Живой Журнал. Публикации 2013 [Владимир Сергеевич Березин] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

2013

Станция (2013-01-03)


На эту тему всякий писатель должен написать свой текст. Ну и я написал, что. Вот он, чтобы два раза не вставать:

Станция
Лейтенант (впрочем, тогда он был не лейтенантом, а младшим лейтенантом, да и в семье всегда стоял самым младшим), попал в училище в переходное время. Великая война давно кончилась, но теперь стала набухать снова, как чёрная туча. И это было после сокращения армии, о котором писала каждая газета.

«Мильон двести», — шептались курсанты.

«Мильон двести», — поджимали губы преподаватели.

«Мильон двести», — писали в газетах. На миллион двести тысяч человек сокращали армию, и рядом с училищем в половину стены пятиэтажки был нарисован советский солдат, который говорил американскому: «Я своё отслужил, а ты?»


Но больше всего он страдал от того, что опоздал на ту, окончившуюся и великую войну — он опоздал на неё на поколение.

Однако в его училище все преподаватели были с боевыми медалями, а кто — и с орденом. И они были в его глазах богами.

А вот у него не обнаруживалось на гимнастёрке ничего, кроме комсомольского значка.

Главное окончилось тогда, в сорок пятом, и оно прошло мимо него. Из этого прошлого у него ничего не было — можно было только мечтать, как стоял бы у сложного прибора управления огнём ПУАЗО и крутил колёсики счётной машины. Зенитная батарея отразила бы налёт, и вот перед строем ему вручили бы Красную Звезду, хороший боевой орден. Но ничего этого не было, и быть не могло — к тому же, он много разного уже видел в жизни, и романтика из его души успела испариться. Но другие надежды в ней ещё жили — на великую силу человеческой техники, на тот разум, который заставляет ткать из электронов изображения на зелёном экране, на могущество науки, которое переворачивает землю.

Раньше был Сталинский план преобразования природы — все эти лесозащитные полосы, водоёмы, каналы, рукотворные моря и плотины — эти, никогда не виденные им сооружения он должен был защищать от чужой враждебной силы.

Каждый день в коридоре училища он видел огромную карту, с гидростанциями, красными нитками линий электропередач, и над всем этим простирал руку человек в белом кителе. Но теперь этот человек только просвечивал сквозь наклеенный новый портрет. На портрете был изображён новый вождь и руководитель, и такой же, только поменьше, кусочек ватмана с новым названием был наклеен на город Сталинград.

Но это была — Родина.

Над бело-золотой картой могли появиться чужие самолёты или хищные ракеты и капнуть чёрным в любое место. И тогда чёрная атомная клякса растечётся по крохотным кубикам, обозначающим Тахиа-Ташскую гидростанцию и Главный Туркменский канал, или по синей глади Сталинградского моря (Сталинградское море тоже было заклеено и превращено чёрной тушью в Волгоградское), или попадёт на Ереванский каскад, спрятавшийся среди коричневого цвета Кавказских гор.

Мир был прост и понятен, он подчинялся общим законам и воле вождя, прежнего или нынешнего, весь — от Каховки, где тоже шло электрическое строительство, до Молотовской (это тоже было закрашено) ГЭС, которая была где-то здесь, хоть и южнее той станции, куда ему предстояло ехать.

Пропасть в болоте армейской ненужности выпускник не боялся, специальность у него была радиотехническая, а, значит, нужная. По ночам ему снились генераторы импульсов, огромные лампы — одни с водяным охлаждением, другие — с воздушным. И он научился разговаривать с лампой по имени ГИ-24Б как с живым человеком. Материализму это не мешало.

И пусть пехота боится сокращения, а он бояться не будет.

Итак, его выпускали одним из лучших, но вдруг распределили на Северный Урал, в забытую Богом часть.

Он долго ехал с Украины на север, и поезда становились всё хуже, и всё проще обращение проводников.

Он прибыл к месту своего назначения, зажав в зубах старую пословицу «Береги честь смолоду». Но потом он ещё месяц прожил в доме офицерского состава, слыша, как за стеной старый майор исполняет свой супружеский долг — долго, мучительно и в несколько приёмов, будто тренируясь в штыковой атаке на чучело.

Но пришёл и час младшего лейтенанта — его вызвали и услали дальше — ещё севернее, где в отрогах уральских гор стояла два года назад поставленная, но не введённая в строй радиолокационная станция.

Место назначения хоть и казалось странным, но виделось правильным: лейтенант понимал, что всё логично — если враг прилетит из Америки, то лететь он будет над полярными льдами и придёт с севера. Так что он едет не в глушь, а на главное направление обороны.


Наконец, он достиг посёлка, от которого до станции было ещё километров тридцать.

Старуха у сельпо смотрела на него как на привидение.

Вдруг она цепко схватила его за галифе.

Лейтенант ощутил, как старушечьи пальцы ущипнули его за ногу. Она, казалось, проверила, живой это человек перед ней, или так, призрак.

Он отцепился от старухи и перевёл взгляд на горы.

Конечный пункт был перед ним, и он был ему явлен белым шаром купола, видным за двадцать километров. Он знал, что в этом куполе крутится на бетонном стакане огромная антенна.

Шар и сама Станция стояли на вершине горы в тайге, и ничего кроме тайги вокруг не было.

Лейтенант снова ехал, только теперь его уже везли на грузовике, вместе с письмами и мешками крупы.

Ему казалось, что дорога так длинна для того, чтобы он забыл прошлое.

Оставшаяся за спиной старуха не верила, что он жив, и он сам понемногу переставал верить в себя. Липкое чувство паники иногда поднималось в нём — и он старался успокоить себя мыслью о том, что он здесь на год, не больше. Он хороший специалист, такие нужны. Такие сейчас особенно нужны. Мильон двести, я не твой. Мильон двести не приказ двести, расстрел на месте.

И он спрыгнул с грузовика, а потом стащил чемодан.

Лейтенант представился начальнику и вдруг ужаснулся спокойной пустоте в глазах майора.

Начальство смотрело сквозь него, будто сквозь кисейную занавеску на улицу. Потом он обнаружил, что майор почти не вмешивался в течение жизни на Станции — но всё в этой жизни, от движения антенны внутри белого шара до заунывной песни восточного человека в солдатских погонах, обязательно замыкалось на этого человека, редко выходившего из своей командирской комнатки.

Служба была службой, и лейтенант, не обращая внимания на странности начальства, приступил к ней, чтобы отогнать тревогу перемены места.

Дни потянулись за днями — лейтенант знал, что ужас нового места приходит на десятый день. А ещё он знал, что потом человек привыкает ко всему, и новое место и пища на новом месте постепенно вытесняют всё прежнее, что было в теле. Проходит время, и оказывается, что человек уже состоит из воды, которая текла из крана на новом месте, и из тех животных, что паслись тут, а не в прежнем мире.

Клетки тела, выросшие прежде, сменяются новыми клетками, состоящими из нового окружения. Это ему однажды объяснил один биолог, а людям с высшим образованием лейтенант верил.

А у него самого было пока лишь среднее специальное — в высшее техническое училище он не прошёл.

Жизнь Станции была ленивой и тянулась вопреки уставам. Ни вечерней поверки, ни утреннего развода никто не проводил. Лейтенант было попытался построить вверенный ему радиотехнический взвод, да не сумел разобрать в казарме своих. Дневальный спал, и единственное его отличие от прочих было в том, что он спал в сапогах.

Лейтенант отчаялся и приступил к своим обязанностям без всякой помощи. День за днём он лазил с первого этажа Станции на второй и проверял блоки гигантского радара и помечал продвижение на технологической карте.

Ему рассказали, что ещё до его прибытия один бывший студент, попавший на Станцию рядовым, пытался повеситься — да не просто так, а внутри белого радиопрозрачного шара, на опорно-поворотном устройстве большой антенны.

Узбеки заметили это сразу, и бывший студент едва успел закинуть на балку тросик, как его уже держали за руки.

Только к врачам его везти было некуда — и он неделю пролежал связанным, а потом успокоился сам.

Был он демобилизован через три года — не врачебным, а обычным календарным порядком.

И как-то, на первом этаже Станции, за стойкой настройки частоты задающего генератора, лейтенант обнаружил написанный химическим карандашом неприличный стишок. Стишок был записан в строчку, но рифмы легко читались: «То не камень лежит, а солдат ПВО, он не пулей убит — заебали его».

И он подумал, что это написал, наверное, тот самый висельник.

Но потом лейтенант перестал думать об этом студенте и снова погрузился в свою работу — в выдачу пеленга на постановщик активных помех и устройство распознавания своих и чужих самолётов.

Что ему было до неудавшегося самоубийцы, когда на Станцию поставили лампу ГИ-5Б вместо ГИ-24Б, а нужный триод был не просто лампой, генератором импульсов весом в двенадцать килограммов, и этих двенадцати килограммов не хватало ему для счастья, никак не связанного ни с чем потусторонним. О путанице надо теперь слать радиограмму невидимым начальникам, и дело будет длиться, длиться, длиться…


Разговаривать тут было не с кем — пару раз он попытался добиться ответа от начальника Станции, но тот снова стал смотреть мимо стеклянными глазами.

Ему ничего не нужно было от лейтенанта — и, видимо, он ничего не боялся. Ни начальства, ни одиночества — за ним была какая-то мрачная сила, и она была чужда миру электронных блоков, импульсов и помех, которому лейтенант доверял.

На Станции не было женщин, и лейтенант решил, что это мудро. Он видел, во что превращаются мужчины, когда делят внимание поварихи в геологической партии, где он перед армией отработал один полевой сезон.

Единственно, с кем он подружился, был старший товарищ, который готовил дизельный отсек. Собственно, дизель уже работал. Станция со всеми своими приборами и механизмами требовала прорву электричества, и этот человек был электрическим богом, вернее он был властителем трёх дизелей — одного основного, одного — в холодном резерве, и третьего — в горячем.

Он и по званию был старшим. Этот капитан был из той породы, которую его молодой собеседник успел научиться отличать от прочих офицерских пород. Порода эта звалась «залётчики» — что-то у них могло получиться в жизни, но щёлкнули неизвестные переключатели, повернулись тумблеры — и всё пошло вкривь и вкось. Наверное, он был когда-то разжалован, а теперь служил медленно и вязко, безо всякого рвения.

А вот капитан-то уж точно воевал. То и дело в его жестах, в словах и суждениях проявлялись повадки человека, бывшего на войне не месяц и не год, а, может быть, прошедшего и несколько войн в разных частях света.

Настала осень, угрюмое время, которое отрезало станцию от Посёлка, и как только дорога подмёрзла, лейтенант напросился в Посёлок.

Машина ехала туда целый день.

Дорога всё равно плохо держала её, и лейтенант с ужасом думал, как они поедут обратно с грузом.

Они получили положенное, ящики и мешки легли в кузов, но ехать обратно было уже поздно.

Солдаты заснули в своём законопаченном кузове, и Сидорова удивило, что они не стали проситься на ночлег к местным вдовам. Наверняка, думал он, тут должны быть такие разбитные вдовы… Ну или просто одинокие женщины… Но и он сам нескоро нашёл себе ночлег.

Не то, чтобы ему отказывали, но были явно ему не рады. Даже те самые одинокие женщины, к которым он стучался. Ни его лейтенантским погонам они не были рады, ни деньгам, что потом появлялись в его руках как последний аргумент.

Наконец, его пустил в дом старик-учитель.

В его избе было просторно, но стоял странный затхлый запах. И вроде было чисто, и старуха-учительша всё время сновала по избе, а затхлость лезла изо всех щелей.

Лейтенант думал, что его станут расспрашивать о жизни в больших городах, но никто ни о чём не спросил. Жена учителя и вовсе ушла к соседям. Лейтенант потрогал рукоятку репродуктора и вдруг убедился, что провод оборван.

От нечего делать он срастил провод и снова воткнул штепсель в розетку. Тарелка-репродуктор захрипела, но ничего членораздельного не произнесла. Не рассказало радио ни слова — ни про погрузку рельсов на заводе «Азовсталь» для новых строек, ни про погрузку труб на заводе имени Куйбышева для нового канала, ни про изготовление генератора на турбогенераторном заводе имени Кирова для Братской ГЭС. Радио хрюкнуло и стихло, потому как кончилось в проводе электричество.

Он удивился, что его работа не понравилась вернувшемуся от соседей хозяину.

— Ты лишнего не делай, главное — лишнего не делай, — хмуро сказал он.

Потом, со временем, лейтенант стал понимать, что это главный закон здешних мест.

А тогда хозяин посмотрел на него сурово.

— Вот геологи у нас делали лишнее. Слыхал про геологов? У нас тут геологи года два как пропали.

Лейтенант слышал эту историю ещё в училище — в газетах, разумеется, об этом не печатали. Но слухи были самым старым и неистребимым источником знаний. У одного из курсантов отец был геолог и рассказал сыну эту историю с многочисленными деталями.

Лейтенант запомнил рассказ (впрочем, уже обросший подробностями совершенно невероятными), но не думал, что это случилось именно здесь. Смутные воспоминания тасовались как замусоленная колода: молодые ребята, партия специального назначения, искали, как водится, что-то секретное, загадочное исчезновение… Через полгода, когда сошёл снег, их всех нашли. Геологи лежали у ручья с вырванными языками.

Старшина его курса в училище был до службы охотником-промысловиком и только усмехнулся — в лесу полно всякой мелкой твари, и по голодному весеннему времени объедят тело как муравьи лягушку.

Лейтенант и сам помнил эту детскую забаву — дохлую лягушку клали на муравейник, а через пару дней забирали её гладкий, очищенный муравьями, скелет.

История была грустная, и непонятно от чего запомнившаяся. Может, от того, что хорошо представлял себе работу в геологической партии, а может от того, что всё мерил смертью на войне — её смыслом и целесообразностью.

Молодые ребята погибли, хоть и не было войны. Одну девушку-коллектора и вовсе не нашли.

— Что, — спросил как-то лейтенант у капитана, — наверное, убили их?

— Глупости, — отвечал тот. — Я там был с первой поисковой группой. Некому их было убивать — зеков тут нет, нет и местных жителей поблизости. Разве наши бойцы, но ты Сидоров, представь наших узбеков, которые скрытно, как пластуны, окружают туристов и потом забивают их до смерти, чтобы ничего потом не взять. Представил? То-то. Я бы скорее решил, что они сами подрались, но это не так. Я видел их трупы. И ты бы, если увидел, так сам бы понял — они перед смертью грели друг друга, лежали обнявшись. Какая уж тут драка…

— И что там было?

— Да кто ж его знает? Буран тогда был, паника могла быть…

— А звери?

— Да нет тут большого зверя. А кто есть, зимой спит.

— Да, а диверсанты?

Капитан вздохнул.

— Ну при чём тут они. Это всё неглубокий ум хватается за внешнюю историю, а история всегда внутри, как косточка внутри вишенки. Ребята были честные и погибли просто и без затей. Да только это не интересно никому, ты как подписчик газеты «Труд», всё хочешь увидать тайну в простом месте, меж тем драма вокруг нас, она — повсюду: и рассеяна в воздухе, и растворена в воде.


Сейчас, сидя в угрюмой избе, он вспомнил подробности, и от этого у него заныло под ложечкой. Но тут хлопнула дверь, в сенях что-то упало и покатилось, а на пороге возник старый милиционер.

Было ему на вид не больше сорока, но лейтенанту он показался ужасно старым.

— Участковый наш, — мотнул хозяин головой.

Участковый хмуро посмотрел на военного.

— Он ел? — спросил участковый, не здороваясь.

— Ел, ел, не беспокойся, — ответил хозяин.

— Пусть ещё поест, при мне. — Милиционер очень нехорошо посмотрел на лейтенанта.

И тот, ничего не понимая, хлебнул ложку, другую.

Вдруг участковый переменился, но лейтенант уже ничему не удивлялся. Не удивился он и тому, что участковый сел с ним рядом за стол, и тому, что он приобнял его за плечи, и тому, что он вдруг понёс, не стесняясь своих милицейских погон.

— Видели мертвеца?

— А? — выдавил из себя лейтенант, но хозяин остановил его:

— Он из новеньких. Ничего не понимает. Нет, не было никого. Никто никого не видел.

— Ну так пошлите гонца если что, — сказал милиционер. — Понимаете?

Выходило по его рассказу так, что милиционер ловил и уничтожал нечисть. Сначала лейтенант решил, что речь идёт о беглых, о каких-то врагах, но потом оказалось, что речь о мёртвых.

Счёт у участкового шёл на десятки, да битва была не равная.

Зимой у милиционера выходило проще — у мертвецов не шёл пар изо рта, а вот летом — хуже. Мертвецы не ели, а сумев набрать еды в рот, не могли её глотать.

Лейтенант быстро смекнул, что участковый давно пьёт от одиночества, но, впрочем, никакого запаха не учуял. Тогда он решил, что участковый просто свихнулся в этих тоскливых местах, и это гораздо хуже.

В остальном милиционер был совершенно нормален, со знанием дела говорил об охоте и действительно расспрашивал о больших городах. Но мертвецы всё же были главным в его жизни.

— Ну как вам не стыдно, — всё же сопротивлялся лейтенант. — Вы же офицер, фронтовик…

— А что — фронтовик? У нас под Сталинградом был политрук из казахов, так у него вообще фамилии не было. У них фамилия по национальности была не положена, вместо неё отчество писали. Этот политрук перед атакой костёр жертвенный возжигал и нас окуривал. Так пока его не отозвали куда-то, у нас ни один боец не погиб.

— Странные вещи вы говорите.

— Нормальные вещи я говорю. Ты, парень, пойми, ты тут новый, не понимаешь что к чему, а я здесь с конца войны, как с госпиталя пришёл. Смотри в оба.

— Я-то посмотрю, посмотрю…

— Посмотри, посмотри… — Но водка уже сделала своё дело, и лейтенант засыпал на секунду-две, клевал носом и потом резко дёргал головой вверх.

Он не помнил, как заснул, однако проснулся с на удивление ясной головой.

Вчера ему рассказывали сказки, а сегодня вокруг была хмурая реальность.

Только хозяин смотрел в сторону, а хозяйка снова исчезла.


Он вернулся на Станцию, и снова потянулись дни, целиком заполненные проверкой блоков и калибровкой импульсов.

Через месяц они с капитаном снова поехали в Посёлок по зимнику.

Они поехали в посёлок, когда мороз лишил воздух влаги.

Щёки кололо как иголками — только приоткроешь дверцу кабины. Но кожа тут же переставала чувствовать и эти уколы.

На этот раз они сразу пошли к дому учителя, и учитель сразу пустил их на постой. Участковый больше не появлялся, и лейтенант думал, что избавился от этого дурака.

Утром он проснулся от странного гомона за окном.

За это время отвык от утренних построений, а тут в маленькую дырочку в оттаявшем окне был виден именно развод.

Население Посёлка стояло, переминаясь на площади перед поселковым советом.

Жители построились в два ряда, между которых шёл участковый. Он внимательно всматривался в лица, и тут лейтенант вспомнил ночной разговор под водку.

Участковый проверял, идёт пар изо рта или нет. Это было наяву, за окном, при ярком солнечном свете.

Вдруг участковый замер и сделал рукой знак. Откуда не возьмись, за человеком возникла фигура и взмахнула рукой.

И человек рухнул прямо под ноги участковому.

Только теперь лейтенант увидел, что в руке у милицейского помощника зажат большой деревянный молоток.

Он в ужасе обернулся и понял, что капитан всё видел.

И он понял также, что капитану это было не в новинку.

Лейтенант ощутил, что его крепко держат и шепчут в ухо.

— Спокойно, лейтенант, — бормотал капитан. — Не делай глупостей, тут тебе не фронт, не фильмы о войне. Тут ты в гостях.

И лейтенант понемногу успокоился, тем более, вместо воды у него в руке появились полкружки водки, которую он хватил залпом.

— Ты, лейтенант, не дёргайся. Твоё дело блоки прозванивать, лапочки-фигампочки менять. А у них свои дела — я, кстати, тоже не знаю, зачем это всё. Но порядок есть порядок, я и не спрашиваю — у тех, кто в коричневых шинелях, есть правило: никогда не переходить дорогу тем, кто в синих шинелях. Я когда здесь по первому году был, то по избам ходили — смотрели, кто печь топит, а кто нет. Нет дыма, значит, — мертвец живёт. Мертвец живёт, живёт мертвец, в землю идти не хочет.

Некоторые, правда, печь топили, а сами ложились в сенях — так до весны можно было дотянуть. А при царе страшно боялись — была вера такая, что если покойника не похоронить, если он от погребения сбежит, то всему дому его конец. Все умрут, один за другим, а, может, одновременно. Попы этого ужас как боялись и завели специальные обряды — покойнику капали церковной свечой в лицо — смотрели, не дёрнется ли. А уж коли дёрнется, то били его деревянным колом в сердце.

— Осиновым?

— Почему осиновым? Да хоть чугунным. Только тут всякое бывало — мне рассказывали, что года за два до войны тут кузнец помер, а была жара летняя, деваться ему некуда, и полез он к себе на двор в погреб. Но почуял, как блины пекут, и явился за блинком.

— «Дай блинка», — говорит, — так его и словили.

Но никто его не тронул, а потом он на фронте погиб. Погиб мертвец за Родину — всё ж лучше, чем от односельчан, да?

В этот момент, прервав их разговор, в избу ввалился учитель. Он что-то держал в руке, отводя её за спину. Офицеры переглянулись. Стало понятно, что именно он был помощником участкового. Лейтенант старался не смотреть на деревянный молоток, измазанный в чём-то липком.

— Зачем? — спросил он, и получил в ответ уже знакомое:

— Порядок должен быть. Молодой, а не понимаешь.

— Да что я не понимаю? Вы ж человека убили, Советской власти полвека, а вы тут мракобесием заняты… Вы же учитель, член Партии! У нас сейчас двадцатый век, мы овладели тайной зарождения жизни, мы покорили атомную энергию, заканчивается электрификация страны…

Учитель посмотрел на него хмуро.

— Это ты, парень, кому другому рассказывай. Электричество — это только у вас на горе, где дизеля стоят. А у нас внизу как дизель накроется, так в темноте по неделе и живём. Материализм дело хорошее. Мы и сами его выказываем, когда какого-нибудь проверяющего водкой поим и олениной потчуем.

А вот как я объясню детям то, что кузнец Ермилов пошёл на охоту с собаками, а у реки встретил почтальоншу Стрелку, которая умерла года два назад.

И очень эта Стрелка ему нравилась, так что он с ней заговорил, а как они распрощались, собаки его перестали слушаться. Да и то: вернулся он в деревню совершенно седой, будто лет пятьдесят прошло, дряхлый старик, не то что молота поднять не может — ходит с трудом.

Что я детям скажу? Всё на виду у них и у меня. Вот кузнец, вот молот. Ковать некому теперь.

А про члена Партии вот что отвечу — у нас парторг тут на лесозаготовках тоже мёртвый был. На него раз десять доносы писали — и хоть бы хны. При нём дело не стояло, при нём норма выработки была.

— Не веришь, сосунок, — вздохнул, наконец, не зло, а как-то грустно учитель. — Да ты майора своего спроси, как он так живёт.

Лейтенант тупо посмотрел на него, не понимая, о чём это он.

Но тут вмешался капитан:

— Иди, иди, Николай Палыч, не надо больше, видишь парень не в себе с непривычки.

Когда хозяин ушёл, то бог дизелей усадил своего младшего товарища за стол.

Тот было решил, что по вечному правилу его снова будет поить водкой — но нет, разговор пошёл насухую.

Капитан опять объяснял, что нравы тут простые — отчего гонять мертвецов, действительно непонятно. Он, капитан, и сам не поймёт, но надо, так надо. Тут, в Посёлке, десять человек с войны вернулись, а присмотрелись — живых среди них всего двое. И что делать? Все в орденах и медалях, а — мёртвые. Из уважения ничего с ними делать не стали, сами они истончились. Зато как у одной молодухи муж умер, а она с ним жить продолжала, так подпёрли избу колом, да и спалили обоих.

Ну, не любят тут люди этого — но прежде народ и вовсе тёмный был, говорят, убивали всех, кто выглядел не по годам. Вот бабе лет шестьдесят, а выглядит она на тридцать — и ату её. Только ты не спрашивай, причём тут наша Станция — вот уж правильно говорят: меньше знаешь, крепче спишь.

— И что, так на построении поутру и ловят?

— Ну, ловят. Но это зимой так. А летом уж не знаю — ведь как мертвецы теперь делают? Наберут воздуху ртом, а потом тихо через нос выпускают, и тебе кажется, что они дышат. Практически все так умеют. И вот тебе кажется, что он пыхтит, ноздри раздувает, а это он просто воздух через глотку гоняет. А уж один так свою мать любил, что решил воскресить. Но он на науку надеялся — даже в город поехал, чтобы подробнее это разузнать. Но из города-то не вернулся. Мать его мёртвая затомилась — скучно ей было в избе сидеть, и стала по деревне бродить, в окна заглядывать. И хоть она добрая-то была, дети кричали и плакали. Вышел тут поп Еремей (настоящий поп, он, пока его не забрали, прямо в Посёлке жил), да обрызгал её святой водой. И стала она окончательно мёртвая. А сын так и делся куда-то, не приехал. Это и хорошо, а то, вернувшись, он бы расстроился. Всё-таки мать уж похоронили, и не воскресишь никак. Почитай, её червяки уже съели.

Лейтенант затравленно посмотрел на него.

Мистика, тупая мистика в век науки — вот что раздражало его. Но вдруг он вспомнил одну историю, которую ему рассказывали солдаты. Как-то наряд отправился за водой к роднику на склоне горы. Бойцы наполнили большой алюминиевый бидон водой и потащили его вверх по склону.

Когда они остановились посередине пути, то увидели, как сверху спускаются они сами, только с пустым бидоном. Двойники прошли вниз, не обращая на оригиналы никакого внимания — но кто из них оказался оригиналом, непонятно.

Лейтенант не любил логических парадоксов.

И тогда он отмахнулся от сержанта, который боязливо прерываясь, рассказал ему про этот случай. Мало ли что привидится здесь — среди чёрного леса и серого неба.

Иногда он вспоминал погибших где-то неподалёку геологов — погибших как целое подразделение, накрытое противником. И эта девушка, тело которой не нашли, представлялась ему по-разному, но всегда живой.

Женщины вспоминались ему реже, он понемногу отвыкал от того, что они существуют.

Интересно, как боролись с такими воспоминаниями его восточные солдаты, но лейтенант знал, что их мира он не поймёт никогда.

В сухие зимние ночи они и вовсе видели Северные сияния — лейтенант только гадал, что по этому поводу думают узбеки, выдернутые призывом из своего жаркого рая.

Но бессловесные южные солдаты были более гармоничны, чем он сам. Они плохо умели читать, но вовсе не испытывали потребности в чтении, им не нужно было успокаивать эмоции и убивать время. Солдаты с Востока были естественны как сама природа, а вот несколько русских и украинцев на Станции чуть не сходили с ума.


Они возвращались на Станцию молча и, раскачиваясь в кабине грузовика, смотрели в разные стороны. Два дня лейтенант думал о произошедшем, а потом принял решение.

Он решил делать вид, будто ничего не случилось.

Не с кем ему тут было говорить, а говорить с кем-то надо было. Иначе, вслед за тем студентом, перекинешь тросик через антенную балку да будешь крутиться, болтая ногами день или неделю внутри белого шара, пока тебя не найдут.

Так что лейтенант решил не напрягать свой разум.

А общался он с ним бережно — будто разговоры их были кем-то расчислены.

Будто дали лейтенанту горсть патронов — три пристрелочных и пять зачётных, и не дадут уж больше. Однажды он пришёл в машинное отделение к капитану и спросил его о смысле здешней жизни.

— Вот, — произнёс он, — представьте, что живёт один человек. Наверное, в детстве у него были родители, хорошие, может, люди. А может, и не было их, погибли они, и вырастил человека наш советский детдом, в принципе не суть важно. Даже нет, представим, что он сын кулака, или вовсе предатель. Но нарушает этот человек социалистическую законность и сидит в тюрьме, а его кто-то должен охранять.

И другой человек, комсомолец, его охраняет, которого тоже вырастили родители или наше общество — дышит с ним одним воздухом, сидит в одних стенах. Или в далёком месте, без жены (тут он вдруг вспомнил мёртвых геологов, и их коллекторшу)… И их жизнь одинакова, только у одного пенсия побольше. Но разве они равны?

— А так везде. Ты знаешь, кто такой Клаузевиц?

— Ну да, нам в училище рассказывали.

— Дело в том, что, как говорил Клаузевиц «После генерального сражения потери обычно оказываются примерно равными, разница заключается лишь в состоянии боевого духа армий». Так и здесь, все это пустое. Цель ничто, движение — всё, а воинский дух реет, где хочет. И хоть тюрьма специально придумана, как та точка, где жить хуже, но и там можно прожить счастливо до самого конца.

А мы с тобой защитники Родины, нам с тобой через двадцать пять лет службы полный пенсион выйдет, а тут и вовсе — год за полтора идёт.

Да и гляди, есть масса примеров, когда люди с разной судьбой оказываются в чем-то одинаковом: лезет на вершину капиталист-миллионер, а рядом ползёт его слуга (ну или нанятый инструктор — неважно). И вот недели две, а то и больше они спят в одних и тех же мешках, дышат одним и тем же обеднённым воздухом, питаются одинаково и одинаково выбиваются из сил. При этом их состояния различаются в тыщу раз, а то и в миллион. И что? Тут неудачников нет вовсе — мёртвых или живых. Нам с тобой тут жить вечно — это я пять лет назад понял, да и ты поймёшь.

Нам не хватает философского осмысления мира…

В этот момент лейтенант понял, что капитан уже выпил давно и много.

— Мир так устроен, что он состоит из наших представлений о нём. Нет, милый друг, ты можешь сходить в Ленинскую комнату и почитать там «Материализм и эмпириокритицизм», тот том из собрания сочинений вождя, который никто, кроме меня тут не читает, но помни, всё дело в том, что только наши представления управляют миром. И наш дорогой майор, с которым случилось такое несчастье пять лет назад, тому прекрасное свидетельство.

— А что с ним случилось?

Капитан вдруг поднял мутные глаза и уставился на младшего лейтенанта:

— Забудь, ничего. Ничего. Откуда ты здесь такой, а?

Лейтенант понял, что его собеседник давно и непроходимо пьян и удивительно только, как ему удавалось так складно говорить.

— Наш майор влюбился, вот в чём дело. И сделал совершенно непростительный для коммуниста и офицера выбор. Но я тебе всё же скажу о том, с чего ты начал. Мы действительно тут как бы на зоне, вернее — точно в зоне, зоне особого внимания. Потом мы, может, и выйдем на пенсию, хотя отсюда в большой мир никто не возвращался. Кто раз понюхал этого мёртвого воздуха, больше не вернётся в скучный мир живых.

Лейтенант захотел тотчас же сплюнуть себе (и капитану) под ноги, но удержался.


Приближались новогодние праздники.

Накануне к ним выехал проверяющий, и проверяющий был вестником войны.

Война вызревала, лейтенант это чувствовал — она набухала как гроза в дальней точке, где-то под пальмами, у берегов Америки, но теперь невидимыми радиопутями в атмосфере это доходило до него, занесённого снегом и наблюдающего вокруг только лиственницы.

Он поехал встречать проверяющего. Тот был в ужасе от пейзажа и невменяем от водки, которую стремительно влил в него лейтенант для профилактики этого ужаса. Мысленно лейтенант простил все грехи своему капитану, потому что он раз и навсегда научил его мудрому армейскому правилу выполнения боевой задачи — устранить начальство, и чем быстрее, тем лучше.

Итак, после водки, сделанной из технического спирта, проверяющий стал благостен. Лейтенант даже подумал, стоит ли его везти на Станцию — может, он подпишет все отчёты прямо в Посёлке. Но нет, проверяющий очнулся и сам залез в грузовик.

Проверяющему на Станции понравилось — хотя в его состоянии можно было рассказывать, что сейчас он сидит под пальмами, и вот сейчас именно по этим вагончикам, антеннам и личному составу империалисты нанесут упреждающий удар.

Он уехал, и лейтенант проводил его до автобуса из Посёлка.

Через неделю им передали по радио, что офицерскому составу присвоены внеочередные звания.

— На случай ядерной войны, — сказал капитан, усмехнувшись.

Военторг не снабдил их звёздочками, откуда тут военторг, так что они продолжали ходить в старых погонах и называли друг друга по-прежнему.

Перед тем как в репродукторе оповещения, по случаю подключённому к гражданскому радио, заколотились Кремлёвские куранты, их поздравило родное начальство.

Майор в свою редкую минуту просветления вышел со стаканом в руке и произнёс речь о важности службы и несколько раз сказал, что они спасают город Молотов.

«Мы защищаем Молотов… Какой Молотов, что он городит, — подумал лейтенант. — Мы страну всю защищаем».

Майор вдруг выделил лейтенанта из немногих офицеров, посмотрел ему в глаза, и захрипел:

— Мы Молотов… Не сметь! Мы защищаем Молотов…

«Что он городит, уж десять лет никакого Молотова нет. Нет, наверное, персонального пенсионера Молотова никто не замучил, но вот города Молотова вовсе нет. Лет пять уж как нет города такого, а есть город Пермь заместо него», — успел подумать лейтенант, вытянувшись по стойке «смирно». Но майор уже не говорил ничего, а только хрипел — будто дребезжала какая-то специальная жабра в его горле. Хрип становился то выше, то ниже, и вот, наконец, иссяк. Майор повернулся и ушёл к себе.

Лейтенант обернулся к капитану, но тот только мотнул головой — после мол, объясню.


Уже под утро лейтенант вышел проветриться и вдруг увидел у командирского вагончика женщину.

Сначала он не понял, кто это, и думал, что это капитан зачем-то надел на себя плащ-палатку, надвинув на голову капюшон.

Но когда человек вышел на пространство между вагончиком и лесом, капюшон опал, и лейтенант увидел лицо молодой женщины. Сомнений не было — в серебристом свете луны картина была удивительно чёткой, как на старинных фотографиях.

Он увидел волосок к волоску туго заплетённую косу, ровный пробор в волосах посреди лба и обращённое как бы внутрь лицо.

Женщин тут не было, да и быть не могло. До Посёлка не добежишь, отпусков и увольнений вовсе не было — и однажды он застал своих подчинённых, что гоняли естество в кулаке, глядя на закат. Он поразился молчаливой сосредоточенности этого действа в шеренге, но не стал мешать — в конце концов, он был таким же, как они.

Но женщина, тем более такая, была на Станции невозможна.

Она шла к лесу, и только под конец лейтенант понял, что она идёт по снегу босая.

Подняв лицо, он увидел, что командир Станции смотрит ей вслед из окна.

Майор глядел из окна на женщину, уходящую по лунной дорожке, и лицо его было залито слезами.

Когда лейтенант вернулся в командирский кубрик, его старший товарищ заглянул ему в глаза и понимающе улыбнулся:

— Ясно. Ты её видел. Теперь тебе должно быть понятно, почему нас не любят в Посёлке. Но тут у нас нейтралитет, да и что можно поделать — он любит её и скорее отдаст приказ наряду вести огонь на поражение, чем с ней простится. Да и нам-то что? Ну вот что нам? Станция должна быть боеготова, вот о чём нам думать. Я — о дизеле и электричестве, ты — о своих лампочках и антеннах.

Придёт в марте смена, что мы им скажем? А до марта дожить ещё надо. Такой вот у нас Клаузевиц, такие вокруг участковые уполномоченные, мир такой.

Пей дружок, у нас войска такие — постоянной боевой готовности, а как ты готов-то будешь без баб, да на трезвую голову?

И подвинул кружку.

— Радист сегодня принял приказ про тебя, — сказал капитан.

— Что за приказ?

— Отзывают тебя, мальчик, на новую станцию. Сменит тебя целая команда, наготовили уж специалистов, техников потенциалометрических и каких-то там импульсных устройств.

— Как это? Я же здесь ещё много должен сде…

— А вот так.

Лейтенант обвёл пространство взглядом. Белый шар, тайга внизу, выл ветер, он уже был частью этого пейзажа.

— Знаешь, — сказал капитан, — я тебе не завидую, это просто отсрочка. Ты для этого места создан и сюда вернёшься. Вернёшься, да.


Извините, если кого обидел.


03 января 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-01-05)

Меня несколько раз поминали в связи с тем, что ещё в прошлом году я написал о перебоях в работе нашего уютного кафе.

Тут стало модно проклинать неизвестного мне человека Дронова — может, это всё и верно, да только там много народа. Как звать начальника IT? Кто там связной с общественностью? Вся та же красивая баба? Отчего не запомнить технический персонал — программистов-улучшателей, работников серверов, маркетологов-рекламистов? А то все горазды — мы поименно вспомним тех, кто поднял руку. Дохлых писателей, чекистов-коммунистов всяк норовит вспомнить. А вот того симпатягу-дайвера на Красном море, ту брюнетку из Москвы, с которой познакомился в Таиланде? Живой Журнал это подобие нашего ЖКХ, и — вообще, подобие нашего всего. То есть, масса людей прошла через компанию СУП с неплохими окладами, последовательно ухудшая сервис, огромное количество людей кормилось на Живом Журнале примерно так же, как они это делали в своих глянцевых журналах — без божества, без вдохновенья. И они сидели рядом с вами в барах, вы пили с ними под новогодними и прочими ёлками, да, может, вы и сами там работали. Что удивляться?

Про то, что всякая социальная сеть похожа на кафе, я понял сразу же, как только в них попал. А уж больше десяти лет назад как-то писал об этом.

Популярность кафе складывается из двух факторов — компании завсегдатаев и качества обслуживания. Когда за соседним столиком Эренбург, за другим — Хемингуэй, а у тебя на коленях Брэт Эшли — можно простить чёрствые круассаны. Однако, когда Эренбург уехал к Ленину, а Хемингуэй — в Испанию, проблема круассанов выходит на первый план.

А потом (тоже довольно давно), я написал, что компания СУП дана мне (не знаю уж, как остальным) в назидание. Я ведь помню Живой Журнал на разных стадиях — до кодов-приглашений, с приглашениями, а потом снова без них. Короче говоря, я помню его до СУПа.

И я писал, что СУП оказался, как я уже говорил, чем-то вроде современного ЖКХ. Взносы платятся, помещения сдаются, но трубы текут, а работники вопиют, что скажите спасибо, что на вас, граждане, ещё потолки не падают (хотя это заслуга ещё прежнего поколения строителей). Но СУП ещё и современная компания — с хорошими окладами, с фронтальной монетизацией и всем, что полагается.

Некоторое количество моих друзей там работали — и довольно большое количество знакомых получало эти деньги.

Правда, надо оговориться сразу: нравственные назидания — это как бочка с говном. Одно неловкое движение, и сами понимаете что будет.

Итак, начинается самое интересное — в разные годы я видел множество людей, что пиздили нефть, недоплачивали налоги, спекулировали квартирами и всё такое. Видел я людей, что делали аналогичные вещи в разных отраслях капиталистического хозяйства — и все они всё равно сходились за общими столами в разных кафе.

Конечно, никому в голову не приходило хвастаться тем, что он, риэлтер (к примеру) выгнал старичков на мороз в Реутов и выгодно перепродал их четырёхкомнатную квартиру в сталинской высотке (у меня много аналогий с недвижимостью, да). Некоторые персонажи умудрялись, конечно, хвастаться — даже в медиа, но не о них речь.

История с СУПом тем интересна, что она задокументирована в Сети — то, как били в бубен, открывая его, как постили картины неземной красоты интерьеров с видом не на пол-Москвы, а на всю Москву. ("Плюс ко всему, офис представлял собой пентхаус с огромной стеклянной крышей в здании «Смоленского пассажа». В общем, мне очень хотелось там работать" — особенно трогательно то, что работа в СУП в фейсбуке фигуранткой не упоминается. Как, впрочем и иными участниками исхода). Туда приходили разные люди, и, будто приняв присягу, вдруг начинали хамить прочим. Мне и некоторым дамам как-то хамил лично юзер другой — перед дамами, правда, потом извинился, ну а я как энтомолог, не в обиде. (Теперь, это событие, давностью в несколько лет смотрится как-то иначе).

А другие люди с разной степенью умения оправдывали другие огрехи компании — часто это выходило как с Полонским и Mirax Group. (И эта фраза тоже как-то ненужно-своевременно смотрится).

Интересна грань, до которой либеральный и метросексуальный (извините) человек готов прощать другим дурную работу — оказывалось, что плохую работу правительства никто не прощает, или там дурную работу незнакомого тебе врача, а собственную бессмысленную работу в качестве офисной плесени или некачественного топ-менеджера всем было легко оправдать.

Те люди, что ездили в Гоа, пили на корпоративах, были как бы видовым образом «свои», потому что места кормления были схожи, как и сорта употреблённого алкоголя.

И если кто-то работал плохо, это было в порядке вещей затратной экономики. И если кто-то подворовывал, или жил на подворованное — это был милый порок, что-то вроде курения.

А вот дурная работа СУПа встала как-то всем поперёк.

Я, кстати, вовсе не могу сказать, что СУП — образцово-плохая структура, помесь гестапо и оргкомитета жидомасонского заговора — вовсе нет. Это просто зеркало определённой социальной среды. Особое такое зеркало.

Например, я как-то работал с нефтью, так там просто нефть не умела разговаривать, а доходный материал, с которым имеет дело СУП умеет говорить и стучать по клавишам. А так-то нефть вам много бы рассказала, и как её за углеводород не считают, и как на землю льют, и про вскрытие нефтяной линзы варварским способом, и как… Ну, понимаете.

В этом и назидание — то есть, размышления о том, где тут грань видовых отношений? Люди в СУПе были ведь не правительством, не чекистами-негодяями, а ровно такими же любителями индийского Коктебеля, как и те, у кого подвисал обвешанный какой-то рекламной хренью журнал.

Это примерно так же, как толпа, вся горящая весёлой энергией протеста, вышла бы на площадь, постояла, и вдруг обнаружила, что половина присутствующих наёбывает другую половину. Ну милые же все люди, да наёбывают — а там, во второй половине, какие-нибудь врачи, что жалуются на маленькие зарплаты и поэтому плохо лечат, но не забывают намекать родственникам на подарки. И учителя с преподавателями, что теперь не намекают сами, анамекают через родительский комитет. И вот все кричат "Долой крыс", но вдруг сами замечают, что выражение лица у них глуповатое.

Тут, кстати, парадокс: благосостояние СУПа, казалось бы, впрямую зависит от контента, так что аргумент «вы же бесплатно пользуетесь, так и не петюкайте» работает, да не совсем. Популярность социального кафе всегда результат симбиоза сервиса и добровольного контента посетителей. Круассаны и писатели. Писатели и круассаны.

Численные показатели, может быть, и растут, а контент конечен как амбра и мускус.

Зеркало, одним словом.

— Врубель, Леонид Ильич.

— Ага, вижу, что недорогая.


И, чтобы два раза не вставать, скажу: я прямо в отчаяние приходил от того, как всё быстротечно, как стремительна жизнь и как внезапно всё оказывается ненужно. Как вот было какое-то веселье, остроумие, как мы все мечтали (особенно вспоминается совместное пение, звук гитарной струны). И вот — все, не осталось ничего. Только ничего не поделаешь — это как смена времён года. Прах к праху, из земли вышло, в неё и вернётся.


Извините, если кого обидел.


05 января 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-01-08)

http://www.formspring.me/berezin


— А вас равнодушие злит?

— Смотря чьё. Вот я профессионально заинтересован во внимании публики. А она бывает равнодушна. И что?

Равнодушие равнодушию рознь.


— Владимир, как вы полагаете женская скромность и выдержанность обесценилась в современном мире? Иногда складывается впечатление, что да.

Или я не в том обществе пребываю.

— Выдержанность? Я не очень знаю, что значит в этом смысле «выдержанность» — как выдержанный коньяк? Это всё понятия, сложно определяемые, и в разных культурных слоях по-разному звучащие. В целом в мире ничего не обесценивается. Только нужно разобраться, с какими ценностями мы имеем дело: вдруг скромность это оборотная сторона безволия, спокойствие — равнодушия, искренность — синоним бестактности и эгоизма.

Хрен его, это современное общество поймёшь.


И, чтобы два раза не вставать:


— А вы понимаете современное искусство?

— Это совершенно прекрасный вопрос, и вот почему: много лет назад великий лингвист Щерба придумал такую фразу «Гло́кая ку́здра ште́ко будлану́ла бо́кра и курдя́чит бокрёнка» — фокус в том, что никакой куздры нет, но мы по морфологии слов начинаем конструировать их смысл. Так вот сочетание «современное искусство» такое же бессмысленное, мы, конечно, интуитивно угадываем его смысл, но на самом деле придумываем. Вот это, видимо, живопись и скульптура, в меньшей степени архитектура. Живопись начала XX века как бы современное искусство, но не совсем. А вот инсталляция из валенок — точно современное искусство. Или вот буддийский монахи, что полгода делают мандалу из песка, а потом её в одночасье рассыпают — не искусство, а вот когда художник (современный) делает из песка пипиську, а потом её разрушает — точно современное искусство. Акула в формалине — опять же, современное искусство.

Видите, границы этой куздры зыбки, по сути мы не знаем, что это такое — «современное искусство».

Дальше — непонятно, что это такое «понимать» — например, помнить, что тот или иной акционист сказал про свою инсталляцию из полиэтиленовых пакетов: «конец цивилизации» или «Это символизирует большой город».

Или же понимать, это, отсмотрев десятки таких инсталляций, точно судить о том, что в этом сезоне модны работы из полиэтиленовых пакетов, а в будущем году им на смену придут инсталляции из гвоздей?

А, может, «понимать» это не притворяться, а испытывать честный восторг, глядя на эти пакеты?

В общем, непонятно.

Но я скажу так: есть искусство, что у меня, скептика, вызывает любопытство, есть понятные мне художники-современники. А есть рынок современного искусства, который легко отследить по финансовой мотивации — то есть, там спекулируют на нематериальности художественного впечатления. После гонений на абстракционистов и формалистов не только у обывателей, но и у чиновников есть некая опаска, что их будут позорить за непонимание современного искусства, а понимание должно подтверждаться именно что финансовыми потоками. Экономические конструкции мне тут более понятны, хотя тут множество сюжетов.

Итак, мне, отвечая на этот вопрос, нужно сказать, что глокая куздра современного искусства штеко сиваротлива, бяко жулистява, мяво ясина ео тявли, но в целустом — полное говно.

— Какие современные художники вызывают в вас чувство любопытства? И какое направление в искусстве вам ближе по духу?

— Тут, понимаете, та же засада — ну вот я считаю, что Дюрер современный художник. И что, мне встать сейчас в позу и проповедовать вечные ценности?

Вы же явно не об этом спрашивали. Да и я для вас вряд ли буду хорошим респондентом. К примеру, я люблю художника Soamo — так я затрудняюсь сказать почему, может, он человек хороший, а, может, я люблю его потому что он несколько моих книжек иллюстрировал. Вот на меня произвёл большое впечатление такой художник Бровин — он рисовал башни. То есть, дома-башни и просто башни. Вот у него есть такая картина, на которой стоит посреди снежных полей Русская Вавилонская Башня, похожая на заиндевевший муравейник. Или вот есть такой графический человек Балдин — непонятно, почему я его люблю. Может, потому что дружу, а может, потому что за его графикой вижу литературный сюжет.

В общем, изобразительное искусство, за которым вижу сюжет, люблю. Композицию номер 85 не люблю, прилюдное поедание какашек не люблю, акционизм не люблю, а сюжеты привечаю.


Извините, если кого обидел.


08 января 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-01-08)

— А вы верите в альтернативную энергетику? И какое направление, на ваш взгляд, наименее затратоёмкое?

— Я понятия не имею, что вы вкладываете в слова «альтернативная энергетика». Если в торсионные поля и вечный двигатель второго рода, то я не то что не верю, а их не допускаю. Если вы имеете в виду холодный термояд, то думаю, что он придет не скоро.

Если речь идет о солнечных батареях, то думаю, что это вещь полезная.

Если же вы о биотопливе из злаков, то думаю, что тут большая доля манипуляции обывателем.

В любом случае это не предмет веры.

Я это говорю как человек, который сидит у печки, и за половину этого дня сжёг в ней половину небольшой сосны.

— Если же хотелось избежать мороки с дровами, газовая печь — лучший вариант. Нет возможности или собственное желание оторваться от благ цивилизации?

— В дровах есть особая прелесть, но тут некоторое непонимание.

Во-первых, вы, видимо, думаете, что газовые магистрали есть повсюду — это не так. Близ меня вот нет, в одиночку это вовсе не сделаешь (если ты не миллионер), а то, что хотят подвести в будущем, стоит совершенно астрономических денег — газовая печь, вернее, отопление с газовым нагревателем — штука, даже без этих оплат на подключение к магистрали, довольно дорогая — нужно строить специальное помещение, покупать аппаратуру, ставить батареи… Тут ещё десять раз подумаешь, прежде чем ломать печку.

Во-вторых, как можно оторваться от цивилизации, отвечая в Сети на такие вопросы, непонятно. Непонятно, зачем отрываться от благ цивилизации.

Всякие человеческие изобретения мне ужасно нравятся, а вот люди — не очень.

— Да, газовое отопление — обременительная штука, зимой, а с апреля по ноябрь — экономная. Морока с дровами исключительно для бани. Вы баню построили? И, вообще, любите это дело?

— Страсть как люблю это дело. Я вот общественные бани люблю, но там одна морока — я очень люблю полчасика вздремнуть после этого, а там это сделать негде. Меня в общественных банях ничего не смущает — ни голые люди, ни энтузиасты-подбрасыватели, ни похожие на ад мыльни — а вот, то что поспать там негде — это меня смущает. Съёмные сауны не люблю, там хоть и есть место где поспать, да только оно пропитано запахом чужого секса и маленькую урночку для гондонов не всегда вовремя очищают. Там спать неловко и душно. Да и как увидишь бильярд в бане — знай: гиблое место, не для правильного человека.

А вот один хороший человек построил дом вокруг бани. Я бы тоже так сделал, но теперь уже поздно.

У этого человека там была баня, к ней он приделал веранду, на которой плитка и стол, а сверху достроил чердак с кроваткой. Молодец, я считаю.

А у меня бани нет пока.

Что до экономии, так это вопрос экономики.

Может, завести свой нефтеперегонный завод — идея хорошая, да и с бензином для машины потом будет полегче, но идея эта не для меня. Хоть и экономная.

— У Германа Стерлигова, полагаю, есть баня. И не одна. На тридцати то гектарах. И он оторвался от цивилизации. И людей призывает бежать, бежать к себе — и участочек выделит, и избушку поставит и корову подарит. А вам люди не нравятся. Почему?

— Мы мало что знаем об этом человеке. Вдруг он просто позёр, ни от чего не оторвался, а знаете, на манер поэта Вознесенского в описании Довлатова, что много раз выбегал из бани и бросался в снег — и всё из-за ожидавшихся иностранных корреспондентов.

Насчёт его бани мне ничего неведомо, хотя я на фотографиях в газетах видел, что у него есть автомат Калашникова и целый выводок детей. Более того, хрен поймёшь, какой он хозяйственник — вдруг у него на разные прожекты уже потратились все деньги от биржи «Алиса», он в долгах как в шелках, землеотвод сделан за взятку, сменившееся начальство призывает его к ответу, а отвечать уже нечем.

Ну и погонят зайчика-арендатора такого хозяина из арендованной лубяной избушки прочь, последний раз корову подёргать за вымя не дадут.

Нет, суетливых резких движений делать не надо.

Стой где стоишь.


Извините, если кого обидел.</p>


08 января 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-01-09)


Это, может, мало кто помнит, но это знаменитый символ советской интеллигенции — чешские полки. Кстати, Сеть услужливо выдаёт мистическую фразу — "Чешские полки, увлеченные этим порывом и успехом, шли вместе с нашими; их охватила та же могучая волна и увлекли легкие победы".

Так оно и было — чешская полка с чешским стеклом вжик-вжик, вправо-влево — вот он символ просвещения.

Не купеческий шкаф, не академическая библиотека с о специальной лесенкой, а легко комбинирующиеся полки — хочешь ставь друг на друга, хочешь на стенку вешай. Народные умельцы вешали полки в шахматном порядке — увеличивая объём для книг вдвое.


И, чтобы два раза не вставать, вот, что называется, выходные данные — видно, что это были не совсем чешские полки, а, так сказать, словацкие. Или, если уж, точнее — чехословацкие.

Эти полки были с каким-то свободомыслием, будто жучком-короедом в их древесину проник социализм с человеческим лицом.

Не поставишь туда "Белую берёзу" Бубённого, не примостишь "Кавалера Золотой звезды", не говоря уж об эпическом романе Шевцова "Тля".

Разве Сартра с Камю, или там Стругацких каких.

Теперь их отдают даром.

И полки и книги.


Извините, если кого обидел.


09 января 2013

Первое января

Чтобы два раза не вставать — традиционный святочный текст:


Ностальгия — вот лучший товар после смутного времени, все на манер персонажей Аверченко будут вспоминать бывшую еду и прежние цены. Говорить о прошлом следует не со стариками и не с молодыми, а с мужчинами, только начавшими стареть — вернее, только что понявшими это. Они ещё сильны и деятельны, но вдруг становятся встревоженными и сентиментальными. Они лезут в старые папки, чтобы посмотреть на снимок своего класса, обрывок дневника, письмо без подписи. Следы жухлой любви, вперемешку с фасованным пеплом империи — иногда в тоске кажется, что у всего этого есть особый смысл.

Но поколение катится за поколением, и смысл есть только у загадочного течения времени — оно смывает всё, и ничьё время не тяжелее прочего.

Меня окружал утренний слякотный город с первыми, очнувшимися после новогодней ночи прохожими. Они как бойцы, выходящие из окружения, шли разрозненно, нетвёрдо ставя ноги. Автомобиль обдал меня веером тёмных брызг, толкнула женщина с ворохом праздничных коробок. Бородатый старик в костюме Деда Мороза прошмыгнул мимо. Что-то беззвучно крикнул продавец жареных кур, широко открывая гнилой рот.

Город отходил, возвращался к себе, на привычные улицы, и первые брошенные ёлки торчали из мусорных баков. Ветер дышал сыростью и бензином. Погода менялась — теплело.

Я свернул в катящийся к Москве-реке переулок и пошёл, огибая лужи, к стоящему среди строительных заборов старому дому. Там, у гаражей, старуха выгуливала собаку. Собака почти умирала — в богатых странах к таким собакам приделывают колёсико сзади, и тогда создаётся впечатление, что собака впряжена в маленькую тележку.

Но тут она просто ползла на брюхе, подтягиваясь на передних лапах. Колёсико ей не светило.

Мало что ей светило в этой жизни, подумал я, открывая дверь подъезда.

Я шёл в гости к Евсюкову, что квартировал в апартаментах какого-то купца-толстопуза. Богач давно жил под сенью пальм, а Евсюков уже не первый год, приезжая в Москву, подкручивал и подверчивал что-то в чужой огромной квартире с видом на храм Христа Спасителя.

Мы собирались там раз в пятый, оставив бой курантов семейному празднику, а первый день Нового года мужским укромным посиделкам. Это был наш час, ворованный у семей и праздничных забот. Мир впадал в Новый год, вваливался в похмельный январский день, бежали дети в магазины за лекарством для родителей, а мы собирались бодрячками, храня верность традиции.

Было нас шестеро — егерь Евсюков, инженер Сидоров, буровых дел мастер Рудаков, во всех отношениях успешный человек Раевский, просто успешный человек Леонид Александрович — и я.

И вот я отворил толстую казематную дверь, и оттуда на меня сразу пахнуло каминным огнём, жаревом с кухни и вонючим кальянным дымом.

В гигантской гостиной, у печки с изразцами, превращённой купцом в камин, уже сидели Раевский и Сидоров, пуская дым колечками и совершенно не обращая на меня внимания.

— …Тут надо договориться о терминологии. У меня к Родине иррациональная любовь, не основанная на иллюзиях. Это как врач, который любит женщину, но как врач он видит венозные ноги, мешки под глазами (почки), видит и всё остальное. Тут нет «вопреки» и «благодаря», это как две части комплексного числа, — продолжал Раевский.

— У меня справка есть о личном общении, — ответил Сидоров. — У меня хранится читательский билет старого образца — синенькая такая книжечка, никакого пластика. Там на специальной странице написано: «Подпись лица, выдавшего билет: Родина».

Они явно говорили давно, и разговор нарос сосулькой ещё с прошлого года. Раевский сидел в кресле Геринга. Мы всё время подтрунивали над отсутствующим хозяином квартиры, что гордился своим креслом Геринга. На многих дачах я встречал эти кресла, будто бы вывезенные из Германии. Их была тьма — может, целая мебельная фабрика работала на рейхсмаршала, а может, были раскулачены тысячи дворцов, где всего по разу бывал толстый немец: посидит Геринг минуту, да пересаживается в другое кресло, но клеймо остаётся навсегда: «кресло Геринга».

Отсутствующий хозяин действительно вывез это кресло с какой-то проданной генеральской дачи под Москвой.

Участок был зачищен как вражеская деревня, дом снесён (на его месте новый хозяин сделал пруд), а резная мебель с невнятной историей переместилась в город.

Чтобы перебить патриотический спор, я вспомнил уличную сценку:

— Знаете я, кажется, видел Липунова.

— Того самого? Профессора?

— Ну, да. Только в костюме Деда Мороза.

— Поутру после Нового года и не такое увидишь, — Сидоров подмигнул. Сидоров был человек простой, и в чтении журнала «Nature» замечен не был. Теорию жидкого времени Липунова он не знал и знать не хотел.

Меж тем Липунов был загадочной личностью, знаменитым физиком. Сначала он высмеивал теорию жидкого времени, потом вдруг стал яростным её адептом, а потом куда-то пропал. Говорили, что это давняя психологическая травма — у Липунова несколько лет назад пропал сын-подросток, с которым они жили вдвоём.

Липунов пропал, может, сошёл с ума, а может, просто опустился, как многие из тех, кто считал себя академической солью земли, а потом доживал в скорби. Были среди них несправедливо обиженные, а были те, чей срок разума истёк. Ничего удивительного в том, что я мог видеть профессора в костюме Деда Мороза. Любой дворник сейчас может на день надеть красный полушубок вместо оранжевой куртки.

— Ну, дворники разные бывают, — возразил Раевский. — Я вот живу в центре Москвы, в старом доме. На первом этаже там живут дворники-таджики. Не знаю, как с ними в будущем обернётся, но эти таджики мне ужасно нравятся — очень аккуратно всё метут, тихие, дружелюбные и норовили мне помочь во всяких делах. Однажды пришёл в наш маленький дворик пьяный, стал кричать, а когда его принялись стыдить из окон, он отвечал разными словами — удивительно в рифму. Так вот таджики его поймали, и вежливо вразумили, после чего убрали всё то, что он намусорил битыми бутылками.

— Я уверен, что если ночью постучать к твоим таджикам, то ты станешь счастливым владельцем коробка анаши, — не одобрил этого интернационализма Сидоров. (Я почувствовал, что они сейчас снова свернут на русскую государственность) — Говорят, что таджикские дворники на самом деле непростой народ. Помашут метлой, вынут из кармана травы. Вот я поздно как-то приехал домой — смотрю, толкутся странные люди у дворницкого жилья. И везде, куда заселили восточную рабочую силу, я всегда вижу наркоманических людей.

— В Москве сейчас много загадочного. Вот строительство такое загадочное…

— Ой, блин, какое загадочное! — На этих словах из кухни, отряхивая мокрые руки, вылез буровых дел мастер Рудаков. — Золотые купола над бассейнами, туда-сюда. У нас ведь, как всегда, две крайности: то тиграм мяса не докладывают, бутылки вмуровывают в опорные сваи, то наоборот. Вот как-то пару раз мы попадали — то ли на зарывание денег, то ли ещё что. Мы сажаем трубы, двенадцать миллиметров, десять метров вниз, два пояса, анкера, всё понятно. Трубы — двенадцать метров глубиной, шаг — метр по осям, откапывают полтора метра, заливается бетонная подушка с нуля ещё метра полтора — что это?

Я слушал эту музыку сфер с радостью, потому что я понял, кого мне в этот момент напоминает Рудаков. А напоминал он мне актёра, что давным-давно орал со сцены о своей молодости, изображая бывшего стилягу. Он орал, что когда-то его хотели лишить допуска, а теперь у него две мехколонны и пятьдесят бульдозеров. В тот год, когда эта реприза была особенно популярна, мы были молоды по-настоящему, слово допуск было непустым, но вот подумать, что мы будем относиться к этому времени с такой нежностью как сейчас, мы представить не могли. Я почувствовал себя лабораторным образцом, что отправил профессор Липунов в недальнее прошлое, залив его сжиженным, ледяным временем.

Мы все достигли разного, и, кажется, затем и были нужны друг другу — чтобы хвастаться.

Но сейчас было видно, что ни славянофилы, ни западники ответить Рудакову не могут.

Я, впрочем, тоже.

Поэтому буровых дел мастер Рудаков сам ткнул пальцем в потолок:

— Что это, а? Стартовый стол ракеты? Так он и чёрта выдержит, не то что ракету. А ведь через год проезжаешь — стоит на этом месте обычный жилой дом. Ну, не обычный, конечно, с выпендрёжем, но, зная его основание, я вам могу сказать — десять таких домов оно выдержит. С лихвой! На хрена?

Раевский всё же вставил своё слово:

— Легенд-то много, меня-то удивляет другое — насколько легенды близки к реальности.

— Много легенд, да — мы вот на Таганке бурили, там, где какой-то офисный центр стоит. Так нас археологи неделю, наверное, доставали. Сначала пытались работу останавливать, но потом поняли — нет, бесполезно. Трое пришло мужиков средних лет, а при них двое шестёрок, пацаны такие, лет по девятнадцать. Рылись в отвале — а ведь там черепки кучами. Они шурфы отрыли, неглубокие, правда, по полметра, наверное. До хрена — до хрена, много этих черепков-то. Я перекурить пошёл, к ним подхожу: «Ну, чего?». Смотрю, у них там одна фанерка лежит — это двенадцатый век, говорят, на другой фанерине тринадцатый век лежит — весь в узорах. Четырнадцатый и пятнадцатый опять же, а так ведь и не скажешь, что пятнадцатый по виду. Ну там пятьдесят лет назад расколотили этот горшок.

— Удивительно другое, — вздохнул Раевский. — Несмотря на волны мародёров огромное количество вещей до сих пор находится в домах. Какие-нибудь ручки бронзовые.

— Да что там ручки! Было одно место в Фурманном переулке. Сначала мы приехали, стоял там старый дом, только потом его стали сносить. Такой крепкий дом старой постройки, трёхэтажный. Сидел там сторож — мы приходим как-то к нему, а он довольно смурной и нервный. Явилась ночью компания, говорит, три или четыре человека, лет по сорок, серьёзные. А там ведь как темнеет, а темнеет летом поздно, на все старые дома, как муравьи на сахар, лезут всякие кладоискатели, роют-ковыряют.

Этот дом действительно старый, восемнадцатого, может, века, там уже даже рам не осталось — стены да лестницы. И вот как стемнеет, этот дом гудел — по одному и компаниями.

Сторож этот пришельцев гонял, а тут… Тоже хотел шугануть, но эти серьёзные люди ему что-то колюще-режущее показали и говорят, сиди, дескать, нам нужен час времени. Через час можешь что хочешь делать — милицию сна лишать, звонить кому-нибудь, а сейчас сиди в будке и кури. Напоследок дед, правда, бросил им: «Ничего не найдёте, здесь рыщено-перерыщено». Мужики говорят: «Иди, дед. Мы знаем, чё нам надо».

Ну, через час он вышел, честно так вышел, как и обещал, пошёл смотреть. На лестничной площадке между вторым и третьим этажами вынуто несколько кирпичей, а за ними ниша, здоровая. Пустая, конечно.

Было там что, не было ли — хрен его знает. Да сломали давно уж.

На этом месте я пошёл на кухню слушать Евсюкова. Однако ж, Евсюков молчал, а вот Леонид Александрович как раз рассказывал про какого-то даосского монаха.

Евсюков резал огромные узбекские помидоры, и видно было, что Леонид Александрович участвовать в приготовлении салата отказался. Наверняка они только что спорили о женщинах — они всегда об этом спорили — потомственный холостяк Евсюков и многажды женатый Леонид Александрович.

— Так вот этот даос едет на поезде, потому что собирал по всей провинции пожертвования. Вот он едет, лелеет ящик с пожертвованиями, смотрит в окно на то, как спит вокруг гаолян и сопки китайские спят, но его умиротворение нарушает вдруг девушка, что входит в его купе.

Она всмотрелась в даоса и говорит:

— Мы тут одни, отдайте мне ящик с деньгами, а не то я порву на себе платье и всем расскажу, что вы напали на меня. Сами понимаете, что больше вам никто не то что денег не подаст, но и из монахов вас выгонят.

Монах взглянул на девушку безмятежным взглядом, достал из кармана дощечку и что-то там написал.

Девушка прочитала: «Я глухонемой, напишите, что вы хотите».

Она и написала. Тогда даос положил свою дощечку в карман, и, всё так же благостно улыбаясь, сказал:

— А теперь — кричите…

— Вот видишь, — продолжил Евсюков какой-то ускользнувший от меня разговор, — а ты говоришь уход и забота…

Мне всучили миску с салатом, а Евсюков с Леонидом Александровичем вынесли гигантский поднос с бараниной:

— Ну, всё. Стол у нас не хуже, чем на Рублёвском шоссе.

Рудаков скривился:

— Знавал я эту Рублёвку, бурил там — отвратительный горизонт. Чуть что — поползёт, грохнется.

Мы пили и за старый год, угрюмо и неласково, ибо он был полон смертей. И за новый — со спокойной надеждой. Нулевые годы катились под откос, и оттого, видимо, так чётко вспоминались отдаляющиеся девяностые.

У каждого из нас была обыкновенная биография в необыкновенное время. И мы, летя в ночи в первый день нового года над темнеющим городом, принялись вспоминать былое, и все рассказы о былом начинались со слов «на самом деле». А я давно знал, и знал наверняка, что всё самое беспардонное враньё начинается со слов «На самом деле…». Говорили, впрочем, об итогах и покаянии.

Слишком многие, из тех, кого мы знали, не просто любили прошлое, но и публично каялись в том, что сделали что-то неприличное в период первичного накопления капитала. Я сам видел очень много покаяний моих друзей — и все они происходили в загородных домах, на фоне камина, с распитием дорогого виски. Под треск дровишек в камине, когда все выпили, но выпили в меру, покаяния идут очень хорошо.

Есть покаяния другие — унылые покаяния неудачников, в нищете и на фоне цирроза печени. Очень много разных форм покаяний, что заставляют меня задуматься о ревизии термина.

— Мы тоже сидим у камина, — возразил Раевский, — по-моему, наличие дома или нищеты для покаяния не очень важно. Покаяние, если это не диалог с Богом, это диалог между человеком и его совестью. Камин или жизнь под забором — обстоятельства, не так важные для Бога и для совести. Важно, что человек изменился и больше не совершит какого-то поступка. Совесть — лучший контролёр.

— Ну, да. Ему это не нужно. К тому же есть такая штука — некоторых искушений просто уже нет по их природе. То, что человек мог легко сделать в девяностые годы, сейчас он легко не сделает. Зачем садиться снова на Боливара, что не вывезет двоих, можно сказать. «Мне очень жаль, но пусть он платит по один восемьдесят пять. Боливар не снесёт двоих» — и ему действительно, действительно очень жаль. Но по один восемьдесят пять уже уплачено. Не верю я в эти покаяния. Если они внутренние, то они, как правило, остаются внутренними и не выплёскивается на застольных друзей, газеты или в телевизор. А если выплёскиваются, то это что-то вроде публичного сжигания своего партбилета в прямом эфире.

— А что, рубануть по пальцу топором, бросить всё и отправиться в странствие по Руси? Сильный ход.

— Не знаю, ребята. А вот нравственное покаяние, когда жизнь обеспечена, и деньги — к деньгам — вещь куда более сложная для этического анализа.

— Я вот что скажу — все написанные слова — фундамент нынешнего благосостояния. Это такие мешки с долларами, что покрадены с того паровоза, что остановился у водокачки. Как в этом каяться — ума не приложу, вынимать ли из фундамента один кирпич, разбирать ли весь фундамент.

Нет, по мне сжигание партбилета особенно, когда за это не сажают — чрезвычайно некрасивый поступок, но покаяние без полной переборки фундамента тоже нечто мне отвратительное. Это ведь очень давно придуманная песня, старая игра в пти-жё: я украл три рубля, а свалил на горничную, а я девочку развратил, а я в долг взял и не отдал, а я написал говно и деньги взял. И начинается игра в стыд, такое жеманничанье. Друзья должны вздохнуть, налить ещё вискаря в низкие, до хруста вымытые стаканы и выпить. А потом кто-то ещё что-то расскажет — про то, как попилил бабла, и что теперь немного, конечно стыдно — но все понимают, что если бы не попилил, то мы бы не сидели на Рублёвке, и после бани не пили хороший виски. И вот все кивают головами и говорят, да-да, какой ты чуткий, братан, тебе стыдно, и это так хорошо. И стыд хорошо мешается с виски, как запах дров из камина со льдом в стакане. Как-то так.

— Да сдалось тебе благосостояние! Тебе кажется, что поводом для раскаяния может быть только поступок, за который получены деньги! Понятно, сидя перед камином сетовать, что пилил бабло, как-то нехорошо. Но ведь и не говорить — нельзя. Я вот никогда не пилил бабла, — возразил просто успешный человек Леонид Александрович. — Причём тут твоё благосостояние? Мне, например, про твоё благосостояние ничего не известно. И деньги тут тоже ни при чём, вернее, они (если говорить об уравнениях) только часть схемы «деньги — реноме — деньги-штрих». Более того, я вообще сложно отношусь к проблеме распила: ведь мы все получали деньги от тех же пильщиков. Но благосостояние тут очень даже причём — наша система довольно хорошо описана многими литераторами и философами, которые говорили о грехе и покаянии в церковном смысле. Меня-то интересует очень распространённый сейчас ритуал раскаяния, смешанный с ностальгией — которая не собственно сожаление, а такая эстетическая поза: грешил я, грешил… а потом отпил ещё.

То есть, понятно, что и у меня есть вещи, которых я бы сейчас делать не стал, но вспомнить их, скорее, приятно. А есть вещи, которые и делать бы не стал, и вспоминать очень неприятно. Последние, как правило, завязаны на чувство вины: «вот, поди ж ты, какие у этого были печальные последствия».

— Ну да, ну да. Но я как раз повсеместно наблюдаю сейчас стадию «сладкого воспоминания о грехе» — поэтому-то и сказал, что задумываюсь о сути самого понятия. Вот дай нам машину времени, то как мы поступим?

Я слушал моих друзей и вспоминал, как жарким летом уходящего года совершил такое же путешествие во времени — я вернулся лет на двадцать назад, и это был горький опыт. В общем, это было очень странное путешествие. В том месте — среди изогнутой реки, холмов, сосен и обрывов над чёрной торфяной водой, я впервые был лет пятнадцать назад — и потом ездил туда раз в год, пропустив разве раз или два — когда жил в других странах.

Ежегодно там гудел день рождения моего приятеля, но первый раз я приехал в другом раскладе: с одноклассником. Он только что отбил жену у приятеля, и вот теперь объезжал с ней, усталой, с круглым помидорным животом, дорогие сердцу места, оставляя их в прошлом, прощаясь. Одноклассник уже купил билеты на «Эль-Аль» и Обетованная земля ждала их троих. И я тогда был не один, да.

И вот за эти ушедшие, просочившиеся через тамошний песок годы на поляне, где я ночевал, ушлые люди вырастили ели, потом топорами настучали ёлкам под самый корешок, расставили их по московским домам, и вот — теперь там было поле, синее от каких-то лесных фиалок. Самым странным ощущением было ощущение от земли, на которой ты спал или любил. Вот ты снова лежишь в этом лесу, греешь ту же землю своим телом, а потом ты уходишь — и целый год на это место проливаются дожди, прорастает трава, вот эта земля покрывается снегом, вот набухает водой, когда снег подтаивает. И вот ты снова ложишься в эту ямку, входишь в этот паз — круг провернулся как колесо, жизнь, почитай, катится с горки. Но ты чувствуешь растворённое в земле и листьях тепло своего и её тела. У меня было немного таких мест, их немного, но они были — в крымских горах, куда не забредают курортники, в дальних лесах наверху, где нет шашлычников. Или в русских лесах, где зимой колют дрова и сидят на репе, и звезда моргает от дыма в морозном небе. И не в ситцах в окне невеста, а праздник пыли да пустое место, где мы любили. Теперь и там, и где-то в горах, действительно пустое место. А когда-то там стояла наша палатка, и мы любили у самой кромки снега. С тех пор много раз приходили туда снега, выпадая, а потом стекая вниз. На той площадке, сберегавшей нас, теперь без нас сменяются сезоны, там пустота, трава да ветер, помёт да листья, прилетевшие из соседнего леса. Там, и здесь, в этом подмосковном лесу без меня опадала хвоя и извилисто мимо текла река, и всё никогда не будет так же — дохнёт свинцовой гарью цивилизация, изменит русло река, а останется только часть тепла, частица. Воздух. Пыль. Ничто.

И время утекло водой по горным склонам, по этой реке, как течёт сейчас в нашем разговоре, когда мы пытаемся вернуть наши старые обиды, а сами уплываем по этой реке за следующий поворот.

— Машина времени нам бы не помешала, — вдруг сказал я помимо воли.

— Ты знаешь, я о таких машинах регулярно смотрю по телевизору. Засекреченные разработки, от нас скрывали, скручивание, торсионные поля… Сапфировый двигатель, опять же.

— Хм. Сапфировый двигатель случайно не содержит нефритовый ротор и яшмовый статор?

— Вова! — скорбно сказал Раевский. — Ты ведь тоже ходил к Липунову на лекции… Тут всё просто — охладил — время сжалось, нагрел — побежало быстрее.

— Не всё просто: это вернее простая теория — охладить тело до абсолютного нуля, — 273º по Цельсию, и частицы встанут. Но если охлаждать тело дальше, то они начнут движение в обратном направлении, станут колебаться, повторяя свои прошлые движения — и время пойдёт вспять. Да только всё это мифы, газета «Оракул тайной власти», зелёные человечки сообщают…

— А Липунов? — спросил Сидоров.

— Липунов — сумасшедший, — быстро ответил успешный во всех отношениях человек Раевский. — Вон, Володя его в костюме Деда Мороза сегодня видел.

— Тут дело не в этом, — сказал просто успешный человек Леонид Александрович. — Ну вот попадаешь ты в прошлое, раззудись плечо, размахнись рука, разбил ты горячий камень на горе, начал жизнь сначала. И что ты видишь? Ровно ничего — есть такой старый анекдот про то, как один человек умер и предстал перед Господом. Он понимает, что теперь можно всё, и поэтому просит:

— Господи, — говорит он, — будь милостив, открой мне, в чем был смысл и суть моей жизни?

Тот вздыхает и говорит:

— Помнишь ли ты, как двадцать лет назад тебя отправили в командировку в Ижевск?

Человек помнит такое с трудом, но на всякий случай кивает.

— А помнишь, с кем ехал?

Тот с трудом вспоминает каких-то двоих в купе, с кем он пил, а потом отправился в вагон-ресторан.

— Очень хорошо, что ты помнишь, — говорит Господь и продолжает:

— А помнишь ли ты, как к вам женщина за столик подсела?

Человек неуверенно кивает, и действительно, ему кажется, что так оно и было. (А мне в этот момент стало казаться, что это всё та же история про китайского монаха с ящиком для пожертвований и девушку, что я уже сегодня услышал. Просто это будет рассказано с другой стороны).

— А помнишь, она соль попросила тебя передать…

— Ну и?

— Ну и вот!

Никто не засмеялся.

— Знаешь, это довольно страшная история, — заметил я.

— Я был в Ижевске, — перебил Сидоров. — Три раза. В вагоне-ресторане шесть раз был, значит. Точно кому-то соль передал.

— А я по делам в Ижевске был. Жил там год, — невпопад вмешался Евсюков. — В Ижевске жизнь странна. За каждым забором куют оборону. Так вот, на досуге я изучал удмуртов и их язык. Обнаружил в учебнике, что мурт — это человек. А уд-мурт — житель Удмуртии.

— Всяк мурт Бога славит. Всяко поколение. — Просто успешный человек Леонид Александрович начал снова говорить о поколении, его слова отдалялись от меня, звучали тише, потому что я вспомнил, как однажды мне прислали пафосный текст. Этот текст сочился пафосом, он дымился им, как дымится неизвестная химическая аппаратура на концертах, которая производит пафосный дым для тех мальчиков, что поют, не попадая в фонограмму.

Этот текст начинался так: «Удивительно как мы дожили до нынешних времен! Мы ведь ездили без подушек безопасности и ремней, мы не запирали двери и пили воду из-под крана, и воровали в колхозных садах яблоки». Дальше мне рассказывали, как хорошо рисковать, и как скучно и неинтересно новое поколение, привыкшее к кнопкам и правилам. Прочитав всё это, я согласился.

Я согласился со всем этим, но такая картина мира была не полна, как наш новогодний, тоже вполне помпезный обед не завершён без диггестива или кофе, как восхождение, участники которого проделали всё необходимое, но не дошли до вершины десяток метров. Я бы дописал к этому тексту совсем немного: то, как потом мы узнали, что в некоторых сибирских городах пьющие воду из кранов и колонок, стремительно лысеют и их печень велика безо всякого алкоголизма, что их детское небо не голубого, а оранжевого цвета, как молча дерутся ножами уличные банды в городах нашего детства, и то, как живут наши сверстники, у которых нет ни мороженого, ни пирожного, а есть нескончаемая узбекская хлопковая страда, и после нескольких школьных лет организм загибается от пестицидов. Ещё бы я дописал про то, как я работал с одним человеком моего поколения. Этот человек в дороге от одного немецкого города до другого рассказывал мне историю своего родного края. Во времена его давнего детства навалился на этот край тяжёлый голод. И даже в поменявшем на время своё название, а знаменитом городе Нижнем-Горьком-Новгороде стояли очереди за мукой. Рядом, в лесной Руси, на костромскую дорогу ложились мужики из окрестных деревень, чтобы остановился фургон с хлебом. Фургон останавливался, и тогда крестьяне, вывалившись из кустов и канав, связывали шофёра и экспедитора, чтобы тех не судили слишком строго и вообще не судили. А потом разносили хлеб по деревням.

Именно тогда одного мальчика бабушка заставляла ловить рыбу. То есть летом ему ещё было нужно собирать грибы и ягоды, а вот зимой этому мальчику оставалось добывать из-подо льда рыбу. Рано утром он собирался и шёл к своей лунке во льду. Он шёл туда и вспоминал свой день рождения, когда ему исполнилось пять лет, и когда он в последний раз наелся. С тех пор прошло много времени, мальчик подрос, отслужил в десантных войсках, получил медаль за Чернобыль, стал солидным деловым человеком и побывал в разных странах.

Каждая история требовала рассказа, каждая деталь ностальгического прошлого требовала описания — даже устройство троллейбусных касс, что были привинчены под надписью «Совесть — лучший контролёр!»…

Как-то, напившись, он рассказал мне своё детство в помпезном купе, в которое охранники вряд ли бы пропустили молодую девушку. Мы везли ящики с не всегда добровольными пожертвованиями, и оттого в вагон-ресторан не отлучались. Глаза у моего приятеля были добрые, хорошие такие глаза — начисто лишённые ностальгии.

Рыбную ловлю, кстати, он ненавидел.

И ещё бы дописал немного к тому пафосному тексту: да, мы выжили, для разного другого. И для того в частности, чтобы Лёхе отрезали голову. Он служил в Гератском полку и домой он вернулся в цинковой парадке. Это была первая смерть в нашем классе.

Саша разбилась в горах. То есть не разбилась — на неё ушёл по склону камень. Он попал ей точно в голову. Что интересно — я должен был идти тогда с ними, из года в год отправляясь с ними вверх, я пропустил то лето.

Боря Ивкин уехал в Америку — он уехал в Америку, и там его задавила машина. В Америке… Машина. Мы, конечно, знали, что у них там машин больше, чем тараканов на наших кухнях. Но что бы так — собирать справки два года и — машина.

Миронова повесилась — я до сих пор поверить не могу, как она это сделала. Она весила килограмм под сто ещё в десятом классе. Соседка по парте, что заходила к её родителям, говорила, что люстра в комнате Мироновой висит криво до сих пор, а старики тронулись. Они сделали из её комнаты музей и одолевают редакции давно мёртвых журналов её пятью стихотворениями — просят напечатать. Мне верится всё равно с трудом — как могла люстра выдержать центнер нашей Мироновой.

Жданевич стал банкиром, и его взорвали вместе с машиной, гаражом и дачей, куда гараж был встроен. Я помню эту дачу — мы ездили к нему на тридцатилетие и парились в подвальной сауне. Его жена всё порывалась заказать нам проституток, но как-то все обошлись своими силами. Жена, кстати, не пострадала, и потом следы её потерялись между внезапно нарезанными границами.

Вову Прохорова смолотило в Новый Год в Грозном — он служил вместе с Сидоровым, был капитаномм морской пехоты, и из его роты не выжил никто. Наши общие друзья говорили, что под трупами на вокзале были характерные дырки — это добивали раненых, и пули рыхлили мёрзлый асфальт.

Даша Муртазова села на иглу — второй развод, что-то в ней сломалось. Мы до сих пор не знаем, куда она уехала из Москвы.

И Ева куда-то исчезла. Её искали несколько лет, и, кажется, сейчас ищут. Это мне нравится, потому что армейское правило гласит — пока тело не найдено, боец ещё жив.

Сердобольский попал под машину — два ржавых, ещё советских автомобиля столкнулись на перекрёстке проспекта Вернадского и Ломоносовского — это вам не Америка. Один из них отлетел на переход, и Сердобольский умер мгновенно, наверное, не успев ничего понять.

Скрипач Синицын спился — я видел его года три назад, и он утащил меня в какое-то кафе, где можно было только стоять у полки вдоль стены. Так бывает — в двадцать лет пьёшь на равных, а тут твой приятель принял две рюмки и упал. Синицын лежал как труп, еле выйдя из рюмочной. Я и решил, что он труп, но он пошевелил пальцами, и я позорно сбежал. Было лето, и я не боялся, что он замёрзнет. К тому же, даже в таком состоянии, Синицын не выпускал из рук футляра со скрипкой. Жизнь его была тяжела — я вообще не понимаю, как можно быть скрипачом с фамилией Синицын? Потом мне сказали, что у него были проблемы с почками и через год после нашей встречи его сожгли в Митино.

Разные это всё были люди, но едино — вслед давно мертвому поэту, я бы сказал, что они не сумели поставить себя на правильную ногу. И я не думаю, что их было меньше, чем в прочих поколениях — так что не надо никому надувать щёки.

Мы были славным поколением — последним, воспитанным при Советской власти. Первый раз мы поцеловались в двадцать, первый доллар увидели в двадцать пять, а слово «экология» узнали в тридцать. Мы были выкормлены Советской властью, мы засосали её из молочных пакетов по шестнадцать копеек. Эти пакеты были похожи на пирамиды, и вместо молока на самом деле в них булькала вечность.

В общем, нам повезло — мы вымрем, и никто больше не расскажет, как были устроены кассы в троллейбусах и трамваях. Может, я ещё успею.

«Ладно, слушайте, — сказал я своим воображаемым слушателям. Нет, не этим друзьям за столом, они высмеяли бы меня на раз, а невидимым подросткам, — Кассы были такие — они состояли из четырехугольной стальной тумбы и треугольного прозрачного навершия. Через него можно было увидеть серый металлический лист, на котором лежали жёлтые и белые монеты. Новая монета рушилась туда через щель, и надо было — опираясь на совесть — отмотать себе билет сбоку, из колодки, чем-то напоминающей короб пулемёта «Максим».

Теперь я открою главную тайну: нужно было дождаться того момента, когда, повинуясь тряске трамвая или избыточному весу меди и серебра, вся эта тяжесть денег рухнет вниз, и мир обновится.

Мир обновится, но старый и хаотический мир каких-то бумажных билетиков и разрозненной мелочи исчезнет — и никто, кроме тебя не опишет больше — что и где лежало рядом, как это всё было расположено.

Но было уже поздно, и мы вылезли на балкон разглядывать пульсирующие на уровне глаз огни праздничного города.

Мы принялись смотреть, как вечерняя тьмаподнимается из переулка к нашим окнам. Тускло светился подсвеченный снизу храм Христа Спасителя, да горел купол на церкви рядом. Сырой ветер потепления дул равномерно и сильно.

Время нового года текло капелью с крыш.

Время — вот странная жидкость, текущая горизонтально по строчке, вертикально падающая в водопаде клепсидры — неизвестно каким законом описываемая жидкость. Присмотришься, а рядом происходит удивительное: пульсируя, живет тайная холодильная машина, в которой булькает сжиженное время, отбрасывая тебя в прошлое, светится огонек старинной лампы на дубовой панели, тускло отсвечивает медь трубок, дрожат стрелки в круглых окошках приборной доски. Ударит мороз, охладится временная жидкость — и пойдет все вспять. Сгустятся из теней по углам люди в кухлянках, человек в кожаном пальто, офицеры и академики.


Извините, если кого обидел.


10 января 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-01-12)

Несколько мыслей по порядку ведения — я стал думать про фейсбук.

Дело в том, что мой аккаунт существует там довольно давно, да только я не сочинил там не единого поста, или как положено говорить, "статуса".

Как-то не хочется нарушать этой традиции.

В фейсбуке совсем иная структура диалога (про иную структуру монолога там все уже высказались) — так вот там там, если не предпринимать особых усилий, реплики безадресны, а если предпринимать — выглядят неэстетично.

Есть и ещё одно обстоятельство — особый тип обвески рекламой. Например, я всё чаще замечаю странные сообщения о том, что моим знакомым книжным кротам нравится фирма Audi или элитная косметика. На это добрый мой товарищ Б. заметил, что я единственный, кто не знает о том, что фейсбук присваивает себе возможность говорить от лица участника и от его лица, но без его ведома помещать рекламу.

Я бы не поверил, кабы мне не сказали, что я тоже сообщал городу и миру, что мне нравятся дорогие автомобили.

Если кто это тоже видел, сообщите мне — для статистики.

Есть, наконец, и то, что хронология Живого Журнала проста, а хронология фейсбука запутанна — причем, даже если выставить параметр линейной хронологии статусов, фейсбук всё равно лучше знает, какие из них и в каком порядке тебе показывать. И вот это уже не шутки.

То есть, фейсбук оставляет за собой право модерировать твою ленту — и по-разному модерировать.

В этом какой-то философский смысл, но я его ещё не придумал.


И, чтобы два раза не вставать, скажу: все лайки, что я там вам поставил — оттого, что у меня очень толстые пальцы и я не туда попадаю в маленьком экране с маленькими буковками.


Извините, если кого обидел.


12 января 2013

Захер (2013-01-14)

Я начал навещать дом этой старухи гораздо чаще после её смерти. То есть, раньше я бывал там два-три раза в год — всего раз семь-восемь, наверное. А за одну неделю после похорон я те же семь раз поднялся по её лестнице.

Но обо всём по порядку.

Итак, я заходил к ней в московскую квартиру — подъезд был отремонтирован, и там сидел суровый консьерж, похожий на отставного майора, но в самой квартире потолок давно пошёл ветвистыми трещинами. Елизавета Васильевна появлялась там как призрак, облако, знак, замещающий какое-то былое, давно утраченное понятие, что-то растворившееся в истории.

Она двигалась быстро, но именно как облачко серого дыма, по коридору к кухне, не касаясь ногами пола. Квартира была огромна, количество комнат не поддавалось учёту, но во всех царил особый стариковский запах. Я помню этот запах — вечно одинаковый, хотя квартиры моих знакомых стариков были разные. Везде пахло кислым и чуть сладковатым, пыльным запахом одиночества.

Время тут остановилось. За окнами стреляли, город превратился в подобие фронтира, когда новые герои жизни с переменным успехом воевали с шерифами и держали в страхе гражданское население. Время от времени герои менялись местами с шерифами или ложились на кладбища под одинаковые плиты, где, белым по чёрному, они были изображены в тренировочных штанах на фоне своих автомобилей.

Однажды под окнами Елизаветы Васильевны взорвали уважаемого человека — владельца публичного дома. Но стёкла в окнах Елизаветы Васильевны отчего-то уцелели, так что старуха ничего не заметила. Это был удивительный социальный эксперимент по существованию вакуума вокруг одного отдельно взятого человека. Так, в этом вакууме, она и доживала свой век.

Мы несколько раз заходили к Елизавете Васильевне с Раевским. Это было какое-то добровольное наказание — для нас, разумеется.

Мой друг, правда, писал какую-то книгу, где в качестве массовки пробегал на заднем плане генерал инженерных войск, покойный муж нашей старухи. Этот генерал, прошёл в боях от волжский степей до гор Центральной Европы, то взрывая переправы, то вновь наводя мосты. Он уберёгся от всех военных опасностей. Неприятность особого свойства подкараулила его через несколько лет после Победы.

Он уже приступил к чему-то ракетно-трофейному и несколько раз скатался на завоёванный Запад, а также на место нового строительства. Случилась ли какая-то интрига или были сказаны лишние слова — об этом лучше знал Раевский. Так или иначе, генерал поехал чуть южнее — почти в направлении своего нового строительства, только теперь без погон и ремня.

Мне кажется, что его прибрали вместо командующего, его непосредственного начальника. В деле появились какие-то трофеи, описи несметных трофейных картин и резной мебели. Уже беззубого генерала изъяли из казахстанской степи в начале пятидесятых, вернули квартиру и дачу, однако карьера его пресеклась. Генерал умер, не закончив даже мемуары. Более того, дошёл он в них только до казавшегося ему забавным эпизода, когда он в числе прочих трибунальцев вывел Верховного правителя к иркутской проруби, где заключённые стирали своё бельё. Сорок последующих лет его биографии провалились в небытиё — задаром.

Мебель, впрочем, от него осталась. Часть этой резной мебели я видел — когда дачу отобрали, морёный немецкий дуб так и остался стоять в комнатах огромной, срубленной на века русской избы. Такими же, как и прежде, этот дуб вкупе с карельской берёзой генерал с женой обнаружили через десять лет своего отсутствия. Такими же мы их видели с Раевским, когда помогали забирать в город что-то из вещей из жалованного правительством угодья.

В каком-то смысле генералу повезло — если бы у дачи появился какой-то конкретный хозяин, то генерал бы никогда не вернулся туда. А так, то же ведомство, что изъяло генерала, вернуло его и заодно вернуло несколько опустевший дом рядом со столицей.

Прошло совсем немного его вольного времени, и инженерный генерал схватился за сердце, сидя в своём кресле-качалке. Газета с фотографией Гагарина упала на пол веранды — с тех пор его вдова за город не ездила.

Как-то мы с Раевским даже поехали на эту дачу чинить забор. Забор образца сорок шестого года истлел, повалился, и дерево сыпалось в руках. Кончилось всё тем, что мы просто натянули проволоку по границам участка, развесив по ней дырявые мешки от цемента. В сарае там врос в землю боевой "виллис" генерала, так и не починенный, а оттого не востребованный временными хозяевами. Цены бы ему сейчас не было, не было бы — если сарай лет двадцать назад не сложился как карточный домик, накрыв машину. Доски мгновенно обросли плющом, и мне иногда казалось, что автомобиль мне только почудился.


В эти времена Елизавета Васильевна уже окончательно выжила из ума — страхи обступали её, как пассажиры в вагоне метро. Она не дала нам ключей от дачного дома — видно, боялась, что мы его не запрём, или запрём не так, или вовсе сделаем что-то такое, что дом исчезнет — с треском и скандалом.

Сначала я даже обиделся, но, поглядев на Раевского, понял, что это тоже часть кармы. Это надо избыть, перетерпеть. Раевский, впрочем, не терпел — он отжал доску, скрылся в доме, а потом вылез с таким лицом, что я понял: снаружи гораздо лучше, чем внутри.

Мы курили на рассохшейся скамейке, а вокруг струился запах засыпающего на зиму леса. Дачники разъехались, только с дальней стороны, где стояло несколько каменных замков за высокими заборами, шёл дым от тлеющих мангалов.

Там жили постоянно, но жизнь эта была нам неведома. Вдруг что-то ахнуло за этими заборами, и началась пальба, от которой заложило в ушах. Небо вспыхнуло синим и розовым, и стало понятно, что это стреляют так, понарошку. Салютуют шашлыку и водке.


На следующий год Елизавета Васильевна умерла — меня в ту пору не было в городе, и я узнал об этом на следующий день после похорон. Квартира была как-то стремительно оприходована невесть откуда взявшимися родственниками. Клянусь, среди десятков фотографий на стенах, этих лиц не было. Однако Раевский с ними как-то сговорился, и ему дали порыться в архивах. Он вообще напоминал мне трактирщика в салуне, который является фигурой постоянной — в отличие от смертных героев и шерифов.

И я аккуратно, день за днём в течение недели, навещал дом покойницы, помогая Раевскому грузить альбомы, где офицеры бесстрашно и глупо смотрели в дула фотографических аппаратов, и перебирать щербатые граммофонные пластинки, паковать старые журналы, сыпавшиеся песком в пальцах.

Хитрый Раевский, впрочем, предугадал всё, и то, что не унёс тогда, он забрал ещё через пару дней из мусорного контейнера. Мы набили обе машины — и мою, и его — письмами и фотографиями.

Он позволил мне через три дня и заехал.

— Ты знаешь, что такое Захер?

Я глупо улыбнулся.

— Нет, ты не понял. Про Захер писал ещё Вольфганг Тетельбойм в "Scharteke". Захер — это сосредоточение всего, особое состояние смысла. Захер — слово хазарское, значит примерно то же, что и multum in pavro…

— Э-э? — спросил я, но он не слушал:

— Захер — это прессованное время ничегонеделания. Да будто ты сам никогда в жизни не говорил "захер"…

Я наклонился к нему и сказал:

— Говорил. У нас в геологической партии был такой Борис Матвеевич Захер. Полтундры обмирало от восторга, слыша его радиограммы "Срочно вышлите обсадные трубы. Захер".

— Смешного мало. А вот Захер существует. И теперь понятно, где. Я, только я, знаю — где.


Я сел к нему в машину, и первое, что увидел — тусклый ствол помпового ружья, небрежно прикрытый тряпкой. Тогда я сообразил, что дело серьёзное — не сказать, что я рисковал стать всадником без головы, но всё же поёжился. Итак, мы выехали из города заполночь и достигли генеральской дачи ещё в полной темноте. Но тьмы на улице не было — на дачной улице сияли белым лагерным светом охранные прожектора. Я обнаружил, что за год сама дача совершенно не изменилась. Изменилась, правда вся местность вокруг — дом покойной Елизаветы Васильевны стоял в окружении уродливых трёхэтажных строений с башенками и балкончиками. Часть строительного мусора соседи, недолго думая, сгребли на пустынный участок покойницы.

Мы с Раевским пробрались к дому и мой друг, как и год назад, поддел доской дверь. Что-то скрипнуло, и дверь открылась.

Мы ступили в затхлую темноту.

— Сторож не будет против? Может, не будем огня зажигать?

— Огня ты тут не найдёшь. Тут никакого огня нет, — хрипло ответил Раевский. — И сторожа, кстати, тоже.

Теперь мы находились на веранде, заваленной какими-то ящиками.

В комнате нас встретила гигантская печь с тускло блеснувшими изразцами.

Чужие вещи объявили нам войну, и при следующем шаге моя голова ударилась о жестяную детскую ванночку, висевшую на стене, потом нам под ноги бросился велосипед, потом Раевский вступил ногой прямо в ведро с каким-то гнильём.

Снаружи светало.

Рассеянный утренний свет веером прошил комнату.


Вот, наконец, мы нашли люк в подвал и ступили на склизлые ступени.

И я тут же налетел на Раевского, который, сделав несколько шагов, остановился как вкопанный. Помедлив, он прижался к стене, открыв мне странную картину. Прямо на ступени перед нами лежал Захер.

Он жил на этой ступени своей вечной жизнью, как жил много лет до нас, и будет жить после нашей смерти.

Захер сиял равнодушным сиянием, переливался внутри себя из пустого в порожнее.

Можно было смотреть на этот процесс бесконечно. Захер действительно создавал вокруг себя поле отчуждения, где всё было бессмысленно и легко. Рядом с ним время замедлялось и текло как мёд из ложки. И мы долго смотрели в красное и фиолетовое мельтешение этого бешеного глобуса.

Когда мы выбрались из подвала, то обнаружили, что уже смеркается. Мы провели рядом с Захером целый день, так и не заметив этого.

Потом Раевский подогрел в таганке супчик, и мы легли спать.

— Ты знаешь, — сказал мой друг, — найдя Захер, я перестал быть сам собой.

Я ничего не ответил. В этот момент я представлял себе, как солдаты таскают трофейную мебель, и вдруг задевают углом какого-нибудь комода о лестницу. Захер выпадает из потайного ящичка, и, подпрыгивая, как знаменитый русский пятак, скатывается по ступеням в подвал. И с этого момента гибель империи становится неотвратимой.

Бессмысленность начинает отравлять огромный организм, раскинувшийся от Владивостока до Берлина, словно свинцовые трубы — римских граждан. Всё дело в том, что трофейное не идёт в прок. Трофейное замедляет развитие, хотя кажется, что ускоряет его.

В «Летописи Орды» Гумилёва я читал о том, что хан Могита, захватывая города, предавал их огню — и его воины были приучены равнодушно смотреть, как сгорает всё — и живое и мёртвое. В плен он не брал никого, и его армия не трогала ни одного гвоздя на пожарищах. В чём-то хан был прав.

Раевский продолжал говорить, и я, очнувшись, прислушался:

— …Первая точка — смысл вещей, а это — полюс бессмысленности. В одном случае — всмотревшись в светящуюся точку, ты видишь отражение всего сущего, а, вглядевшись в свечение Захера, ты видишь тщетность всех начинаний. Там свет, здесь тень. Знаешь, Тетельбойм писал об истории Захера, как о списке распавшихся структур, мартирологе империй и царств.

Я снова представил себе радиоактивный путь этого шарика, и какого-нибудь лейтенанта трофейной службы, что зайдя в разбитую виллу, указывает пальцем отделению ничего не подозревающих солдат — вот это… и это… И комод поднимают на руки, тащат на двор к машине… И всё, чтобы лишний раз доказать, что трофейное, за хер взятое — не впрок. Сладкая вялость от этого шарика распространяется дальше и дальше, жиреют на дачных скамейках генералы и элита страны спит в вечном послеобеденном сне.


Мы провели несколько дней на этой даче, как заворожённые наблюдая за вечной жизнью Захера. Наконец, обессиленные, мы выползли из дома, чтобы придти в себя.

Мы решили купить эту дачу. Ни Раевский, ни я не знали ещё зачем — мы были будто наркоманы, готовые заложить последнее ради Главной Дозы. Мы были убеждены, что нам самое место здесь — вдали от разбойной столицы, от первичного накопления капитала с ковбойской стрельбой в банках и офисах. Идея эта была странная, эта сельская местность чуть не каждый вечер оглашалась пальбой — и было не очень понятно, салют это, или дом какого-нибудь нового хозяина жизни обложил специальный милицейский отряд.

Раевский долго уговаривал родственников, те жались и никак не могли определиться с ценой.

Однако Раевский уломал их, и, уплатив задаток, мы снова поехали в дачный кооператив.


Когда мы выруливали на дачную дорогу с шоссе, то поразились совсем иному ощущению.

Теперь время вокруг вовсе не казалось таким затхлым и спрессованным, как тем зимним утром. Впрочем, настала весна, и солнце пьянило не хуже спирта.

Мы, треща камешками под покрышками, подъехали к даче Елизаветы Васильевны.

Но никакой дачи уже не было. Рычала бетономешалка, и рабочие с неподвижными азиатскими лицами клали фундамент.

Посредине участка был котлован с мёртвой весенней водой.

Я разговорился со сторожем.

Обнаружились иные, какие-то более правильные родственники, и оказалось, что дача была продана ещё до того, как мы впервые ступили на лестницу, ведущую в её подвал.

Новый владелец был недоволен грунтом (и вялыми азиатскими строителями) и стал строить дом на другом месте, а старое отвёл под пруд.

— Восемь машин вывез, — сказал сторож. — Восемь. Не шутка.

Чего тут было шутить — коли восемь машин мусора. Тем более что, как только мусор вывезли, работа заспорилась, строители оживились, и дело пошло на лад.


Извините, если кого обидел.


14 января 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-01-15)

http://www.formspring.me/berezin


— Доколе?

— До самой смерти, Марковна, до самыя до смерти.

***
— О чем можно вас спросить? Есть ограничители?

— Здравый смысл, я полагаю. Что толку меня спрашивать: «Почему в продаже нет животного масла?» или: «Еврей ли вы?». Это — к пророку Самуилу. Но всё равно спрашивать будут.

— Если вам зададут действительно неприличный вопрос, вы ответите? У меня есть наготове парочка.

— Ответить-то отвечу. Вопрос в том, что считать неприличным вопросом. Вот в литературе есть хороший пример: «Я хочу спросить вас, — говорю я наконец. — Вы веруете в Бога?

У Сакердона Михайловича появляется на лбу поперечная морщина, и он говорит:

— Есть неприличные поступки. Неприлично спросить у человека пятьдесят рублей в долг, если вы видели, как он только что положил себе в карман двести. Его дело: дать вам деньги или отказать; и самый удобный и приятный способ отказа — это соврать, что денег нет. Вы же видели, что у того человека деньги есть, и тем самым лишили его возможности вам просто и приятно отказать. Вы лишили его права выбора, а это свинство. Это неприличный и бестактный поступок. И спросить человека: «веруете ли в Бога?» — тоже поступок бестактный и неприличный.

