Чемодан. Вокзал. Россия [Антон Серенков] (fb2) читать онлайн

Книга 713219 устарела и заменена на исправленную


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

 

Первая часть

1.

2.

3.

4.

5.

6.

7.

8.

9.

10.

Вторая часть

1.

2.

3.

Третья часть

1.

2.

3.















Нет в России даже дорогих могил,

Может быть, и были – только я забыл.

Нету Петербурга, Киева, Москвы –

Может быть, и были, да забыл, увы.


Георгий Иванов

Первая часть



1.



Немцы были в сером, провожающие – кто в чем, а я – в голубом, очень холодном пальто с лоснящимися пятнами на локтях и плохо зашитой дыркой от ножа чуть выше левого кармана.

Перрон был неширокий, но умело заплеванный. Поезд дымил, рычал и всем видом показывал, что вот-вот отправится, хотя все, включая машиниста, знали, что раньше, чем через полчаса, он с места не двинется. В вагон, отправляющийся дальше куда-то в тыл, лезли солдаты с баулами из роты, предназначенной для переформирования. Солдаты деловито пыхтели по-немецки и совершенно не замечали, что пассажиры из Смоленска еще не вышли. Судя по тому, что местных женщин в коротких, еле греющих советских пальтишках собралось примерно столько же, сколько и солдат, на переформирование рота шла уже очень давно. Они обнимались, галдели, поручик с перевязанной головой, то и дело окрикивавший солдат, сам отбивался от брюнеточки в валенках. Особенно напирали обмотанные бинтами солдаты с обморожениями – для этих война уже закончилась, и каждая минута, проведенная вдали от дома, была пустой тратой времени.

Убедившись, что, держась обычных галантных манер, на этой станции никогда не выйду, я перемахнул из тамбура на перрон через головы карабкающихся солдат и принялся распихивать толпу провожающих при помощи своего чемодана и дорожного саквояжа старика. Добравшись до первого фонаря, я сунул руки в карманы, а чемодан и саквояж поставил на асфальт и прижал коленями. Наконец из поезда выбрался старик:

– Вот поэтому я говорю: никаких интрижек в командировках. С такой-то организацией движения транспорта. Чего вы кривитесь? Идите, идите.

Он выглядел помятым, отряхивал испачканные об толкающихся солдат рукава пальто и больше всего походил на усатого чернявого воробья. Когда я устраивался в его агентство, он больше походил на павлина, а круг его при каждом удобном случае декларируемых принципов был так широк, что включал даже геополитические вопросы. Женщины – плохие заказчики. Шантаж вредит репутации. Никаких дел с немцами вести нельзя. Достаточно сказать, что нанял он меня под тем предлогом, что, видите ли, плохо помнит русский язык и испытывает проблемы в разговоре с клиентами с кресов. Последний раз в Варшаве он был в сентябре 39-го и с тех пор заговорил по-русски чище меня, а немецкие офицеры и их жены с их маленькими деликатными поручениями стали нашими главными клиентами. Исчез офис на богатой улице, исчезла латунная табличка на двери с переливчатым стеклом, уехала с родителями в Лодзь секретарша со всеми своими скрепками, карандашами, духами и спрятанными на время сидения за столом в тумбочке неудобными парадными туфлями. От всего гардероба осталась брючная пара и жилет. При ходьбе он теперь горбился, а в минуты большого волнения принимался поминутно облизывать нижнюю губу и потирать руки. И только я все так же носил за ним саквояж и подсказывал на ухо имена-отчества собеседников. Он, прищурившись, оглядывался по сторонам, чем-то опять недовольный и на кого-то сердитый.

– Ну что теперь-то случилось?

– Зубы плохие улыбаться.

Он поправил свою черную шляпу и отобрал саквояж. Там поверх смены белья лежал фотоаппарат, детали для проявки фотографий, засаленный бумажный сверток с недоеденными бутербродами и план пути к нужному дому.

Мы свернули с перрона в сторону и, обогнув здание вокзала, где людей тоже было полно, вышли на узкую улицу, ведущую в город. Небольшая площадь перед вокзалом была заполнена сторожащими свои санки подростками в теплой верхней одежде всех возможных сортов залатанности и нелепости. В отсутствие извозчиков, они чувствовали извозчиками себя и действовали соответствующе: громко переговаривались, сплевывали семечки, передавали друг другу обслюнявленные папиросы и похабно звали покидающих вокзал женщин прокатиться на санках. Женщины в основном отказывались.

Мы перешли реку по только недавно восстановленному немцами мосту. Он был весь в строительных лесах, а на промасленной железной балке возле него сидели три человека в форме Тодта и сосредоточенно курили. Куда дальше идти, мы не знали, поэтому осведомились у регулировщика. Регулировщик молча повернул раскрытую ладонь налево, в сторону не засаженной даже деревьями пустой горки, на которую так и просилась какая-нибудь церковь покрупнее. Эта церковь обнаружилась дальше по улице, вдруг превратившейся в небольшую площадь, – огромная, с тремя сверкающими даже без солнца куполами, она как будто вызывалась попасть под советскую бомбежку. В брусчатку перед трехэтажным зданием, в каких раньше располагались окружные суды, был врыт деревянный стенд с веселенькой надписью готическим шрифтом «камерад!», а что «камерад!», я уже читать не стал.

Мы перешли небольшой рукав реки по каменному мосту. Следом за нами приехал трамвай и, охнув на повороте, пополз в гору. Мы двинулись за ним. На задней площадке трамвая стоял, ежась, молоденький офицер без пальто и курил, щурясь на небо. Мы прошли мимо клуба, возле афиши которого о чем-то шушукалась компания девушек, по-видимому, старшеклассниц. В клубе давали каких-то «Змагаров», но девушки озирались на ту афишу, где было расписание танцев. Из длинного обветшалого и крашенного свежей серой краской двухэтажного здания под вывеской «Солдатенкино» вышли два тощих маленьких немецких солдата, почему-то с горбушками хлеба в руках. Мимо на мотоцикле с кареткой проехали еще два немца, они были с поднятыми меховыми воротниками и в меховых шапках, а поперек спины у каждого была винтовка. Серая вата туч висела прямо над домами.

Мы прошли квартал и свернули в сторону набережной. Следом за несколькими обычными губернскими домами появилась советской постройки вытянутая конструктивистская коробка в четыре этажа и без балконов, а за ней из-за деревьев выглянул небольшой, крашенный серо-салатовой краской, дореволюционный еще дворец. Мы прошли через заваленный нерасчищенным снегом пустырь, посреди которого, огороженная покосившимся заборчиком, стояла колонна, увенчанная двуглавым орлом, и вышли к желтому двухэтажному дому с балкончиком. Парадный подъезд как был заколочен всю советскую власть, так и оставался заколоченным, поэтому пришлось по навалившему за ночь снегу пробираться к черному ходу. Лестничная клетка была темная, с грязным полом в черно-белую шашечку, а нужная нам дверь была выкрашена густой зеленой краской, слезшей кое-где на углах. Я нажал вихляющую под пальцем кнопку звонка, и тот неприятно задребезжал.

Частный сыск – работа для разжалованных за пьянство или попавших под горячую и несправедливую руку нового начальства полицейских. Но старик пришел в дело с противоположной стороны. При царе, а потом при немцах он занимался тем, что выбивал из людей долги, ломал им конечности и следил, чтобы эту нехитрую работу выполняли его подручные. Название его должности могло не выдавать ничего опасного – коммивояжер магазина, торгующего товарами в кредит, новый помощник начальника охраны завода, где как раз началась забастовка рабочих, – но его ухмылка и тихий, всегда как будто издевающийся над собеседником голос выдавали его, конечно, даже перед самыми ненаблюдательными собеседниками.

В двадцатые, когда возраст уже стал давать о себе знать, он обнаружил, что все серьезные довоенные сыскные и охранные агентства куда-то из Варшавы испарились, и на их место выползла всякая мелочь со штатом из много о себе возомнивших поручиков в отставке. Тогда он и завел себе респектабельный офис с секретаршей, а со своими прежними заказчиками стал встречаться не в пустынном доке после заката, а с сигарой и у камина. Эта роль ему удивительно шла, со временем он весь ей отдался, и когда я его встретил, он уже был стариком. Выдавали его лишь оговорки давно знавших его людей и немногочисленные фотографии, которые я самовольно вытащил из запечатанного, предназначенного для сожжения вместе с другими ненужными вещами бумажного пакета в доме его умершей в 1938-м в дорогом варшавском доме престарелых матери. Он их, видимо, слал ей в Белосток первые годы в столице, чтобы показать, что хорошо устроился. А может, просто просил денег.

После трех звонков старик уже собрался было лезть в карман и проверять, та ли квартира, но тут в доме послышался топот, а потом дверь открылась. В проеме стоял толстый мужчина с гладко выбритыми, по-собачьи обвисшими щеками, аккуратно уложенными черными волосами и ужасно грустными глазами.

– Леонид Фомич, я полагаю, – сказал старик и протянул мужчине руку.

– Туровский, – дополнительно представился тот и сладко зевнул. – Очень приятно. Начальник полиции.

– Извините за опоздание, поезд задержался,– произнес старик, когда стало ясно, что мужчина сам не собирается никуда из дверного прохода уходить. – Вот наш маршбефель.

Туровский пробежался глазами по командировочному бланку старика, куда тот был вписан под ненастоящей своей фамилией, а я и вовсе значился как «и еще один человек».

– Никаких проблем. Я тут отлично устроился. Пока ждал вас, прикорнул, – он неопределенно махнул рукой внутрь дома, уступил нам дорогу, и мы вошли в квартиру, где едва сутки назад привлеченный приоткрытой дверь сосед прямо как был, с мусорным ведром в руках, со свисающими из-под накинутого на плечи пальто подтяжками, обнаружил два еще не остывших трупа.


2.



Мы развесили пальто в темном коридорчике и, встретив отрицательный кивок Туровского насчет разуться, прямо так в башмаках вошли в большую комнату. В комнате помещались диван, пианино, сложенная ширмочка с китайскими узорами на ткани, огромные, судя по обтертым и расцарапанным краям, притащенные неумелыми грузчиками в спешке и из чужого дома напольные часы с маятником, патефон и телефон на комоде с кружевной салфеткой, а на стене висела выцветшая картинка с лодкой, подплывающей к небольшому каменному острову. На полу лежал давным-давно истоптанный ковер из какого-то присутственного места. Из-за затягивавшего все окна на манер паутины слоя тюлей в комнате стояли потемки. Это была не гостиная, а тщательно, в спешке и поперек всякой разумной логики воссозданый сон о буржуазной несоветской жизни.

Туровский вернулся из кухни с табуретом в руках, поставил тот между диваном и пианино и зачем-то взобрался под потолок.

– Вот тут нашли покойного. По-видимому, убийцы поставили его на стул, вот как я стою, накинули на шею петлю, а затем вынули стул и ушли.

Откуда-то с люстры Туровский действительно взял толстую разрезаную возле узла веревку и накинул себе на шею. Затянул, похрипел, высунул язык, а потом спрыгнул на пол.

– Почему вы, собственно, говорите «поставили»? Это что же, не самоубийство? – спросил старик.

– Может, и самоубийство, почему нет. Видите, вон там, вон, за диваном, где сейчас моя сумка стоит?

Мы со стариком заглянули за диван.

– Вот там лежала жена покойного с проломленным черепом. Сам покойный тоже с проломленным черепом. Может быть, они с разбегу друг другу лбы порасшибали, как, знаете, бараны делают. Но это вряд ли. Скорее всего, кто-то третий их ударил. Да у нас и орудие есть – тут вот возле дивана валялся весь забрызганный кровью молоток.

Мы со стариком похмыкали.

– Сколько, вы думаете, было убийц?

– Один – вряд ли. Двое, скорее всего, слишком уж мороки много для одного. Хотя следов никаких нет. Разулись они, что ли, не знаю.

– Как убийцы проникли в дом?

– Замок не поврежден, окна тоже. Отмычка, вероятно.

– А не хозяин ли сам открыл?

– Вряд ли. Никаких следов борьбы в прихожей нет, зато в спальне полно. Пойдемте в спальню?

Старик кивнул, и они отправились в спальню. Я отодвинул штору и выглянул во двор. Из-за густых кустов и приземистых кривых яблонь перед домом трудно было разглядеть даже пустырь, не говоря уже об окнах других домов. Если кто и видел мужчин, заходящих в подъезд, то разве что случайно и мельком. Старик и Туровский вернулись из спальни.

– И когда было совершенно убийство?

– В шесть вечера Брандт ушел из ратуши. В десять вечера из редакции вернулся домой сын погибших, Александр Львович Брандт. Он позвонил сразу мне.

– Постель уже была ведь расправлена?

– Да, – подтвердил Туровский. – Оба убитых были уже в пижамах. Я немного знал Льва Михайловича и могу вам сказать, что, это значит, было не меньше девяти.

Они оба похмыкали. Убийство, совершенное в комендантский час, означало, что у убийцы должен быть пропуск на случай задержания патрулем.

– Что-нибудь украдено?

– Возможно, какие-то бумаги – Александр Львович только мельком проглядел стол, надо будет потом попросить его составить что-то вроде описи. Но ничего ценного не пропало. Да и не было ничего ценного – тут мебель-то вся пустая стоит. Они были совсем бедными, а на зарплату даже и заместителя бургомистра ничего особенного не купишь. Пару шляпок жене купил, да себе костюм. До войны они в Архиерейской даче снимали одну комнату на троих. А так это квартира кого-то из партийных начальников. Убежал в первый же день войны, ну вот они и вселились. Вообще, немцы такое не одобряют, но насчет Брандта закрыли глаза.

Старик оглядел путь от спальни до прихожей. Туровский понял его мысль и снова заговорил:

– Убийцы направились в спальню, там была недолгая борьба. Брандту нанесли удар, – Туровский нанес воздуху удар. – Потом тело оттащили в гостиную и положили возле комода. Один убийца сходил за табуретом, другой достал приготовленную веревку и закрепил ее на люстре.

Туровский поочередно притащил воображаемое тело, положил его возле комода, сходил на месте за воображаемым табуретом и, как лассо, закинул воображаемую веревку на совершенно настоящую хрустальную люстру.

– А где все это время находилась жена? – остановил его старик.

– В ванной. Она была в купальном халате, когда ее нашли.

Старик покивал головой. Убийцы, очевидно, не знали, что в доме будет кто-то, кроме Брандта, и после убийства его жены не придумали ничего до такой степени, что просто ушли, бросив все, как вышло. Это были люди в равной степени умелые и недалекие. Они легко и без колебаний убивали, причемпо предварительному плану, но были не в состоянии самостоятельно в этот план внести хоть какие-нибудь логичные изменения. Если из этого что и следовало, так то, что настоящий заказчик в убийстве не участвовал.

– Что соседи?

– Соседи ничего не видели. А даже если кто и видел, были бы дураками, если бы сказали, – Туровский понизил голос. – Я бы не сказал. Я ведь с вами тут в частном порядке разговариваю. А официальное расследование ведет соответствующий абтейлюнг в фельджандармерии и какой-то офицер из гестапо. Я сам к ним стараюсь лишний раз не соваться и вам не советую.

Старик нахмурился.

– Да, это понятно. Есть ли все-таки какая-то возможность допросить ближайшие патрули насчет подозрительных прохожих?

– У нас такой возможности нет. Я, конечно, еще вчера попросил об этом у офицера, нас курирующего, но ответа пока нет, и я бы на него не рассчитывал.

Они вдвоем посмотрели друг на друга и по очереди пожали плечами.

Мы оказались на кухне. В леднике стоймя и поддерживая друг друга, как стенки карточного домика, стояли огромные заиндевевшие коровьи бока.

– Это говядина? – спросил старик.

– И как это мы пропустили, – ответил Туровский.

– У него еще и ферма была? – спросил я.

– Это взятка, – тяжело вздохнул старик.

Туровский ничего не сказал. Очевидно, его грызли две мысли сразу: он не знал, что Брандт от кого-то получил за некую услугу полкоровы и теперь из-за свидетелей уже не сможет просто втихомолку разделить улику между сотрудниками отделения. Старик то ли прочитал на его лице, то ли сам по себе так подумал, и спросил:

– А вы, может быть, хотели бы перекусить с нами? А то у нас с собой с дороги немного бутербродов осталось.

– Почему нет. С обеда ничего не ел. Между прочим, нашел на кухне не кофе, но замечательный суррогат из пшеницы, может быть, вы захотите?

– А это удобно?

– Да, уверяю вас, Александр Львович будет совсем не против.

– Ну, тогда, конечно, не откажусь.

Расшаркавшись таким образом, они уселись на диван покойника, разложили между собой дорожный саквояж и принялись жевать: старик смущенно и глядя в пустоту перед собой, Туровский – болтая ногами и оглядываясь по сторонам. Я вернулся на кухню и поставил чайник, а затем прогулялся по пустым комнатам. В кабинете Брандта стоял большой кожаный диван, почти совсем пустой массивный книжный шкаф и приставленный к стене ломберный столик с грязно-зеленым сукном. На рабочем столе стояла в рамочке фотография еще молодого Брандта с женой и мальчиком лет пяти. Среди бумаг почти исключительно на немецком обнаружился промокательный лист с размашистой надписью карандашом на русском. Написано было слово «скотина». Тут засвистел чайник.

После кофе старик завел с Туровским свою обычную, ни к чему не ведущую светскую беседу, которую полицмейстер с радостью поддержал. Они бы так долго продолжали, но тут за окном стало смеркаться, и старик засобирался дальше.

– Леонид Фомич, подскажите, как бы нам поговорить с сыном Брандта?

– Это сделать очень легко. Он главный редактор городской газеты и обычно допоздна задерживается в редакции. Я прямо сейчас позвоню к нему и провожу вас туда.

Туровский, шумно выдохнув, встал с дивана, отряхнул крошки и вразвалку подошел к телефону. Разговор с Брандтом-младшим не занял и минуты – тот сказал, что остается на месте до ночи и будет нас ждать.

– Как вы считаете, сможет ли нас принять комендант города?

– Его три дня как нет в городе. Вызвали в Берлин. Предполагается, что вернется к следующей среде.

– И кто же сейчас за начальника?

– Его заместитель Бременкамп. Он с местной администрацией в холодных отношениях, так что лично я вам вряд ли чем-то помочь смогу.

– А что касается бургомистра? Есть смысл разговаривать с ним?

– Бургомистру нашему 21 год. Ничего не хочу сказать, но если убийство и связано как-то с работой Брандта, то уж можно быть уверенным, что именно потому Брандта и убили, что бургомистр сампо себе все равно никакой угрозы ни для кого, кроме себя, не представляет.

– М-да. А вообще хоть кто-нибудь из аппарата с нами мог бы поговорить? Немцев не берем в расчет.

Туровский задумался, но так ничего и не придумал.

– Что ж, тогда вы идите к бургомистру, – обратился старик ко мне. – Я после редакции зайду в морг. Ведь я могу зайти в морг?

– Разумеется, – заверил его Туровский.

– А после морга направлюсь в гостиницу. Вы туда идите сразу от бургомистра и ждите меня уже там.

Старик был спокоен и деловит, как будто не в морг шел, а в кино. Все, что я знал про него, я узнал со временем и случайно. Между собой мы о прошлом друг друга, кажется, не говорили ни разу, и я даже не знаю, сколько ему было обо мне известно чего-то кроме того, что я исполнителен и до поры молча сношу подколки. Больше ему ничего знать не нужно было – все остальное, если понадобится, о человеке он всегда мог выяснить при опознании.


3.



В двухэтажной, с башенкой-колокольней, ратуше было тихо и холодно. Два молоденьких немца-солдата сидели в углу, отложив винтовки в сторону, и сладострастно намазывали на хлеб масло из бумажного брикетика, словно соревнуясь, у кого слой выйдет тоньше. Увидев меня, они бутерброды не отложили, но сделали серьезные постовые лица.

Кабинет бургомистра помещался на втором этаже, в конце коридора. Вдоль стен группами по трое были расставлены обитые дермантином скамеечки, а на некоторых дверях так и висели горкомовских времен таблички с должностями удравших еще летом владельцев. Возле кабинета бургомистра сидел юноша в вышиванке на пару размеров больше нужного. Он сидел сбоку большого стола и аккуратно чистил перочинным ножиком карандаши. Рядом с ним на стене помещалась небольшая стенгазета с портретами павших немецких солдат с приклеенными двумя веточками лавра. Поздоровавшись, он осведомился, куда я иду, затем полистал совершенно пустую тетрадь приемов и сказал, что бургомистр может принять меня прямо сейчас.

Бургомистр сидел под портретом Гитлера в красивой рамочке. Правее портрета висело распятие, причем ноги у Христа были немножко чуть светлее от многолетних поцелуев. Увидев меня, бургомистр подскочил, попытался пойти навстречу, потом передумал и в итоге решил ограничиться словесным приветствием. Он был повыше меня, широкий в плечах, с большой, квадратной, остриженной под бобрик румяной головой и большими насупленными бровями на весь лоб. Он был в явственно перешитом из польского гимназического костюма причудливом мундире какого-то его личного кроя с несколькими красно-белыми шевронами на рукавах. Обстановка кабинета – два темных кожаных кресла, такой же темный кожаный диван и большой директорский стол – говорила о том, что ее бургомистр тоже вывез из какой-то гимназии.

Я представился, опустился в кресло перед столом и объяснил цель нашей со стариком поездки.

– Жуткая, жуткая смерть. Несчастный Брандт. А откуда вообще известно, что его убили? Я так ствердил, что это было самобуйство.

Я подробно описал, почему это определенно не было «самобуйство». Он выслушал меня, как будто иронически кивая головой.

– Оберштурмбаннфюрер Штраух, значит, – с удовольствием проговорил он имя нашего заказчика. – Первый раз такого слышу. А чем конкретно он в штабе занимается?

– Понятия не имею, – честно ответил я.

Брови на лице юноши стали ходить кругами, как часовые на обходе.

– Вы смеетесь надо мной?

– Нет.

– Хорошо. Я не понимаю шуток.

После этого заявления он погрузился в какие-то, по-видимому, тоже пустые бумаги у себя на столе.

– Как доехали? Говорят, движение происходит трудно.

– Нормально доехали, все в порядке.

Бургомистр еще немного помолчал.

– Так чем могу вам помочь?

Я объяснил все еще раз.

– А, значит, я нужен вам как родник информации.

Он так и сказал – «родник информации».

– Я могу всякое порассказать, – он откинулся в кресле и хлопнул двумя рукам по столу. – Так-так-так. Например: вы знаете, что комендант в январе потребовал у гестапо начать расследование насчет командира расквартированного у нас тут полка? Фамилия командира Бременкамп.

– Нет. По какому поводу расследование?

– Откуда мне знать, мне немцы не докладывают.

– И что показало расследование?

– Не знаю. Ничего не слушал об этом. Но такой вопрос: как бы вы отнеслись к информации, если бы знали, что Брандт был для коменданта чем-то вроде пшиятеля?

– А это правда?

– Это правда, – как будто немного обиженно сказал бургомистр. – Брандт ведь немец, они много общались. Я по-немецки плохо говорю. Поэтому дела магистрата они чаще всего обсуждали друг с другом. На мне лежала, лежит, в основном, работа с местным населением.

– Вы считаете, убийство Брандта как-то связано с конфликтом между комендантом и его заместителем?

– Я ничего не считаю, это просто информация.

Тут он пустился в долгое объяснение, почему информация может быть истолкована по-разному в зависимости от того, кто ее получил и каковы его цели. На секунду мне показалось, что я принимаю у него экзамен по античному праву или еще чему-то такому, чего я и сам не изучал, и мне пришлось тряхнуть головой, чтобы избавиться от наваждения.

– Вы не согласны?

– Да нет, почему, вы вполне убедительно излагаете.

– Вы серьезно говорите?

– Абсолютно.

Он оглядел меня чуть подробнее, чем в первый раз.

– Как вам, кстати? – он повернул ко мне портрет стоявший у него на столе. Я думал, что там фотография его девушки, ну или родителей, однако там оказался его собственный портрет в полный рост в конфедератке и даже с саблей на бедре.

– Эмн, замечательно. А каких войск это форма? Что-то не могу припомнить.

Бургомистр весь подобрался и важно проговорил:

– Пока никаких. Это мой собственный проект для самообороны белорусского генерального округа. У меня есть кое-какие связи в минском аппарате, сейчас там активно вентилируется вопрос насчет ее принятия. Можно так говорить – «вентилируется»?

– Можно, кто ж запретит.

– Как вам вообще, нравится?

Я еще раз посмотрел на фотографию. Не хватало только коня, и получился бы прекрасный портрет напрочь свихнувшегося польского Дон Кихота, собравшегося в поход против мельниц.

– Вполне.

– Знаете, как называется цвет немецкой формы? Есть специальное слово для него. Ну, знаете?

– Нет.

– Фельдграу. Не слышали такое?

– Да я за модой не слежу.

Бургомистр принял портрет обратно и сам стал его любовно изучать.

– Я тоже не слежу. Просто прочитал пару книг по истории военной формы. Очень увлекательная тема. Фельдграу. Какое красивое слово.

Не зная, что сказать, я заметил, что у него интересная работа

– Это-то? Это не моя работа. Это так, для души. Моя работа, если хотите знать, это вот, – он взял верхние бумаги из раскрытой на столе папки. – Гражданка такая-то просит освободить ее частную чайную от уплаты налогов на полгода.

– И что вы ответите?

– Что я отвечу. Отвечу, что в своей чайной она подает водку и сигареты, а значит, это уже не чайная, а ресторан. Отвечу, что 10 рублей выручки в день, указанные в ее декларации, – это даже и не смешно. Отвечу, что мороженое, которое она продает в ресторане, она варит во дворе своего дома в нарушение всех санитарных норм, да еще чадит на три соседских участка за раз. Вот что я отвечу.

– Понятно. Ну так я пойду.

– Хорошо. Давайте я вам в бумаге распишусь, пока не забыл.

Он поставил, наконец, свой портрет на место и принялся аккуратно заполнять наши со стариком маршбефели, все время сверяясь с заполненным другой рукой образцом.

– Может быть, вы посоветуете мне кого-нибудь из немецкого аппарата? Хочется задать все-таки несколько вопросов насчет работы коменданта.

– Посоветую. У коменданта есть русская переводчица. Не помню, как зовут, извините. Молодая такая, высокая. Обратитесь к ней.

– Это мне, получается, в фельдкомендатуру нужно зайти к ней?

– Нет, она сейчас у нас в архиве сидит. Бременкамп в тот же день, как уехал комендант, отправил ее составлять какую-то записку. Формально это для чего-то надо, но, я думаю, он просто хотел убрать всех свидетелей из кабинета начальника. Потому что секретарь коменданта сейчас знаете где?

Манера бургомистра задавать без конца вопросы начала меня бесить, поэтому я только буркнул «и где же».

– В отпуске! – радостно выкрикнул он.

На этом я попрощался с ним и вышел из кабинета. Его секретарь все так же чистил карандаши.

Идти к переводчице мне не хотелось. Что она могла знать? Если бы комендант находился под подозрением, имело бы смысл составить с ее слов график его перемещений, хотя бы для перепроверки других свидетельств, но перемещения коменданта к нашему делу, очевидно, никакого отношения не имели. Однако идти сразу в гостиницу было еще рановато, и я прошел к кабинету, который указал бургомистр. Там было пусто, а дверь заперта. Я сунулся было в соседний, но и тот был закрыт. Компания женщин уже в верхней одежде прошла мимо меня, каждая смерила подозрительным вглядом, но никто ничего не сказал. На лестнице на меня налетел бургомистр.

– Что, ушла? Погодите.

Он метнулся к небольшому лестничному окошку-бойнице и, потеревшись лбом о стекло, подозвал меня к себе.

– Вон она идет. Видите, в шубе короткой.

Площадь перед ратушей была заполнена людьми. Закутанные шерстяными платками и увешанные сумками крестьянки, согнувшись, тащили в разные стороны полные мешки. Неизвестно чего дожидающиеся мальчишки в немецких форменных шинелях с поднятыми воротниками толкались у крыльца и гоготали. Мальчишки чуть помладше, но уже в разномастных советских пальтишках и каждый с веревкой от замызганных санок в руке деловито осматривали чисто вымытую иномарку, припаркованную у желтого костела через дорогу. Возле универмага стояли два мужика в кепках и с цыгарками в зубах и ничего конкретного не делали, только чуть-чуть покачивались. Девушка в короткой шубке, действительно, как раз пересекала улицу и здорово махала при ходьбе руками.

– Понятно, спасибо.

Он удивленно посмотрел на меня.

– Что, вы не догоните?

– Да нет, это не к спеху.

– Да тут ходу пять минут, посмотрите.

Он еще раз прижался к стеклу.

– Ну?

– Да, пожалуй, отлично, – пробормотал я и, быстро махнув на прощание, сделал вид, будто бегом спускаюсь по лестнице. Выйдя из ратуши, я остановился и медленно огляделся по сторонам.

– Да чего вы встали! Вон же она поворачивает! – выкрикнул мне спустившийся следом бургомистр.

Не успел я ответить, как он заорал через всю площадь:

– Панна переводчица! Панна переводчица!

Девушка испуганно оглянулась по сторонам и наконец увидела машущего ей бургомистра. Сопротивляться не было никакой возможности, поэтому я, ничего не говоря, потрусил в сторону переводчицы.


4.



Переводчица вблизи оказалась короткостриженной и здорово сутулящейсяблондинкой. Шуба ее была не просто короткой, а меньше на размер или два, и, когда она протягивала мне руку, ее рукав задрался чуть не до локтя.

– Скажите, это ведь бургомистр мне только что орал?

– Все верно, – задыхаясь, подтвердил я. – Он просил вас остановиться, чтобы я смог вас догнать.

– Арестовать меня хотите?

– Чего? Ничего подобного. Давайте-ка отойдем, а то людям идти мешаем. Да не арестуя я вас, что вы смотрите. Я вообще никого не могу арестовать, я не из полиции. Но я бы хотел с вами немного поговорить о вашем начальнике.

– Это же вы из той комиссии, которая приехала из Смоленска? Какой-то ревизор?

Тут я несколько опешил. Узнать о нашем со стариком приезде так быстро не должны были даже немецкие чиновники, не говоря о простой переводчице.

– Я, во-первых, совсем не ревизор. Во-вторых, уверяю, никакой официальной комиссии не представляю. Я частное и лицо и веду частное расследование насчет смерти заместителя бургомистра Брандта. Вот, – тут я обнаружил, что недостаточно отдышался и воздуха до конца предложения мне никак не хватит, если немедленно не набрать нового, – вот для этого я и хотел с вами поговорить.

– Эх, бедняга Брандт!

– Вы как, хорошо его знали?

– Ну так. Он часто бывал у коменданта, и мы иногда обменивались парой слов, но, конечно, разговаривать особо не разговаривали.

Тут уже она отдышалась. Потом она широко улыбнулась.

– А что вы там говорили? Частное расследование? Вы сыщик?

– Ага, – признал я.

– В жизни не видела сыщиков!

Я сделал шаг назад, чтобы она меня получше рассмотрела. Она прыснула со смеху.

– Это вы смешно придумали. А я в столовку иду. Пойдемте со мной, и там поговорим. А то с голоду помираю.

– Ну, пойдемте в столовку.

Мы пошли в столовку.

В столовке мы представились уже по форме. Переводчицу звали Лидия, ее фамилия была Волочанинова, она сама из Харькова, но когда ее дядю, который жил с ними, арестовали, они с семьей переехали в Ярославль, а потом еще раз переехали, но уже в Минск. Ее отец там и сейчас работает бухгалтером в трамвайном депо, и мать тоже в этом же депо. При разговоре она хмурилась, разводила руками и закатывала глаза, в это же самое время сохраняя голос комически монотонным и как будто сорванным.

– Вы, конечно, спросите, почему я не работаю бухгалтером, – заметила Волочанинова и сделала в мой адрес опасный выпад вилкой. – А все дело в том, что я совершенно не понимаю математику.

У нее были талоны на картофельные оладьи со сметаной, и она каждый божий день в обед и после службы ходила в столовую, чуть срезая дорогу через Ботанический сад, где местные сделали дырку в заборе в первый же день после бегства советов.

– Живу я тут ничего себе. У меня даже ванная есть. Не комната правда, а просто ванная посреди квартиры.

Я на рубли себе тоже взял драников и галантно поделился с Волочаниновой винегретом. Она засмущалась и, по всему, была приятно удивлена.

– Я в школе-то толком не училась, почти все старшие классы дома проболела. Ну это так только называется, что проболела, – моя бабушка, она сейчас уже умерла, ужасно боялась советскую школу и запрещала родителям меня туда пускать. Это она меня так хорошо немецкому научила. Вы немецкий знаете?

– Нет, но я знаю польский.

– С ума сойти. Вот это повезло. Ну скажите что-нибудь по-польски.

Я сказал, что меня зовут Яцек и я забыл в этом кармане синюю корову. Она засмеялась и смахнула со стола стакан.

– Ха-ха, жуть. А я еще французский знаю.

Она сказала что-то по-французски, и я заметил, как в нашу сторону из-за своих тарелок обернулось несколько недовольных рабоче-крестьянских голов.

– Мама дорогая, это где вас так угораздило? – спросила она, заметив дырку в моем пальто.

– Долгая история. Если коротко, я бы посоветовал вам никогда не ездить в Барсуки.

Волочанинова пробормотала «хорошо» и «конечно», но рукой уже отодвинула полу пальто и как будто даже забыла про пюре.

