Публицистика [Владимир Сергеевич Березин] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Публицистика

Слово о писателе Гайдаре

Тише, Женя, не надо кричать, тише…

Аркадий Гайдар

Не could feel his heart beating against the pine needle floor of the forest.

Ernst Hemingway


Гайдар, как не крути, гений — оттого, что жизнь его превратилась в сюжет. Это случается с немногими писателями. Итак, он был злобный сумрачный гений.

И самый гениальный рассказ у него про военную тайну, в котором есть всё — войны, крымские кулаки-убийцы, сказки, правда и кривда, бесполая и бестелесная любовь. В этом, одном из самых известных рассказов Гайдара есть такое место, где «часовые закричали:

— Это белые.

И тотчас погас костёр, лязгнули расхваченные винтовки, а изменник Каплаухов тайно разорвал партийный билет.

— Это беженцы…

И тогда всем стало так радостно и смешно, что, наскоро расстреляв проклятого Каплаухова, вздули они яркие костры и весело пили чай, угощая хлебом беженских мальчишек и девочек, которые смотрели на них огромными доверчивыми глазами».

Прах безвестного Каплаухова не взывает к отмщению, не бьётся ни в чьё сердце — для либералов он неудобен, оттого что у него был партийный билет, для коммунистов — тем, что он его порвал.

Литературное бытиё всякого хорошего советского писателя включало в себя несколько жизней — в первой он писал, и его книги добивались известности. Во второй самого писателя уже могло не быть в живых, но его книги ждала судьба картофеля при Екатерине, в третьей жизни (обычно это происходило в ленивые семидесятые годы) он вызывал некоторое уныние — картошка давно насажена, лезла с каждой огородной грядки и оттого вникать в тексты было скучно.

Тогда наступала четвёртая жизнь — вместе с общественной эйфорией наступала пора разоблачений. Выяснялось, что хороший советский писатель зарубил кого-то шашкой, лютовал в продотрядах, расстреливал несчастных по темницам или бил жену велосипедным насосом. Интерес к писателю увеличивался, потому что всегда радостно узнать, что кумир так же гадок, подл и низок как мы — и никак иначе.

Но для хорошего писателя, только для по-настоящему хорошего писателя наступает пятая жизнь. Когда уляжется всё, когда растворится в небытие Министерство по делам писателей, дома творчества заселят те люди, что способны заплатить за пансион, а скрип пера по бумаге снова станет монашеским уединённым делом — вот тогда наступает пятая жизнь хорошего писателя.

Именно тогда ты начинаешь перелистывать страницы его книг, и перед тобой встаёт мир великой страны, смытый временем, как Атлантида. Прибой мотает перед тобой осколки прошлого, чудные слова, с непонятными значениями, обороты речи, что утеряли свой смысл.

И если это настоящий хороший писатель, то перед тобой, как перед мальчиком, что путешествовал на диких гусях, из мутного океана прошлого встаёт на минуту сказочный странный город, чтобы потом снова опуститься на дно.

Аркадий Гайдар — именно такой писатель.

Но лучше я расскажу об одном мероприятии. Довольно давно мы с товарищем сидели на каком-то литературном собрании. Это было тягучее, как пастила, длинное мероприятие, удлинял которое линейный перевод иностранных гостей и тяжелые умствования отечественных критиков. Потом слово дали детективной писательнице, и она, наклонив луковую свою голову, вдруг сказала, что нет у нас чёрного детективного романа, подобного французскому, где герой не знал бы за кого он — за тех или за этих, не знал бы кто он и что от него хотят.

Переглянувшись, мы выдохнули название этого романа.

Он, правда, не роман, а повесть, у нас есть навсегда — странный и страшный как морок, он есть у нас. Вот цитата оттуда: «И опять, как когда-то раньше, непонятная тревога впорхнула в комнату, легко зашуршала крыльями, осторожно присела у моего изголовья и, в тон маятнику от часов, стала меня баюкать:


Ай-ай!
Ти-ше!
Слыш-шишь?
Ти-ше!»…

И вот ты валишься вместе с героем в тихий омут безумия, потому что понимаешь, что жизнь пошла криво — уносится от тебя небо и воздух, но одновременно смотришь на себя со стороны — как толща воды покрывает твоё маленькое тело… Ты чувствуешь за собой вину, потому что государство устроено так, что ты всегда чувствуешь за собой вину, и, не умерев сразу, ты с каждым днём усугубляешь её. И вот ты, без лести преданный-проданный, хрипишь о своих великих знамёнах пробитым горлом.

Есть такая смешная песня про коричневую пуговку. Её и поют смешно, будто суют пальцы в давно остывший костёр.

Много даже спорили об авторстве стихов, которые, на самом деле, сочинил Евгений Долматовский.

Слова этой песни про поимку шпиона, у которого в кармане с оторванной пуговицей нашли патроны для нагана и карту укреплений с советской стороны, если сравнить их с исходным стихотворением позволяют понять многое.

Это примерно так же, как с романом Адамова «Тайна двух океанов», где в книге главным негодяем был японец, а в фильме (снятом уже после войны) уже обезличенные иностранцы, только в предположении — американцы. Враги меняются, можно подумать, что не меняется только их звериный оскал и гнусные умыслы

На самом деле они тоже меняются. Непростые истории происходят с оскалом — довоенным и послевоенным. Например, стержнем тридцатых всё-таки является враг, который хитёр и злобен, но внутри у него классовые противоречия и, дунь-плюнь, поднимется пролетариат, и случится мировая революция.

В поздних сороковых всё иначе. Это время без Коминтерна — равновесие остаётся, и только Люди Доброй Воли сжимают кулаки в карманах. Майор Пронин в тридцатый годы — совершенно эстетский, джазовый, как в фильмах нуар, персонаж, следующий канону Ниро Вульфа и Арчи Гудвина, а после войны (и отсидки автора) — обычный советский чекист.

Мотив встречи Добра и Зла, межу которыми стоит ребёнок — это такой сакральный советский мотив. Вот Граница, на ней, со стороны Добра, стоит ребёнок, есть человек Зла, есть человек Добра — условный пограничник.

И это — «Судьба барабанщика». Но ещё лучше это видно в гениальном рассказе Гайдара «Маруся» (1939):

«Шпион перебрался через болото, надел красноармейскую форму и вышел на дорогу.

Девочка собирала во ржи васильки. Она подошла и попросила ножик, чтобы обровнять стебли букета.

Он дал ей нож, спросил, как ее зовут, и, наслышавшись, что на советской стороне людям жить весело, стал смеяться и напевать веселые песни.

— Разве ты меня не узнаешь? — удивленно спросила девочка. — Я Маруся, дочь лейтенанта Егорова.

Этот букет я отнесу папе.

Она бережно расправила цветы, и в глазах ее блеснули слезы.

Шпион сунул нож в карман и, не сказав ни слова, пошел дальше.

На заставе Маруся говорила:

— Я встретила красноармейца. Я сказала, как меня зовут, и странно, что он смеялся и пел песни.

Тогда командир нахмурился, крикнул дежурного и приказал отрядить за этим “веселым” человеком погоню.

Всадники умчались, а Маруся вышла на крутой берег и положила свой букет на свежую могилу отца, только вчера убитого в пограничной перестрелке».

Вообще, тут в 143 словах Гайдар умудряется создать образ идеального врага, идеального ребёнка, и механизма функционирования границы — у Долматовского всё кончается бескровно.

У Гайдара, по сути, это тоже стихотворение — стихотворение в прозе.

Вообще, парадокс советской литературы (помимо прочих её парадоксов, конечно) в том, что детские вещи её угрюмо серьёзны, а взрослые, посвящённые той же теме — опереточно-веселы. Но и в фильмах, впрочем, тоже — картонная война в фильме «Если завтра война…», и страшноватые детские фильмы. Романы о шпионах «для взрослых» и тогда воспринимались как развлечение, а вот детские вещи — страшны и сейчас, как те самые горячие угли под слоем пепла, об которые можно обжечься, если неосторожно ворошить костёр в поисках запеченной картошки.

Кстати, «Судьба барабанщика», настоящий советский роман в стиле нуар, как раз о том, что добро невозможно отличить от зла, но об этом потом.

Герой, конечно, никакой не барабанщик. Да и в пионерскую форму его наряжают враги. Его пионерских галстук — так же фальшив, как орден и мопровские значки его фальшивых друзей и родственников. Всё подмена, всё зыбко — куда страшнее, чем в незатейливой истории человека, попавшего в Матрицу. И ты всё время промахиваешься — в выборе друзей и в боязни врагов, ты мечешься по дому, по городу, несёт тебя по стране.

Зло заводится в тебе как бы само по себе, шпион появляется в квартире так — от сырости. Будто следуя старинному рецепту, разбросать деньги и открыть дверь. И на третий, третий обязательно день — вот он, шпион, готов. Тут как тут.

Потом мальчик спрашивает человека в военной форме, откуда взялся его загадочный фальшивый дядя — «Человек усмехнулся. Он не ответил ничего, затянулся дымом из своей кривой трубки, сплюнул на траву и неторопливо показал рукой в ту сторону, куда плавно опускалось сейчас багровое вечернее солнце». Шпионы всегда приходят со стороны заката, оттуда, из Царства Мёртвых.

Но прежде, разрывая круг отчаяния, мальчик берётся за оружие. Он нарушает тишину, и, выстрелив три раза, наконец, попадает. Настоящий гражданин начинается только в тот момент, когда он убьёт врага. А юные граждане у Гайдара часто убивают взрослых.

Сам Гайдар как-то записал в дневнике: «Снились люди, убитые мной в детстве…».

Есть миф о том, что Гайдар в четырнадцать лет командовал полком — эта небылица, повторяющаяся сейчас как стёртая метафора, на самом деле просто часть мифа, доведённая до абсурда. Это неверно. В 14 лет, то есть в декабре 1918-го Аркадий Голиков только пошёл в Красную Армию. В 1919-ом он учился в Москве и Киеве — на 6-ых Киевских командных курсах, в августе-сентябре был командиром 6-й роты 2-го полка отдельной бригады курсантов. В 1920-ом, в марте он командир 4-ой роты 303-го полка 37 Кубанской дивизии. Зимой учится на курсах «Выстрел», а вот после февраля 1921 года становится командиром 23-го запасного полка в Воронеже. Далее он — командир 58-го отдельного полка по подавлению Тамбовского восстания. Так что на самом деле он командовал полком в 17–18 лет.

Кстати, герой «Судьбы барабанщика» — человек без возраста. Он взрослый в детском теле.

К тому же он, как герой античного романа, не меняется, а только искупает ошибки. Как награду за желание умереть, мир возвращает мальчику отца — с увечным пальцем и шрамом на виске, но живым его выплёвывает Беломоро-Балтийский канал. Прямо в тексте об этом не говорится, но адрес села Сороки, что стало в тридцать восьмом городом Беломорск с каким-нибудь другим адресом спутать сложно.

В одной рьяно-глупой биографии Гайдара написано, что «В повести «Судьба барабанщика» (1937) Гайдар выступил в защиту детей, которым грозили лагеря и расстрелы по постановлению от 17.04.1935 “об уголовной ответственности детей с 12-летнего возраста”». При этом в другой биографии говорится, что повесть «Судьба барабанщика» направлена на пропаганду лозунга «Сын за отца не отвечает».

Но мы то с вами, дорогой читатель, собаку съели на родовых проклятиях, да? Мы-то знаем, великий Закон Коготка, потому как всей птичке пропасть, если дал прикурить иностранцу, а коли родственник твой заграницей — и вовсе не успеешь чирикнуть.

С самой «Судьбой барабанщика» связана особая история — она была написана в 1937 году, или, по крайней мере, не позже начала 1938-го. Её печатали в «Пионерской правде», но вдруг публикацию прекратили — и стало понятно, что в ночи подъедет за автором «эмка», и некоторые герои повести сгустятся в парадном. Но несколько разных механизмов работали одновременно, и вместо пули Гайдар получил орден.

Книгу напечатали, и мы узнали её мифологическую суть — такую же, как древние сюжеты. Это легенды не взятых крепостей, это стоны детей, что вплетаются в повествование шелестящий шёпот, шипящий строй согласных. Вот он, в эпиграфе.

Когда говорят об Аркадии Гайдаре, то в разговор, как волосы в суп, лезут его сын и внук, а с ними целый колтун литературных родственных связей — Бажов и Стругацкие. Это всё не нужно, и не имеет отношения к разбитым чашкам довоенной поры.

Другое дело, что жизнь Гайдара стала действительно сюжетом, в котором пресловутое командование полком в семнадцать лет только эпизод. При этом это был действительно тяжёлый и страшный путь, с потерянной армией и вынужденной литературой.

Он был болен, тяжело болен психически. За самочинные расстрелы его выгнали из партии, а потом и комиссовали по болезни. И это была не уловка, желание спрятаться за белый билет взамен партийного — а реальная болезнь, травматический невроз, как писали в его документах.

Его много, долго и не очень успешно лечили. Горячечный бред дневников потом долго и усердно цитировали, когда пришло время зачистки пьедесталов. Никому из тех, кто резво мешал в статьях слова «благодаря» и «вопреки», не приходило в голову, как сочетаются голубые чашки и порубанные хакасы, жизнь совсем хорошая, и клаксонный крик чёрных воронов. И что они вообще как-то сочетаются.

А суть всех жизней писателя — от первой до пятой, как раз в том, что сочетается всё — и сюжет личной жизни, и судьба, и ткань текста.

Труды и дни гайдаровских персонажей — это счастливая жизнь в аду, но это настоящее счастье. Герои его произносят свои речи, будто персонажи античной драмы, простые слова имеют особенный смысл, переворачивая страницы, ты умножаешь эти смыслы, будто движешься вокруг японского сада с камнями. Только камни ожили, вид их страшен, но надо смотреться в них, как в зеркало.

О происхождении его имени, которое принял на себя весь его род, есть довольно много гипотез — во-первых, конечно гейдар-гайдар, шагающий впереди. Во-вторых, Голиков Аркадий из Арзамаса (вариант Гориков Аркадий д'Арзамас). В-третьих, украинская фамилия Гайдар, взятая в честь родственников с Украины. В четвёртых — слово «пастух», в-пятых — слово «где». Ряд непродуктивен, а спор бессмысленен. Пусть каждый вчитает нужное.

Если придерживаться классической версии — первой, то она от Хакасии ведёт нас к имени сына. Недаром герой стал Тимуром, вслед сыну. Мальчик, что рисовал красные звёзды на заборах, имел сначала кличку Дункан. Но Дункан — имя странное для советского уха, оно отдаёт не то Жюль-Верном, не то эксцентричными танцами.

Тимур же имя особое, оно наполнено властью Востока, напоминает о жестоком хромом вожде, что правил Самаркандом, жёг Южную Русь, воевал Индию, Персию и Ближний Восток.

Может, и правда, Гайдар интуитивно хотел княжить ветром, подобно Унгерну — но на советский лад. Но это долгий разговор.

Смерть героя всегда имеет каноническое описание — для Гайдара этих описаний нашлось два, не считая каких-то новооткрытых апокрифов о долгой зиме и скитаниях по крестьянским избам. Один из вариантов — неправдоподобно красив и повествует о какой-то стычке с немцами под Каневом, в которой Гайдар падает, сражённый пулей, успев крикнуть «В атаку!». Вторая версия скромнее — согласно ей писатель остался прикрывать отход товарищей и погиб. Совершенно непонятно, как это было на самом деле — и, по счастью, не важно, как это было на самом деле. Гайдара могло убить шальной пулей, он мог погибнуть незаметно для других, а мог долго отстреливаться, прикрывая отступающих партизан.

И в эту смерть я верю, мне хочется в неё верить, потому что это настоящая писательская смерть. Не от апоплексического удара за жирным переделкинским, но совсем не письменным столом, не от воспетых самим же суровых людей с краповыми петлицами в каком-нибудь застенке. Тут всё правильно: на его часах тридцать семь — и это смерть от врага, в тот момент, когда мост уже взорван, ноги перебиты, а товарищи исчезают в лесу.

Чтобы принять такую смерть, надо упере

ть в склон сошки ручного пулемёта Дегтярёва образца двадцать седьмого года с пиратским раструбом дула и плоским блином магазина поверх ствола. Итак, он «устроился как можно удобнее, облокотился на кучу сосновых игл, а ствол прижал к сосне… Роберт Джордан лежал за деревом, сдерживая себя, очень бережно, очень осторожно, чтобы не дрогнула рука. Он ждал, когда офицер выедет на освещённое солнцем место, где первые сосны леса выступали на зелёный склон. Он чувствовал, как его сердце бьётся об устланную сосновыми иглами землю».

Чтобы услышать этот стук сердца нужно только помолчать.

Или говорить тише.

Чуть-чуть тише.

Не кричать.


22 января 2019

Станислав Лем

Профессор Коуска написал исследование, в котором доказывает, что налицо две исключающие друг друга возможности: или ложная в своей основе теория вероятности, на которой базируются естественные науки, или же не существует весь мир живого с человеком во главе. Бенедикт Коуска начинает с открытия, что теория вероятности — инструмент неисправный. Понятием вероятности мы пользуемся тогда, когда не знаем чего-либо наверняка.

Станислав Лем. «Бенедикт Коуска. О невозможности жизни».

Я хотел взять интервью у Станислава Лема.

Как-то я специально для этого поехал из Варшавы, где жил тогда, в Краков. При этом я знал, что никакого интервью не будет. Мне вежливо ответили, что пан Лем не будет его давать, а знающие люди говорили, что он посуровел к русским из-за начавшейся войны на Кавказе. Но я всё же поехал в Краков, чтобы символически побывать в этом городе.

Я знал наверняка, что утилитарная цель моего путешествия несбыточна, это было прочное знание, основанное на официальном ответе. Но из соображений любопытства к знаменитому городу я поселился в профессорском номере в кампусе на окраине (это был номер для приглашённых преподавателей). Рядом был огромный холм со смешным названием «Копец Костюшки». Но это было место с несмешной историей, и, взобравшись на него однажды, обнаружил, что там стоят старики в ветхих мундирах и слаженно поют про червонные маки Монте-Кассино. Они были ровесниками Лема — одного поколения, во всяком случае.

Я не очень отчаивался по поводу интервью — собственно, многие придумывают такое из личного любопытства. Журналиста пускают в дом, в который его не пустили бы в частном порядке. В эту профессию входит посещение музеев и заповедников с оборотной стороны — там, где служители пьют из пакетиков в старинных чашках, а тигр устало жалуется на жизнь. Мне было интересно поглядеть на человека, книгами которого я зачитывался — только-то и всего.

Лем был писателем и философом одновременно — наверное, это меня и привлекало.

Нет, как и все юноши моего поколения, запоем читал о похождениях Йона Тихого и знаменитая цитата, описывающая всю рекурсию нашего существования, пошла с нами по жизни.

«Нашёл следующие краткие сведения: “СЕПУЛЬКИ — важный элемент цивилизации ардритов (см.) с планеты Энтеропия (см.). См. СЕПУЛЬКАРИИ”.

Я последовал этому совету и прочёл: “СЕПУЛЬКАРИИ — устройства для сепуления (см.)”.

Я поискал “Сепуление”; там значилось: “СЕПУЛЕНИЕ — занятие ардритов (см.) с планеты Энтеропия (см.). См. СЕПУЛЬКИ”»1.

У Лема было множество выдуманных слов, с той или иной степенью точности переданных переводчиками с польского.

Один мой друг даже взял себе псевдоним из странной рекламы будущего — «Я стоял долго, пока не увидел, как на фоне каких-то следующих залов (впрочем, не могу с уверенностью сказать, что это были не зеркальные отражения того зала, в котором я стоял) мерно поплыли в воздухе огненные буквы СОАМО СОАМО СОАМО. Перерыв, голубоватая вспышка и потом НЕОНАКС НЕОНАКС НЕОНАКС — быть может, названия станций или реклама продуктов. Мне это ни о чем не говорило»2.

Соамо — прекрасное слово для самоназвания.

У многих из нас с возрастом произошёл дрейф от прозы Лема к его философским произведениям.

Вперемешку с Ландау и Лившицем мы читали «Сумму технологии» и рецензии Лема на вымышленные книги.

«Сумма технологии» была издана у нас с комментариями отечественных учёных, которые Лема поправляли, но это не отменяло красоты его построений.

Ещё Лем написал знаменитую книгу о кризисе научной фантастики, и, признаться, во многом её можно цитировать применительно к нашему времени. Он оказался почти во всём прав, хотя (может быть, именно поэтому) его подвергли остракизму американские фантасты.

Я сознательно не говорю о прозе великого поляка — она более чем очевидна, а вот размышления о том, как устроена наука и культура приводили к жарким спорам куда меньшего круга людей.

Это была настоящая продуктивная философия.

Мне казалось, что с годами настоящий философ должен стать мизантропом.

Это относилось и к Лему.

По крайней мере, я чувствовал эту интонацию в его статьях. Мизантропия ведь не означает старческого брюзжания. Это спокойное осознание того, что мир и окружающие его люди неидеальны, и никому не дано сил сделать их иными. Но отчего ж не поговорить об этой идеальности.

Рассказывали, что под конец жизни он беседовал во сне с разными знаменитостями — живыми и мёртвыми. Мне хочется думать, что это была не шутка, и он действительно разговаривал с Черчиллем, Сталиным и Расселом.

По крайней мере, фантоматическая машина, то и дело встречающаяся в текстах Лема, должна была обязательно включать в себя возможность поговорить со святыми, вышедшими из созерцательного состояния и тиранами, лишёнными охраны. В конце концов, кто-то должен узнать, что думает Сталин о жизни и смерти. Поэту не удалось, но, может, получится у нас.

Нельзя сказать, что философские конструкции Лема были безупречны. (Мне кажутся не вполне удачными построения «Философии случая», как и все попытки положиться на возможность счисления и схематизации литературы — они были и без размышлений Лема). Иногда они были неточны, но всегда интересны. В каком-то смысле Лем стал противоположностью модной современной философии, которая, если верить Пелевину, «…подобие международной банды цыган конокрадов, которые при любой возможности с гиканьем угоняют в темноту последние остатки простоты и здравого смысла».

Просто в силу того, что Лем был талантливым писателем, мысль его была видна, как и в прозе, так и в отвлечённых статьях.

Было понятно, что он хочет сказать — а это дорогого стоит.

Лем оказался очень важным человеком внутри и вовне литературы.

Есть известные обстоятельства его жизни — львовское детство, война, страх попасть в гетто, поддельные документы, переезд в Краков в сорок шестом, жизнь, соответствовавшая колебаниям политического климата, вынужденная эмиграция, возвращение в Краков. В годы моей юности некоторые детали этой жизни не то, чтобы не упоминались, а их оттирали на задний план, как неуклюжих родственников на групповой фотографии.

Это всё интересно для его поклонников, но сам Лем писал в небольшом автобиографическом тексте «Моя жизнь», что, когда «Эйнштейн, когда его попросили написать автобиографию, рассказал не о событиях своей жизни, но о своих любимых детищах — своих теориях. Я не Эйнштейн, но в этом отношении близок к нему: главным в своей биографии я считаю нелёгкий духовный труд. Всё остальное — житейские пустяки».

Главное, как мне тогда казалось, в интересе к механизму мироздания. То есть, литература — только форма рассуждения об этом механизме, и нам кажется, что мир нелогичен и нелеп, ан нет, оказывается, что все шестерёнки в нём для чего-то предназначены, ничего не зря, и всё имеет свой смысл.

В общем, мне было, о чём спросить Лема, да и список вопросов мной был формально составлен.

Но когда мне сказали, что встреча наша не состоится, я не расстроился.

Кругом был город удивительный красоты, с ещё не сожжённой летним солнцем листвой.

Жизнь моя была на переломе, а в такое время хочется заниматься не её устройством, а теорией литературы и вопросами цивилизации.

Фантазировать об этом можно и в одиночестве.

Мне уже нужно было уезжать, и рано утром я пошёл в университет, чтобы отнести какие-то бумаги. Человека, нужного мне, не было на месте, а мобильным телефоном я ещё не обзавёлся. В коридоре я разговорился с красивой студенткой и вышел вместе с ней покурить на улицу. Время текло сквозь пальцы — беспечное и беспощадное.

Однако ж надо было вернуться на факультет, и я взялся за ручку двери.

Навстречу мне шёл лысый старик, шёл очень медленно.

Я инстинктивно открыл дверь и придержал её.

Старик, не глядя на меня, вышел в солнечный день.

И тут я понял, что это Лем.

А я сделал своё дело. Передал соль, так сказать.

Лем ушёл, но день только начинался.


2022

Читатель Шкловского

Читаю Шкловского.

Он пишет о своём детстве.

Все воспоминатели начинают с этого.

Шкловский пишет: «фамилии подрядчика не помню, фамилия архитектора, про которого не рассказывали анекдотов — Растрелли».

Это про Смольный.

Теперь анекдот появился. «Архитектор — расстрелян».

Читаю Шкловского и еду в метро, пересаживаюсь и снова еду.

В тупиковом конце станции на скамейке сидят двое — худощавые серьезные ребята лет двадцати. Заполняют какие-то ведомости, бланки, говорят о своём, спокойно и неторопливо.

В руках у одного вдруг мелькает пачка денег. Присмотревшись, вижу, что это аккуратная банковская упаковка сторублёвок.

А сторублёвки…

«Сто штук по сто, — соображаю я, — это десять тысяч рублей».

Сейчас это много.

Я отмечаю это и иду дальше. Всё дело в том, что нет ничего более временного, чем сумма денег. Не деньги вообще (которые вечны), а именно суммы. Три рубля, за которые когда-то можно было купить корову, три-шестьдесят-две — персонаж бесчисленных анекдотов, трёшка до получки. Эти денежные суммы остались в разных текстах как японские персональные печати хэнко.

Деньги счётны, и нет больше такой детали, что так жёстко привязывала бы числа к календарю.

История, которую я рассказываю, происходила во времена, когда деньги, как поезда, стремительно катились куда-то на нулях-колёсах.

Мимо меня, встречным курсом по эскалатору, спускаются иностранцы. Кепки на них русские, майки с изображением Московского университета, но продолговатые лица — загорелые и ухоженные, сразу дают понять — иностранцы.

И эта их речь — невнятно доносящееся голубиное воркование английской речи — орри, хайрри, райрри…

Иностранцы. Я отмечаю их вид и речь, запоминаю слова и оттенки.

Я читаю Шкловского в метро, по дороге на дачу. Надо мне на даче ночевать, а вернувшись в Москву, ещё заехать кое-куда.

Я еду в метро, а напротив меня сидят две уверенные в себе женщины. Сидят и о чём-то болтают, помогая себе взмахами рук с длинными пальцами. На пальцах — тоже длинные, хорошо наманикюренные ногти.

Лицо одной из них покрыто бронзой южного загара, который выглядывает так же в зазор между белым носочком и брюками. Одеты женщины дорого — в тонкую чёрную кожу, тонкие свитера, с тонким золотом на пальцах. На ногах — роскошная спортивная обувь. Это важно: сейчас спортивная обувь — предмет роскоши. Впрочем, только для меня она роскошна. Но завистником быть нехорошо — это мешает запоминанию.

Итак, едут напротив меня две дорогие женщины.


Я читаю Шкловского, сидя на станции.

На платформе, опустив огромные уши по щекам, стоит собака. Я знаю, что эту собаку зовут бассет-хаунд.

Знаю, хорошая это собака.

Проходит поезд. В специальном окошечке на переднем вагоне написано: «Нахабино». Этот поезд можно пропустить.

Я читаю книжку дальше. Вот подошёл другой состав, где в окошечке написано: «Волоколамск» — это, наоборот, перебор. Но, делать нечего — я вхожу в вагон.


Часто, приехав на дачу, я заставал дверь закрытой — дед с бабушкой спали после обеда. Тогда я уходил на грядки — кормиться.

В конце крохотного участка, около леса, росла малина — похоже, что по ней уже погулял медведь.

Росли бестолковые кусты чёрной смородины.

Я ел и дожидался, когда дверь откроется.

И это было детство.


Во всяком учреждении есть такое место, где люди собираются кучками и курят. Если рядом есть буфет, то они пьют светло-коричневую жидкость. Называется она одинаково везде — кофе. Но можно было бы составить целый каталог алхимических жидкостей, что пили в разных местах под одним и тем же названием.

Одно такое царство гранёных стаканов, запачканных коричневым и бежевым (молоко давало цвет) я помню очень хорошо. Имя его было — «сачок».

Почему «сачок» — непонятно.

«Сачков» в стране, кстати, было множество.

На даче же стояла сторожка — зимний дом с печью.

На ступеньках сторожки, под крышей, мы курили в детстве. «Мы» здесь лишнее — я не курил. Я приходил туда за тем же самым, что ищут люди около баков и вёдер со светло-коричневой жидкостью разных названий.

Сменилось уже несколько поколений, своими джинсами вытирая ступеньки.

Вот я подхожу к нашим наследникам.

— Здравствуй, — говорит мне девица невыразимо сладострастного вида. Лежит на ступеньке. Лежит она, закинув на стену длинные красивые ноги.

Под головой у девицы лежит какой-то мальчик.

— Здравствуй, здравствуй, — говорю я и медленно подхожу ближе.


Я читаю Шкловского и думаю о любви.

Нет, не о любви я думаю, а о привязанности.

Шкловский пишет о любви — а получается о литературе. Он похож на работницу Тульского самоварного завода, которой дарят при выходе на пенсию самовар. Она рыдает прямо на сцене. «Спасибо», — говорит она, — «Спасибо, милые. А то ведь, грешным делом, унесу деталек с завода, начну собирать дома — выходит то автомат, то пулемёт. А самовара у меня никогда и не выходило».

Письма превращаются в дневники, а дневники превращаются в письма. Женщина, которой писал Шкловский, в его воображении отвечала так: «Любовных писем не пишут для собственного удовольствия…».

К друзьям для собственного удовольствия не пишут тоже.


Зачем я позвонил?

Непонятно.

Позвонил и договорился о встрече.

И не то, чтобы у меня были какие-то надежды, совсем нет. Или, наоборот, я ей нравился…

А вот — начал прибирать квартиру.

Пыхтя, залез с тряпкой под диван.

Выбрался из дома и купил на рынке килограмм помидоров за семь рублей и огромный блин мадаури — грузинского хлеба. Этой цены я не помню, а она бы ещё крепче привязала бы повествование к времени.

Я несколько раз добросовестно выходил встречаться с ней к метро.

Изредка накрапывал дождик — большими и крупными каплями.

Дождь выбрасывал в воздух эти капли и на время успокаивался.


Книга писем Шкловского к одной женщине, любимой им, называется «Zoo».

Zoo — это зверинец, бестиарий, наконец — зоопарк.

Моя одноклассница, ставшая потом преподавателем истории КПСС, называла зоопарк тюрьмой зверей.

Довольно давно, в ином историческом времени, я работал рядом с московским зоопарком. Я работал по ночам, когда подходила моя очередь. В те ночи я выучил мрачное дыхание зоопарка.