— Вы такой серьёзный всегда. Даже когда шутите. Меня это тревожит. Но вы ведь не злой в душе, правда?

— Как говорил один из героев фильма «Застава Ильича» в ответ на точно такой же вопрос: «Да я смеюсь. Только внутренним смехом».

***
— Как вы пишете вдвоем?

— Да-так и пишем вдвоем. Как братья Гонкуры. Эдмонд бегает по редакциям, а Жюль стережет рукопись, чтобы не украли знакомые.

— А кто второй-то у вас?

— У нас все — первые.

***
— Вы еврей?

— Этот вопрос, как я уже говорил, должен быть обращён к пророку Самуилу.

***
— Пишете ли Вы длинные тексты?

— У меня такое впечатление, что всю жизнь я пишу один бесконечный, ужасно длинный текст, который время от времени пишется в разном стиле и разным почерком, но на самом деле — един.

— Ваш ответ понятен — я читал ваши тексты. Но все-таки, давайте снова попробую спросить, есть ли (в планах?) длинные тексты?

— Ну, так вопрос был «пишу ли я», а не «каковы ваши, хехе, творческие планы». Можно сказать вот что: есть тексты длинные, но состоящие из связанных друг другом частей. Сейчас у меня есть три таких книги, и судьба их разная. Одна, дай Бог, выйдет скоро, с другой работают, а третью (очень хорошую) я придерживаю. Но понятно, что бывают «просто длинные тексты». Романы, или, как говорят деликатные литературоведы, романная форма.

И я сейчас как раз думаю, что нужно написать три романа, я постоянно ношу их в голове, перекладываю их от затылка ко лбу, что-то с ними происходит. У них есть такие рассказы-зародыши. Знаете, есть такие детские игрушки — нужно засунуть в стакан с водой маленькую резиновую ящерицу, а к утру она разбухнет в десять раз. Вот это как раз такие протороманы — только, увы, к утру ничего само собой не случится. Это довольно трудно — рассказывать историю, особенно, когда этот рассказ нужно записывать.

Потом я придумал два фантастических сюжета, и мне очень хочется сочинить вокруг них истории, потому что это та часть науки, которую я знаю, которой занимался несколько лет, но писать в стол мне такие романы не хочется. Наука вещь быстрая, а ещё быстрее меняется интерес к ней.

Но в это громадьё планов включается известный регулятор — финансовый кран, который определяет нашу жизнь.

Как-то так.


Извините, если кого обидел.


15 января 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-01-15)

Меня добавил во френды какой-то Заказ Продуктов. Думал, что чеченец, а оказался — обыкновенный спамщик.

И, чтобы два раза не вставать, расскажу:

***
— Ого, представляю, как Вы от этих самых дискуссий устали. Ну их!

— Вовсе нет. Дискуссии-то разные бывают: иногда с сигарой у камина, а иногда табуретками дерутся. Иногда — пирдуха и прочее величие, а иногда: «…При этих словах карась вдруг почувствовал, что сердце в нем загорелось.

В одно мгновение он подобрал живот, затрепыхался, защёлкал по воде остатками хвоста и, глядя щуке прямо в глаза, во всю мочь гаркнул:

— Знаешь ли ты, что такое добродетель?

Щука разинула рот от удивления. Машинально потянула она воду и, вовсе не желая проглотить карася, проглотила его.

Рыбы, бывшие свидетельницами этого происшествия, на мгновенье остолбенели, но сейчас же опомнились и поспешили к щуке — узнать, благополучно ли она поужинать изволила, не подавилась ли. А ёрш, который уж заранее все предвидел и предсказал, выплыл вперёд и торжественно провозгласил:

— Вот они, диспуты-то наши, каковы!

— В басне о карасе: щука — это Вы? Вот всегда знала — нельзя с Вами рассуждать ни о чём.

— Какая же я щука? Она худая и продолговатая, а я — человек-шар.

— Шар бильярдный или воздушный?

— Глобус.

— Человек-шар — с холодным умом щуки? Нет, у щук нет чувства юмора.

— У щук очень острые зубы. Они могут себе позволить вообще ничего не иметь кроме них.

***

— Как часто вы удивляетесь?

— Довольно часто. Жизнь вообще удивительна. Есть, например, удивительные истории людей — встреч разных людей, превращений людей, их слов и мыслей.

Потом удивительное есть (в отличие от историй) в окружающей бытовой действительности — погода, форма облаков, поведение черепахи, живущей в городском доме, электричество, устройство канализации.

Удивляться можно очень часто, практически, ежеминутно.

Деньги вот — совершенно загадочная штука. Загадка, как они работают — совершенная загадка.


Извините, если кого обидел.


15 января 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-01-17)

***
— Вы-таки не ответили на вопрос: «Вас очень раздражают глупые»?

— А меня про глупых никто не спрашивал. Так что — что ж не ответить? Глупые — это только кто? Люди? Вопросы? Книги? Из этих — никто, если за шиворот не лезут. То есть, если есть дистанция. Вот на данный момент меня раздражают люди, упрощающие мир. То есть, люди, что объясняют какие-то сложные явления простыми глупыми словами. Взаимоотношения сложные, человек непростой — «а это всё потому, что он Лев». «Ну, эта катастрофа потому случилась, что Сталин виноват». Причём цивилизация упрощение оплачивает, а усложнённые выводы — нет.

Что вас раздражает?

— Меня много что раздражает внутри моего сознания — собственная лень, неумения, несовершенство организма, отношения с людьми, мироустройство, физические законы… И, в общем, мало что раздражает так, чтобы это выплеснулось внешне. Не знаю даже, что сильно раздражает так, чтобы я это осознанно нёс показать это людям.

***
— С чего началось «извините, если кого обидел» в конце каждого поста?

— Я вообще люблю формулы — в разном значении этого слова. Есть такое понятие «формульный стих». Путилов писал (со ссылкой на Лорда и Пэрри), что формула — это «группа слов, регулярно используемая в одних и тех же метрических условиях, для выражения данной основной мысли». Основная моя мысль понятна — никого без крайней надобности, от скуки или собственного раздражения обижать не надо. Вот я и придумал много лет назад себе и другим напоминание, объясняющее, что это за правило, которого я стараюсь придерживаться. Впрочем, я соврал — всё это я написал, чтобы показать, что читал работу Путилова «О прозаизмах и формульных стихах у Кирши Данилова».

***
— Вы похожи на лучшего друга бывшего бой-френда — внешне. Но у него вообще искрометное чувство юмора и он музыкант. И даже не знаю, о чем Вас спрашивать.

— Повезло другу вашего бывшего бой-френда. Мне бы так.

***
— Фантастика ведь не литература, да?

— Да что такое фантастика вовсе никто не знает!

***
— Кто вы, мистер Berezin?

— Всю жизнь шифровальщиком при штабе. Или писарем.

***
— Можно самому себе задавать вопросы и на них же отвечать. Что будет дальше?

— Пока я себя ни о чём не спросил. Это всё ад, который — другие. Ума не приложу, что бы сам бы себя спросил. Сформулировать хороший вопрос к себе — довольно сложная задача.

***
— Почему Березин?

— Так папу звали.

***
— Почему больше ничего не спрашивают?

— Не знаю. Наверное, обедать пошли.

***
— Блондинки или брюнетки?

— Да хоть лысые!

***
— Почтеннейший Березин, зачем Вы сделались лысый?

— Для гармонии.

— А когда вы избрали лысый образ жизни?

— Лет с двадцати пяти у меня был чёткий график: десять лет так, десять лет этак. Но я думаю, что с годами я буду лишён выбора. Кстати, очень правильная фраза «лысый образ жизни».

Я как-то хотел написать о нас, лысых, большое эссе. Там должна была быть история из фильма «Котовский» и рассуждение о вшах Гражданской войны. Там должна была быть страница о плешивых из «Тысячи и одной ночи». Там должны быть описаны скинхеды и тот человек из романа Ильфопетрова, на лысине которого так хотелось написать химическим карандашом какое-нибудь слово. Много там должно было всего быть.

***
— Если бы вы были клоуном, то каким — рыжим или белым?

— Роналдом Макдоналдом. Я люблю поближе к кухне.

— Значит, рыжим. А кухня-то какая? Итальянская, немецкая, китайская?

— Совершенно не обязательно «значит, рыжим». Есть ведь и иные деления — ковёрный и буфф, а Роналд так и вовсе состоит при МакДональдсах. Какая, например, кухня в этих заведениях? Она постиндустриальная, глобалисткая — это особая тема. МакДональдс ведь придуман так, что в любой стране мира вы получите нечто предсказуемое. Ну и бесплатный туалет — хотя тут мир уже научился бороться с писающими путешественниками.

***
— И, ты Брут, тут?

— И я, Цезарь.

***
— Дядя Володя, дайте тысячу рублей.

— Не дам.


Извините, если кого обидел.


17 января 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-01-17)

***
— Вот с этими всеми вопрошаниями-отвечаниями не чувствуете ли Вы себя слегка Баневым[1] на встрече со школьниками?

— Я благодаря вам, перечитал это место. Вообще эту повесть можно воспринимать по-разному, и гимназистов, что задают вопросы Баневу, я не люблю. Мне они неприятны — так, наверное, были неприятны недобитому интеллигенту, вжавшемуся в угол своей квартиры, вернее, той комнаты от неё, что ему оставили, молодые комсомольцы, что ходят по коридору. Причём, у Банева была смесь страха и удовольствия, а у меня «с интересом постороннего прислушиваясь к своим ощущениям, и он не удивился, ощутив гордость. Это были призраки будущего, и пользоваться у них известностью было все-таки приятно». Тут призраков нет, нет и избыточной известности.

С другой стороны, все эти вопросы, анонимные и нет, имеют несколько свойств.

Во-первых, эта такая игра в фанты (если на вопросы отвечать честно), это щекочет нервы, как игра «на желание».

Во-вторых, это щекочет самолюбие — если тебя о чём-то спрашивают, даже «Который час?», значит, ты жив, ты ещё кому-то интересен.

В-третьих, это совершенствует навыки острословия.

В-четвёртых, в результате ответов на вопросы ты сам можешь что-то понять (как вы помните, когда гимназисты спрашивают писателя Банева, то их не очень интересуют ответы. Гимназисты его препарируют, исследуют его реакции. Я очень хорошо понимаю, что большая часть вопросов задаётся не из желания получить точный ответ. Люди спрашивают, чтобы поговорить, чтобы обозначить собственное присутствие, ну и — чтобы услышать звук своего голоса. Другое дело, что я, отвечая, могу тоже понять что-то, вспомнить цитату и сформулировать то, что давно хотел сформулировать, но как-то не доходили руки.

***
— Давно хотел задать Вам какой-нибудь вопрос, но понял, что глуп. А зачем Вам глупцы? Как быть?

— Жить себе дальше. Тут, главное, избегать кокетства, которое связано с желанием, чтобы тебя разубеждали. Тут ведь есть опасность, что вам ответят «Коли такой глупый, так и сидите себе дома», ну и возникнет у вас некоторая обида. Если не боитесь, то хорошо. Я ведь и сам склонен к самоуничижению, но в силу жизненного опыта готов и к такому результату.

***
— Вы весь такой положительный, неужто без изьянов? (Осторожней — в Вас все влюбятся. А это — бремя).

— Вот уж чего я могу не опасаться, так этого. А если серьёзно — на расстоянии многое кажется положительным, а при приближении — безобразным: «Помню, во время моего пребывания в Лилипутии мне казалось, что нет в мире людей с таким прекрасным цветом лица, каким природа одарила эти крошечные создания. Когда я беседовал на эту тему с одним ученым лилипутом, моим близким другом, то он сказал мне, что моё лицо производит на него более приятное впечатление издали, когда он смотрит на меня с земли, чем с близкого расстояния, и откровенно признался мне, что когда я в первый раз взял его на руки и поднес к лицу, то своим видом оно ужаснуло его. По его словам, у меня на коже можно заметить большие отверстия, цвет её представляет очень неприятное сочетание разных красок, а волосы на бороде кажутся в десять раз толще щетины кабана; между тем, позволю себе заметить, я ничуть не безобразнее большинства моих соотечественников».

***
— Вы счастливый человек? Ну, ясно, что на этот вопрос однозначно ответить невозможно: это зависит от погоды, от настроения.

— Сейчас как-то не очень. Хотелось бы побольше радости, но тут уж только молиться и надеяться. Знаете, 25 ноября 1866 года Тютчев написал письмо дочери — он поздравлял её с днём ангела. В этом письме какой-то холодный ужас, ужас от познания мира. Тютчев создал самый жёсткий формат поздравления: письмо написано по-французски, перевод этой части письма следующий: «Всё, что ты мне говоришь о последнем письме о живительной силе, которую черпает душа в смирении, идущем от ума, конечно, весьма справедливо, но что до меня, то признаюсь тебе, я не в силу смириться с твоим смирением и, вполне восхищаясь прекрасной мыслью Жуковского, который как-то сказал: «Есть в жизни много прекрасного и кроме счастия», я не перестаю желать для тебя счастия…».[2]

***
— Как вы относитесь к идеологии гедонизма?

— Я не очень понимаю, что такое «идеология гедонизма». По-моему, гедонизим сам по себе идеология. Если внутри этого философского течения зреет какая-то новая идея, то мне это очень интересно. Я человек ленивый, прожорливый и сонливый. Но, как издевался Эпикур, парадокс в том, для увеличения наслаждения нужно себя всё время ограничивать.

Данте поместил, кстати, чревоугодников в Третьий круг — «За то, что я обжорству предавался, я истлеваю, под дождем стеня».


17 января 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-01-17)

***
— Что значат в Вашей жизни женщины? И какой должна быть женщина, чтобы Вы могли ей заинтересоваться? Что должно в ней быть обязательно и чего быть не должно.

— Много значат, но не могу сформулировать, что. С женщинами очень интересно дружить — это совсем не то, что мужская дружба. Я как-то на эту тему говорил с Артемием Троицким, и он сказал, что у него друзей женщин больше, чем друзей-мужчин, потому что с женщинами всегда интереснее, чем с мужчинами: «с женщинами отношения всегда складываются неодномерно. Мужчин я всегда очень хорошо понимаю, довольно быстро их узнаю. Если парень мне нравится, то всё отлично, но эта мужская дружба проста как грабли. Она без подтекстов, без внутреннего драматизма… Да и нафиг мне нужны драматичные, тем более романтичные отношения с каким-нибудь мужиком? А с женщинами отношения очень извилистые, и мне это очень нравится. Я женщин никогда толком не понимал, никогда толком не знал, что от них ждать, и чего они хотят, и меня это очень интриговало. И в плане любовно-романтическом, и в дружеском. Это глубокие и интересные отношения». И я с ним согласен.

Но в вопросе есть понятный подтекст иных отношений, «не-дружбы» — тема эта бесконечная, но я вот что скажу: я очень опасаюсь сумасшедших. То есть, мы все, конечно, не образец нормы, но есть такой тип сумасшествия, когда человек нервный начинает поступать по принципу «назло бабушке отморожу уши». То есть, из каких-то нервических соображений устраивает мелодраматические сцены, нагнетает напряжение. С корыстными людьми всегда проще — их выгода понятна, а вот бескорыстные сумасшедшие могут и жизнь сломать. Ещё криков быть не должно — человек кричит ведь от бессилия, и тогда всем вокруг понятно, что в дом пришла беда. В юности меня это чрезвычайно напрягало, правда, теперь я стал более толстокожим.

— Что значит для Вас поцелуй? Лишь прелюдия к интимности, или выражение любви и нежности к близкому человеку? А может, и вовсе ничего не значит?

— Поцелуй — удивительная вещь. Совершенно волшебная. Иногда он стоит всего остального. В порнофильмах, где иногда показывают совершенно удивительные и даже невероятные вещи, почти нет поцелуев? Они как бы оказываются интимнее секса. А за поцелуй до свадьбы, если суженый умрёт, можно было половину наследства получить. Теперь отношение к деньгам, увы, испортилось.

— Любовь — одна и цельна на всю человеческую жизнь, но к многим, или настоящих любовей действительно много? Не лично у Вас, а как Вы думаете?

— Никто не знает, что такое любовь. То есть, каждый для себя её как-то представляет, но коллективной договорённости нет. Я могу сделать только вывод о том, что русский язык сопротивляется множественному числу этого слова.

Но так у всех всё равно по-разному.

— Если Вам предложат на выбор стройную блондинку или полную брюнетку, что Вы предпочтёте? (Обе — дуры).

— Прекрасный вопрос. Только… только вот… А зачем мне их предложат? Вот я учился вместе с одним знаменитым кулинаром — я представляю, как и что он может предложить. Спросит: «Предложить ли тебе холодной телятины?»… Придёшь, а там и костям применение, и жиру, и сервировка на уровне. Нет, беда с этими предложениями. Для телятины действительно умственные способности не очень важны. А с остальным — Господь приведёт куда надо.

— Часто ль женщины предлагали вам себя?

— Нет. Но иногда по своей природной глупости я понимал это спустя несколько лет — так издалека это происходило.

— А вот к вопросу «о предложениях женщин». Женщины не могут прямо, это великая мука и стыд. А вот как у вас, мужчин? Тоже сердце выпрыгивает?

— Я думаю, что в мегаполисах это деление не на мужчин и женщин, а именно что на тех, у кого это великая мука и стыд, и у кого — стакан воды (Конечно, есть и промежуточные стадии). У мужчин тоже страх показаться смешным, оказаться ни к месту, быть негодным товаром и всё такое прочее.

Потом со временем понимаешь, что есть нежность и есть страсть — и второе встречается куда чаще первого

— А с возрастом нежность выходит на первое место, потому что её начинает катастрофически не хватать.

— С возрастом начинает не хватать буквально всего.

— Мне девяносто пять лет, я умна, в прошлом красива, отлично готовлю и умею гладить рубашки. Всё остальное тоже теоретически возможно. Возьмё

— Теоретически поздрав

— У вас здесь очень удачная фотография. Собственно, это и не вопрос.

— Да, я тогда был молод и хорош собой. Собственно, это и не ответ.


Извините, если кого обидел.


17 января 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-01-18)

А, скажу я, всё же святой сегодня день. И не только от того, что крещенский сочельник, а и день, когда майор Мелконян встретился с майором Мельниковым на окраине Рабочего посёлка. Результатом этого было то, что рабочие в одном городе стали получать по шестьсот грамм хлеба в день. Я как-то пил с блокадницами. Это было случайное, но важное для москвича событие, а блокадницы — особая порода людей. Потому что москвичи легли под стенами города — под Вязьмой и Ржевом, а питерцы легли когда-то в смертную лёжку на Невском и Лиговке, да и в Автово — в стенах града.

Хотя я часто бывал рядом с водяным городом, на Финском заливе — где снег и лёд внутри в финских ДОТов исчезает только в мае, и эти ДОТы давно превращены хозяйственными жителями в погреба, и идёт там вечный дождь, дождь, дождь.

Они обладали свободой от приличий, потому что отбоялись свое — давным-давно. Мужчины их вымерли. Родителей выслали вскоре после пальбы в коридорах Смольного, и они потерялись на бескрайних просторах России, братьев выкосило на Невском пятачке и Синявинских высотах. А оставшиеся профессора-старики умерли от голода. Мужчины ведь умирают от голода быстрее и чаще, чем женщины.

— Ну что, вы посмотрели этот дом? — сказала одна из блокадниц.

Я ходил смотреть на дом, в котором родился дед. Деда моего давно нет на земле, но он был его глазами и ушами на земле, он был жив, пока ещё жив внук.

Дом этот на Васильевском острове был своего рода кенотафом, продолжающим историю человека в месте его рождения, где не осталось уже никого, и где семейный след остыл.

А не видел я этого дома давно, как и всего города Спб, и всё меньше оставалось в нем переживших блокаду.

Вот с блокадницами-то я и пил. Никаких дурацких хлебных здравиц блокадницы не произносили, а просто пили да закусывали. Пили, будто клевали из рюмок. Клюк-клюк, дзынь-дзынь.

Те, с которыми он пил, были веселы, но не естественным весельем, а оттого, что были выморожены и выплаканы. Это другие, виденные им раньше, рассказывали о том, как город съел сам себя. А теперешние говорили, что хорошо съездить завтра на участок по Сестрорецкому ходу, каков нынешний губернатор противу прежнего. Но у одной из них все ещё оставались на паркете чёрные следы от самодельной печки, а у другой не осталось следов, потому что она сожгла весь паркет, а в последующие годы застелила его линолеумом. Я слушал про все это, и лицо его было залито слезами, как кровью.

И не мог я до конца осознать гибель живых, тёплых людей, хороших и плохих, и они не могли осознать, хотя видели её, эту гибель.

Они становились какими-то бестелесными, поэтому мы пили наравне. Это было даже не пьянство, потому что что-то в организмах после блокады изменилось, и они принимали спирт, не пьянея.

Цивилизация погибла, и они были похожи на чудом спасшихся египтян. Потусторонние, они бродили по разным городам. Нестрашная смерть выглядывала из их глаз. Он видел этих людей такими — может быть, были и другие, но ему выпали именно эти глаза и эти лица.

Я как-то не могу поэтому успокоиться, и вставляю истории об этих событиях в любой возможный текст.


И, чтобы два раза не вставать:

День освобождения Ленинграда
Была лютая зима, а может, так ему казалось от недоедания. Город вымерз, и жители уничтожали его, как термиты, выжигая мебель, книги, дверные косяки и всё остальное, что могло гореть.

Еськов прошёл по набережной, а потом спустился на лёд, утоптанный десятками тропок.

За спиной у него висел тощий вещмешок системы «сидор» и пистолет-пулемёт системы Дегтярёва. Оружие это сделали чуть севернее, в Сестрорецке, такие же голодные люди, как и те, кто сейчас грелся в городе горящей в печках мебелью.

Медный всадник смотрел Еськову в спину. Самого бронзового императора не было видно из-за мешков с песком, и оттого Еськов представлял его себе как пулеметчика в доте, пулемётчика, оставленного на крайний час, когда снимется и уйдёт охранение. В этот крайний для себя час пулемётчик ударит из своей засады и, наверное, успеет выкосить две-три волны наступающих.

Впрочем, всадник остался далеко позади. Еськов пересекал Неву, а вокруг него был осаждённый город.

Два с половиной века истории глядели на него через пустые проёмы выбитых окон.

Он поднялся по заметённым снегом ступенькам на Университетскую набережную и пошёл в сторону Дворцового моста, пока не остановился у цели.

Перед ним стоял Зоологический музей, и вахтёр, сидевший в своём закутке за стеклянной дверью, не обратил на него внимания. Перед вахтёром стояла кружка, видимо с кипятком, и Еськов, пожалуй, тоже бы не оторвался от неё, чтобы расспрашивать человека в форме. Если человек в форме пришёл в музей и знает, куда ему идти, то он главнее вахтёра.

Поэтому Еськов небрежно козырнул в грязное стекло будки и вступил в его гулкие выстуженные залы.

Одно окно было отчего-то не завешено, и в неверном свете зимнего солнца он остановился перед мамонтом.

Еськов встал так, чтобы стеклянные глаза чучела смотрели прямо на него.

Он говорил с мамонтом, который умер сорок четыре тысячи лет назад.

Мамонта сорок лет назад нашёл эвен-охотник. Охотник боялся мамонта, хотя от него торчала одна только голова. Охотник боялся мамонта, и его друзья-охотники боялись, и всё же они выломали один из бивней и повезли его продавать.

Бивень купил один казак, а потом приехал и за остальным.

Через год за мамонтом приехали белые люди. Они ехали долго — месяц за месяцем. Сперва они добрались до Дальнего Востока, затем до реки Колымы, потом поднимались по реке Берёзовке, и с каждым шагом идти им было труднее.

Мамонта это всё не касалось. Сорок четыре тысячи лет сидел он в вечной мерзлоте, и время текло мимо него, ничего не меняя. Белые люди достигли его в сентябре, и на свежем снеге выглядели диковинными птицами. Вокруг был снег и холод, потому что зима приходит в тундру рано. Белые люди построили над мамонтом избу, чтобы внутри оттаивать мёрзлую землю. Мамонт равнодушно смотрел на них пустыми глазами.

Его разрезали на части и повезли через начинавшуюся зиму. Мамонт равнодушно отнёсся к тому, что его ноги, голова и телоедут в разных кожаных мешках — за сорок четыре тысячи лет, которые он провёл в неудобной позе, это было даже развлечением.

Вокруг него суетились учёные, и он позволял им наново собирать свои кости.

К нему пришёл Император.

Мамонт смотрел на этого маленького человека с синей лентой через плечо и знал, что ни один император не вечен. И этому, что стоит перед ним, наверняка осталось недолго.

Так и вышло — и человека с лентой, и женщин, что были с ним, скоро постигнет та же судьба, и кости их будут жить в мешках — кожаных и некожаных, и их тоже будут трогать учёные, перекладывая от одной кучи к другой.

А теперь перед мамонтом стоял младший лейтенант Еськов, и снег на его валенках не таял.

У Еськова было ещё три часа, за которые он рассчитывал добраться пешком до места сбора. У него было две лишние дырки в спине, на которых, когда он нагибался, пульсировала новая розовая кожица.

Но мамонт этого не видел.

У мамонта было шестьдесят лет жизни и сорок четыре тысячи лет сна, а у младшего лейтенанта Еськова жизни было в три раза меньше, а последние полгода он вовсе не спал. Последние полгода он разве что дремал урывками.

Сон для младшего лейтенанта был чем-то вроде мечты, воспоминанием о том времени, когда он, ещё мальчиком, сидит на кухне и дремлет под бульканье огромной кастрюли на плите. Кастрюля ухает и жарко дышит белым боком, но в ней не еда, а грязное бельё в мутной мыльной воде. Но всё равно, она горяча, горяча, горяча, от неё исходит летний жар…

— А вы неплохо переносите холод, — сказал кто-то ему в спину.

По старой привычке Еськов резко обернулся, перехватив ствол своего автомата.

Но это был не враг, а человек музея. Просто за месяц госпиталя Еськов не мог отвыкнуть от страха, который вызывал неожиданный шум за спиной.

— Можете помочь? — тускло спросил музейный работник.

Еськов молча пошёл за ним.

Они спустились прямо к месту, где сидел вахтёр, и, подойдя ближе, Еськов понял¸ что он давно мёртв — быть может, уже несколько дней.

Вахтер сидел перед кружкой, как шахматист перед шахматной доской. Только в кружке уже был лёд странного цвета. И, стало быть, игра не задалась.

Вдвоём они вытащили вахтёра из-за стола, не стараясь распрямить его тело.

— А знаете, — сказал музейный работник, — ведь мы с Николаем Степановичем ровесники. Только он всю жизнь просидел здесь, а я стал академиком.

Еськов удивлёно посмотрел в лицо собеседнику. Голод сильно менял лица, и раньше младшему лейтенанту казалось, что музейному человеку лет тридцать. Но присмотревшись, он увидел, что у музейного человека лицо точно такое же старое, как у вахтёра.

Лица часто жили своей жизнью, в первую блокадную зиму Еськов видел, как лица умирали прежде людей. Но этот академик со старой пергаментной кожей крепко держался за жизнь.

— Сейчас придёт машина, она по чётным числам тут проезжает… — сказал академик и уже еле слышно прошелестел:

— Проезжает и собирает… Прилуцкий тоже умер, и позавчера некому было их позвать. Глупо как-то, будто в ноябре, я думал, что так уже не будет…

Они поставили чайник на примус и скоро допили морковный чай за мёртвым вахтёром.

Полуторка, что действительно скоро приехала, шла в нужном младшему лейтенанту направлении, и его подвезли.

Он ехал по темнеющему городу в кузове — вместе с вахтёром и ещё какими-то людьми, земное время которых уже кончилось. Теперь они находились в вечности, которая сорок четыре тысячи лет окружала мамонта. Мёртвый император со своей семьёй тоже находился там, лёжа глубоко под землёй.

И командир батальона, к которому ехал младший лейтенант Еськов, тоже уже находился в царстве мёртвых. Пока Еськов шёл по замёрзшему льду Невы, на их участке была танковая атака, и с тех пор верхняя часть туловища комбата лежала рядом с взорванным танком.

Всё дело было ещё и в том, какой был сегодня день.

Еськова спешно выписали из госпиталя потому, что фронт дышал началом очередного прорыва с той стороны, и каждый человек, который мог драться, был на счету.

В этот момент контр-адмирал Роберт Эйссен начал диктовать машинистке черновой вариант статьи «"Комета" огибает Сибирь». Еськов ничего не знал о высшем офицере кригсмарине Эйссене, как не знал и о судьбах покойников, ехавших вместе с ним в кузове.

А старший лейтенант Серго Коколия осматривал вооружение своего ледокольного парохода и не знал, о чём больше тревожиться — о его слабости или о слабости обшивки.

Половина страны была занята неприятелем — впрочем, часть её жителей не считали его неприятелем, а, скорее, освободителем. А некоторым и вовсе было всё равно — как, например, крепкому украинскому парню Скирюку. Сначала он жил под поляками, и ему поляки не нравились, потом он жил под Советами, и Советы ему не понравились тоже. К немцам он тоже не испытывал радостных чувств — жизнь его почти не изменилась, и пока он сидел у себя в прикарпатской хате, особо не интересуясь войной.

Еськов двигался навстречу своей судьбе, ещё не зная всего этого.

Пока все они были там, в одной точке пространства и времени, мёртвые и живые, вместе с древним рыжим мамонтом. Они были вместе — с той только разницей, что, в отличие от мамонта, никто и никогда не будет разглядывать людей, что умерли сейчас и умрут позднее, через стекло музейной витрины.

А Еськов был жив, только дышал аккуратно, чтобы внутри его воздух вёл себя спокойно и не давил резко на простреленные лёгкие.


Извините, если кого обидел.


18 января 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-01-19)

— Бывает ли, что Вас мучает бессонница? О чём Вы размышляете тогда? О чём зимой, и о чём летом?

— Страшный вопрос, кстати. Дело в том, что у меня часто бывает бессонница. Много лет назад это было проблемой — в полночь играл по радио гимн, и ты до шести утра, до такого же гимна, только утреннего, оставался один на свете. Телевидение ещё раньше прекращало передачи, а коротковолнового приёмника у меня не было. Вот это была проблема, страшно вспомнить.

У хорошего писателя Пруста есть такое место — больной просыпается ночью, и видит, что из-под двери пробивается свет. Он радуется, что настаёт утро, новый день, но это просто слуги прошли со свечой по коридору, и нужно мучится ещё несколько часов в одиночестве. Я лежал в больницах и знаю эту ситуацию.

А вот в обычной жизни, где ночью можно выйти в Сеть, на другой стороне планеты день и можно поговорить с людьми, что давно там живут, в жизни, где телевизор круглосуточно — уже не так неуютно. Но ночью с другой стороны хорошо — мало кто тревожит, можно делать, что хочешь. Можно написать что-нибудь или читать других.

Так или иначе, все случаи бессонницы сейчас упираются в экран и клавиатуру.

***
— Оправдали ожидания своих родителей?

— Невозможно понять. Отца уже не спросишь, а матушка моя скромна была в своих ожиданиях. Я же собственными успехами не очень доволен — в смысле того, что недостаточно ресурсов накоплено.

— Вы хороший родитель?

— Помру — увидим.

***
— Вам хочется славы? Влияния на людей?

— Ужасно хочется. Чтобы приходишь в магазин, набираешь полный вещмешок капусты, а потом делаешь такие пассы ладонями, и тебе только кланяются — ступайте, мол, какие там деньги? Чего там!.. А потом тебе ещё перезванивают, и говорят, что хотят тебя поить, кормить и возить по всему миру вечно, лишь бы я только отвечал на какие-нибудь вопросы.

***
— Какое время года любите?

— Апрель люблю. Апрель похож на субботу. Мне в детстве нужно было ходить в школу по субботам, и когда ты выходил из школы, то понимал, что у тебя есть этот день, вечер, и ещё целое воскресенье. Так и апрель — после него будет ещё май, потом целое лето. А потом золотая осень, которую я люблю не меньше апреля.

***
— Вы мизантроп?

— Да.

***
— Ещё из частых вопросов. Хотели бы вы, чтобы добро восторжествовало во всём мире, чтобы этот самый мир стал утопией? Или тогда будет чего-то не хватать?

— Как сказал один мой добрый и мудрый товарищ «Обобщения такого уровня настолько бессодержательны, насколько это можно себе представить. И ещё чуть-чуть». Термины «добро», «зло», «весь мир» — это такие пустые бутыли, которые всеми людьми в разговорах каждый раз наполняются наново. А то люди и вовсе радостно звенят пустыми бутылями.

***
— Как вы относитесь к написанию «Вы» с большой буквы?

— Согласно «Справочнику по правописанию и литературной правке» Д.Э. Розенталя. — М., 2003, стр. 28.

***
— Каков у Вас IQ?

— Понятия не имею.

***
— Фантазия — её роль в Вашем творчестве.

— Она играет.

***
— Чёрно-белые фото или цветные?

— Больше хороших и разных.

***
— «There are two great tragedies in life. One is to not get what you want; the other is to get what you want». А что хуже?

— Да ничто не хуже. Эта такая фраза перевёртыш — ведь можно сказать: «Есть два типа счастья. Один — желать чего-то и не получать, а другой — получать, что желаешь». Ну и что?

Смысл не изменился, значит, всё это пустое, просто слова.


Извините, если кого обидел.


19 января 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-01-20)

***
— Какого мультгероя вы бы хотели озвучить?

— Задумался. Дело-то в том, что на ум лезут герои, которые уже кем-то заняты. А хорошие герои всегда кем-то хорошим заняты — ну там Винни-Пух, любезные мне Леоновым, а Карлсон — Ливановым. Не знаю.

Я лучше расскажу, как я чуть не стал сам героем. Я как-то оказался последним учеником Юрия Коваля: меня привели к нему на семинар, а через несколько месяцев он умер. Так что я был не настоящий ученик, не из апостолов.

Но на этом мероприятии меня увидела одна женщина и говорит: «Знаете, что? Вы такой фактурный! А у нас тут будет детский журнал, и писать там будут разные персонажи — Джельсомино, Буратино, Винни-Пух, Пятачок, Незнайка… А вы, вы… Давайте вы будете капитаном Врунгелем!».

Я, не раздумывая, согласился. Только у них дело с этим журналом не заладилось.

***
— В каком темпе протекает Ваша жизнь, т. е. какая у Вас единица времени?

— Я вслед Хармсу всё меряю так: «Прошло несколько колов времени».

***
— Вы обидчивы?

— Я думаю, да. Только я внешне стараюсь этого не показывать — спорить не буду, но «сложу это в сердце своём». Не очень хорошо, но что делать.


***

— Вы бы хотели быть худым? С тем, что вы толстый, вы смиряетесь или это вам нравится?

— Это всё-таки побочный эффект того, что я очень люблю еду. Я люблю её приготовление, запахи и цвет, люблю её звуки, когда она шкворчит и булькает, люблю разговоры в застолье, люблю её во всех проявлениях, ну и, разумеется, есть люблю. Моя шарообразность — следствие всего этого. Хотя, конечно, если бы можно было её избежать, я бы не отказался.

Но есть оборотная сторона — если человека сжигает ужас от несовершенства своей фигуры, то это очень грустно. Главное жить без ужаса и фанатизма: будет человек жить, отказывая себе во всякой радости, мучая себя, а потом — бац! — и его идеальная фигура соскользнёт под трамвай.

— А вам встречались женщины, которых без шуток возбуждала ваша, как вы говорите, шарообразность?

— Не знаю. По крайней мере, я не помню ни одной женщины, чтобы бормотала: «Как хорошо, что ты такой круглый, вот прекрасно, что ты так обширен, хотя у тебя ума, рассудительности, доброты, денег, друзей и жилья в помине нет. Главное, чтобы толщина, милый, остальное — мешает!»…

***
— Вы боитесь смерти? Речь не о мистическом ужасе, а о боязни в рациональном смысле: есть ли страх чего-то не сделать, недосказанные слова…

— Да, боюсь, конечно. И в разных смыслах — во-первых, сам процесс, даже безо всякой мистики, обычно тяжёл. Можно медленно умирать, терпеть какую-нибудь ужасную боль, или повредиться рассудком — «не дай мне Бог сойти с ума, ведь страшен буду как чума». Физическая боль вообще превращает человека в животное — это говорили многие сидельцы-мемуаристы: если тебя мучили и не сломали, то значит, отчего-то мало мучили.

Во-вторых, можешь попасть в ад. Это было бы как-то неприятно. Неизвестно, что там и как — но неприятно, согласитесь.

В-третьих, уж что-что, а недоделанные дела, недосказанные слова всё равно останутся — так мне кажется. Это не значит, что завершать ничего не надо. Но можно задолго до смерти сойти на этой почве с ума.

В общем, важная тема — если ты не просыпаешься каждый день с ощущением ужаса и отчаяния, если тебя не мучает страх смерти и одиночества, то значит, Господь вас хранит и вы себя очень хорошо вели в этом году.

***
— Писатель Березин, вы мой кумир! Как вы относитесь к восторженным поклонницам? И как вы с ними обращаетесь?

— К восторженным поклонницам отношусь насторожённо. Восторг — это ведь дело недолгое и быстро сменяется депрессией. Я читал, что часто восторженные поклонницы потом вооружаются бутылками с кислотой и начинают караулить своих кумиров и членов их семей в подъездах. Этого бы мне хотелось избежать.

Вот если бы они скупали мои книги пачками, а потом раздаривали друзьям — это было бы интересно.

Ну, или присылали мне деньги в надушенных конвертах.

Если конвертов было бы достаточно много, то книги можно и не скупать.

***
— А почему это мы должны Вас развлекать?

— А что вам, жалко что ли?


Извините, если кого обидел.


20 января 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-01-20)

Я вот что скажу — пропал калабуховский дом, то есть, канал "Культура". Вчера по нему уже показывали знаменитый фильм о магнитных тайнах воды, а в эту минуту кажут фильм о тайном крещении Руси "В 2001 году в Приэльбрусье археологами было сделано неожиданное открытие — предположительно остатки города Кияра, столицы первого русского государства Русколани, которое существовало уже в начале первого тысячелетия". Пиздец котёнку.

Не забудьте мне напомнить, чтобы я рассказал о моём визите на "Культуру" на днях.


И, чтобы два раза не вставать, скажу:

— Кто из авторов русского рока вам симпатичен?

— Это сложный вопрос, потому что непонятно, что такое «русский рок». То есть, чем он отличается от прочего — да и в массе своей я к тому, что так себя называет, отношусь дурно. Я как-то по утрам в силу обстоятельств слушал «Наше радио» и ужасался тому, что слышу. Там была ужасная поэзия, совершенно беспомощная, по сравнению с которой поэт Цветик — ахматовская сирота. Очень слабая музыка и уверенность, что можно петь без голоса и мимо нот. Ну, совсем без голоса, с взвизгиваниями — понимаете?

Но в юности я, конечно, слушал, скажем, Гребенщикова и Шевчука — это как жить в 1919 году и не слышать, как стреляют трёхдюймовки. Я их и сейчас люблю, но не поймёшь, я люблю себя двадцатилетнего или музыкальный коллектив «Аквариум».

— Если Летов-Кормильцев-Башлачёв прошли мимо, то чьи песни вы любите? Ну почему прошли мимо?

— Вовсе нет. Я их знал очень хорошо — некоторых даже лично. Но у меня голова устроена так, что в ней очки по разным дисциплинам не суммируются. Например, выходит на сцену рок-группа, и у меня счёт идёт отдельно за стихи, отдельно за вокал и отдельно за музыку. А «русский рок», на мой взгляд, очень часто работал по принципу «Это ничего, что поём плохо, мы громкостью доберём», «Это ничего, что у нас музыка простая, зато стихи высокодуховные» — это очень опасный путь. Потому что в итоге выходит такой автомобиль «Жигули» — и плохо, и недёшево.

Иногда, конечно, случается алхимия, синтез искусств — но я цинично понимаю: вот стихотворение Башлачёва, я люблю его только в комплексе с воспоминанием о журнале «Родник», девушке, похожей на Дженис Джоплин, и другой девушке без имени, лету в Литве, поцелуям в питерском парадном. И если вычесть поцелуи и Литву, то… Ну, понятно. А вот из какого-нибудь Арсения Тарковского мне вычитать ничего не надо, какую над ним арифметику не проделывай — ничего не поменяется.

Вот, например, начитав довольно большой корпус стихов XIX и XX века, от Пушкина и Боратынского до Блока и Анненского, в конце концов, от Пастернака и Бродского до Слуцкого, до… до не знаю уж кого, ты берёшь текст какой-нибудь русской рок-группы и приходишь в печаль.

При этом я испытываю уважение к авторам, да и (что важно) к тем людям, которых эта музыка со стихами приводила в эмоциональное волнение. Но это именно как автомобиль «Жигули» — я вот написал целую книгу про историю его создания, уважаю инженеров и техников которые работали на этом заводе — но вовсе не потому, что считаю, что сейчас лучше автомобиля нет.

***
— Важно ли, чтобы ваш жж-френд был вашим собеседником?

— Для чего? По-моему, ничего не важно, если не поставить себе хоть какую-то цель. Если ставить на то, чтобы твои подписчики будут развлекать тебя в Сети разговорами — то да. Если цель в том, чтобы проверить и обсудить выставленный на обозрение текст — тоже да.

А так-то зачем? Не понимаю. Если вопрос формулировать как «Важно ли для вас иметь хороших собеседников?» — то да, важно. Но это уже не вопрос, а Бог знает что.

— Что могло бы вас заинтересовать в дневнике человека, чтобы вы добавили его в свою ленту?

— Ну, то, что человек пишет. Я всё время чувствую, что знаю недостаточно и жуть как люблю послушать умных людей. Или даже людей, не претендующих на сократову мудрость, но специалистов в своём деле.

Потом, конечно, красивые думающие женщины — тут я совершенно циничен, не в том дело, что я на что-нибудь бы рассчитывал, но просто красивые женщины это такой индикатор жизни. Вот статус мероприятия определяется тем, приехало ли снимать сюжет о нём телевидение. Вот так и женщины в гостях или на вечере — красивым женщинам всегда есть куда пойти, их приглашают в несколько мест, и они выбирают лучшее. Так что это как термометр, который наблюдателю помогает многое понять.

Так и дневники красивых умных женщин помогают понять многие вещи. А уж если умная женщина остроумна — то тут уж плащи в грязь!

Наконец, есть люди, обладающие особым географическим или антропологическим знанием. Как живут чиновники в провинции, как можно приготовить кенгуру, как устроен вкус у человека — всё это очень интересно.

***
— Какие имена (не только писателей) значимы для Вас? Кто особенно повлиял на ваше творчество?

— Я отовсюду полезное тащу, без фанаберии. Лесков повлиял. Бабель и Шкловский. Юрий Казаков — это точно. Я раньше думал, что повлиял Битов и Паустовский, а сейчас сунул нос — и думаю, как же это Битов (к примеру) повлиял: я читать это сейчас не могу. Загадка. Потом много всяких моих друзей повлияло — это такие люди, что крепко приверчены к жизни и обладали очень точным и образным языком. Тот мужик, что Плюшкина метко охарактеризовал, мог бы у них чему-нибудь поучиться. Но тут можно сколько угодно тасовать эти влияния, а проку нет — это ничего не объясняет. Вот Пруст повлиял на меня одним абзацем, а дальше этого абзаца я в чтении его романов и не продвинулся. Зато толстый том «Истории КПСС» я проштудировал в школе — с подчёркиваниями и закладками, до сих пор чуть не наизусть помню, а повлиял ли он на меня, до сих пор не знаю.

— Что Вам нравится у Бабеля?

— «Конармия» прежде всего. А вот «Одесские рассказы» я люблю очень избирательно — уважаю, скорее. Вот, кстати:

КАК ЭТО ДЕЛАЛОСЬ В СТОКГОЛЬМЕ
Тем, у кого в душе ещё не настала осень, и у кого ещё не запотели контактные линзы, я расскажу о городе Стокгольме, который по весне покрывается серым туманом, похожим на исподнее торговки сушёной рыбой, о городе, где островерхие крыши колют низкое небо, и где живёт самый обычный фартовый человек Свантесон.

Однажды Свантесон вынул из почтового ящика письмо, похожее на унылый привет шведского военкома. «Многоуважаемый господин Свантесон!», писал ему неизвестный человек по фамилии Карлсон. — «Будьте настолько любезны положить под бочку с дождевой водой…». Много чего ещё было написано в этом письме, да только главное было сказано в самом начале.

Похожий на очковую змею Свантесон тут же написал ответ: «Милый Карлсон. Если бы ты был идиот, то я бы написал тебе как идиоту. Но я не знаю тебя за такого, и вовсе не уверен, что ты существуешь. Ты верно представляешься мальчиком, но мне это надо? Положа руку на сердце, я устал переживать все эти неприятности, отработав всю жизнь как последний стокгольмский биндюжник. И что я имею? Только геморрой, прохудившуюся крышу и какие-то дурацкие письма в почтовом ящике».

На следующий день в дом Свантесона явился сам Карлсон. Это был маленький толстый и самоуверенный человечек, за спиной у которого стоял упитанный громила в котелке. Громилу звали Филле, что для города Стогкольма в общем-то было обычно.

— Где отец, — спросил Карлсон у мальчика, открывшего ему дверь. — В заводе?

— Да, на нашем самом шведском заводе, — испуганно сообщил Малыш, оставшийся один дома.

— Отчего я не нашёл ничего под бочкой с дождевой водой? — спросил Карлсон.

— У нас нет бочки, — угрюмо ответил Малыш.

В этот момент в дверях показался укуренный в дым громила Рулле.

— Прости меня, я опоздал, — закричал он, замахал руками, затопал радостно и пальнул не глядя из шпалера.

Пули вылетели из ствола как китайская саранча и медленно воткнулись Малышу в живот. Несчастный Малыш умер не сразу, но когда, наконец, из него вытащили двенадцать клистирных трубок и выдернули двенадцать электродов, он превратился в ангела, готового для погребения.

— Господа и дамы! — так начал свою речь Карлсон над могилой Малыша. Эту речь слышали все — и старуха Фрекенбок, и её сестра, хромая Фрида, и дядя Юлик, известный шахермахер.

— Господа и дамы! — сказал Карлсон и подбоченился. — Вы пришли отдать последний долг Малышу, честному и печальному мальчику. Но что видел он в своей унылой жизни, в которой не нашлось места даже собаке? Что светило ему в жизни? Только будущая вдова его старшего брата, похожая на тухлое солнце северных стран. Он ничего не видел. Кроме пары пустяков — никчемный фантазёр, одинокий шалун и печальный врун. За что погиб он? Разумеется, за всех нас. Теперь шведская семья покойного больше не будет наливаться стыдом, как невеста в брачную ночь, в тот печальный момент, когда пожарные с медными головами снимают Малыша с крыши. Теперь старуха Фрекенбок может, наконец, выйти замуж и провести со своим мужем остаток своих небогатых дней, пусть живёт она сто лет — ведь халабуда Малыша освободилась. Папаша Свантесон, я плачу за вашим покойником, как за родным братом, мы могли с ним подружиться, и он так славно бы пролезал в открытые стокгольмские форточки… Но теперь вы получите социальное пособие, и оно зашелестит бумагами и застрекочет радостным стуком кассовой машины… Филле, Рулле, зарывайте!

И земля застучала в холодное дерево как в бубен.

Стоял месяц май, и шведские парни волокли девушек за ограды могил, шлепки и поцелуи раздавались со всех углов кладбища. Некоторым даже доставались две-три девки, а какой-то студентке целых три парня. Но такая уж жизнь в этой Швеции — шумная, словно драка на майдане.

***
— Кто, по-вашему, лучшие современные русские прозаики; поэты?

— Кому поп нравится, кому попадья, а кому — попова дочка. В любом случае, чужие слова тут не помогут. Это как произнести вслух вчерашний пароль, что уже сменили — получится пустой набор звуков.

— Нравятся ли Вам книги Владимира Шарова?

— Да. Мне Шаров очень нравится, другое дело, что я бы не стал его рекламировать как общедоступное чтение. Я могу понять хороших умных людей, что книги Шарова не принимают. Я как-то (при нём) выразился, что я могу себе представить в постапокалиптическом мире секту, что будет странствовать по земле и исповедовать его книги, будто некие духовенные свыше тексты. То есть он такой писатель для внутреннего круга — так мне кажется.

— Как вы относитесь к творчеству Юрия Германа, особенно к трилогии про Устименко?

— Писателя Юрия Германа я очень люблю, и к его саге (так сказать) о докторе Устименко я отношусь очень уважительно. Как я понимаю, имеется в виду «Дело, которому ты служишь», «Дорогой мой человек», «Я отвечаю за всё». Причём я в юности особенно любил третью часть, она написана, кажется в 1965, и уже в моё время казалась непростительно вольной, касающейся тех тем, о которых говорить было не принято. Сейчас, глядя из 2010 года в 1965 легко упрекнуть Германа в некотором эстетическом компромиссе, но я уверяю, что в 1980 это было очень резко. Впрочем, трилогия эта — очень добротно написана, безо всяких скидок на время. Герман вообще очень зоркий писатель.

— А вы не представляли себе встречу с писателями прошлого. Вот с кем бы вы хотели поговорить, кого о чём спросить?

— Парадоксально, но я не очень хотел бы их спрашивать. Я бы хотел зайти ко многим писателям прошлого и рассказать, что произошло в будущем. Может быть, они что-то сказали бы мне, я бы услышал их мнения по поводу нового знания, а может, и нет.

Но я хотел бы скорее рассказать, чем спросить. Этих писателей довольно много — наверное, десятка два. Впрочем, если бы я начал ходить в гости, то вряд ли бы остановился.

Гости — они так затягивают.


Извините, если кого обидел.


20 января 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-01-20)

***
— Романы Вирджинии Вулф нравятся Вам?

— Вы знаете, я отнёсся к тому, что читал (а прочитал я по-настоящему только один роман) очень спокойно. Не знаю, что тут сыграло большую роль — то ли, что я немного опасаюсь сумасшедших, то ли ещё что — не знаю.

— Самое интересное не о чем это, а как это сделано. Разве обязательно быть сумасшедшим, чтобы писать не хуже В. Вулф??? (Но, возможно, сумасшедшинка и помогает.)

— В этом и есть интересное — вот вы, к примеру, поклонник Вирджинии, а я — нет (Мне она кажется скучноватой). Но в вас такое мнение вызвало бы возмущение — ведь это ТАК сделано! Ну а для меня нет этого всплеска эмоций (причём он мне не чужд вовсе — но вот в данном случае — отсутствует). И интересно, во-первых, что во мне заставляет подозревать поклонника Вирджнии Вульф.

Во-вторых, можем ли мы объяснить эмоции, что вызывают в нас любовь к тем или иным произведениям. Это может быть импринтинг в детстве, первая любовь, воспоминания о счастливых/несчастливых днях, связанные с книгой, воспоминания о собственном состоянии — был молод и здоров, любил перечитывать Лескова — вот поэтому то, и только поэтому — он лучший, ну и тому подобное.

— Что в вас заставляет подозревать поклонника Вирджинии? (Но ведь я тут могу только задать вопрос, а не отвечать, правда?) Магия текста В.В. и ваш вкус — короче в этом формате не скажешь.

— Здорово! Но где-то механизм сбоит — я не люблю Вирджинию Вульф.

— Вы боитесь Вирджинию Вульф? или только её поклонников?

— Ну, Вирджинию не очень боюсь — хоть она и изменившимся лицом бежит пруду. Она давно скончалась, и вряд ли будет мне вредить.

Поклонники её могут быть, конечно, опасны, но и тут у меня некоторый оптимизм. В конце концов, я не желаю им ничего дурного, да и со спокойной доброжелательностью отношусь к их кумиру. Без восторга, да, но тут и не нужно от меня хотеть слишком многого.

— Как Вы думаете: не Провидение ли задало Вам вопрос о Вирджинии Вульф? Как ни как можно привязать к смерти Тэйлор.

— Думаю, что не Провидение. Второго предложения не понял, там что-то с согласованием.

— Извините. На вчерашний день его (вопрос) можно было привязать к пророческому воспоминанию об Элизабет. Прошу прощения, не правильно написала «как никак» — неуч, бывает. Всё ни как не привыкну, что здесь не отображаются «ники». Что наиболее незабываемо в В.В.? Красота или стервозность? Как у Вас получается сохранить спокойствие и отбривать людей без чрезмерного их «окунания»?

— Тут три вопроса. На первый я давно уже ответил — к Вирджинии Вулф я отношусь вполне равнодушно, с красотой там было сложно — это, во-вторых, и, наконец, в-третьих, я действительно не хочу никого обидеть.

***
— Читали последнюю книгу Л. Гинзбург?

— Если последняя (сама она умерла двадцать лет назад, понятное дело) — «Проходящие характеры: Проза военных лет. Записки блокадного человека» — то нет. Я не знаю чем она отличается от моего издания, которым я прилежно пользуюсь: Гинзбург Л. Записные книжки. Воспоминания. Эссе. — Спб.: Искусство-Спб, 2002. — 768 с.

Наверное, примечаниями, что мне немного обидно, но что делать. Однако почти восемь сотен страниц, я думаю, перекрывают многое.

— Откуда такой интерес к «Записным книжкам» Гинзбург, и как вы ими прилежно пользуетесь?

— Гинзбург одна из «младоформалистов» и часть той среды, которая мне давно была интересна — история литературы двадцатых и тридцатых годов прошлого века, Тынянов, Шкловский и Эйхенбаум.

С другой стороны, она мастер точных наблюдений безотносительно от её специальности. А когда питерцы издали этот толстый том лет десять назад, я сказал им, что напишу про него статью, а они пусть только мне его подарят (он какой-то ужасно дорогой по тем временам был).

— Вот, вас сравнили с Вайлем-Генисом. Обидно?

— Да нет, отчего же? Они хорошие. Жизнь у них была интересная. Правда, Вайль умер — но это тоже не страшно. Отчего ж не сравнить?

— У меня споры, до пены, с другом — о Веллере. Не выношу, когда ко всем презрительно относятся (хоть скольки бы пядей во лбу) А Ваше мнение каково? (Вы не боитесь возможных последствий после нелицемерного ответа?) Не люблю его — как писателя и ни как! А Вы?

— Да как вам сказать… В моём-то понимании, Веллер человек обуреваемый комплексом мачо, То есть, он дурной писатель, спекулирующий на возбуждении читателя от разных эмоциональных призывов «Встать с колен! Расстрелять! Вооружить!» До «От нас скрывали, а вот на самом деле…» Причём оказывается, что в качестве откровения он представляет читателю ужасную ахинею. Да вот и вот.

— Зачем Вам вопросы? Из них можно что-то извлечь? Хорошо, тогда: как Вы думаете, если люди (сейчас же пост и всех призывают к покаянию) действительно все, искренне, в раскаянии (а его может дать Один Бог) упадут на колени — случится Чудо?

— Пути Господни неисповедимы.

— И это всё? Вы не считаете нужным быть искренним? Как по-Вашему — искренность — признак «недалёкости»?

— Со скорбью чувствую в вашем вопросе недовольство. Я с опаской отношусь не к «искренним» (это вообще чорт знает, что за понятие), а к легко возбудимым людям. Мой опыт говорит, что экстаз у легковозбудимого человека быстро сменяется депрессией и, чаще всего, обидой. Очень сложно всё время держать высокий градус эмоциональности.

И вы ещё учтите — прелесть анонимных вопросов в том, что они тут штучны — как на пресс-конференциях. На больших пресс-конференциях, как правило, второго вопроса не дают. Здесь диалог не получается: вас легко перепутать с другим анонимом.

— «Вас легко перепутать с другим анонимом» — спасибо за содержательный ответ. А откуда у Вас познания в человеческой природе?

— А у меня нет никаких познаний. Собственно, никаких тайн в человеческой природе тоже нет: это как с диетами. Диетических теорий в мире, наверное, существует сотни тысяч, межу тем, все, буквально все знают, что для того, чтобы похудеть, нужно меньше есть и больше двигаться. Но спрос на журналы со статьями об этом устойчив, и диетологи нынче небедны.

Хотя казалось бы.

***
— На какую тему Вы хотели бы прочесть цикл лекций (например, на канале «Культура»)?

— Это хороший вопрос, потому что он сразу напоминает мне о разнице между «могу» и «хочу». То есть, я бы очень хотел бы почесть цикл лекции о литературе двадцатых годов прошлого века, о том, что именно в ней сконцентрирован шанс на выживание для литературы нынешней. Но есть десятки докторов наук, которые этим занимаются и меня попросту съедят. Причём съедят не просто так, а действительно поймав на неточностях — ведь я писатель, а не доктор наук. А вот мог бы я прочесть лекцию о современной мистике — о том, как на смену вере в научный прогресс приходит вера в мистику, во все эти заговоры (во всех смыслах этого слова), про то, как живёт сейчас научное знание. Ну, и как давит на него мистическое сознание. Вот это, я думаю, было бы интересно.

— А вы сами чувствуете давление мистического сознания на научное знание, внутри себя? (Вопрос мой, наверное, идиотский, но зато ноги длинные).

— Я-то чувствую, но мне легче, чем многим: я написал тогда мистический рассказ — и порядок! Освободился. И поэтому в остальной жизни я совершенно не мистик. В остальной жизни у меня строго.

Если ко мне электрик забредёт, а потом будет оправдываться, что не починил проводку, потому что в квартире феншуй некачественный, и надо на полу пентаграмму нарисовать, то конец этому электрику.


Извините, если кого обидел.


20 января 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-01-21)

***
— Какие события (явления) в общественной жизни России внушают Вам надежды?

— Восходы и закаты.

***
— Вы любите петь?

— А то как же!

— А что поете и каким голосом — басом там, баритоном?

— «Раскинулось море широко» — надтреснутым баритоном, годным для исполнения в электричках.

— Надтреснутым, о как. Женщинам, поди, нравится?

— Нет, траченые жизнью мужики больше подают.

***
— Читателя? Советчика? Врача?

— Чо?

— Может быть, имелась в виду цитата из Мандельштама?

— Может быть!? Но к чему она — вот вопрос. Этак по улицам станет опасно ходить — наскочит на тебя кто-нибудь, да и огреет цитатой. А потом ещё и скажет: «Чорт, не он»! Мне про подобные случаи рассказывали в трактире «У чаши».

***
— Почему вы не стали физиком?

— Отчего же я не стал физиком? Обидные вы вещи говорите. У меня и справка есть. С печатью.

***
— А давайте будем соавторами?! Твои… ммм… ваши знания, опыт и стиль + мои эмоции, чувственность и иллюзорное управлемое безумствование. Вдохнем в жизнь в умные, но сухие и безэмоциональные тексты, а? Попробуем, вдруг получится, а, г-н Вассерман?

— Вам дали неверный адрес! Я не Вассерман, а Березин!

— Ой, вот ведь незадача. Ошибка программы. Повтор. А тогда давайте будем соавторами, г-н Березин?! Напишем замечательную выдающуюся книгу и успешно продадим. Я, соб-нно, готова за бесплатно.

— Слушайте! Мне за истёкшие сутки уже три раза предложили соавторство — одна, вполне успешная в жизни дама, кто-то, принявший меня за Вассермана, и теперь вот вы. Я скажу честно — я совершенно не против любых совместных действий на местности, только нужно понять, зачем. (Я всегда говорю, что «Зачем?» — это самый главный вопрос).

К примеру, я вот уверен, что продать, а тем более успешно ничего не выйдет.

Единственная польза от соавторства в том, что люди проведут некоторое количество времени с весёлым смехом зачитывая друг другу написанные фрагменты.

— Да давайте со смехом! Ну а вдруг случайно удастся продать? Вот тогда действительно будет неожиданно. Радостно и весело. Цель — создать нужное, интересное, необычное. И заработать несколько денег. Хотя бы попробовать-то можно, ради новых ощущений?

— Нет, мысль о продаже придётся искоренить — это будет совсем другой текст. У вас список из нужного, интересного, необычного и денег. Поймите, это как ремонт, который «Быстро, качественно, недорого — вычеркни что-то одно». Так и здесь — только тут, отвечая на вопрос «Зачем?» нужно и вовсе оставить что-то одно. И подробно сформулировать.

— История про прокладки вызвала живой отклик. Не странно ли? Что это говорит о ваших почитателях?

— Что ж в этом странного? Вот если бы я заговорил о женских гигиенических прокладках, а два десятка мужчин это бы с жаром подхватили — вот тогда это было бы удивительно. А уж то, что много мужчин имеют своё мнение об автомобильных потрохах, и высказывают его, впадая в ажитацию — вполне ожидаемо.

***
— Расскажите самую интересную сплетню, которую вы о себе слышали. Которая вам больше всего понравилась.

— Я обнаружил, что как-то у меня не было интересных историй такого рода. Интересная сплетня ведь очень сложная вещь — она как хитроумный суп: в ней должны сочетаться правда, правдоподобные детали и совершенное неправдоподобие. Очень важен парадокс — скандал вокруг ребёнка-негра возможен только в кругу белых людей и всё такое прочее. Или там человек гордится своим целомудрием, ан нет — его нашли в борделе, прикованным наручниками. Нас было четверо, один раненый и в придачу юноша, почти ребёнок, а скажут, что ты сам что-то сделал от зависти. Мне не повезло — интересных историй у меня нет. Пока.

Правда вот лет пять назад одна дама, разозлившись на меня (будете смеяться) по вопросам авторского права, написала в Сети: «Я никогда не видела Березина. Прекрасные подруги, однако, рассказывали мне, как он знакомится с девушками — с ними, то есть.

— Здравствуйте, девушка, — говорит Березин, — я известный писатель, кандидат наук, а еще я веду литературный кружок. Хотите со мной переспать? После этого в знак своего расположения Березин начинает трогать девушек за разные места. Бывает, что Березина бьют по роже — а бывает, что и не бьют».

Это прочитало и обсудило огромное количество людей. Эффект был совершенно неожиданный — многие мои знакомые стали интересоваться кружком. Тщетно я пытался оправдываться, что слышу о таком впервые. В общем, кончилось это тем, что прекрасные девушки начали меня спрашивать «Березин, а когда и где вы ведете свой кружок?? Я бы очень хотела прослушать пару раз». Сердце моё стало колотиться с двойной скоростью, и жизнь пошла по кривой дорожке.

— Березин, а когда и где вы ведете свой кружок? Я бы очень хотела прослушать, желательно в записи.

— Мы собираемся тайно и не ведём записей. Сердце пусть хранит эти заметы.

***
— Любите ли Вы дождь? Не тот проливной и оголтелый, что мучает автомобилистов, а мирный, размеренный и степенный осенний золотой?

— Вы как-нибудь определитесь, про что вы спрашиваете — про какой, собственно, дождь? Осенний или золотой? А то вы меня немного пугаете.

— Я про медленный и степенный дождь золотою осенью. Извините, если коряво вышло.

— Если честно — то я люблю всякий дождь при условии того, если нахожусь под крышей.

***
— Почему Вы не поздравляете женщин с праздником? Вообще, создаётся впечатление, что Вы тайно женщин ненавидите. «Красивые умные женщины» — это…

— Это вы разговариваете с воображаемым собеседником, не со мной, то есть. Ваш собеседник кого-то не поздравил, и у вас создалось впечатление. Отношусь с пониманием. Но я-то тут при чём?

— Вы считаете себя гениальным? Во всяком случае, талантливее многих иных?

— Я не знаю многих иных. Надо бы исследовать многих иных — они и впрямь могут оказаться полными идиотами. Но тогда невелика заслуга быть талантливее этих людей.

***
— Вы любите детей?

— Нескольких конкретных. Ну и нарисованных — тоже. К остальным отношусь спокойно.

— А как вы их любите?

— По-разному. Не как Хармс, нет.

— Не так, как волновался Пятачок по поводу Слонопотама?

— Не так. Я точно не иду на свист.

***
— Вы кажется про Шкловского сейчас пишите? Правда ли, что Шкловский сам и придумал этот «гамбургский счет», когда ему потребовалось расставить совписов на ковре, а дальше этот термин прижился?

— Судя по всему, сам придумал. Я для очистки совести спрашивал даже жителей Гамбурга.

***
— У Вас не появлялась идея написать книгу для юношества?

— Тут, понимаете, в чём — дело: никто не знает, что такое «книга для юношества». Как спросишь кого, так начинают сбивчиво говорить, что это как бы для детей, но проблемы должны быть серьёзнее, но не такие уж серьёзные, как у взрослых. Всё это совершенное безумие. Я как-то преподавал в школе — у некоторых школьниц был сексуальный опыт побогаче моего, а мальчики зарабатывали рэкетом (тогда, в девяностые, этим зарабатывали не только гопники, но и мальчики из приличных семей). И что им, «Дикую собаку Динго или Повесть о первой любви» читать? Вот, поди пойми, «Повелитель мух» — подростковая книга? Одним словом, если вопрос в том, что хотел бы я написать такую же популярную и универсальную книгу как «Два капитана» — так, наверное, да. А ставить специально перед собой цель вымучивать книгу для подростков — так нет.


Извините, если кого обидел.


21 января 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-01-22)

— А почему вы ничего не говорите о реформе образования?

— А почему я без особого приглашения должен об этом говорить? Тут какое-то недоразумение.

— А вас, как писателя, не пугает сокращение программы?

— Для начала я скажу, что когда я учился в школе, то русский язык у нас кончился в восьмом классе (и оценка из восьмого как раз пошла в аттестат), а вот девятый и десятый класс у нас ровно никакого русского языка не было.

Я вижу несколько мифов в головах у прогрессивной общественности — во-первых, это миф о том, что сейчас в школе всё стало ужасно плохо, как плохо не бывало. Обычно на него наслаивается рассуждение о том, что в советской школе эту прогрессивную общественность учили куда лучше, я же не питаю никаких иллюзий по этому поводу. У меня и школа при всей её прусской системе была туповатая, и насчёт прогрессивной общественности у меня большие сомнения. А уж я сам в школе преподавал во время гайдаровских реформ, там такое было, что мне надолго жизненного опыта хватило.

Во-вторых, я совершенно не увязываю набор обязательных предметов с качеством образования. Любые дисциплины преподать можно так, что святых выноси, а можно и по-человечески.

В-третьих, когда твои друзья, прекрасные душой люди, выказывают возмущение, подписывают письма, и шепчут про правительство, будто про Назарет: «разве может быть оттуда что-то хорошее?», я оказываюсь в сложном положении. Я уже несколько раз я получал пиздюлей, становясь на пути высоких чувств и пытаясь ввести несколько логики в чужие манифестации. А способ эмоционального мышления я вижу часто — с кнопками «перепост»,если идёт речь о милиции — то с обязательной ремаркой «что ждать от этих убийц», если об авторских правах — то с обязательной ремаркой «даёшь свободу информации», если об образовании — то с обязательной ремаркой «из нас делают рабов». (Понятно, что законов и их проектов никто не читает, вместо документов все довольствуются пересказами незнакомых людей). Ну вот что, я должен с этим движением прекрасных людей делать? Биться, рискуя задарма со всеми поссориться?

Ничего хорошего от общества и вообще больших масс людей я не жду. И это меня тревожит больше, чем набор предметов в старших классах.

***
— Когда Вы отчетливо захотели стать писателем? Вы помните этот момент?

— Тут есть два момента про первый, когда я написал первый свой роман из двух глав, рассказано здесь. На самом деле я никогда не хотел стать писателем. Я всегда хотел быть кем-то, у кого есть какая-то профессия, и при этом писать книги — примерно так же, как писал свои геолог Олег Куваев. Или вот, ещё лучше — как Черчилль. Ты вершишь судьбы мира, ссоришь и соединяешь народы, сам кладёшь кирпичную стену в своём поместье, малюешь посредственные картины, и между делом получаешь Нобелевскую премию по литературе. Будь Брежнев поумнее, он не просто бы получил премию, но и писал бы свои книги сам — получил бы не просто медаль, а ещё и удовольствие. Но, увы.

И у меня — увы. То есть, у меня так не получилось.

И со временем я увидел, что зарабатываю на хлеб исключительно продажей букв.

— А чем бы вы хотели заняться профессионально, оставив буквы как хобби?

— Наукой. У меня, собственно, и было несколько периодов жизни, когда я профессионально занимался наукой. Раз попробовавши заниматься выяснением чего-то логическими средствами, от ощущения того, что задача решена, пазл сложился, избавиться нельзя. Но, тут уж, как говорится, можно не успеть.

— А как теперь у писателей с черновиками: *.doc от 08 марта, *.doc от 15 августа или все же распечатки с пометками? Над чем трястись потомкам, вот?

— Потомкам всё будет пофиг. Они будут трястись сами по себе — или когда им Интернет отключат.

— А вы над чем трясетесь? Мешок с чем схватите, выскакивая из дому при пожаре?

— Надо бы завести такой внешний диск. Ну, или сразу хранить тексты в Сети. А выскакивать надо с паспортом и деньгами. Впрочем, если скрываться от властей, то можно и без паспорта.

***
— Вам не кажется, что бытовая забота (это когда вам всё гладят, подогревают и за столом повязывают салфетку), так вот, что такая забота — унижает?

— Я думаю, что тут беда, если начинается счёт: мы вам брюки погладили, а вы нам за это туфли купите. И этот счёт идёт днём и ночью — тут, конечно, беда. А если есть какая-то спокойная договорённость — так совет да любовь.

Унизительно другое: я видел отношения людей, где кто-то испытывает рабскую покорность другому, такое, пожалуй, рабское наслаждение в бытовой заботе — вот это человеку может быть унизительно. Ответить сильным чувством он, к примеру, не может и всё глубже погружается в состояние неоплатного должника. Иногда за это дети ненавидят родителей — вот за эту заботу, за то есдинственное, что родители умеют воспроизводить. Тут вы правы — это унижает. Но потом и вовсе становится опасным.

— Отчего вы так не любите людей? Или вы притворяетесь? Многие ведь притворяются хуже, чем они есть — из кокетства, суеверия или для того, чтобы неожиданно кого-нибудь поразить своей положительностью.

— Ну, я как раз некоторых людей люблю. Я просто к большим массам двуногих существ без перьев отношусь насторожённо.

Сдаётся мне, что они форменные идиоты. Причём нет ничего опаснее и утомительнее, чем вести диалог с человеческой массой, а то и пытаться её улучшить. Да и окружающиий мир — штука непростая. Умирающий писатель Астафьев написал: «От Виктора Петровича Астафьева. Жене. Детям. Внукам. Прочесть после моей смерти. Эпитафия. Я пришел в мир добрый, родной и любил его безмерно. Ухожу из мира чужого, злобного, порочного. Мне нечего сказать вам на прощанье».

Имел, надо сказать, причины.

Но про кокетство — наблюдение правильное, правда отчасти его сделал покойный филолог Михаил Бахтин, когда писал о карнавальной культуре. Культура эта сложная, не о ней речь, но желания богачей притвориться на время бедняками, желания знатных дам переодеться ветреницами (впрочем, тут нет особого превращения) — известны.

Тут, правда, игра, и всегда возможность вернуться обратно. Я видел в юности мальчиков из интеллигентных семей, что старательно учились ругаться матом (многие в этом преуспели), и пили какие-то чудовищные напитки, что брали не крепостью, а токсичностью.

Потом маятник качнулся в сторону капиталистических ценностей и стало можно притворяться циничным и алчным.

Вот тут и было кокетство — я, дескать, умею вести дела, знаю счёт копейке, но если вы вглядитесь в мою душу, израненную тем злом, что я творю, отнимая эту копеечку у старух, то вы увидите там стихи Пастернака и Мандельштама. Если вы всмотритесь в то, что стоит за рейдерскими захватами, которыми я занимаюсь с печалью и неохотно, то обнаружите там музыку Шнитке и Губайдуллиной.

В итоге выходила какая-то дрянь — ни Шнитке, ни Пастернака, ни трудовых миллионов.

Срамота одна.

Стратегия «полюбите нас чёрненькими, а потом вы увидите, что мы вообще-то беленькие, и это открытие окрылит вас» — стратегия проигрышная.

Так что у меня всё по-честному: восторга по поводу человеческого естества я не испытываю — божественного в нём мало, а звериного много.

Что не отменяет того, что божественное в нём есть.

Мало, но есть.

***
— Хотели быть начальником?

— Не очень. Самое тяжёлое быть начальником, когда у тебя есть подчинённые, и, одновременно, ты и сам подчиняешься вышестоящим начальникам — и вот когда ты между ними, то и верхние и нижние жить тебе не дают. Сверху спускают дурацкие указания, снизу не выполняют твои, вполне разумные. Только ты приструнил нижних, тебе уже надавали по шее сверху. В общем, быть средним звеном — занятие незавидное. Верьте мне, я пробовал.

Куда лучше быть командиром партизанского отряда, сотни анархистов или главой тоталитарной секты. Но тут у меня опыта нет. Да и желания, признаться, тоже.

***
— Вы хотели бы записаться на какой-нибудь курс похудения?

— Ну, это было бы забавно. Да только такие вещи — как с кулинарными курсами и обучением танцам. Тут-то и простор юмору и комическим рассказам. Но я-то знаю, что с похудением всё очень просто — нужно меньше есть и больше двигаться. Всё остальное — танцы вприсядку вокруг этого правила.

— У вас что-нибудь болит?

— Ну, разумеется.

***
— Вы говорили про ревность, и я подумала вот что: вам не кажется, что это просто физиологическое чувство?

— Тут я чуть-чуть прогну определение, чтобы сформулировать важную для меня мысль. Физиологическая ревность — это для меня ревность к физиологии, все эти смешные поиски мужчин в шкафах и шифрование телефонной книжки. Есть куда более острая ревность — в той любви, которая ещё длится, но ты знаешь, что она живёт своей жизнью, где давно нет тебя: она смеётся, плачет, вырастают дети, меняет работу, украли деньги на курорте, разбила машину, сын выиграл олимпиаду, на даче пожар… И во всём этом тебя нет.

***
— А вы тут читаете, то, что другие отвечают? И вообще, что это за жанр такой — недоделанного интервью.

— Да, читаю. Это ведь давняя традиция школьных альбомов: «Твой любимый цвет», «С кем ты дружишь?». Только тут нет цветочков и приклеенных конвертиков с записочками. А так всё то же — потому что жанр ровно тот же, и, главное, интерес такой же — лёгкое дуновение пробуждающейся сексуальности.

Ну, а интереснее всего как ведут себя неглупые молодые женщины. Дело в том, что есть такое особое чувство юмора, с которым интересная женщина отстраняет не нравящегося ей мужчину. Это очень интересный критерий — с одной стороны будет пошлость, с другой — грубость, но если женщина умеет пройти по узкой грани между ними, то она возвращает мне веру в то, что мир осмысленен и справедлив. Ну, и вообще мне интересны подробности чужой жизни.

— У кого тут пробуждающаяся сексуальность, кроме подростков?

— У всех. У офисных сидельцев и недолюбленных хипстеров, у пожилых печальников и девиц-путешественников.

— Да какая тут может быть сексуальность, когда ничего не видно и не слышно. Или Вы думаете иначе?

— Ну, немножко-то видно, и чуть-чуть слышно. И у многих это подстёгивает воображение — да к тому же отвечающие это люди, известные за пределами этого сайта.

— А если неизвестный? Воображение рисует, рисует, а там может вообще человек другого пола. Вот Вы можете отличить женские комментарии в Сети от мужских или создать женский виртуальный образ?

— Тут вопрос «Зачем?» — это вообще главный вопрос. То есть, можно довольно долго вводить собеседника в заблуждение. И не только в Сети, но и наяву: история Ши Пэйпу[3] тому подтверждение. Но вопрос мотива — это ведь всё мы проходили «Мадам Бовари — это я». Так и мужчина, что пишет комментарии от лица женщины, на этот краткий миг становится женщиной настолько, насколько он в этом талантлив. Мы все состоим из наших комментариев, кстати.[4]

— Создать женский виртуальный образ в смысле вести блог в жж как бы от имени женщины или на этом сайте отвечать.

— Так тут-то и включается вопрос — «Зачем?» История помнит довольно много женщин, притворявшихся мужчинами, и мужчин, притворявшихся женщинами. Всегда вопрос цели — ну, удалось. И что дальше?


Извините, если кого обидел.


22 января 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-01-22)

Вот номинировал бы меня кто на "Нацбест"? Что вам, жалко? А мне приятно.


И, чтобы два раза не вставать, скажу: я считаю, что нотариусы, суды, жилищные конторы и прочие присутственные места придуманы Господом для напоминания нам о Геенне огненной и ледяном озере Коцит. Ничего противоречащего этому объяснению мне жизнь до сих пор не предъявила.


Извините, если кого обидел.


22 января 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-01-23)

http://www.formspring.me/berezin

***
— Часто ли вы врёте без необходимости на то? Если да, то с какой целью?

— Сейчас очень редко — нет мотива. Например, мне не нужно отпрашиваться с работы и тому подобное. Только надо понимать, что есть такой способ вранья, что и не враньё как бы, а недоговаривание. Манипуляция словами, когда человек вроде бы и не сказал ни слова лжи, но при этом у собеседника создалось абсолютно ложное представление о чём-то.

Другое дело — мне нравится идея розыгрышей. Настоящих, а не туповатых, как приказ об увольнении Кукушкинда. То есть, мистификации и розыгрыши, подобные истории с Черубиной де Габриак. Ну, на худой конец, истории с тестом «Виконт».[5]

***
— Зачем Вы копируете вопросы-ответы в ЖЖ?

— Чтобы не потерялось.

— Думаете, Живой Журнал более надёжен, чем formspring, а в Вашем копипэйсте нет ни грамма саморекламы?

— Он не сколько более надёжен, сколько более удобен — здесь, в formspring, например, нельзя поставить гиперссылку, использовать разные шрифты, etc. Ну и конечно, в Живом Журнале у меня лучше отработано сохранение. А вот со взвешиванием саморекламы есть известные трудности — в тот момент, когда любой из нас открывает рот в троллейбусе или заносит пальцы над клавиатурой, так вот, во всех этих случаях особо чуткие весы найдут в акте коммуникации какую-то долю саморекламы. Любой разговор с публикой может быть подвёрстан под эту статью, и даже анонимное высказывание, даже такой анонимный вопрос как ваш, будучи взвешен на таких весах, обнаружит примесь саморекламы. И это правильно.

***
— Курение трубки — это для Вас ритуал или физиологическая привычка? Как часто Вы курите?

— И то и другое. Ритуал, наверное, в большей степени. Поэтому и курю я редко, по большей части прогуливаясь. Или когда иду куда-то.

— Нет ли у вас рассказов о трубках (в духе эренбурговских тринадцати трубок)?

— Ну, у Эренбурга, кстати, есть много текстов о трубках — например, несколько напыщенная агитка «Трубка солдата» про неудавшееся братание: «Вот она передо мной, бедная солдатская трубка, замаранная глиной и кровью, трубка, ставшая на войне «трубкой мира»! В ней еще сереет немного пепла — след двух жизней, сгоревших быстрее, чем сгорает щепотка табаку…». Но тут вот в чём дело — тут надо написать о трубке именно как о герое, чтобы всё это было такой частью сюжета, которую невозможно выкинуть или заменить, скажем, на перочиный ножик или зажигалку. Я вот как раз хотел что-то такое написать, да не придумал пока ничего. Надо ждать внешнего толчка. А статьи про табак писал, и про трубки. И рецензии на книги по предмету.

— А можно про эренбурговские трубки поподробнее? А ещё что-нибудь у Ильи Григорьевича?

— Да с трубками отдельный разговор. А так-то «Люди, годы, жизнь» побивают всё.

Но ещё я до сих пор удивлён военной публицистикой Эренбурга. Сейчас читать военные статьи Эренбурга тяжело на трезвую голову — они действуют абсолютно химически, минуя рациональное начало. Когда поросли окопы травой, и позабыто — не забыто, да не время вспоминать, можно увидеть в них механизм пропаганды, натяжки и стыки, додуманное и придуманное. Но только это всё равно действует не как та дурная водка, напившись которой дерётся шпана в подворотнях, а та, глотнув которой лезет солдат по грязи на врага, без особой надежды выжить.

И вот ещё — я бы назвал одно стихотворение 1958 года, что я очень люблю:


Да разве могут дети юга,
Где розы плещут в декабре,
Где не разыщешь слова «вьюга»
Ни в памяти, ни в словаре,
Да разве там, где небо сине
И не слиняет ни на час,
Где испокон веков поныне
Все то же лето тешит глаз,
Да разве им хоть так, хоть вкратце,
Хоть на минуту, хоть во сне,
Хоть ненароком догадаться,
Что значит думать о весне,
Что значит в мартовские стужи,
Когда отчаянье берет,
Все ждать и ждать, как неуклюже
Зашевелится грузный лед.
А мы такие зимы знали,
Вжились в такие холода,
Что даже не было печали,
Но только гордость и беда.
И в крепкой, ледяной обиде,
Сухой пургой ослеплены,
Мы видели, уже не видя,
Глаза зёленые весны.

Извините, если кого обидел.


23 января 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-01-23)

***
— Как Вы поступаете, когда узнаете, что Ваш приятель довольно подлый человек?

— Понятия не имею. Тут, мне кажется, всё зависит от обстоятельств. Я считаю, что проблема в том, что в человеке обычно редко заключено абсолютное совершенное зло. Чаще всего человек делает какую-то подлость, а в остальном остаётся довольно милым. Вот я знаю довольно много людей, что в девяностые (или восьмидесятые) совершали предосудительные поступки. Не просто недоплатили налоги, а угрожали друг другу, поставили кого-то на счётчик, воровали у сирот (а воровать у сирот можно и не будучи анекдотическим Альхеном-директором). А сейчас круг общения этих людей вполне спокойно относится к этому прошлому — ну, дескать, ладно. С кем не бывает. Переболели. А я всё это помню.

Да что там — вам не приходилось беседовать с разведёнными супругами, особенно, если дружил с обоими, а разрыв их был страстным и бурным? В этот момент понимаешь, что рассказ Акутагавы «В чаще» совершенно не парадоксален. Я это к чему клоню — мир ужасен не тем, что в нём есть зло, а тем, что непонятно, как его распознать.

Вот я вам расскажу такую историю — как-то на Новый год я поехал к своему другу в сторону от Москвы. Первого января его тёща вышла, а когда вернулась, то рассказала, что ходила поздравлять соседей, только за стол с соседом не села — потому что сосед (а это было нам известно) убийца. Был у него срок на двенадцать лет — в его прежней, небогатой ещё жизни. И вот, по соображениям этой женщины, родившейся в лагерях, кстати, поздравить соседа, а особенно его домочадцев было можно, а сесть за стол вместе с хозяином было нельзя. Такие представления были у этой, пожилой, в общем-то, женщины. А я сидел за столами с очень дурными людьми, людьми гнилыми, жал им руки, улыбался. То есть, я находился на какой-то другой, ещё более небезупречной стадии отношения к миру — впрочем, сейчас стал пожёстче.

— Помните вопрос про подлых приятелей? В конце Вашего ответа (спасибо) — «сейчас стал жестче». Жестче — менее лицемерно?

— «Лицемерие» тут не очень удачное слово. Даль пишет: «Лицемерный поступок, притворный, облыжный, где зло скрывается под личиною добра, порок под видом добродетели; — человек, лицемер м. — мерка ж. ханжа, притворно набожный или добродетельный; корыстный льстец. Лицемерие, лицемерство ср. лицемерность ж. свойство, качество, состоянье лицемерного. Лицемерность этого поступка очевидна, лицемерная цель. Лицемерие этого ханжи известно, качество действий его. Лицемерство гнусный порок».

У меня мотивов для этого порока не было, а была чрезмерная терпимость, а ныне терпимости поубавилось. То есть, в моей жизни мало искушений такого рода — очень часто мы идём на компромисс, чтобы не потерять работу, чтобы нам что-то было, или там, чтобы нас куда-то повезли за так, показывая красивых живчиков на фоне красивых ландшафтов.

То есть, лицемерие — это свойство общественной жизни, а чрезмерная терпимость — свойство жизни частной. Вот, например, среди моих друзей были люди, говорившие о других чрезвычайно глупо и дурно, и мне бы следовало бы их одёрнуть — всё же сидим за одним столом, и проч., и проч. А я не одёргивал — ради внешней гармонии, ради того, что мы много лет уже вместе. А теперь, после некоторого количества потерь, появляется пролетарское бесстрашие. Нечего терять, кроме.

Хотя, как прижмёт, так поползёшь на коленях к тирану жизнь своих родных вымаливать — вот оно вам и лицемерие заложника. Будешь ненавидеть, а при том кланяться — гордо и быстро помереть могут только очень отчаянные и одинокие люди. А так — всяко бывает.

***
— Вы умный?

— Задним числом — очень. Просто страшно становится, какой я умный задним числом.

***
— Вы были на войне? Вам приходилось стрелять в людей?

— Да я всё шифровальщиком при штабе.

***
— Какие фильмы, телепередачи, может быть, викторины, вы смотрите, если хотите какое-то время просто ни о чём не думать?

— Я в таких случаях просто сплю.

***
— Любите танцевать?

— Я негоден к этому.

***
— Какую музыку предпочитаете?

— Годную для трапезы.

***
— Если женщина плачет, Вы — что делаете?

— Вот сейчас наверняка какая-то женщина где-то плачет. И не одна. А я по клавиатуре стучу.

***
— Бывает, чтоб целый день валяться? Просто так.

— Бывает. То есть, хорошо бы чтобы прямо весь день, но это случается редко. Голод гонит из дома или там ещё что.

А вот ещё хорошо осенью поехать в гости на чужую дачу и там валяться и спать вволю. Или зимой поехать на дачу, и несколько дней там провести, не торопясь никуда — чтобы выходить только во двор покидаться снежками. Последний раз это было в 1996 году — я это даже в роман вставил: «Время текло медленно, как стынущая в трубах вода. Я читал Бруно Шульца, положив ноги на армейский обогреватель. Над ухом, где стоял разбитый магнитофон, жил Бах, с которым мы вставали и поднимались. Коричные и перечные запахи Шульца, запахи дерева и пыли наполняли дачу.

Мы гуляли в направлении водохранилища. Дойти до берега было нельзя, он охранялся, и будки замороженных милиционеров маячили на всех изгибах шоссе.

В лесу лежал мягкий снег, а мои знакомцы бегали, резвились, поднимали облака белой пыли.

Мы пили, и каждый день что-то другое.

Гусев между тем пил анисовую водку и говорил весело:

— Да, так это и бывает. Потом она начинает звонить тебе и говорит: «Вот сначала с этим твоим другом мне было хорошо, а потом уже не очень хорошо… Вот как ты думаешь, вот с другим твоим другом мне будет хорошо? Или нет?» При этом ты сам как бывший муж в расчёт не принимаешься.

Стояли страшные морозы, дом, несмотря на работающее отопление, к утру вымораживало, но я спал на крохотной кровати между ребристой батареей и обогревателем, не чувствуя холода.

Иногда я поднимал голову и глядел в зазор шторы. Через него были видны деревья и зимнее небо, наполненное снежным мерцанием. Магнитофон жил у меня в головах, и я мог по собственному усмотрению менять кассеты.

Сожители мои давно спали, прелюдии и фуги снова плыли над пустыми дачами к станции, туда, где всходила ночная заря последней электрички».


Извините, если кого обидел.


23 января 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-01-24)

***
— Расскажите, пожалуйста, о Ваших любимых фильмах?

— Да долго-то рассказывать. И я, перебирая десятки кинофильмов, обязательно буду повторять ещё и то, что другие говорили — так что меня слушать, вон лучше почитать хорошего человека Горелова.

…А, вот про что я расскажу — про фильм, который я смотрел в каком-то полуподпольном зале, в полной версии (это важно) и при странных обстоятельствах. Была такая повесть венгра Ференца Шанта, который не так давно умер, которая называлась «Пятая печать». Шанта написал её в 1963, а в 1976 году Золтан Фабри снял по ней фильм, который, конечно, навсегда в тени «Седьмой печати» Бергмана. Действие венгерского фильма происходит в конце 1944 года, когда несколько приятелей собираются в кабаке. Это такой островок мира среди военного безумия. Надо сказать, что тогда Салаши как раз произвёл военный переворот, и жизнь для героев была как в час перед концом. Да, собственно, так оно и было.

И вот один из друзей, Часовщик загадывает загадку про остров, на котором живёт тиран, который тиранит раба, а раб утешает себя тем, что он никого не мучит. И выбирая между этими двумя судьбами, все — и Часовщик, и Столяр, и Книжник, и Бармен — выбирают путь тирана. Только приблудившийся к ним Фотограф говорит, что он хотел бы быть рабом с чистой совестью.

При этом он тут же доносит на своих собеседников, и их волокут в застенок. А там на стене висит коммунист, весь в крови, практически мёртвый. И вот всем по очереди говорят: ударь его и пойдёшь домой. Столяр пытается, но не может ударить висящего человека, и Столяра волокут в подвал. Бармен бросается на тюремщиков и его убивают — в итоге один Часовщик несколько раз бьёт окровавленного распятого как Христос заключённого, и его отпускают. Дело в том, что у Часовщика дома спрятан целый выводок еврейских детей, которых тогда в Будапеште не один только Валленберг прятал.

И вот Часовщик бредёт по городу, который как при Конце Света рушится под бомбами.

Собственно название фильма взято из Откровения: «И когда Он снял пятую печать, я увидел под жертвенником души убиенных за слово Божие и за свидетельство, которое они имели. И возопили они громким голосом, говоря: доколе, Владыка Святый и Истинный, не судишь и не мстишь живущим на земле за кровь нашу?».

Фильм этот на меня произвёл неизгладимое впечатление, хотя я с тех пор его не пересматривал, и, может, в пересказе что-то и перепутал. Я при этом был образованным мальчиком, и, в общем, много уже что знал и про Венгрию 1956 года, и про Венгрию 1944, и мог отличить Хорти от Салаши.

Так вот, потом, прочитав уже и Сартра и Камю с их рассуждениями о проблеме выбора, я должен сказать, что эта история Шанта-Фабри на меня сильнее подействовала.

— Владимир, Вы смотрели какой-нибудь фильм более трёх раз?

— Смотрел. «Зеркало» Тарковского. Ну «Иронию судьбы» хочешь-не-хочешь, увидишь столько раз, сколько тебе лет. Ну и прочий джентельменский набор — солнце пустыни, штирлиц-мюллер, всё такое.

— Почему у вас так вышло с «Зеркалом» Тарковского?

— Ну, для начала надо сказать, что я не только «Зеркало» Тарковского больше трёх раз смотрел. Я, к примеру, ещё «Мне двадцать лет» несколько раз смотрел, и из них — пару раз в удлинённом виде «Заставы Ильича».

С «Зеркалом» получилось так: в первый раз посмотрел его на своё двадцатилетие — он был как бы уже разрешён (а до этого фильмы Тарковского по известной причине не показывали).[6] Причём однажды на каком-то фестивале показывали арабский фильм «Зеркало». Все понимали, что это наверняка не Тарковский, но всё равно туда ломились, а когда на экране появились титры с арабской вязью, то весь зал встал и ушёл.

Итак, это был такой полузапрещённый фильм, и вот я нашёл в нём массу образов, которые мне, советскому мальчику, были очень важны — очень интересный изобразительный ряд, то как был построен кадр, что и как там двигалось. Прекрасные стихи — Арсения Тарковского я узнал как раз через этот фильм. Музыка — ну, Бах, что вы хотите. Потом образы, которые там мелькают — опечатка в гослитовском издании, война, урок НВП, китайцы с красными книжечками, испанцы… Этих русских испанцев я видел, и это был очень счастливый период в моей жизни — эти испанцы семьёй приходят в гости в тот дом, где я тогда прижился, и делают сангрию — настоящую сангрию, а не то ужасное вино, что потом начали продавать на каждом углу в гигантских бутылках. И вот идёт разговор, колышутся занавески от летнего вечернего ветра, за окном Москва, из которой эти испанцы ещё не уехали.

И это я одно только воспоминание привёл.

***
— Я считаю, что нет ни одной причины, чтобы кто-то должен был тратить своё время на просмотр фильма фильм «Бразилия». А у вас есть любимый всеми вокруг фильм, который вы считаете очень плохим?

— Для начала я скажу, что посмотрел фильм «Бразилия» и ничуть не пожалел. Другое дело, что я не восторженный его поклонник — посмотрел и посмотрел.

А что до других фильмов, то дело в том, что сейчас очень сложно нати фильм «любимый всеми» — общество очень расслоилось. Это, может «Чапаев» в тридцатые годы был любим всеми, а сейчас в одной компании сосуществуют люди, любящие Тарковского за «Зеркало» и с унынием вспоминающие о «Жертвоприношении», и люди, Тарковского боготворящего за всё — за всё. А есть ещё ведь культурные феномены типа «Иронии Судьбы или С лёгким паром», которые и вовсе от кинематографа оторвались и существуют совсем в иной плоскости.

— Да прямо таки все любили Чапаева… конечно не все, просто вслух сказать боялись.

— Ну так можно сказать про любое произведение искусства (и вообще любой предмет) — понятно, что на всякое общее мнение можно возразить, что оно необщее. Но что толку воевать со словами. Можно потратить годы, рассказывая людям, что «солнце не может двигаться по небу, это земля движется».

Но тогда вас могут принять за идиота.

Понятно, что миллионы людей любили Чапаева. А в нашем современном кинематографе мы не можем привести такого примера.

— Про совр. рускино известно, что оно в жопе т. ч. единение происходит больше на почве ненависти как к «Утомленным солнцем-2». Хотя у того же «Бумера» почитателей дохуя было. Учите историю, ходите в народ и парьтесь за кого принимают Вас раз это волнует.

— Вы, кажется, чем-то взволнованы.

— Сов. власть конечно боролась с врагами, но не так чтоб их количество свелось к стат. погрешности, на которую Вы предлагаете плюнуть. Их тоже были милл…

— Определённо, вы чем-то взволнованы.

— Это Вы взволнованы тем, за кого Вас принимают — вопрос зажали о количестве нелюбителей Чапая. Но это ерунда по сравнению с большей глупостью Вашего сравнения агитбоевика Эйзенштейна с картинами Тарковского к-рые сейчас смело назовут артахаусом.

— Братьев Эйзенштенов. Ну, точно! Вы взволнованы.

***
— А вы носите под рубашку майку или футболку?

— Нет. Задумался… В школе как-то носил, помню. Майки ещё с вырезом были… С тех пор — нет.

***
— Вы обычно обходите лужи или идете прямо по ним?

— Я давно купил себе высокие омоновские сапоги на шнуровке — теперь можно и по лужам ходить. Но я всё-таки стараюсь без лишней необходимости не брызгаться.

— А стараетесь не наступать на трещины в асфальте?

— С тех пор, говорю, как у меня есть омоновские сапоги-ботинки, я могу свысока смотреть на Джека Николсона, его собаку и прочую психиатрию. Какая тут психиатрия, когда у тебя омоновские ботинки.


Извините, если кого обидел.


24 января 2013

Встреча выпускников (Татьянин день. 25 января) (2013-01-25)

Мы встретились в метро. Договорились-то мы, по старой привычке, попрекая друг друга будущими опозданиями, в три. Володя пришёл ровно в половине четвёртого, я — через две минуты, и через минуту подошёл Миша. Раевский, правда, сказал, что подъедет отдельно. Никто никого не ждал, и все остались довольны, хотя сначала смущённо глядели в пол.

Мы вышли из метро и двинулись вдоль проспекта. Сквозь морозный туман горел, как священный меч перед битвой, золотой шпиль Главного здания. Володя сказал, что сегодня мы должны идти так, как ходили много лет тому назад — экономя деньги и не пользуясь автобусом. Это был наш персональный праздник, Татьянин день, совмещённый с годовщиной выдачи дипломов — потому что учились мы не пять как все остальные факультеты, а пять с половиной лет. Мы шли навстречу неприятным новостям, потому что поколение вступило уже в возраст смертей, что по недоразумению зовутся своими, но мы знали, что в Москве один Университет, и вот мы шли, чтобы вернуться в тот мир дубовых парт и тёмных панелей в коридорах, огромных лифтов факультета, которым исполнилось больше полувека, и огромных пространств между корпусами.

Мы стали более циничными, и только Володя сейчас горячился, вспоминал множество подробностей нашей давней жизни и, двигаясь мимо высокой ограды, махал и крутил руками как мельница.

— Сколько радости в этом человеке, — сказал, повернувшись ко мне, Бэтмен. — Так и не поверишь, что это начальник. Начальник должен быть толст и отстранён от жизни — как Будда.

Бэтмена прозвали Бэтменом за любовь к длинным плащам. Серёжей его перестали звать, кажется, ещё на первом курсе. За десять лет ничего не изменилось — он шёл посередине нашей компании, в своём шикарном заграничном плаще до пят. Плащ был расстёгнут и хлопал на ветру.

Бэтмен уехал сразу после выпуска — даже нельзя было сказать, что он живёт в Америке. Он жил во всём мире, и я, переписываясь с ним, иногда думал, что он просто существует внутри Интернета. Саша, впрочем, говорил, что между дегустацией каких-то волосатых бобов и ловлей бабочек в Кении он умудряется писать свои статьи. Я статей этих не читал и читать не собирался — достаточно было того, что я читал про них, и даже в глянцевых журналах. Я подумал, что Бэтмен был бы через двадцать лет вполне вероятным кандидатом на Нобелевскую премию. Для нас десять лет назад она была абстракцией — ан нет, вот он — кандидат. Под рукой, так сказать. А ведь мы занимали у него деньги и ездили вместе в Крым. И вот звенели на мировом ветру его суперструны, в которых мы все, даже Володя, ровно ничего не понимали. Рылеев завидовал Бэтману, а я — нет. Слишком давно я бросил науку и не чувствовал ни в ком соперника.

По дороге на факультет мы вспоминали девочек. Судьба девочек нас не радовала — в науке никто не остался, браки были неудачны, химия жизни растворила их свежесть, и (Рылеев хихикнул) нужно посмотреть теперь, когда подходит к сорока пяти и появляются ягодки.

А тогда, двадцать лет назад, на физфак шли люди, вовсе не намеревавшиеся свалить за океан. Те, кого посещала эта мысль, были либо сумасшедшими, либо… Нет, именно сумасшедшими. Это потом остаться здесь научным сотрудником в голодный год стало именно диагнозом неудачника. Это потом денег ни на что не было, а преподаватели после лекций торговали пивом в ларьках. Впрочем, Володя остался, и теперь, кажется, преуспевал — но он был не физик, а скорее администратор. Он всегда был администратором, и самое главное — хорошим. У Володи было удивительное свойство: люди доверяли ему деньги, и он их никогда не обманывал. Другое дело, что он мгновенно пускал их в рост, не забывая и себя, но ни разу никого не подвёл. Олигарха бы из него никогда не получилось — слишком ему нравились мелкие и средние задачи.

Рядом с Володей шёл Дмитрий Сергеевич по прозвищу Бериллий. Бериллий работал на оборону, и с ним всё было понятно. Бериллий был блестящим специалистом, жутко секретным, и, кажется, вполне в тематике своей работы следовал прозвищу. Впрочем, на расспросы он лишь загадочно улыбался.

Но у всех, кроме Бэтмена, всё вышло совсем иначе, нежели мы тогда думали.

Мы шли на встречу однокурсников и боялись её, потому что десять лет — не шутка. На тебя начинают смотреть как в спектрометр: преуспел ты или нет — и совершенно непонятно, по каким признакам собеседник принимает решение. Поэтому я с недоверием относился к сайтам, что позволяли найти одноклассников и однокурсников: увидеть то, как располнели девушки-недотроги, которых ты провожал до общежития — не самое большое счастье. Тем более, у нас был очень сплочённый курс, многие и так не теряли друг друга из виду. А наша компания, как и ещё несколько, пришла из физматшколы, тогда случайных школьников среди абитуры почти не было. К тому же тогда физика уходила как бы в тень химиков и биологов, мир рукоплескал этим ребятам. И хоть мы знали, что правда на нашей стороне, время физиков в почёте и баталовских улыбок из фильма «Девять дней одного года» кончалось.

Мы стояли в начале нового мира, ещё помня силу парткома и райкома, комсомольских собраний и советского воспитания. На самом деле мы были молоды и никакого гнёта, кроме безденежья, не ощущали. С деньгами было не всё так просто — те, кто уходил в бизнес, попадали в какой-то новый космический мир. Деньги валялись там под ногами. Скоро площадка перед факультетом была забита аспирантскими машинами, а среди них сиротливо стоял велосипед нашего инспектора курса.

Теперь мы встретились снова и вот уже сидели в студенческой столовой, которая стала куда более чистой и приличной. Официальная часть стремительно кончилась, и мы не менее стремительно напились.

Тогда мы пошли курить на лестницу, и вдруг Володя пихнул меня локтем в бок.

Снизу, из цокольного этажа поднимался с сигареткой в зубах наш Васька.

Васька был легендой факультета. Говорили, что он как физик был сильнее чем Бэтмен, но зарыл свой талант в землю. Занимался он сразу десятком задач, и у меня было подозрение, что на его результатах защитилось несколько докторских, не говоря уж о кандидатских. Потом он куда-то пропал, и мне казалось, что он должен был уехать. Но, зная Ваську, этого представить было нельзя. Нельзя было представить и того, что его засекретили: любой генерал сошёл бы с ума от его методов работы.

А вот сейчас Васька стоял с бутылкой пива перед нами. Будто и не было десяти лет — он был всё тот же, в синем халате, но совершенно седой. Он пыхнул сигареткой и улыбнулся.


Время пошло вспять. Мы снова были вместе — это была старая идея идеального Университета. Все мы ходили на школу юного физика и вместо танцев решали задачки из «Кванта». На этом и была построена особая связь между мальчишками. Я думаю, что нам здорово запудрили мозги в начале восьмидесятых наши учителя. Они, оглядываясь, приносили на семинары самиздат, который мы, школьники, глотали как тогда появившуюся кока-колу. Мы решали задачки по химии у костра, собравшись кружком вокруг наставника, будто апостолы вокруг Спасителя. Клянусь, мы так себя и ощущали. Наши учителя были бородаты и нечёсаны, но они понимали, что продолжатся в учениках, и не экономили времени. Мы действительно любили их больше истины. Их слово было — закон, а эстетические оценки непререкаемы.