– Ой, какой пиджак у вас красивый! Это же шевиот? Сами шили?

– Понятия не имею, что это, – я еще хотел сказать, что купил готовый, но не успел.

– Ну так это шевиот, сообщаю вам. Хорошо устроились – даже не знаете, в чем ходите! Польский, небось? Видно, что довоенный – качественная вещь. А это барашек? Знатно.

Она указала на воротник пальто.

– Скажите честно: мое пальто настолько смехотворно?

– О чем вы?

– Не жалейте меня, скажите, как думаете. Бургомистр, глядя на меня, не мог заткнуться, рассказывая о любимых тканях, теперь вы туда же.

Она засмеялась.

– Ну оно, действительно, немного странное. Но вам идет!

Я оглядел пальто.

– Ну ведь оно не женское? Меня убеждали, что оно мужское.

– Оно мужское! Даже мужественное! Просто выглядит чудно, вот и все.

– Да где я вам другое достану посреди войны.

– Я понимаю! Оно отличное! Великолепное пальто!

– У меня было нормального цвета, но я потерял его при переездах. Обычно я не ношу женские вещи, уж поверьте.

– Хорошо-хорошо, я молчу. Давайте вы дальше будете узнавать, что вам нужно. Погодите, а вы же меня до дома провожаете?

Да, я провожал ее до дома.

Мы вышли на улицу в сумерки. То начинался, то переставал мелкий мокрый снег. Первое, что Волочанинова посчитала необходимым сообщить про коменданта, это что он носит монокль.

– В жизни никого не видела, кто бы носил монокль.

Комендант был «волшебный человек, ничего плохого не скажу». Вся ее информация была такого же толка. Сама она на службу приходила к девяти, а вот он – когда как. «Ну у него же совещания и прочее». Она в основном просто сидела в кабинете рядом с секретаршей и делала переводы документов с немецкого на русский, а потом переводила на немецкий написанные на русском заявления.

– А знаете такого Бременкампа?

– Нет, кто это?

– Из военного аппарата один офицер.

Она покачала головой.

– Я совсем с немцами не пересекаюсь. Это ваш подозреваемый?

– Что вы, у нас нет никаких подозреваемых. Я же говорю, я просто частное лицо и только собираю информацию для заказчика.

– Понятно, понятно. Вы не можете такое обсуждать. Я все это очень хорошо понимаю.

В овраге слева по дороге, по которой мы шли, показался деревянный помост, на котором четыре девицы в национальных костюмах нехотя отплясывали под музыку устроившегося на стуле в углу сцены старичка-баяниста. Баянист был в теплом ватнике и шапке-ушанке, а девушки на плечи набросили тулупчики.

– Так вот куда откочевала труппа ресторана «Славянский базар».

– Это вы только что придумали?

– Не смешно?

Лида посмеялась, а потом сказала:

– Ой, а вам, может быть, в церковь надо?

– С чего бы это мне в церковь надо?

– Я думала, все эмигранты религиозные.

Я только пожал на это плечами. Мы все поднимались в гору по узкой и пустынной улице и наконец поднялись к небольшой церкви с крупной колокольней, пристроенной как будто сбоку и не вполне уверенно.

– Вот Лев Георгич был религиозный человек, хоть и немец. Он же крещеный был, вы знаете?

Я покачал головой.

– Когда вы его последний раз видели?

– Дайте подумать. Давно, мне кажется, месяца полтора назад. Наверное, последний раз – это новогодняя вечеринка в редакции нашей газеты, «Новый путь» называется. Там вся наша, так сказать, интеллигенция была, ну и пару немцев, с которыми у Александра Львовича и Льва Георгича хорошие отношения были. Вы нормально к немцам относитесь?

– Нормально.

– И я нормально. Был смешной момент на вечеринке, когда Александр Львович выпил немножко и пристал к помощнику полицмейстера, чтобы тот сыграл на гитаре. Ну узнал откуда-то, что тот хорошо играет. А тот ни в какую – поздно уже, громко будет. Но Александ Львович настаивал, и тогда тот сел в углу, взял гитару и стал играть очень тихо, но так жестикулировать, как будто сейчас струны порвет. Все ужасно смеялись. А видели бы вы, как потом Ульяна Сергевна, докторша наша, танцевала. Боже мой, даже вспоминать неловко. Жалко, она больше на вечеринки не ходит – у нее, понимаете ли, роман с офицером, не до того.

– А что же Брандт-старший? Про него что-нибудь помните?

– Конечно, помню. Помню, он и меня тащил танцевать: «Извините Лидия Михална, что без галстука».А я не Михална. Я Кирилловна. А потом гуся ели – у них был, представьте себе, гусь с ножками в бумажных розеточках. А к чаю был лимон.

Я рассказал ей, как сам провел рождество. Слушая, она приоткрывала рот, как будто набирая дыхание для ответа, которого все-таки не произносила, и активно кивала даже таким репликам, которые никакой особой реакции от нее не требовали. У нее было не слишком красивое, но свежее и румяное лицо, на которое было приятно смотреть.

– Вы меня дальше не провожайте. Мне все равно еще в магазин зайти надо. А живу я через дорогу.

– Ну если через дорогу, тогда ладно. Покажите только, в какую сторону мне идти в гостиницу.

Она показала. Мы неловко пожали друг другу руки, и, оборачиваясь, чтобы уходить, Волочанинова чуть не сбила двух тощих солдат, кажется, ровно тех же самых, каких я видел днем. Они шли с новенькими непочатыми буханками хлеба в руках и молча таращили на нас глаза. Волочанинова сделала уже пару шагов, но снова обернулась и спросила:

– Стойте! Последний вопрос. А что вы говорили тогда в столовой по-польски?

– Я сказал, что меня зовут Яцек и я забыл в этом кармане синюю корову. А вы что сказали по-французски?

Она покачалась на месте и сказала:

– Не скажу.

Я поулыбался непонятно чему, как осел, еще с минуту, когда Лида уже ушла. Опять пошел снег, ногам было холодно и сыро.


5.



При советах в помещении гостиницы располагалось какое-то учреждение. В начале войны учреждение то ли эвакуировалось, то ли разбежалось, и поэтому немцы решили снова сделать в здании гостиницу. За стойкой встал сонный сутулый дед в дореволюционной еще, хранившейся все эти годы в его или чьем-то чужом сундуке форме. В расчищенном от плакатов и перегородочек маленьком фойе постелили ковер и поместили два глубоких протертых кресла и даже лакированный столик. Во всех номерах поселились немецкие офицеры, находящиеся в ожидании нового назначения, а перед крыльцом разместились курсирующие до вокзала мальчишки-извозчики с санками и матерными частушками.

Портье сказал, что старик уже в номере. Я поднялся на второй этаж и постучал. Из-за двери донеслось «войдите». Я вошел. Старик лежал на неразложенной кровати в спальной рубашке и теплых домашних брюках, которые усердно возил с собой, сколько мы были знакомы, и перебирал убористо исписанные мелким, его собственным почерком листы.

– Добрый вечер. Вы спать, что ли, уже ложитесь?

– Ложусь, – ответил старик и продолжил черкать в листах.

Я огляделся по сторонам. Кто-то из нового начальства постарался воссоздать облик нормального номера: на полу было выцветшее малиновое сукно, на бог знает откуда взявшемся фальшивом камине стояли неидущие часы из поддельной бронзы, была даже ременная скамейка для чемоданов, в которую саквояж старика поставить было решительно невозможно, как его ни поворачивай. Поспевая за былыми стандартами шика, декораторы точно воссоздали интерьер провинциальной польской гостиницы из тех, что позанюханее. Лампа в номере была ужасно слабая, и старик, заметив, что я не разуваюсь, поручилраздобыть в нее лампочку посильнее.

Я спустился вниз и озвучил просьбу портье. Тот сначала пожал плечами, но, когда увидел, что это не произвело на меня никакого впечатления, куда-то вышел и вернулся уже с лампочкой. В фойе было накурено, а от самого портье пахло перегаром. Я вернулся в номер и вкрутил лампочку, потом спустился вернуть прежнюю портье, после чего с чувством, как от проделанной тяжелейшей работы, снял сапоги и уселся в продавленное кресло под единственным в номере окном.

– Я написал письмо в Смоленск, – объяснил свои листки старик.

Он сложил их, свернул пополам и сунул в конверт.

– Рассказывайте, что узнали.

Я подробно пересказал свои беседы с бургомистром и переводчицей. Старик слушал с безучастным видом и только удивленно поднял брови, когда дошло до рассказов о видах тканей.

– Какая-то дичь. Вы ничего не приукрашаете?

– Побойтесь бога.

– Это все из-за вашего пальто.

– Да, из-за него.

– Ну, шить не начал учить, и то хорошо.

Старику понравилась сплетня бургомистра насчет внутреннего расследования, начатого комендантом, – ровно об этом же ему на условиях абсолютной секретности рассказал в морге Туровский.

– Это больше всего похоже на версию. На осмотре тела я ничего подозрительного не заметил. Брандта не пытали и даже не били – проломленный череп и потом, уже на мертвых тканях, след от веревки. Это самое обыкновенное убийство, а потом топорная инсценировка самоубийства. Мотив ограбления мы можем отбросить?

Старик вопросительно замолчал.

– Да, мне тоже так показалось. Что разговор с сыном Брандта?

– Он совсем раскисший, поэтому много мы не разговаривали. С большего он подтвердил характеристику Туровского. Брандтов выслали из Ленинграда за пару лет до войны. Приехали сюда. Старший устроился в музыкальное училище и на полставки научным сотрудником в музей, а младший – в школу учителем и вел драмкружок в доме культуры. Жена Брандта никуда не устраивалась и почти все время проводила дома. Маловероятно, что они успели обзавестись настолько серьезными врагами, которые могли бы убить двоих за раз и не моргнуть.

– Значит, возможен только мотив, связанный с работой Брандта на немцев?

– Да, только в этом случае все сходится. Вряд ли убийство случайно совпало с отъездом коменданта. Проще предполагать, что оно прямо с ним связано. Пока мы не обнаружим каких-либо указаний на конкретные факты, будем держаться версии, что Брандта убрали из опасения, что он может что-то узнать или сделать. В отсутствие коменданта Бременкамп механически становится самым важным человеком в городе. Бургомистр – фиктивная фигура, а вот его заместитель – взрослый человек, да еще и немец, имеющий дружеские связи с комендантом и местными офицерами. Убив его, можно неделю делать совершенно все, что угодно.

– Что именно делать? Какие выгоды получает убийца?

– Туровский намекнул, что у полиции большие сомнения вызывает прохождение грузов через вокзал. Я думаю, речь идет о краже вагонов со снабжением, тем более, что у Бременкампа для этого есть все формальные возможности. Если предположить, что его в этом уличил сам Брандт, то убийство имеет конкретный мотив. Если нет – то оно было совершено, так сказать, с упреждением.

– Мы завтра на вокзал идем?

Старик потянулся и зевнул.

– Это бесполезно. Там сидят немецкие военные чиновники, которые с нами и говорить не станут. Тем более, если они в доле с Бременкампом или бояться его власти. Отследить документацию можно будет проще – через ратушу. Туровский обещал помочь мне с этим. А вам придется заняться наружной слежкой и записывать всех, кто слишком много ошивается вокруг полкового штаба. Поэтому завтра мы сразу с похорон Брандта пойдем к Бременкампу.

– Думаете, он нас примет?

– Меня. Вам светиться ни к чему.

– Ну хорошо, вас.

Старик надписал конверт и прилепил марку.

– Надо не забыть отправить.

Он положил письмо на стол и вышел в ванную умыться. С зубной щеткой во рту он забрел обратно в комнату:

– Если не примет, то это тоже хороший расклад. Нам полезна любая его реакция. Может быть, это вообще не он. Или он так сильно испугается, что начнет пороть горячку. Или попытается отозвать нас через заказчика. Или, – он отошел сплюнуть, – или попытается убить. Все это сильно прояснит дело в самые короткие сроки.

– А что, если на самом деле все уже закончилось? Если смерть Брандта уже и так была последней точкой в какой-то невидимой нам схеме?

Старик сосредоточенно расстелил кровать и сел на край.

– Такой вариант тоже есть. Тогда мы бессильны что-либо сделать или узнать. Но мы же не шерлокхолмсы, чтобы все узнавать. Надо просто сделать свою работу, насколько это возможно.

– А если нет совсем никакого мотива?

– То есть?

Я задумался, подбирая слова.

– Что, если это сделали какие-то случайные пьяные солдаты, прячущиеся в ближайшей деревне за печкой? Вышли раз в месяц в город продать кабана, выпили на заработанное, а потом вечером увязались за интеллигентом в очках до дома.

Старик поморщился.

– Многовато допущений. Действовали не пьяные, уже хотя бы потому, что увернулись от всех патрулей в комендатский час.

– Я просто набрасываю версии.

– Продолжайте, только меру надо же знать.

– Хорошо, не солдаты и не пьяные. Советские диверсанты тогда? Партизаны?

– Брандт – обычный городской чиновник. Таких сотни и тысячи. Какой резон тратить на него силы пусть даже небольшого отряда, ставить под угрозу демаскировки из-за человека, которого завтра уже заменят на другого какого-нибудь бывшего учителя.

Я развел руками.

– А какой резон вообще в диверсиях? Просто разовая акция устрашения?

– Ну давайте подумаем. В немецком тылу, конечно, полно отставших от частей еще летом, или сбежавших из плена, или даже перешедших линию фронта советских солдат и офицеров. Начальства у них нет, никто не может их заставить что-либо делать, да они ничего и не умеют. Просто ходить по улицам, не попадаясь патрулям, – это серьезное дело, которому нужно учиться, не говоря уж про организацию убийств.

Старик был прав. За время жизни в немецкой оккупации меня бесчисленное количество раз останавливали для проверки документов. Бояться мне было нечего, но все равно каждый раз было неприятно. Знай я, что мои документы не в порядке или, того хуже, что за мной числится что-то противозаконное, я бы нажил себе нервный тик за одну лишь прогулку по городу.

– Но, главное, нас и не интересует, кто убил Брандта. Ну, допустим, это были два солдата из ближайшей деревни или даже из дома по соседству. Но ведь они не смогли бы сами даже разузнать адрес Брандта. За них это сделал человек, которому это убийство на самом деле было нужно. Шальную случайность нельзя совсем сбрасывать со счетов, но наш заказчик отнесется к такому объяснению с большим подозрением, так что и нам стоит его отложить на самый крайний случай.

– Последнее.

– Ну давайте.

Я пощелкал пальцами возле уха – мысль с трудом собиралась в предложение. Старик молча смотрел то на меня, то на лампу.

– Что, если советский диспетчер сидит, ну этот вот наводчик и организатор, сидит в немецкой части городской администрации? Если действие идет наискосок: мотив лежит, действительно, в поле интересов немцев, а исполнение осуществляют неотслеживаемые советские диверсанты.

Старик перестал смотреть на лампу.

– Вы детектив, что ли, в дороге читали?

– Я ничего в дороге не читал.

– А, по-моему, вы читали какого-то шерлокхолмса.

– Я просто озвучиваю версию.

Старик устало махнул рукой.

– Версии должны быть по законам реального мира. Немцы – это немцы, советы – это советы. Белые фигуры не ходят черными фигурами. Вообще давайте уже на сегодня закончим. Выключайте свет и идите спать, завтра надо рано вставать. Пойдем сначала на похороны Брандта, потом уже к Бременкампу.

Я оглядел комнату еще раз.

–А где мне, собственно, лечь?

– Ах, да, портье обещал найти вам складную кровать. Спуститесь и возьмите ее. Только поскорее, пожалуйста.

Портье встретил меня совсем осоловелым. С третьего раза он понял, что я прошу, а затем у него еще минут двадцать ушло на то, чтобы втащить кровать в номер. Старик на все его шумные манипуляции лишь молча выглядывал из-под одеяла, которым укрылся до носа. На прощание портье выключил в номере свет и громко захлопнул за собой дверь. Я посмотрел на часы, но в темноте ничего не разглядел. Старик мерно дышал в тишине. Я решил, что, скорее всего, на такой неудобной раскладушке вообще не засну, и лучше не валять дурака и перебрать в памяти все, что узнал за день, и все внимательно обдумать. Из окна слегка задувало, поэтому руки я все-таки сложил под одеяло, ну а глаза закрыл потому, что все равно ведь ничего не было видно.


6.



Старик растолкал меня, когда уже оделся. Шторы были раздвинуты, за окном светало. Под окнами долго и громко буксовал грузовик с неразборчивыми человеческими голосами. Где-то неподалеко железкой били по железке – просто так, без конкретной цели, только чтобы у меня в голове посильнее отдавалось.

– Пойдемте завтракать. Туровский заедет за нами на машине через полчаса.

За ночь потеплело. Вся улица оказалась затянута неправдоподобно густым молочным туманом. Мы, опасливо озираясь, перешли дорогу и поели в занюханном трактире напротив гостиницы. Потом проделали путь в обратном направлении. Старик уселся в кресле в фойе гостиницы, а я, чтобы не создавать толкотню, все еще ватный ото сна, вышел на крыльцо.

От земли как будто шел холодный пар. Голова неприятно пульсировала и туго соображала. Грузовики все ехали. Я зевнул три раза подряд, последний раз прямо до слез. Компания ворон устроила вялую чехарду над улицей. Одна, самая шумная, снималась с ветки и с гаканием перелетала на телеграфный столб. Чуть она усаживалась, как за ней, тяжко оттолкнувшись, отправлялась другая, затем третья. Но прежде чем те добирались до столба, первая уже снова гакала что-то раздраженное и летела на крышу трактира, и дальше обратно на ветку. Ворон спугнул автомобильный гудок, и, шумно шурша крыльями, они все разом нырнули куда-то в туман. Из грязного опеля высунулся Туровский и поздоровался. За рулем сидел чернявый мужчина с густыми усами, которого Туровский представил как своего коллегу Навроцкого.

Машина ехала медленно. Мы пересекли мост, объехали вокзал и проехали еще один мост уже через железнодорожное полотно. На кладбище было немноголюдно, деревянные воротца в обветшалой арке из красного кирпича, отделявшей лютеранскую часть кладбища от православной, были закрыты на амбарный замок. На паперти перед церквушкой сидел хорошо укутанный в многослойное шмотье нищий на подушечке и рассеянно водил глазами, выглядывая, кто среди прибывающих подкинет ему мелочи.

Возле вырытой могилы напротив священника уже стояла Волочанинова рядом с высоким худым мужчиной с совершенно белым лицом. Старик тихо сказал мне, что это младший Брандт. Мы с Волочаниновой обменялись приветственными взглядами, было видно, что она не в своей тарелке. Тут же был бургомистр и еще несколько людей, которых я прежде не видел. Среди них выделялся мужчина лет сорока в дорогом пальто и с аккуратным проборчиком. Вдалеке, через несколько оград, стоял, развязно облокотившись о крест, какой-то детина – по-видимому, ждущий следующих похорон копатель могил. Когда священник сказал все свои слова, гроб опустили в могилу и засыпали землей. К мужчине с проборчиком откуда-то из тумана вынырнул нищий и что-то неслышное стал выговаривать, подкрепляя свои слова протянутой ладонью.

Обратно Навроцкий довез нас до большого, дореволюционной еще постройки здания фельдкоммендатуры в центре города, а сам поехал в полицию. Здание было похоже на огромный и совершенно съедобный пряничный дворец с многочисленными, будто сделанными из сахарной белой глазури завитками по всему своему фасаду и пузатенькими, словно бы из румяных сушек, балкончиками по одному над входом и на каждом из двух крыльев.

Старик пошел на прием к Бременкампу, а Туровский завел меня в небольшое кафе на углу дома с противоположной стороны улицы.Открытое каким-то эмигрантом-поляком на месте советского обувного, оно было идеальной наблюдательной позицией: от столика возле окна были прекрасно видны и парадный вход, и оба выхода с внутренней территории комендатуры на две расходящиеся в разные стороны улицы. По словам Туровского, вечерами в кафе собирались прогуливающие паек офицеры и солдаты из богатых, но при нас там был только медленно и сосредоточенно моющий стойку хозяин. Мы на свои хлебные талоны заказали по сахариновому пирожному с эрзац-кофе и уселись за столик ждать старика.

– Клюкнуть бы, – мечтательно сказал Туровский, когда слизал последние остатки крема с пальцев.

Когда я на это только сочувственно кивнул, он порассматривал какое-то время мое пальто и решил заходить с привычной для всех работников городского аппарата стороны:

– По сырости так даже холоднее, чем просто в морозы, не находите? Вроде сижу в фуфайке под пальто, а все равно продрог.

Я опять только покивал.

– А вы в бридж, может, играете?

– Конечно, обожаю бридж.

Я играл в бридж два раза в жизни, причем во второй оказалось, что я не до конца понимаю правила, но дальше молчать было бы просто неприлично. Туровский оживился.

– У нас с Брандтом было что-то вроде клуба для русских служащих: по четвергам собирались у меня, по субботам – у него. Карты, немножко вина. Андрей Филипыч вот на гитаре иногда выступает, если есть дамы. Ну мы решили, что хоть и траур, а все-таки чего зря по домам сидеть скучать. Если хотите, приходите сегодня поиграть.

– Обязательно приду, спасибо.

– Только у меня к вам тогда просьба: сходите со мной сегодня в дом Брандта за ломберным столиком. Мы с Георгием Львовичем уже договорились, ему он без надобности, а у меня только кухонный есть.

Приближался обед. В кафе пришла троица каких-то пижонов в серозеленых куртках с серебряными жгутовыми погонами. Они сели за единственный свободный столик возле нас. Под окном остановилась пара перегородивших нам весь вид мужских спин и, немного посовещавщись, разделилась: одна спина ушла куда-то в сторону предместья, а вторая превратилась в плотного коренастого мужчину, который зашел в кафе за сигаретами и кофе. Вскоре пришел и старик.

Разговор с Бременкампом, как и ожидалось, был исключительно обтекаемым. Он сначала был взбешен тем, что какой-то гражданский поляк задает ему вопросы насчет уголовного расследования, к которому не имеет никакого отношения, но когда старик упомянул фамилию заказчика, успокоился и согласился дать сведения, которые мы все равно едва ли смогли бы проверить.

Туровский выслушал это с таким видом, как будто ничего другого и не ожидал.

– Я могу устроить слежку за Бременкампом, у меня достаточно надежных людей под рукой. Но вы должны понимать, что задавать вопросы его подчиненным, хоть бы самые общие вопросы, я не могу. У меня нет на это никаких полномочий – русская полиция не имеет права заниматься уголовными делами. Они откажутся отвечать и немедленно донесут о нарушении субординации в гестапо. Я, если хотите знать, не рискнул бы даже обращаться к русским соседям возле дома Бременкампа – они тоже имеют все основания донести, – Туровский развел рукам. – Вас двоих, скорее всего, будет ждать высылка обратно в Смоленск, а вот меня вместе со всем русским отделением полиции могут и под суд отдать.

Старик уточнил, на какую помощь Туровского можно рассчитывать в смысле слежки, и тот пообещал организовать самую настоящую, круглосуточную.

– Дел у меня в участке не очень много, с ними я справляюсь и сам. Навроцкого и еще пару человек можно поставить по очереди дежурить возле дома Бременкампа в темное время. Они знают город лучше патрульных и смогут следить незаметно для немцев. Ну а днем уж вам самим придется.

Они тут же вполголоса набросали план слежки до утра субботы. Уже смеркалось, когда мы с Туровским пошли на квартиру Брандта за столом. Старик, нахохлившись, так и остался сидеть у окна перед пустой чашкой кофе и шляпой.

По дороге мы разговорились, и Туровский, узнав, как тяжело мне спалось, предложил ночевать у него на свободном диване. Диван звучал существенно лучше раскладушки, поэтому я согласился. Квартира Туровского размещалась на третьем этаже четырехэтажного дома в паре кварталов восточнее дома Брандта. Мы втащили по лестнице стол и поставили его ровно посередине просторной гостиной, в которой не было ничего, кроме выстроенных рядком вдоль стены стульев и одного большого кресла. Туровский присел на кресло, тяжело дыша, и минуты две-три только одно дыхание его было слышно в комнате. На звуки возни из спальни вышел толстый старый кот с обвисшими усами, посмотрел на нас и тяжелым прыжком взобрался на один из стульев. Он оттопырил заднюю лапу и принялся вылизывать шерсть между пальцев распяленной пятерни.

– А вот мой сожитель. Зовут Фискал. Сокращенно – Морда. Можно звать «Кис-кис». Жена в тридцать восьмом умерла, с тех пор мы с ним вдвоем живем.

Кот поднял на меня круглые глаза и, не отводя взгляда, продолжил свое занятие.

– Ну, до встречи. Часа через два можете уже смело приходить, – Туровский пожал мне руку, а затем, не закрывая даже за мной двери, сразу отправился на кухню, куда следом за ним, спрыгнув со стула, отправился и кот.

Затемно я вернулся в гостиничный номер, где застал старика читающим папку с какой-то документацией. Я рассказал ему о предложении Туровского перебраться до конца командировки к нему в квартиру.

– Отлично, это нам очень на руку. Если полиция как-то в наше дело замешана, у нас будет шанс об этом узнать.

– Вы думаете, Туровский замешан в убийстве?

– Маловероятно.

Я устроился в продавленном кресле, но старик ничего больше говорить не стал, а только протянул мне сделанные кем-то на ходу фотографии двух немцев в верхней одежде. Это были Бременкамп и его адъютант. Я порассматривал их какое-то время, чтобы запомнить наверняка, а когда отдал назад, старик сложил их обратно в папку, молча поднялся и, одевшись, вышел из номера. Я направился следом.


7.



Дверь была незаперта, мы вошли. Я заглянул в гостиную. Посреди прокуренной комнаты сидели четверо немолодых и относительно усатых мужчин в закатанных рубашках и шлепали по столу картами. Туровский как раз заканчивал какую-то историю:

– …такой зарежет и еще нож оближет. И вот, значит, вскрывают медведя, а у него в животе череп и записная книжечка, исписанная мелким почерком.

После этого он так сильно захохотал, что аж покраснел, выронил несколько карт из рук и, потянувшись подбирать их с полу, увидел нас со стариком.

– О-о-о, польские коллеги прибыли! Пожалуйте, мы как раз партию заканчивали.

Мужчины за столом приветственно погудели сквозь зажатые в зубах сигареты. Туровский вскочил с места и принялся помогать нам с одеждой, причем выгадал момент, когда мы втроем оказались не видны гостям, и шепотом сообщил, что его сотрудник уже отправился дежурить возле квартиры Бременкампа. Потом он вернулся за стол и указал на два свободных стула по бокам от него. Я отказался играть, сославшись на желание сперва поужинать, а вот старик с видимым удовольствием уселся ждать новой сдачи карт. Я порылся на кухне, где на столе и в холодильнике были сложены, очевидно, пайки всех участвующих в игре, и соорудил себе и старику несколько бутербродов. Когда я принес ему тарелку и стакан чая, новая партия уже началась, и мне пришлось слегка тормошить моментально ушедшего в игру старика, чтобы он хоть немного поел.

Туровский представил нас – жующего меня и не поднимающего головы от карт старика – собравшимся. Был Навроцкий, оказавшийся без верхней одежды худющим. Сидел он, отодвинувшись от стола и как бы боком, неудобно согнувшись. Возможно, это как-то объяснялось тем, что при советах он был, по словам Туровского, преподавателем пединститута. Был немец Генрих Карлович, у которого вместо фамилии шла должность – он был тем офицером, который курировал работу городской газеты. Генрих Карлович был из прибалтийских немцев и в юности даже воевал за белых, поэтому, как и не пришедший, но передававший привет еще один офицер, контролировавший работу русской полиции, сразу и с удовольствием влился в компанию Туровского и Брандта. Был он тихий и улыбчивый, за весь вечер не сказал и пяти фраз, но все же было видно, что в его присутствии Туровский говорит не совсем так, как говорил бы без него.

Четвертым за столом сидел мужчина с проборчиком, которого я видел на кладбище. Вблизи он оказался моложе. Его звали Александр Петрович Венславский, он был младшим сыном помещика, владевшего неподалеку до революции поместьем, и приехал из Берлина, где жил уже двадцать лет и обзавелся семьей и предприятием в надежде как-нибудь получить семейное добро в свое распоряжение. Генрих Карлович на все эти слова Туровского одобряюще кивал головой – очевидно было, что он понимает, что Венславский сидит здесь, в том числе и чтобы в дальнейшем заручиться его поддержкой при переговорах с администрацией, и заранее показывал, что он-то эту поддержку окажет, да только от него ничего особенно и не зависит.

Они играли старой, весело засаленной колодой, в которой семерка червей то ли порвалась, то ли потерялась, и теперь была заменена более-менее правдоподобной винной этикеткой, приклеенной на картонку. Кому выпадала эта карта, было видно сразу, но демократичность этой нечестности, равная вероятность любого игрока на нее нарваться, была как будто просто новым правилом покера, любопытным усовершенствованием, делающим игру остроумнее и свежее.

– Кто у меня в салоне только ни бывал, – сказал Туровский с интонацией, показывающей, что сейчас будет очередной завиральный рассказ.

Бывал у него один старый полицейский по прозвищу Покамест, который сейчас уже из дома носу не показывает, потому что «ну это долго рассказывать». Был один офицер, который говорил только и исключительно «ээээээ… тово» и «тово, ээээээ...». Был проездом с фронта один в прошлом корнет, а сейчас переводчик в штабе, который должен был каждый вечер идти в передовой окоп, ложиться на бруствер и читать в рупор написанную какими-то умниками в штабе (тут Туровский извинился перед Генрихом Карловичем, если говорит лишнее, на что Генрих Карлович только и пробормотал «ничего, ничего») галиматью про «сдавайся, Ванюшка» и жидобольшевиков-кровопийц.Однажды корнету ответили с той стороны в такой же рупор: «не надоело брехать?», – и тот вдруг раскис и принялся долго, уже совсем в темноте, не замечая осуждающих взглядов немецких солдат, которым он мешал спокойно прикорнуть, пока начальство не видит, объяснять, что надоело, конечно, надоело, но а что поделаешь.

Я поинтересовался, не приглашают ли на вечера бургомистра.

– А зачем? Он уже бовшой, сам отлично себе развлечения находит, – ответил Туровский и сразу же уточнил старику, – извините, если что, я против поляков ничего не имею.

– Что вы, сам их не очень.

Все засмеялись.

Я прошелся в спальню. Там были скудные советские стол, кровать и книжный шкаф. Книги, однако, все были старые и, определенно, еще дореволюционные. Я просмотрел газету, лежавшую на столе. Ее открывала написанная глухим канцеляритом колонка Брандта-младшего об успехах немецкого оружия, дальше шли несколько уже не подписанных сводок с фронтов, захватывающие истории с открытия нового завода, репортаж из чудесной парикмахерской на Успенке, наблюдения старожилов о погоде и отчет с концерта застрявшей в начале войны в Киеве, да так и продолжившей гастроли уже по занятым немцами городам труппе свердловского музыкального театра. На последней странице, ниже рекламы и правее расписания фильмов и театральных постановок, мелким шрифтом были набраны объявления. Несколько человек искали родственников, бог знает где прячущийся в городе извозчик искал лошадь, а совсем внизу кто-то, живущий ровно по адресу Туровского, искал переписку Василия Розанова с Константином Леонтьевым и был готов заплатить за нее «в том числе и продуктами».

Я вернулся в комнату на словах Туровского «виноват, говорит, господин взводный» и сел спиной к горячей кафельной печке. На столе кроме карт, раскрошенных мелков, сигарет и тусклых залапанных стаканов теперь лежала смятая фольга. Судя по гулявшей по лицу Венславского довольной улыбке, шоколад принес он.

–Берите, очень вкусный. До революции был шоколад «Золотой ярлык», десять копеек стоил, вот этот похож.

Повспоминали, кто что ел до войны. Ели мятные пряники жамочки, соленые рыжики с картошкой и множество видов самой несусветной рыбы. Все в точности, как при любом провинциальном застолье в довоенной польской семье из русских эмигрантов. Когда старик заметил это вслух, Туровский с Навроцким здорово удивились, а гости из Германии неловко переглянулись – видно, они уже давно слушали эти разговоры и не хотели расстраивать хозяина уточнениями.

– А что в Польше, так сказать, простонародье ест? – поинтересовался Туровский.

– Да все то же, –сказал старик без выражения, – Водка, котлеты, огурцы.

Навроцкий уступил мне свое место, чтобы покурить и поесть, а когда вернулся, Туровский начал упрашивать его сыграть на мандолине «По рюмочке, по маленькой». Навроцкий отпирался, и тогда Туровский вышел из-за стола и с хохотом поднес ему рюмку коньяка. Тот выпил и действительно крайне залихватски исполнил песню.

– Я же после революции дворником двадцать лет оттрубил, – объяснил Туровский, – пропитался, понимаете, всем этим делом насквозь.

Дальше пошли басни из полицейской службы. Туровский пошел в полицию юношей после армии и успел порядочно послужить еще в дореволюционной части. С Навроцким они познакомились уже после революции, когда оба, дико петляя, сначала удирали на юг России, а затем без надежды устроиться на прежнюю работу, но все же надеясь продолжить прежнюю жизнь, возвращались обратно. Навроцкий в конце 20-х получил пять лет лагерей, потом еще, и только незадолго до нынешней войны вернулся из ссылки, а вот Туровский поступил умнее. Сходив один раз на допрос в ГПУ, он вернулся в учреждение, где работал сторожем, открыл кассу, выгреб деньги и на следующий день методично спустил все в ресторане. Получил смешной срок за кражу, отсидел и после уже не имел никаких проблем с законом как социально близкий. Переглядываясь друг с другом в компании, они неизменно обнажали коричневые, здорово прореженные зубы, как будто и правда, как и думала о них советская власть, все эти годы были тайными подельниками в каком-то противозаконном деле.