Это был запах сена, навоза и звериного нутра.

В темноте пронзительно скрежетали павлины, и тяжело ухал усатый морж.

Однажды, открыв окно, я увидел, как идёт снег.

Было первое апреля, хмурый день. Нахохлившиеся лебеди под казённым окном возмущённо кричали.

Потом улица, разделяющая зоопарк на две части, была раскопана и перегорожена — на много лет. На ней лежали бетонные блоки и трубы. Внешне это было похоже на баррикаду.

Такие баррикады возводились в своё время у Белого Дома. Название, как всегда многозначно.

Случился военный переворот, а во время переворотов полагается возводить баррикады. Вышли они на этот раз хлипкие, слабенькие.

Два моих приятеля спьяну перегородили Садовое кольцо фермой от строительного крана — десятки людей повиновались им, движение встало. А он пошли себе дальше — возвращались, кстати, из бани.

Модно было гулять на баррикадах.

Какая-то девица сидела на танковой пушке, сверкая капроновыми чулками. Другие, в трико и белых свитерах, гуляли с парнями.

У костров грелись лохматые люди в штормовках, а в небе болтался аэростат.

На антенной привязи аэростата висело четыре флага: большой трёхцветный российский, поменьше — жовто-блакитный украинский, за ним — литовский и ещё какой-то, неразличимый в вышине. Потом этот аэростат оторвался и путешествовал по московскому небу самостоятельно. Его принимали за летающую тарелку.

Товарищ мой встал на баррикаду, чтобы осмотреть окрестности. Она зашаталась под ним, как два стула, поставленные один на другой.

Начали записывать в десятки и сотни. Появились командующие люди. Люди благоразумные с ужасом представляли, как в случае поражения их будут хватать по этим спискам.

Шкловский пишет: «Много я ходил по свету и видел разные войны, и всё у меня впечатление, что я был в дырке от бублика.

И страшного никогда ничего не видел.

Жизнь не густа.

А война состоит из большого взаимного неумения».


Стоять и дежурить ночью — занятие неприятное. С военной точки зрения это бессмысленно. Холодно, дождь. Стоишь и куришь. Курили много. За ночь выкуривалось три пачки.

Я курил трубку. Курить трубку выгодно — не просят сигарет. При этом я был свидетелем, а не участником. Соглядатаем.

Ночами слушали хрипящее и булькающее радио. Мой коротковолновый приёмник был за большие деньги куплен неделей раньше. Назывался он символически — «Вильнюс». В Вильнюсе уже кого-то подавили танками — бессмысленно. А «Радио Москвы» то появлялось, то пропадало.

Первый страх пришёл, когда начали глушить независимые станции — одно радио «Свобода» пробивалось в эфир.

Лил проливной дождь, и вместо того, чтобы идти посмотреть на события, я прижимался ухом к динамику. Сообщение шло по трассе Москва-Мюнхен-Москва.

Корреспондент закордонной радиостанции сидел на одиннадцатом этаже Белого Дома и рассказывал в прямом эфире, что происходит за углом.

Потом включилось через какой-то резервный передатчик российское радио.

Стоять и дежурить ночью — занятие неприятное. С военной точки зрения это бессмысленно. Холодно, дождь. Стоишь и куришь. Курили много — за ночь некоторыми выкуривалось по три пачки.

Итак, все курят. И всё снова бессмысленно. Однако, кому-то нужно умереть. Тут важен момент физического прекращения чьей-то жизни. Это оселок, на котором проверяется серьёзность происходящего.

Надо, чтобы кто-то умер насильственно.

Теперь несколько слов о танках. Что люди ложатся под их гусеницы, довольно страшно — тем, кто стоит вокруг. Из танка лежащих просто не видно. Так было в Вильнюсе.

Когда человек не успевает увернуться от гусеницы, его просто наматывает на неё. Это происходит быстро, и ничего героического в этом нет. Если несколько десятков танков проезжают по одной задавленной собаке, она раскатывается как блин.

Это я видел.

А безвестный миру младший сержант Акаев заснул на броне во время ночного марша. Он упал под гусеницы, и танковая рота сделала его совершенно плоским, толщиной с фанерку. Младший сержант Акаев занимал несколько квадратных метров.

Я не верю в воодушевление и подъём человеческих чувств от созерцания погибших под танками.

В своём «Сентиментальном путешествии» Шкловский несколько раз вскрикивает: «Мне скажут, что это к делу не относится, а мне-то какое дело. Я-то должен носить всё это в душе?». Он писал как раз о Гражданской войне.


На утро объявилось огромное количество героев. Количество подбитых танков приблизилось к сотне. Снова начались народные гуляния. У Шкловского есть очень правильное место в «Сентиментальном путешествии» — он рассказывает, как после Февральской революции и привозят арестованных офицеров. Через полчаса, пишет Шкловский, поручик вышел от военной комиссии при Государственной думе весёлый. Ему поручили организовать автомобильное дело во всём Петербурге: «Этот человек, хитрый и по-своему умный, с аппетитом если не к власти, то к месту, впоследствии ходил в анархистах-коммунистах. Я остановился на нём потому, что он был первым жокеем на скачках за местами, которого я видел. Впоследствии я видал толпы таких людей».

А теперь на следующий день одна радиостанция ругалась с другой.

— А вот и секс опять разрешили… — трепался один из ведущих.

— Позвольте, коллега, — вступал другой, вы неправильно произносите это слово. Говорить нужно не «сэкс», а «секс». Ну да всё равно, поздравляю вас, дорогие слушатели, с окончанием внепланового дня танкиста…

«Разговор настоящий, непридуманный, — писал про это Шкловский. — Память у меня хорошая. Если бы память была хуже, я бы крепко спал ночью». Можно было бы начать говорить о собственном скепсисе, но это неправда. Я просто знаю, что за любой пьянкой приходит похмелье.

Кстати, пьяных я тогда не видел — внутри большого белого дома, говорят, пили крепко. Про это мне рассказывали потом люди, сидевшие там. Но им веры не было — врали они много. Так что нет, похмелья пока не было. Шкловский пишет точнее: «В общем преобладало пасхальное настроение, было хорошо, и верилось, что это только начало всего хорошего».


Я читаю Шкловского и думаю о времени.

Есть такая игра — постукалочка.

Не знаю, что это такое.

Постукалочка имеет для меня свой, особенный смысл.

И не надо объяснять ничего, я слушать не буду.

Постукалочка — это звук проходящего времени в стуке ночного сторожа.

Стук-стук.

Время идёт.

Что-то проходит мимо меня.

Раньше — не то. А теперь можно прийти в булочную и не обнаружить там хлеба. Вот что удивляло. Но у меня была большая любовь, и я не заметил падения империй и изменений на карте мира.

Ничего я не заметил, а что заметил — так не почувствовал.


Наконец я ехал обратно.

Платформа пустынна и залита солнцем.

Мимо неё одновременно едут два состава — один порожний, собранный из разноцветных цистерн, обшарпанных вагонов, пустых автомобильных платформ, платформ с огромными пузырями, на которых написано по слогам «по-ли-ме-ры», и платформ просто пустых.

Другой состав, в два раза короче первого, сбит из одинаковых коричневых вагонов, покрашенных свежей краской.

Но вот, вслед за этим вторым, пришла и моя электричка.

Вот я вижу её, приближающуюся, проседающую и клюющую носом при торможении.

Я надеваю майку и выбираю вагон — нужен тот, с рогами.

Отчего-то известно, что он не моторный, а значит, в нём меньше трясёт.

Вот Шкловский, тот любил технику. Он много писал о ней, перечисляя марки автомобилей, звучащие как слова мёртвых языков: «испано-сюиза», «делоне-бельвиль», «паккард», «делаж»…

Он писал о технике, как о женщине.

В тамбуре стоит потный солдат-армянин. Он стоит, прислонившись к стене, и держит обеими руками фуражку.

На дне фуражки написано — «Калинин».

Дача моя, оставленная за спиной, вновь появляется в окне и тут же исчезает.

Я уезжаю.


Уехал и мой друг в поисках обетованной земли. Он уезжал под адажио Альбинони, в день похорон на Ваганьково. Там хоронили погибших борцов за свободу и везде отчего-то крутили это адажио — оно было современным заместителем «Вы жертвою пали в борьбе роковой».

А я опять ехал в метро.

Рядом едет девушка.

Её тонкие ноги захватаны синяками.

Суровая женщина, разведя колени, читает патриотическую газету. Газета называлась «Пульс Тушина» — скоро все забудут её название, а пока вот она — нормальная такая газета, хоть и невеликого формата.

Вошли два человека странной национальности. Один, стриженый ёжиком, в джемпере с двумя рядами золотых пуговиц и неясным гербом на сердце, сразу начал ковырять в носу.

Входят, выходят — девица с зонтиком, повешенным через плечо — как винтовка.

Милиционер с оскорблённым лицом.

Парень со сжатыми кулаками. Старуха с котенком в сумке. Человек с автоматическим зонтом. Чешет им за ухом.

Сейчас зонт раскроется, и… Нет, человек уже вышел.

Снова старуха, на этот раз в тренировочном костюме.

Снова милиционер. Теперь с дубинкой.

Опять девица в мини. Мини-бикини. Сверху на бикини надета майка, на ногах те же синяки, только теперь в шахматном порядке.

Холодно мне что-то. Холодные ночи этим летом. Холодные ночи погубили Петра — он вышел из темноты к костру, чтобы погреться. У костра тепло, но нужно отрекаться.

Холодной ночью всегда тянет выйти к костру.

И об этом писал Шкловский.

Но холодно — мне.

Куда это меня занесло?

Метро «Измайловский парк». Пути в три ряда. Между ними — серебряные фигуры. Одна из них — русский мужик в армяке, с большой дубиной. Очевидно, дубина эта — народной войны.

На стенах станции керамические розетки. Сюжеты розеток однообразны — автомат, выглядывающий из кустов, пулемёт, выглядывающий из кустов, неясный фрейдовский предмет, выглядывающий из кустов.

Голос в метро говорит:

— Булыгин, зайдите к дежурному по станции…

Кто этот Булыгин?


Инвалид рядом со мной стоит на трёх ногах: два костыля и грязная брючина, оканчивающаяся рваным кедом.

Итак, я вчера проводил друга. Он уезжал с Киевского вокзала, стоял в толпе своих горбоносых родственников, доплачивал за багаж.

Совал носильщикам сотенные — хорошее денежное число, не из самых маленьких.

Носильщику нужно дать сто пятьдесят. И проводнику тоже нужно дать, иначе на таможне багаж перетряхнут до последней нитки, а евреи, уезжающие с Киевского вокзала, везут много.

Друг мой вёз на пальцах чужие кольца, а его беременная жена — две тысячи долларов, приклеенные скотчем к вздутому животу.

И был, надо сказать, довольно весёлый денек, несмотря на то, что в это время на Ваганьковском кладбище хоронили погибших народных героев.

Друг мой за большие деньги переоформил билет на неделю раньше, ибо еврею в России нужно поворачиваться.

Поезд сверкнул стеклами, ушёл, изогнувшись, на Будапешт, а я остался на Киевском вокзале — без него.


А вот я еду обратно, дело сделано. Вагон пуст. Сидит в нём пьяненький старичок, похожий на Эйнштейна, да две трезвые девушки.

Одна из них улыбается.

Пьяный Эйнштейн подсаживается к девушкам, обнимает одну из них за плечи, пытается дотянуться до другой.

Нет, девушки всё-таки не очень трезвые.

Надену я тюбетейку.

Надел.

Девушки мне положительно нравятся.

Оставлю-ка я про них.

Но тут я начал уже совершенно неприлично ржать, тем более что…


Вышел.

Еду дальше, дальше…

Тут уже другое. Женщина в спущенных чулках сидит на лавке пустой станции. Оглядываясь, она засовывает руку в сумку, вынимает и слизывает с ладони что-то длинным языком.

Снова поехали.

Сонная парочка у двери — высокие ребята. Мальчик с девочкой, совсем дети.

Наконец явышел из метро на пустынную площадь Маяковского. Передо мной был город после большого дождя.

Этот город стоял в одной большой, медленно испаряющейся луже.

И я пошёл домой.


05 января 2019

Путешествие лилипута


I
Манефа. Не спрашивай, вперёд знаю. Знайка бежит, а незнайка лежит.

Александр Островский, «На всякого мудреца довольно простоты».
Незнайка был всегда. Он был давно и извечен.

Он был, когда меня ещё не было.

Я вырос, а он остался неизменен.

Сначала писатель Носов написал книгу со знаменитым названием и сюжетом, которого мало кто из нынешних детей знает — «Витя Малеев в школе и дома» — это было в 1951 году, а ещё через год Витя получил Сталинскую премию. Писатель Носов что-то писал и до войны, но уж с известностью Виктора Малеева это не сравнить. Затем, в 1957-м, он написал цикл рассказов «Фантазёры». Но главной книгой, вернее, троекнижием, стала история Незнайки. Незнайка изображён даже на могильном камне своего автора, а в его послужном было много разного — первый орден он получил, например, за создание выдающегося учебного фильма «Планетарные трансмиссии в танках» и проявленный при этом трудовой героизм».

Трилогия писалась так — собственно «Приключения Незнайки» окончены в 1954, «Незнайка в Солнечном городе» — 1958, а «Незнайка на Луне» в 1964-65 годах[1].

Там есть Цветочный город, Земляной, Каменный и Солнечный.

История с этими городами-государствами (а, по сути, это именно полисы) интересна. Везде царит разный уклад, но при этом, по русской традиции, между населёнными пунктами — пустота.

Бурьян, жуки, кузнечики и псеглавцы.

Это жизнь до грехопадения, где нет добра и зла, а обиды понарошку.

В этом мире огромны цветы и овощи. Они используются и в утилитарных целях, подобно рецепту другого классика: «Овощи, брат, такие, которые тебе и не снились. Тыквы сдают небогатым семьям под дачи. Дачники и живут в тыкве, и питаются ею. И благодаря этому дача, чем дольше в ней живешь, тем становится просторнее. Вот, брат. Пробовали и арбузы сдавать, но в них жить сыровато»[2].

Коротышки живут в особом мире — без религии и правительства. В Цветочном городе ещё нет денег, в Солнечном — уже нет. Деньги есть только на Луне.

У них — что на Земле, что на её спутнике — один язык, потому что Вавилонская башня чужда и велика им.

Они живут в мире без людей.

Это настоящая вселенная — и потом не люди завоевали её, а сам этот мир завоевал людей, покорил и освоился внутри них.

А пока коротышки шастают между стеблей не опасаясь беды, как Микоян сквозь струй[3].


Вчитка и вычитка
…Если бы губы Никанора Ивановича, да приставить к носу Ивана Кузьмича, да взять сколько-нибудь развязности, какая есть у Балтазара Балтазарыча, да, пожалуй, прибавить к этому дородности Ивана Павловича — я тотчас бы решилась…

Николай Гоголь. «Женитьба».
Есть секретные замочные скважины, видные только убеждённому читателю.

То есть, первый тип конструкций, это «романы с ключом», названные вслед испанским и французским романам, в которых изображалась реальная дворцовая жизнь, а персонажи были списаны с очевидных прототипов. Или же, в случае неочевидности, к роману прилагался ключ — список расшифрованных псевдонимов. Точно так же, как спустя два века, экземпляр «Театрального романа» Булгакова или книги Катаева «Алмазный мой венец» сопровождал напечатанный на пишущей машинке самодельный список расшифрованных псевдонимов.

Второй тип — книги, в которых тайны появились неявным способом — автор имел вы виду что-то обыденное, или вовсе не скрывал ничего, но изменения в культуре общества сделали деталь неочевидной и требующей объяснения. Илья Кукулин делает такое замечание: «Пропагандистская изощрённость Михалкова была (и остаётся) настолько велика, что он вставлял в пьесы для детей “взрослые” политические аллюзии: так, в пьесе «Трусохвостик» (1967) репродуктор в аэропорту для зверей приглашает пройти куда-то “пекинскую утку и албанского селезня”; это, очевидно, ехидный намек на произошедший в 1961 году разрыв албанского режима Энвера Ходжи с властями СССР и взятие курса на союзнические отношения с Китаем Мао Цзэдуна. Эта шутка есть в тексте “Трусохвостика”, опубликованном в собрании сочинений[4], однако она изъята из более поздних редакций пьесы (в том числе и из опубликованной в Интернете»[5].

Это намёк очевидный, но разрушенный временем почти до основания.

Третий тип — романы, в которых аллюзии вовсе вчитаны. Например, некоторые комментаторы считают, что прототипом Воланда в «Мастере и Маргарите» был авиаконструктор коммунист Роберто Бартини[6], переехавший в СССР из Италии. Конструкция таких умозаключений проста — Бартини и Булгаков жили в одном городе и в одно время, в булгаковском романе есть иностранный консультант, а тут иностранный инженер, и герой романа, и авиаконструктор нелёгкой судьбы вели себя причудливо — и вот вывод. Меж тем, никаких доказательств такое сходство не даёт, «мог — не значит сделал», и никакой ценности, кроме спекулятивной, такие построения не несут.

Иногда скрытые смыслы прямо раскрываются в дневниках и письмах писателей, в воспоминаниях очевидцев. Их можно восстановить по этим высказываниям (и это почти детективная радость от изучения истории литературы), но в остальных случаях честный читатель должен себя останавливать.

Он должен говорить себе: я вглядываюсь в книгу, как в кляксу Роршаха, и вижу калейдоскопически переливающиеся смыслы. Какой-то объект кажется нам знакомым, потому что он похож на другой, известный нам. Он разбудил наше воображение, но «после — не значит вследствие того», эта и прочие юридические формулы неплохо помогают размышлениям. Вот документ — доступный нам текст, вот контекст — медленно удаляющийся от нас пласт культуры.

Мы всегда можем вчитать в знаменитую трилогию известные нам сюжеты с той или иной степенью изящества.

Например, в упоминавшейся статье Илья Кукулин обнаруживает сходство одного из рассказов Брэдбери с эпизодом лунных приключений Незнайки, когда коротышки имеют один полный комплект одежды на всех, чтобы ходить в город, ибо бродяги без шляпы подлежат аресту[7].

Другое предположение, что сцены хвастовства Незнайки, очутившегося после падения с воздушным шаром среди незнакомых малышек, есть зеркало хвастовства Хлестакова[8].

Следует исключить позицию «автор имел в виду», заменив ее на «читателю напрашивается сравнение».

Дело в том, что такие произведения, как носовская трилогия, стали неотъемлемой частью культуры многих поколений, более того, частью внелитературной культуры.

Поэтому сюжеты находят себе пары так или иначе. История про то, как Незнайка совершил теракт в отделении милиции, хорошо известна. Гораздо интереснее, какой сюжет из этого прорастает.

Контуженный кирпичом милиционер Свистулькин живет в одном из вращающихся домов, построенных архитектором Вертибутылкиным. Свистулькин приходит со службы на час раньше и попадает в другой подъезд — дом не успел повернуться новым подъездом к Макаронной улице. «Не отдавая себе отчета в том, что он делает, Свистулькин вошел в чужой подъезд, поднялся, как обычно, на лифте на четвертый этаж и вошел в чужую квартиру. В квартире хозяев не оказалось, поэтому никто не указал Свистулькину на его ошибку…» Ну и далее в том же духе: «Отправившись на кухню, которая имела точно такое же устройство, как и в его квартире, милиционер Свистулькин… Наконец Свистулькин проснулся.

— Как вы сюда попали? — спросил он, с недоумением глядя на Шутилу и Коржика, которые стояли перед ним в одном нижнем белье.

— Мы? — растерялся Шутило. — Слышишь, Коржик, это как это… то есть так, не будь я Шутило. Он спрашивает, как мы сюда попали! Нет, это мы вас хотели спросить, как вы сюда попали?

— Я? Как всегда, — пожал плечами Свистулькин.

— "Как всегда"! — воскликнул Шутило. — По-вашему, вы где находитесь?

— У себя дома. Где же еще?

— Вот так номер, не будь я Шутило! Слушай, Коржик, он говорит, что он у себя дома. А мы с тобой где?

— Да, правда, — вмешался в разговор Коржик. — А вот мы с ним тогда, по-вашему, где?

— Ну, и вы у меня дома.

— Ишь ты! А вы в этом уверены?

Свистулькин огляделся по сторонам и от изумления даже привстал на постели.

— Слушайте, — сказал наконец он, — как я сюда попал?

— Ах, чтоб тебя, не будь я Шутило, честное слово! Да ведь мы сами уже полчаса добиваемся от вас, как вы попали сюда, — сказал Шутило» (1960, 342–343).

Сделай в этой истории Шутило школьной учительницей, а Коржика — ее женихом, милиционера — подвыпившим в бане гостем, и вот основа для новогоднего фильма. Потом милиционер Свистулькин попадает в новую передрягу — он случайно надевает куртку Коржика, в кармане которой лежат документы, спотыкается о протянутую ослами-хулиганами веревку и попадает в больницу под именем Коржика с окончательно затуманенным сознанием. И там уж начинается такая идентификация Борна, что прямо святых выноси.

В сказании о Незнайке множество намеков или фраз, кажущихся намеками. Дурацкий остров, куда ссылают безработных лунных коротышек и где они превращаются в баранов, — кажется отсылкой к книге Коллоди о Пиноккио. Прохвост Жулио говорит со скорбящим по своим экспроприированным капиталам Спрутсом в выражениях «безумного чаепития» Кэрролла: «У вас, голубчик, в этой комнате слишком много скопилось дряни… Однако убирать здесь не стоит. Мы попросту перейдем в другую комнату, а когда насвиним там, перейдем в третью, потом в четвертую, и так, пока не загадим весь дом, а там видно будет» (1968, 516).

Коротышка Листик, запойный читатель, превращенный Незнайкой в осла, — персонаж Апулея.

Постмодернизм — загадочное слово, смысла которого никто не понимает, но всяк знает, что его следы повсюду. Гаспаров пишет: «Постмодернизм — поэтика монтажа из обломков культурного наследия: разбираем его на кирпичи и строим новое здание. У этой практики — неожиданные предшественники: так Бахтин учил обращаться с чужим словом, так поздний Брюсов перетасовывал в стихах номенклатуру научно-популярных книг. В конце концов, и Авсоний так сочинял свой центон…»[9]

Про Незнайку написано много — даже на птичьем ученом языке. В одной из превратившихся в прах сетевых дискуссий был такой пассаж: «В этой связи можно задать следующий вопрос — а что сделает пост-Незнайка с опытом Знайки? „Отряхнет его прах” со своих ног или продолжит свои эксперименты в области дополнительности и соответствия культурных практик?» Вышла целая книга, написанная на этом языке, — «Незнайка и космос капитализма»[10]. Там на каждой странице то Лакан, а то Фуко.

Можно найти общие места со всем — от Маркса до Николая Кузанского.

Вряд ли кто думает, что писатель Николай Носов хотел зашифровать в жизни коротышек раздельное, а потом вновь совместное обучение советских школьников (об этом дальше). Но всякая история живет в контексте.

Особенно когда речь идет об утопии среди высокой травы.


Инь и ян, малышки и коротышки
Из всех диких зверей самое опасное — это женщина.

Св. Иоанн Хризостом
Незнайка живет в Цветочном городе, откуда он с другими коротышками под руководством Знайки отправляется в путешествие на воздушном шаре. После падения шара он оказывается в Городе Женщин, который в целях конспирации называется Зеленым городом. Коротышки мужского пола живут в другом месте — у воды, и их поселение называется Змеевка.

Это раздельное проживание с элементами психологии чрезвычайных ситуаций: «Да, в нашем городе остались только малышки, потому что все малыши поселились на пляже. Там у них свой город, называется Змеевка». Они поселились на пляже «Потому что им там удобнее. Они любят по целым дням загорать и купаться, а зимой, когда река покрывается льдом, они катаются на коньках. Кроме того, им нравится жить на пляже, потому что весной река разливается и затопляет весь город.

— Что ж тут хорошего, если вода затопляет город? — удивился Незнайка.

— По-моему, тоже ничего хорошего нет, — сказала Снежинка, — а вот нашим малышам нравится. Они ездят в половодье на лодках и спасают друг друга от наводнения. Они очень любят разные приключения» (1960, 78–79).

Мужское и женское селения долго враждуют, но под конец сливаются в праздничном веселье.

Тут дело вот в чем: почти десять лет — с 1943 по 1954-й — в СССР существовало раздельное обучение мальчиков и девочек, что было введено в городских семилетках. Понятно, что на селе раздельное обучение сделать было невозможно. Как раз в год выхода «Приключений Незнайки» специальное постановление Совета Министров СССР отменило раздельное обучение.

У этого рая есть еще одно свойство — любовь в нем ангельская, без влаги и вожделения — она угловата и нескладна.

«— Ну… — замялся Незнайка. — Просто ты, наверно, влюбилась в меня — вот и все.

— Что?! Я? Влюбилась?! — вспыхнула Кнопочка.

— Ну да, а что тут такого? — развел Незнайка руками.

— Как — что такого? Ах, ты… Ах, ты… — От негодования Кнопочка не могла продолжать и молча затрясла у Незнайки перед носом крепко сжатыми кулачками. — Между нами все теперь кончено! Все-все! Так и знай!

Она повернулась и пошла прочь. Потом остановилась и, гордо взглянув на Незнайку, сказала:

— Видеть не могу твою глупую, ухмыляющуюся физиономию, вот!

После этого она окончательно удалилась. Незнайка пожал плечами.

— Ишь ты, какая штука вышла! А что я сказал такого? — смущенно пробормотал он и тоже пошел домой» (1960, 441–442).

Или: «Концерт между тем продолжался. После Фунтика выступали фокусники, акробаты, танцоры, клоуны. Все это были очень веселые номера, но Кнопочка даже не улыбнулась, глядя на них. Она не на шутку обиделась на Незнайку. Подумать только! Как он смел сказать, что она в кого-то влюбилась!» (1960, 316).

Эта история — история настоящего рая. В мире коротышек нет физической любви, и там не стареют, не говоря уж о смерти.


Гибель утопии
Детство исчезло, как будто упало с плеч.

Юрий Тынянов. «Пушкин»
Солнечный город — настоящая утопия.

Важно то, что путешествие Незнайки происходило во вполне определенное время и от этого времени было несвободно.

Время просачивалось внутрь книги и застывало там. Как мушки в янтаре, внутри книг Носова остались детали быта и движения общественной души.

Вот Незнайка с друзьями долго беседуют с архитектором Кубиком, показывающим им заповедник больного архитектурного искусства: «Когда-то у нас была мода увлекаться строительством домов, которые ни на что не похожи. Вот и наделали такого безобразия, что теперь даже смотреть совестно! Вот, например, дом, который словно какая-то неземная сила приплюснула и перекосила на сторону. В нем все скособочено: и окна, и двери, и стены, и потолки. Попробуйте, поживите с недельку в таком помещении, и вы увидите, как быстро переменится ваш характер. Вы станете злым, мрачным и раздражительным. Вам все время будет казаться, будто должно случиться что-то скверное, нехорошее» (1960, 299–300). То, что показывает Кубик путешественникам, читалось совершенно иначе, чем сейчас, — ведь тогда только что хлопнуло в лоб архитекторам постановление 1955 года «Об устранении излишеств в проектировании и строительстве».

Поэтому-то Кубик и тычет в кривые и гнутые колонны в архитектурном заповеднике, точь-в-точь как экскурсовод в картины на выставке «Дегенеративное искусство».

Важно, что Солнечный город возник на бумаге на фоне дискуссий о коммунизме. Тогда про это писали много, и эти книги, не запрещенные, но как бы неупоминаемые уже в семидесятые годы из-за своей неудобности, были памятником хрущевской идее быстрого коммунизма.

Быстрый коммунизм как достижимый идеал присутствует еще у Ленина: «Коммунизм есть высшая ступень развития социализма, когда люди работают из сознания необходимости работать на общую пользу. Мы знаем, что сейчас вводить социалистический порядок мы не можем, — дай бог, чтобы при наших детях, а может быть, и внуках он был установлен у нас»[11]. Это говорится в 1919 году, когда еще ничего не решено, а в 1920-м, на знаменитом съезде РКСМ Ленин произносит: «Тому поколению, представителям которого теперь около 50 лет, нельзя рассчитывать, что оно увидит коммунистическое общество. До тех пор это поколение перемрет. А то поколение, которому сейчас 15 лет, оно и увидит коммунистическое общество, и само будет строить это общество»[12].

Среди прочих пропагандистских изданий на эту тему была издана для детей книга «Про жизнь совсем хорошую»[13], которая вышла в 1959 году. Это ответы Льва Кассиля на письма школьников в «Пионерскую правду», как раз про надвигающееся светлое будущее. Школьники начали писать письма о коммунизме давно, а тут подоспел январский 1959 года XXI съезд КПСС, где был официально сделан вывод о том, что «социализм в СССР одержал полную и окончательную победу, что советская страна вступает в период развернутого строительства коммунистического общества». К тому же Никита Хрущев поехал в Америку и сказал там о приближающемся коммунизме довольно много (даже много лишнего).

Так вот, книга Кассиля и еще несколько детских книг перекликаются теми самыми общими местами — лифтами с едой, поднимающимися из столовых в квартиры (идея конструктивистов, взятая еще из двадцатых годов), вращающимися домами и многим другим. Дискуссии о близком коммунизме шли всегда, но особенно сильно со второй половины пятидесятых, и лозунги Хрущева были не столько волюнтаристскими, сколько популистскими — в том смысле, что они возникли не на пустом месте, а из ожиданий общества, потерявшего святость вождя и ищущего новых идеалов.

Окончательно оформил эту идею 1961 год — потому что на XXII съезде КПСС была принята новая Программа партии, а Никита Хрущев поставил задачу построить коммунистическое общество к 1980 году. Иногда считают, что Хрущев в простой запальчивости пообещал, что «нынешнее поколение будет жить при коммунизме». Однако эти слова, утверждавшие уверенность в скором счастливом будущем, еще до выступления Хрущева проговаривали разные выступающие — наконец, эта фраза присутствовала в самом проекте Программы, розданном делегатам. Резолюция по отчету ЦК КПСС, единогласно принятая 31 октября 1961 года, кончалась словами: «Партия торжественно провозглашает: нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме!»[14] И еще накануне, в речи Хрущева, об этом говорилось определенно: «Наши цели ясны, задачи определены. За работу, товарищи! За новые победы коммунизма! (Бурные, продолжительные аплодисменты, переходящие в овацию. Все встают[15].

А пока коротышки из разных социальных формаций (один из примитивного бесклассового общества, царства крестьянской общины, первобытного колхоза коротышек, а другие — из реализованного коммунистического) вступают в диалог:

«— Куда там! — махнул Незнайка рукой. — У нас если захочешь яблочка, так надо сначала на дерево залезть; захочешь клубнички, так ее сперва надо вырастить; орешка захочешь — в лес надо идти. У вас просто: иди в столовую и ешь, чего душа пожелает, а у нас поработай сначала, а потом уж ешь.