А когда нам выдали дипломы, мы встали у начала новой страны, нового прекрасного мира. Я больше других таскался на митинги, и даже вышел с рюкзаком из дома, чтобы защищать Белый дом. Повсюду веяло какой-то свежестью и казалось, что протяни руку — и удача затрепещет на ладони как пойманная птичка. А потом пришла обида — и мы первым делом обиделись не на себя, а на наших бородатых учителей, которые по инерции ещё ходили с плакатами на площади. Ничего лучше, чем погрузиться в науку, нельзя было придумать — но мы разбрелись по жизни, отдавая дань разным соблазнам.

Идеальной школы не получилось — она существовала только в головах наших учителей, которых в семидесятые стукнуло по голове томиком Стругацких. Жизнь оказалась жёстче и не простила нам ничего — ни единой иллюзии, никакой нашей детской веры: ни в торную дорогу творчества, ни в добрых демократических царей, ни в нашу избранность.


Мы спустились с Васькой сначала в цокольный этаж, а потом в подвал. Тут было всё по-прежнему — так же змеились по потолку кабели, и было так же пусто.

В лаборатории, как и раньше, было полно всякого хлама. Васька был как Пётр Первый — сам точил что-то на крохотном токарном станке, сам проектировал установку, сам проводил эксперименты и сам писал отчёты. Идеальный учёный Ломоносовских времён. Или, скажем, петровских.

Но больше всего в васькиной лаборатории мне понравилась железная дверь рядом со шкафом. На ней было огромное колесо запирающего механизма, похожее на штурвал. Рядом кто-то нарисовал голую женщину, и я подозревал, что это творчество хозяина.

— А что там дальше?

— Дальше — бомбоубежище. Я туда далеко забирался — кое-где видно, как метро ходит.

Залезть в метро — это была общая студенческая мечта, да только один Петя получил её в награду.

— И что там?

— Там — метро. Просто метро. Но в поезд всё равно не сядешь, ха. Да ничего там нет. Мусор только — нашёл гигантскую кучу слипшихся противогазов. Несколько тысяч, наверное. И больше ничего. Там ведь страшновато — резиновая оплётка на кабелях сгнила, ещё шарахнет — и никто не узнает, где могилка моя.


Мы расселись вокруг лабораторного стола, и Бэтмен достал откуда-то из складок своего плаща бутылку виски, очень большую и очевидно дорогую. Как Бэтмен её скрывал, я не понял, но на то он был и Бэтмен.

Васька достал лабораторную посуду, и Володя просто завыл от восторга. Пить из лабораторной посуды — это было стильно.

— Широко простирает химия руки свои в дела человеческие, — выдохнул Бэтмен. — Понеслось.

И понеслось.

— Студенческое братство неразменно на тысячи житейских мелочей, — процитировал Васька — и снова запыхал сигареткой. У него это довольно громко получалось, будто он каждый раз отсасывал из сигареты воздух, а потом с шумом размыкал губы. — Вот так-то!

Слово за слово, и разговор перешёл на научных фриков, а от них — к неизбежности мировых катастроф и экономическим потрясениям.

Вдруг Васька полез куда-то в угол, размотал клубок проводов, дёрнулся вдруг, и про себя сказал: «Закон Ома суров, но справедлив». Что-то затрещало, мигнула уродливая машина, похожая на центрифугу, и загорелось несколько жидкокристаллических экранов.

— Сейчас вы все обалдеете.

— А это что? Обалдеть-то мы и так обалдели.

— Это астрологическая машина.

Саша утробно захохотал:

— Астрологическая? На торсионном двигателе!

— С нефритовым статором!

— С нефритовым ротором!

Петя посмотрел на нас весело, а потом спросил:

— Ну кто первый?

Все захотели быть первыми, но повезло Володе. На него натянули шлем, похожий на противогаз и даже на расстоянии противно пахнущий дешёвой резиной.

Васька подвинулся к нему со странным прибором-пистолетом — я таких ещё не видел.

— Сначала надо взять кровь.

— Ха-ха. Я так и знал, что без крови не обойдётся. Может, тебе надо подписать что-то кровью?

— Подписать не надо, давай палец.

— Больно! А! И что? Кровь-то зачем?

— Мы определим код…

Это был какой-то пир духа. «Мы определим код»! Васька сейчас пародировал сразу всех научных фриков, что мы знали — с их информационной памятью воды и определением судьбы по группе крови. Предложи нам сейчас для улучшения эксперимента выбежать в факультетский двор голышом, это бы прошло «на ура». Мы влюбились в Ваську с его фриковой машиной. Жалко, далеко было первое апреля, а то я бы пробил сюжет у себя на телевидении. Васька меж тем, объяснил:

— Знаешь, есть такие программки — «Узнай день своей смерти»? Их все презирают, но все в сети на них кликают. Так везде — презирают, не верят, а кликают.

— Чё-то я не понял. А если мне скажут, что я умру завтра?

— Ты уже умер, в 1725 году, спасая матросов на Неве.

— Рылеев твоя фамилия, известно, что с тобой будет.

— А ты — Бериллий, и номер твой четыре. Молчи уж.

Каждый из нас, захлёбываясь от смеха, читал своё прошлое и будущее на экране. Читали, однако, больше про себя, не раскрывая подробностей. Один я не стал испытывать судьбу, да Васька и не настаивал — только посмотрел, понимающе улыбнулся и снова запыхтел сигаретой.

Астрологическая машина была довольно кровожадной, но смягчала свои предсказания сакраментальными пожеланиями бросить курить или быть аккуратнее на дорогах.

Мы ржали как кони — и будто был снова восемьдесят девятый, когда мы обмывали синие ромбы с огромным гербом СССР в гранёных стаканах, украденных из столовой.

— Ну всё ребята, вечер. У меня самое рабочее время, мне ещё десять серий сделать надо, — сказал вдруг Васька.

Мы почему-то мгновенно смирились с тем, что нас выпроваживают, и Васька добавил:

— К тому же сейчас режим сменится.

— Что, не выпустят?

— Я выпущу, но начальнику смены звонить придётся, а мы уже напились.

Но и тут никто не был в обиде — человек работает, и это правильно.

Мы уже поднялись на целый марш вверх по лестнице, как Бэтмен остановился:

— А кто Ваське сказал про мою жену?

— Какую жену? Я вообще не знал, что ты женат.

— Сейчас не женат, но… — Бэтмен обвёл нас взглядом, и нехороший это был взгляд. Какой-то оценивающий, будто он нас взвешивал. Какая-то скорбная тайна была в нём потревожена. — Он, кажется, за мной следил. Там какие-то подробности о моей жизни в результатах были, которые яникому не рассказывал.

— И у меня тоже, — сказал Володя. — Там про гранты было, я про гранты ещё ничего не решил, а тут советы какие-то дурацкие.

— Да ладно вам глупости говорить. Сидит человек в Интернете, ловит нас Яндексом… — я попытался примирить всех.

— Этого. Нет. Ни. В. Каком. Яндексе, — отчеканил Бэтмен. — Не городи чушь.

Мои друзья стремительно мрачнели — видать много лишнего им наговорила предсказательная машина. И только сейчас, когда хмель стал осаждаться где-то внутри, в животе, а его хмельные пузыри покидали наши головы, все осознали, что только что произошло что-то неприятное. Я им даже сочувствовал — совершенно не представляю себе, как бы я жил, если бы знал, когда умру.

Мы постояли ещё и только собрались продолжить движение к выходу, как Бериллий остановился:

— Стоп. Я у Васьки оставил записную книжку, вернёмся.

Мы вернулись и постучали в васькину дверь. Её мгновенно открыла немолодая женщина, в которой я узнал старую преподавательницу с кафедры земного магнетизма. Ей и тогда было за пятьдесят, и с тех пор она сильно сдала, так что вряд ли Васька нас выгнал для амурного свидания.

— Мы к Васе заходили только что, я книжку записную забыл.

Женщина посмотрела на нас как на рабочих, залезших в лабораторию и нанюхавшихся эфира. Был такой случай лет двадцать назад.

— Когда заходили?

— Да только что.

— Да вы что, молодые люди? Напились? Он два года как умер.

— Как — умер?

— Обычно умер. Как люди умирают.

— В сорок лет?!..

— Его машиной задавило.

— Да мы его только что…

Но дверь хлопнула нас почти что по носу.

— Чёрт, — а записная книжка-то вот она. В заднем кармане была. — Бериллий недоумённо вертел в руках потрёпанную книжку. — Глупости какие-то.

Он обернулся и посмотрел на нас. Мы молча вышли вон, на широкие ступени перед факультетом, между двух памятников, один из которых был Лебедеву, а второй я никак не мог запомнить кому.

На улице стояла жуткая январская темень.

Праздник кончался, наш персональный праздник. Это всегда был, после новогоднего оливье, конечно, самый частный праздник, не казённый юбилей, не обременительное послушание дня рождения, не страшные и странные поздравления любимых с годовщиной мук пресвитера Валентина, которому не то отрезали голову, не то задавили в жуткой и кромешной давке бунта. Это был и есть праздник равных, тех поколений, что рядами валятся в былое, в лыжных курточках щенята — смерти ни одной. То, что ты уже летишь, роднит с тем, что только на гребне, за партой, у доски. И вот ты как пёс облезлый, смотришь в окно — неизвестно кто из списка, на манер светлейшего князя, останется среди нас последним лицеистом, мы толсты и лысы, могилы друзей по всему миру включая антиподов, Миша, Володя, Серёжа, метель и ветер, время заносит нас песком, рты наши набиты ватой ненужных слов, глаза залиты, увы, не водкой, а солёной водой, мы как римляне после Одоакра, что видели два мира — до и после — и ни один из них не лучше. Голос классика шепчет, что в Москве один Университет, и мы готовы согласиться с неприятным персонажем — один ведь, один, другому не бысти, а всё самое главное записано в огромной книге мёртвой девушки у входа, что страдала дальнозоркостью, там, в каменной зачётке на девичьем колене записано всё — наши отметки и судьбы, но быть тому или не быть, решает не она, а её приятель, стоящий поодаль, потому что на всякое центростремительное находится центробежное. Чётвёртый Рим уже приютил весь выпуск, а век железный намертво вколотил свои сваи в нашу жизнь, проколол время стальными скрепками, а мы пытаемся нарастить на них своё слабое мясо, а они в ответ лишь ржавеют. Только навсегда над нами гудит в промозглом ветру жестяная звезда Ленинских гор, спрятана она в лавровых кустах, кусты — среди облаков, а облака так высоко, что звезду не снять, листву не сорвать, прошлого не забыть, холодит наше прошлое мрамор цокольных этажей, стоит в ушах грохот дубовых парт, рябят ярусы аудиторий, и в прошлое не вернуться.

«С праздником, с праздником, — шептал я спотыкаясь, поскальзываясь на тёмной дорожке и боясь отстать от своих товарищей. — С нашим пронзительным и беззащитным праздником».


Извините, если кого обидел.


25 января 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-01-26)

http://www.formspring.me/berezin


— А какие вопросы вам нравятся? На какие вопросы вам приятно отвечать?

— Нравятся? Ну, когда меня спрашивают, положить ли мне ещё добавки. А вообще-то мне нравятся такие вопросы, отвечая на которые, можно что-то (для меня) важное сформулировать. Лучше я расскажу, какие вопросы мне точно не нравятся. Во-первых, плохо сформулированные. Типа «А я думал, вы тут, надо довольно сильно задаваться и возомнили о себе. Мне неинтересно». Что хотел спросить человек — непонятно. Видно, что душа у него болит, а как помочь ему — неясно. Во-вторых, вопросы, которые построены по известным шаблонам: «Признайтесь, вы же просто завидуете! Да?». Кому-то я точно завидую, и, кстати, интересно почему. Но на такие вопросы в Сети уже придуманы такие же ответы — раньше они были остроумными, а теперь немного затёрлись. Диалог превращается в бесконечное: «А?» — «Хуй на!»…

В-третьих, вопросы про абстрактные понятия. Типа «Правда ли, что все мужики — сволочи?» или «Правда ли, что все бабы — дуры?». Это настолько абстрактно, что не за что уцепиться в ответе — ну, можно придумывать что-то более или менее остроумное, но это будет натужно и ужасно скучно.

Пока это всё, что я придумал.

***
— Не удивительно ли, что умные люди не умеют вовремя заткнуться?

— Не знаю. Я видал молчаливых идиотов и говорливых умников, а так же умных людей, что молчали как рыба, и прочие варианты.

***
— Не пора ли Вам сказать уже: «Подите прочь — какое дело поэту мирному до вас»?

— Не пора. Вдруг мне захотят предложить денег?

— Деньги — однозначно неприличная вещь. Неприличнее их только педофилия.

— Ладно. Уели. Высылайте их мне. Я приму на себя грехи ваши.***

— Насколько Вы безжалостны к самому себе?

— Наедине — очень. А вот публичного самобичевания очень не люблю.

— Вы убегали в детстве из дома?

— Нет. Но я с детства ездил с рюкзаком по стране — палатка, костёр, старшие товарищи. А вот если имеется в виду «Вы мне больше не родители, не хочу вас видеть», то нет, никогда.

— Скажите, Вы когда-нибудь уходили в запой?

— В алкогольный — никогда. А вот в безделье — случалось (Это не менее, а может быть, даже более гибельно — когда знаешь об будущих неприятностях, но ничего не делаешь).

***
— Если бы что-нибудь в вашей сегодняшней жизни можно было изменить без глобальных потерь, вернувшись в прошлое, вы воспользовались бы этим шансом?

— Чорт! Хороший вопрос — я бы сказал, вечный. Тут ведь всё зависит от того «глобальные потери» для кого? И каково будет это прошлое — а то ведь, мы думаем, что чуть-чуть «довернём» историю, и всё будет хорошо. Но тут и происходит эффект бабочки, а последствия расходятся как цунами. То есть в этой игре воображения надо ввести разные строгие правила — тогда она чудесна.

А вот если правил нет, это просто перечисление обид и разочарований.

Наделал ли я глупостей? Да ого-го сколько! Упустил ли я возможности чего-нибудь? Да сотни.

Но тут где остановиться: например, вот я в 1990, как некоторые мои однокурсники становлюсь финансистом, а не тем, чем стал сперва на самом деле — пять лет моя жизнь прекрасна, куда лучше нынешней, а на шестой год меня взрывают вместе с машиной и охраной. Вот в чём штука.

— А… это… почему не влились в финансовый поток девяностых? могли бы? не жалеете ли? как вы себя нашли в то смутное время?

— А я немного влился — как такой активный наблюдатель. Тогда я занимался преподаванием экономики, а потом сам учился ей — и в теории и на практике. Другое дело, что это скорее было такое исследование жизни, чем настоящая работа, дело жизни. Я тогда сделал довольно много разных важных для себя выводов, хотя можно было не упускать многих возможностей.

Но тут уж как писал Набоков: «Он ощутил самое пошлое: укол сожаления от упущенного случая».

***
— А вот интересно (не заглядывая в IP — адрес), какой процент интервьюеров Вами угадан с лёту?

— А я и не регистрирую IP. Я знаю одного или двух — по их ритуальным вопросам. Да и незачем знать больше — ведь вся соль игрушки в том, что вопросы анонимны — и ты не знаешь, спрашивает ли тебя твоя консьержка, одноклассник или бывшая жена. Не надо никого угадывать. Это лишнее.

— А был ли здесь такой вопрос, что Вам хотелось бы знать, кто его задал?

— Я считаю, что это место такая специальная анонимная площадка. И главное в ней именно анонимность — то есть я отвечаю на вопросы, как будто они заданы мирозданием. Ну, таким иногда кривоватым мирозданием, но никто не обещал, что оно мудро и правильно устроено. А так-то интересно бывает — но не здесь. Если тебе под дверь подсунут записку «Положите десять тысяч рублей под дождевую бочку во дворе» — сразу интересно становится.

— Вы сами не хотите задать вопрос? 140 знаков для ответа — challenge.

— Никакой новизны, уважаю каждое слово. Я профессионально хорошо считаю знаки — я ведь был редактором, сокращал и резал. Легко (здесь 140 зн).


Извините, если кого обидел.


26 января 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-01-27)

***
— А что за история, после которой Вы передвигались лишь на костылях? Или это табу? Поиск по блогу результатов не дал.

— А это давно было — до Живого Журнала: «Жил я тогда особой жизнью: по дому ходил с одним костылём, на улице — с двумя, мочился по утрам два раза — один в банку, а второй в раковину и дёргал свой хрен сам, без чужой помощи.

Нет, сначала, как известно, лежал я в больнице. Лежал долго, привык. Всё смотрел на разных людей, которых меняли как блюда на званом обеде.

Рядом лежал олигофрен. Говорил он:

— Виталька, бля, завтра домой едет… Витальке, бля, костыли принесли…

Лопотал он громко и матерно, а иногда плакал. Плакал горько — выл в подушечку. Перед операцией ему рассказали, что нескольких больных режут одновременно, и он написал на своей ноге: «виталькина левая нога», чтобы не пришили по ошибке чужую — какого-нибудь негра, например.

Была у него девушка — маленькая и круглая, головкой похожая на маленькую луковку.

Брат приходил к нему, немногословный и более вменяемый.

Все они были нерасторжимы в своей похожести, тягостно было слушать их горловую речь, будто была передо мной пародия на нормальную семью, нормальную любовь, нормальные отношения. А пародия эта была яркой, с цветом, запахом, и струился мимо моей койки утробный матерный строй.

Был в этой палате бывший таксист, проработавший в такси шестнадцать лет, а потом просидевший двадцать семь месяцев в Бутырках по совершенно пустяковому — за какие-то приписки, за какие-то махинации начальства. А как-то весной он пошёл по улице и нёс авоську с тремя десятками яиц. Бывший таксист поскользнулся, но не разбил ни одного яйца. Правда, при этом он сломал руку.

Другой мой сосед — ухоженный старичок, был удивительно похож в профиль на французского президента Миттерана.

Соседи менялись, а я между тем говорил с теми и с этими.

— Ты вот как влетел? — учил я олигофрена жизни. — Двинул за водкой, перебегал в неположенном месте… Материшься всё время. Вот погляди, то ли дело я — трезвый, неторопливый, сбили на пешеходном переходе.

Заведующего отделением звали «оленеводом». Намекая на редкостное имя и отчество, видимо. На одном из обходов он представлял больных профессору.

— Демьянков, олигофрен — произнес оленевод.

— Чт-оо!? — возмутился Демьянков.

— Демьянков, военнослужащий, — не меняя тона, исправил положение оленевод.

Чем-то моё существование напоминало день рождения, потому что постоянно, хотя и в разное время приходили друзья и несли — кто закусь, а кто запивку.

Пришёл армянский человек Геворг и спросил, не играем ли мы в карты.

— Да, — мрачно ухмыльнулся я. — По переписке.

Можно, конечно, делать из карт самолётики, но нет вероятности, что они прилетели бы в нужное место. Самолётики были сочтены излишеством.

Под вечер приходила правильная медсестра, оснащённая таблетками, шприцем и чувством юмора.

— Дам всё, кроме любви и водки, — говорила медсестра, перебирая в чашке таблетки.

А вот другая история — и всё про то же. Ее мне рассказал друг, покачиваясь на краешке моей койки. В Симферополе началась новая война. Киевское правительство начало выяснять, кто здесь главный, и объявило войну преступности. С Западянщины прислали нового начальника милиции с замечательной фамилией Москаль. Как он там раньше существовал — непонятно. Началась борьба с преступностью, заморозили приватизацию Южного берега. Четыре десятка депутатов Верховного Совета Крыма оказались в розыске. Один, самый главный мафиозный человек, был даже арестован — не ожидал от милиции такой наглости. Всего этого наш приятель, лежащий в больнице после аварии, не знал. У него была амнезия, и вот он лежал чистенький и умытый, со всякими грузиками на ногах и руках, абсолютно ничего не помнящий.

В эту больницу положили одного недострелённого бандита. Те, кто его недострелил, решили завершить начатое, и просто кинули гранату в ту палату, где он лежал. Недострелённый в этот момент куда-то вышел, и вместо него погибли врач и медсестра. После этого недострелённого положили прямо в палату к нашему приятелю.

И вот, завидев такое дело, приятель наш от ужаса пришёл в себя. Амнезия его прошла, и он, стуча по асфальту гипсом и гремя грузиками, уполз домой.

Вот так я и жил.

Текст этот похож на жидкость в колбе — от переписывания, как от переливания он частично испаряется, а частично насыщается воздухом, примесными газами, крохотной козявкой, упавшей на дно лабораторной посуды.

В больнице время текло справа налево, от двери к окну. Из двери появлялся обход, возникали из её проёма градусники и шприцы, таблетки и передвижная установка УВЧ с деревянными щупальцами, увитыми проводами.

Время становилось изотропным не сразу, постепенно вымывая старые привычки. Вот я и забыл, что можно спать на боку. Движение времени создавало ветер, уносящий планы на будущее. Всё покрывалось медленным слоем жидкого времени, его влажной патиной».

***
— А в казино играете? Если да, то теперь ведь за границу надо ехать, в Баден-Баден…

— По-моему, где-то в России уже открылись новые казино — в специально отведённых зонах. Однако ж моему другу Владимиру Павловичу подарили недавно рулетку и стол зелёного сукна. Хоть я и равнодушен к игре, можно наведаться к нему в гости. Если что.

— «Равнодушен, можно, если что» — звучит как приглашение?..

— Приглашение? Что за приглашение? Я к тому, что у меня есть домашняя рулетка в доступном месте, однако ж я к игре равнодушен. Владимир Сергеевич, а не Фёдор Михайлович.

— Скажите, а когда следующий раз в такси поедете? Я к вам подсяду, чтобы прижаться ненароком.

— Нет, Виктор Петрович, я в такие игры больше не играю. Вы в прошлый раз тоже ко мне в машине прижимались, так мало того, что вы с ледобуром были, так ещё и с рыбой в мешке, да ещё и совершенно бухой. Нет-нет, Виктор Петрович, я вас, конечно, люблю, но увольте.

— Писатель, вы зачем это тут паноптикум развели: Вася Векшин, царствие ему небесное и прочая Валентина Степановна, а? Зачем?

— Мне каждый читатель важен, каждого люблю. Даже если он задаёт странные вопросы, нервными болезнями болен и натужно острит.

***
— Водка? Красное вино?.. Портвейн?! Под пельмени или под шашлык? Или сыр вонючий-превонючий с родословной на три страницы? В бане или на лужайке?

— Из всего этого больше всего меня возбудили слова «в бане». Баня — это чудесно.

— А из бани — нагишом в прорубь?

— А это уж как выйдет: летом-то далеко голым бежать — через леса и перелески, через степи, тайгу и тундру — до ближней проруби.

— А как насчет выпить?

— Да, собственно, я не пью. Это довольно странно для человека, который пишет об алкоголе, но я довольно много пил раньше, и без большого ущерба для здоровья и репутации. Одним из самых удивительных открытий было то, что когда я перестал пить алкоголь (не бросил, а именно надолго перестал), то моя жизнь совершенно не изменилась. Не было не трагедии, ни ломок, ни раздражения.

— Вы не употребляете спиртные напитки из принципа, в пику окружающим? Или на Вас давно ворчит Ваша печень? И вообще, какие преимущества даёт такой образ жизни?

— В пику окружающим, это если бы я всюду ходил и бормотал «А я не пью, я не пью, не предлагайте, не предлагайте мне, всё равно не уговорите, даже и не пробуйте».

Причины, впрочем, тут социальные, а не медицинские. С алкоголем очень интересно экспериментировать, и, как оказалось, так же интересно и с его отсутствием. Может, появится какое-нибудь обстоятельство. Стану пить и всё такое. Вот меня в своё время очень раздражало, что друзья меня выводят на люди, как цыгане медведя: «Вот, глядите, сейчас Владимир Сергеевич выпьет стакан водки залпом и ему ни — че — го не будет»! Всё-таки будет, и проснётся во мне голод, а, к тому же, что ж такого хорошего, что ничего не будет?

Во-первых, очень многие из моих друзей стали если не спиваться, то, напившись, вести себя дурно. У них к сорока кончается тот завод здоровья, который позволял им в двадцать пить всю ночь напролёт. И это теперь не весёлый хмель, от которого пускаются люди в пляс и девки задорно трясут грудями, и даже не пронзительный ужас русской пьянки, после которой приходит Откровение. Нет, некоторые мои друзья начали спиваться тупо и неинтересно, и я встал перед вопросом — пить ли мне с ними, или избегать их общества. Первое мне не подходило — у них начинались проблемы со здоровьем, и всяк меня мог упрекнуть, что ж, дескать, ты им потакаешь, ты — здоровый бык, встал и пошёл, а у него приступ был. Поэтому мне хотелось избавиться от соучастия.

Во-вторых, это очень помогло структурировать время — и не то, что я употребил освободившееся с пользой, вовсе нет. Просто жизнь за вычетом этого ритуала стоила того, чтобы в неё всмотреться. Ну, правда, она и безобразнее — но тут ничего не поделаешь.

В-третьих, в нашей стране, человек, что не будет пить, всё время оправдывается. Он говорит, что сегодня за рулём, что пьёт лекарства или придумывает что-то ещё. В этом и заключён очень интересный социальный опыт. Когда ты здесь и теперь говоришь: «нет, я не хочу», ты вдруг осознаёшь, что если тебе сейчас позвонит дон Корлеоне, то ты сможешь спокойно произнести в трубку: «Спасибо, но ваше предложение меня не интересует. Я вынужден отказаться. Перезвоните мне как-нибудь позже»…

А потом, может, начну пить — для меня это занятие с особым смыслом, не просто так.

— Какие вина Вы любите? Или напитки вообще?

— В юности любил грузинские вина — они тогда в СССР замещали то, что называется «французскими винами». Потом полюбил тяжёлые и сладкие крымские вина. Потом случилось то, что случается со многими мужчинами, набирающими возраст — я больше стал пить крепкое — и часто вовсе не виноградные спирты. Водка, кстати. очень строгий напиток — куда строже в общении, чем коньяк. Она требовательна не только к себе, к своей температуре, но и к обстановке и к столу…

В общем, если я сейчас стану пить, то, наверное, сосредоточусь на крепких сорокаградусных (и выше) напитках.

***
— Какой роман вы считаете последним (на сегодняшний день) великим романом?

— По-моему, все великие романы остались в прошлом веке. Я считаю, что великий роман — это вовсе не идеальный роман. «Доктор Живаго» вызывает множество претензий у разных, вовсе не глупых людей, но это роман великий. А вот «В круге первом» не великий, как мне кажется. «Тихий Дон» великий роман, и «По ком звонит колокол» — тоже. И «1984» — тоже.

Не знаю, не могу определить — но последние романы такого рода надо для очистки совести поискать в литературе шестидесятых-семидесятых. По обе стороны океана.


Извините, если кого обидел.


27 января 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-01-28)

— На каких языках читаете?

— Я изобрёл способ читать и писать на всех языках мира. Небольшие сложности были с узелковым письмом, но и их я преодолел. Правда, когда я читаю и пишу, то не всегда понимаю прочитанное и написанное.

— А что из прозы на английском разволновало и запомнилось — за последнее время любой длительности?

— «Последнее время любой длительности» — это, по-моему, прекрасная фраза. Я её, пожалуй, украду. И если любой длительности, то это Толкин — я его даже переводить пытался, потому что наших переводов ещё не было. Мы брали растрёпанные покетбуки в Иностранке и их передавали из рук в руки. У меня даже сохранился читательский билет старого образца, где была страничка с надписью: «Подпись лица, выдавшего билет______», и там была аккуратно вписана фамилия «Родина».

— Что можете сказать о Маркесе и его «Сто лет одиночества»?

— Роман Габриэля Гарсиа Маркеса «Сто лет одиночества» с тех пор как его напечатали в 6 и 7 номерах «Иностранной литературы» за 1970 год, пережил период чудовищной двадцатилетней популярности, а потом двадцать лет некоторого равнодушия в наши дни. За те двадцать лет он был несколько перехвален, за последующие — незаслуженно подзабыт. Для многих он остался единственным произведением латиноамериканской литературы, а Маркес единственным именем латиноамерианского писателя. По-моему, роман хороший.

Уместно сказать, что переводил его Валерий Столбов вместе с Бутыриной, а потом — Былинкина. У меня вышел однажды казус: я довольно долго время писал про женщин и женскую прозу под псевдонимом Ева Перонова. И вот, однажды у меня дома раздался звонок. Какая-то женщина спросила меня, действительно ли я — Ева Перонова? Я стал отбрехиваться, но она довольно властно сказала, что спорить бессмысленно. И что для меня у неё подарок — книга Эвиты Перрон с её автографом. Я решил, что меня разыгрывают друзья, но всё равно поехал за подарком. Оказалось, что переводчица Былинкина работала когда-то в Аргентине и у неё сохранилась книга. Автограф действительно был — но не с «Вова, я ваша навеки», конечно.

Просто подпись.

***
— Очень интересно ваше мнение о работах Фолкнера. В частности, какой роман (после/кроме «Шума и Ярости») вас задел и почему.

— Знаете, это очень хороший вопрос — и вот почему: я Фолкнера плохо знаю. Но не от лени, или там не от небрежности. Несколько раз я приступал к Фолкнеру, и ощущал, что у меня не получается его читать (конечно, я его читал в своё время по обязанности, быстро, когда мне читали курс американской литературы — но это не настоящее чтение). Так вот, я откатился обратно, как поредевшая волна бойцов от осаждённой крепости. Но я ощутил то, что Фолкнер очень музыкальный писатель — в смысле какого-то очень чёткого звука, похожего на ропот-рокот, какого-то неумолкаемого описания — и ты понимаешь, что можешь только войти в эту реку и двигаться с ней, а поперёк идти не можешь. При этом умом я понимал, что из Фолкнера можно очень многое вывести и в современной Америке, можно многое понять вообще в литературе, но завершить этот опыт у меня не получилось.

— А с кем же, елки-зеленые, про Фолкнера поговорить?

— Надо было бы со Зверевым,[7] но он умер.

— А кто из американцев и англичан вам знаком и близок — кроме Хемингуэя, если правильно понимаю?

— Навскидку — Мелвилл. И Брэдбери (это, разумеется, не значит, что они одинаковые). Или совершенно неожиданно для себя я полюбил «Консервный ряд» Стейнбека. То есть, я могу даже рассказать, отчего я запомнил эти книги, но это будет вроде пересказа снов — никогда не будешь уверен, что тебя поймут.

***
— А вот да, когда пишете, где ваши читатели, кто они, много ли места занимают, насколько рассчитываете, на что ради них готовы и все такое?

— А это когда как — я ведь ни одним жанром не брезгую, а там везде у читателей ожидания разные. Мне о моих читателях известно мало. Но они есть, я проверял.

— Есть, есть читатели. По крайней мере, я точно есть. После Шкловского, Тынянова не собираетесь ли рассмотреть случай Олеши?

— Ну Шкловского мне надолго хватит. Да и на Тынянова много специалистов помимо меня. Но, кажется, Олеша сам себя рассмотрел.

— Бабель это Ваш писатель?

— Бабель — всехний.

— Здравствуйте! Скажите пожалуйста верите ли Вы в теорию что Шолохов не писал «Тихий Дон» и прочие произведения.

— Нет, я думаю, что ни одного убедительного доказательства в пользу того, что автором «Тихого Дона» является кто-то другой не предоставлено. (Авторство других произведений, скажем «Поднятой целины» и «Они сражались за Родину» не оспаривается). Другое дело — мотивы тех людей, которым было бы приятно, что это не Шолохов написал «Тихий Дон».

— Как именно вы прятали граненый стакан в электричке «Москва-Петушки»? Не отшучивайтесь!

— Да что там отшучиваться. Стакан легко — особенно при моей фигуре — зажимается под мышкой, причем даже наполовину полный.

— Есть такие книги, которые читаете и думаете, эх, вот это хотел бы написать?

— Да, конечно. Но с поправкой на то, что иногда эти восхитительные книги нужно было написать именно в XX веке, а написать их сейчас было бы глупо.

— «Какой я к черту писатель, я местный мельник или ворон, а в лучшем случае — свидетель». «Писатель» — кто он?

— «Писатель» — это очень широкое понятие. Писатель старого образца — это человек структуры, что заключила гласный контракт с обществом на поставку книжной продукции. Писатель старого типа — часть этой структуры, принятый на работу, и живущий с этой работы. Писатель нового типа — это либо сценарист широкого профиля, либо клоун, сам пишущий себе репризы. Есть ещё писатели прошлого, писатели-самодеятельные-графоманы, писатели-учителя-жизни. Много всяких странных объектов заключает в себя определение «Писатель».

— Если честно, расчитывала на более философский ответ.

— Это философский невопрос.

***
— Какой у вас рост?

— 176 см.

— Вы лысый или бреетесь?

— И то, и другое.

— У вас есть собака?

— У меня нет даже собаки.

— Что любите?

— Всё.


Извините, если кого обидел.


28 января 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-01-29)

***
— Нравится ли вам групповой секс?

— «Свальный грех — высшая точка русской соборности». Но, если правду сказать, я больше теоретик, и теории мои говорят о том, что подобные предприятия (если заботится об эстетике), требуют большей ответственности участников. Ответственность во всех её смыслах возрастает, вообще сексуальная жизнь требует осмысленности, то тут она требует её вдвойне. Или втройне. Если, повторяю, заботиться об этике и эстетике.

— Вы когда видите красивую женщину, то раздеваете её в мыслях?

— Не задумывался… Сейчас… Нет, пожалуй нет. Это какой-то гибельный путь: он мысленно познакомился с ней, мысленно раздел её, их роман мысленно длился, и вот уже у них родились мысленные дети. Потом они мысленно развелись — мысленный разрыв был мучительным и спустя три года они мысленно сошлись снова. (Некоторые москвичи на длинных перегонах метро, войдя в вагон, к примеру, на «Киевской», успевают до «Парка победы» завести нескольких мысленных детей. Ну а потом, в «Строгино», узнав, что младший — не от него, уже разводятся). Так мысленно и доживают до своей мысленной смерти.

— Можно ли влюбиться не в женщину, а в часть ее тела?

— Ну, вопрос-то очевидный. Он даже описан в классике: «Я говорю тебе: изгиб. У Грушеньки, шельмы, есть такой один изгиб тела, он и на ножке у ней отразился, даже в пальчике-мизинчике на левой ножке отозвался. Видел и целовал, но и только — клянусь!» — ну и всё такое. Жизнь хитрая штука — люди могут влюбиться в резиновую женщину из специального магазина, сажать её за стол и говорить с ней. Да что там — люди могут влюбиться в буквы на экране и всю жизнь прожить с этими буквами, не зная, генерирует ли их женщина, или вовсе создаёт какая-то машина Тьюринга.

Да, можно влюбиться в деталь — и эта деталь будет стоять перед глазами, несмотря на то, что годы меняют человека.

Не говоря уж о том, что разные части тела стареют по-разному. Я как-то жил в ленинградской коммунальной квартире, и рядом со мной жила профессиональная натурщица — её лицу было за пятьдесят, а телу — лет тридцать.

Вот простор для философии по поводу деталей.

Хитрая штука жизнь, вот что.

***
— А вот не нужно ли менять страну (или город) время от времени?

— Это зависит от того, чем вы занимаетесь. Если вы — путешественник, то, наверное, нужно.

Или если вас грозятся убить какие-то тёмные силы — это необходимо. А вот никакой санитарно-гигиенической пользы я в этом не наблюдаю. Да и санитарно-гигиенические меры сами по себе счастья не несут, его надо иначе выращивать.

— Какой последний город, в котором вы были?

— Саранск.

— Вы переехали? Для вас это болезненно? Вообще, что значит смена квартиры?

— Переехал, да. Наверное, болезненно. Но мой дом собирались снести уже две жены назад. Тут поневоле привыкнешь. С другой стороны, уже не реагируешь на друзей, которым хочется что-то сказать (вернее, они думают, что надо что-то сказать, и вот говорят тебе: «Наверное, ты переживаешь? Ведь столько лет тут жил? Тут, в таком прекрасном районе… Не жалко тебе?»… Я очень живо представляю, как человек умирает, и у смертного одра толпятся друзья и родственники. И стоит над головой умирающего шелест: «Ах, как тебя жаль… Такой ведь ещё не старый, а помираешь. А ведь только ещё был молодой, и мы так веселились! Не жаль тебе умирать-то!? Тут-то ведь — трава зелёная и небо голубое, а там — ещё хуй знает что…»

И, представив себе эту картину, я как-то веселел и преображался.


Извините, если кого обидел.


29 января 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-01-29)

***
— Вы скупой? Любите, что прямо — ух, и кутеж, цыгане, бокалы об пол? До конца что бы.

— Бокалы об пол — точно не люблю. Это чужая и довольно глупая эстетика. К цыганам отношусь с некоторой настороженностью, а вот правильно построенный кутёж — довольно сложное искусство. И дело тут не только в деньгах, но и в правильном осознании целей и средств. А так-то — да, скуповат. Лёгких денег в моей жизни никогда не было, а чужих безумств я видел столько, что на свои желаний не осталось.


— Какая самая страшная болезнь?

— Безумие. Мне кажется — да, безумие. С другими болезнями, даже самыми страшными выходит так, что человеку оставляют то, что отличает его от зверей. Он мыслит, с ним можно говорить… Впрочем, наверное, безумие идёт за большой болью, и когда страшные болезни убивают человека, за ними, перед концом приходит безумие.


— Что вы думаете об арабских революциях? Нужно ли нам вмешиваться? А Западу?

— Хорошо у вас получилось — почти «арапских». Я про них довольно мало думаю. Вот мой приятель Лодочник года три поработал в Ливии и по этому поводу много что думает — особенно после того, как его с одним чемоданом погрузили на самолёт Министерства по чрезвычайным ситуациям, да и вывезли из страны.

А я думаю мало — у меня и знаний мало.

Вмешиваться, чтобы вывезти соотечественников, я думаю, надо.

А вот все остальные вмешательства напоминают мне то, как дети ловят в лесу ежа или крота и начинают их кормить булками и молоком, делать домики зверушкам — и в итоге кроты и ежи жутко мучаются (более, чем на природе), а потом подыхают. Нет, иногда лесных жителей увозят в город, и тогда, прежде чем сдохнуть, они загаживают квартиры, в которых живут дети.

Но, по-моему, и так многие знают, что мир несправедлив, и попытки его быстро улучшить приводят к странным результатам.


— Владимир, а Вам нравятся анекдоты, которые пишут про вас в ЖЖ? Подозреваю даже иной раз, что вы сами… Мне про Вас и сантехника очень понравился.

— Про сантехника? Анекдоты? Я не видел. Где это?

— Ваш любимый герой в Южном парке?

— Тут как в жизни — нет одного любимого. Самый важный там, тот, без кого мир неполон — Эрик Теодор Картман. Однако любить этого подонка невозможно, как они сами про него говорят: "Да ты, чё, мы и не считали тебя никогда крутым». Ну а сам ты всё время оказываешься поместью Брофловски и Марша, хотя многие, я уверен, считают, что моё поведение в точности повторяет Лео Баттерса.

***
— А почему Вы так боитесь что-то потерять или забыть, все записываете и записываете? Неужели потом все перечитываете?

— Перечитываю и иногда пускаю в дело. Тут КПД как у паровоза — процентов девять. Но для этого стоит содержать специальный шкаф в мастерской, где стоят коробочки с разными винтиками, болтиками, гвоздиками, ушками, петельками, проводочками и лампочками.

***
— Чем Вы сейчас заняты? Чем вообще наполнен Ваш день?

— Ленью заполнен. Вместо того, чтобы работать, уже третий день лежу дома или исправляю ошибки в каких-то старых, ненужных текстах. Учёные люди это зовут прокастинацией. Я заметил, что городской человек, занимающийся продажей букв на вынос, первым делом выучивает это слово.

Вот сейчас пойду, квасу куплю.

Или не куплю.

***
— Вы не пробовали свою память в карточных играх использовать? Или ещё для какой выгоды. Ну, кроме того, что вы пишете.

— Мне кажется, что довольно сложно использовать в карточных играх знание о том, кто придумал выражение «гамбургский счёт» или как относился Тютчев к Жуковскому. Это знания, сдаётся мне, никак не используешь. В карточных играх помогла бы мгновенная фотографическая память, позволяющая запомнить мельчайшие детали рубашки карты вплоть до налипшей пылинки — это мне недоступно.

***
— Какое самое серьезное разочарование Вы испытали?

— Разочарование от того, что жизнь очень быстрая. Только ты разобрался с чем-то, понял, как надо — а это всё стало неактуальным, и жизнь тебе этих вопросов больше не задаёт. Проехали.

***
— Предположим вам нужно срочно подготовить какую-нибудь рецензию, и за это даже платят. Но душа не лежит, хочется тово, этово, допустим на вопросы накопившиеся ответить. Как себя заставляете? Есть ли сложности?

— Ну, рецензии — дело не слишком угнетающее — я за пятнадцать лет научился их писать быстро и складно, это вид приятного ремесла. У меня сшибка с другими текстами, большими, и тут уж начинается то, что учёные люди зовут прокрастинацией, а простые — отлыниванием от работы. Тут нет уникальности, но меня спасает то, что настоящих соблазнов в жизни очень мало — умный разговор или прекрасная женщина.

***
— Когда решишь задачку, то понятно, что цель достигнута. А возникает ли ощущение правоты при написании литературного текста? Или только проверка временем? Да ведь и она не всегда показательна.

— Тут вопрос в том, что есть правота? Если текст литературный, ну, роман и рассказ, то это одно. Публицистический литературный текст — совсем иное. Тут хорошо, чтобы он дошёл до адресата, был прочитан и понят. С прозой и проще и сложнее. Мне приходилось испытывать почти физиологическое ощущение того, как вщёлкивается пазл — вот текста не было, был набор предложений — и тут, щёлк! Он есть, набор предложений стал историей — и ты это видишь лучше прочих. Так что тут не отличий от решения сложной математической задачи. Другое дело, что задачи иногда решают для учёбы, иногда для удовольствия, а иногда — для того, чтобы сделать прибор. Это я к тому, что результат оказывается промежуточным — есть тексты сами по себе — для себя и Бога, а есть написанные для общественного резонанса. Если для резонанса, чтобы умы смутить и человечество ошарашить — тут уж медлить нельзя. Да в этом втором случае, сразу понятно, сработало или нет.

***
— Как вы относитесь к идеям (напр. пассионарности) Л. Гумилева?

— Это сложный вопрос — потому что для разговора о нём двум собеседникам нужно договориться, что такое пассионарность, и как отграничить её понимание Гумилёвым от её понимания (под другими именами) его предшественниками.

Тут ведь дело в том, что Лев Николаевич был человеком поэтическим, увлекающимся, и если перед ним стоял выбор: следовать за своим вдохновением или ступить на скучноватую дорогу проверки и доказательств, то мы знаем, что он делал. Но дело в том, что Гумилёв ещё попал в тот зазор между скукой академической науки и её вульгарной марксистской популяризацией. Ну, и предприятие оказалось успешным, имя — славным, а теории — популярными.

Одним словом, относиться ко всему, что говорил и писал Гумилёв нужно осторожно, но с интересом (если хочешь понять, как устроено общественное мнение).

И, чтобы два раза не вставать — Обнаружил себя на радио.


Извините, если кого обидел.


29 января 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-01-30)

***
— Поясните ваше отношение к людям, отошедшим от мира сего в область буддистских просветлений, ЛСД-экспириенсов, миролюбивых хиппозных курений и так далее, с целью достижения гармонии с самим собой и окружающим миром, или и того хлеще с целью победить бытие?

— У меня нет к ним никакого отношения. Я желаю им доброго здравия, но не очень хотел бы жить рядом с ними — потому что быт их ужасен, а бытие всегда побеждает.


— А что вы делаете, когда очень сильно скучаете по какому-то конкретному человеку?

— Иду к нему в гости.

***
— Вы ведете ночной образ жизни? Как вы относитесь к теории, о том что недостаток солнечного света негативно влияет на психику (кажется у Паустовского или Пришвина были проблемы в связи с)?

— Я веду разный образ жизни — в зависимости от социальных обязательств. Если бы у меня была сейчас работа, требующая постоянного дневного присутствия за конторкой или гонки на собачьих упряжках к Полюсу, то я как-нибудь подчинил этому жизнь. Про Паустовского с Пришвиным мне в этом плане ничего неизвестно, а вот один литературовед сообщал нам как-то: «Парижские светские дамы предреволюционной поры гордились тем, что никогда не видели солнца: просыпаясь на закате, они ложились в постель перед восходом. День начинался с вечера и кончался в утренних сумерках».

Так что всё именно в социальной сфере. Этих дам не депрессия сгубила, а изобретение доктора Гильотена.

***
— Вы не учились в какой-нибудь известной московской школе, а ля вторая итп?

— Я учился все десять лет в обычной общеобразовательной трудовой политехнической школе (трудовой — это потому что на заводе надо было работать после восьмого класса).

***
— Кто более душевно неуравновешен, на ваш взгляд, ученые или писатели фантастики?

— Это неверная постановка вопроса — вроде как «вообще блондинки» или «вообще брюнетки» — слишком широкие классы берутся для анализа одного свойства, им, собственно, не исключительно свойственного.

Для начала — совершенно непонятно, кто такие «учёные»? Сотрудники академии наук? Люди со степенью? Люди, значащиеся в зарплатной ведомости как «научные сотрудники»? Петрик? Строители вечных двигателей? Или там — фантасты: кто они? Написавшие рассказ? Роман? Книгу? Вот Александр Грин — фантаст? Он, кстати, был неуравновешен, стрелял в свою возлюбленную, был алкоголиком, характер у него был чудовищный. При этом я видел человек двадцать, что утверждали, что доказали теорему Ферма (Уайлса, доказавшего её в 1995, кстати, я видел только на фотографиях). Так вот, эти двадцать были нормальные суетливые сумасшедшие.

О чём это говорит? Да ни о чём.


— Что ферматики… есть люди, доказывающие гипотезу «якобиана», совершенно другая порода. Если они встречаются, то после очередной рюмки водки, один второго спрашивает заветное: «А ты… сколько раз уже доказал». Ну их якобинцами зовут, конечно.

— Да этих разновидностей полно, причём они как животный мир — очень сильно различаются. Параматематик не похож на параисторика, а они оба — на безумцев из альтернативной медицины с банкой свежей мочи в руке.

— Класс можно отграничить. Ученый — не меньше кандидата пусть будет. Фантаст — как минимум с повестью. Двадцать — то вы, небось, загнули. Ну… писателю можно!

— Да, загнул. Больше двадцати, на самом деле. Я ведь у них документы принимал, когда подрабатывал на месте лаборантки, ушедшей в декрет. Тогда нельзя было не принять документы у советского гражданина, который считал, что сделал открытие. Это что — Циолковский как-то хотел ввести уголовную ответственность за препятствия народным учёным-самородкам. А с вашим отграничением смыслу в задаче не прибавится — сейчас степень получается куда легче, чтом в 1989, а фантастов без повести вовсе не бывает. Вон, на сетевом конкурсе «Грелка», где рассказ пишут за три дня, верхняя граница, кажется, 50.000 знаков. А это знаете что? Два раза лермонтовская «Тамань». Пол «Княжны Мери».

Всё это глупости, одним словом.

— По-моему, это миф про рациональных ученых и безумных фантастов. Упрощение по схеме физик-лирик, гуманитарий-не гуманитарий. А мир сложнее.

— Да мир вообще полная загадка.

***
— Знаете, это очень удобная фишка с вопросами. Надо написать интервью с писателем, так полчасика работы и чики-пыки. Зашибись!?

— Плохое интервью можно легко написать и без этой штуки. Но, во-первых, хороший журналист, чтобы ему начальство потом не вломило люлей, даёт материал на сверку и вообще проделывает массу процедур, а, во-вторых, ленивые журналисты давно освоили электронную почту, чтобы не заморачиваться с расшифровкой плёнки. Тут ведь фишка не в том, что интервью можно взять по переписке, а в том, чтобы придумать интересный вопрос.

— Вопросы тут есть интересные уже, и ответы ничего. Вся эта сверка — полная ерунда. Надо зайти правильно, типа так: наш журналист под покровом анонимности задал вопросы и подслушал чужие… а дальше копи-паста лепится, скриншоты заверены уже. А, сюжет?

— Вовсе нет. Ну мне-то пофиг, но какой-нибудь банкир или чиновник знает, что заверенные скриншоты никакой юридической силыне имеют. Это такой миф для идиотов. Я не я, и хата не моя. И дело не в том, что суд, а в том, что с работы выпиздуют. Тут ведь как в «Маленьком принце», где Лис сокрушался, что если на планете есть курицы, то непременно есть и охотники, а если охотников нет, то нет и куриц.

То есть, мои ответы интересны очень узкому кругу людей (Мне, впрочем, тоже интересен только очень узкий круг людей — как и всем нам. Тот, кто говорит, что ему интересны люди во множестве, просто кривит душой). И, возможно, я скажу что-то интересное этим людям — но сделаю это с равной ответственностью и откровенностью — здесь или в письме к корреспонденту с именем и фамилией. А так-то да, есть среди лентяев такая любовь вместо собственной работы заставить интервьюируемого написать безгонорарную статью, разбавленную вопросами.


Извините, если кого обидел.


30 января 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-01-30)

***
— Как часто вы ходите в театр?

— Сейчас очень редко. Я вообще никогда не был театралом, хотя проблемы драматургии меня очень занимают.

***
— А почему вы свой тви забросили?

— Ну, Твиттер это всё-таки ресурс для записей в движении, с телефона. А я сейчас по большей части дома сижу. Кроме того, есть такая психологическая проблема — очень сложно контролировать свои записи, если ты их делаешь в трёх местах. Не в том дело, что о чём-то проговоришься, это — Бог с ним, а в том. что я всё-таки ценю свою записанную мысль — поди её потом найди. А если потеряется — жалко. Вот я и пишу в Живой Журнал — тем более, что процесс для меня мало отличается от твиттинга — с моего телефона это тоже легко.

— А как вы собираете мысли после бесед — сразу же достаете свой смартфон и записываете?

— Это смотря какие беседы. Вот я иногда хожу к друзьям-алкоголикам, так там записывай — не записывай, мысли довольно кривые выходят. А вот этим летом я проговорил с одним человеком часа два в лесу, у потухшего костра — так потом пошёл в палатку и мелким почерком исписал восемь страниц в путевом дневнике.

Но самое главное — память. Опыт показывает, что память всё равно главнее записей.

— У вас интересные ответы — иногда даже на самые простые вопросы, как про тви, например.

— Да про твиттер как раз не очень интересно — тут всё очевидно, по-моему.

— Вы ответили на вопрос, что так и не был нарисован на экране — про память. Спасибо!

— Не знаю. Никакого особого ответа про память я не давал. Память вообще очень причудливая штука.

— Вы сказали, что память главнее записей, а в ответе про тви было начало этой мысли.

— Ну, она не совсем «главнее». По-моему, это довольно сложный механизм отбора: вот у меня была такая история: мой добрый товарищ Леонид Александрович как-то долго по моей просьбе вытаскивал из моего телефона (ещё старой конструкции) две тысячи SMS в txt формате. Он при этом утверждал, что пользы от них не будет. А я утверждал, что я много что остроумного в этих сообщениях написал. Я действительно там много острил, но залез в этот архив всего раза два — да и то, на зло Леониду Александровичу, чтобы было не стыдно глядеть ему в глаза. Я это рассказываю к тому, что есть какая-то фильтрация памятью, и, сколько бы я не трясся над своими мыслями, некоторая их часть всё же оказывается мусором. Поэтому записи — это очень хорошо, они как горючее, а память как двигатель. То есть, они одинаково важны, хоть по природе разные.

***
— Если не секрет, что для вас повседневная необходимость — без очевидного спать, есть итд., конечно.

— Сейчас — меланхоличное чтение разных странных текстов: чужих дневников, мемуаров, новостей, исторических статей.

***
— Спасибо за ответы!

— Это не вопрос!


Извините, если кого обидел.


30 января 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-01-31)

***
— Есть ли у вас жизненная цель? Простите, задаю вопрос согласно своим представлениям. Она же в разное время разная, но должна быть.

— Наверное, записать всё то, что видел. Создать картину мира, которая может кому-то пригодиться. И ещё устроить свою жизнь, чтобы лежать было не очень неудобно.

— Говорят, что настоящий писатель пишет только для себя. Это лукавство?

— Это не лукавство, а просто абстрактная фраза. Знаете, абстрактные фразы могут быть очень красивыми, даже бесспорными, но они довольно бессмысленные. Начнёшь в них всматриваться — и вовсе какая-то галиматья: вот кто такой «настоящий писатель» — непонятно. Кто не настоящий, как их считать, а уж что значит «только для себя» и вовсе непонятно. Например, тот, кто пишет для себя в стол, или публикуется большими тиражами, но на читателя ему плевать, и он льёт помои в книгу, чтобы себя обогатить — одно и то же? В общем, нет никаких «настоящих» писателей — есть те, что нам нравятся, и те, что — нет.

— Ещё вот говорят, что идеальный читатель никогда не пишет писем автору. Тут какое-то противоречие?

— Понятия не имею. Я вообще не знаю, что такое «идеальный читатель». Можно предположить, что это тот, кто понял всё то, что писатель хотел сказать. То есть, оценил все шутки, разгадал все смыслы, и вот не стал ничего переспрашивать. Но отчего же не написать тогда просто о чём-нибудь ещё. Про рыбалку и охоту, или про то, что как устроена жизнь в твоём городке. Но вовсе необязательно читатель, которому понравилась книга, будет адекватным собеседником. Иногда такой читатель оказывается фамильярным, думая, что уж если он купил книгу и прочитал её, то теперь писатель должен оказывать ему постпродажное обслуживание.

Нет, если читательница пишет: «Боже, вы — гений. Гений! Я — звезда подиума, но хочу теперь отдаться вам, старому, толстому и лысому!» — это, конечно, другое дело. Но мне такие случаи неизвестны. Хотя надеяться никто не запрещает.

— Как Вы думаете, что будут читать лет через десять-пятнадцать? И вообще — будут ли читать? Если ли будущее у реальных, а не виртуальных книг?

— Тут два вопроса (как мне кажется). На первый я отвечу так: читать, я думаю, будут очень мало, причём современная художественная проза отойдёт на второй план, а спрос будет на литературное описание происходящего. Например, поехал человек в Тюмень, и с шутками-прибаутками рассказывает, как там и что. Раньше это называлось «путевой очерк», но ведь не обязательно он должен быть «путевым», но обязательно интерактивным.

А вот поэзия выживет — у поэзии такое свойство, выживаемость. Но с крупными формами будет что-то интересное происходить.

Второй вопрос, о том, не что будут читать, а как. Я думаю, будут читать с удобных электронных носителей.


Извините, если кого обидел.


31 января 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-01)

— Вы никогда не хотели уехать из России? Если бы была такая возможность (и желание), какую бы страну Вы выбрали?

— Положа руку на сердце — никогда. На этом можно было бы и закончить, но, чтобы этот ответ и мне был бы полезен для коллекции, я всё-таки объясню дальше. Я, увы, ничего не умею делать такого, что не было бы связано с русским языком. Ну, был бы я белогвардейцем — тут не до жиру, как в известном романе герои говорят: «На какие средства существуете?» — «Подённая работа у генерала Субботина по разведению кроликов, двадцать су в день, харчи его. Был шофером, неплохо зарабатывал, однополчане уговорили пойти делегатом на монархический съезд. На первом же заседании сгоряча въехал в морду полковнику Шерстобитову, кирилловцу. Лишён полномочий и потерял службу».

Тут выбора, понятно, нет — либо изобретёшь телевидение как Зворыкин, либо всю жизнь официантом в Ницце. Но в обоих случаях спасся.

Но пока нет какого-нибудь ужаса, нет и мотива для перемены участи — другое дело, пожить в какой-нибудь стране, где я зачем-нибудь был бы нужен. Вот это было бы интересно — например, где-нибудь в Сербии. Или, наоборот, прожить пару лет в какой-нибудь северной стране — чтобы было пасмурно триста дней в году.

В конечном итоге всё сейчас упирается в деньги — ведь никаких политических и идеологических барьеров нет.

— Какая страна из тех, в которых вы бывали, произвела самое сильное впечатление?

— Германия. Германия очень интересная страна, вернее, это сразу много стран и много разных народов. Причём для русского человека очень интересная, потому что у русского человека огромное количество странных представлений об этой стране. А вот если ты начинаешь эту стереотипическую шелуху с луковицы счищать, то делаешь массу открытий.

***
— Я вот случайно на вас наткнулась, а кто вы такой, расскажите мирозданию, и мне тоже.

— Я всё тот же, дорогое мироздание: двуногое существо без перьев.


Извините, если кого обидел.


01 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-01)

http://www.formspring.me/berezin


— Сколько вам было лет, когда вы впервые полюбили?

— «Полюбили» это слово довольно сильное. Серьёзное такое слово… Была такая книжка, случайным образом попавшая в мою жизнь. Я вынул её из кучи других книг, предназначенных в макулатуру. Эти книги были списаны из университетской библиотеки, и, собственно, она и называлась: «В. Г. Архангельский и В. А. Кондратьев. Студенту об организации труда и быта».

В этой книжке, которая может быть предоставлена любому желающему студенту для сверки своего быта и труда с образцом, было много чего интересного. Был там и фантастический распорядок жизни, и расписанные по таблицам калории, и комната общежития с крахмальной скатертью и ребристым графином.

Там был распорядок угрюмой жизни страны с запоздалым сексуальным развитием. Однако была там, нет, не глава, а абзац, про то, что называется это.

Самое главное, что в этой книге на странице девяносто пятой значилось: «Можно считать, что лучшим периодом для начала половой жизни является время окончания вуза».

А вот не ха-ха-ха, а я так и сделал.

***
— Если бы к вам пришёл некто всемогущий и сказал, что три вещи для вас или для общества, которые вы озвучите, будут реализованы — какие?

— Знаете, есть такое расхожее выражение, которое кому только не приписывают: «Бойтесь своих желаний, потому что они исполняются буквально». Попросишь, чтобы люди не убивали и не мучили друг друга, так они обратятся в мычащую скотину. Стоят в полях, мычат… Ужас.

Поэтому мир устроен очень гармонично, и чаще всего всё происходит так, как описано в одной великой басне: «Один человек небольшого роста сказал: “Я согласен на все, только бы быть капельку повыше”. Только он это сказал, как смотрит — перед ним волшебница. А человек небольшого роста стоит и от страха ничего сказать не может. “Ну?” — говорит волшебница. А человек небольшого роста стоит и молчит. Волшебница исчезла. Тут человек небольшого роста начал плакать и кусать себе ногти. Сначала на руках ногти сгрыз, а потом на ногах. Читатель, вдумайся в эту басню, и тебе станет не по себе».

***
— Вы слушаете классическую музыку? В консерватории, или в записях концертов?

— Слушаю, да. Но в консерватории лет пятнадцать назад был — только в записях. В консерватории я всё время чувствовал себя неуютно — стулья скрипели, я был застенчивый мальчик и всё время боялся кашлять, потел в крахмальной рубашке… А за это время сменились носители — я ведь застал все мучения с винилом, опрыскивание его какими-то составами, чтобы пыль не садилась, бархотки, проигрыватель «Аккорд», в общем, при мне совершилась революция доступности. Но музыка — ужасно сложно явление: некоторые вещи я знаю хорошо, а сделаю шаг в сторону от того, что знаю, так выхожу совершенным невеждой. Поэтому я не знаток симфонической музыки вообще, а такой странный потребитель.

— Расскажите о Вашей любимой музыке, пожалуйста.

— Мне много что нравится — просто «музыки вообще» не бывает — есть музыка, под которую моют посуду, музыка, которую создают сами, музыка для мебели, музыка для плясок, музыка для пения. Я вот люблю Иоганна-Себастьяна Баха и песню «Кочегар».

Много это обо ме скажет?

Не думаю.


Извините, если кого обидел.


01 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-01)

***
— Вы способны прощать? Вот так, ни «кого», ни «за что», а просто — простить человека?

— А это как-то само собой должно случиться. Если себя заставлять, то никакого прощения не будет, а будет соглашение, договорённость с мирозданием. Договор о перемирии. Прощение это ведь очень сложный акт — иногда его путают с забыванием. А иногда с разными другими соглашениями между людьми или с самим собой.

— А я именно о чрезмерной терпимости. Не порываю, но ведь лгу при этом?..

— Тут есть индивидуальная грань, очень существенная. Нет ничего ужаснее, чем моралист, который получил в свои руки маленькую, но власть. Например, человек может из соображений Высшей Правды каждое утро сообщать своей жене, что у неё ноги кривые. Допустим, что это будет правдой, и, более того, с каждым новым утром ситуация не изменится.

А может быть, и другое. У меня была знакомая, которая храпела во сне. Она про это знала и переживала. И вот, у неё появился молодой человек. Они медленно привыкали друг к другу, как привыкают люди, возраст которых клонится к сорока. Через некоторое время она вечером застала его за тем, что он засовывал внутрь головы беруши.

— Видишь ли, — отвечал он на немой вопрос. — Ты ночью немного… сопишь.

Тогда она поняла, что это — любовь.

Универсальных рецептов нет и не будет, вот что.


Извините, если кого обидел.


01 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-02)

***
— И в каком возрасте вы окончательно поняли, что ваше призвание — писать?

— Ох. Я и сейчас окончательно этого не понял. Я довольно долго преподавал в школе, в колледже, а потом в институтах и университете. Я бы и сейчас не отказался от этого занятия. Или бы вёл какую-нибудь передачу на радио, а сочинял бы в свободное время. Но этот рынок труда забит. А так-то что, надо будет, и полы мыть буду.

— Сколько знаков вы можете написать за день? Сколько дней заняло написание самого короткого и самого длинного вашего произведения?

— Знаете, это хороший вопрос — потому что я получил хороший шанс это сформулировать для себя, задумался и стал вспоминать.

Во-первых, тексты бывают разные, одни ты любишь, а другие ненавидишь. Есть и те, что пишешь равнодушно, как работник почты, штемпелюющий конверты (я однажды видел, это очень странное зрелище). Вот короткие рассказы я писал за несколько часов. Например, я придумал рассказ «Майор Казеев», который я очень люблю, как-то зимой, стоя на углу улицы Чехова и Садового кольца, и когла минут за пять потом дошёл домой, то просто его записал. Действительно, можно написать рассказ на адреналиновом шторме, но его бы хорошо потом вычитать и отредактировать, и лучше — несколько раз. Потому как есть известная история, которую рассказывают то про Хаксли, то про Вуда, хотя, это кажется, какой-то английский наркоман, про которого написал Оруэлл. Так вот этому наркоману открылись во время трипа какие-то удивительные тайны мироздания. И он даже их записал. Проснувшись наутро, он обнаружил каракули следующего содержания: «Банан большой, но кожура еще больше».

С такими рассказами есть этот банановый риск.

С другой стороны, я однажды написал роман в двадцать шесть дней — подобно Достоевскому, и даже в те же дни. Я специально не загадывал, но так просто всё совпало.

А когда я работал в большой газете, то мне часто приходилось написать несколько рецензий общим объёмом в полосу (газетную страницу) за день, а это было почти половина авторского листа. Вот я и думаю, что пятнадцать-двадцать тысяч знаков — это нормальный выполнимый объём. Но тут есть оговорка: эти объёмы — некая абстракция: одно дело успешный человек, журналист или врач, который между делом пишет роман, другое — человек, связанный условиями договора, запродавший себя как тот же Достоевский.

Во-вторых, важно, для чего ты живёшь. Я не могу сказать, что кроме белого экрана Microsoft Word мне ничего не надо. Надо много что ещё — лениться, смотреть на небо, пойти в гости.

Да и я не уверен, что человечеству нужны от меня десять-двадцать тысяч знаков в день. Во всяком случае, я пока не вижу желающих их оплачивать.

— «Адреналиновый шторм» — очень точно и ёмко. 200/140. Но ведь в подобном состоянии писатель действительно похож на психа. Главное — не остаться в нём навсегда.

— Если это вопрос (а он не влез, и поэтому я отвечу не на него, а на такой несуществующий вопрос, который меня самого волнует). Я — за умную прозу. Если мне подпихивают какое-то безумие, то ну его в болото. Иногда (особенно в живописи и в музыке) пытаются делать вид, что безумие самоценно. Это всё неправда, и я вспоминаю тогда Джима Моррисона, что под конец жизни был весьма дурён, пел неважно, полконцерта переругивался с залом и попадал мимо нот под веществами.

В прозе сразу видно — умный твой собеседник или нет. Всё время оглядываешься, проверяещь себя и буквы… Да, безумие прозе противопоказано — я бы даже сказал, что безумие всему противопоказано, но я за всех не автоответчик.

— Писатель, в сущности — обманщик?

— Скоро увидим. Я тут дал одному писателю в долг — если не вернёт, то именно так. Я потом доложу о результатах, как и что.


Извините, если кого обидел.


02 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-02)

— Почему вы сделались писателем?

— А я ещё не сделался писателем. Настоящий писатель встаёт в десять, пьёт кофе в халате и читает, что пишут о нём критики. Потом звонит литагенту, потом у него автограф-сессия в самом большом автомобильном магазине города, потом ему собирают чемодан и он летит за счёт принимающей стороны в Мексику на конференцию «Литература и мир». Оттуда он, не заезжая домой, летит на Франкфуртскую книжную ярмарку, где у него снова автограф-сессия, затем он едет на Бали и, сидя в шортах под бамбуковым навесом, за неделю надиктовывает новую книгу. Он допивает своё(й) мохито и летит в Пекин, где снова посещает книжную ярмарку. Вернувшись в Москву, он заходит в Дом Пашкова и получает премию «Большая книга», а потом засыпает.

Просыпается, кутается в халат и идёт пить кофе.

Я только в самом начале этого пути.

Пью утром кофе, а не чай.

— Про Бали: раз мохито там, то может добавить ловлю мальков сачком?

— А зачем писателю мальки? Или это намёк на греховное?

— А зачем писателю рыбалка? Но что можно поймать между лафитом и клико (зачёркнуто) двумя ярмарками?

— Да что хочешь там можно словить. Даже триппер. Мир жесток.

— Вопрос: сколько?

— Будет тендер.

— Вам тоже палец в рот не клади. Данные Ваш литагент пришлёт?

— Мои агенты чего хочешь пришлют. Обычно, правда, они сразу присылают крохотный бумажный кружок, вымазанный с одной стороны чем-то черным. Я не сомневался, что это и есть черная метка. На другой стороне пишут красивым, четким почерком: «Даем тебе срок до десяти вечера».

— А Вы здесь всех по имени-отчеству знаете?

— Я даже там мало кого знаю.

Извините, если кого обидел.


02 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-03)

***
— В чём, на ваш взгляд, состоит задача рецензента?

— Это вопрос вроде «В чём состоит задача жены». Ведь рецензенты тоже разные. Я как-то написал несколько статей про рецензирование, но они не под рукой, равно как и ссылки на них, поэтому я отвечу кратко.

Есть рецензент, пишущий рекламный текст — его задача заставить потребителя совершить покупку.

Есть рецензент-развлекатель, его задача развлечь читателя остроумием своих формулировок, рекламировать продукт не его задача, он должен обеспечить потребителю времяпровождение.

Есть внутренний рецензент, его задача дать понять коллегам, что, чорт побери, мы можем сделать с этим продуктом и куда его совать.

Есть рецензент-писатель. Ему плевать на издание и продукт, ему важно выкрикнуть, что у него наболело, а ничего, кроме рецензий не печатают. Его задача написать свой текст, но так, что внешне будет напоминать рецензию.

— Как написать нескучную рецензию?

— Для начала надо понять, должна ли она быть нескучной. Вот я писал много внутренних рецензий, а так же внутренние отзывы на разных премиях. Там никакой патетики не надо было — нужно было скучно и просто донести простые мысли — например: «рассказ № 1 был опубликован десять лет назад, рассказ № 2 точная копия текста под таким-то названием, опубликованного пять лет назад…» — скучно, но заголовок всего этого — «рецензия». Это нужный и нормальный формат — в своём месте.

Дальше — нужно понять, что вы пишете — вам нужно объяснить читателю, почему он должен купить эту книгу — это один путь. Хорошо оплачиваемый, рекламный.

Или вам нужно объяснить читателю, что это за книга — совсем другой путь.

Наконец, есть третий путь: создать под видом рецензии политический манифест (так часто делал Ленин), эссе или очерк (так делал часто Оруэлл), прозу или ещё Бог знает что. Только тогда можно понять, что значит «интересное» в этом случае.

Я вот думаю, что лучший путь (один из хороших путей, так скажем) держать читателя рецензии не в учениках, а в союзниках: смотри, брат, что я нарыл, по-моему, это интересно.

Тут главное не обожествлять свои знания — а то рецензент начинает глумиться над стилем — бац! — а это он прочитал Андрея Платонова, он просто Андрея Платонова раньше не читал, и стиль ему не привычен. Или хочет человек свою образованность показать, придерётся к ошибкам, скажем у Мандельшама (у него их, кстати, много), но в итоге Мандельштам останется сам собой, а рецензент — в неловком положении.

Я специально только мертвецов, между прочим, упоминаю.

***
— А вот если мы с Вами лет восемь так или иначе общаемся в жж, то мы можем разик посидеть за бутылкой?

— Смотря, что мы под этим понимаем. Во-первых, я сейчас не употребляю алкоголь, и вряд ли ради этого случая изменю старообрядческой привычке. Во-вторых, есть довольно много способов бессмысленного времяпровождения даже среди старых друзей. Я, кстати, очень переживаю по этому поводу.

В разных встречах, даже с незнакомыми людьми, удача улыбается тем людям, которые придумали какое-то дело — пошли в баню, на охоту, принялись вместе варить плов, собрались вместе обсудить книгу (Я был свидетелем, честное слово, как в 2010 году люди собрались обсудить книгу, и тут такое началось, что я понял, отчего не сервировали ножи). Я напрасно, конечно, говорю так много, потому что я вовсе не занятой человек. Просто рассуждение о смысле — сейчас мой пункт.

— Восемь лет — мини-жизнь, я в ней младенец — какие встречи за дринком (даже если бы мне хватило смелости). А у Вас здесь театр стихийно получается.

— Отчего ж младенец? Да и смелости тут не надо. Для встреч нужен смысл — например, я любил жанр интервью — потому что он позволял встретиться и поговорить людям разных социальных, интеллектуальных или каких угодно групп. (Правда, я очень не любил расшифровывать магнитофонную плёнку). Но теперь интервью стали проще — все (и я, и те, кто меня о чём-то спрашивает) просто пишут вопросы по почте, и по почте получают ответы.

Увы, люди охотнее всего встречаются за едой.

Довольно мало людей могут позволить себе позвонить кому-то и сказать: «Давайте встретимся — мы на Пироговском водохранилище будем с друзьями красить нашу яхту и жарить шашлык» — хотя это, по-моему, очень интересно. Я бы поехал.

— Готовы ли вы ответить на семь-девять вопросов интервью по электронной почте для одного из рейтинговых блогов ЖЖ? Если да, то дайте адрес, пожалуйста.

— Это хороший повод для разговора об интервью вообще.

Во-первых, я, конечно, могу ответить на «семь-девять» вопросов, если уж совершенно безвозмездно ответил тут на три сотни, а среди них было много дурацких. Отчего же нет?

Во-вторых, я очень люблю интервью посредством электронной почты (или в коментариях): я сам взял множество интервью и знаю, как отвратительно заниматься расшифровкой звуков человеческого голоса. Да и то, если текст будут читать (а не слушать или смотреть кого-то), логично записать его, поправив, к тому же, опечатки.

В нашей стране деньги за интервью получает человек, что задаёт вопросы, а не тот, кто даёт ответы (Впрочем, со мной бывало по-разному). Для отвечающего это реклама, для кореспондента электронное интервью — лёгкий хлеб, а для издания — способ наполнить страницы. Налицо некоторый симбиоз — но понятно, что если бы меня спросил что-нибудь из The New York Review of Books — то мне один интерес, а если с портала «Грудное вскармливание» — другой. И тут мы подходим к самому интересному.

В-третьих, это очень смешной образ «один из рейтинговых блогов ЖЖ». Образ могущественного средства массовой информации, очень значительного оттого, что оно «рейтинговое». (Хотя в рейтинге посчитаны абслолютно все блоги). Понятно, что напиши мне совершенно неизвестный вежливый человек, так я и ему ответил бы, но желание что-то от меня узнать «рейтингового блога» меня потрясло, и я возгордился.

В-четвёртых, самое интересное тут — просьба выслать адрес электронной почты. Чем-то это напоминает чукотский вирус, что извинялся и просил сначала сохранить его на диске С, а затем скопировать во все директории. Ясно, что мой адрес (как и все наши адреса и Живые Журналы) находится в три клика.

Так что, отвечу с удовольствием.

Спрашивайте-отвечаем.

….

Да вы пропали куда-то.

— Бывало ли так, что Вам надоедал ЖЖ и Вы неделями в него не заглядывали?

— Да нет, наверное. Уезжал, правда, и вполне обходился без него неделями. Но ведь дело в том, что Живой Журнал что-то вроде современного телефона — служит телевизором, кафе, и прогнозом погоды.

Он слишком разный, что просто так надоесть.


Извините, если кого обидел.


03 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-03)

***
— Случалось ли Вам бывать на охоте? Не претит ли вам идея такого времяпровождения?

— Да, случалось. Такая идея мне совершенно не претит — за исключением официальных охот. Как там было у Брежнева с Кастро я, в основном, знаю по кинохронике, но вот я видал чудовищные своры богатых людей с пригожими девками, что выезжают в охотхозяйство, палят в белый свет, а потом до одури пьют — вот это довольно скучно. Мне повезло — меня учил довольно умный человек, и я этих безобразий не то, чтобы миновал, но видел мало.

Во-первых, я считаю, что нужно съесть того, кого ты убил. На выделывании шкуры я не настаиваю, но съедение есть важный критерий.

Во-вторых, мне важна естественность. На архаров с вертолёта — неестественно, а вот к африканскому племени, что загоняет слона, у меня нет таких претензий. Вот хочешь поучаствовать, не прилетай на вертолёте, а живи там год, в этой Африке белым чужаком, и пусть поутру тебе в дверь хижины орут: «Эй, русский, вставай! Пора»! И ты бежишь вместе со всеми, бьют ритуальные барабаны, все орут, вождь с часами «Сейко» в носу трясётся. А потом тебе кусок слона как пайку выдают С пониманием отношусь, естественное дело.

Или там сидишь, кабана ждёшь — а кабан зверь страшный. С ним ещё неизвестно кто кого. Убили, съели, все дела. Я знаю одного писателя из Тулы, что в девяностые годы так семью прокормил — у них реально есть было нечего.

А вот эта охота богатых людей — дрянь и мерзость.


Извините, если кого обидел.


03 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-04)

***
— Любите ли вы доедать новогодние салаты и прочее первого января?

— Тут судьба не спрашивает. Любишь-не-любишь, а доедаешь.

***
— Вы писали когда-нибудь сказку?

— Да, и не раз.

***
— Как Вы относитесь к идее клонирования мамонтов? Кого бы Вы хотели клонировать?

— Там идея вот в чём — есть один путь: из яйцеклетки индийского слона удаляется ядро и замещается генетическим материалом, то есть найденными сперматозоидами мамонта. Но индийский слон хоть и один вид, но всё же очень далёк от мамонта, и неизвестно как обернётся. Потом сам материал, то есть два сперматозоида, взятые от одного мамонта могут вызвать наследственные заболевания. А вот другой путь — клонирование как таковое, затруднён потому что вовсе нет целых клеток. Нашли клетки с неразрушенными мембранами, да внутри всё равно структуры разрушены от многократного (десятки тысяч циклов нагреваний-охлаждений). ДНК распадается на короткие фрагменты. Причём непонятно, как технически их составлять вместе — и всё ради того, чтобы получить трансгенного слона, который вообще будет непонятно на кого похож, сможет жить только в зоопарке и всё такое.

Тут ведь главный вопрос цивилизации — зачем? Если точно и правильно ответить не на вопрос «как?», а именно на вопрос «зачем?».

Я так вообще никого клонировать не хочу, это всё сюжет для фильма ужасов — клонированные близкие и любимые, такие — но всё же не такие, каких ожидали.


Извините, если кого обидел.


04 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-04)

***
— Когда и почему русское дворянство заговорило по-французски? Не колония ведь.

— Ну, судя по всему, при Елизавете Петровне заговорили. Но галломания, которая приводит к франкофонии — это дело нескольких поколений. У французов, к примеру, была литература (у русских современной литературы не было), и через романы уже воспитывается поколение детей, а потом приходит вал французов-беглецов. К тому же это язык дипломатического общения, язык значительной части науки. Всё вполне логично.

А так-то говорили на всех языках, конечно.

Собственно, английский в конце XX века повторил этот путь. И не в колонии тут дело, а в том, что перед людьми всегда есть много инструментов для общения — и общество всегда выбирает удобный на ту минуту.

— Наверно, действительно совпало многое — молодость русской культуры, эмигранты из Франции, мода. И даже война с французами не повлияла. Немецкий же потерял свою былую роль в науке в середине 20 века и, похоже, необратимо. А судьба русского языка?

— Ну, тут очень легко упростить, и всё сразу станет неверным. Война с французами как раз привела к большему проникновению французского. Многие пленные остались, к примеру.

Немецкий язык сейчас традиционно действенен в философии (впрочем, не только в этой науке). Германия, как-никак, самая мощная экономика в Европе — оттого немецкий важен для инженера.

Но в разговорах о будущем очень легко выхватить из белого шума какое-то обстоятельство и сделать с помощью него глубокие, но, увы, ошибочные выводы о судьбах мира.

Ну вот кто его знает, что с русским языком будет? Никто не знает. Непонятно даже, каков будет украинский язык, интернационализируется ли он или нет. А уж с русским так и вовсе — фантазировать, только людей смешить.

***
— У вас есть какое-нибудь оружие? Оно (вообще) вам нравится?

— У меня есть чудесный старинный ледоруб. В нём всё совершенно — и рукоятка из ясеня, и потрёпанный брезентовый темляк, и калёный клювик, и царапины на лопатке. Зашибись какой предмет.

— А штормовка у вас есть? А как насчет выштопанного на ней? У меня были…

— Была даже энцефалитка. Но сейчас материалы всё равно лучше.

Извините, если кого обидел.


04 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-04)

***
— Когда Вам больше нравится заниматься сексом — утром или вечером? А есть какие-то «фишки», игры, которые Вам нравятся и могут Вас возбудить в любое время и/или в любом месте?

— О! Вы знаете, это надо делать на рассвете, когда с подругой вы перелезаете через ограду яблоневого сада. Одуряюще пахнут спелые плоды, но — хрусть! — треснула ветка под сапогом сторожа. И в тот момент, когда он срывает с плеча двухстволку, нужно-то всё и успеть. Где, как не тут — возбуждение, порыв и страсть, путаница в крючках и застёжках, юбыстрый вскрик, пневматические звуки и восторженный всхлип подруги. Вот так!

— Да я, собственно, дама. Это к вопросу о сексе. На миг хотелось стать Вашей девушкой. Яблоки-то люблю и запах и хруст веток. Не погибли бы они под ледяным дождём. Ведь как ухаживала, как растила… Эх, природа…

— Яблоки растили? Это к-к-круто.

— Вы заикаетесь… от волнения? и краснеете? Ааааааааааааааааах

— Нет. Это я цитирую Баттхеда.

— Яблоки-растила, да. От крошек, помещавшихся в «Жигулях», до раскидистых, полных любви и надежды. Поливала, холила и леляла. Нюхала по утрам низковисящие над умывальником плоды. Более того, когда тошнило при мигрени, представляла себе румяное яблоко на ветке. И все ОК.

— Вопрос-то в чём?

— Вопрос в том: а чего такого удивительного в ращении яблок? Вы выразили удивление, я объяснила. А вы думаете, яблоню в землю ткни, она сама растет, аки сорняк? А если только урожай собирали…

— Ну и хорошо.

— А второй фрукт — после яблок — который Вам нравится?

— Мандарины моего детства. Таких сейчас не делают.


Извините, если кого обидел.


04 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-04)

***
— У Вас была гёрлфренд (любой серьёзности/продолжительности) — иностранка (настоящая, не из бывших союзных республик)?

— Как-то вы меня напугали, это ж какая картина — «гёрлфренд» (слово, по-моему, гадкое) да ещё она по любому серьёзна, и, о ужас, гёрлфренд любой продолжительности. А так-то всякое бывало.

— Вы часто говорите и пишете: «красивая женщина»… А что входит в это понятие, в Вашем понимании? Какие параметры: рост, вес, длина ноги от бедра?

— Не знаю. Тут ведь нет общих правил. Резиновые женщины имеют идеальные пропорции, но толку в этом мало.

— Красота — чисто эстетически, приятно смотреть. Но тогда «роковая женщина или розовая и пухлая»?

— Это вы прекратите, это свиноводство какое-то.

— На каких животных чаще похожи женщины? Женщины вообще? Вами любимые женщины?

— На весь животный мир. Разом.

— Что вкуснее — курица, рыба, мясо или сладкая женщина?

— Откуда ж мне знать, ведь я не людоед.


Извините, если кого обидел.


04 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-05)

***
— Кто из известных женщин — на Ваш взгляд — действительно красива? (Времена — любые, число — любое, известность — не просить же фото).

— Понятия не имею. Ведь с понятием «красоты» — засада для честного человека. Есть модельная красота, которая видна на фотографии, а есть какое-то безумие, которое вызывают некоторые женщины в мужчинах. Например, Лиля Брик как-то нехороша собой, однако ж, довольно долго являлась предметом вожделения многих неглупых людей. О внешности женщин прошлого вообще судить сложно — как говорила Кретя Патачкувна: «История мира пошла бы совсем по-иному, если бы у Клеопатры был другой нос. Я видела этот нос на фотографии. Никогда этого от него не ожидала».

— Вы — физик. Наверное, прагматик?.. Могли бы Вы влюбиться в женщину, переписываясь с ней? В её письма?

— Да в письма как раз влюбиться проще простого. Очень часто в Сети вспыхивают романы — несколько месяцев люди переписываются, открывают друг другу те тайны, которые не открыли бы даже психоаналитику, а потом поток писем начинает редеть, и вот эпистолярный ручеёк пересыхает. При всём этом никто не делает попытки встретиться. Это не нужно, да и обоим неприятно — потому что в рамках эпистолярного романа ты представляешь собеседника не таким, какой он есть, а таким, какой тебе нужен. Можно подумать, что это всё не прагматично, но как раз — наоборот. Это прагматика чистой пробы — захотел, так выключил своего возлюбленного. Захотел — включил. Экономия на подарках, билетах, ресторанных счетах. Может показаться, что люди так находят себе бесплатных психотерапевтов, но это не полный ответ. Чаще всего это именно роман, нормальный роман с мучениями и даже ссорами, но просто иного типа.

— Влюбиться в слова. А разве не имеет значения, каким голосом, с какой интонацией, выражением глаз, улыбкой — всем тем, что больше слов?

— Для кого-то имеет, а для кого-то нет. Но этот вопрос подразумевает надежду, что голос, выражение глаз и улыбка самоценны — а это миф. Есть такая буржуазная поэзия чувств: утончёность и духовность. А жизнь жёстче и мудрее.

— Вы любите молчать, когда с человеком просто хорошо — без ненужных слов, заполняющих дискомфорт и неловкость?

— Это хороший вопрос. В переводе на обыденный язык он звучит так: чо вам больше нравится блаженная истома или напряжённый дискомфорт и неловкость? А? А?! Как нравится — когда хорошо или когда плохо?! Отвечайте не задумываясь!

— Я правильно понимаю, что, по-вашему, утончённость и духовность это миф, а есть разные характеры, вкусы, опыты жизни?

— Не вообще утончённость и духовность, а они же в рамках такого буржуазного проекта, который у меня почему-то ассоциируется с Татьяной Дорониной и фильмом «104 страницы про любовь». То есть, тем фильмом, где жизнь идёт в стеклянном кафе с танцевальной музыкой, приклеившейся к шестидесятым годам. «С незнакомыми людьми легко, — говорят в этом фильме упитанной барышне, — с незнакомым человеком можно позволить себе делать вид, что у тебя всё нормально». На эти слова ловил-снимал героиню Дорониной научный человек по имени Электрон. А упитанной девушке хотелось другого, она бормотала: «Я хочу в зоопарк — там что-то родилось у бегемота».

Это такой фильм успешного драматургического историка про то, что добро сердца круче добра разума. И трагическая глупость привлекательней трагедии рационализма. В этом фильме смерть победила жизнь неизвестным способом.

И всё это было безвыигрышной кулинарной игрой. Клубника в сметане, Доронина Таня, как будто «Шанели» накапали в щи.

То есть, «духовность» и «утонченность» бывают особого свойства, когда человек думает «А вот надо бы мне «духовности», а то как-то недостаточно мне приятно», и делает что-то, думая, что испытает приход «духовности», то есть чуть-чуть страдания, чуть-чуть интеллектуальной игры, и вообще сладкое переживание. А, по-моему, духовность — в крови и соплях. В нешуточных страданиях, в работе мысли, которая внешне не то, что даже некрасива, а просто не интересна. С духовностью в приличный-то дом не пустят. Однако, если два человека с похожими желаниями часто составляют друг другу счастье, а вот люди с разным пониманием этих пресловутых возвышенных чувств могу принести много горя себе и окружающим.

— В жизни можно просто молчать, но не со всеми молчание легко и непринуждённо. Как сложно объяснять в Сети буквами!

— В жизни вообще много разочарований.


Извините, если кого обидел.


05 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-05)

***
— Выясняли свою родословную? Как глубоко удалось докопаться; что неожиданного?

— Неглубоко — в конец XVIII века по материнской линии, а по отцовской — и вовсе на три поколения. Предки отца были крестьянами из-под Вятки, а там, сами понимаете, в глухих деревнях счёту людям не особо велось. Неожиданностей никаких — потому что от меня ничего не скрывали — ни громких имён в родне, ни сидельцев, ни прочих обстоятельств. Я всё как-то знал с детства, только уточнял потом, как подрос.

— Вы уже довольно взрослый человек. Есть ли у Вас семья или дети? Или по-настоящему творческая жизнь противоречит семейной?

— Ничто ничему не противоречит. И творчеством можно так же прикрываться от просьб домашних помыть посуду, как служением экзотическим культам или тривиальным эгоизмом. Это я как человек, у которого много семей было. Тут главное, правильный счёт. Я очень хорошо представляю себе эти беседы — для начала я говорю:

— Предположим, что я стал бы носить своих детей с собой в кармане, сколько бы мне понадобилось для этого карманов?

— Шестнадцать, — скажут мне.

— Семнадцать, кажется… Да, да, — скажу я, — и ещё один для носового платка, — итого восемнадцать. Восемнадцать карманов в одном костюме! Я бы просто запутался!

Тут все замолчат станут думать про карманы.

После длинной паузы кто-нибудь скажет, ужасно наморщив лоб:

— По-моему, их пятнадцать.

— Чего, чего? — спрошу я.

— Пятнадцать.

— Пятнадцать чего?

— Твоих детей.

— А что с ними случилось?

Мой собеседник потрёт нос и скажет, что ему казалось, что я говорил о своих детях.

— Разве? — небрежно брошу я.

— Вы бы хотели, чтобы ваш сын, когда вырастет, стал бы писателем?

— Да через двадцать лет и писателей никаких не будет.

— Кто же будет вместо писателей?

— Сценаристы широкого профиля и ресторанные клоуны.

— А если писатели будут и через двадцать лет, то Вы, как честный человек, будете есть шляпу?

— Я бесчестный человек. У меня нет шляпы.

— Без шляпы сложно, да. Поэтому заменяете её калейдоскопом: «честный», «бесчестный»…

— Вы меня совсем за безумца держите: человек, который заменяет шляпу(!) калейдоскопом(!). Последний калейдоскоп у меня украли в детском саду, да и вообще это в страшном сне не приснится.

— Дерзкий вопрос, простите, но Вы очень религиозны?

— Нет, я что-то вроде русского мужика.

— Весёлый русский мужик, умный и ловкий, лихо крутит рулетку «честный — бесчестный» (раз калейдоскоп украли)?

— Русский мужик?! Крутит рулетку?!! Космическая картина! Некрасовской силы.

— Это Ваш способ вскружить голову: то, как честный человек, в засаде с определением «красоты», то, как бесчестный, без шляпы?

— Без шляпы очень сложно вскружить голову.


Извините, если кого обидел.


05 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-05)

***
— Какими качествами хотели бы обладать (в большей мере, чем уже обладаете)?

— Неукротимым желанием работать.

— Чему бы Вы хотели научиться — без оглядки на возможность или осуществимость?

— Глоссолалии.

— Глоссалия это что-то такое чисто-природное, шаманское… into the wild.

— Да, но знаете, как хочется знать языки? Особенно те, которых нет? Я бы предсказывал погоду и удачу в браке. Тогда бы у меня всегда был бы кусок хлеба.

— Как вы учились в школе?

— Нормально, закончил с одной четвёркой. По химии.

— Значит, серебряная медаль?

— Когда я учился, серебряные медали отменили. У нас была такая штука как «средний балл» для поступления в институт. Влияния на поступление, впрочем, оказывала мало.

— Ваш любимый цвет?

— Чёрный.

— Мой цвет тоже чёрный. Что надо сделать, чтобы вы поверили человеку?

— Не делать резких движений, когда вы достаёте ствол из внутреннего кармана пиджака.


Извините, если кого обидел.


05 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-06)

***
— А какой у вас распорядок дня? И давно?

— Это очень забавный вопрос, потому что никакого распорядка дня у меня нет, и вместе с тем, он сам собой возникает, и очень строго соблюдается. Для начала надо сказать, что когда я учился в последних классах школы, то взял себе в правило вставать в шесть, обегать кругом квартала — сначала по Кропоткинской улице до бассейна «Москва», потом обратно по улице Рылеева до дома — ни одно из этих названий не сохранилось. Потом я ехал в школу, оттуда на всякие другие занятия и ровно в десять засыпал. В воскресенье, впрочем, я спал до девяти.

Так продолжалось до последних курсов Университета. Там начались какие-то ночные выходы на «персональные ЭВМ коллективного пользования», да и вообще другая жизнь — я постепенно стал ложиться позже, а вставать раньше. Затем я довольно много работал — утром, а потом вечером и стал спать в середине дня — полчаса-час. Потом случилось так, что я ночью что-то пишу, потом бужу сына, мы идём вместе в школу, а, вернувшись домой, засыпаю. Иногда мне кажется, что здесь виноваты не биологические часы, а просто нежелание соприкасаться с человеческим миром. Ночью он редко беспокоит, а если спишь днём, то избавлен от лишних встреч — они разве что в кошмарах.

— Сколько часов в день вы спите?

— Часов восемь — только в рваном каком-то графике. Крайности сходятся — с одной стороны я всегда сплю, а с другой — никогда. Я вот начал объяснять это писателю Лукьяненко, что была такая детская книжка Успенского про гарантийных человечков, где был гарантийный человечек, который жил внутри радиоприёмника. Этот человечек изобрёл другой приёмник, который не занимает места — и был не маленьким, а просто не занимал никакого места. Смысл был в том, что вся мебель у него была радиодеталями. Конденсатор-диван, сопротивление — стул и тому подобное. И действительно, такой приёмник не занимал ноль места, так и с моим сном.

Однако Лукьяненко, который недавно читал эту книгу, меня справедливо устыдил — потому что я что-то напутал. Так бывает, растёт в тебе ложная память про какую-нибудь прочитанную страницу, а на самом деле ты всё это и придумал. А то и украл в совершенно другом месте.[8]

— Любить, спать, есть, писать — какой глагол определяет вашу жизнь на сегодняшний момент?

— Спать всё-таки. Очень хочется спать, и не потому даже, что я недосыпаю. Я бы сказал, что «писать», но тут доля лукавства — сейчас приходится писать, чтобы зарабатывать себе на жизнь, а это всегда немного мучительно. Да и заработки в этом ремесле невелики. Так что на втором месте сочинительство, а сон — какое-то удивительное желание, ведь в нём ещё заключено одно обстоятельство: впрок выспаться невозможно.

— О чём вы думаете, когда наступает новый день?

— Всматриваюсь в освещение, а потом думаю, что надо выпить стакан кипятка. Для меня загадка, откуда взялась эта привычка. Сначала я думал, что это след от моей первой любви, давней моей с ней встречи, когда она с ужасом посмотрела, как я пью кофе. К тому моменту она давно жила в другой стране и ужаснулась, как можно пить кофе на пустой желудок. Тогда я её пощадил — не стал говорить, что я ещё и курю. Но это странное движение воспоминаний, попытка внести романтическую ноту в пищеварение.

Потом я вспомнил одного знаменитого врача, что научился пить кипяток у африканских детей. «Вкусно!», — говорили дети, и врач следовал за ними, потому что он был настоящий детский врач.

Но вернёмся к кипятку — я слышал об этой утренней идее и от других много позже, чем возникла эта привычка. Это был именно мой выбор.

Затем я вспомнил то, как начинается знаменитый фильм «Жертвоприношение», то, как человек говорит молчаливому мальчику, что если каждым утром набирать стакан воды и потом выливать его в раковину, то и из этого что-то выйдет, что-то стронется в мироздании.

И вот, на досуге я сообразил — вот откуда эта идея, из рассказа писателя Маканина «Отдушина», что я читал ещё студентом. Рассказ этот вошёл во все учебники, и множество людей талдычило о духовности и прочих важных вещах, размахивая цитатами из него. Так вот, в этом рассказе, есть один эпизод — вполне успешный математический учёный прогуливается по коридору со своим старшим товарищем. И «любимый профессор тем временем рассказывает о гимнастике йогов. О том, как полезно пить кипяток поутру. О том, как важно отлаживать глубокое дыхание в позе лотоса. А поза змеи гарантирует интенсивную и бесперебойную работу пищеварительного тракта. Стрепетов слушает и даётся диву: что это за поколение, они умеют увлекаться чем угодно. Веры в старом смысле нет, однако способность верить ещё не кончилась и не сошла на нет, отсюда и чудаковатые»… И точно, это именно оттуда. Вроде как в знаменитом письме в редакцию: «Прочитал в вашем журнале статью про онанизм. Попробовал — понравилось, именно, попробовал — понравилось», сплав из романтических воспоминаний, запретного кино и старых книг.

И, почистив зубы, я тупо смотрю в синий глазок электрического чайника.


Извините, если кого обидел.


06 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-06)

Обнаружил чудесное: там какие-то иностранные корреспонденты летают над Москвой и ужасаются облакам пара, которые они принимают за дым. Подлетев к Рублёвке они обозревают поля из трёхэтажных коттеджей и комментируют этот снимок: "Umrikhin says this suburb is generally where migrant workers live. The buildings are low-quality, he says". Умри, Умрихин, лучше не скажешь.


И, чтобы два раза не вставать, скажу о своём, о наболевшем. Просматривая довольно много американских криминальных сериалов, я подивился высокой ценности "царицы доказательств". То есть, приведенного к допросу человека детективы в специально отведённой комнате заставляют сказать " я убил", причем больше это напоминает принятие ислама. Иными словами, какой-то магический акт — причем, проговорившись, негодяи сникают и более не сопротивляются. В государстве с гипертрофированной адвокатурой мне смысл этого действия непонятен.


Извините, если кого обидел.


06 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-07)

***
— Апокалипсис нау. Что бы Вы предпочли: погибнуть сразу или остаться выживать в постапокалиптическом мире?

— А тут как завещал нам великий человек товарищ Сухов: «Хотелось бы, конечно, сперва помучиться».

— А вы помните, раньше смотрели диафильмы? У вас сохранился аппарат? Плёнки? Какое впечатление на вас производили диафильмы? Любимый диафильм?

— Аппарат сохранился, да. Сказать, что я так уж любил это дело — не могу, потому что плёнка рвалась, перекашивалась, лампа перегревалась, в общем, это было больше священнодействие, жертва диапроекторному богу. Я вот помню диафильм про русскую народную сказку, вернее, былину — про битву с Чудом-Юдом на Калиновом мосту. Я даже перерисовывал оттуда один кадр, зажав диафильм в фотоувеличителе. А так — нет, не очень много помню.

— Что б хотели получить в подарок?

— А это смотря от кого — одно дело, явится ко мне чёрт, так с ним один разговор: «Прочь, прочь, противный!»… Или позовёт меня царь в свои палаты, и спросит строго: «Чего тебе надобно, Владимир Сергеевич?». Тут разговор другой. Или, если хмельной купец мне скажет, поводя мутными глазами: «Эй, барчук, хочешь-то чего, я сегодня гуляю!»…

Одним словом, всё по-разному. Одно скажу — вымученных подарков не люблю. Ну и офисную бижутерию недолюбливаю — мне время от времени дарят какие-то ежегодники и телефонные книжки. Эй, кто-то ещё записывает телефоны в телефонные книжки? А то у меня есть.

— А холодное оружие любите?

— Как оружие — не очень. То есть я им восхищался (без преувеличения) в музеях и частных коллекциях. С удовольствием пользовался хорошими ножами в полевых условиях (это, правда, было именно не оружие, а функциональный нож для разделки того, что превратилось в еду).

Впрочем, я пользуюсь этим вопросом, чтобы сформулировать для себя важную мысль: я люблю что-то через функцию, через использование. Например, я любил авторучки и писал исключительно хорошими тонкими перьевыми ручками. А потом волевым усилием я от них отказался — потому что, во-первых, мало пишу уже от руки, а во-вторых, стал превращаться в раба вещи — нет ручки, так и не пишешь, или делаешь это неохотно, забыл ручку где-то (а это «Паркер») побежишь за ней обратно… Нет-нет, только чёрные гелевые, за тридцать рублей.

Так и со стальными игрушками для настоящих мужчин.


Извините, если кого обидел.


07 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-08)

http://www.formspring.me/berezin


— На какие периоды вы разделили бы своё творчество, и как озаглавили бы их?

— Для начала надо сказать, что у меня нет никакого творчества. Был такой хороший писатель Михаил Анчаров. В одном из его романов есть такое место: «Сапожников придумал слово «фердипюкс». Им Сапожников предложил заменить слово «творчество». Поскольку слово «творчество» помаленьку начинает терять всякий смысл и ощущается только престижем и похвалой. И сказать про какое-нибудь дело, что оно не творческое, значит оскорбить всех в этом деле участвующих и отвратить к нему стремящихся.

Вот Сапожников и предложил заменить слово «творчество» словом «фердипюкс» ввиду его явной противности. Чтобы тот, кто не умеет или не хочет делать кое-что без предварительного чертежа, не стремился бы к этому занятию только из-за клички «творец». Это же ясно! Одно дело сказать про человека, что он на творческой работе, а другое — объявить во всеуслышание, что он занимается фердипюксом. Кому это приятно? Фролову это было неприятно, и он как-то сразу скис».

Во-вторых, периоды в жизни есть у каждого. И у меня тоже. И даже у домоседа Иммануила Канта были.

Был у меня период советского детства и юности, было время, когда я занимался точными науками, было иное время, когда я занимался литературой с восторгом неофита, затем был долгий период, когда я не писал свои книги, а читал чужие, писал про них статьи. Но это само по себе это деление бессмысленное. Надо объяснять какие-то наблюдения: например что-то изменилось в жизни и ты перестал читать художественную прозу. Вот просто перестал и всё. Не интересно. То есть, мемуары интересны (хотя там все врут не меньше, чем в фантастике) — вот эта периодизация интересна. Или был период, когда ты жил быстро, а потом наступил такой, что ты лежишь и спишь, а потом тук-тук, пришли к избе странники, вставай, Илюша, неладно в Датском королевстве, пора.

Вот это интересно, а фердипюкс — нет.

***
— Вы носили псевдонимы?

— Ну, носил я по большей части шапки, фуражки, бушлаты и ботинки. А под псевдонимами я писал, было дело. Это такой газетный стандарт, что на полосе не должно выходить два текста под одной и той же фамилией.

— У вас было когда-нибудь прозвище-погоняло-кличка?

— Фамилия, имя и отчество как-то их заменяли.

— Ку?

— Ку-ку.

— Вы холосты? Дети есть? Или всё же переживать за вас?

— Всё — неоднократно. Но можете и попереживать.

— У вас было счастливое детство?

— Да.

— В каких войсках служили?

— Писарем при штабе. А потом — шифровальщиком.

— Вы любите людей (в целом)?

— Нет. Я люблю только немногих конкретных людей.


Извините, если кого обидел.


08 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-08)

***
— На какое мифологическое существо вы похожи по характеру? Хоббита, гнома, горгулью или ещё на кого?

— По-моему, я сам себе мифологическое существо.

— А насколько пластичен ваш характер?

— Со временем всё менее и менее. Но характер ведь состоит из множества разных привычек — и оказывается, со временем легче отказываться от привычек, чем заводить новые. Со временем ты совершаешь всё меньше движений. В пределе, как говорят физики, известно что. Так что всё легче не совершать чего-нибудь, а вот изменять характер в сторону порывистости — почти невозможно.

— А как вы относитесь к попыткам переделать себя (вопрос не о пластической хирургии, хотя можно и о ней — заодно)?

— Задел для того, чтобы стать лучше всегда есть — стать здоровее, похудеть, вылечить те болезни, что возможно вылечить, узнать что-то новое, научиться, наконец, какому-то делу — это прекрасно. Вопрос цены, которую мы за это готовы платить. Это очень важный вопрос, кстати — такого обмена.

Например, человек отказывается от курения не ради здоровья, а ради того, чтобы женщине, которую он любит, было комфортнее. Или другой человек начинает заниматься яхтенным спортом, чтобы производить внимание на женщин.

(Я специально придумал эти примеры так, чтобы «переделанный человек» был лучше прежнего, даже если женщина бросит первого, а второй сменит ориентацию). Тут плохо одно — суетливо меняться по любому поводу. А по поводу пластических операций я вот что думал: вот возьмём, к примеру, липосакцию. Оно, конечно, хорошо, и можно килограмм двадцать-тридцать скинуть — но врачи говорят, что «отсосаный» потом долго входит в норму, на нём кожа как мешок висит, организм привыкает к новому сложно, норовит наверстать упущенное — и всё это занимает чуть не годы. Вот и встаёт вопрос о цене какого-то действия.