– Я все хотел узнать, а допросы в полиции правда, как в кино показывают, проходят? – спросил разомлевший и раскрасневшийся Венславский.

Туровский быстро взглянул на Навроцкого, и тот, вдруг изменившись в лице, закрылся мандолиной и принялся беззвучно хохотать. На макушке Навроцкого топорщился хохолок не так улегшихся о спинку дивана волос.

– У меня один, скажем так, коллега тоже как-то решил это проверить. Усадил удравшего от жены с деньгами гардеробщика за стол. Выключил верхний свет, а настольную лампу включил и резко для лучшего эффекта повернул, понимаете ли, не на гардеробщика, а себе в лицо.

Раздался взрыв хохота.

– Ну, а тот что?

– Что-что, выскочил из-за стола и побежал вон. Хорошо, я дверь запер.

Потом Навроцкий еще играл, и мужчины ему немного подпевали. Когда дошло до песни про гнойную улицу, подвывать начал даже старик, чего я за ним вообще никогда не замечал. Скоро старик стал клевать носом. За ним признаки усталости появились в раз за разом промахивающемся подбородком мимо подставленной ладони Генрихе Карловиче. Стали прощаться. Навроцкий пообещал завести старика в гостиницу, ему было как раз по пути. Когда все ушли, я помог Туровскому прибраться. Он дал мне указания, во сколько я должен заступить на свой пост в кафе, а потом, уже совсем сонный и вдруг как-то из веселого толстяка резко ставший обычным грустным стариком, предложил мне самобрейку. Я ответил, что взял и бритву, и зубную щетку с собой. Он покивал и, прихватив на руки кота, отправился спать. Я застелил диван и совершенно без сил рухнул, не раздеваясь.


8.



Я повесил пальто на спинку стула и заказал себе чай с бутербродом. В кафе кроме меня никого не было. Возле печки дремал незнакомый лохматый пес. Полицейский, проводивший Бременкампа от дома до здания комендатуры, кивнул мне через окно и молча ушел. Это означало, что ничего подозрительного за ночь не произошло. Я похлебал остывший чай и принялся жмуриться от вдруг вылезшего из-за дома напротив солнца.

В кафе начали потихоньку показываться другие посетители. То и дело приходили и уходили два штабных офицера. Несколько солдат, по-видимому, бывших на посылках у командиров расквартированных в городе частей, по очереди приходили за одними и теми же сигаретами. Как по часам, заходили через равные промежутки одетые в перешитые солдатские бушлаты две молодые женщины с тщательно завитыми волосами и в одинаковых круглых шляпках набекрень. Они медленно прохаживались до стойки, оглядывались, поправляли платья и уходили. Мимо окна туда-сюда ходил дворник с метлой и с компрессом на щедро перевязанном серым марлевым бинтом глазу.

Ближе к полудню в комендатуру проследовал Венславский, но меня не заметил. Я допил чай и объел бутерброд до тонкой хлебной корочки, но жестами показал хозяину, что убирать со стола не надо. На балкончике комендатуры появился адъютант Бремпенкампа, сощурился и закурил. Я на всякий случай прямо как был, в пиджаке, вышел на улицу и огляделся. Ничего подозрительного, конечно, там не оказалось. Только через дорогу, наискосок от комендатуры возле столба ковырял носком сапога замерзшую снежную корку дебиловатого вида увалень, судя по рыбьему лицу, прибалт. Я уже собрался подойти к нему и что-нибудь спросить, но тут как раз меня окликнул вышедший из комендатуры Венславский.

– А я еще думал, вы это в кафе сидите или не вы. Может, составите мне компанию?

Мы уселись за стол теперь уже вдвоем. Венславский, как оказалось, все утро караулил в ратуше одного чиновника, который все это время как ни в чем ни бывало сидел в комендатуре, а когда Венславский пришел туда, чиновник вдруг отправился по срочному делу в неизвестном направлении.

– И так месяц уже, считайте. Измотали, бесы, совсем.

Я смотрел в окно и краем глаза следил за перемещениями посетителей внутри кафе, так что на все рассказы Венславского отвечал лишь короткими поддакиваниями. Его это вполне устраивало – видно было, что от немецкой бюрократии у него порядком накипело и хотелось просто отвести душу пусть даже и с малознакомым человеком.

– Я вам сильно докучаю? Вы тут, наверное, сами по делу.

– Да у меня такое дело, что только и нужно сидеть на месте.

– Слежка? – оживился Венславский.

Я неопределенно пожал плечами, но, конечно, он понял это как «да» и оживился еще сильней.

– Понятно, понятно, никаких вопросов, – он немного помолчал, а потом все-таки спросил: – А за кем следите, если не секрет?

– Ну не так, что прямо слежу, а просто записываю возможные контакты.

– Да, да, я все понимаю.

– Есть такой Бременкамп…

Я не успел даже ничего придумать дальше, как Венславский уже закивал головой:

– Конечно, да, знаю такого.

Я вопросительно посмотрел на него.

– Хотите каких-то деталей про него?

Я нахмурил брови. Венславский сделал то же самое. Потом он потер ладонью щеку. Потом пальцем принялся массировать бровь.

– Хм, да, по правде сказать, я ничего про него особенного не знаю. Мы виделись несколько раз на вечерах для немецких офицеров и чиновников. Там, как вы понимаете, просто в карты играют. Тем более, что я никак специально им не интересовался…

– А Брандт там бывал? – перебил его я.

– Конечно. Собственно, если бы не протекция Брандта, я бы вообще ни на кого из немцев не вышел и на вечера эти не попал. На них никакого впечатления не производит, что я из Берлина и даже немецкий гражданин. Все равно ведь русский и штатский. Брандт другое дело, у него как-то получалось для немцев выглядеть серьезным человеком.

Он замолчал и задумался. Я, чтобы не спугнуть мысль, тоже молчал и только поглядывал в окно. За окном ничего не происходило.

– Ничего что-то не вспоминается. Знаете, я только помню, что он прямо плохо играл и в какие-то несусветные долги влезал постоянно. Офицеры – люди не богатые и, конечно, играют в основном на символические суммы, но с Бременкампом как-то вечно начинались глупые высокие ставки, из-за которых только всем неловко было. Он и сам-то из какой-то, как мне показалось, вполне буржуазной среды, а вел себя как кутила.

Вдруг Венславский, будто сменяя меня, взглянул в окно и заулыбался:

– О, это же Волочанинова.

По улице действительно широким шагом куда-то шпарила Лида. Она как будто услышала свою фамилию и, уже пройдя мимо большого окна кафе, вдруг остановилась, как вкопанная, и принялась крутить головой, не сразу поймав мой взгляд. Наши глаза встретились, она неслышно из-за стекла и закрытой двери воскликнула. Заулыбалась, помахала рукой. Я хотел уже было сказать Венславскому «ну так что вы говорите насчет Бременкампа», как вдруг он поманил Лиду ладонью в кафе. В ответ Лида, наигранно удивившись, ткнула себя пальцем в грудь, «это вы ко мне обращаетесь», и посмотрела на меня. Я никак на эту пантомиму не отреагировал, тогда она поглядела на Венславского, а тот радостно покивал ей.

–Вы же не против? – спросил Венславский у меня.

Я теперь-то уж, конечно, был не против.

– Здравствуйте! Привет! Да вы моты, – заявила раскрасневшаяся от мороза Лида, оглядев наш стол.

– Я хотел еще цыган заказать и медведя, но их как раз на Украину перебросили, приходится скучать.

– Да-а, вот это шикарная жизнь. А я-то в столовку на обед шла.

Венславский предложил угощаться ей бутербродами, которых перед этим действительно заказал как-то сверх меры. Лида помялась, но скоро согласилась и на бутерброды, и на чай, и даже на тарелку супа.

– Вот это жизнь.

– Как дома, – подтвердил Венславский. – Хотя моя жена бы не согласилась.

– А вы женаты? – спросила Лида у меня.

– Нет, бог миловал.

– Не скажите, брак очень приятная штука, – вмешался Венславский. – Очень дисциплинирует и вообще упорядочивает жизнь.

Он пустился в долгие и путанные объяснения заведенного в его доме в Берлине быта. По понедельникам у них было принято стирать, во вторник – гладить постиранное, в четверг – убираться по дому, в пятницу – принимать гостей. По субботам мать жены приходила шить и вязать, а в воскресенье они с женой и детьми ходили в кино. Лида все это слушала, разинув рот. Я слушал вполуха и продолжал честно глазеть по сторонам.

Хозяин все так же настойчиво тер стойку, два немца за соседним столиком рассматривали узоры жира в своем супе. Между столом и стойкой пьяно толкались, пощипывая друг друга за бока, две разбитные женщины и крупный, весь красный от удовольствия мужчина, опрокидывавший в глотку рюмку за рюмкой. Эта картина повторялась в любом провинциальном заведении и давно меня не удивляла: мелкий чиновник в первые же часы командировки в большом городе снял двух проституток и теперь коротает время, пока их товарка с другим клиентом освободит комнату в доме по соседству. Кто-то из посетителей высвистывал знакомую мелодию, которую я, хоть убей, не мог вспомнить. Это почему-то не давало сосредоточиться и отвлекало внимание:

– Вы слышите, кто-то свистит? Что это за мелодия?

– Свистит? – переспросила Лида.

– Ну да, свистит. Знаете, складывает губы и дует.

– Да, я тоже слышу. Это ария торреадора из «Кармен», кажется, – сказал Венславский.

– Не знаю. Страшно раздражает почему-то.

– А я ничего не слышу.

– Ну и бог с ним. О чем мы говорили?

– Я спрашивала… хотя, знаете, черт с ним. Лучше скажите, вот, допустим, макарошки за границей едят?

– А может, это из «Травиаты»?

– Лично я ел не раз.

– Нет, так не честно. Вы видели хоть раз, чтобы поляк макарошки ел?

Я задумался. Венславский все ломал голову над мелодией.

– Слушайте, ну это странная постановка вопроса…

– Это из «Баядерки»! А отвечая на ваш, Лидия Кирилловна, вопрос – я лично видел минимум, дайте сосчитать, трех немцев, которые крошили на тарелку макарошек кровяную колбасу и потом все это с аппетитом съедали, – обогнал меня Венславский.

Тут я увидел в окно, как улицу быстрым шагом пересекает адъютант Бременкампа. Он зашел в кафе, купил сигареты и тут же на месте развернул пачку, чтобы закурить. Было видно, что он торопится. С таким-то пристрастием к никотину неудивительно, что сигареты кончились посреди дня, и пришлось выбегать на улицу, пока начальник не видит. Он дважды сильно затянулся, выложил из кармана на прилавок вместе с деньгами каких-то мелких бумажек, отмерил необходимое количество монет хозяину, а бумажки в спешке скомкал и запихал обратно, после чего быстро вышел из кафе. Я заметил, что одну из бумажек он смахнул со стола. Я уже собрался было за ней подняться, как увидел, что к ней тянется пьяный чиновник. Он сначала помахал закрывшейся за адъютантом двери рукой, а затем последовал с этим мусором в руках за ним следом.Через окно я увидел, как они поравнялись, и адъютант с неудовольствием принял скомканную бумажку. Чиновник после этого нетвердой походкой вернулся в кафе, а адъютант, поскальзываясь на подмерзшем снегу, быстро пошел в коммендатуру.

Венславский поглядел на часы:

– Ладно, я пойду уже, пожалуй. Будете сегодня вечером у Туровского?

– А что, опять карты?

– Мне обещали.

– Ну в таком случае там и увидимся, я сегодня снова у Туровского ночую.

Мы попрощались, а Лида продолжила свои распросы про эмигрантский быт, фантазиями о котором так измучили ее карикатуры в советских газетах и рассказы бабушки о дореволюционной жизни.

– Ваши представления исходят из того, что все эмигранты – какие-то аристократы. Все петербуржцы да москвичи. Не знаю, может быть, те действительно ведут какой-то особенный образ жизни. Никогда с такими не встречался. Александр Петрович – первый русский из богатой семьи, которого я вижу в жизни. Мои-то родители были бедными мещанами и никогда не выезжали за пределы губернских городов. Я первый раз в Варшаве оказался в 20 лет. Ну не унывайте вы так явно, я не хотел вас разочаровывать, честное слово.

– А как же вы за границей оказались?

– Так и оказался. Как границу с Польшей провели, выяснилось, что моя мать, оказывается, там родилась и может претендовать на гражданство. Ну вот я и стал поляком.

Лида задумчиво посмотрела на меня. Брови ее были опущены, а угол рта чуть приподнят, и оттого ее улыбка была как бы недоверчивой.

– Что вы видели самое красивое в Варшаве?

– Световую рекламу, – подумав, ответил я. – Сразу, как в первый раз вышел с вокзала, увидел бегущую строку из горящих лампочек. Она так, знаете, гладенько лилась через фасад здания и уговаривала меня застраховаться.

За окном зажглись фонари, сумерки быстро сменялись вечерней темнотой.

– Засиделась я. Пойду.

– Извините, что не могу сегодня проводить.

Лида постояла над столом, вертя в руках шапку, а потом спросила:

– А давайте тогда за это завтра днем в ботаническом саду погуляем.

– Он открыт разве зимой?

– Конечно. Там еще пионеры, или как это теперь называется, все дни напролет грядки копают.

– Зимой?

– Ну, зимой. Что вы пристали, не выдумываю же я. Каждый день мимо хожу.

– Ну тогда по рукам.

Бременкамп просидел в кабинете до вечера, вместе со всеми вышел из здания и пошел на квартиру. Когда совсем стемнело, в подворотне возле его дома на меня зашикал старик. К тому моменту я уже валился с ног от холода. Из темноты в дальнем конце двора оттопырился локоть в пальто и тут же пропал.

– Что? Канцелярия? Всплыли? Какие-нибудь бумаги? – стуча зубами, спросил я.

– Да ничего особенного. В основном просто с бургомистром лясы точили. Вы заметили, что он, кажется, не считает себя поляком?

Я только пожал плечами.

– А у вас как?

– Мне. Мне. Мне кажется. Мне кажется.

– И когда вы по погоде одеваться-то начнете.

– Мне кажется, –собрался с силами я, – ничего подозрительного не было. З-з-здание он не покидал. Ад. Ад.

– Адъютант.

– Да, – кивнул я. – Один раз вышел за. За сигаретами.

– Ну и славно. Идите спать. Я дождусь полицейского сменщика и тоже пойду в гостиницу. Завтра с утра подойду к Туровскому, и тогда уже обсудим план действий. Кое-что мы уже набросали.

– Понятно. До свиданья. Стойте. Туровский. С ним все в порядке?

– Да, я думаю, ему стоит доверять. Не берите в голову. Идите отдыхать.


9.



Наутро старик пришел к Туровскому прямо завтракать. За окном стояла ясная, солнечная погода, и на густом синем небе не было не облачка. С вечера я постирал белье и развесил его сохнуть возле печки. Прямо так, в трусах, натягивающим второй носок на босую ногу, старик меня и застал. Я пересказал слова Венславского о карточных долгах Бременкампа. Старика это обрадовало, аТуровский грустно покачал головой.

– До чего гадкая история, если все так и есть, – сказал он.

Я впервые сообразил, что так гладко складывавшееся для нас дело – только в среду приехали, и вот уже к субботе все выяснилось – для него было безостановочным неправдоподобным кошмаром. Брандт был для него хорошим знакомым, приятелем. Его жуткая смерть, конечно, должна была произвести на него ужасное впечатление и сама по себе, а тут еще все яснее вырисовывалось, что и дальше спокойной жизни в городе не будет. Хрупкое и чудом сложившееся по стечению обстоятельств мирового масштаба городское сообщество, в котором он впервые за четверть века мог жить спокойно и с удовольствием, оказалось на грани разрушения по каким-то посторонним и неподконтрольным ему причинам. Словно продолжая мои мысли, старик принялся развивать передо мной новый план, который они с Туровским уже обсудили.

Так как уже завтра к обеду ожидался приезд коменданта, сегодня ночью разом заканчивалось время и для наших действий в городе, и для действий Бременкампа. Нас комендант наверняка на законных основаниях первым же делом арестует, а затем выставит из города, чтобы не путались под ногами. То же самое ждало Бременкампа, только даже при совершенной невиновности ему предстояло здорово покрутиться, чтобы вывернуться от трибунала и расстрела.

– Поэтому мы постараемся направить его страх в нужное нам русло, – сказал старик и аж потер руки. – Леонид Палыч уведомил бургомистра и соответствующие абтейлюнги о том, что из-за опасности советских бомбардировок сегодня ночью будут проводится полицейские мероприятия по проверке светомаскировки на вокзале.

Я понял, что от меня ожидается какая-то реакция, но не понял, какая.

– Так. И что?

– Ну что. Бременкамп решит, что мы с вами, воспользуясь моментом, залезем в немецкую документацию и за ночь найдем нужные бумаги. Поэтому он попытается замести следы.

– Какие?

Старик нахумурился. Туровский принялся гладить усы.

– Я понял. Мы все еще не знаем, какие конкретно следы он будет заметать. Просто продолжаем ждать от него каких-нибудь саморазоблачительных глупостей.

Старик кивнул. Туровский перестал гладить усы и поймал на руки кота.

– Извините, если снова играю дурака, но откуда вообще идея, что сегодня будет бомбежка?

Туровский, все так же натирая коту затылок, откинулся на спинку стулу и сказал:

– Ну, во-первых, бомбят нас довольно часто, так что, может, и сегодня будут. А, во-вторых, это, по правде сказать, единственный наш легальный способ хоть что-то сделать. Борьба с нарушением светомаскировки – это все, что местная полиция может делать без одобрения СС. Ну вы можете сказать, что краденую козу ищете, но это будет в сто раз подозрительнее для немцев выглядеть. Как вы думаете, где сейчас все мои дежурные сотрудники?

– Не знаю.

– Рынок охраняют, сегодня же базарный день. Больше ничего мы делать права не имеем.

Старик вернулся к своему плану. Все надежные полицейские и мы с ним на ночь отправлялись в засады в разных частях города. Туровский с Навроцким должны были дежурить в подъезде дома напротив квартиры Бременкампа. Сразу несколько человек из розыска занимали позиции вокруг вокзала. Старик отправлялся к комендатуре. За прошедший день Туровский поспрашивал у знакомых и нашел школьного учителя, чья комнатка находилась как раз напротив комендатуры и была примерно так же удобна для наблюдения, как кафе, ну а в ночное время была гораздо удобнее. Учитель любезно согласился подсадить к своему окну старика с биноклем. Мне дали ключ от кабинета бургомистра и от черного хода ратуши.

– А меня охранники случайно не застрелят? – недоверчиво спросил я.

– А вы тихонечко, – успокоил меня Туровский и выдал следом белую повязку и сложенную пополам бумагу. – Наденете вечером на рукав. Сегодня вы вполне официально состоите в городской полиции. Повязки немцам должно хватить, но если будут вопросы, смело показывайте удостоверение, с ним все в порядке. Если охранник заметит, так ему прямо и рассказывайте, что проводится операция по профилактике светомаскировки. В худшем случае он вас арестует до утра, но в здании-то вы все равно окажетесь.

Я не стал уточнять, почему это меня можно арестовывать, а старик всю ночь проведет в натопленной квартире.

– Меня переводчица позвала днем погулять в ботаническом саду. Это же не страшно?

– Главное, к одиннадцати часам в ратушу явитесь. А лучше откажитесь и поспите днем. Возможно, всю ночь придется караулить.

– Да ну не усну же я по команде.

– Ну, как знаете. Я, например, отлично усну.

На этом инструктаж окончился и я пошел в ботанический сад.

Старичок у ворот ссыпал наши монеты себе в карман и пожелал доброго дня. Смотреть в саду пока было особо не на что, если не считать огромной обсаженной пальмами клумбы в форме звезды в конце главной аллеи. От пятиконечной грязевой поляны мы пошли направо и, немного поплутав по дорожкам между неизвестными мне деревьями, вышли к одноэтажному деревянному домику администрации. Из земляных воронок вдоль аллей равномерно топорщились разнообразные кустики и побеги. Мы прошлись до поворота и двинулись налево, прочь от домика. Под двумя рослыми туями стояла скамья, мы сели и принялись рассматривать других гуляющих. От Лиды приятно пахло мылом – это от взлохмаченных волос – и чуть-чуть свежим потом. Почти все были как будто наши двойники: куда-то медленно бредущие парочки из перевязанных, часто хромающих, молодых мужчин и девушек в пальто на пару размеров больше или, наоборот, меньше, но никогда не впору, часто медсестер. Они ходили по саду петлями, иногда сталкиваясь по две-три пары на особенно неудачных перекрестках, и каждый раз удивленно оглядывались, как бы спрашивая, кому это еще взбрело в голову в субботу днем пойти сюда гулять. Мы болтали о всякой ерунде, пока не проголодались.

В столовке я рассказал, как ночую у начальника полиции.

– У него, может, вы знаете, есть кот. Хороший кот, только когда хочет зайти в закрытую комнату, он начинает с разбегу бросаться туловищем на дверь. Днем-то это, наверное, ничего, только ведь он на лапах с четырех утра.

За окном темнело. Лидины руки все еще оставались красными от холода.

– А давайте в театр сейчас зайдем? Возле ратуши совсем дешевый.

Я удивился, но Лида объяснила, что билеты в театр принимаются полицией за документ, разрешающий находиться на улице после комендантского часа, и с ними можно гулять до девяти часов, ничего не опасаясь.

– Моя идея, – Лида гордо заулыбалась. – Это я коменданту предложила, а он согласился. Волшебный человек, говорю же!

Мы дошли до театра и купили два билета на «Чорта и Бабу».

– Ну и название, – сказал я.

– А хотите по набережной спустимся? Там тихо, – сказала Лида.

В сумерках мы гуляли по совсем пустынным кварталам южнее гостиницы. Там были сплошь обветшалые двухэтажные дома с вычурными резными наличниками и заколоченными снаружи мезонинами. В некоторых горели сквозь плотные занавески окна. Я то и дело смотрел на часы.

– Я вас задерживаю?

– Нет, зачем. Поздно ночью у меня тайное дельце неподалеку. Времени – вагон. Только я нервный и все забываю, который час.

– А в понедельник можно будет с вами опять в кафе посидеть?

– Это вряд ли. В понедельник мы, наверное, вообще не встретимся. Завтра утром приезжает комендант, и наша работа тут заканчивается.

Лида остановилась и прихватила рукой в варежке ствол деревца.

– Как же так?

Я не знал, что ей ответить, и только смотрел, как брови перемещаются по ее лицу.

– Что-то я запуталась. Охо-хо. Извините. Это я от застенчивости буйная. С непривычки все, – она хмурилась и улыбалась одновременно. – У меня, знаете, тут совсем нет друзей. И даже приятелей нет. А подумаешь, так и дома не было никогда. Родители старались держать подальше от школы, а с людьми, ну, нашего круга, общаться боялись. Так что я просто одна росла. Вот с вами познакомилась.

– Я не считаю вас буйной, – я не улыбался, ничего, и говорил так серьезно, как только мог.

Она одними губами сказала «спасибо». Меня бросило в жар. Я поулыбался ей, надеясь только, что в темноте не видно толком моего лица, и похлопал по руке.

– Расскажу вам в обмен тоже детское воспоминание. Хотите?

Она покивала. Во рту у меня пересохло, и я не знаю, почему, ровным голосом заговорил:

– Меня лет до 12 мать укладывала днем спать. Не помню, как было, когда отец был жив, но почему-то после его смерти это превратилось в настоящее мучение. Мать целовала меня в лоб и сидела рядом на краю кровати, пока я не засну. А потом уходила, понятно. Каждый раз, когда я просыпался, я физически, я не преувеличиваю, каждым мускулом чувствовал такую сильную, как сказать, тоску одиночества, что не мог встать какое-то время, как бы ни старался. Боль эта не утихала, даже если я слышал, что мать в соседней комнате за стеной вяжет или листает книжку. Или возится на кухне. Или из-за закрытых дверей говорит по телефону. Понимаете, что я говорю?

Она беззвучно сказала «да». Я облизал губы.

– Я наконец находил через какое-то время в себе силы подняться, но когда подходил к матери, испытывал ужасно сильный прилив чувства стыда за то, что она меня приветствовала спокойно, весело и совершенно не разделяя моих мучений. Она даже не видела, что я мучения испытываю, а если видела, никак не связывала их со сном или собой. Чего я мучался? И сейчас не могу сказать, а вот до сих пор помню.

Лида, не глядя на меня, спросила, где моя мать сейчас.

– Она умерла. Довольно давно.

Мы какое-то время шли молча по неизвестной мне темной и кривой улочке. Ноги утопали в размешанном телегами и машинами и оттого только еще более вязком снегу. Я не заметил, как мы пришли, и чуть не наскочил на обернувшуюся ко мне Волочанинову. Было тихо, только уютно кудахтали куры за забором. Лида замерла и вдруг прижалась к моим губам своими. Затем она отпрянула, ничего не говоря, словно проверяя, что будет дальше. Она как будто дрожала, от холода, что ли. Я потянулся к ее губам, но тут оказалось, что в темноте не до конца ясно представляю, как соотносится ее рост и мой, и ткнулся куда-то в нежную прохладную щеку. Лида прошептала:

– Да ты целоваться, что ли, не умеешь?

– Больно ты умеешь, – ответил я и сгреб ее в объятья так сильно, как только смог.

Она прихватила ладонями ворот моего пальто, я обнял ее, и мы простояли, целуясь, с минуту или больше. Потом она отстранилась и не своим голосом спросила, не хочу ли я подняться к ней в квартиру. Я почему-то только подумал, что спать на старом тесном диване Туровского все равно больше нет никаких сил.


10.



Я шел и вспоминал вопрос, который Туровский задал мне утром. Он сказал: «У вас, простите, подштанники теплые?» Он был старый и мудрый человек, он отлично знал жизнь. Мои подштанники не были теплыми, я мерз, как собака.

Комендантский час уже начался, и меня дважды останавливали патрули. Каждый раз, когда солдаты, склонившись над фонариком, изучали мои бумаги, я представлял, как у них за спиной кто-то тащит через плечо придушенного Брандта, шаркая ногами и то и дело роняя тело в грязь. Хотелось надавать оплеух, но как раз, когда кулаки начинали чесаться, солдаты козыряли и уходили прочь.

Черный ход ратуши был открыт. Я минут десять крался и таился вдоль стены, сжимая ключ в кармане, а сторож попросту не запер дверь. Самого сторожа или немцев-охранников не было на первом этаже и духу. С другой стороны, храпа тоже ниоткуда не доносилось, поэтому можно было предположить, что где-то они все-таки сидят и как-то все-таки здание стерегут.

Я просидел в быстро остывающем кабинете бургомистра неподвижно до полуночи. Иногда хотелось, например, почесать нос или облизать губы, но это, во-первых, могло привлечь внимание того, кого я выслеживал, кем бы он, черт возьми, ни был, а, во-вторых, я бы за собственным шумом не расслышал чужой. Крутило живот, одновременно было голодно и тошнило от одной мысли о еде. Лида в дорогу дала мне миленький синий термос кофе, и я только и мог, что изредка откупоривать его и делать по глоточку теплой горькой жижи.

В полночь над городом еле слышно пролетел самолет, и все как с цепи сорвались. Завыли сирены, а с крыши универмага напротив в небо уперлись и принялись шарить прожектора. Что-то засвистело, потом грохнуло, пол вздрогнул, и великолепный парадный портрет бургомистра прыгнул на пол. Где-то с минуту я, совершенно оглушенный, чесал нос и облизывал губы, а когда прекратил, понял, что с улицы тянет гарью. Я высунулся из окна и, лежа животом на подоконнике, оглядел сторону дома – ничего, только черные стекла окон. Выбежал в коридор, проделал такой же трюк и чуть не вывалился из окна – этажом выше из распахнутого окна мансардной часовой башенки на мороз вырывались искры, а ветер приносил сильный запах бензина.

По лестнице за мной раздались торопливые шаги, и, обернувшись, я в неверных отсветах крутящихся за окном прожекторов увидел черную фигуру крупного мужчины. Мужчина не был в форме, на его руке не было белой повязки, он был кем угодно, но не тем, кому разрешено находиться в ратуше ночью.

Он так торопился, что не сразу заметил меня, и потому вместо того, чтобы убить на месте, пробежал по лестнице мимо. Когда, чуть сбавив ход, он наконец обернулся, мы были уже наравне: он вполоборота бежит вниз, я, хоть и без оружия, но хотя бы слез с подоконника. Мгновение он смотрел на меня, раздумывая, а затем припустил быстрее и громче. Я бросился за ним, на ходу выхватив из кармана пистолет.

Мы пролетели, громко пыхтя, два пролета вниз, потом внизу затрещала дверь. Уже вбегая на последний пролет, я сообразил, что мужчина не выбежал на улицу, а ввалился в запертый кабинет наискосок от меня. Я сильно дернулся назад, но остановиться уже не смог и только потерял равновесие.

Ноги ушли вниз и, падая на пол лестничной клетки спиной к выбитой двери, я увидел три подряд вспышки от пола. Одна пуля ушла на пару сантиметров выше моей нырнувшей под мышку головы и пробила деревянные перила. Две другие прошли чуть выше сгорбленного туловища и попали в стену. Я, не особо вглядываясь, выбросил вперед руку с пистолетом и раза четыре подряд выстрелил в сторону вспышек.

Первая пуля разбила плафон в дальнем конце коридора, но оставшиеся залетели в сторону кабинета. Мужчина откатился за стену, и я смог подняться на ноги и укрыться за перилами. С минуту мы не предпринимали никаких действий, а потом с востока загудели тяжелые самолеты, и где-то рядом опять затрещало дерево. Было похоже, что поджигатель открыл окно, чтобы сбежать, но это могло быть и засадой.

Холл был освещен тусклым дрожащим светом, проникающим сразу с нескольких сторон и под разными углами. Свет этот ничего толком не освещал, но, в общем, давал представление, что и где находится. Я помучился сомнениями пару секунд и, испуганно озираясь, побежал в сторону главного выхода.

Прямо на меня, на ходу довершая поворот, шагнул здоровенный мужик с отвратительно знакомым ленивым лицом и грудью так толкнул меня в плечо, что я полетел на пол, а сам он отшатнулся и тоже потерял равновесие, хоть и не упал. Мы несколько раз выстрелили друг в друга.

Я стрелял, щурясь и уже простившись с жизнью и, конечно, никуда не попал. Однако проклятый латыш тоже умудрился промахнуться. Я с колен кинулся к стене и привалился к ней занывшим плечом. Мы с одинаковым ужасом уставились друг на друга. Латыш посмотрел на мой зажатый в руке пистолет, затем на свой. Он понял, что у нас обоих кончились патроны. Тогда он сунул пистолет за пазуху и быстро двинулся ко мне. Нас разделяло-то пару шагов, и все, что мне пришло в голову, это перевести свой полный ужаса взгляд ему через плечо и крикнуть:

– Вадимыч, он пустой! Стреляй!

Латыш замер и, кажется, неожиданно даже для себя крутанулся на месте. Когда он увидел, что никакого Вадимыча за ним нет, я уже встал прямо и, разбежавшись, плечом высадил заклинившую внешнюю раму наполовину открытого латышом окна. Зазвенело стекло, в нескольких местах тело царапнули бритвы. Кое-как сгруппировавшись, я вывалился в снег, а затем быстро перекатился к стене и, не оглядываясь, на полусогнутых припустил вдоль стены в черноту. Латыша не было видно.

Выла сирена, улетали самолеты. Я тяжело дышал пару минут и, только отдышавшись, решился оглядеть себя и лишь наощупь обнаружил в щеке застрявшую щепку. Я обтер перепачканные оружейным маслом руки о пальто, нашел быстро коченеющими на морозе руками платок и на удивление безболезненно вытащил занозу.

Я осторожно вернулся вдоль стены до окна и, потратив где-то минуту, чтобы заглянуть внутрь, убедился, что внутри пусто. На снегу было много следов, но особых сомнений, куда идти дальше, не было. Со стороны костела ко мне приближался солдат. Я помахал ему рукой с повязкой и несколько раз ткнул рукой в сторону дымящей башенки ратуши в надежде, что он поймет и отправится ее тушить или хотя бы найдет, кому это поручить, а сам побежал к вокзалу.

Ночь была чернющая. Всего свету было только звездное небо да половинка луны. На горке за ратушей вовсю разошлась зенитка – когда я пробегал мимо, стрельба уже кончилась, но солдаты шумно возились вокруг орудий в полной темноте и изредка друг на друга покрикивали. Я чудом пробежал до моста без задержек, а там смог отделаться от напуганных солдат из патруля при помощи старого доброго ора.

Уже на мосту я почувствовал, что полы пальто болтаются как-то не так – присмотревшись, я обнаружил, что оно разрезано сразу в некольких местах, и от движения разрезы все сильнее расходятся. Тогда я сорвал с руки повязку, переложил пистолет из кармана за пояс, стащил с себя пальто, скомкал и швырнул его через ограждение. Мельком глянул на черную гладь реки – ясно было, что поджигатель на мост не пошел, для него даже с верными документами это слишком рискованно, а воспользовался заготовленной лодкой, – но ничего, кроме тени трепыхающегося на ветру пальто, не разглядел и побежал дальше.