— Но и мы ведь работаем, — возразила Ниточка. — Одни работают на полях, огородах, другие делают разные вещи на фабриках, а потом каждый берет в магазине, что ему надо.

— Так ведь вам помогают машины работать, — ответил Незнайка, — а у нас машин нет. И магазинов у нас нет. Вы живете все сообща, а у нас каждый домишко — сам по себе. Из-за этого получается большая путаница. В нашем доме, например, есть два механика, но ни одного портного. В другом каком-нибудь доме живут только портные, и ни одного механика. Если вам нужны, к примеру сказать, брюки, вы идете к портному, но портной не даст вам брюк даром, так как если начнет давать всем брюки даром…

— То сам скоро без брюк останется! — засмеялась Ниточка.

— Хуже! — махнул рукой Незнайка. — Он останется не только без брюк, но и без еды, потому что не может же он шить одежду и добывать еду в одно и то же время!» (1960, 359).

Как повод для политэкономической лекции в повествование введен коротышка по имени Пачкуля Пестренький, так же потом будет введен Пончик, своего рода Санчо Панса при своем спутнике: «Беда в том, что на этой почве у некоторых коротышек развивается страшная болезнь — жадность или скопидомство. Такой скопидом-коротышка тащит к себе домой все, что под руку попадется: что нужно и даже то, что не нужно. У нас есть один такой малыш — Пончик. У него вся комната завалена всевозможной рухлядью. Он воображает, что все это может понадобиться ему для обмена на нужные вещи. Кроме того, у него есть масса ценных вещей, которые могли бы кому-нибудь пригодиться, а у него они только пылятся и портятся. Разных курточек, пиджаков — видимо-невидимо! Одних костюмов штук двадцать, а штанов, наверно, пар пятьдесят. Все это у него свалено на полу в кучу, и он уже даже сам не помнит, что у него там есть и чего нет.

Некоторые коротышки пользуются этим. Если кому-нибудь понадобятся спешно брюки или пиджак, то каждый может подойти к этой куче и выбрать что ему нравится, а Пончик даже не заметит, что вещь пропала. Но если заметит, то тут уж берегись — поднимет такой крик, что хоть из дому беги!» (1960, стр. 359).

В упомянутой книге Кассиля говорится: «Сластены, возможно, будут встречаться и при коммунизме. Я так думаю. Но если они будут есть по килограмму конфет за один присест, то у них, несомненно, через день-другой отчаянно разболится живот. Конечно, люди при коммунизме будут здоровее, чем сегодня, потому что жизнь их будет более легкая, более удобная. Да и наука сумеет лечить людей лучше. Но я боюсь, что у тех, кто будет объедаться, животы могут заболеть и при коммунизме…

И вообще, ведь когда мы говорим, что при коммунизме каждый будет получать по своим потребностям, то речь идет о естественных, нормальных, здоровых желаниях человека, а не о сумасбродных прихотях. А то еще какой-нибудь полоумный потребует, чтобы его имя написали крупными буквами во всю Луну, чтобы все с нашей Земли читали… Впрочем, я убежден, что таких нескромных людей при коммунизме почти не будет. А вот всяких продуктов, в том числе и конфет, будет так много, что каждый сможет получить их бесплатно столько, сколько ему захочется, — ешь на здоровье! Однако, повторяю, кому же вздумается есть сладкое не на здоровье, а на муки… Да и касторку-то наука пока еще как будто не обещает отменить в скором будущем. А уж известно, что это за радость…

Нет, трудно представить себе, чтобы при коммунизме оставались подобные обжоры. Ведь на второй день такому уж и смотреть на конфеты будет тошно. Так что конфет каждый сможет брать сколько хочет, но есть их станет с умом, как посоветуют толковые друзья, родители, воспитатели. Надо во всем меру знать. Жадничать или наедаться впрок на неделю вперед будет совершенно незачем. Всего хватит всем — и конфет тоже»[16].

Коммунистический рай Солнечного города был непрочен. Если для гибели прежнего рая хватило одного яблока, то тут понадобились три осла.

Превращенные из ослов в коротышек, троица — «Необходимо напомнить, что все эти дикие выходки происходили потому, что Калигула, Брыкун и Пегасик были не обычные коротышки. В каждом из них осталось кое-что от животного состояния, в котором они пребывали прежде» (1960, 357) — буквально разрушает социальный уклад.

«Нужно сказать, что подражание трем бывшим ослам не ограничивалось одной одеждой. Некоторые коротышки так усердствовали в соблюдении моды, что хотели во всем быть похожими на Калигулу, Брыкуна и Пегасика. Часто можно было видеть какого-нибудь коротышку, который часами торчал перед зеркалом и одной рукой нажимал на свой собственный нос, а другой оттягивал книзу верхнюю губу, добиваясь, чтобы нос стал как можно короче, а губа как можно длиннее. Были среди них и такие, которые, нарядившись в модные пиджаки и брюки, бесцельно шатались по улицам, никому не уступали дороги и поминутно плевались по сторонам.

В газетах между тем иногда стали появляться сообщения о том, что где-нибудь кого-нибудь облили водой из шланга, где-нибудь кто-нибудь споткнулся о веревку и разбил себе лоб, где-нибудь в кого-нибудь бросили из окна каким-нибудь твердым предметом, и тому подобное».

Натурально, началась кампания в прессе — и, как всегда, с писем читателей и требований общественности: «Для того чтобы бороться с ветрогонами, Букашкин предлагал организовать общество наблюдения за порядком. Члены этого общества должны были ходить по улицам, задерживать провинившихся ветрогонов и подвергать их аресту: кого на сутки, кого на двое суток, а кого и больше, в зависимости от размера вины. <…> Со статьями по этому вопросу выступили такие коротышки, как Гулькин, Мулькин, Промокашкин, Черепушкин, Кондрашкин, Чушкин, Тютелькин, Мурашкин, а также профессорша Мордочкина. <…> Особенное внимание обратил на себя коротышка Кондрашкин, который писал статьи в излишне резкой форме, называл ветрогонов разными обидными именами, как, например, обломами, вертопрахами, пижонами, пустобрехами, хулиганами, вислюганами, питекантропами, печенегами и непарнокопытными животными, а милиционеров — растяпами, ротозеями, недотепами, лопоухими губошлепами, рохлями, размазнями, самозабвенными свистунами.

Такая резкость со стороны Кондрашкина объяснялась тем, что его самого облили перед этим на улице водой, а находившийся неподалеку милиционер даже не обратил на это внимания, так как смотрел в другую сторону» (1960, 380–382).

Вся эта история с милиционерами и ветрогонами ассоциировалась у современников рождения Незнайки вот с чем. 2 марта 1959 года ЦК КПСС и Совет Министров СССР приняли постановление «Об участии трудящихся в охране общественного порядка в стране». На предприятиях и в учреждениях под руководством партийных организаций создаются добровольные народные дружины (ДНД), товарищеские суды и другие массовые общественные организации содействия органам охраны правопорядка.

А через несколько месяцев после выхода книги, 13 января 1960 года было упразднено МВД СССР. Это был знаменитый эксперимент Хрущева, в 1966 году его — союзное министерство — восстановили, но кампания была знатная.

И что же произошло в раю после появления трех ослов? «Теперь уже редко можно было увидеть веселые, радостные лица. Все чувствовали себя как бы не в своей тарелке, ходили словно пришибленные и пугливо оглядывались по сторонам. Да и было чего пугаться, так как в любое время из-за угла мог выскочить какой-нибудь ветрогон и сбить пешехода с ног, выплеснуть ему кружку воды в лицо, или, осторожно подкравшись сзади, неожиданно крикнуть над ухом, или еще хуже, дать пинка или подзатыльника. Теперь уже в городе не было того веселого оживления, которое наблюдалось раньше. Пешеходов стало значительно меньше. Никто не останавливался, чтобы подышать свежим воздухом или поговорить с приятелем. Каждый старался проскочить незаметно по улице и поскорее шмыгнуть к себе домой. Многие перестали обедать в столовых, где их мог оскорбить любой затесавшийся туда ветрогон» (1960, 388–389). Солнечный город наводняется средствами безопасности, придумываются радары для одиноких прохожих и ударозащитные пальто.

Только чудо может спасти рай — и вот оно, появляется волшебник, трясет седой бородой. Приходит деус-махина, дура-лекс, крекс-пекс-фекс, эне бене раба, квинтер-минтер жаба. Баста, коротышки, кончилися танцы. Все на исходные: дым в трубу, огонь в поленья, а ослов метлой гонят в вольер.

В Солнечном городе все возвращается к жизни в отсутствии любви и смерти, а вот Незнайка меняется.

Финал книги о Солнечном городе, как конец любой утопии, — это пробуждение к сексуальности.

И Незнайка чувствует неясное томление, но тут страница заканчивается.


Оборотная сторона луны
Познакомился я там с несколькими профессорами. Один из них все время ходил за мной по пятам и разъяснял, что прародина цыган была в Крконошах, а другой доказывал, что внутри земного шара имеется другой шар, значительно больше наружного.

Ярослав Гашек, «Похождения бравого солдата Швейка во время мировой войны»


«Незнайка на Луне» рождался в 1964 — 1965-м.

Тогда с образом Луны происходила особая трансформация: после полета Гагарина всему человечеству, которое о нем слышало, было понятно, что следующая цель космической гонки — Луна. Поэтому история с коротышками и их несколькими ракетами разворачивалась на фоне следующих событий.

25 мая 1961 года президент Кеннеди обратился к Конгрессу с посланием «О неотложных национальных потребностях», давая отмашку новому этапу космической гонки. И через восемь лет, 20 июля 1969 года спускаемый модуль «Аполло-11» сел на Луну. (Это чуть было не произошло раньше, скажем, в 1965, но сначала американцы задержались с носителем, а потом несколько раз перестраховались, проверяя технику.)

А 3 августа 1964-го принимается Постановление в ЦК КПСС и Совете Министров № 655–268 «О работах по исследованию Луны и космического пространства» с идеей о высадке советских космонавтов на Луне в 1967–1968 годах, к 50-летию Октября. 15 декабря 1965 года оно было утверждено и стало основной лунной программой СССР. Через десять лет, в мае 1974-го работы над лунным носителем прекращаются, и советская лунная программа заканчивается.

Самое удивительное, что Носов как бы заранее сдает Луну капитализму, и советским космонавтам приходится ее наново колонизировать.

Одним словом, советский писатель Николай Носов применяет к Луне теорию полой Земли. Полая Земля уже присутствовала в хорошо известных современникам Носова книгах (таких как «Путешествие к центру Земли (1864) Жюля Верна или «Плутония» (1915) Владимира Обручева).

Оборотная сторона Луны — это внутренняя сторона, вывернутая наизнанку жизнь.

Но немецкий след, популярность теории Полой земли в нацистской Германии дает простор для конспирологических трактовок[17].

Лунные коротышки живут в особом мире.

Они знакомы со смертью — во всяком случае, несколько эпизодических героев-полицейских гибнут во время погони.

Удивительная история книги «Незнайка на Луне» заключается в том, что именно из нее многие будущие воротилы бизнеса получили представление об экономике и узнали слова «акция» и «биржа».

Но еще Носов рассказал обо всем, что будет в нашей жизни.

Он рассказал нам, как мы будем жить, когда попадем на Луну. В подробностях, иногда мрачных, а иногда веселых. Вот, например, история про одну газету: «…доход, который получался от продажи газет, целиком поступал в распоряжение Спрутса. Нужно, однако, сказать, что доход этот был не так уж велик и частенько не превышал расходов. Но господин Спрутс и не гнался здесь за большими барышами. Газета нужна была ему не для прибыли, а для того, чтобы беспрепятственно рекламировать свои товары. Осуществлялась эта реклама с большой хитростью. А именно: в газете часто печатались так называемые художественные рассказы, причем если герои рассказа садились пить чай, то автор обязательно упоминал, что чай пили с сахаром, который производился на спрутсовских сахарных заводах. Хозяйка, разливая чай, обязательно говорила, что сахар она всегда покупает спрутсовский, потому что он очень сладкий и очень питательный. Если автор рассказа описывал внешность героя, то всегда, как бы невзначай, упоминал, что пиджак его был куплен лет десять — пятнадцать назад, но выглядел как новенький, потому что был сшит из ткани, выпущенной Спрутсовской мануфактурой. Все положительные герои, то есть все хорошие, богатые, состоятельные или так называемые респектабельные коротышки, в этих рассказах обязательно покупали ткани, выпущенные Спрутсовской фабрикой, и пили чай со спрутсовским сахаром. В этом и заключался секрет их преуспевания. Ткани носились долго, а сахару, ввиду будто бы его необычайной сладости, требовалось немного, что способствовало сбережению денег и накоплению богатств. А все скверные коротышки в этих рассказах покупали ткани каких-нибудь других фабрик и пили чай с другим сахаром, отчего их преследовали неудачи, они постоянно болели и никак не могли выбиться из нищеты». «Как только Крабс очутился за дверью, господин Гризль взял свою авторучку, положил перед собой чистый листок бумаги и, склонив голову, принялся быстро писать. Буквы у него получались какие-то толстенькие и вместе с тем остроносенькие, с длинными, свешивающимися вниз хвостами. При взгляде со стороны казалось, что он не писал вовсе, а аккуратно рассаживал на полочках жирных хвостатых крыс» (1968, 268–270).

Это, кстати, почти интонация Олеши.


Участь творца
Для того с обеих сторон требуется: с одной — дар, искусство; с другой — восприимчивость, внимание. Но как же требовать его от толпы народа, более занятого собственною личностью, нежели автором и его произведением?

Александр Грибоедов. Заметка по поводу «Горя от ума»[18]
Первая книга приключений Незнайки — это книга о творчестве. Незнайка сначала хочет стать художником, его портреты узнаваемы, но его одергивают точь-в-точь как Хрущев в Манеже: «Самым последним проснулся Тюбик, который, по обыкновению, спал дольше всех. Когда он увидел на стене свой портрет, то страшно рассердился и сказал, что это не портрет, а бездарная, антихудожественная мазня. Потом он сорвал со стены портрет и отнял у Незнайки краски и кисточку» (1960, 20).

Он пытается быть музыкантом, но ему остается только бессмертная фраза, кочующая из века в век, пригодная для использования любым гением: «Моей музыки не понимают, — говорил он. — Еще не доросли до моей музыки. Вот когда дорастут — сами попросят, да поздно будет. Не стану больше играть» (1960, 315).

В романе появляется удивительный персонаж — писатель Смекайло, уповающий на изобретенный коротышками бормотограф. Смекайло нарочно оставляет его в гостях и пытается подслушать чужую жизнь, но коротышки только ржут и кукарекают, зная, что бормотограф спрятан под столом.

Взрослые читатели в этом месте понимающе переглядывались: понятно, что это намек на подслушивающие устройства. Усмешки эти были типовые, но куда интереснее, что метод бормотографа, только организованный и открытый, может писателя сформировать и довести до Нобелевской премии.

А пока пришельцы из Цветочного города спрашивают Смекайло, какую книгу он написал, и он отвечает, что пока не написал никакой. Сначала он ждал, пока будет готов портативный стол, потом ждал бормотографа: «Писателем быть очень трудно» (1960, 110). Так, кстати, приветствовали друг друга Серапионовы братья: «Здравствуй, брат. Писать очень трудно». Так писал Федин Горькому в 1922 году: «Все прошли какую-то неписаную науку, и науку эту можно выразить так: „писать очень трудно”»[19]. Надо еще раз оговориться — пространство культовых книг вовсе не содержит намеки в каждом слове и зашифрованные прототипы. Это читатель в меру своей образованности соединяет обрывки проводов — одни остаются безжизненными, другие искрят, третьи включают экран, на котором дрожит неожиданная картинка.

Продолжаем о творчестве.

После того как коротышки из Цветочного города делают вынужденную посадку неподалеку от Зеленого города, художник Тюбик начинает рисовать местных малышек.

Один из первых же портретов он делает льстивым. Малышка выглядит красивой, но сходства в нем мало. И малышка справедливо спрашивает публику: «Для вас что важнее — красота или сходство»? «Конечно, красота»! — отвечают все хором. Дальше начинается шарж на потоковое искусство, то есть вовсе не только про живопись. Тюбик занимается «рационализацией»: «Поскольку всем требовалось одно и то же, Тюбик решил сделать так называемый трафарет. Взяв кусок плотной бумаги, он прорезал в ней пару больших глаз, длинные, изогнутые дугой брови, прямой, очень изящный носик, маленькие губки, подбородочек с ямочкой, по бокам парочку небольших, аккуратных ушей. Сверху вырезал пышную прическу, снизу — тонкую шейку и две ручки с длинными пальчиками. Изготовив такой трафарет, он приступил к заготовке шаблонов.

Что такое шаблон, сейчас каждому станет ясно. Приложив трафарет к куску бумаги, Тюбик мазал красной краской то место, где в трафарете были прорезаны губы. На бумаге сразу получался рисунок губ. После этого он прокрашивал телесной краской нос, уши, руки, потом темные или светлые волосы, карие или голубые глаза. <…>

Таких шаблонных портретов Тюбик нарисовал множество. Это усовершенствование очень ускоряло работу. К тому же Тюбик сообразил, что по трафарету, изготовленному рукой опытного мастера, каждый коротышка может заготовлять шаблоны, и привлек к этому делу Авоську. Авоська с успехом закрашивал по трафарету шаблоны нужными красками, и шаблоны получались ничем не хуже тех, которые были изготовлены рукой самого Тюбика. Такое разделение труда между Тюбиком и Авоськой еще больше ускоряло работу, что имело огромный смысл, так как количество желающих заказать портрет не уменьшалось, а с каждым днем увеличивалось.

Авоська очень гордился своей новой должностью. Про Тюбика и про себя он говорил с гордостью: „Мы — художники”. Но сам Тюбик не был доволен своей работой и называл ее почему-то халтурой. Он говорил, что из всех портретов, которые он нарисовал в Зеленом городе, настоящими произведениями искусства могут считаться только портреты Снежинки и Синеглазки, остальные годятся лишь на то, чтобы покрывать ими горшки и кастрюли» (1960, 135).

Здесь все хорошо — и купированный денежный интерес, и метод шаблонов, и бригадный подряд с Авоськой, идущий из глубины веков.

Один из самых известных споров архаистов и новаторов описан в четвертой главе книги о Цветочном городе.

Главное и самое известное соприкосновение Незнайки с искусством случается еще до всяких путешествий, когда он решил стать поэтом.

Незнайка пошел к своему приятелю, жившему на улице Одуванчиков. Знаменитого поэта звали Пудик, но в эстетических целях он взял псевдоним Цветик.

Про полет коротышек на воздушном шаре он пишет оду «Огромный шар, надутый паром, поднялся в воздух он недаром», в которой явственно угадывается отсылка к «Скажи-ка, дядя, ведь недаром Москва, спаленная пожаром…»

Цветик-Пудик решает проверить способности Незнайки, но на самом деле проверяет его знания, спрашивая о том, что такое рифма. Тут же он сам объясняет, что «рифма — это когда два слова оканчиваются одинаково. Например: утка — шутка, коржик — моржик». Дальше происходит знаменитый диалог, итожащий Тредиаковского и Ломоносова, архаистов с новаторами, ОПОЯЗ и все остальное в литературе.

Цветик требует рифму на слово «палка», и Незнайка дает блестящий ответ: «селедка».

Цветик возмущается, оттого что не видит никакой рифмы в этих словах, на что Незнайка справедливо сообщает, что все соответствует определению самого Цветика. Тот расширяет определение: «Надо, чтобы слова были похожи, так чтобы получалось складно. Вот послушай: палка — галка, печка — свечка, книжка — шишка», и предлагает придумать рифму на слово «пакля».

«Шмакля», — отвечает ему Незнайка.

Цветик не верит в существование такого слова, имплицитно полагая, что поэт не должен выдумывать слова. Взамен «шмакли» ему предлагают «рваклю».

«— Какая шмакля? — удивился Цветик. — Разве есть такое слово? <…> — Ну, тогда рвакля.

— Что это за рвакля такая? — снова удивился Цветик.

— Ну, это когда рвут что-нибудь, вот и получается рвакля, — объяснил Незнайка».

Заочно оппонируя Хлебникову и десяткам других поэтов, Цветик говорит, что «Надо подбирать такие слова, которые бывают, а не выдумывать», а если человек не может подобрать другого слова, то у него нет способностей к поэзии.

Парадоксально то, что с Цветиком происходит конфуз — он ходит потом по комнате, бормоча: «Пакля, бакля, вакля, гакля, дакля, макля», потом сдается и кричит: «Тьфу! Что это за слово? Это какое-то слово, на которое нет рифмы». Наконец он заключает: «Сочиняй так, чтобы был смысл и рифма, вот тебе и стихи».

Незнайка становится на торную поэтическую дорогу и начинает складывать слова. Сначала он пишет, разумеется, про главного коротышку:


Знайка шел гулять на речку,
Перепрыгнул через овечку.

Знайка возмущается: «Так ты из-за рифмы будешь на меня всякую неправду сочинять?», на что Незнайка справедливо отвечает: «Зачем же мне сочинять правду? Правду и сочинять нечего, она и так есть». Ему угрожают, но он читает дальше:


Торопыжка был голодный,
Проглотил утюг холодный.

Торопыжка возмущен, как возмущен и Авоська несоответствием поэзии и жизни:


У Авоськи под подушкой
Лежит сладкая ватрушка.

Поэтический эксперимент заканчивается на докторе Пилюлькине, который консолидирует возмущение масс, и, более того, Незнайке запрещают читать стихи в других краях, заранее порицая «публикации за рубежом»: «Ты еще пойдешь перед соседями нас срамить? Попробуй только! Можешь тогда и домой не возвращаться.

— Ну ладно, братцы, не буду, — согласился Незнайка. — Только вы уж не сердитесь на меня.

С тех пор Незнайка решил больше не сочинять стихов» (1960, 20–24).

Надо сказать, что я сразу же открыл один словарь рифм, обещавший себя в качестве подспорья для сочинения лирических стихов, на слове «пакля». Словарь предложил следующий ряд: сакля, иссякла, обмякла, ракля, спектакля. А к «палке» соответственно — нахалка, профессионалка. Либералка. Мигалка. Моталка. Чесалка. Хабалка. Черпалка. Шпаргалка. Селедки кончились.

Конец перспективы.


Вовремя кончить
Самая крутая речка ближнего Подмосковья — это, вероятно, Незнайка, левый приток Десны. Слово «крутая»употреблено здесь в самом прямом смысле: ее средний уклон составляет 1,5 м/км, что очень много для этого района. Речка эта небольшая, проходится только в пик половодья. Начинать сплав можно от моста Киевского шоссе, а при очень высокой воде — даже от Киевской ж.д. Но начальный участок представляет собой, по существу, один непрерывный завал; часто речка течет напрямую через лес. Разумнее начинать сплав от д/о «Зорька» в нескольких километрах ниже Киевского шоссе. Здесь есть пруд и проходимая плотина. Заканчивается маршрут в с. Марьино, где есть сложная плотина, или в пос. Десна.

Следующая за ней — Моча.

Описание неизвестного байдарочника
Самое интересное в эпических произведениях — а «Приключения Незнайки», несомненно, эпос — это ответвления сюжета, боковые ходы, мимо которых невнимательный читатель проскакивает, как бешеный автомобилист мимо придорожной диковины.

Так Одиссею предсказывают, что его странствия окончатся, когда ему, несущему на плече весло, скажут: «Что за лопата на плече твоем, чужеземец?», у Уэллса интересна судьба не самой машины времени, а ее модели, пущенной в пробное странствие и бесследно канувшей.

Настоящий сказочный мир наполнен множеством лакун.

Мир Незнайки, как всякий эпос, полон оборванных сюжетов, недосказанностей и недомолвок.

В третьей части повествования о Незнайке Знайка на время переезжает в Солнечный город, где «…он познакомился с учеными малышками Фуксией и Селедочкой, которые в то время готовили свой второй полет на Луну». Что там и как случилось в первом полете — неизвестно.

А Незнайка попадает в Солнечный город случайно. Он со своими товарищами останавливается на вполне былинной развилке: «У перекрестка стоял столб, а на нем были три стрелки с надписями. На стрелке, которая показывала прямо, было написано: „Каменный город”. На стрелке, которая показывала налево, было написано: „Земляной город”. И, наконец, на стрелке, которая показывала направо, — „Солнечный город”.

— Дело ясное, — сказал Незнайка. — Каменный город — это город, сделанный из камня. Земляной город — это город из земли, там все дома земляные.

— А Солнечный город, значит, по-твоему, сделан из солнца — так, что ли? — с насмешкой спросил Незнайку Пестренький.

— Может быть, — ответил Незнайка.

— Этого не может быть, потому что солнце очень горячее и из него нельзя строить дома, — сказала рассудительно Кнопочка.

— А вот мы поедем туда и тогда увидим, — сказал Незнайка.

— Лучше поедем сначала в Каменный город, — предложила Кнопочка. — Очень интересно посмотреть на каменные дома.

— А мне вот хочется посмотреть на земляные дома. Интересно, как в них коротышки живут, — сказал Пестренький.

— Ничего интересного нет. Поедем в Солнечный город — и все, — отрезал Незнайка.

— Как — все? Ты чего тут распоряжаешься? — возмутился Пестренький. — Вместе поехали, значит, вместе и решать должны.

Они стали решать вместе, но все равно не могли ни до чего договориться.

— Лучше не будем спорить, а подождем. Пусть какой-нибудь случай укажет нам, в какую сторону ехать, — предложила Кнопочка.

Незнайка и Пестренький перестали спорить. В это время слева на дороге показался автомобиль. Он промелькнул перед глазами путешественников и исчез в том направлении, которое указывала стрелка с надписью «Солнечный город».

— Вот видите, — сказал Незнайка. — Этот случай показывает, что нам тоже надо ехать в Солнечный город.

Но вы не горюйте. Сначала мы побываем в Солнечном городе, а потом можем завернуть и в Каменный, и в Земляной» (1960, 205–206).

Посвященному читателю в этот момент совершенно ясно, что путешественники никогда не побывают ни в Земляном городе, ни в Каменном. Выбор сделан, Рубикон перейден, а масло уже разлито на их путях. Потом, правда, появился фанфик про Каменный город, но дописанные адептами и потомками продолжения — дело опасное. Продолжения вообще.

Появилось, кстати, несколько продолжений[20]. Про эти фанфики много спорили, в том числе и в судах: оказалось, что Носов был самым незащищенным демиургом и ему отказывали в родительских правах. Маленькое существо по имени Незнайка было героем книги Анны Хвольсон «Удивительные приключения лесных человечков», вышедшей в 1913 году. Причем эта книга была пересказом стихов канадского автора Пальмера Кокса. Героями Кокса были несколько десятков домовых-брауни. Кокс выпустил несколько иллюстрированных книжек, которые и пересказала Хвольсон. Среди ее персонажей был и стремительно падающий в забвение Мурзилка, и Незнайка. История прав на лейблы — такие как «Незнайка», «Чебурашка» и другие — скорбна и запутана, за ней стоят большие деньги, суды и скандалы, и сейчас я бы не стал ее трогать даже семиметровой палкой.


Цитатный рай
— Ну да, — согласился Бэрон. — В любой священной книге нас занимает прежде всего последняя глава.

Чайна Мьевиль, «Кракен»
Истории про Незнайку устроены так, что их чрезвычайно легко растаскивать на цитаты и на эпиграфы.

В этом мародерстве нет никакой трудности.

Вот малый набор для желающих:

Эпиграф для статьи об оппозиционере: «Незнайка с испугом отскочил в сторону, выхватил поскорей палочку, замахал ею и закричал:

— Хочу, чтоб стены милиции рухнули и я невредимый выбрался на свободу!» (1960, 292).

Эпиграф для статьи о молодежной культуре и запрещенных веществах: «Потом опять начались заросли мака…

— Здесь, наверно, какие-нибудь макоеды живут, — сказал Пестренький.

— Это какие еще макоеды? — спросил Незнайка.

— Ну, которые любят мак» (1960, 220).

Эпиграф для статьи о мобильных телефонах: «Конечно! В новейших современных машинах вместо троса употребляется радиомагнитная связь» (1960, 224).

Эпиграф для статьи об энергетическом бюджете: «А на чем эти комбайны работают — на спирте или, может быть, на атомной энергии? — спросил Незнайка.

— Не на спирте и не на атомной энергии, а на радиомагнитной энергии, — ответил Калачик.

— Это что за энергия такая?

— Это вроде электрической энергии, только электричество передается по проводам, а радиомагнитная энергия — прямо по воздуху» (1960, 232).

Эпиграф для статьи по национальному вопросу (любой политической ориентации): «Этот Пачкуля Пестренький ходил обычно в серых штанах и такой же серенькой курточке, а на голове у него была серая тюбетейка с узорами, которую он называл ермолкой (Даль определяет ее как «легкая шапочка вплоть по голове, без околыша или какой-либо прибавки; особ. того вида, как нашивали ее евреи» — В. Б.). <…> Необходимо упомянуть, что Пачкуля был довольно смешной коротышка. У него были два правила: никогда не умываться и ничему не удивляться. Соблюдать первое правило ему было гораздо трудней, чем второе, потому что коротышки, с которыми он жил в одном доме, всегда заставляли его умываться перед обедом. Если же он заявлял протест, то его просто не пускали за стол» (1960, 198).

О внешности, ермолках и прочих атрибутах героев можно судить только по иллюстрациям Алексея Михайловича Лаптева (1905–1965), а в «Незнайке на Луне» — Генриха Оскаровича Валька (1918–1998).

Впрочем, персонажей сомнительных национальностей в космос не взяли.

Статья про социальные реформы:

«Парашюты у нас нигде не хранятся, потому что никаких парашютов не нужно.

— Это почему же? — озабоченно спросил Пестренький.

— Потому что, если вы прыгнете с парашютом, он сейчас же запутается в лопастях пропеллера и вас изрубит вместе с парашютом в куски. В случае аварии лучше прыгать вовсе без парашюта» (1960, 324).

Эпиграф к рекламной статье о ксероксах: «Стоило сунуть в отверстие такой машины принесенную писателем рукопись и сделанные художником рисунки, как сейчас же из другого отверстия начинали сыпаться готовые книжки с картинками. В этих машинах печатание производилось электрическим способом, который заключался в том, что типографская краска распылялась внутри машины специальным пульверизатором и прилипала к наэлектризованной бумаге в тех местах, где должны были находиться буквы и картинки. Этим и объяснялась быстрота изготовления книг» (1960, 353). Кстати, копировальный аппарат изобрел человек по фамилии Карлсон. Этот человек без пропеллера был неудачником, жил в Америке и работал в патентном бюро. Он всех замучил своими домашними опытами — так, что от него ушла жена. Самое интересное, что ему помогла теща, пустила его в подсобку и там в октябре 1938-го он сделал первую копию. Сначала он был никому не нужен, но потом ему дали грант, и в 1948-м у него случилась первая публичная демонстрация. Очень интересно эволюционировало название его изобретения — сначала была «электрография», потом «ксерография», а с 1961-го так фирма стала называться — просто Xerox.