— Гм! Часто между вами и другими людьми возникает недопонимание?

— Наверное, часто. Но это теоретическая оценка — потому что есть два типа людей. Есть люди, которые мне важны, и я забочусь о том, чтобы они меня поняли, забегаю вперёд, заглядываю в глаза, преданно машу хвостом.

Одновременно существуют люди, с которыми случилось именно непонимание (а не осознанная неприязнь), но я об этом не узнаю никогда. Например, читатель решил, что это он выведен в какой-то истории и надулся. Или кто-то неверно понял мысль — ну и обижается на расстоянии. Сейчас благодаря сетевым поисковым машинам можно, как Гарун-ар-Рашид, бродивший переодетым по улицам Багдада, подслушать, что о тебе говорят.

Я тоже интересуюсь, но поясняю обстоятельства только тогда, когда меня об этом просят.

— Насколько вы терпимы к чужим вкусам?

— Это вопрос дистанции (Ведь мы же говорим именно о вкусах, а не о привычках, да?). Одно дело — твой работодатель. Я могу представить себе, что меня наймут в какое-то место, а там нужно будет носить русскую рубаху с вышитым воротом в качестве дресскода.

За известную материальную компенсацию я готов поступиться привычками, хотя знаю, что они, эти рубахи, часто бывают очень пошлыми. Другое дело — близкие люди — тут я тоже толерантен, но могу возвысить голос против обилия майонеза в салате. Ну и наконец, в-третьих, многообразный окружающий мир. Провались он пропадом с любыми вкусами, если только конечный продукт мне в нос не тычут. Планов эстетического переустройства мира у меня нет.

— Для эстетического переустройства мира нужна уверенность в существовании некого абсолютного эталона и его знание. Но это уже сюжет для кошмарного сна — весь мир как Галатея. Или, может, для фантастического романа?

— Да нет, какая там фантастика… Вся история человечества заключается в том, что то и дело приходят люди разной степени прекраснодушия и пытаются переделать мир согласно умозрительным эталонам.

В итоге мир умывается кровью, но понемногу всё успокаивается. Я-то лично считаю, что эталонов не просто нет, а их нет по определению.


Извините, если кого обидел.


08 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-09)

http://www.formspring.me/berezin


— Вы обидитесь, если вам вопросы будет задавать один человек, а не стопицот? Будете ли отвечать на этой страничке ему одинокому?

— А я уже отвечал, что меня совершенно не занимает, кто задаёт мне тут вопросы. Я и рассматриваю как заданные мирозданием. То есть, если мне зададут 150 одинаковых идиотских вопросов, я предприму внеформатные меры — да. А так-то на мироздание что обижаться?

Уж что заслужил, то и заслужил.

— Вы курите?

— Когда как. (Это именно что точный ответ)

— О! Сегодня же первое сентября! Итак, вопрос: тройки были? А двойки?

— В разных учебных заведениях по-разному. Всё было, и пересдачи, и пять лет на одни пятёрки.

— Какой спиртосодержащий напиток предпочитаете?

— Квас.

— Какое ликёро-водочное изделие предпочтёте? Без кваса и кефира, не о них речь.

— Сейчас — никакое.

— Хотелось ли вам когда-нибудь уе

— У.е. мне всегда хотелось.

— Если бы Вы вдруг — неважно, как, от Воланда может, узнали, что завтрашний день — последний на Земле, чему бы Вы его посвятили?

— Мой — последний, или всей Земле конец? Тут, согласитесь, разница. И стратегии разные.

— Что вы сейчас делаете (в узком смысле)?

— Сплю. Гроза в Москве, льёт вода с неба, холодно. Я как раз дома, а дома в такую погоду только и делать, что завернуться в одеяло и дремать. Я даже статьи про то, что случится с литературой и про «отлучение» Толстого отложил на потом.

— О чём вы мечтаете?

— О гармонии.

— Ваше любимое море?

— Балтика зимой.

— Что вы сейчас делаете (в широком смысле)?

— Ищу какое-то место для постоянной рутинной работы.


Извините, если кого обидел.


09 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-10)

***
— В какой телепередаче хотели бы поучаствовать?

— В каком-то спокойном интересном диалоге. Дело в том, что телевидение и вообще ток-шоу имеют отвратительное свойство — они провоцируют изготовление хлёстких фраз и такого унылого остроумия. То есть, чаще всего заменяют ум остроумием.

Вместо выяснения какого-то вопроса ты оказываешься в положении Алисы, которую спросили, чем отличается ворон от конторки, а ей нужно солёно пошутить или крикнуть, что во всём виноват Шойгу. Я знаю несколько передач, где человек успевает что-то сказать — на «Школе злословия», к примеру (если ведущие, конечно, захотят, чтобы он успел что-то сказать). Или на Пятом канале ночью. В общем, что-то такое есть, но сказать, что я уж так уж рвался, что прям кушать не мог — нет. А так-то всякий писатель хочет выступить в прайм-тайм в передаче о себе.

Нормальное дело.

— Хотели бы сами вести авторскую телепередачу?

— Только в случае хорошего коллектива — это ведь как у лётчиков: если нет слаженности батальона аэродромного обслуживания, метеорологов, оружейников, штурманов, разведки — все самые светлые мечты пойдут прахом и герой вместе со своим самолётом сгорит в ковылях. Я бы не только ведущим, но и соведущим пошёл бы. Но, повторяю, я понимаю сложность этого процесса, потому что в телевизоре сидел, да и рассказы состоявшихся там людей в неформальной обстановке слушал.

— Хотели бы, чтобы по мотивам ваших произведений сняли фильм?

— Я бы хотел, чтобы по мотивам некоторых моих произведений сняли хороший фильм. А вот того, чтобы по мотивам моих произведений сняли плохой фильм — не хотел бы. Да что там, я сам бы сценарий написал — но понимаю, что это вовсе не гарантия того, что мне понравится результат.

***
— С чего вы посоветуете начать творческий путь начинающему писателю, если опираться на реалии дня сегодняшнего? Где печататься, кому звонить, куда писать и отправлять, сколько вкладывать и что читать?

— Посоветую начать с того, чтобы задать себе вопрос «Зачем?» Это самый главный вопрос, и последовательно ответив сам себе на несколько вопросов «Зачем?» разного уровня детализации, человек сам поймёт все тайны мироздания.

— Где и когда вы напечатались впервые?

— В начале девяностых написал рецензию на одну из биографий Ленона. Говно была книга.


Извините, если кого обидел.


10 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-10)

— С каким издательством вы посоветуете иметь отношения впервые? Куда нести первую книгу?

— Друзьям её надо нести. Правда, вы поставите под угрозу дружеские отношения, но они сами виноваты — друзья могли предполагать, что вы за человек, но сразу не погнали взашей.

— Вы ведёте дневник? Настоящий?

— Нет, дневника я не веду, зато веду записные книжки. Это совсем не то же самое, и может только показаться, что вести записные книжки легче лёгкого.

Но записные книжки — это помесь дневника и такого строительного склада, где в одном углу лежит брус и доски, в другом шифер и металлочерепица, и всем нужно вовремя и правильно распорядиться. К тому же у меня есть большая путевая книжка, в которой я пишу от руки с тем же чувством, как раньше записывал какой-нибудь путешественник: «Вчера причалили к безлюдному берегу Суматры. Нашли два скелета. Жареные обезьяны чудо как хороши».


Извините, если кого обидел.


10 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-10)

— Сколько книг прочитали за всю жизнь?

— О! Сейчас попробую посчитать на ваших глазах. Вот у меня в домашней библиотеке примерно 10.000 книг. Правда, я не все именно читал — например, там собрание сочинений Ленина и такое же — Маркса. Не сказать, что я читал все тома от корки до корки, но лазил в них часто, что-то раньше должен был выписывать и всё такое.

Вот, к примеру, англо-русский словарь Мюллера и французские и немецкие словари — я в них много что смотрел, но не сказать, что побывал на каждой странице. А вот Большую советскую энциклопедию (второе издание) — читал, и именно страницу за страницей.

Одним словом, это примерно 10.000 книг в той или иной степени прочитанных. Есть ещё некоторое количество школьных учебников, учебников в Университете, прочих местах.

К тому же я работал рецензентом, и читал примерно одну книгу в день — это занятие аморальное (и вовсе не потому, что стимулирует написание поверхностных рецензий — при известном навыке, написать сообщение о выходе нового философского словаря, можно проверив не весь текст, а то, есть ли там определённые статьи и как они написаны). Это занятие дурное, потому что иногда напоминает глотание пищи без пережевывания — ты не получаешь удовольствие от медленного чтения, своего рода секс на скорость — как бы побыстрее. Концептуальные книги ты читаешь всё-таки прилежнее (у меня высокая скорость чтения), но всё равно, это риски профессиональных деформаций. Не говоря уже о том, что это совершенно разное чтение — для себя, или для того, чтобы написать рецензию. Читать, не делая выписок, я, кажется, уже не могу — эта работа отравила меня.

Работая в разных жюри, я много читал текстов, которые отобрал не по собственному желанию, а которые диктует формат премии или конкурса. Поэтому мне в руки попадали откровенно графоманские книги, но были и (иногда на стадии рукописи) книги очень сильные, на которые нужно потратить время, не просто, чтобы честно сделать свою работу, а чтобы понять что-нибудь в мироздании.

А ведь это надо прочитать, к примеру, сто книг за четыре месяца.

Итак, учебников было штук двести, и за десять лет рецензирования две-три тысячи книг я прочитал. (Погрешность в том, что я писал рецензии и до того, как стал работать в газете, но, с другой стороны, сейчас читаю меньше).

Итого получается примерно 13.000 книг. Прирастать это количество, конечно, теперь будет медленно.

— Есть писатели, книги которых настолько отвратны, что вы их клянётесь никогда больше не читать?

— Клясться вообще не хорошо: «А Я говорю вам: не клянитесь вовсе: ни небом, потому что оно престол Божий; ни землёю, потому что она подножие ног Его; ни Иерусалимом, потому что он город великого Царя; ни головою твоею не клянись, потому что не можешь ни одного волоса сделать белым или чёрным. Но да будет слово ваше: «да, да»; «нет, нет»; а что сверх этого, то от лукавого». (Мф 5-33). Поэтому я не зарекаюсь.

Да и к книгам я отношусь как врач — есть тяжело больные, есть мёртвые и даже мертворожденные книги, но и они могут понадобиться для примера или аргумента.

Что ж, мне и тогда следовать такому внутреннему запрету?


Извините, если кого обидел.


10 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-10)

— Что посоветуете прочитать из Пелевина?

— Понятия не имею — я же не знаю вашего склада характера. Мне лично нравятся ранние рассказы.

— Давило ли на вас когда-нибудь книжное издательство, в которым вы печатаете свои книги, как на критика? Принуждали ли не писать отрицательную рецензию на крупную книгу под страхом не пропуска в тираж?

— Ну, во-первых, я дружу со многими издательствами — в одних я хочу напечатать свои книги, в других печатают книги, про которые я иногда пишу. Ни одно из них, честно говоря, не шантажировало меня и не пыталось меня чем-то подкупить (кроме подаренного экземпляра), чтобы я чего-то не писал. Более того, наиболее интересные предложения мне поступали после жёстких, нелицеприятных текстов.

Но я вам открою маленькую тайну — серьёзная рецензия довольно мало влияет на прибыль издательства. Она часто помогает читателю разобраться, может подсказать что-то человеку, читающему книгу, может, в конце концов, сама стать литературой. Но на раскупаемость книги влияет мало.

Вот если бы я был телеведущим, и рассказывал бы в утреннем эфире про книги, или я был бы Президентом Российской Федерации, и вдруг сказал «А я вот тут вчера читал книгу Синдерюшкина…» — вот это действенно. Кстати, я думаю, если бы Президент вдруг сказал, что книга Синдерюшкина ему омерзительна до рвоты — так все бы кинулись покупать, чтобы понять, что к чему.

Нет, совершенно бессмысленно шантажировать критика. Грамотной рекламной кампании он не повредит, а нерекламируемого писателя издательство и защищать не будет, он как расходный материал. Другое дело, про него и писать не интересно.

— Как это? Даже если не разрекламированный писатель напишет нечто гениальное — вам будет он не интересен?

— Я вовсе этого не говорил — речь же шла о разгромных рецензиях. Зачем же поносить талантливого человека? Тем более — я знаю очень интересных писателей, которых совершенно не рекламируют.

Не интересно громить графомана — вот он принёс какой-нибудь роман, его напечатали маленьким тиражом, экономя на корректорах — и вот он, лёгкая добыча. Можно над ним всласть поиздеваться — но зачем? Этого не нужно. Нет в этом цели.

Вот как раз открыть дарование — большая удача для критика (критики всегда этим похваляются — во все века). Но я не критик, я пишущий рецензии писатель — мне интереснее было бы подружиться с таким человеком, чем его «открыть».

Ну и последнее — чудес не бывает. Я вас уверяю, что фраза «а если <никому неизвестный> писатель напишет что-то гениальное» сродни «а если завтра на нас упадёт астероид». Вы же не строите планы на завтрашний день исходя из такой вероятности. Вот и я не строю.

— А вам не кажется, что время рецензий прошло? Не совсем, конечно, но к мнению рецензентов прислушиваются гораздо меньше, чем раньше.

— Это довольно странный вопрос, учитывая то, что я сейчас полчаса потратил на то, что объяснял, что и как влияет на продажи и кто влияет на общественное мнение, а кто — нет.

Время рецензий совершенно не прошло — более того, множество людей не читают книгу и не смотрят фильм, а вполне обходятся пересказом рецензента. Люди ведут светскую жизнь и пересказывают на вечеринках рецензии.

Реферирование — вот что сразу же возникает, когда количество продукта растёт быстро.

Другое дело — на каких ресурсах растёт интерес к рецензиям, на какие именно, как это всё устроено. Но вам я этого рассказывать не буду, потому что вы прежних ответов не читаете.


Извините, если кого обидел.


10 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-10)

— Считаете ли вы, что у вас есть конкуренты? Если да, то кто?

Это хороший вопрос. Это даже очень хороший вопрос — потому что я старательно думал над ответом, и, кажется, сформулировал что-то для меня важное.

Во-первых, в разговоре с Богом конкурентов нет.

Тут бы можно и закончить беседу о творчестве, но есть и -

Во-вторых, всегда есть заказчики. Мне бы, конечно, хотелось поехать в какое-нибудь путешествие на казённом довольствии и рассказывать читателям, что видел по дороге. Но на такие дела конкуренция довольно жёсткая. Я пишу про философию путешествий давно, но честно скажу, что такого хлебного места не обрёл.

В-третьих, есть психологическая конкуренция: вот ты несколько лет вынашивал роман о вампирах в Москве, а тут — бац! — вдруг ты выясняешь, что писатель Лукьяненко написал свой знаменитый роман. И перед тобой два пути: думать, что читатель будет относиться как открывателю темы, или же учитывать, что читатель сравнит тебя с писателем Лукьяненко и его книгой.

Это выдуманный пример, я-то не вынашивал роман о вампирах, и вполне себе уважаю писателя Лукьяненко.

Непонятно, как лучше поступить, и если учитывать феномен предшественников, то — как его учитывать. У меня есть свои соображения, но это отдельный разговор.

В-четвёртых, есть конкуренция в биографическом жанре — довольно редко, скажем, в серии «Жизнь замечательных людей» выходят биографии одного человека, написанные разными людьми. Однако ж, там вышло три по-своему интересных биографии Толстого — но в разные годы. Но тут — кто первый встал, того и тапки: а тот, кому не досталось тапок, тот либо ждёт эти годы, либо ищет другую серию. Я вот в этом смысле никому не конкурент, и как Митьки, никого не хочу победить.

Меньше всего я хотел бы кому-нибудь перебежать дорогу.

— Часто бываете за рубежом? Вас там знают как писателя?

— Раньше я даже там жил в разных местах. А как меня там знают — то мне неведомо. Переводили на разные языки — это да.

— Что за набор иероглифов в разделе «Библиография» на Википедии?

— Поставьте китайский драйвер и узрите. Просто это моя книга, изданная в Китае.

— Вы говорите и пишете на китайском?

— Ничуть. Я знаю, как сказать: «Здравствуй, товарищ!». Этим и ограничивается моё знание.


Извините, если кого обидел.


10 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-11)

— Есть ли у вас такие собственные произведения, работы, которые вы не любите? И распиарьте уже получше эту страничку.

— Есть, конечно. С прозой (да и со стихами) есть такая проблема — в какой-то момент текст нельзя больше редактировать или улучшать. Можно лишь написать новый.

Вот есть у меня такой хороший товарищ Виктор Санчук — он как-то говорил, что когда стихотворение получилось, в голове раздаётся такой щелчок. («Как при сборке автомата Калашникова», — сразу добавил я). С прозой тоже самое — причём этот щелчок иногда раздаётся раньше, чем исправляются ошибки, и проходит редактура.

Так вот у меня есть несколько рассказов, что как раз такие — рассказ есть, а щелчка нет. Очень они меня раздражают.

А что до пиара странички — так с этим загадка. Как её «получше пиарить»-то? В газеты объявления подать?

— Вы читали «Дневники Зевса» Мориса Дрюона? Что думаете о книге?

— Честно говоря — нет, не читал (И тут хорошо бы закончить ответ, но я объясню свои мотивы). Дело в том, что с детства мне кажется, что Дрюон — довольно скучный писатель. Это, да ещё и наложенное на тему (с которой мало кто справлялся, вообще-то), и сделало дело. Вот что я думаю об этой непрочитанной книге.

— А все равно, кто краше и полезнее — худые или полные, со вторым размером или с пятым? И как вам мнение, что устройство головы подруги зависит от размера её груди?

— Мне это мнение чуждо.

— Чтобы самозванцы в ЖЖ не интриговали, продолжим наши игры. Нравятся ли вам записные книжки Вяземского?

— Интриг не заметил, а записные книжки очень нравятся. Там несколько бонмо, что введены в оборот именно Вяземским, а не нашими современниками. К примеру, есть одно известное выражение, которое приписывалось Микояну, который отправился с одной правительственной дачи на свою, рядом стоящую — причём в дождь. Ему предлагали зонт — «Я пойду между струй», ответил он. И вот несколько изданий считают его автором этой фразы. Меж тем, Вяземский пишет: «Есть лгуны, которых совестно называть лгунами: они своего рода поэты, и часто в них более воображения, нежели в присяжных поэтах. Возьмите, например, князя Ц. Во время проливного дождя является он к приятелю. «Ты в карете?» — спрашивают его. «Нет, я пришел пешком». — «Да как же ты вовсе не промок?» — «О, — отвечает он, — я умею очень ловко пробираться между каплями дождя».


Извините, если кого обидел.


11 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-11)

— Как называется ваша первая прочитанная в жизни книга?

— Нагишкин Д. Храбрый Азмун. Амурские сказки. Рисунки автора. — М. — Л.: Государственное Издательство Детской Литературы Министерства просвещения РСФСР, 1949. — 231 с.

— Как называется последняя прочитанная вами книга?

— Я задумался — потому что вдруг обнаружил, что не знаю. Вот я только что закончил «Кюхлю» Тынянова — я как-то пытался читать эту книгу в детстве, а потом отчего-то бросил — не от отвращения, а не помню отчего. Но сейчас я её не читал, а прослушал в наушниках, поэтому такой ответ не годится.

Потом начинаешь думать дальше — ведь прочитать, это наверное именно «прочитать», а не прочитать две главы в разных местах книги, сделать выписки и закрыть — так-то я бы ответил это дневники Чуковского и «Сентиментальное путешествие» Шкловского.

Что же я именно «прочитал»? Наверное, книгу Басинского «Лев Толстой: Бегство из рая», но это было весной.[9] Что же я прочитал летом?

По-моему, это очень увлекательное расследование, позволяющее мне сделать вывод о том, что я стал читать фрагментами.

А вопрос был простой, не так чтобы распространённый.

— Что сейчас модно читать? Кого сейчас модно читать?

— Вообще-то сейчас модно читать non-fiction. К примеру, книги, наставляющие в смысле жизни — вон, как какой-нибудь Нассиб Талеб.

— А где это у Талеба про успешность? У него больше про непредсказуемость, шарлатанство финансовых аналитиков, про кризисы и прочие реалии жесткого и несправедливого мира, что «успешные и позитивно-мыслящие» предпочитают не замечать.

— Ну, конечно, не про успешность в смысле «Как заработать миллион». Но стоит пояснить своё отношение — вокруг этой книги странное облако. Дело в том, что бывают такие книги, которые тебе хвалят заведомо странные люди. Например, так мне хвалили Ричарда Баха — то есть, вот книга, что объяснит тебе всё. И не то, чтобы я не верил в то, что бывают книги, объясняющие всё, но как-то велик риск нарваться на сектантов. (Сектанты тут — это такое расширенное понятие). Я сектантов не люблю, потому что у них чуда не бывает, сколько бы тебе не твердили, что перед тобой небо в алмазах, только оторви попу от стула и сделай пятнадцать приседаний. Чуда нет. И если ты смотришь внимательно, то видишь только нейлоновый полог и сплющенных комаров на нём.

В обществе устойчивый спрос на книги-рецепты, написанные бодрым убеждающим тоном. Но этот бодрый тон на меня не действует.

И я понимаю, что просто так уже я этот текст не могу читать, а мне нужно его читать с таким внутренним арбитром, чтобы и внутренний сектант высказался, и внутренний экзорцист. А арбитр их должен рассуживать.

Но разбираться с этими деталями — труд, труд тяжелый — ну его.

У этих книжек-объясняющих-жизнь-как-она-есть наличествует такая особенность — пройдёт волна ажитации, и все начинают говорить «Эко мы повелись, это же не кровь, а клюквенный сок». И все говорят, что давным-давно подозревали, что это смесь Коэльо с Карнеги, а хвалили из вежливости.

Кстати, Карнеги действительно учит жить, и советы его толковы — включая запомнившийся мне — «поздравляйте людей с днём рождения, потому что вы можете оказаться единственным человеком, что поздравил кого-то, кто в этот день оказался одинок». Мне безо всякой прагматики это показалось верным.

Так и с прочими такими книжками — я всё время рядом с ними чувствую себя в магазине на диване.

А у нас, я думаю, что модной литературой в глазах общества сейчас является проблемный роман с реальными персонажами, которые должны угадываться или почти угадываться читателем.

Скажем светский или политический роман, в котором узнают медийных персон. Вариантом такой образовательной беллетристики является этнографический роман. Роман, написанный каким-нибудь папуасом, книга, в которой сюжет и стиль слеплены редакторами, а книга интересна тем, что про папуасов. Или про нищих афганцев. Или про эскимоса с каким-нибудь чувством снега. Прекрасно, если автор в такой книге пишет собой и себя…

Но это «внешняя мода», незатейливая. Более интересная мода на роман-притчу — текст, который может и не содержать прямую мораль, но при этом иметь парадоксальный сюжет. Вот как «Парфюмер» Зюскинда. Сделаешь шаг вправо от этого канона — попадёшь в что-то заумное. Сделаешь шаг влево, наступишь в какого-нибудь пошлого Коэльо. Но с модой всегда так — по подиуму надо ходить прямо.


Извините, если кого обидел.


11 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-12)

— Дочитываете ли вы все книги до конца, или можете забросить какую-то не понравившуюся?

— Как правило, дочитываю. Другое дело, что книгу, которая мне кажется халтурной, я быстро перелистываю — для проверки. Вдруг всё же что-то интересное там есть.

— Сколько часов в день вы отдаёте книгам?

— Не знаю. Сегодня вообще ничего им, мерзавцам, не дал. Прочь-прочь! Кыш-кыш! Летите отсюда!

— Читали книги Макаревича? Стоит ли приступать к ним, и если да, то кому?

— Это смотря какие книги Макаревича имеются в виду — я читал его книгу про дайвинг, и одну из книг про публичную кулинарию. Кулинарную книжку я помню плохо, и она мне не понравилась. Книжка про дайвинг была познавательная, но я её кому-то подарил.

— Читали интервью Михаила Шишкина в «Афише»? Как вам шишкинское определение местечковости современной русской литературы?

— Если это «Новый русский роман найдет читателя в мире, только если русские писатели перестанут писать о России и начнут писать о человеке», то это правда. Я согласен с тем, что современная русская литература — неважнец. Для меня русская литература кончилась шестьдесят лет назад, со смертью Платонова.

Другое дело, что Шишкин — мой друг. И я иногда, просто в силу того, что с ним говорю в частном порядке, лучше понимаю короткие ответы в интервью — так вот, другое дело, что я в Западной литературе не вижу уж таких сияющих фигур, к которым я хотел бы приехать в их замок д'Ивуар, как в Ясную Поляну. То есть, очень наблюдаю очень сильный «средний класс», но так чтобы уж такой какой гений, пишущий о человек обнаружился… Нет, не вижу. Просто в XIX и начале XX века литература была главным коммуникационным искусством, а нынче вовсе нет.

Гений — не гений, а приехать к кому-то западному мне б хотелось, но имени не назову — чтоб вдруг не потерять анонимность. А вот с кем вы из этого сильного среднего класса хотели бы посидеть в баре?

— Ну список был бы странный — просто есть писатели, которых я сейчас готов что-то спросить, а есть те, с которыми, наверное, полезно было бы поговорить, но надо придумывать вопросы как для интервью.

Я как-то ехал на велосипеде по Тверскому бульвару и увидел Орхана Памука. Хороший такой Памук, когда я ему сказал, что пишу повесть про Стамбул, он мне, кажется, не поверил.

Так вот, о чём говорить с Памуком, я знаю.

А вот нужно ли мне говорить с Нилом Гейманом — не уверен.

С Павичем я говорил, и это было правильно.

У Переса-Реверте есть что спросить, а на Бегбедера я как-то поглядел, да и решил не спрашивать ничего. В голодный год я бы подумал — ему хлебушка-то дать или подождать.

— А за что вы так Нила Геймана?

— Я Геймана совершенно не так. Я его иначе.

— А о чем вы беседовали с Павичем?

— О курительных трубках.


Извините, если кого обидел.


12 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-12)

— Что посоветуете при покупке курительной трубки?

— Ровно ничего — это как советы в выборе жены. Попробовать как лежит в руке, разве что.

— Идеальным отцом готовитесь стать, раз не курите и не пьете?

— Идеальный отец должен быть в гимнастёрке и с портупеей, и чтобы дети с разбегу обняли его, а сын прижался бы щекой к ордену Красной Звезды. Это нас убедительно показал Андрей Тарковский в фильме «Зеркало». Меня же вряд ли кто возьмёт даже в неидеальные отцы, даже если я похудею.

***
— Ваше отношение к психоделикам и психоделии вообще? Ну, и заодно уж к сюрреализму в различных его проявлениях?

— Кто эти люди? Кто?


— Ваши политические взгляды?

— Я мизантроп.


— Опишите ваш самый яркий сон, какой вы только помните?

— Это секрет. Впрочем, вы легко его найдёте — практически все мои сны доступны миру в Сети.


Извините, если кого обидел.


12 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-12)

— Какиетворческие потрясения вы переживали за свою жизнь?

— Просто потрясения переживал, а вот творческих что-то не помню. Впрочем… Задержки гонорара считаются?


— Какая из вещей, что вы написали, по вашему мнению удалась лучше остальных?

— Всё, что я написал — неизбывно прекрасно. Включая SMS.


— Не противно ли вам самому писать для книжных сериалов? Пошто талант свой губите?! Как же высокая литература — пропадёт без вас ведь совсем, вы, может, могли бы быть её последней надеждой!

— Ну, современной высокой литературе как-то всё равно — беда только в том, что её никто не читает. А мне всё-таки хочется быть клоуном, веселить народ, уворачиваться от гнилых помидоров — в общем, каким-то способом напоминать мирозданию о своём существовании. Да и деления на высокую и не высокую литературу сейчас, к тому же нет. Ну, или оно зыбко. В общем, надежд нет.

— Вы не похожи на мизантропа. Какой уважающий себя мизантроп признается в том, что он пусть и в некотором роде, но клоун? Как такое совместить — мизантроп, развлекающий массы и очень заботящийся, что о нём скажут и как запомнят? Вы где-то точно врёте.

— По-моему, все клоуны — страшные мизантропы. Профессия обязывает — я опросил многих. Верьте мне, хоть вы и хамло.

— Хамло, а как же. Я же ведь часть мироздания, одно из тысяч самых разных лиц, и ведь не ожидали же вы, что мироздание всегда будет только улыбаться вам? Было бы наивно. И всё-таки, быть клоуном — вам не идёт, бросайте это дело, Владимир Сергеевич!

— Улыбаться? Много лет оно дышит мне в лицо чесноком и перегаром! Речи его нечленораздельны, нос распух и вид его ужасен. О чём вы говорите?

Только красный шарик на носу и колпак с бубенцами примиряют меня с этим мирозданием и вами, как его частью.

— А мне б хотелось вас видеть совсем не таким! Чем-то вы меня зацепили, никому неизвестный, довольно-таки пыльный, пишущий к тому же отвратительное мыло для сериалов. Зацепили, вот и жалко видеть вас в клоунском колпаке с бубенцами. Вы же точно способны на большее!

— Вы просто зажмурьтесь и увидите меня в длинном плаще с кровавым подбоем, трагическим героем и страдальцем. Просто зажмурьтесь — делов-то.


Извините, если кого обидел.


12 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-13)

— Относите ли вы себя к какому-нибудь обществу и какой характер это общество имеет? Всё-таки, вы пишете с такой манерой, да так горделиво иной раз выставляете свой ум, со снобизмом, что иной раз с ненавистью представляешь себе эдакого буржуа, светского чистоплюя.

— Я отношу себя к классу двуногих существ без перьев. Мой класс, увы, довольно сильно распространён, и это мне, как мизантропу, немного мешает. Однако я рад, что меня читают и пролетарские массы. Так и представляешь их в промасленных спецовках, с их мозолистыми руками, их тесно сомкнутые ряды, в которых нет места чистоплюям.

И проникаешься к ним любовью.


— У вас есть тысячи книг. А как насчёт музыкальных пластинок? Каких вкусов вы придерживаетесь в музыке, насколько заботитесь о качестве звука?

— С пластинками дело швах — у меня нет в доме соответствующего аппарата. Хотя в одном ящике у меня есть альбом патефонных пластинок (я их думал подарить на юбилей своему другу, но к нему на дачу влезли жулики и украли патефон, так что я раздумал дарить это добро). Ещё у меня есть стопка пластинок современной зарубежной эстрады, выпущенных фирмой «Мелодия» — современной семидесятым годам.

Подозреваю, они довольно заезженные.

А так-то пластинок не люблю, «тёплый ламповый звук», подвижническая борьба с пылью в бороздках — это не для меня. Мне не хочется служить носителям и аппаратуре извлечения звука, пускай она сама послужит, Баха сыграет.

***
— У вас есть злопыхатели?

— Есть. Раньше думал, что нет, но всё же есть люди, у которых я вызываю биологическое отвращение. Тут, вернее, есть два типа злопыхателей — людям, которым не нравятся мои тексты (тут ничего страшного, и более того — это род психотерапии: возмутился человек, затопал ногами, заругался, швырнул книгу под ноги — и весь пар вышел. На домашних перестал кричать, сел спокойно за стол и принялся есть суп). И есть люди которым не нравлюсь именно я — вот тут уже беда. Как бы я не притворялся, всё же я печалюсь, когда кого-то разочаровываю.

Как бы я не говорил, что не хочу никого обидеть, всё равно находится кто-то, кто думает, что хочу — и обижается. Наверное, в идеальном общении (которого нет) есть особая мудрость, позволяющая не обижаться, то есть даже не прощать что-то, а отгонять нарождающуюся обиду: «Тьфу, глупость какая! Прочь, прочь!».


Извините, если кого обидел.


13 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-13)

— Вы не гей случайно?

— Нет, я нарочно.


— Варите мыло для сериалов, воруете жир у процедурной липосакции, занятно. Что добавляете — фиалки, мускус? Пакуете в тисненую бумагу, перевязываете муаровой лентой, каллиграфически выводите название… какое?

— Вы, кажется, чем-то взволнованы.


— Вы должны протухнуть на Селигере.

— Это не вопрос.


— И вам не стыдно на путинские деньги вести пропаганду гомофобии?

— С какой целью спрашиваете?

***
— а чо за массовый туризм, когда массово сидение на одном месте, с перемещениями в пределах места регистрации? 70–80 % населения рф сидит как вы на жопе ровно. токо в отличие от вас не обставляет сий скорбный факт как эксклюзив.

— Вопрос в чём? Тут какая-то проблема с синтаксисом, что смысл высказывания мне остаётся непонятным.

— если из 10 человек пьют максимум 2 это не массовое пьянство, а массовая трезвость. вот и неясно про какой массовый туризм на винокурни пишете, когда массово сидение по домам. и вы часть этой массы хоть и выставляетесь эксклюзивным нетуристом.

— У вас какая-то путаница в голове — и даже в области того, что я пишу по поводу винокурен. Я-то как раз вполне себе лёгок на подъем, только по командировочным делам — а вот статус человека, что норовит побухать в Анталии — вполне в глазах общественности уважаем и массов.

Нет, если у вас задача сказать глупость типа «Никакого массового туризма нет, потому что вот в нашей деревне никто за границей не был, за исключением сторожа Митрича, что в ГДР служил, и вообще бандиты жируют, а у Васи Векшина две сестрёнки остались», так для этого другие места есть. И лучше этакие вещи без свидетелей говорить.

Так просто, перед зеркалом.

Сказал, и — хорошо.

— а глупости типа «я вполне себе легок на подъем, только по делам командировочным — то в Милан рвану, то в Рио… всюду, куда не забросит меня нелегкая доля глянцевого журналиста» лучше не произносить даже перед зеркалом. чтоб вдруг не заплакать.

— Да отчего же плакать от этакой карьеры? Я вот, к несчастью, не глянцевый журналист. А так-то… О, всякому бы работодателю без слёз признавался бы — могу, посылайте исследовать французский сыр и шотландский коньяк.

— сами тренируйтесь перед зеркалом с глупостями типа «в деревне РФ из 140 миллионов по анталиям шляется миллионов 10–15 и я называю это явление массовым и статус их такой же. а я уникум из сотни миллионов» перед выступлениями в сети

— Вы, кажется, чем-то взволнованы.

— вам лучше не произносить про журналиста глянца чтоб не заплакать, бо нету у вас этакой карьеры и неизвестно будет ли. собственных средств на сырные туры тоже нету. статус этот в тыщи раз массовее, чем норовящих бухнуть в шотландии. так понятнее?

— Вы определённо чем-то взволнованы. Но чем?

— чем взволнованы? вашей судьбой. собираемся организовать сбор средств на ваши путешествия по сыроварням. хотя вы бы и сами могли завести яндекс кошелек и повесить в жж объяву о приеме добровольных пожертований.

— Зачем это? Просто купите мне билеты и оплатите гостиницы. Всему-то вас учить.

— просто купите, просто оплатите… совсем уж в коррупции погрязли! ни про совесть не думаете, ни про отчетность прозрачную. с такой моралью только в нашисты, а не по сыроварням.

— Нет уж, давайте поделимся, тут у кого что лучше получается — мне на сыроварню, а вам ведь воду ещё возить.


Извините, если кого обидел.


13 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-13)

***
— С чем связаны самые светлые воспоминания Вашей жизни — с женщиной, или с природой, или с выходом в свет новой книги? А может, с чем-то совсем небанальным?

— Ну, я ещё жив. Так что конкурс на это дело ещё не закрыт.

***
— А Вы носили когда-либо усы? (в смысле, отращивали, не приклеивали же ни в коем случае, разумеется). А бороду? (или небольшую борОдку?)

— Я и большую бороду носил, и маленькую, и усы — было. Усы, правда, в ранней юности — тогда они человека старят, точно так же, как в старости — молодят.


— Вы были на открытии Большого? а то чет смотрели, смотрели, но так вас и не увидели.

— А я с рабочими сцены бухал, а потом в оркестровой яме спал. Кто ж меня там заметит?

***
— О чем говорят в компании писателей?

— Чаще всего о деньгах. Но я редко бываю в компаниях писателей. Куда чаще я сижу за столами с математиками, буровых дел мастерами, реставраторами и верстальщиками.

— «Свои»… Кто они? Среди кого вы чувствуете себя на месте, своим, сливающимся с пейзажем?

— Среди деревьев в лесу, понятное дело.


Извините, если кого обидел.


13 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-13)

— Боитесь ли вы старения, старости?

— Старости — не очень. Я боюсь выжить из ума и болезней боюсь. Да всего боюсь — но дело в том, что мужчины больше в старости боятся, что они перестают быть мачо и красавцами. Но вот это для меня не страшно, изначально терять было нечего — хрен с ним.

— Почему во времена Пушкина мало боялись смерти, судя по дуэлям, а теперь трясутся за свое здоровье (некоторые даже мечтают о воскрешении из замороженного трупа)? Когда произошел этот переход и с чем он связан?

— Да кто ж сказал-то, что мало боялись? И во времена Пушкина, и во времена Нерона боялись. И сейчас боятся — это нормально. Другое дело, что смерти больше вокруг людей было — в пушкинские времена хорошо, если половина детей выживала. Представляете, как люди живут в современном мире, и спокойно (или почти спокойно — плачут, конечно, при этом) понимают, что Оленька и Сашенька выживут, а Петенька и Даша — нет. И продолжительность жизни была куда меньше, и болезни лечили мало — перелом в медицине случился только в тридцатые-сороковые годы XX века.

Ну и социальный состав выровнялся, и из социальных соображений стали меньше мучить: вон, в Англии ещё в XIX веке за украденный кусок хлеба вешали, а теперь, слава Богу, нет. Смерти стало меньше, а смерть — дело привычки.


Извините, если кого обидел.


13 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-13)

***
— Как Вам привычка говорить «мы» от имени широких масс, узких прослоек и прочих собраний?

— Она искупается своей повсеместностью и необязательностью. Вот смотрите: когда товарищ Сталин говорил «Нам стоит присмотреться к…», было понятно, что та группа людей, что сейчас вот присмотрится — о-го-го какая значимая. А когда сейчас какой-нибудь Синдерюшкин говорит: «Мы, интеллигенты, в беде», то его и жена не услышит.

***
— Народу надоели монархисты, коммунисты тоже себя не оправдали. Когда же в России настанет конец демократии, и что будет после неё?

— Очень много неправды в ваших словах. Монархическая идея будоражит умы, коммунисты крепки в вере, что такое демократия — никто не знает, меж тем у неё множество приверженцев, крепнут ряды анархистов, множатся кадеты и социалисты, процветают экологические партии. Жизнь непроста.

***
— Вот когда снишься кому-то, это так неприятно и стыдно, правда? Бог знает, что там приснится, и повлиять не можешь.

— Не знаю. Мне не жалко — правда, вряд ли я снюсь широким народным массам в больших количествах.

— Ну, даже если и одному человеку снишься. С безумной логикой сна. Какой-то непорядок, полное нарушение прайвеси. Впрочем, мне приснился Фрейд. Что бы это значило?

— Я полагаю, что Фрейд многим снится. Это ему такое наказание Господне. Но я всё равно бы не стал переживать — мы ведь (если мы не герои Павича) не знаем, как и в каком виде кому-то снимся.

— Про сны добавлю. Так ведь люди рассказывают детали! И не знаешь, правда ли или ещё что-то там со мной происходило. А вопрос совсем о другом: роль случайности в вашей жизни.

— Ну, тут не поймёшь, как они рассказывают. Это ведь как тот врач из анекдота, которому старичок жаловался, что он не может, а вот сосед смог два раза за ночь. Врач сказал: «А вы ему передайте, что смогли три раза — и дело с концом». А случайности нет вовсе.

— Ничего себе — вовсе нет случайностей! Может, и стихийных бедствий нет?

— Нету. Одни Господни наказания.

— О совпадениях и их смысле можете сказать что-то?

— О совпадениях и их смысле могу сказать кое-то. Скажем то, что тема эта туманна и безбрежна.

***
— Встречались ли вам принципиально несчастные люди? Что делать с ними? Избегать? (Мне не удаётся.)

— Я думаю, что принципиально нечестных людей очень мало. Да и они должны быть хорошо видны — из-за тщательного следования своим принципам. Куда чаще мы встречаемся с людьми не очень честными, но объясняющими свои поступки вынужденными обстоятельствами, производственной необходимостью, нуждами Родины и Божественным провидением. Избежать их невозможно, ибо они составляют всё население Земли. Кроме нас с вами, разумеется.

— Вопрос был про людей несчастных…

— Чёрт! Вы доказали мне, что учение Фрейда всесильно, потому что верно. С несчастными людьми действительно засада — и куда большая, чем с нечестными. Но тут дело ещё и в том, что все по-разному несчастны, и некоторые даже не знают об этом. Боюсь, рецепт только в том, чтобы бежать, но в большом городе нельзя этого сделать, никого не толкнув.


Извините, если кого обидел.


13 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-14)

— Много ли значит в Вашей жизни секс? Можете ли Вы представить жизнь без него? Когда уже ничего не захочется…

— Это два разных состояния — когда нет и не хочется, и когда просто «жизнь без него». Очень часто сексуальность становится не сама собой, а неким свидетельством собственной успешности. То есть, человек специально выказывает на людях свой интерес и вовлечёность, потому что это должно сказать: если я ебусь, значит мой организм не так уж плох, или, хотя я стар, то всё ещё могу купить любовь деньгами или своим положением, я нравлюсь женщинам и всё такое.

Я довольно много таких людей видел, и это рабство мне чуждо. Суетиться не надо.

Впрочем, я много думаю про всё это и понимаю, что никакие теории долго не живут. Жизнь ужасно причудлива и неожиданна.

— Сколько женщин было в Вашей жизни? Тех, которые просыпались с Вами утром в одной постели?

— Тысячи три. Больше всех продержалась Анни Ленокс. Просыпаясь в начале девяностых, я, не открывая глаз, сразу бил по клавише, и она, проснувшись в маленькой чёрной коробочке, пела мне Sweet dreams are made of this. Who am I to disagree?..

— Как вы относитесь к сексуальным меньшинствам?

— Не знаю. Для моего круга общения это диковина, так что я чаще вижу их в телевизоре. Как-то очень спокойно отношусь. Делить, видимо, нечего.


И, чтобы два раза не вставать, поздравляю всех со днём усекновения главы св. Валентина.


Извините, если кого обидел.


14 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-14)

***
— Что бы вы хотели ещё попробовать в этой жизни?

— Когда задают этот вопрос, то имеется в виду что-то радикально новое. То есть, стать директором или побывать на Северном полюсе. В отличие от директорства, на Северный полюс я бы отправился, но не туристом, а как-нибудь иначе. Есть такая мечта у всех бездельников, чтобы тебя отправляли куда-нибудь, а ты потом про это рассказывал людям.

Одним словом, я вот радикально нового ничего не хочу.

Я хочу известных мне вещей. У меня именно в них нехватка.

— Какой период вашей жизни вы хотели бы повторить?

— Повторить? Упаси Бог. Это ж ужас какой-то — я всё делал неправильно, столько всего упустил, обидел кого-то… И всё это повторять?

Но это старый вопрос, которому посвящён очень хороший рассказ Аркадия Гайдара «Горячий камень», который я всем рекомендую. Ответа на этот вопрос нет, хотя сам по себе он очень полезен и учит многим философским вещам.

— Думали ли Вы когда-либо уехать в другую страну? Или хотя бы мечтали. Какая она, страна Вашей мечты? Климат, моря, ландшафты?..

— Уехать навсегда не хотел. А хотел так, чтобы пожить месяца два. Два месяца — это серьёзный срок, больше месяца это уже совершенно иное качество.

Вот жить зимой около какого-нибудь моря, ходить на мол, смотреть на шторм. Потом сидеть в баре и травить байки с какими-нибудь знакомцами. Или жить в крымских холмах над морем. Или в отеле «У погибшего альпиниста».

Набор, в общем, стандартный.

— Ваша жизнь — сложилась? Вы довольны ей, Вы примирились с тем, что некоторых вершин уже не достичь? Или продолжаете по-юношески грезить славой?

— Ну, я в юности был всё же не самым глупым молодым человеком, и о подобных глупостях не грезил, относился к жизни с юмором и клал на «славу» с прибором. Жизнь, в общем, сложилась в том смысле, что балериной я точно не буду, и наверняка не буду пилотом аэробуса. И уж, понятно, не стану футболистом-миллионером. С этим я смирился и не ропщу.

— В каком возрасте вы начали понимать, что вы должны стать тем, кем вы являетесь сейчас?

— Я только сейчас стал понимать, что вовсе не должен был стать тем, кем я являюсь сейчас.

— А кем вы должны были стать? Опишите.

— Были разные точки бифуркации. Например, мог стать покойником, когда мы в связке втроём улетели вниз по гладкой скале на Кавказе.

Или: учился, стал физиком. Уехал в Америку, бурил скважины в Калифорнии. Изучал землетрясения, а погиб от цунами в Таиланде, когда поехал в первый отпуск с семьёй.

Или — окончив университет, сразу бросил науку и ушёл в банковский бизнес. Носился по свету, приучил себя к галстукам. Был взорван на Новый год вместе с однокурсниками, которых позвал попариться в своей дачной бане.

Или — остался в армии после призыва лейтенантом, прижился и быстро дорос до майора. Застрелили в Чечне, во время первой компании.

Или — стал успешным журналистом, работал в глянце, стал пить — не от тоски, а просто, чтобы поддерживать в себе силы для гонки по жизни. Умер, впрочем, не от цирроза, а разбившись пьяным на машине.

Или — разочаровался во всём, уехал в подмосковный город и работал учителем в школе. Детей любил мало, но пуще не любил педагогическое начальство. Умер от инсульта.

И это не весь список.

— А что такое бифуркация? Слово незнакомое.

— Можно посмотреть в словаре.


Извините, если кого обидел.


14 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-15)

Сегодня на меня упал луч космической славы.

Мне позвонили с радио.

— Мы хотим спросить вас про метеорит. Вы, говорят, писатель-фантаст, и изучали астрономию на физическом факультете МГУ…

— Ну, — говорю, — я астрономию изучал на общих основаниях: астрономы были в двадцать первой группе, а я в двадцатой…

Девушка на том конце провода задумалась.

— В двадцатой… — она, видимо, обкатывала на языке эту цифру. — Ну, извините.

И повесила трубку.

Слава моя была недолгой.


И, чтобы два раза не вставать, скажу: видел, как многокарманный жилет Вассерман рассказывает новости на РЕН-TV. Это зрелище не хуже метеорита, который, кстати, доказал, что самым эффективным способом вывести русского человека из шока и разрядить эмоции являются всё же бранные слова, а не водка.


Извините, если кого обидел.


15 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-15)

***
— Как бы Вы могли одним словом охарактеризовать самого замечательного человека, встретившегося в Вашей жизни? (реального). Что Вы извлекли для себя из этого общения? И как бы хотелось назвать самого мерзкого, ну самого-самого.

— Никак. Тут много условностей — одним словом никакого человека не охарактеризуешь, будь он даже говноед. Точно так же, во всякой жизни всегда много интересных людей, и выделять одного бессмысленно. Это вопрос из серии «Какую одну книгу ты взял бы на необитаемый остров?»… Очень мало людей концентрируется на единственном и самом замечательном — ну там, какая-нибудь Анна Григорьевна Достоевская, может быть. Или Софья Андреевна Толстая. Вот дед мой, Константин Николаевич Розанов был, Царство ему Небесное, удивительный человек, но я про него всё равно одним словом не скажу — пришлось повесть написать.

Между этими людьми знавал многих и обо всех не расскажешь.

***
— Вы ленивый ли трудоголик?

— Это прекрасный вопрос, и с прекрасным русским языком, на котором он сформулирован. Вы совершенно правы — я ленивый трудоголик.

— Вы ленивый или трудоголик?

— Нет-нет. Поздно. Я именно что ленивый трудоголик.

— Вам скучно?

— В детстве было, кажется. А так — нет. Иногда раздражает, что нельзя на каком-то мероприятии заняться чем-то для себя полезным, но с появлением Сети в мобильных коммуникаторах, и возможности создавать тексты на ладони, скука уже невозможна. При доступном подключении, конечно.

— Спасает красота или доброта?

— Смотря от чего. Вот от голода красота точно спасает.

— Какая работа для вас является самой скучной и неприятной?

— Организаторская — когда работаешь между начальниками-самодурами и распиздяями-подчинёнными.


Извините, если кого обидел.


15 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-16)

http://www.formspring.me/berezin


— В последние годы, то есть лет за десять: что произвело на Вас очень сильное впечатление.

— У меня очень ровная жизнь. Не то что бы в ней нет идеи и событий, но многое из того, что меня окружает каждодневно, каждодевно и «производит сильное впечатление». Например, ощущение собственной смертности. Или отношения между людьми. Или политическое устройство мира. Выделить что-то без дополнительных критериев невозможно.

— Простите, не сумела ясно сформулировать. Что-то перевернувшее жизнь или серьезно повлиявшее на неё. Ладно, наверно, это не для незнакомых вопрошателей.

— Понимаете, есть такие конвенциальные События Перевернувшие Жизнь — спасся в авиационной катастрофе, заболел раком, попал в заложники во время терракта. Ну и предполагается, что человек заново родился и после пошёл по жизни просветлённым. Последние лет десять господь меня от такого хранил, но дело не только не только в этом.

Я, к примеру, много думаю о смерти, и это довольно сильно на меня влияет.

Или вот я занимаюсь биографиями разных людей и призываю всякого, кто хочет лучше понять свою жизнь, попробовать себя в биографическом жанре.

То есть, если ты напишешь жизнеописание какого-нибудь человека, ты лучше понимаешь, какие события кажутся важными на несколько дней, какие оставляют след в посмертной жизни, а какие просеиваются, исчезают, как только человек исчезает.

Например, кто-то думает, что N., избежав расстрела, изменился. Но N.N. расстреляли два раза, сначала красные, а потом белые, он выкарабкивался ночью из-под трупов, и никаких изменений в психике N.N. не случилось. Кто-то прожил всю жизнь с Лией, а Рахиль давно вышла за другого, и вот человек понял, что не дождётся этого события, которое как бы должно было быть главным в его жизни. Я оттого так рассуждаю, что понимаю ваш вопрос по-своему, и начинаю отвечать на него так, как интересно мне самому.

Иногда ведь события бывают не значимые, глупые, но они привязаны к каким-то изменениям в жизни. Вот купил человек синий костюм, а потом попал под машину и много лет проходил на костылях. Потом он поменял и работу, и специальность, и вообще всё поменялось, города и жёны, но чётче всего он помнит саму покупку костюма.

— Да, да, как хорошо вы повернули. Именно что покупка синего костюма становится ключом. А где Вы сфотографированы в «Википедии», что за холм и книга?

— А, про это я уже отвечал:

«Вопрос, навеянный Вашей фотографией. Писатель — это небожитель, человек с горы?»

— «Ну, если отталкиваться от фотографии, то это вовсе не гора. Это крепостные валы города Солигалича, их веке в пятнадцатом ещё насыпали. Удивительно красивый город, кстати. Так вот, это старые, оплывшие валы, закат, роса на траве, и легко можно покатиться вниз кубарем. Рядом с русской историей быть небожителем нельзя — тут же шею сломаешь».

— У вас есть любимые здания?

— Да. Деревянные избы на Русском Севере.


Извините, если кого обидел.


16 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-17)

— Отомрёт ли в будущем семья как социальный институт, так называемая «ячейка общества»?

— Вот ведь хороший вопрос, кто бы знал! Меня лет десять назад попросили придумать тему для конкурса фантастических рассказов, и я задал тему «Семья будущего». Вот совершенно непонятно, что случится — и это чрезвычайно интересно.

Я-то думаю, что семья не отомрёт, да только непонятно, как она будет выглядеть. Ведь те же фантасты с лёгкостью придумывают какие-то безумные звездолёты (по-моему, это по большей части скучные придумки), а вот придумать отношения в семье будущего оказалось очень сложно. Придумать — ладно, надо же это ещё описать, и описать.

Вот, положа руку на сердце, много мы с вами можем назвать художественных текстов, что поведали нам о мусульманской семье с двумя (к примеру) жёнами? Вот как у них это всё устроено, как они ходят в гости, как к ним ходят в гости — а это ведь ситуация куда более близкая нам, чем семья лет через двести. Я за последние десять лет читал только один такой роман, да и то, это было там эпизодом.

Эволюция семьи — это Бог знает какая сложная тема. Все знают, что будет что-то происходить, но никто не знает — что. Вот, может, будет общинная система, где будут сообща подкармливать стариков. Это я потому говорю, что только что сходил на радио в передачу к своему приятелю. Мы там вчетвером обсуждали, в частности, пенсионную тему, и чуть не подрались. Но до этого мне там объяснили, что пенсионная система очень недавняя, ей всего сто лет. А последнее время европейских и американских пенсионеров фактически кормил Третий мир (а раньше — колонии). Теперь во всём мире пенсионная система затрещит, и только семья сможет старичка прокормить. Я в этом всём не специалист, и многое, хоть и осторожно, но принимаю на веру. Но именно поэтому готов поверить, что семьи через полвека будут не по три-пять, а по десять-пятнадцать человек, как много веков подряд до этого.

Или вот — только в XX веке человечество задавило детскую смертность — то есть, она сейчас есть, но раньше, к примеру, умирало у человека два-три ребёнка, и это была просто деталь жизни. Ну, поубиваются, зато знают, что ещё трое выжили. Причём это не только у крестьян, но и у самых известных людей, оставивших книги и воспоминания. Вы хорошо можете представить себе психологию человека который трезво понимает, что у него будет пятеро детей, а трое из них умрут во младенчестве? Я не могу, вот в чём штука. А ведь эта семейная жизнь, казалось бы, уже описана в великих романах.

Я что-то разболтался, и всё от того, что вопрос этот очень сложный, он как бездна.


Извините, если кого обидел.


17 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-17)

— Какая историческая эпоха из европейской истории Вам ближе и почему?

— Ближе всего настоящее время — это как «времена не выбирают, в них живут и умирают». Так-то я историю XX века, особенно его первой половины, знаю лучше прочих. Но это и не мудрено, я же из прошлого века всё-таки. История — под рукой, вот мой дед в октябре 1941 года, отправляя сразу несколько семей в эвакуацию, стащил у одного знаменитого наркома из квартиры пару ботинок, обменял их на еду, и раздал её отъезжающим. Мучился угрызениями совести всю жизнь. Или вот другого моего родственника расстреляли в 1918 году 20 сентября 1918 на 207-й версте Закаспийской железной дороги. Это раньше была знаменитая история, а теперь как-то подзабылась.

— Какая религия Вас более привлекала бы, если исключить христианство и ислам?

— Не знаю. Я довольно дурной христианин, но душой себя в Православии ощущаю, никому впрочем, ничего не навязывая. Другое дело, я вот однажды писал рассказ, для которого придумал целую религию. Это была вера малого северного народа, а малые северные народы для жителя средней полосы всё равно что для белого американца — индейцы. Про их жизнь обыватель знает мало, а мифов про них плодится много. Так вот герой в этом мире молился Женщине с медными волосами Аоту, что врачует болезни, Белой куропатке, что смягчает боль, и Великому оленю с двумя головами, которые у него спереди и сзади. Этот Великий олень отмерял человеку жизнь и смотрел одновременно в прошлое и будущее.

Этот северный народ считал, что у людей с юга, даже колдунов, была всего одна душа, и боги забирали её после смерти. «А вот у людей Севера было семь душ — не много и не мало, а в самый раз.

И счёт душам был такой:

Душа Ыс должна была спать с мальчиком в могиле, когда он умрёт. Она должна была чистить его мёртвое тело, оберегать его от порчи. И если человека Севера похоронят неправильно, то душа Ыс придёт к живым и возьмёт с собой столько вечных работников из числа семьи, сколько ей нужно.

А душа Ыт — вторая его душа — унесёт мальчика вниз по реке, к морю — она похожа на маленькую лодочку. Там, где кончается река, царство мёртвых выходит своими ледяными боками из-под земли наружу.

Третья душа, душа Ым — похожа на комара, что живёт в голове мальчика, и улетает из неё во время сна. Именно поэтому иногда мальчику снятся причудливые сны — где сверкают на солнце прозрачные дома, и между ними ходят огромные звери — и среди них толстый зверь с длинным носом, похожим на пятую ногу.

Мальчик видит сны только потому, что маленький комар летит над землёй и ночью мальчик глядит его глазами.

А четвёртая душа по имени Ык живёт в волосах. Оттого, если у человека вылезли волосы, то, значит, жизнь его в Ырте закончилась.

И есть у мальчика ещё три души, что предназначены для его нерождённых детей. И их можно назвать как хочешь — согласно тому, какие дети родятся».


Извините, если кого обидел.


17 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-17)

— «Извините, если кого обидел» — фраза, которой Вы завершаете записи в Вашем Живом Журнале. «Никого не хотел обидеть» — подзаголовок «Диалогов». А Вы часто обижаетесь? Тяжело переживаете обиды? И есть ли какой-нибудь рецепт, как не обижаться?

— Нет, не часто обижаюсь. То есть, обида, это, кстати, довольно редкое человеческое состояние — есть гнев и раздражение. Есть досада. А есть, например, расстройство.

Если у вас вор вытащил из кармана деньги, то ваши эмоции, обращённые к нему, не совсем обида — что-то другое. Мне, правда, неприятно, когда я кого-то разочаровываю, поэтому профилактически хочется, чтобы никто не очаровывался.

Короче говоря, рецептов никаких нет. Более того, я знаю, что всё равно найдутся обиженные, что бы ты не сделал и как бы не извинялся. Всё равно, всегда они будут, и ничего с этим не поделаешь. Главное, чтобы боязнь чужого осуждения не помешала бы тебе выполнить предназначенное.

Так что предварительные извинения — это как поклон у каратистов перед боем. Он обязателен, только означает именно поклон уважения, ничего больше.


Извините, если кого обидел.


17 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-17)

http://www.formspring.me/berezin


— Вы любите детей?

— Нескольких конкретных. Ну и нарисованных — тоже. К остальным отношусь спокойно.

— А как вы их любите?

— По-разному. Не как Хармс, нет.

— Не так, как волновался Пятачок по поводу Слонопотама?

— Не так. Я точно не иду на свист.


Извините, если кого обидел.


17 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-18)

— А почему вы ничего не говорите о реформе образования?

— А почему я без особого приглашения должен об этом говорить? Тут какое-то недоразумение.

— А вас, как писателя, не пугает сокращение программы?

— Для начала я скажу, что когда я учился в школе, то русский язык у нас кончился в восьмом классе (и оценка из восьмого как раз пошла в аттестат), а вот девятый и десятый класс у нас ровно никакого русского языка не было.

Я вижу несколько мифов в головах у прогрессивной общественности — во-первых, это миф о том, что сейчас в школе всё стало ужасно плохо, как плохо не бывало. Обычно на него наслаивается рассуждение о том, что в советской школе эту прогрессивную общественность учили куда лучше, я же не питаю никаких иллюзий по этому поводу. У меня и школа при всей её прусской системе была туповатая, и насчёт прогрессивной общественности у меня большие сомнения. А уж я сам в школе преподавал во время гайдаровских реформ, так там такое было, что мне надолго хватило этого жизненного опыта.

Во-вторых, я совершенно не увязываю набор обязательных предметов с качеством образования. Любые дисциплины преподать можно так, что святых выноси, а можно и по-человечески.

В-третьих, когда твои друзья, прекрасные душой люди, выказывают возмущение, подписывают письма, и шепчут про правительство, будто про Назарет: «разве может быть оттуда что-то хорошее?», я оказываюсь в сложном положении. Я уже несколько раз я получал пиздюлей, становясь на пути высоких чувств и пытаясь ввести несколько логики в чужие манифестации. А способ эмоционального мышления я вижу часто — с кнопками «перепост», если идёт речь о милиции — то с обязательной ремаркой «что ждать от этих убийц», если об авторских правах — то с обязательной ремаркой «даёшь свободу информации», если об образовании — то с обязательной ремаркой «из нас делают рабов». (Понятно, что законов и их проектов никто не читает, вместо документов все довольствуются пересказами незнакомых людей). Ну вот что, я должен с этим движением прекрасных людей делать? Биться, рискуя задарма со всеми поссориться? Ничего хорошего от общества и вообще больших масс людей я не жду. И это меня тревожит больше, чем набор предметов в старших классах.


Извините, если кого обидел.


18 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-18)

Прочитал гениальный текст. Собственно, я хотел бы отвлечься от тривиального сообщения "Журнал "Сноб" публикует всякое говно", как от бессодержательного. Что — "говно"? Куда — "говно"? Например, скажешь, что этот текст пошлый — так пристанут с набоковским определением пошлости, сгустится какой лингвистический Витгенштейн, и конец мне.

Детали жизни, мелкая моторика событий куда интереснее.

Вот скажем, жестокий романс про жигана, который всё искал своего отца, да только на скамье, на скамье подсудимых понимает, что он сын трудового народа, отец мой родной — прокурор, он судит людей беззащитных, не зная, что сын его — вор.

В нём заключён один из главных мотивов — мотив неузнавания.

Мотив этот существует дольше литературы.

Фольклор постоянно сталкивает героев, и не узнав подлинных имён, они совершают поступки, что толкают вперёд действие. Узнавание всегда случайно — в индийских фильмах оно происходит благодаря родинкам.

У Алексея Толстого есть рассказ про героя-танкиста с обезображенным лицом, что приехал к матери, но представился своим сослуживцем.

Советский канон оптимистичен — никто не лезет в глаз пряжкой офицерского ремня.

Но есть важное свойство этого канона.

Жестокий романс защищён от пошлости невидимой плёнкой. Если пошлости слишком много, то она обращается в свою противоположность. Если украсть буханку хлеба, то попадёшь в тюрьму, если украсть железную дорогу, то попадёшь в парламент.

Везде важен вопрос дозировки.

Да вот и история Эдипа — перескажи её в интерьерах современного сериала, будет ужас как пошлой. Сын-мажор бежал из провинциального городка, через много лет завалил папашу на стрелке, а потом сошёлся с силиконовой проституткой, которой оказалась собственная мать.

Нет, жизнь наша сложна, и мне известны истории людей, что то и дело сходятся в постели, так и не узнав имени друг друга. Это дело житейское, и для многих занятий имена не нужны.

Но самое забавное состоит в том, что история о встрече в публичном доме — это формульный сюжет мировой литературы.

Очаровательная автор "Сноба" (ну, я там фотографию видел), родилась в 1991 году, и не очень понятно, успела ли она прочитать классический рассказ Мопассана "В порту" до отмены чтения.

Там, вкратце, суть в следующем — матрос Селестен Дюкло, возвращается в Марсель из далекого плавания и приходит в бордель. В конце концов он обнаруживает, что воспользовался услугами своей сестры. "Так как у него в карманах были деньги, хозяйка предложила кровать, и товарищи, сами до того пьяные, что едва держались на ногах, втащили его по узкой лестнице в комнату женщины, которая только что его принимала. Она просидела до самого утра на стуле возле преступного ложа, плача так же горько, как он".

А вот Шкловский читал Мопассана, хоть и в переводе.

Он писал: "Весь Бабель выведен из Мопассана. Но не из того, которого держали в прежнее время гимназисты в потайном месте. Сперва я считал, что Мопассана нужно заменить поэтому Флобером.

Нет, не нужно. Бабель пишет как иностранец, но он наш писатель, который может посмотреть на нашу же жизнь извне, а не изнутри.

Флобер писал изнутри.

Про всех героев, включая красноармейских лошадей, Бабель может сказать "Это — я".

В Персии я видел, как отцы продают своих дочерей у дороги. Вернувшись в дом, отцы поили их разведённым козьим молоком. Молоко разводили, чтобы его было больше.

Я глядел на Революцию, отданную нами чужим людям, как отец на свою дочь, машущую каравану.

Бабель пишет об доступных женщинах, как будто он сам участвует в случке — причём с обоих сторон. Бабель вырос из Мопассана и Флобера, но перерос их. Он их перерос, потому что мир изменился. История про узнавание в публичном доме очищается Революцией до античной простоты.

Революция уничтожает ханжеские описания.

Литература прошлого была наполнена иносказаниями — дерьмо, сперма и прочие жидкости не назывались.

В античности люди были проще — они описывали любовь и смерть понятными словами".

Так, я отвлёкся.

Рассказ из из снобского журнала "Сноб" написан старательным пунктиром. Девочка стала проституткой, потому что отец недостаточно любил её, а потом повесился, обнаружив, что стал её клиентом. Там есть важная деталь — героине сообщают, что перед смертью он завещал ей всё своё состояние. Теперь проститутка — богатая женщина. Это важная деталь — вроде затвора в пулемёте.

В жестоком романсе всегда завещают всё состояние и это состояние велико.

Маленьких состояний никогда не завещают.

Нравственные вопросы всегда разрешаются смертью — только Достоевский мог оставить героя с ними на каторге, будто с ребёнком на руках.

В жестоком романсе много плачут.

— Но что мне деньги, что деньги! — обычно рыдает героиня сидя на куче из банкнот.

Но только хорошие жестокие романсы кончаются тем, что герой плюёт на кучу денег и пускается в странствие по Руси. Смотрите и вы, господа-пассажиры, ребёнок тот брошенный — я. Подайте, кто может, ведь мне до могилы осталось совсем ничего.

Интересно, идёт ли слава гениального рассказа за его автором, напомнят ли ему лет через двадцать о нём.

Это распространённый мотив в советских фильмах.

Сколько верёвочке не виться, но рано или поздно в дверь постучат люди в серых плащах: "Не ли, Никодим Семёныч, служили в айнзацкоммандо подо Львовом в 1944 году? Написали в стенгазету рассказ? Про душегубство вам скидка теперь и звание незалежного Героя, а вот за рассказ — чистое расстреляние".


И, чтобы два раза не вставать, скажу: я в своё время не прошёл в "Сноб" по кастингу. Как быстро время-то летит. Ах, добрый Макакий Макакиевич, открыватель общественности глаза на Снопптм, отчего мы не едим минскую колбасу? Отчего не роняем скупую слезу на киевское сало? Отчего не стучим горькими стаканами, где на сто грамм русской, двести — вельтшмерца?


Извините, если кого обидел.


18 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-19)

— Когда Вы отчетливо захотели стать писателем? Вы помните этот момент?

— Тут есть два момента про первый, когда я написал первый свой роман из двух глав, рассказано здесь. На самом деле я никогда не хотел стать писателем. Я всегда хотел быть кем-то, у кого есть какая-то профессия, и при этом писать книги — примерно так же, как писал свои геолог Олег Куваев. Или вот, ещё лучше — как Черчилль. Ты вершишь судьбы мира, ссоришь и соединяешь народы, сам кладёшь кирпичную стену в своём поместье, малюешь посредственные картины, и между делом получаешь Нобелевскую премию по литературе.

Будь Брежнев поумнее, он не просто бы получил премию, но и писал бы свои книги сам — получил бы не просто медаль, а ещё и удовольствие.

Но, увы.

И у меня — увы. То есть, у меня так не получилось.

И со временем я увидел, что зарабатываю на хлеб исключительно продажей букв.

— А чем бы вы хотели заняться профессионально, оставив буквы как хобби?

— Наукой. У меня, собственно, и было несколько периодов жизни, когда я профессионально занимался наукой. Разпопробовавши заниматься выяснением чего-то логическими средствами, от ощущения того, что задача решена, пазл сложился, избавиться нельзя. Но, тут уж, как говорится, можно не успеть.


Извините, если кого обидел.


19 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-19)

— Для чего вам эти вопросы?

— Для упражнений в самоанализе.

— Что для вас Россия?

— Большая страна с очень интересной историей, с очень сложно устроенным механизмом, который мне тоже очень интересен. Это как мальчик, который попал в библиотеку, в которой книжные полки до потолка, и наперёд знает, что всего не успеет прочитать.

***
— Можете позволить себе заплакать? Если да, то при каких обстоятельствах?

— Могу позволить себе при любых.


Извините, если кого обидел.


19 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-19)

— Как поступаете, когда чувствуете, что всё надоело?

— Пока такого опыта у меня нет. Случится — расскажу.

— Какой персонаж кинематографа вам больше всего нравится? На кого из этих персонажей вы хотели бы быть похожи?

— Винни-Пух, наверное. Отечественного производителя.

— А кого вы тогда видите Пятачком? Или это большой секрет?

— У меня довольно много сотрапезников, за этим незаржавеет. Куда интереснее вопрос, кто надо мной Кристофером Робином.

— Кристофером Робином — Кристофер Нолан. Согласны?

— Не знаю. Мне сперва нужно хорошо изучить его творчество.


Извините, если кого обидел.


19 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-19)

— Вы знакомы с людьми, которые работали «литературными рабами»?

— Я знавал людей, что писали романы под чужим псевдонимом. Кухня этого дела мне была известна, но известна на состояние примерно десять лет назад. Сейчас наверняка она другая.

— Вы смотрите фильмы, или книги всё время пожирают?

— Сейчас книги пожирают сравнительно меньше времени — другое дело в кино мне довольно сложно угодить лет десять-пятнадцать назад я довольно сильно объелся артхаусом (тем, что под ним понималось). Поэтому визуальная информация — в основном через образовательные каналы. Они у меня в режиме «нормально включён».

— Считаете артхаус матерным словом?

— Все слова время от времени становятся ругательными (про слово «творчество» я уже процитировал изрядный кусок из книги Михаила Анчарова). Сейчас, по-моему, режиссёру сразу надо рвать на кинокритике волосы, если он обзовёт его этим словом.

Даже если режиссер это самое и есть.

— Блоггерство помогает литературному творчеству?

— Не знаю. С одной стороны, позволяет использовать энергию заинтригованных читателей для вычитки фрагментов и консультации специалистов, с другой — есть риск сублимировать само творчество: если выговорился, так что писать роман? Всё уже, хватит, завод кончился.

— Участвуете в писательских десантах?

— О, какое прелестное слово! Десант… Сразу чем-то из моего студенческого прошлого повеяло, а, впрочем, были ещё десанты на Целину. Но — увы, я в десантах не участвую, я, увы, довольно мирный.

Меж тем, это очень важная составляющая жизни современного писателя средней руки — своего рода компенсация за унижения, бесплатный туризм. Только в этом туризме легко возненавидеть спутников. Вы ведь, верно, знаете, как начинают ненавидеть спутников обыкновенные туристы на автобусной экскурсии? А уж я-то давно стал чудовищно раздражителен. Меня часто раздражает всё то, что я вижу в себе, но только проявленное в других. Например, то, как советские писатели дурно, или даже — чрезвычайно дурно говоря на иностранном языке, начинают лезть к иностранцам с политическими откровениями в духе Перестройки. Приставать к аборигенам со своими впечатлениями из рода страноведения или воспоминаниями о том, как в 1973 году они поехали за рубеж от Союза Писателей в 1971 году и… И я такой же, знаю-знаю.

Путешествие писателей, то есть их коллективное перемещение имеет смысл, только если они образовали тайное общество или намереваются устроить оргию. Всё прочее общение писателей с читателями легко можно реализовать в Сети — форумы, блоги и видеоконференции решат все проблемы. Даже надписывание книг можно устроить дистанционно.

Всё остальное — есть ни что иное, как осваивание бюджетов. Дело в том, что общество в какой-то момент решило, что ему необходима культурная деятельность. Что такое «культурная деятельность» никто не знает, но подразумевается, что она очень нужна. Из этого «нужно», и «неизвестно как» и рождается всё писательское (и не только писательское) представительство.

То есть, общество решает затратным образом отдать писателям немного жизненных благ. В обмен на эти блага писатель обязуется перенести неудобства дороги и поскучать, слушая лишённые смысла речи на каком-нибудь официальном мероприятии. Это, впрочем, нормальная работа, которая умелыми писателями выполняется даже с некоторым артистизмом.

Тут главное осознать, зачем тебе лично это всё нужно — потому что в 1980 году поездка в рамках писательского туризма в Париж была событием одного плана и полезна одним, а сейчас — такое же путешествие ценно другим. Или вовсе не ценно. Ну и поездка в Вологду тоже поменяла смысл и цели. Но если приложить усилия, то можно даже в десантировавшегося писателя внести какой-нибудь смысл и получить от него некоторую пользу.

Я бы с большим интересом принимал участие в этих «писательских десантах», как вы говорите, но только туда не протолкнёшься. Большинство людей это воспринимают как бесплатный туризм. Оттого происходит вечная драка локтями за банкет в чужом городе.

А так-то я о-го-го. С радостью. Хлебом не корми, дай посмотреть, как в других краях люди живут.


Извините, если кого обидел.


19 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-19)

— Что бы вам хотелось уметь?

— Хотелось бы уметь что-то такое, что всегда пользовалось бы денежным спросом. Есть масса специальностей, что, в отличие от литературы, всегда нужны людям, и мастерство в них с годами только нарабатывается. В литературе же, всё наоборот, её вершины вовсе не нужны людям. И с годами всё вероятнее оступиться. Хорошо быть, скажем, практикующим врачом и писателем. Или реставратором картин — и писателем.

А «просто писатель» на деле слишком много думает о выживании.

— Писали когда-нибудь на заказ (против воли)?

— Против воли не писал никогда — но тут есть тонкость. Против воли, это, по-моему, когда герой стучит по клавишам, а рядом люди в чёрных трико держат нож у горла его дочери.

Я часто писал тексты (особенно в газету) усталым, или когда мне хотелось спать, а иногда я не мог найти слова — но завтра в номер, и ничего не поделаешь.

А вот с прозой интереснее — я, к примеру, очень люблю сетевые конкурсы, на которых нужно быстро написать текст на заданную тему с очень странными ограничениями — типа, чтобы в рассказе было две обезьяны, бегемот и жираф (может зоопарк конкурс проводит). Опыт показывает, что можно получить удовольствие от сочинительства даже при самых экзотических желаниях заказчика.

Беда в другом — в кинематографе чаще всего заказчик не знает, что хочет. И ты переделываешь, переделываешь, а потом с тобой прощаются. Тут важно понять, когда надо уйти.

Но это я отвлёкся и заговорил о другом.


Извините, если кого обидел.


19 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-20)

— Вы дорого живёте? На денди похожи?

— Что значит «дорого жить» — это я не понимаю. Человек, что годами выплачивает за утраченное имущество, дорого живёт? Или там человек, что алименты на десятерых выплачивает? А скупердяй-миллионер, что денег не тратит, питается корочкой сухой — этот «дорого живёт»?

Не знаю. «Богато» — это вот я хоть как-то понимаю, видел издалека.

А на денди я уж точно не похож.

— Вы когда-нибудь перегибали со спиртным?

— Мне термин «перегибал со спиртным» непонятен. Что это — напиться? Уйти в запой? Ну, крепко выпив, грузнел и соловел, запоев чужд. Наверное, не перегибал.

— Цой жив?

— Да кто ж его знает? Что я — Шредингер?

— Маркс или Энгельс?

— Энгельс мне интереснее.

— Толстой или Достоевский?

— У меня нет тут выбора — когда мне было двадцать лет, я больше читал Достоевского, сейчас — больше Толстого. Потом, может, всё поменяется.

— Что доставило вам самое приятное ощущение в жизни?

— Выход на Караби-яйлу при движении со стороны Бурульчи.

— Где вас в Интернете можно найти?

— Практически везде. Как откроете Яндекс и — бац! — я там.

— Вы боитесь старости?

— Нет. Даже наоборот. Но я боюсь старческого слабоумия и болезней, что превращают человека в животное. Но тут уж — на всё Господня воля: не отдали б Москвы.

— Откуда берутся книги?

— Из типографии, я полагаю.


Извините, если кого обидел.


20 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-20)

— Какого отечественного юмориста (сатирика, артиста — главное профессионально смешного человека) вы слушаете чаще?

— Если честно, то я не знаю ни одного профессионально смешного человека. А отечественных юмористов (я не хочу никого обидеть, но вы сами спросили) считаю отвратительными.

***
— Вы любите чистить снег?

— Скорее да, чем нет. Главное, чтобы это не подневольно.

***
— Когда у вас появился первый персональный компьютер? Зачем и почему? — как бы наивно такой вопрос не прозвучал.

— Собственно, это было тогда, когда топоры уже застучали по виноградникам, но моё государство от Бреста до Владивостока, а, что важнее, от Вильнюса до Душанбе, было ещё неколебимо. Тогда американцы спорили с советскими учёными о том, можно ли по сейсмическим колебаниям оценить мощность ядерного взрыва. Раздосадованные затяжным спором, американцы вдруг подарили Академии наук два десятка персональных компьютеров. Нормальные люди отказывались на них работать, а мне как молодому специалисту, выбирать не приходилось. (Причём я к тому времени застал ещё радостный стрёкот перфораторов на улице Вавилова, и таскал под мышкой толстую коричневую колоду). Считать за этими машинами было (сначала) некому. И там, по случайности, оказался я.

Жёсткого диска не было никакого — загружались с флоппи по 300 кило. Это и был мой первый персональный компьютер — коллективного пользования (на него всё-таки потом образовалась очередь).

Потом была череда таких же, общественно-персональных машин, пока я не купил AT-386 двадцать лет назад. Из эстетических соображений я выкрасил его корпус и корпус монитора в чёрный цвет краской для автомобильных глушителей. По-моему, это был первый чёрный компьютер в моём кругу. Вот на нём я уже ничего не считал, а только писал тексты, да резался в игрушки-квесты.


Извините, если кого обидел.


20 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-20)

Прэлесно! Получил письмо: "Владимир, добрый день! Отдел продвижения ЗАО «Полисорб» очень бы хотел, чтобы Вас заинтересовало сотрудничество с ЗАО «Полисорб». У нас есть то, чего нет у других — диоксид кремния коллоидный, а попросту медицинский препарат Полисорб МП. На территории Челябинской области с 1997 года существует предприятие по производству современных энтеросорбентов на основе природного кремния — ЗАО «Полисорб». Лекарство эффективно при диарее, похмелье, отравлении, кишечных инфекциях, аллергии и других заболеваниях. Уникальность лекарства в площади его сорбционной способности — более 400 кв. м. на 1 грамм. Лекарство незаменимо в путешествиях. Надеемся, что сотрудничество с нами Вам будет интересно. Ждем вашего ответа для обсуждения расценок". Челябинск! Челябинск! Молодцы! Оказывается, они с 1997 года метеориты на жидкий кремень переводили, а никто и не знал. Подобное — лечи подобным, метеоризм — метеоритом. Теперь уж что, скрываться поздно. Надо кремень в открытую впаривать. Мне ещё понравился оборот: "диоксид кремния коллоидный, а попросту медицинский препарат Полисорб МП". Увы, уже полста человек перебежало мне дорогу — вот они. Я поэтому напишу решительно бесплатно — впрочем, если челябинцы пришлют мне немного метеорита в конвертике, то я буду рад.

Я вот, кстати не помню — диоксид кремния это ведь кремнезём SiO2 - я не очень помню о его лечебных свойствах, а вот силикагель, который мы все из свежекупленных кроссовок вытряхивали, был веществом третьего класса опасности. А так-то диоксид кремния вроде пищевая добавка E551, предохраняет от комкования и слёженности. Залезши на один медицинский портал, обнаружил чудесное: "Сколько кремнезема нам нужно? К сожалению, до сих пор на этот вопрос нет авторитетного ответа, поскольку все анализы проводят в стеклянной посуде, которая содержит в своем составе кремний. Видимо, для анализов нужна посуда из особого пластика".

День прошёл не зря.


И, чтобы два раза не вставать, спрошу: а это у меня теперь навсегда в Эксплорере комменты открываться не будут? Спасибо дорогому СУПу, конечно, но тут бы я, как генерал Чарнота, записался бы в "Единую Россию" только б заради того, чтобы этих рукопожатных и неполживых суповцев расстрелять (а там несколько поколений сотрудников в этой компании неполживы и рукопожатны). Ну, а потом выписался бы, конечно. Или не стал бы торопиться.

И всё же: может есть какой метод борьбы с тайной комментариев?


Извините, если кого обидел.


20 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-21)

http://www.formspring.me/berezin

***
— Вам надоело? (Неважно, о чём спрашиваю я, о чём подумали вы, вот что интересно). Почему это всё вам надоело?

— Это неважно.

— Что неважно?!

— Неважно, о чём вы спрашиваете.

— А о чём я спрашиваю?

— Неважно.


Извините, если кого обидел.


21 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-21)

***
— А скажете, почему это к Вам в Живой Журнал всё забегают «блондинки без трусов?» Что их влечёт к Вам? Я нежная, сладкая, как жаль, что Ваша жизнь не соприкасается с моей хотя бы иногда… Но не блондинка. И в трусах в приличном обществе. И всё мимо, мимо.

— Надо что-то менять. Сделайте усилие… Впрочем, сейчас морозно.

— И я действительно иногда читаю через слово, хожу без трусов, но никогда не бываю паточно-сладкой. Вы ведь тоже никогда не называете женщин зайчонком?

— Надо будет — назову хоть тыквочкой.


Извините, если кого обидел.


21 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-21)

Есть старый как мир, анекдот, который даже стыдно рассказывать. Такое с анекдотами бывает — от них отстаётся одна фраза, будто порядковый номер. Впрочем, порядковые номера анекдотов — это уже анекдот. Так вот история про бедного еврея, что жаловался на жизнь, бедность и жизнь в тесноте — анекдот старый. Раввин советует ему купить козла, тот покупает, и когда жизнь становится совсем невмочь, снова приходит, к раввину, и тот советует ему продать козла. В жизни бедного еврея наступает счастье.

Всё это прекрасно описывает любое нововведение компании СУП. Мне неизвестны инициативы компании, что сказались благотворно на её имидже. Это совершенно удивительное обстоятельство.

При этом возвращение к прежнему состоянию всегда означает счастье всех национальностей, которые ещё населяют ресурс.

При этом, понятное дело, Лазарь Моисеевич Каганович совершенно справедливо говорил, что у всякой катастрофы есть имя, фамилия и отчество. Я вот не знаю, по-прежнему ли генеральным директором СУП числится Омашева Лилия Сергеевна (Сеть мне подсказывает, что — да, но мало ли). Интересно, что она думает о деятельности Ильи Владимировича Дронова. Причём прочие менеджеры тоже имеют имя, фамилию и отчество. Это всё удивительно интересно.


И, чтобы два раза не вставать, скажу: мне тут прислали новую повесть Романа Сенчина. Выйдет она ещё через некоторое время, но можно сказать о сюжете. Это история девочки-подростка на фоне митинговой активности прошлого-позапрошлого года. Прочёл я всё это и остался в некотором недоумении.

Нет, писатель Сенчин — писатель успешный, причём специализирующийся именно на свинцовых мерзостях жизни. Сейчас уже надо объяснять, что эта фраза из повести Горького "Детство", где он пишет «Вспоминая эти свинцовые мерзости дикой русской жизни, я минутами спрашиваю себя… Но правда выше жалости, и ведь не про себя я рассказываю, а про тот тесный, душный круг жутких впечатлений, в котором жил — да и по сей день живёт — простой русский человек». Надо сказать, что кроме Горького в русской литературе рубежа веков, тех ещё веков, было довольно много состоявшихся писателей, которые рассказывали об угрюмой жизни русского народа. То есть, не то, что бы очень много, но это был узнаваемый стиль нарративного повествования о том, как встаёт с похмелья рабочий, как одиннадцать часов в день он вертит гайку на фабрике, как обманывает его приказчик на фабрике, как потом он напивается в кабаке казённой водкой и как потом встаёт с похмелья.

Сейчас много желания увидеть в митингах людей с белыми лентами аналога с событиями 1905–1907 годов. Ну и от этого естественен этот тип истории — с минимальной художественностью, с почти косноязычием (тут, правда, я бы не распространялся — возможно, что я читаю нередактированный, да ещё и сокращённый текст. Мне, к примеру, мешает выражение «пачка ряженки» вместо пакет, но ладно, это может быть диалектизмом).


<Тут должно было быть рассуждение о том, как герои говорят передовицами газет и приём введения в текст блогов и "Википедии", а так же фраза Рекемчука "Никого не интересует, как было на самом деле" Документализм в литературе — чрезвычайно странное явление. Очерки из босяцкой жизни были чрезвычайно популярны, причём даже те, по сравнению с которыми стиль Горького обладал набоковской сложностью. Рабочий встал, рабочий пошёл. Причём сама эмоция предъявлялась в готовом виде — прет-а-порте. "Доколе нам терпеть"! — воскликнул Прохор. И верилось, что он встанет и разрушит эту глыбу самовластья и проч., и проч. У Сенчина, кстати, есть и этот мотив русской классики — герои говорят без тени без иронии, будто зачитывают собственные статьи — благо все герои, кроме, собственно девочки-подростка, люди пишущие и реальные. Помещение документа в текст, кстати, давняя традиция — она особым образом расцвела во время буйства "литературы факта". В той повести, о которой идёт речь, есть одна особенность — там раз от разу повторяется один приём. Девочка слышит разговоры взрослых, запоминает тему, открывает компьютер, смотрит "Википедию" (статья или цифра тут же предъявляются), ужасается, и затем всё повторяется снова.>


Что из этого следует? А то, что для меня открытым остаётся вопрос жанра "О свинцовых мерзостях жизни" — как он вообще должен сейчас существовать. Что действует на читателя, а что нет. < Интересно как было отражено народное брожение Первой русской революции — а, бесспорно, рефлексий было очень много, и Россия тогда была по-настоящему литературоцентричной страной без телевидения и блогов. Есть рефлексия очевидца, беллетристическая запись только что пережитой эмоции. Потом есть эстетический подход, и не поймёшь, что в итоге действительно действует. Что адекватно событию — агитационная проза? Роман "Виктор Вавич"? "Петербург" Белого?

Это чрезвычайно интересная тема, и готовых ответов нет.

А вот тут должна была быть история про то, как я хорошо помню, как "демократическая" риторика четверть века назад действовала на читателей, а охранительная не действовала ни хрена. То есть "история про брюкву и спиздили">


Извините, если кого обидел.


21 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-22)

***
— Как Вы думаете, возможен ли секс между друзьями — мужчиной и женщиной? Без обязательств, просто как приятное продолжение дружбы. Разнообразие. Радость жизни. То есть при этом оба остаются «при своих». Без претензий и планов на совместный быт. (Я дама).

— По-моему, большая часть людей об этом только-то и мечтает. Другое дело, для этого нужно всё-таки немного больше ума и внимательности, чем при традиционном подразумеваемом и неписанном контракте между людьми.

— А я же жду ответа про секс при дружбе. Мне кажется, или я подозреваю, что это лучше, чем секс без неё. Или вообще секс как секс ради секса.

— Да я уж ответил. Всё хорошо, если только люди не убивают и не мучают друг друга.


Извините, если кого обидел.


22 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-22)

***
— Какой из заданных тут вопросов понравился больше всего?

— Не знаю. Я вообще не использую этот критерий. Дело в том, что это своего рода исповедь — я ведь и сам в себе стараюсь разобраться. К тому же у меня осталось несколько ответов — есть несколько тем, которые во мне живут именно в виде ответа на эти незаданные вопросы.

— Как зовут человека, который задал вам тут больше всего вопросов?

— Понятия не имею. Я принципиально отношусь к этим вопросам, как к заданным мирозданием. Совершенно неважно, если это спрашивает знакомый. Здесь он на минуту становится настоящим анонимом.

— Какой вопрос вы хотели бы задать мне?

— Не знаю. Вы ведь — мироздание. Спрашивать вас, не еврей ли вы и подорожает ли животное масло — мне не интересно. Я знаю ответы на эти вопросы. Ответ на вопрос «Когда я умру?» я пока не хотел бы знать — вдруг он меня расстроит. А больше ничего мне на ум не приходит.

— Я не еврей. Только один прадед. Ну, может ещё несколько прапрапра были евреями. А вы антисемит? Почему?

— А таки зачем вы мне сообщаете что вы не еврей?

— А я воспринял намёком цитату «Спрашивать вас, не еврей ли вы и подорожает ли животное масло — мне не интересно». Так как вы к ним относитесь?

— Вы заблуждаетесь в том, что в этом месте возможен диалог. Это он, может, возможен в Живом Журнале, а вот тут у вас один шанс и один вопрос — потому что это анонимная площадка. Вот вы были Иваном Сергеевичем Синдерюшкиным и вдруг стали мирозданием и задали мне вопрос. Но тут же, вы превратились обратно в себя, а задавая второй вопрос, превратились в совершенно другое мироздание.

Это произошло в силу здешней анонимности. То есть, каждый новый вопрос вас обнуляет. Я никак не могу (и не хочу) догадаться, кто и где это стучит по клавишам, и через кого мироздание со мной беседует.

Впрочем, по этому поводу национального я имею два соображения — во-первых, очень жаль, конечно, что мироздание не опознаёт известную цитату из классика, а, во-вторых, моё мнение по национальному вопросу вполне совпадает со стихотворением хорошего поэта Александра Кушнера, что помещено на титульной странице моего Живого Журнала.

— Вы хотели бы сами задавать анонимные вопросы? Если да, то кому?

— Я бы хотел порасспрашивать нескольких людей. Но в этом случае анонимность не важна, и потом они все — мёртвые.

— Можете рассказать мирозданию смешной анекдот?

— Это бестолку, его так не расшевелишь.

— Какой вопрос вы хотели бы услышать от мироздания?

— Я считаю, что от мироздания ничего не надо хотеть, и, тем паче требовать. А то будет как с тем человеком, что больше всего хотел сбросить десять килограммов, тут же попал под трамвай, и ему ногу отрезало.

— Что вы извлекаете из общения с мирозданием?

— Воду, белки, жиры, углеводы и минеральные вещества. А так же — кислород из воздуха.

— В чём смысл жизни? а то мирозданию самому интересно…

— Не знаю.

— Мне очень нравится играть в эту игру с Вами. И когда Вы величаете меня Мирозданием. Я ни с кем больше не хочу, я хочу только с Вами. И никак Вам прямо об этом не скажу. Не могу. А Вы меня не понимаете и приписываете мне какие-то вовсе несуществующие роли.

— Это не вопрос, это — утверждение.

— Ну, хорошо, утверждение. А вот вопрос: а вам нравится играть в эту игру с Мирозданием, или Вы это делаете ради какой-либо призрачной выгоды?

— Да отчего же призрачной? Выгода вполне ощутимая — я формулирую вещи, которые, может, не сформулировал бы. Руки б не дошли.


Извините, если кого обидел.


22 февраля 2013

День советской армии (Голем) (2013-02-23)

Восстание догорало. Его дым стлался по улицам и стекал к реке, и только шпиль ратуши поднимался над этим жирным облаком. Часы на ратушной башне остановились, и старик с косой печально глядел на город.

Восстание было неудачным, и теперь никто не знал почему. Чёрные танки вошли в город с трёх сторон, и битый кирпич под их гусеницами хрустел как кости.

Капитан Раевский сидел в подвале вторые сутки. Он был десантником, превратившимся в офицера связи.

Раевский мог бы спуститься с остальными в сточный канал, но остальные — это не начальство. Остальные не могли отдать ему приказ, это был чужой народ, лишённый чёткой политической сознательности. Капитан Раевский был офицером Красной Армии, и, кроме ремесла войны, не имел в жизни никакого другого. Он воевал куда более умело, чем те, что ушли по канализационным коллекторам — и именно поэтому остался. Он ждал голоса из-за реки, где окопалась измотанная в боях армия и глядела в прицелы на горящий город.

Приказа не было три дня, а на четвёртый, когда радист вынес радиостанцию во дворик для нового сеанса связи, дом вздрогнул. Мина попала точно в центр двора. От рации остался чёрный осколок эбонитового наушника, а от радиста — куча кровавого тряпья.

Теперь нужно было решать что-то самому. Самому, одному.

До канала было не добраться, и вот он лез глубже и глубже в старый дом, вворачиваясь в щели как червяк, подёргиваясь и подтягивая ноги.

Грохот наверху утихал.

Сначала перестали прилетать самолёты, потом по городу перестала работать дальнобойная артиллерия — чёрные боялись задеть своих.

Но разрывы приближались — видимо, чтобы экономить силы и не проверять каждую комнату, чёрные взрывали дом за домом.

У Раевского был английский «стен», сработанный в подпольных мастерских из куска водопроводной трубы. Он так и повторял про себя — водопроводная труба, грубый металл, дурацкая машинка — но к «стену» было два магазина, и этого могло хватить на короткий бой. Застрелиться из него, правда, было бы неудобно.

И вот Раевский начал обследовать подвал. На Торговой улице дома были построены десять раз начерно, и на каждом фундаменте стоял не дом, а капустный кочан — поверх склада строился магазин, а потом всё это превращалось в жильё. Прошлой ночью он нашёл дыру вниз, откуда слышался звук льющейся воды — но это было без толку — там, среди древних камней, могла течь вода из разбитого бомбами водопровода или сочиться тонкий ручеёк древних источников.

Так на его родине вода текла под слоем камней, и её можно было услышать, но нельзя пить.

И теперь воды у него не было. Вода кончилась ещё вчера.

И вот он искал хоть что-то, чтобы не сойти с ума. Раевский начинал воевать у другой реки, и сидя два года назад в таком же разбитом доме, понял, что жажда выгонит его под пули.

Жить хотелось, но воды хотелось больше. Это было то, что называлось жажда жизни, и Раевский, выросший у большой реки посреди Сибири, знал, что без воды ему смерть. Он боялся жажды, как татарина из своего давнего кошмара.

Про татарина ему рассказала старая цыганка, сидевшая на рельсах с мёртвым ребёнком на руках.

— Тебя убьёт татарин, — сказала цыганка Раевскому, когда он остановился перед ней на неизвестном полустанке с чайником в руке.

— Тебя убьёт татарин, — сказала цыганка. Один глаз у неё был закрыт бельмом величиной с куриное яйцо, а другой, размером с пуговицу, смотрел в сторону. Она сказала это и плюнула в мёртвый рот младенца. Тогда младенец открыл глаза и улыбнулся.

После этого цыганка потеряла к Раевскому интерес.

Эшелон тронулся, и Раевский, слушая, как в ухо стучат колёса, ругался до вечера на глупую старуху. Он видел настоящего татарина только раз — когда в детстве оказался с отцом на Волге.

Детство не кончалось, и мальчику не было дела до службы отца. Отец, когда их пароход, шлёпая колёсами, подвалил к неизвестной пристани, сошёл, чтобы передать кому-то бумагу, важную и денежную.

Мальчик ёжился на весеннем ветру, вода стояла серым весенним зеркалом, и протяжно выл над городом муэдзин.

Едва отец отлучился, как из толпы на дебаркадере выпрыгнул татарчонок, сорвал с Раевского шапку, нахлобучил на него свою тюбетейку и побежал. Кто-то свистнул, захохотал дробно, а сердобольная баба сказала:

— У них праздник. Надо было бы побежать тебе, догнать — это ведь игра, мальчик. А теперь с чужой шапкой, что с чужой судьбой будешь жить.

Но догонять было уже некого и бежать некуда.


Раевский долго вспоминал потом детскую обиду. Помнил он и предсказание цыганки, гнал его от себя — правда, с тех пор не брал татар в свою группу.

Он никому не рассказывал об этой истории, потому что солдаты не должны знать о слабости своего командира, особенно, если это командир Красной Армии. В марте он столкнулся с татарами, что служили в эсэсовском полку. Он дрался с ними в лесах Западной Белоруссии — где мусульманский полк обложил партизан. Группу Раевского выбросили туда с парашютом, и через час она уже вела бой. Пули глухо били в сосны, и последний мартовский снег сыпался с ветвей на чёрные шинели. Раевский не спал три дня, и всё время был покрыт смертным потом, противным и липким, несмотря на холод мартовского леса. Когда на третий день пуля вошла к нему в плечо, он решил, что жизнь пресеклась. Смерть его была — татарин в той самой чёрной эсэсовской шинели.

Татарин без лица мерещился ему несколько раз, но всегда превращался в усталую фигуру медсестры или своих бойцов, которые тащили его на себе. Всё это прошло, а теперь жизнь кончалась по-настоящему, хотя ни одного татарина рядом и не было. Нет, он знал, что среди чёрных людей, что медленно сейчас сжимают кольцо, есть и Первый Восточно-мусульманский полк СС, но вероятность встречи с татарином без лица считал ничтожной.

Он полз по соединяющимся подвалам, шепча простые татарские слова, которых в русском языке то ли пять, то ли целая сотня.

Так он попал в соседнее помещение, где нашёл множество истлевшей одежды, горы мышиного помёта и гниль, вывалившуюся из трухлявых сундуков.

Разбитые сосуды были похожи на рассыпанные по полу морские раковины.

Раевский видел старинные книги, слипшиеся в плотные кирпичи. Бесполезная ржавая сабля звякнула у него под ногой. Но он нашёл главное — в опрокинувшемся шкафу Раевский обнаружил бутылку вина. Он тут же вскрыл её медным ключом, найденным на полке. Вино оказалось сладким, как варенье, и склеило гортань. Раевский забылся и не сразу услышал голос.

Голос был сырым — как старый горшок в подполе.

Голос был глух и пах глиной.

Голос уговаривал не спать, потому что мало осталось времени. Раевский понимал, что это бред, но на всякий случай подтянул к себе ствол, сделанный из водопроводной трубы.

Это был не бред, это был кошмар, в котором над ним снова склонился татарин без лица.

— Кто ты? Кто ты? — выдохнул лежащий на полу.

— Холем… — дохнул сыростью склонившийся над Раевским. И начал говорить:

— Меня зовут Холем или просто Хольм. Немцы часто экономят гласные, а Иегуди Бен-Равади долго жил среди немцев.

Это был хитрый и умный человек — ходили слухи, что он продал из календаря субботу, потому что она казалась ему ненужным днём. Часто он посылал своего кота воровать еду, и все видели, как чёрный кот Иегуди Бен-Равади бежит по улице с серебряным подносом.

Один глаз Бен-Равади был величиной с куриное яйцо и беспокойно смотрел по сторонам, а другой, размером в пуговицу от рубашки, — повёрнут внутрь. Говорили, что этим вторым глазом Бен-Равади может разглядывать оборотную сторону Луны, а на ночь он кладёт его в стакан с водой.

Именно он слепил моё тело из красной глины и призвал защищать жителей города, потому что во мне нет крови и мяса. Во мне нет жалости и сострадания, я равнодушен, как шторм, и безжалостен, как удар молнии. Но я ничто без пентаграммы, вложенной в мои уста книжником Бен-Равади.

Раз в двадцать лет я обходил дозором город.

Но однажды началось наводнение, и река залила весь нижний город до самой Торговой улицы. Ночные горшки плыли по улицам стаями, как утки, в бродячем цирке утонул слон, и вот тогда вода размочила мои губы. Пентаграмма выпала, и я стал засыпать. Теперь пентаграмма греется в твоей руке, я чувствую её силу, но уже не слышу шагов моего народа. Нет его на земле. Некому помочь мне, я потерял свой народ.

Раевский сжал в руке ключ с пятиугольной пластиной на конце.

— Да, это она, — Холем говорил бесстрастно и тихо — Ключ ко мне есть, но мне некого больше охранять. Жители города превратились в глину и дым, а я не смог их спасти. А теперь скажи: чего ты хочешь? Скажи мне, чего ты хочешь?

Раевский дышал глиняной влагой и думал, что хочет жить. Он хотел пить, но знал, что это не главное. Нет, ещё он, конечно, хотел смерти всем чёрным людям в коротких сапогах, что приближаются сейчас к дому. Он хотел смерти врагу, но больше всего он хотел жить.

Капитан Раевский воевал всю свою осознанную жизнь, и был равнодушен к жизни мирной. Много лет он выжигал из себя человеческие слабости, но до конца их выжечь невозможно. Хирургического напряжения войны хватало на многое, но не на всё. Жить для того, чтобы защищать — вот это годилось, это вщёлкивалось в его сознание, как прямой магазин «стен-гана» в его корпус.


Рубиновая звезда легла в глиняную руку, а человеческая рука сжала медную табличку.

Двое обнялись, и Раевский почувствовал, как холодеют его плечи, и как нагревается тело Холема. Тепло плавно текло из одного тела в другое, пока глиняный человек читал заклинания.

И вот они, завершая ритуал, зажали в зубах каждый свой талисман.

Чёрные люди, стуча сапогами по ломаному камню, в это время миновали старое кладбище, где могилы росли, как белая плоская трава. Они обогнули горящую общину могильщиков и вошли во двор последнего уцелевшего дома на Торговой улице.


Последнее, что видел Раевский, застывая, был Холем, идущий по двору навстречу к людям в чёрных мундирах. Когда кончились патроны, Холем отшвырнул ненужный автомат и убил ещё нескольких руками, пока взрыв не разметал его в стороны.

Но Раевский уже не дышал и спал беспокойным глиняным сном.

В этих снах мешались ледоход на огромной реке и маленькая лаборатория, уставленная ретортами. Иегуди Бен-Равади поднимал его за плечи и вынимал из формы, словно песочный детский хлебец. Сон был упруг, как рыба, скользил между пальцев, и вот уже глиняный человек видел, как его создатель пьёт спитой чай вместе со старухой в пёстрой шали. Нищие в этом сне проходили, стуча пустыми кружками, по улице, один конец которой упирался в русскую тайгу, а другой — в Судетские горы. Глиняный человек спал, надёжно укрытый подвальной пылью и гнилым тряпьём, спасённый своим двойником и ставший с ним одним целым. Он спал, окружённый бутылями с селитрой и углём, не ставшими порохом, а вокруг лежали старинные книги, в которых все буквы от безделья перемешались и убежали на другие страницы.


Он проснулся через двадцать лет от смутного беспокойства. Он снова слышал лязг танковых гусениц и крики толпы.