Двери железнодорожной станции ночью наглухо заперты, окна темны, и только в окне дежурки голубел невидимый с самолетов свет. Полицейский, парень в русской шинели и с белой повязкой спросил меня, что случилось.

– Диверсия. Видели тут кого-нибудь?

– Как он выглядит?

– Человек с канистрой бензина? – я пожал плечами. – Неважно, как он выглядит, увидите одного такого – смело стреляйте.

Над станцией медленно крутился прожектор. Его толстый луч бросал на снег колеблющиеся тени вагонов, полз за пути, каждый раз задерживался на крыше навеса над старым нефтехранилищем и, постояв так секунду, медленно возвращался обратно на пути.

Полицейский, чертыхаясь, забрался на оледеневшую крышу состава, стоявшего на первом пути, чтобы осмотреться. Несколько минут от него не было никаких новостей, даже звуков никаких не доносилось. Часовой, ходивший у нефтехранилища, что-то крикнул нам, и я только помахал ему повязкой. Было холодно, за беготней я вспотел и теперь, стоя, быстро мерз.

– Горит! – выкрикнул сверху полицейский. – Туда!

Я подлез под вагоном и помог ему спуститься, после чего мы побежали вдоль составов на восток. Переползли еще под двумя бесконечными составами, и тогда уже и я увидел вдали огонь. Часовой, стоявший за прожектором, наконец сообразил, что происходит, и осветил вагон. Небо снова загудело.

Облезлый товарный вагон горел медленно и кое-как. Внутри было пусто, а под колесами валялась пустая канистра. Поджигателя нигде не было видно, снег был хорошо вытоптан.

– Потеряли? – отдуваяс,ь спросил полицейский.

– А ну-ка подсади меня, – зло скомандовал я и сам полез на соседний с горящим вагон.

Как раз когда я, шатаясь, привстал, примерно в километре дальше по полотну жахнула бомба, все затряслось и на секунду осветилось. На соседнем пути я заметил прижавшегося к вагону человека в черном облегающем костюме. Не дожидаясь, когда следующая бомба прилетит мне в лоб, я спрыгнул в снег и помчался за ним.

Достигнув места, где в момент взрыва был человек, мы с полицейским тихо полезли под вагон. Фонарь осветил густо перемазанные маслом и смолой сцепления поршней и пружин. Луч прожектора, пошарив по колесам, балкам и рессорам, наткнулся на спину спокойной трусцой убегающего человека. Я припал на колено и, как смог точно, выстрелил ему в ноги. Человек вывалился из луча прожектора и быстро выстрелил в ответ. Вдали раскатами взорвались еще бомбы, не умолкая, щелкали слепые зенитки.

Мы медленно двинулись к кровавому следу на снегу. Из вагона высунулся пистолет и выстрелил три раза подряд. Полицейский, не издав ни звука, свалился в снег, а я, так и застыв от ужаса на месте, разрядил обойму в дверь вагона. Донесся грохот досок закрывающейся двери. Я присел и, пока совал дрожащими закоченевшими пальцами патроны в обойму, выцепил зажатым подбородком и плечом фонарем окровавленный пистолет на снегу – какая-то из моих пуль попала поджигателю в руку, и он выронил оружие.

Медленно, переводя фонарь с двери на снег, виднеющийся позади вагона, я так же на полусогнутых двинулся к упавшему пистолету. Кто бы мог подумать, что можно столько раз друг в друга не попасть. Как раз когда я это подумал, дверь вагона снова поехала, и на меня с расстояния в пару шагов уставился стоящий на коленях человек с каким уже по счету пистолетом в левой руке. Я только и успел обернуться к нему лицом. Не знаю, почему мы не выстрелили. Мне-то он был нужен живой, а вот я его вполне устраивал и трупом. Не успел я сказать и слова, как он, видимо, тоже осознавший эту нехитрую математику, как-то крякнул и спустил курок. В то же мгновение выстрелил и я.

Больная нога и непривычная рука сделали свое дело. Литовец выстрелил примерно туда, где в прежнем, уже порванном и выброшенном в реку пальто была почти невидная строчка от ножевого ранения, которое схлопотал предыдущий, совсем мною никогда не виданный хозяин, или, может, где его по неосторожности распорола какая-то гродненская прачка-недотепа. Моя пуля попала ему в лицо, раскрошила зубы и моментально убила. Я с трудом поднялся на ноги и, стуча зубами, подошел к черному прямоугольнику двери. Заглянул в вагон и посмотрел на труп латыша. Ничего особенного, просто темный контур человека. Самолеты в небе загудели в третий раз за ночь, и я поковылял прочь.

В ратуше не было видно огня, гостиница тоже была цела, поэтому я, не обращая внимание на приставания какого-то патрульного, пытающегося отвести меня в госпиталь, пошел к дому Бременкампа. Несколько домов горели, но, в общем, урон был незначительный. Только возле дома Бременкампа почему-то была толчея: носили раненых и испуганно переговаривались мерзнущие люди в домашней одежде. Я как будто рывками погружался в сон и так же рывками просыпался. Земля была усыпана битым стеклом и искрила, переливаясь радугой, в сполохах огня. Из подъезда вышел старик с озабоченным и почему-то закоптившимся лицом.

– Как у вас? – спросил он.

– Два трупа. Диверсант среди них.

– У нас тоже хуже некуда – был взрыв в квартире Бременкампа. Он убит.

На секунду у меня закружилась голова от такой гримасы судьбы – хотел бомбардировку и получил, ну надо же. Но старик продолжил:

– Бомба, видимо, с часовым механизмом. Не понимаю, как Туровский такое допустил, бедняга.

Все ехало и расплывалось. Я еле стоял на ногах. Я пошарил глазами по стоптанному снегу вокруг и уперся взглядом в носилки с трупами. Из-под наброшенного одеяла выглядывал совершенно разгладившийся от морщин, спокойный лоб Туровского, его глаза были закрыты, и лишь выскользнувшая да так и окоченевшая в легкомысленной позе почерневшая обгорелая кисть руки без нескольких пальцев показывала, что он не спит, а совершенно и беспросветно мертв. В толпе капризно заплакал ребенок. Мне сильнее всего на свете захотелось пойти в его комнату и лечь поспать годиков так на двадцать.


Вторая часть



1.



Я провалялся в постели всю весну. До войны я и стрелял-то всего пару раз. Откуда мне было знать, сколько оправляются после пулевого ранения. В больнице мои на удивление вразумительные показания принял незнакомый немец в форме и с блестящей железной птичкой над грудным кармашком. Что он с ними дальше сделал, я не знаю, но больше меня никто не беспокоил. Брандт покончил с собой. Его жена – тоже. Советские партизаны были убиты в ходе подготовленной полицией операции. Старик проведал меня только раз, когда помог привезти меня из госпиталя к Лиде на квартиру.

Я плохо помню детали, только вспышки фактов, от которых мой жар становился будто сильней. В груде мусора, образовавшейся на месте квартиры Бременкампа, нашли детали сработавшей бомбы. Английский детонатор выдавал работу профессионального диверсанта. Вариант, что Бременкамп по ошибке сам себя подорвал, отпадал. Латыша никто не опознал, и его закопали в безымянной могиле. Старик только сказал, что у него была татуировка во все тело. Бесконечная змея, превращающаяся в жар-птицу, когтистая, шипастая, крылатая и изрыгаящая огонь, снилась мне иногда просто среди бела дня, лишь только я чуть задремывал.

Все это из старика надо было тянуть клещами. Как всегда сразу после закрытия дела, он запомнил официальную версию и постарался немедленно забыть все не помещающиеся в нее факты. Например, что в вечер нашей засады к Туровскому прибыл адъютант Бременкампа и попросил того совершенно секретно прийти вечером к полковнику домой для важного разговора. Туровский немедленно передал разговор старику. Они, как ни старались, не смогли понять, что же это означает, и только решили, что Туровский пойдет на встречу, а старик с Навроцким будут дежурить у дома.

– Ну и как вы теперь думаете, что это было?

Старик с тоской развел руками.

– Как теперь узнать. Может быть, он блефовал. Или пытался блефовать.

– Мне не дает покоя… Я, кажется, видел за день до бомбардировки, как адъютант Бременкампа передавал указания убийце. Он стоял на балконе как раз, когда этот латыш отирался через дорогу.

– Ерунда. Выздоравливайте. Я пока один по делам поезжу, а вы отдыхайте. Не надо глаза лупить, и для вас работа найдется.

Я не унимался и все твердил про латыша.

– Возьмите себя в руки. Вы ничего не видели. Даже если Бременкамп был связан с латышом, в деле была более существенная сила, которой мы совсем не видели и не видим до сих пор.

– Вы не допускаете, что это латыш заложил бомбу?

– Чтобы потом поджигать вагоны из канистры?

Старик укоризненно покачал головой – моя глупость его раздражала.

– Хорошо. Но что за вагоны стояли рядом с подожженным? Ну пустые эти. Что в них было по бумагам? Если узнать, что там должно было быть, легко выяснить, кому было выгодно, чтобы их разбомбили…

– Все это уже сделано. Никаких зацепок нет. Это больше не наше дело. И с самого начала не наше было. Не надо было на него соглашаться, моя ошибка. Выздоравливайте, говорю. Письма буду присылать на этот адрес, адрес для ответов вы знаете.

Лиду тихо перевели в госпиталь, где для переводчика работы оказалось даже больше, чем в комендатуре. Я лежал в ее постели, а она спала на каких-то одеялах на полу, кормила меня и делала перевязки. Она где-то раздобыла мне роскошную пижаму в синих павлинах, зеленых драконах и золотых цветах, которую с наслаждением рассматривала, когда я выбирался из-под одеяла, приваливался к стене и, неловко улыбаясь, тянул из тарелочки куриный бульон. Бульон она называла консомэ. Вместо слова «отвар» она говорила «декокт», что было совсем уже смехотворно. Ее «лечебный декокт по бабушкиному рецепту» был просто кипяченой ромашкой.

– Моя бабушка, кстати, как-то они с братом ехали в молодости за покупками в город, и возле них в обморк свалился поэт Фет. Тот самый, да. Что дальше было? Я откуда знаю, ну уступили ему место, а там уже и выходить надо было.

Я ухитрился схватить простуду, и Лида якобы в лечебных целях заставила меня держать на переносице горячий компресс из завязанной в носок гречки.

– Ты-то небось привык от простуды пить горячее вино, только у нас его нет.

Думаю, носок был нужен, просто чтобы я поменьше крутил головой и разглядывал ее обстановку. В комнате был овальный столик с вязаной скатерью, и весь он был уставлен скляночками, сверточками ваты, марли и бог знает чего еще. На подоконнике стоял горшок с темнолистным фикусом, а из-за него каждое утро вылезало солнце и медленно карабкалось за штору. По утрам Лида уходила на службу, а вечером, умотавшаяся, возвращалась с новыми свертками. Первое время я пытался хотя бы из вежливости уверять ее, что вот-вот встану на ноги и переберусь куда-нибудь.

– А зачем. Клопов у нас нет, валяйся спокойно.

Перебираться, в общем-то, было некуда: на квартире Туровского быстро поселилась посторонняя семья, номер старика в гостинице занял какой-то очередной немец. Из госпиталя первое время приходила очень деловая врачиха и неизменно спрашивала у меня, только чтобы хоть что-то сказать, не про любовь ли я читаю, пока сижу дома.

– Читаю, – каждый раз соглашался я.

Когда старик наконец прислал бандероль с бумагами для моей работы, Лида принесла мне ее, как роженице доставляют ребенка. Она широко улыбалась, пока вылезала из своего пальто плечами, и была здорово разочарована тем, что вся бандероль состояла из бесконечных машинописных списков. Еще в большее уныние ее вогнала новость, что обычная работа частного детектива в мирное время – это вручать вызовы в суд.

– За что вызовы хоть? Убийства?

– Да алименты, в основном.

– И всегда так?

– Ага. Извини, не хотел тебя расстраивать.

– А вот, допустим, приходит к вам один такой и говорит: «Я обратился в ваше агентство, потому что никто другой с этим делом не справится».

– Я бы ответил, что, значит, и мы браться не станем.

Старик засел в Смоленске и всю весну слал мне эти бандероли безостановочно. Наша работа, если не считать разнесенности рабочих мест, вернулась в довоенное размеренное русло. Старик находил дела, людей, которых нужно отыскать, а я вылавливал нужные фамилии в хаотично поступающих с разных направлений списках беженцев, погибших и осужденных. Кто-то искал потерявшихся в суматохе отступлений и оккупаций родных, кто-то – должников, кто-то надеялся выйти на след своих врагов, чтобы поквитаться. Подозреваю, какие-то люди в немецком штабе через нас искали людей для своих, тайных даже для старика целей.

У меня был только листок бумаги с фамилиями, иногда еще и с именами и профессиями, редко с бегло записанными стариком со слов родственников анкетными данными. Нужно было просто найти человека в каком-нибудь из бесконечных списков, написать в нужную комендатуру типовое письмо с просьбой уточнить, находится ли человек по-прежнему там, и если да, то сообщить об этом старику.

Почти всегда одна фамилия была в десятке списков, часто это был один и тот же человек, переезжавший с места на место. Комендатуры отвечали с задержками, часто ошибались, путали отчества или писали, что человек уехал, когда тот в соседнем помещении работал бухгалтером или мыл полы в кабаке через дорогу. Многие, узнав, что их ищут, тут же удирали. С каждым новым списком, который присылал старик, нужно было заново проверять каждую фамилию с моего листка. Но это была легкая работа. Вроде как устроиться решать кроссворды по десять часов в день. Всего-то и нужно было, что сидеть в кровати и водить пальцем по строчкам фамилий.

Как-то проведать меня зашел Венславский. Лиде он подарил какой-то очень шикарный отрез ткани, а мне пачку – веронала, чтобы голова не болела. Венславский попросил съездить с ним, когда я смогу ходить, в имение. По его мысли, отвыкшие от его семьи за годы советской власти крестьяне будут вести себя спокойнее, общаясь с двумя мужчинами, чем с одним. «Просто рядом со мной постойте и немножко набычтесь для виду», – сказал он и показал, как надо бычиться. Командировок за город у меня все равно никаких не предвиделось, поэтому я согласился.

Скоро в перерывах между чтением бумаг я уже прохаживался по комнатке. От двери к старому платяному шкафу, от шкафа к окну во внутренний двор. Сверху стекло было травленным, каким-то чудом его никто не разбил и не продал за двадцать лет, и облачное небо проступало сквозь него в форме извивающихся цветов и веток. Лида достала мне упаковку лезвий для бритвы в восковых бумажках и какое-то, как она сообщила, совсем как дореволюционное мыло с синими прожилками, но в момент, когда она как бы между делом подсела ко мне с расческой и ножницами, я решительно потребовал завтра же свести меня в парикмахерскую.

У Лиды была единственная в доме отдельная квартира. На лестничной клетке никто больше не жил. Напротив была дверь на чердак. Прежде это было, наверное, техническое помещение, но за время советской власти жилец втащил ванну, так что мыться можно было, не как все, в тазике, и вообще не ходить в баню, отделил кухню и кое-как обставил.В первые теплые дни, когда нагретая крыша еще не успела стать раскаленной, жизнь в квартире стала совсем райской. Когда мы под ручку вышли из вдруг совсем заросшего зеленью подъезда, ветер прошелся по кустам сирени, и из травы на тротуар, как мыши, посыпали воробьи. В колеях еще стояла мутная вода, а по залившей двор луже деловито ходила девочка в больших галошах, однако на зиму все это совершенно не было похоже.

– А вот я себе жакетик сшила, пока ты дрых.

Лида покрутилась, и мы медленно пошли дальше, продолжая бесконечный, никогда у нас не прекращавшийся разговор. Больше всего Лида обожала поочередные рассказы о том, как нам жилось в прежние годы, когда мы еще почему-то не были друг с другом знакомы. Я все свои воспоминания ей выложил довольно быстро, но ей этого почему-то не хватало.

– Одну зиму электричества не было, и при этом где-то месяц керосин было не купить. Все выходные в очередях стояли с бабушкой. А в первый же день войны с Финляндией из всех магазинов пропали спички.

В ответ я рассказал ей, как однажды заснул в трамвае, и ничего не случилось.

– Как понимать «ничего»?

– Ничего. Проснулся на конечной, сошел и пошел, куда шел.

– Ты назло мне все это говоришь. Из вредности.

Я перекрестился на как раз стоявший напротив храм. Мы посмеялись, поцеловались, чуть было не свалились с тротуара и тут только заметили, что прямо перед нами, как вкопанный, стоит младший Брандт. Лида сказала «здрасьте», я кивнул ему и даже дотронулся рукой в перчатке до поля шляпы, а Брандт в ответ ничего не сказал. Он только странно посмотрел мне в лицо, а затем нелепо, цеременно поклонился и молча пошел дальше.

– Чудной он какой-то.

– Да, есть немного.

– Все хотел спросить: у вас с ним не было ли чего?

– Имей совесть.

– Я не осуждаю же. Это во-первых.

– Не надо во-вторых. Мы не гуляли даже ни разу. Так, болтали пару раз на общих вечеринках.

Она довольно долго объясняла, кто и кому приносил чай на Рождество и Новый год, пока не обмолвилась, что Брандт-младший писал тайком разоблачительный роман о советской жизни и как-то дал его почитать Лиде.

– А там, знаешь, все какие-то слова вроде «ошметки мелкобуржуазного сора». И про эти ошметки потом: «Вымети их железной метлой!» Я читаю и думаю – что еще за железная метла, как она выглядит-то, черт возьми.

– Тогда все понятно. Знай я, что про меня такое будут первому встречному пересказывать, тоже бы неловко себя чувствововал.

Мы еще немного погуляли, поели мороженого и пошли обратно.

– Интересно, кто в войну мороженое делает. Неужто завод какой-то.

– Лучше тебе не знать.

В квартире, разомлевшие от физической активности и в совершенной темноте из-за светомаскировки, мы валялись на кровати и болтали о чепухе. Лида, нарочито гадко вздохнув, сообщила, что, когда мы только познакомились, даже думала со мной обменяться локонами на память.

– Так разве делают еще?

– Не знаю. Это ты мне скажи, кто из нас нормальной жизнью жил.

Мои постоянные уверения, что бедняки за границей вели, в сущности, такую же жизнь, что и советские граждане, пролетали мимо ее ушей. Она упивалась постоянной возможностью сверять свои почерпнутые из книг знания с моими наблюдениями. Когда я имел неосторожность сказать про кого-то «и вот этот господин…», она тут же меня перебивала: «Господин, ого! Скажи еще раз – господин». Приходилось повторять этого «господина» иногда по десять раз подряд.

– Расскажи, как учился в гимназии.

– Да сто раз уже рассказывал, сколько можно.

– А ты в сто первый. Как вот называется по-русски такое помещение, где ученики спят? Дортуар?

– Какой еще дортуар, я дома жил.

– А эти, спектакли любительские, у вас их тоже ставили?

– Ты уже в кучу все валишь. Богатые, наверное, ставили, а у нас еле на кухарку деньги были.

– Кухарку! Ну и как, барчук, было у вас с ней чего?

– Ей было лет 60. Как язык только поворачивается такое говорить.

– Не думай, что я такая уж невинная. Я первым делом, как от родителей съехала, купила по объявлению эту вашу книгу и все внимательно прочла.

– Что за книга?

Она с жаром прошептала мне на ухо.

– Кто это?

– С ума сошел? Это же знаменитейший в эмиграции роман!

– Первый раз слышу. Что же там пишут?

– Да всякое.

– Угу.

– Ну, допустим, дама сидит и вспоминает, как ее пожилой любовник целовал ее повсюду.

– Хм-хм.

– Я что, я только читала. Еще она там все время в ватерклозете сидит. У вас правда там туалет ватерклозетом называют?

– Да нет, конечно.


– А как называют?

– Туалет.

– Опять ложь, выходит. А мой комендант знаешь как туалет называл?

– Ну?

– Локус. Это «место» по-латыни. Ну и вот, та женщина, значит, сидит на унитазе и говорит, что надо женщине осадить мужчину и поменяться с ним местами.

– То есть мужчина должен в ватерклозете сидеть?

– Не придуривайся.

– Ну и ну. Это, значит, барышни сейчас такое читают?

– Пока живешь барышней, и не такое зачитаешь. Моя Ульяна Сергевна говорит, что невинность переоценена.

– А это-то кто?

– Начальница моя, сколько ж можно повторять. Она сейчас бросила своего офицера и крутит с нашим завхозом, а офицер только зубами скрежещет. Ну чисто роман.

Из книг она узнала, что диванные валики называются обюссоны, и упорно так называла единственный имевшийся у нее засаленный и протертый валик, который лежал на старом продавленном кресле.

– Так. А вот еще хотела спросить: ты финики ел?

– Ну ел.

– И как?

– Ну вкусно.

– Я так и думала. А вот когда говорят «напиться кофе», это же помереть, как смешно.

– Да кто так говорит-то?

– Ну в книгах.

– Разве что.

– Как по-твоему, вот когда пишут «поджать ногу», это как выглядит?

Я показал.

– А вот когда целуют руку на сгибе у локтя, это как?

Я снова показал.

– Ну как колени целуют, тебе точно неоткуда знать.

Я знал.

Я целовал ее голую грудь, ребро, еще ребро, впадинку между ребер, мягкий горячий живот и дальше, все как в этой дурацкой книге. Мы валялись, ели в постели и болтали часами.

Подростком Лида мечтала, что ее украдет белогвардеец-диверсант. Советская реальность не подарила ей ни одной самой завалящей фантазии: ни разу не слышал от нее ни про комиссара со шрамом на щеке, ни про полярника с грубыми обветренными руками, ни хотя бы про какого-нибудь физкультурника с голым торсом.

– Или мечтала, что я медсестра на войне, а какой-нибудь милый солдатик лежит на столе, все смотрит на меня и молчит, а потом во время операции под наркозом не сдерживается и просит руки. Бывает же такое. Пилят ему, вроде как, ключицу, а он на меня смотрит горячими глазами.

– Напомню, я не воевал.

- Ну и что что не воевал. Это вообще не про тебя история. Хватит быть таким эгоистом. Ты помнишь, кстати, прежнюю жизнь? Ну до революции.

Я напомнил ей свой возраст.

– Да что ты скучный-то такой. Ну, хорошо, хорошо, так а все-таки.

И я снова рассказывал ей все, что помнил, пока совсем не разберет сон.

Дело Венславского оказалось даже проще, чем он планировал. Высокий и жутковатый дом за годы советской власти стал меньше на два сгоревших флигеля и всю внутреннюю отделку, но стоял на месте. Все поросло лопухами, крапивой и какими-то кустами. По черной земле валялись разбросанные, с обломанными углами кирпичи. Ни клумб, ни дорожек не было и следа, и только поодаль в реденьком лесочке кучно валялись гнилые, когда-то крашенные, но уж и не разберешь, в какой цвет, доски с погнутыми гвоздями – тут, видимо, была беседка.

В деревне половина домов стояли пустые, в тех же, где кто-то жил, были какие-то не те семьи, что знал Венславский, и все были насчет поведения совершенно шелковые. Он нанял крестьян для стройки и условился, сколько заплатит, если к следующему приезду все заросли будут выкошены. Когда мы приехали через неделю, работа шла полным ходом, а трава была выкошена даже между деревьями. Из чьего-то коровника вытащили грязных и обчирканных косами чугунных львов и поставили на прежнее место на крыльце. Мое участие ограничилось тем, что одна и та же крестьянка дважды продала мне по кузовку свежих огурцов, которые я тут же, сидя в машине, большей частью и съел, на вопросы Венславского, не хочу ли их хоть сполоснуть, отвечая удивленным взглядом.

– Ну как вообще дом? – спросила меня дома Лида.

Идеальное местечко, чтобы побыть наедине со своими мыслями. Особенно хорошо, если это мысли о самоубийстве.

– Что там, стены, что ли, кровоточат?

– Да так как-то все. Грустно. Прогуляемся, может?

Она положила босую ногу на стол и пошевелила пальцами.

– Не хочу.

– Чего это?

– Слишком жарко. И холодно.

Мы препирались так еще какое-то время, и только когда опять невозможно устали, Лида хлопнула себя по лбу и сказала:

- Забыла! Тебе ж телеграмма!

Она протянула открытый конверт. Старик писал, что прибывает гробовозом субботу вечером встречу похерить приготовить вещи говиться отправляться немедленно.

– Уезжаете скоро?

– Видимо. Приедет послезавтра. Ты же и сама прочитала.

Лида развела руками:

– Разве любопытство – это грех?

Мы пошли ужинать. В крошечной кухоньке стояла огромная, вся увитая колоннами, райскими цветочками и пухлыми херувимами печь, равномерно выкрашенная какими-то прежними жильцами бледно-зеленой краской. Дымоход печи давно заварили, и теперь она просто укоризненно занимала место. Еще на кухне стоял стол и имелось свободное пространство, где прекрасно поместился бы носовой платок, если его сложить хотя бы вчетверо.

Я похлопал Лиду по ладони:

– Ну не грусти, может, где-нибудь подстрелят, и тебе не придется меня терпеть.

– Как же, подстрелят. Уже один раз подстрелили, ничего хорошего не вышло.

– Я в этот раз лучше постараюсь.

На следующий день к нам зашел Венславский.

– А я к вам из Клинического поселка. Шел мимо, дай, думаю, зайду…

– Ладно заливать, вы же из Берлина приехали, я знаю.

Венславский замялся и вытащил из кармана коробочку духов.

– Ну уж с вами и сюрприза не сделаешь.

Лида расцеловала и его, и меня, и, конечно, саму коробочку. Потом мы решили втроем сходить в кино. Смущенный Венславский вышел подождать нас во дворе, пока мы собирались. Я попробовал поддержать Лиду, пока она надевала непослушный ботинок, но почему-то шагнул не в ту сторону и чуть было не наступил на сваленные в углу стопки бумаг. Крутанулся и ненароком въехал с размаху в шкаф. Шкаф качнулся и чуть не повалился на пол. В последний момент я обхватил его обеими руками, и он только немного сдвинулся в сторону.

– А ты говорила!

– Что я говорила?

– Вот и я об этом.

Стояла уже настоящая жара. По краям луж лежали густые перины пуха с тополей. Я шел в пиджаке и потел, как свинья. В кино давали отвратительную чепуху под названием «Главное быть счастливым». Лучшей частью представления было то, что по дороге я зашел в аптеку и насыпал себе за ворот на вспотевшую спину талька за какие-то смехотворные 5 рублей. Мы попрощались у ратуши, и Венславский, насвистывая, пошел дальше куда-то по своим делам, пока мы смотрели ему вслед.

– Ну ничего, ты возмужаешь, приоденешься и не хуже будешь выглядеть.

– Да с чего ты взяла, что я хочу?

– Ну ладно, ладно, чего уж. Я так просто. Вот купим тебе пиджак нормальный, и заживешь.

Когда мы вернулись, дверь в квартиру была отперта. За столом возле окна восседал старик. Он разулся, и из-под стола были видны его недостающие до пола короткие ноги в шерстяных носках.

–Это как понимать, –спросил я и оглядел дверной замок.

Лида беззвучно сказала «драсьте» и чуть присела.

–Это я отмычечкой, не пугайтесь, –старик вместо приветствия начал сгребать мои бумаги, которые успел разложить на столе. – Давайте-ка сразу, пока не разделись, и пойдем. Чего ждать.

– Чайку, может, –спросила Лида.

– Да, чайку хоть выпейте, с дороги-то.

Старик явно чаю не хотел, но только опустился обратно за стол. Я разулся, повесил в шкаф мокрый пиджак. Старик что-то черкал на листах. За стенкой запыхтел чайник.

– Куда едем?

– В Барсуки. Знаете что, Лидия Кирилловна, не могли бы вы мне пуговицу вот тут пришить, третий день без нее хожу.

– В Барсуки?

– Да не те, другие. Чего орать сразу. У них тут много Барсуков.

– Что на этот раз?

Старик неодобрительно посмотрел на меня:

– Обычное дело, я вам по дороге расскажу.

Лида принесла нам чаю, и мы кое-как уселись. Говорить с Лидой в присутствии старика было неудобно, так же неудобно было говорить и со стариком в присутствии Лиды. Поэтому мы просто молчали и с разной громкостью прихлебывали, а Лида пришивала ему пуговицу. Старику эта неловкость не доставляла никаких видимых проблем, он прихлебывал громче всех и разглядывал комнатку.

– А что это у вас за штучка? – спросил он и показал куда-то нам за спины.

На стенке за шкафом действительно что-то виднелось. Лида подошла рассмотреть поближе.

– Да это ангел!

Я тоже подошел. Это была старая рождественская картинка, покрытая лаком и местами выпуклая. Раньше ее заслонял шкаф, но из-за моего утреннего толчка теперь ангел показался на свет.

–У меня был такой дома, – сказал я. – Следил, чтобы я хорошо ел.

– Правда? – спросила Лида.

–Правда, чего мне врать.

–У меня, –она запнулась, а потом засмеялась, –у меня точно такой же был. Вот один в один такая же картинка!

– Да это из «Мюра и Мерилиза» картонаж. Такие много у кого были, – сказал старик, но заметив, что это не вызвало никакой реакции, покхекал в кулак и начал шелестеть бумагами.

– Знаешь что, – сказала Лида. Но я не успел ей ответить, как она обняла меня и зашептала на ухо что-то не слишком разборчивое. Старик бросил на нас взгляд и тяжело вздохнул. Потом он слез со стула и быстро пошел к выходу:

– Зайду-ка я к Навроцкому повидаться. А вас жду через час на вокзале.


2.



Лида отошла от свеженькой, пахнущей смолой беседки в глубине сада, и чтобы не было слышно смеха, зажала рот ладонью. По ее лицу ходили солнечные пятна. Она отняла руку ото рта и прогнала шмеля. Я притянул ее к себе и от жары лениво поцеловал ладонь и потом каждый пальчик по отдельности. Она зашикала.

– Тихо!

В беседке пятилетняя, беленькая, в чистеньком платье в горошек, длинноволосая девочка Венславских, притоптывая, раз за разом приказывала сидеть своему невыносимо красивому щенку, которого ей только утром подарили, а тот только крутил головой и шлепал хвостом по полу. Рядом стояли два мальчика постарше. Оба, очевидно, тоже не имели понятия, как заставить собаку делать хоть какие трюки, но, чтобы не упасть в грязь друг перед другом, девочку не останавливали и даже наоборот подбадривали. Лиде это почему-то казалось ужасно забавным, и она постоянно оборачивалась ко мне, словно уговаривая присоединиться.

Я показал лицом, насколько мне это неинтересно. Чуть челюсть не вывернул, зевая. На Лиду это не подействовало. Тогда я потащился через кусты в сторону перевязанного снопа соломы, который мы после общего обеда незаметно унесли от дома в расчете на то, что сможем на нем в одиночестве посидеть в лесочке. Куковала кукушка, стоял сладкий земляной запах. Я задел какую-то ветку, и она совершенно непропорционально моим усилиям ужасно заскрипела. Детские голоса оборвались, а затем возобновились:

– Стой! Держи его! Тпру!

Только я уселся, как из кустов вылетел счастливый и весь ходящий ходуном своим небольшим телом щенок. Он оперся лапами мне на колени и принялся ловить зубами пальцы. Чтобы чем-то его занять, я сунул ему мизинец за щеку, и он тут же принялся его небольно жевать.

– Это мой щенок, – сообщила мне заявившаяся следом дочка Венславского.

За ней замерли, очевидно, смутившиеся от присутствия незванных взрослых мальчики.

– Ну, господин мальчик, пожалуйте сюда, – подбодрила того, который был в костюмчике матроса, Лида, после чего все дети, включая девочку со щенком на руках, ничего не говоря, направились по дорожке обратно к дому.

– А ты, когда маленький был, ходил в матроске? А? Чего бурчишь?

– Говорю, не помню.

– А неплохо отмахали. Что ж ты рассказывал, что тут все развалено.

– Это все за два месяца сделали. Я когда был, тут только крапива росла.

– На какие вообще все это деньжища?

– Венславский вроде маклером работает.

– А что это?

– Ну на бирже какие-то дела крутит. Да я сам не разбираюсь, чего ты у меня спрашиваешь.

– А полы воском у них натерты, что ли, не пойму?

– Почему воском, обычные полы.

– Нет, думаешь? Ну жаль. Думала, хоть посмотрю, как этот воск выглядит.

Мы бы еще долго так разговаривали, но тут как раз появился Венславский.

– Вот вы где. Хорошо спрятались. Идемте на реку кататься.

На нем был какой-то непостижимо роскошный легкий костюм, который, готов спорить, восточнее Варшавы только он и носил. Пиджак он причем уже где-то скинул и теперь рассекал в выглаженной рубашке с лихо закасанными рукавами. Он выглядел, будто вышел поиграть в теннис или гольф, а не собрал на выходные полуголодных нищих в военном тылу. Бог знает, как ему удавалось носить все это, не только не раздражая окружающих, а наоборот – рядом с ним я и сам старался приосаниться. Мы пошли по будто из книги взятой запущенной темной аллее, на Лиде было легкое платье, и даже мой старый пиджак казался мне чем-то вполне изящным.