Эпиграф к гламурной статье: «Помните, как Иголочка сказала Клепке: „Вы не лошадь и находитесь не в конюшне. Хрюкать будете дома”. Ха-ха-ха! Теперь, как только кто-нибудь из нас засмеется, мы говорим: „Вы не лошадь и находитесь не в конюшне. Пойдите домой, похрюкайте, а потом приходите снова”» (1960, 322).

Эпиграф к футуристической книге: «Биопластмасса — это как бы живая пластмасса. На самом-то деле она, конечно, не живая, но если сделать из нее стержень и пропускать через него электричество, то стержень начнет как бы дергаться, сокращаться, то есть становиться короче, как мускул. <…> Ток от батарейки только возбуждает биопластмассу, то есть заставляет ее сокращаться. Поэтому машину приводит в движение не энергия батарейки, а энергия, накопленная в биопластмассе. Такие двигатели из биопластмассы приводят у нас на фабриках в движение станки и прочие механизмы, и тока от одной маленькой батарейки достаточно, чтоб работала вся фабрика.

— А откуда берется биопластмасса? — спросила Кнопочка.

— Растет на болоте. В ней запасается солнечная энергия, как в деревьях и вообще во всех растениях. При пропускании через биопластмассу электрического тока накопившаяся в ней световая энергия превращается в механическую» (1960, 407).

Каждая книга набита этими историями — в первых же строках эпопеи на Незнайку якобы упал кусок Солнца, и все коротышки это обсуждают. Так сейчас обсуждают не только ужас приближающегося астероида, но и опасность изнутри Земли — ведь от мантии оторвался кусок и летит к нам…

Носов похож на Бэкона. Он нарисовал чертежи таинственных машин, что звались Циркулина (в реальной жизни обратившаяся в шнекоход ЗИЛ-4904 из настоящего металла) и Планетарка, это у него умный самоходный пылесос назывался «Кибернетика». Описанные в «Незнайке на Луне» электрошоковые дубинки приняли на вооружение в американской полиции много лет спустя. Он поведал нам о кратерах Луны, и если на улице спросить у десяти человек — как произошли кратеры на Луне, то первым делом вспомнят про знайкины блины. Носов рассказал нам о первой космической скорости, законе сохранения импульса и прочих вещах.

Итак, трудности подобрать нужный фрагмент нет — но мародер-цитатчик попеременно оказывается в роли одного из мудрецов, ощупывающих слона.

Что-то главное ускользает, чуда нет — только черный угольный порошок высыпается из телефонной трубки, лежит на столе кучкой, как мертвое тело, а душа человеческого голоса уже упорхнула.


Антиподы
Моральное негодование есть коварнейший способ мести. Остерегайтесь морально негодующих людей: им присуще жало трусливой, скрытой даже от них самих злобы.

Фридрих Ницше


Знайка и Незнайка — братья-антиподы. Это Каин и Авель, это два брата Кавалеровы.

Незнайка — настоящий трикстер, в отличие от аккуратного тирана Знайки.

Нормальный читатель проникается ненавистью к Знайке. И правда, он первый прыгает из корзины воздушного шара. А я, тертый калач, учил наизусть «Памятку летному экипажу по действиям после вынужденного приземления в безлюдной местности или приводнения».

И я-то помнил, что «Так как командир обычно покидает самолет последним, то остальные члены экипажа после приземления должны следовать по курсу самолета»[21]. Командир и капитан должны покидать борт терпящего бедствия корабля последними, и этот закон я знал даже не из памятки, а с детства. Я с детства знал это правило, которое выполняли даже неудачники и мерзавцы, а вот Знайка был не таков.

Знайка прыгнул первым.

Это потом про Знайку будет написано так: «Сложив на груди руки и устремив дерзкий свой взор в мировое пространство, он стоял у открытого окна и мечтал. Ракета маячила перед ним, поблескивая стальными боками, словно купалась в золотых лучах восходящего солнца. Свежий утренний ветерок дул прямо в лицо, отчего у Знайки возникало ощущение силы и бодрости. Ему казалось, что все его тело делалось легким и гибким, а на спине появлялись крылья. В такие минуты Знайке хотелось запеть, закричать, сделать какое-нибудь великое научное открытие или подскочить кверху и лететь на Луну» (1968, 399).

Вождь, одно слово.

Знайка вечно в костюме.

Но история маленького человека — это история превращений. Цепочка художественных опытов Незнайки на самом деле — приготовление к главному превращению. Сперва он пытается превратиться в Гуслю, затем в Тюбика и наконец в Цветика. Он музыкант, художник и поэт, но Незнайка всегда в итоге превращается в Знайку. Это трагическое превращение в полной мере случается в тот момент, когда космическая ракета отрывается от Земли и начинает движение к Луне.


Выбор пути
И дышат почва и судьба.

Борис Пастернак
Путешествия Незнайки — это путешествия лилипута.

Незнайка — это советский Гулливер ростом не выше травы, тише воды в Огуречной реке.

Три раза он пускается в странствие и видит разные страны. Он летит в плетеной корзине, бьется горохом о стенки внутри космического корабля, пылит по дороге между социальными формациями — куда бы он ни попал, ничто не будет огромнее его прежнего мира.

Это лилипут, превратившийся в Гулливера и пустившийся в странствие не ради выгоды, а ради любопытства.

Главное, что живет внутри гулливера-коротышки, это любовь к Родине.

Всякий коротышка любит свою Родину, какой бы касторки ни прописывали ее доктора и как бы ни кормили мороженым в чужих городах. Он возвращается всегда, даже если его заставят вечно пилить подосиновики двуручной пилой. Даже бессмысленный обжора Пончик, тот самый успешный Санчо Панса лунного путешествия, — чувствует, как при отъезде деревенеет язык, а голова становится похожа на пустое ведро. Пончик вспоминает слова песни, что слышал когда-то: «Прощай, любимая береза! Прощай, дорогая сосна!», и от этих слов ему становится как-то обидно и грустно до слез.

— Прощай, любимая береза! Вот тебе и весь сказ! — вот что бормочет Пончик, улетая на Луну.

Что уж говорить о Незнайке, который готовится умереть без берез ростом с гору и сосен, теряющихся в небесах.

Настоящие истории всегда развиваются таким образом — сначала они забавны, как пускающие пузыри младенцы, а потом приходит время умирать.

Вот Незнайку выносят по трапу космической ракеты, ставя на античную сцену, и его дыхание перехватывает, когда он видит небо с белыми облаками и солнце в вышине: «Свежий воздух опьянил его. Все поплыло у него перед глазами: и зеленый луг с пестревшими среди изумрудной травы желтенькими одуванчиками, беленькими ромашками и синими колокольчиками, и деревья с трепещущими на ветру листочками, и синевшая вдали серебристая гладь реки.

Увидев, что Винтик и Шпунтик уже ступили на землю, Незнайка страшно заволновался.

— И меня поставьте! — закричал он. — Поставьте меня на землю!

Винтик и Шпунтик осторожно опустили Незнайку ногами на землю.

— А теперь ведите меня! Ведите! — кричал Незнайка.

Винтик и Шпунтик потихоньку повели его, бережно поддерживая под руки.

— А теперь пустите меня! Пустите! Я сам!

Видя, что Винтик и Шпунтик боятся отпустить его. Незнайка принялся вырываться из рук и даже пытался ударить Шпунтика. Винтик и Шпунтик отпустили его. Незнайка сделал несколько неуверенных шагов, но тут же рухнул на колени и, упав лицом вниз, принялся целовать землю. Шляпа слетела с его головы. Из глаз покатились слезы. И он прошептал:

— Земля моя, матушка! Никогда не забуду тебя!

Красное солнышко ласково пригревало его своими лучами, свежий ветерок шевелил его волосы, словно гладил его по головке. И Незнайке казалось, будто какое-то огромное-преогромное чувство переполняет его грудь. Он не знал, как называется это чувство, но знал, что оно хорошее и что лучше его на свете нет. Он прижимался грудью к земле, словно к родному, близкому существу, и чувствовал, как силы снова возвращаются к нему и болезнь его пропадает сама собой.

Наконец он выплакал все слезы, которые у него были, и встал с земли. И весело засмеялся, увидев друзей-коротышек, которые радостно приветствовали родную Землю» (1968, 541–542).

Героя хорошо покинуть в тот момент, когда он стоит будто пораженный громом, погруженный сердцем в бурю ощущений, то есть — в какую-нибудь важную для него минуту.

Поскольку мы долго бродили вместе с Незнайкой по разным мирам, время поздравить друг друга с берегом — тем, на который сходит бледный от качки хоббит, спрыгивает угрюмый Гулливер, разочаровавшийся в йеху, выводит за руку своего календарного друга Робинзон Крузо.

На этом берегу прекрасный старый мир, медленное течение Огуречной реки, звук пилы — чу, это коротышки пилят подберезовики на зиму, это дрожит коммунизм в голосе того самого милиционера-коротышки, что сам запер себя в камере, чтобы наказать за жестокость. И вот Незнайка целует землю точь-в-точь как репатриант.

Знайка бежит, а Незнайка лежит.

Там светятся через лужайку два окна, кто-то расчесывает волосы, движутся тени одуванчиков над домом, лужа продолговата и позволяет коротышке неделю вспоминать о летнем дожде, ночь после странствия предназначена для того, чтобы бражничать.


Извините, если кого обидел


22 сентября 2017

Письма о русском

БЕЛКА
Среди прочих заветов, которые оставил нам академик Лихачёв, страдавший за ны при Понтийском Пилате, было ходить в Павловск и шуршать листьями. Что бы ни случилось — иди в Павловск из Пушкина и шурши листьями. Сядь на электричку из Ленинграда и езжай в Пушкин.

Или сразу в Павловск.

Теперь, когда кончился Ленинград, садись в электричку из Петербурга.

Иди и шурши.

Я тоже ездил.

Когда я был молод и имел я силёнку, то всё время приезжал и ходил. Правда, я приезжал по большей части на зимние каникулы и хрустел снегом. Листья, добытые из-под снега, шуршали плохо. Но духовность во мне прибывала.

Я стоял перед статуями в быстротемнеющем лесу и чувствовал, как духовность наполняет меня. Ноги мои мёрзли, и в ботинках молча таял снег.

В Павловске тогда было пустынно. Белки спали в дуплах. Изредка пробегал лыжник.

Нормальный человек считает, что духовности ограниченное количество и на всех её не хватит. Оттого он немного обижен, когда в сезон шуршащих листьев Павловск набит людьми.

Петербуржцы — люди изначально духовные, по праву рождения. Они надевают листья на головы и бродят среди статуй, фотографируясь.

Поскольку им уже не нужно так просто шуршать, они кормят белок.

Какие-нибудь москвичи, не забывшие ещё навыки охоты и погромов, увидев белку где-нибудь в Лосином острове, молча и споро гоняются за ней. В Москве не забалуешь — вон даже академик Лихачёв основал культурный фонд, а не понял, что его сотрудникам нужно оплачивать кормление белочек в Булонском лесу. Ну и кто теперь рулит фондом культуры? Кто белочек кормит? Понятно — усатый москвич, боярский потомок.

Я люблю академика Лихачёва, что скрывать. А некоторые не любят его из-за того, что не любят «Слово о полку Игореве», почитая его фальшивкой. Иные не любят его оттого, что сами в него верили, как в старца Зосиму, и ожидали чудес. Но чудес не вышло, и они обиделись.

Меж тем, сам академик Лихачев верил, что Россию спасёт интеллигенция, и очень обижался, когда академик Панченко ему говорил, что у нас не интеллигенция, а действительно говно. А потом академик Лихачев всмотрелся в интеллигенцию и увидел, что она действительно говно, но не обиделся, а просто стал кормить небесных белок в небесном Павловском парке.

А в земном Павловске всё по-другому.

Не так, как на небесах, да и подавно не так, как в Лосином острове.

Петербуржцы окружают белку и достают из карманов орешки.

Они похожи на крестьян, обступивших Государя.

Бронзовый Аполлон тоже протягивает к ним руку, но его не замечают. Это бог другого мира.

А в этом царят не музы, а белки.

Родители ругают дочь, которая сгрызла все орешки.

Начинается многоголосый хор:

— Смотрите, белка!

— Белка!

— И вправду белка!

— Белка, смотрите!

Появляется старушка-блокадница в шляпке с бутоньеркой, в которую засунут жёлтый листик. Она учит, как нужно обращаться с белками:

— Стучите орешками! Все — стучите орешками!

— Белка! Смотрите, белка!

— Стук-стук.

— Белка!

Люди повышенной духовности окружают белку, медленно сжимая кольцо. Стук-стук.

Молодожёны перестают валяться по траве и бегут на стук орехов.

— Смотрите, она взяла орехи!

— Стучите! Стучите!

— Стук-стук.

— Белка! Белка!

— Посмотрите, вот у неё хвост!

Невесты бегут, побросав свои кленовые венки, свидетеля выкапывают из-под груды листьев.

Аполлон простирает к белке пустую руку.

Музы приплясывают.

Свидетель ползёт к белке, оставляя глубокую борозду.

Старушка-блокадница стучит орехами, как кастаньетами.

Листья шуршат.

Белка пытается спрятаться, закопавшись в листья.

Воздух напоен духовностью, и я пью её со всеми.

Впрочем, у меня есть ещё и бухло, заботливо перелитое в пластиковую бутылочку. Я — москвич, и этого не исправить. Свалившись с лавочки, я лежу в листьях, ворочаясь. Они шуршат.

За всем этим смотрит с небес академик Лихачёв и умиляется.


ДЫМ ОТЕЧЕСТВА
Все хотят Родину любить. Даже те, кто желают это делать издалека. А вот русский интеллигент, часто путается: то со слезой народ жалеет, то боиться его, опять же, со слезой.

Из левого глаза у него ползёт слеза сострадания, а из правого — слеза испуга.

Так и живёт, с мокрыми глазами.

Я расскажу, что нужно для того, чтобы приникнуть к народу — меня об этом иногда спрашивают, и ответ у меня теперь наготове.

Настоящему русскому интеллигенту нужно для утверждения в этом качестве прийти в магазин и, заняв очередь, выйти на волю, в октябрьский промозглый воздух. Закурить “Беломор” с дембельской гармошкой. Гармошку на папиросах я научу тебя делать, не боись.

— Эй, братан, — окликнут тебя. И ты поймёшь, что пока не сделал ошибок.

К тебе подойдёт сперва один человек, тщательно тебя осмотрев. Он спросит, нужен ли тебе стакан. Вместо ответа ты вынешь стакан из кармана и сдуешь с него прилипший мусор. Тогда подойдёт и второй — спросит денег. Надо, не считая, на глаз, отсыпать мелочь.

И вот тебе нальют пойла, оно упадёт в живот сразу, как сбитый самолёт.

— Брат, — скажет тебе первый, — сразу?

А ты ответишь, что занял очередь.

— Не ссы, — ответит второй и свистнет. Из магазина выйдет малолетка, ты дашь ему денег (уже по счёту) и он вынесет тебе полкило колбасы, черняшку, три консервные банки неизвестной рыбы и главное в стекле.

Торопиться будет уже некуда. Вы разольёте по второй и снова закурите.

Ветер будет гнать рваные серые облака, будто сварливые жёны — мужей. И в этот момент надо понять, что ничего больше не будет — ни Россий, ни Латвий, а будет только то, что есть — запах хлеба из магазина, гудрона из бочки и дешёвого курева. И ты будешь счастлив.

В этот момент проковыляет мимо старушка и скажет:

— Ну, подлецы.

И ты улыбнёшься ей.

Если соискатель сумеет в этот момент улыбнуться старухе, улыбнуться такой расслабленной улыбкой, после которой старушке даже расхочется плюнуть ему в залитые бесстыжие глаза — то, значит, он прошёл экзамен. Всё остальное: национальность, политические взгляды, ордена и пенсия — не важно, важна лишь эта улыбка русской небритой Кабирии, воспетой Венедиктом Ерофеевым.

А уж дальше плачь вдосталь — хоть правым глазом, хоть левым.

Потому как ты пьяный, и спросу с тебя никакого нет.

Да и дела, впрочем, нет до тебя никакого.


МУЗЕЙНАЯ КАРТА
В одном краеведческом музее я видел чудесную карту. Конечно, я попытался её сфотографировать, но надо мной стояла караульная старушка из тех, что нипочем не пустили бы революционных матросов в Эрмитаж. Фотографировать было неловко, к тому же мешало освещение и стекло витрины. Казалось бы, ничего особенного, карта похода Наполеона в Россию, даже масштаб указан. Но всмотревшись в неё, я несказанно удивился: на этой карте не было Москвы. Её вообще не было. Рязань была, Калуга была, Тула была, а Москвы не было. Сразу за Можайском начиналось пустое место, и следующим городом оказывался Покров. Синяя черта военного движения Великой армии растворялась где-то на Оке.

Вот она, сила альтернативной истории. Наполеон вторгается в Россию, а Москвы — нет. И Бородина нет. Не нужно никакого Бородина, и вместо генерального сражения генералы режутся в штос.

Полки идут вперёд, вороватые солдаты, набранные из разных стран Европы, обрастают трофейным скарбом, добытым в боях с местными купцами. А Москвы нет.

Посланы разведчики — ничего нет, говорят, только Нижний Новгород виднеется, да и то хрен разберёшь, может, это какая-то клякса на местности.

— Чё за дела! — кричит Наполеон. — Кутузов где?

— Не знаем, ваше величество, — отвечают храбрые генералы, а у самих у кого во рту куриная ножка, а кто и вовсе в валенках.

Армия движется вперёд, понемногу редея. Итальянцы первыми рассеиваются по тёплым избам, согреваемые русскими вдовами. Большая часть испанцев убита племенным быком под Владимиром. Поляки объявляют себя русскими и норовят занять места в уездных казначействах.

Храбрый Мюрат тонет в реке Урал и, уже булькая, проклинает эту реку и объявляет её гибельной для всех полководцев.

Весной войско переваливает какие-то горы и, очутившись в Азии, продолжает поход. Наполеон теряет свою треуголку, и теперь на нём баранья шапка. Гвардия умирает, но не сдается в стычках с татарами. Давно исчезли подводы, заготовленные для московского золота.

Проходит год, и остатки Великой армии, позабывшие свои языки, выходят к океану. Прибой грохочет и брызгается императору в лицо. Смутные воспоминания о родном тёплом море ещё посещают его, когда он велит рубить дома на берегу. Из кустов глядят на него раскосые глаза туземцев, и он ощущает себя Колумбом.

Ещё через год его сон тревожит посланец русского царя — смысла письма император не понимает, только удивляется, отчего его называют губернатором.


БАЛЛАДА О ЖЕНЩИНАХ БЫЛЫХ ВРЕМЁН
Вот бремя возраста — к тебе приходят вести о смерти тех, кого любил когда-то.

Прижмёшься лбом к холодному стеклу и шепчешь балладу о тех, кто в гробу.

Вот уж у Сильвии Кристель уста давно увяли, расслышать можно шепот их едва ли.

И верно, на Сильвию кто в моём поколении не дрочил, тот и не жил, нельзя иль можно так сказать.

Все были ей мужья, и вот мы овдовели.

Один сатирик признавался, правда, что был нашей расы, но переключился на коммунистов и "нрзб".

Был, правда, фильм другой. И вовсе без претензий.

Griechische Feigen, а уж переводили так, что просто духа пир. И «Фрукт созрел», и греческий инжир.

Промеж ностальгических легенд об узилище, что грозило за инжир, рассказывали страшное и смешное, чисто жыр.

Как электричество на щитке, милиция, гасила, неслышно ступая сапогами возле лифта налегке. Всё для того, чтобы кассета вещественно и доказательно застряла в видаке. И сколько этих магнитофонов, ценой в подержанные «Жигули», метали из окон и из дверей, когда повылетали пробки без затей.

Эротика шла рука об руку с опасностью и всё в воспоминаниях увеличивалось, с пристрастной важностью.

На этом вираже, практически полностью забыта обществом Бетти Верже.

А девушка была для тех, кто вырос из чувств к Алисе Селезнёвой, но намертво запомнил черты незваной гостьи для других утех.

Верже была немецкой крови.

Как там она, что с ней, и как её здоровье?

Жива ли? В полях туманных призраки пропали, их слышал только мрак, и то едва ли.

Которой год наш Интернет молчит, набрав чего-то в рот. Не наш ведь это огород.

А Сильвия делила ложе с Президентом, (не знаю уж, с каким презентом), но оттого на ней был парижский шик. (Тут рифма «пшик»). Творцы позвали Алена Кюни, а немцы были проще и честнее — „Oberflächlicher, unwirklicher, alles 'verschönernder' Soft-Porno ohne Bedeutung“ — попробуй, догони, такой-то смысл и дейтунг.

Так можно ю рекламировать прыжки по Казантиппу — ну, Коктебелю или типа, на Казантиппе строился всё атомный гигант. Гигант не встал, и караул устал, но миновать Эммануэль нельзя ни с этой стороны, ни с той пропавшей занавески жестяной.

Чу, едешь ты в метро в Москве, на эскалаторе играет Пьер Башле. И жизнь моя со мной.

Но Бетти, как лазурь, была светла, о ней надежда в чёрном небе умерла.

И женщины былых времён куда-то канули, туда, где нет имён. Где немки с Терезой вместе, с Бетти и Беатой, с Самантой — где?

Где греческой флоры цвет, где Констанции вскрик?

Конечно, Бетти символом была: исчезла ведь — не то, что умерла.

Четыре года и четыре роли. Я видел их, она там бессловесно ходит, из анекдота будто бы кого-то вдруг заводит. Налево — пестик, а направо — песнь.

Газетчики получше Интерпола, но не нашли, осталось тело голо. Тебе я снюсь, трепещешь ты в ответ, когда моё раздастся имя? Заглянешь на обед? Нет. Нет!

Где Элоиза, всех мудрей, чью фотографию нашла под партой завуч?

Где историчка, кем ты любовался с задней парты под смех друзей, тот злобный смех зверей, и смехом этим ты был в мешке опущен в холод пенный?

Увы, где прошлогодний снег!

Чу, вот посылку принесли.

У почтальона сгорблена спина,

Покров минул, у всех одна вина.

Коробка здесь.

Внутри она мокра: снег стаял, с ним была плутовка такова.


ПРОРУБЬ
Русский человек в этот день должен сидеть в проруби. Те, кто послабже, в прорубь лезут из бани, а те, кто крепки в вере — так просто приходят и сидят. Добираются к проруби из царства бетона и асфальта в сельскую местность любой ценой, потому что если в Москве-реке в прорубь залезешь, то волшебная щука тебя снизу объест. Да так затейливо, как в Бердичеве не делают.

А в сельской местности сиди не хочу, только тускло блещет под тобой шлем Александра Македонского, золото Наполеона, золото Партии и золото Рейна.

В эти дни русские люди сидят по прорубям, а под ними проплывает подо льдом адмирал Колчак.

Кто вёл себя плохо в этом году, того он с собой берёт в плавание, а кто так себе, тому он просто пятки щекочет.

В самой глуши русские люди купаются рядом с волком, у которого хвост в проруби примёрз.

Волк русского человека не смущает, он давно рядом живёт. И, сидя в проруби, воет русский человек по-волчьи, а волк вторит ему человечьим криком. Потому что с кем жить, с тем и поведёшься.

На этот звук выходит из леса медведь, за ним — лиса и заяц. И, наконец, выкатывается по снегу из чащи великий русский зверь Колобок, и все они смотрят на человека в проруби зачарованно.

А всласть насидевшись в проруби, русские люди надевают Резиновые Тапки — и шлёп-шлёп обратно в городскую местность. Рядом стоит в пробках преображённый мир, иностранцы лопочут удивлённо, а некоторые из этих иностранцев даже опускают стёкла в своих утеплённых автомобилях, чтобы посмотреть на Резиновые Тапки, русских людей и пар, который в этот день идёт от них над страной.

Пар этот становится гуще, гуще и скоро скроет русских людей от всех врагов, а заодно и от друзей.

И вот тогда начнётся настоящая Русская Жизнь.


2022

Слово о бронзовых богах[22]

…Одержимость — путь к победе.

Спорта нет без красоты!

Жажда счастья, жажда рекорда

И борьбы прекрасный миг —

Мастера большого спорта

Учат рыцарству других.

Николай Добронравов, муз. Александры Пахмутовой,
«Стадион моей мечты» (1979)

Заговорили об Олимпиаде и вообще о спорте.

Споры эти жаркие, и такие же бессмысленные, как все публичные и кухонные споры на вечные темы — о мировом заговоре, американцах на Луне и генетически-модифицированных продуктах.

Рассудительный человек должен бежать этих споров, потому что в ругани о профессиональном спорте есть две крайности. Есть люди, что отчаянно любят глядеть на спортсменов, а потом забывают о них на четыре года. Есть некоторое количество людей, что считает большой спорт символом силы и здоровья. Есть, наконец, люди, которые верят в воспитательную силу большого спорта, и в то, что дети потянутся за своим кумиром и выйдут на беговую дорожку.

Хороший писатель Юрий Казаков в своей повести «Северный дневник» рассказывал про то, как он попал в лагерь сборной по лёгкой атлетике. Дело было где-то под Москвой, и Казаков приехал туда как корреспондент газеты «Советский спорт». Он попал в царство красивых людей: «Среди палаток по полянам, под деревьями ходили, бегали, прыгали люди такого роста и такого сложения, что я — молодой крепкий парень — показался себе в тот день ничтожным и слабым. Их было много, они были собраны в одно место, и это место на берегу водохранилища, залитое летним солнцем, было как бы страной будущего, и, глядя на высоких смуглых обитателей этой страны, я думал тогда с восхищением: вот каким может быть человек!»[23]

И Казаков заключал: «Наверное, многие из тех бронзовых богов установили потом на Олимпийских играх в Мельбурне и теперь в Риме свои фантастические рекорды и многие вошли в историю — в прекрасную историю роста человеческой мощи».

Вот на этих играх в Риме впервые, кажется, встал вопрос о допинге. Нет, само понятие было и раньше — на скачках, когда лошади впрыскивали возбуждающее. Но как раз в 1960 году в Риме кто-то из велосипедистов свалился и умер — гонка проходила в жару, одно наложилось на другое… Не помню подробностей, но и не в самой истории допинга дело.

Однако этот образ — красивые люди на берегу водохранилища — оставался со мной. В этом, сформированном в советском детстве, уважении к олимпийскому движению, я пребывал довольно долго. «Спортсменка» всегда сопутствовала «комсомолке» и «красавице».

Советские спортсмены действительно были красавцы, к тому же у них была прекрасная форма — кроссовки «Адидас» и штаны с лампасами. А кроссовки эти продавались по цене месячной зарплаты в тайных местах. Что и говорить, я завидовал спортсменам, которые, наравне с дипломатами, ездили по разным странам.

Но я повзрослел и понемногу узнал разные неприятные вещи.

Для начала я узнал, что большой спорт — это большая индустрия развлечений, со свойственной ей коррупцией, что спортсмены люди, конечно, богатые, но вовсе не всегда здоровые, а химии в их организмах не меньше, чем у честных рок-музыкантов.

Я стал понимать, что большой спорт в смысле битвы за медали — наследие прошлого, что-то вроде космической гонки. Но и по сей день я вижу, как люди с гордостью сравнивают столбики золотых, серебряных и бронзовых кружков на диаграммах. Это всё — какой-то неумный патриотизм, похвальба значками, а не сутью.

Здоровье нации важнее спорта.

При этом те хорошие люди, что считают медали, сами бюджетов не пилят, и искренне верят, что тут предмет для гордости. Они же мне говорили, что спорт спасёт подростков от наркомании и бандитизма. Я-то как раз жил в девяностые, и видел, как из спортивной среды выходили сплочённые команды братков.

Желание подростка «быть как он» может включать в себя не мужество и волю к победе, а простое богатство. Красивую машину и кроссовки. Красавицу и кубки, как слышалось нам в детстве в песне про мушкетёров.

Я-то, забегая вперёд, скажу, что я за физкультуру, а не за спорт

Когда мне говорили, что один чемпион под национальным флагом, сделает то, что «двадцать тысяч пацанов, займутся тем же самым медальным видом, приобщатся к физической культуре и избегнут пива на лавочке. Единственный способ развивать физическую культуру в том, чтобы представители этих самых масс становились чемпионами».

А я скажу, что это — ложь. Нет для этого спортзалов и площадок. Секции и спортклубы, где они есть, дороги, а развивается только то, что в золотой клетке — примерно так же, как случилось с теннисом, который так любил один наш Президент. Но вот прошло немного лет, и всякий способен поинтересоваться: как поиграть в теннис в Москве и почём? Ответы не радуют.

И, главное — отчего кому-то кажется, что эти «пацаны с окраин» хотят тяжёлого, но честного каждодневного труда, борьбы с травмами, а не просто быть миллионером и сниматься в рекламе? То есть, что им хоть как-то важен процесс, а не денежный приз?

Я-то, забегая вперёд, скажу, что я за физкультуру, а не за спорт. Но физкультура всегда проигрывает, потому что не очень зрелищна, а большой спорт построен на публичной гордости.

Поэтому спорт производит в результате своего функционирования не спортсменов, а телевизионных болельщиков с бутылкой пива в руке.

Нет, иногда он производит «пацанов с окраин» в разноцветных шарфах, что крушат головы людей с шарфами других расцветок.

Хороший писатель Лев Толстой играл в теннис, кидал биту в городки и ездил на велосипеде. Некоторые спортивные журналисты записывают ему в спортивную биографию строку «любил ездить на лошади». Это, конечно, двигательная активность, но вовсе не спорт. Лошади тогда были нормальным средством передвижения. Можно представить, как знаменитый граф заговорил бы о спорте: «И вот собрались сытые, скучные люди, думающие, как развлечь себя…»

Не в том дело, что он во всём прав, а в том, что есть оборотная сторона у общественного института спорта.

В известном романе писателя Толстого героиня смотрит на своего мужа сзади, и обнаруживает, что у него очень неприятные уши. Это Анна Каренина, и в этот момент, когда уши мужа кажутся ей неприятными, она осознаёт, что разлюбила его.

Так, слушая истории про большой спорт, рассказанные мелкими и крупными чиновниками, рассказанные, в общем-то, во славу этого спорта, я понял, что спорт этот мне ненавистен. Не было мне теперь интересно, что нарисовано на диаграммах и кто больше притащит на родину круглых свидетельств своей фармакологии. И не в том даже дело, что кого-то поймают или не поймают на этом — люди на планете примерно одинаковы, но сам принцип химического спорта мне чужд.