Глиняный человек начал подниматься и упёрся головой в потолок. Он увидел, что оконце давно замуровано, но подвал ничуть не изменился. Ему пришлось сломать две стены, чтобы выбраться на свет. Миновав двор со странной скульптурой из шаров и палок, он выбрался на улицу. Глиняный человек не узнавал города, он не узнавал людей, сразу кинувшихся от него врассыпную. Но он узнал их гимнастёрки, погоны и звёзды на пилотках.

Он узнал звёзды на боевых машинах, что разворачивались рядом, и ещё не понимая ничего, протянул к ним руки.

Глиняный человек стоял в пустоте всего минуту, и летний ветер выдувал из него сон. Но в этот момент танк старшего сержанта Нигматуллина ударил его в бок гусеницей. Медный пятиугольный ключ выскочил изо рта, и глиняное время остановилось.

Глиняный человек склонился, медленно превращаясь в прах, осыпаясь сухим дождём на булыжник. Он обмахнул взглядом людей и улицы, успевая понять, что умирает среди своих, свой среди своих, защищая свой город от своих же… Всё спуталось, наконец.

Глину подхватил порыв августовского ветра, поднял в воздух и понёс красной пыльной тучей над крышами.

Туча накрыла город пыльной пеленой, и всё замерло. Только старик на городских часах одобрительно кивал головой. Старик держал в руках косу и очень обижался, когда его, крестьянина, называли Смертью.

Какая тут смерть, думал старик, когда мы просто возвращаемся в глину, соединяясь с другими, меняясь с кем-то судьбами, как шапками на татарском празднике.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


23 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-24)

— Мне так хочется ощутить, как пахнут Ваши губы после выкуренной сигары… А Вы опять — читателям о книгах. Ах.

— Ах, Владимир Павлович, полно уж, успокойтесь. Водочки попейте. Будет с вас.

— Вы будете чудным безумным старичком. Думаю, что будете бормотать что-то возвышенное, и совсем безобидное. Я готова Вас любить вместе с близкими Вам людьми. А если они не захотят, то это их проблемы.

— Это не вопрос, это угроза.

— Не хочется уходить, хочется спрашивать Вас ещё и ещё. О чём, уже и не придумаю. А завтра на завод. Спокойных Вам снов и удач во всём!

— Берегите себя. Не допускайте раскрутки ключа в шпинделе.


Извините, если кого обидел.


24 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-24)

***
— Лучший способ порадовать вас — в Сети и в жизни?

— Снабдить большим количеством денег и не беспокоить.

— Вы когда-нибудь дрались?

— В молодости довольно часто, но теперь чрезвычайно редко. Поумнел.

— Вы были преданы? А предавали?

— «Предательство» вообще очень непонятное слово. Мне кажется, что им часто разбрасываются. Предательство это случай, когда по улице крадётся человек, чтобы донести на товарищей из кружка карбонариев.

Куда чаще случается интрига — когда твой товарищ или коллега производит какие-то манипуляции, и тебя выгоняют со службы. Это со мной бывало, но особого вреда мне не принесло. Самому провести такую интригу мне и в голову не пришло бы — при том, что я хочу от жизни, это было бы бессмысленно. Ещё чаще происходит обман ожиданий. Обмануть ожидания — это вовсе не совершить предательство, хотя последствия бывают самые катастрофические. Можно испортить человеку жизнь надолго — а ты всего лишь обманул его ожидания. Ты произвёл впечатление более надёжного человека, а сам проспал какое-то дело или опоздал к чему-то навсегда. Ты оказался хуже, чем о тебе думали. Я очень редко обманывался, а вот во мне разочаровывались слишком часто — для меня слишком часто.

— Без чего вы не можете вообразить свою жизнь?

— Без Сети, пожалуй.

— Как вы любите, чтобы к вам обращались? По имени? По отчеству? Володя? Вова? Вованыч? Эй ты?

— Я люблю, когда хорошие люди обращаются ко мне «Владимир Сергеевич». Не люблю, когда ко мне обращаются дурные люди — как бы они меня не называли.

— У вас есть дом в какой-нибудь тихой губернии?

— Нет.

— О чём вы жалеете?

— Как и все — о проёбанной жизни.

— О чём вы беседуете с собой?

— Не беседую. Мы понимаем друг друга без слов.

— Что вы больше всего цените в женщинах?

— Юмор.

— Есть ли у вас дома какие-то интересные штучки, фетиши, фенечки? Что-то привлекающее внимание и радующее глаз?

— У меня вообще не дом, а лавка диковин: сушёные головы, пойманные каное, чучело мандрагоры и бутылки с отварами и зельями, поблёскивающие в шкафах.

— А над чем последний раз смеялись?

— Над одной вроде бы непридуманной историей — в Живом Журнале прочитал.

— Когда вы последний раз плакали?

— Минут десять назад. Нарезал пять больших луковиц в горшок с мясом.


Извините, если кого обидел.


24 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-25)

Ну вот и Сеть наполнилась свежим Евтушенко —


Ты помнишь, Алеша, дороги Цензурщины,
когда мы бросались за каждую «вырезанинку»
…Мы ведь все ветераны Великой Отечественной
и даже ГУЛАГа.
Мы исцарапаны лагерной проволокой изнутри,
но помогли нашей Родине —
надеждой на нас утешиться.
А если не все мы сумели,
Россия, прости,
озари.
Чтоб мы далеко не зашли,
нас, вцепившись, держали за хлястики,
но мы прорвались в человечество.
Руки о занавес ржавый кровя,
и мы уходили прямехонько, а не кривехонько —
в классики,
свободной душою
с народом своим не кривя.

Особенно забавно, что контекстная реклама публикации выбрасывает на сайт памперсов.

Однако, тут простор для культурологического анализа (мысль о том, что если кого-то Господь решает погубить, то лишает его разума, оставляю внутри этих скобок).

Так вот творческий метод Евтушенко очень интересен: он берёт известное причём абсолютно советское стихотворение и переписывает его. Симонов говорящий с Сурковым превращается в Евтушенко, обращающегося к покойному режиссёру Герману. Тут какая-то особая субстанция пафоса, которую ещё надо исследовать, вот никто ещё не выпаривал пафос, не фасовал его в банки, не мазал консервированным пафосом новые стройки. Каково поведение пафоса — как он прогоркает, не сворачивается ли при кипячении. Всё это не исследовано.


Вот, например, герои всегда куда-то идут.Перпетум мобиле, какая-то отличительная черта Евтушенко. Перемещение über alles. Старость меня дома не застанет, я в дороге, я — в пути (это, правда, Владимир Харитонов).


Я, кстати, думал, что ничто не может превзойти евтушенковский гимн журналистов, который — тоже превращённая "С "лейкой" и блокнотом":


Кто от Чили до Таймыра
Все углы медвежьи мира
Исходил, исколесил не на такси?
Журналистов мокроступы
Перешагивали трупы
И ухабы всей истории Руси.
Совесть выше, чем сноровка.
Риск для нас — командировка.
Не по нраву нам пуховая кровать.
Лучше с корешем в дороге
Плыть на лодке сквозь пороги,
Чем пороги у начальства обивать.
Журналист и журналюга
Не поймут вовек друг друга,
Но скрипят не ради славы, а добра
Хоть огрызком карандашным,
Как в сраженье рукопашном,
Не прославленные рыцари пера.
Оператор пал убитый
Рядом с пулями разбитой,
Неразлучной телекамерой его,
Ну а ей все было мало —
Все снимала и снимала,
Все снимала, не теряя ничего.
Наши "Никоны" все в шрамах.
Жизни личные — все в драмах.
Не должна на нас держать обиду власть.
Мы в Чечне и на Ямале,
Как хотели, так снимали,
И снимали нас, за правду разозлясь.
Но пошли снимать нас вскоре
В мафиозном приговоре
Не с работы, а с поверхности земли,
Диму, Влада и Артема
У семьи украв, у дома.
Да и Щекоча сберечь мы не смогли.

В 2005 году поэт был уверен, что "эта песня хорошо будет звучать в хоровом исполнении, в кругу друзей, у костра". Не знаю уж, чем там дело кончилось. Подкидывали ли старухи свои вязанки к этому костру, или обходились муниципальными дровами.


Извините, если кого обидел.


25 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-25)

***
— Играете в элитарные вещи вроде покера или на бильярде?

— Увы, нет. Я, правда, не знал, что это элитарные вещи — мои друзья играют, а среди них есть осветитель и даже один токарь. Да что там — в жулике Копчёном было мало элитарности.

— Вы играете в компьютерные игры? Может срубимся в контру?

— Сейчас меньше — раньше я любил квесты, и любил запойно. Они, конечно, допускают коллективное решение логических задач, но это вызывает особые требования к коллективу.

— Хотели бы в чемпионате «Что? Где? Когда?» участвовать?

— Нет, «ЧГК» это всё-таки командная игра. Нужно очень хорошо сработаться со своей командой. Я как-то думал о передаче «Своя игра» — но мои знания асимметричны. Спросят меня про чемпионат мира по футболу 199* года — и поплыву я как миленький.

— Так вы и не выбирайте тему про спорт.

— Подсунут кота в мешке — и тю-тю. Да не только со спортом у меня проблемы.

— Смотрите сериалы? Какие?

— «Южный парк» и «Футураму».

— Мироздание вас недооценило, поставив на «Хауса». Интеллигентный же человек, а смотрите «Южный парк» с «Футурамой». Что вы там нашли?

— Правду жизни. А «Хаус» ваш к шестому сезону спёкся. Пересаживайтесь на Холмса.

— А как вы относитесь к попыткам загнать человека в рамки странных (на мой мировоззренческий взгляд) правил типа «интеллигентный человек не должен смотреть “Южный парк”»?

— По-моему, сейчас никакие правила невозможны. То есть, в принципе невозможно никого никуда загнать — общих правил нет. И все об этом знают. Когда об этом заговаривают, то все понимают, что правил нет. Нет общего стиля, вот в чём штука.

— Вы материтесь?

— То есть, произношу ли я эти известные всем слова? Да, безусловно. Мешает ли мне это жить? Вовсе нет. Другое дело, я считаю, что эти слова — как патроны у снайпера. Расходовать их нужно бережно и точно. Хотя все слова без исключения нужно расходовать бережно и точно.

— У вас есть дома гречка?

— Полкило точно есть.

— Извините, но всё же: Березин или Берёзин?

— Березин. Именно поэтому я так и люблю везде, где полагается, ставить букву «ё» — в моей фамилии её нет, а иногда норовят вставить.

— Употребляли запрещённые препараты?

— В смысле? Травил ли тараканов саддамовским химическим оружием? К прочему принюхивался — но без особого интереса. В силу воспитания я принадлежу к ликёро-водочной группе.


Извините, если кого обидел.


25 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-25)

***
— В чем Вы сами себе боитесь признаться?

— В итогах жизни.

***
— Кто Вам дороже — Путин, Медведев, Мидянин или Гаечка из мультика про бурундуков? Кого из них Вы угостили бы чем-нибудь с моховиками?

— Мне кажется, что их вполне можно позвать всех вместе. Я бы и Шляпника, правда, тоже б позвал.


Извините, если кого обидел.


25 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-26)

***
— Литературная судьба С. Кржижановского — это что такое? Почему совсем не печатали и почти забыли?

— А там часто бывает — голос его был негромок. Как-то он был не в стиле эпохи — не проявила она к нему интерес. С другой стороны, его именно поэтому и не умучили. Миновало зёрнышко жернова.

***
— Пастернак считал, что писатель русский непременно должен быть православным. Формалисты, или как там они назывались, без этого обошлись. А Вы?

— Для начала я бы попросил вас указать, где это такое Борис Леонидович сказал. Верна ли цитата, и всё такое — а то ведь окажется, что не Пастернак, не говорил, и не так, не то, и не по тому поводу. Императив «русский должен быть православным» обсуждался ещё давно. К примеру, когда Пастернаку было двенадцать лет князь Сергей Волконский написал доклад «К характеристике общественных мнений по вопросу о свободе совести», где в общем, говорил об этой максиме, и, мягко говоря, её не одобрял.

Что касается формалистов, так это и вовсе не ясно — писателей среди них было немного — да что там, всего двое, и очень сложный вопрос, без чего они обошлись, а без чего — нет. А про меня уж и говорить нечего.

Ср. «Я хочу спросить вас, — говорю я наконец. — Вы веруете в Бога?

У Сакердона Михайловича появляется на лбу поперечная морщина, и он говорит:

— Есть неприличные поступки. Неприлично спросить у человека пятьдесят рублей в долг, если вы видели, как он только что положил себе в карман двести. Его дело: дать вам деньги или отказать; и самый удобный и приятный способ отказа — это соврать, что денег нет. Вы же видели, что у того человека деньги есть, и тем самым лишили его возможности вам просто и приятно отказать. Вы лишили его права выбора, а это свинство. Это неприличный и бестактный поступок. И спросить человека: «веруете ли в Бога?» — тоже поступок бестактный и неприличный».

***
— Есть ли в вашем мире человек, выдерни которого из мироздания — и оно всё расползётся, как свитер вязаный?

— Нет. У меня есть довольно много людей, без которых мир неполон. И если что-то с ними случится, то скорбь моя будет со мной до смерти, ничто не восполнит их исчезновения и всё такое. Но расползание мироздания — это процесс быстрый, ощутимо долго его могут почувствовать только очень трепетные люди.

А наш век довольно чёрствый.

— А какой век был мягким и трепетным?

— А это как для кого. Вот, к примеру, для писателей XX век был хорош — они были в цене, а во второй половине этого века, когда их риски в России минимизировались, так и вовсе русскому писателю незаслуженное счастье подвалило. Зато теперь им карачун, а вот дизайнерам, которых при писателях-то за людей не держали, наоборот — слава и почёт. Вот одни, к примеру, ровно минуту мост дизайнили, а им за это государственную премию дали.


Извините, если кого обидел.


26 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-27)

***
— Что тут за хуйня?

— Особой хуйни тут не наблюдаю.


— Хочется ебаться?

— Когда как. Тут ведь мне ещё важно — с кем.

***
— Что определяет свободу?

— Осознанная необходимость.

***
— Знакомитесь на улице?

— Давно не знакомился. Внешность у меня для этого неподходящая. Последний раз это случилось тогда, когда я утвердился в звании Настоящего Русского Писателя. Тогда и познакомился с какими-то людьми на улице.

Ведь настоящему русскому писателю нужно для утверждения в этом качестве придти в магазин и, заняв очередь, выйти на волю, в октябрьский промозглый воздух. Закурить «Беломор» с дембельской гармошкой.

— Эй, братан, — окликнут тебя. И ты поймёшь, что пока не сделал ошибок.

К тебе подойдёт сперва один, тщательно тебя осмотрев. Он спросит, нужен ли тебе стакан.

Вместо ответа ты вынешь семнадцатигранник из кармана и сдуешь с него прилипший мусор.

Тогда подойдёт и второй — спросит денег. Надо, не считая, на глаз, отсыпать мелочь.

И вот тебе нальют пойла, оно упадёт в живот сразу, как сбитый самолёт.

— Брат, — скажет тебе первый, — сразу?

А ты ответишь, что занял очередь.

— Не ссы, — ответит второй и свистнет. Из магазина выйдет малолетка, ты дашь ему денег (уже по счёту) и он вынесет тебе полкило колбасы, черняшку, три консервные банки неизвестной рыбы и главное в стекле.

Торопиться будет уже некуда. Вы разольёте по второй и снова закурите.

Ветер будет гнать рваные серые облака, будто сварливые жёны — мужей. И в этот момент надо понять, что ничего больше не будет — ни Россий, ни Латвий, а будет только то, что есть — запах хлеба из магазина, гудрона из бочки и дешёвого курева. И ты будешь счастлив.

В этот момент проковыляет мимо старушка и скажет:

— Ну, подлецы.

И ты улыбнёшься ей.

Если соискатель сумеет в этот момент улыбнуться старухе, улыбнуться такой расслабленной улыбкой, после которой старушке даже расхочется плюнуть ему в залитые бесстыжие глаза — то, значит, он прошёл экзамен. Всё остальное: национальность, политические взгляды, ордена и тиражи — не важно, важна лишь эта улыбка русской небритой Кабирии, воспетой Венедиктом Ерофеевым.


Извините, если кого обидел.


27 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-27)

Искры. 1901. Из истории периодической печати в России. [Составление, предисловие В. Гусейнова] — М.: Бослен, 2013. - 160 с.


Про эту книгу написало неожиданно много народа — даже Майя Кучерская.

Когда мне её притащил курьер, я как-то даже не очень понял, что это.

Есть такая народная любовь к старым газетам. Вообще, буквы, напечатанные на газетной бумаге, человека моего поколения сопровождали повсеместно. Газеты читали не только дома, но и на столбах и стендах. Потом ими оклеивали стены, вместо грунта для обоев, и в старых домах царь Николай выглядывал из-под вождя Иосифа, и всех их крыл Юрий Гагарин. В газету чистили картошку, в повальном отсутствии туалетной бумаги они ожидали тебя в кабинете задумчивости. И если уж уцелеет периодическая печать, то сокрыты в ней горние тайны.

Дорого бы я дал за растворившиеся в дачном воздухе залежи журнала "Крокодил".

"Искры", конечно, это не "Крокодил".

Но у меня своя свадьба — когда я разглядывал выдернутые из "иллюстрированного художественно-литературного и юмористического журнала (с карикатурами) "Искры", я несколько призадумался.

Интересно (и совершенно непонятно), как эволюционирует юмор.

Понятно, что есть шутки внутри культурного пласта. Рассказывают, как на какой-то фестиваль (кажется, в Венеции) привезли "Короткие встречи" Муратовой, так в тот момент, когда героиня, какая-то райисполкомовская начальница приходит с проверкой в новопостроенный дом, весь зал стал покатываться от хохота. Дело в том, что героиня откручивала кран, он хрипел, но никакой воды из себя не исторгал. Начальница начинала ругаться с прорабом, а итальянцы утирали слёзы от смеха.

Из крана не идёт вода — ну, смешно.

Но я как раз не об этом смехе, а о том, как стареют "инвариантные шутки". Анекдот о тёще, история мужа-пьяницы и ревнивой жены.

Кто-то мне рассказывал пару римских анекдотов двухтысячелетней давности.

Ну, да, корысть всё та же, скряги по-прежнему не любимы и всё такое. Вечная история.

А в "Искрах" есть какое-то промежуточное свойство — это ворох юмористических рисунков, не так отдалённых от нас, чтобы не понять, что собственно должно вызывать смех, но и не так остро, чтобы его вызвать.

Это очень странное ощущение.


— Почему купец Х. старого наездника уволил?

— Да видите ли, они прежде вдвоём надували публику, а потом наездник придумал отдельно от хозяина плутовать.


С другой стороны, там открываются какие-то бездны — именно через обывательский быт. Кто-то из французских историков говорил, что отдал бы все декреты Конвента за одну приходно-расходную книгу парижской домохозяйки. Понимать это следовало так: декреты давно известны и перепечатаны неоднократно, а вот как жила парижский дом, что ели на завтрак, на чём экономили и как шиковали — непонятно.

Казус бытовой истории раскрыт мало.

Он и сейчас невнятен- в одном городе платят за проезд в маршрутке садясь в неё, в другом — по выходе. Это различие порождает такую драматургию, что нам и не снилась. Как платили в конке, каковы были неписанные правила разговора с извозчиками, как продавали вуодку. наконец.

Сколько карикатур в "Крокодиле" сейчас непонять — теперь до двадцати двух и после десяти, а раньше — с одиннадцати до девятнадцати, и кто помнит, как на циферблат наручных часов клали юбилейный рубль, на котором Ленин отмеривал сакральное время поднятой рукой? Да никто не помнит, шутки пропали, смыты как фотоэмульсия с дефицитной киноплёнки.

Что-то понятно из русской литературы, которая для нас энциклопедия русской ушедшей жизни, а что-то провалилось в неизвестность навсегда.

Вот, к примеру, картинка. Окулист велит пациенту сидеть в тёмной комнате и не выходить. Но тот высовывает голову, и оправдывается, что не выходит, а только голову высунул. Зачем его держали в этой комнате — непонятно. Чтобы зрачки расширились? Не поймёшь теперь.

Карикатура (что бы не понималось под этим словом) — больше чем фотография. Это росток, торчащий под земли, но росток, корни которого обескураживает исследователя — его корневая система причудлива. Там могут оказаться огромные, непредставимые сразу клубни, подземная жизнь, вовсе не ожидаемая нами.


И, чтобы два раза не вставать, издатели зачем-то решили разбавить карикатуры из журнала столетней давности открытками. Там футуристические виды Москвы с летающими трамваями, на гладь Москвы-реки приземляются какие-то амфибии, мимо будущего "ЦУМа" торопятся обыватели, мотосани с пропеллерами шныряют по зимним улицам… Так вот, круче любого прогноза там невесть откуда взявшаяся фотографическая открытка ресторана "Яр" с садом, выстроенными горами, какой-то дикой тропической растительностью и прочим безумством.

Всё, всё смыла река времени.


Извините, если кого обидел.


27 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-28)

http://www.formspring.me/berezin


— Сколько шагов от любви до ненависти?

— Иногда и полшага не наберётся.

***
— Как вы думаете, зачем известным, но ничего не понимающим в и-нете людям, понадобилось присутствие в сети?

— Для начала я скажу, что мне лично ничего неизвестно, понимают ли в Сети известные люди. Я так и вовсе не знаю людей, действительно понимающих в Сети — нет, я встречал пару раз людей, которые так о себе говорили, но они на поверку оказались форменными идиотами. Ну а теперь можно сказать, что Сеть является даже не продолжением жизни, а просто её частью. Причём это место существования многих людей и площадка для стремительного распространения новостей, пусть даже и вымышленных. Вымышленных так в особенности. Так отчего же упускать такую возможность?

Я вам больше скажу — Сеть это место пребывания огромного количества идиотов, которыми, при некотором навыке легко можно манипулировать — и их много просто потому что много вообще.

Практически все, да.

Кроме нас с вами, конечно.

***
— Самый привлекательный женский образ в мировой литературе, на ваш взглад?

— Самые привлекательные образы — те, что дают читателю возможность их додумать по-своему. (На этом, собственно, и держатся ещё остатки литературы перед лицом кино).


Извините, если кого обидел.


28 февраля 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-02-28)

***
— Можно ли научиться не ревновать? как Вы смотрите на открытый брак? Приемлимо ли это для Вас?

— Научиться-то, наверное, можно — но зачем из этого делать самоцель? Да, мемуаристика знает примеры того, что вы называете «открытым браком» — люди живут вместе, старятся, а некоторые эмоции или ощущения добирают на стороне. Можно-то всё, это я вам как профессиональный читатель биографий говорю, но главный вопрос «Зачем?».

В конце концов, зачем брак тогда? Непонятно.

Можно всё, даже жить иллюзиями. (Правда, я за то, чтобы тогда знать, что живёшь иллюзиями). Это, знаете, как Станислав Ежи Лец говорил: «У человека может не быть чувства юмора, главное тогда, чтобы у него не было чувства, что у него есть чувство юмора».

А так-то, главное, чтобы любили друг друга. Вот когда не любят, а живут — тут тоска такая, что святых выноси.

— Скажите, почему все виртуальные романы заканчиваются, когда начинается жизнь? Страх брать ответственность? Быт?

— Для начала надо сказать, что некоторые виртуальные романы ни для каких продолжений не предназначены. Из них ничего такого, что рисуется наивным девушкам в качестве приза, вовсе не получается.

Ну вот так жен нас не удивляет, что у собаки не рождается кошка — и наоборот, у кошки не родится собака. А ведь чем-то эти животные похожи.

Так вот — виртуальный роман имеет удивительную природу. Он ужасно удобен, комфортен, безопасен и дёшев.

Одна моя знакомая, переживавшая такой роман в Сети, ужасно удивилась, что мужчина её мечты вовсе не хочет с ней встречаться для какого-то продолжения. Так-то всё было бурно, почти секс по переписке, чувства нарастали, но оказалось, что мужчине нужно именно это — и только это — дистанционное переживание.

Моя знакомая ужасно обиделась, но потом с ужасом поняла, что и ей это комфортно — она считала, что и на фотографии в Сети она выглядит куда эффектнее, чем в жизни. И, она, так жёстко судившая привычки одеваться разных знаменитостей, должна показать высокий класс вкуса.

А уж кем-кем, а Эллочкой Людоедкой она не была.

В виртуальном романе самое сложное — его закончить. Не превратить в реальный, а вообще превратить во что-то другое.

Это ведь такая психотерапевтическая привычка, что-то вроде чашечки кофе и сигареты по утрам.

Сеть вообще чем-то похожа на нижнее бельё — она делает женщин более загадочными. Это происходит потому, что человек додумывает своего собеседника по лучшему, комфортному образцу.

Вот другое дело, что в Сети можно чрезвычайно ловко писать письма, очень быстро и сноровисто напоминать о себе.

И это совсем иной тип отношений — там буковки только подспорье. Я сам, как человек, который только-то и умеет, что приставлять одни буковки к другим, ставил бы именно на него.


Извините, если кого обидел.


28 февраля 2013

Повесть о Герде и Никандрове (2013-03-01)

Обходчик Никандров медленно вышел из тамбура и стал надевать лыжи.

Связи не было уже месяц. Каждое утро он с надеждой смотрел на экран, но цветок индикатора всё так же был серым, безжизненным.

Может, спутник сошёл с орбиты и стремительно сгорел в атмосфере — вместе со своим электронным потрохом и всеми надеждами на человеческий голос и всеми буквами, летящими через околоземное пространство. Или что-то случилось с ближайшей точкой входа.

Нужно ждать, просто ждать — вдруг, спутник в последний момент одумается, и вернётся на место. Или неисправное звено заместится другим — включится, скажем, резервная солнечная батарея, и всё восстановится. Но цветочек в углу экрана по-прежнему обвисал листиками, оставался серым. Ответа не было.

Вокруг была ледяная пустыня и — мёртвый Кабель, который Обходчик должен был охранять.

Когда-то, до эпидемии, Кабель был важнее всего в этих местах.

Вдоль него каждый день двигался на своей тележке или на лыжах, как сейчас, Обходчик. Кабель охраняли крохотные гусеничные роботы (впрочем, забывшие о своих обязанностях сразу после перебоев с электричеством) и минные поля, которые в итоге спасли не Кабель, а Обходчика.

Когда началась эпидемия, произошли первые перебои с электричеством. Обходчик решил было бежать, но уединённая служба спасла его — толпы беженцев, что шли на Север, миновали эти места.

Несколько банд мародёров подорвались на минном поле. Эти поля шли вокруг Кабеля и были густо засеяны умными минами ещё до появления Обходчика — чтобы предотвратить диверсии. Диверсанты перевелись, но и теперь умные мины спасали Обходчика от прочих незваных гостей.

Но и лихие люди давно пропали. Видимо, эпидемия добралась и до мародёров, и они легли где-то в полях, в неизвестных никому схронах или мумифицировались в пустых деревнях.

Обходчик забыл о них, как забыл и о минном поле. Он не боялся его — умная смерть на расстоянии отличала его биоритмы от биоритмов пришельцев.

А только шагнёт чужой внутрь периметра — и из-под земли вылетит рой крохотных стрел, разрывая броню, обшивку машины или просто человеческое тело.

Мелкого зверя поле смерти пропускало, а крупное зверьё тут давно перевелось.

Давно Обходчик сидел на своей станции, потому что идти ему было некуда.

Не ходит зверь в неизвестность от тёплой норы, не покидает сытную кормушку — и человеку так же незачем соваться в мир, который пожрал сам себя.

Связь с внешним миром была безопасной — этот мир людей выродился в движение электромагнитных волн.

Обходчик, проверив своё хозяйство — теплицы, генераторы и отопительную систему — усаживался за экран. Там, плоские и улыбчивые, жили настоящие люди. К несчастью, у обходчика в прошлом году сломался микрофон, и он не мог по-настоящему отвечать своим собеседникам.

Обходчик слышал голоса внешнего мира, а сам отвечал этому миру, стуча по древней клавиатуре.

Откликались всего несколько.

От эпидемии спаслись немногие, настолько немногие, что человечество угасало — Старик, Близнецы, Доктор… И Герда.

Старику было чуть за двадцать — он сидел в развалинах метеорологической станции в Китае.

Близнецы — две сестры — жили на бывшей нефтяной платформе в Северном море. Они купили её ещё до эпидемии, и это уединение сохранило им жизнь.

Доктор выходил на связь из пустыни, полной причудливо разросшихся кактусов. Правильнее было бы сказать «из-под пустыни», потому что он уже много лет жил внутри огромного подземного города. Ему не надо было в страхе преодолевать тайные ходы, заваленные мумифицированной охраной — подземный город стал его рабочим местом и жильём задолго до эпидемии.

Потом появилась Герда.

Герда стучала по клавишам откуда-то из Северной Европы, из маленького скандинавского городка.

Обходчику иногда было мучительно обидно, что у неё была старая машина безо всякой акустики, да и он был лишён микрофона. Но в этом двойном отрицании он находил особый смысл. Он старался представить тембр её голоса, его интонацию — и это было лучше, чем знать наверняка.

Волхвы странно распорядились своими дарами — дав одному возможность только слышать, а другому не дав возможности говорить.

Остальные могли болтать под равнодушным взглядом видеокамеры и умещать свои голоса в россыпи цифровых пакетов — Обходчик и Герда были единственными, у кого не было камеры. У обходчика вовсе не было фотографии — он нашёл своё лицо на старом сайте своей школы, и теперь лопоухий мальчик с короткой стрижкой молча смотрел на Старика, Близнецов и Доктора, которые шевелили губами в неслышной речи. Внизу экрана ползли слова перевода, не совпадая с движением губ.

Фотография Герды была поновее — девушка была снята на каком-то пляже, с поднятыми руками, присев в брызгах накатывающейся волны. Снимали против солнца — оттого черты лица были нечётки.

Это очень нравилось Обходчику — можно было додумывать, как она улыбается и как она хмурится.

Имена странно сократились — в какой-то момент он понял, что на земле остался только Обходчик, а Никандрова забыли все. Его прежняя жизнь, его имя и фамилия не пролезли в сеть, остались где-то далеко, как внутри сна, когда человек уже проснулся.

Одна Герда была Гердой.


Они были на связи часами — и в этом бесконечном «Декамероне» истории бежали одна за другой. Когда заканчивал рассказ один, другой перехватывал его эстафету — через год они даже стали одновременно спать — не обращая внимания на часовые пояса.

Но Обходчик и Герда, инвалиды сетевого разговора, вдруг научились входить в закрытый, невидимый остальным режим — Герда нашла прореху в программе диалога и намёками дала понять Обходчику, как можно уединиться.

И вот однажды Герда написала ему паническое письмо.

— Ты знаешь, по-моему, мы говорим с ботами.

— Почему с ботами?

— Ну, с ботами, роботами, прилипалами — неважно. Я тестировала тексты старых разговоров — и это сразу стало понятно. Мы говорим иначе, совсем иначе, чем они.

— А как же?

— Не в том дело, что мы говорим в разном стиле, а в том, как мы меняемся. Я сохраняю все наши разговоры, и, знаешь, что? Ты заметил, что мы говорим всё больше? Для нас ведь нет никого за пределами экранов, но мы с тобой говорим по-разному — а они повторяются. Но это ещё не всё — все они говорят всё естественнее.

— То есть как? Чем лучше?

— Они раньше писали без ошибок, а теперь стали ошибаться — немного, совсем чуть-чуть. Почти как люди. То есть они накапливают память о наших с тобой случайных ошибках и описках. Будто раньше у них был только идеальный словарь, а теперь мы что-то дополнительно записали в него.

— И что? Это мистификация?

— Не обязательно мистификация — это просто бот, программа, отвечающая на вопросы. И она обучается — берёт и у тебя и у меня какие-то обороты речи.

— Да кому это нужно?

— Да никому. Просто в сети были несколько ботов, и вот оставшись без хозяев, они реагируют на нас. Они питаются тобой и мной, как электричеством.

Обходчик тогда долго не мог примириться с этой новостью. Стояла жара, с холмов к станции ветер приносил запах сухого ковыля, знойного высыхания трав. Но Обходчик не чувствовал запахов, не страдал от жары — его бил озноб.

Человечество ссохлось как старое яблоко, сжалось до двух людей, что стучали по клавишам, не зная, как звучит голос друг друга.

Он не подал виду, что знает тайну.

Всё так же выходил на связь с Доктором и Близнецами, нервничал, когда Старик опаздывал или спал.

Но теперь слова собеседников казались иными — безжизненными, как тот Кабель, который он должен был охранять.

Иногда ему приходила на ум ещё более страшная мысль — а вдруг и Герда не существует. Вдруг он ведёт диалоги с тремя программами, а, отвернувшись, за кулисами, корчит им рожи с чётвёртой — просто более хитрой и умной программой.

Он гнал от себя эту параноидальную мысль, но она время от времени возвращалась. Раньше сетевое общение было особым дополнением к реальной жизни. Никандров помнил, как тогда Сеть заполонили странные дневники и форумы с фотографиями — и все гадали, соответствует ли изображение действительности.

То есть, собеседники представлялись именем и картинкой — среди которых были Сократы и Платоны, певицы и актрисы. Нет, были и такие, что ограничивались котятами, собаками, рыбками или просто абстрактной живописью.

Никандрова занимало то, как человек, которого воспринимали более красивым, чем он есть на самом деле, переживает разочарование личной встречи. Казалось, что эта мода должна пройти с появлением дешёвых каналов стереовидения, но нет — актёры и актрисы никуда не делись. Страсть, как говорил дед Никандрова к «лакировке действительности» никуда не делась.

Когда он поделился своим давним недоумением со Стариком, тот ответил, что на его памяти очень много мужчин использовало женские лица и фигуры. Они делали это по разным соображениям — из осознанного и неосознанного маркетинга, и оттого, что так лучше расположить собеседника к себе.

— Есть ещё масса деталей, — сказал тогда Старик, — что не делают этот случай простым. Ведь тогда стало ясно, что личное знакомство является венцом сетевых отношений — так думали много лет, а оказалось, что людям вовсе не нужна реальность и чужое дыхание, чужой запах, тепло и вид. Это тогда казалось, что есть такая проблема самоидентификации в Сети — с множеством стратегий. Это и была большая проблема — большая, как слон.

И вот когда мы ощупывали хвост этого слона, главное было не распространять выводы дальше того, что мы держим в руках.

Например, были разные традиции и группы — иногда доминировал один мотив, а иногда — другой.

Теперь слон исчез — и мы всё равно не можем прикоснуться друг к другу, — закончил Старик. — И вряд ли мы теперь узнаем, что на самом деле. Хороший процессор так синтезирует изображение на экране, шевелит губами в такт и моргает глазами, что мы все решим, что ты — Никандров, обходчик Никандров.

А на самом деле ты — женщина, что спасается от скуки в заброшенной библиотеке…


Буквы всё так же летели через спутник, складываясь в слова и предложения.

Обходчик хотел выучить ещё какой-нибудь язык — например, язык Герды. Это было не очень сложно — много учебников всё ещё лежали в сети.

Впрочем, сайтов в сети становилось всё меньше, но некоторые сервера имели независимые источники энергии — от человечества осталась его история. Терабайты информации, энциклопедии, дневники и жизнь миллиардов людей — он читал рецепты, по которым никогда бы не сумел ничего приготовить, рассказы о путешествиях, которые никогда не смог бы совершить, видел фотографии давно мёртвых красавиц, и их застывшую любовь — он купался в этой истории, и знал, что никогда не сможет проверить, реальны ли его собеседники.

Роман с Гердой развивался — он прошёл свою стремительную фазу, когда они сутками сидели, стуча по клавишам. Теперь они стали спокойнее — к тому же тайна приучила их к осторожности.

Они не боялись потерять собеседников — вдруг боты, когда их раскроют, исчезнут — тут было другое: они просто до конца не были уверены в догадке.

Цепь домыслов, вереница предположений — всё что угодно, но не точный ответ.

Собеседники продолжали рассказывать друг другу истории. Иногда они снова принимались играть в «веришь-не-веришь».

Нужно было стремительно проверить истинность истории, вытащить из бесконечной сети опровержение — или поверить чужой рассказке.

Однажды речь зашла об одиночестве. Доктор подчинил себе военно-картографический спутник и принялся искать следы других людей. Он выкладывал сотни снимков — и ни на одном не было жизни.

Вырастал куст, падала стена заброшенного дома, но человека не было нигде.

Тогда они раз и навсегда договорились о своей смерти — и о том, что если кто-то исчезнет, то остальные не будут гадать и строить предположений.

Обходчик просто согласился с этим — речь о смерти вели Старик и Доктор. Доктор где-то нашёл никому неизвестную цитату. Там, в давно забытой книге, умирающий говорил: «Это не страшно», приподнимался на локте, и его костистое стариковское тело ясно обрисовалось под одеялом. — «Вы знаете, не страшно. Большую и лучшую часть жизни я занимался изучением горных пород. Смерть — лишь переход из мира биологического в мир минералов. Таково преимущество нашей профессии, смерть не отъединяет, а объединяет нас с ней».

Старик, услышав это, негодовал:

— А вы туда же, как смерть с косой?

— Ну почему сразу — как смерть?! Как Духовное Возрождение.

— Ну да. Возрождение. Сначала мёртвой водой, а потом живой. Только про живую воду оптимизма все отчего-то забывают.

— Да, знаете, окропишь мертвой водой-то, оно лежит такое миленькое, тихонькое… Правильное.

— Знаю-знаю. Оттого и говорю с вами опасливо. Хоть я и старенький, пожил, слава Богу, но хочется, чтобы уж не так скоро мне глаза мёртвой водой сбрызнули. Вы говорите, как смертельный Оле Лукойе.

— Старенький в двадцать лет? Быстро у вас течёт время в Поднебесной. Не желаете, значит, духовно возрождаться? Ладно, вычеркиваем из списка.

— Да уж. Я как-нибудь отдельно. Мы с вами лучше о погоде.

— Вы прямо как та женщина на кладбище, что мертвецов боялась. Чего нас бояться?

— А может… Э… Напиться и уснуть, уснуть и видеть сны?..

— Подождите, я подготовлюсь и отвечу. Коротенько, буквально листах на пяти с цитатами и ссылками. Сейчас, только воду вскипячу.

Никандров в этот момент вспомнил, как говорил о смерти его отец.

А говорил он так:

— В детстве меня окружал мир, в котором всё было кодифицировано — например, кто и как может умереть. При каких обстоятельствах и от чего.

Был общий стиль во всём, даже в смерти. Незнание этого стиля делало человека убогим, эта ущербность была сразу видна — вроде неумения настоящим гражданином различать звёзды на погонах. Ты вот знаешь, что такое «различать звёзды на погонах»? Сейчас и погон-то нет.

Ну а то, сынок, что правители страны не умирали, делали бессмертие реальным.

Смерть удивляла.

После эпидемии, подумал Никандров, смерть перестала удивлять кого угодно.


— Как раз одиночество смерти мне отнюдь не неприятно, — сказал Старик. — Смерть отвратительна в людской суете, в вымученных массовых ритуалах и придуманной скорби чужих людей. Но теперь нам легко избежать массовых ритуалов.

— Это вы говорите про посмертие, — возражал Доктор. — А я — про процесс умирания. Тут есть тонкая филологическая грань объяснений — не говоря уж о таинстве клинической смерти. А то, что человек испытывает этот опыт один — великое благо.

— Всё может быть, — соглашался Старик. Мне это кажется неприятным, вам — радостным. Люди — разные. Это, кстати, тоже одна из вещей, которую многие не хотят понимать.

— Нет, я про то и про другое, — настаивал Доктор. — Отвратительно медленное умирание среди людей.

— И снова не про то. Всё равно в какой-то момент, в сам момент перехода, человек остается абсолютно один, потому что это переживание он не может ни с кем разделить. Он получает опыт, которого нет ни у кого из окружающих. И он совершенно одинок в этом опыте.

Обходчик решил не вмешиваться — вмешаться в таком разговоре значило бы раскрыться.

Именно тогда все молчаливо согласились, что исчезать они будут порознь.


Месяц шёл за месяцем — зарядили дожди. Они с Гердой то и дело придумывали каверзные вопросы своим собеседникам и обсуждали, уединившись в правой половине экрана, результат. Убежище любовников нового времени было не в потайных комнатах, не в тёмном коридоре или среди леса — Обходчик и Герда прятались на пространстве, не больше двух ладоней.

Они то и дело спотыкались о фантастическую мысль. Да, единственным способом по-настоящему доказать друг другу свою реальность можно было только встречей.

Реальность остальных их уже не интересовала, но даже между Гердой и Обходчиком лежала зима и тысячи километров неизвестности.

Когда месяц разлуки подходил к концу, сработал сигнал тревоги.

Экраны мигнули, запищал динамик. Обходчик рванулся к замигавшим мониторам (упал и покатился, не разбившись, стакан; керамическая тарелка упала, и, наоборот, разбилась) — тонкий, тревожный звук пел в консервной банке динамика.

Это значило, что чужой пересёк периметр.

Чужой мог быть сумасшедшим роботом охраны — иногда они сбивались с дороги, реагировали на движущуюся цель, но быстро превращались в груду металла, напоровшись на мину.

Роботов придумали давным-давно, они ползали вокруг Кабеля, чтобы отгонять врага — сначала диверсантов с юга, потом — террористов, а потом, потеряв цель существования — нападали на зверьё.

Через камеры дальнего наблюдения Обходчик как-то видел, как робот, тщательно избегая минных полей, загнал кабана к обрыву. А загнав, остановился и деловито порезал кабана боевым лазером на аккуратные тонкие ломти, как колбасу. Потом аккуратно разложил куски в ряд — и уехал.

Последний раз Обходчик видел такого робота года два назад. Тогда Обходчик устроил охоту за этим роботом, гонялся за ним полдня, но так и не сумел взять его целым.

Робот предпочёл взрыв аккумуляторных батарей плену.

Это было разумно — ведь его делали так, чтобы он никогда не приехал на своих резиновых, мягких и ласковых к дёрну, экологических гусеницах, чтобы убивать своих и резать лазером обшивку Кабеля.

Тогда Обходчик сильно расстроился и рассказывал своим Собеседникам о роботе-самоубийце с печалью.

Но, роботы перевелись — так что, скорее всего, это была стая волков, двигающаяся с хорошей скоростью. Роботы чуяли мины, и никогда не подходили к станции — а красный кружок на экране пересёк периметр и медленно двигался к запретной зоне.

Прихватив ружьё (память о временах эпидемии, когда палили в воздух по любой птице, подлетающей к жилью), Обходчик вышел в снежную белизну.

Мороз отпустил, и он не стал даже застёгивать куртку.

Редкие снежинки, казалось, висели в воздухе — он поймал одну, пересчитал лучи, исчезающие на ладони.

Нарушение периметра было совсем близко. Скоро Обходчик увидел приближающуюся точку, она была на гребне холма, и только начала спускаться в долину.

Нет, это был не робот — слишком быстро, странный цвет.

Снег ещё не повалил по-настоящему, и Обходчик успел увидеть, как по склону к нему катится древний снегоход розового цвета.

И в этот момент он пересёк границу минных полей.

Резко хлопнуло, затем хлопнуло ещё раз — и перед Обходчиком, как на экране, встал столб огня — небольшой, но удивительно прямой в безветрии.

Пламя почернело, свернулось в клубок и сменилось чёрным масляным дымом.

Обходчик повернулся и на негнущихся ногах пошёл обратно.

Связь заработала через два дня. Вторым письмом было сообщение от неё.

Герда решилась приехать. В каком-то уцелевшем гараже она нашла исправный снегоход — «ты представляешь, вместо розового «Кадиллака» у меня будет розовый снегоход!» — запас батарей в этом транспорте кончался, и нужно было торопиться в путь.

Принцесса ехала к своему рыцарю — история перед тем, как закончиться, кусала себя за хвост.

Обходчик прошёлся по дому и снова сел к экрану.

Собеседники снова расположились в привычном порядке — Старик, Близнецы, Доктор и — Герда. Она по-прежнему стояла посреди прибоя — только теперь молчала.

Все остальные заговорили наперебой.

— Однако, здравствуйте, — напечатал Обходчик привычно им в ответ.

— Доброго времени суток, — первым отозвался Доктор. — Как прожил этот месяц?

— Читал страшные сказки… Северных народов, — выстучал Обходчик и подумал про себя, что когда с ним что-нибудь случится, мир будет по-настоящему совершенным. Он будет законченный, как история, в которую уже нечего добавлять. Рано или поздно он, Обходчик, споткнётся на склоне, заболеет или просто иссохнет на своей кровати. Тогда эти четверо, состоящие из чужих фраз, будут так же обсуждать что-то, перетряхивать электронные библиотеки, меряться ссылками. И медленный стук Обходчика по стёртым западающим клавишам, по крайней мере, не будет тормозить этот мир.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


01 марта 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-03-03)

А вот 19 ферваля с. стиля — день Высочайшего Манифеста, который что-то никто не вспоминает.


Все сидят, задумались. Тишина. Слышно только, как тихо бормочет Фирс. Вдруг раздается отдаленный звук, точно с неба, звук лопнувшей струны, замирающий, печальный.

Любовь Андреевна. Это что?

Лопахин. Не знаю. Где-нибудь далеко в шахтах сорвалась бадья. Но где-нибудь очень далеко.

Гаев. А может быть, птица какая-нибудь… вроде цапли.

Трофимов. Или филин…

Любовь Андреевна (вздрагивает). Неприятно почему-то.

Пауза.
Фирс. Перед несчастьем тоже было: и сова кричала, и самовар гудел бесперечь.

Гаев. Перед каким несчастьем?

Фирс. Перед волей.


И, чтобы два раза не вставать, скажу: землёй весенней запахло в городе. Томление проникло в меня и весенняя тревога.


Извините, если кого обидел.


03 марта 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-03-04)

***
— Помните, как Вас принимали в пионеры?

— Да, конечно.

Во вторую очередь — в первую очередь принимали отличников, а я получил тройку накануне. Но отличников принимали в школьном коридоре, а когда пришла моя вторая очередь, нас всех повезли в музей Ленина.

Галстук мне повязал человек, ставший потом бандитом. Некрупным, правда.

А в музее на меня больше всего произвели впечатление ботинки Ленина. Очень остроносые, с очень высокой шнуровкой.

***
— Как относитесь к автобиографиям?

— Смотря к каким — к тем, которые надо заполнить при поступлении на службу — с некоторой скукой. Мне там особо много не написать. Но, например, по Сети кочуют биографические справки обо мне. Такие справки, что пишутся сзади какой-нибудь книги. Обычно эти тексты берут из какого-нибудь справочника, а справочник в моём случае взял из автобиографии. Там есть оборот «родился в семье служащих» — он перекочевал из того времени, когда для карьеры было лучше родиться в семье рабочих, а потом (по убыванию) — семье колхозника. Но кому это сейчас объяснишь? Непонятно.

А тем автобиографиям, что зовутся «мемуары» — с интересом.

Но там всегда встаёт так называемая «обратная задача» — восстановление реальности по результату, учитывая характер и мотивацию автора.

— А зачем вам этот оборот про семью служащих? Вы же всё только притворяетесь стареньким, а у самогоникакой карьеры в те времена не было, кроме учебной (если верить дате в справочниках и своим глазам).

— Зачем?! «Зачем это Семён Петрович заболел»? Мне он особо не нужен, а вот — кочует. А в начале восьмидесятых им во всю пользовались в автобиографиях, которые нужно было заполнять повсеместно, поступал ли ты на службу или учился. Впрочем, я об этом уже написал, просто перед тем, как задавать уточняющий вопрос, было бы неплохо внимательно прочитать сам ответ. Но это я мечтаю об идеальном читателе.

— Читаю внимательно, оттого и не понимаю, что за карьера была у вас в начале 80-х… философа в осьмнадцать лет?

— Если у вас от чтения ухудшается понимание, то следует завязывать с чтением.


Извините, если кого обидел.


04 марта 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-03-04)

— А Вас что волнуит?

— грамматность

— Вам чего волноватся — проверочное слово грамматика. Или у Вас сомнения какие и раздумия о судьбах налево или направо…а тут мы со своими глупыми вопросами.

— Смотря сколько вас. Потому как есть ещё те, у кого вопросы неглупые. Их не хотелось бы упустить.

***
— жаркое или заливное?

— Тельное.

— А сами умеете тельное готовить или к Сырникову отправите, если чо?

— Да я и куда подальше могу отправить, это не проблема.

***
— Бог это женщина или мужчина, как думаете?

— Я, честно говоря, на эту тему не думаю. Традиционно представляю его мужчиной, но знаю, что есть разные религии и отношусь к их гендерным проблемам с пониманием.

***
— А что бы вы сами о себе рассказали, безо всех этих странноразных вопросов?

— Я — смертен. Это, в общем, самое главное.


Извините, если кого обидел.


04 марта 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-03-04)

***
— К мемуарам: не думаете написать? У вас масса чудесных фрагментов — что здесь, что в ЖЖ.

— Да у меня всё, что пишу — сплошь мемуары. И мадам Бовари — тоже я.

***
— А неплохая идея объединить Формспринг и Гугл с Яндексом, как считаете?

— Великое объединение сильного, электромагнитного и слабого вообще наша основная задача.

***
— А на рояле Вы играете?

— Нет.

— Вы когда-нибудь играли на скрипке?

— О, да! У меня план научиться это делать достаточно хорошо, чтобы зарабатывать в электричках.

— А когда ваши ближайшие гастроли и в какой электричке?

— Это обычно Рижское направление, впрочем, сейчас поменялась погода, и я отложил выступления.

— Прелесть в хорошем вопросе — вот я даже и не знаю, что у вас спросить. А что вам больше всего мешает, что бы вы убрали из своего мира?

— Немочь и боль, всякие болезни близких людей. Когда тебе девятнадцать, ты жесток и весел, а поживешь дальше — и оказывается, что все смертны, все болеют и всем больно.

— Не стыдно столько времени сидеть перед компьютером?

— Нет.

***
— Стоит ли в наше время выбирать специальность, связанную с занятиями наукой? Своим детям Вы бы это отсоветовали?

— Как раз именно на занятия наукой я бы и дела ставку, будь сейчас подростком. Это чрезвычайно дисциплинирует ум и даёт возможность хорошего выбора пути, если человек решит поменять специальность.

Я, разумеется, не имею в виду отсиживание в НИИ (не важно, где загнивающих — у нас или за границей (там тоже такие есть), а именно настоящую науку.


Извините, если кого обидел.


04 марта 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-03-04)

***
— Хотели бы, чтобы о вас написали статью в lurkmore?

— Раньше хотел. Но те люди, что стояли там у истоков, сказали мне, что это уже дело мемориализированное — раньше надо было. Всё хорошо в своё время. Да и потом ведь это зависит от степени остроумия автор(ов).

— Как вы относитесь к помощи, которую оказывают как бескорыстную, а потом вспоминают, требуя «оплаты» вдвойне? (Или втройне).

— В таких случаях суждение надо высказывать только на конкретном материале — я попадал в такие ситуации, и в одних случаях это было вызвано непониманием, а в других — явным шантажом. Бывал я и с иной стороны этого процесса — как-то попросил в ответ за оказанную когда-то бесплатно услугу ровно таких же денег, честно предупредив, что не сумею отдать — у меня тогда были тяжёлые проблемы, о которых и вспоминать сейчас не хочется. Так эти мои друзья тут же перестали брать трубку. Всё по-разному, и рецептов отношения нет.

— Вы из старой плеяды пользователей Интернета? С какого дня на игле?

— Я не могу даже сказать — дело было так: некоторое количество моих однокурсников устроилось поле университета в Курчатовский институт. (Это был 1989 год). Они показывали мне какие-то кунштюки с пересылкой данных, но отнёсся я к этому скептически — я воспринимал это с уважением, но именно как часть научной деятельности (или документооборота).

Потом появилась реально работающая почта, которая мне ужасно понравилась тем, что переписку можно легко сохранять.

Ну а потом, в середине девяностых, появились первые несовершенные чаты — это мне понравилось ещё больше. В моём детстве у метро «ВДНХ» был такой неисправный телефонный автомат — там можно было подключиться к общему эфиру, где шелестели десятки голосов — поэтому чаты как явление мне были знакомы. Вот это был год девяносто шестой, наверное. А потом уж понеслось.

— Когда ваш сайт berezin.ru заработает?

— Откуда ж я знаю. То, что вы называете, освоено, кажется, какими-то сквоттерами. Один добрый человек зарегистрировал на меня совершенно другое имя, я придумал чудесную картинку на заставку и архитектуру сайта, но потом это всё пошло медленнее — потому что мои друзья делают этот сайт по доброте душевной, и я торопить их не могу.

— Вы опять поморщитесь от моего вопроса, но не могу не спросить: в чем разница между гуманитарным и негуманитарным подходом? Например, в познании. Например, в выражении себя. По каким признакам вы отделяете гуманитария от прочих?

— Это вы поморщитесь от моего ответа, потому что я буду объяснять ab ovo, то есть, сначала говорить о терминах.

Во-первых, деление на гуманитариев и негумагнитариев совершенно мифологично. Оно предполагает, что у людей, следующих канону естественных наук, всё счислено и познание идёт по плану, а вот у гуманитариев всё возвышено и интуитивно. Представители точных наук точны, а гуманитарии расхлябаны — ну и всё такое.

Это всё миф массовой культуры, которая оперирует образами Мориарти-математика и какого-нибудь профессора древнегреческой литературы.

Между тем, в науке часто какой-нибудь физик оказывается фриком и не обладает никакой дисциплиной мышления, а какой-нибудь историк или лингвист, ведёт рассуждения абсолютно логически чётко.

Во-вторых, я как бы представитель и тех и других — я начал заниматься точными науками, когда они были ещё в почёте и накормлены, а прочими науками в смутное время. Есть, с чем сравнивать.

Поэтому я думаю, что нужно отбросить спекулятивные слова о «гуманитарном и негуманитарном» подходе. Это чаще всего спекуляция для оправдания опозданий на службу, или, наоборот, оправдание непонятного птичьего языка с обилием иностранных слов.

Но есть критерии оценки результата. В науках технических есть всё же критерий результата — работает ли механизм, зажигается ли лампочка, решена ли задача так, что там написано слово «Ответ:», и дальше, после двоеточия — число.

В гуманитарных делах такой критерий применяется реже. Например, объяснение «да вы просто не доросли до понимания моих гениальных книг» случается, а вот «мой самолёт не может взлететь, только потому, что вы не доросли до понимания полёта» я ни разу не встречал.

В-третьих, мне ценны сами критерии научности познания: повторяемость результата, непротиворечивость и всё такое. Я уважаю религиозное познание через Откровение, и уважаю научное познание — только не люблю, когда их смешивают, потому что это род мошенничества.

Подытожим: гуманитариев от не гуманитариев я отличаю по сфере интересов, хотя эти термины я считаю неточными. Методика познания окружающего мира едина.

— «Методика познания окружающего мира едина». Разве между религиозным откровением и методом проверяемых гипотез нет разницы в устройстве мозгов? Разве между научным и художественным познанием нет разницы в полушариях мозга?

— Вы просто невнимательно читаете мои ответы. Едино научное познание — то есть, у гуманитариев и негуманитариев нет преимущества друг перед другом. А устройство мозгов нам поныне неизвестно — голова, как справедливо говорит нам кинематограф — предмет тёмный и исследованию поддаётся плохо.

— Насколько сильно, по-вашему, словесный мир (то, что люди рассказывают про всякие вещи) отличается от реальности, от этих всяких вещей? Почему так и что с этим делать?

— Отличается сильно, но так ведь и мир наших представлений сильно отличается от вещей, и, в свою очередь, от слов. Так уж Господь повелел, а нам осталось пить чай и думать о чём-нибудь хорошем.


Извините, если кого обидел.


04 марта 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-03-05)

— Говорят, да вы и сами это подтверждаете, что вы гурман. А какое ваше самое любимое блюдо (десерты не считаются)?

— У меня нет категоричного «вот оно самое-самое». Потом ведь желания меняются — и от времени года и с возрастом. Вот сейчас я люблю пареное и варёное. Чтобы что-то долго прело в большом горшке. Добавлю только о том, что вот я точно знаю, что мне не удаётся — это торты, пироги и сласти. Ну, их. Не моё — по крайней мере, пока.

— Любите ли вы молочный коктейль? (Если да, то какой).

— В моём детстве были молочные коктейли, что смешивали в сером жужжащем аппарате (очень страшном, куда большие металлические стаканы подставлялись снизу и дрожали при перемешивании). Вот те молочные коктейли стоили дорого — копеек двадцать, были предметом радости у знакомых девочек, и оттого мне представлялись загадочными и интересными.

Нынешних не знаю и чувств к ним не испытываю.

— Какое блюдо вам доставило больше всего вкусовых удовольствий, такое, что прям «ах»?

— Мы с дедом собирали у калитки лисички, а потом он жарил их в сметане. И это было прекрасно. Или вот пончики на Тишинской площади в зелёном ларёчке.

Пока больше ничего не вспомнил.

— Что посоветуете приготовить на ужин?

— Это чудесный вопрос — потому что позволит мне рассказать две истории. Первая — анекдот про то, как изобрели кабинку-автомат для бритья головы. На вопрос недоумевающих: «Но ведь у всех головы-то разной формы?!» изобретатель отвечал: «Ну, по первому-то разу да…»

Вторая история про то, что меня время от времени спрашивают: «Что посоветуете почитать?» Меня, человека, много пишущего о современной и не очень современной литературе этот вопрос веселит. Он похож на застольный вопрос к соседу-врачу: «А вот как вы думаете, у меня что-то болит — мне ипликатор Кузнецова поможет?». Обычно врачи придумывают какой-нибудь остроумный ответ вместо «Да вы, бля, сдайте анализы, поймите, что вам нужно». Так и здесь дорогой читатель — что я вам, торт посоветую делать — а вдруг вы диабетик?

Впрочем, нет. Вот вам совет — отдайте ужин врагу и дело с концом.

— Практикуете ли вы чорную магию?

— Я практикую кулинарию — это куда круче.

— Какое самое запупенное блюдо готовили?

— Запупённое?! Пупками занимаются лишь профанические кулинары.

— Всё, я обиделся и думаю теперь, что совершенно не готовите.

— Это не вопрос. Это утверждение.

— Нет, ну серьёзно. Какое блюдо в вашем арсенале самое сложное и вкусное?

— Вкусное? Так это как поешь. Кому и гречка вкусна, а бланманже с профитролями горьки. Человек есть мера вещей, как говорил Протагор, дистрибьютером которого я являюсь.

— Вредный Владимир, уже который день оставляете меня голодным. Тогда, может, расскажете, что вы будите кушать на ужин сегодня? И да: можно и посоветовать, вон по субботам же целой стране одинаковое блюдо предлагают в «Смаке».

— Ну, если «Смак» для вас образец, так съешьте какого-нибудь юмориста. Целиком.

— А вы любите курочку с подгарочкой и с щедро заправленным салатом, в сок которого можно макать хлебушек?

— Какая-то ужасная картина. Маянезика не хватает.

— А вы любите тирамису?

— Люблю. Правда, не сказать, что тирамису занимает какое-то особенное место в моём сердце.

— Почему русской кухне чужда идея супа-пюре? Как Вы к таким супам относитесь?

— Отчего же чужда? Вовсе не чужда. Русская кухня, что дорога в Полтаве, всяк в ней свою традицию оставит.

— Пирожки или расстегаи? (Вопрос серьёзный, осуждений не бойтесь).

— А какие тут могут быть осуждения? Ведь расстегаи — частный случай пирожков, у них просто душа нараспашку. Можно обсуждать любовь одним к расстегаям против любви других к кулебякам. Я вот и те и другие люблю, только расстегаи — это лёгкая кавалерия, жизнь их коротка, век недолог — раз-раз, с уланской атакой на вражеские танки.

А вот кулебяки — сухопутные дредноуты с прочной многослойной бронёй, это стимпанковская крепость на гусеничном ходу, царство огня и пара.

Но если приличный расстегай сейчас ещё найдёшь, то хорошая кулебяка редка — они, по большей части пересушены.


Извините, если кого обидел.


05 марта 2013

Диалог DLXV (2013-03-05)

— Знаете, есть такой анекдот про заполошного стоматолога, что по ошибке выдрал здоровый зуб, и тут же, в ужасе, выдрал второй зуб, тоже здоровый. Стоматология вообще очень символична. Вот и у меня такой день сегодня. Никак нельзя назвать цепочку событий ударами судьбы, это именно наказание Господне за мою заполошность.

— Вам не дали грибного супа?

— Грибной суп я и сам сварю. Впрочем, не дали. Но я бы не стал на нём сегодня настаивать — слишком много глупых зубов повыдергано. Только что дважды оплатил квартиру за февраль с помощью Сети. Должен был отправить рассказ на конкурс, а отправка не прошла, и меня там не ждут.

Накануне выяснил, что неожиданная слабость моей печки объясняется тем, что мой домик перекосило, и образовалась щель. Утром же ездил к мальчику и водил его в стоматологию, держал за руку ради смирения, а, уехав, заметил, что у меня самого откололся кусочек зуба (видимо кто-то заразил в очереди кариесом). Потом написали из одного издания — говорят, вы нам нужны. Будете вести заметки френолога.

— Фенолога?

— Хренолога. Сколько, говорят, вы хотите за ваши бессмертные строки о буграх и шишках? Я честно отвечаю, что сколько хочу, столько у них нет, но готов торговаться. А они тогда говорят: ах, вы слишком дороги для нас. Тщетно я кричал вдогон, что буду работать за еду, но уже было поздно.

Ну а три часа назад случайно захлопнул за собой дверь, и пришлось, в чём был, съездить за запасными ключами к матушке на трамвае.

Лишение супа на этом фоне вполне логично.

— Жуть.

— Зато в трамваях теперь жутко тепло.

— Это хорошо.

— Я бы там порно снимал. Знаете, какая главная проблема в съёмках порно?

— Дайте угадаю… Стоматология? Зубы плохие? Нет, наверное, попа в гусиной коже?

— Наоборот. Когда выставлен нормальный свет, очень жарко. Все в поту и в пене. Актёров приходится вытирать полотенцами раз в три минуты.

— Да вы знаете толк в бликах.

— Девушки бегут с мохнатыми полотенцами — туда-сюда, туда-сюда. И на минуту всё замирает. А потом — снова и снова.

В движеньи мельник, жизнь идёт. В движенье.

— Остановитесь, не бегайте уже со своими щипцами взад-вперёд. Пожалейте чужие зубы. Да и под трамвай попадёте.

— В трамвае спасение. Там тепло. Надо в эту щель что-нибудь вдуть. Пену, что ли, какую.

— Не отвлекайтесь.

— Итак, ты вваливаешься в трамвай с выпученными глазами…

— В тапочках.

— И тебе сразу дают полотенце. Мохнатое.

— И миску кинокорма. А это — грибной суп.

— В пене. И вы такой в трамвае, а трамвай туда-сюда. А вокруг взад-вперёд. И блики слепят вагоновожатого, а перед ним перебегает дорогу стоматолог. В руках у него зубодёр, а в зубах — квитанция на квартплату.

Нет, есть у людей проблемы покруче моих.


Извините, если кого обидел.


05 марта 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-03-06)

***
— А про кого вы сейчас пишете?

— Биографию одного человека.

— Вам нравится писать биографии? Чем это отличается от прозы?

— Их можно писать по-разному. У меня выходит как раз проза.

Тут важно соблюдать баланс между документом и читательским интересом.

Вот мой персонаж — случай особый. Это очень трудно, потому что он всю жизнь всех путал и придумывал свою биографию наново.

Но ещё труднее это из-за того, что в самом случае приходится писать сразу несколько биографий разных людей. Тек кто в близком круге и тех, кто был случайно знаком с персонажем.

Я сейчас по делу читаю множество мемуаров.

Я и раньше читал их много, потому что работал в газете, занимавшейся рецензиями. Всяк хотел рецензировать какого-нибудь Памука, или, на худой конец, Пелевина. Я же был покладистый, и писал про всё то, от чего отказывались коллеги — про детскую литературу, про справочники и, разумеется, мемуары.

Но после того, как я написал сам пару биографий, то понял, насколько это полезно. Вообще, всякий человек должен написать чью-нибудь биографию. Можно родственников, но лучше какого-нибудь упыря типа Наполеона.

И, написав эту биографию, ты понимаешь цену поступков и тщетность человеческих амбиций.

Всё просеивается через время.

Люди проживают свою жизнь начисто, и большая часть того, что их волновало, оказывается неважным — это великое свойство времени.

От человека остаётся вовсе не то, на что он рассчитывал.

Иногда от человека остаётся даже не портрет, а ухо. Или часть щеки с бородавками.

Это очень полезно понимать — что никто не придёт на твою выставку «20 лет работы». И бестолку кричать, что ты талантлив, умен, смел… Что если бы ты жил нормально, то из тебя мог бы выйти Шопенгауэр, Достоевский… Я зарапортовался! Я с ума схожу! Ну и далее в том же духе.

Мир очень мудр, и, одновременно, жесток.

— Обязательно написать (биографию)? Или иначе всю эту кропотливую работу вряд ли станешь делать и так ничего и не поймешь?

— Когда ты описываешь чужую жизнь, ты отжимаешь из неё воду дней, всё то, что заботит меня и вас. Оказывается, что квартирный вопрос, простуды, большая часть влюблённостей, обиды — всё это не интересно. У меня есть один рассказ, где герои говорят: «Тут дело не в этом, — сказал просто успешный человек Леонид Александрович. — Ну вот попадаешь ты в прошлое, раззудись плечо, размахнись рука, разбил ты горячий камень на горе, начал жизнь сначала. И что ты видишь? Ровно ничего — есть такой старый анекдот про то, как один человек умер и предстал перед Господом. Он понимает, что теперь можно всё, и поэтому просит:

— Господи, — говорит он, — будь милостив, открой мне, в чем был смысл и суть моей жизни?

Тот вздыхает и говорит:

— Помнишь ли ты, как двадцать лет назад тебя отправили в командировку в Ижевск?

Человек помнит такое с трудом, но на всякий случай кивает.

— А помнишь, с кем ехал?

Тот с трудом вспоминает каких-то двоих в купе, с кем он пил, а потом отправился в вагон-ресторан.

— Очень хорошо, что ты помнишь, — говорит Господь и продолжает:

— А помнишь ли ты, как к вам женщина за столик подсела?

Человек неуверенно кивает, и действительно, ему кажется, что так оно и было.

— А помнишь, она соль попросила тебя передать…

— Ну и?

— Ну и вот!

Никто не засмеялся.

— Знаешь, это довольно страшная история, — заметил я.

— Я был в Ижевске, — перебил Сидоров. — Три раза. В вагоне-ресторане шесть раз был, значит. Точно кому-то соль передал.

Ясно, что не проблема, не то что соль что кому то там не передали. Беда-то в том, что всю правду про соль мы всегда узнаём только когда голышом стоим перед какими-то позолоченными воротами».


Так вот, попытка написания чьей-то биографии (вне зависимости от таланта автора и успеха предприятия в целом) — это поиски тех моментов, когда человек передавал соль. И это тот опыт, что тебе показывает: соль передают очень редко.


Извините, если кого обидел.


06 марта 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-03-06)

Я тут написал заметку про вашего мальчика, то есть, фиксировал некоторые свои соображения о смерти.

А потом я сообразил, что всё куда сложнее.

В последнее время мир увидел несколько смертей тиранов, и я понял, что общество не умеет тиранов убивать.

Суматошный и какой-то испуганный расстрел Чаушеску, причём вместе с женой, не прибавил красоты румынской революции.

Хуссейн — не подарок, однако не сказать, что его убили безупречно.

А уж у Мухомора, как называл его мой приятель, работавший в Ливии, и вовсе была смерть как у Грибоедова.

Что-то неладно с общественной оценкой, то есть не с оценкой общества, а именно с какой-то эстетикой, которая видна только если смотреть на общество со стороны.

Тут сказать, что человек превращается в зверя, значит сказать мало. Он превращается в стадную обезьяну, впрочем, это не только в случае чужой смерти.


И, чтобы два раза не вставать, скажу вот что: пора, наверное, вплотную заняться Карлсонами — куда мне без них. Трепещите, любители ката, разбегайтесь. Не говорите, что я вас не предупредил.


Извините, если кого обидел.


06 марта 2013

История про то, что два раза не вставать (2013-03-07)

А вот, кстати, вопрос (в последний рабочий день нужно спросить что-то, что не имеет отношения к празднику и женщинам. Это сложно, но я сумел).

Вопрос относится к области военной истории.

Существует известное мнение о том, что в Российской Империи не было никакой дискриминации по национальности, а была лишь дискриминация по вере. Ну, это хоть и правда отчасти, но не совсем так.

Судьба выкрестов в этом смысле довольно показательна.

Понятно, что выкресту было довольно сложно стать священником.

Но армейская каста тоже смыкала ряды. Вот Кирилл Александров нам пишет: «К 1913 году евреи-новобранцы и евреи — нижние чины иудейского вероисповедания не допускались в гвардию, на флот, в интендантство, конвойные команды и стражу, крепостную артиллерию, военно-учебные заведения, а также к экзамену на чин прапорщика запаса». («Звезда», № 12, 2009). Особая военная каста — флот не пропускал к себе выкрестов, а с 1910 года им не давали армейского офицерского чина.

Более того, с 1912 года этот запрет коснулся и потомков выкрестов — вплоть до внуков.

Но какой именно документ определял недопущение крещёных евреев и их детей в офицерский чин в 1910–1912, фактически заменяя принцип религиозной дискриминации принципом дискриминации по национальному признаку — пока непонятно.

Вот мой любимый герой Виктор Шкловский был сыном выкреста, сыном человека, принявшего государственную веру. В "Сентиментальном путешествии", лучшей мемуарной книге о революции и Гражданской войне, он несколько раз говорит, что он остался унтер-офицером, потому что был сыном выкреста. Это при том, что дело происходит во время Великой войны, когда затрещали многие правила и случились многие послабления.

Он печатал свою книгу и в России, и в эмиграции — и не думаю, что многочисленные участники исторических событий не схватили бы его за руку, если он бы приврал.

Одним словом, вдруг у кого окажется под рукой стоящий документ.


И, чтобы два раза не вставать, скажу: вот у меня на компьютере ролики, лежащие на диске в разных форматах, прокатываются, однако ж превью не показывает ни в каком формате, кроме mp4. Какой кодек за это отвечает, что сделать?


Извините, если кого обидел.


07 марта 2013

Женский день (8 марта) (2013-03-08)

Город Янев лежал перед ними, занимая всю огромную долину. Стёкла небоскрёбов вспыхивали на солнце, медленно, как жуки, ползли крохотные автомобили. Снег исчезал ещё на подступах к зданиям — казалось, это дневной костёр догорает среди белых склонов.

Армия повстанцев затаилась на гребне сопок, тихо урчали моторы снегоходов, всхрапывали тягловые и ездовые коровы, запряжённые в сани.

Мужики перекуривали сладко и бережно, знали, что эта самокрутка для кого-то станет последней.

Издали прошло по рядам волнение, народный вождь Василий Кожин махнул рукой, это движение повторили другие командиры, отдавая команду своим отрядам, и вот теперь волной, повинуясь ей, взревели моторы, скрипнули по снегу полозья — повстанцы начали спуск.

— Бать, а бать! А, а кто строил город? — спросил Ванятка, мальчик в драном широком армяке поверх куртки.

— Мы и строили, — отвечал его отец Алексей Голиков, кутаясь в старую каторжную шинель с красными отворотами. — Мы, вот этими самыми руками.

— А теперь, Ляксей Иваныч, этими руками и посчитаем. За всё, за всё посчитаем — вмешался в разговоры белорус Шурка, высокий, с больной грудью, парень, сидевший на санях сзади. Прижав к груди автомат «Таймыр», он, не переставая говорить, зорко всматривался в дорогу. — Счастье наше ими украдено, работа непосильная — на кухнях да в клонаторах, сколько выстояно штрафных молитв в храмах Римской Матери? Сколько мы перемыли да надоили, напололи да накашеварили… А сколько шпал уложили — сколько наших братьев в оранжевых жилетах и сейчас спины гнут.

Мимо них, обгоняя, прошла череда снегоходов, облепленных мужиками соседних трудовых зон и рабочих лагерей.

— Видишь, сынок, первый раз ты с нами на настоящее дело идёшь. И день ведь такой примечательный. Помнишь, много лет назад бабы замучили двух товарищей наших, седобородых мудрецов — Кларова и Цеткина. С тех пор всё наше мужское племя чтит их гибель. Бабы, чтобы нас запутать, даже календарь на две недели сдвинули, специальным указом такой-то Римской Матери. Поэтому-то мы сейчас и его празднуем, в марте, а не двадцать третьего февраля.

Ну, да ничего. Будет теперь им, кровососам, женский день заместо нашего, мужского.

Вот ведь, сынок, кабы не закон о клонировании, так был бы тебе братик Петя, да сестричка Серёжа. А так что: мы с Александром только тебя и смастерили, да…


Близились пропускные посты женской столицы. Несколько мужиков вырвались вперёд и подорвали себя на блокпосту. Золотыми шарами лопнули они, а звук дошёл до Ванятки только секунду спустя. Потом закутаются в чёрное их невесты, потекут слёзы по их небритым щекам, утрут тайком слезу заскорузлой мужской рукой их матери.

Дело началось.

Пока не опомнились жительницы города, нужно было прорваться к серому куполу Клонария и захватить клонаторы-синтезаторы. Тогда в землянках инёвских лесов, из лесной влаги и опилок, человечьих соплей и чистого воздуха соткутся тысячи новых борцов за мужицкое дело.

С гиканьем и свистом помчались по улицам самые бесстрашные, рубя растерявшихся жительниц женского города, и отвлекая, тем самым, удар на себя.

Но женское племя уже опомнилось, заговорили пулемёты, завизжали под пулями коровы, сбрасывая седоков.

Минуты решали всё — и мужчины, спрыгнув с саней, стали огнём прикрывать тех, кто рвался ко входу в Клонарий.

Вот последний рубеж, вот он вход, вот Женский батальон смерти уж уничтожил первых смельчаков, но на охранниц навалилась вторая волна нападавших, смяла их, и завизжали женщины под лыжами снегоходов. Огромные кованые ворота распахнулись, увешанные виноградными гроздьями мужицких тел.

Погнали наши городских.

Побежали по мраморной лестнице, уворачиваясь от бабских пуль, в антикварной пыли от золочёной штукатурки.

Топорами рубили шланги, выдирали с мясом кабели — разберутся потом, наладят в срок, докумекают, приладят.

Время дорого — сейчас каждая секунда на счету.

К Клонарию стягивались регулярные правительственные войска, уже пали выставленные часовые, уже запели в воздухе пули, защёлкали по мраморным лестницам, уже покатились арбузами отбитые головы статуй.

— Ляксей Иваныч, — скорей, — торопил ваниного отца сосед, но вдруг осел, забулькал кровавыми пузырями, затих. Попятнала его грудь смертельная помада.

— Не дрейфь, ребята, — крикнул Алексей Иванович, — о сынке моём позаботьтесь, да о жене кареглазой! А я вас прикрою!

И спрыгнул с саней, держа пулемёт наперевес.

Застучал его пулемёт, повалились снопами чёрные мундиры, смешались девичьи косы правительственной гвардии с талым мартовским снегом и алой кровью.

И гордо звучала песня про голубой платок, что подарила пулемётчику, прощаясь, любимая. Но вдруг раздался взрыв, и затих голос. Повис без сил Ваня на руках старших товарищей, видя из разгоняющихся саней, как удаляется безжизненное тело отца-героя.

Поредевший караван тянулся к Инёвской долине в сгущающихся сумерках.

Подъехал к Ваниным саням сам Василий Кожин, умерил прыть своей коровы, сказал слово:

— А маме твоей, Александру Евгеньевичу, так и скажем: за правое дело муж его погиб, за наше, за мужицкое!

Вечная ему память, а нам — слава. И частичка его крови на нашем знамени. Вынесем под ним всё, проложим широкую и ясную дорогу крепкими мужскими грудями. А бабы-то попомнят этот женский день.

Ванятке хотелось заплакать, уткнуться в колени маме. Там, в этих мускулистых коленях была сила и крепость настоящей мужской семьи. Как встретит мама Шура их из похода? Как заголосит, забьётся в плаче, комкая подол старенькой ситцевой юбки… Или просто осядет молча, зажав свой чёрный ус в зубах, прикусив его в бессильной скорби?

Но плакать он не мог — он же был мужчина. И десять клонаторов-синтезаторов, что продавливали пластиковые днища саней, чьи бока светились в закатных сумерках — это было мужское дело. Ваня, оглядываясь, смотрел на своих товарищей и их добычу.

Для них это были не странные приборы, не бездушный металл.

Это были тысячи и тысячи новых солдат революции.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


08 марта 2013

День Карлсона (2013-03-10)

Еще только свернув на свою улицу, Сванте увидел толпу.

«Что это?» — успел подумать он, и тут же вспомнил: «Сегодня же День Карлсона»!

Сегодня все собираются посмотреть, как Карлсон вылезет из своего домика на крыше, покрутит головой, затравленно озираясь, и…

И если он сразу взлетит вверх, то год будет удачный, тучный год настанет в Швеции, да и во всём Евросоюзе. А вот если Карлсон сядет угрюмо на край крыши, свесив ножки, то вовсе неизвестно, чего ждать от ставок по ипотечным кредитам.

Крохотная фигурка появилась в высоте, раздалось жужжание, и толпа издала вздох облегчения.

Сванте вздохнул и поднялся в свою опустевшую квартиру.

Вещи будущей бывшей жены были по-прежнему раскиданы по полу в гостиной. Она, съехав несколько месяцев назад, не удосужилась их забрать. Сванте переступал через какие-то непонятные тряпки и сам постепенно раздевался, чтобы рухнуть в спасительную экологическую кровать, на экологические простыни из конопли, тоже оставшиеся от ушедшей жены.

Сванте поссорился с Гуниллой уже давно, но адвокатские письма настигли его только сейчас. Гунилла была настроена решительно и меркантильно.

Нужно было разводиться, шагнуть в этот судебный ад, но сил на это не было.

Наутро он переговорил с ней, и разговор этот был сух и скучен, будто наждачная бумага.

Гунилла отдала дело в руки адвоката.

Сванте и сам был адвокат, и сам умел шуршать наждачной бумагой в трубку, но радости это не прибавляло.

Умный телефон вдруг запищал, напоминая о важном деле. Сванте давно решил купить собаку — надо же было кого-то гладить.

Он поехал в питомник и выбрал симпатичного лохматого щенка. Сванте подумал, что он будет позволять собаке лазить к нему в постель: утром его рука будет натыкаться на тепло собачьего тела, и это спасёт его от желания шагнуть с крыши.

Он выставил собаке еду, а потом поехал на встречу. Днём должна была придти домработница, которую он по привычке называл домоправительницей, она-то и позаботится о щенке. Сванте оставил ей записку, и тут же начисто забыл про собаку.

Возвращаясь домой, он с удивлением увидел толпу у соседнего дома.

На крыше появился маленький человечек.

— Это что? — недоумённо спросил он.

Все посмотрели на него, как на сумасшедшего, и какая-то старуха объяснила, что сегодня День Карлсона.

— Разве он был не вчера?

На него снова посмотрели точно так же — теперь включая и старуху.

Сванте поднялся к себе и упал в кровать. Проснувшись, он пошарил вокруг себя. Ах, ну да — жена ушла. Но, кажется, он купил собаку. Сванте обошёл весь дом. Никаких следов собаки не было, только девственно— чистая миска, которую он купил загодя, ещё неделю назад.

Собака определённо ему приснилась, но отчего же не купить собаку?

И он поехал в питомник и выбрал себе прекрасного щенка. Вернувшись домой, он налил воды в миску и сел на стул. День длился, и это был не его день, может, это был день Карлсона. Наконец, он собрался и поехал на встречу со специалистом по обдиранию бывших мужей.

Адвокат оказался вполне человекообразен. Сванте переговорил с ним, и, утомлённый, поехал домой.

На его улице уже стояла толпа, и Сванте было подумал, что снимают кино про Карлсона. Он поискал глазами камеры, но их не было — только мерзавцы с канала «Три-Два-Два» стояли со своей телевизионной аппаратурой в сторонке.

— Что, опять тот самый день?

Ему улыбнулись, и, приняв за провинциала, ещё раз объяснили суть традиции. Не дожидаясь того, как Карлсон взлетит, Сванте поднялся к себе.

Щенок весело вилял хвостом, домоправительница уже ушла, и Сванте лёг спать, предвкушая, как щенок разбудит его поутру.

Но утром никакого щенка не обнаружилось — только снова позвонила жена и зашуршала своим наждаком в трубке. Сванте сказал, что он не может встречаться с адвокатом каждый день и отключился.

В этот момент запищал телефон и услужливо напомнил, что пора ехать в питомник. В липком поту безумия Сванте примчался в питомник и увидел чудесного щенка — всё такого же. Он переспросил, сколько их в помёте, но оказалось, что такой один, и вчера был один, и позавчера. Но купить имеет смысл сегодня, потому что есть и иные желающие.

Сванте дрожащими руками отсчитал деньги и, отягощённый живым весом, поехал домой. Миска, записка домоправительнице, звонок адвокату, беседа, возвращение, горизонтальное положение, сон.

На следующий день он спросил старуху из толпы, сколько раз в году они наблюдают за Карлсоном, что Живёт на Крыше.

На него который раз посмотрели как на сумасшедшего.

Он жил в повторяющемся аду, и в этом аду, покормил собаку, понимая, что кормёжка не впрок — пёс завтра исчезнет.

Поутру вновь раздался звонок телефона, затем запищал органайзер, щенок снова был куплен, адвокат оказался хорошим малым, Карлсон взлетел вверх и скрылся между крышами.

На следующий день Сванте проснулся и привычно обшарил квартиру. Щенка не было, и надо было ехать в питомник.

Зато опять случился звонок жены, что мечтала быть бывшей.

Оставив записку, он уехал в адвокатскую контору «Филле и Рулле». Там Сванте снова переговорил с адвокатом (всё те же слова, будто они и не прерывали разговор).

Липкий ужас окружал его. Он вспомнил, как когда-то в клинике его заставили глотать гибкий шланг. Пока длилась процедура, он несколько минут мучился от рвотных спазмов.

Эти нескончаемые беседы с адвокатом, которые кончались одним и тем же. Сванте сперва спорил, потом, отчаявшись, хотел отдать всё, потом, когда он выучил все трещинки на стенах этого кабинета, стал драться за каждый эре.

Ни одной акции он не сдавал без боя — ни завода игрушечных паровых машин, ни фабрики тефтелей, и плевать ему было, что говорит Евросоюз по поводу перспектив национальной экономики. Пускай об этом жужжит толпе глупый Карлсон.

Но, так или иначе, итог был один — развод требовал унижения и безумства, вне всякой зависимости от обстоятельств и условий.

Прошёл ещё один день. Он вновь купил собаку — на сей раз пуделя. Он то и дело покупал собак. В каких-то вариациях этого бесконечного дня он норовил купить кота, но ничего не выходило.

Он снова сворачивал на свою улицу, держа на поводке новую собаку, и Карлсон всё также взмывал в воздух.

Толпа смеялась и улюлюкала. Улюлюкала — да, именно. Вот смешное слово.

Сванте не успел дойти до своего дома, как толпа ухнула. Они ждали Карлсона.

Сванте медленно поднялся по лестнице на чердак и по дороге снял со щита пожарный топор.

Он, стараясь не будить каблуками гулкое железо крыши, подкрался к Карлсону сзади.

И уже скоро что-то тёмное пронеслось в воздухе и шлёпнулось на мостовую.

Какая-то девочка подошла ближе и потыкала дохлого Карлсона палочкой.

И тогда Сванте понял, что с этой минуты всё переменится. Он сам встал у края крыши, отбросил сигарету, которую курил, и раздавил её каблуком. Затем выпрямил своё стройное тело, откинул назад свои тёмно-каштановые волосы, закрыл глаза, глотнул, расслабил пальцы рук.

Без малейшего усилия, только со слабым звуком, Сванте мягко поднял своё тело от земли вверх, в тёплый воздух, не слыша, как улюлюкает толпа.

Он устремился вверх быстро, спокойно и скоро затерялся среди звезд, уходя в космическое пространство.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


10 марта 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-03-11)

Купил банку табаку ("Чтоб чорт побрал ваш табак! Я теперь не могу смотреть на него, и не только на скверный ваш березинский, но хоть бы вы поднесли мне самого рапе» — цитата для знатоков), да как не купить, когда на ней такое было написано.

Вторая цитата, объясняющая: "Так прах же тебя разберет, кто же ты такой?

— Я конэсер.

— Что-о-о тако-о-е?

— Я конэсер-с, конэсер, или, как простонароднее выразить, я в лошадях знаток и при ремонтерах состоял для их руководствования".


Извините, если кого обидел.


11 марта 2013

(обратно)

Учительница симметрии (2013-03-11)

Вот, собственно, в продолжение этого:


Малыш был придворным парикмахером. То есть, его называли «придворный парикмахер», хотя господин Карлос, сын Карлоса, вовсе не был королём.

Господин Карлос был диктатором.

И ещё господин Карлос был человеком со странностями — его управлению принадлежал целый мир. В нём были земли африканские, земли индийские, земли тихоокеанские, земли латиноамериканские, и земли, каким-то чудом застрявшие посреди океана.

Он распоряжался ими очень давно, и пережил несколько войн из тех, что полыхали неподалёку, и провёл множество войн в своих владениях.

Восстания были безжалостно подавлены, и теперь в империи господина Карлоса царил мир.

Он был признан светочем нации. Один знаменитый мореплаватель был даже признан вторым по значимости национальным героем после господина Карлоса. Или же господина Карлоса признали таким же знаменитым, как этот мореплаватель, который впервые обогнул и впервые посетил.

Статуи обоих, впрочем, стояли рядом и были одного размера.

Господин Карлос, однако, ничего не посещал.

Он был затворник.

Ничего не было известно о господине Карлосе — ни то, как он живёт, ни когда он встаёт. Никто даже не знал, был ли он женат.

А обслуга господина Карлоса была выписана из дальних стран и не знала языка великой империи, над которой не заходило солнце. Французский повар попытался изучить родной язык господина Карлоса, польстившись на шипящие, будто жир на сковородке, звуки, да тут же и очутился под сенью своей знаменитой ажурной башни.

Остальная обслуга была умнее.

Поэтому парикмахер Свантессон лишних вопросов не задавал, а стриг да брил своего хозяина в полном молчании.

Собственно, и господином Карлосом называл его Свантессон про себя. Все поданные называли его Карлуш Второй, начисто забыв о том, чем прославился первый. Свантессон брил и стриг, и ничто не нарушало его безмятежного распорядка. Он отправлялся во дворец, будто гвардеец в свой караул.

А потом возвращался обратно в свою квартирку, утопающую в цветах.

Там ему приветливо улыбалась хозяйка (не произнося, впрочем, ни слова). Свантессону хозяйка нравилась, и он много раз представлял, как он положит руку ей на плечо, а потом они рухнут в пучину матраса, прибой одеяла накроет их, и останется только жаркий шепот, где все слова будут состоять из звука «ш-ш-ш».

Но дни шли за днями, а ничего не происходило. Свантессон шёл во дворец, господин Карлос появлялся из боковой двери (он делал ровно одиннадцать шагов и садился в кресло). Потом Свантессон брил его, и господин Карлос, беззвучно покидал комнату через другую дверь, сделав уже тринадцать шагов.

Хозяйка всё так же улыбалась ему, и время застыло, как солнце над империей господина Карлоса, которая, как было понятно, вовсе не была империей.

Но вот однажды, вернувшись домой, парикмахер Свантессон обнаружил перемену. Хозяйка показывала ему щенка.

Щенок был очень мил, и они одновременно наклонились к нему.

А наклонившись, они с размаху стукнулись лбами. Свантессон успел подхватить женщину, которая захлёбывалась своим взволнованным «ш-ш-ш». Они неловко упали на кровать Свантессона, и матрас принял их как море, всколыхнувшись. Одеяло спутало Свантессону ноги, но в ухо уже лилось настойчивое, как волна «ш-ш-ш».

Он очнулся нескоро, и долго глядел в далёкий, полный лепнины потолок. «Всю жизнь я мечтал о собаке», — отчего-то вспомнил он.

Но по комнатам уже разносился запах кофе.

В этот день он выучил своё первое слово из языка империи.

А через месяц, когда мореплаватель освоился и с волнами, и с прибоем, а также обнаружил, что есть масса способов добраться до цели путешествия — плывя на спине, на животе, сбоку, и всяко разно натягивая снасти, его хозяйка, как бы между делом, попросила подвинуть его кресло.

Нет, не это кресло, а то, за которым ты стоишь во дворце, милый. Подвинь его ко второй двери. Всего чуть-чуть, просто подвинь — и тогда от одной двери будетдвенадцать шагов, и до другой двери — двенадцать шагов. Поровну, милый. Симметрия — это жизнь, милый, я правду тебе говорю. Только ш-ш-ш…

Свантессон успел удивиться тому, как точно всем известны эти шаги, но прибой накрыл его снова.

На следующий день он не сделал этого, и только на третий день он наклонился, будто бы случайно уронив ножницы, и толкнул кресло плечом.

Господин Карлос вошёл в комнату и молча совершил свой путь.

На секунду он остановился перед воображаемым креслом и сел в него, своё воображаемое кресло, стоявшее в шаге от настоящего.

Голова гулко стукнула в мраморный пол, будто якорь, брошенный знаменитым мореплавателем в неизвестной бухте.

В комнату вбежали гвардейцы, парикмахера схватили за руки, допросили — но он по-прежнему отвечал по-шведски, что ничего не понимает.

Он вернулся домой, зная, что возмездие неотвратимо и бежать ему некуда.

Это временная передышка — на несколько часов.

До Свантессона давно доходили смутные слухи о том, что бывает с врагами господина Карлоса, и он решил не медлить. Он ни о чём не жалел — он уже несколько раз обогнул свою жизнь, плавая в перинах своей постели, и теперь, впервые снял со стены старинный пистолет с длинным дулом.

Пистолет был заряжен, и Свантессон с ужасом глянул в чёрное и холодное пока дуло. Много лет оружие ждало свою жертву.

В этот момент в комнату зашла хозяйка.

В руках у неё был цветок.

Она подмигнула Свантессону и вложила гвоздику в дуло пистолета.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


11 марта 2013

(обратно)

Склад (2013-03-12)

Надо бы блинов. Подходил к разным людям, что прежде уверяли меня в гениальности, и, подкараулив момент, кричал: "Дай блинка!". Ничего не вышло, так что вот история про любителя блинов в продолжение к предыдущим:


Сванте остановился на вершине холма. Ветер стих, но жухлые листья несло по склону.

Сванте расстегнул своё длинное пальто, достал карту и сверился с ней.

«В этот момент должна раздаваться какая-нибудь меланхолическая музыка», — подумал он. Музыки, разумеется, не было.

Только кот в своем пластмассовом доме жалобно пискнул и стих. Кот в переноске оттягивал руку, но Сванте уже привык к этому ощущению.

«Была бы у меня собака, было бы проще — но у меня никогда не было даже собаки».

Перед ним лежала брошенная деревня — огромная, наполовину занесённая песком.

Сванте поправил шляпу с широкими полями и начал спускаться с холма.

Он шёл по главной улице, и вновь поднявшийся ветер скрипел жестяными вывесками.

У местного ресторана ему попался дом с криво написанным объявлением «Дом свободен, живите, кто хотите». Надпись была небрежной, сразу видно — человек торопился, покидая это место.

Сванте толкнул дверь ногой, а потом выпустил кота.

Кот брезгливо потрогал лапкой порог, но всё же ступил внутрь.

Там гостей встретила мерзость запустения — фотография в разбитой рамке на полу, брошенные письма — уже со следами чьих-то подошв и вездесущий песок.

Ящики буфета были вывернуты. Искать тут было нечего.

Сванте улёгся на кровать с никелированными шишечками, не снимая своего пальто, и мгновенно заснул.

Как всегда на новом месте, ему снился дом и старая мать, островерхие крыши и щенок, которого ему никто так и не подарил.

Он проснулся от собачьего тявканья.

На пороге сидел пёс.

Он был нечёсан и стар, весь в каких-то репьях.

Но Сванте воспринял это как знак. Он поделился с псом остатками мяса из консервной банки, хоть кот и смотрел на это неодобрительно.

Несколько дней Сванте отсыпался и путал день с ночью.

Пёс и кот вступили в странные отношения — они то ссорились, то мирились.

Однажды, проснувшись, Сванте увидел, что они сидят рядышком на пороге, и молча смотрят в степь.

Сванте изучил деревню и обнаружил человеческие следы. Кто-то тут всё же жил, но непонятно кто — и, главное, зачем?

Ответ вплыл в его жизнь утром, когда на пороге его нового жилища возник человек в рваном мундире Королевской почты.

— Приехал искать склад?

— Клад?

— Склад. Многие приезжают. Я видел — но все называют по-разному. Одни говорят «монолит», другие — «мишень», слов-то много красивых. А я говорю — «склад».

— А ты кто?

— Я — Карлсон. Почтальон Карлсон.

— А тут есть почта?

— Почта есть везде. Я — почта. Кот — твой?

— Мой.

— А пёс — мой. Хотя он, конечно, сам по себе. Ты не хочешь отправить письмо? Многие отправляют. Перед тем как исчезнуть.

Сванте задумался. Можно было бы отправить письмо вдове старшего брата, он как-то даже поздравлял её с днём рождения, года два назад.

— Нет, мне некому писать, — ответил он, помедлив.

— А зачем тебе склад?

— Мне незачем.

— Оригинально.

Разговор затянулся, и Сванте, чтобы прервать его, стал чистить ружьё. Карлсон с уважением посмотрел на ствол и ретировался.


Когда кот приучился питаться той частью сусликов, что оставлял ему Сванте, Карлсон явился снова.

— Я прочитал про тебя в газете. Ты, оказывается, знаменитость. В розыске.

— Напиши им, получишь что-нибудь в награду, — мрачно ответил Сванте. — Велосипед, скажем.

— Зачем мне велосипед? — хохотнул Карлсон. — Почту доставлять? Смешно.

Однажды Сванте, зайдя в поисках сусликов дальше обычного, увидел то, о чём говорил почтальон — странное сооружение на горизонте. К нему вела дорога, засыпанная жёлтой кирпичной крошкой.

У поворота стоял небольшой старый трактор, сквозь который проросло дерево. Больше всего Сванте насторожило то, что мотор у трактора продолжал работать.

На крыше сидела большая чёрная птица.

Когда Сванте подошёл ближе, она открыла клюв и издала странный горловой звук.

— Кто ты? — на миг почудилось Сванте. Но птица не стала поддерживать разговор, а снялась с крыши трактора, взмыла в небо. Мимоходом чёрный страж нагадил Сванте на плечо.

В конце жёлтой дороги обнаружился большой полукруглый ангар, отливавший серым в жарком мареве.

На дверях висел огромный замок.

Сванте обошёл постройку, а потом, перехватив ружьё, Сванте стукнул прикладом в железный бок, прямо в основание огромной цифры «17».

Ангар ответил глухим звуком пустоты.

На следующий день он пришёл с огромными кусачками, найденными в чужом доме.

Дверь, однако, теперь оказалась открытой.

В огромном пустом ангаре сидел Карлсон.

— И что? — спросил Сванте.

— И всё, — ответил Карлсон.

Они помолчали, и, наконец, Карлсон сжалился.

— Закрой глаза, — велел он. И тут же что-то вложил Сванте в ладонь.

Тот открыл глаза и увидел в своей руке верёвку. Другим концом она была обмотана на шее коровы — маленькой и тощей.

— Что это?

— Твоё смутное желание. Откуда я знаю. Может, ты так любишь своего кота, что поменялся с ним желаниями. Бери корову и проваливай.

В дверях ангара Сванте обернулся.

— У меня только один вопрос. А куда делись остальные?

— Кто?

— Кто был тут до меня.

— Как куда? Переехали — за реку.

— Где же тут река?!

— А вот это уже второй вопрос, — сказал Карлсон и улыбнулся.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


12 марта 2013

(обратно)

Змеиный язык (2013-03-13)

Карлсона боялись. Всех пришельцев с Севера боялись, но его — особенно.

Один купец говорил, что за морем встретил соотечественника Карлсона. Хитрый торговец, чьи доходы больше определялись варяжскими клинками, чем хитростью мены, рассказывал, что давным-давно сына конунга отдали к северным волхвам в обучение.

Отданным в учёбу на голову надевали рогатый шлем — и шлем сам определял, кому быть воином, кому законником, а кому заняться ведовством. Надетый на голову мальчика шлем зашипел, как вода на железной сковороде солеварни. И мальчик выучил змеиный язык и овладел искусством полёта с совами.

Но это осталось сказкой, болтовнёй чужого купца.

Когда его брата убили на юге, он пришёл княжить вместо него.

Наложницы, которых он брал неохотно, болтали, что язык молодого князя раздвоен на конце.

Он доставлял женщине неизъяснимое удовольствие, но потом та чахла и умирала в считанные дни.

Князя боялись, и боялись больше прочих варягов.

Свои боялись больше чужих, потому что свои знали его повадки лучше. Только один слуга боялся князя мало — оттого что в детстве его укусила змея. Отец отсёк ему поражённое ядом мясо, оставив навеки хромым. А хромому рабу жить плохо, и смерти он не боится вовсе.

Однажды из степи пришли хазары, они сгустились из летнего марева на горизонте, как призраки.

Пришельцы выжгли поля и угнали скот.

Среди воя и плача своих подданных один князь сохранял спокойствие, он не торопясь собрал дружину и вышел в поход.

По дороге дозорные поймали молодого хазарина. Тот ехал домой от византийских переписчиков с драгоценной ношей, рукописью словаря, расписанного византийцами, а украшенного и переплетённого персами. Словарь хранился в специальном ковчеге, и князь долго смотрел на эту диковину.

— Что записано там? — спросил он хазарина наконец.

— Всё, — просто отвечал хазарин.

— Вся жизнь?

— И вся смерть.

— И моя?

— И твоя, князь, — отвечал хазарин, открывая книгу. — Смотри, ты умрёшь от своего друга.

— У меня нет друзей, — ответил князь.

— Ты это говоришь.

И тогда князь, спрыгнув с коня и ещё не коснувшись сапогами земли, в развороте ударил мечом в конскую шею.

— Теперь их точно нет, — сказал князь, приблизив своё лицо к лицу хазарина, забрызганного конской кровью. — Отпустите его, пусть умрёт в степи.

После этого он сел на лошадь хазарина, и она сама понесла седока к своему дому.

Через много дней отряд достиг устья Волги и хазарской столицы. Князь встал лагерем рядом и в знак дружбы попросил от города всех одиноких петухов. Хазары смеялись, но нашли ему петуха — действительно одинокого, но единственного. Потому что во всяком хозяйстве петух живёт вместе с курами. Князь привязал к петуху горящий трут и пустил в камыши, и через мгновение город оказался в кольце огня. Огонь поднимался всё выше, и вдруг, по мановению руки князя сомкнулся над городом. Никто из хазар не вышел из-под огненного купола, и только тени от домов ещё несколько месяцев чернели на земле.

Лишь один из подданных кагана уцелел — и то потому, что не успел вернуться домой со своим словарём.

Теперь он сидел среди гари, задумчиво перебирая листы, в которые ветер совал закладки из сажи.

Через три дня молодой хазарин сложил рукопись в ковчежец и, повесив мешок на плечо, растворился в степи.

А князь повернул домой, ничуть не беспокоясь о судьбе исчезнувшего города.

Шли годы, и князь по-прежнему наводил ужас на своих подданных. Он высох и постарел, но был так же крепок в седле.

Ходили слухи, что в полнолуние он летает над своим теремом и воет по-волчьи.

Князь и правда выл — тоска наполняла его, и не было друга, с которым он мог бы вспомнить прошлое.

Поэтому он повадился говорить со змеями, что выползали на тёплые камни по весне.

— Ну, ты, змея, — говорил он, — здравствуй. Мы опять встретились, ни от кого не ждал вестей, а от тебя, змея, и подавно… Но всё же, расскажи, как там, в родной земле, среди корней роз и между костей — бараньих и человечьих?

Немногие из слуг выдерживали это зрелище, да и любой бы побоялся приблизиться к князю, когда в горле у него шипело и клекотало, а во рту ворочался змеиный язык.

Змеи внимательно слушали его и одновременно поворачивали к князю свои головы.

Как-то он с дружиной выехал на охоту.

Кони встали перед белыми костями, что лежали среди высокой травы.

Князь приказал своим слугам отъехать прочь, но его хромоногий слуга не успел убраться вовремя и услышал, как князь говорит кому-то:

— А у тебя хороший яд? Ты не заставишь меня долго мучиться?

Слуга не мог шевельнуться от страха.

Карлсон встал прямо у черепа коня, и точно жёлтая молния метнулась у его ног. Мгновение он оставался недвижим, а потом упал, как падает дерево. Он упал медленно и неслышно, ведь колышущаяся трава и ветер заглушают в степи все звуки.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


13 марта 2013

(обратно)

Пар (2013-03-14)

— Что? Не видать? Где ж они? — волновался на крыльце барского дома Николай Павлович, хлебосольный и радушный барин. Настоящий незлой русский человек, он ожидал приезда своего сына.

И действительно, вскоре на дороге показался тарантас, над ним мелькнул околыш студенческой фуражки.

— Малыш! Малыш! — И вот уже отец обнял сына. Впрочем, тот быстро отстранился:

— Папаша, позволь познакомить тебя с моим добрым приятелем Карлсоном, что любезно согласился погостить у нас.

Карлсон оказался упитанным человеком, который не сразу подал Николаю Павловичу красную руку с толстыми пальцами-сардельками.

Карлсон не прижился в барском доме. Он съехал во флигель, где устроил себе мастерскую — и днём и ночью он что-то резал там, строгал и пилил. Однажды Малыш, зайдя во флигель, увидел, как его университетский товарищ приделал к себе на спину винт и прыгает со столов и стульев, махая руками.

Малыш тихо притворил дверь и пошёл к лесу, где девушки собирали ягоду. Их звонкое пение раззадорило Малыша, и он несколько дней не возвращался домой.