Над озером носились счастливые ласточки и чего-то свое чирикали. Кататься на этой проклятой лодке тоже оказалось приятно. Шум десятка галдящих людей скрадывался плеском весел. На островке в пятнадцати минутах от пристани уже было приготовлено место для пикника. Лида хохотала вместе с каким-то сотрудником комендатуры над их общим знакомым. Генрих Карлович из абтейлюнга пропаганды зачем-то закасал штанины и стоял по колено в воде, то и дело поднимая в разные стороны руки. Дети, помирая со смеху, таскали по берегу резинового надувного негра. Я жевал бутерброды и щурился от солнца. Брандт, Навроцкий и жена Венславского – маленькая курчавая шатенка с черными глазами и растерянной улыбкой, только пару дней как приехавшая с детьми из Берлина, – безуспешно пытались проиграть в карты неизвестной мне толстухе, которую с мужем позвали, кажется, только потому, что у них был ребенок одного с именинницей возраста. Муж толстухи сидел рядом с совершенно красным лицом и вежливо смеялся. Сам Венславский без всякой видимой системы подсаживался то и дело к гостям, едва видел, что кто-то скучает.

– Как делишки? – спросил он у меня.

– Чудно.

– Чудно.

Он принялся возиться с сигаретой, и я, чтобы что-то сказать, спросил, неужели у них с женой совсем не осталось родственников – почти всех гостей я знал.

– Ну уж не осталось. У Иры в Берлине две сестры безвылазно сидят и мать. И кузенов на полк наберется. Только сюда ехать дураков нет, конечно.

Он рассеянно сунул сигарету в рот зажженным концом, и я почему-то постеснялся спрашивать о его собственной родне. Он похлопал меня по спине и пошел дальше. Генрих Карлович выбрался на берег, схватил пробегавшую мимо дочку Венславского и принялся крутить ее над головой. Ребенок залился смехом и визгом. Лида подсела ко мне с куском арбуза и принялась сплевывать семечки через мое плечо. Жена Венславского красиво потянулась на фоне начинающего садиться солнца и предложила всем плыть обратно.

В доме было прохладно и прямо с порога уютно разило жареным луком.

– Я уж думала, у них и тут какой-нибудь лавандой пахнуть будет, – с облегчением сказала Лида.

Старый дощатый пол был недавно выкрашен, в гостиной был постелен купленный Венславским у ростовщиков огромный ковер. На своих местах стояли диван, кресла, столики, радиоаппарат и пианино. В стене без окон был камин, который Венславский начинил бумагой и дровами, а затем, как будто так и надо, растопил. В столовой имелся большой стол, стеклянный шкаф с посудой и вполне целые стулья. На кухне возилась нанятая в городе кухарка. Все дверныеручки были отполированы, а наверху, в кабинете Венславского, имелся не бутафорский, хоть пока и не подключенный к общей сети телефон. В комнате, которая не была ни столовой, ни гостиной, и название которой еще в первый наш визит мне не смог сообщить даже сам Венславский, стоял бильярдный стол.

– Так это бильярдная, – сказал я ему, когда увидел комнату. Венславский, как сейчас помню, благодарно пожал мне руку.

Венславская повела укладывать младших детей спать, а мужчины, потирая руки, направились в бильярдную. Когда я тихо вышел обратно, я заметил, что старший сын Венславских задумчиво водит пальцем по слою пыли на пианино. Увидев меня, он быстро стер надпись и пошел наверх спать. Откуда, черт возьми, за два месяца успел появиться слой пыли? Скажи мне, что весь дом с его жильцами и внутренностями был перенесен в наше время из далекого прошлого каким-то жестоким волшебником, я бы поверил в это скорее, чем в реально случившееся на моих глазах его преображение.

Самые пришибленные из взрослых перед сном собрались у камина. Венславская, уступая расспросам жены красномордого гостя, и попутно подливая всем чай, и поправляя на принесенной с кухни резной табуреточке тарелку с печеньем, рассказала о себе. Прежде я знал о ней только, что она состояла в комиссии по борьбе с завшивленностью, но после всего увиденного за день рассказу особо не удивился. Она родилась в семье русских немцев в Риге. Папа был коренной рижанин — там окончил и гимназию, классическую Александровскую, на выпускном акте декламировал по-гречески. Мама тоже была какой-то неправдоподобной, но я не запомнил точно. Из-за войны отец, не успевший вовремя вернуться из деловой поездки, остался в Германии. Они с матерью и сестрами были вынуждены бросить дом в прифронтовой полосе и жить у родственников. Однако эти лишения позволили избежать будущих: когда сначала большевики, а потом латыши стали отбирать собственность немцев, отец уже успел перенести большую часть своих операций в Германию. Дела пошли в гору, они опять поселились в богатом доме и ни в чем себе не отказывали. Венславского она повстречала на литературном вечере в конце 20-х, они влюбились и быстро поженились. Лида сидела с таким видом, как будто слушает такие истории по пять на дню, но я знал, что теперь на бог знает какое время у нее только и будет разговоров, что о сказочной, упоительной, невероятной паре Венславских. Днем, впервые увидев Венславскую, она свирепо зашипела мне на ухо: «Ты знал, что она такая красивая?!» – а теперь изо всех сил делала вид, что и сама это сто лет знала и вообще считала ее за самого обыкновенного человека.

Наконец хозяйка рассказала решительно все до конца, поднялась и взяла пустые тарелку и чайничек.

– Ну, а теперь пойдемте уже спать.

Все зашевелились, но почему-то только толстуха решила при этом что-то говорить. Она принялась бессвязно нахваливать дом и чем дальше говорила, тем улыбка Венславской становилась менее естественной. Договорилась до того, что была уверена по приезде найти где-нибудь в кустах разложившийся труп какой-нибудь жертвы революции или уж, во всяком случае, рядок могил на месте цветочной клумбы. Брандт, все это время молча сидевший за пианино, молча тягавший еду из тарелки, которую сам себе поставил на крышке, и лишь изредка тихонько, будто не обращал ни на кого внимания, жирными, надо полагать, пальцами наигрывавший что-то мрачное, громко отодвинул стул и лениво проговорил, что все это, возможно, убрали прямо перед нашим приездом. Венславская вдруг совершенно переменилась лицом и как будто совсем серьезно спросила у него:

– Вы думаете, такое было бы возможно?

– Отчего-то же ваш флигель сгорел.

Повисла неловкая пауза. Тут как раз из бильярдной один за другим, сонно крякая и продолжая какие-то свои ленивые разговоры, потянулись остальные гости. Я тоже поднялся и, как мог естественно, зевнул.

– Охота вам друг друга пугать. Я был тут два месяца назад, не было тут никаких могил. Давайте и правда спать.

Брандт уставился на меня и явно собирался что-то сказать, но Венславский, не слышавший разговора, уже приобнял жену и, свободной рукой приняв у нее чайник, повел ее на кухню, а толстуха, давно сообразившая, что сказала что-то не то, быстро чесанула к мужу.

– Спокойной ночи, Александр Петрович, – сказала Лида и, взяв меня под ручку, повела наверх. – Хорошо, что ты всех успокоил. Я уже сама как-то бояться стала этих могил.

– Не понимаю, из-за чего сыр-бор. Даже если тут и закопан кто, так за двадцать лет же давно все сгнило.

Лида остановилась у двери выделенной нам комнаты:

– Это ты к чему сейчас? Ты видел могилы у дома или нет?

– Нет, конечно. Да их и невозможно увидеть было бы. Ну посуди сама. Поставили, допустим, над закопанными без панихиды трупами крест, и что же, он простоит без ухода двадцать лет? Да уже сто раз без ухода упал бы, а еще вернее, кто-нибудь на костер его пустил.

– Ах ты, господи! Так зачем же ты сказал, что точно знаешь, что могил нет!

– Во-первых, давай все-таки зайдем в комнату. Во-вторых, я сказал это просто для успокоения. Большевики, конечно, злодеи, но зачем женщин-то зря пугать. В-третьих, тебе очень идет это платье, весь день хотел сказать.

Лида посмотрела на меня с негодованием, но в комнату все-таки зашла.

Сын Венславского спал в детской, а его комнату и на удивление широкую кровать заняли мы. Посреди ночи я лежал, потирал затекшую руку, на которой Лида нагло валялась бог знает сколько времени, и пытался понять, сплю я или нет. Сквозь неплотно задернутые шторы на ковер падал лунный луч. То и дело брякала печная вьюшка. Над ухом настырно зудел нарезавший круги комар. Его тоже интересовало, когда же я наконец усну.

Откуда-то сверху редкими сериями то и дело раздавался не очень громкий, но пугающий до черта как будто стон. Вначале низко басило, а потом доносился короткий и очень высокий свист, переходивший в клекот – такой громкий, что доски потолка принимались дрожать. Спросонья я чуть не свалился на пол от страха, когда услышал это. Как будто огромная птица сейчас вскроет крышу, как консервную банку, и зачерпнет меня гигантской когтистой лапой. Каждый раз хотелось встать, зажечь свет и проверить, что происходит, но звуки быстро проходили, и каждый раз я успевал успокоиться и почти заснуть.

В очередной, не пойми какой по счету раз, подпрыгнув от неожиданности от этого стона, я услышал отдаленный детский крик. Уже когда все затихло, крик повторился, потом снова и снова, каждый раз чуть в другом месте, как будто ребенок, видимо, девочка Венславских, куда-то побежал. Я сел на кровати и принялся нашаривать свечку на полу. Снова раздался крик, потом грохот, а сбоку, в хозяйской комнате, послышалась возня. Лида, которая могла бы спать посреди артиллерийского расчета, только повернулась на бок и пробормотала, чтобы я потише ел. Когда я наконец зажег свечу и надел брюки, мимо двери пробежали в сторону детской.

Чуть я высунулся в коридор, меня едва не сбила Венславская. Из черноты коридора донесся новый вскрик, на это раз взрослый. Я прикрыл за собой дверь и, прикрывая ладонью бешено метавшийся огонек свечи, прошел в темноту. На лестнице стояла, закрыв ладонями лицо, Венславская и беззвучно плакала. Она была растрепанная и совершенно забывшаяся в своих всхлипываниях. Через распахнувшийся ворот ее ночной рубашки мне была видна ее грудь, пока она механическим движением все-таки не прикрылась нормально. Я не придумал, что сказать ей, и только перевел взгляд на как раз поднявшегося по лестнице с первого этажа Венславского. Он держал в каждой руке по зажженной свече и хмурился.

– Ну где, сейчас найдется, – бормотал он. – Люба вот шума перепугалась и удрала куда-то.

– Я так и подумал.

Венславский кивком показал мне, чтобы я помог довести его жену обратно в комнату, а сам пошел впереди со своими свечами. Я шепотом извинился и приобнял сразу подавшуюся Венславскую. Мои пальцы легли на горячие даже через халат ребра. Она придерживала ворот рукой, но из него все равно доносился запах ее тела и духов даже лучше тех, которые Венславский привез Лиде. На застеленной кушетке в детской сидел мальчик и испуганно переводил взгляд с родителей на меня. Девочки в комнате не было. Мы с Венславским вышли обратно в коридор и тихо прикрыли за собой дверь.

– Такое бывало уже?

Венславский сложил руки на груди и покачал головой:

– Она после переезда здесь только два дня спала. Не спокойно, но такого, конечно, не было.

– Где она может быть в доме? Может быть, в вашу спальню пошла да заблудилась?

– Может. Ирочка, пойди лучше обратно в спальню, погляди, нет ли ее там.

Жена Венславского уже вышла из комнаты и явно не собиралась никуда идти, а равно и сидеть в каком-то определенном месте. Было видно, что это истерика и результат долгого напряжения, так что никакие доводы какое-то время на нее действовать не будут.

– Вы проводите жену, а я пока обойду этаж. Встретимся в столовой минут через пять. Разбудите Лиду, если с ней надо посидеть.

Венславский кивнул и ушел с женой, а я осмотрелся в комнате – совсем пустой, состоящей, как и наша комната, из кроватей и шкафа с кое-как разложенными после переезда детскими вещами. Обменялся сочувствующими взглядами с мальчиком:

– Что у вас случилось?

– Не знаю. Я проснулся – она кричит и плачет. Спрашиваю, что случилось, а она тово.

Я опустился на колено и посветил под пустую кровать. Там тоже было пусто.

– Ясно. Сиди здесь пока, не ходи никуда.

Я закрыл дверь детской и со свечой пошел по коридору.

– Что происходит? Горит что-то? – спросила одетая в плотную черную ночную рубашку толстая женщина, у которой из-за спины выглядывал не одетый ни во что муж.

– Привидение, может быть? – отозвался тоже вылезший на шум из комнаты Брандт. На нем была веселенькая полосатая пижама.

– Ну знайте же меру, наконец, – ответил я и грубо втолкнул его обратно в комнату. – Ничего не случилось, ребенок перепугался и поднял шум, возвращайтесь спать.

Если чудовищные звуки, напугавшие ребенка, мне не приснились, то исходить они должны были с чердака, в старых домах вентиляция и вытяжки и не такие звуки издавали. Однако сейчас сверху никаких звуков не доносилось. Я дошел до лестницы на первый этаж, крутанулся на месте, вернулся к комнате Брандта и постучал. Он, чуть помешкав, открыл:

– Опять вы?

– Простите, что толкнул вас. Это от сонливости.

Он холодно смерил меня взглядом.

– Хорошо. Это все?

– Нет. Скажите, вам ничего не слышалось до этой беготни? Никаких звуков странных не слыхали?

Брандт потер помятое лицо, а я рассмотрел в подробностях кладовую, в которой его поселили. У Лиды в такой кладовой можно было бы оборудовать небольшую футбольную площадку и развлекаться там на досуге.

– Как будто кричал кто-то, – наконец проговорил Брандт, – как волк, что ли, вой такой, у-у-у.

Я не стал слушать, как Брандт изображает волка и, захлопнув дверь, пошел вниз. Меня как раз нагнал Венславский, и мы вместе сбежали по лестнице. В столовой уже сидела зевающая повариха в переднике и шофер, заодно подменявший любого необходимого по хозяйству работника, медленно оттиравший застарелую грязь со щиколоток штанов. Венславский вкратце разъяснил, что случилось, и отправил шофера обойти дом снаружи, а повариху – проверить хозяйственные помещения. Мы немного постояли и решили идти на чердак.

– Черт знает что, – сказал Венславский, когда увидел, что дверь на чердак не заперта. – Сказал же ясно: все закрывать. И никакого толка.

Наверху было совершенно черно, и трясущийся свет от наших свечей только путал расположение предметов. Вот огромный письменный стол, разломленный пополам, и составленный, как шалаш. Вот левее сваленные кое-как коробки из-под вещей Венславских, банки краски и прочие малярные принадлежности. Вот под сильным углом идущая вверх крыша. А вот снова письменный стол, только теперь уже с другой стороны. Мы так, может быть, еще бы долго плутали, если бы Венславский не расслышал порывистое сопение откуда-то со стороны мусора. Девочка сидела в темном углу за рулонами обоев и сжимала, что есть силы, колени. Все свои слезы она выплакала и только смотрела распухшими глазами перед собой.

– Детка, деточка, – забормотал Венславский, отдал мне свою свечу и бросился к дочери. Она неуверенно обняла его за шею и позволила поднять себя.

Они направились к матери, а я спустился на первый этаж дать отбой кухарке и шоферу. Шофер встретил меня на крыльце и предложил покурить, я отказался, и мы просто пару минут слушали комариный визг. Когда я заглянул к Венславским, девочка уже спала на коленях у матери, тоже задремавшей на подложенных под спину подушках.

– Не берите в голову, книгу какую-нибудь нашла или у вас подслушала, вот и впечатлилась,– стал успокаивать я Венлавского, когда он вышел со мной в коридор.

– Наверное, может быть.

Он постоял в нерешительности и наконец тряхнул головой:

– Да ну какие книги, она уже недели две никаких книг не видела. Я как упаковал контейнер месяц назад, так он до сих пор не пришел.

– Что же, у вас вообще никаких книг нет в доме?

– Нет. Никах нет.

Я развел руками и побубнел еще в том духе, что какая уже теперь разница. Мы попрощались и разошлись по комнатам.

В доме опять было тихо, над головой больше никто не скрежетал и не выл, откуда-то издалека даже доносился успокоительный и очень настойчивый храп. Лида за это время даже не поменяла положение на кровати. Я посидел рядом с ней в темноте, но сон не шел, а в голове крутились комканные мысли. Я зажег свечу еще раз и принялся медленно расхаживать по комнате из угла в угол.

– Что это ты устроил? – пробубнела Лида, не открывая глаз. – Ремонтом любуешься?

Я посоветовал ей продолжать спать, раз у нее это так хорошо выходит.

Я заглянул за шторы и проверил зазоры между рамами, залез под кровать и попробовал пальцем, не выпирает ли где матрас. Потом принялся один за другим изучать содержимое шкафа – одежда, полки с ученическим хламом, потрепанные учебники на русском и немецком языках, задачник Евтушевского, несколько номеров «Нивы», ужасно помятый номер «Дела». Между подранным, явно от кого-то из родителей еще доставшимся Илловайским и новеньким учебником по алгебре на немецком оказалась потрепанная книжка без обложки. На первой странице красовался штемпель берлинской русской библиотеки, а также хорошо отпечатанная гравюра перепуганного монаха в мешковатой рясе, которого за шкирку куда-то волочил крылатый черт.

– Спа-а-а-ать ложись! – взвыла Лида и сунула голову под подушку.

И я лег спать.

Утром о ночном происшествии ничего не напоминало. Венславский с женой что-то делали по хозяйству. Брандт, чуть косясь на меня, тихо болтал по-немецки с Генрихом Карловичем в беседке. На качелях в тени дерева сосредоточенно раскачивалась толстуха. Лида ходила по комнатам и, уверен, на все таращилась. Проснувшись, она была уязвлена в самое сердце, что я не разбудил ее поучаствовать в общих волнениях. Больше всего ее обижало, что я не дал ей рассмотреть, в чем была Венславская, и теперь отказываюсь нормально описать словами. «Ну размахайчик такой» ей, понимаете ли, не годилось. Я пил чай на крылечке и все не мог выбросить из головы, как Венславская прижимала ладонью ворот халата к ключице, пока мы шли десять бесконечных шагов по коридору к детской. Этого Лиде я описывать совсем не стал.

После завтрака детей отправили на реку купаться, а взрослые разбрелись кто куда. Я уж думал усесться в теньке с книжкой, как увидел, что ко мне приближаются под ручку Лида с Венславской. Глаза у Венславской были немного припухшие, будто она только что всплакнула, а Лида делала мне такое лицо, что я тут же отложил книжку и принял свой самый серьезный вид. Оказалось, Лида застала ее посреди разговора с кухаркой, которая почти совсем убедила ее, что во всем виновен сглаз и, чтобы отвести его, нужно немеленно умыть всех детей с уголька – то есть облить смешанной с золой водой. Лида насилу перевела разговор в рациональное русло и заявила, что раз я сыщик, значит, я и смогу выяснить, как все было на самом деле. Я тяжело вздохнул.

– Ну давайте прогуляемся. Вы мне все еще раз расскажете, я вам все еще раз расскажу.

На косогорах цвела какая-то сиреневая травка. Вечером в закатных лучах распаханные картофельные поля казались розовыми, и весь пейзаж создавал неестественное волшебное впечатление оживших детских рисунков, а сейчас, наоборот, казался нарисованным неплохим художником-взрослым.

– Это у вас орешник вон там?

– Орешник.

– И как? Собираете?

– Так июнь же.

– А. Не сообразил.

Возле реки нас заметила дочь Венславской, настолько пугливая, что, оказалось, на купании она даже раздеваться не стала и только сидела с нянькой на полотенце. Венславская разрешила ей пойти с нами. Девочка осторожно потрогала встретившийся расфранченный репейник и от избытка чувств уткнулась обратно матери в подол. Трава на лугу под ветром ходила волнами. Летали мошки, на телеграфных столбах дискутировали воробьи. Со стороны деревни к нам приблизился и завилял хвостом лохматый деревенский пес.

– А я-то, знаете, и не бывал за городом особо. В детстве, совсем младенцем, наверное, возили меня на дачу, а потом не до дачи было.

Венславская задумчиво шла рядом.

– Какие-то воспоминания есть о даче, но, может, это из кино что-то. Может, и не был я нигде. Вот видел ли я, как рожь растет? Не уверен. У вас есть тут рожь?

Венславская поймала в кулак высокую травинку и сильно дернула ее.

– Ладно, я понял. Про книжку вам мой ответ не нравится?

Венславская покачала головой. Она и сама нервничала после переезда, безо всяких книг.

– И Саша нервничает. Вам, может быть, не видно, но я-то его давно знаю. Он очень сильно из-за чего-то в этом доме переживает, хотя всеми силами делает вид, что спокоен.

– Все-таки война идет.

– Ах, ну что война. Не думайте, что я кичусь, но мы оба из семей, которые всегда на войнах зарабатывали. И Саша тут без своей выгоды не оказался бы.

Я смотрел по сторонам и себе под ноги, а тут бросил на нее быстрый взгляд. Да, так, наверное, и выглядят жены дельцов: хрупкие, нежные создания, которых ночью разбуди, а они на память отрапортуют всех коммерческих партнеров своих мужей и отцов за последние двадцать лет и даже суммы сделок назовут. Моя-то мать от революции без смена белья удирала. Дочка Венславской выглядывала из-за матери и с любопытством меня осматривала.

– Знаешь такую штуку?

Девочка недоверчиво поглядела, как я зажимаю уши ладонями.

– Не знаешь?

Мотнула головой.

– Ну шумит. Попробуй.

Посмотрела маме в подбородок, на меня («давай!» беззвучно, только ртом и бровями), приложила ладони тарелочками, запуталась мизинцем в уложеных заколкой вихрах. Покачала головой, не выходит.

– Ну иди сюда, боже.

Венславская вопросительно глянула на меня, я – ничего. Мы остановились.

– Только спокойно встань, я ж не парикмахер. И гляди, как деревья колыхаются.

Девочка отлепилась от матери и тесно вжалась мне в ширинку лопатками. Я обхватил ее уши ладонями так, что не только уши забрал, но и на глаза налез.

– Без обид, но почему вы не думаете, что у него женщина?

Венславская вздернула брови.

– Я обожаю Александра Петровича, но раз уж вам нужен следователь, а не друг.

– То есть...

Я кивнул.

– Следователь вам всегда скажет, что дело просто в другой женщине. «Мужчина, который странно себя ведет» – это словарное определение мужчины с любовницей.

Девочка стала отдирать мои пальцы от глаза и сопеть.

– Нет.

– Я не настаиваю. Это вообще не мое дело.

– Я знаю, у него были... – она набрала воздуха в грудь, – интрижки. В командировках. Может, и тут кто-то был, но это совершенно точно кончилось до нашего приезда.

Девочка заскучала, стала ерзать ногами, высвобождаясь из неинтересной игры. Я сунул ей под пятку свою ступню и стал толкать ногу снизу вверх при каждом ее движении. Она аж взвизгнула от неожиданного веселья и принялась то изображать широкий взмах, то отставлять ногу в сторону, проверяя, как глупо и послушно моя нога тенью следует за ее. Уши я держал в таком же плотном замке.

– Я могу попробовать все выяснить, но для начала вам стоит самой себе признаться, чего вы ждете.

– Это не женщина, – твердо сказала Венславская.

Я помолчал. Девочка похрюкивала в моих объятиях. Деревья на косогоре колыхались. Я поглядел Венславской в глаза.

– Не обижайтесь. Это только моя работа.

Она коснулась моего локтя, чуть повыше обезьяньей кисти, обхватившей мое запястье.

– Я знаю. Я все понимаю. Спасибо.

Я разжал тиски. За секунду визг перешел в стыдливую одышку.

– Ну чего? Неужели и так не слышно было?

Вопросительно посмотрела на маму, на меня. Покраснела.

– Ну шум. Как на море?

– Как если ракушку приложить, – разъяснила Венславская и, взяв дочь за все еще растопыренную буквой «г» руку, снова пошла вперед.

Пес выловил-таки зубами из хвоста репейник и двинулся следом.

– Всякое может быть, вы же понимаете. Пепелище. Ну, тут везде пепелище. Сожгли и сожгли, дом-то пустой стоял, чего бы не сжечь.

– Вы, наверное, знаете, что он пустой был? Что тут никто не жил? – спросила Венславская с надеждой.

– Нет, – подумав, я решил не врать, – наверняка я не знаю. Но это не бог весть какая интрига, можно все довольно быстро разузнать. Могу лишь сказать, что на глаз как минимум пару лет сюда даже местные колхозники не ходили. Когда мы с Александром Петровичем тут первый раз были, даже тропинок не виднелось.

– Послушайте, вы можете это устроить поскорее? Ну узнать, что было с домом?

Я почесал голову.

– В комендатуре в архиве вряд ли осталась какая-нибудь советская документация. Могу попробовать что-то через немцев поспрашивать. У меня вроде как есть контакт в Смоленске. Но вам, право, через мужа проще было бы.

Венславская растерянно пожала плечами.

– Наверное. Но Саша все делает вид, что ничего не случилось.

– Хм. Я могу, наверное, сейчас пойти на станцию и по телефону запросить в архиве сводку. Завтра утром зайду туда и все разузнаю.

– Вы бы мне меня очень выручили этим. Пожалуйста, сделайте так, прошу.

У Венславской было правильное, детское лицо с трогательными веснушками на носу и вокруг, белое платье с воланами и тонкие, изящные кисти рук. Она смотрела на меня очень внимательно и честно, без мольбы или игривости. Черт знает, что со мной происходит, когда мне кажется, что передо мной хорошие люди. Из меня можно веревки вить. Попроси меня кто-нибудь из Венславских потом на этой веревке повеситься, я бы уж наверняка сунул голову в петлю и потом только стал соображать, зачем мне это вообще надо.

Ехать до станции было уже не на чем, и я пошел пешком. Немного поуговаривал начальника станции, что нужно срочно вызвать больному ребенку врача, и заказал звонок. Телефонистка соединила, старик прокашлялся и сказал «слушаю».

– Приветствую. Это я.

После паузы старик гробовым голосом спросил:

– Откуда вы знаете этот номер?

– Что значит откуда. Это я. Я знаю этот номер.

– Холера. Ладно. Потом поговорим. Зачем вы звоните?

Тут я заметил, что начальник станции подошел так, что совершенно все слышит. Я повернулся к его хмурой роже спиной.

– Слушайте, что у вас есть на Венславского?

– Не понял.

– Ну наверняка же что-то есть. Просто на всякий случай.

– Это не телефонный разговор.

– Так есть или нет?

– Ничего нет и это не телефонный разговор

Я оглянулся. Начальник станции стоял в паре шагов от меня и сосредоточенно гладил усы. Я спросил на польском:

– Ну уделите мне минутку, что вам стоит. Просто скажите: если бы вы что-то плохое ожидали от Венславского, то с какой стороны?

Старик помолчал и тоже на польском ответил:

– С женщиной какой-нибудь спутался.

– Это была моя первая мысль. А если другой вариант?

– Какой еще другой вариант? Что вы там расследуете?

– Ничего. Сую нос в семейные дела.

– Ну так точно женщина.

– Пожалуйста. Пожалуйста, не считайте, что я грублю, но мне этот вариант не подходит.

Старик опять помолчал. Тяжело вздохнул.

– В юности люди его возраста были левыми. Чаще всего участвовали в каких-то революционных делах. На русского эмигранта с деньгами гарантированно хоть раз да выходили люди из советской разведки. По сентиментальным соображениям или из-за шантажа он мог на что-нибудь и согласиться.

Я перешел на шепот и покрепче сжал трубку на случай, если усатый попытается ее отобрать:

– Вы это на ходу придумываете?

– Говорю, как есть. На этом все. У меня дела.

Начальник станции отнял у меня трубку и неподвижно стоял, глядя мне вслед, пока я не скрылся из виду за поворотом в лес.

Когда я вернулся, возле дома стояла машина Венславского, по-видимому, выведенная из гаража для омовения, а вокруг нее кучковалось десятка два ребят лет десяти-двенадцати. Одни облепили машину, другие сидели на крыльце и аккуратно подстриженной лужайке, еще пару мальцов уселись на загривки чугунных львов и громко их погоняли. Поодаль с ноги на ногу переминался детина лет семнадцати где-то на две головы выше меня. Все они были одеты в форму польского «Сокола», только очень сильно поношенную и даже при беглом обзоре большинству не подходящую по размеру. Детина из-за жары свой коричневый кафтанчик пытался, как это было принято, держать накинутым на левое плечо, и вместе с еле достающими до щиколоток штанами это создавало впечатление его безостановочной борьбы с собственной одеждой. На крыльце стоял Венславский и беспомощно улыбался. Пиджак полоскался на нем парусом. Он кивнул мне, а затем отозвал в сторонку самого задрипанного из соколят и положил ему в пятерню монетку:

– Вот на тебе. Ты накупи, брат, себе леденцов или чего захочешь.

Затем кто-то из соколят ударил в обеденный гонг и все, действительно, пошли есть.

В доме, как я уже успел догадаться, меня ждал бургомистр, наряженный ровно в такой же кафтанчик, как и барахтающиеся за окном дети, разве что тот ему был впору. Он сидел в кресле-качалке и неистово качался, попутно, как я понял, выясняя с Венславской, на какое обеденное меню привык рассчитывать. Он «абсолютно» не ел овощи, а всему остальному предпочитал простоквашу с белым хлебом, как обычные «весняки».

В столовой на тех же местах, где с утра сидели и пытались изобразить ради хозяев приличное городское общество взрослые гости, теперь спорко стучали ложками ребята с простыми крестьянскими лицами и самыми незамутненными манерами. Дети Венславских старались не привлекать к себе внимания и изучали соколят как бы случайными взглядами. Вчерашняя именинница так лупила глаза, что выронила вилку и, поднимая ее с полу, опрокинула стакан. Когда она выползла из-под стола, она была очень красная, а в глазах прямо стояли слезы. Когда дети наелись, их отпустили гулять в сад, а взрослые перешли в зал пить чай.

За чаем бургомистр пересказал свежий доклад начальника санитарно-эпидемической службы города.

– Знаете ли вы, что по улице Гоголевской немецкий военный госпиталь устроил свалку послеоперационных отходов? Ну то есть бинтов окровавленных, марли, ампутированных конечностей и прочего в таком духе. Ну и вот оказалось, что все это зарывали совсем не глубоко, и потом собаки растаскивали отходы по городу. Обнаружилось это просто: мимо ратуши пробегала, поджав хвост, дворняга с человеческой рукой в зубах, чем всех заинтересовала.

Дамы и часть мужчин на этом стали тяжело вздыхать и охать, а Венславский только вежливо спросил, к чему бургомистр, собственно, вел.

– Да ни к чему. Просто к слову пришлось. Я никогда ни к чему не веду и просто рассказываю, что знаю.

В наступившей паузе Лида пихнула меня в бок, и я с плохо разыгранным энтузиазмом рассказал про свой звонок в Смоленск. Разумеется, я ничего не сказал о реальном разговоре, а вместо этого нагнал туману в том духе, что старик скоро дернет все нужные ниточки, и вот тогда уже все прояснится. Жена Венславского объяснила свою просьбу гостям почти в тех же словах, в каких объясняла ее мне, разве что чуть больше стесняясь. Венславский нахмурился, но ничего не сказал. Навроцкий с довольным лицом сложил руки на груди, словно предчувствуя хороший скандал.

– Ужасное? – переспросил бургомистр. – Как же, тут произошло ужасное, и как раз пару лет назад. Мне недавно рассказывали эту историю в Минске.

– О чем вы? – заволновалась Венславская.

– Ну слушайте. Здесь, вот в этом самом доме, большевики устроили расправу над великим белорусским поэтом. Как же его. Фамилия из головы вылетела. Олехнович не Олехнович, Ленкевич, Хотькевич, нет, не то. Не помню. Но да и бог с ним, неважно, как звали.

– Подождите, что за расправа? – увидев, как моментально побледнела жена, напрягся Венславский. – Какая еще расправа?

– Обычная бессудная казнь, – уверенно тараторил своим высоким голосом бургомистр. – Наш деятель еще дореволюционный, автор множества брошюр и гражданственных – можно так сказать? –стихов доверился советским подлецам и приехал в СССР. Его подвергали гонениям за это и мучили, а потом и убили.

– Позвольте, – вмешался Брандт, – прямо тут гонениям подвергали?

– Что?

Прямо под окном один наевшийсясоколенок так наподдал по заднице другому, что от звука аж стекло задрожало. Следом в открытое окно полился поток отборной матерной брани и звонкий смех. Растерявшийся было бургомистр подскочил к окну и пообещал лично выдрать вообще всех. Соколята испарились.

– Прошу прощения. Что вы говорили?

– Я говорил насчет вашего, м-м, поэта. Как он тут оказался вообще, этот герой национального возрождения?

– Он здесь жил, – пожал плечами бургомистр. – Это был его дом. Видели, на входе на колонне выбиты буквы? Это аббревиатура союза писателей БССР.

– То есть его мучили в двухэтажном особняке? С садом? Или тогда сада не было? Александр Петрович, при вашем батюшке был уже этот сад, в котором сейчас пионеры резвятся?

Венславский рассеянно кивнул. Венславская испуганным шепотом спросила у него:

– Саша, о чем они?

Он пожал плечами. За окном кому-то смачно харкнули в рожу.

– Выходит, в саду тоже мучили поэта.

Бургомистр насупился. Из сада снова донеслись звуки возни и приглушенного хрюканья.

– Не понимаю, над чем вы смеетесь. По-вашему, казнить людей – нормально?

– Да говорю же вам… Чего?

– Казнить людей…

– Ах, да. А смотря где. Вашего поэта где казнили? Здесь?