Один высокий человек, будучи расстроен недобором золота из олимпийского месторождения, сказал, что отныне мы должны теперь побеждать очевидным образом, чтобы нас было невозможно засудить. То есть прибежать на минуту раньше, прыгнуть на метр дальше, и приплыть на корпус впереди. Он не понимал, что Олимпиада давно соревнование структур, и главное в нём — не то юристы, не то химики, а счёт идёт на сотые доли секунды и миллиметры. И в результат уже включаются совсем случайные параметры вроде порыва ветра или капельки воды. Сражение идёт между разрешёнными пузырьками и неразрешёнными пузырьками.

Спортсмен, спасший несколько десятков человек из утонувшего троллейбуса, куда больше воодушевляет людей, чем многократный олимпийский чемпион, доживающий на кресле-каталке. Поп-звезда, что развлекала народ и подорвала здоровье наркотиками, сочувствия не вызывает. Но отчего должен вызывать сочувствие спортсмен, ставший частью развлечения публики и окончивший свои дни инвалидом?

Сдаётся мне, что возможности организма уже исчерпаны, а у публики, сидящей у телевизора, ещё есть деньги.

Таков конец эпохи бронзовых богов.

Будь моя воля, я бы сделал олимпийское, да и прочее профессионально-спортивное движение частным.

Не надо этих государственных непрозрачных проектов: только за свои, по народной подписке, через акционирование, а за государственный счёт — исключительно бесплатные бассейны, дворовые площадки и гимнастику для пенсионеров. Впрочем, тут советовать сложно — все советы по переустройству общества или хотя бы РАБКРИНАа выходят боком. Я надеюсь на физическую культуру, а именно с ней на моей Родине дело обстоит очень печально. Я бы даже сказал так — современная городская цивилизация вообще направлена не на потребление физической культуры, а на потребление спорта. Оттого слышать я не хочу унылых криков «Даёшь Олимпиаду!» или «Засудили! Подставили! Обвинили! Нас не любят!»

Поэтому я хочу прочь от этих олимпийских колец, от разрешённых и запрещённых пузырьков, от миллионеров с подорванным здоровьем, я уже увидел, какие у них всех уши.

Кстати, вдруг оказалось, что истории с нынешними Олимпиадами стали напоминать движение общества времён Первой мировой войны. Тогда был эпизод, когда все социалисты разделились на «оборонцев», что были сторонниками войны и, понятно, победы в оной, и «пораженцев», которые были, соответственно, наоборот.

С первыми как-то понятнее, а вторые, среди которых были большевики, рассчитывали, что чем хуже, тем лучше, потерпев поражение, царизм падёт, и начнётся что-то новое, поинтереснее нынешнего. Ровно тоже самое я наблюдаю и сейчас — одни желают всяческих конфузов устроителям игр, провалов почвы и наводнений, а о поражении российской сборной и говорить не приходится. Другие верят, будто всё завершится непременным триумфом, и мы все заплачем под звуки гимна, глядя на поднимающийся трёхцветный флаг над Дарданеллами… то есть, над олимпийским пьедесталом. В этой борьбе хочется занять какое-то спокойное место где-то под булгаковским абажуром, у теплой печки на Андреевском спуске.

Тут снова начинается литература.

И русская литература оказывается мудрее, чем русские досужие разговоры.

Потому что, если внимательно вчитаться в тот самый рассказ Юрия Казакова, то становится понятно, что воспоминание о красавцах-атлетах приходит к нему в Мезени, во время игры в футбол.

А играет не сборная, а простые матросы: «А что было за поле! На нём не было ни боковых линий, ни штрафных площадок, ни центра… Все оно было усыпано щепками, опилками, покрыто торфяными кочками. По полю в разных направлениях задумчиво перебегалисобаки. Иногда они садились и, не обращая внимания на игру, следили за другими собаками, приближающимися к ним с противоположной стороны.

Не было и болельщиков, только ребята ездили скособочившись, подсунувшись под раму, поднимаясь и опускаясь на педалях, — ездили по полю на велосипедах, следя за игрой.

А игра между тем налаживалась. Она приобретала осмысленность и наливалась тем нервным током, который до конца позволяет игрокам выдерживать высокий темп. И было всё, что бывает, когда играют мастера: были прорывы, молниеносные броски, были прекрасные точные передачи, удары головой и комбинации. Правда, было все это не на том уровне, на каком бывает у мастеров, но что из того! И ещё была та корректность в игре, то безусловное и мгновенное осознание своих ошибок, которые редко можно встретить у мастеров»[24].

Так, собственно, жизнь побивает нежить казённого спорта. Не запрещая его, а отодвигая в сторону: живи без нас.


2022

Слово о спортивном подвиге[25]

Не знаете ли, что бегущие на ристалище бегут все, но один получает награду? Так бегите, чтобы получить.

(Кор. 9)

Не так давно мне напомнили о героических спортсменах, которые с разорванными мышцами или сломанными ногами завершают соревнование. И это был (в устах телевизионного рассказчика) подвиг, сравнимый с военным. Спорт моей юности действительно был составляющей Холодной войны. После битв на поле боя взвивался флаг победителей, и давали государственные награды.

Ещё тогда я слышал о спортсменах, что превозмогая боль, всё же выполнили поставленную командованием задачу. Меня, правда, пугали все эти истории про наших гимнасток с переломанными костями, что становятся подростками-инвалидами.

Потом оказалось, что культ спортсмена с перебитыми ногами, заканчивающего дистанцию есть везде, причём даже сейчас. Словенская лыжница влетела в дерево, переломала рёбра и повредила лёгкое, но получила на Олимпиаде бронзу. На родине ей дали какой-то орден. Олимпийская медаль по дзюдо добыта спортсменом со сломанной рукой. Полька с травмой ноги выиграла золото. Ну и американцы — не исключение. Собственно, та телевизионная голова рассказывала про Кэрри Страг, которая, несмотря на травму лодыжки, вышла к брусьям и заработала свои олимпийские баллы. Клинтон её поздравил, она стала национальным героем, «снялась для обложки журнала “Sports Illustrated” и появляясь со всеми членами команды на коробке быстрых завтраков “Wheaties”». Судя потому, что эти коробки завтраков упоминаются во всех биографиях гимнастки, это что-то вроде ордена (да, я знаю про традицию изображений на американских коробках, это была ирония, но вообразите фантастику будущего, где вместо государственных наград будут давать месяц покрасоваться на упаковке, а уж кто спас мир, тому — полгода). Пишут, что Страг «В Вашингтоне устроилась штатным помощником в Управление Президентской студенческой перепиской США. В следующем году перешла на работу в канцелярию Генерального Советника в Министерстве финансов, а в марте 2005 года получила назначение в Управление Министерства юстиции по делам несовершеннолетних и профилактики преступности», — не знаю, символ ли это успеха, но явно жизнь удалась.

Впрочем, мне интересна не награда, а то, как устроено восприятие поступка.

Я начал перекладывать профессиональную травму на разные профессии и обстоятельства и размышлять о том, как мы воспринимаем героическое. Погибнуть, вынося ребёнка из пламени, безусловно сертифицированный подвиг. А вот погибнуть на беговой дорожке, упав после финишной черты — подвиг или нет?

Чем травма такого рода отличается от травмы, наносимой химпрепаратами. Представьте человека, что ради спортивной победы съел массу таблеток, вредных для здоровья — структура этого события практически такая же. А вот миллионер в своей погоне за миллиардом преуспел, но нажил себе невроз или, к примеру, инфаркт. Аналогична ли эта производственная травма олимпийской? Тоже ведь человек выиграл в конкурентной борьбе, сжав зубы, бился с равными себе, а то и превосходящими по силе противниками, и получил свой приз. Да и доходы у многих спортсменов тоже миллионные — футболист за сезон зарабатывает несколько Нобелевских премий.

В чьей-то системе координат это ненужная жертва, а в другой — нормальная. Ну, в античности умирали и не за такое. Конечно, существуют и другие шкалы ценностей, кроме моей. Они предполагают служение своему делу — развлечению публики — столь важным, что оно стоит и здоровья, и самой жизни. Можно заменить спортсмена на актёра, и тогда жертва даже мне кажется более осмысленной. Это давно поэтизировано: «Ах, он, уже с остановившимся сердцем, договорил свой монолог…» — и проч., и проч. Если же превратить героя в военнослужащего, то идея риска жизнью и здоровьем и вовсе окажется обыденной.

При этом на нашем историческом этапе потолок физических возможностей человека уже достигнут. На лицо фармакологическое соревнование, что не кончается и после соревнований. Где-то в холодильниках лежат тысячи пробирок с мочой, и вечно идёт тихая война другой химии. Совершенствуя свои методы, она может задним числом лишить любого чемпиона медали — хоть и десятилетней давности. Химики приходят и уходят, да, но результаты у всех ровно одинаковые. И затея обесценивается: оказывается, нет соревнования, как нет соревнования между одинаковыми стаканами в буфете. Знающие люди рассказывали мне какие-то чудовищные подробности вроде того, тренировки состоят из триады «боль — сверхболь — агония», а потом даётся полминуты на отдых. И что после упражнения пловец приподнимается над бассейном и его тошнит в специальный тазик, который предусмотрительно поставлен у бортика: в крови столько продуктов распада, что возникает аутоинтоксикация. Я, конечно, этих вещей не видел, но знающим людям верил, да и такое хорошо вписывается в мои профанические представления о мире спорта. И он оказывается смертельным не только на беговой трассе или ринге, а просто на тренировках.

Всё упомянутое современная цивилизация предлагает мне считать подвигом. То есть я вижу контракт между обществом на стадионах и у телевизоров и гладиаторами на арене. И в качестве дополнительной платы гладиаторам мне нужно уважать их членовредительство. Кстати, я вовсе не отрицаю этого уважения, нет. Просто по аналогии, отчего не уважать наркоманию рок-звезды, её распад умственный и физический — ведь он происходит в рамках аналогичного контракта по развлечению публики. Но, с другой стороны, лётчик-испытатель (а я их знал в силу биографических обстоятельств), тоже профессия вредная, но вызывает у меня безоговорочное уважение.

Есть, правда, и игровые виды спорта, но и они в своих высших проявлениях вызывают у меня сомнения.

Но философская задача даже шире — речь идёт о любой профессиональной травме «другого», которая идёт в дополнение к заработной плате. Где та грань, которая разделяет восхищение честного обывателя и раздражение от какого-то невыраженного обмана. Где грань между воодушевляющим подвигом, который позволяет обывателю превозмочь свои невзгоды, и самопожертвованием миллионера на стадионе? Вопрос, да.

В идеальном мире я бы предположил вместо спорта царство физической культуры. Это сюжет для фантастического рассказа об Олимпийских играх, где выигрывает тот «у кого здоровье лучше» в совершенно медицинском смысле. Но это уже совсем другая история, никаких поставленных выше вечных вопросов не разрешающая.


2022

Гопники

Где мои семнадцать лет на Большом Каретном?

Владимир Высоцкий

Я живу в Марьиной Роще и слышу, как меняется что-то в лице у стариков, только они слышат это название. Но бараки, что были здесь, сломаны ещё в середине семидесятых, шпана прежних времён расселилась на кладбищах, а их потомки рассеялись. Но как-то при мне заговорили об одном феномене: состоявшиеся люди хвалятся тем, что в детстве были драчунами, мучили животных и воровали по мелочи. Один публицист даже украл детскую коляску, а потом хвастался прочностью её ткани, пущенной на поделки. При этом иногда делают вывод, что причина — в советском воспитании и детском чтении. Действительно, Незнайка симпатичнее Знайки, а Кибальчиша, который лез отовсюду, хотелось кем-то укоротить и, за неимением лучшего, Плохишом. Потом власть переменилась, и оказалось, что самый успешный образ гопника был создан в отечественном кино искусствоведом, кандидатом наук Сергеем Бодровым. Специалист по искусству Возрождения выходит куда лучим гопником, чем настоящие.

Первый фильм «Брат» был в этом смысле очень интересен (там собраны едва ли не все архетипы того времени — миф о культурной столице, миф о чеченском ветеране — это, правда, вызвано по телефону из таксопарка им. Скорцезе… Ну и мифы о хиппи и рокерах), а второй был уже открытым гимном гопничеству, причём уже идеологического толка. Искусствовед исполняет роль Оскара Уальда, который, (согласно легенде) увидев некоего нищего в рванье, отвёл его в дорогой магазин, купил ему там роскошный костюм и сам прорезал дырки бритвой в нужных местах. Кстати вот, хороший вопрос: если гопник попросит телефончик позвонить на правильной латыни — это скрасит печаль прохожего или нет?

Похвальба своей брутальностью — вечная традиция. Виктор Шкловский пишет в своей повести «ZOO»: «…Я в это время был влюблён. Влюблён так, что разогнал от женщины, в которую был влюблён, на километр всех людей, которым она нравилась.

И тогда, будем хвастаться, я взял одного англичанина, который мне не понравился, он слишком пристально смотрел на женщину, взял и бросил на рояль в ресторане.

За рояль, конечно, заплатил он, а не я, так как денег у меня не было.

Откуда у меня взяться деньгам?

Англичанин не стал со мной объясняться.

А одной женщине сказал, что, когда он был в Сербии, там парни были похожие на меня, ходят с ножами, могут зарезать.

И он подумал: а вдруг у меня нож? Потому-то он и решил заплатить»[26].

Интонации интеллектуалов, притворяющимися гопниками хорошо описаны в другом фильме, который называется «ДМБ»: высокая или производственная лексика, приносящаяся меланхолическим тоном. Этот инструмент работает наверняка, как газированная водка. С «Особенностями национальной охоты» — проще все герои говорят шутками, как на концерте. На письме это проявляется как победа коротких предложений, где одно дополняется следующим, и частые метафоры (там, где Олеша долго бы думал, используется простой парадокс). Несколько моих знакомых пишут этим стилем колонки в разных изданиях — вполне успешно.

Но дело в том, что фальшивое хулиганство — способ защиты. Хамелеонов приём интеллигента, который наговаривает на себя — ни к каким гопникам в детстве он не принадлежал, всё общение с ними свелось к тому, что у человека в детстве отобрали рубль на завтраки. Многие врут, примыкая к воображаемой силе. Шпана и гопники были, кошек, а то и людей убивали — в том сомнений нет. Но рассказы успешных людей (или считающих себя успешными) — намёк на то, что стартовые позиции у них были ниже прочих, но благодаря смётке и таланту, он преодолел детство в бараке и голодные дни, встал вровень с теми, кто вышел из элитных семей. Или — вот он был из интеллигентной семьи, но больше чем ровесники, потому что прошёл два поприща, а не одно, пока сверстники нюнились и шли одной дорогой. А он — герой, не поленился, не побоялся. При этом мучитель кошек — как бы уже не он, и совсем неприятное в наследии этого человека можно забыть, а то, что находится на грани наказуемого — вспомнить.

С другой стороны, это интуитивное приближение себя к силе — всякий интеллигентный человек чувствует власть гопников над собой, потому что у него нет против них приёма. Стало быть, и человек «при гопниках» имеет власть над слушателем-обывателем и понимает механизм этой власти. Этот опыт особенно был показателен в девяностые, когда книжные мальчики норовили притвориться бандитами, даже занимаясь вполне вегетарианским бизнесом. Они переплавляли свой страх в гордость.

Но если взрослый мужчина постоянно напоминает о былом хулиганстве, то это либо признак инфантилизма, либо печаль об отсутствии ярких событий в жизни. Так начинают повествовать о войнах, в которых не воевал, и о бандах, в которых не воровал, подвывая: «Где мои семнадцать лет, где мой чёрный пистолет? На Большом Каретном!» Грустно смотреть.


2022

Слово о святочном рассказе. «Чук и Гек» Аркадия Гайдара

…Настали святки — то-то радость!

Александр Пушкин

Есть очень известный канон рождественского рассказа.

Про него говорят много, а задумываются о сути — мало.

Меж тем, в нём существуют целых три канона — это рождественский рассказ, крещенский рассказ и рассказ пасхальный.

Лет сто назад всяк понимал тонкую стилистическую разницу между ними — потому что титульные подданные империи стояли на службе каждую неделю и знали разницу между Рождественским чудом и чудом Пасхальным.

И никуда не девалось народное поверье, что на Святках, между Рождеством и Крещением всякая нечисть получает временное послабление и лезет из всех щелей, пока не придёт ей окорот.

Причём, одно дело — западный рождественский рассказ, сформировавшийся при Диккенсе (и пришедший к «Дарам волхвов» О. Генри), а другое — наша традиция — идущая от Гоголя.

Причём в двадцатом веке налицо была некая фронда противопоставления Григорианского календаря Юлианскому. Бродский писал свои знаменитые Рождественские стихи, по большей части привязывая их не к январю, а к концу декабря.

В нашем Отечестве, где принято справлять разные религиозные праздники, пренебрегая постами и воздержанием перед ними, произошла удивительная история. Есть праздники, сконструированные искусственно, а есть те, что проросли из глубины времён или вовсе — из какой-то общей беды. С Днём народного единства вообще конфузная история. Открыто говорили, что он возник по указанию «сверху», чтобы заменить 7 ноября, давнишний «красный день календаря». И как всегда, когда что-то делается в суматохе, поминальная дата красива и пафосна, да только народная тропа ему поперёк. Любознательный человек, обратившись к какому-нибудь более или менее доступному источнику, может узнать, что в XVII веке разница между юлианским и григорианским календарями составляла не 13, а 10 дней, а наши прекрасные депутаты решили, что она была тринадцать, придумали искусственную дату, причём привязал её не к польской капитуляции, а к освобождению Китай-города. Разве что сама Государственная дума находится рядом, но это повод сомнительный. Как и в случае с Днём России — праздником странным, до конца непонятным. Правда, начнёшь говорить об этом, так втянешь голову в плечи, потому что умы возбуждены и повсюду сеансы психотерапевтического выговаривания.

В прежние годы, в каждый сезон было по празднику. Новый год был праздником штатским, а 7 ноября — государственным (Советские праздники соответствовали христианским, в коих 9 мая было отдано Пасхе, в поздние годы СССР уже такой не запретной, а немного даже фрондёрской. Однако лето оставалось без праздника (два главных выпало на весну — Первомай и День Победы). Так или иначе — 1 января был День Перехода, 1 мая — День Весны, 9 мая — День Избавления от смерти, а 7 ноября — День Урожая. Теперь государство вместе с танками переехало на весеннюю часть года (по мне, так лучше б оно переехало на лето, где День России не близко, но рядом с усекновением главы Ивана Крестителя, или Ивану Купале — кому что ближе). Но государство, как единый организм, думающий какую-то свою думу, понимает, что 12 июня праздник неукоренённый, ненамоленный, и лучше устроить парад в мае.


Русский святочный рассказ — это история о холоде. В России холод — особая часть реальности. Амундсен в своей книге «Южный полюс» (1912), писал: «Те, кто думают, что после длительного пребывания за Полярным кругом человек становится менее чувствителен к холоду, глубоко ошибаются. К холоду привыкнуть нельзя»[27]. Потом её переписали Ильф и Петров в своём фельетоне 1935 года «Собачий холод» и многие запомнили её именно оттуда[28]. К холоду привыкнуть нельзя, оттого у чуда, которое происходит среди снега и льда, особая цена. Святочный рассказ — это история об особом счастье — неожиданно обретённом, будто найденная в лесу избушка с запасом дров.

Сейчас ситуация изменилась. Вместо насильной секуляризации зимней сказки возникла странная смесь, где есть одновременно и святки, и державность, и Родина — в общем, как в московском метро. Чуть отступив от темы, я бы рассказал вот о судьбе одной советской книжки. Это «Крайний случай» детского писателя Ильи Туричина (1921–2001). Она впервые вышла в 1965 году и рассказывала о матери, что провожая сына на войну, дала ему краюху ржаного хлеба, что не черствела и защищала его от пуль. Там были совершенно безумные немецко-фашистские захватчики, будто сошедшие с карикатур Кукрыниксов, которые никак не могли изничтожить красноармейца, и только дождавшись того, как он поделится хлебом с немецкой девочкой, выстрелили ему в спину из пистолета с кривым дулом. Эффект вышел неожиданный: солдат не умер, а превратился в бронзовую статую с мечом и девочкой на руках. Немецкая девочка, может, и не хотела бронзоветь, но тут уж её никто не спрашивал, к тому же все фашисты одновременно погибли. Эту сказку издавали множество раз, и я её хорошо помню по своему детству. В 2010 году её переиздали в Белоруссии[29]., и, по слухам, митрополит Филарет и издатели внесли с ведома наследников в текст примечательные изменения. Теперь в аннотации пишут: «Мужественно сражался Иван против фашистов, дошёл до Берлина и спас от смерти маленькую немецкую девочку. Всю войну он берёг краюшку хлеба, испечённого матерью. А самого Ивана хранила от вражеских пуль чудотворная икона Пресвятой Богородицы. Издание адресовано юным читателям». Я-то про эту книгу слышал давно, однако в руках её не держал.

Но вернёмся к русским морозам. Есть ещё важная общая деталь: в святочном рассказе тема детей на морозе появилась удивительно давно, наверно, сразу при его рождении. Дети и холод — главные противоположности не только литературы, но и жизни. Замерзает ли со своими бессмысленными спичками девочка, которую придумал мизантроп Андерсен, суёт ли эсэсовец голого младенца к открытому окну в романе Юлиана Семёнова «Семнадцать мгновений весны», везде одно и то же.

Сто лет назад, ещё до революции, машина, производящая святочные рассказы, тоже работала на полную мощность. И, понятное дело, в этом жанре отметились большие писатели. Одни, как Куприн, делали это в канонах жанра, у других, как у Достоевского, получался знаменитый шар, внутренний диаметр которого больше, чем внешний. То есть «Мальчик у Христа на ёлке» (1876) — не просто святочный рассказ, а философское сочинение про христианскую мораль, милосердие и прочее, что Достоевскому чрезвычайно важно. Писатель, кстати, взял сюжет из стихотворения немца Фридриха Рюккерта «Елка сироты», который, как и положено, уморил ребёнка на морозе. Но и сам Достоевский наводит такого ужаса, который никакому Андерсену и не снился: «Одни замерзли ещё в своих корзинах, в которых их подкинули на лестнице к дверям петербургских чиновников; другие задохлись у чухонок, от воспитательного дома на прокормлении, третьи умерли у иссохшей груди своих матерей (во время самарского голода), четвёртые задохлись в вагонах третьего класса от смраду, и все-то они теперь здесь, все они теперь как ангелы»[30].

Так вот, 25 декабря 1895 года в газете «Нижегородский листок» был напечатан святочный рассказ «О мальчике и девочке, которые не замерзли». Написал его писатель Максим Горький, которому тогда исполнилось 26 лет. Горький сходу начинает полемизировать с Достоевским и говорит: «Я понимаю хорошие намерения авторов святочных рассказов, несмотря на их жестокость по отношению к своим персонажам; я знаю, что они, авторы, замораживают бедных детей для того, чтоб напомнить о их существовании богатым детям, но лично я не решусь заморозить ни одного бедного мальчика или девочки, даже и для такой вполне почтенной цели… Я никогда не замерзал сам, никогда не присутствовал сам при замерзании бедного мальчика или девочки и боюсь наговорить смешных вещей при описании ощущений замерзания… Да потом и неловко как-то умерщвлять одно живое существо для того, чтобы напомнить о факте его существования другому живому существу… Вот почему я предпочитаю рассказать о мальчике и девочке, которые не замёрзли»[31].

Что там происходит? В святочный вечер двое детей просят милостыню на городской улице. Это Мишка Прыщ и Катька Рябая. Горький говорит, что если благовоспитанная публика нервничает, то готов переименовать их в Мишеля и Катрин. (В этот момент мы понимаем, что Горький пишет пародию, построенную на обратных общих местах). Нынешнего искушённого читателя, впрочем, передёргивает и от выражения «опытный пострелёнок». Итак, собравши рубль и пять копеек, дети идут в трактир и получают там чаю и колбасы с хлебом. Тем дело и кончается, и Горький как бы грозит пальцем потребителю святочных чудес. Что, хотел мучений? Не будет тебе этого, подлец, вот тебе двое живых, хоть и грязных детей, обладающих чувством собственного достоинства (ну и колбасой, конечно). Кстати, в двадцатишестилетним Горьком даже здесь чувствуется талант, там есть оборот: «Она так вот никак не могла ещё привыкнуть к могучей, оглушающей гармонии кабака». Гармония кабака — вот настоящий литературный или философский образ. Рассказ кончается словами: «Теперь я спокойно могу оставить их оканчивать свой святочный вечер. Они — поверьте мне — уж не замёрзнут! Они на своём месте… Зачем бы я их заморозил?.. По моему мнению, крайне нелепо замораживать детей, которые имеют полную возможность погибнуть более просто и естественно»[32].. В общем, у Горького нет Христа, нет ёлки, а есть чай и колбаса, а также два оппонента. Один — Достоевский, а другой — безымянный обыватель, желающий пролить слезу умиления на морозе. Но тут, как ни странно, он сходится с Достоевским, который ещё в «Петербургской летописи» пишет: «Нередко же действительность производит впечатление тяжелое, враждебное на сердце мечтателя, и он спешит забиться в свой заветный, золотой уголок, который на самом деле часто запылён, неопрятен, беспорядочен, грязен. {…} Наконец, в заблуждении своем он совершенно теряет то нравственное чутьё, которым человек способен оценить всю красоту настоящего, он сбивается, теряется, упускает моменты действительного счастья и, в апатии, лениво складывает руки и не хочет знать, что жизнь человеческая есть беспрерывное самосозерцание в природе и в насущной действительности»[33].. А как ты-то, дорогой читатель в холодное время? Так же, нет?

Но это всё предыстория.

Итак, много лет Россия прожила без Рождественской традиции, заменив её традицией новогодней. Меж тем, на всякой книжной полке страны стояла книжка с настоящим Советским Рождественским Рассказом.

Сейчас я расскажу, как он устроен.

В каноне рождественского рассказа лежит затруднительное обстоятельство, в которое попадает герой, чудо, а затем — избавление и счастливая встреча Рождества.

В прежней русской литературе был Гоголь, Жуковский, ну и ближе занавес, которым отделился старый мир от нового — знаменитый рассказ Куприна «Чудесный доктор», в котором хирург Пирогов, будучи неузнанным, лечил бедняка и давал ещё сам денег на лекарства.

Никакого ангела не возникало — чудо было рукотворно. Земной человек придумал гипсовые повязки и лечил солдат в Севастополе.

Серийных газетных рассказов были сотни — даже Чехов пародировал их.

Советский рождественский рассказ тоже не обошёлся без ангелов.

Ленин приходит на Новый, 1920-й год, к детям в рассказе Бонч-Бруевича «Ленин на ёлке в школе» будто существо высшего мира.

Но всё же, главный советский рождественский рассказ был напечатан во втором номере журнала «Красная новь» за 1939 год и назывался «Телеграмма».

Этот рассказ начинался «Жил человек в лесу возле Синих гор». Это звучит будто зачин библейской книги — «Жил человек в земле Уц».

Если внимательно читать этот рассказ, который потом поменял название на «Чук и Гек», то становится понятно, что он устроен мистическим образом.

Вообще, Гайдар из тех писателей, что передают сам стиль времени, мелкие его детали. Отец героя из «Судьбы барабанщика» — сел за растрату и работает за зачёты на Беломорканале — это указано в тексте, включая топографию. Алька из «Военной тайны» убит в Крыму русским пьяницей, а вокруг были нехорошие крымские татары — до их депортации, до которой остаётся десять лет. Гайдар очень точно расставляет акценты, расставляет мелкие детали и следит за каждым словом в диалогах.

Мир Гайдара абсолютно связен и совершенно непротиворечив. Это мобилизационный мир накануне большой войны с очень чёткой расстановкой героев, как во всяком мобилизационном эпосе.

Все посмотревшие фильм «Утомлённые солнцем» режиссёра Михалкова сопрягают это не только с Чеховым, но и с рассказом «Голубая чашка». Финская, а затем и Отечественная война дёргает верёвки тимуровской сигнализации. Если ты видишь дым в лесу — значит дело нечисто.

О месте, где разворачивается действие, спорят семь городов, как о родине Гомера, помещая персонажей то в Пермь, то в Тюмень. Единственный топоним (кроме Москвы) в этом рассказе — ущелье Аркалаш отсутствует на картах. Но фраза героини о том, что из Москвы ехать до него «тысячу и тысячу километров» — просто метафора. Точно так же гадают о полных именах героев. Появляются два брата — Сергей и Борис, соседская собака Гектор, крик погонщика «Чук, чук». Это усилия, которые можно применить каким-нибудь более подходящим образом.

Имена эти родом из той же традиции, что населила книги Александра Грина причудливыми именами.

Мы имеем дело с обобщающей историей, советским рождественским рассказом

Итак, мать с детьми собирается приехать из Москвы к своему мужу, начальнику геологов, к Синим горам.

Тот посылает ей телеграмму загадочную телеграмму.

Дети, сами того не желая, уничтожают телеграмму и скрывают это.

Семья едет на поезде.

Геку снятся сны.

Это сны в стихах. Вообще стихи Гайдара мало изучены, а они очень важный элемент его литературной машины — будто самостоятельные стихотворения или вкрапления в рассказы и повести.

Геку снится оратория, где вагоны говорят с паровозом,

А потом и вовсе сон актуальный, политический:


Приснился Геку странный сон!
Как будто страшный Турворон
Плюёт слюной, как кипятком,
Грозит железным кулаком.
Кругом пожар! В снегу следы!
Идут солдатские ряды.
И волокут из дальних мест.
Кривой фашистский флаг и крест[34]


История Гайдара напечатана в январе-феврале в «Пионерской правде» и «Красной нови». Сын писателя комментирует обстоятельства написания так: «Дневник Аркадия Гайдара за 1940 год содержит запись: “Позапрошлый (год. — Т.Г.) в декабре, кажется, писал „Чук и Гек“. Время для меня было крутое”.

Конец 1938 года был для Аркадия Гайдара действительно “крутым”. В ноябре неожиданно была приостановлена публикация его новой повести “Судьба барабанщика”. Сложным было время и для страны.

В “Чуке и Геке” нет отзвука тех событий. И всё же рассказ “Чук и Гек” несёт на себе их своеобразный отсвет»[35].


Через полгода, 23 августа 1939 года был подписан Договор о ненападении между Германией и СССР (Пакт Молотова-Риббентропа), после этого отношения между странами потеплели, и обличение кривых крестов на время прекратилось.

Вернёмся к путешествию: семья добирается до крошечной станции. Нанят ямщик — сперва он запрашивает сто рублей и с ним долго торгуются. И то верно — средняя месячная зарплата рабочего тогда была 350 рублей. При том, что костюм стоил 1400 рублей, кило сахара — 4 рубля, а килограмм масла — 24 рубля, килограмм мяса — 22. Это в городах, конечно.

Ехать долго. Сперва — один день, потом ночёвка в ямщицкой избушке, а затем снова день и только под вечер они приезжают — оттого услуги ямщика так и дороги.