Надо сказать, что многие птицы любят ягодные места. Хорошо охотиться рядом с таким ягодным местом, скажем, на тетеревов. Настреляешь довольно много дичи; наполненный ягдташ немилосердно режет плечо — но уже вечерняя заря погасла, и в воздухе, ещё светлом, хотя не озарённом более лучами закатившегося солнца, начинают густеть и разливаться холодные тени…

Но мы отвлеклись. Как-то Малыш думал позвать Карлсона к девкам, но тот даже не отворил дверь, а напротив, бросил в окно короткое «nihil». Малыш удалился, озадаченный. И правда, Карлсон до того был увлечён своими изысканиями, что даже не съездил проведать свою бабушку, госпожу Бок, вдову военного лекаря.

Малыш недоумевал о таком поведении, но Николай Павлович объяснил ему, что такая чёрствость пошла у нас, разумеется, от немцев.

— Вот, — заметил он, — один немец тоже был недавно в уезде, да на спор начал на масленице есть блины с купцом Черепановым. Объелся блинами, да и умер — ему бы фрикадельками да тефтелями питаться, а он туда же… Блины на спор решил есть…

И Николай Павлолвич, приняв от Ерошки-лакея раскуренный чубук, прекратил рассказывать.

Через какое-то время, то ли потерпев неудачу в полётах со стульев, то ли, наоборот, преуспев, Карлсон вышел на свет и начал делать упрёки Малышу.

— Ты развалился, спишь всё, — говорил он. — Между тем Россия требует нового человека. А где его взять, если всяк будет лежать в праздности. Вот скажем, паровые машины — определённо, они сумеют изменить весь мир к лучшему.

Через неделю в поместье появился англичанин в гетрах, с бритыми бакенбардами. Вместе с ними прибыл целый воз труб и медных листов. Карлсон заперся с ним во флигеле, а когда англичанин уехал, выяснилось, что Карлсон всем по кругу должен.

И когда к нему подступились с расспросами, он молча привёл всех во флигель.

— Это моя паровая машина, — с гордостью сказал Карлсон, указывая на сплетенье труб, похожее на голый весенний лес.

Паровая машина грохотала, её металлические части гремели, поршни то поднимались, то опускались снова.

— У меня будет десять тысяч паровых машин, — продолжил Карлсон, но в этот момент флигель огласил свист. Он усиливался, и горячий пар заполнил помещение. Малыш опрометью бросился вон.

Столб огня и пламени встал на месте несчастной постройки, к которой уже бежали барские мужички, все как один обтёрханные и помятые. Таких много в нашем небогатом краю, где я так любил охотиться на рябчиков. Птица рябчик — плут, веры ей нет, да и мяса на её костях мало. А бывали случаи, когда я приносил по пятнадцать рябчиков и потом долго у костра смотрел в ночное небо…

Вернёмся к нашему герою.

В одном из отдалённых районов России есть сельское кладбище. Как почти все наши кладбища, оно как-то покривилось и покосилось, а скот топчет кладбищенскую траву. Туда, на одну из могил, ходит сгорбленная старая женщина. Печально смотрит она на серый камень с изображением пропеллера, под которым покоится тело её сына. Неужели её молитвы были бесплодны? Но нет, хоть страстное сердце, которое, как запущенный не вовремя пламенный мотор, замолкло навсегда, гармония и спокойствие природы говорит старушке о вечном мире и жизни бесконечной…


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


14 марта 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-03-14)

Наставление по случаю:

"…холодный ужас объял его сердце, и вместе с тем вошел в него сатана, — он вошел в него вместе с блином, который подал ему дьякон Савва, сказавши:

"На тебе блин и ешь да молчи, а то ты, я вижу, и есть против нас не можешь".

"Отчего же это не могу?" — отвечал Пекторалис.

"Да вон видишь, как ты его мнешь, да режешь, да жустеришь".

"Что это значит "жустеришь"?

"А ишь вот жуешь да с боку на бок за щеками переваливаешь".

"Так и жевать нельзя?"

"Да зачем его жевать, блин что хлопочек: сам лезет; ты вон гляди, как их отец Флавиан кушает, видишь? Что? И смотреть-то небось так хорошо! Вот возьми его за краёчки, обмокни хорошенько в сметанку, а потом сверни конвертиком, да как есть, целенький, толкни его языком и спусти вниз, в своё место".


И, чтобы два раза не вставать, скажу: дело СУПа живут — снова эти добрые люди экспериментируют с комментами. Молодцы. Железная у них воля. Стоят на своём. Интересно, как у них там с блинами дела обстоят.


Извините, если кого обидел.


14 марта 2013

(обратно)

Ему двадцать лет (2013-03-15)

Он любил эту закрытую частную школу больше чем дом. В доме всё было неладно после того, как родители погибли. И школа заменила ему родителей.

Сначала ему говорили, что они погибли в автокатастрофе. Он придумал картину происшествия сам, исходя из звука самого слова. Слово «автокатастрофа» было длинное, оно шелестело и распадалось медленно, каталось на языке точь-в-точь как «Вольво» отца — там на северной дороге, когда отец попал в туман.

Но потом, когда он подрос, ему открыли страшную тайну — родители полезли его спасать. Ещё совсем ребёнком Малыш забрался на крышу, и родители, увидев пятно его рубашки, полезли за ним.

Старая железная лестница не выдержала, и папа с мамой упали в мрачное пространство двора.

Малыш тоже упал — но только на верхний балкон. Боль удара вытеснила из сознания все обстоятельства этой трагедии, и, как Малыш не пытался, вспомнить он ничего не мог.

С тех пор ему иногда казалось, что призраки его родителей должны ему помогать. Но никто ему не помогал, и даже никто не являлся во снах.

А ведь он надеялся на то, что отец когда-нибудь сгустится из солнечного света и облаков за окном.

Малыш теперь был одинок, вернее, он жил с дядюшкой Юлиусом, переехавшим в их дом. Фрекен Бок давно вышла за него, и теперь они вместе пили коньяк по утрам.

В доме всё было покрыто тонким слоем пыли, везде был запах тлена и разрушения.

А в школе, хоть там и был беспорядок, всюду царила жизнь.

Малыш прижился в школе, и никогда не хотел уезжать из пансиона на каникулы.

Дядя Юлиус глядел мимо него, нос его был похож на фиолетовую картофелину.

— Это всё от того, что ты упал тогда с крыши… Если бы твоя бедная мама…

Это он говорил напрасно. В этот момент в Малыше просыпалась огромная крыса-ненависть, что скребла лапками по его сердцу.

От этого чесался и горел шрам на виске, уже давно стёршийся, едва видимый.

Он с отличием окончил следующий класс, и директор школы подарил ему волшебную палочку — игрушечную, зато с лампочкой.

Ехать к дядюшке Юлиусу не хотелось, и он задержался в пансионе на несколько дней.

В последний вечер он стал с тоской смотреть в окно и вдруг заметил, как чернота ночи сгустилась вокруг него.

— Папа?

— Я Карлсон, — сказала бездонная свистящая чернота. — Я Карлсон, живущий на Крыше. Моё имя обычно не упоминается, потому что я — это и есть ночной город, я — его дыхание, и тревога. Я темнота и вой полицейских сирен. Я — та кровь, что смывают дворники поутру.

Верь мне, ибо я — твой отец.

— Но мой папа…

— Нет, — сказала чернота. — Я твой отец. Всё было совсем иначе. Тот человек хотел убить твою мать, когда она тайком отправлялась ко мне. Он выследил её и столкнул с пожарной лестницы. Он хотел убить тебя, но я успел раньше. Верь мне, ибо я — Карлсон, живущий на крыше.

Возьми палочку — ту, что дали тебе в школе… Каким она светится огнём?

— Голубым.

— Так не годится. Потри её. А теперь?

— Теперь — красным.

— Отлично. Теперь ты знаешь, что если хорошо потереть любой предмет, он никогда не будет прежним. Я научу тебя всему, — шептал голос.

И жизнь действительно перестала быть прежней.

Вскоре Малыш вернулся в свою школу и учился всё так же прилежно. Только теперь он иначе относился к ночной темноте.

Слово «автокатастрофа» потеряла для него страшный смысл, и теперь всё, кроме его тайны, казалось ему не стоящим внимания.

Он легко мирился с существованием дядюшки Юлиуса. С существованием всего этого мира — ведь мир был у него в кулаке.

Но вот дядюшка Юлиус не смирился с этими изменениями.

Когда Малыш снова приехал к нему, он усадил его за стол.

— Послушай, Малыш. Нам нужно серьёзно поговорить. Раньше я не говорил тебе, но всё это выдумки — мир вовсе не разноцветен. Он состоит из чёрного и белого. Он даже не состоит из оттенков серого — в нём есть только светлое и тёмное, чёрное и белое. И тебе предстоит выбрать одну из сторон.

— А в чём разница? — спросил Малыш.

— Да собственно, ни в чём. На одной стороне есть печеньки, а на другой их нет.

— Это мотив.

— Да, но на другой стороне есть фрикадельки. У одних — сэндвичи, у других — клизмы. На одной стороне блондинки, а на другой — брюнетки. Но с тех пор, как изобрели краску для волос, это различие пропало. Вот и всё… Ах, да. У одной стороны мечи голубого цвета, а у другой — красные.

— А какие лучше?

— Не помню. Да и как один цвет может быть лучше другого? Но выбирать нужно.

— Зачем?

— Так повелось. Но ты не бойся, и там, и там у тебя найдутся соратники, что быстро убедят тебя, что твой выбор единственно правильный. Наденешь белое, так будет вокруг белая магия, будешь вышучивать своих врагов и разбираться в сортах зелёного чая. Ну а коли наоборот, так нет худа без добра — будешь зарабатывать чорной магией, поставишь в прихожей пару чучел друзей, и перейдёшь на суп из мандрагоры. Будешь ходить в чорном. Чорный — цвет хороший, немаркий.

Время тянулось как леденец.

То и дело у Малыша снова горел и чесался шрам.

Он окончил школу и никому не раскрыл свою тайну.

Отец являлся ему время от времени. Теперь Карлсон постепенно обретал человеческие черты. Было немного неприятно смотреть на его шишковатую голову без носа, но Малыш справился с отвращением. Ведь это был его отец.

Он попробовал курить. Карлсон этого не одобрил, он сказал, что табак мешает наслаждаться тонким ароматом печенья.

И вот Малышу исполнился двадцать один год.

Было время совершеннолетия, которое ничего не изменило в его жизни.

Малыш пришёл с вечеринки домой. Его ждала бессонная ночь и костёр из спичек в пепельнице. Он грел руки на этом костре. Вдруг из темноты протянулись другие иззябшие руки — руки отца.

Теперь он выглядел почти как человек, только носа по-прежнему у него не было. Да и, по сути, не было вовсе лица.

— Мне надо, чтобы ты мне многое объяснил. Я никому так не верю, как тебе. Мне сейчас очень хреново! Мне опять нужно делать выбор.

— В чём выбор?

— Цвета, — ответил Малыш. — Меня уже несколько раз вызывали в Министерство. Они говорят, что мне, наконец, нужно принять чью-то сторону — светлых или тёмных.

— А сам-то ты что хочешь?

— Не знаю. Тёмные мне не нравились с самого начала, но как только я всмотрелся в светлых, оказалось, что они ровно такие же. Но с тёмных какой спрос, а вот светлые, как я думал, должны быть лучше. Но они не лучше!

Голос Малыша задрожал от обиды.

— А ты чего ждал? Всё дело в том, кто убедительнее рассказывает. Ты немного подрастёшь и послушаешь, как рассказывают о разводе твои друзья — отдельно жёны и отдельно мужья. И вопросы в Министерстве Правды, которое у нас зачем-то называют Министерством Магии, по сравнению с этим покажутся тебе кристально ясными и непротиворечивыми. Но это не важно — перед тобой куда большая опасность: будучи ведомым страхом перед теми и другими говорить не то, что ты хочешь, а то, за что общество погладит тебя по голове, то, чем ты мог понравиться. Представляешь, как будет обидно, если всё равно не понравишься? Это не пустяки, не житейское-то дело! Нет, говорить нужно то, что ты считаешь нужным, сынок, и если надо написать это хоть на заборе.

— Но ведь тогда меня кто-нибудь разлюбит. На всех, впрочем, мне наплевать, но вот Гунилла…

— Тем хуже для Гуниллы… Вернее, тем хуже для тебя. Но поверь мёртвому отцу, а своим мёртвым отцам верят все герои… Поверь: никаких присяг на корпоративную верность приносить не надо, и уж следовать им — тем более. Нужно говорить во всяком месте то, что рвётся у тебя из души.

— Да откуда ж я знаю, что у меня рвётся? — Малыш чуть не заплакал.

— А это уж твоё дело. Ты только пойми, что очень обидно будет узнать, что цвет этих светящихся палочек был неважен, а жизнь прошла в дурацких спорах — что лучше: красный или голубой. Ты будешь старый и больной, а всего-то утешения тебе будет, то, что ты никого не обидел.

— Но что выбрать-то? Красный или голубой?

— Тише, — сказала чернота на месте лица, — нас тут много.

Малыш обернулся и увидел, что комната наполнилась странными молчаливыми гостями. Одни были в белых скафандрах, другие в серых плащах.

— Они живы? — спросил он.

— Не знаю, — ответил Карлсон, — Я могу показать только тех, кого убили раньше меня. Вот его, и этого, и этого.

— А ты? — спросил Малыш.

— Ну ты же знаешь.

— Я тоже хотел бы быть рядом. Я понимаю, что печеньки — это глупости.

— Не надо.

— А что надо?

— Жить.

— Да. А как?

— Сколько тебе лет? — спросил Карлсон.

— Двадцать один.

— А мне двадцать. Как я могу советовать?


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


15 марта 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-03-15)

Кстати, о Масленице и следующих временах. Я написал некоторое рассуждение о еде (всё оттого, что мне не дали блинка, и говорили, что писатель должен питаться Праной). Там упоминается рассказ Сергея Писахова «Как купчиха постничала». Во дни перед постом полезно привести его полностью:

"Уж така ли благочестива, уж такой ли правильной жизни была купчиха, что одно умиление! Вот как бывало в масленицу сядет купчиха блины есть. И ест, и ест блины — и со сметаной, с икрой, с семгой, с грибочками, с селедочкой, с мелким луком, с сахаром, с вареньем, разными припеками, ест со вздохами и с выпивкой. И так это благочестиво ест, что даже страшно. Поест, поест, вздохнет и снова ест.

А как пост настал, — ну, тут купчиха постничать стала.

Утром глаза открыла, чай пить захотела, а чаю-то нельзя, потому пост.

В посту не ели ни молочного, ни мясного, а кто строго постился, тот и рыбного не ел. А купчиха-то постилась изо всех сил: она и чаю не пила, и сахару ни колотого, ни пиленого не ела, ела сахар особенный — постный, вроде конфет.

Дак благочестивая кипяточку с медом выпила пять чашек, да с постным сахаром пять, с малиновым соком пять чашек, да с вишневым пять — да не подумай, что с настойкой, нет, с соком. И заедала черными сухариками. Пока кипяточек выпила, и завтрак поспел. Съела купчиха капустки соленой тарелочку, редьки тертой тарелочку, грибочков мелких, рыжичков, тарелочку, огурчиков соленых десяточек, запила все квасом белым.

Взамен чаю сбитень стала пить паточный. Время не стоит, оно к полудню пришло. Обедать пора. Обед постной-постной!

Hа перво жиденька овсянка с луком, грибовница с крупой, лукова похлебка. Hа второ грузди жарены, брюква печена, солоники — сочни-сгибни с солью, каша с морковью и шесть других каш разных с вареньем и три киселя: кисель квасной, кисель гороховый, кисель малиновый. Заела все вареной черникой с изюмом. От маковников отказалась:

— Нет-нет, маковников ись не стану, хочу, чтобы во весь пост и росинки маковой во рту не было!

После обеда постница кипяточку с клюквой и с яблочной пастилой попила. А время идет и идет. За послеобеденным кипяточком с клюквой, с пастилой тут и паужна. Вздохнула купчиха, да ничего не поделать — постничать надо! Поела гороху моченого с хреном, брусники с толокном, брюквы пареной, тюри мучной, мочеными яблоками с мелкими грушами в квасу заела. Ежели неблагочестивому человеку, то такого поста не выдержать — лопнет.

А купчиха до самой ужны пьет себе кипяточек с сухими ягодками. Трудится — постничает!

Вот и ужну подали.

Что за обедом ела, всего и за ужной поела. Да не утерпела и съела рыбки кусочек, лещика фунтов на девять. Легла купчиха спать, глянула в угол, а там лещ. Глянула в другой, а там лещ! Глянула к двери — и там лещ! Из-под кровати лещи, кругом лещи. И хвостами помахивают.

Со страху купчиха закричала.

Прибежала кухарка, дала пирога с горохом — полегчало купчихе. Пришел доктор — просмотрел, прослушал и сказал:

— Первый раз вижу, что до белой горячки объелись.

Дел понятно, доктора образованны и в благочестивых делах ничего не понимают.

Еже Писах — писах".

История, источник которой я не помню, у меня связывается с Пришвиным, хотя может это и не Пришвин. Может, это из каких-то дневников Пришвина, а может, наоборот, это какой-то другой общеизвестный классик.

Человек приезжает в монастырь, там монахи ведут суровую работячую жизнь. Монастырь, например, Соловецкий. Там приезжий сидит в келье с монахом. Приезжему хочется есть, а Пост, однако, и как-то неловко просить еды. Не помню уж, отчего.

Наконец он говорит, съесть бы чего. Монах — хрясь! — перед ним сёмужный бок. Схарчили на пару. Пришелец осмелел и у него вырвалось:

— Да и водочки бы теперь хорошо…

А монах и говорит:

— Отчего же — нет? Святое дело, водочки выпить.

И достаёт бутыль. Они пьют и смотрят на тёмную гладь Белого моря.

Я всё это хреново пересказываю, но когда я слушал эту историю, у меня было впечатление удивительно стройного и отточенного диалога. Ничего лишнего. Каждый в своём праве. Принципы нерушимы. Вера гуманистична. Мир соразмерен. Аминь.


Извините, если кого обидел.


15 марта 2013

(обратно)

* * * (2013-03-15)


(обратно)

Звезда охламона (2013-03-16)

Карлсон ехал по России. Так ему как-то посоветовал один русский — «проездиться по России». Но этот русский был вполне безумен, да дорога вполне подтверждала его безумие. Молодая графиня тряслась рядом в карете — сначала ему казалось, что это будет забавное путешествие, но вскоре он возненавидел спутницу. Она оказалась тупа как пробка и безумолку трещала о магнетизме, беседах с умершими, о грядущем, и о том, что от Солнца оторвался кусок и теперь вот летит к нам.

Когда Карлсон в очередной раз услышал, что отрывной календарь Брюса кончается в будущем году, он перебрался на козлы.

Где-то под Смоленском карета уронила колесо в русскую грязь, и кучер, философски подперев голову кулаком, уставился вдаль.

Карлсон пошёл, зачерпывая ботфортами жижу, к дому местного помещика, который он приметил ещё с дороги.

Он шёл по липовой аллее, пересекавшей парк.

Карлсон уже видел такие парки в русских усадьбах — там в потайном уголке можно было наткнуться на каменную женщину со стрелой, или на урну с надписью на цоколе: «Присядь под нею и подумай — сколь быстротечно время», а то и на печальные руины, оплетенные плющом.

Здесь и вовсе над воротами висела масонская звезда, кованная неловким кузнецом, отчего все лучи у неё были розны.

Карлсон ещё раз проклял эту страну и идею путешествовать по ней с графиней фон Бок.

Но в имении их приняли радушно.

Среди русской грязи их всегда принимали радушно. Чем страшнее были дорожные колеи, тем щедрее были разносолы окрестных помещиков. Они были похожи на робинзонов, что залучили к себе странника и радостно предлагали ему лакомства, смертельные наливки, а кое-кто норовил предложить Карлсону крепостных Пятниц, раздувая самовары…

Но у Карлсона был свой самовар, довольно, впрочем, обременительный.

Всё так и произошло — приём был душевный, почти удушающий. Карету, разумеется, никто не чинил, зато кормили как на убой. Карлсон уже сложил в голове сюжет про молодого русского дворянина, его тётку, каких-то соседей, что оказываются в итоге людоедами. Надо бы с кем-нибудь поделиться — если он сумеет уйти отсюда живым.

Молодой хозяин, отставной сержант гвардии Григорий Охламонов, впрочем, вовсе не интересовался кулинарным искусством, зато интересовался графиней.

Карлсона это вполне устраивало, и он учил молодого русского умению обращаться с женщинами.

От этих иностранных наставлений Охламонов переживал. Его даже стошнило, когда Карлсон начал рассказывать о своих любовных успехах в Венеции, но потом молодой помещик как-то привык и втянулся.

Однако теперь вместо графини к Карлсону приставал помещик, живший по соседству. Его все звали просто «Дядюшка». Дядюшка был человеком странным и всё время видел один и тот же сон — про свою свадьбу. Однако ж после обеда сон этот, и даже само воспоминание о нём покидало Юрия Петровича — до следующего утра.

Помещик быстро смекнул, что все великие и таинственные европейцы, что приезжали в Россию имели прозвание на букву «К», и он докучал Карлсону вопросами о том, не он ли осветлял брильянт князю Потёмкину. Шпанские мушки его тоже интересовали, а так же действительно ли Карлсон бежал из знаменитой венецианской тюрьмы через крышу. В первый же день дошло до главного:

— Может, вы и летать пробовали? — спросил Юрий Петрович.

— А вот, извольте! — и Карлсон, поднявшись в воздух, сделал круг по комнате.

И с тех пор гость пропал, по десяти раз на дню его преследовали одной просьбой:

— А летать-то будете? Перед обедом, а? А после?

— Летать — это мне уже не интересно. Видите эту вилку?

— Ну?

— Хотите, я её съем?

— Да что мне вилка? — дядюшка теперь не отставал от него. — Вы бы воспарили б…

Чтобы спасись от дядюшки, Карлсон норовил улететь на реку и пугать там деревенских баб, полоскавших бельё.

Но через неделю одна из деревенских девок привела кузнеца, и тот достал низколетящего Карлсона оглоблей.

— Да! Это от души… Замечательно. Достойно восхищения, — приговаривал Юрий Петрович, пока Карлсону меняли повязки. — Нет, разными предметами у нас кавалеров отваживали, не скрою, но вот чтоб так, оглоблей… замечательно!

За этакий почин вам наша искренняя сердечная благодарность.

После Юрий Петрович принялся расспрашивать Карлсона, что он знает о заговорщиках-масонах.

Карлсон отвечал, что никаких заговорщиков нет, а есть только досужие болтуны, малолетние прапорщики, числом не более сотни, а также народные толпы, что норовят повторить любую нелепицу.

Юрий Петрович настаивал, что для хорошего заговора нужны люди одарённые, а Карлсон возражал в том духе, что нужно лишь поболее глупых людей.

— Ах, никого не надобно, — зло говорил он, — потому как толпа повторяет что угодно, лишь бы сами слова ей были приятны.

Но тут оказалось, что графиня фон Бок и молодой хозяин имения, предоставленные сами себе, дошли до странных высот общения. Молодой хозяин, сидя на камне под охламоновой звездой, сперва сочинял стихи своей пассии, а потом и вовсе занялся с ней кабалистикой и алхимическими опытами.

Часами они перебирали латинские и еврейские буквы, тёрли фамильный хрустальный шар боярина Охламона, пока, наконец, кто-то из них не крикнул «Афро-Аместигон!» — шар раскололся как арбуз, залил всю комнату прогорклым маслом, содержавшимся внутри него ещё со времён русского государя Гороха.

Обивка кресел была испорчена, но успокоившись, молодые люди осознали, что сжимают друг друга в объятиях.

Наутро они ввалились к Карлсону.

— Отставьте её мне! Не отдам её никому! — Молодой Охламонов теребил руку графини. — За это я открою вам тайну вещего слова!

И снова забормотал-зафроместигонствовал.

Карлсон деланно нахмурился:

— Ладно. По рукам. Совет да любовь. Ну и в придачу карету мне свою отдайте.

А про себя подумал: «Нет, определённо в каббалистике есть какой-то прок».


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


16 марта 2013

(обратно)

Смок и Малыш (2013-03-16)

Они понравились друг другу сразу — Кит Карлсон и Малыш Свантессон.

— Добро пожаловать на Аляску! — крикнул Карлсон и пошёл навстречу будущему напарнику. — Я тебя сразу заприметил. Можешь звать меня Смок, я тут уже изрядно прокоптился.

Они вместе проделали долгий путь до Доусона, где на берегу собрались любопытные, чтобы поглазеть на ледостав. Из темноты к ним долетела боевая песня Малыша:


Как аргонавты в старину,
Родной покинув дом,
Плывем, тум-тум, тум-тум, тум-тум,
За Золотым Руном.

Следующей весной они основали неподалёку дачный посёлок, повесили несколько индейцев за нарушение правил дорожного движения и вошли в историю Аляски.

Но богатства не было, несмотря на то, что Малыш повсюду кричал, что приехал выбивать деньги из земли, а не из своих же товарищей. Так что всё равно они занялись поставками продовольствия.

После скандала с протухшими яйцами Малыш и Карлсон провели несколько месяцев в обществе друг друга: не было желания общаться с людьми, а главное — денег.

Но вот впервые за два года они накормили собак и двинулись в горы. Перед ними лежала страна белого безмолвия, и они с трудом продвигались по заснеженным тропам, днями не слыша ни птичьего крика, ни рыка зверя.

Однажды на привале Малыш спросил Карлсона:

— Скажи, Смок, а зачем тебе пропеллер?

Карлсон не знал, как ответить. Он и в самом деле не знал, зачем. Может быть, пригодится.

Удача улыбнулась им, и на Нежданном озере они сделали сразу несколько заявок. Золота было столько, что они могли бы прожить до весны, каждый вечер играя в «Оленьем роге» и закатывая обеды у Славовича.

Но «Олений рог» был за много миль, а тут была чёрная гладь озера, под которой тускло блестел металл жёлтого цвета.

Но золото ещё нужно было доставить в Доусон. На горы пал туман, собаки выбились из сил и умирали по одной. Ещё через несколько дней туман сменился морозом — когда Карлсон вылез из-под одеял, кожа на лице онемела мгновенно.

Малыш вылез вслед за ним и плюнул в воздух. Через секунду раздался звон бьющейся о камни льдинки.

— Сдаюсь, — хмыкнул он. — Градусов семьдесят. Или семьдесят пять.

— Идти к реке бессмысленно, — хмуро сказал Карлсон. — Она встала, и лодка уже вмёрзла в лёд. Но у меня есть план. Собак оставим здесь, всё равно они нам не помощники — пусть позаботятся о себе сами. Скорее всего, они одичают, и у нашего Бимбо отрастут большие белые клыки. А вот ты сядешь мне на спину, снизу мы подвесим золото, и со всей этой дурью я попробую взлететь… Мы попробуем, только нужно хорошенько наесться тефтелей с беконом.

— Что-что, а это у нас есть. — Малыш с тревогой поглядел на напарника. — Ещё два фунта бекона и две жестянки тефтелей.

Они вылетели через час, воспользовавшись попутным ветром. Карлсон летел над водоразделом Индейской реки и Клондайком. Вокруг вздымались огромные обледенелые громады, лежали снежные равнины, на которых не было следа человека — ни индейца, ни белого.

— Не дави шею, шею не дави, — хрипел Карлсон. На четвёртом часу полёта мотор застучал и стал чихать, выпуская облачка сизого дыма.

— Прости, Малыш, — сурово сказал Карлсон. — Я не снесу двоих. Вас двоих, тебя и наше золото. Ты не представляешь, как мне жаль, чертовски жаль.

И он сбросил руки Малыша с шеи. Щуплое тело перекувырнулось в тумане и беззвучно исчезло среди скал.

Карлсон пролетел ещё несколько метров, и мотор, взревев, снова застучал ровно. Карлсон поправил мешок с золотым песком и стал набирать высоту.

Карлсон потянулся в кресле. За окнами медленно двигались автомобили — на Уолл-стрит заканчивался рабочий день. Рядом с креслом молча ждала секретарша.

— Простите, сэр. — Она заметно волновалась. — Звонил старый Свантессон. Он говорит, что вы дружили с его сыном. Может быть, вы не помните, но он продал вам акции «Тэмпико петролеум» по девяносто восемь… Сейчас пеоны подожгли промыслы, и если он будет рассчитываться по новой цене, то пойдёт по миру.

Карлсон задумчиво потрогал кнопку на животе.

— Вы не представляете, как мне жаль, чертовски жаль, но… Пусть платит по один восемьдесят пять.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


16 марта 2013

(обратно)

Белая куропатка (Прощенное воскресенье) (2013-03-17)

Утром в посёлке появилось чудо. По хрусткому снегу в стойбище приехал домик на лыжах. Позади домика был радужный круг — такой красивый, что погонщик Фёдор сразу захотел его коснуться.

Но на него крикнули, и оттого, что это было неслышно в треске двигателя, больно ударили в плечо.

— Без руки останешься, чудак, — склонилось над ним плоское стоптанное лицо. Таких лиц Фёдор никогда не видел раньше — оно было круглое и жёлтое как блин.

Сам Фёдор в начале своей жизни звался вовсе не Фёдором, имя его было иным, куда более красивым и простым, но монахииз пустынной обители дали ему именно такое и брызгали в лицо водой, точь-в-точь как брызжут оленьей кровью в лицо ребёнка. Он с любопытством смотрел на пришельцев, для которых такие диковинные имена привычны.

В посёлок приехали четверо в кожаных пальто, и теперь эти четыре кожаных пальто висели на стене казённого дома, будто в строю. Оперуполномоченный Фетин пил разбавленный спирт в правлении колхоза, и его товарищи тоже пили спирт, оленье мясо дымилось в железных мисках на столе. Разговоры были суровы и тихи.

Фёдор слышал, как они говорили о местных колдунах, которых свели со свету. И колдуны оказались бессильными против выписанных специальным приказом красных китайцев. Из них и был человек со стоптанным лицом, которого Фёдор увидел первым. Колдуны пропали, потому что их сила действует только на тех, кто в них чуть-чуть верит — а какая вера у красных китайцев? Не верят они ни в Белую Куропатку, ни в Двухголового Оленя.

Четверо чужаков сидели в правлении всю ночь, ели и пили, а затем спали беспокойным казённым сном. Наутро они стали искать дорогу к монастырю. И вот они выбрали Фёдора, чтобы найти эту дорогу. Фёдор не раз гонял упряжку оленей к обители, отвозя туда припасы — и сам вызвался указать место.

Скрючившись, он полез в домик на лыжном ходу, что дрожал, как олень перед бегом, и потом дивился пролетающей за мутным окошком тундре — такой он её не видел. Повозка с винтом остановилась в холмах, отчего-то не доехав до монашеских домиков.

Люди в кожаных пальто стояли посереди долины — прямо перед ними, внизу, в получасе ходьбы, расположилась обитель.

Фёдор пошёл за пришельцами, потому что хотел услышать, о чём те будут говорить с монахами. Но никакого разговора не случилось — оперуполномоченный Фетин первым открыл крышку своего деревянного ларца на бедре, достал маузер, и, примерившись, стал стрелять.

Выстрелы хлестнули по чёрным фигурам, как хлещет верёвка, хватая оленя за горло. Монахи, будто чёрные птицы, попадали в снег.

Побежал в сторону только один из них, самый молодой, взмахнул руками, словно пытаясь взлететь, но тоже ткнулся в землю.

Последним умер старик игумен, что посмотрел ещё Фёдору прямо в глаза перед смертью. Он, казалось, загодя готовился к этому концу и убийцы были ему не интересны, а вот Фёдор чем-то привлёк внимание игумена.

Но всё кончилось — и хоть лишней деталью ушедших жизней топился очаг, булькала на нём пустая похлёбка, но люди в кожаных пальто уже ворошили какие-то бумаги.

— С колдунами было сложнее, — сказал китаец. — Они не знали, что умрут, оттого так и метались, торгуясь со смертью. А этим умирать привычно.

Оперуполномоченный складывал в мешки вещи, последней он достал небольшую чашу.

— Золотая? — спросил китаец.

— Нет, оловянная. Нет у них золота, — ответил оперуполномоченный Фетин. — Если б золото, всё было бы куда проще.

— Эй, парень, — подозвал он Фёдора, и швырнул находку ему в грудь — вот тебе чашка. Будешь чай-водка пить. И запомни: ты не предатель, а человек, что сделал важное для всего трудового народа дело.

Фёдор поймал тяжёлую чашу и, повертев в руках, спрятал за пазухой. Он не знал значение слова «предатель», но всё это ему не нравилось, что-то оказалось неправильным в происходящем, смерть была непонятной и бессмысленной. Но монахи умерли, и чаша всё равно пропадала.

Люди в кожаных пальто довезли его обратно к стойбищу, а чаша тем временем будто наливалась чем-то с каждым часом, тяжелела, жгла грудь.


Пошатываясь, он вылез из аэросаней и сел на нарты.

Чаша обжигала кожу, но Фёдор не мог вытащить её — обессилели, не поднимались руки. Олени пошли сами, чего не бывало никогда, они разгонялись, перешли на бег, и вот уже Фёдор нёсся по ровному как стол пространству. Много дней несли олени Фёдора по гладкому снегу, налилось силой весеннее солнце, стала отступать зимняя темнота. Понемногу сбавили олени бег, и вывалился Фёдор вон, на землю.

А там весна, и пробивается трава сквозь тающий снег. В ноздри ударил запах пробуждающейся земли, запах рождения травы и мха.

Рядом оказался край большого болота, на котором урчали пузыри, и неизвестные Фёдору птицы сидели вдалеке — не то простые куропатки, не то священные птицы Верхнего мира.

Фёдор пополз к прогалине, чтобы напиться воды. Привычно, как литая легла в руку чаша, что оказалась не такой тяжёлой, как он думал. Зачерпнул Фёдор талой воды и запрокинул голову, прижав дарёное олово к зубам. Но только сразу поперхнулся.

Не вода у него в горле, а сладкая, горячая кровь.

Фёдор в ужасе осмотрелся — бьёт фонтан перед ним, жидкость черна и туманит разум. И не оленья это кровь, которой пил Фёдор много и вволю, а человечья.

Закричал он страшно, швырнул чашу в красный омут и побежал прочь, забыв про нарты и оленей.

Он нескоро устал, а когда опомнился, то вокруг была незнакомая местность — потому что только чужак не распознает в тундре своей дороги.

Фёдор упал, обессиленный, а когда поднял голову, то увидел, что лежит на нагретых за день камнях. Солнце, только приподнявшись над горизонтом, снова рухнуло в Нижний мир.

Рядом с Фёдором стоял мёртвый игумен.

— Что, плохо тебе? — Голос игумена был глух как олово, а слова тяжелы. — Сделанного не воротишь, теперь ты напился человечьей крови, и жизнь твоя потечёт иначе. Но я знаю, что ты должен сделать — двенадцать мёртвых поменяешь на двенадцать живых. Счёт невелик, так и вина невелика — вина невелика, да наш воевода крут.

Фёдор долго сидел на холодеющем камне, пытаясь понять, что говорил чёрный монах.

Мир в его голове ломался — он в первый раз видел такую смерть, когда один человек убивает другого. Он видел, как уходят старики умирать в тундру, и их дети равнодушно смотрят в удаляющиеся спины. Он видел, как стремительно исчезает человек в море, когда рвётся днище самодельной лодки.

Он слышал, как кричит человек, упавший с нарт и разбившийся о камни, — но не разу не видел, как убивают людей специально. Теперь он сам это увидел и сам привёл убийц к жертвам. Не важно, что и те, и другие — чужаки.

Что-то оказалось неправильным.

И эта мысль постепенно укоренялась в его голове, остывающей после безумия бегства.


На следующую ночь игумен снова пришёл к нему.

— Двенадцать на двенадцать, — повторил он. — Счёт не велик, иди на север, найдёшь первого.

Фёдор, подпрыгнув, кинул в него камнем, как нужно кинуть чем-нибудь в волшебного старика Йо, который наводит морок на оленей. Монах исчез и не пришёл на следующую, не явился и на третью ночь. Тогда Фёдор отправился на север, по островкам твёрдого снега, мимо рек талой воды. Через день, питаясь глупыми и тощими по весне мышами, он вышел к высоким скалам.

Что-то подсказывало ему, что дальше — опасность.

Он затаился, слившись с землёй и травой, а потом пополз на странные звуки.

За обрывом ему открылся океан — чёрный в свете яркого солнца. Такого океана Фёдор не видел никогда — он бил в скалы с великой силой, и солёная вода летела повсюду.


А через день, когда океан успокоился, Фёдор увидел людей.

Это тоже были чужаки, но пришли они не с юга, не прилетели на фанерных птицах, не приехали в бензиновых санях с винтом. Эти люди говорили на незнакомом языке, и ветер рвал на части их лающую речь.

Они приплыли в огромной чёрной рыбе, и теперь, как муравьи, таскали из её нутра что-то на берег.

Фёдор не пошёл к ним — от чужаков в тундре добра не жди, это он понял давно. И то, что они строили на берегу, очень напоминало страшный знак звезды на стене правления, что как-то приколотили люди в кожаных пальто — нет, тогда они не стреляли, а собирали деньги на прокорм неприятного бога Осоавиахима.

А вот какой-то мальчик ещё не знал этого. Мальчик в яркой кухлянке появился на гребне скал, тоже, видимо, привлечённый странными звуками. Фёдор услышал, как в эти звуки вплетаются знакомые удары выстрелов. Чужаки, вскинув винтовки, метили в мальчика и сразу устроили за ним погоню.

Но вечером погоня обнаружила только мёртвых оленей и разбитые нарты, тонущие в огромном болоте. Успокоившись, чужаки вернулись к берегу, а Фёдор в это время шёл по мхам, и раненый мальчик лежал у него на плечах, безвольно мотая головой.

Он пришёл в чужое стойбище, где мальчика узнали родные. Тут всё было другое — запах воды, трава, одежда людей, пахло оленьей похлёбкой, от которой Фёдор уже давно отвык, пахло горьким табаком и дымом костров. Его накормили, и сон спутал ему ноги и руки. Фёдор не мог пошевелиться, когда к нему ночью пришёл знакомый гость.


Мёртвый монах, как приёмщик фактории, считающий мех, потрогал свой нос и сказал:

— Дюжина — число невеликое, тем более, что от неё мы теперь отнимем одну судьбу. Одиннадцать на одиннадцать, не слишком велик оброк.

Несколько дней Фёдор спал, а потом ушёл от новых знакомых, несмотря на то, что его уговаривали остаться.

Оказалось, что он забрёл далеко на восток, и чтобы вернуться в родные края, устроился на службу к геологам. Целое лето он таскал непонятные ему тяжёлые металлические инструменты и помогал собирать временные дома.

Однажды уже готовый дом загорелся. Внутри задыхалась от дыма беловолосая девушка. Такие худые женщины с белыми волосами казались Фёдору уродливыми, но геологи думали иначе. Однако, скованные демоном страха, геологи зачарованно смотрели на огонь, не двигаясь с места. Тогда Фёдор вошёл в горящий дом, слыша, как потрескивают, вспыхивая, его волосы.

Он вынес наружу бесчувственное тело, взяв его на плечи точно так же, как когда нёс того мальчика, и белые волосы мешались с его чёрными и горелыми. Рухнула крыша, и горячий воздух ударил ему в спину.

Геологи кричали что-то, на радостях крепко били его по спине, и от этих ударов он валился то в одну сторону, то в другую. Потом они поили его спиртом, и Фёдор быстро потерял сознание.

В забытьи он ждал гостя, и тот гость пришёл.


— Десять — хорошее число, — сказал чёрный, как горе, гость. — Десять число, состоящее из единицы и нуля, а, значит, из всего и ничего. Хороший счёт, Фёдор.

Гость был доволен, но велел спирта не пить. И действительно, от этой проклятой воды Фёдор болел два дня, мучился и прижимал лоб к холодной земле.

Геологи отпустили его не скоро, и уже снова на этот край навалилась зимняя чернота. Фёдор стал жить в большом городе, что строился на берегу океана. Он стучал большим молотком по странным железным гвоздям, вгоняя их в шпалы. Две стальных змеи уходили вдаль, и иногда Фёдор, приложив ухо к металлу, прислушивался к тому, что происходит далеко-далеко.

Здесь он, впервые с того давнего времени, увидел живых монахов. Они, впрочем, были лишены чёрных ряс и одеты в ватники, но Фёдор сразу узнал их племя среди прочих подневольных строителей. Они смотрели друг на друга через редкую проволочную ограду — монахи равнодушно, а Фёдор с любопытством.

Монахи держались особняком, и Фёдор видел, как они молятся, несмотря на запрет охраны.

В один из чёрных зимних дней, цепляясь за стальные змеи, приехал поезд. Он привёз редкие в этих краях брёвна, и монахи, надрываясь, стали складывать их в штабель.

Но что-то стронулось в этом штабеле, и огромные брёвна зашевелились, пошли вниз. Одно из них стало давить зазевавшегося, но Фёдор птицей прыгнул под мёртвое мёрзлое дерево и выдернул щуплого старика из капкана. В этот момент другое бревно ударило его в спину, и Белая Куропатка накрыла его крылом. Когда он очнулся, монахи бормотали над ним свои молитвы.

Зубы стукнули о металл, потекла в горло вода, и Фёдор тут же поперхнулся. Жгла его губы страшная кровавая чаша. Он решил, что убитый игумен привёл своих мёртвых товарищей, но нет — эти монахи были вполне живые и благодарили его за спасение брата. И не чашу подали они ему, а обыкновенную алюминиевую кружку с талой водой.

Фёдор взял кружку обеими руками и стал пить — жадно, но мелкими глотками.


В этом причудливом северном городе Фёдор переменил несколько работ, учился управлению механизмами, но тоска заливала его сердце. Чёрная гнилая кровь, которой он напился когда-то, поднималась снизу к горлу.

И Фёдор снова ушёл в тундру. Его приняли в колхоз, и ещё год он гонял оленей, пока как-то не выехал к берегу океана в приметном давнем месте.

Между скал никого не было. В укромной расщелине стояло странное сооружение, похожее на те, что стояли в строящемся городе, но людей не было видно рядом, не колыхались на ветру кумачовые флаги и лозунги с белыми буквами. Железные колонны гудели и вибрировали. У Фёдора вдруг зашевелились волосы — он провёл по ним рукой и понял, что они стали сухими и потрескивают под пальцами.

Ему не понравилась эта конструкция — она была чужая в этом мире моря, скал и тундры, будто таинственный знак на стене правления. И ещё он вспомнил погоню за мальчиком, что устроили чужаки. Тогда он забрался на скалы и скинул вниз камень побольше. Камень упал криво, ударил в основание труб, и гудение прекратилось.

Фёдор не понимал, зачем он это сделал, но отчего-то решил, что так нужно. Тем более, что скоро к нему пришёл его чёрный монах, и они говорили долго, и всё о важных вещах. Проснувшись, Фёдор не помнил ничего, но знал, что пришло время собираться в родные края.

На следующее лето он добрался до родного посёлка. Там всё изменилось — он не нашёл никого из знакомых. В его доме жили чужие люди, кто-то сказал, что помнит его, но сам Фёдор не помнил этих людей.

Он совсем недолго пробыл в посёлке и снова решил идти к морю. Сначала он хотел вернуться на место своей беды, но понял, что не может его найти — дорога уводила его прочь. Фёдор несколько раз сворачивал туда, куда, вроде следовало, промахивался, и, наконец, понял, что на то место ему нельзя.

И он покинул посёлок, как ему казалось, навсегда.


Скоро Фёдор стал ходить по морю на небольшом кораблике. Он мало видел моря, потому что больше сидел внутри металлических стен и глядел на двигающиеся части машин. Машины ему не нравились, в них была чуждая ему жизнь, далёкая от белёсого неба над тундрой, от танца куропаток на снегу и бега оленей.

Но понять машину оказалось несложно: нужно было только представить её себе как зверя из Нижнего мира. Фёдор служил машине как божеству — справедливому, если с ним правильно обращаться, и безжалостному, если сделать ошибку.

Иногда по ночам к нему снова приходил мёртвый монах, и они вели долгие беседы о богах, духах и истинной вере.

Но вдруг над северными водами потемнело небо, и в нём поселились чёрные самолёты.

Маленький кораблик еле вернулся домой, потому что один из самолётов гонялся за ним несколько часов. Часть матросов погибла сразу, и Фёдор уже ничего не мог сделать. Один стонал, умирая, и опять Фёдор был бессилен. Тогда Фёдор бросил вахту у механизмов нижнего мира и повёл кораблик в порт, перетащив раненых на капитанский мостик. Фёдор перетянул раненым их окровавленные руки и ноги, и встал к штурвалу. Машина стучала исправно, а Фёдор молился Женщине с медными волосами Аоту, что врачует болезни, Белой куропатке, что смягчает боль, и Великому оленю с двумя головами, которые у него спереди и сзади. Этот Великий олень отмеряет человеку жизнь и смотрит одновременно в прошлое и будущее.

Внезапно он почувствовал рядом с собой чёрного монаха. Он тоже молился вместе с ним, но по-своему и своим божествам — мёртвому юноше, раскинувшему над миром руки, и его матери с залитым слезами лицом.

Корабль криво подходил к пирсу, и к нему бежали солдаты с винтовками — только тогда монах исчез.


Фёдора перевели на другой корабль — большую самоходную баржу. Она шла к большому городу — Фёдор никогда не видел таких городов. Над серой водой сияли золотые шары куполов, гигантские мосты проплывали над баржей.

По сходням пошли внутрь люди — в основном дети и женщины с крохотными сумочками и большими чемоданами.

Фёдор дивился этим людям и их глупой одежде, но он видел пассажиров только мельком, лишь изредка вылезая из своего убежища, наполненного живым божеством машины.

Баржа довольно далеко отошла от города, когда над ней завис чёрный самолёт.

Фёдор услышал через металлическую стенку, как вспухает на поверхности воды разрыв, как дождём стучат капли воды по палубе. Но мгновенно всё заглушил детский визг. Этот визг был нестерпим, и в нём потонул скрежет рвущегося железа.

Ночь окружала Фёдора, холодная вода била по ногам, когда он выбрался на палубу.

Он поискал глазами своего непременного спутника, но его не было рядом. Были только дети, что плакали вокруг. Матери, обняв сыновей, прыгали в воду, которая кипела у бортов шлюпок.

Фёдор понял, что всех не спасти, но кого выбирать — он не знал. Чёрный Монах не появлялся — и Фёдор стал вязать плот. Он медленно плыл в холодной воде, между чемоданов и панамок, модных шляпок и мёртвых тел, выдёргивая, как овощи с грядки, живых детей из воды.

Фёдор успел задать себе вопрос, сколько он сможет спасти людей, и каков будет счёт после этой ночи, но тут же забыл об этом, потому что время остановилось. С ним на плоту плыли Женщина с медными волосами и двухголовый олень, а над ними висела в воздухе Белая куропатка. Дети молча смотрели на воду, и от этого Фёдору было страшнее всего.


На рассвете плот ткнулся в берег каменного острова. Там, среди редкого леса они прожили несколько дней в шалашах из веток и камней.

Дети были немы. Они молча бродили по берегу, вглядываясь в чёрную воду, а вечерами сидели вокруг костра.

Фёдор оказался здесь единственным взрослым человеком, и теперь, как сказки, рассказывал спасённым истории про двухголового оленя и Белую куропатку. Он поведал им про траву и мхи, которые можно видеть в тундре весной, и чем они отличаются от мхов и трав осени. В его рассказах по тундре брёл двухголовый олень, на котором верхом путешествовали мать с сыном. Юноша, сидя на олене, крестом раскидывал окровавленные руки, будто хотел обнять весь мир. А Белая куропатка несла благую весть и избавление от мук — всем-всем без разбора.

Дети молчали, и Фёдор не знал, понимают они его или нет. Их скоро нашли, но дети так и не произнесли ни единого слова. Когда их увозили на юг, они лишь по очереди молча заглянули Фёдору в лицо.

Мёртвый игумен явился к Фёдору в ту же ночь, и Фёдор встретил его с обидой. Но обида прошла, и они снова говорили долго — и о разном. Проснувшись, Фёдор понял, что он забыл спросить, сравнялся ли счёт. И действительно, он никак не мог вспомнить, сколько детей спаслось с ним на острове. Спросить было некого — военная неразбериха раскидала людей. Фёдор снова ушёл в море и несколько тяжёлых голодных лет ловил рыбу.

Но вот война треснула, как ледяная глыба на солнце, и по деревянным тротуарам застучали костылями калеки. Зазвенели медалями нищие у магазинов, прыгая в своих седухах, и Фёдор с удивлением увидел, как яростно могут драться безногие. Потом всех нищих калек свезли на острова, а Фёдор нанялся туда рабочим.

Часто, когда он чинил что-то, безногие окружали его, чтобы рассказать про войну. Их рассказы были страшны, как история мёртвых монахов, и крови в них булькало больше, чем в том озерце посреди тундры.

Но век инвалидов оказался короток — они умирали один за другим, и Фёдор легко копал им могилы, оттого что могилы эти были половинного размера.

Когда умер последний инвалид, Фёдор покинул острова и ушёл к родным местам. Теперь он без труда нашёл то место, с которого началась его новая жизнь. За год он поправил обитель и поставил рядом с ней большой деревянный крест. В пору сильных ветров крест звенел и гудел, но под этот звук Фёдор только лучше спал.


Однажды к нему пришёл соплеменник. Он, как и Фёдор, жил в больших городах и заразился там странной болезнью. Фёдор долго лечил его, на всякий случай призывая на помощь не только Белую куропатку, но и юношу с тонкими, дырявыми от гвоздей руками. К удивлению Фёдора, его соплеменник выздоровел.

Пришелец остался с ним, но скоро стали приходить другие люди, жалуясь на свои испорченные тела.

В иной день Фёдор увидел механическое чудовище-вездеход. Он решил, что снова приехали люди в кожаных пальто и история, как ей и положено, должна повториться. Нужно было умереть так же, как когда-то умер игумен и, встретившись с ним на оборотной стороне мира, всё-таки узнать, у кого больше силы — у матери с сыном, или у двухголового оленя. Но вышло всё иначе. Из вездехода действительно вылез человек в кожаном пальто, долго ругался, но так же стремительно залез обратно и исчез из жизни Фёдора навсегда.

И Фёдор понял, что ничто и никогда не повторяется в точности, ничего не сделать заново, ошибки нельзя исправить, а можно только искупить.

Он бродил по пустынным местам, а сам всё больше молился. Мёртвый игумен приходил к нему часто и ругал Фёдора за то, что тот хочет поженить богов Верхнего мира с семьёй убитого юноши, а богов нижнего мира сочетает с козлоногими хвостатыми существами. Они спорили долго и часто, но каждый раз Фёдор наутро понимал, что забыл про давнюю арифметическую задачку, и не было ответа у того уравнения из двух дюжин, который мёртвый игумен задал ему на всю жизнь.

С удивлением он обнаружил, что в его обители остаётся всё больше людей — и вот вдруг с юга пришли два самых настоящих монаха. Монахам не нужно было лечение, они поселились у него всерьёз и надолго, и один стал обустраивать церковь. Потом появился третий человек в чёрном облачении, что принёс с собой целый мешок особых вещей. Из этого большого мешка он, вслед за иконами, вынул золочёную чашу, бережно завёрнутую в холстину, и Фёдор от ужаса схватился за грудь. Но испуг прошёл, и он опасливо потрогал чашу пальцем.

Наконец, настал день, когда по хрусткому снегу в обитель пришёл высокий человек с клюкой. Он шёл без поклажи, лишь что-то прятал под плащом на груди. Монахи первыми рухнули перед ним на колени. Опустился и Фёдор — последним.

Фёдор опустился на колени так, на всякий случай. Что валяться на земле перед тем, с кем проговорил столько ночей. Он-то узнал его сразу.

Высокий человек взял его за плечо и повёл на холм. Они шли, и Фёдор недовольно бурчал, что стал лишним среди этих людей веры, стал вредной, дополнительной единицей к дюжине.

— А счёт? — вдруг вспомнил он. — Счёт сошёлся?

— Не было никакого счёта. Нечего считать людей, это другая, противная нам, сила любит считать да пересчитывать.

— Но ты-то меня простил, — заглянул Фёдор в глаза хозяину места. — Простил теперь?

— Я тебя простил ещё тогда, как увидел. Как увидел, так сразу и простил. А счёт по головам — это ты придумал сам. Ты скажи о другом — останешься с нами?

Фёдор подумал, обведя взглядом пустынные холмы.

— Нет, не останусь. Ты тут хозяин, а моя вера спутана, как старая рыбацкая сеть. Но потом, может, вернусь — если разберусь с двухголовым оленем. Ведь в оленя верить можно?

— Смотря как — никто не мешает оленю жить под небом Господа, как всякой божьей твари, будь она с двумя головами или с одной. Да ладно, ты почувствуешь, когда надо вернуться, — досадливо сказал игумен. — Только не надо медлить.

Они попрощались, и вот Фёдор повернулся и, не оглядываясь, пошёл на юг.

Когда он отошёл достаточно далеко, игумен распахнул плащ и освободил странную птицу, пригревшуюся у него на груди. Не то белый голубь, не то маленькая куропатка, хлопая крыльями, поднялась в воздух и полетела вслед за ушедшим.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


17 марта 2013

(обратно)

Братья Свантессоны (2013-03-19)

Тот мой герой, о котором я собираюсь рассказать, был третьим сыном в семье Карла Ивановича Свантессона — обрусевшего не то шведа, не то датчанина.

Помещиком он был никаким — то есть самым маленьким и ничтожным: нигде не служил и слыл больше за городского шута, причем шута неразборчивого, отвратительного и не знающего грани, которую в шутках переходить не стоит. Овдовев, он ввёл в доме вывезенные из Швеции привычки и превратил его в вертеп.

Глухонемой сторож Герасим только мычал, когда дом наводняли очередные профурсетки вкупе с монтаньярами. Но именно Герасим во ту пору ходил за детьми Карла Ивановича.

Трое детей, не в пример отцу, хоть и росли без надзора, выросли крепкими, сильными юношами.

Старший, Борис, или, как звал его отец, Боссе, был человеком вспыльчивым, учение не шло ему впрок, но в остальном он был то, что мы называем «добрый малый». Вспыльчивость, как говорится, не выносилась из избы. В городе, однако, знали, что отец и сын чуть не дерутся из-за мелкой наследной монеты — того приданого покойной супруги, которое растворилось неведомым образом. Но речь моя пойдёт именно о третьем сыне, которого мы согласно их семейной традиции будем называть Малышом.

Малыш был мальчиком кротким и непрактичным. В детских играх именно ему доставались тумаки и обиды, часто он недосчитывался карманных денег, а то порой его товарищи рвали портьеры в доме и делали чучела из простыней Карла Ивановича. Поэтому Малышу приходилось много терпеть — и уже от родного отца.

В бестолковом доме Карла Ивановича был ещё один обитатель — суетливый и быстрый слуга Карлсон. Будто муха, летал по дому этот Карлсон, и иногда казалось, что сзади приделан к нему какой-то пропеллер для пущей быстроты. Он чинил отопление, носил с базара картошку и лук и даже кормил волка, зачем-то купленного у директора передвижного зверинца.

Ходила молва, что это вовсе не швед, или там датчанин, а ребёнок, родившийся у городской дурочки Акулины от самого Карла Ивановича. Впрочем, Карл Иванович всё отрицал, но взял в свой дом ребёнка, воспитал и даже, как говорила всё та же молва, придумал ему фамилию Карлсон.

И вот однажды утром Карла Ивановича нашли в доме мёртвым, с головой, лежащей на книге. Страницы были полны популярных объяснений по поводу пестиков и тычинок, а рядом с телом лежал окровавленный пестик, тычинок же поблизости не наблюдалось — разве голова несчастного Карла Ивановича превратилась в огромную тычинку.

Боссе был немедленно взят под стражу — ему припомнили и крики, и ссоры с отцом, и наследство. Да и больно ловко это всё выходило — он и убил-с, как уверял нас присяжный поверенный Владимир Ильич. Только один Малыш был уверен в невиновности своего брата.

Накануне суда, вернее, в ночь перед судом к Малышу явился Карлсон. С заговорщицким видом он долго ходил вокруг и около стола и наконец признался, что ему начали являться видения.

— Что за видения? — горячо интересовался Малыш.

— А вот какие видения-с. Ко мне пришёл этот странный человек, — сбивчиво говорил Карлсон. — Но я расскажу вам-с всё по порядку-с.

И Карлсон начал рассказывать, да столь прихотливо, столь затейливо, что Малыш ни разу не прервал его, хотя и засыпал несколько раз.

Легенда о летающем мальчике
— Итак, этот мальчик, нестареющий мальчик, начал являться ко мне, но ведь поговорить с умным человеком завсегда приятно-с… Это, конечно, не то сошествие, которого так боится всякий человек, но этот особый летающий мальчик стал являться ко мне, как священник перед казнью. Мальчик этот довольно известен, и зовут его Петя. Этот Петя всегда что-то вроде пророка или старца, учит жизни, борется с пороком и заметьте-с, ничуть при этом не стареет.

— Явившийся ко мне летающий маленький Петя, — продолжал свой рассказ Карлсон, — мешал мне, мешал ужасно-с. Приходя снова и снова, этот кровожадный мальчик множился в моих глазах… Сегодня он стал упрекать меня в смерти отца, а я ведь всего лишь отомстил ему за детскую слезинку Боссе, которую я прекрасно-хорошо запомнил. Он ведь сам мне говорил — про слёзки-с. Но летающий мальчик Петя говорил, что я только разрушил сказку. Я рассмеялся ему в лицо и отвечал, что сделал хорошее и доброе дело, а самые лучшие детские сказки лживы. Именно разочарование и боль от этой лжи (и чем эта ложь сильнее, тем лучше) помогают подготовиться ко взрослой жизни.

Наконец я запер его в тайной комнате, наедине с философским камнем, а потом позвал своего ручного волка. Волк вошёл к Пете, и моё сердце успокоилось.

Малыш не поверил Карлсону. Вернее, он не мог понять, что в рассказе Карлсона правда, а что — нет. На всякий случай он дал Карлсону немного денег, чтобы тот пошёл завтра в суд, взял вину на себя, а потом отправился на каторгу. Малыш знал, что так все всегда делают.

Наутро Герасим прибежал с вестью о том, что Карлсон кинулся в реку. Тело искали, но не нашли. Некоторые обыватели, правда, утверждали, что Карлсон, когда бежал к обрыву, был похож на свинью, в которую вошёл бес. Он хрюкал и гоготал, но, упавши вниз, выровнял полёт у самой воды и полетел прочь. Скоро он скрылся из виду, и уже никто не понимал — да и был ли, в самом деле, этот мальчик?

Так или иначе, Боссе остался единственным обвиняемым. И как пошёл говорить прокурор, всё выходило: виновен и виновен, оттого, дескать, что больше некому. И в конце прокурор заявил страшное, что убийцу нужно приговорить к высшей мере по уголовному уложению, то есть несколько сузить.

Публика заахала, но Малыш, который долго слушал эту речь, проникся её пафосом. Немного поколебавшись, он решил, что на самом деле неважно, кто именно убил Карла Ивановича. Главное, что дело сделано. Хорошее, правильное дело, и теперь он, Малыш, должен быть таким же умненьким, таким же смелым и милым, как Карлсон. «И вечная память мёртвому мальчику!» — с чувством прибавил он вслух.

И все подхватили его восклицание, каждый разумея что-то своё и думая о разных мальчиках.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


19 марта 2013

(обратно)

Пёс Свантессона (2013-03-19)

— Ну и что вы думаете по поводу этого костыля? — спросил Карлсон. — Нет-нет, дело не в глазах на затылке. Я просто разглядываю вас в гинекологическое зеркальце. Поэтому прекрасно видно, что вы размышляете о том, кем мог быть наш забывчивый посетитель.

— Ну… Костыль принадлежит упитанному врачу, старше средних лет. Подарен ему благодарными больными при увольнении доктора.

— Браво! Вы превзошли самого себя! Жалко, он нас не дождался. Впрочем, вот и он сам! — смотрите, кто ломится к нам в дверь с чудовищным волкодавом на ремне! Это он, это он!

Доктор Моргенштерн и правда оказался довольно милым человеком, хотя и приверженцем расовой теории. Перед тем как открыть рот, он измерил череп Карлсона циркулем и сосчитал пропорции на бумажке.

Я же играл с его огромной собакой, которую звали Бимбо. Никогда, никогда у меня не было собаки — даже когда я служил в армии ветеринаром.

Оказалось, что над родом Свантессонов, одно имя которых лет триста назад заставляло трепетать всю Лапландию, тяготеет проклятие. Один из могущественных Свантессонов влюбился в колдунью, стал воином, затем — магом, но сердце колдуньи продолжало оставаться ледяным. Наконец с помощью ворожбы бывший конунг Свантессон растопил лёд, но тут же бежал от безумной косматой старухи. Вслед ему прозвучало проклятие: она предрекла храброму Свантессону и его потомкам стать собачьим кормом.

Так и произошло: маг и волшебник был загрызен собственным псом. За ним отправились его братья, дядья, сыновья и племянники. Так продолжалось без малого триста лет. Когда пса оттащили, семья, ранее многочисленная, изрядно поредела.

— Но сегодня, — заметил доктор Моргенштерн, — паромом из Гельсингфорса прибывает единственный оставшийся в живых потомок древнего рода. Он должен вступить в права наследства после смерти бывшего владельца старинного замка на горе Кебнекайсе. Сдаётся мне, его жизнь в опасности.

— Ну-с, что вы скажете? — спросил меня Карлсон, когда мы проводили нашего гостя. — Это ведь почище загадочного убийства болгарского штангиста Фауста Гётева! А помните тот случай с Филле и Рулле, что похитили вас в прошлом году, а потом за пятнадцать минут успели добежать до норвежской границы?

Он набил трубку и пустил струю дыма в потолок.

— Впрочем, это неважно. В любом случае вы поедете в Лапландию один. Мне вы будете отправлять подробные отчёты, а я — анализировать их у камина.

Так я оказался среди пустынных холмов Нурланда. Время тянулось медленно, как речь финского наследника. Моргенштерн развивал теорию ледяного неба, мы пили и глядели сквозь бойницы замка на бескрайние пространства поросших мхами болот. Финн пытался рассказывать нам анекдоты, но обычно они заканчивались к утру следующего дня. Поэтому будил нас странный смех наследника, похожий на уханье полярной совы.

Моргенштерн рассказывал о древних капищах, флоре и фауне здешних мест. Он был грустен: трясина засосала его несчастного пёсика. Изредка мы слышали странный плач из башни замка, но не придавали этому значения. Финн говорил, что слышит протяжный собачий вой, но это было так же смешно, как и его рассказ о нашей экономке фрекен Бок. За стаканом абсолютно чистой водки финн утверждал, что она таскается на болота с объедками от ужина. Всё равно — нам было скучно слушать его длинные речи.

Но я исправно описывал всё это в своих отчётах Карлсону.

Такая жизнь нам опротивела, и, чтобы развлечься, мы решили выйти и прогуляться при луне.

Как только мы приблизились к краю трясины, финн снова попытался рассказать какой-то анекдот. Тут, не сговариваясь, мы раскачали его за руки и за ноги и кинули в болото.

Он тонул три дня и две ночи и вконец нам надоел. Когда мы пришли проведать его в последний раз, внезапно ветви вереска раздвинулись, и нашему взору предстал Карлсон с пухлой пачкой моих отчётов в руках. Он поглядел в сторону унылого финна, хотя к тому моменту глядеть было не на что.

— О, пузыри земли, как сказал бы какой-то классик. — Карлсон был весел и остроумен, как всегда. — А я ведь знаю всё.

— Откуда? — не смог я сдержать своего волнения.

Тогда Карлсон занял у Моргенштерна две кроны и пять шиллингов на проезд и, пообещав всё объяснить как-нибудь потом, увёз меня в Стокгольм.

Дома мы сразу же вкололи морфий и я, положив ноги на каминную решётку, смотрел, как Карлсон летает по комнате.

— Слушайте, а где же пёс Моргенштерна, милый Бимбо? — спросил он из-под потолка.

— Бимбо больше нет, — печально ответил я. — Я обмазал его фосфором, и бедный Бимбо издох. Не стоило этого делать… Мне пришлось бегать по болотам и выть самому.

Карлсон выпустил клуб дыма и расхохотался:

— Это что! Я две недели притворялся беглым каторжником на этих дурацких болотах. Знаете, всё бы хорошо, но фрекен Бок, принимавшая меня сослепу за своего сына, мазала свои тефтели соусом, похожим на лисий яд. А мне приходилось есть и просить добавки, чтобы она ничего не заподозрила.

— Карлсон, как вы догадались, что мы с Моргенштерном давно хотели убить этого финского недотёпу?

— Это было очень просто: вот смотрите, я беру с полки справочник «Сто самых знаменитых шведских семей»… Так, вот: «Свантессон-Моргенштерн, Боссе Иммануил Хосе Кристобаль. Член Королевской медицинской академии, эсквайр, владелец волкодава. Старший брат писателя Свантессона». Это ж ваш брат, элементарно!

А уж о том, что вы сами хотели построить завод по производству собачьего корма, вы твердите второй год. «Всё для собак — Свантессон и Моргенштерн», чем не мотив?

— Как всё просто! — выдохнул я.

— Ну, конечно, если всё объяснить, это кажется простым. Кстати, знаете, что за историю с финном вас могут исключить из клуба детективных писателей? А может, и что похуже, — смеясь, заключил Карлсон. — Но что же я буду делать без своего биографа? Поэтому перевернём этот лист календаря, а если сейчас поторопимся, то услышим Реца в «Гугенотах». Дрянь ужасная, но не сидеть же весь вечер у камина? А? А?!


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


19 марта 2013

(обратно)

Зелёные паруса (2013-03-19)

В далёком-далёком городе Стокгольме жила себе маленькая девочка, которую звали Сусанна. Наверное, так и прошла бы её жизнь — по-стокгольмски тихо и незаметно. Но однажды, когда она лежала в кроватке и готовилась заснуть, над ней склонились двое.

Она проснулась и заплакала. Тогда неизвестные гости по очереди взяли её на руки и напоили небесным молоком.

Лица их были размыты, слова нечётки, но уже тогда она понимала, что происходит нечто важное.

Сусанна почувствовала, как что-то очутилось в её руке. Это был кружок колбасы.

— Плюти-плюти-плют! — сказал один из них. — До свиданья, Гюльфия!

Прошло ещё много лет, пока вдруг, играя во дворе, она не поняла внезапно, кто к ней приходил. Тогда Сусанна порвала с верой предков, покрыла голову чёрным платком и вместе с истинной верой приняла имя Гюльфия.

Сверстники смеялись над ней, но ещё больше они смеялись бы, узнай, что каждое утро она подходит к окну и призывно машет бутербродом с колбасой. Именно там, в небесной синеве, скрылись два ангела, что приходили к ней.

Оттуда они и возникнут — на чудесном корабле под зелёными парусами.

Гюльфия знала, что рано или поздно они прилетят, они придут на запах колбасы из заоблачной выси. Прилетит небесный корабль под зелёными сверкающими парусами, и капитан, склонившись через борт, подаст ей руку.

Но однажды она проговорилась об этом подруге, а как известно, то, что знают двое, знает и нечистое животное свинья. На Гюльфию обрушился новый поток издевательств — её теперь звали не иначе как Асс-хлеб-соль. Но и это прошло.

Прошло также и много лет. Гюльфия уехала далеко от дома, за океан. Она работала в каменном городе, но по-прежнему каждое утро открывала огромное окно на сороковом этаже, где находился её офис. Она открывала окно и, сев на подоконник, призывно махала бутербродом.

И вот в главный день её жизни она услышала жужжание в глубине неба. Там, вдалеке, родилась чёрная точка и начала расти. Не один пропеллер, а четыре сверкали в солнечных лучах — как мечи посланцев Всевышнего.

Последнее, что она успела увидеть, улыбаясь и прижав руки к груди, были ласковые глаза маленького человечка. Он протягивал ей руку, будто приглашая взобраться на борт своей летающей лодки.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


19 марта 2013

(обратно)

Любовь Карлсона (2013-03-20)

Карлсон медленно летел над городом.

Город был — просто Город.

Безо всяких дополнительных названий..

Издали он был похож на спутник-шпион — с прижатыми к корпусу руками, лицом, закрытым маской и вспыхивающим изредка в свете фонарей кругом пропеллера.

Только одна золочёная буква «К» горела у него на груди, как знаменитая надпись на стене перед пирующими в погребе Ауэрбаха бездельниками.

Карлсон всю жизнь хотел победить человека-паука. Но человек-паук внезапно женился на мадам Клико, богатой вдове. Не менее внезапно вдова Клико оказалась Чёрной вдовой, и через три дня после свадьбы Карлсон вдруг лишился своего врага.

Как теперь позабавиться — было решительно непонятно.

Однако странное движение привлекло внимание Карлсона: кто-то сидел на шпиле кафедрального собора.

Карлсон снизился и увидел, как некто, затянутый в чёрную кожу, с чёрным зонтиком под мышкой, пилит крест на соборе. Кожаный человек, орудуя пилкой для ногтей, почти достиг желаемого: крест держался на честном слове.

В этот момент Карлсон схватил кожаного за руку. Это был его город, его район, это был тот базар, за который отвечал Карлсон перед мирозданием.

Но тут же летающий герой получил удар зонтиком в лицо. Еле увернувшись, он пошёл в атаку. Завязалась борьба не на жизнь, а за честь. Вдруг Карлсон сорвал с головы кожаного человека его страшную маску. Перед ним была девушка несказанной красоты, очень похожая на совратившую его в детстве няню.

— Как тебя зовут, — хрипло крикнул он, переводя дыхание. — Откуда ты, прелестное дитя?

— Зови меня Мэри.

Они стояли над городом, не размыкая смертельных объятий.

— А зачем тебе крест? — прервал он затянувшееся молчание.

— Люблю всё блестящее… — ответила она и потупилась.

Добравшись до замка Карлсона, они прошли по гулкой анфиладе комнат — мимо гобеленов ручной работы и животных, изображённых на китайских вазах кистью неизвестного маляра.

— А кто это стучит? — спросила внезапно Мэри.

Действительно, вдали раздавался стук топора.

— А! — Карлсон рассмеялся — Это мой хороший друг и младший приятель, товарищ детских игр Малыш. Он у меня мотоциклы чинит. Если починит шестьсот шестьдесят шесть мотоциклов, то сможет отбросить коньки и конечность в придачу.

Над городом шёл вечный дождь, молнии били там и тут, электризуя влажный и душный воздух большого города.

Но этого Мэри и Карлсон не замечали.

Простыни были смяты и влажны. Штаны Карлсон повесил на люстру, и пропеллер, жужжа, исполнял роль вентилятора. Вещи Мэри были разбросаны по всей комнате, а зонтик воткнут в цветочный горшок.

Он обнял её всю, и его губы были везде. Карлсон жадно целовал Мэри в трогательную ямочку на подзатыльнике, и она вскрикивала, смыкая ножки на его спине…

И вот уже утомлённая голова Мэри лежала на груди Карлсона.

Карлсон погладил её гладкие и блестящие, как у куклы, волосы и, глядя в потолок, спросил:

— Это ведь на всю жизнь, правда?

— Конечно, на всю жизнь, — согласилась Мэри. — По крайней мере, пока ветер не переменится.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


20 марта 2013

(обратно)

Браслет (2013-03-20)

Карлсон жил на даче.

Дачный посёлок прятался в скалах, и солёные брызги иногда долетали до крыльца.

Балтийское море, холодное, как сердце ростовщика, било в волнорез.

Облака тянулись со стороны Дании, и, привыкнув к нелётной погоде, Карлсон почти перестал подниматься в воздух.

Дни тянулись за днями. Несмотря на упрёки жены, он забросил холст и краски. Вместо того, чтобы закончить картину, заказанную Королевским обществом любителей домашней птицы, он часами играл Бетховена, пил в местной таверне и глядел на бушующее море.

Как-то, вернувшись домой, он обнаружил жену непривычно весёлой.

— Фрида, кто у нас был?

Но жена не отвечала. Она хлопотала на кухне, тянуло пряным и копчёным. За ужином, когда она разливала суп, Карлсон заметил у неё на руке браслет странной формы.

Её нрав переменился, как по волшебству, но Карлсон не был счастлив.

Он понимал, что жену сглазили.

Карлсон перебрал вуме всех соседей: долговязый поэт Чуконис, русский художник Тыквин — ни один не годился в разлучники. Чуконис любил маленьких детей, Тыквин — только артезианскую воду.

Днём и ночью он сидел у своей скважины и делал наброски к своей будущей картине «Не будем говорить кто убивает сами знаете кого». Шёл уже третий год, а картина не была написана — хотя художник Жёлудев уже нарисовал мрачный пустынный пейзаж с черепами и подписью «Не будем говорить кто убил всех».

Нет, у Тыквина не было времени на романы. А Чуконис любил только своих детей.

Итак, ответа на загадку не было, и Карлсон зачастил в таверну «Три пескаря», где топил тоску в чёрном пиве.

Однажды в этой таверне к нему подсел, как всегда бывает в таких случаях, странный одноногий человек.

Он не кричал и не орал, как многие посетители, но как только он появился, завсегдатаи разом утихли. Одноногий, стуча деревяшкой, сразу направился к столику у окна.

— Я знаю, как помочь твоему горю, сынок. — Одноногий пожевал трубку, затянулся и выпустил изо рта клуб дыма, похожий на трёхмачтовый парусник. — Всё дело в браслете, чёрт меня забери. Всё дело в браслете, который подарил твоей Фриде Малыш Свантессон.

Карлсон знал этого Свантессона очень хорошо.

Телеграфист Свантессон, маленький, тщедушный, казалось, никогда не выходил из крохотной каморки почтовой конторы.

Раз в неделю Карлсон забирал у него письма, и он с трудом верил, что именно этот человек разрушил его семейное счастье.

Но теперь всё вставало на свои места — обрывки разговоров, жесты, движения глаз…

— Я вижу, ты задумался сынок, — зашептал одноногий. — Дело табак, браслет заколдован. Ты можешь швырнуть его в печку, и он не сгорит. Только будут светиться на нём тайные письмена «Ю.Б.Л.Ю.Л.», что много лет назад, где-то в Средиземноморье, нанесла на проклятый гранатовый браслет рука слепого механика Папасатыроса.

А ещё раньше этот браслет нашёл за обедом в брюхе жареной тараньки старый рыбак Филле. Браслет тут же показал свою дьявольскую сущность: Филле подавился, а его брат Рулле даже не хлопнул его по спине. Верь мне, меня боялись многие, меня боялся даже сам капитан Клинтон, а уж как боялись Клинтона девки…

Но слушай, мой мальчик, единственный способ избавиться от браслета — это кинуть его обратно в море. Не гляди за окно, эта лужа солёной воды не поможет. Эту дрянь нужно швырнуть в Мальстрем.

Карлсон обречённо уронил голову на стол. «Мальстрем» было слово страшное, он не принадлежало миру домашней птицы, галереям портретов петухов и уток, этюдам с яйцами и пейзажам с фермами.

Карлсон сквозь пальцы глядел на одноногого.

Но тот продолжал хлестать его страшным словом, как суровая госпожа из одного заведения, куда Карлсон как-то забрёл по ошибке.

— Мальстрем, запомни, сынок, Мальстрем! — проговорил ещё раз одноногий, вставая.

Наконец, хлопнула дверь, впустив в таверну сырой воздух, и одноногий исчез навсегда.


Ночью, стараясь не разбудить жену, Карлсон стащил с её пухлого запястья браслет и, осторожно ступая, выбрался из дому.

Стоя за каретным сараем, он привёл в порядок своё имущество — несколько банок варенья, ящик печенья и небольшой запас шоколада.

Невдалеке треснула ветка, заухал тревожно филин и кто-то сдавленно крикнул, но Карлсон не обратил на это внимания.

Он вышел рано, до звезды. А путь был далёк — до самого берега моря.

Карлсон шёл пешком и лишь иногда поднимался в воздух, чтобы разведать путь — так он сберегал силы и варенье.

И всё время ему казалось, что кто-то наблюдает за ним. Однажды ему приснился страшный сон — в этом сне он был слоном, и огромный удав, куда больше слоновьих размеров, душил его, свернувшись кольцами. Нет, он был удавом, сидящим внутри слона… Впрочем, нет — всё же слоном, которого задушил и съел удав.

Вдруг он понял, что это не сон. Его, лежащего рядом с потухшим костром, душил полуголый и ободранный Малыш Свантессон.

Маленький телеграфист хрипел ему в ухо:

— Зач-ч-чем ты взял мою прелес-с-сть… Заче-е-е-ем? Она — не тебе-е-е… Отдай мою прелес-с-сть…

Тонкие ручки телеграфиста налились невиданной силой, но Карлсону удалось перевернуться на живот и из последних сил нажать кнопку на ремне. С мерным свистом заработал мотор, пропеллер рубанул телеграфиста по рукам, и они разжались.

Но и после этого, пролетев над Лапландией значительное расстояние, он видел Малыша. Он видел, как, догоняя его, по мхам и травам тундры, где валуны поднимались как каменные тумбы, бежит на четвереньках телеграфист Свантессон. И вместе с тенью облака, тенью оленя, бегущего по тундре, и стремительной тенью себя самого, видел сверху Карлсон и тень Малыша.

Карлсону уже казалось, что они — разлучённые в детстве братья. Брат Каин и брат Авель.

Иногда Карлсон встречался взглядом с этим существом. Но это лишь казалось, потому что Малыш не смотрел на Карлсона: глаза маленького уродца были прикованы к его браслету.

Но вот Карлсон достиг цели своего путешествия.

Он приземлился на огромном утесе, что поднимался прямым, отвесным глянцево-чёрным обелиском над всем побережьем Норвегии, на шестьдесят восьмом градусе широты, в обширной области Нурланд, в суровом краю Лофодена. Гора, на которой стоял Карлсон, называлась Унылый Хельсегген. Он видел широкую гладь океана густого черного цвета, со всех сторон тянулись гряды отвесных скал, чудовищно страшных, словно заслоны мира. Под ногами у Карлсона яростно клокотали волны, они стремительно бежали по кругу, втягиваясь в жерло гигантской воронки.

Зачарованный, в каком-то упоении, Карлсон долго стоял на краю мрачной бездны.

— Я никогда не смогу больше написать ни одной домашней птицы, — подумал он вслух. — Если, конечно, выберусь отсюда.

Браслет жёг его карман, и Карлсон вдруг засомневался — правильно ли он поступает.

Но тут кто-то схватил его за ногу и повалил. Это телеграфист Свантессон добрался вслед за ним до горы Хельсегген.

Браслет упал между камней и мерцал там гранатовым глазом. Они дрались молча, лишь Малыш свистел и шипел сквозь зубы непонятное шипящее слово.

Наконец Малыш надавил Карлсону на шею, и тот на секунду потерял сознание. Когда он открыл глаза, то увидел, как голый телеграфист, не чувствуя холода, любуется браслетом.

Из последних сил Карлсон пихнул Малыша ногой и услышал всё тот же злобный свист.

Телеграфист, потеряв равновесие, шагнул вниз.

Страшная пучина вмиг поглотила его.

Воронка тут же исчезла, море разгладилось, и тонкий солнечный луч, как вестник надежды, ударил Карлсону в глаза.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


20 марта 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-03-21)

В очередной раз признался в своей любви к задаче "Самолёт на транспортёре", но поскольку у нас народ злой, я скажу шёпотом — мне кажется, что весь ажиотаж с этими задачами связан именно с те, что в СССР было массовое высшее образование.

То есть, неоправданно много народа получало высшее образование в технической сфере — во всяких приборостроительных и электромеханических институтах.

И добро бы потом зарабатывали квартирным ремонтом, так просто упускали свою жизнь в песок.

Именно из этих времён острота "Окончил МАИ по специальности "художественная самодеятельность".

И вот человеку неловко произнести "Я ни хуя не помню из того, что учил тогда, и это впустую потраченное время".

И вот он хватается за вирусную задачку, желая доказать, что он что-то помнит.

И вот он перебирает числа, и что-то временами вспыхивает в его голове "косинус", "второе начало", "преломление".

Но это похоже на калейдоскоп, который складывается какие-то причудливые картинки, да смысла в этом немного.

Собственно, с перевалом Дятлова ровно тоже самое — эту фразу нужно сказать голосом Марка Порция Катона Старшего, но фонографические валики, увы, не сохранились.


И, чтобы два раза не вставать, скажу: одна из самых любимых моих задач этого рода: о двух ёмкостях — с холодной и горячей водой. По литру, скажем. Горячей греют холодную, но можно ли сделать так, чтобы окончательная температура литра нагреваемой воды стала выше окончательной температуры нагревающей воды?


Извините, если кого обидел.


21 марта 2013

(обратно)

Тефтелька (2013-03-23)

Молодой Принц не помнил отца — отец был чем-то наподобие летающего духа или эманации разума. Он погиб на войне, и Принцу казалось, что он видит, как входит русский штык в его тело. А потом русский царь, похожий на корабельную мачту, топорщит усы и топчет отца ногой…

Но ужасные подробности сразу же исчезали. И пяти дукатов никто бы не дал за эту историю, как он — за Норвегию или проклятую Польшу, в которой это произошло… Впрочем, всё, что на востоке, — Польша. Дядя Юлиус, впрочем, говорил, что его убили норвежцы, но это дела не меняло — норвежцы, русские… Да хоть турки.

Молодому Принцу всё же казалось, что это были азиаты. Да, именно азиаты убили его отца где-то посреди ледяной пустыни с неприятным названием, похожим на имя морской рыбы. Это окрашивало свет с Востока кровью, а не Вечным Знанием. И теперь никто не звал его детским прозвищем. Не просить же об этом дядю Юлиуса. Да и жену просить было бессмысленно — отношения были натянутыми, красавица с берегов Колхиды, она скучала в столице северной страны. Принц бестолку катал на языке её грузинское имя — Офелия, Офелия, Офелия…

Два лучших друга — Филле и Рулле — отправлены с посланием в Англию, и уже три месяца от них нет вестей.

Оставалось бродить по коридорам дворца в поисках приключений, пока жена хихикала в обществе его младшего брата.

Он вышел на подмостки перед башней. Всё вокруг было пронзительно и душераздирающе. Ветер рвал парик и срывал шляпы с охраны. Пришлось отступить на порог башни — прислонясь к дверному косяку, он слушал шум грохочущего внизу моря.

Вдруг что-то пролетело мимо него. Что-то большее, чем птица, сделало круг и повисло перед ним.

Призрак-привидение, сотканное из серой пелены, — выглядел диковато, но, в общем, симпатично.

Слова призрака были похожи на прибой — они то стихали, то били в уши. «Как это отвратительно, — жужжал в ухо призрак, — как это чудовищно — мгновение, и твой дядюшка уже спит с твоей матерью. Неношеные башмаки под кроватью, а твой отец убит.

Принц шевелил онемевшими губами в ответ. Так принято в их семье, так надо, так должно — младшему сыну достаётся жена старшего, как достаются ему ношеные мантии и заношенная корона их маленького королевства.

Но призрак не унимался, он жужжал и жужжал: «Нет, это только половина правды».

Отец был убит, и убит братом. Голос призрака грохотал уже, рассыпаясь брызгами в голове Принца. Твой отец погиб не в битве, не целились в него норвежские стрелки с крепостных стен, не заносили над ним турки своих кривых сабель, и русский царь не ставил на его тело высокий чёрный ботфорт. Призрак снова снижал голос до шепота: «На самом деле отца убил дядя Юлиус! Он говорил, что Юлиус влил отцу в ухо, когда тот заснул на привале, целую фляжку русского хлебного вина, и вот отец скончался в страшных мучениях».

С водкой в ухе и жаждой мести в груди он лежал и требовал отмщения Молодого Принца.

Тем же вечером Принц прокрался в покои отчима. Журчала вода, за бархатной занавеской мылся дядя Юлиус. «Так всегда бывает, — подумал Принц, с размаху втыкая шпагу в занавесь. — Как беззащитен любой голый человек с губкой в руке. Ныне и присно…»

Отомстив, он отправился обедать.

За столом царило молчание. Мать думала о том, где найти нового мужа. Жена пыталась достать ногой ногу младшего брата.

Тефтели были неожиданно большими. Первая показалась ему горькой. Следующая тефтелька тоже не пошла впрок. Он скользнул вилкой по золотому блюду, выронил её. Внутри живота разливалось странное жжение. Огненный шар поднимался к горлу.

Лица двоились и троились. Над ним склонилось ухмыляющееся лицо младшего брата.

— Это ты, Малыш? — выдохнул Принц.

— Да, милый Боссе, это я. Видишь ли, мы с твоей женой так любим друг друга, что не в силах ждать семейных ритуалов.

Принц слышал всё хуже и хуже, жар сменился холодом, и этот холод накрывал с головой, как зимняя волна Балтийского моря.

И тогда, собрав последние силы, он коротким быстрым движением ударил брата отравленной вилкой в сердце.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


23 марта 2013

(обратно)

Письмо (2013-03-23)

Малыш, маленький мальчик, в ночь под Рождество не ложился спать. Дождавшись, когда его семья заснёт, он залез в отцовский кабинет и включил компьютер. Прежде чем первый раз ударить по клавишам, он ещё раз пугливо оглянулся, покосился на портрет Фрейда, висевший на стене, и вздохнул.

«Милый Карлсон! — писал он. — Пишу вот тебе письмо. Поздравляю с Рождеством. Самый дорогой ты мне человек. А вчерась мне была выволочка. Отец выволок меня за волосья на двор и отчесал палками от шведской стенки за то, что я подпирал шведскими же спичками траву на газоне перед домом, но по нечаянности заснул. А на неделе мама велела мне почистить селедку, а я начал с хвоста, а она взяла селедку и ейной мордой начала меня в харю тыкать. А Боссе и Бетан надо мной насмехаются, посылают на угол за какими-то таблетками и велят красть у родителей водку «Абсолют» из холодильника. Отец бьет меня за это чем попадя. А еды нету никакой, окромя овсянки и консервированных плюшек. А чтоб чаю или щей, то они сами трескают. А спать мне велят в ванной. Милый Карлсон, сделай божецкую милость, возьми меня отсюда к себе на крышу, нету никакой моей возможности… Кланяюсь тебе в ножки и буду вечно Бога молить, увези меня отсюда, а то помру…»

Малыш покривил рот, потёр своим чёрным кулаком глаза и всхлипнул. «Я буду тебе весь домик пылесосить, — продолжал он, — Богу молиться, а если что, обвяжи меня кожей, надень наручники и секи меня, как Сидорову козу. А ежели думаешь, должности мне нету, то я Христа ради ходячей рекламой попрошусь или в МакДоналдсе полы мыть. Стокгольм-то — город большой, хоть дома всё господские и лошадей много, и собаки не злые. Карлсон, милый, нету никакой возможности, просто смерть одна. Хотел было по лестнице на крышу лезть, да чердак заперт.

А когда вырасту большой, то за это самое буду тебя кормить и в обиду никому не дам, а помрёшь, стану за упокой души молить и похороню в цветочной клумбе».

Малыш судорожно вздохнул и опять уставился на окно.

Он свернул вылезшее на экране окно грамматической проверки и, подумав немного, вписал в окошко адрес: «На крышу для Карлсона»…

Потом почесался, подумал и прибавил: «.se».

Довольный тем, что ему не помешали писать, он выключил компьютер и поплёлся к себе в ванную.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


23 марта 2013

(обратно)

Малыш и Гунилла (2013-03-25)

Пир кипит в княжеском замке — выдаёт князь красавицу Гуниллу замуж. Бьют скальды по струнам, терзают уши.

Льётся рекой хмельной мёд поэзии.

Славный викинг по прозвищу Малыш смотрит на Гуниллу, она прячет взор под покрывалом. Не замечает храбрый молодой воин, что смотрят на него с завистью брат Боссе и товарищ по детским играм Кристер.

Нравится им Гунилла, и только хмельной мёд не даёт гостям увидеть взгляды, что бросают мужчины на влюблённую пару.

Но вдруг грохнул гром, сверкнула молния, тьма покрыла любимый Малышом город. Покатились по лестницам ночные горшки и пьяные гости, лопнули бычьи пузыри в окнах.

Миг — и стихло всё. Но нет нигде Гуниллы.

Объявил старый конунг поиски, пообещал нашедшему переиграть свадьбу.

И вот трое выехали из ворот замка — Кристер со своими служанками, Боссе с толпой оруженосцев и Малыш — один-одинёшенек.

Кристер поехал в одну сторону, Боссе — в другую, а Малыш никуда не поехал. Малыш сел на камень и задумался.

Он думал долго, и орешник успел прорасти сквозь его пальцы.

За это время Кристер успел вернуться, стащить его меч и уехать снова. Боссе ограничился тем, что увёл у брата коня.

Очнулся Малыш от того, что рядом с ним на землю села огромная птица.

— Здравствуй, дикий гусь, — сказал Малыш. — Отнеси меня в Вальхаллу, на небо, где много хлеба, чёрного и белого…

— Я не дикий гусь, я птица Рух, — отвечала та. — Меня послало сюда провидение, чтобы завязать узлы и сплести нити. Только знай: всё, чего ты хочешь, сбудется, но буквально. Ты найдёшь утерянное, но не будешь рад.

Малыш сел на шею птице, взял в руку — за неимением лучшего — садовые ножницы и полетел вокруг света.

Прошло много дней и ночей, пока Малыш не увидел в воздухе карлика с длинной бородой. Чалма воздушного странника сверкала огнями драгоценных камней. На спине его, словно начищенный щит, сверкал и переливался радужный круг. Малыш понял, что это и есть похититель Гуниллы — великий Карлсон, маг и чародей.

Долго он бился с Карлсоном, пока со скуки не обстриг ему всю бороду. И в тот же миг великий маг и чародей потерял свою силу, потух за его спиной радужный круг… И вместе с Малышом рухнул колдун вниз камнем.

На счастье, оба они упали в болото. Выбравшись на твёрдое место, Малыш хорошенько отлупил Карлсона, а потом спросил его о Гунилле.

— Глупец! — крикнул Карлсон. — Зачем мне, старику, твоя Гунилла? Волею заклинаний я могу всю равнину, что находится под нами, уставить рядами готовых на всё суккубов! А твоя Гунилла никуда не исчезала из замка! До сих пор она моет твоему другу Кристеру ноги, скрываясь среди его служанок! А за то, что ты меня так обкорнал и унизил, я предрекаю тебе изгнание!

Малыш вздрогнул. Но что сделано, то сделано — стриженого и бритого Карлсона запихнули в котомку, и Малыш повернул домой.

Словно ватное одеяло, наползла на замок тень крыльев птицы Рух, разбежались придворные и слуги.

Гулко ударяя коваными сапогами по каменным плитам, Малыш ввалился в спальню. Дрожа, как два осиновых листа, стояли Боссе и Кристер перед Малышом. За их спинами пряталась полуодетая Гунилла.

— Нужно отрезать Кристеру голову, — сказал славный Боссе. — Надо, впрочем, отрезать её и мне, но я твой брат.

— Мы все будем — братья! — Голос Малыша был суров, а рука лежала на рукояти меча. — И он рассказал о проклятии карлика.

Заплакав, все трое поклялись друг другу в дружбе страшной клятвой викингов.

— Останешься здесь, брат Боссе? — спросил Малыш.

— Для конунга это слишком мало, а для брата великого Малыша — слишком много, — отвечал тот.

— А ты, брат Кристер?

— Знаешь, брат мой, я давно хотел посвятить себя духовной жизни и нести слово господне в чужих краях.

И братья решили двинуться в путь вместе.

На следующее утро они вместе с Гуниллой отправились на поиски новых земель.

Путь их лежал на юг. Речная волна билась в щиты, вывешенные за борт.

— Ну, что нам делать с Карлсоном? — спросил угрюмый Боссе.

Кристер заявил:

— Когда мы построим новый город, я посажу его в зверинец. На одной клетке будет написано: «Пардус рычащий», на другой «Вепрь саблезубый», а на третьей — «Карлсон летающий».

— Нет, — возразил Малыш, — у меня другой план.

Он наклонился к котомке, вынул оттуда Карлсона и осмотрел. Борода карлика начала отрастать, он злобно хлопал глазами и бормотал древние проклятия.

Малыш затолкал его в бутылку, кинул туда пару тефтелей и опустил горлышко в смолу.

Карлсон беззвучно грозил изнутри пальцем, но стеклянная темница уже тяжело ухнула в чёрную воду. На тысячу лет скрылся Карлсон с поверхности земли.

Малыш оглянулся.

Гунилла заплетала косу, Боссе спал, разметавшись на медвежьей шкуре, а Кристер жевал кусок солёной оленины. Малыш отвёл глаза и принялся сурово глядеть на березняк по обоим берегам мутной реки. Чужая страна, мягкая и податливая, как женщина, лежала перед ним. Надо было готовиться к встрече с ней, как ко встрече с женщиной — сначала непокорной, а потом преданной. Но на новом месте он и его братья должны зваться иначе — с прошлым покончено. А Гунилла…

— Знаешь, — наклонился он к Гунилле и заглянул в её испуганные глаза, — давай я буду звать тебя Лыбедь?


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


25 марта 2013

(обратно)

Северный Дедал (2013-03-25)

Когда Малыш подрос и окончил университет в Упсале, то стал доктором минералогии и профессором Королевской горной коллегии. Он издавал журнал «Daedalus hyperboreus», иначе называемый «Северный Дедал», в котором лучшие умы Швеции писали о чудесах науки.

После печального и размеренного, как триместр, ужина (варёная капуста и стакан кислого вина) он скомкал салфетку и пошёл в кабинет. Воскресный вечер длился, как нурландская осень — неотвратимо и скучно. Вернувшись с прогулки, он с удивлением обнаружил перед крыльцом маленького чёрного пуделя.

— А ведь у меня не было даже собаки, — подумал учёный. — Давай, я буду звать тебя Альбергом? Или лучше тебя звать, скажем, Бимбо? Хочешь, Бимбо, тефтелей? Не упирайся, не упирайся.

Пудель зарычал, но доктор минералогии силой втащил его в дом и провёл в свой кабинет. Пудель вдруг начал расти, стал размером с крупную собаку, а потом — с небольшого бегемота. Наконец, он превратился в маленького толстого человечка, взвился под потолок, стукнулся головой об оконный переплёт, но, будто что-то вспомнив, свалился на пол, снова взлетел, ударился об дверь и уселся у косяка.

— И вовсе нечего так смотреть! — зло посмотрел он на учёного. — Никто тебя не просил рисовать эту пентаграмму на дверях! Мы, самые лучше в мире привидения, можем выходить из дома только тем способом, каким в него вошли.

Доктор минералогии понял, что его инженерная жизнь окончилась. Стройное здание практических наук рухнуло, роняя кирпичи и хрустя стёклами.

— Судя по всему, — продолжал человечек, — ты совершенно не рад, что вместо какого-то пуделя получил в гости самое настоящее привидение с моторчиком?

— Нет, отчего же, — вежливо сказал доктор минералогии. — Меня всегда интересовали моторчики. Я занимался также молекулярной теорией, основал кристаллографию, придумал прибор для определения географической долготы по звездам, изобрел слуховой аппарат, тележки для перевозки кораблей посуху… А! Я ещё придумал свинтопрульный летательный аппарат! Так что летающие человечки вполне в сфере моих интересов. И если ты — Икар, то я буду Дедалом, так мне привычнее.

— Ну а я — Карлов сын, впрочем, можешь меня звать просто Карлсоном, — заявил человечек. — Главное, принеси сюда тефтелей, да побольше. Ибо какой швед не любит тефтелей, и какой швед не угостит ими привидение-видение?

Доктор минералогии позвонил в колокольчик, и явилась печальная фрекен Бок с тефтелями.

Карлсон сел на подоконник, скинув оттуда несколько фолиантов, череп древнего героя Богдомира и шлем конунга Молдинга.

— Давайте, Карлсон, говорить о тайнах природы… — попросил учёный.

— Да зачем тебе тайны природы? Это вроде твоей паровой машины, в которую — видишь? — я чрезвычайно метко попал тефтелькой. В конце концов, сегодня я — настоящее мистическое видение, дух крыш и чердаков. Что ты хочешь от жизни, кстати?

Доктор минералогии задумался. Жизнь его была спокойна, но скучна, праведна, но печальна. Его не тянуло к деньгам, а шведские лютеранки отбили в нём тягу ко всем остальным женщинам.

— Если сказать тебе честно, Карлсон, то я хочу славы. Многие годы я занимался науками. Но у меня нет славы, никому не интересна модель свинтопрульного летательного аппарата, а проект пулеметательной машины давно лежит под сукном в военном министерстве.

Я хочу настоящей прочной славы, чтобы люди смотрели мне в рот, а моя фамилия попала в энциклопедию.

— Только-то и всего? На крайний случай я и сам могу смотреть тебе в рот, — сощурился Карлсон.

— Ты не подходишь.

— Ладно-ладно. Не беда. Охота мне была смотреть тебе в рот, ты и зубным порошком, наверное, не пользуешься. Давай сделаем так: ты получаешь свою славу, а взамен…

— Взамен я тебя отсюда выпущу.

— Ну, ты меня удивил, Малыш! Я для кого стараюсь? Я и вовсе могу не уходить. Твоя паровая машина мне нравится, гадить я буду под столом, а если ты будешь меня плохо кормить, то я примусь пукать. Громко и вонюче. Так всегда делают в Новом Свете балаганные актёры, чтобы развеселить зрителя или когда им просто нечего сказать. По рукам? Выпьем пива и оформим сделку?

Карлсон поднялся в воздух и повисел перед доктором минералогии, показывая ему зад.

— Значит, речь идёт о душе?

— Зачем о душе? Кому нужна душа? Да ещё и твоя?! В обмен на славу, ты, пожалуй, будешь меня всё время кормить тефтелями. Можно было бы для этого жениться на фрекен Бок, но я не создан для утомительной семейной жизни. Итак, тебе — слава, а мне — много-много тефтелей. Каждый день. И каждый следующий день ты должен будешь давать мне в два раза больше. Это ведь немного, ты понимаешь?

— Идея хорошая. Но ты уверен, что мы договорились о нужном количестве тефтелей?

— Ах, да! — встрепенулся Карлсон. — Давай начнём счёт с десяти. Сегодня было десять, завтра будет двадцать, потом сорок — и так далее… Так что предупреди фрекен Бок, сколько мяса ей вешать в лавке у весёлого мясника, голландца Перельмана.

Теперь о деле: ты создашь новую Церковь.

Это верное дело, я тебе как лучший в мире сочинитель проектов и курощатель публики говорю — у нас никакого волшебства, одна фантастика. Я, хоть и не умею писать и считать, но понимаю толк в жизни. Ты из дурацкого Дедала с паровой машиной превратишься в мистического Икара. Летать тебе, кстати, не обязательно — ты будешь день за днём сидеть перед окном, глядеть на мрачное стокгольмское небо и записывать свои видения. Такое видение, как я, ты, правда, должен будешь кормить.

Учёный подошёл к грязному окну и на глаз он оценил перспективу.

— Видишь ли, должен тебя предупредить, — голос доктора минералогии был печален. — Фрекен Бок очень любит готовить, и она опечалится, если ты не будешь есть её тефтели. Если ты станешь кидаться ими, если на тарелке будет что-то оставаться, она станет очень печальна, и ни одна новая Церковь не развеселит её, хотя я знаю, что новые Церкви — дело весёлое.

— В этом ты можешь не сомневаться. Я клянусь, что съем всё, даже, пожалуй… Давай начнём счёт с двадцати, ладно?

— Хорошо, хоть это и будет нелегко. Значит, Церковь? А всё будет нормально? — спросил доктор минералогии Карлсона. — Могу я надеяться?

— Да, если, конечно, ты не встанешь под пропеллер.

Так всё и произошло.

Доктор минералогии Сведенборг через три дня опубликовал трактат «Почитание Бога и любовь Бога», через полгода завершил восьмитомный труд «Небесные тайны», а также несколько поэм из жизни азиатов в полтавских пустынях разными размерами с рифмами.

Но настоящий успех пришёл к нему после выхода в свет книг «О небе, аде и мире духов» и «Объяснение Апокалипсиса». Сведенборг без труда основал церковь Новейшего Иерусалима, и тысячи адептов ловили каждое его слово.

А с тефтелями вышла неловкость.

Карлсона хватило ненадолго: его жизни не хватило и на сорок тефтелей.

Ведь Карлсон не знал, что такое острый, подобный лисьему яду, соус фрекен Бок.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


25 марта 2013

(обратно)

Карлсон (2013-03-26)

Комедия

Малыш — молодой человек неопределённой наружности.

Гунилла — подающая надежды девушка.

Дядя Юлиус — стареющий ловелас, рассказывает сальные анекдоты и постоянно намекает на свою связь с фрекен Бок.

Госпожа Бок, по мужу Свантессон — актриса.

Кристер — повар.

Филле Руллев— вор.

Бетан — его жена.

Боссе — её любовник.


Гостиная в доме Свантессонов. Все сидят вокруг фрекен Бок, дядя Юлиус беседует с Гуниллой.


Юлиус (громко). А всё-таки Вазастанский сад теперь мой! Хо-хо! Понастрою дач, сдам в аренду.

Боссе (про себя). Вот ведь выжига, от борта в угол, жёлтого в середину!

Госпожа Бок. Юлиус, а ты не ходил сегодня на плотину смотреть на бутылочное стекло?

Кристер. И верно, Юлиус, вам нужно сходить на плотину. Вы уже три дня не разглядывали бутылочного стекла. Это может сильно повредить вам.

Гунилла. Ах, оставьте. Там давно сидит в засаде ваш Малыш с ружьём. Или вовсе пьёт вино с Карлсоном.

Дядя Юлиус. Меня тревожат эти отношения! Как измельчал Малыш рядом с этим Карлсоном, как он выдохся и постарел! И вот все здесь, а он сидит там, на плотине. Нет, не могу, не могу!