– Откуда мне знать. Вряд ли здесь. Увезли в Минск, там без суда и следствия расстреляли в подвале, как собаку…

Издалека, со стороны реки, что ли, разом донеслись неповторимые звуки мальчишеского баса, мелкого собачьего лая и плеска воды от прыжка бомбочкой. Венславская закрыла лицо руками. Навроцкий прыснул в кулак. Лида сидела, разинув рот.

– Хорошо, а оказался он здесь как? В этом доме? Приехал из эмиграции?

– Ну да, к чему вы ведете...

– Сразу из эмиграции сюда приехал? В этот дом? – Брандт наверняка видел, что Венславские, да и все присутствующие, не одобряют его тираду, и потому специально смотрел только на бургомистра. – Перешел польскую границу и сразу сюда поехал жить?

– Нет. Не знаю. Откуда мне знать?

– Нет? А куда он тогда сначала поехал? В какой город?

– Может, он и не из эмиг эмиграции приехал. Какая разница?

– Ах, так не из эмиграции. Так а чего же его тогда в 29-м в ссылку не отправили? Или в 34-м пять лет лагерей не дали? Или…

– Что ж, по-вашему, всем обязательно должны были срок давать?

– Что? Да, всем. Порядочным так точно всем.

Бургомистр начал понимать, куда идет разговор, но прежде чем успел что-то ответить, оказался прерван нянюшкой, которая так шумно спускалась по лестнице, приговаривая «я вам не мешаю, я вам не мешаю», что заглушила даже орущих на реке детей. Венславская увидела ее последней и в ту секунду, как собралась спросить, что случилось, очутилась в объятьях, оказывается, еще раньше сбежавшей из плена послеобеденного сна дочки. Девочка зарылась ей в платье и, судя по отдельным звукам, пыталась попросить разрешения тоже пойти на реку. С лестницы высунулись головы двух мальчиков.

– Ну какая река, утром же ходили. А сейчас спать надо.

Девочку, поперек тельца, как распутавшееся одеяло, подхватила нянюшка и, все так же убеждая нас, что мы ее совершенно не видим, снесла наверх. Мальчики удрали в постели сразу, как поняли, что план не удался. Взрослые несколько оживились и даже начали какие-то разговоры, но Брандт, будто поощряемый все такой же напряженной Венславской, все глядел на бургомистра.

– Мы не договорили, кажется.

– Ах, ну что еще. Я не понимаю, чего вы от меня хотите.

– Я только спрашивал, куда приехал из эмиграции ваш поэт. Я даже не знаю, про какого поэта вы говорили…

– Не все ли равно?

– Вот именно. Мне только и любопытно, что вы сами про него рассказали. Куда он приехал?

– В Минск?

– Вы меня спрашиваете? Или вы утверждаете, что в Минск?

– Откуда мне знать. Наверное, в Минск. Не кричите.

– Я не кричу. А из Минска уже сюда приехал, так, что ли?

Бургомистр ничего не ответил.

– Ничего себе. Приехал в Минск один раз – дали двухэтажный особняк с садом! Приехал во второй – расстреляли!

– Я не понимаю, к чему вы ведете…

– К тому, что он въехал в чужой дом. А куда делись хозяева дома? Вы отворачивайтесь, сколько влезет, не я этот разговор начал – вы вселились в чужие дома, уселись за чужие столы, а потом удивляетесь, почему вас ведут убивать.

Дальше бургомистр с Брандтом разговаривать не стал. Он демонстративно повернулся боком, чуть не задрав колени на кресло, и сел с прижатой ко рту чашкой чая. Навроцкий, не скрываясь, улыбался во все коричневые зубы.

Скоро все засобирались, чтобы успеть в город дотемна. Навроцкий, который привез нас на машине, собрался раньше всех, уселся за руль и теперь только поглаживал обросшие за ночь щетиной щеки. Я, пока Лида копалась в комнате, вышел постоять на крыльцо. Подошла Венславская с виноватой улыбкой. Она немного подкрасилась после того, как слезы размыли тушь, и с припухшими, покрасневшими глазами выглядела еще ранимее, чем обычно.

– Думаю, моя просьба отменяется. Извините, что заставила вас зря бегать.

– Ну что вы, я ничего не сделал. Бургомистр вас успокоил?

– Некрасиво так говорить, но да. Сразу легче стало, когда он все это рассказал. Я, понимаете, чувствовала с самого начала какой-то груз, что ли. Будто что-то висит над домом и давит. Страшнее всего неопределенность, навоображаешь всякое. Конечно, жутко, что здесь погиб человек, а все равно это легче, чем только догадываться.

Наши глаза встретились. Что она обо мне думает? Думает ли вообще хоть что-то? Ее красивое трепетное лицо казалось ровно таким же, каким оно было вчера днем, за праздничным обедом и на речке, только еще нежнее и умнее. Я почему-то подумал, что, в сущности, даже решись я сейчас обнять ее и поцеловать, ничего не случится. Она даже отбиваться не станет, только удивленно посмотрит, как смотрят на отчего-то разболтавшуюся продавщицу или почтальона, сунувшего в стопку ваших писем собственное с глупыми и неразборчивыми признаниями, надеждами и нежностями.

Откуда-то появился хлипкий седой поляк-фотограф с треногой и принялся делать групповой снимок. Навроцкий выбрался из машины, за ним, охая, поплелась Лида. Из дома вышел Брандт, за ним – чему-то улыбающийся Генрих Карлович. Последним, надувшись, вышел вдоволь наоравшийся на своих подопечных бургомистр. Я в последнюю минуту отпросился в туалет, сделал крюк мимо высаженных вдоль подъездной аллеи деревьев и постоял, пока все не кончится. Дом казался пугающей, вытянутой в небо громадиной, несмотря на свежую краску, какой-то потрепанной и будто гнилой. Аккуратные и красивые Венславские с этим задником совсем не вязались, как и с обступившими их улыбающимися потрепанными людьми. Вспыхнула вспышка, Венславский повернулся к гостям, похлопал им и каждому пожал руку.

Когда машина поехала, за нами еще какое-то время бежали двое скаутов, их кафтанчики развевались на ветру, как вынесенное сушиться белье, а сами они, увидев, что все больше отстают, остановились и принялись от избытка сил просто подпрыгивать на месте.

На следующий день я собирался было просидеть до вечера над бумагами, но одна дурацкая мысль, поселившаяся в голове после звонка старику, не давала сконцентрироваться.

Я попил чаю, походил по комнате. Небо, с утра затянутое негустыми тучами, успело почернеть и повиснуть на уровне потолка. Было душно, собирался дождь. Мысль никуда не девалась. Весь прошлый вечер я не мог найти себе места. Мне было впервые не с кем обсудить деловой вопрос: старику не позвонишь, Лиде страшно даже начинать объяснять. Я задавал себе в уме вопросы и старался отвечать, как чужому человеку.

Я спросил себя: ездил он в Клинический поселок? Ездил. Мог ли ходить к заведующей? Легко. Расспросил Лиду:

– Слушай, а что твоя Ульяна Кузьминишна?

– Сергеевна.

– Ну да, я так и говорю. Как у нее насчет кавалера сейчас?

– Что это за вопрос вообще?

– Ну ладно уж, просто скажи. Крутит с каким-то офицером?

Лида тяжело вздохнула.

– Крутит.

– С одним? Точно знаешь, с каким?

– Ай, ну тебя.

Она крутила с офицером, эта Ульяна Сергеевна, Венславский тут был ни при чем.

А что если, думал я. Да нет, чушь. Венславский, этот изящный сукин сын. За каким, спрашивается, чертом он приперся в военное время в район, вообще-то, по бумагам являющимся тыловым. Да, до фронта от его дома пару сотен километров. Но не говоря о юридических проблемах – я мельком знал, сколько согласований потребовалось для покупки самых обычных кирпичей, цемента, досок, гвоздей, и даже это для меня звучало устращающе сложно, а сколького я не знал – с чего вообще всю жизнь жившему у бога за пазухой белоручке сюда ехать? Я ходил по комнате, как будто хотелcбросить вес. Я аж вспотел от своих мыслей. Погоди, говорил я себе, стой, дружок. Не может быть. Сядь посиди. Передохни. Сидеть было почему-то не так приятно, как обычно. Тогда я обулся и пошел в полицейский участок.

Кабинет начальника теперь занимал Навроцкий, у него было свободно.

– Вы не заняты? Шел мимо, дай, думаю, зайду поболтать.

– Заходите, почему нет.

Я, кряхтя, уселся на стул перед его столом. Мы помолчали.

– Как вообще с работой? Хватает?

Навроцкий смешно поднял брови и обвел рукой свой заваленный папками с документами стол.

– Не жалуюсь. Вот расследуем кражу.

– Ого.

– Да. В дом на Суражской вломились среди бела дня и выкрали, подумайте только, 12 килограммов сала.

Я не очень правдоподобно рассмеялся.

– И как, раскрыли уже?

– А то. Ходили с собакой-ищейкой, она все выяснила. Улики немного помяла, а так все отлично.

– И сколько сейчас за такое дают? За 12-то килограммов сала?

– 25 палок по хребту, за 12 килограммов сала. Сегодня после обеда у нас во дворике, кстати, будут пороть. Если хотите, останьтесь, поглядите.

– Дела, дела. Не могу.

Мы еще помолчали.

– Так-с. А дело насчет, ну насчет Леонида Фомича продвигается? Есть новости?

– Новости? Это зависит от того, как много вы уже знаете.

Я рассказал, что знаю.

– Угу. Ну тогда особых новостей нет. Между нами же разговор?

Я оглянулся на закрытую дверь.

–Не понял вопроса?

–Ладно-ладно. Ну вы не пересказывайте своему коллеге, это только сплетни. Адъютант Бременкампа недавно получил повышение на Украине. Как вам такое?

Я пожал плечами.

– Не понимаете? Ладно, ну я предупреждал, что у меня только сплетни. Его не только не убили ни в тот день, ни после, но теперь еще и повысили, хоть он и был замешан в очень скользком деле. Как такое может быть?

Я честно ответил, что не знаю.

– Да, с вами каши не сваришь. Такое может быть, если он сам и был заказчик. Хорошо, заказчик – это перебор. Связной, и уж поглавнее Бременкампа. Понимаете? Это он координировал действия диверсантов, а не Бременкамп.

– А Бременкамп что же делал?

– Откуда я знаю. Ну, согласитесь, не стал бы он руководить собственным убийством.

– Да, это было бы с его стороны странно. А как же долги и прочее?

– Ну что долги. Долги отдельно, а взрывы отдельно, наверное. Все ж таки не все, кто залез в долги, потом людей убивать принимаются.

– Хорошо, ну а про адъютанта-то его какая-то у вас информация есть?

Навроцкий развел руками.

– Как-то сложно.

– На то и сплетня. Сижу тут скучаю, от безделья всякое обдумываю. Если вам не интересно, я могу не продолжать.

– Мне нормально. Мне любопытно.

– Ага. Я тогда могу даже предположить как, – тут он запнулся, – как с Леонидом Фомичом эта штука вышла. Бременкамп сам что-то подозревать стал или попросту заметил нашу слежку. Вот и обратился, чтобы шума не поднимать, к полиции.

– Н-да, понятно, – сказал я, хотя совершенно ничего не понял.

Навроцкий покивал головой. Ему, очевидно, было неловко от того, что меня его рассказ увлекает совсем не так сильно, как его самого. Мы немного помолчали.

– Вы еще что-то хотели?

– Да нет. Ладно, хотел. Хотел спросить у вас про Венславского. Мне показалось, вы вчера сидели с таким видом, будто знаете больше других.

Навроцкий ухмыльнулся и сложил руки на груди:

– Может быть.

–Вот, именно с таким видом. Это не мое дело…

Навроцкий непроизвольно улыбнулся еще сильней.

– Да, ну так вот. Может быть, вы могли бы просто намекнуть, что ли…

– Так?

– Намекнуть, не было ли у Александра Петровича в городе некоторой, ну, как сказать. До прибытия его жены, какой-то связи…

– С советами?

– … с женщиной.

Мы уставились друг на друга. Навроцкий беззвучно посмеялся одними плечами.

– Нет, ни с какой женщиной у него ничего не было.

– Вы так уверены?

– Да. Ну, слушайте, у нас и полномочий-то особых нет, кроме как общий надзор за связями прибывших в город осуществлять. Уж это я точно знаю.

– А советы вы почему сказали?

Он пожал плечами. Поежился.

– Расскажи одну байку, но давайте это тоже только между нами будет.

Он протянул мне через стол руку. Мы обменялись рукопожатиями.

– Вы же знаете, что я не местный?

И он рассказал, как в начале лета 1917-го, безусый, отставший от части, пьяный («говорю, как есть») и со споротыми офицерскими погонами, отсиживался на квартире у вдовы прапорщика, с которым они сдружились на фронте, в местечке как раз с другой стороны железнодорожного полотна у поместья Венславских.

– Мы, разумеется, не были знакомы, да и даже само поместье я в глаза не видел. Но местность вокруг от нечего делать я тогда порядком обошел.

В одну из таких прогулок он напоролся на пришедший с фронта поезд. С поезда на перрон слезли солдаты. Навроцкий, руки в карманы, стоял и насвистывал, а неподалеку стоял начальник станции с револьвером в руке. Начальника обезоружили, сорвали погоны, привели в местечко, избивая по дороге, посадили на этапную гауптвахту, с которой выпустили двух солдат, там сидевших за покражу. Навроцкий, все так же насвистывая и обливаясь от ужаса потом, шел все это время рядом, потому что понимал, что стоит ему прибавить шаг или повернуть в сторону, как кто-нибудь из солдат непременно к нему прицепится.

– Ну да вы знаете, что тогда делалось.

Солдаты съели все, что нашли на тюремной кухне и, так как никто им никакого сопротивления не оказывал, разбрелись по местечку в поисках драки. В булочной у старой еврейки нашли булку, которую, как им показалось, продавали втридорога. Упиравшуюся старуху с булкой повели в канцелярию. Там оказалось пусто.

– И тут я смотрю: на ступеньках какая-то знакомая морда. Присмотрелся: а это хозяйкин сын-семинарист.

Юноша тоже увидел Навроцкого и вдруг стал кричать, что сосед-прапорщик ходит в погонах, поет «Боже, царя храни» и пьянствует. Вокруг столпились солдаты и любопытные, галдя и переводя взгляд с семинариста на улыбающегося, как будто умиленного происходящим Навроцкого («у меня-то в кармане пистолет был. Я его взвел и стою дальше, улыбаюсь»). Семинарист ораторствовал, толпа наседала. Но в это время кто-то крикнул: «да чего он сам тут... мы на фронт, кровь проливать, а он...», – и по странной игре мысли бледного семинариста тут же стащили с крыльца и под конвоем отвели, так же гурьбой, опять на гауптвахту.

Кто-то послал за отцом Венславского. В военных условиях он снова вышел на службу и руководил какой-то тыловой службой по снабжению. Седой и худенький, он прошел через толпу невозмутимой походкой: одна рука наполовину в косом кармане охотничьей куртки, другая с палочкой. А рядом, поджав уши, такса. Венславский-отец прошел в кабинет, набитый солдатами, сел за свой стол, дождался, когда у ног, дыша в сапог, уляжется собака, и только тогда спросил, что, собственно, случилось.

– В общем, если коротко говорить, оказалось, что это не хлеб, а сайка с изюмом. Солдаты от неловкости тут же проголосовали за доверие Венславскому, которого, конечно перед этим собирались как минимум арестовать. Ну и вот, – Навроцкий откинулся на стуле и потянулся.

– Не понял про этого семинариста. У вас что, с ним конфликт, что ли, какой-то был?

– Да ну, какой конфликт. Так, болтали иногда за чаем про политику. Мы же, считайте, ровесники были. Мать его, соответственно, меня в два раза старше была, так что, ну вы понимаете, ничего такого и быть не могло.

– Так что же это ему в голову взбрело.

– А вот поди узнай. Небось, думал, что он революционер, а я наоборот.

– Не говорили с ним после?

– Куда. Я сразу из дома свою поклажу взял и в город пошел. Там до зимы поболтался, а потом покойный Туровский с семейством на юг решил пробираться и меня из жалости с собой взял. А в следующий раз я в здешних местах уже через 20 лет оказался, уж и не узнаю его, наверное, если встречу.

– Хорошо, так а Венславский-то к этому как относится, не понимаю?

– А я не знаю. Я только эту историю знаю. Поездов-то много было. И до моего случая, и после. Они так прямо с марта до декабря и шли сплошным косяком. Я только еще знаю, что позже летом Александр Петрович сам с фронта вернулся, а отец его тогда-то и умер.

– Вы, то есть…

– Не договаривайте. Я не договариваю, потому что не знаю ничего, а вы и подавно. К тому же, напомню, я вам ничего этого не говорил.

– Зачем же тогда рассказали?

Навроцкий помолчал. Глянул в окно, еще помолчал.

– Из злопамятности.

Он неловко и неестественно улыбнулся. Я поднял брови, но ничего не сказал. Встал и попрощался.

– До свиданья. Стойте. Вспомнил, – Навроцкий замялся. – Не знаю, ловко ли такое спрашивать, но вы, может, замечали ли за Брандтом какие-то, м-м, странности в последнее время?

– Да нет. А что?

– Так. Заходил ко мне с утра очень насупленный и минут десять разузнавал детали насчет дуэльного кодекса.

– Чего?

– Я тоже удивился.

– А какое это имеет ко мне отношение?

Навроцкий пожал плечами. Он все пытался удержать свою плохую, кривую улыбку.

– Не знаю. У кого мне еще спрашивать.

– Ну а ответили вы ему что?

– Ничего. Что знать не знаю ничего о дуэлях.

– Дурацкий какой-то разговор выходит.

Навроцкий снова пожал плечами.

– Я что-то сегодня с утра впервые подумал, что в городе никого не осталось из моих старых знакомых. Ну дореволюционных даже в расчет не беру. Просто даже и двух-трехлетней давности. Никого не знаю. Будто и не было всей этой жизни. Как корова языком слизала. Понимаете? Привязался этот Брандт – а я и не знаю толком, кто это и что ему надо. И так со всеми. Ну вот у Венславского только отца разок видел, да и то. А может, и не было у него никакого сына, откуда мне знать. Я шучу. Просто как пример. Александр Петрович сейчас, если что, в городе.

Всегда насмешливое лицо Навроцкого было искажено все той же, как будто прилипшей неестественной, болезненной, злой улыбкой, как будто он силился придать себе обычное выражение, но, как ни старался, больше не мог. Я впервые заметил, что над одним ухом у него есть совершенно седая прядь.

– Ну так просто говорю. Видел его сегодня утром.

– Думаете, он у себя на квартире?

– Полагаю.

Я молча кивнул ему и вышел. Я видел его с улицы в окно, он так и сидел вполоборота за столом, с поднятыми бровями и чуть приоткрытым ртом, как бы застыв посреди своего рассказа, и глядел в пустоту.

Венславский нанимал комнату в коммуналке. Чтобы попасть в эту комнату, надо было миновать ветхое полуразвалившееся крыльцо и темную переднюю, сырую оттого, что в ней хранились дрова и лежала насыпанная с осени в угол картошка. На кушетке лежали хорошо выглаженные брюки и визитка, а рядом сидел и застенчиво вилял хвостом вчерашний щенок. В углу стояли черные картонки, которыми на ночь закрывали окна для светомаскировки. Я не стучал, просто вошел в незапертую дверь.

Венславский имел озадаченный вид, на спине его рубашки с закасанными рукавами виднелось пятно пота. Крупный молодой мужчина, служивший в армии, имеющий связи среди высокопоставленных немцев и огромное, черное, кошмарное пятно в биографии. Такой человек может договориться в обмен на услуги, помочь да хоть даже самому коменданту города. Он может пройтись по пивным и найти на все согласного беглого красноармейца из бывших уголовников для черной работы. Черт знает, может, такой и с бомбой управится. Для такого бомбу включить, наверное, это дело не сложнее, чем щенка завести.

– Я, собственно, привез вот его к ветеринару. Тут у немцев в части есть один хороший.

– А что, кашляет?

– Кашляет. Да нет, понос у него, извините за подробности.

– И как ветеринар?

– Посмотрел, – Венславский сложил вещи в чемодан и подсел к грустно нас слушавшему щенку и тот опустил морду ему на колени. – Завтра сказал еще подойти, таблеток с собой даст и уколов.

– А на вид здоровый.

Щенок поглядел на меня с усталым презрением.

– Сегодня здесь ночуете?

– Здесь. Чего зря мотаться. А вас что, Лидия Кирилловна прогнала?

– Хе-хе. Да нет, я так, для поддержания разговора.

– Ну все равно, если хотите, можете у меня посидеть, я не против.

На улице треснул гром.

– Вон и дождь, видно, будет.

Я поставил стул напротив дивана и тоже потрепал пса. Тот, словно узнав руку, беззлобно ухватил палец зубами.

– Я чего приходил-то.

Венславский все переводил свои приветливые глаза с собачьего загривка на мою переносицу.

– Кваску, может, клюквенного хотите?

– Чего? Нет, спасибо.

– А кисель? Кисель есть овсяный. Будете?

– Буду. Тащите свой кисель.

Он принялся переливать из каких-то чанов мутную жидкость по стаканам.

– Это не самогон, не думайте.

– Я все соображал про ваш дом. Ну что флигель сожгли и прочее.

– Ага.

– Я думал: ведь ваш отец, он же тогда когда-то и умер, верно? В это же время где-то?

Венславский рассеянно проговорил «верно» и подал мне стакан.

– Спасибо. Ну и вот я думал, нет ли какой-то связи между его смертью и этими флигелями.

Венславский отмахнулся:

– Нет ее.

– Вы это точно знаете?

Я говорил совсем не дружелюбно. Так холодно я вообще никогда в жизни не говорил.

– Ну да. Флигеля сожгли через пару месяцев после смерти отца, когда в доме оставался только управляющий.

Он сел на кушетку по другую сторону щенка.

– Вы это точно знаете?

– Да, – все не замечая моей настойчивости, ответил он. – Управляющий регулярно отчитывался, и я прекрасно помню, что и когда происходило. Его нанял-то отец после приступа, он и распоряжался похоронами.

– Приступ?

– С сердцем что-то. Я никогда толком не интересовался.

Я обмер. Я решил сыграть ва-банк.

– А я слышал, его солдатский комитет убил, – глухо сказал я щенку.

Венславский молчал, а я, как ни старался, не мог найти в себе силы взглянуть на него. Я глядел на щенка и трепал его за ухо. Чужим голосом я спросил:

– Вы там были?

Повисла пауза. Щенок заскулил от моей ласки.

– Я? Нет. Нет. Я до лета 18-го в Москве был. Оттуда пробрался без денег и вещей в Киев, ну а дальше…

Он замолчал. До него дошло.

– А, так вы говорите мне, что я отца убил.

Щенок всхлипнул и принялся отгребать от меня задними лапами. Я по тону уже – холодному, усталому и невозможно, нечеловечески печальному – понял за одну секунду, что все это время думал куда-то совсем не туда, и потупился еще сильнее.

– Хорошего же вы обо мне мнения.

– Мне показалось... вы так странно умалчивали о его смерти...

– А что о ней распространяться? Я узнал из письма знакомых, сюда даже заезжать побоялся. Откуда вы только про этот солдатский комитет взяли?

– Да вы совсем зеленый были, когда об этом…

– А вы бы не были зеленый, – оборвал он меня.

Дальше я решил молчать.

– Это Навроцкий вас надоумил?

Я молчал. Он прошелся по комнате. Потом еще пару раз.

– Ладно. Я зря вспылил. Вы же сыщик. Если бы вы не совали нос куда не надо, то что ж вы были бы за сыщик.

Я наконец решился поднять на него глаза. Он был взволнован, но как будто не зол.

– Ладно-ладно, я не обижаюсь. Меня задело, что в ваших словах есть доля правды. Вся эта нервотрепка с солдатами, конечно, не могла на его нервах не отразиться. Он крепкий всю жизнь был, здоровый как бык. Ему ведь едва за 60 было. А тут за лето так сдал, два приступа и все.

Раздался еще один раскат, такой отчетливый, что можно было слышать, как небо раскалывается на мелкие куски. Полоснула молния и на секунду осветила комнату. Венславский налил себе киселя, или квасу, или что у него там еще в леднике было, и тяжело опустился на кушетку. Только было успокоившийся щенок поглядел на него, пару раз вильнул хвостом и отошел к другому краю кушетки.

– Солдаты эти… Да знали бы вы, сколько раз я сам все так представлял. И что сам там был, представлял. Как бы все повернулось, если бы я осмелился к отцу приехать. Быть бы виноватым, как легко бы все было. Раздобыть пистолет да выстрелить в рот. А так повода нет, просто все время жить тошно.

Я, кажется, даже не спрашивал, что он имеет в виду, он сам все выложил. Оказалось, ха-ха, все это время он был банкротом. Отец жены дал Венславскому долю в деле, но в 29-м эти деньги пропали. Отец жены от пережитого слег и скоро умер, а когда экономика пришла в себя, Венславский, как ни старался, не смог завести дела нормально.

– Стартовый капитал, чтоб его. Ну это ладно, под имя что-то давали, а наводок-то правильных под имя не дадут. Открыл магазин с низкой арендой – район пошел под снос. Купил дешево партию станков – госкомпания перешла на другой тип.

Венславский вдруг заплакал. Гром еще раз шарахнул так сильно, что я подумал, сейчас вылетят окна. Мы еще посидели молча. Венславский вытер глаза платком. Дождь валил стеной.

– Не кутил и не пьянствовал, как вы, может, подумали, честно пытался то одно дело завести, то другое, и каждый раз прогорал. Как будто фарс какой-то пересказываю, нелепость какая-то, а не жизнь. Если бы не война, мы бы сейчас побирались. Были кое-какие связи в Берлине, и вот мне выдали кредит на это пустое место, и я сижу здесь и знаю, что дальше мне уже ехать некуда. Больше мне денег никто не даст. Если война продлится еще год, то мы просто умрем здесь от холода и голода.

– Ваша жена что-нибудь подозревает?

– Что-то, вероятно. Сложно не заметить, что денег все меньше и меньше. И так годами. Но она по-другому воспитана, она привыкла, что мужчины выпутываются из передряг, а не погибают в них. Не думаю, что она знает, как выглядит мужчина, который все проиграл.

Он все пил этот свой квас и пил. Когда только заготовить столько успел.

– Что самое смешное, я, когда в армии был, сам в солдатский комитет вступил. Да, вот так. Офицера, который был полковым врачом у нас, солдаты поперли с должности, потому что он отказывался им больничные давать. По больничным они в увольнительные в бордель ближайший ездили. Уговорили меня баллотироваться – все-таки я в медицинском один курс отучился до призыва. Ну провели голосование. Выбрали. Смешно?

Я сказал, что не очень.

– Ну да, не особо. Да это продлилось-то пару недель. Потом весь наш полк разбежался, и я сам прямо так, без бумаг, в Москву поехал.

За пять минут он получил мотив и одновременно с этим стал человеком, которому ни за что в жизни не провернуть убийства. Мне стало так тяжело его слушать, что голова сползла на грудь. В этом самобичевании не было ни капли обаяния, хотелось только уйти и больше никогда не видеть ни этого человека, ни его семью. Мы еще посидели молча, дождь стал стихать.

– Лида мне знаете что наутро сказала? «Это наверное, ошибка планировки, что в доме все так жутковато выглядит».

– Нет, планировка у дома отличная, – слабым голосом продолжил за меня Венславский

Потом поднялся меня проводить. Минута чудовищной слабости прошла, и теперь он только виновато улыбался.

– Я слышал, сейчас модно уезжать в Аргентину. Слыхали про такое?

Венславский рассеяно пожал плечами.

– Путь, говорят, неблизкий, но приятный. Надо выехать в Италию, а оттуда в Марокко. Потом сесть на теплоход, и вот вы уже в Аргентине. А? Как вам такое? По-моему, отличный план.

– Спасибо. На самом деле, все не так уж и плохо, у меня есть кое-какие военные подряды…

– Или можно уехать в Аргентину, пока не поздно.

– Или уехать в Аргентину, – согласился он.

Дождь совсем перестал, хотя небо было еще черным. Щенок вяло забрел в огороженный шкафом угол, долго уминал свой сенник, ринулся наконец на него и сразу заснул. Во сне он бредил и храпел, как человек. Мы вышли подышать озонистым воздухом во двор, потом попрощались. Я, ссутулившись, не находя в себе сил обернуться, пошел прочь и только представлял себе всякое.

Вот он доедет до дома, ну не завтра, так через неделю, не через неделю, так через сто лет или сколько ему там понадобится, чтобы найти в себе силы. Над дорогой стоит пыль, закроешь в машине окна – задохнешься, откроешь – закашляешься. Подъезжаешь – пахнет бензином и псиной. Хмурые стены, окна, как глаза у доходящего под забором пьяницы, уродливые, не сходящиеся с размером дома бивни колонн. По дому шатаются вялые из-за надвигающейся грозы дети, жена пытается их уговорить лечь поспать перед обедом. Они взглянут друг другу в глаза и без слов поймут, что попались.

3.



Дальше лето совсем не задалось. Дождь лил иногда круглые сутки, а когда не лил, черные тучи наползали и уползали по пять раз на дню, так что в висках свербило и постоянно тянуло спать.

Старик завел было разговор о моем возвращении в Смоленск, но я с большим количеством аргументов объяснил ему, что со своей работой отлично справляюсь и на расстоянии, а в наши редкие командировки даже и удобнее ездить из разных городов. Было видно, что на него все эти доводы не произвели никакого впечатления, что и понятно, ведь они не имели особого смысла, но что-либо возражать мне он не стал. Очевидно, он рассудил, что какое-то время действительно можно поработать и так, а дальше кто знает, что будет: может быть, я сам вернусь в Смоленск, с Лидой или один, а может, фронт продвинется еще дальше, и все равно придется переезжать в какое-то третье место.

Немцы к осени пообжились и повсюду катались уже на велосипедах. Больше всего впечатление это произвело на солдат венгерской части: если раньше их в городе и духу не было, то теперь они стали гонять на велосипедах по двое и по трое, то молча и деловито, то на ходу перекрикиваясь и гогоча, причем сразу по тротуарам, виляя между шарахающимися пешеходами, как будто это реквизит какого-то юмористического велосипедного соревнования.

В конце лета младший Брандт съездил на неделю в отпуск в Берлин, ходил там по филармониям, а, вернувшись, стал чудить. Сначала он тиснул в газету отчет с концерта какого-то Караяна («армянин, что ли», – удивилась Лида), потом принялся в своих нудных колонках, открывающих газету, зачем-то подпускать шпильки бургомистру, и притом самым некрасивым образом – первым делом пересказав его же историю о собаках, разворотивших помойку за больницей. Навроцкий заходил к нему в редакцию по-дружески поболтать, но тот отвечал холодно и формально. Посредником пытались использовать Генриха Карловича, но их разговор быстро закончился обменом грубостями на немецком. Тишайший Генрих Карлович таким исходом сам был удивлен и только разводил руками. Причуды Брандта совсем вытолкнули его из карточного клуба, и теперь вместо него на квартире Навроцкого сидел молодой бургомистр. Я, впрочем, и сам туда редко ходил.

Лида раздобыла мне второй ключ от парадной. Вдвоем мы много ходили по городу и заходили так далеко, что часто и названий улиц не узнавали.

– Слушай, кто такой этот Хорст Вессель?

– Понятия не имею. Может, приятель этого вашего Кирова?

– Ты и кто такой Киров не знаешь? Ну деревня.

– А ты знаешь?

– У меня школа на улице Кирова была. Я ее прогуливала.

– А теперь кто-то прогуливает ее на улице Хорста Весселя.

– И правильно делает.

– И правильно делает.

В кронах деревьев пела и возилась какая-то мелкая птица. Пьяно пахли из травы неподошедшие городским мальчишкам гнилые яблоки. Ветер был еще такой теплый, будто это и не ветер, а просто в комнате кто-то с силой закрыл дверь перед твоим носом.

Ходили по выходным на Смоленский рынок и перепробовали там все десятирублевые пирожки, какие нашли, – с картошкой, смородиной, яйцом и рисом, творогом, вишней, яблоками и даже щавелем. На Полоцком рынке у одного и того же абсурдно приветливого сюсюкающего китайца раз за разом покупали леденцы и крошащееся прямо в руках печенье вроде меренги. Пока было тепло, мы брали к еде тут же квас и шли к старому губернаторскому дворцу сидеть на набережной. Когда похолодало, оказалось, что наш китаец торгует еще и шапками-ушанками из пятнистой, где пегой, где черной с бурыми подтеками и белыми пятнами, отчетливо снятой с дворовых котов шерсти. Однажды, стоя напротив задорной старухи, торгующей пучком крошечных детских варежек, Лида вдруг зашептала мне в воротник:

– А если бы, допустим, какая-то женщина, ну, знаешь, привлекательная, – она отстранилась на секунду глянуть мне в глаза, слушаю ли я, – понимаешь, попросила бы тебя купить их.

– Ну?

– Купить, а потом поехать в квартал за комендатурой и там раздать.

– Кому раздать? – спросил я, когда она запнулась и сделала страшное лицо.

– Малолетним проституткам.

– Малолетним?

– Ага.

– Я бы сказал, что этой женщине надо надавать за такие идеи по заднице.

Лида сладко улыбнулась:

– Вот за это я тебя и люблю.