Но в точке назначения никого нет.

Только старик-сторож, да и он появляется не сразу. Оказывается, в утерянной телеграмме было написано «Задержись выезжать на две недели. Наша партия срочно выходит в тайгу».

Это совершенно невероятная история — геологической партии нечего делать в конце декабря в тайге. Земля скрыта толстым слоем снега. Зима — время написания отчётов, неторопливой работы в камералке[36], анализа того, что добыто за полевой сезон.

Это ненастоящие геологи.

Но, так или иначе, люди с «Разведывательно-геологической базы № 3» ушли в тайгу и будут нескоро.

Мать с детьми живёт в доме сторожа на базе.

Сторож этого маленького посёлка, по сути, играет роль Деда Мороза или Николая угодника — покровителя путешественников — он даёт приехавшим раньше времени гостям кров и пищу. А сам уходит за много десятков километров искать начальника.

Он возвращается, привезя записку и ключ от комнаты начальника.

Пока они ждут старика, то питаются потерянным зайцем. Он быстро кончается, и вот путешественники едят кашу с постным маслом и делают лепёшки из найденной муки.

Один из мальчиков прячется в сундуке и засыпает, меж тем его ищут в лесу.

Только собака сторожа может найти спящего, и вот один из детей как бы обретён наново.

Собаке в награду дают колбасы, и сторожу отрезают полкруга — откуда взялась колбаса, неясно. Но тут, как и во всём этом тексте, мы находимся в пространстве условностей.

В этот момент в рассказе опять возникает некоторая неловкость — непонятно, зачем геолог возит с собой ключ от комнаты (а не от сейфа, скажем) — злоумышленник легко вскроет дверь топором, не говоря о том, что есть сторож, для чего эта предосторожность — непонятно.

Но теперь, допущенные в другую комнату, мать и двое её сыновей ставят там ёлку и украшают её самодельными игрушками.

Нужно сделать отступление: для героев Гайдара — ёлка важное нововведение. Примерно с 1927 года рождественские ёлки были под запретом. «Рождественская елка — это фетиш. Выбросив иконы за окно, мы прячем бога за елку. С этим позорным явлением необходимо кончать. Конечно, нет и не должно быть места ни елке, ни рождественским подаркам»[37]. — писал журнал «Безбожник у станка» в 1928 году. Накануне 1936 года рождественская ёлка превращается в новогоднюю и легитимизируется. Возвращается и сюжет из упомянутого рассказа Бонч-Бруевича. Имя Ленина как бы осеняет новую традицию.

Наконец, возвращаются геологи, и в тот момент, когда подходит время встречи Нового года, все они собираются вместе. Дальше у Гайдара чудесный оборот: «Когда был накрыт стол, потушили лампу и зажгли свечи. Но так как, кроме Чука с Геком, остальные все были взрослые, то они, конечно, не знали, что теперь нужно делать»[38].

Геологи достают баян и пляшут.

«Теперь садитесь, — взглянув на часы, сказал отец. — Сейчас начнется самое главное.

Он пошёл и включил радиоприёмник. Все сели и замолчали. Сначала было тихо. Но вот раздался шум, гул, гудки. Потом что-то стукнуло, зашипело, и откуда-то издалека донесся мелодичный звон.

Большие и маленькие колокола звонили так:


Тир-лиль-лили-дон!
Тир-лиль-лили-дон!

Чук с Геком переглянулись. Они гадали, что это. Это в далекой-далекой Москве, под красной звездой, на Спасской башне звонили золотые кремлёвские часы»[39].

В этот момент наступает новая соборность — единение всех граждан. При этом в рассказе Гайдара страна ужимается до размеров одного часового пояса — если бы часовая разница с Москвой составляла бы часов пять, то Чук и Гек давно спали, а на дальнем востоке начало бы светать.

Но в этом сказочном пространстве Новый год встречают все — москвичи, геологи, командир бронепоезда и вообще каждый советский гражданин.

«И этот звон — перед Новым годом — сейчас слушали люди и в городах, и в горах, в степях, в тайге, на синем море.

И, конечно, задумчивый командир бронепоезда, тот, что неутомимо ждал приказа от Ворошилова, чтобы открыть против врагов бой, слышал этот звон тоже.

И тогда все люди встали, поздравили друг друга с Новым годом и пожелали всем счастья.

Что такое счастье — это каждый понимал по-своему. Но все вместе люди знали и понимали, что надо честно жить, много трудиться и крепко любить и беречь эту огромную счастливую землю, которая зовётся Советской страной»[40].

Ну, про сторожа и ключ все же понятно. Ямщик долго торгуется, потому что у героев нет обола или драхмы, понятных ему денежных единиц, которые положено брать с путников (ну, или каких-то языческих сибирских подношений). Потом они прибывают к закрытым дверям. У врат закона, как мы знаем, стоит привратник — точно так же, как и святой Петр у врат Рая. Пускают, да не сразу. Ключник говорит, что в главное сакральное пространство можно попасть только после испытаний.

В данном случае, в отличие от притчи Кафки, двери открывают и героев пускают внутрь. Тут вопрос, можно ли оттуда вернуться, как Данте. Это советский рай. Как мы знаем, выбраться из советского рая очень нелегко. Но тут разница — из советского рая выбраться нелегко, но можно. При этом бывали случаи, когда это происходило индивидуально, а иногда — групповым способом.

Рассказ был экранизирован в 1953 году. Сценарий к фильму писал знаменитый литературовед Виктор Шкловский, известный своим эсеровским прошлым, игрой в прятки с чекистами, бегством по льду Финского залива из Советской России и возвращением обратно.


Что же из этого следует?

Во-первых, то, что традиция истории про зимнее чудо не прерывается все советские годы.

Во-вторых, судя по всему, жанр рождественского рассказа, что читался, часто вслух в кругу семьи, сместился от литературы к кино. «Ирония судьбы», «Чародеи», ныне забытый фильм «Эта весёлая планета» — дополнены сейчас сотнями фильмов о бытовом чуде, что случается уже не в рождественскую, а в новогоднюю ночь.

Ну и, наконец, в-третьих, медленное и внимательное чтение хрестоматийных текстов может раскрыть в них неожиданные смыслы — это ли не чудо?

Забор


(знак собственности, символ достижений и преграда искушению)
Наша мечеть ― открытое небо, а город ― необозримая степь, где никому не тесно и где ни стена, ни забор не удерживает воли.

Фаддей Булгарин. «Иван Иванович Выжигин» (1829)

Про философию забора как разграничительного сооружения написаны тысячи книг. Самый знаменитый забор — Китайская стена, которая видна из космоса. Вторая великая стена — Берлинская, про которую невозможно сказать, исчезла она или нет, потому что, часть её существует в виде памятника. Интересно, что при своём возникновении она подавалась как средство ограждения от опасности извне, но мгновенно стала сооружением, препятствующим выходу наружу (и тем и осталась в истории).

Третья знаменитая стена — кремлёвская. И она уже особый символ, потому что совмещена с кладбищем. Это старая традиция — хоронить своих родственников у порога дома, чтобы они защищали его от незваных пришельцев.

Самый длинный забор, защищающий часть Австралии от кроликов, из космоса не виден, но длиннее Китайской стены и тянется на пять с половиной тысяч километров.

Метафизика же русского забора начинается со знаменитой фразы Ключевского о том, что «русские границы на востоке не отличались резкой определенностью или замкнутостью: во многих местах они были открыты; притом за этими границами не лежали плотные политические общества, которые бы своей плотностью сдержали дальнейшее распространение русской территории»[41].

Забор Востока — нечто бессмысленное в силу огромных пространств, забор Запада — нечто рациональное. Поэтому бесчисленные споры о русском заборе сводятся к мысли, что забор — это недостаток жизни, её порочная сторона. Чем больше заборов в стране, тем она хуже: они индикатор взаимного недоверия, но цель настоящего рассуждения как раз в том, что нечто естественное не может быть истолковано в терминах «плохого» и «хорошего».


(дихотомия)
Вот какая легенда
Ужасная!
Вот какая принцесса
Прекрасная!
А может быть, было все наоборот:
Погода была
Прекрасная,
Принцесса была
Ужасная.
Генрих Сапгир

В разговорах современных урбанистов, как правило, людей молодых, есть одно общее. Это дихотомия между открытым пространством и забором. И чем менее рассудителен участник разговора, тем чётче он говорит о том, что всякие открытые пространства хороши, а забор — однозначно плохо.

Дело не только в том, что решётка Летнего сада, парапеты набережных, разделительная стенка автострады — всё суть заборы, и не только имеют право на существование, но обусловлены простой необходимостью.

Проблема модной философии, урбанистов и отечественного «просвещённого мнения» в том, что они вступают в конфликт с желанием людей по-своему обустроить свою жизнь. Часто эстетика решения связана с экономическим уровнем общества — тут спора нет.

Но чаще эстетически подкованные люди борются с архаической традицией, не понимая её ценности и права на существование. В терминах заборостроения это напоминает устройство дорожек во дворах и парках: какую ограду вдоль них ни сделай, люди будут перелезать через неё, чтобы спрямить путь. Так и здесь — не то, что навязывание открытых пространств, но и война с заборами так же нехороши, как и желание перегородить весь мир.

То и дело рядом с нами оказывается человек, что, заламывая руки, произносит: «Боже мой, отчего в России всё уставлено этими ужасными, некрасивыми, глухими заборами?» И дальше, в цепочке умозаключений, выходит так, что в нашем Отечестве всё ужасно, а в просвещённых землях к западу от него, всё прекрасно. И это зачин для разговора не о преимуществе того места, где нас нет, перед тем, где наш народ к несчастью есть.

Заборы у нас действительно бывают нехороши — особенно из жести и грязного бетона.

Но уж если мериться с иностранцами, то уместно вспомнить карамзинские «Письма русского путешественника» (1793). Вот наш соотечественник стоит посреди английской земли и замечает: «Во все стороны лондонские окрестности приятны, посмотреть на них хорошо только с какого-нибудь возвышения. Здесь всё обгорожено: поля, луга, и куда ни взглянешь, везде забор — это неприятно»[42].


(слово забора)
Забор есть род сообщения. Недаром это монотонное пространство — идеальное место для граффити. Но русский забор более родственен китайской стене для развешивания дацзыбао, что означает «газета, написанная большими иероглифами». Это, по сути, листовка, приклеенная к забору.

Русский человек привык писать на заборе, объясняя всё происходящее. Но он в этом деле экономен и в общем случае обходился одним иероглифом. Известно, что сначала в воздухе возникает слово из трёх букв, потом появляются гвозди и доски, которые крепятся к нему, и этот приём объясняет щели и дырки в наших заборах.

Гоголь в вариантах текста «Мёртвых душах» упоминает «длинные заборы с кое-какими необходимыми заборными надписями, нацарапанными школьниками и уличными шалунами, посеченными за это, без сомнения, в своё время порядочно, если только дали себя поймать на месте злодеяния — вот всё, что находилось на этой уединенной или, как у нас выражаются, красивой площади»[43].


Забор у нас превратился в явление онтологическое. «Потёмкинские деревни» (при том, что это мифологизированный образ, впрочем, как и всякий эпитет) — тоже забор между первым лицом государства и окружающей действительностью. Ср. выражение маркиза де Кюстина о том, что «Россия — страна фасадов», а фасад не что иное, как граница между внешним холодными миром и теплом частной жизни в натопленных комнатах.

Александр Ушаков, (взявший себе псевдоним «Н. Скавронский), писал в шестидесятые годы XIX века: «Русский человек по природе своей не любит искусственности, ему тесно, мало места в ограниченно-очерченном саду, ему всего неприятнее забор за кустами зелени; он, напротив, любит лес, рощу, поле, чтобы всё перемешивалось, скрещалось и чтобы нигде не видно было конца; он любит дать простор и волю взгляду, и если выедет из города, так подавай ему деревню»[44]. Ему вторит Глеб Успенский: «Разворотить забор и разметать по сторонам доски, “вломиться” туда, куда не пускают: ― вот что делала эта несчастная ватага силачей, не знавшая, куда деть свою силу»[45].

Купцы Гиляровского с забором обходились, как с ветряными мельницами: «Ему отворяют ворота ― подъезд его дедовского дома был со двора, а двор был окружен высоким деревянным забором, а он орет: ― Не хочу в ворота, ломай забор! Не поеду! Хозяйское слово крепко и кулак его тоже. Затворили ворота, сломали забор, и его степенство победоносно въехало во двор, и на другой день никакого раскаяния, купеческая удаль ещё дальше разгулялась»[46].

Тогда городской забор ещё не слишком отличался от деревенского, похожего на двор Коробочки: «Этот небольшой дворик, или курятник, переграждал дощатый забор, за которым тянулись пространные огороды с капустой, луком, картофелем, свёклой и прочим хозяйственным овощем»[47]

У Ремизова забор ещё и символ отчаяния: «Я помню, ощеренные, с прогнившими досками заборы ― забор и под забором упавшего человека, когда все двери перед тобой захлопнулись, а калитки и ворота под замком заперты крепко; и эти проклятые стены,отгораживающие человека от человека ― самодовольные свиные хари, выглядывающие из-за заборов на твою беду и отчаяние; проклятия твоего бессильного сердца; и тупая покорность»[48]

Забор бывает страшен: «Забор вокруг избы из человеческих костей, на заборе торчат черепа людские с глазами; вместо верей у ворот ― ноги человечьи, вместо запоров ― руки, вместо замка ― рот с острыми зубами»[49]

У Гоголя есть старое, но не потерявшее своей силы наблюдение: «Только поставь какой-нибудь памятник или просто забор ― черт их знает, откудова и нанесут всякой дряни…»[50] — и всё потому, что мусор, негодный предмет всегда уносится на границу миров или перекидывается через неё.

Забор у нас — это ещё и опора топографии. Кучер Чичикова «не видя ни зги, направил лошадей так прямо на деревню, что остановился тогда только, когда бричка ударилася оглоблями в забор и когда решительно уже некуда было ехать»[51]. Спустя сто лет Ремизов подтверждает, что забор — важная часть пути: «Мы идем пешком и не уверены, куда повернуть. И вдруг видим зеленый забор. “Святая София, ― говорит художник Нарбут, ― идем правильно”»[52]. Хозяин Селифана, кстати, знает, что «мёртвым телом хоть забор подпирай, говорит пословица», то есть забор означает конец пути, он готов прекратить путь не только брички, но и неостановимой русской тройки.

Точно так же воздушный шар коротышек из Цветочного города на Огурцовой реке, отправившихся посмотреть мир, терпит аварию как раз натыкаясь на забор. В другой раз, именно наткнувшись на забор, Незнайка набивает себе шишку. Желание преодолеть искусственную преграду — свидетельство неправильного поведения: «Если малыш полезет через забор и оцарапает ногу, то царапину надо прижечь йодом, чтобы малыш запомнил, что лазить через забор опасно, и в другой раз не лез через забор»[53].


(типология забора: бетон и металл)
Мы поехали за город,
А за городом дожди.
А за городом заборы,
За заборами — вожди.
Геннадий Шпаликов

Всякое большое явление для сколько-нибудь осмысленного разговора нужно разложить на типы. Заборы бывают разными — ограждающими то, что «внутри» от того, что «вовне» и наоборот. Заборы бывают частными и государственными. И, наконец, есть прозрачные заборы и глухие.

Забор есть преграда физическая, преграда оптическая, а также сооружение, которое делает невидимые границы видимыми — наподобие тех жёлтых лент, которые, приподняв, преодолевают тысячи детективов в начале тысяч остросюжетных фильмов.

Если с физической преградой всё более или менее понятно, то оптическая преграда работает сложнее. С одной стороны, она даёт пространство частной жизни: под защитой непрозрачного забора человек может позволить себе то, что не позволит на людях. Забор — это преграда искушению, случайному вору или завистнику.

Как ни странно, это важно и человеку скромному. В нашем мире есть, как хотелось бы верить, некоторые состояния, хоть и не имеющие родовых корней, но полученные честным путём. Часто их обладатель понимает, что его образ жизни входит в противоречие со всем тем, что творится за забором. Да что там — я встречал дачников, что прячут свои ухоженные клумбы от взгляда проходящего соседа-алкоголика, чтобы не возбуждать в нём ненужное раздражение. Но большой непрозрачный забор — ещё и послание о своём успехе, если скромности в человеке не хватает.

Дело в том, что главные разновидности забора — не столько даже заборы городские и сельские, сколько заборы государственные и частные. Государственные по большей мере находятся в населённых пунктах (за исключением воинских частей и мест, где содержится какой-нибудь особый секрет). Впрочем, ещё Юрий Олеша заметил: «Забор манил, и, однако, вероятнейше допускалось, что никакой тайны нет за серыми обычными досками»[54].

Причём государственные конструкции раньше были тоже двух типов — одни были загнуты навершием внутрь, чтобы из защищённого места ничего не выносили, и другие, обращённые загнутой частью наружу, чтобы никто не лез в ограждённое место. Сейчас учёные люди придумали заборы универсальные, с рогатками в обе стороны и местом для колючей проволоки посередине.

Есть два типа самых распространённых заборов — из ужасного материала, что называется «профнастил» (не от «профессиональный», а от слова «профиль»). Таким же порицаемым был только государственный забор из бетонных плит cо странным рустом, называвшийся «Забором Лахмана». Тысячи километров этих бетонных заборов окружали моего соотечественника — в пионерском лагере, армии, на какой-нибудь автобазе или заводе, а то и на кладбище.

Судьба архитектора Лахмана очень примечательна: он придумал бетонную плиту ПО-2 (Плитка ограды-2) в начале семидесятых и в 1974 году получил бронзовую медаль Выставки достижений народного хозяйства и 50 рублей премии. Сам он, эмигрировавший в 1981 году вполне состоялся там как архитектор[55]. Он говорил, что ПО-2 оказался единственным его проектом, реализованным в СССР и недоумевал, отчего эта конструкция получила такое распространение. Единственное известное гонение на эти заборы известно со стороны мэра Москвы Собянина, повелевшего, что городские ограждение должны быть прозрачными.

Народные заборы — заборы дачные. Настоящие дачи были окружены тёмно-зелёными (это типовой их цвет) плотными заборами выше человеческого роста. Именно там жили вожди, упомянутые Шпаликовым, а также артисты и академики. Для не существовавшего тогда среднего класса бетонные надолбы Лахмана были не характерны, а профнастилу предшествовали сооружения из сетки-рабицы, натянутой на столбы. Это — компромисс между заборами вокруг огородов, которыми наделяла Советская власть тех, кто не заслужил дачной жизни, и оградами из профнастила вокруг садовых участков, своего рода «недодач».

До сих пор кое-где можно видеть заборы огородников из спинок старых кроватей и прочего подсобного материала. Сетка-рабица была мирным, гражданским вариантом колючей проволоки.


(типология забора: проволока и лента)
— А так, — говорят, — Ну, ты прав, — говорят, —
И продукция ваша лучшая!
Но все ж, — говорят, — Не драп, — говорят, —
А проволока колючая!..
Александр Галич. «О том, как Клим Петрович добивался, чтоб его цеху присвоили звание “Цеха коммунистического труда”, и, не добившись этого, — запил»

Есть, впрочем, и другой тип забора, что в названии соединяет и материал, из которого сделан, и элементы конструкции, то есть — частное и общее. Это колючая проволока. Патенты на неё выдавались в 1860-1870-х годах, а индейцы, видя, как перегораживаются огромные пространства, называли её «верёвкой дьявола».

До этого приходилось обходиться естественными иголками. Как сообщал современникам Василий Петрович Боткин в «Письмах из Испании»: «…Такой забор лучше всякого другого: тонкие, длинные пучки игл кактусов очень хрупки, при чуть-чуть неосторожном к ним прикосновении входят в кожу, отламываются там и производят жестокое воспаление»[56].

В отличие от деревянной, проволочная ограда была быстро возводима и дешева. Рекламный слоган того времени гласил: «легче воздуха, крепче виски, дешевле пыли». По нынешнему ГОСТ 285-69 метр колючей проволоки весит примерно 70 граммов. К тому же человечество придумало колючую ленту (куда более опасную и более при этом гораздо более дешёвую), спирали Бруно и много других удивительных вещей.

Русскому человеку увлечение колючей проволокой было несвойственно. Она была всё же слишком дорога для бедняка, фермерство у нас было не особенно развито, и большинство русских крестьян познакомилось с ней на фронтах Первой мировой войны.

Оттого парадокс отечественной культуры заключается в том, что колючая проволока в ней первым делом ассоциируется не с животноводством, а с войной или пенитенциарной системой. Эмблема Amnesty International (свеча, оплетённая колючей проволокой) воспринимается совершенно естественно.

Колючая проволока переменила судьбу Америки, потому что это история не про ограду, а про саму идею частной собственности и её обозначения в пространстве.

Но тут и есть интересное различие: в нашем Отечестве отношение к собственности на землю особое, мифологизированное. Собственность эта зыбка и похожа на дым. Если во второй половине XIX века образ колючего проволочного забора был связан с частной деятельностью, то у нас даже теперь, при использовании колючей проволоки фермерами, эти заграждения — символ государства. Связанные с этим выражения вышли из тюремного жаргона в обыденную речь — вроде «отправиться за колючку».

Мало что вызывало такое омерзение, как устройство забора вокруг городской усадьбы или особняка, когда в верхнюю часть вмуровывались битые бутылки. Риелторы рассказывали о таком опыте в девяностые годы: некий богатый человек вмонтировал в свой каменный забор такие бутылки, но через пару лет лёд, в который превращалась дождевая вода внутри стеклянного препятствия, разорвал не только битые бутылки, но и часть кладки. Соседи же рассматривали это как естественное возмездие за жестокую изобретательность.

Это особенное свойство русского забора: он не предполагает избыточной кровожадности. Острые гвозди, пики, колючая проволока превращают забор не просто в послание, а в самодонос.

Вот что у нас, кажется, окончательно (и несправедливо) забыто — так это ограда типа «ах-ах» (или «ха-ха»): невысокая стена, вписанная в ландшафт и соединенная со рвом (наследник фортификационных сооружений). Она позволяет видеть пейзаж и постройки, но является при этом препятствием. Такую можно видеть в московских Кузьминках, но по понятным причинам вокруг домов и участков современных богачей она невозможна.


(кладбище заборов)
Я знаю, знаю. Скоро, скоро
Ни по моей, ни чьей вине
Под низким траурным забором
Лежать придется так же мне.
Сергей Есенин. «Гори, звезда моя, не падай…»

То и дело всплывает тема кладбищенских оградок и, вообще, забора на кладбище. И тут русскому человеку пеняют за ужасный вид современных кладбищ, с чем сложно спорить, и на то, как некрасивы сварные железные ограды, что служат пограничными столбами. Считается, что это советское изобретение, плод мысли человека, измученного дефицитом всего, даже кладбищенской земли. Действительно, оградка (не ограда) служит теперь и для того, чтобы какой-нибудь ушлый человек, договорившись с администрацией, не отхватил часть дорожки и чужих могил для своей — новой.

Идеальное кладбище в представлении эстетического человека нового времени — американское, к которому он привык во множестве фильмов: хорошо подстриженный зелёный луг, из которого торчат белые камни. Эта эстетика формирует что-то похожее на Арлингтонское кладбище — самое большое сосредоточие менгиров на свете. Где ещё рядом стоит дольмен с овальным медитативным помещением.

Однако, понятно, что оградки на кладбище были всегда. И если гроб — домовина, образ дома, то всякий участок местонахождения ограждался, как и настоящее владение. Задачи у оградки, впрочем, были и вполне утилитарные — чтобы скотина не ходила по могилам, травы и цветов не ела и не гадила. Чтобы не лезли на могилу бродячие собаки. А с другой стороны, это — нормальная ограда, затрудняющая трансфер между миром живых и миром мёртвых.

И, если всмотреться в образы массовой культуры, то неизвестно, кого нужно оградить — мир мёртвых от мира живых или наоборот[57].

Вокруг кладбищ (как всегда вокруг смерти) существует множество ритуалов: от известных о чётности цветков, запрета на посещение в тёмное время, до тех, что вовсе не на слуху: к примеру, работники кладбища проходят на территорию через калитку, а не через открытые рядом большие ворота, куда обычно въезжает катафалк — и тому подобное.

Но правда в том, что русский забор всё же есть что-то особенное, он некладбищенский памятник человеку, его поставившему. Гоголь замечает о человеческом следе в истории так: «Самая рыночная площадь имеет несколько печальный вид: дом портного выходит чрезвычайно глупо не всем фасадом, но углом; против него строится лет пятнадцать какое-то каменное строение о двух окнах; далее стоит сам по себе модный дощатый забор, выкрашенный серою краскою под цвет грязи, который, на образец другим строениям, воздвиг городничий во время своей молодости, когда не имел ещё обыкновения спать тотчас после обеда и пить на ночь какой-то декокт, заправленный сухим крыжовником»[58].


(дачный рай в окружении коммунального ада)
Первый, кто, огородив участок земли, придумал заявить: «Это моё!» и нашел людей достаточно простодушных, чтобы тому поверить, был подлинным основателем гражданского общества.

Анри Руссо, «О происхождении и основаниях неравенства между людьми»

Личные заборы поставлены сейчас вокруг дач. И тут уж всякий горазд — в меру своих сил, возможностей финансового толка и художественного вкуса. Появилось даже выражение, описывающее категорию отношений: дружить через забор.

Писатель Юрий Трифонов вспоминал о своём соседстве с Твардовским: «Первое время соседство с Александром Трифоновичем никак не отражалось на наших отношениях, по-прежнему далековатых. А. Т. заколотил калитку. Мы встречались изредка, здоровались через забор. По утрам Александр Трифонович возился в саду, трещал сучьями, жег костер или рубил дровишки на маленьком рабочем дворе за своей времянкой, как раз возле угла нашего общего забора» <…> Александр Трифонович однажды заметил, как Коля, находившийся на соседнем участке и собиравшийся прийти к нему, вздумал сократить путь и сиганул через забор. <…> Человек, который прыгает через забор, когда есть калитка, способен на всё… Словом, я набрался наглости и передал его (То есть рассказ «Голубиная кровь» — В. Б.) как-то осенью в один из приездов на дачу ― прямо через забор ― в руки Александру Трифоновичу»[59]. Здесь описан один из удивительных типов отношений — дачные соседи могут разговаривать друг с другом годами, будучи разделёнными физической и юридической границей, не заходя друг к другу на участки. Они наблюдают за чужой жизнью, обоняют запах соседских шашлыков и компоста, вольно или невольно знают тайны друг друга, и могут не испытывать желания нарушить отведённые пределы.

Часто считают, что дачный штакетник, рабица или профнастил — реакция на принудительный коллективизм прошлого века. Он — линия, отгораживающая личное от общественного. Действительно, дружба не повсеместна. Из-за тени от чужого забора, упавшей на грядки, соседи ссорятся на всю жизнь, и всё потому, что русского человека постоянно норовят лишить частного, и никто за него не вступится, ни община, исчезнувшая давным-давно, ни барин, ни полицмейстер. А русскому человеку хочется частной жизни, у него есть вовсе не порочное желание пройтись по дорожке без штанов, даже если штаны у него есть. Соседская собака может быть очень симпатичной, но ей сложно объяснить, что на твоих грядках ты привык копаться сам, а посаженной репе собачье внимание только вредит. Более предусмотрительные соседи понимают, что сами собаки могут убежать и потеряться. К тому же человек знает, что если у него что-то увидели, то этот предмет уже под угрозой.

Да, у нас существует некоторая неуверенность в нашем имуществе. Частные вооружённые лица, само государство норовят это имущество отобрать, да и сам гражданин, дай ему волю, не прочь передвинуть дачный забор на метр или залезть за яблоками в соседский сад.

Когда рассуждают об уровне опасности и тревоги в нашей дачной жизни, то часто сталкиваются с известной ложью статистики. Вот стоит ветхий дом без забора, так из него нести нечего. А вот дом, куда по лету не приехали городские владельцы, так в него влезли за поживой лихие люди. В другом месте стоит богатый дом с декоративным забором, но там круглый год живут, не стащишь ничего. Иной огромный забор ограждает склад, и туда лезут постоянно. Воруют там, где удобно подогнать фургон, где проще вынести, где нет сторожа, на что указал соучастник. Воруют в голодный год, когда чужой дачный запас становится ценнее. В тучные годы крупу и банки с огурцами не брали из погребов, брезговали чужим, а сейчас снова наступают тощие, и это видно по списку пропаж. Одно дело — деревни в глубинке, другое — в Подмосковье, а под Костромой просто нет денег на любой забор, кроме слег, не позволяющих убрести скотине.

В Подмосковье пройдут по садовым участкам трое странных восточного вида людей, остановится один, двое метнутся, и ну вынимать насос из колодца. Я знал соседа, у которого брать было нечего, так ему лихие люди от обиды просверлили коловоротом в обеденном столе три или четыре дырки размером в блюдце. У всех разные точки зрения: молодая урбанистка на кредитном автомобиле, проезжая мимо некрасивых сплошных заборов, думает об их несовершенстве, сравнивая с Новой Англией, а старуха, лишившаяся насоса, другого мнения. Люди, живущие в пространстве, куда не проберёшься (никто их телевизор не потащит три километра по тропинке через болото), имеют свой взгляд на проблему, а мнение тех, у кого рядом дорога и их каждый год грабят, иное.

Поэтому одно из самых важных свойств русского забора — преграда искушению. Он стоит на пути у человеческой слабости, дурного желания. Не всякий преодолеет неловкость взлома или трудность перелезания. И то правда: не искушай, не искушай малых сих.


Ничего странного в отечественном заборостроительстве нет. Оно происходит в стране, недостаточно богатой для того, чтобы тонуть в изобилии, и недостаточно бедной, чтобы гражданину было нечего терять.

Да, русский забор бывает уродлив. Но при этом он простой манометр общественной жизни. Какова она, таков и он — разнообразный, символический, вечный.

Урок князя Болконского

Не делай себе кумира и никакого изображения того, что на небе вверху, и что на земле внизу, и что в воде ниже земли.

(Исх. 20:4)

Интересно, что конструкция, которая лежит в основе разговоров о современной школе и о Великом Учителе, заложена давным-давно — в знаменитом фильме «Доживём до понедельника» (1968), снятом режиссёром Станиславом Ростоцким (1922–2001) по сценарию Георгия Полонского (1939–2001).

Там идеальный школьный учитель Мельников, совершая разные педагогические подвиги, встречает свою бывшую ученицу, которая сама стала теперь учителем, и по-прежнему влюблена в него.

Другое дело, что в фильме, которому почти полвека, эти люди с разницей в возрасте уже не состояли в подчинённых отношениях. В советском искусстве герои могли себе позволить ждать долго.

Но это не очень интересная история.

А интересна история совершенно другая — о том, как устроен образ идеального учителя и то, как он предлагает своим ученикам идеального героя.

В фильме «Доживём до понедельника» школьный учитель, которого играет Вячеслав Тихонов, рассказывает своим ученикам о лейтенанте Шмидте.