Гунилла. Нам нужно уговориться: у вас — хозяйство, у меня — духовность. И если я говорю что-то насчёт этого духовного… то есть воздушного хулигана, то я знаю, что говорю… И чтоб завтра же не было здесь этого мерзавца, этого хулигана с моторчиком! Не сметь мне прекословить, не сметь! (стучит ногой). Да! Да! (опомнившись). Право, если мы не договоримся, я сама ему в тефтели крысиного яда подмешаю!


Входит Малыш, таща на плече мёртвого Карлсона, подходит к Гунилле.


Малыш. Кладу у ваших ног.


Кладёт перед ней убитого Карлсона.

Гунилла. Что это значит?

Малыш. Я отдаю вам самое дорогое, что есть у меня.

Гунилла. Это какой-то символ… (трогает Карлсона ногой). Нет, не понимаю, я, видимо, слишком проста, чтобы понимать вас.

Малыш. Уедемте в Москву! Там небо в алмазах! Верьте мне, честное слово! Я ведь писателем буду — как барон Брамбеус.

Гунилла. В Москву? В Москву?! (плачет).

Дядя Юлиус. Точно-точно! Правда-правда! Лучше остановитесь в «Весёлой девице». И сразу дайте мне знать! Молчановка! Дом Грохольского!

Гунилла. Да и то верно. Поступлю на сцену, начну новую жизнь.


Гунилла и дядя Юлиус уходят вместе. Малыш стоит посреди сцены, качаясь, потом тоже уходит. Через некоторое время за сценой слышится несколько отрывистых выстрелов. Вбегает Кристер.

Кристер (взволнованно). Малыш стрелялся!.. Но не попал! Не попал!


Занавес.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


26 марта 2013

(обратно)

Как это делалось в Стокгольме (2013-03-27)

Тем, у кого в душе ещё не настала осень и у кого ещё не запотели контактные линзы, я расскажу о городе Стокгольме, который по весне покрывается серым туманом, похожим на исподнее торговки сушёной рыбой, о городе, где островерхие крыши колют низкое небо и где живёт самый обычный фартовый человек Свантессон.

Однажды Свантессон вынул из почтового ящика письмо, похожее на унылый привет от шведского военкома. «Многоуважаемый господин Свантессон! — писал ему неизвестный человек по фамилии Карлсон. — Будьте настолько любезны положить под бочку с дождевой водой…» Много чего ещё было написано в этом письме, да только главное было сказано в самом начале.

Похожий на очковую змею Свантессон тут же написал ответ: «Милый Карлсон, если бы ты был идиот, то я бы написал тебе как идиоту. Но я не знаю тебя за такого и вовсе не уверен, что ты существуешь. Ты, верно, представляешься мальчиком, но мне это надо? Положа руку на сердце, я устал переживать все эти неприятности, отработав всю жизнь, как последний стокгольмский биндюжник. И что я имею? Только геморрой, прохудившуюся крышу и какие-то дурацкие письма в почтовом ящике».

На следующий день в дом Свантессона явился сам Карлсон. Это был маленький, толстый и самоуверенный человечек, за спиной у которого стоял упитанный громила в котелке. Громилу звали Филле, что для города Стогкольма в общем-то было обычно.

— Где отец? — спросил Карлсон у мальчика, открывшего ему дверь. — В заводе?

— Да, на нашем, самом шведском заводе, — испуганно сообщил Малыш, оставшийся один дома.

— Отчего я не нашёл ничего под бочкой с дождевой водой? — спросил Карлсон.

— У нас нет бочки, — угрюмо ответил Малыш.

В этот момент в дверях показался укуренный в дым громила Рулле.

— Прости меня, я опоздал, — закричал он, замахал руками, затопал радостно и не глядя пальнул из шпалера.

Пули вылетели из ствола, как китайская саранча, и медленно воткнулись Малышу в живот. Несчастный Малыш умер не сразу, но когда из него наконец вытащили двенадцать клистирных трубок и выдернули двенадцать электродов, он превратился в ангела, готового для погребения.

— Господа и дамы! — так начал свою речь Карлсон над могилой Малыша. Эту речь слышали все — и старуха Фрекенбок, и её сестра, хромая Фрида, и дядя Юлик, известный шахермахер. — Господа и дамы! — сказал Карлсон и подбоченился. — Вы пришли отдать последний долг Малышу, честному и печальному мальчику. Но что видел он в своей унылой жизни, в которой не нашлось места даже собаке? Что светило ему в жизни? Только будущая вдова его старшего брата, похожая на тухлое солнце северных стран. Он ничего не видел, кроме пары пустяков — никчемный фантазёр, одинокий шалун и печальный врун. За что погиб он? Разумеется, за всех нас. Теперь шведская семья покойного больше не будет наливаться стыдом, как невеста в брачную ночь, в тот печальный момент, когда пожарные с медными головами снимают Малыша с крыши. Теперь старуха Фрекенбок может наконец выйти замуж и провести со своим мужем остаток своих небогатых дней, пусть живёт она сто лет — ведь халабуда Малыша освободилась. Папаша Свантессон, я плачу за вашим покойником, как за родным братом, мы могли с ним подружиться, и он так славно бы пролезал в открытые стокгольмские форточки… Но теперь вы получите социальное пособие, и оно зашелестит бумагами и застрекочет радостным стуком кассовой машины… Филле, Рулле, зарывайте!

И земля застучала в холодное дерево, как в бубен.

Стоял месяц май, и шведские парни волокли девушек за ограды могил, шлепки и поцелуи раздавались со всех углов кладбища. Некоторым даже доставалось две-три девки, а какой-то студентке — целых три парня. Но такая уж жизнь в этой Швеции — шумная, словно драка на майдане.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


27 марта 2013

(обратно)

Замещение (2013-03-28)

Как-то утром, проснувшись после беспокойного юношеского сна, Малыш обнаружил, что за ночь он сильно изменился. Тело его раздулось, пальцы распухли, а лежит он на чём-то ужасно неудобном. Стоило ему просунуть между телом и простынёй ставшую вдруг короткой руку, как он ощутил жёсткие лопасти пропеллера.

«Что случилось?» — подумал он. Комната была всё та же, что и вечером, — групповой портрет рок-группы с автографом одного из татуированных кумиров. Носок на стуле, шорты на полу. Изменился только он.

Мать, зашедшая в комнату, дико закричала.

Это было очень неприятно. Последний раз она кричала так, когда они прогнали из дома Карлсона. Карлсон и в самом деле всем надоел. Он надоел даже ему, Малышу. Карлсон распугивал его подружек, воровал вещи и ломал то, что не мог стащить. Однажды он даже укусил Малыша. Семья Свантессонов собралась наконец с духом и заколотила все окна и форточки.

Последнее, что видел Малыш, была круглая ладошка Карлсона, съезжающая по мокрому запотевшему стеклу, — и он исчез.

Теперь, проснувшись, Малыш понимал, что произошло что-то странное, и пытался объяснить это матери, но она всё кричала и звала отца.

Отец долго смотрел на Малыша, сидящего на кровати, а потом угрюмо сказал, что в школу Малышу сегодня идти не надо. И ещё долго Малыш слышал, как отец шушукается с матерью на кухне.

Малыш долго привыкал к своему нынешнему положению. Он скоро научился ходить по-новому, быстро переставляя толстые ножки, а вот летать у него получалось с трудом, он набивал себе шишки и ставил синяки.

Хуже было с внезапно проснувшимся аппетитом — Малыш за утро уничтожил все запасы еды в доме. Брат и сестра с ненавистью смотрели на то, как он, чавкая, ест варенье, пытаясь просунуть голову в банку.

День катился под горку, и он наконец заснул. Спать теперь приходилось на животе, и Малыш лежал в одежде, снять которую мешал пропеллер.

На следующее утро он долго не открывал глаз, надеясь, что наваждение сгинет само собой, но всё было по-прежнему. Прибавились только пятна грязи на постельном белье от неснятых ботинок.

Малыш встал и, шатнувшись, попробовал взлететь. Получилось лучше — он подлетел к люстре и сделал круг, разглядывая круглые головы лампочек и пыль на рожках.

На завтрак он прибежал первым и съел всё, не оставив семье ни крошки.

Отец швырнул в него блюдом, но Малыш увернулся. Толстый фарфор лежал на ковре крупными кусками, и никто не думал его подбирать. Сестра плакала, а мать вышла из комнаты, хлопнув дверью.

К вечеру она вернулась с целым мешком еды — и Малыш снова, чавкая и пачкаясь, давился всем без разбора.

Так прошло несколько дней. Его комнату начали запирать, чтобы Малыш пакостил только у себя. Действительно, вся его комната была покрыта слоем разломанной мебели, грязью и объедками.

Как-то, когда мать в очередной раз принесла ему еду, он, как обычно, бросился к мешку, на ходу запуская туда руки, но случайно он оторвался от содержимого, поднял на мать глаза — и ужаснулся.

Мать смотрела на него с ненавистью. Но её ненависть была совсем другой, непохожей на угрюмую ненависть отца и нетерпеливую ненависть брата и сестры.

В глазах матери Малыш увидел ненависть, смешанную с отчаянием.

Он с тоской посмотрел ей в лицо, но тут привычка взяла своё, и он, хрюкая, нырнул в мешок со снедью.

Через месяц он подслушал разговор родителей. В доме кончились деньги, а соседи снизу жаловались на шум и грохот от проделок Малыша.

С плюшкой в зубах он выступил из темноты, и разговор прервался.

Они молча смотрели друг на друга, пока отец не взорвался — он кинул единственной уцелевшей тефтелькой в уже уходящего сына. Тефтелька попала в ось моторчика, и при попытке улететь двигатель заело. Спина болела несколько дней, боль не утихала, несмотря на то, что Малыш, изловчившись, выковырял тефтельку и тут же съел.

Но, много раз запуская и глуша моторчик, Малыш всё же разработал болезненную втулку. Одно было понятно: жизнь его была под угрозой.

Когда он снова проник на кухню, разбив стекло, то увидел всю семью в сборе. Они молча смотрели на него так, что Малыш сразу же принял решение.

Малыш быстро взобрался на подоконник, настолько быстро, насколько ему позволяли толстенькие ножки и ручки, встал и, свалив цветок в горшке, распахнул раму. У него хватило сил обернуться, он даже помахал своей семье рукой, а потом занёс ногу над бездной.

Шагая в пропасть с подоконника, он чувствовал, как счастливо улыбается вся семья. Они улыбались, разумеется, беззвучно, но Малыш слышал эти улыбки. Они были похожи на распускающиеся бутоны цветов.

Но Малыш отогнал тоскливые мысли — жизнь продолжалась, и в последний момент он всё же решил включить моторчик. Это произошло в нескольких метрах от земли — теперь он летел вниз и в сторону.

Малыш кувыркался в воздухе — лететь было некуда, но время нужно было заморить, как червяка в животе.

Он бездумно глядел на окна, мелькавшие перед ним, но вдруг что-то остановило его внимание. Малыш развернулся и постарался понять, что его заинтересовало.

Да, это был самый верхний этаж старого дома.

Там, за окном, стоял заплаканный белобрысый мальчик. Рядом с ним на подоконнике сидел плюшевый мишка.

Малыш заложил вираж и подлетел к окну.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


28 марта 2013

(обратно)

За грибами Рассуждение (2013-03-28)

Два брата как-то пошли за грибами в Сумрачный лес. Они заблудились и увидели большой камень у тропинки. На камне было написано: «Если перейти реку, то вы увидите медведицу и двух медвежат, нужно поймать медвежат, отвести их в город, за это вам дадут царскую корону, потом её отнимут, потом вы будете странствовать по свету, пахать землю и смирять свою гордыню и наконец, умрёте знаменитыми».

Один мальчик, именем Боссе, сказал, что ему не очень хочется умирать, и пошёл искать дорогу из леса. Он шёл долго и пришёл к большой избе. В этой избе сидело много детей, и все они писали и читали что-то. Увидев Боссе, они сразу научили его читать Богородицу, но при этом каждое слово говорить не так. Их начальник, высокий бородатый человек, весь в красном, закрыл за мальчиком дверь в эту избу. С тех пор никто мальчика Боссе не видел.

А второй мальчик, которого звали Малыш, пошёл за реку, но никаких медведей там не оказалось.

Он долго ходил по Сумрачному лесу, пока наконец не увидел странного человечка, который сидел на огромном червивом грибе и курил глиняную трубку. Гриб был очень большой и очень червивый, так что собирать его куда-то у Малыша и в мыслях не было. Поэтому он задумался и простоял перед грибом довольно долго.

Наконец человечек выпустил клуб дыма и спросил Малыша, куда тот хочет пойти.

Малыш сказал, что хочет прожить интересную жизнь и найти двух медвежат.

— А, так ты читал надпись на камне? — понял человечек. — Не принимай её всерьёз, там опечатка. Но всё равно из леса выбраться надо. Ты куда хочешь пойти?

— Всё равно, — ответил Малыш, который немного испугался.

— Тогда мы можем двигаться в любую сторону, например, за зелёной палочкой. Ведь за зелёной палочкой ходят ровно сорок лет. Ровно сорок лет ходят за ней — мимо горящих кустов и прочей пожарной опасности. А потом мы просто прогуляемся, — обрадовался человечек и нажал кнопку у себя на животе. Такая кнопка часто бывает на животе, и если на неё достаточно долго жать, то она включает специальную машину, которая вертит винт, что располагается на спине у подобных человечков, если, конечно, они хорошо к этому подготовились.

Винт завертелся, и человечек взлетел в воздух, показывая путь.

И Малыш пошёл за летающим человечком.

Они шли очень долго, и Карлсон всё время висел в воздухе рядом, держа в руке зелёную палочку. А Малыш всё шёл и шёл за ней.

Башмаки мальчика развалились, и онпошёл босой. Прошло много лет, и никто бы не узнал прежнего Малыша — он оброс длинной, уже поседевшей бородой. Когда им переставали подавать, Малыш зарабатывал себе на пропитание нелёгким крестьянским трудом.

— Долго ли ещё нам идти? — спрашивал он Карлсона время от времени.

Эта фраза давно потеряла смысл, потому что Карлсон отвечал на неё всё время одно и то же:

— До самой смерти, Малыш. До самыя до смерти.

Внезапно кусты на их пути расступились, и Малыш увидел ржавые рельсы. Между шпалами проросла трава, идти по ним было неудобно, но Карлсон всё гнал и гнал его вперёд.

Наконец вдали показалась станция.

— Соберись, — прожужжал Карлсон. — Немного осталось. Там есть чудесный домик станционного смотрителя. — Больше тебе ничего уже не понадобится.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


28 марта 2013

(обратно)

Отступление Марса (2013-03-29)

Чёрным непроглядным вечером 192* года по проспекту Красных Зорь в Петрограде шёл молодой человек, кутаясь в длинную кавалерийскую шинель. Под снегом лежал тонкий лёд бывшей столичной улицы — дворники исчезли, город опустел. Молодой человек оскальзывался, хватался рукой за руст и облупленную штукатурку пустых зданий. Он часто кашлял, хрипло и надсадно — колкий сырой воздух петроградской зимы рвал его лёгкие.

В такт кашлю ветер хлопал и трещал протянутым поперёк улицы плакатом «Наша власть верная, и никто у нас её не отберёт». Старуха шарахнулась в сторону от молодого человека, перевалилась через сугроб, как курица. Шагнула к нему было девка в драной кошачьей шубе, зашептала жарко:

— На часок десять, на ночь — двадцать пять… — но всмотрелась в лицо и, махнув рукой, скрылась в метели. Выступил из мглы патруль, вгляделся в шесть глаз в потёртый мандат парнишки.

— Демобилизованный? С польского? Куда на ночь глядя?

— Иду в общежитие имени Фрэнсиса Бекона. Комиссован вчистую после контузии, — прокашлял бывший кавалерист. — Махры, братишка, не найдётся?

Сунули ему щепоть в руку, и пока он прятал великий дар, спасая махорку от ветра, исчез патруль в метели, будто его и не было. Демобилизованный осмотрелся и увидел прямо под носом, на мёртвом электрическом столбе, трепещущую бумажку.

Он уже собрался содрать её на раскурку, но вчитался в кривые буквы: «Инженер В. И. Карлсон приглашает желающих лететь с ним в ночь на новолуние на планету Марс, явиться для личных переговоров завтра от 6 до 8 вечера. Ждановская набережная, дом 11, во дворе».

Но уже утром демобилизованный появился на Ждановской. Там, в лесах, виднелось гигантское яйцо с большими буквами «Р.С.Ф.С.Р.» по округлому боку.

— Василий Иванович, к вам! — закричал мастеровой.

Карлсон оказался невысоким толстым человечком, быстро сжавшим болезненную руку молодого человека своей пухлой и тёплой рукой.

— Карлсон. А вы, товарищ, кто будете?

— Зовите Павлом Малышкиным, не ошибётесь. Я, товарищ, прошёл польскую войну, ранен два раза, моя жизнь для революции недорога, на Земле я пенсионная обуза — так что за мировую революцию на Марсе мной запросто можно пожертвовать.

— Ну, может, жертвовать жизнью и не придётся. Но фрикаделек с плюшками я тоже не обещаю. Хотя мускульная сила мне нужна, пока будете вертеть винт, будете получать паёк вареньем.

Они стартовали через три дня. Пороховой заряд подбросил огромное яйцо над Петроградом, земля ушла вниз, а внутри Павел уже бешено крутил ногами передачу винта. Яйцо поднималось всё выше, и Карлсон сменил своего спутника.

— Подожди, Павлуха, экономь силы. Пространство между планетами сильно разрежено, и там мы полетим по баллистической инерции — важно только набрать нужную скорость.

И точно — они стремительно покинули земную атмосферу и вот уже неслись среди чернеющих звёзд. Красная планета приближалась.

Теперь уж хотелось другого — умерить бег и не разбиться о твёрдую поверхность. Но вот яйцо, пропахав борозду, остановилось на высоком берегу марсианского канала.

— Что, Василий Иванович, победа? — спросил Павел, отвинчивая крышку люка и вдыхая свежий воздух.

— Рано ещё, Павлуха. Открою тебе тайну — мы с тобой разведчики, так сказать, в мировом масштабе.

Они спустились к воде. Павел решил напиться и вдруг понял, что в марсианских каналах течёт чистый спирт. Товарищи перешли канал вброд, и Карлсон расстелил на берегу чистую тряпицу и вывалил на неё чугунок варёной картошки.

— Смотри, Павлуха — вот мы, то есть — Земля. Вот — Луна, вот — Марс. Мировая революция остановилась пока в границах Р.С.Ф.С.Р. — но если Марс будет наш, то дело коммунизма будет непобедимо. Главное — сломить сопротивление мегациклов и монопаузников, а там насадим яблонь… Будут и тут яблони цвести, понимаешь?!

— Как не понять! — с жаром откликнулся Павел, — доброе дело! Меня наши комсомольцы Малышком звали — так и говорили, сами до коммунизма, может, не доживём, а вот ты — пожалуй. Правда, у меня со здоровьем неважно.

— Что ж! — прервал его Василий Иванович, — давай мы по радио предупредим товарищей. Воздух здесь есть, в воде (он посмотрел в канал) есть рыба. Надо вызывать своих.

Но не тут-то было. Грянули выстрелы — к ним на воздушных винтовых аппаратах приближались люди с ружьями наперевес. Василий Иванович и Павел одновременно выстрелили и побежали к своему аппарату. Бежать было тяжело — незнакомая слабость тяжелила ноги.

— Беляки, и тут беляки, — кашляя, кричал Павел. — Не отставайте, Василий Иванович!

Вдруг он увидел, как Карлсон неловко взмахнул рукой и упал в канал. Течение понесло боевого товарища прочь.

Но делать нечего, всё равно надо было предупредить своих. И вот Павел заперся в межпланетном аппарате — он уже ничего не видел и вслепую отправлял радиограммы на Землю.

Прошло несколько дней, пока с неба, прочерчивая его дымными следами, не упало несколько боевых яиц. Красноармейцы, высыпавшие из них, собирали гигантские бронированные треноги, налаживали связь.

Павел общался с своими товарищами с помощью записок. Чтобы не оставлять его одного, Павла погрузили на носилках под бронированный колпак одной из треног, и отряд начал действовать.

Перед ними лежала красная марсианская степь, кузнечики пели в высокой траве, а боевые гиперболоиды на треногах зорко стерегли это пространство.

Двигаясь вперёд, они уничтожили несколько разъездов марсианских белогвардейцев и помещичий посёлок. Гиперболоиды работали безотказно — их слепящие лучи прокладывали широкий и торный революционный путь.

Поступь треног бросала в дрожь племена мегациклов и монопаузников, как вальпургические шаги командора — испанского повесу.

Но на следующий день, когда мегациклы и монопаузники были готовы сдаться, все красноармейцы вышли из строя. Одинаковые симптомы позволяли предположить отравление.

— Что-то не то с этим спиртом, — бормотали наполовину ослепшие бойцы, — не тот это спирт.

Они умирали прямо в бронированных колпаках своих треног, парализованные и ослеплённые. Те, кто умел писать, сочиняли прощальные записки. Павел надиктовал свою: «Мы пали жертвой в роковой борьбе, нам мучительно больно, но нам ничуть не жаль, потому что жизни наши отданы за самое дорогое — за счастье межпланетного человечества».


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


29 марта 2013

(обратно)

Скважина (2013-03-29)

Карлсон был не одарён сентиментальностью: он на гробе своей жены тефтели ел, истомившись отсутствием продуктового снабжения. А снабжали Карлсона хорошо, как иностранная мозговая сила он получал животное масло и муку в двойной норме. Да только теперь некому было сделать хлеб, потому что аппарат жизни Карлсонихи встал, и починить его не было никакой возможности.

Уж на что был учён иностранный специалист, а природа старости ему не покорилась.

Работал Карлсон на строительстве скважины прямо посередине новой России, на Ивановом озере. Стучала, повинуясь ему, паровая машина и грызла русскую землю. Вода Иванова озера задумчиво глядела на труд рабочих.

Некоторые из них раньше крутили гайки в паровозном депо, и, хоть привычные были к тонкому искусству техники, удивлялись:

— Как это паровоз снуёт туда-сюда по земной поверхности, а тут он поставлен на торец и делает дыру в земле?

Карлсон демонстрировал свою шведскую науку рабочим:

— Глядите, будет и вам такой пропеллер в спине, если будете по чертежам, а не народным размышлением действовать. Я поэтому и могу направить пар в нужную трубку, и он застучит долотом в землю. Вот у меня в Швеции десять тысяч паровых машин, и все они работают как швейцарские часы, а у вас время исчезает в пустоту разговоров и самодельного спирта.

Про часы слышали многие, но особого доверия к Карлсону не было — по смерти жены он стал неряшлив, питался сухой учёностью, а запасную рубашку сжёг угольным утюгом.

Всю жизнь Карлсон боролся с пустотой, и даже Скважина для него была не просто дырой в земле, а культурным сооружением, в стальных границах которого потечёт нужная прогрессу нефть или горючий газ. Пустоты Карлсон не любил и часто говорил председателю поссовета, прозванного за кривые ноги и эпилептические пузыри на губах Малышом, о её вредоносности.

Малыш согласно кивал, но его дело было сторона — раз в день он писал отчёты о сохранности общественного имущества и казённой машины. Отчёты он складывал в ржавый почтовый ящик на главной площади.

Ящик висел на двери заколоченного собора и другим безответственным людям был без надобности. Только воробьи свили там себе гнездо, изгадив и изорвав всю находящуюся в ящике бумагу.

Так прошло много скучного времени, но однажды утром паровая машина вздохнула, ухнула и просела вниз.

Тут же понизился и уровень Иванова озера, покосились избушки на берегу, а из них четырнадцать и вовсе развалились. Погасла контрреволюционным образом лампочка Ильича в поселковом совете, а движение воды вовсе не окончилось. Она, бросив мирное созерцание, шла внутрь земли.

Наконец она всхлипнула и вся ушла в дырку под паровой машиной.

Рабочие задумчиво бродили по илистому дну и собирали бесхозных рыб. Карлсон летал над озером, осматривая изменившуюся конфигурацию земли.

К вечеру подпорки машины разогнулись, и вся она провалилась в дыру. Многие заглядывали туда и говорили, что внутри дыры виден свет и чужое небо над противоположными странами.

Убежав от одной бабы и потеряв всякое понятие о жизни, в дырку свалился мясистый частный кролик. Необразованная баба, перекрестясь, прыгнула в эту дыру за своим мещанским кроликом, обняв для храбрости банку с вареньем кулацкого приготовления. Дыра выбросила обратно пустую банку, а вот бабу никто с тех пор больше не видел.

Малыш предлагал использовать дыру на благо трудящихся, а также для влияния революцией на ту сторону земного шара, но случившееся с бабой пугало рабочих. Исследования дыры прекратились, и лишь самые отчаянные норовили плюнуть с её края.

От избытка непроизводительной силы Карлсон занялся составлением географической карты путём воздушных съемок.

— Дурачок, — сказал Карлсону Малыш, — ты мог выше солнца взлететь, а теперь тебе по шапке дадут. Сюда эшелоны сотнями гнали, тобою Советская страна гордилась бы, миллионы человеческого народа. А теперь превратят тебя в биологический матерьял, и если мы сообща будем воскрешать мертвецов, никто о Карлсонихе твоей не позаботится.

Малыш оказался прав в своём революционном чутье.

За Карлсоном приехали из города три человека на автомобиле. Автомобиль не снёс надругательства дорогой и повяз в грязи, не доехав четыре версты до посёлка.

Потеряв один сапог и замазавшись, три военнослужащих человека добрели до рабочего посёлка к утру и постучались в дом Карлсона.

— Шведский подданный Карлсон, объявляем тебе волю всего трудового народа и его особых органов. За превращение в пустоту материального ресурса Советской власти и бездумное парение над землёй лишаешься ты теперь двойной продуктовой нормы. Так как затруднительно доставить тебя в город для разбирательства, ты подвергаешься высшей мере социальной защиты прямо на месте.

Карлсон представил себе, как его фотографическая карточка будет храниться на его шведской полке среди запылённых книг. На карточке он был молод, в инженерской форме с погонами Королевской горной академии… И от этого рассуждения пустота поднялась снизу и высосала его сердце.

В этот момент три военнослужащих человека в мокрых шинелях прислонили Карлсона к избяной стене и прицелились.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


29 марта 2013

(обратно)

Мо (2013-03-30)

Муж ушёл окончательно и бесповоротно — я поняла это, когда сидела на крыльце нашего дома в Вазастане. Какой-то человек шёл по улице, и я думала: если это не мой муж, то Георг больше не придёт никогда. Дети выросли и разъехались, со мной жил только Малыш, мой Мо.

Я часто вспоминала, как он подошёл ко мне утром и уткнулся головой в колени, — он боялся, что ему достанется жена старшего брата.

— Уж от вдовы старшего брата я постараюсь тебя избавить. — Мой голос тогда дрогнул, стал низким и хриплым.

Потом я часто вспоминала этот разговор.

Прошло несколько лет, и Георг заявился к нам в дом. Кажется, он хотел договориться об алиментах, но ему не повезло. Малыш учился водить машину и парковался в первый раз. Я услышала хруст — и сразу поняла, что случилось.

А Малыш не заметил ничего, увлечённый борьбой с рулём и педалями — я приказала ему отъехать от дома, припарковаться и ждать. Быстро собрав вещи, я заявила, что для нас начались каникулы.

Мы пересекли Балтийское море на пароме и углубились на юг, проглотив по дороге Данию, как одинокую тефтельку.

На белом польском пляже я наблюдала за Мо, — белая майка, белые шорты и полоска коричневого загорелого тела между ними, он играет в волейбол с распущенными девчонками — на сорок килограммов похотливого тела килограмм спирохет. Я уже ненавижу их, лёжа в пляжном кресле. Но вот, переехав в Венгрию, мы снимаем номер в гостинице. Не подлежащим обжалованию приговором я вижу в комнате единственную огромную кровать.

Мо смотрит на меня, и вопросительный знак в его глазах отсутствует.

Я, однако, не стану докучать ученому читателю подробным рассказом о его мальчишеской самонадеянности. Ни следа целомудрия не усмотрел непрошеный соглядатай в этом юном неутомимом теле. Ему, конечно, страшно хотелось поразить меня неожиданной опытностью, стокгольмским всеведением сочетаний, сплетением рук и ног на индийский манер, но я показала ему, что он только ещё намочил ноги в этом океане — и до свободного вольного плавания вдали от берегов ещё далеко.

Тогда-то, посередине винной Венгрии, в отсутствие вины, и начались наши долгие странствия по Европе. Мы жили в мотелях, и подозрительная к мужчинам-педофилам Европа принимала нас, подмигивая мне выгодой феминизма. Мы видели белый серп швейцарских снегов, грязь Парижа и Венецию, где, в райской келье с розовыми шторами, метущими пол, казалось, судя по музыке за стеной, что мы в Пенсильвании.

Там, в Венеции, мы застряли надолго.

И вот тогда он встретил Карлсона — тот влетел в наш дом, как шаровая молния. Предчувствие беды вжало меня в кресло. Но это явление испугало только меня, Малыш отнёсся к Карлсону радостно. Он часто подходил к Карлсону, сидевшему на пляже с книгой в руках. Они перекидывались мужскими вольностями, и снова Карлсон часами следил за пляжным весельем моего маленького Мо.

Однажды я не дождалась его вечером. Он вернулся под утро, и выяснилось (недолгие расспросы, скомканный платок), что Карлсон под предлогом того, что покажет ему, как работает пропеллер, прибег к фокусу с раздеванием. Несмотря на пылкие обещания, мой Мо исчез на следующий день.

Только через несколько дней я узнала, что, вдосталь насладившись, Карлсон открыл малышу Мо тайну смерти его отца. Тогда я поняла, что это вовсе не мюнхенский немец, как он представлялся, а наш соотечественник, подслушавшее чужую тайну ухо. Сладострастник смотрел на мучения Мо, сам, наверное, не подозревая о губительной силе своей репризы, — Мо, выйдя от него, тут же ослепил себя пряжкой от брючного ремня.

Бабочка сама влезла в морилку, сама насаживалась на булавку, а я, представляя это, чернела от горя. Мой сын, мой любовник, мой маленький Мо убит Карлсоном, хотя всё ещё лежит, как бабочка, на учёной правилке, внутри белого больничного кокона.

И тогда я поняла, что нужно делать.

Когда-то, давным-давно, в порхающей как бабочка Рapilio machaon с его полоской голубизны-надежды в перспективе, в то придуманное время, я подарила Малышу крохотный пистолетик. Он был похож на настоящий — да и, собственно, был настоящим; для лёгкого превращения его из куколки, кукольности игрушки нужно было добавить всего одну детальку. Карлсон всё время пытался выклянчить у Малыша этот пистолетик, приводил его за руку к водопаду слёз и мучил упрёками. Чёрная металлическая игрушка перекочевала было в карман Карлсона, но я настояла на её возвращении в дом.

И вот я вынула эту смертельную бабочку из кармана, с тонким странным звуком её тельце дёрнулось. Пуля попала во что-то мягкое, а именно вырвала кусок плюшки из рук удивлённого Карлсона. Моя мишень стремительно выпала из перспективы, белым шариком перекатилась в соседнюю комнату — я следовала за ней, Карлсон бормотал что-то, становясь понемногу неодушевлённым — покамест в моём воображении.

Он попытался взлететь, но только задел и обрушил вниз люстру. Это был бешеный колобок из причудливых русских сказок, что читала мне в детстве бонна, — только теперь лиса выигрывала схватку без помощи прочих зверей, достигала, настигала это бессмысленное и круглое существо, пошлее которого был только паровоз Венской делегации, учёные очкарики, что попытаются потом объяснить мои чувства к Малышу. Вторая моя пуля угодила Карлсону в бок, и он свалился на пол, пропоров пропеллером безобразный след в чёрном зеркале рояля.

Карлсон стал хвататься за грудь, за живот, но ещё катился прочь от меня, мы проследовали в прихожую, где я докончила дело тремя выстрелами.

Он успел ещё пробормотать: «Ах, это очень больно, фру Свантессон, не надо больше… Ах, это просто невыносимо больно, моя дорогая… Прошу вас, воздержитесь. Я уже ухожу, туда, где булочки, где гномы, я вижу, протягивают ко мне руки»…

Я вышла на лестницу — немые истуканы соседей, отрицательное пространство недоумения окружало меня, и я проколола его одной фразой:

— Господа, я только что убила Карлсона.

— И отлично сделали, — проговорила краснощекая фрекен Бок, а дядя Юлиус, обнимая её за плечи, заметил:

— Кто-нибудь давно бы должен был его укокошить. Что ж, мы все в один прекрасный день должны были собраться и это сделать.

Я возвращалась в гостиницу, думая о том, что мы больше не увидимся с Малышом.

Его глаза незрячи, а я сейчас сделаю то, что логично оборачивает сюжет, подсказывая разгадку энтомологу. Бабочка уничтожает сама себя, лишая пенитенциарного энтомолога радости пошлого прикосновения.

Я дописываю эту сбивчивую повесть — отсрочки смертной нет, и шаток старый табурет. А бабочки покрыли вдруг капустный лист, но уже скрылся скучный лепидоптерист. Трава ещё звенит, и махаон трепещет, мой мальчик слеп, и мёртв его отец, последний съеден огурец, вечерняя зоря не блещет, не увидит уж никто, как небо на закате украшает чёрный креп. Гостиница уснула, верёвка, знать, крепка, и вот — кончается строка.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


30 марта 2013

(обратно)

Вредитель (2013-03-31)

Шпион-вредитель прилетел поутру. В холодном тумане он пересёк границу над свинцовой водой Балтики.

Жужжа мотором, шпион нёсся над заводами и фабриками, над мостами и железными дорогами, всё запоминая, а что не смог запомнить — фотографируя.

А что не получалось хорошо сфотографировать — всё же запоминал.

Пролетев над подмосковными Химками, он снизился и приземлился в высокий бурьян на краю Центрального аэродрома на Ходынке.

Майор сидел в своей сумрачной квартире под восковым бюстом Дзержинского, пробитым мягкой револьверной пулей.

Туманом стелился над мебелью трубочный дым.

Этим вечером в квартире майора появились гости. Гости были непросты, но и майор был непрост — потому, что был майором госбезопасности, а значит, чуть больше, чем полковником на военный лад.

Один из гостей молчал, по старой привычке садиста скручивая головы папиросам, чтобы набить трубку, а другой говорил суетно, блестя очками.

— Ладно, повременим с пенсией, — майор вздохнул. — Но только знаете, приходили эти… Из домкома — с санитаром Преображенским во главе. Наследили, накурили… Норовили у меня комнату оттяпать. Ружейную комнату! Где я буду хранить пулемёт?! В столовой, что ли? Так что мне нужна бумажка для Преображенского, но так, чтобы это была последняя бумажка, броня!

— Будет, — успокоил его человек с трубкой и скрипнул сапогами. Гости затопали вниз по чёрной лестнице, а майор закурил, глядя в окно. Город спал — не спали только он и его помощник, да светилось одно окно в Кремле.

— Ну что, Нированыч, тряхнём стариной? — Помощник сгустился прямо из табачного дыма и что-то записал в книжечку.

Помощник звал так майора Нила Ивановича, когда посторонних не было поблизости, — ведь долгих десять лет они просидели в Стране Жёлтого Дьявола, слушая музыку толстых под Бруклинским мостом и стараясь не обращать внимания на крики бездомных, бросавшихся с него вниз головой.

Тогда они, Нированыч и Арчибальд Петрович, занимались делом о пропаже бериллиевой сферы. Но теперь дело было серьёзнее. Враг проник в саму столицу: была уничтожена фабрика «Красный Октябрь». Погибла и фабрика «Большевик», и наутро город остался без сладкого.

Взорвали паровую машину МОГЭС, вместо одной из рубиновых звёзд поутру обнаружили гигантскую иностранную фрикадельку, а в Большом театре была вырвана с мясом из потолка знаменитая люстра, и убит альтист из оркестра. По следу фашистского диверсанта шли сотни людей, но он всё же оставался неуловим. Будто вихрь, исчезал вредитель, сея повсюду разрушения.

Однако старый майор уже начал плести свою сеть. Наконец шпион сделал крохотную ошибку — совсем незаметную, но уже в этот момент часы его были сочтены.

Как ни прятал свою двойную жизнь инженер Малышкин, однажды утром его домработница всё же нашла в мусорном ведре остатки иностранных плюшек.

Слежка за Малышкиным привела чекистов к главарю — диверсанту, что когда-то приземлился в жухлый бурьян на Ходынском поле.

Накануне решающего часа сотрудники госбезопасности собрались в квартире старого майора. Арчибальд Петрович снова что-то записывал в книжечку. Майор, не отрываясь от раскуривания трубки, указал Арчибальду Петровичу на ящики картотеки:

— Посмотрите там — между папками «Дело двенадцати маршалов» и «Дело о пролитом молоке».

— Хм… Там дело о летающем спутнике-шпионе.

— Именно! Смотрите — это объясняет многое: и то, как вредитель попадал на место диверсий, и то, отчего его не могли задержать. Он скрывается с места преступления с помощью портативного автожира.

— Жирный, гад… Нажористый, — эхом отозвался помощник.

Старый майор зашелестел картой города, рисуя непонятные окружности. Линии сошлись на неприметном доме на Арбате.

Чекисты окружили дом тройным кольцом оцепления, а сам майор с помощником залезли на крышу. Там, у слухового окна, притулился крохотный домик, обросший антеннами, что были невидимы снизу.

Внутри сидел предатель Малышкин с ракетницей в одной руке и плюшкой в другой. Рядом с ним толстяк с нелепым пропеллером на подтяжках трещал ключом Морзе. Попискивала рация, и в такт морзянке предатель Малышкин кусал плюшку.

Часы пропустили удар, на миг история остановилась, но вот с грохотом рухнула дверь — обнажив свои наганы, чекисты ворвались в шпионское логово.

Жалобно вскрикнул предатель Малышкин, вцепился в заграничную клетчатую штанину… Но толстяк ловко стряхнул сообщника, и тот, как жаба, свалился обратно в комнату. Треснула рама под ударом ноги, шпион вывалился в окно и тут же включил пропеллер. Грузная туша пронеслась над арбатским переулком, разлетелся вдребезги какой-то светящийся диск с нарисованной стрелой, и шпион скрылся, ныряя под проводами.

Предатель Малышкин бился в крепких руках Арчибальда Петровича, но скоро затих. Злобно смотрел отщепенец на своих врагов.

— Думаете, всё? Думаете, всё кончилось?! Да, он улетел, но обещал вернуться!

Но внимание трёх чекистов было приковано к потайному сейфу, вмурованному в стену.

— Видите, товарищи? — майор щёлкнул чем-то. — Он не успел закрыть дверцу, а чтобы открыть такой замок, требуется знать определенное слово и определенное число. Тут внешний круг для букв, внутренний — для цифр. И знаете, какие он выбрал слово и число?

— Понятия не имеем.

— Так вот, слушайте: слово — «июнь», а число — 1941, поняли?

При этих словах лицо предателя выразило ужас.

Майор, не глядя на связанного предателя, вызвал машину и принялся перебирать бумаги в сейфе, а Арчибальд Петрович что-то записал в книжечку. Старые друзья помолчали, а когда, наконец, подъехала чёрная «эмка» за схваченным предателем, майор показал на золотеющие купола и башни Кремля.

— Скоро подует холодный западный ветер, Арчи.

— Разве, товарищ майор? Говорят, будет тёплое лето.

— Ах, старина! Вы же слышали? Он обещал вернуться… Скоро поднимется такой западный ветер, какой никогда ещё не дул через границу нашей Родины. Холодный, колючий ветер, Арчи, и, может, многие из нас погибнут от его гнилого дыхания. Но я верю, что когда-нибудь буря утихнет, и наша страна под солнечным небом станет чище, лучше, сильнее…

Ладно, грузите этого негодяя в машину.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


31 марта 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-04-01)

Нет, я решительно не понимаю, как Женя сговорился со всеми этими упырями.

В любом случае — это достойное начало сегодняшнего дня календаря (хоть и созданное ещё в марте).


Uploaded with ImageShack.us

Извините, если кого обидел.


01 апреля 2013

(обратно)

Чёрный кот (2013-04-01)

По утрам старший оперуполномоченный пел в сортире. Он распевал это своё вечное, неразборчивое «тари-тара-тари тари-тари», которое можно было трактовать как «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью, и вместо сердца — пламенный мотор, малой кровью, могучим ударом» — и всё оттого, что старший оперуполномоченный любил марши — из-за того, что в них проросла молодость нашей страны.

А вот его помощник Володя, год назад пустивший оперуполномоченного к себе на квартиру, жалобно скулил под дверью. Мрачный и серый коридор щетинился соседями, выстроившимися в очередь.

— Глеб Егорыч, люди ждут, — пел свою, уже жалобную, песнь помощник Володя. Утренняя Песнь Володи вползала в дверную щель и умирала там под ударами высшего ритма — «тари-тари-пам, тари-тари-пам».

Старший оперуполномоченный выходил из сортира преображённый — весёлый, бодрый и похорошевший. Он был уже в сапогах, а на лацкане тускло светилась рубиновая звезда — младшая сестра кремлёвской. Очередь жалась к стене, роняя зубные щётки и полотенца. Соседка Анечка замирала в восхищённом удивлении. Анечка была вагоновожатой и боялась даже простого постового, не то что старшего оперуполномоченного подотдела очистки города от социально-опасных элементов.

Но старший оперуполномоченный уже надевал длинное кожаное пальто, и Володя подавал ему шляпу с широкими полями. Каждый раз, когда шляпа глубоко садилась на голову старшего уполномоченного, Володя поражался тому, как похож Глеб Егорович на их могущественного Министра.

Даже маляры, перевесившись из своей люльки, плющили носы о кухонное окно. Всё подчинялось Глебу Егоровичу.

Иногда старший оперуполномоченный отпускал машину, и тогда они с Володей ехали вместе, качаясь в соседних трамвайных петлях.

— Ну, в нашем деле ты ещё малыш, — говорил старший оперуполномоченный Володе наставительно.

И Володя знал, что действительно — малыш. Вот Глеб Егорович в этом деле съел собаку, да и сам стал похож на служебного пса. Брал след с места, был высок в холке, понимал команды и не чесал блох против шерсти.

Над столом Глеба Егоровича висел портрет Министра в такой же широкополой шляпе. И странный свет — не то блеск пенсне из-под её полей, не то блик портретного стекла, что видел Володя со своего места, — приводил его в трепет.

Тогда они вели череду странных дел — фокстерьер загрыз до смерти разведённую гражданку, проживавшую в отдельной квартире. Украли шубу у жены шведского дипломата. Замучили неизвестные гады слона в зоопарке. И, как удушливый газ, шёл по голодной, но гордой послевоенной Москве слух о банде, которая после каждого убийства оставляла на месте преступления дохлых чёрных котов.

Глеб Егорович шёл медленно, но верно, распутывая этот клубок. Были схвачены карманники Филькин и Рулькин, неизвестный гражданин, превративший вино в воду на Московском ликёро-водочном заводе, и уничтожено множество бесхозных котов и кошек.

Глеб Егорович возвращался домой всё позже и позже.

Как-то он ввалился в комнату и начал засыпать, ещё снимая сапоги. По обыкновению старший оперуполномоченный рассказывал о сегодняшних успехах Володе, которого отпустил со службы раньше.

— Уж мы их душили-душили, уж мы их…

Он кинул снятый сапог в стену и принялся стягивать другой.

— Уж мы их… — и заснул на тахте, раскинув руки и блестя в темноте хромовым голенищем.

Но и Володя давно спал, так что через час, когда завизжала из-за стены Анечка:

— Кидай же второй, ирод, скотина! Кидай, не томи душу!.. — Её никто не услышал.

На следующее утро они поехали на старом милицейском троллейбусе брать банду кошатников. Связанные Филькин и Рулькин тряслись на задней площадке. Троллейбус скрипел и кряхтел, но доехал до Сокольников к началу операции.

Это была не просто операция — это была гибель булочной. Прикрываясь карманниками, старший оперуполномоченный и Володя ворвались в булочную-кондитерскую, служившую притоном для старух-кошатниц. Враг отступал с боем, и милиционеры двигались сквозь водопад пайкового сахара, вихрь резаных карточек и камнепад серых батонов. Град французских булок, переименованных в городские, и летающие буханки серого хлеба не испугали героев. Кругом, как в кошмарном сне, смешались люди и звери. Визжали коты в тайной комнате, нестерпимо пахло кошачьей мочой. Ужас царил в этом мире ворованной сладости, преступной муки и тараканьего изюма.

Глеб Егорович вышиб дверь в кондитерское отделение. Обсыпанный мукой, он был похож на ворона, притворившегося мельником. Вокруг был дым и чад, эклеры горели в духовом шкафу, как покойники в крематории. Старухи визжали и выпадали из окон. Наконец милиционеры остановились перед последним препятствием. Володя схватился с огромным чёрным котом и исчез под его мохнатой тушей. Старший оперуполномоченный несколько раз выстрелил в замок и скрылся за развороченной дверью.

В глухой темноте потайной комнаты раздался последний выстрел, похожий на рык одичавшего паровоза. Когда Володя, тяжело дыша, ввалился туда, он увидел, как Глеб Егорович, склонившись над чьим-то бездыханным телом, прячет что-то под пальто.

— Вот смотри, Володя, чуть не ушёл! Это профессор Абрикосов, король преступного мира Москвы. Тут, в булочной, одна кастрюля фальшивая — из неё можно проникнуть в подземный ход от Бомбея до Лондона.

Профессор Абрикосов пустыми мёртвыми глазами смотрел на пришельцев. Теперь он не мог рассказать ничего.

Усталые, но довольные ехали они домой. Из вежливости оперативники уступили места в троллейбусе арестованным старухам.

Вечером Володя сварил гороховый суп с потрошками, и на огонёк, смущаясь, заглянула Анечка. Чуть позже вернулся и старший оперуполномоченный, но не успел ещё раздеться, как в дверь постучали.

— Телеграмма, — смекнул Володя и пошёл открывать.

Но в комнату вместо почтальона вошёл сам Министр.

Глеб Егорович вдруг побелел и резко скинул своё пальто. Под ним оказалась ременная сбруя, опутывавшая всё тело. Сзади у Глеба Егоровича обнаружился гигантский вентилятор, и старший уполномоченный быстрым движением нажал кнопку на животе. Его подбросило вверх, и, смешно перебирая в воздухе руками и ногами, он устремился к окну.

— Стреляй, уйдёт ведь Глеб Егорыч! — крикнул Министр, — уйдет ведь!

Володе стрелять было не из чего. Но в этот момент маляры прыгнули из люльки на подоконник, пальнув для острастки в люстру. Старинное стекло, провисевшее в бывшей барской квартире сорок лет Советской власти, звенящим дождём пролилось на паркет. Но маляры не смотрели в искрящийся туман — ловким приёмом они скрутили старшего оперуполномоченного прямо на лету и заломили ему руки за пропеллер.

— Молодцы, лейтенанты! — Министр приблизил своё лицо к опрокинутому лицу володиного начальника. — Видите, ребята? Иногда они возвращаются…

Лейтенанты молодцевато вытянулись, отчего бывший Глебом Егоровичем повис в воздухе, как лягушка-путешественница между двух перелётных уток.

— Кстати, откуда у вас этот шрам на лбу, позвольте спросить? Потрудитесь объяснить этой девушке, — вкрадчиво сказал министр, не глядя ткнув пальцем в Анечку.

Старший оперуполномоченный пошёл ва-банк:

— Я на фронте ранен! — пролаял он.

Анечка заплакала и бросилась из комнаты.

— Да что же это такое, Глеб Егорович! — крикнул Володя. Крик забулькал у него в горле и пеной пошёл по губам.

— Ни на каком фронте он, разумеется, не был. Да и не Глеб Егорович его зовут. Совсем не Глебом Егоровичем, а господином Карлсоном. Вы должны знать, Володя, что господин Карлсон застрелил профессора Абрикосова, чтобы завладеть советским летающим вентилятором, а вся эта кошачья свадьба была затеяна для отвода глаз.

Шрам на лбу бывшего Глеба Егоровича загорелся, засветился в темноте. Свечение стало ослепительно ярким, но внезапно потухло, будто где-то внутри лопнула спираль.

— Глеб Егорович? Как же так? — Володя не мог прийти в себя.

— Вы, Володя, в нашем деле ещё малыш — настоящего Глеба Егоровича Карлсон убил ещё в тридцать восьмом. Две сестрёнки у Глеба Егоровича остались, да…

Лейтенанты-маляры сорвали с Карлсона пропеллер и, взяв за бока, потащили к двери.

— Проглядели вы врага, Володя. — Министр положил тяжёлую руку ему на плечо. Пенсне вспыхнуло из-под шляпы. — Но это ничего. Вы честный работник, хоть и молодой — и мы вас ценим. А вот наган бросать не надо, не надо. Жизнь открывается прекрасная, вырвем сорную траву с корнем, насадим прекрасный сад и ещё в этом саду погуляем.

Министр вышел, твёрдо ступая по скрипучему паркету. Рассохшиеся от частого мытья дощечки взлетали в воздух и с сухим стуком падали на место. Края шляпы задевали обе стены узкого коридора, а полы кожаного пальто сшибли несколько велосипедов и детскую ванночку.

Ещё не успел отгреметь в квартире звук этого жестяного бубна, как Володя уже схватился за чёрное пальто самозванца. Пальто ещё хранило шпионское тепло, ещё пахло дорогим одеколоном, только по первости напоминавшим «Шипр». Из внутреннего кармана торчала недокуренная сигара, которую Володя брезгливо растоптал.

И всё же пальто было наше, из отечественной кавседельной кожи, пахло лугом, красным конём и чёрным квадратом.

Володя накинул пальто на плечи и несколько раз прошёлся по комнате.

Оно было практически впору, и даже патроны для нагана, обнаружившиеся в другом кармане, подходили для володиного табельного оружия.

— Да, пока я малыш, но это — пока, — произнёс он, глядя на себя в зеркало. — Пока я только учусь.

Потом Володя вздохнул, а вздохнув, взял кастрюлю с гороховым супом, зажал под мышкой початую бутылку красного вина и пошёл по коридору. Под дверью Анечки он остановился и поскрёбся тихой мышкой:

— Анечка, Анечка, — ласково пропел он в замочную скважину, — теперь моя очередь вас удивить.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


01 апреля 2013

(обратно)

На воде (2013-04-03)

По случаю некоторых книжных новинок


— Зря мы всё-таки не пошли через мост. Если бы мы переправились с острова по мосту в штат Иллинойс, то дело уже было бы сделано.

— На мосту наверняка засада, — ответил Карлсон Малышу.

Малыш — так звали мальчика — только пожал плечами. Гекльберри Швед ввязался в это дело случайно. Со своим братом Боссе он красил забор, и тут на дороге появился странный толстяк. Смекнув, в чём дело, толстяк нашёл за углом поливальную машину и залил в неё краску. Забор был выкрашен мгновенно.

Но братья испугались — слишком умён был незнакомец. Наверняка это был один из сорока четырёх дюжин тех людей, которых похитили инопланетяне и, улучшив человеческую породу, отпустили обратно. Каждый из возвращённых имел новое таинственное свойство. Кому-то инопланетяне вживили вместо рук грабли, кто-то стал чайником, а у этого из спины торчал пропеллер.

Потом он сидел в столовой и одну за другой осушал банки с вареньем из кумквата — это тоже не могло не насторожить. Однако, съев всё, что было в доме, странный человек наконец сообщил, что его зовут Карлсон и что у него нет ни минуты свободного времени.

Оказывается, за пришельцем гнались. Чтобы спасти Карлсона, Гекльберри Швед повёл его к реке, и они сели на плот, чтобы уйти от погони.

Но сам Малыш не успел спрыгнуть с брёвен, и плот стремительно понёс их обоих по великой реке Мисиписи. Если бы они сразу перебрались в другой штат, то закон защитил бы Карлсона, но теперь обратной дороги не было.

Плот нёс их по американской воде мимо Санкт-Петербурга, Москвы, Харькова, Жмеринки и Бобруйска — так назывались здесь города.

— Таких, как мы, никто не любит, — сказал Карлсон, поудобнее устраиваясь на плоту. — Отчего эта несправедливость? Почему меня хотят поймать и отдать государству, будто оно — мой владелец? Почему, наконец, меня всё время продают — и за унизительную сумму в пять эре? Будто я какой-то найденный в болоте русский спутник-шпион? Я всего лишь один, один из сорока четырёх дюжин, а меня хотят запереть в какой-то резервации.

Карлсон умел летать и многое видел. Он то и дело рассказывал разные интересные истории — например, про мальчика Тома Сайфера, про то, как Том однажды влюбился в дочь судьи Бекки Шарп и решил жить с ней в хижине своего дядюшки. Чтобы избежать гнева отца, они убежали туда ночью и случайно провалились в старые каменоломни. Парочка заблудилась в пустых и гулких проходах и долго наблюдала причудливые тени на стенах. Тому казалось, что эти тени на стенах пещер что-то означают, что они реальны — но на поверку всё оказывалось только видениями. В результате, когда кончились припасы, ему пришлось проглотить свою любовь в прямом и переносном смысле.

Кроме причудливых историй о том, как Карлсон избирался в Сенат, как он торговал башмаками и титулами в стране вечнозелёной капусты и других легенд, Карлсон знал много забавных игр: на третий день путешествия он выбил Малышу зуб и научил его чудесным образом сплёвывать через получившуюся дырку.

Среди историй Карлсона была и история про Категорический Презерватив. Мальчик не очень понимал, что это такое, но знал, что этот предмет был дыряв, как звёздное небо, и оттого способствовал нравственному закону. Нравственному закону, впрочем, способствовало всё — даже то, как устроен язык (Карлсон показал).

— Вот смотри, — говорил Карлсон, когда их плот медленно двигался под чашей звёздного неба. — Категорический Презерватив — это охранительный символ. Он состоит из трёх частей и трёх составных источников: родной веры — как культурного стока цивилизационного проекта; родного быта и календарных традиций — как почвы, и родного языка как орудия и средства сохранения-охранения, а также как орудия и средства развития проекта в исторической парадигме.

— Парадигме… — с восторгом выдохнул Гекльберри Швед и чуть не упал с плота в воду.

— Осторожнее, — предостерёг его Карлсон, — соприкосновение с Категорическим Презервативом опасно для неокрепших душ. Мой товарищ, странствующий философ Пеперкорн, даже заболел, услышав фразу «осесть на земле», и потом долго лечился от туберкулёза.

Однажды они встретили Валета Треф и Короля Червей — двух странствующих философов. Философы устраивали представления в городах, и благодарные жители приносили им пиво и акрид. Однако судья Шарп опознал в них банду конокрадов, и разочарованные зрители хотели вывалять их в чернилах и стальных писчих перьях. Валет Треф и Король Червей бежали и теперь скрывались — точно так же, как Карлсон.

Они оказались людьми образованными, и Малыш даже погрузился в сон от обилия умных слов, слушая, как они беседуют с Карлсоном.

Из того, что он успел понять, было ясно, что и они, и он сам заброшены на плот, как на корабль. Мужество и достоинство заброшенных в том, чтобы спокойно принять это обстоятельство, потому что курс корабля уже невозможно изменить. Карлсон, впрочем, говорил, что можно просто прыгнуть в воду. Но все уже знали, что Карлсон не умеет плавать.

Поутру Малыш проснулся на плоту один. Вокруг он увидел следы борьбы и долго их разглядывал — по следам было видно, что Карлсон сопротивлялся, но их попутчики связали его и покинули плот вместе с пленником.

Малыш причалил к берегу неподалёку от городка Санкт-Новосибирск и отправился на поиски Карлсона. Странствующие философы не успели уйти далеко, и Малыш вскоре нагнал их. Прячась за придорожными кустами, Гекльберри Швед следовал за ними, вслушиваясь в философские споры жертвы и похитителей.

Было понятно, что философы решили выдать Карлсона властям штата, чтобы выручить за него денег. Карлсон предлагал им даже пять эре, голосбыл жалок, он ведь давно скитался, жил на вокзалах, его дом сгорел, а документы украли — но философы были непреклонны.

Они притомились и, прислонив Карлсона к дереву, упали в траву.

— Давайте я тогда расскажу вам историю про трёх философов, — сказал наконец Карлсон. — Вот послушайте: по пустыне брели три странствующих философа, и двое из них невзлюбили третьего. Один из этих двоих отравил воду во фляге несчастного. Но, не зная этого, другой решил, что врага убьёт жажда, и для этого проделал шилом дырку в отравленной фляге. Так и вышло — путник скончался от жажды. Но вот вопрос — кто виноват в его смерти?

— Конечно тот, кто сделал дырку! — воскликнул Валет Треф.

— А вот и нет, если мы исключим философа с шилом, то путник всё равно был бы мёртв, — воскликнул Король Червей.

— Это не бинарная логика! — закричал Валет Треф и треснул своего товарища в ухо.

— Да вы же просто колода карт, — страдальчески простонал Карлсон и закатил глаза.

Философы устроили драку — Валет Треф сперва побил Короля Червей, но тот быстро опомнился и ответил тем же. В этот момент Гекльберри Швед подполз к Карлсону и развязал верёвки.

— Кстати, — спросил Малыш Швед, — а раз ты такой умный, ты не можешь мне объяснить, должен ли я выполнить свой общественный долг и выдать тебя? Или я должен следовать сложившимся между нами отношениям и не выдавать тебя? Где правда, брат?

— Правда или истина? — быстро спросил Карлсон.

— И то, и другое. Должен ли я сделать это в интересах истины или в интересах правды?

— С точки зрения истины ты, конечно, должен меня выдать.

— А с точки зрения правды?

— А с точки зрения правды — тоже. Но я бы попросил тебя этого не делать. Ведь вся эта философия — фуфло, а между прочим, и у тебя, и у меня есть бабушка. Смог бы ты огорчить мою бабушку до смерти? Смог бы, если б отдал меня федералам. А я бы твою не смог.

— У тебя точно есть бабушка?

— Это совершенно не важно, ведь всё равно ты не можешь это проверить. Есть ли у меня бабушка, нет ли — ты должен либо принять её существование на веру, либо отвергнуть.

— Охренеть! Теперь я понимаю, что значит «быть заброшенным».

Бродячие философы меж тем продолжали тузить друг друга, хотя уже изрядно вымотались.

— Ты знаешь, милый Карлсон, давай мы просто поплывём дальше. Забросимся обратно на плот, а всем, кто будет про тебя спрашивать, я скажу, что ты — мой отец, а так выглядишь оттого, что у тебя горб и проказа. Будем плыть вечно, как Сизиф.

— Сизиф катил камень, — возразил Карлсон, поднимаясь.

— Да всё равно, хоть бы и «Камю» пил. Будем плыть и питаться левиафанами. Пока плот плывёт, всё будет хорошо. Мисиписи — великая река, и с неё выдачи нет.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


03 апреля 2013

(обратно)

Крайний дециметр (2013-04-03)

Писатель сидел на террасе со своим утренним бокалом мартини с водкой. Море было спокойно и пусто. Бармен отлучился. На пляже ветер перебирал вчерашние газеты.

Только какой-то старик тащил по песку гигантский, обглоданный крысами хвост.

«Надо бы написать про этого старика, — подумал писатель, отхлебнув из бокала. — Как он был молод. Как был влюблён в еврейку-агитатора на фабрике, а дома его ждала расплывшаяся, как торт, жена. Он стал социалистом и на демонстрации убил полицейского. Бежал сюда, живёт один. Жизнь кончена, и его рыбу съели крысы».

Пришёл Карлсон.

Они выпили дрянного пива, которое пришлось запить коньяком, который был ещё хуже.

— Мне нельзя больше, — угрюмо сказал Карлсон. — Мне сегодня лететь.

— Опять?

— Малышу нужна няня. Эта чёртова негритянка сбежала с моряком, придётся лететь на съёмки с мальчиком. Да и денег совсем нет. А он хочет паровую машину. Ты видел когда-нибудь детскую паровую машину? Да ещё работающую на спирту?

— Машина на спирту? Ну, понятное дело, на спирту. Кто бы сомневался. Это — ты. Или я. У нас многое ушло в пар, и девкам мы напоминаем именно паровые машины. Но для детей это не годится.

Они помолчали.

По пляжу к ним шёл Малыш.

Писатель с удивлением отметил, как он вырос. Чужие дети растут быстро, и вот Малыш вытянулся, лицо его стало совсем взрослым.

«На сколько он вырос? Сантиметров на десять?.. Ну и ладно, — подумал Писатель, — итак, старик встречает мальчика на пляже, мальчик очень красивый, но потом в город приходит холера, и все умирают. Нет, лучше чума».

Карлсон летел над водой, и Малыш сильно давил ему на шею. Надо было сказать, но он и так накричал на мальчика, когда они собирались. Малыш втягивал голову в плечи, и было видно, что ему стоит усилий не расплакаться.

Мысли Карлсона текли вяло, как миноги в стоячей воде. Жизнь вообще стала угрюмой. Анна улетела в свой Маса… Массачучу… Нет, ему этого не выговорить. Всё правильно, и он тоже изменился. Он уже не тот красавец-пилот, что дрался с русскими в небе над Турку, а потом дрался с японцами, с которыми дрались англичане и американцы. А потом он дрался с немцами, с которыми уже к тому времени дрались те самые русские.

Всё смешалось, и теперь он уже несколько лет жил среди пальм и по утрам ходил в бар, чтобы не видеть, как просыпается его сын и, высунув голову из-под одеяла, смотрит на него. Смотрит затравленно — как маленький зверёк.

Съёмки шли, как обычно, только теперь у берега его ждал мальчик. Карлсон складывал в кинокамеру, как в сундук с испанского галеона, медуз и диковинных рыб.

Каждая рыба была будущим стаканом в прибрежном баре, а каждая медуза — лишним днём гувернантки для Малыша. И когда дело было почти сделано, пришла беда.

Акула скользнула из глубины, зайдя снизу, как «мессершмитт» тогда, над Арденнами, и вцепилась в руку. Карлсон вырвался, но рука уже не чувствовала ничего. Второй раз она ударила в спину, но Карлсон уже был на мелководье.

Как нехорошо, как всё нехорошо, и как совпало, что они с Малышом сейчас одни. Сейчас пройдёт болевой шок, и он начнёт терять сознание. Нужно успеть объяснить всё мальчику.

— Малыш, сынок, у нас проблема. Надо лететь обратно, и теперь не я тебя, а ты меня понесёшь домой. Надевай вот это… Смотри, вот кнопка. Будешь держаться береговой линии, а дальше я подскажу.

Они взлетели тяжело, но Малыш быстро освоился. Карлсон чувствовал, как холод ощупывает его левый бок, но ещё он чувствовал, как теплеет у него на сердце. В эти минуты они с сыном стали ближе друг другу, чем когда-либо — и не только оттого, что сейчас они вместе болтались под радужным кругом пропеллера.

С каждым мгновением Карлсон всё больше верил в Малыша — тот не просто держался хорошо. Он держался правильно.

Только через час, когда сменился ветер и нужно было учитывать поправку, мальчик потерял ориентировку.

Карлсон в этот момент отключился и не сумел ему помочь. Он очнулся от того, что на шею упала горячая слеза. Малыш заблудился и плакал — и всё так же ровно гудел пропеллер над ними, но вокруг было равнодушное море. Карлсон быстро определился по солнцу, и вот они снова неслись над волнами.

На горизонте появились горы, они вырастали из пены прибоя, затем показался и город.

— Что, расклеился твой Карлсон? — стал он говорить с мальчиком, чтобы не забыться снова. — Это ничего. Видишь, как хорошо здесь — крыши плоские, а вот я садился в Стокгольме на покатые. Это куда труднее.

Знаешь, Малыш, главное тут — последний дециметр, только мы, пилоты, называем его не последним, а крайним. Это десять сантиметров до касания, когда нужно сбросить скорость и отдать помочи на себя, чтобы не скапотировать…

Они сели с третьего раза и покатились по крыше. Карлсон уже не чувствовал боли, а очнувшись, увидел перед глазами белый потолок и ползущую по нему бабочку.

Рядом сидел Писатель.

— Малыш? — спросил Карлсон.

— Мальчик спит, — ответил Писатель. — Скоро придёт. Тебе уже сказали, что ты не будешь больше летать?

— Нет ещё. Но я догадываюсь.

— Зато у тебя есть сын. Хороший парень, и сильно вырос — сантиметров на десять, а я и не заметил. Знаешь, я как-то в Париже ехал с одной женщиной в такси. Я любил её, она любила меня, но наша любовь была бесприютна, как кошка под дождём. И вот шофёр резко повернул, и нас прижало друг к другу. Тогда она произнесла: «Хоть этим можно утешаться, правда?» Правда?

— Правда, — ответил Карлсон, хотя думал совсем о другом.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


03 апреля 2013

(обратно)

Джингль и Ойстер (2013-04-04)

— Я бы не советовал вам заводить собаку, сэр, — сказал Джингль Белл Карлсон, протирая фланелью ботинки Малыша.

— Не спорь со мной, Джингль. Я всю жизнь хотел собаку. Для этого мне пришлось даже жениться на вдове старшего брата. — Малыш лежал в кровати и, обсыпая себя крошками, жевал булочку. — Это был ужасный брак, и собака, кстати, умерла раньше моей супруги.

— Я раньше служил у леди Вандермеер, и как-то раз собака лорда Утенборо съела соломенный веер леди Вандермеер во время того, как леди гуляла с одним своим знакомым…

— Джингль, ты вечно рассказываешь какие-то ужасные истории. Знаешь, отчего я тебя терплю?

— Нет, сэр, — ответил Карлсон ровным тоном.

— Так вот, ты появился, будто Мэри Поппинс, когда тебя не ждали. (Я вообще ничего не помню, так сильно в то утро болела голова.) Если ты исчезнешь, может перемениться ветер. А я совершенно не хочу, чтобы что-то менялось. Даже веер… Чёрт, ветер, конечно.

В этот момент в дверь начали ломиться, и Джингль осуждающе посмотрел в сторону двери. Звякнула люстра, а с каминной полки упала фарфоровая собачка с чёрным носиком.

Джингль Белл Карлсон медленно, как и подобает солидному слуге в солидном доме, пошёл отпирать.

— Пришёл мистер Вальрус и какой-то плотник. Они, кажется, хотят вас видеть, сэр.

— Хм… Я его знаю, он специалист по тритонам. Но зачем мне плотник? Открой дверь.

— Да, сэр. Но поймите меня правильно: насколько я могу понять, мистер Вальрус не один.

— Открой дверь.

— Да, сэр.

В комнату ввалился мистер Вальрус вместе с плотником. Впереди них вбежала собака неизвестной породы, которая тут же присела и, выпучив глаза, нагадила на ковёр.

— Это Монморанси, — заявил Вальрус рухнув в кресло. — По-моему, он терьер.

— Собака — это прекрасно! — воскликнул Малыш.

— Осмелюсь вмешаться, — произнёс Джингль, — но у терьеров не бывает такого длинного тела. Я бы назвал это существо таксой… С вашего позволения. — И, подумав, прибавил:

— Сэр.

Вальрус, впрочем, не слушал его. Он уже начал рассказывать новости о делах, о башмаках, сургуче, капусте, королях и о том, почему вода в море шипит и пенится точно так же, как шампанское.

Малыш решился прервать его.

— Если ваш рассказ такой длинный, — сказал Малыш как можно вежливее, — пожалуйста, скажите мне сначала, зачем ваша собака пытается грызть мой комод?..

Мистер Вальрус нежно улыбнулся и начал снова:

— Кстати, о морях и шампанском: мы решили отправиться за устрицами. Плотник уже арендовал лодку, на которой мы спустимся по Темзе, пересечём Канал, свернём направо — и устрицы у нас в кармане.

— Вальрус, вы что, когда-нибудь ловили устриц? — осведомился Малыш, продолжая лежать в кровати и полируя ногти.

— А зачем? — Мистер Вальрус ничуть не смутился. — Наш друг плотник утверждает, что его брат видел человека, который рассказывал, что видел, как это делается. В этом нет ничего сложного. Всё это — ненужные подробности, для нашего предприятия нужен лишь простой набор — хлеб, зелень на гарнир, уксус и лимон.

— И непременно сыр, — впервые открыл рот плотник.

— Осмелюсь вмешаться, сэр, — вмешался Карлсон, смахивая крошки от булочки с халата Малыша. — Я бы на вашем месте не стал есть устриц. Я как-то видел устриц и знаю, на что они похожи. Даже если облепить их сахаром, сэр.

В этот момент терьер-такса вцепился зубами в халат Малыша. Когда тот попытался вырвать полу халата, Монморанси примерился и вцепился Малышу в ногу. Брызнула кровь.

— Одну минуту, сэр. — Карлсон тут же возник рядом, — я сейчас перевяжу вас, как сказал один врач семенному канатику.

Гости вздохнули: мистер Вальрус — печально, Плотник — неопределённо, а Монморанси просто сыто заурчал под столом.

— Мне так вас жаль, — заплакал мистер Вальрус и вытащил платок. Две слезы гулко упали в бокал.

Плотник сказал:

— Может, пойдём уже, а?

Джингль Белл Карлсон подал мистеру Вальрусу пальто, а Плотнику — стремянку. Дверь за гостями захлопнулась.

— Мне как-то больше понравился плотник, — расстроенно заметил Малыш.

— Это потому, что он больше молчал, сэр. Между тем он украл у вас сигарный ящик.

Малыш растерялся. Помолчав, он проговорил:

— Ну тогда, значит, оба они хороши! Да и собака…

— Боюсь, что я не был с вами до конца откровенен, сэр. Они пришли вместе с собакой с моего ведома. Мистер Вальрус предупреждал меня о собаке, и мне захотелось, чтобы вы примерились к тому, как ведёт себя собака в доме. Я не мог предполагать, что собака примерится к вам.

— Спасибо, Джингль. Я раздумал заводить собаку. Пожалуй, лучше ещё раз жениться. Я не вижу никакого другого выхода, чтобы избавиться от скуки.

— Всегда есть как минимум два выхода, как сказала устрица, почувствовав, что пасть моржа захлопнулась и вокруг стало совсем темно. — Карлсон подумал и добавил:

— Сэр.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


04 апреля 2013

(обратно)

Жизнь мёртвых деревьев (2013-04-05)

Когда он открыл глаза первый раз в жизни, то понял, что не может их закрыть. Глаза были нарисованы, а веки — нет.

Прошло ещё несколько долгих томительных часов, пока эту ошибку исправили. А уши и вовсе появились на следующий день, и он услышал голос Отца.

— Штихели бывают разные, — звучал этот голос откуда-то сбоку, в голосе была трещина, как в полене, — для тонких работ употребляется шпицштихель, а…

Тогда он ещё не мог шевелиться, но потом у него появились руки и ноги. Лицо отца наплывало сверху — откуда-то со стороны затылка — грустное, испитое, с сизым носом. В руках у него было овеществлённое слово-заклинание — тонкий стальной стержень, срезанный под углом и заточенный, гравёрная снасть, им отец резал тело своего сына, сперва не вызывая боли.

Отец резал мёртвое дерево, что перестало расти и стало телом, и под штихелем оно переставало быть мёртвым. Это тело покинуло братство охристой сосны и светлой ели, красно-вишнёвой тяжёлой лиственницы, лёгкой пихты, что не имеет запаха, кедра, чья жёлто-розовая мякоть имеет запах ореха, белой мякоти берёзы, светло-бурого в ядре ясеня. Тело стало живым, и боль в него входила медленно — в касании металла. Затем зажужжала дрель, и сверло вошло в мякоть, а потом дыра заполнилась сталью болта.

И вот тело выгнулось, выталкивая из себя имя, как корковую деревянную пробку выталкивает из себя бутылка шампанского.

— Бу! Бу! Бу!

Отец ждал, когда существо, лежащее перед ним, произнесёт главное слово — имя. Отец был Повелителем дерева, он дышал деревом, ел с него и пил из деревянной кружки, и имя его было Карл… Он давно поселился в деревянной норе в окружении живых мёртвых деревьев. Деревья тянули свои стволы прямо через хижину, их ветки, ещё зелёные у начала, достигали очага уже сухими и безжизненными. Там они превращались в пепел, даруя тепло Повелителю дерева. Живое дерево мешалось в этом доме с мёртвым, переходило из одного в другое. Посередине дома стоял огромный дуб с воткнутым в него Нотунгштихелем, орудьем, что оставил там безвестный герой.

Повелитель дерева жил целую вечность и помнил время, когда земля покрылась водою и дождь косыми нитями связал небо с землёй. Тогда его спасло гигантское бревно — Повелитель дерева плыл на нём среди мутной воды. Он причалил к северному безлюдному берегу, к серым скалам, и поселился там, из года в год наблюдая, как растёт вокруг лес и эти скалы заселяются людьми. Как знак места, он стал носить на шее большой ключ, впоследствии названный шведским.

Он давно, в незапамятные времена, придумал две науки — науку дереводелания, удаление жизни из дерева и превращение его в вещь, а также науку обратную — введение души в мёртвый деревянный брусок.

Спустя века он видел учёного, которому по недоразумению отрубили голову вместо его собственной тени. Учёный был печален и носил голову в деревянном ящике, похожем на шарманку. Его звали де Браун, и целый год он жил в норе Повелителя дерева, пока тот строгал голове новый деревянный ящик.

И вот, целый год учёный сидел под гобеленом, изображавшим странные винтокрылые машины, придуманные им самим, и писал книгу. Гобелен был частью платы за столярные работы, а теперь де Браун писал специальным кодом новую книгу — книгу о производстве антропоморфных дендромутантов. Голова сопела в старом ящике, вдыхая запахи стружки и опилок.

Учёный вслепую выводил на странице буквы, и они складывались в слепые слова: «Резчик совершит ошибку, когда, подогреваемый творческим желанием, тотчас возьмётся за дерево с намерением сделать портрет… Это почти всегда приводит к печальным результатам — разочарованию. Опытный скульптор не станет сразу вырезать в дереве портрет, хотя бы потому, что никакой портрет нельзя выполнить без постоянных поисков, коррекций и исправлений, а в дереве это сделать невозможно».

Так начиналась история сына Карла, иначе — Карлсона.

Но по-настоящему эта история начиналась именно сейчас, тогда, когда сосновый, pinповый человечек, хрипя и треща деревянными суставами, кричал миру о своём истинном имени.

— Бу! Бура! Бура! Бура!..

Имя примеривалось к нему и цеплялось за края трещины, служившей горлом, рвалось наружу.

Дальше всё было как у всех — он ходил в школу, но ученики сторонились деревянного мальчика. Жизнь складывалась — да не совсем. В том возрасте, когда мальчики серьёзно опасаются роста волос на ладонях и последующей слепоты, Буратино разглядывал у себя ниже живота стальную головку — это непонятный болт уходил внутрь его тела. Но таким вряд ли стоило хвастаться перед одноклассниками.

Он был не как все — живое дерево, кукла, действующая модель человека.

Ненависть к Отцу крепла — ведь тот сделал мальчика себе на забаву, ему же — на муку.

Иногда ему приходила мысль броситься в костёр, но он отгонял малодушную просьбу к огню. Из книг он знал, что такой же, как он, деревянный мальчик превратился в живого. Но этот мальчик, именем Пиноккио, хотел стать мальчиком, а Буратино хотел только мести. Буратино вовсе не хотел превратиться в глупый комок костей и мяса. От одной мысли об этом что-то трещало внутри, и текстура тела меняла свой рисунок.

Буратино думал, не начать ли с лака, — если пользоваться лаком, то боль уйдёт, чувства притупятся и невзгоды станут менее важны. Но от лака потом почти невозможно избавиться. И он отказался от этой затеи.

К тому времени он давно работал в театре — среди пыльных декораций и старых костюмов. Он таскал плоское и катал круглое.

В театре у него появился единственный друг — Малыш-арлекин с фарфоровым лицом. Малыш давно и безответно был влюблён в инженю — девочку с фиолетовыми волосами и чёрным маникюром. Девушка спала с режиссёром, а над Малышом смеялся весь театр.

Так они и сошлись — Карлсон и Малыш. Стихи и проза, дерево и фаянс.

Только ему Карлсон рассказал историю про жучков, которые как-то завелись у него в груди, и только ему Малыш Перро рассказал, что зарабатывал на улице стихами. Карлсон даже подумывал, не открыть ли другу своё подлинное имя.

Однажды, когда они напились в баре «Три вискаря», Карлсон невпопад рассказывал другу истории людей, что мучают дерево:

— Ты знаешь, что во Франции краснодеревщик звался ebeniste? То есть он «чёрнодеревщик». Говорят также, что это означает не того человека, что пилил и скоблил красное дерево, а того, кто работал «по-красному», по-красивому, в последней стадии шлифования носов и ладошек — таких, как у меня…

Потом он стал жаловаться другу на жизнь в прозе (а тот — отвечать ему тем же, только в стихах), к ним подсел неизвестный.

Они разговорились о разных способах пропитки.

— Что предпочитаете? Пейот?

— Квебрахо, — ответил Карлсон и улыбнулся про себя, увидев, как неизвестный кивнул. Он знал, что тот скрывает своё невежество, ибо квебрахо был род тяжёлой и твёрдой древесины из Южной Америки, которая тонет в воде, которую не трогают жучки и прочая членистоногая нечисть.

Малыш Перро уже спал лицом в салате. Только что он снова рассказывал другу о Великой стране, где всё из дерева, где дерево есть главная материя земли, её составляющая, прамать-праматерия. Там питаются берёзовой кашей и кашей из топора, делая топорную кашу не из зазубренной стали, а из тёплого топорища. Там пишут на бересте и ходят в обуви, что сплетена из коры. Там вместо музыки бьют друг о друга деревянными ложками…

Над спящим телом, за три рюмки денатурата неизвестный открыл Карлсону тайну гобелена в доме Повелителя деревьев. Главное, впрочем, было не в гобелене, а в Золотом ключе.

И Карлсона захватила эта мысль — он давно решил найти шведский ключ и отвинтить болт внизу своего живота. Так он разорвёт свою связь с отцом и бежит в страну, где в моде серый цвет — цвет времени и брёвен, где церкви похожи на ели и неразрывно включены в пейзаж. Там даже сделанные из камня храмы напоминают белые грибы, выросшие в особом лесу.

Надо убить своего Отца. Его нужно убить как бога, и тогда все остальные боги умрут. Тогда случится расплата — за всё, за всё. И за боль от шпицштихеля, и за болт, проходящий через всё тело. Расплата за все убитые деревья.

Они с Перро прокрались ночью в хижину Повелителя дерева, и Карлсон без труда выдернул Нотунгштихель из древесного ствола. Твёрдым шагом приблизился он к топчану, где спал Повелитель дерева. Карлсон погрузил в его горло священную сталь, и горло издало тот звук, что издаёт воронка Мальстрема, всасывая остатки Мирового океана.

Малыш Перро в испуге отшатнулся, его фаянсовое лицо побелело ещё больше.

Но, не обращая на него внимания, непутёвый сын снял с тела отца Золотой шведский ключ, сразу блеснувший на солнце.

Вместе с Малышом они сорвали гобелен и, обсыпанные пылью, обнаружили за ним огромный красный пропеллер.

Карлсон ещё не знал, что нужно сделать, и двигался по наитию. Он зажал Золотым шведским ключом головку своего болта и повернул. Резьба оказалась левой, и конец болта, разорвав живую мякоть дерева, вылез из спины.

Тогда Карлсон наконец понял, кого ждало в потайном месте изобретение безголового де Брауна. Малыш встал у Карлсона за спиной — он с натугой навесил пропеллер на конец болта, теперь выступавший через дыру в курточке.

Резьба совпала, но Малыш, чтобы проверить, несколько раз крутанул деревянную лопасть винта. Карлсон почувствовал, как за спиной образовался круг — сияющий, будто роса на лесной паутине.

Чувствуя, как его поднимает в воздух, Карлсон думал: «Мы сами живём в этом причудливом лесу — совокупности разумных растений, что по недоразумению снабжены человеческими именами. Они шелестят там, в вышине, своими щупальцами-ветками. Иногда людям дают убить нескольких из нас, но в итоге дерево всё равно обнимает человека, когда он перестаёт дышать, и отправляется вместе с ним туда, вглубь, — к корням сказочного леса»…

Он летел над угрюмыми водами Балтики, держась прямо над водой, — туда, к зубчатым башням и брусчатке, в страну, где всё и все — из дерева. И даже деньги — деревянные.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки. Не, ну будут мне указывать на опечатки, а?


Извините, если кого обидел.


05 апреля 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-04-05)

Один хороший писатель, подрабатывавший редактором позвонил мне (давно уже), и говорит, вот мы в четвёртом номере печатаем вашу повесть, и у меня возник вопрос… Там, на тридцатой странице у вас слово "чичероне". Я думаю, что это он у меня хочет спросить, ещё, типа, до корректора, с одним "ч" его писать или нет и втихомолку, не кладя трубку, запускаю Яндекс-словари.

Но он меня спрашивает, верно ли я употребляю это слово.

Я вот я, глядя в экран, говорю ему, что оно происходит от имени "Цицерон", и употребляю я его верно: вот ещё у Салтыкова-Щедрина, в "Губернских очерках", генеральша Дарья Михайловна говорит: "Мсьё Загржембович, сядьте подле меня, я хочу, чтоб вы были сегодня моим чичероне!"

Или вот (я, зная, что заслуженный писатель не то что Сетью, компьютером не пользуется, уже забываю стыд и продолжаю): кстати, говорю, у Григоровича есть фраза "Джентльмен подкупает вас любезностью своего обращения, он предлагает свои услуги, предлагает быть вашим чичероне".

На той стороне трубки молчат, и я понимаю, что заслуженный человек в этот момент думает: "Пиздец! Пиздец! Пиздец! Что же это?! Откуда у него это?!".

Но тут мы попрощались, оба объятые ужасом.

Через некоторое время этот писатель отомстил мне.

Настала пора больших пожаров под Москвой.

Жара и дым как-то особенно воздействовали на людей, но особенно воздействовали они и на собак. И вот на меня бросилась караульная собака с одной из дач, она перескочила забор и начала охранять периметр не внутри, а снаружи. Ну, натурально кровища, мясо летит (горло я прикрыл) — правда, больше я за сына переживал, не начнёт ли он там заикаться, не говоря уж о прочих повреждениях. (Он, к счастью, храбро спрятался).

Ввечеру я приезжал к хозяевам — мне нужно было понять, как там с прививками и нужно ли мне фигачить уколы.

Потом эту историю я несколько раз рассказывал разным людям, по мере того, как проходило время, украшая её разными подробностями.

Рассказал я её и в присутствии заслуженного писателя, закончив словами, что гарантий-то всё равно нет, но сейчас четыре месяца прошло…

— А вы напрасно думаете, что четырёх месяцев достаточно, — зазвенел его голос. — Описаны случаи, когда водобоязнь, а за ней и мучительная смерть происходили через год после укуса.

Я дома посмотрел энциклопедию: и точно!

Это была страшная месть, честно говорю.


И, чтобы два раза не вставать, написал по следам этой истории меморандум. Про собак.


Извините, если кого обидел.


05 апреля 2013

(обратно)

Малыш и смертельные реликвии (2013-04-14)

Малыш сидел на подоконнике туалета в казарме училища имени Государственной Думы. Он печально глядел на город: сквозь зубчатую стену был виден край площади, гуляющие туристы и алый шарик, вырвавшийся у кого-то из рук. Малыш сидел на подоконнике и плакал, глядя на улетевший шарик. Письма не было: его приёмные родители экономили на марочках.

Некоторые курсанты приехали в училище со своими почтовыми голубями, и Малыш тогда дивился на огромные клетки, которые они тащили к поезду. Теперь ему было не до смеха — когда писем не было, можно было хотя бы привязать к лапкам голубей шутихи. Этому их научил один парень, раньше служивший в налоговой полиции. В туалете регулярно появлялось привидение курсанта, который не сдал диамат, и горько жаловалось на свою жизнь. Никто не обращал на него внимания — все давно забыли, что такое диамат, а обычным матом тут и так всё было исписано. Малыш выгнал привидение и решил, что плакать тут сегодня будет только он.

В этот момент к нему на подоконник, не спросив разрешения, приземлился в меру упитанный человечек.

— Ну, — спросил он, — будем шалить? Ноги на стол! Я — Карлсон! Я мастер проказ — знаешь, сколько раз я рисовал красной гуашью пятно на том месте, где Иван Грозный убил своего сына? Восемьдесят пять! А теперь его залакировали и показывают туристам. А знаешь, что я сделал с его библиотекой? А кто сделал концертную цветомузыку из кремлёвских звёзд? А все, между прочим, до сих пор пользуются! Шалить! Шалить!

— Да я бы рад, — сказал Малыш, — но что скажет старшина цикла? Да и стола у нас тут нет. Есть только койки в два яруса.

— Старшина-старшина… — протянул Карлсон. Чувствовалось, что уверенности у него поубавилось.

— Именно, — продолжил Малыш. — Вот скажи, делали ли тебе когда-нибудь вертолёт?

— Я сам себе вертолёт, — ответил Карлсон, но было видно, что его уверенность окончательно испарилась.

— Не делали. Я так и думал.

И Малыш вздохнул глубоко-глубоко. У них в училище было строго — и пока ты не избавишься от унизительной клички «Малыш», пока тебя по цуку не переведут в старшие, не видать тебе счастья.

А как всё хорошо начиналось: элитное учебное заведение за кремлевской стеной, сын погибших героев… Сам он был ранен во время теракта (Малыш не помнил, как это было, но девочкам рассказывал эту леденящую душу историю во всех подробностях). Впрочем, и девочек вокруг не было. Как бы, впрочем, самому не… Но он отогнал эту мысль. Друзья уже спали, а Малыш после отбоя думал о своей печальной судьбе, сидя у окна.

Чтобы развеселить своего нового друга, Карлсон стал рассказывать ему удивительные истории. Он рассказал про начальника училища, который в молодости… (это было совсем неприлично, и Малыш, не сдержавшись, глупо захихикал), про безумного прапорщика, кормившего служебных собак, служебных котов и служебных соколов. Соколы, впрочем, кормили себя сами — они ловили голубей, гадивших на золотые купола. Рассказал Карлсон и о привидениях с кладбища за стеной, что приходят по ночам к курсантам, и про то, какие порядки царят в сборной училища по футболу.

— Ты знаешь, милый Карлсон, мне не до привидений, мне даже не до футбола — у меня сегодня день рождения.

— Ну, сходи к своему косматому прапорщику, и он подарит тебе щенка…

— А что я буду делать со щенком?

— Не знаю. Но делают же с ними что-то. Треплют, наверное… Давай лучше простыню! Если мы не хотим шалить, то в такой день остаётся одно: искать сокровища в Тайной Комнате, когда их там нет. Правда, это будут смертельно опасные сокровища, — прибавил Карлсон.

— А что, будет круче, чем воровство старшекурсниками Кубка за Огневую Подготовку?

Карлсон отвечал, что круче.

— Круче, чем пропажа из музея Ордена Ленина?

— Да, да, много круче.

Карлсон сбегал куда-то и, вернувшись с простынёй, закутался в неё, как в маскировочный халат. Забыв о старшине цикла, они отправились шалить. Карлсон рассказывал Малышу, что старый генерал, начальник училища, боится, что училище могут закрыть, потому что противный министр по делам обороны прослышал о компрометирующих фотографиях, что генерал необдуманно сделал в молодости. Ну и дело завертелось: Кремль — место дорогое, сколько офисов можно разместить на этой площади, а? Я в шоке! Я в шоке!

— А что, фотографии и есть смертельные реликвии?

— Да ты чё, не знаешь, что ли, сколько тут недвижимость стоит? Тебя в ту стену, что неподалёку, упакуют через двадцать минут после того, как узнают, что фотографии у тебя в руках.

— Тогда пошли.

Они шли по коридору, и мёртвые военноначальники на картинах гримасничали им вслед, гремя своими звёздами. Казалось, они говорили: «Вернись, маленький мальчик! Берегись, Малыш».

Но Малыш ничего не слышал, пока они не добрались до огромной двери. Карлсон объяснил ему, что за дверью находится проход под Кремлёвской стеной в маленькую каморку, где лежит Голем.

— Настоящий Голем, — уверял Карлсон. — Целая паровая машина днём и ночью поддерживает его жизнь. Но в кармане пиджака Голема спрятаны фотографии вашего начальника и ещё две золотых пуговицы, которые Голем срезал у своего приятеля Генералиссимуса с кителя. Если ты достанешь их, то училище будет спасено. Фотографии мы отдадим генералу, разумеется. Противный министр оказался ужасным скупердяем. Да, а две пуговицы ты обязательно должен отдать мне, потому что без этого никакое волшебство не получится.

Малыш пролез в дверку, указанную Карлсоном, и оказался в Тайной Комнате, прямо у гроба Голема. Он не мог поверить, что это настоящий Голем, пока не увидел табличку для туристов — со всеми объяснениями. Затаив дыхание от ужаса, Малыш протянул руку и вытащил из кармана лежащего конверт и две пуговицы. Ничего неприятного он не почувствовал, только холод от глины, из которой состоял Голем. Он вернулся к Карлсону и обнаружил, что вокруг него стоят все его друзья-первокурсники. И рыжий мальчик, которому он давал списывать, и мальчик, похожий на девочку, у которого он списывал сам.

Тут-то их и сцапали.

В коридоре с одной стороны появился генерал с прапорщиком, а с другой — курсанты с четвёртого курса.

Но находчивый Карлсон выхватил фотографии из рук Малыша и ткнул их под нос начальнику училища. Они шёпотом сказали друг другу несколько слов и, покинув Малыша с друзьями, удалились в кабинет.

Из кабинета раздавался хохот, звон стаканов, жужжание моторчика и шлепки. Когда курсанты наконец решили войти, то они увидели своего начальника стоящим у открытого окна. Судя по выражению его лица, дело устроилось, опасность миновала, и противный министр по делам обороны остался с носом.

— Улетел. Он улетел, — начальник училища утёр слезу умиления, — улетел, но обещал вернуться.

И он отвернулся к окну. Старому генералу хотелось скрыть свои чувства, про него и так говорили много всякого.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


14 апреля 2013

(обратно)

Двенадцать банок (2013-04-15)

Фрекен Бок была мертва. Она была возмутительно мертва — как канцелярский стол в Шведской лиге сексуальных реформ.

В прихожей уже стояла крышка гроба, тоже возмутительно гладкая и белая, такая белая, что на ней хотелось написать химическим карандашом какое-нибудь слово.

Малыш сидел в своей комнате на кровати и уныло смотрел в серое стокгольмское небо. Из-под кровати выползли интересные журналы — теперь им некого было бояться. В журналах было всё: и арбузные груди, и мальчик — мечта поэта. Но теперь Малышу было не до них. Всё было плохо, ужасно плохо — и виноват был только он сам.

Перед смертью фрекен Бок призвала его к себе и сказала, что драгоценности царевны Анастасии, что она вывезла из сожжённого большевиками Петербурга, спрятаны в банке с вареньем.

На кухне и правда когда-то стояло двенадцать банок. И все двенадцать Малыш, воспользовавшись болезнью фрекен Бок, вынес на лестницу.

Кто теперь ел это варенье — было непонятно. Чьи зубы хрустнули, прикусив изумруд «Граф Панин» в чайной ложке, — было решительно неизвестно.


Извините, если кого обидел.


15 апреля 2013

(обратно)

Гаммельнские музыканты (2013-04-15)

Близилось Рождество, и звери в хлеву как-то заскучали. Под нож не хотелось, а хотелось тепла и лета.

Но настоящий побег силён сообщниками, поэтому они сговорились с котом и псом.

Ну и с ослом, конечно. Осёл тоже давно чувствовал себя неуверенно — его уже несколько раз обещали сводить в гости на живодёрню.

А осёл заметил, что никто из приглашённых на живодёрню обратно не возвращается.

Так они и рванули — по снегу, до рассвета.

Когда в первый раз они остановились перевести дух, то кот спросил, есть ли у кого идеи на будущее.

Идей не было — единственное, что всех утешало (и никем не было сказано вслух): никто не собирался никого есть. Правда, бывалый петух косился на пса — ему, петуху, рассказывали, что матёрые берут с собой в побег корову, чтобы потом съесть. Но коровы среди них не было, да и у старого пса сточились все зубы.

Через несколько дней они нашли в лесу избушку, где жили разбойники.

Разбойников они быстро прогнали, да так, что те не успели забрать своё имущество.

Обнаружив среди него скрипку и барабан, осёл предложил притвориться уличными музыкантами.

— А спросят нас: «Откуда вы?» — что ответим? — засомневался кот.

— Из Бремена! — ответил петух.

— Почему из Бремена? — спросил осёл, потому что он был настоящий осёл.

— Это единственное место, в котором никто из нас не был, — ответил мудрый петух.

Вооружившись музыкальными инструментами, они двинулись в путь. Первым им встретился озябший крестьянин, который отказался слушать музыку, и пришлось отобрать у него мешок с зерном просто так.

— Это зерно маркиза Барбариса! — крикнул крестьянин, но его никто не слушал.

Так же поступили и с другими встреченными путниками. Ослу это начинало нравится, ведь он был настоящий осёл.

Впрочем, все равнодушные к музыке путешественники кричали им вслед, что маркиз Барбарис — волшебник, и он-то с этим делом разберётся.

Так они приблизились к огромному замку, и осёл постучался в маленькую железную дверь в стене, потому что он был настоящий осёл.

Им открыли, и тут звери поняли, что они попали в замок самого маркиза Барбариса. Маркиз оказался маленьким смешным человечком с уродливым винтом на спине.

У маленького смешного человечка росла синяя борода, что делало его ещё смешнее.

Маркиз Барбарис весело посмотрел на них, да так, что петух потерял несколько перьев, пёс прижал хвост, а осёл повесил уши.

Один кот спросил жалобно:

— Нам говорили, что ты волшебник… А ты можешь превратиться в мышь?

— Могу. Только ведь ты, глупый кот, попытаешься её съесть. Но ты не знаешь, что заплатишь за это своей жизнью. Эй, кот, ты готов съесть отравленную мышь? Погибнуть, так сказать, за други своя?

Кот попятился.

— Я даже готов превратиться в сено, да только во мне столько яда, что хватит на десять ослов, — продолжил странный урод. — Но я могу предложить вам сделку.

Вы поможете мне отвести кое-кого кое-куда.

— Кого?

— Детей. Детей, милые мои. У меня полный подвал детей, и они надоели мне хуже горькой брюквы. Что я ни делал, их не убывает.

— Даже…

— Да, я и это пробовал. Поэтому вы поможете мне их доставить в одно место неподалёку. А потом можете стать музыкантами, если захотите.

— Бременскими?

— Ну, уж не бременскими, во всяком случае. Назовётесь честно, по самому близкому городу. Что у нас тут ближе, осёл?

— Гаммельн, — сказал осёл, потому что он был настоящий осёл.

— Вот-вот, — согласился маркиз Барбарис. — И поскольку вам уже никуда не деться, я расскажу вам свою историю.

Давным-давно я подружился с крысами. Более того, я подружился с крысиным королём. Но за эту дружбу меня невзлюбила одна добрая фея. А вы, звери, верно, не знаете, что добрые феи куда страшнее злых. Ведь злую фею сразу видно — она сморщенная и вонючая — брызни на неё водой, и она стразу растает. А вот добрые феи все в блёстках и шуршат платьями, как конфетными обёртками.

Да только внутри они ещё хуже, чем злые.

И вот добрая фея невзлюбила меня и превратила в дурацкое существо — с пропеллером на спине, в широких штанах на лямках и широко открытым ртом, в который дети совали всё что угодно — от жевательных резинок до орехов.

Вы, звери, жевали чужие резинки? Впрочем, кого я спрашиваю?

И я прожил долгие годы в таком обличье — но фее этого было мало, она натравила на меня всех детей. И я играл на дудочке (я так люблю играть на дудочке), дети лезли ко мне, тормошили и тилибомкали.

Первыми от этого ужаса из города бежали крысы, я бросился за ними, но дети преследовали нас.

Наконец, я обессилел и отстал от своих любимых крыс. Мне пришлось спрятаться в этой чащобе, в замке какого-то барона, которого я случайно съел вместе с вареньем. Пришлось, правда, договориться с Серым волком, чтобы он подъедал случайно напавших на мой след детей.

Но дети сами поймали Серого волка и расправились с ним. Теперь они живут у меня в замке, хоть и несколько притомились. Праздник непослушания всегда приедается.


На следующий день перед замком появился бродячий цирк. Осёл прял ушами возле телеги, на которой кот показывал фокусы, пёс плясал, а маркиз Барбарис летал над ними, как настоящий акробат под куполом.

Представление всё длилось и длилось, но никак не могло закончиться. И когда телега медленно двинулась по дороге, дети зачарованно пошли за ней.

Мелодия была так себе, да и фокусы были неважные, но развлечений в замке было так мало, что все безропотно шли за телегой.

Маркиз летел впереди, показывая дорогу.

Наконец, они пришли в Гаммельн.

Маркиз долго что-то искал, заглядывал в подвальные окна, пока, наконец, из одной дыры не выглянула молодая крыса. Она огляделась, пошевелила усиками и вдруг поцеловала маркиза Барбариса в нос.

Тут у маркиза отвалился пропеллер-крестовина, и он стал как-то выше ростом.

Дурацкие штаны на лямках превратились в прекрасный серый камзол, а на голове у маркиза Барбариса теперь была треуголка.

Он обернулся к непоротым и некормленым детям:

— Дети мои, — сказал он, — Я привёл вас в Гаммельн. Наши странствия окончены — вы дома.

Он, не выпуская из рук крысы, устроился на повозке, в которую по-прежнему был впряжён осёл. Ослу всё это нравилось — потому что он был настоящий осёл.

Дети угрюмо молчали. Домой им не хотелось.

Наконец, самый маленький из них, совсем малыш, вышел вперёд:

— А ты обещаешь вернуться?

— Да не вопрос, — ответил маленький человечек. — Но сначала пусть к вам вернутся крысы.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


15 апреля 2013

(обратно)

Шведская модель (2013-04-15)

Камень, ножницы, бумага…

Русское присловье
1
Мы во всю мочь спорили, очень сильно напирая на то, что у шведов есть какая-то модель, а у нас её нет, и что потому нам, людям без модели, со шведами опасно спорить — и едва ли можно справиться. Словом, мы вели спор, самый в наше время обыкновенный и, признаться сказать, довольно скучный, но неотвязный.

Мелькали слова «шведская стенка», «шведская спичка», «шведская семья» и «шведский стол».

Из всех из нас один только старик Федор Иванович Сухов не приставал к этому спору, а преспокойно занимался разливанием чая; но когда чай был разлит и мы разобрали свои стаканы, Сухов молвил:

— Слушал я, слушал, господа, про что вы толкуете, и вижу, что просто вы из пустого в порожнее перепускаете. Ну, положим, что у господ шведов есть какая-то непонятная «модель», а у нас «модели» нет, а только воруют повсеместно, — все это правда, но всё-таки в отчаяние-то от чеготут приходить? Ровно не от чего.

— Как не от чего? И мы и они чувствуем, что у нас с ними непременно будет столкновение и они нас вздуют. Кроме авоськи с небоськой, батюшка мой, не найдется помощи.

— Пускай и так. Только опять: зачем же так пренебрегать авоськой с небоськой? Нехорошо, воля ваша, нехорошо.

— Да, только не в деле со шведами.

— Нет-с: именно в деле со шведом, который без расчета шагу не ступит и, как говорят, без инструмента с кровати не свалится; а во-вторых, не слишком ли вы много уже придаете значения воле и расчетам? Вот, былочи, мы со шведами так столкнулись, что любо-дорого! И помнит вся Россия про день… Полтавы, разумеется. На мой взгляд, не глупее вас был тот англичанин, который, выслушав содержание «Двенадцати стульев», воскликнул: «О, этот народ неодолим». — «Почему же?» — говорят. Он только удивился и отвечал: «Да неужто кто-нибудь может надеяться победить такой народ, из которого мог произойти такой подлец, как Бендер, да они его ещё и любить будут». Впрочем, я не хвалю моих земляков и не порицаю их, а только говорю вам, что они себя отстоят, — и умом ли, глупостью ли, а в обиду не дадутся; а если вам непонятно и интересно, как подобные вещи случаются, то я, пожалуй, вам что-нибудь и расскажу про одного шведа.

2
Итак, лет двадцать назад (я не виноват, что так отчего-то начинаются все нынешние истории) я заразился модной тогда ересью (за что осуждал себя неоднократно впоследствии): бросил казённую службу и устроился в одно из тех предприятий, которых наплодилось тогда в избытке. Я был заморочен мыслью о «честных деньгах», о той свободе, что якобы начинается за воротами казённого здания. Хозяева мои были англичане — один отчего-то играл на саксофоне, а второй — на волынке.

Чем только мы не занимались — торговали нефть и газ, не брезговали пиленым лесом и алюминием, но иностранцы мне попались неопытные, или, как у нас говорят, «сырые», и затрачивали привезенные сюда капиталы с глупейшею самоуверенностию.

Зачем-то они решили заняться воздушным транспортом и выписали в Россию своего приятеля, шведа Карлсона.

Так как Карлсон и есть тот герой, о котором я поведу свой рассказ, то я вдамся о нем в небольшие подробности.

Он был выписан к нам вместе с гигантским пропеллером и паровыми машинами для его кручения. Кто-то из англичан видел этот пропеллер не то в Норвегии, не то в Швеции и так им поразился, что решил купить, даже не зная подробностей действия. Нам отписали, что вместе с пропеллером приедет и швед-инженер, обладающий изрядной волей и в этих «шведских моделях» изрядно понимающий. Но в высылке пропеллера и инженера вышло какое-то qui pro quo: пропеллер запоздал, а вот Карлсон, наоборот, приехал раньше времени.