В госпитале Лида нахваталась такого пижонства, что теперь носила к пальто длинный серый шарф, который завязывала, чтобы концы усами свисали до сапогов. После долгих походов по ростовщикам и людям, дававшим объявления в газете, купили мне новое пальто: Лида выбрала, а я выложил деньги. Оно было всем хорошо: и теплое, и не тяжелое, и без пулевых отверстий или пятен крови. По моему наущению Лида стала чаще и толковее мыться. По ее требованию я перестал храпеть. По крайней мере, она сказала, что перестал. Мы даже в подвал при бомбежках спускались теперь каждый с подушечкой для сидения и одеяльцем. Мы присматривались в комиссионке к проигрывателю, но решили, что все равно в музыке не разбираемся, а ерунду слушать не стоит. Иногда, если радио соседей слишком громко играло немецкие песни, от которых из-за стены до нас доходил только мелодичный гул с взвизгами особенно высоких нот голосов, скрипок и труб, мы, не сговариваясь, начинали хором и ужасно фальшивя подпевать в такт и не успокаивались, пока я, или Лида, или оба разом не принимались гоготать. Как-то раз к дому без предупреждения подъехал грузовик, и я за двадцать минут, пока остальные соседи не очухались, перетаскал в полагавшийся Лиде во дворе сарайчик дров на всю зиму по совершенно копеечной цене. Вечерами даже выходных в основном сидели дома, читали книжки и пили чай с мелким изюмом. Засыпая в моих объятиях, Лида мелко подрагивала телом, будто пес, видящий во сне поле, высокую траву и охоту, и нежной судорожной ладонью прихватывала подложенную ей под голову мою спокойную руку, как младенцы тащат к себе в колыбель схваченные в кулачок пальцы взрослых.

В ноябре, когда темнеть стало сразу после рассвета, конечно, веселья поубавилось. Лида простудилась. Она говорила смешным хриплым голосом, у нее горело лицо, а шея была туго обмотана белым платком.

– Не смотри, у меня ячмень на глазу. Я знаю, мой типаж – великосветская старушка, но все-таки не надо постоянно об этом напоминать.

Лида немного походила на попугая и говорила, что все ничего, только «когда согинаюсь, из носа на туфли капает».

– Заскучали мы с тобой. Заскучали-заскучали. Ну ничего, весной-то повеселей будет.

– Тебе разве скучно?

– Мне не скучно. Тебе, наверное, скучно.

– Лида, я люблю тебя.

Она посмотрела на меня с глупой несмелой улыбкой.

– Это лишнее.

– Не лишнее, я люблю тебя.

Она сидела в сиротском свитере грубой вязки с дурацким воротничком, как всегда, завитая так, что прическа была больше похожа на буйную детскую растрепанность, и у меня немного ныло сердце.

В очередной наезд старика мы собрались вечером поиграть в карты. Разговор как-то все лип и лип к Брандту.

– Нельзя ли его просто ну отстранить, что ли?

– Боюсь, смерть отца от рук подпольщиков делает его несменяемым.

Я рассматривал выпавшую мне винную этикетку на картонке, силясь вспомнить, что она собой заменяет, и прикидывал, когда будет прилично сдаться. Старик тяжело вздохнул и сказал:

– Что ж, видно, теперь вам придется к нему сходить.

Я подумал, что он это говорит бургомистру, и хотел было засмеяться от нелепости идеи, но когда поднял глаза, увидел, что все смотрят на меня.

– Мне?

– Ну а кому.

– Но почему мне-то? Что я ему скажу?

Старик с Навроцким переглянулись, а бургомистр как-то так скосил глаза, как будто не решил, куда конкретно их отвести.

– Вы читали последнюю газету?

– Ну читал.

Ничего я не читал.

– Вот и соображайте.

Навроцкий тут же позвонил Брандту домой и спросил, удобно ли ему будет, если я заскочу сейчас за одной бумажкой, о которой они, ну помните, договаривались. Брандту было удобно.

Брандт за это время перебрался в дом родителей. Вокруг снова было сыро и пасмурно, как в феврале. Окон все так же было почти не видно за корявым деревом и забором. Видно было только, что там горит свет. Из дома доносился истерически завывающий патефон. Лестничная клетка, пол в шашечку, грязно-зеленая дверь была незаперта.

– Добрый вечер, – проговорил я вешалке, когда та полезла со мной обниматься в темноте.

Я снял пальто и, потирая от волнения руки, пошел в зал. Обстановка там полностью поменялась – вместо дивана, столика и прочих вещей, выдававших хозяйскую попытку создать в доме уют, посреди пустой комнаты стоял огромный, очевидно, вывезенный Брандтом из редакции стол с лампой. Брандт сидел за столом, такой же высокий и бледный, как и когда мы первый раз увиделись, только теперь он был будто пожеванный, и на макушке виднелась проплешина.

– Добрый вечер, – повторил я.

Брандт ничего не ответил, а открыл какой-то ящик стола и достал здоровенный черный пистолет.

– Если скажете еще хоть слово, я выпущу в вас всю обойму, – сдавленно сказал он и взвел курок. – Руки можете не поднимать, это мне без разницы.

Команды не дышать не было, но я решил не рисковать.

– Какое-то недопонимание, видимо…

– Тихо.

Брандт повел пистолетом вверх.

– Сделайте музыку потише. Без лишних движений, а не то я выстрелю.

– Как же, как же, никих движений. Жутко хочется узнать, чем все закончится, – проговорил я и приглушил надрывающийся оркестр до состояния шепота.

– Дверь закрыли за собой?

– Да.

– Тогда сядьте.

Я сел на стул возле стола.

– Сейчас я вам зачту кое-что, а вы не дай бог пошевелитесь.

– Я весь внимание, – покладисто сказал я.

Жутко косясь на меня, Брандт принялся шуршать бумагами на столе.

– Летом я прочел небольшой сборник японской лирики со стихотворениями старинных авторов. Ну тут пропуск. Впечатление, которое они на меня произвели, напомнило мне то, которое когда-то произвела на меня японская гравюра. Графическое решение проблем перспективы и объема, которое мы видим у японцев, возбудило во мне желание найти что-либо в этом роде и в музыке.

– Как интересно, – сказал я в паузе.

– Молчать, – рявкнул Брандт. – Это знаете что?

– Ваши стихи?

– Нет. Это не стихи. Вы совсем уже? Это из книги воспоминаний Игоря Федоровича Стравинского.

– Кого?

– Вы только что его пластинку слушали, – поморщился Брандт.

– Да ладно. Позвольте, я взгляну на нее поближе, – сказал я и собрался уже встать.

– Сидеть!

Я сел смирно.

– Эти строки он написал о книге моей матери. Как вам такое. Мать издала ее в типографии моего дяди как раз в то время, когда Стравинский заканчивал балет, который вы слышали.

– Так это был балет? А я-то удивился, почему так тихо поют.

– Прекратите паясничать. Хоть на минуту. Я хочу, чтобы вы поняли. Вот в каком мире я родился, для какой жизни я был создан. Мой отец прослужил в училище 6 лет и за 6 лет 12 раз ходил в ГПУ. Студенты, которым он пытался рассказать чуть больше того кромешного мрака, что был предписан советским учебником, писали на него доносы. Дети крестьян, рабочих, мещан-евреев.

Я заерзал на стуле.

– Вы что-то хотите сказать? – нервно спросил Брандт.

– Да нет, продолжайте, я очень внимательно слушаю. Значит, я писал доносы на вашего отца и на вас, надо полагать, тоже. Что еще?

Его лицо исказила гримаса боли, и он быстро нажал спусковой крючок. Над ухом у меня громыхнуло, я согнулся и вжал голову в плечи, но, конечно, целься он в меня, все это не помогло бы. С потолка за моей спиной посыпалась побелка. Я обернулся и даже в полутьме комнаты разглядел над дверным косякомнебольшое черное отверстие от пули.

– Не паясничать, я сказал. Я отдаю себе отчет, что вы не виноваты во всех моих бедах. Я навел о вас с вашим коллегой справки и неплохо представляю круг ваших интересов. Куда-то пропали казначей и бургомистр Орла – и как раз во время вашей летней командировки под Оршу. В январе, незадолго до вашего у нас появления, кто-то спалил деревню Барсуки и оставил там десяток трупов. Продолжать?

Я ничего не ответил. Выстрел не произвел на соседей, если они вообще у Брандта были, никакого впечатления. Нигде не были слышны шаги, топот ног, крики о помощи. То ли у них тут каждый день стреляют, то ли они просто никогда не зовут полицию. Подумать только, пару минут назад я мог сказать, что забыл закрыть дверь и просто уйти.

– Это в суде нужны улики. Мне улик не надо. Я думаю, было вот как: ваш обычный заказчик из штаба сговорился с Бремененкампом насчет кражи обмундирования, а когда мой отец вдруг узнал об этом, послал вас двоих, и вы его убили. Приехали в город ночью, повесили моего отца, разбили голову моей матери, а утром как будто приехали на вокзал это же убийство расследовать. Неделю бездельничали и валяли дурака. Потом убили и Бремененкампа, и несчастного Туровского, подожгли вагоны, да еще и свалили все на какого-то бродягу на вокзале.

– Этот бродяга стрелял в меня! Ну же, подумайте сами, что говорите! – не выдержал я.

– Ну да, а сегодня вы будете стрелять в меня. Или вы думаете, что это мой пистолет? – Брандт показал мне пистолет у себя в руке, – Нет, это ваш пистолет. Я в борьбе его у вас вырвал. У меня никакого оружия никогда не было. А уж где вы там его достали, кто ж разберет. С более сомнительной репутацией человека сложно найти.

Я обхватил голову руками.

– Брандт, ну же, возьмите себя в руки. Подумайте только, что вы говорите.

– Не машите руками. Вот так. Я все давно и тщательно обдумал. Время было. Я, поверите ли, какое-то время думал вызвать вас на дуэль. Прочитал, какие смог найти, книжки, незаметно спросил кое-какие детали у Навроцкого, купил пистолет на черном рынке. Я даже несколько раз репетировал подготовку: ложился спать пораньше, чтобы проснуться в полшестого, поесть и выйти.

– Ну и как же все прошло?

– Не очень хорошо. Все ворочался, не мог уснуть и потом весь день ходил разбитый.

Я представил его себе: всклокоченный, сонный, завтрак, который сначала не лез в горло, а теперь бунтует в желудке. Сидит в своей редакторском кабинете, обменивается шуточками с немецким офицером-цензором, а в голове по кругу летают отрывки угроз, фантазий и сцен, где он поднял пистолет и стреляет.

– Что ж вы так быстро сдались. Все это не слишком похоже на честную дуэль.

– Не похоже. Ничего честного тут нет. Скажите спасибо себе и таким, как вы: если во мне и была какая-то честь, то сейчас ее и следов нет. Всю вытравили. Поэтому я просто убью вас.

Он держал пистолет на таком расстоянии, что ни я не мог его отнять, ни он не мог промахнуться. Я решил дернуть за последнюю соломинку.

– Просто чтобы внести ясность, все это никак не связано с Лидой?

– Что?

– Лидия Кирилловна Волочанинова. Ну знаете, моя невеста.

Брандт скривился.

– Вы не повенчаны, что за гнусность.

– Вам-то почем знать.

На его лице мелькнул испуг.

– В любом случае, она здесь ни при чем. Не пытайтесь меня запутать. Все, что я говорю, я говорю не из-за эмоций, вы должны это понять.

– Я понял, понял. Все-таки скажу, что знай я о ваших к ней чувствах в самом начале, то уж точно постарался бы объясниться с вами на этот счет.

Он ничего не ответил, только приложил мелко дрожащую ладонь к покрытому испариной левому виску.

– Можете мне не верить, но я никогда не завожу интрижек в командировках. И с Лидой – это не интрижка. Сочувствую, хм, вашим чувствам, но, согласитесь, что и вы на моем месте поступили бы ровно так же.

Брандт потупился и покивал головой. Потом он встряхнулся:

– Так, хорошо. А теперь потрудитесь поглядеть бумагу.

Он указал на лежавший все это время на столе список, который я принял сначала за какой-то черновик газетной статьи. Однако это оказался вполне официальный документ из канцелярии фельдкомендатуры с перечислением всех зарегистрированных посетителей города, прибывших в течении двух дней до убийства отца и матери Брандта. Список не был механической выпиской из документов ратуши, а явно составлялся людьми, разбирающимися в своем деле: и старик, и я были в нем обозначены под настоящими фамилиями.

– Что это?

– Что это. А то не видите, что это. Это конфиденциальный документ, его мне передал лично фельдкомендант. Полгода читаю его и перечитываю. Знаю всех людей, тут записанных. Крестьяне, ходившие к ремесленникам, служащие, ездившие к родне в деревню, районные старосты, привозившие продналог. Никого странного. Только вы двое – странные.

– Понятно.

– Понятно, конечно. «Согласитесь, что и вы на моем месте поступили бы так же», да? А теперь идите и поставьте пластинку погромче. Дорожка «Смерть Петрушки».

– Фу, какой тяжелый символизм, – поморщился я.

– Встать! – гаркнул Брандт.

Я поднялся и, шаркая ватными ногами, подошел к патефону.

– Предпоследняя, – подсказал Брандт.

Я передвинул иглу в конец пластинки и подкрутил ручку громкости.

– Не думаю, что вам помогут мои извинения, – медленно проговорил я. – Но мне правда жаль, что мы не поймали убийц ваших родителей. Мне очень жаль, Брандт.

– Действительно, не помогло, – Брандт как будто послушал свое плечо, чтобы удостовериться, – Совершенно не стало легче. Не думаю, что и потом станет легче, а все-таки хочется кого-нибудь в ответе оставить. Кто-то же должен быть виноват.

Тут он по какой-то совсем уж нелепой причуде переложил пистолет из правой руки в левую и сосредоточенно зачесал ухо. Я что было сил прыгнул вперед и толкнул стол, тот тяжело качнулся. Брандт потерял равновесие и выстрелил в потолок. Сильная отдача повела пистолет под стол, и я успел кувырком прыгнуть вбок, прежде чем Брандт снова прицелился. Когда он переложил пистолет в правую руку и выбрался из-за стола, я снова прыгнул на него и перехватил руку. Несколько секунд мы рассерженно пыхтели друг на друга.

– Отдайте же эту штуку, несносный вы человек, – зарычал я и медленно, чтобы ненароком не навести дуло на себя, принялся выворачивать правую руку Брандта. Он тоже зарычал, дернулся и принялся жать на спусковой крючок. Выстрелив всего-то пару раз, он как-то сразу охладел к борьбе и тихо сполз на пол. На левом боку у него набухло черное влажное пятно.

– Хорошо, – проговорил он, – нормально.

Больше он ничего не говорил и даже дышать перестал. Я сел на стул и пару минут рассматривал тело, будто надеясь, что это просто журналистская утка, и все еще обойдется. Потом пошел к телефону и набрал Навроцкого. Он приехал со стариком, и, ничего не говоря, сел в темной прихожей. Старик вошел в комнату

– Самоубийство? – почти весело спросил старика я. – Или скажем правду, что он меня пытался убить?

Старик смотрел на труп Брандта и молчал. Он вышел в прихожую и немного пошептался с Навроцким. Вернулся, походил над телом, порассматривал бумаги на столе. Ходил и трепал в руках свою черную шляпу, как еще совсем на нитки не распустил. Последний раз он так терзал тот бумажный пакет из варшавского дома престарелых, который никак не решался бросить в костер и попросил это сделать меня. Потом он посмотрел на меня спокойно и холодно, так, как смотрел на людей, за которыми мы ездили все эти годы по стране.

– Выходите в дверь и идите из города куда угодно. На поезд не садитесь. К утру мы с Навроцким составим отчет, и вас объявят в розыск. Я уеду в Смоленск и попытаюсь замять дело. Но вы теперь сами по себе.

Из прихожей не доносилось ни звука. Я подумал: а видел ли Навроцкий вообще трупы? И когда был последний раз? В лагере? В гражданскую? Ах, да, Туровский. Я почувствовал слабость в ногах, но решил не садиться,потому что боялся потерять сознание.

– А Лида?

Старик ничего не ответил, только опять уставился на труп на полу. Труп лежал спокойно, наши переживания его явно не волновали. Потом я вышел из дома и пошел в противоположную от реки и вокзала сторону. Когда я вдевал руки в свое новенькое пальто, чей-то голос рассудительно объяснял, что к чему. «Вы не можете идти к Волочаниновой. Ее допросят. Если она скажет, что вы заходили, то и она попадет в гестапо, и мы». Понятно. «Клянитесь, что не зайдете». Клянусь. Не знаю, кто это говорил мне: Навроцкий в прихожей или я сам, когда с горящими щеками, подняв воротник, быстро шагал подворотнями. Не помню.

Помню только, что чуть не вывернул желудок наизнанку в приступе мутной тошноты, когда шел мимо афишной тумбы кинотеатра. В тусклом свете луны была видна бравурная надпись «Семь лет несчастий». С другой стороны тумбы, переминаясь с ноги на ногу, о чем-то шептались два низеньких немецких солдата и совершенно не замечали содрогающуюся, бегущую прочь тень.

Я вышел из города, куда-то пошел и даже на всякий случай позапутывал немного следы, но все это уже не так интересно.

Третья часть



1.



Никто не знал, русский он или поляк, сколько ему точно лет и какого он происхождения. Я слышал историю, что он был подхорунжим Армии Крайова, но рассказчик описывал человека вообще другой внешности и хромого. Уж хромым Янович точно не был. Еще слышал, что он был вором. В гражданскую войну подался в ГПУ, сделал там карьеру в пограничных войсках и в один прекрасный день убил в лесочке возле своей части жену с любовником, взял чемодан накопленных на взятках, обысках, контрабанде и просто в квартирах арестованных людей драгоценностей и уже к обеду перешел польскую границу. Это мне рассказал человек, имевший в точности такой же план относительно своей карьеры в оккупированном Минске, так что не знаю, насколько ему можно доверять. Может быть, просто все хорошие планы похожи друг на друга.

Как Янович стал волостным старшиной и зачем ему это вообще понадобилось, я не знаю. На его месте хорошо смотрелся бы какой-нибудь местный сторожевой пес, да и с работой бы не хуже справился. В соседней волости, куда я сперва случайно забрел, старшиной так и остался председатель колхоза «Завет Ильича». Прибытие начальником отчетливо городского и никому не знакомого человека, наверное, должно было смутить кого-нибудь из местных. Но Янович никого не смутил. А может, его не смутило, что он кого-то смутил. Закурил, посмеялся в лицо топчущимся на месте новым подчиненным, цыкнул через зубы всем разойтись по местам.

До его городка меня подвезли солдаты в небольшом трофейном форде с брезентовым верхом. Сидеть пришлось на гробу с каким-то лейтенантом, но, в общем, было неплохо. Гроб повезли дальше, а я свернул на грязную проселочную дорогу. Меня нагнала подвода с укутанным несколько на опережение погоды в большую шубу пассажиром и предложила подвезти. Лошадь шла и поминутно чихала. Я влез в телегу.

На передке сидел кучер и монотонно цокал на лошадь. Как только переставал цокать, лошадь поводила назад ушами и добродушно останавливалась.

– Что это вы подергиваетесь, блохи у вас, что ли? – спросила у меня шуба и, подождав, уточнила: – Шутю.

– Так прохладно.

– Это да. Не обижайтесь на запах, это от Костика.

– Какого Костика?

– Да вот же Костик Кулявый, кучер наш.

Все было серое, низкое небо висело прямо над кривыми заборами. На въезде в городок стояла свеженькая виселица. На центральной площади стоял немец в валенках, причем оба были левые. Он не делал никаких жестов, но возница зачем-то остановился перед ним. Я сунул было удостоверение немцу, но мой спутник меня остановил:

– Да ну куда, он неграмотный же. Давайте я гляну. Это что такое?

Я смерил его взглядом.

– Янович. Начальник управы.

Он протянул мне большую загорелую руку. Сам он был хоть и крупный, но интеллигентного вида. Похож на директора школы или инженера, начальником администрации города вроде этого такого меньше всего ожидаешь увидеть. Я заулыбался.

– Извините, мне не выдали никакой конкретной бумаги. Сказали, на месте сами все знают. У меня вот только такое удостоверение есть.

– Ну, не страшно. Нам действительно как раз в отдел образования человек был нужен.

Документы у меня были в порядке. Янович покрутил их так и эдак, но, видимо, все-таки решил на вкус не пробовать и только уточнил:

– В снегу вы их валяли, что ли? Мятые как черте что.

– В снегу, да. Еще летом вывалял заранее.

– Ну пойдемте разместим вас, а потом уже на службу. Мой дом вон, а вот этот ваш будет.

Он без стука зашел в избу. Маленькое оконце, сплошь заляпанное тряпками и бумагой, едва пропускало свет. В горнице в полутьме на скамье сидел немец и на гитаре подыгрывал рвавшему на куски гармонь крошечному подростку. Янович откашлялся. Музыканты остановились.

– Вон ваша койка через дверь видна, – сказал Янович. – Кидайте чемодан и пойдем.

Я огляделся по сторонам.

– Чо смотришь, дяинька? – спросил у меня подросток.

– Воды бы.

Он метнулся куда-то за стенку и вернулся уже с полной жестяной кружкой.

– Кипяченая? – спросил я.

Немец на скамейке хихикнул.

– Городской, значит, – сказал Янович. – Это хорошо.

Управа была в дальнем углу вытянутой ромбом центральной площади. Размещалась она в помещении бывшего колхозного склада, а тот, в свою очередь, был сделан из старой церкви, у которой были сбиты кресты с куполов и порядочно раскурочена хозяйственной деятельностью советов паперть. Вход в прежнюю администрацию, бывшую при царе школой, был заколочен кривыми сырыми досками, которые, видимо, для надежности еще и сверху замазали грязной зеленой краской. Дальше был магазин из игривого красного кирпича, он, впрочем, тоже был заколочен. Справа находилось еще какое-то дореволюционное присутственное место, но его заколотить у местных жителей сил уже не хватило, и только на дверях висел уверенный замок, а все окна были старательно заклеены газетами. Во все стороны от площади уходили одинаковые грязевые каналы с одинаковыми плюгавыми деревянными домами. Я силюсь вспомнить название города, но, кажется, эта тайна уйдет со мной в могилу.

Внутри церкви стоял приятный одухотворенный полумрак, а под куполом шумно летали две-три ласточки.

– Под ноги смотрите, не прибрано у нас.

Помещение было заставлено конторскими столами всех сортов, за которыми сидели человек пять сотрудников. Все как один с испитыми, но вполне интеллигентными физиономиями. Пол был когда-то давно крашен в специфический советский бордовый цвет, но под слоем пыли выглядел нежно-розовым. Ровно посередине между столами стояла печка. На одном из столов лежал толстый провод с гирляндой уже приделанных гнезд для лампочек. Рядом стояла коробка с лампочками. Все сидели как ни в чем ни бывало в потемках и при свечах, ну и я тоже промолчал.

– Ну что, стаканчики граненые, приветствуйте нового сотрудника.

В знак непонятно чего свой стол Янович установил на возвышении, где некогда находился алтарь, и сидел там, обложившись бумагами, периодически оглядывая все помещение, как падишах. Прямо с места, через всю церковь, он стал вводить меня в курс обязанностей начальника отдела образования. Первым делом спросил, знаю ли я страх божий.

Начальники других отделов дружно заржали.

– То есть закон. Смешно вышло, – Янович оглядел потемки купола над нами. – В смысле, предмет. На весь район один батюшка. Зашивается. Раньше в школе преподавала женщина из города, но она родила двойню и возвращаться отказывается.

Я сказал, что не знаю, и поэтому мне было поручено вымарывать из скопившейся в управе горы школьных учебников неправильные слова. То есть все слова, появившиеся при советской власти. Я зачеркивал «колхоз» и писал «деревня», над «колхозником» выводил «крестьянина», над «товарищем» –«гражданина» или, если это уж совсем не подходило по смыслу, «господина». Каждый раз, когда видел «СССР», зачеркивал его и писал «Россия».

Янович, насвистывая причудливую мелодию, что-то черкал в своих бумагах, а когда кончил, поглядел на часы и крикнул в сторону входной двери, что можно заходить. Из-за двери один за другим потянулись, видимо, ожидавшие на паперти посетители.

Первым был крестьянин по фамилии Безволяк. У него была, действительно, не самая впечатляющая внешность, из которой запоминался разве что крупный и совершенно плоский, будто раздавленный по лицу чьим-то огромным пальцем нос. Безволяк завел путаный и едва понятный рассказ о том, что не хочет платить налог с продажи скотины, потому что никакую скотину он не продавал, а ее увели партизаны. Янович раз за разом во время этого рассказа тяжело вздыхал и повторял, что никаких партизан в районе нет, а скотину Безволяк продал на рынке при свидетелях, но на истца это особого впечатления не производило. Тогда Янович достал какую-то бумажку с немецкими печатями и помахал ею:

– Это вот знаешь что? Нет? А это рекомендация обучить крестьянских коров к хождению в упряжке.

Где-то минуту Янович в звенящей тишине объяснял крестьянину, каким образом может помочь ему научить коров ходить в упряжи вместо нужных фронту лошадей, и все эти способы как-то сами собой сводились к изъятию у Безволяка всех оставшихся коров. После паузы Янович проговорил, что не задерживает пана, и Безволяк, поклонившись, молча вышел.

Следом вошел еще один крестьянин, на этот раз с заявлением о компенсации отработанных до войны трудодней в колхозе. Янович металлическим голосом сообщил, что управа по-прежнему ничем не может ему помочь и что лично он пана не задерживает. Дальше без заявления или хотя бы речи зашел крестьянин, на которого Янович стал с порога кричать:

– Что ж ты меня без ножа режешь! У меня черным по белому написано принимать только хорошо упитанную птицу. А ты мне что принес?

Крестьянин стоял вообще без птицы, из чего я сделал вывод, что птицу он приносил в какой-то другой раз, да и аргумент подействовал: крестьянин так же молча отвесил поклон, в чем-то побожился и пятясь ушел.

После пары учебников у меня уже рябило в глазах и ломило спину. Я принялся шариться по ящикам стола и в первом же нашел гору писем. В верхнем было заявление на имя инспектора в отдел просвещения от учительницы, которая под тем предлогом, что при обучении детей письму и чтению выделение звуков имеет очень серьезное значение, а у нее как раз нет переднего зуба, просила ходатайствовать перед германскими властями, чтобы ей вставили этот зуб. Что делать с заявлением, я не знал, поэтому решил отдохнуть и просто смотреть за работой Яновича.

Следующим посетителем был маленький заспанный и застенчивый человечек с причудливым фиолетовым галстуком и даже в костюме. Человечек подал Яновичу заявление, которое тот сначала молча читал, а затем, несколько раз откашлявшись, принялся декламировать вслух. В заявлении мужчина просил предоставить ему работу в канцелярии, сообщая, что он является сыном крестьянина, владеет польским, советским, белорусским и немецким языками. Сначала Янович читал в тишине, но постепенно начались смешки, потом – взрывы хохота, а ближе к концу никто уже даже и не изображал работу. Достаточно сказать, что заявление открывалось словами «Хочу работать для Великих Немец, которых сила освабадзила нас ать камунисцичыского бальшавицкого террору» и дальше не становилось осмысленнее. Покрасневший за время чтения до цвета советского флага заявитель дождался от Яновича «пан может идти», неловко откланялся и ушел.

За ним явилась крестьянка в замызганном переднике, с расчесанными от проборчика на макушке к ушам волосами и обезоруживающей улыбкой лишенного многих зубов рта. Крестьянка, видимо, не в первый раз ласково уговаривала Яновича развести ее с мужем.

– В суд ходила?

– Ходила. Нельзя, говорят.

– Правильно говорят. На время войны никакие бракоразводные процессы к рассмотрению не принимаются. Закон такой. Что же ты от меня хочешь? Я ведь даже не суд.

Крестьянка на это игриво улыбалась и продолжала просить развести. Янович заученным тоном объяснил ей, что даже исключение делается только для разводов с евреями или случаев, когда развод в интересах германской армии.

– Может быть, ты с немцем? Тово?

Крестьянка обнажила зубы и весело оглядела помещение.

– Ну все, значит. Удачи.

Крестьянка, так же улыбаясь, ушла, а Янович как будто в воздух сказал:

– Что со мной будет, когда она узнает третий пункт из исключений, страшно думать.

– А что за пункт?

– «Постоянное половое бессилие одного из супругов». Или, как вариант, «наличие у одного из супругов возбуждающей отвращение болезни».

Кто-то сбоку прямо хрюкнул со смеху. Дернулась дверь, но на этот раз Янович гаркнул:

– Прием окончен!

Бумажная часть работы Яновича, как и во всех управах, представляла собой сумасшедший дом. Армейское командование тыла к управам не имело особых вопросов, справедливо полагая, что если солдатам понадобится прокорм сверх пайка, то они на местах сами найдут способ его раздобыть. Не то партийные чиновники Восточного министерства. Они засыпали управы бездной бумаг и директив, в которых нелепые советы и ничем не подкрепленные угрозы (редко кто просто решился бы самостоятельно приехать в управу без сопровождения солдат) кое-как маскировали внутриминистерский план, по которому из хозяйств нужно было выжимать пятую, а если повезет, и четвертую часть всего произведенного.

На бесконечные запросы немцев, где же обещанное еще в конце лета жито, Янович как-то имел неосторожность ответить, что все пожрали крысы. После этого управу завалили письма с инструкциями. Описывалось устройство импровизированных ловушек («наклонно поставленная доска с набитыми гвоздями и утяжеленная камнем» – и так страница), массовая ловля крыс с помощью фонаря в замкнутом помещении, загон их в расставленные по углам мешки, банки. После этого на все просьбы о поставках Янович писал одну и ту же лаконичную резолюцию: «Могу выделить барсучье сало», – и на этом переписка неизбежно заканчивалась.

Когда стемнело и даже изображать работу стало глупо, Янович потянулся, зевнул и сообщил, что рабочий день окончен, а значит, пора выпить. Я начал было извиняться, что не пью, но осекся и вдруг, кажется, впервые осознал, что старик для меня все равно что умер, и со всеми своими правилами больше не маячит надо мной, как коршун. Наш контракт был разорван, и теперь я мог, если мне того захочется, хоть завтракать самогоном, заедая табаком.

Янович пошел через площадь наискосок к администрации советских времен. Оказалось, что старый черный ход был открыт, и там оборудовали что-то вроде пивной. За самодельным прилавком стояла очень большая, похожая на хорошо перевязанный бечевкой окорок женщина, на прилавке стоял рядок прозрачных бутылок с мутной жикостью. Янович взял в углу две табуретки, и мы подсели прямо к стойке. Сам налил себе, тут же подобрал валявшийся коробок спичек, молча макнул два пальца в стакан и поджег. Пару секунд мы глядели на ровное синее пламя. Он с гордостью, я с ужасом, а продавщица – с ленцой. Потом Янович обтряхнул пальцы о штаны и опрокинул стакан уже внутрь. Я выдохнул.

Пол был устлан слоем опилок, голоса посетителей звучали гулко и неясно, как в бане. За столиками вокруг сидели сельской внешности мужчины и отдельной группкой – мои новые коллеги. Кто в тулупчике, кто в полушубке, и только я в пальто. Места в помещении осталось столько, что, залети туда муха, началась бы давка. Накурено было так, что дым стоял в комнате столбом. Пахло немытым телом и прокисшим пивом. Кажется, все сохраненное от немецких фуражиров и гольдфазанов белорусское зерно шло в эту комнату и планомерно уничтожалось уже порядочно уставшими от своей нелегкой работы выпивохами. Янович подтолкнул по мне стакан.

– Угощайтесь.

– Не лезет что-то, спасибо.

– Что так?

– Изжога?

– Изжога? А в ухе не стреляет?

– И в ухе стреляет. Как вы догадались?

– Наобум сказал. Дым не беспокоит вас?

– Да я сам закурю, чтобы вы не смущались.

– Нет, зачем, я просто дразню вас.

Янович выпил еще. Я пригубил из своего стакана. Пить самогон было совершенно невозможно, и я, как киноактер, стал небрежно крутить стакан в руках. За пять минут расплескал где-то треть.

– Хотел у вас спросить. А если учебники у меня лежат, по чему же дети сейчас учатся.

– Ну, по чему-то учатся. А нет, так и лучше даже.

Какой-то мужчина поднял в сторону Яновича стакан, Янович тоже свой поднял, оба выпили.

– Как вам в бегах?

– Чего?

– «В бегах». Ну пьеса новая. Не видели? Ну даете, а еще городской. Я каждый раз, как в городе бываю, обязательно на все новое иду.

Наконец подали еду: на огромной сковороде в жиру плавали рыба и картошка. К этому были домашний ржаной хлеб и пирожки. Из-за табака я вообще не слышал запаха с кухни и, увидев еду, чуть не подавился слюной. Янович от удовольствия насвистел веселенькую мелодию с каким-то мастеровитым щегольством. В наше время никогда не знаешь, где встретишь высокое искусство. Случается, что и в пивной.

Я взмахнул стаканом в сторону челюсти, но он оказался пустой, и я только стукнул стеклом себя по зубам. Янович щелкнул пальцами, и женщина-колбаса подлила мне самогона. Я обжег себе глотку и немного успокоился.

– Хорошо у вас тут, – кивнул я ей. – Чисто. Вся грязь, видимо, утонула в местном волшебном жидком асфальте.

Женщина никак на это не отреагировала и принялась протирать стаканы. Эти стаканы следовало бы для начала помыть, а потом разбить и закопать, но я оставил это предложение при себе. Янович курил и бубнел, как провел отпуск.