Вот он стоит посреди класса и говорит: «Что же это был за человек? Лейтенант Шмидт Петр Петрович. Русский интеллигент, умница, храбрый офицер, профессиональный моряк, артистическая натура.

Он пел, превосходно играл на виолончели, рисовал, а как он говорил! Но главный его талант — это дар ощущать чужое страдание более остро, чем свое. Именно этот дар рождает бунтарей и поэтов. Знаете, однажды, он познакомился в поезде с женщиной… 40 минут говорил с ней. И влюбился без памяти. Навек. То ли в неё, то ли в образ, который сам себе выдумал, но… Красиво влюбился, 40 минут, а потом были только письма, сотни писем… читайте их, они опубликованы И вы тогда не посмеете с высокомерной скукой рассуждать об ошибках и иллюзиях этого человека…

— Но ошибки, все-таки, были.

— Ты сядь пока. Петр Петрович Шмидт был противник кровопролития, как Иван Карамазов у Достоевского. Он отвергал всеобщую гармонию, если в основание её положен хоть один замученный ребенок. Всё не верил, не хотел верить, что язык пулеметов и картечи единственно возможный язык переговоров с царем. Бескровная гармония. Наивно? Да. Ошибочно? Да. Но я приглашаю Батищева и всех вас не рубить с плеча, а почувствовать высокую себестоимость этих ошибок. Послушай, Костя, вот началось восстание и не к Шмидту, а к тебе, живущему 60 лет назад, приходят революционные моряки с крейсера Очаков и говорят: «Вы нужны флоту и революции», а ты знаешь, что бунт обрёчен, ваш единственный крейсер без брони, без артиллерии со скоростью 8 узлов в час (Тут, правда, нужно заметить, что никаких «узлов в час» не бывает — сам по себе «узел» это мера скорости равная одной морской миле в час, но этого козыря ученики историка Мельникова на руках не имеют — В. Б) не выстоит, как тебе быть? Оставить моряков одних под пушками адмирала Чухнина или идти и возглавить мятеж? И стоять на мостике под огнем и, наверняка, погибнуть без всяких шансов на успех.

— Какой смысл?

— Вечно ты со своим смыслом…

— Правильно, Рита.

— Тихо, тихо, тихо.

— Итак, был задан вопрос: какой смысл в поступке Шмидта и его гибели?

— Ну, ясно какой.

— Без таких людей и революции бы не было.

— Он сам объяснил это в своем последнем слове на военном суде. Так объяснил, что даже его конвоиры отставили свои винтовки в сторону. Потом их за это судили».

При этом учитель Мельников машет книгой «Подсудимые обвиняют». Это реальная книга (Тираж тридцать тысяч, в ледерине стоила 97 копеек, а в коленкоре — 92 копейки). Слова Мельникова — оттуда: «Во время произнесения последнего слова в зале находился сотрудник “Одесских ведомостей”, следующим образом описавший свои впечатления:

«Только один раз председатель нелегально допустил меня в зал заседания, в тот именно день, когда “красный адмирал” произнес ожёгшее всех слово, когда конвойные солдаты отставили ружья (они были впоследствии преданы суду).

Когда Шмидт говорил, то казалось, что присутствуешь при творимой легенде. Его голос, высоко и гордо поднятая голова, его процесс мышления, красочность слов — это все легенда, баллада, сказка из-за облачных высот, и в речах — любовь ко всем, милосердие, прощение…

Когда и судьи, и защитники, и товарищи Шмидта по голгофе с замиранием и со слезами слушали этого величайшего трибуна, тогда был момент, что не трудно было потерять рассудок…

Если бы Шмидт крикнул в эти минуты часовым: “Арестуйте или убейте судей!” — его слова были бы для них законом. Их бы убили, а Шмидт вышел бы из здания суда, и никто бы его не тронул, как не тронули его моряки больших кораблей в Севастополе, когда он один, безоружный подымался на борт и звал всех к восстанию.

Солдаты Очаковской крепости, в каземате которой находился Шмидт, предлагали ему бежать, а всю ответственность они принимали на себя.

— Я не уйду, — твердо и решительно говорил Шмидт…

В день Андреевского праздника Шмидт из своего каземата передал флоту в Севастополе поздравительную депешу, и это поздравление было доставлено по назначению, а чиновники, передавшие его, преданы суду.

Не забыть никогда этого лица, этих проникающих глаз, гордой осанки, манеры держаться, не забыть никогда и его слов»[60].

Мне всегда эта сцена казалась принципиальной — потому как в фильме 1968 года был такой социализм с человеческим лицом, построенный на этой учительской эстетике.

А эта учительская эстетика построена на том, что никто из учеников не следует совету учителя и не читает изданные письма и не сопоставляет даты биографий.

Иначе картина выходит куда многограннее. Иначе ученик Батищев, рассуждая на тему «Что же это был за человек лейтенант Шмидт?», спросил бы своего учителя, правда ли, что Шмидт был эпилептиком и бился в припадке прямо на митинге, и правда ли, что он растратил две тысячи рублей из полковой кассы.

Более того жизнь Шмидта была вовсе не прямолинейной. Сохранились афиши 1890 года «Воздухоплаватель Леон Аэр. Озерки. Полёт с парашютом состоится 22 мая, в 8 часов вечером». «“Репутация моя в России окончательно погублена!” — жаловался репортёру убитый очередной неудачей Шмидт-Аэр. — Но я пошёл по этому пути и не сверну с него, пусть даже погибну. Один теперь выход — ехать за границу». Но за границу Аэр не поехал. Он решил ещё раз попытать счастье на родине, для чего в середине июня того же, 1890 г. вместе со своим антрепренёром Картавовым, женой и громоздким багажом отправился на юг, в Киев»[61]. Там тоже ничего не вышло, и в 1892 году с помощью дяди-адмирала Шмидт вернулся на флот.


Сейчас я сделаю отступление.

Оно — важное.

Когда говорят о самовольном присвоении лейтенантом Шмидтом себе звания капитана второго ранга, нужно учитывать, что обычно офицер увольнялся с присвоением следующего чина, а сто лет назад между лейтенантом и капитаном 2-ранга других чинов не было. Другое дело, никакого мундира он не имел права надеть, и называть себя так не мог без приказа о зачислении на службу. Может, он сам и пришил новые погоны (этим тогда объясняется музейный мундир).


В книге Бориса Никольского «Севастополь, 1905» (источник не то чтобы строгий) говорится: «Так или иначе, деньги в кассу миноносца № 253 были возвращены, судебное дело по факту растраты было приостановлено, но факт незаконного оставления места службы офицером в военное время оставался в стадии расследования. Чтобы избежать дальнейшего судебного расследования и последующей огласки, Шмидта в считанные дни увольняют с флота, тому способствовали идущие мирные переговоры с Японией. Дяде и этого показалось мало, чтобы обеспечить племяннику почётное возвращение капитаном на коммерческий флот, адмирал Владимир Шмидт настойчиво добивается, чтобы того уволили с одновременным производством в следующий чин, — капитана 2 ранга. Однако, в Морском министерстве, при всем уважении к почтенному адмиралу, это находят излишним, Шмидта так и увольняют лейтенантом.

Некоторые исследователи тех давних событий утверждают, что Петр Шмидт был-таки уволен в отставку с производством в капитаны 2 ранга. Зная не понаслышке специфику нашего военного делопроизводства, я тоже уверен в том, что в первоначальном виде в Указе значилось звание “капитан 2 ранга”. И только после всех последующих событий, после известной реплики императора об “этом лейтенанте…”, указ об отставке слегка “подкорректировали”».


Некоторые мемуаристы утверждают, что он поднял над «Очаковым» вице-адмиральский флаг, что уж не в какие ворота не лезет, как и знаменитая телеграмма «Командую флотом. Шмидт».

Итак, адмиральский сын, возможно, был неврастеником в очень тяжёлой форме. Человек, мало адекватный — о чём говорят его постоянные драки. Тяжёлая жизнь с женой, о чём пишет в воспоминаниях его сын, иначе как «адом» эту жизнь не называя. Ведь фокус в том, что школьный учитель в исполнении артиста Тихонова, говоря «Оставить моряков одних под пушками адмирала Чухнина или идти и возглавить мятеж? И стоять на мостике под огнём и, наверняка, погибнуть без всяких шансов на успех», не договаривает довольно тёмного обстоятельства — Шмидт покинул «Очаков» накануне (или при начале) обстрела, перешёл на миноносец и (вот тут непонятно — куда он хотел бежать, и что вообще хотел). То есть, тут картина мира начинает потрескивать.

Был ли лейтенант Шмидт артистической натурой или тяжёлым неврастеником (лечился-то он как раз от неврастении). Спросил бы ученик и то, правда ли Шмидт женился на уличной проститутке с целью её исправления (мальчики вообще любят такое спрашивать). При этом лейтенант (все как-то забывают, что он был своего рода «лейтенантом запаса») — фигура трагическая, что там и говорить. Но и к безумному Шмидту можно относиться по-разному. Некоторые ответы рознятся — одно дело отвечать, сидя в школьном классе, а другое — когда тебе за сорок. Некоторые, правда, и в школе успевают спросить «Какой смысл?».

Идеальный лейтенант, идеальный учитель, идеальная школа

Но мне интересен как раз разговор в школьном классе, где красавец князь Болконский, мечта всех женщин СССР, предлагает ученикам схему познания мира.

Это куда сложнее — можно вырастить вполне искреннего и бурно реагирующего любителя жёлтой прессы. То есть, человека, для которого условный Шмидт будет интересовать именно как безумец и муж проститутки. «А от нас скрывали… Вот они — ваши герои, на поверку срамота». По сравнению с ним любой циник покажется даже привлекательнее.

Продвигаясь дальше, мы должны понять, насколько нам самим нужен идеал.

Идеальный лейтенант, идеальный учитель, идеальная школа.

И мне кажется, что нужен, конечно, но — не любой ценой.

А то будет каждый раз в школьном классе выходить так: «Выберите этого (героя, вождя, учителя) потому что другие, вы сами видите, ещё хуже». В общем, разговор в школьном классе мне напоминает эпизод совсем из другого фильма о школьной жизни, что называется «Южный парк», а, точнее, его эпизод номер 808 (2004) под названием «Douche and Turd». Там один из героев, Стэн Марш, говорит, что «Выбор всё время сводится к выбору между гигантской клизмой и сэндвичем с дерьмом».

На одной стороне — всё зло мира, пошлость и насилие, а на другом — сладкая пошлость корпоративной романтики.

И ты спрашиваешь себя, будто суёшь голову в чёрный колодец: «Ради чего ты живёшь? Какой легенде ты посвятишь жизнь (и до какой стадии знания о первоисточнике ты хочешь дойти)»? Кто раз сделал выбор, часто отстаивает его до хрипоты, до крови, потому что выбор этот сделан, а признаваться в ошибке сложно.

Вот и плывёт крейсер «Очаков». Корабль плывёт, а герой его неизвестно где.

Мы же все, вне зависимости от политических убеждений, живём легендами — «протестантская этика» ничуть не менее мифологична, чем «коммунистическая утопия».

А на том историческом участке совершался медленный переход от похожего на князя Болконского идеального советского учителя Ильи Семёновича к дорогой Елене Сергеевне.

Он конструировал героя из того, что было под рукой. Не убийца, а мученик. Не победивший большевик, а нервная жертва. Не успей на пароход его сын, то был бы расстрелян, как отец — только не царским режимом, а революционерами Землячкой и Бела Куном — только могилы было б не сыскать.

Сын лейтенанта Шмидта, дрался на стороне белых и ушёл с ними. Умер он в начале пятидесятых, как говорят, в полной нищете. Союзник для учителя Мельникова из этого сына неважный. Если вернуться к литературе, то Остап Бендер, Шура Балаганов и остальные участники Сухаревской конвенции детей лейтенанта Шмидта крепко подставляются, выдавая себя за сына революционера.

Кто прав — со стороны никогда не понятно. Правота — всегда дело вовлечённых в драму

Вдруг осведомлённый начальник спросит: «А скажите, дорогой. Давно ли вы из Праги? Довольны ли тем, как расходится ваша книга?[62] Нет?»

Ну, а сам учитель в этом фильме немолод, семьи у него нет.

Бывшая ученица смотрит на него глазами раненной лани — точь-в-точь, как смотрит машинистка Габи на Штирлица. Ну и Наташа Ростова так же смотрит на князя Болконского.

Кто прав — со стороны никогда не понятно. Правота — всегда дело вовлечённых в драму.

Учитель Мельников, говоря со своим однокурсником, который стал начальником, доходит в аргументации до «Под Вязьмой мы с тобой такими не были» — те, под Вязьмой, смотрят со старой фотографии. Они в белых офицерских полушубках, и, кажется, настоящие лейтенанты. Не торгового флота, в общем. А аргумент ad Отечественная война в нашем кино был и остаётся всё равно что «Принцип Годвина». И сейчас (а тогда уж — и подавно) правота героя фиксировалась его фотографией в военной форме, крупным планом орденов в выдвинутом ящике письменного стола — в общем, военным прошлым.

Везде в этом фильме недосказанность — причём примерно такая же, как в фильме «Мне двадцать лет».

Идеала нет нигде, а как только его искусственно начинают лепить из негодного материала, то выходит какая-то срамота. Кстати, вот уж кто основательно забыт, так это капитан третьего ранга Саблин, который в ноябре 1975 года поднял восстание на большом противолодочном корабле «Сторожевой». Корабль бомбили, команда повязала Саблина и его расстреляли через год. Как раз о нём, как о новом лейтенанте Шмидте много говорили во время Перестройки. Действительно, события 1975 года по своей нелепости чем-то были похожи на то, что произошло на семьдесят лет раньше. Но никакого пафосного возложения Георгиевского креста на могилу, как со Шмидтом, разумеется, не произошло. Кстати, о шмидтовской могиле: памятник на ней в 1923 году сделали из другого памятника — убитому в 1905 году командиру броненосца «Потёмкин» Голикову: история любит крутой замес. Но Саблиным всего этого не вышло не от того, что могилы нет, а потому что слишком неоднозначна была фигура капитана третьего ранга. Саблина даже не реабилитировали полностью, а только частично.

Схема одна: в тот момент, когда обществу нужен пафос, оно лихорадочно начинает искать героя. Иногда (по случайности) герои попадаются настоящие, но чаще они конструируются из подручных материалов, а то и ткутся из воздуха, как подвиг двадцати восьми панфиловцев. На коротком шаге истории это выходит красиво, но потом приходят какие-то неприятные люди из Главной военной прокуратуры (которые скучным образом разоблачают несуществующий подвиг в 1948 году), затем потомки, потерявшие страх, начинают зубоскалить, въедливые потомки лезут в архивы…

Никакой артист Тихонов не может спасти героя от соприкосновения с реальностью.


Мне говорили, впрочем, что «Доживём до понедельника…» — меланхоличный фильм, даже местами готичный, а, может, так кажется из-за вороны, которую ловит на уроке как в воду опущенная учительница английского языка Печерникова.

Да, ворона там — единственный персонаж, к которому я не могу придраться.

Скрепка

Печать гербовая… Подпись командира части… натуральна… Чернила… Мастика… Скрепка…

Владимир Богомолов, «Момент истины»

Слово «скрепа» в популярном ныне значении появилось у нас не так давно, восемь лет назад. Тогда, 12 декабря 2012 года, наш Государь выступил перед Федеральным собранием и пожаловался: «Мне больно сегодня об этом говорить, но сказать об этом я обязан. Сегодня российское общество испытывает явный дефицит духовных скреп».

В общем, духовные скрепы оказались одним из тех понятий, что похожи на основания радуги — они вроде бы есть, но при попытке приблизиться и пощупать их, исчезают в нетях.

Но во спасение, кроме больших духовных скреп, нам даны дополнительно малые духовные скрепы, которые можно назвать «скрепки». Это, конечно, бытовые традиции. Борщ (его можно яростно отстаивать от притязаний соседей на юго-западе, так же, как и пельмени, защищая их от претензий на востоке). И, конечно, старые советские фильмы, которые то и дело становятся объектами яростных споров. Один из главных членов этого ряда — «Ирония судьбы или С лёгким паром», о которой спорят даже люди в высшей степени рассудительные. Прекрасный ли человек врач из Москвы, высокодуховна ли ленинградская учительница, или они — сущая дрянь?[63] Прочно ли счастье персонажей? Про это даже сняли дополнительный фильм.

Такие, например, как «Место встречи изменить нельзя», «Покровские ворота», «Иван Васильевич меняет профессию», «Здравствуйте, я ваша тетя» и полный комплект творчества режиссёра Марка Захарова. В них много разнородных персонажей, поэтому сопереживание каждому из них не так глубоко. Ты не вовлекаешься в драму отношений, а приятно скользишь по поверхности. Тут есть какой-то универсальный рецепт — равномерная эмоция, масса мемов, необязательность. Фильмы эти в долгом пользовании рассыпаются на цитаты, а смотрят их часто «спиной» — за нарезкой картофеля для оливье…

Во-первых, скрепки объединяет главное свойство, едва ли заложенное в конструкцию этих фильмов специально, — разность трактовки. Очень хороший пример в этом смысле — фильм «Покровские ворота». Для начала, он был и остаётся способом распознавания своих и чужих. То есть это такое объединительное-разъединительное кино для людей, считающих, что «Ирония судьбы или С лёгким паром» — ритуальный фильм для быдла, которое под него жрёт свой салат «оливье». А вот мы куда лучше и понимаем остроумные шутки про череп коня Вещего Олега, знаем, что стихотворение в ритме фаллического гендекосиллаба написано Брюсовым. Желание разделить страну на две — страну айфонов и страну шансонов — вечно.

Во-вторых, это действительно кино-мемас, которое разошлось на пословицы и поговорки, как говорил Пушкин, по несколько другому поводу. А как начали говорить цитатами из фильма, так понятно, что он — духовная скрепка.

В-третьих, это всегда комедии.

Но вернёмся к одной из самых известных скрепок — комедии «Покровские ворота».


Живые и мертвые души покровских ворот
Писатель и драматург Зорин возник в городе Баку из родившегося там же Леонида Генриховича Зальцмана. И сроку его жизни было отпущено девяносто пять лет, с 3 ноября 1924 года по 31 марта 2020-го, когда он умер ночью от остановки сердца, а потом был зарыт на Троекуровском кладбище в Москве.

Ещё юношей он писал либретто к операм и переводил азербайджанскую поэзию. В 1946 году окончил бакинский университет им. С. М. Кирова и на следующий год — заочное отделение Литературного института. В 1948 году он, уже имея псевдоним «Зорин», переезжает в Москву. В 1949-м в Малом театре поставлена его первая пьеса, в 1952 он вступает в партию. Казалось бы это очень успешная судьба.

Однако, членство в партии не то что бы уж сильно помогло его пьесам (он написал их несколько десятков). Некоторые не ставились десятилетиями, некоторые были сняты после первого представления, но потом случилась история «Покровских ворот», что были написаны в 1972 году и стали opus magnum драматурга Зорина, что несколько обидно. Кстати, потом будет так же обидно актёру и режиссёру Михаилу Козакову, потому что фильм покровские ворота» будет как бы пожирать все остальные его режиссёрские работы.

А так-то Леонид Зорин написал множество разных текстов — не только пьесы, но и сценарии, переводы и прозу, заметки и дневники.


Сам Зорин говорил об обстоятельствах создания пьесы: «…Это было в 74-м году, я жил в Малеевке, в ноябре мне должно было исполниться 50, и естественно, возникло желание подбить итоги. Год был такой очень боевой, я написал три пьесы. В июле я написал “Царскую охоту”. Вот я понимаю, что я вступил в год, когда мне исполнится полтинник. И я решил вспомнить, как это все было, как я приехал в Москву. Единственное, я все сдвинул на десятилетие: я приехал в 1948 году, а “Покровские ворота” происходят в 57-м. Мне это нужно было для другой немножко атмосферы, чтобы ближе к нам было, и в этом году был Международной фестиваль молодежи. Написал, как я приехал, как я там жил, как москвички ко мне бегали.

“Покровские ворота” — это абсолютно биографическое произведение, и действие такое автобиографическое. Очень долго я был Костиком Роминым, а потом немножко пошли в разные стороны, он пошел в одну, а я немножко в другую… Жизнь его слишком трудно с ним обошлась. Кроме тетки у меня нет ни одной придуманной фигуры в “Покровских воротах”. Все, все живые, все до единого. Но теперь все умерли. Хоботов умер, Маргарита умерла, Велюров умер… В общем, все умерли. Я один остался.

Это единственное произведение из всех моих, которое носит такой зеркальный характер. Между мною и Костиком нет даже малейшего зазора. Все, кроме тетки. Тетки у меня не было, у меня была хозяйка этой квартиры, которую я снимал на Петровском бульваре»[64].

О проблеме прототипов довольно известная писательница, автор детских детективов Екатерина Вильмонт, говорила так:

«Наиболее близкие друзья моих родителей — это было семейство, послужившее прототипом Леонида Зорина для «Покровских ворот», семейство Хоботовых. Я хорошо знала и любила этих людей, это была замечательная переводчица с французского Надежда Михайловна Жаркова и два её мужа, Борис Аронович Песис и Всеволод Алексеевич Рубцов. Они не очень похожи на то, что изображено у Зорина, но, тем не менее, я очень люблю этот фильм, независимо от того, что знаю прототипов. «Покровские ворота»… На самом деле это было у Петровских ворот. Зорин был соседом Бориса Ароновича по огромной коммуналке у Петровских ворот»[65].

Первым мужем Надежды Михайловны Жарковой (1904–1986) был Борис Аронович Песис (1901–1974), критик, переводчик и литературовед. Он начинал ещё участником бригады, что рисовала знаменитые плакаты «Окнами РОСТА», писал стихи, редактировал собрания сочинений французских авторов, переводил Арагона, Жана-Ришара Блока, Жюля Ренара. Работал в заведующим отделом теории и критики журнала «Интернациональная литература», который теперь называется «Иностранная литература».

На роль Яши-скрипача взяли Олега Смолина, будущего музыканта. Он, кстати, обыграл на съёмках актёра Меньшикова в шахматы.


В оригинальном сюжете пьесы, по которой сняли «Покровские ворота», возлюбленную Костика зовут не Ритой, а Алевтиной. Не сказать, что она там милая. Появляется она так: «Помещение районного загса. Пальма в кадке. Стол, крытый красным сукном. За столом — Алевтина, хрупкая девушка с копной рыжевато-медных волос и чуть презрительными глазами»[66]. И когда Костик затягивает свою полечку, она брезгливо произносит: «И чтобы я с незаконченным высшим всё это слушала»[67].

Когда она приходит к Костику в гости, он загоняет Велюрова в комнату и произносит: «Пахнет весной в этой квартире. Вы посмотрите, как я живу, и мы отправимся на Ордынку». Алевтина отвечает: «Постарайтесь произвести благоприятное впечатление. Ладно?»[68]

В фильме эта пара после прогулки по Москведоходит до номенклатурного дома на Котельнической набережной, одной из сталинских высоток. То есть в фильме с интеллигентской Ордынки акцент переносится на знаменитое здание — символ советского не только интеллектуального, но и номенклатурного успеха.


Что ещё интереснее, Савранский в этой пьесе ездит не на мотоцикле, а на мотороллере.

Мотоцикл — стремительный механизм, а мотороллер странное существо, табуретка на колёсах. Что интересно, так это то, что в пьесе налицо анахронизм.

Савранский не мог тогда ездить на мотороллере, разве что ему этот мотороллер перегнали из-за границы.

Дело в том, что решение делать советские мотороллеры было принято только 19 июня 1956 года, а выпуск должен был быть освоен только в 1957 году.

Я застал эти мотороллеры, которые делали в Кировской области, на Вятско-Полянском машиностроительном завода. Мотороллер назывался «Вятка», а грузовой его вариант, делавшийся в Туле — «Муравей».

Но Савранский в фильме отличается от своего двойника в пьесе как хипстер от вестника смерти. Это в фильме он превращается в ангела — разрушителя наслаждений, разлучителя собраний, существо без лица. Он переменяет действие, увозит куда-то людей, а в конце возвращается на небо.

В пьесе нет знаменитой сцены с чтением стихотворения Брюсова в музее, которое предваряется пояснением «Фалехов гендекасиллаб есть сложный пятистопный метр, состоящий из четырёх хореев и одного дактиля, занимающего второе место. Античная метрика требовала в фалеховом гендекасиллабе большой постоянной цезуры после арсиса третьей стопы. Этот стих вполне приемлем и в русском языке»:


Как корабль, что готов менять оснастку
То вздымать паруса,
то плыть на веслах
Ты двойной предаваться
жаждешь страсти,
Отрок, ищешь любви…

«Покровские ворота» вообще центонный текст с множеством отсылок к мировой литературной классике. И это не только печальные судьбы упоминаемых там поэтов, но и прямые цитаты. Костик пытается понравиться Рите с помощью Пушкина. Велюров в гроте произносит текст из «Гамлета» в переводе Лозинского:


Олень подстреленный хрипит,
Лань, уцелев, резвится
Тот караулит, этот спит —
И так весь мир вертится.

Строки эти в переводе Пастернака, например, звучали так:


Пусть раненый олень ревёт,
А уцелевший скачет.
Где спят, а где — ночной обход,
Кому что рок назначит.

А вот оригинал:


Why let the strucken Deere go weepe,
The Hart vngalled play:
or some must watch, while some must sleepe;
So runnes the world away.

Москва — вот настоящий герой этого фильма. Она существует там в двух ипостасях — в виде улиц, площадей и бульваров, катка и цирка, и в качестве внутренностей коммунальной квартиры, где, как во чреве кита, живут главные герои.

Фильм снимали где угодно, только не на Покровских воротах. Двор и дом — в районе Гоголевского бульвара. Дом, который сносят в начальных и заключительных кадрах фильма — на Оружейном переулке, а прогулку влюблённых — близ Котельнической набережной. Отдельным персонажем фильма стала пятикомнатная квартира. В этой квартире на Петровском бульваре жил один из советских юристов. Говорят, что это либо главный прокурор Москвы, либо председатель Московского городского суда.

Про председателя нам известно, что он родился под Серпуховым, приехал мальчишкой на заработки, воевал на Первой мировой, а после Гражданской председателем Московского и губернского объединенного трибунала, а с 16 декабря 1932 года по март 1938 года — Московского городского суда. В 1938 году его, собственно, вывели в расход и вот в этом мрачноватом месте поселилась разношёрстная компания мёртвых душ.


Чаще всего оказывается, что комедии-скрепки — довольно страшное кино. В «Покровских воротах» нет положительных персонажей, точно так же, как их нет в «Ревизоре». При этом герои фильма вовсе не выдуманы. Они именно такие, как в жизни, в чём признавался великий драматург Зорин, впихнувший в свою пьесу соседей по коммуналке. Но, собственно, на этом и построена современная обаятельность (и во времена Гоголя — тоже) — мы готовы полюбить всех, палачей и жертв, мёртвых и живых, дураков и умниц, резиновых женщин, наших одноклассников — просто потому что прошло тридцать лет со дня окончания школы, наших бывших — оттого, что мы их любили когда-то, дворников и сторожей — потому, что нам очень важно чувство карнавальной радости. Хоть на час, хоть на минуту. (Я начинаю горячиться). Итак, кого Зорин вписал в бессмертный список своих мёртвых душ?

Вот они, жители города М.: Костик, чьи избыточные шутки выдают в нём нормального пошляка, и сразу хочется вспомнить фразу Мандельштама, обращённую к другому поэту: «Перестаньте Маяковский, вы же не румынский оркестр». Про Маргариту Павловну, деспота нашего двора, всё ясно, и также ясно, что девушка Рита с алой каплей комсомольского значка на лацкане — очевидная реинкарнация самой Маргариты Павловны. Так что повеса Костик получает отмщение за все свои любовные победы. Он — политый поливальщик Покровских ворот, и движется к номенклатурной квартире на Котельнической набережной.

Медсестра Людочка непроходимо глупа, а её суженый Хоботов всё время готов сдать свою любовь, что и делает постоянно. В этом страшная сила этого образа, который точно описывается названием книги Белинкова «Сдача и гибель советского интеллигента». А вот бессмертный тандем Орловичей, до сих пор убивающих поэзию на литературных вечерах выдуманным пафосом и заунывным чтением. За ними — сбитый лётчик Велюров стремительно движется к своему алкоголическому концу. Впрочем, он уже умер, только пока не знает об этом. Бездарный подкаблучник Соев комментариев не требует. Савва Игнатьич при всём своём добродушии похож на дворника Герасима, и если ему велят, то он утопит не только Хоботова, но всю коммунальную квартиру. Звезда трудового резерва Светлана с её «читала, знаю» — нормальная прагматичная девушка, выгрызающая себе счастье любой ценой. Алиса Витальевна, давным-давно спрятавшаяся в свою раковину безвременья, гостья с кладбища, где она на самом деле живёт, и приходит в эту квартиру посмотреть телевизор и соорудить поминальный… то есть свадебный стол. Куда лучше честная жеманница (эвфемизм) Анна Адамовна и злостный нарушитель правил дорожного движения easy rider Савранский, но он кончает с собой, направив свой мотоцикл к обрыву Ленинских гор.

Во всех фильмах круга «духовных скрепок» есть ещё одно свойство — почитатели и досужие наблюдатели задаются вопросом, что станет потом с героями. Это хороший вопрос, потому что людьми он задаётся в тот момент, когда они на самом деле думают, что произойдёт не с героями книг и фильмов, а с ними самими. Что станет с бравым красноармейцем Суховым? Каково будущее освободившихся женщин Востока? Про горькое заливное московского врача и петербургской учительницы, повторяюсь, сняли целый фильм. В другом фильме приделали трагический конец даже «Хождению по мукам». Авторы романа о Шарапове распорядились будущим своего милиционера сами. Но народ каким-то особым чутьём понимает, что сюжет духовных скрепок всегда больше рамок фильма.

Что будет с остальными жителями ковчега у Покровских ворот? Маргарита Павловна переезжает в пятиэтажку (их ещё строят из кирпича, а не из панелей) где-то в Хамовниках, Измайлове, Марьиной Роще или Черемушках. Москва ещё не утвердила свои границы по кольцевой дороге и выглядит маленькой. Рядом живёт Хоботов с женой — в таком же доме из серого кирпича. Лифта в нём нет, и через несколько лет это убьёт его: на лестнице между четвёртым и пятым этажами он схватится за сердце и осядет на ступени — точь-в-точь как Осип Брик. Костик не так долго проживёт в московской высотке, его отношения с номенклатурной семьёй сложатся по неполиткорректной поговорке: «Донорская жопа отторгла чукчу». Можно надеяться, что комната Велюрова достанется Свете. Это хороший вариант — фиктивный или наполовину фиктивный брак: Велюров вытащит девушку-лимитчицу из общежития и даст прописку. Она за это скрашивает его цирроз печени и оставшиеся несколько лет. При том, что она часто будет на сборах и соревнованиях, это почти открытый брак. Алиса Витальевна окончательно переселится на Введенское. Разве к дворнику нет претензий. И, разумеется, к мальчику Яше со скрипкой, что несомненная жертва своего дедушки-тирана. Яша уедет в Израиль в 1972-м и через год будет убит в войне Судного дня.