С месяц назад он ездил в Ригу на оперу. Я осоловело глядел на его движущуюся в рассказе челюсть и думал, а когда в опере последний раз был Брандт? Старший. Младший, может, вообще не был. Но старший точно был. В каком году его выслали из Ленинграда? 36-м? Но ведь, может быть, это уже ссылка после пятилетнего срока. То есть в 31-м? Он успел сходить в театр между возвращением из лагеря и новой ссылкой? Или ему дали срок ссылки, еще когда он мотал срок в лагере, и он сразу из лагеря поехал в город, где ему шесть лет спустя проломят голову и скажут, что так и было? То есть году в 30-м вполне мог на оперу сходить. Я представил себе, как никогда мною не виданный Брандт выходит из ни разу мной не виданного оперного театра в Ленинграде. Сначала это тощая фигура его сына, потом – круглый усталый остов Туровского, потом – совершенно забывшийся с годами и оставшийся в воспоминаниях скорее жестами и тоном, чем чертами лица, усатый мужчина в пальтишке. Янович мог бы подойти к нему, раскроить череп, оттащить в дом и на глазах матери повесить на люстру. В сущности, он не сделал этого только потому, что по молодости был занят тогда другими делами. Мое сердце билось все сильнее, и с каждым ударом мне все сильнее хотелось выхватить пистолет и прямо тут выстрелить сукиному сыну в лицо. Жалко только, пистолета не было.

– Вы чего губы жуете? Невкусно?

Я оставил в покою закровившую губу.

– Про Ригу подумал. Вы сказали, вот я и вспомнил.

– Бывали там?

– Ага. Давно уже. Моего отца там убили. В самом начале революции, ничего такого.

Подвижное насмешливое лицо Яновича стало каменным. Он, глядя на грудь буфетчицы, пробубнел слова сочувствия.

– Ну что уж. Я совсем мелкий был. Но запомнил, потому что видел своими глазами. Отец вел меня куда-то, а мимо шли матросы – накрашенные, как клоуны, и шумные. Они стали задирать кого-то, отец сделал замечание им за каким-то чертом. Ну один из них его тут же и застрелил. Никакой сцены, как в фильмах, не было – он просто сполз по стене без сознания, а матросы просто пошли дальше. Наверное, они оглядывались или немного прибавили шагу на всякий случай, но это я не помню, или просто не видел. Я вас не утомил?

– Ловлю каждое слово.

– Да это все. Я помню, сидел какое-то время у как бы спящего, что было очень глупо посреди улицы, отца, а потом меня кто-то увел.

Не знаю, зачем я ему все это рассказал. Особенно учитывая, что в Риге я в жизни не был. Но когда рассказал, сердце вернулось к обычному ритму, кровь отлила от лица, и только подмышки были горячие и мокрые. Янович немного посидел над пустой уже тарелкой молча. Потом, опять оглянувшись, сказал:

– А как у вас, слуха музыкального совсем нет?

– Не знаю. А что?

– Так, к слову.

Сонная буфетчица подлила ему, немного поглядела на меня, а потом снова стала смотреть в приоткрытую дверь. За дверью громко заржала лошадь. Женщина тяжело вздохнула. Сидеть внутри дальше было совсем уже неприятно.

– Ну я пойду.

– До завтра.

Я кое-как расшаркался с совершенно не оценившими мою вежливость посетителями и вышел на улицу.

В горнице на скамье кемарил подросток-баянист. В жарко натопленной маленькой комнатке, на кровати, покрытой лоскутным одеялом, сидел уже знакомый мне с утра, но теперь голый немецкий солдат, а у печки, спиной к нему, стирала белье в лоханке старуха-хозяйка. Солдат внимательно, с интересом смотрел, как мыльная пена, вылетая из лоханки, ударялась в стену кусками и медленно сползала со стены, оставляя на ней мокрые полосы. Увидев меня, солдат смутился, а старуха обратилась ко мне:

– Так завшивел, так завшивел, что я ему все, как есть, скинуть велела. Теперь пропариваю. От тоски это. Видите, какой молоденький. У меня тоже такого же в армию забрали.

Я прошел в отведенный мне чуланчик. Грязно было все, включая внутреннюю часть чашки с водой. Я кое-как повесил на крючок пальто и поставил в самый не черный угол сапоги, и на этом решил свое раздевание завершить. В комнате стоял такой тяжелый, как будто бы не выветривавшийся съезда так с семнадцатого ВКПб воздух, что, несмотря на холод, я предпочел бы раскрыть настежь форточку, если бы она в чуланчике была. Между балками бревенчатой стены в проконопаченных пазах, набитых паклей, шевелились насекомые. Я уснул прежде, чем кто-то из них успел меня укусить.

Утром мимо дома прошли гурьбой и с песнями колхозные девки. Их сгоняли на строительство дороги вперемежку со стариками-немцами заштемпелеванными надписями «Тод». На службу я пришел вовремя, подергал закрытую дверь. Шел мелкий холодный дождь. У Яновича открыла старуха вроде моей. На вопрос, где квартирант, она только пожала плечами. Что-то пошамкала себе под нос и добавила: «Или у солдатки Жоровой спит».

Солдатка жила на другом краю города – идти до нее пришлось минут пятнадцать. Открыл сам Янович. Я глянул ему за спину: в темноте комнаты был различим только воодруженный прямо на обеденном столе здоровенный граммофон с никелевой трубой.

– Вам чего? А, ключей же у вас нет. Нате вот, запасные берите. Сейчас умоюсь и следом, – сказал скороговоркой Янович и уверенно направился обратно в кровать. В кровати похрапывала разметавшаяся голая женщина.

Пока дошел до службы, дождь прекратился. Я открыл дверь, поглядел на потемки. Обошел от нечего делать церковь. За алтарем была поленница и открывающийся тем же ключом черный ход, ведущий в симпатичный и совсем не загаженный церковный дворик с рядком ухоженных могил и ветхой, но еще крепкой скамеечкой под навесом елей.

Я оглядел оставшиеся со вчера ящики стола, но не нашел ничего, кроме четырех новорожденных мышей. Чтобы как-то себя занять, я смастерил им колыбель из спичечного коробка. Таким было мое последнее и самое осмысленное действие на посту начальника отдела образования. Чтобы изобразить на всякий случай работу, я разложил перед собой открытую книгу и рядом еще устроил несколько горок. Мои по очереди являющиеся заспанные, зевающие коллеги повторяли один и тот же ритуал: сначала бодро здоровались, потом оглядывали помещение, замечали, что Яновича нет и, ничего не объясняя, разворачивались в дверях и уходили прочь.

Сидеть совсем без дела было чем дальше, тем труднее. Затекала нога, ныла спина. Тогда я принялся, не снимая ботинок, шагать по столам и развешивать под потолком толстый черный провод с лампочками ильича. Как раз когда закончил, в дверь постучали. Показался подросток-сосед и спросил старшину. Я ответил, что его нет. Пацан так и остался стоять в дверях.

– Нет его. Куда-то делся.

– Делся?

– Похоже, он уехал, испарился, исчез, отчалил, умотал, – терпеливо объяснил я.

– Агась.

– Ну? Чего ждешь?

– Так письмо ему.

– Оставь да иди.

– Сказали в руки.

Я посмотрел на его хитрую рожицу. Порылся в карманах. Отсыпал ему мелочи.

– Свободен.

Пацан в секунду исчез. Я прочитал записку. Немножко подержался за голову, но скоро собрался и уселся обратно за стол.

В обед пришел Янович, за ним подтянулись остальные. Янович принес с собой чайник желудевого кофе. Я выразительно посмотрел на часы.

– Хотите поучить меня работать?

– Нет, просто балуюсь

– Понятно. Что ж вы замолкли? Со смеху обмочились, что ли?

– Да я не смеюсь.

Янович пристально посмотрел на меня, но вместо слов вдруг запел несильным, но удивительно чистым голосом:

– Стаканчики граненые упали со стола, упали, не разбилися, разбилась жизнь моя.

Наливавший себе кофе мятый бухгалтер подхватил песню совсем красивым голосом, а за ним, тоже прихлебывая, а кто и заедая сразу булкой, подпевать им стали остальные. Они пели без усилия, но в унисон и красиво, заученно и в то же время легко. Я открыл рот от изумления. Потом они допели и, как ни в чем ни бывало, молча уселись за свои столы. Янович подмигнул мне и похвалил за починку освещения. Записку я ему, конечно, не отдал.

Пить я после работы идти отказался.

– Ну все, все. Не надо таких взглядов.

– Да я ничего.

– Завтра раньше вас на службу приду, еще увидите.

Пацана я нашел снова в горнице. Он мучил гармонь и шмыгал носом. Я предложил ему за небольшую плату провести меня до того места, где ему передал записку тот, кто ее передал. Он отложил гармонь и сказал, что за двойную цену отведет меня прямо туда, где тот живет. За полчаса мы дошли до ближайшего хутора. Пацан пошел домой, к гармони, а я направился к ковыряющему зачем-то штакетники крестьянину.

– Здорово, отец. Я от волостного старшины.

Крестьянин с готовностью снял шапку.

– Где у вас тут, – я замялся за невозможностью сказать «диверсанты» и начал очень издалека давать определение слову, не называя его.

– Партизаны, что ли? Партизаны у старосты. Здеся.

Я подошел к дому. Постучал. За дверью какое-то время копошились, а потом сказали: «Открыто». Я вошел. Между ушами у меня как будто рванула граната, ноги стали ватные и тяжелые. Обернувшись, я попробовал что-то спросить у стоявшей за дверью темной фигуры, но в лицо мне почему-то прыгнул дощатый пол, в рот набилось обслюнявленого железа, и я перестал что-либо соображать.

2.



Воняющая мочой лестница в подвал, выщербленный от времени тротуар, кляксы голубиного помета на завитушках фасада – ничего не видел и не помню. Помню совершенно черный подъезд старого, дореволюционного еще дома. Парадное на ночь заперли, но черным ходом, согнувшись пополам, я все-таки попал внутрь. Поднялся, нашел дверь, сел ждать. Веко дрожало почему-то. Через час или сколько пришла едва видная тень, женщина. Стояла в темноте, на лестнице. Снизу вверх:

– Плачешь, что ли? Ты ко мне?

– Почему таблички нет.

– Какой таблички?

– По закону на дверях надо вешать, если с желтым билетом.

– Так я портниха.

– Понятно, что портниха, раз с желтым билетом.

– Ну-ну. А ты из жилконторы, что ли? Вставай давай, полицию еще соседи вызовут.

– Не из жилконторы.

– Да я вижу. Заходи, вечно открытой дверь держать, что ли.

– Не из жилконторы. Просто закон есть.

– А деньги у тебя есть?

Она уже и разделась наполовину, хотя я только дверь закрыл.

– Есть. Но про другое надо.

– Чего?

– Про другое, можешь одеться опять.

Накрашенная, уставшая, как-то неправдоподобно непривлекательная женщина смерила меня глазами, словно проверяя, насколько дикой будет просьба. Я описал Яновича, каким на удивление ясно рассмотрел и запомнил его, увидев всего раз в февральском кафе.

– Свистел? Ну помню. А фамилию откуда мне знать.

Я уселся рядом с ней на диван и стал читать с бумажки Брандта имена-отчества, пока не всплыло нужное.

– Точно?

– Ну да. Он часто заходит. А ты кто вообще? Из службы порядка?

– Ага.

Я дал ей денег и пошел в ратушу.

Черный ход все так же был не заперт. Я открыл кабинет бургомистра своим ключом, защелкнул замок изнутри. Уселся в кресло под портретом Гитлера, левее распятия с зацелованным Христом. Веко уже не дрожало. Когда бургомистр вошел, я с порога перешел к делу:

– Слушайте, выдайте мне документ какой-нибудь. Я в бегах.

Бургомистр сразу вспотел, но, как я скоро понял, не от того, что мое присутствие в кабинете представляло для него опасность, а потому, что ему было неловко, что никаких таких документов ему выдавать не дозволяется.

– Знаете что, у меня есть пустые бланки «Издательства школьных учебников и литературы для молодежи». Только что из Минска пачку привез. Давайте один вам оформим?

Я вздохнул.

– Валяйте. Только тогда уж вы мне про запас парочку дайте.

– Как можно, это все подотчетное.

Я выхватил у него три книжечки из рук и сунул за пазуху.

– Ну ставьте свои печати пока в этой. Только уж не на железную дорогу, пожалуйста. Там, я слышал, за опоздания розгами порят.

Он уселся за стол и принялся ровным прилежным почерком заполнять графы, сверяясь с образцом, а параллельно, совершенно не сбиваясь, стал учить меня жизни.

– Вы учудили что-то совсем, знаете уж. Надо не так бороться, посмотрите сами, – и он начал рассказывать как собственную и будто бы тщательно обдуманную, а на самом деле каким-то гимназическим учителем или мелким польским политиканом из провинциалов навязанную мысль, как надо обустраивать свою жизнь, чтобы решительно всем утереть нос. Он говорил громко, язвительно парировал несуразные, кем-то в его голове выдвинутые возражения, передразнивал вымышленных оппонентов и всем видом показывал, что все обдумал крепко и наперед.

Я, неспавши, с немного дрожащими от перенапряжения и голода конечностями, смотрел на него и утешался, что все-таки, кажется, оцениваю свое положение чуть адекватнее этого румяного болвана. Кто-то ему сказал, где-то ему привиделось, что он станет звездой политики и станет, просто надев мундир, получив место и возглавив молодежную организацию, вроде той, где сам возмужал, и вот он, раз решив, что внутреннее – это то же самое, что внешнее, стоит в перекошенной холстине с пуговицами, ничем не управляющий пионервожатый, не понимающий, что когда в город придут советы, его карьера кончится на ближайшем фонаре.

– Просто подпишите бумажки. Я потом все обдумаю, мне бы бумажки сперва.

В голове мысли ходили ходуном, и все было как-то так складно, что желудок сводило. Три высокопоставленных человека отвечают за снабжение целого фронта. Один в Берлине собирает составы, другой в Смоленске их принимает, а третий на узловой станции посередине делает так, что часть составов списывается на военные потери и тут же отправляется обратно в Берлин, где первый высокопоставленный их снова покупает и отправляет опять на фронт второму. Вдруг на узловой станции возникает какой-то дурачок, который принимается строчить письма о странностях в учете составов. Это хорошо еще, что письма идут одному из высокопоставленных людей на стол. Но все же, что им делать? Взяток дурак не берет и принесенные ему домой говяжьи ноги оплачивает, несмотря на отнекивания продавца-мясника. Можно решить проблему просто, но лучше, чтобы она выглядела сложно. Его убьют партизаны, партизан убьют наемники из другого города, которым в обход прямого запрета властей будет помогать местная полиция. А чтобы нити вели совсем уж в разные стороны, тут же убит будет и мелкий офицер из немцев. Поди разберись, что к чему. Проще махнуть рукой. А если кто не махнет – война уже закончится, пока он что найдет. Как можно было этого сразу не понять? Ну я ладно, а старик? Он не мог все это знать, нет, ну нет же. Где-то у Лидиного дома совсем на рассвете, меня, кажется, все-таки вывернуло.

Я так старался, я двигался тише, чем когда-либо, а Лида все равно проснулась. Уставилась на меня. Я шепотом сказал, что зашел взять фотографии. Пошамкала губами, ничего не сказала. Я дописал на листке, над которым корпел пять минут в темноте: «Не беспокойся. Все в порядке. Дам знать, как устроюсь на новом месте». Она повернулась на другой бок.

Так увлекся рытьем в чемодане, что не расслышал, как Лида поднялась с кровати. Только что спала, а вот стоит в ночной рубашечке, бессильно, кончиками пальцев держит записку и всем своим телом дрожит от рыданий:

– Я так и знала! Так и знала!

Мы обнялись. Слезы промочили мне плечо прямо сквозь пиджак, и свитер, и рубашку. Ее бледно-розовое лицо от слез и не развеявшегося сна пошло невозможными, душераздирающими красноватыми пятнами. Она судорожно втягивала носом то, что не пролилось из глаз, всхлипывала и чуть подвывала одновременно.

От Лиды чуть-чуть пахло парижскими духами:

– Ты перед сном надушилась, что ли?

Онаневидно улыбнулась и шумно выдохнула ртом – нос уже совсем заложило:

– Немножко.

Я ткнулся носом ей за ухо, она всхлипнула громче и опять задрожала грудью, но это были уже слезы принятия.

– Ты вернешься?

– Сюда – вряд ли. Оставайся на месте, и я тебе сообщу скоро, где и как мы встретимся.

Она пробормотала что-то на французском

– Чего? Киса, не могу разобрать.

– Я так одинока тут и несчастна.

Я уткнулся ей в макушку.

– Я понял, киса. Еще в первый раз понял. Как сказать «мы скоро встретимся»?

– Мы скоро встретимся.

– По-французски.

– Не надо по-французски.

Все это пролетело у меня перед глазами, пока я соображал, что сижу с затекшими руками, ноющей пульсирующей болью головой,привалившись к холодной стенке затхлой комнатки, судя по землистому картофельному запаху, – погреба, и не могу даже переменить позы, не могу даже раскрыть глаз, а дверь где-то сверху уже скрипнула, и уже приближаются ко мне чьи-то шаги.

3.



Когда я все-таки разлепил наждачные веки, вокруг было так темно, что и пола, на котором я лежал, было не видать. Пол был земляной, так что особой нужды рассматривать его не было. Обычный пол деревенского погреба. Спина ныла, а выше челюсти была одна сплошная чугунная боль. Тряпичные ноги двигались с какой-то подозрительной задержкой – сесть я смог только через пару минут после того, как захотел этого. Руки были свободны и свободно шарили в пустоте вокруг. Судя по холоду и глухо стукающим по ногами банкам, погреб не был заброшенным и использовался по назначению. Если у меня и было что воспламеняющееся в карманах, то это вытащили. Не было и записки для Яновича. Потолкавшись вечность и отбив об углы все конечности, я набрел на лестницу, но не успел ступить, как где-то наверху открылась дверь – на меня пахнуло теплом натопленной хаты.Увидеть это я не могу, потому что от света зажмурился. Ко мне обратился мужской голос.

– Ну-ка сел на место.

Я, прикрывая глаза ладонью и стуча от холода зубами, попятился предположительно обратно к стенке и сел. Дверь закрылась, кто-то спустился вниз и встал надо мной. Я не видел не только лица, но даже и очертаний тела. Чиркнула спичка, и прямо к моему лицу наклонился небритый мужчина лет сорока.

– Тихо сиди. Ты кто такой? – спросил он.

Я пошлепал сухими губами, но отвечать не стал.

– Работаешь в управе?

Я кивнул.

– А кто мы такие, знаешь?

Я опять кивнул. Небритый подождал одну короткую спичку:

– Чего пришел?

– Попить бы.

Он прихватил меня за голову и легко повалил на промерзший земляной пол.

– Чего?

– Ничего. По делу. Про начальника управы.

Я набрал полный рот песка. Небритый вернул меня в прежнее положение.

– Не умничай. Ясно? Не умничай. Убью.

– Ну я пришел же. Чего я пришел тогда?

– Пришел и пришел. Не умничай.

Он молча прижал мне к кровоточащему носу кулак. Я крутанул головой, но он только сильнее вдавил кулак.

– Понял? Не умничай. Теперь давай по делу.

– У него чемодан денег. Ладно, это ты без меня знаешь. А я знаю, где этот чемодан.

Небритый все молчал, а потом сказал:

– Ну а ты мне зачем?

– Да хотя бы в дверь постучать. Мне он откроет.

– И почему это не засада?

– Хочешь верь, хочешь – нет. Похоже ли, что я делаю, на него?

Мужик убрал пятерню с моей головы:

– Ладно. Но чтобы тихо себя вел.

– Погоди. Давай на берегу договоримся: девяносто на десять. Я все понимаю – деньги твои по праву, но и без меня работу не сделаешь.

Прошла долгая, самая долгая минута в моей жизни. Небритый спокойно зажигал спичку за спичкой, все так же сидя передо мной на корточках. Он рассматривал мое лицо, как никто и никогда. Потом хмыкнул.

– Ну давай.

И мне, и ему ясно было, что в тот момент, когда мы наткнемся на чемодан, мне конец.

Спичка погасла. Когда небритый зажег еще одну, его лицо перестало быть злым и хитрым, на меня он не смотрел и вообще как будто бы никуда не смотрел.

Мы стали подниматься по лестнице. Одна ступенька, другая. Ноги меня еле слушались, небритый упирался в спину пистолетом и шел, почти прижимаясь ко мне, хоть это и было неудобно. Если изо всех сил прыгнуть назад, мы оба пролетим метра два, небритый головой, если повезет, упадет на банку с закаткой, я могу попытаться быстро перевернуться и задушить его. Макушкой я ткнулся в дверь, сейчас или никогда.

С той стороны кто-то чихнул.

–Тсс, приготовься, – быстро сказал небритый. – Как толкну, падай сразу прямо перед собой и лежи смирно.

Я не успел даже кивнуть. Я откинул дверь и, подгоняемый небиритым, быстро выбрался в комнату. В комнате при слабом свете сидели три человека: двое в немецких военных шинелях прямо передо мной за столом, у каждого на коленях была винтовка, еще один сидел на приступке перед дверью в сени, его оружие я заметить не успел. Небритый сильно ткнул меня между лопаток, я потерял равновесие и нырнул под стол и уже оттуда с остановившимся сердцем наблюдал, как небритый быстро и спокойно положил по два выстрела каждому из сидящих за столом. Один свалился головой на сложенные локти, как будто прилег за столом поспать, второй сполз вниз и положил свою пробитую неживую голову мне на колени. Небритый повернулся к третьему. Тот что-то тихо проговорил по-польски. Небритый промолчал и один раз выстрелил ему в лоб. Поляк дернулся и сполз по двери к косяку, как очень уставший, засыпающий на ходу человек.

Я вздохнул с облегчением. Небритый, немного постояв, присел на корточки и поглядел на меня. Видимо, я был здорово испуган – он ухмыльнулся. Тут только я заметил, что из-за его спины видны еще одни ноги – на печке сидел старичок в телогрейке и тоже ухмылялся. Не так искрометно, впрочем. Готов спорить, что это выражение лица у него теперь навсегда.

Небритый вел прямо так через ночной лес, часто без всяких тропинок, просто по мокрой крапиве и папоротнику

– Не отставай. Решишь бежать – заблудишься и все.

В нескольких местах, где путь шел по ясной дорожке, небритый пускал меня вперед. В одном месте я чуть не наступил на труп в немецкой форме. На мой немой вопрос небритый ответил только:

– Не подходи. Заминирован.

С голоду мутило, от усталости руки и ноги мелко дрожали каждый раз, когда требовалась концентрация, от темпа ходьбы постоянно подступало ощущение, как перед обмороком. Дорога заняла гораздо меньше времени, чем путь туда – думаю, через полчаса мы уже подошли к городку. Стояла завораживающая тишина, нигде не горел ни единый огонек. Как специально, подул ветер, протянул меня до костей, но заодно согнал облака, и все залило несильным, но вполне достаточным светом.

– Полегче, сожжешь мне лицо, – тихо сказал я небритому, когда он подсвечивал мне калитку нужного дома.

Небритый только еще разок ткнул меня пистолетом в ребро. В обнимку, как вальсирующая пара, мы дотолкались до избы, возле которой долго ждали, пока откроет хозяйка.

– Сичас, сичас! – проговорила старушка, без вопросов убирая засов. Небритый бросил на меня взгляд: раз хозяйка не уточняет, значит, кого-то ждет.

– Мы к начальнику, бабушка, – шепотом сказал я и быстро развернул ее обратно в сени прежде, чем, заспанная, она смогла пробубнеть, что никакого начальника, конечно, в доме нет. В потемках сеней, на секунду освещенных небритым, показались знакомые по квартире Брандта говяжие бока, развешенные на балках у потолка.

Когда небритый, рассекая темноту дома спичками, сам понял, что Яновича нет, он захрипел:

– Где же он?

– Да не уйдет, помоги чемодан отыскать.

Я как мог деловито направился в закуток кухни.

– Куда? – небритый опять ткнул меня пистолетом.

– С обеда не ел.

Я стал шариться в темноте, на ощупь выбирая между ломтем хлеба, деревянной, в чем-то перемазанной ложкой, промасленным гладким углом доски, чугунком и, наконец, чуть даже порезавшим мне палец бесхозным ножом. Из-за печи донесся шорох, что-то стукнуло об пол. Я левой рукой оторвал кусок хлеба и сунул в рот.

– Нашел, – проговорил, все стоя со своей ненаглядной спичкой в руке, небритый.

Он действительно нашел чемодан. Я даже удивился – я-то этот чемодан просто от безысходности придумал. Небритый на секунду перевел на меня взгляд, и его глаза за секунду из удивленных стали испуганными. Недогоревшая спичка выпала из руки, которой он попытался выхватить из кармана пистолет. Я быстро ударил его несколько раз ножом куда-то в центр тела. Он ахнул, всхлипнул, в последний раз нож ушел глубоко в плоть. Я что было сил ударил небритого кулаком по голове, и он повалился в черноту на чемодан. Я присел, нашупал горло и прижал острие ножа к поросшей твердым черным волосом впадинке. Прожевал хлеб, облизал губы.

– Хозяйка! А ты не шевелись.

Я взял из кармана небритого пружинный нож с закрытым лезвием, пистолет и следом еще один пистолет, который он забрал у кого-то из убитых подручных. Я обшлепал все его тело, но больше ничего не нашел. Небритый лежал смирно и обеими руками напряженно держался за бок.

– Оу, милый?

– Свет у вас где?

Старушка со свечой подошла к лампе и запалила ее.

– Порезались в темноте, хозяйка.

Небритый сосредоточенно разорвал рубаху, которую подала ему старушка, и тщательно перевязал себя. На повязке скоро выступило густое красное пятно, но дальше расти не стало. Я взял себе оставшийся хлеб, чтобы было чего в дороге пожевать.

– Бери чемодан и давай.

В сенях бродила проснувшаяся, видно, от нашего шума курица. За стенкой уже мээкала коза. Хозяйка заперла за нами и, надо полагать, легла спать.

Я аккуратно притворил изнутри дверь и быстро включил в амбаре свет. Стены, пол, потолок, двери, столы, стулья – все было видно. Довольно четко и в деталях. Небритого было видно так хорошо, будто я рассматривал свое отражение в зеркале. Обычная русская морда. Иванов, Петров, Курицын, черт разберешь. От удовольствия я расплылся в улыбке.

– Ну и что ты сделаешь? Доказательств, что я был с поляками, у тебя нет. Если станут разбираться, так я скорее герой, перебил весь отряд.

После всех мытарств слушать человеческую речь, имея в руках заряженный пистолет, было приятно, как есть конфету. Я помахал небритому на стол у дальней стены, а себе стул поставил сбоку от входа, чтобы одинаково хорошо видеть и дверь, и небритого.

– Будешь сидеть спокойно, растоплю печку.

Он ничего не ответил. Я по одному принес в печку дров из-за алтаря, вырвал пару листов из учебника по советской и истории и растопил. Уселся в углу. Оглядел старое, но вполне дееспособное и хорошо смазанное оружие небритого. Выщелкал из обоймы все патроны, кроме одного, и спрятал пистолет в карман. Пистолет поляка я снял с предохранителя – он тоже был исправен и заряжен.

– Ну другое дело совсем.

Небритый уже не так уверенно все что-то говорил. Я на все кивал. Моя голова болела с интенсивностью передающего помехи радио. Постепенно он угомонился. Видимо, злоба наконец стала проходить и сменилась страшной усталостью.

– Не переживай так, дядя. Просто посидим тут с тобой до утра. Можешь покемарить пока, я посторожу, – сказал я.

До восьми утра все тело страшно затекло. Рука с пистолетом, хоть я и держал ее на колене, вся была как будто пришитый грубыми нитками камень. Сорвись небритый с места, и я бы вряд ли смог выстрелить. Но он так и не сорвался за всю ночь, только попросил покурить. Я разрешил, конечно.

Сначала орали петухи. Потом ржали кони. Когда в замке заерзал ключ, мы оба быстро вышли из тупой дремы, в которой просидели все это время. Небритый выпрямился на стуле, его лицо стало строгим и жестким. Дверь скрипнула и открылась. Янович вошел и окинул меня скептичным взглядом:

– Что за вид?

Не знаю, какой у меня там был вид. Наверное, правда не очень. Потом он увидел небритого на стуле:

– Тэк-с. Ну хорошо.

Янович закрыл дверь на замок и, не сводя с небритого глаз, бросил на стул шубу. Только после этого он наконец увидел у меня в руке пистолет.

– А это что такое?

– Пистолет вынь.

– Чего?

Я ничего не ответил.

– Ну хорошо.

Он медленно достал пистолет и бросил в сторону. Я указал на другой стул.

– Ладно.

Сунул его пистолет в карман, сам сел на стол. Я все ждал, что эти двое что-нибудь скажут друг другу, но они только таращили глаза. Я проделал с пистолетом Яновича то же, что и с пистолетом небритого. Медленно поднялся и кинул перед каждым на расстояние в пару шагов по пистолету и, пятясь, снова сел на свой стул.

Я собрался произнести небольшую речь, но вдруг понял, что все проделанные мысленные действия не приносят мне обычного удовольствия. У этого дела не было заказчика, мою разгадку некому было выслушать. В зале суда не было судьи, прокурора, защиты, зевак и даже пострадавших. Да и самого зала суда не было. Просто где-то в мире произошла ужасно неприятная поломка, и небольшой шумный, пачкающий маслом и дымящий ремонтный инструмент случайно оказался у меня в руках.

Я хотел хотя бы из этого что-то сказать, но в горле так пересохло, что я только пошамкал губами. Я прочистил горло. Эти двое даже не взглянули на меня. Так и буравили друг друга глазами.

– Партия, значит. Белые ходят черными. Один какой-то черт двигает по клеткам свою харкотину. Все пьяны. Дом горит. Правила? Что еще за правила. Никто не знает правил.

Они меня не слушали.

– Ну хорошо.

Я засвистел. Я выводил мелодию Яновича, как если бы запаршивевший конь вдруг подхватил песню своего ямщика. Это было отвратительно. У меня защипало в глазах, у меня выступили слезы.

Янович и небритый все смотрели и смотрели друг на друга. Казалось, это теперь навсегда, они теперь не сдвинутся. Я свистел и свистел, сам себе удивлялся, что дрожащие от напряжения мышцы лица слушаются и издают что-то членораздельное. Я набрал в грудь очень много воздуха и свистел долго, а эти двое все сидели и сидели.

В ту же секунду, когда я остановился, чтобы глотнуть наконец воздуха, двое плашмя бросились на землю, схватились за пистолеты и одновременно выстрелили.

Янович так и остался лежать. На спине его свитера появилось крошечное отверстие. Небритый медленно поднялся с пола и привстал на одно колено. Пустой пистолет все еще был у него в руках. Он поглядел на Яновича, потом перевел взгляд на меня. Поднял пистолет на меня, пару раз впустую нажал на крючок, обратно опустил.

– Хочешь, расскажу, кто это? – почему-то спросил он.

Я, конечно, поспрашивал потом о Яновиче. У меня было для этого много лет, знаете ли. Мне рассказали о нем и такое, и сякое, и в конечном итоге я понял, что ничего особенного о нем узнать не смогу, как ни постараюсь. Есть такие люди, которые все свои секреты уносят с собой в могилу. Иногда, в минуту слабости или откровенности, они могут открыться первому встречному и рассказать, например, в каком доме престарелых доживает их мать, или как именно с ними связался адъютант какого-то немецкого офицера, или где они раздобыли бомбу, или кем, собственно, был небритый с армейской выправкой и какой секрет их связывал. Единственная загадка, которая меня мучит до сих пор: почему он, набиравший по барской блажи себе в управу исключительно музыкантов и певцов, не убил меня, явившегося без вызова и явно с вредной ему целью, в первую же ночь? Его что-то смягчило? Или он только отложил необходимое? Наверное, моменты, когда правда о таких людях открывается, лучше не упускать. Конечно, если вы любопытны.

– Хочешь, расскажу, кто это? – спросил меня небритый.

– Нет, – честно ответил я и выстрелил ему в лицо.

Он покачнулся назад, а затем с размаху упал ухом в пол. Его правая рука легла рядом с левой рукой Яновича. Он так и остался лежать с распахнутыми удивленными глазами.

Я подошел к трупу Яновича, присел, достал из кармана штанов связку ключей. Подобрал ключ от чемодана: там среди рубашек и носков рассыпались бесхозные кольца, серьги, марки, доллары, пустые бланки документов, паспорта без фотографий и детали какой-то чужой бомбы. Я снова сел на стул, задрал голову и стал ждать, когда руки перестанут трястись и можно будет идти более-менее прямо.

Пространство под куполом, в обычных церквях красиво убранное в тень и одухотворенное тусклым дрожащим светом разных там лампадок, да еще и всегда чуть мутное в глазах нанюхавшихся фимиама, сбитых с толка сладким пением службы или позолоченными поповскими одеждами прихожан, тут было холодно и во всех нелестных подробностях многолетнего запустения высвечено. Страньше всего было, что четкая, как в прозекторской, картина этого облупившегося, в разводах протекающей крыши и с птичьим пометам на выступах колонн запустения скоро вселила в меня сладкий покой, какой, должно быть, верующие в церквях и испытывают, благодаря бога за исполнение давней просьбы.

Под куполом, как фальшивые звезды, тихо и ободряюще светили лампочки. Я взял чемодан и вышел наружу.

Table of Contents

Первая часть

1.

2.

3.

4.

5.

6.

7.

8.

9.

10.

Вторая часть

1.

2.

3.

Третья часть

1.

2.

3.