Но итог этих размышлений о важной духовной скрепке нашей жизни, которая, как настоящая скрепка, удерживает от распада стопку анкет и смыслов, не в этом. Он в том, что сюжет Зорина и его воплощение Козаковым — очень важны для понимания всей нашей жизни. И он именно что не про советскую жизнь, а про ту, что не зависит от времени. «Мёртвые души» как послание работают в любом историческом периоде. Вслед им «Покровские ворота» — история нашей жизни, того её ужаса, который обдаёт нас, когда мы открываем старые альбомы с фотографиями. Ад — это другие.

Но оборотись-ка на себя, хлопец, ты-то, что, больно хорош?

Охрана тепла. «Чистый понедельник» Ивана Бунина

Холодно, товарищ, холодно!

Александр Блок «Двенадцать» (1918)

…Да разве им хоть так, хоть вкратце,

Хоть на минуту, хоть во сне,

Хоть ненароком догадаться,

Что значит думать о весне,

Что значит в мартовские стужи,

Когда отчаянье берёт,

Всё ждать и ждать, как неуклюже

Зашевелится грузный лёд…

Илья Эренбург (1958)

Виктор Шкловский в одной из самых знаменитых своих книг писал: «Не люблю мороза и даже холода. Из-за холода отрёкся апостол Пётр от Христа. Ночь была свежая, и он подходил к костру, а у костра было общественное мнение, слуги спрашивали Петра о Христе, а Пётр отрекался».

Пел петух.

Холода в Палестине не сильны. Там, наверное, даже теплее, чем в Берлине.

Если бы та ночь была теплая, Пётр остался бы во тьме, петух пел бы зря, как все петухи, а в Евангелии не было бы иронии.

Хорошо, что Христос не был распят в России: климат у нас континентальный, морозы с бураном; толпами пришли бы ученики Иисуса на перекрёстке к кострам и стали бы в очередь, чтобы отрекаться».

Костры такие были.

Маяковский после смерти Блока вспоминал: «Помню, в первые дни революции проходил я мимо худой, согнутой солдатской фигуры, греющейся у разложенного перед Зимним дворцом костра. Меня окликнули. Это был Блок. Мы дошли до Детского подъезда. Спрашиваю: “Нравится?” — “Хорошо”, — сказал Блок, а потом прибавил: “У меня в деревне библиотеку сожгли”».

В русской литературе много пишется о тепле — на пригреве тепло, тепло у костра, тепло у печи. Там, где тепло, там и хорошо, рыба ищет, где глубже, а человек — где теплее. Тёплое место ищет — или тёпленькое местечко.

В знаменитом чеховском рассказе «Дом с мезонином» разговор о тепле старой России начинается с того, что герой бездельничает в имении, причём хозяин живёт в саду во флигеле, а герой — «в старом барском доме, в громадной зале с колоннами, где не было никакой мебели, кроме широкого дивана, на котором я спал, да еще стола, на котором я раскладывал пасьянс. Тут всегда, даже в тихую погоду, что-то гудело в старых амосовских печах, а во время грозы весь дом дрожал и, казалось, трескался на части, и было немножко страшно, особенно ночью, когда все десять больших окон вдруг освещались молнией»[69]. То есть начинается всё с амосовских печей — неведомых, неведомой марки, неведомого Амосова. Это деталь другого, загадочного мира, неизвестного происхождения, как археологический черепок, египетская ложечка для мазей, обломанный изразец.

Меж тем, амосовские печи были знамениты. Да и сам Амосов был человек примечательный — причём, в Википедии ему посвящено две статьи — как «Аммосову», так и Амосову, тексты там разные, и второй — копия статьи в «Брокгаузе»: «В 1834 году, после почти тридцатилетней службы отечеству, был произведён в генерал-майоры»[70]. Николай Алексеевич прославился не столько в битвах с Наполеоном (от которых не увиливал), и даже не своими опытами в прозе (он сделал ещё несколько переводов), а тем, что придумал особую печь, которая по трубам подавала в помещения горячий воздух.

Этот прообраз калорифера описывался автором в выражениях изысканных и не похожих на нынешние инженерные описания: «от горнила идёт прежде в разных изломанных направлениях, по кирпичному борову, проведённому вдоль камеры, а потом по значительному охлаждению ныряет вниз и вступает в чугунные приёмники нагревательного прибора. В этом приборе, состоящем из чугунных и железных труб, продолжает дым извороты свои, пробегая около 100 футов, и потом уже вступает в дымовую трубу здания» — и тому подобное далее.

Амосовские печи стояли в Эрмитаже (пока не выяснилось, что они чрезвычайно сушат воздух и вредят картинам). Но у них было ещё одно свойство — они были очень шумными — по сути, это был целый орган, встроенный в дом. Они шумели и ухали, а во время грозы и вовсе пугали людей.

Герои «Дома с мезонином» говорят много, больше всех — старшая сестра, и всё — не о звёздном небе, а о нравственном законе. О том, что нужно взять на себя долю труда простых людей, и что если бы этот труд все городские и деревенские жители разделили, то на каждого пришлось бы два-три часа в день. Что будут машины, что не будет аптек, табачных фабрик, винокуренных заводов, а будут науки и искусства. И, наконец, все избавятся от постоянного мучительного, угнетающего страха смерти, и даже от самой смерти.

Главный герой влюблён, и ему не до машин и винокуренных заводов, он слышит гул в амосовских печах, странный звук, как перед несчастьем, как сказал бы один чеховский слуга, да он не из этого рассказа.

Младшей сестры в рассказе как бы нет, её играют другие герои. Ей все говорят: «Мисюська, выйди!». И она выходит. Её увозят куда-то. Была ли девочка, может, и девочки-то не было? Никто не знает настоящей правды. Всё исчезло, жизнь остыла как печь, Россия-женщина как Лета-Лорелея.

Дыша тёплым французским воздухом весной 1944 года, писатель Бунин открывал консервы. Это были консервы особого рода.

У великого писателя Бунина на письменном столе, в консервной банке, находилась Россия. Это была особая Россия, «Россия, которую мы потеряли», чудо-страна, в которой было когда-то счастье, а теперь его нет.

Если кто-то унёс Россию на подошвах своих сапог, то писателям это было необязательно. У них Россия была в прозе. Она содержалась там нетронутая, неизменённая, образца 1913 года. Недаром и с другой стороны, с советской, всё сравнивали с девственным 1913 годом — не тронутым ни войной, ни революцией[71].

Итак, весной 1944 года в руках у писателя Бунина была жестянка с нетронутой Россией. Консервы назывались «Чистый понедельник».

Он дописал его 12 мая 1944, в день, когда 4-й Украинский фронт добил немцев у Херсонеса, а неделей раньше американцы вошли в Рим. В бунинском рассказе мелькает театральный человек Сулержицкий (умрёт от нефрита в 1916-м), и пьяный актёр Качалов, который потом станет Народным артистом СССР и кавалером двух орденов Ленина. Он умрёт в 1948-м, а будущий лауреат Сталинской премии Москвин — двумя годами раньше. Андрей Белый, что, приплясывая, читает там свою лекцию, умрёт в 1934-м. Все они лежат на Новодевичьем кладбище, рядом с монастырём, куда в самом начале хотят заехать герои рассказа — без изъятия массы. Только мозг Белого был отправлен в специальный институт. По двору Марфо-Мариинской обители (там поселился реставрационный центр имени Грабаря, который сосуществует с возобновлённой обителью) медленно идут великая княгиня Елизавета Фёдоровна (через четыре года её сбросят в шахту под Алапаевском, потом достанут, гроб будет долго странствовать по свету и остановится в Иерусалиме) и великий князь Дмитрий Павлович (скоро он будет убивать Распутина, а умрёт в сорок втором в Давосе).

Обо всех этих жизнях и смертях семидесятичетырёхлетний Бунин знает или догадывается, предугадывает. Он переживёт их всех.

Пока в его Москве горят газовые фонари, а в квартире напротив храма Христа Спасителя стучат молоточки калориферов. Герой Бунина видит этот двор Марфо-Мариинской обители в конце четырнадцатого года, накануне новолетия, уже мировая война, но ещё непонятно, что она только первая.

Что происходит в «Чистом понедельнике»? А вот что: повествование начинается зимой 1913 года, в котором Чистый понедельник выпал на 28 февраля. Собственно, Чистый понедельник особый день, начало Великого Поста, и правила для постящихся особенно строги. Герой ухаживает за молодой женщиной, живущей в Москве без особого дела. Они встречаются, он водит её по ресторанам и театрам, но между ними всё время соблюдается дистанция. Но в Чистый понедельник она, видимо, после службы в церкви, едет вместе с героем на капустник Художественного театра (изображаются во множестве реальные актёры театра, которых Бунин видел в ещё дореволюционной Москве) — это разительный контраст. Никакого увеселения в Великий Пост, особенно на его первой неделе быть не должно, но более того, этой же ночью героиня отдаётся рассказчику.

Впрочем, наутро она сообщает ему, что уезжает в Тверь и, вероятно, примет постриг в послушницы, а затем и в монахини. Герой понимает, что они больше не увидятся, пускается во все тяжкие, не вылезает из кабаков, и почти через два года в декабре 1914-го, вдруг видит свою любовь в одном из московских монастырей. Это будет уже по-настоящему последняя встреча. И вряд ли судьба истово верующей монахини будет лёгкой — как понимает и рассказчик, и автор, который дописывает текст во время большой войны, да и современный читатель вполне это осознаёт.

Можно решить, что страсти преувеличены. Герой — жгучий красавец, героиня прекрасна и томна. При этом это отчасти достоевский образ. В героине есть что-то от Настасьи Филипповны Барашковой, которая никак не может выбрать между светом и тьмой. И мужчина становится для неё только инструментом греха. Причём по русскому окаянству нужно именно ужасно нагрешить, чтобы потом не просто каяться, а в монашестве самоотречённо следовать всем обрядам. Это вовсе не значит, что к «инструменту греха» она относится цинично, вовсе нет — по-своему она к нему неравнодушна, но перед героем открывается бездна того, что можно назвать «эгоизмом», а можно — «загадочной славянской душой».

Но это не героиня — это сама Россия. Вот она позволила себя полюбить и отказала, исчезла из этого мира, и некому жаловаться.

Всякая трагедия познаётся через деталь. Детали всегда более эмоциональны, чем пейзажи. Это понимал ещё Дмитрий Карамазов. Он навсегда запомнил изгибчик — и шёл этим изгибчиком к гибели.

Среди памятных примет прошлого Бунин перечисляет еду и запахи, но сильнее всего — загадочные звуки.

Консервированная Россия потрескивает, как тающая льдинка.

Это звук молоточков, упоминающихся в «Чистом понедельнике», молоточков калорифера. Они тревожно стучат где-то в стене, когда женщина приводит мужчину в свою квартиру. Это дом Перцова, напротив ещё существующего храма Христа Спасителя, или — сейчас он по-прежнему напротив храма, уже вновь существующего.

Вообще, московская топография в рассказе удивительно точна и полна существующими, а больше — исчезнувшими к моменту написания зданиями. «Чистый понедельник» — своего рода энциклопедия исчезнувшей России, торопливое перечисление быта, людей — выдуманных и реально существующих, снова быта, мебели — диванов и стульев, домов, церквей, запахов, звуков.

Постукивание калориферов — как раз звук ушедшей эпохи. Хотя точно так же они стучат в международном вагоне у Пильняка, году в двадцать втором, уже после революции.

Читателю уже непонятно, что это за молоточки. Он представляет их себе также невнятно, как амосовские печи — что-то такое, в форме змеи.

Ему кажется, что это какая-то особая деталь, клапан. Но никакого клапана нет — это обычная батарея или короб с горячим воздухом. Видал я дровяные калориферы, калориферы газовые и калориферы водяные. Видал также я и калориферы электрические, а молоточков в них не видал вовсе. Это просто метафора, которая «что-то постукивало, будто маленький молоточек»[72].

Тот же молоточек звучит и у Пильняка: «Поезд передавался в Вержболово, в Литву, трегер принёс билеты, метр-д'отель из ресторана-вагона пригласил обедать. За столом подали виски. К вечеру солнце затянуло облаками, в купэ помутнело, на столе стояла бутыль коньяку, снег встречался всё чаще, поезд шёл лесами, — проводник распорядился затопить печи, застукал молоточек калорифера, вспыхнуло электричество, стало тепло. Метр-д'отель пригласил к чаю. — День прошёл»[73].

Впрочем, у одного из авторов давнего эмигрантского сборника «…в каюте постукивает калорифер, под карминовым абажуром горит лампочка»[74].

Понятно, что отопление в доме Перцова на Соймоновском проезде и в международном вагоне разное. Писателям не нужно было сообщать, что имеется в виду — паровой калорифер или воздушный. Потрескивание, стук — не движение механизма, а реакция на нагрев или остывание. В записках Московского отделения Императорского русского технического общества говорится: «Нельзя не обратить внимания на то обстоятельство, что в калориферах парового отопления происходит постоянный шум, не только от движения конденсационной воды, но и от изменения температуры паровых труб. Обладая малой теплоёмкостью, трубы эти весьма чувствительны к понижениям и повышениям температуры и когда это происходит, так тотчас же начинаются звуки, довольно резкие, что производит весьма неприятное впечатление. При центральных калориферах явление это особенно заметно в сильные морозы. При отоплении гретым воздухом калориферы должны быть совершенно беззвучны, так как всякий шум и звук тотчас же передается, почти с полной силой, во все отапливаемыя им помещения…Во всяком случае нельзя не указать на то обстоятельство, что трубчатые центральные калориферы водяной системы не лишены, хотя в меньшей степени, того же недостатка, который имеют и такие же калориферы паровой системы, то есть они не совершенно беззвучны и при изменениях температуры тоже издают звуки»[75].

Звук калорифера, стук и стон нагревающихся или остывающих частей — символ непрочности всего, что есть в консервированной России. Он разносится тревожно, фирсовым страхом, как перед волей.

Мисюсь исчезла, как весь тот мир с амосовскими печами, липовыми аллеями и мезонинами, как призрачная, оставшаяся на старых фотографиях Россия.

Остался дом Перцовой напротив нового храма. Отопление там центральное, горячей водой. Ничего не стучит.

Вовне жестянка с Россией была вскрыта давно. Её нельзя укупорить обратно, всё улетучилось.

Смолкли звуки молоточков.

Застучали серпы и молоты.


1995–2017

Примечания

1

Книги Николая Носова цитируются по следующим изданиям: Носов Н. Незнайка на Луне. М., «Детская литература», 1968. Сноски даются в тексте в круглых скобках с указанием года и номера страницы (1968); Носов Н. Незнайка в Солнечном городе. — В кн.: Носов М. Приключения Незнайки и его друзей. Рисунки А. Лаптева. М., Государственное издательство детской литературы Министерства просвещения РСФСР, 1960. Сноски даются в тексте в круглых скобках с указанием года и номера страницы (1960).

(обратно)

2

Шварц Е. Обыкновенное чудо. Пьесы. М., «ЭКСМО», 2008, стр. 615.

(обратно)

3

Ср.: «Конечно, иногда Микояну просто везло”, но ведь и благоприятную случайность удается использовать не всякому, в партийной среде можно услышать и сегодня немало анекдотов о политической изворотливости Микояна. Вот лишь один из них: „Микоян в гостях у друзей. Неожиданно на улице начался сильный дождь. Но Микоян поднялся с места и стал собираться домой. „Как же вы пойдете по улице? — спрашивают его друзья. — На дворе ливень, а у вас нет даже зонтика!” „Ничего, — отвечает Микоян, — я пройду между струй”» (Медведев Р. Ближний круг Сталина. М., «ЭКСМО», 2005, стр. 160). На самом деле эта мизансцена восходит к следующему месту из «Записных книжек» Петра Вяземского: «Есть лгуны, которых совестно называть лгунами: они своего рода поэты, и часто в них более воображения, нежели в присяжных поэтах. Возьмите, например, князя Ц[ицианова]. Во время проливного дождя является он к приятелю. „Ты в карете?” — спрашивают его. — „Нет, я пришел пешком” — „Да как же, ты вовсе не промок?” — „О, — отвечает он, — я умею очень ловко пробираться между каплями дождя”» (Вяземский П. Старая записная книжка. М., «Захаров», 2003, стр. 145).

(обратно)

4

Михалков С. Трусохвостик. — В кн.: Михалков С. Собрание сочинений в 3 тт. М., «Детская литература», 1970. Т. 3, стр. 157.

(обратно)

5

Кукулин И. Игра в сатиру, или Невероятные приключения безработных мексиканцев на Луне. — В сб.: Веселые человечки: Культурные герои советского детства. Сб. статей. Сост. и ред. И. Кукулин, М. Липовецкий, М. Майофис. М., «Новое литературное обозрение», 2008, стр. 239.

(обратно)

6

Бартини Роберто (1897–1974) — советский авиаконструктор. Окончил Политехнический институт в Милане (1922). С 1923 года в СССР. Автор множества проектов. В 1937 году арестован, в заключении использовался на инженерной работе. После освобождения трудился в разных конструкторских бюро. Известен также как автор статей о теории мироздания.

(обратно)

7

Кукулин И. Игра в сатиру…, стр. 239.

(обратно)

8

Загидуллина М. Время колокольчиков, или «Ревизор» в «Незнайке». — В сб.: Веселые человечки: Культурные герои советского детства, стр. 207–219.

(обратно)

9

Гаспаров М. Записи и выписки. М., «Новое литературное обозрение», 2001, стр. 140.

(обратно)

10

Мазин В., Погребняк А. Незнайка и космос капитализма. М., Издательство Института Гайдара, 2016, стр. 320.

(обратно)

11

Ленин В. Речь на I съезде земледельческих коммун и сельскохозяйственных артелей 4 декабря 1919 г. — В кн.: Полное собрание сочинений в 55 тт. М., Издательство политической литературы, 1981. Т. 39, стр. 380.

(обратно)

12

Ленин В. Задачи союзов молодежи. Речь на III Всероссийском съезде Российского коммунистического союза молодежи 2 октября 1920 г. Том 41, стр. 317.

(обратно)

13

Кассиль Л. Про жизнь совсем хорошую. М., Государственное издательство детской литературы Министерства просвещения РСФСР, 1966, стр. 575.

(обратно)

14

XII съезд Коммунистической партии Советского Союза. Стенографический отчет. Т. 3. М., Издательство политической литературы, 1962, стр. 227.

(обратно)

15

Там же, стр. 203.

(обратно)

16

Кассиль Л. Про жизнь совсем хорошую, стр. 575.

(обратно)

17

Березин В. Высокое небо Рюгена. — В сб.: Фантастика 2008. М., «АСТ», 2008, стр. 509–526.

(обратно)

18

Грибоедов А. Заметка по поводу «Горя от ума». — В кн.: Грибоедов А. Горе от ума: пьесы, стихотворения, статьи, путевые записки. М., «ЭКСМО», 2006, стр. 390.

(обратно)

19

Федин К. Собрание сочинений в 12 тт. М., «Художественная литература», 1974. Т. 10, стр. 274.

(обратно)

20

Носов И. П. Путешествие Незнайки в Каменный город: Сказка (под ред. Супруновой С. В.; худ. Зобнина О. И.). Калининград, «Янтарный Сказ», 2002; Вайпан Г. В. Незнайка в Каменном городе. Сказочная повесть о новых приключениях Незнайки и его друзей. М., «Юстицинформ», 2000 (и многие другие).

(обратно)

21

Памятка летному экипажу по выживанию. М., «Военное издательство», 1988, стр. 2.

(обратно)

22

Опубликовано на сайте Rara Avis 01.08.2016.

(обратно)

23

Казаков Ю. Северный дневник // Знамя, № 3 1961. С. 130.

(обратно)

24

Казаков Ю. Северный дневник // Знамя, № 3 1961. С. 129.

(обратно)

25

Опубликовано на сайте Rara Avis 25.05.2020.

(обратно)

26

Шкловский В. Собрание сочинений. Т. 2. Биография. — М.: Новое литературное обозрение 2020. C. CLXX.

(обратно)

27

Душенко К. Словарь современных цитат. — М.: Эксмо, 2006. С. 48.

(обратно)

28

Ильф И., Петров Е. Собачий холод // Ильф И., Петров Е. Собрание сочинений в пяти томах. Том 3. — М.: Гослитиздат, 1961. — С. 51.

(обратно)

29

Туричин, И. А. Крайний случай: сказ о солдате Иване и Фрице — рыжем лисе: (для младшего школьного возраста) / Илья Туричин; художник А. П. Коршакевич. — Минск: Издательство Белорусского Экзархата, 2010. — 69 с.

(обратно)

30

Достоевский Ф. М. Дневник писателя. 1876. Январь. Глава вторая. II. Мальчик у Христа на елке // Достоевский Ф. М. Собрание сочинений в 15 томах. Т. 13. — СПб.: Наука, 1994. С. 18.

(обратно)

31

Горький М. О мальчике и девочке, которые не замерзли // Горький М. Собрание сочинений в 30 томах, т. 1, — М.: Государственное издательство художественной литературы, 1953. С. 49.

(обратно)

32

Горький М. О мальчике и девочке, которые не замерзли // Горький М. Собрание сочинений в 30 томах, т. 1, — М.: Государственное издательство художественной литературы, 1953. С. 49.

(обратно)

33

Достоевский Ф. М. Петербургская летопись // Достоевский Ф. М. Собрание сочинений в 15 томах. Т. 2. — Л.: Наука, 1988. С. 33.

(обратно)

34

Гайдар А. Чук и Гек // Собрание сочинений в четырёх томах. Т. 3. — М.: Государственное Издательство Детской литературы министерства просвещения СССР, 1956. С. 47.

(обратно)

35

Гайдар Т. А. Чук и Гек // Гайдар А. Собрание сочинений в 3 т. Т. 3. — М.: ТЕРРА — Книжный клуб, 2000. С. 359.

(обратно)

36

Помещение или отдельное здание для камеральной — то есть, в противоположность полевой работе под открытым небом — обработки материалов полевых изысканий.

(обратно)

37

Прочность предрассудка // Безбожник у станка, 1928. № 12.

(обратно)

38

Гайдар А. Чук и Гек // Собрание сочинений в четырёх томах. Т. 3. — М.: Государственное Издательство Детской литературы министерства просвещения СССР, 1956. С. 64.

(обратно)

39

Там же, С. 65.

(обратно)

40

Там же, С. 65.

(обратно)

41

Ключевский В. О. Курс русской истории, лекция 82. Соч. Т. V. — М., 1958. С. 194.

(обратно)

42

Карамзин Н. М. Письма русского путешественника // Карамзин Н. М. Избранные сочинения. Т. 1. — М.: Художественная литература, 1964. С. 586.

(обратно)

43

Гоголь Н. В. Полное собрание сочинений и писем в 23 томах. Том 7. Книга 2. — М.: Наука. ИМЛИ РАН, 2012. С. 144.

(обратно)

44

Скавронский Н. Очерки Москвы. — М.: Московский рабочий, 1993. С. 116.

(обратно)

45

Успенский Г. И. Наблюдения одного лентяя (Очерки провинциальной жизни) / Из цикла «Разоренье» — М.: Государственное издательство художественной литературы, 1955. С. 267.

(обратно)

46

Гиляровский В. А. Москва и москвичи // Гиляровский В. А. Собрание сочинений в 4 т. Т. 4. — М.: Правда, 1967. С. 345.

(обратно)

47

Гоголь Н. В. Полное собрание сочинений и писем в 23 томах. Том 7. Книга 2. М.: Наука. ИМЛИ РАН, 2012. С. 49.

(обратно)

48

Ремизов А. М. Взвихренная Русь // Ремизов А. М. Собрание сочинений в 10 т. Т. 5. — М.: Русский язык, 2000. С. 348.

(обратно)

49

«Василиса Прекрасная» // Русские народные сказки: Хрестоматия по литературе. 3 класс. М.: Школа, 2020. С. 234.

(обратно)

50

Гоголь Н. В. Ревизор // Гоголь Н. В. Полное собрание сочинений в 23 т. Т. 4. — М.: Наука, 2003. С. 20.

(обратно)

51

Гоголь Н. В. Полное собрание сочинений и писем в 23 томах. Том 7. Книга 2. М.: Наука. ИМЛИ РАН, 2012. С. 42.

(обратно)

52

Ремизов А. М. Взвихренная Русь // Ремизов А. М. Собрание сочинений в 10 т. Т. 5. — М.: Русский язык, 2000. С. 102.

(обратно)

53

Носов Н. Н. Приключения Незнайки и его друзей. — М.: Детская литература, 1976. С. 45.

(обратно)

54

Олеша Ю. К. Зависть // Олеша Ю. К. Избранное. — М.: Правда, 1983. С. 93.

(обратно)

55

В интервью журналу «Esquire» Лахман говорил: «…меня пригласили в конструкторско-техническое бюро «Мосгорстройматериалы», где я проработал 18 лет. В семидесятые стал главным архитектором. У меня в отделе было 10 человек: художники, архитекторы — я сам их подбирал. Мы занимались дизайном для промышленности. Тогда это называлось «техническая эстетика». Одной из наших задач было разработать конструкцию забора. Надо было сделать его, что называется, эстетикалли экспектабл. Я сделал три эскиза, все очень симпатичные. Например, был забор, имитирующий каменную кладку. Но почему-то выбрали самый простой. Может, глаз радовала эта игра света и тени? Может, понравилось, что форма такая самоочищающаяся, что пыль и грязь дождями смываются? Проектировали несколько месяцев. У нас было достаточно времени, никто не торопил. В том, что с плитой происходило дальше, я уже не участвовал. Как-то ее модернизировали, добавляли юбочку, меняли размеры — но все без меня».

(обратно)

56

Боткин В. П. Письма из Испании. — Л.: Наука, 1976. С. 123

(обратно)

57

Обычно в этом месте разговора вспоминают романтичную историю могил голландского протестанта ван Горкума и его жены-католички в Рурмонде под Лимбургом. Могилы находятся на разных кладбищах, разделённых забором (стеной) и соединены каменным рукопожатием поверх него. С одной стороны, это символ победы любви над обстоятельствами. С другой (не сразу заметной), это символ нерушимости, не отменяемости стены. Непонятно, кстати, лежит ли семейная пара н головами друг к другу или наоборот.

(обратно)

58

Гоголь Н. В. Коляска // Гоголь Н. В. Полное собрание сочинений в 23 т. Т. 3. — М.: Академия наук СССР, 1938. С. 178.

(обратно)

59

Трифонов Ю. В. Записки соседа // «Дружба народов», 1989, № 10. С. 23.

(обратно)

60

«Каторга и ссылка», книга восемнадцатая, 1925, С. 98, 100–102. «Подсудимые обвиняют». Составитель А. В. Толмачёв. — М.: Госюриздат, 1962. С. 212.

(обратно)

61

Черненко Г. Воздухоплавательные похождения лейтенанта Шмидта // Техника — молодёжи, 2011, № С. 54–55.

(обратно)

62

Шмидт-Очаковский Е. Лейтенант Шмидт («Красный адмирал»): Воспоминания сына. — Прага: Пламя, 1926. — 298 с.

(обратно)

63

Вокруг персонажей возникла целая мифология и сами они стали символами, иногда совершенно неосновательно. Совершенно непонятно, отчего московского врача Лукашина считают пьяницей. Он дошел до скотского состояния именно потому, что он не пьёт и пить не умеет. У него чудовищный набор других качеств — от безволия до накопленной агрессии, но он точно не пьяница.

(обратно)

64

Интервью на канале «Культура». http://www.tvkultura.ru/news.html?id=15306&cid=54 Ссылка недоступна.

(обратно)

65

Екатерина Вильмонт о своей семье и Борисе Пастернаке. Интервью Майе Пешковой на радиостанции «Эхо Москвы» 07.06.2009 https://echo.msk.ru/programs/time/597101-echo/

(обратно)

66

Зорин Л. Покровские ворота // Зорин Л. Избранное в 2 т. Т. 2. — М.: Искусство, 1986. С. 498.

(обратно)

67

Зорин Л. Покровские ворота // Зорин Л. Избранное в 2 т. Т. 2. — М.: Искусство, 1986. С. 509.

(обратно)

68

Зорин Л. Покровские ворота // Зорин Л. Избранное в 2 т. Т. 2. — М.: Искусство, 1986. С. 509.

(обратно)

69

Чехов А. Дом с мезонином: (Рассказ художника) // Чехов А. П. Полное собрание сочинений и писем: В 30 т. Сочинения: В 18 т. Т. 9. — М.: Наука, 1977. С. 174–191.

(обратно)

70

Амосов Николай Алексеевич (1787–1868) — артиллерист, инженер, изобретатель одного из видов булата, автор книг «Наставление, как обходиться с пневматическим отоплением» и «Краткое понятие о пневматическом отапливании и качествах воздуха, относительно здоровья». Брокгауз также сообщает, что его же перу принадлежат труды: «Описание устройства громоотводов» (СПб. 1850 г.), два перевода: Кондильяка — «О выгодах свободной торговли» (СПб. 1817 г.) и «Фенелоновы избранные творения» (СПб. 1820 г.), и ряд небольших повестей, помещенных в разное время в «Иллюстрированной Газете» и «Воскресном Досуге».

(обратно)

71

Герой ухаживает за героиней с декабря 1912 по февраль 1913 («три месяца»), а потом видит её в декабре 1914 года: «В четырнадцатом году, под Новый год, был такой же тихий, солнечный вечер, как тот, незабвенный».

(обратно)

72

Березин В. Консервированная Россия. К пятидесятилетию со дня смерти Бунина //Книжное обозрение, 2003, 5 ноября.

(обратно)

73

Пильняк Б. Третья столица // Собрание сочинений в 6 т. Т. 2. — М.: ТЕРРА-Книжный клуб, 2003. С. 256.

(обратно)

74

Аверченко А. Появление зайчика // Ковчег. Сборник Союза русских писателей в Чехословакии. — Прага: Пламя, 1926. С. 123.

(обратно)

75

Записки Московскаго отдѣленія Императорскаго русскаго техническаго общества. — М. 1887. С. 23.

(обратно)

Оглавление

  • Слово о писателе Гайдаре
  • Станислав Лем
  • Читатель Шкловского
  • Путешествие лилипута
  • Письма о русском
  • Слово о бронзовых богах[22]
  • Слово о спортивном подвиге[25]
  • Гопники
  • Слово о святочном рассказе. «Чук и Гек» Аркадия Гайдара
  • Забор
  • Урок князя Болконского
  • Скрепка
  • Охрана тепла. «Чистый понедельник» Ивана Бунина
  • *** Примечания ***