Я осведомился, владеет ли, по крайней мере, приехавший Карлсон хотя сколько-нибудь русским языком, и получил ответ отрицательный. Он не только не говорил, но и не понимал ни слова по-русски. На мой вопрос, довольно ли с ним было денег, мне отвечали, что ему выданы «за счет компании» прогонные и суточные на десять дней и что он более ничего не требовал.

Так, подумал я, Карлсон мог застрять где-нибудь и, чего доброго, дойти, пожалуй, до прошения милостыни. Мне отвечали, что его уговаривали и представляли туристу все трудности пути; но он непоколебимо стоял на своём, что он дал слово ехать не останавливаясь — и там, где пехота не пройдёт (видимо, отзвук Полтавы всё жил в его сердце), там пролетит стальная птица.

Я тогда еще думал, что, встретив Карлсона, его можно не узнать. Это происходило, конечно, оттого, что немцы, у которых я о нём расспрашивал, не умели сообщить его примет. Аккуратные и бесталанные, они давали мне только общие, так сказать, самые паспортные приметы, которые могут свободно приходиться чуть не к каждому. По их словам, Карлсон был в меру упитанный человек в полном расцвете жизненных сил.

Самое рельефное, что я мог удержать в памяти из всего этого описания, это «штаны с лямкой», но кто же это из простых людей такой знаток в определении выражений, чтобы сейчас приметить человека с лямкой или подтяжками и — «стой, брат, не ты ли Карлсон?»

3
Я ездил по размытым осенним дорогам довольно долго, пока не остановился в какой-то заштатной гостинице при железнодорожном вокзале и внезапно увидел перед собой прямо на крыльце человека в белых штанах с одинокой лямкой и в клетчатой рубашке.

Я обратился к нему с вопросом: не знает ли он, где здесь на этой станции помещается смотритель или какой-нибудь другой жив-человек.

— Я ничего не понимаю по-русски, — отвечал он на чистом шведском языке.

Батюшки мои, думаю себе: вот антик-то! и начинаю его осматривать… Что за наряд!.. Дурацкие ботинки, штаны с лямкой, сидевшие очень странно, замызганная клетчатая рубашка и накинутая, видимо, для тепла драная простыня.

— Зачем же это истязание холодом и как вы это можете выносить? — спрашиваю.

— О, я все могу выносить, потому что я живу по шведской модели! У меня есть шведские спички, и даже, кажется, была шведская семья.

— Боже мой! — воскликнул я. — У вас шведская семья?

— Да, у меня шведская семья; и у моего отца, и у моего деда была шведская семья, и у меня тоже шведская семья.

— Шведская семья!.. Вы, верно, из Вазастана, что в Стокгольме?

Он удивился и отвечал:

— Да, я из Вазастана.

— И едете устанавливать пропеллер в С.?

— Да, я еду туда.

— Вас зовут Карлсон?

— О да, да! Я инженер Карлсон, но как вы это узнали?

Я не вытерпел более, вскочил с места, обнял Карлсона, как будто старого друга, и повлёк его к самовару, за которым обогрел его чаем с плюшками и рассказал, что узнал его по его железной воле.

— Быть господином себе и тогда стать господином для других, — и Карлсон задрал нос, — вот что должно, чего я хочу, и что я буду преследовать.

«Ну, — думаю, — ты, брат, кажется, приехал сюда нас удивлять — смотри же только, сам на нас не удивись!»

4
Я обернул Карлсона в заячий тулупчик, который, по случаю, всегда возил с собой — ведь совершенно непонятно, как обернётся тот или другой наш поступок. Иногда малые наши усилия приводят к большим последствиям, и тулупчик был у меня всегда наготове.

Карлсон иззябся и изголодался, но, наевшись плюшек, стал разговорчив. Оказалось, что деньги у него все вышли, зато накопились впечатления. Когда мы (и заграничный пропеллер) добрались до места, то открылось, что Карлсон — вполне толковый инженер. Не гениальный, конечно, а просто аккуратный и хороший. Пропеллер, как оказалось, был сделан из негодных материалов, размеры были не выдержаны, да и изготовлены не из доброкачественного материала. И тогда Карлсон, устроив себе мастерскую прямо на заводской крыше, сделал всё сам.

Но долго ли, коротко ль, а понемногу выяснялось, что вся эта «шведская модель» нашего Карлсона, приносившая свою серьезную пользу там, где нужна была с его стороны настойчивость, и обещавшая ему самому иметь такое серьезное значение в его жизни, у нас по нашей русской простоте все как-то смахивала на шутку и потешение. И, что всего удивительней, надо было сознаться, что это никак не могло быть иначе; так уже это складывалось.

Однажды, не желая передвигаться, как все нормальные русские люди, он приделал себе на спину пропеллер и вздумал летать над дорогой, которая и впрямь была у нас непролазна. Конструкция оказалась чрезвычайно мудрёной и имела такой вид, что Карлсона за глаза прозвали «мордовским богом»; но что всего хуже — эта машина не выдерживала тряски, норовила соскочить со спины, и Карлсон часто возвращался домой пешком, таща у себя на загорбке своё изобретение.

Бывало и хуже: раз он упал в болото и сидел там, пока его не вытащили и не привезли в самом жалостном виде. Однажды он решил полакомиться мёдом (Карлсон был удивительный сладкоежка, и это было, признаться, одной из милых черт, превращавших его в человека, а не в странную шведскую модель); так вот однажды он влез в гнездо диких пчёл, потом придумал штуку — тащить бревно с гнездом на себе, и в результате всех изрядно напугал этими пчёлами, его самого пребольно покусавшими. Чем-то он напоминал античного героя, что засунул себе за пазуху лисёнка и, будучи прогрызен насквозь, ничем не выдал раздражения. Карлсон покрылся пчелиными укусами, распух, но держался стойко.

Однажды он решил купить лошадь — и то дело, конный вид времяпрепровождения сейчас в моде, но опять всё пошло наперекосяк.

Лошадь он стал торговать у своего товарища по заводу, спору нет, большого мастера. Человек это был умный и сведущий в металлическом деле, известный также как Лёва, или Лёвша, Малышов. Славился он не только как знатный мастер по металлу, повелитель румпельштихелей и попельштихелей, но и как первый знаток в религии. Его славою в этом отношении полна и родная земля, и даже святой Афон; был он не только мастером петь с вавилонами, но и знал, как пишется картина «Вечерний звон», а если бы посвятил себя большему служению и пошёл бы в монашество, то прослыл бы лучшим монастырским экономом или самым способным сборщиком.

Лёвша Малышов показал Карлсону диковину — механическую лошадь, работающую на паровой тяге. Кобылу звали Нимфозория, и как-то никто из нас не считал, что она чем-то, кроме своего парового дыма из-под хвоста, интересна.

Да и дым, если честно говорить, был так себе.

Но Лёвша уверял, что она, дескать, замечательно дансе и выделывает всякие штуки.

А у Карлсона сразу глаза загорелись, и он начал вынимать деньги. Единственно, что он успел спросить, так это то, подкована ли лошадь.

Оказалось, что нет, но Лёвша обещал это немедленно исправить, причём положил за это дополнительно пять тысяч. Я было очень рассердился и говорю Карлсону:

— Для чего такое мошенничество! Лошадь непонятного свойства, куплена за большие деньги, и всё ещё недостаточно! Подковы, — говорю, — всегда при всякой лошади принадлежат.

Но Карлсон замахал руками и говорит:

— Оставь, пожалуйста, это не твое дело — не порть мне политики. В России жить — по волчьи выть, здесь свой обычай.

К вечеру лошадь доставили Карлсону домой.

Она успешно притворялась живой, но совершенно неспособна была никакого дансе и даже не двигалась с места. Как ни тянул Карлсон механические вожжи, а Нимфозория все-таки дансе не танцевала и ни одной верояции даже в стойле не выкидывала.

Карлсон весь позеленел и пошёл разбираться.

Малышов отвечал смиренно:

— Напрасно так нас обижаете! Мы от вас, как от иностранца, все обиды должны стерпеть, но только за то, что вы в нас усумнились и подумали, будто мы даже вас, человека со «шведской моделью» в голове, выросшего в шведской семье, обмануть свойственны, — мы вам секрета нашей работы теперь не скажем, а извольте людей собрать — пусть все увидят, каковы мы и есть за нас постыждение.

Мы собрались, и Малыш гордо указал на копыта своего парового чудовища — и вправду оказалось, что лошадь подкована, да удивительными подковами, на которых были выписаны все четыре тома «Войны и мира», и хватило места даже для удивительного по своей силе стихотворения Фёдора Тютчева «Умом Россию не понять».

Батюшка Филимон воскликнул:

— Видите, я лучше всех знал, что русские никого не обманут! Глядите, пожалуйста: ведь он, шельма, не только чудо-механизм сделал, но оснастил его русской духовностью.

Но мы пристыженно смотрели в пол. Видно было, что бедный Карлсон жестоко и немилосердно обманут, и что его терзала обида, потеря, нестерпимая досада и отчаянное положение среди поля, — и он всё это нес, терпеливо нёс.

Был пристыжен и мастер Малышов, что и сам всё думал: «Что это за чертов такой швед, ей-право, во всю мою жизнь со мной такая первая оказия: надул человека до бесчувствия, а он не ругается и не жалуется».

И впал от этого мастер даже в беспокойство — был он плутоват, но труслив, суеверен и набожен; он вообразил, что Карлсон замышляет ему какое-то ужасно хитро рассчитанное мщение. Карлсон меж тем выучился русскому языку, хоть и не без погрешностей — про него говорили «знал русскому языку хорошо и умело пользовался ею». Кстати, о женском роде.

Вскоре Карлсон женился. Невесту он выписал из Швеции, звали её (в переписке, что он мне показывал) фрекен Бок, и понял я только, что молодая была немолода. Сам он сразу стал её звать на русский манер Фёклой Ивановной. Когда она появилась в нашем городке, то мы сразу увидели, что это большая, очень, по-видимому, здоровая, хотя и с несколько геморроидальною краснотою в лице и одною весьма странною замечательностью: вся левая сторона тела у неё была гораздо массивнее, чем правая. Особенно это было заметно по её несколько вздутой левой щеке, на которой как будто был постоянный флюс, и по оконечностям. И её левая рука, и левая нога были заметно больше, чем соответствующие им правые.

Но Карлсон сам обращал на это наше внимание и, казалось, даже был этим доволен.

Мы и об этом осведомлялись:

— Шведская ли модель у Фёклы Ивановны?

Карлсон делал гримасу и отвечал:

— Чертовски шведская!..

Однако эта шведская модель сыграла с ним неприятную шутку. Фёкла Ивановна, несмотря на свою внешность, оказалась женщиной вольного нрава и, что называется, «была слаба на передок». Возможно, для каких механизмов это и является достоинством, но Карлсон как-то затужил. Вовсе это ему не понравилось, несмотря на то что мы прочитали в книжках, что означенная слабость во всём мире связывается с той самой «шведской моделью» и там вовсе не порицается.

Отец Филимон даже начал ему проповедовать, говоря:

— Вы, — говорит, — обвыкнете, наш закон примете, и мы вас наново женим.

— Этого, — отвечал Карлсон, — никогда быть не может.

— Почему так?

— Потому, — отвечает Карлсон, — что наша шведская вера самая правильная, и как верили наши правотцы, так же точно должны верить и потомцы.

— Вы, — говорит отец Филимон, — нашей веры не знаете: мы того же закона христианского и то же самое Евангелие содержим.

— Евангелие, — отвечал Карлсон, — действительно у всех одно, а только наши книги против ваших толще, и вера у нас полнее.

— Почему вы так это можете судить?

— У нас тому, — отвечает Карлсон, — есть все очевидные доказательства.

— Какие?

— А такие, — говорит; — что у нас прямой разговор с Богом, а у вас лишь есть и боготворные иконы и гроботочивые главы и мощи. Да и с русской, хоть и повенчавшись в законе, жить конфузно будет.

— Отчего же так? — спросил отец Филимон. — Вы не пренебрегайте: наши тоже очень чисто одеваются и хозяйственные. И узнать можете: мы вам грандеву сделаем.

Карлсон застыдился.

— Зачем, — говорит, — напрасно девушек морочить. — И отнекался:

— Грандеву, — говорит, — это дело французское, а нам нейдёт. А у нас в Швеции, когда человек хочет насчет девушки обстоятельное намерение обнаружить, посылает разговорную женщину, и как она предлог сделает, тогда вместе в дом идут вежливо и девушку смотрят не таясь, а при всей родственности. Да и одежда на ваших женщинах как-то машется, и не разобрать, что такое надето и для какой надобности; тут одно что-нибудь, а ниже еще другое пришпилено, а на руках какие-то ногавочки. Совсем точно обезьяна-сапажу — плисовая тальма. Опасаюсь, что стыдно будет смотреть и дожидаться, как она изо всего из этого разбираться станет.

5
Но и это ещё не всё — Карлсон задумал открыть собственное дело, как раз по выделыванию своих пропеллеров. Сказано — сделано: новый завод стал набирать обороты, да вот беда — приобрёл он лицевое место на заводской крыше, подвальное же, запланное место было в долгосрочной аренде у того самого автора железной лошади, мастера Малышова, и этого маленького человека никак нельзя было отсюда выжить.

Ленивый, вялый и беспечный Малышов как стал, так и стоял на своем, что он ни за что не сойдёт с места до конца контракта, — и суды, признавая его в праве на такую настойчивость, не могли ему ничего сделать. Карлсон трудился и богател, а Малышов ленился, запивал и приходил к разорению. Имея такого конкурента, как Карлсон, Малышов уже совсем оплошал и шел к неминучей нищете, но, тем не менее, все сидел на своих задах и ни за что не хотел выйти. Уговорил кто-то Малышова подать в суд за неверный земляной отвод — и вот начали они судиться. Для меня есть что-то столь неприятное в описании судов и их разбирательств, что я не стану вам изображать в лицах и подробностях, как и что тут деялось, а расскажу прямо, что содеялось. Засудил Малышов Карлсона, как есть вчистую засудил, что тот даже и не понял, что приключилось.

Оказался Карлсон должен мастеру паровых лошадей немалую сумму, каковую и выплачивал с процентами. В описанном мною положении прошел целый год и другой, и теперь, наоборот, Карлсон всё беднял и платил деньги, а Малышов всё пьянствовал — и совсем наконец спился с круга и бродяжил по улицам. Таким образом, дело это обоим претендентам было не в пользу, и длилось бы оно долго, да только враг Карлсона вконец замёрз, напившись и уснув в мороз, лёжа прямо на дороге.

Тяжбы прекратились, но Карсону объяснили, что должен он был исполнить еще другое обязательство: переживя Малышова, он должен был прийти к нему на похороны и есть там блины. Он и это выполнил. Карлсон сперва сконфузился; из экономии он блинов не ел, а тут попробовал, да как раздухарится! Кричал:

— Дай блинка!

И даже позволял себе жаловаться, что деньги на поминки он дал, а корицы в блины пожалели.

Отец Филимон тут же ему заметил:

— На тебе блин и ешь да молчи, а то ты, я вижу, и есть против нас не можешь.

— Отчего же это не могу? — отвечал Карлсон.

— Да вон видишь, как ты его мнешь, да режешь, да жустеришь.

— Что это значит «жустеришь»?

— А ишь вот жуешь да с боку на бок за щеками переваливаешь.

— Так и жевать нельзя?

— Да зачем его жевать, блин что хлопочек: сам лезет; ты вон гляди, как их все кушают, видишь? Что? И смотреть-то небось так хорошо! Вот возьми его за краечки, обмокни хорошенько в сметанку, а потом сверни конвертиком, да как есть, целенький, толкни его языком и спусти вниз, в своё место.

— Этак нездорово.

— Еще что соври: разве ты больше всех, что ли, знаешь? Ведь тебе, брат, больше меня блинов не съесть.

Слово за слово — поспорили. Отец Филимон принялся всё так же спускать конвертиками один блин за другим, и горя ему не было; а Карлсон то краснел, то бледнел и все-таки не мог с отцом Филимоном сравняться. Свидетели сидели, смотрели да подогревали его азарт и приводили дело в такое положение, что Карлсону давно лучше бы схватить в охапку кушак да шапку, но он, видно, не знал, что «бежка не хвалят, а с ним хорошо». Он всё ел и ел до тех пор, пока вдруг сунулся вниз под стол и захрапел.

Полезли его поднимать, а он и не шевелится. Отец Филимон, первый убедясь в том, что швед уже не притворяется, громко хлопнул себя по ляжкам и вскричал:

— Скажите на милость, знал, надо как здорово есть, а умер!

— Неужли помер? — вскричали все в один голос.

А отец Филимон перекрестился, вздохнул и, прошептав «С нами Бог», подвинул к себе новую кучку горячих блинков. Итак, самую чуточку пережил Карлсон Малышова и умер Бог весть в какой недостойной его ума и характера обстановке.


Теперь все это уже «дела минувших дней» и «преданья старины», хотя и не глубокой, но предания эти нет нужды торопиться забывать, несмотря на Карлсона. Исчезла куда-то и шведская модель из разговоров, и шведская спичка из бакалейных лавок. Таких мастеров, как баснословный Карлсон, теперь, разумеется, уже нет в России: машины сравняли неравенство талантов и дарований, и гений не рвется в борьбе против прилежания и аккуратности.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


15 апреля 2013

(обратно)

Третья война за просвещение (2013-04-16)

Вся эта чехарда с градоначальниками продолжалась довольно долго. И вот с одинаковыми бумагами приехал в город сперва один, с красным лицом плац-майор Бранд, сторонник порядка, а за ним — сторонник либерализма статский советник Трындин. Каждый из них обвинял другого в подделках бумаг и казнокрадстве.

Обыватели склонялись то к тому, то к другому, спрашивая:

— А не покрадёшь ли ты всё, мил человек?

Наконец Трындин крикнул «Нет, не украду!» как-то более убедительно, и бравого плац-майора свезли из города. Новый градоначальник сразу же вызвал к себе откупщика и напомнил ему о Первом законе, начертанном на скрижалях Городского правления: «Всякий человек да опасно ходит; откупщик же да принесет дары». Но оказалось при том, что Трындин вместо обычных трех тысяч потребовал против прежнего вдвое. Откупщик предерзостно отвечал: «Не могу, ибо по закону более трех тысяч давать не обязываюсь». Трындин же сказал: «И мы тот закон переменим». И переменил.

За неполный год всё в городе, включая булыжную мостовую, оказалось продано на сторону, а украденными — даже медные каски пожарной команды. По иностранным советам обыватели насеяли горчицы и персидской ромашки столько, что цена на эти продукты упала до невероятности. Последовал экономический кризис, и не было ни Адама Смита, ни Гайдара[10], чтоб объяснить, что это-то и есть настоящее процветание. Не только драгоценных металлов и мехов не получали обыватели в обмен на свои продукты, но не на что было купить даже хлеба. Однако дело всё ещё кой-как шло. С полной порции обыватели перешли на полпорции, но даней не задерживали, а к просвещению оказывали даже некоторое пристрастие.

Под горячую руку даже съели ручного медведя, которого цыганы выводили на площадь. Медведь был символом нашего города, который, как известно, основали мужики-лукаши среди лесов и болот.

Но внезапно, в час перемены летнего времени на зимнее, Трындин отбыл в Ниццу, сложив с себя все обязанности в долгий ящик.


Новый градоначальник появился в городе странным образом — не приехал на бричке и не приплыл на барже, а просто в один солнечный день его увидели парящим над городской колокольней.

Впрочем, горожане видали и не такое — вот маркиз де Санглот, Антон Протасьевич (значится в описи под нумером десять), французский выходец и друг Дидерота, к примеру, тоже летал по воздуху в городском саду, и чуть было не улетел совсем, как зацепился фалдами за шпиль и оттуда с превеликим трудом снят. И что? Хоть и уволен был за эту затею, жил припеваючи и даже пел в Государственной Думе, аккомпанируя себе на французской гармонике.

Но Карлсон — так звали нового хозяина города — всё же всех удивил: он не просто летал, а зачем-то обернулся в простыню, стучал шваброй о ведро и вообще производил непотребный шум.

Лучшие граждане собрались перед колокольней и, образовав всенародное вече, потрясали воздух восклицаниями: «Батюшка-то наш! Красавчик-то наш! Умница-то наш!..» Все сходились на том, что прежний градоначальник тоже был красавчик и умница, но что, за всем тем, новому правителю уже по тому одному должно быть отдано преимущество, что он новый.

Однако прямо с вышины Карлсон закричал: «Давайте посадку!» Это все расценили как «Давайте пересажаем их всех!».

Обыватели были пугливы и сразу заговорили о том, что приближается новый 1825 год.

Ахтунг Карлович Петербургский, городской аптекарь, который наблюдал за этой сценой из своего окошка, записал в книжечку (потом найденную): «Завидую я этим русским. Вот они сейчас закричали шёпотом разные слова о конце времён, о грядущем конце истории и о том, что за всеми приедут исправники на чёрных колясках, а видно, что многие испытали от того половой восторг и даже известное многократное удовлетворение».

Впрочем, тут же Ахтунг Карлович захлопнул окошко и удалился в покои, чтобы составить несколько рвотных порошков, которые, он был уверен, скоро пригодятся.

Карлсон всё ещё кружил в воздухе, а городские либералы уже составили несколько партий, состоя в них, переругались, рассуждая, сразу ли сто двадцать пять в Сибирь сошлют, или же, наоборот, только пятерых повесят. Сходились на том, что, так недолго царствуя, Карлсон своими полётами уж много начудесил. Решили, наконец, поклониться деспоту на словах, но в тайне сердца своего говорить плохие слова и поносить нового градоначальника брезгливым губным шевелением.

Что до прежней жизни градоначальника, то было известно, что Карлсон — швед и что его поймал в городе Нарве на базаре после весьма кровопролитного сражения сам Меншиков. После ссылки последнего в Берёзов все затруднялись в том, как означенного Карлсона использовать, — и отправили сюда.

И вот Карлсон, снизившись, пролетел над толпой, улыбаясь и загребая руками.

Надо сказать, обыватели любят, чтоб у начальника на лице играла приветливая улыбка, чтобы из уст его, по временам, исходили любезные прибаутки, и недоумевают, когда уста эти только фыркают или издают загадочные звуки. Начальник может совершать всякие мероприятия, он может даже никаких мероприятий не совершать, но ежели он не будет при этом калякать, имя его никогда не сделается популярным. Бывали градоначальники истинно мудрые, такие, которые не чужды были даже мысли о заведении академии (таков, например, штатский советник Двоекуров, значащийся по описи под нумером девять), но так как они не обзывали обывателей ни «братцами», ни «робятами», то имена их остались в забвении. Напротив того, бывали другие, хотя и не то чтобы очень глупые — таких не бывало, — а такие, которые делали дела средние, то есть секли и взыскивали недоимки, но так как они при этом всегда приговаривали что-нибудь любезное, то имена их не только были занесены на скрижали, но даже послужили предметом самых разнообразных устных легенд.

Карлсон сел рядом с храмом, хлопнул в ладоши и рассмеялся.

И тогда все закричали «виват!», а имевшие чепчики бросили их в воздух. Не имевшие ограничились бросанием нижнего белья.

Лишь наиболее прогрессивные жители предрекали мор и глад и настаивали, что пришёл срок бежать прочь из города (так обычно говорят те, кто не бежит, ибо бегущие выправляют подорожные без лишних слов и публичных объяснений), остальные же считали, что всё пойдёт по-прежнему.

Однако, несмотря на предсказания, всё действительно пошло по-прежнему. Карлсон первым делом пробежался по рыночной площади, собирая разные сласти, — варенье в банках, печатные пряники, сахарных голов собрал не менее полдюжины — и, схватив всё это в охапку, скрылся в дверях своей казённой квартиры.

Шли дни, но никаких распоряжений не поступало.

Лишь однажды Карлсон высунулся из окна и закричал на всю площадь перед конторою:

— Деньги дерёте, а корицы жалеете?! Не потерплю! Запорю!

Тут же подали пирогов с корицею, и начальнический гнев утих. Дни шли за днями, складывались в недели и месяцы, а обыватели ожидали странного и возмущённо шептались, поднося новые сласти к дому градоначальника. Как оказалось, он перебрался на крышу городского правления, велел отстроить там себе крохотный домик и проводил целые дни на узкой койке, укрываясь солдатским одеялом.

Единственно, что в смысле указаний получили от него квартальные, это два сочинения, прилагающиеся к городской летописи — «О пользе тефтелей» и «Об угощении блинами».

Иногда Карлсон слетал вниз и прогуливался по брусчатке, гордо выпятив грудь. Был он неумеренно привержен женскому полу и часто подбегал к незнакомым обывательницам со словами:

— Мадам, давайте знакомиться!..

Обывательницы, не привыкшие к подобному обхождению, часто приходили в состояние экстатическое и падали ниц, задрав юбки. В общем, доходило до конфуза.

Но вскоре Карлсон снова забирался в свой домик на крыше, и спокойствие восстанавливалось. Цены на горчицу и персидскую ромашку неожиданно взлетели, и деньги потекли рекой. Карлсон смотрел на это благополучие и радовался. Да и нельзя было не радоваться ему, потому что всеобщее изобилие отразилось и на нём. Амбары его ломились от приношений, делаемых в натуре; сундуки не вмещали серебра и золота, а ассигнации просто валялись на полу.

Одни либеральные горожане приписывали благоденствие исключительно повышению цен на персидскую ромашку с горчицею, их оппоненты во всём видели прозорливое руководство Карлсона.

Но тут начались новые войны за просвещение. Карлсон зачем-то взорвал паровую машину, работающую на спирту. Обыватели восприняли это как борьбу с пьянством и алкоголизмом и сами начисто вырубили виноградную лозу, росшую в Стрелецкой слободе. По их чаяниям тут же вышел и долго памятен был указ, которым Карлсон возвещал обывателям об открытии пивоваренного завода и разъяснял вред водки и пользу пива. «Водка, — говорилось в том указе, — не токмо не вселяет веселонравия, как многие полагают, но, при довольном употреблении, даже отклоняет от оного и порождает страсть к убивству. Пива же можно кушать сколько угодно и без всякой опасности, ибо оное не печальные мысли внушает, а токмо добрые и веселые. А потому советуем и приказываем: водку кушать только перед обедом, но и то из малой рюмки; в прочее же время безопасно кушать пиво, которое ныне в весьма превосходном качестве и не весьма дорогих цен из заводов 1-й гильдии купца Ивана Синдерюшкина отпущается». Впрочем, через год он издал указ, разъясняющий полезность нескольких рюмок водки за обедом, «под тёплое», а также «для сугреву» в холодное время года, разъяснялось также, что хлебное вино следует покупать у 1-й гильдии купца Ивана Синдерюшкина. После оного указа был открыт и винокуренный завод, и всё завертелось с прежней силой.

Со стороны было совершенно непонятно — то ли обыватели вымаливают у Бога, чтобы Карлсон что-нибудь начудил, то ли Господь посылает чудачества Карлсона и все эти его войны в защиту просвещения для острастки горожанам. Забыта была только паровая машина, деятельность которой при наличии плодов деятельности винокуренного завода оказалась излишней.

При таких условиях невозможно ожидать, чтобы обыватели оказали какие-нибудь подвиги по части благоустройства и благочиния или особенно успели по части наук и искусств. Для них подобные исторические эпохи суть годы учения, в течение которых они испытывают себя в одном: в какой мере они могут претерпеть. С одной стороны, надо терпеть, с другой стороны, сладостно говорить о том, как ты претерпеваешь от злого начальства. Одно без другого невозможно, и от того, и от другого горожане отказаться не могли.

Такими именно и представляет нам летописец своих сограждан. Из рассказа его видно, что обыватели беспрекословно подчиняются капризам истории и не представляют никаких данных, по которым можно было бы судить о степени их зрелости в смысле самоуправления; что, напротив того, они мечутся из стороны в сторону, без всякого плана, как бы гонимые безотчетным страхом. Никто не станет отрицать, что эта картина не лестная, но иною она не может и быть, потому что материалом для нее служит человек, которому с изумительным постоянством долбят голову и который, разумеется, не может прийти к другому результату, кроме ошеломления. Историю этих ошеломлений летописец раскрывает перед нами с тою безыскусственностью и правдою, которыми всегда отличаются рассказы бытописателей-архивариусов. По моему мнению, это все, чего мы имеем право требовать от него. Никакого преднамеренного глумления в рассказе его не замечается: напротив того, во многих местах заметно даже сочувствие к бедным ошеломляемым. Уже один тот факт, что, несмотря на смертный бой, наши обыватели всё-таки продолжают жить, достаточно свидетельствует в пользу их устойчивости и заслуживает серьезного внимания со стороны историка.

Ахтунг же Карлович по этому поводу ничего не написал, поелику, бросив всё, благоразумно покинул город.


Но вернёмся к винокуренному заводу. Всё же эксперименты с вином и пивом в нашем городе всегда приводили к непредвиденным результатам. В нашем городке был один присяжный поверенный, что и вовсе говорил: «Беда нашего крестьянина в том, что он не осознаёт своей бедности, а беда нашего обывателя в том, что он не осознаёт недостатка своих гражданских свобод. Однако ж только тронь хлебное вино — как возмутится всё и вся и в общем согласии придёт к бунту».

И он был чертовски прав. Народ возмутился.

Обыватели тут же встали на колени перед Карлсоном и принялись бунтовать.

— Погоди-ка! — бормотали они. — Ужо!

Но Карлсон, пропустив эти слова мимо ушей, вопросил:

— А зачинщики где?

Толпа, не вставая с колен, выпихнула нескольких зачинщиков со словами «Ладно вам, зажились тут. Поди, в другом месте кормить лучше будут». Причём самые либеральные обыватели боле всех плевали им в спину и давали тычка.

Выпихнув зачинщиков, они бормотали: «Изнуренные, обруганные и уничтоженные, после долгого перерыва мы в первый раз вздохнули свободно. А как мы были свободны при доброй памяти статском советнике Трындине! А теперь не понять, что именно произошло вокруг нас, но всякий почувствует, что воздух наполнен сквернословием и что далее дышать в этом воздухе невозможно. Была ли у нас история, были ли в этой истории моменты, когда мы имели возможность проявить свою самостоятельность?»

Ничего они не помнили. Помнили только, что у них были Урус-Мартановы, Брамсы, Догаваевы, Отходовы, Негодяевы, Рулон-Обоевы, Камазовы и, в довершение позора, этот ужасный, этот бесславный прохвост! И все это глушило, грызло, рвало зубами — во имя чего? Груди захлестывало кровью, дыхание занимало, лица судорожно искривляло гневом.

— Что, недовольны? — спросил Карлсон.

— Довольны, батюшка, всем довольны, — отвечала толпа, не вставая с колен. Но всякий либеральный человек шёпотом добавлял: «Довольны, да не совсем». Ибо самым возлюбленным делом обывателя всегда было, еле шевеля губами, произнести эту прибавку.

— Нам всё что хошь — божья роса! — подытожил городской голова по прозванию Малыш, лысый мужчина огромного росту.

— Тьфу на вас! — тут действительно плюнул Карлсон и поднялся в воздух. Он кружил и кружил, поднимаясь, пока и вовсе не превратился в чёрную точку и не исчез в зияющей голубизне небесных высот.

Некоторые, чтобы лучше наблюдать, скинули шубы и шапки.

Горожане перешёптывались и рассуждали промеж себя о том, что, конечно, градоначальник был суров, но следующий может выйти гораздо хуже. Но когда они обернулись, то с удивлением увидели, что ни домов, ни шуб ни у кого не оказалось.

Хорошо, что он улетел, но ещё лучше, что он обещал вернуться.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.

Извините, если кого обидел.


16 апреля 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-04-16)

Вот, кстати, многие поминали на днях жену футболиста, что не выказала в интервью астрономических знаний. Я вот тоже поминал — и, сдаётся мне, не единственный вспомнил в конце знаменитого литературного персонажа.

Как-то, впрочем, забывается, что это интервью — часть фильма о конкурсах красоты. При этом конкурс красоты "Миссис Россия", который выиграла жена футболиста, позиционирует свою деятельность как "выявление самой активной, образованной, духовно развитой и красивой женщины-матери". Журналист в интервью озабочен несколько иной (нежели чем блоггеры) целью — он подводит зрителя к мысли, что корона купленная, а не собственно к IQ этой женщины. Так это или нет, не мне, впрочем, судить. Одно дело — упрекать человека в недостаточных знаниях, а другое дело журить за предполагаемую покупку короны, как с тех современных казаков, что прикупают себе непонятных и невероятных медалей.

Но я хочу сказать о другом: есть особый феномен разговоров об образовании. Это разговор о том, что вот проклятые министры порушили всё великое дело, что десятилетиями строила Советская власть, а до неё годами слагала Великая Империя. Как начнут закрывать какой-нибудь институт, ставший теперь университетом, так я это и слышу. И вполне вменяемые люди начинают говорить, как это всё ужасно. Спору нет, всех жалко, но по-моему, у нас страшное перепроизводство людей с высшим образованием. И этого самого образования — страшное перепроизводство.

В какой-то мере это воспроизводство ситуации последних десятилетий Советской власти, которые я застал — тогда все эти приборостроительные институты производили огромное количество инженеров, которые ровно так же, как и современная офисная плесень, сидели в своих институтах. Здания институтов превратились в офисные центры, сидят в них дети своих отцов, и только не дефицитный напиток "Летний" пьют, а какое-то непонятное растворимое кофе. Причём миллионы людей в той, старой системе образования, подпадали под позицию "окончил МАИ по специальности "художественная самодеятельность". Тут надо оговориться (потому что большинство людей — идиоты), что дело, конечно, не в том, что всех доцентов с кандидатами нужно выгнать на поля, потому что там картофель загнивает. А дело в том, что эмоции мешаются с какой-то важной чертой окружающего мира.

Так всегда бывает, когда речь заходит о поисках персонального предназначения.

Очень легко говорить об образовании вообще, а вот честно признаться себе, что ты не готов передать в вагоне-ресторане соль — сложно. Девушка попросила, а ты хвать солонку — а она пустая. И вот она поворачивается к другому столику, а ты сидишь как дурак. С дипломом.


И, чтобы два раза не вставать, скажу: самое обидное в знаниях то, что они не наследуются. Как хорошо бы было, если какой старичок, помирая, передавал по наследству своё знание двух-трёх языков, включая один мёртвый.


Извините, если кого обидел.


16 апреля 2013

(обратно)

Бочка (2013-04-17)

Так, но с чего же начать, какими словами? Все равно, начни словами: там, на подоконнике. На подоконнике? Но это неверно, стилистическая ошибка, Марья Ивановна непременно бы поправила, подоконник здесь появился рано, сначала нужно сказать об оконнике, а лишь потом о том, что под ним. Нужно было бы описать само окно, его деревянный короб, подоконник и карниз, то, что карниз был жестяной, а подоконник — деревянный. Минутку, а окно, само окно, пожалуйста, если не трудно, опиши окно, какой был вид из него, этого окна, была ли видна мрачная улица, по которой катятся мультипликационные автомобили, или ещё были видны красные черепичные крыши. Да, я знаю, вернее, знал некоторых людей, которые жили в этом городе, и могу кое-что рассказать о них, но не теперь, потом, когда-нибудь, а сейчас я опишу окно. Оно было обыкновенное, с облупившейся белой краской, сквозь которую выступало дерево, и в него проникал шум улицы, прежде чем проникло то, другое. То, особое существо, которое изменило всё. А может быть, его просто не было? Может быть. Марья Ивановна говорит, что его я придумал сам. Этот человечек, эти быстрые перемещения в воздухе — лишь сон, видение. Но как же его звали? Его — звали. И он назывался.

Мне запрещают сидеть на подоконнике, даже когда я объяснил, кого я там жду. По их мнению, подоконник — это часть пропасти, смертельная опасность.

— Папа тебя убьет, он тебя просто убьет, — говорит мне сестра, заходя в комнату. Но я её не слушаю. Во-первых, я знаю, что скажет папа: «Спокойствие, только спокойствие». И всё. Больше ничего он не скажет. Во-вторых, мне пришла в голову одна мысль — совершенно дикая мысль.

— Знаешь, кем бы я хотел быть? — говорю. — Знаешь, кем? Если б я мог выбрать то, что хочу, черт подери!

— Перестань чертыхаться и слезь с подоконника! Ну, кем?

— Знаешь такую песенку — «Если ты ловил кого-то вечером на лжи…»

— Не так! Надо «Если кто-то звал кого-то вечером без лжи». Это стихи Гамзатова!

— Знаю, что это стихи Гамзатова.

Сестра была права. Там действительно «Если кто-то звал кого-то вечером без лжи». Честно говоря, я забыл, но я и хотел звать. Именно для этого была Бочка. Однако звать можно было и с подоконника — просто Бочка была внизу, на мостовой, а тут я был ближе к небу, в котором парит мой герой. Марья Ивановна говорит, что лечение моё успешно и скоро я перестану верить в это моё второе «я», но я понимаю, что меня просто хотят убедить, что Бочка лучше Подоконника. Поэтому я говорю сестре:

— Мне казалось, что там «ловил кого-то вечером во ржи», — говорю. — Понимаешь, я себе представил, как маленькие ребятишки играют вечером, каждый в своей квартире, и каждый из них одинок. Тысячи малышей, и кругом — ни души, ни одного взрослого, кроме меня. А я сижу на самом краю подоконника, над пропастью, понимаешь? И мое дело — ловить ребятишек, чтобы они не упали из своих окон. Понимаешь, они играют и не видят края, а тут я подлетаю и ловлю их, чтобы они не сорвались. Вот и вся моя работа. Стеречь ребят на подоконнике. Знаю, это глупости, но это единственное, чего мне хочется по-настоящему. Наверно, я дурак.

Сестра долго молчала. А потом только повторила:

— Папа тебя убьёт.

— Ну и пускай, плевать мне на всё! — Я встал и пошёл вниз, к Бочке. Большая бочка для дождевой воды, иначе говоря, пожарная бочка, манит меня — она там внизу, но воды в ней нет. Она будто резонатор Гельмгольца, я не знаю, что это, но Марья Ивановна говорит, что это вовсе не резонатор, и уж никак не Гельмгольца. О, с какою упоительною надсадой и болью кричал бы и я, если бы дано мне было кричать лишь в половину своего крика! Но не дано, не дано, как слаб я, перед вашим данным свыше талантом. И мне приходится кричать, кричать, занимая не по праву занятое мной место способнейшего из способных, кричал за себя и за них, и за всех нас, обманутых, оболганных, обесчещенных и оглупленных, за нас, идиотов и юродивых, дефективных и шизоидов, за воспитателей и воспитанников, за всех, кому не дано и кому уже заткнули их слюнявые рты и кому скоро заткнут их, за всех без вины онемевших, немеющих, обезъязыченных — кричал, пьяня и пьянея: Карлсон, Карлсон, Карлсон! В пустоте пустых резонаторов, внутри пустой головы неплохо звучат и некоторые другие слова, но, перебрав их в памяти своей, ты понимаешь, что ни одно из них, известных тебе, в этой ситуации не подходит, ибо для того, чтобы наполнить пустую шведскую бочку, необходимо совершенно особое, новое слово или несколько слов, поскольку ситуация представляется тебе исключительной. «Да, — говоришь ты себе, — тут нужен крик нового типа». Пожарная бочка манит тебя пустотой своей, и пустота эта, и тишина, живущая и в саду, и в доме, и в бочке, скоро становятся невыносимыми для тебя, человека энергического, решительного и делового. Вот почему ты не желаешь больше размышлять о том, что кричать в бочку, — ты кричишь первое, что является в голову: «Карлсон! Карлсон! Карлсон!» — кричишь ты. И бочка,переполнившись несравненным гласом твоим, выплевывает излишки крика в тухлое городское небо, к поросли антенн на крышах, к тому дому, где живёт праздник и где находится твоё второе «я», маленький пухлый гость извне-внутри, в которого не верит ни мать, ни отец, ни брат, ни сестра. Ты вызываешь праздник так, как вызывают дождь, ты, как шаман, пляшешь вокруг бочки, и крик летит, мешаясь с гудками и визгами большого города, со скрипом тормозов и трелями телефонов.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


17 апреля 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-04-19)

Когда я закончил школу, то считал себя довольно грамотным человеком. Так, собственно, и было. И вовсе не потому, что я хорошо помнил правила. Просто я очень много читал и визуально запоминал верный вид слова или предложения. Экология этого чтения поддерживалась многотысячной армией советских корректоров. С тех пор много воды утекло, и вообще всё переменилось.

Я обнаружил, что в цикле публикации меня преследуют ошибки и опечатки. К примеру, я очень люблю плюющихся и ругающихся помощников на разных сетевых конкурсах, потому что, читая их, я не оправдывался, а, сидя дома, и спокойно исправлял эти описки. Правда потом, в хороших литературных журналах, редакторы находили ещё горсть, потом ещё полгорсти находили корректоры в этих журналах, а спустя пару лет, корректор в издательстве (я клянусь, всё вносил в мастер-копию!), щедро усыпал поля правкой. Потом я выкладывал текст в Живой Журнал и — о ужас! — мне находили ещё три-четыре ошибки.

Конечно, к чужим замечаниям об ошибках нужно относиться аккуратно. Во-первых, корректоры и редакторы иногда люди не очень образованные — например, мне как-то исправили (не в "Новом мире", конечно, а в покойном ныне журнале "Если" цитату "На пригреве тепло, только этого мало" на "На припёке тепло…", а одному моему доброму товарищу поставили восхитительные кавычки "бритва „Оккама”" — кстати, почему в парфюмерно-жестяной индустрии до сих пор нет такого бренда, совершенно непонятно. В любительской литературе и того пуще — прекрасно, что люди читают Розенталя, и иногда плохопереваренный Розенталь оказывает дурное действие. От него пучит и становится не по себе.

Я тут недавно высказался по поводу "Тотального диктанта", однако понял, что тема эта меня задевает куда сильнее.

Сразу скажу, что мне совершенно не интересно обсуждать претензии к устроителям мероприятия — ежели оно было бы устроено на средства налогоплательщиков, то да, обыватель может возвысить свой голос, видя какой непорядок. Но мне сообщали, что эта затея частная. В итоге ульяновский губернатор выходит совершенным глуповцем, но это как бы положено по службе провинциальным начальникам. А вот то союз писателей выходит собранием форменных сумасшедших. Если губернатору как-то простительно быть дураковатым, то вот писателям надобен если не ум, то, на худой конец, чувство стиля В этой среде часто оказывалось, что поэт Сурков дурен, а поэт Мандельштам — хорош. И ломать копья по поводу того, что кто-то презрел первого и выбрал второго, в 2013 несвоевременно. Все знают, что хороших и плохих писателей с любыми корнями предостаточно. Желателям паспортной чистоты способ один — устроить собственное мероприятие такого рода.

И злиться на собственную креативную немощь глупо. Публичные сетования такого рода любого выставляют убогим старикашкой.

Итак, первое, что показывает „тотальный диктант”, это человеческую глупость.

Но веселая кампания по изготовлению скворечников эту глупость показала бы так же.

Куда интереснее, что две трети участников написали его на двойку. И это еще добровольцы!

Тут веселье в том, что само понятие грамотность — ситуативно. Поэтому-то призыв проверять грамотность „По Толстому” не так безупречен. Толстой писал вообще по другой орфографии. И советские редакторы много чего в нем правили, приводя в соответствие с реформами 1918 и 1956 года. Про букву „ё” я уже не говорю — судьба ее загадочна и непонятна.

При том, история русского языка причудлива: фонетический и фонематический принципы бьются в ней, как гопники в подворотне. Время от времени приходят менты и дворники в виде государства и фиксируют промежуточные успехи драки. На этом фоне гордость отличника не то, чтобы тускнеет, но всё же меняет цвет.

И, чтобы два раза не вставать, есть ещё одна тема — это грамматическое чванство. Чрезвычайно интересно, как устроена психология граммар-наци. Но это совсем другая история. Во всяком случае я сочувствую этим людям: они похожи на последних коммунаров, которых расстреливают у стены кладбища Пер Лашез.


Извините, если кого обидел.


19 апреля 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-04-19)

«Го — беседа рук»

Традиционная стратегическая настольная игра, входит в число пяти базовых дисциплин Всемирных интеллектуальных игр.


Извините, если кого обидел.


19 апреля 2013

(обратно)

Страшная месть Карлсона (2013-04-20)

Шумел, гремел город Москва, со всех сторон тянулись к нему дороги, каждое утро всасывал он в себя вереницы автомобилей и зелёные змеи электрических поездов — это ехали на работу тыщи людей. Ехали к центру этого страшного города и студенты — из тех, что разжились жильём подальше и подешевле.

А как только ударял довольно звонкий колокол в церкви Св. Татьяны, то уже спешили толпами на занятие, зажав тетради под мышкой, самые отъявленные из студентов — философы. Боялся философов даже старик-азербайджанец, продававший орехи у входа, потому что философы всегда любили брать только на пробу и притом целою горстью — причём без разницы, были ли это любители Сократа и Платона, почитали ли они Сартра и Камю или отдавали долг Бодрийяру с Дерридой. Однажды три приятеля-философа решили поживиться чем-нибудь на халяву. Одного так и прозвали — Халява, другого — Зенон (за то, что тот никак не мог сдать античную философию), а третьего — Малыш (за небольшой рост).

Малыш был нрава меланхолического и на лекциях больше глядел в окно, чем на доску. Халява, наоборот, был весел и постоянно плясал по кабакам, Зенон же учился искренне и прилежно, хоть и был туповат.

Однако ж чувство голода победило, и они отправились по гостям. Эти приглашения в гости были чрезвычайно важны для друзей — Зенон получал приглашения четыре раза и каждый раз приводил с собой своих друзей. Халява был зван восемь раз. Этот человек, как можно было уже заметить, производил мало шума в поисках еды, но много делал.

Что же касается Малыша, у которого еще совсем не было знакомых в столице, то ему удалось только однажды позавтракать у одного батюшки, что происходил из родных мест Малыша, и быть званым к своему армейскому сослуживцу. Он привел свою армию к священнику, у которого они подчистую уничтожили целиком весь его двухмесячный запас, и к боевому другу, который проявил неслыханную щедрость. Но, как говорил Халява, сколько ни съел, всё равно поел только раз.

Малыш был смущён тем, что добыл только полтора обеда — завтрак у святого отца мог сойти разве что за полуобед — в благодарность за пиршества, предоставленные Халявой и Зеноном. Он считал, что становится обузой для остальных, в своем юношеском простодушии забывая, что кормил всю компанию в течение месяца. Его озабоченный ум деятельно работал, и молодой философ пришел к заключению, что союз трёх молодых, смелых, предприимчивых и решительных людей должен был ставить себе иную цель, кроме прогулок в полупьяном виде, фехтования табуретками в кабаках и прочих более или менее остроумных проделок.

И в самом деле, трое таких людей, как они, трое людей, готовых друг для друга пожертвовать всем — от портмоне до жизни, — всегда поддерживающих друг друга и никогда не отступающих, выполняющих вместе или порознь любое решение, принятое совместно. Шесть кулаков, угрожающие вместе или порознь любому врагу, неизбежно должны были, открыто или тайно, прямым или окольным путем, хитростью или силой, пробить себе дорогу к намеченной цели, как бы отдалена она ни была или как бы крепко ни была она защищена. Удивляло Малыша только то, что друзья его не додумались до этого.

Но тут оказалось, что их уже пригласили в один частный дом: они объели его и двинулись дальше. В следующем доме кормили бутербродами величиной с напёрсток, и они двинулись на чей-то праздник. Однако ж они, кажется, перепутали адрес, потому что вместо разбитной донской казачки, снимавшей полторы комнаты на столичной окраине, им отворила какая-то старуха. Но было поздно: на улице завывал ветер, холод пробирался за пазуху, а в этом доме явно принимали.

На столе стояли грязные тарелки, несколько неизвестных спали по углам. Один даже заснул в оранжевой форме дворника, прижав к груди скребок для снега.

— А что, бабуся, — сказал Халява, идя за старухой, — если бы так, как говорят… ей-богу, в животе как будто кто колесами стал ездить. С самого утра вот хоть бы щепка была во рту.

— Вишь, чего захотел! — сказала старуха. — Нет у меня, нет ничего такого. Ступайте, ступайте! И будьте довольны тем, что дают вам! Вот черт принес на поминки каких нежных!

Малыш пришёл в совершенное уныние от таких слов, но вдруг нос его почувствовал запах сушёной рыбы. Он глянул на шаровары друга Халявы, шедшего с ним рядом, и увидел, что из кармана его торчал преогромный рыбий хвост: Халява уже успел подтибрить со стола целого карася. И так как он это производил не из какой-нибудь корысти, но единственно по привычке и, позабывши совершенно о своём карасе, уже разглядывал, что бы такое стянуть другое, не имея намерения пропустить даже проколотой шины, — то Малыш запустил руку в его карман, как в свой собственный, и вытащил карася.

Но до карася сразу дело не дошло, и спать друзьям не вышло с первого разу. Разложившись в чулане, они долго ворочались, а Малыш тихонько щипал карася, но вот наконец Халява прислушался:

— Слышите ли, хлопцы, крики? Кто-то зовет нас на помощь!

— Мы слышим крики, и кажется, с той стороны, — разом отвечали друзья, указывая на коридор.

Но все стихло. Они приоткрыли дверь, и вдруг недвижно уставили очи. Страх и холод прорезался в молодые жилы.

Дверь вдали заскрипела, и тихо вышел из неё высохший, будто мертвец, человек — борода до пояса, на пальцах когти длинные, еще длиннее самих пальцев. Тихо поднял он руки вверх. Лицо всё задрожало у него и покривилось. Страшную муку, видно, терпел он. «Душно мне! Душно! Пить!» — простонал он диким, нечеловечьим голосом. Голос его, будто нож, царапал сердце, и мертвец вдруг скрылся на кухне.

Заскрипела тут другая дверь, и опять вышел человек, ещё страшнее, ещё выше прежнего: весь зарос, борода по колено и еще длиннее костяные когти. Еще диче закричал он: «Душно мне! Душно мне! Пить! Пить!» — и ушел на кухню. Где-то, невидимая, скрипнула третья дверь, и третий гость показался в коридоре. Казалось, одни только кости шествовали над полом. Борода его была по самые пяты; пальцы с длинными когтями вонзились в паркет. Страшно протянул он руки вверх, как будто хотел достать люстру, и закричал так, как будто кто-нибудь стал пилить его желтые кости…

Всё вдруг пропало, как будто не бывало; однако ж долго курили друзья в чужом чулане. Даже карась был позабыт.

— Не пугайся, Малыш! — произнёс наконец Халява.

— Гляди: ничего нет! — говорил он, указывая по сторонам. — Это проклятая старуха подпоила гостей палёной водкой, чтобы никто не добрался до нечистых её денег.

Молодость взяла своё, и они уснули.

Но всё же посреди ночи Малыш проснулся. Проснулся он оттого, что в комнату вошла старуха. Одета она была в чёрные чулки и подобие удивительной сбруи, покрывавшей всё её тело.

— Прочь, прочь, старая! — крикнул Малыш и удивился тому, что его друзья не проснулись от такого крика. Старуха меж тем, маша хлыстом, молча ловила его в тесном пространстве чулана. Философ кинулся в коридор, но тут старуха вскочила на него сзади, и он увидел, что в руках её, окромя плётки, находится огромный и вполне натуралистичный страпон.

— Прочь, прочь! — повторял Малыш, а сам начал твердить молитвы и заклинания. Это помогло — вот он уже освободился и сам оседлал старуху. Бешеная скачка продолжалась долго, месячный серп светлел на небе. Робкое полночное сияние, как сквозное покрывало, ложилось легко и дымилось на земле. Леса, луга, небо, долины — всё, казалось, будто спало с открытыми глазами. Ветер хоть бы раз вспорхнул где-нибудь. В ночной свежести было что-то влажно-тёплое. Тени от дерев и кустов, как кометы, острыми клинами падали через окно в пыльные комнаты нехорошей квартиры.

Такая была ночь, когда Малыш скакал странным всадником. Он чувствовал какое-то томительное, неприятное и вместе сладкое чувство, подступавшее к его сердцу. Видит ли он это или не видит? Наяву ли это или снится? И невольно мелькнула в голове мысль: точно ли это старуха?

«Ох, не могу больше!» — произнесла она в изнеможении и упала на пол.

Перед ним лежала красавица, с растрепанными пергидрольными волосами, с длинными, как стрелы, ресницами. Бесчувственно отбросила она в обе стороны белые нагие руки и стонала, возведя кверху очи, полные слёз.

Затрепетал, как древесный лист, Малыш. Жалость и какое-то странное волнение, робость, неведомые ему самому, овладели им; он пустился бежать к друзьям — они пробудились уже. Вместе покинули они странный кров, шагнув прямо в зимнюю утреннюю темноту.

Между тем распространились везде слухи, что дочь одного из богатейших людей города, господина фон Бока, правой руки градоначальника, человека, чьё состояние было составлено внутренностью российской земли, — возвратилась в один день с прогулки вся избитая, едва имевшая силы добресть до отцовского дома, и находится при смерти.

Всё это философ прочитал в газете, которой потчевал пассажиров разносчик печатной продукции — человек с виду слепой, но отменно считавший деньги. Однако ж не знал он, что после лекций к нему самому подойдёт неприметный человек специального назначения и спросит, знаком ли он с эльфийскими обрядами кривого толка, свойственными толкиенистам.

Эти обряды, что несут гибель кошкам и зажигают советскую звезду огнём на полу, были знакомы Малышу — он только что прочёл Кроули и превозмог в учении суть всех религиозных перевёртышей, среди которых были и толкиенисты.

Он кивнул, и вдруг оказалось, что дочь торговца жидким, твёрдым и газообразным перед смертным часом изъявила желание, чтобы Великую Книгу Толкиенистов в продолжение трех дней после смерти читал над ней именно Малыш.

Студент вздрогнул от какого-то безотчетного чувства, которого он сам не мог растолковать себе. Темное предчувствие говорило, что ждет его что-то недоброе. Сам не зная почему, объявил он напрямик, что не поедет. Но специальный неприметный человек посмотрел на него так, что стало ясно, что это то предложение, от которого нельзя отказаться.

Он вышел за ограду и увидел машину, которую можно было бы принять сначала за хлебный овин на колесах. В самом деле, она была так же огромна, как печь, в которой немцы регулировали национальный состав Европы. И в самом деле, это был немецкий лимузин.

«Что ж делать? Чему быть, тому не миновать!» — подумал про себя философ и произнес громко:

— А тачка знатная! Тут бы только нанять музыкантов, то и танцевать внутри можно…

Но ему не ответили. Малышу чрезвычайно хотелось узнать обстоятельнее: кто таков был этот магнат, каков его нрав, что слышно о его дочке, которая таким необыкновенным образом возвратилась домой и находилась при смерти и которой история связалась теперь с его собственною, как и что у них делается в доме? Но всё было напрасно.

Спутники его включили радио, поющее песни, по недоразумению называющиеся шансоном, и слёзы сентиментальности потекли у них по щекам. Увидя, как они расчувствовались, Малыш решился воспользоваться этим и улизнуть. Он сначала обратился к седовласому человеку, грустившему об погибших по воле автора песни отце и матери какого-то разбойника:

— Что ж ты, дядько, расплакался, — сказал он, — я сам сирота! Отпустите меня, ребята, на волю! На что я вам!

— Пустить тебя на волю? — отозвался спутник. — Да в уме ли ты?

И более Малыш ничего не спрашивал.

Медленно перед его глазами проплыли знакомые подмосковные места, сменились незнакомыми, дороги расползлись, как раки, машина свернула в лес, и вот перед ним уже был огромный дом, прямо внутрь которого, миновав парк, въехала машина.

Малыш, приведённый под строгие очи господина фон Бока, заикнулся было о том, что служить по кривому обряду не приучен, и тут лучше было бы позвать какого сатаниста или прочего толкиенистского изувера христианской линии, но в ответ услышал:

— Уж как ты себе хочешь, только я все, что завещала мне моя голубка, исполню, ничего не пожалея. И когда ты с сего дня три ночи совершишь как следует над нею молитвы, то я награжу тебя; а не то — и самому чёрту не советую рассердить меня.

Последние слова произнесены были фон Боком так крепко, что философ понял вполне их значение.

Они вышли в залу. Фон Бок затворил дверь, и Малыш остановился на минуту в сенях высморкаться. С каким-то безотчетным страхом переступил он через порог. В углу, под каким-то гигантским постером, на высоком столе, на одеяле из синего бархата, убранном золотою бахромою и кистями, лежало тело умершей. Высокие восковые свечи, увитые калиною, стояли в ногах и в головах, изливая свой мутный, терявшийся в дневном сиянии свет.

«Три ночи как-нибудь отработаю, — подумал Малыш, — зато денег то…» Медленно поворотил он голову, чтобы взглянуть на умершую фрекен Бок, и…

Трепет пробежал по его жилам: как живая пред ним лежала красавица. Чело, прекрасное, нежное, как снег, как серебро, казалось, мыслило… Вдруг что-то страшно знакомое показалось в лице её.

Это была та самая ведьма, которую убил он в странноприимном доме на окраине.

На полу меж тем начертили звезду, положили умершую в центр, а вокруг и повсеместно зажгли новые шведские свечи в баночках.

Малыш встал к столику и, когда все вышли, принялся читать вслух толстую книгу, повествующую о странствиях мохноногих бесов, и листы мелькали один за другим. Вдруг… среди тишины… мертвая фрекен Бок привстала в гробу, спустила ноги и прошлась по комнате. Она, казалось, не видела, где находится философ, и пыталась поймать его руками, как тогда, в чулане.

Однако ж прокричал петух, и, почесавшись, эльфийская принцесса вернулась в гроб, а Малыш, дрожа, закончил чтение.

Он проспал до обеда, а потом вытащил свою любимую трубку и пошёл в столовую для прислуги. Там он курил, лёжа на диване, и даже получил скалкой по спине, когда хотел проверить, исправна ли ткань шерстяной юбки у одной украинской молодки, жившей в доме олигарха фон Бока без паспорта и регистрации.

После он принялся пить с охранником, свободным от смены. Охранник выпил много и забормотал Малышу в ухо, что и не диво, что ему многое не виделось, поскольку не знаешь и десятой доли того, что знает душа. «Знаешь ли, — говорил он, — что хозяйка наша была антихрист? А антихрист имеет власть вызывать душу каждого человека; а душа гуляет по своей воле, когда заснет он, и летает вместе с архангелами около Божией светлицы».

Пришёл и другой охранник и рассказал поучительную историю, что шофёр фон Бока потерял голову от его дочери, да возил её на себе весь день, а потом иссохся, как щетка, да и сгорел в золу. Ему тут же возразили, что не сам он сгорел, а облили его бензином и сожгли в лесополосе охранники олигарха, и уж кто-кто, а он об этом-то должен знать.

Одна из поварих поведала печальную повесть о своих престарелых родителях, к которым с того света являлась кошечка, сообщая точные даты смерти и отца её, и матери…

Малышу стали скучны этакие басни и побасёнки, он поспал ещё и проснулся, только когда его начали трясти за плечо. Нужно было снова идти читать книгу над гробом молодой фрекен Бок, так не вовремя почившей.

На вторую ночь Малыш начертил вокруг пюпитра Мелком Судьбы кривоватый эллипс и надписал несколько слов из записной книжки вроде «Эргладор-Гладриэль», а потом спокойно, хоть и скороговоркой, не поднимая глаз, продолжал читать Великую Книгу. Бесовские герои уж давно плыли по горной реке, а меч и туника лежали на песке (тут Малыш опять поднял глаза и увидел, что труп в эльфийских одеждах из нейлона стоит перед ним на роковой черте). Уж вперила беспокойница в него мёртвые, позеленевшие глаза с потёками готической туши и страшно стучала зубами.

Фрекен Бок заметно сдала за сутки, и Малыш увидел, что мёртвая девушка не там ловила его, где он стоял, а совсем в ином месте. Видать, она не могла видеть Малыша — и тогда она начала глухо ворчать и, ворочая мёртвыми губами, стала произносить гадкие слова. Хрипели и скрежетали они, как миргородская пилорама, и на всякий философский «Эргладор» находился у неё «Расвумчор», а на всякую «Гладриэль» обнаруживался «Миэль».

Ветер пошёл от этих слов, бились странные существа крыльями в пластиковые окна, царапал кто-то по железу подоконника, но тут вновь закричал петух, и всё стихло.

Пришедши снова в столовую, он высосал добрую бутылку вискаря и на все вопросы отвечал только:

— Много на свете всякой дряни случается. Шит, как известно, хепенд. А страхи такие случаются — ну… — при этом Малыш только махал рукою.

В этот момент проходила вчерашняя девка — и вдруг вскричала, глядя на Малыша:

— Ай-ай-ай! Да что это с тобою? Ты ведь поседел совсем!

— Да она правду говорит! — сказал охранник, всматриваясь в Малыша пристально.

Ужаснулся философ и понял, что Кроули с Фрэзером — это одно, а вот своя жизнь дороже. Пошёл он к господину фон Боку и стал проситься на волю, но так посмотрел фон Бок на студента, что, будто галушкой, поперхнулся Малыш своими словами.

День уже погрузился в тёмный чулан, и страшная работа в третий раз ждала Малыша.

Он тайком перекрестился и почувствовал будто, что христианской веры в нём прибавилось. Но делать нечего — принялся он читать бесовскую английскую книгу.

Свечи трепетали, струили свои аптекарские ароматы, и, казалось, самые пальцы Малыша уже пахнут ладаном. До поры до времени в ресницах молодой фрекен Бок спала печаль, но Малыш чувствовал, что это спокойствие временное.

Но вот с треском лопнула железная крышка гроба, и поднялся мертвец. Еще страшнее был он, чем в первый раз. Зубы его страшно ударялись ряд о ряд, в судорогах задергались его губы, и, дико взвизгивая, понеслись заклинания. Вихорь поднялся по комнате, упал портрет Профессора со стены, полетели сверху вниз разбитые стекла окошек.

И снова мёртвая девушка забормотала свои заклинания, и верно — вызвала множество страшных существ. Впрочем, первым явился сам господин фон Бок. Был он призрачен, просвечивали сквозь него детали меблировки.

— Покайся, отец! — грозила ему дочь. — Не страшно ли, что после каждого убийства твоего мертвецы поднимаются из могил?

— Ты опять за старое! — грозно прервала её душа олигарха. — Я поставлю на своем, я заставлю сделать, что мне хочется.

— О, ты чудовище, а не отец мой! — простонала фрекен Бок. — Нет, не будет по-твоему! Правда, ты взял нечистыми чарами твоими мирскую власть; но один только Японский Бог помог бы тебе удержать народное богатство в руках. Отец, близок Верховный суд! Если б ты и не отец мой был, и тогда бы не заставил меня изменить моей эльфийской вере. Если б и была моя вера дурна, и тогда бы не изменила ему, потому что Профессор не любит клятвопреступных и неверных душ.

Махнула мёртвая девушка рукой, и упал отец её на колени, схватился за горло и повалился на бок. Долго боролся он с невидимой удавкой, силясь сорвать её с шеи. Наконец было сорвал — взмахнул рукой, но захрипел и вытянулся — и совершилось страшное дело: безумная дочь убила отца своего.

Холодный пот заструился по спине Малыша, но не прервал он чтения. Гулко звучали его слова во всём, казалось, пустом доме, но слова беспокойницы были ещё пронзительнее. Невольно вслушиваясь в них, он понял, что придёт Летучий Гном, повелитель всех гномов, Летучий Эльф, повелитель всех эльфов, Летучий Орк, повелитель всех орков, и, указав путь, отомстит за поругание волшебных народов и все унижения их земных пророков.

И правда, двери сорвались с петель, и несметная сила чудовищ влетела в залу. Выступили из стен вонючие орки, влетели сквозь запертые окна эльфы, полезли сквозь ламинатный пол гномы. Страшный шум от крыл и от царапанья когтей наполнил воздух. Всё летало и носилось, ища повсюду философа.

У Малыша вышел из головы последний остаток хмеля. Он только крестился да читал как попало молитвы, забыв о Священной Книге Толкиенистов, и в то же время слышал, как нечистая сила металась вокруг его, чуть не зацепляя его концами крыл и отвратительных хвостов. Не имел духу разглядеть он их; видел только, как во всю стену стояло какое-то огромное чудовище в своих перепутанных волосах, как в лесу; сквозь сеть волос глядели страшно два глаза, подняв немного вверх брови. Над ним держалось в воздухе что-то в виде огромного пузыря, с тысячью протянутых из середины клещей и скорпионьих жал. Черная земля висела на них клоками. Все, казалось, глядели на него, искали и всё же не могли увидеть его, окруженного таинственным кругом.

— Приведите Карлсона! Ступайте за Карлсоном! — раздались слова мертвеца.

И вдруг настала тишина в доме; послышалось вдали волчье завыванье, и скоро раздались тяжелые шаги; взглянув искоса, увидел он, что ведут какого-то приземистого, дюжего, косолапого человека. Весь был он в черной земле, как перемазавшийся в варенье ребёнок. Как жилистые, крепкие корни, выдавались его засыпанные землею ноги и руки. Тяжело ступал он, поминутно оступаясь. Длинные веки опущены были до самой земли. С ужасом заметил Малыш, что на спине его был железный антикрест-пропеллер.

Был у Малыша такой приятель, байкер Дракула. Он с помощью всего двух аэрозольных баллончиков как-то намалевал на заборе картину. На стене сбоку, как войдешь в университет, намалевал Дракула толкиениста с мечом, такого гадкого, что все плевали, когда проходили мимо; а приезжие девки, тыкая в него пальцем, говорили: «Ой бачь, яка кака намалевана!» — и, удерживая слезёнки, вспоминали свою нелёгкую вечернюю работу. Но и тот толкиенист был человечнее появившегося посреди комнаты Карлсона.

Малыш слыхал, что и доныне где-то под Казанью сходятся эльфы и орки и каждый год поедом едят друг друга, а странный рыцарь по прозванию Карлсон смотрит на них, дерущихся в бездонном провале, на то, как грызут мертвецы мертвеца, на то, как лежащий под землею мертвец растёт, гложет в страшных муках свои кости и страшно трясёт всю землю…

Но впервые увидел он самого Карлсона.

Меж тем Карлсона привели под руки и прямо поставили к тому месту, где стоял Малыш.

— Раскрутите мне пропеллер: не вижу! — сказал подземным голосом Карлсон — и всё сонмище кинулось дёргать страшный железный винт. Мотор чихнул, обдал всех неземным бензиновым запахом и со скрежетом завёлся. Карлсон поднялся вверх и теперь парил под потолком, озираясь.

«Не гляди!» — шепнул какой-то внутренний голос Малышу. Не вытерпел он и глянул вверх.

— Вот он! — закричал Карлсон и уставил на него железный палец. И все, сколько ни было, кинулись на Малыша. Без чувств грянулся он на землю.

Раздался петуший крик. Это был уже второй крик; первый прослышали гномы. Теперь испуганные эльфы бросились, кто как попало, в окна и двери, чтобы поскорее вылететь, но не тут-то было: так и остались они там, застрявшими в дверях и окнах. Так навеки и остался огромный дом олигарха с завязнувшими в окнах окаменевшими чудовищами, оброс лесом, корнями, бурьяном, диким терновником; и никто не найдет теперь к нему дороги.

Говорят, правда, что философ по прозванию Малыш спасся…

И доложу я вам, что тот философ был я, дорогие граждане пассажиры, извините, что к вам обращаюсь, но, рассказав свою горькую участь, прошу вас о денежном снисхождении… — И певец, стоя в проходе между лавками, поклонился так, что чорные очки его чуть не слетели с носа.

Уже давно слепец кончил свою песню; уже снова стал перебирать струны в соседнем вагоне, где стал петь что-то смешное… но старые и малые пассажиры электрички всё ещё не думали очнуться и долго качались на своих сиденьях, потупив головы, раздумывая о страшном, в старину случившемся деле.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


20 апреля 2013

(обратно)

Жизнь и удивительные приключения Сванте Свантессона, (2013-04-21)

моряка из Стокгольма,
прожившего двадцать восемь дней в полном одиночестве на необитаемом острове у берегов Финского залива, близ устья реки Невы, куда он был выброшен кораблекрушением, во время которого весь экипаж корабля, кроме него, погиб, с изложением его неожиданного освобождения пиратами, написанные им самим.
Я родился в городе Стокгольме и был третьим ребёнком в семье. Мать баловала меня, а у отца недоставало времени, чтобы заниматься моим воспитанием или хотя бы выбрать мне какое-нибудь ремесло. Оттого всё детство и юность я провёл в чтении, и вскоре в моей голове гулял морской ветер и звенел на этом ветру бакштаг, как первая струна.

Однако брат мой Боссе уехал в Бельгию и, по слухам, погиб там в пьяной драке, сестра Бетан тоже уехала на континент и пропала из виду. Оттого родители и слышать не хотели ни о каких путешествиях своего Малыша. Но шли годы, и мне удалось их уговорить — и вот я сел на корабль, отправлявшийся из Стокгольма в Лондон. За билет мне не пришлось платить, потому что капитан корабля был давешним другом моего отца. Однако он поселил меня с простыми матросами, которые в первый же вечер подпоили меня. Поэтому несколько дней я провёл, вися вниз головой на фальшборте и оделяя Балтийское море немудрёной матросской едой.

Но у берегов Англии пришла новая напасть: наш корабль попал в шторм и затонул. Я был спасён шлюпкой с соседнего судна и провёл несколько дней в молитвах, не выходя из портовой церкви. Тут я испытал желание (впрочем, скоро подавленное) вернуться под отчий кров. Но в своей гостинице я познакомился с капитаном корабля, отправлявшегося на поиски сокровищ. Капитан Скарлетт оказался хоть и резким, но представительным мужчиной, настоящим морским волком. Его приятель доктор Трикси и сквайр Меллони подбили его отправиться в путешествие за золотом Партии.

Они арендовали огромный круизный лайнер. Устроитель экспедиции, сквайр Меллони, просто подал объявление в газету, ища себе конфидентов для рискованного мероприятия. Желающих оказалось столько, что пришлось зафрахтовать именно такое судно и набрать непроверенный экипаж.

Мне особенно был неприятен одноглазый, однорукий и одноногий судовой кок Сильвестр Рулле, неопрятный любитель майонеза и мяса по-французски, человек неясного происхождения.

Всюду он появлялся с огромным попугаем на плече. Даже поутру, когда вся гостиница спала, меня будил хриплый голос его попугая:

— Сто эре! Сто эр-ре! Сто эр-р-ре!

Я выразил сомнение в успехе этого предприятия, но мой новый друг уверял, что они имеют секретную карту и вполне подготовлены к плаванию.

Сколько раз я потом себя корил за то, что поддался предложению плыть в каюте первого класса, а не простым матросом. Так за время, проведённое в простом труде, я мог бы научиться многому, но, будучи «сотрапезником и другом» капитана, я выучил только несколько песен, исполнявшихся в кают-компании. Однажды, напившись, я заснул в пустой бочке, оставленной кем-то на палубе, и услышал странный разговор. Несколько офицеров говорили, что путешествие за сокровищами — лишь прикрытие, а на самом деле корабль должен привезти в Новый Свет дармовую рабочую силу. Так это было заведено в ту пору, и напомню, что тогда торговля рабами была запрещена частным лицам.

Честно сказать, я не проникся уважением к пёстрой публике, что населяла наш огромный корабль. Большая часть пассажиров проводила время в чревоугодии и разврате. Я однажды застал Сильвестра на нижней палубе, где он совокуплялся с представительницей чрезвычайно знатного рода в карете (и карету, и девушку везли в Америку). Попугай сидел на запятках, и в такт движениям раскачивающейся кареты хрипло орал:

— Сто эре! Сто эр-ре! Сто эр-р-ре!

Днём и ночью неслась отовсюду музыка, крики и пение.

Но кончилось всё внезапно — наш корабль наскочил в темноте на огромную ледяную гору и получил такую пробоину, что почти мгновенно затонул. О, надолго я запомнил ужасные крики людей, не допивших свой уже оплаченный кофе, запомнил и безумных оркестрантов, что наигрывали весёлые мотивы, сидя на уже наклонной палубе, а под эти звуки пассажиры дрались за места в шлюпках.

Я понял, что в этой войне мне не победить, и поплыл в сторону ледяной горы. Выбравшись на лёд, я обнаружил вмёрзшую в него красную палатку, некоторое количество консервов и примус.

Я возблагодарил Господа и уснул.

Пробудившись, я долго не мог понять, где нахожусь. Следов кораблекрушения вокруг не было. Только три шляпы и два непарных башмака выбросило на лёд — и это всё, что осталось от многотысячного плавучего Вавилона.

Льдина плыла куда-то, горизонт был чист и пуст, но вскоре на смену радости спасения явились муки голода и холода. Консервы скоро кончились, и, хотя мне удалось подстрелить белого медведя, прятавшегося с другой стороны ледяной горы, счастья мне это не принесло. Мясо белых медведей отвратительно и изобилует паразитами.

Я долго страдал медвежьими болезнями и не заметил, как сменился климат. Моя ледяная гора начала таять и вскоре превратилась в льдину. Я снова молился, и вот, наконец, льдина, ставшая совсем крохотной, ткнулась в неизвестный мне берег.

Это был маленький остров, моя утопия. Очевидно, что он был необитаем, но страх не отпускал меня, и первую ночь я провёл на дереве, опасаясь диких зверей. На следующий день, осмотрев берег, я обнаружил груды мусора и полузатонувшую подводную лодку.

Это меня не удивило — из книг я знал, что на необитаемых островах часто находятся какие-нибудь подводные лодки.

Пользуясь отливом, я соорудил плот и с помощью него перетащил на остров всё необходимое для жизни — съестные припасы, плотницкие инструменты, униформу немецких подводников, в том числе кожаные фуражки с высокой тульей, ружья и пистолеты, дробь и порох, торпедный аппарат, два топора и молоток.

Несколько раз посещал я это брошенное судно и забрал оттуда множество полезных вещей — второй торпедный аппарат, тюфяки и подушки, железные ломы, гвозди, презервативы, сухари, шнапс, муку, набор крестовых отвёрток, паяльник и точило.

Наконец я обнаружил сейф с пачками рейхсмарок. Несколько дней я размышлял о сущности денег в такой ситуации, потом вспомнил «простой продукт» и Адама Смита и решил, что их всё-таки стоит взять.

С тех пор цифры поселились в моей жизни. Я пересчитывал всё: сколько у меня пороха, сколько гвоздей, какова длина пойманного на берегу удава, а также сколько попугаев живёт в прибрежных кустах.

Меня окружал враждебный мир, безмолвный и непонятный. Мне предстояло выжить и освоить массу простых профессий, которым я не выучился в плаваниях и с которыми уж и подавно не был знаком в своём Вазастане. И я должен был пройти все стадии жизни человечества, которые видел на картинке в школьном учебнике, где обезьяна кралась за неопрятным существом, поросшим шерстью, которое, в свою очередь, следовало за громилой, вооруженным копьём, что шёл вслед за голым безволосым человеком, похожим на нашего пастора.

Сначала я охотился на коз с окрестных холмов, обнаружив, что они не умеют смотреть вверх. Но потом, когда у меня кончились торпеды, я одомашнил этих кротких животных, получив молоко в дополнение к мясу. Затем проросли случайно обороненные в плодородную землю семена, и вскоре передо мной заколосилось целое поле.

Но тяга к числам привела к сооружению календаря — я поставил перед домом огромный столб, на котором отмечал зарубкой каждый день. Однако внезапно я заболел и провёл лёжа целых две недели. Из-за этого мне пришлось перейти с юлианского календаря на григорианский.

Среди не особо ценных вещей, прихваченных с подводной лодки, был прекрасный молескин, в который я приучил себя делать каждый день записи, чтобы хоть сколько-нибудь облегчить свою душу. Там я описывал свои повседневные занятия, даже иногда спрашивая своих воображаемых собеседников, что мне надеть сегодня: юбку из пальмовых листьев или холщовые брюки.

Моё размеренное существование закончилось, когда я увидел на песке свежий след босой ноги. Рядом был непотушенный окурок, объедки и пара пустых бутылок из-под пива. Я вернулся в свою хижину и три дня не показывал носа наружу.

Кто это был? Вероятнее всего, какие-то дикари. Страшно даже подумать, что они могут сделать с одиноким отшельником.

И я принялся укреплять своё жилище — вырыл рвы с кольями на дне, расставил растяжки в лесу и покрасил коз в маскировочный цвет. Два года я ждал вторжения, пока наконец не увидел на берегу страшную сцену. Несколько дикарей били своего товарища, толстого и невысокого человечка. Я выстрелил и положил нескольких негодяев одним зарядом, удивившись своей меткости.

Спасённый дрожал, и я назвал его Четвергом — сообразно своему деревянному календарю.

Человек, который был Четвергом, оказался изрядным подспорьем в хозяйстве. Вскоре он освоил шведский язык, и мы стали производить вдвое больше топлёного масла и молока. В награду за это я крестил его и назвал по-новому Карлсоном.

Вместе путешествуя по острову, мы обнаружили пару скелетов в истлевшей морской одежде и груду ящиков с золотыми слитками. На всякий случай мы перетащили их на сто метров севернее, и я снова принялся рассуждать о бренности всего сущего и простом продукте. Карлсон же кидался золотыми слитками в белок, а потом заявил, что хочет сделать себе из золота унитаз.

Однажды мы увидели дым на горизонте, и вскоре к нашему острову пристал корабль. Не очень доверяя людям цивилизации, я прокрался под покровом зелени и подслушал разговоры высадившихся матросов. Одна фигура среди них мне показалась знакомой — это был Сильвестр собственной персоной. И всё так же попугай, сидевший у него на плече, хрипло кричал:

— Сто эре! Сто эр-ре! Сто эр-р-ре!

К моему удивлению, это были всё те же искатели сокровищ, вооружённые картой сквайра Меллони. Капитан Скарлетт и доктор Трикси постарели, но не изменили своим привычкам. Они не только не оставили своей затеи, но и наняли тот же экипаж — за исключением тех, кто нашёл свою смерть в холодных волнах Атлантики. На их новом корабле произошёл бунт, и вот они носились взад-вперёд по острову, чтобы одновременно покачаться на лианах, найти сокровища и не напороться на какой-нибудь острый сук.

Я решил вступить в сговор с капитаном Скарлеттом, сквайром Меллони и доктором Трикси и пообещал поделиться с ними выкопанным сокровищем. Бунт был подавлен, и мы деловито повесили на реях половину матросов. Потом я продал Карлсона сквайру Меллони, а сам вместе с козами занял каюту первого класса. Мы снялись с якоря и пошли мимо хмурых русских берегов, любуясь золотыми куполами большого города в устье Невы.

Каждый из нас получил свою долю сокровищ. Одни распорядились богатством умно, а другие, напротив, глупо, в соответствии со своим темпераментом. Капитан Скарлетт оставил морскую службу. Карлсону дали вольную и денег, но он тут же растратил их и явился к нам нищим.

Я дал ему место лифтёра в моём доме. Теперь он исправно несёт службу, ссорится и дружит с дворовыми мальчишками, а на Хеллоуин чудесно изображает привидение.

О Сильвестре мы больше ничего не слыхали. Отвратительный одноногий моряк навсегда ушел из моей жизни. Вероятно, он нашёл свою женщину из высшего света и живёт где-нибудь в своё удовольствие, получив гринкарту и пособие на корм для своего попугая. Будем надеяться на это, ибо его шансы на лучшую жизнь на том свете совсем невелики. Остальная часть клада — золото Партии в слитках и оружие — все еще лежит там, где её зарыли неизвестные партайгеноссен. И по-моему, пускай себе лежит. Теперь меня ничем не заманишь на этот проклятый остров. До сих пор мне снятся по ночам буруны, разбивающиеся о его берега, и я вскакиваю с постели, когда мне чудится хриплый голос попугая:

— Сто эре! Сто эр-ре! Сто эр-р-ре!


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


21 апреля 2013

(обратно)

Отель «У погибшего мотоциклиста» (2013-04-22)

Я поехал отдыхать, но на всякий случай взял с собой оружие. Как же без оружия? Без него совершенно невозможно, особенно в маленьком отеле в горах.

Только никогда не знаешь, брать с собой обойму с разрывными пулями — или с серебряными.

И точно — в первый же день за завтраком мне дали холодную овсянку.

— Зато у нас, — извинялся бармен, — чертовски хороший кофе… и горячий!

Но я был безутешен. «Мерзавцы, мерзавцы, мерзавцы», — именно так — три раза — я произнёс это слово в диктофон. Я обращался к своей коллеге, давно работавшей в федеральных органах, хотя мой психиатр считает, что никакой Дианы нет на свете.

Это, конечно, глупости. Как бы она могла работать в федеральных органах, если бы её не было на свете?

Но, как я и предполагал, овсянкой дело не кончилось. Когда я несколько поправил настроение в местном баре (мне второй раз рассказали про этого погибшего мотоциклиста), как в бар ввалился альпинист — маленький, толстый и горбатый. До чего всё-таки зловещая штука этот ледоруб! Толстяк сразу напомнил мне про то, как Сталин убил этого русского… Чёрт, не помню, как его звали… А, вспомнил. Так и чудится, что в следующем году отель станет называться «У погибшего троцкиста». Бармен возьмет вновь прибывшего гостя за руку и скажет, показывая на запертые апартаменты: «Здесь жил этот иностранец, когда к нему пришёл этот странный гость Хосе Себастьян Перейра. И именно в этой комнате, несколькими короткими ударами ледоруба, был изменён весь ход мировой истории…»

«Хорошая вещь — реклама», — подумал я, ерзая на неудобном высоком табурете.

Между тем толстяк уселся рядом и заказал литр фирменной настойки на мухоморах, сразуположив на стойку три кроны.

Чтобы завязать разговор, я глубокомысленно произнёс:

— Хорошая погодка сегодня, не правда ли?

— Что вам нужно? — спросил толстяк, и я отметил, что он перехватил ледоруб второй рукой.

— Так вот, — сказал я, — прежде всего, хотелось бы узнать, кто вы такой и как вас зовут.

— Карлсон, — сказал он быстро.

— Карлсон… А имя?

— Имя? Карлсон.

— Господин Карлсон Карлсон?

Он снова помолчал. Я боролся с неловкостью, какую всегда испытываешь, разговаривая с сильно косоглазыми людьми.

— Приблизительно да, — сказал он наконец.

— В каком смысле — приблизительно?

— Карлсон Карлсон.

— Хорошо. Допустим. Кто вы такой?

— Карлсон, — сказал он. — Я — Карлсон.

Он помолчал и добавил:

— Карлсон Карлсон. Карлсон К. Карлсон.

Он выглядел достаточно здоровым и совершенно серьезным, и это удивляло больше всего. Впрочем, я не врач.

— Я хотел узнать, чем вы занимаетесь.

— Я механик, — сказал он. — Механик-пилот. Авиатехник. Авиатор. Пилот-авиатор.

— Пилот чего? — спросил я.

Тут он уставился на меня обоими глазами. Он явно не понимал вопроса.

— Хорошо, оставим это, — поспешно сказал я. — Вы иностранец?

— Очень, — сказал он. — В большой степени.

— Вероятно, швед?

— Вероятно. В большой степени швед.

Мне это начало надоедать, но тут наконец пришёл бармен с настойкой и между делом сообщил, что за отелем на берегу нашли мёртвую девушку в большом полиэтиленовом пакете.

— Мертвую? — оживился я.

— Абсолютно, — ответил бармен, — и ещё она голая.

Тут я не вытерпел и решил посмотреть. Карлсон, впрочем, исчез раньше — я решил, что он уже пялится на убитую. Но нет, у тела я обнаружил всех постояльцев отеля, кроме Карлсона.

Здесь стояла фрекен Бок, немолодая женщина с поленом, которое она держала на руках, как ребёнка; однорукий коммивояжёр-дальнобойщик Юлиус, владелица местной лесопилки мадам Фрида, сумасшедший отставной полковник ВВС Боссе и шериф Рулле.

— Её звали Гунилла, — мрачно сказал шериф. — Давно её знал, красивая девочка, правда, нестрогих правил.

Я тупо посмотрел на розовую пятку, торчащую из-под снега. Отпуск рушился к чертям, но делать было нечего. Пришлось включаться в расследование.

К обеду я познакомился со всеми постояльцами, а после ужина уже оказался в постели Фриды. Выбор оказался невелик: шериф был грубоват, у полковника обнаружился нервный тик, фрекен Бок не расставалась с поленом, и неизвестно было, как дело пойдёт втроём. К тому же Фрида оказалась любительницей наручников, а я всегда беру парочку с собой — даже в отпуск.

По словам Фриды, под внешним покровом спокойствия и безмятежности в отеле и посёлке, что раскинулся неподалёку, процветали преступность, супружеские измены, наркомания, проституция и нарушение авторских прав природы.

Да и приезжие были людьми сомнительными — коммивояжёр-дальнобойщик Юлиус появлялся на публике то без одной руки, то без другой, меняя их как сорочки. Фрекен Бок была сумасшедшей. Полковник раньше служил на секретной базе в Неваде, охранял пленных инопланетян, и с тех пор ему везде чудились летающие тарелки. По ночам он то и дело выбегал из отеля и палил в Луну, как в копеечку… И все постояльцы пользовались услугами несчастной Гуниллы, вот что.

— Все? — не поверил я.

— Все-все, — подтвердила Фрида и зарделась.

Вернувшись к себе в номер, я обнаружил нежданного гостя. На подоконнике сидела огромная сова. В когтях у неё был зажат огромный фиолетовый конверт. Внутри него обнаружился фиолетовый же листок бумаги, на котором неровным женским почерком было выведено: «Жизнь коротка, а ты так беспечен. Берегись!» Бумага была яростно надушена.

Я вертел в руках это послание и думал: «Если это мне как постояльцу отеля — человеку средних лет на отдыхе, что, спрашивается, я должен делать? А если это мне как инспектору полиции, то я, как человек порядочный, не могу воспользоваться. А что, если это всего лишь шутка юного создания, избалованного всеобщим поклонением? А ну её». И я сжёг записку в пепельнице.

После этого я полчаса поговорил с Дианой по диктофону, а потом уснул сном праведника.

Утром я решил не заказывать овсянку, а ограничиться тостами с вареньем.

Полковник Боссе уже сидел в баре и был вне себя. Он попросил тостов с вареньем, но ему заявили, что варенья нет.

— Представляете? — попытался он апеллировать ко мне. — У них пропал ящик варенья и корзина печенья.

— Да, херово, — согласился я. — Вчера убили девушку, теперь вот нет варенья… Ах да, ещё овсянка была холодной.

За завтраком я поделился с полковником историей с почтовой совой — разумеется, не во всех подробностях.

— Ко мне прилетела сова, — сказал я ему.

— Берегитесь, инспектор, эти совы — не то, чем они кажутся. Тут был один мальчик… Или карлик — не знаю. По слухам, его сова утащила в Чорный Чум. Знаете легенду о Чорном Чуме? — спросил шериф.

— Не знаю, конечно. Рассказывайте.

— Далеко-далеко, в Лапландии, стоит Чорный Чум. И творятся в нём странные дела. Одна девочка не верила в то, что он существует. Как-то родители оставили её смотреть за младшим братом. Но тут из пианино высунулась рука, отвесила маленькому брату щелбан, и он превратился в еловое полено.

— Э… а Чум-то тут при чём? — спросил я и, оглянувшись, увидел, что все смотрят на меня как на идиота.

Фрида уткнулась в свою тарелку, шериф отвёл глаза, а фрекен Бок забормотала что-то своему полену и почесала ему за верхним сучком. Оторвавшись, она посмотрела на меня внимательно и начала:

— Моё полено…

— Что говорит полено? — я был нетерпелив.

Фрекен Бок приложила голову к своему деревянному другу и забормотала:

— Полено говорит… говорит… раз, два… Меркурий во втором доме… луна ушла… шесть — несчастье… вечер — семь… — и громко и радостно объявила: — Они улетят, а потом вернутся! А ты, Боссе, лишишься языка!

— Кто улетит? Куда улетит? — но фрекен Бок уже впала в транс и не отвечала на вопросы. Полковник залез пальцем в рот и проверил, всё ли там в порядке. Но мне было не до его фобий — досада переполняла меня. Мне даже не удалось узнать, куда делся этот странный толстяк-альпинист, не говоря уже о пропавшем варенье. С этими сумасшедшими было невозможно работать, и я поднялся к себе, чтобы рассказать о новостях Диане.

Наконец я понял, что надо делать: надо было ещё раз осмотреть несчастную Гуниллу. Хоть я и видел её пятку, но теперь этого мне показалось мало.

— А где, кстати, покойник?

— Покойницу украли, — нехотя ответил шериф.

Это было возмутительно, не говоря уж о том, что я не знал, что, собственно, сказал покойник, то есть покойница.

Тем же вечером, возвращаясь в свою комнату из бара, я услышал странный звук в холодном коридоре.

Дверь комнаты бармена открылась, и я увидел девичью фигурку, убегающую вдаль. Шлёпали босые пятки… позвольте, где-то я видел эти пятки… Да ведь это была сама покойница Гунилла!

Я сразу догадался, что это никакая не покойница, а скорее беспокойница. Даже просто — шалунья.

Я побежал за ней, справедливо рассуждая, что если не догоню, то хотя бы согреюсь. Пришлось согреться: Гунилла исчезла, а я оказался в конце коридора пред закрытой дверью. Это была дверь фрекен Бок. Вдруг в коридор выглянула Фрида и, увидев меня у чужой двери, совершенно неправильно поняла. Внезапный удар по голове сзади лишил меня чувств, и я провалился в Чорную Яму. Странная местность явилась мне в этом бессознательном состоянии: я стоял на снежном склоне, совсем недалеко от отеля, перед странным сооружением чорного-пречорного цвета.

Пистолет был ещё при мне, и я, сняв его с предохранителя, шагнул вперёд. С трудом я откинул полог и вошёл.

В Чорном Чуме оказалось вовсе не чорно, а черно, но уж слишком черным-черно. Всюду висели чёрные-чёрные занавески, стояли чёрные-чёрные стулья, и даже пол был выложен чёрной-чёрной кафельной-кафельной плиткой.

Все мои знакомые сидели здесь. Карлсон Карлсон, загадочный пилот с ледорубом, жрал варенье прямо из банки, Бармен и Фрида играли в шахматы, а однорукий коммивояжёр-дальнобойщик Юлиус дул голой Гунилле в пупок. Она оказалась надувным резиновым роботом. При каждом выдохе Юлиуса она неприлично взмахивала руками.

Карлсон поднял на меня страдальческие глаза и сказал:

— Знаете, инспектор, кого у нас в Швеции считают лучшим мужем? Того, кто, застав жену с любовником, говорит: «Я пока сварю кофе, а вы тут за полчаса всё закончите». А кого считают лучшим любовником? Да того, кто сумеет закончить! Дайте нам тридцать минут до заката, и больше мы вам не помешаем.

Вот пошляк! Да ещё и полчаса… Это в мой план не входило, но, сделав первый шаг, я запутался в занавесках и упал. Когда я выпутался, то в Чорном Чуме уже никого не было.

Я выглянул наружу.

Вся шайка, выбежав из Чорного Чума, неслась по склону, понемногу отрываясь от земли.

Минута — и они, треща моторчиком, уже были высоко в воздухе. Со стороны отеля ко мне бежали полковник и фрекен Бок.

Боги, боги мои! Как грустна вечерняя земля! Как таинственны туманы в горах! Кто блуждал в этих туманах, кто много страдал перед смертью, как этот несчастный мотоциклист или альпинисты на склонах, кто летел над этой землей, неся на себе непосильный груз, тот это знает.

Я всмотрелся — то, что мне показалось дельтапланом с моторчиком, было Карлсоном, и пропеллер на его спине отливал всеми цветами радуги.

Гроздьями висели на Карлсоне Гунилла, Фрида, бармен и однорукий коммивояжёр-дальнобойщик Юлиус. Неизбежная ночь стала их догонять. Чуя её за своею спиною, притих даже говорливый бармен. Ночь обгоняла их, выбрасывала то там, то тут в загрустившем небе белые пятнышки звезд.

Ночь густела, летела рядом, хватала скачущих за куртки, штаны и ботинки и, содрав их с плеч, разоблачала обманы и измены.

Вряд ли теперь узнали бы постояльцы своего бармена, любителя настойки на мухоморах. На месте того, кто наливал нам коктейли, теперь нёсся, тихо звеня золотою цепью провода, темно-фиолетовый андроид с мрачнейшим и никогда не улыбающимся лицом. Он упёрся подбородком в грудь, он не глядел на луну, он не интересовался землею под собою, он думал о чем-то своём, видать, об электрических овцах.

Ночь оторвала и копну волос у Фриды, содрала с шеи платок и расшвыряла его клочья по болотам. Тот, кто был Фридой, спутницей моих ночных утех, оказался худеньким юношей. Теперь притих и он и летел беззвучно, подставив свое молодое лицо под свет, льющийся от луны.

Сбоку, держась за ботинок Карлсона, летел, блистая сталью скафандра, однорукий терминатор Юлиус. Луна изменила и его лицо. Исчезла бесследно нелепая улыбка коммивояжёра, теперь он мчался по воздуху в своём настоящем виде киллера больших городов, неуловимого убийцы. Голый надувной робот, которого мы знали как Гуниллу, летел, держась за другой ботинок механика-пилота.

Так они исчезли в темноте, и я остался один, только у подножья холма что-то кричала мне фрекен Бок.

С этого дня прошло много лет. Я вышел на пенсию.

Несчастный полковник перестал со мной разговаривать. Он не сказал мне ни одного слова. Ни одного.

Оказалось, что в ту ночь, прыгая по горному склону, он откусил себе язык. Это не сразу заметили — он долго принимал участие в различных комиссиях, которым меня показывали в качестве свидетеля. Молчание полковника принимали за мудрость, и тайна раскрылась случайно. Он несколько раз пытался облететь окрестные горы на параплане, чтобы найти Чорный Чум. Во время одной из таких попыток полковник исчез.

Все остальные участники описанных выше событий живы до сих пор.

Я купил отель, и теперь он называется «У мёртвого пилота». Отель процветает, и мы с шерифом и фрекен Бок (я подружился с её поленом и даже отлакировал его) часто собираемся там, в каминной зале. Диктофон всегда лежит у меня рядом на подлокотнике кресла, и уже не один я, а мы все рассказываем Диане новости.

Луна странным образом освещает горы, в такие дни полнолуния всегда очень хорошо — так спокойно, уютно. Хотя я никому не признаюсь, что постоянно держу теперь в подвале пулемет Гочкиса — так, на всякий случай. Потому что иногда мне кажется, что они всё-таки вернутся, прилетят снова. Мысль о том, что кто-то из них, может быть, еще бродит среди людей, замаскированный, неузнаваемый, эта мысль не дает мне покоя.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


22 апреля 2013

(обратно)

Чёрный бархатный плащ с кровавым подбоем (2013-04-22)

Малыш немного испугался, когда увидел на своём подоконнике толстого человечка. Человечек был одет в чёрный кафтан, расшитый серебром и похожий на гусарский мундир, а за плечами у человечка развевался чёрный бархатный плащ с кровавым подбоем. Он немного смахивал на Супермена, но Малыш сразу догадался, что это Карлсон.

— Давай пошалим?

Пошалить Малыш очень хотел, потому что он заболел и давно не выходил из дома — а гулять так хотелось!

— Мы сейчас полетим, — сказал Карлсон, бесцеремонно засунув Малыша под мышку. — Ничего, не бойся, бояться уже совершенно нечего.

И они, описав петлю, взлетели на крышу. На крыше стояла лошадь.

Другой бы удивился, а Малыш только захлопал в ладоши, хотя конь (это превращение могло кого угодно вышибить из седла, но только не Малыша) был унылый и ужасно тощий, похожий на скелет, обтянутый бумагой. Похоже, Карлсон его совсем не кормил.

— Да, мы полетим на коне. А что удивляться, — объяснил Карлсон, — когда сажаешь кого-нибудь себе на шею, то можно её натереть, да и мой конь крылат и куда более вместителен.

Сначала они попали в чудесный марципановый дворец. Там повсюду били барабаны, а стойкие оловянные солдатики маршировали туда и сюда, бойко отдавая честь и теряя «на караул» свои карабины. Штыки сверкали на солнце, пахло табаком, ваксой и солдатскими сапогами.

Привязав коня к хлебному дереву, Карлсон и Малыш прошли во дворец. Во всех комнатах им кланялись фрейлины с потасканными лицами и придворные в затасканных костюмах. Их представили принцу и принцессе, которые играли в крокет очень странными клюшками. Принцесса, забыв о своём марципановом принце, принялась кормить Малыша тортом в форме кривого огурца.

Однако Карлсону быстро надоело это зрелище, и он заявил, что шастать по ночам к принцессам Малышу рано. Поэтому Карлсон отобрал у Малыша торт-огурец и быстро съел сам.

— Давай пойдём на свадьбу, — предложил Карлсон, вытерев свои жирные губы. — Только ты, Малыш, должен надеть военный мундир. Военный мундир очень всех красит.

— Знаешь, милый Карлсон, мне не очень нравится эта идея. Может, кого-то он и красит, но я не очень хотел бы идти куда-то, где военный мундир является необходимым условием.

— Фу, какой ты скучный! Даже если это мышиная свадьба под полом, где всё вымазано салом в качестве единственного угощения? Впрочем, как знаешь.

И, покинув марципановый дворец, они полетели глядеть на птичек.

Вскоре они увидели огромный птичник, где сидели петухи и куры, индюки и утки. В птичник залетел аист и начал проповедовать всем, кто там был, о египетской вере, пирамидах и том, как хорошо быть страусом и бегать взад-вперёд по пустыне.

Впрочем, индюки затопали, утки захлопали, а петух сказал, что аист просто дурак.

Карлсон плюнул на пол и швырнул в петуха камнем:

— Завтра из вас сварят суп, ответственно вам говорю! Это ж я, Карлсон, не узнали меня? — И птицы, узнав его, враз затихли, а аист улетел.

— Ты знаешь, милый Карлсон, — сказал Малыш, — ты, по-моему, не прав. Ну чего этот аист пристал к петухам и уткам со своими страусами? Вот если я буду приставать к Боссе, который сломал ногу, с рассказами о том, как хорошо играть в футбол, он, по-моему, не обрадуется. Да и счастье страуса, который носится по своей Африке и никак не может взлететь, мне кажется, не очень велико.

Но Карлсон его уже не слушал.

Они перенеслись обратно в комнату Малыша.

— Ну, — начал прощаться Карлсон, — мне пора. Надо к завтрашнему дню принарядить весь мир. Я вывинчу из своих дырочек все звёзды, пронумерую их и привинчу обратно — но в строгом симметричном порядке.

— Вот так мерзость, — сказал вдруг портрет на стене. Это был портрет дедушки Малыша, который был изображен с секстаном в руках.

— Вот так мерзость, — повторил он. — Ведь звёзды — не игрушки, а такие же светила, как наша Земля.

— Дедушка, — робко возразил Малыш, — Земля — вовсе не светило.

— Дело-то не в этом, — сурово ответил портрет. — Знаешь, Малыш, как только ты услышишь, что что-то хотят пронумеровать и повесить, — жди беды. Не говоря уж о желаниях приукрасить мир — они вечно кончаются какой-то дрянью, пахнет горелым мясом, а мир, несмотря ни на что, становится только хуже.

— Глупости! — крикнул Карлсон и, снова схватив Малыша в охапку, вылетел в окно, где их уже давно, перебирая в воздухе ногами, поджидал бледный конь.

Чтобы погонять его, Карлсон прихватил из дома Малыша швабру.

— А вот смотри: это мой брат. — Карлсон ткнул пухлым пальчиком в другого человечка с моторчиком, что, держа в каждой руке по раскрытому зонтику, будто парашютист, пытался приземлиться на чьём-то подоконнике. — Его зовут Оле-Лукойе. Братец мой — человек мягкий, любит варенье, оттого сказки его сладкие и липкие. Когда он вваливается в чужой дом, то сразу подкрадывается к детским кроваткам и брызжет детям в глаза сладким молоком из специальной спринцовки. А потом он легонько дует им в затылки, отчего дети окончательно теряют способность сопротивляться.

— Бр-р-р, — сказал Малыш. — Не очень-то мне это нравится! Вот ещё! Подкрадываться и прыскать в глаза! Да ещё дуть в затылок!

— Не бойся, — ответил Карлсон. — Тебе это не светит.

А пока они летели над мостовыми — мимо окон, балконов и черепичных крыш. И отовсюду высовывались дети. Карлсон спрашивал их всех, какие у них были отметки за поведение.

— Хорошие! — отвечали все.

— Покажи-ка! — говорил он.

Детям приходилось показывать дневники, табели и справки, и тех, у кого действительно были отличные отметки, Карлсон сажал впереди, а троечников и хулиганов он сажал позади себя.

— Вот видишь, как всё просто, и ничего не надо бояться.

— А я и не боюсь, — отвечал Малыш, хотя его била крупная дрожь. Ему очень не хотелось слушать ни страшные, ни весёлые сказки, ему хотелось обратно к маме. Но он твёрдо знал, что это не самое страшное, а самое страшное — как раз превратить свою жизнь в погоню за справками о хорошем поведении.

Они неслись по небу, забираясь всё выше, и хлопал над головой чёрный бархатный плащ, и тускло светили пронумерованные Карлсоном звёзды.

Сам Карлсон гулко хохотал, размахивал шваброй и шептал Малышу на ухо:

— Не надо бояться, не надо! Да не бойся, дурачок, это ведь сон, хоть ты и не проснёшься.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


22 апреля 2013

(обратно)

Стая (2013-04-23)

Малыш был частью Свободного Народа, и Свободный Народ считал его своим.

Он кричал «Волки! Волки!» в ночную тьму, и в ответ повсюду зажигались жёлтые глаза его братьев. Он кричал «Во-о-олки-и!», и не было случая, чтобы они не пришли.

Большой бурый медведь с опилками в голове от одного сезона дождей до другого учил его жизни.

Розовая пантера на его глазах убила буйвола за пять минут и научила его смерти.

Медведь быстро научил его Языку Джунглей, Закону Джунглей и узелковому письму.

На этом братья-волки сочли его образование оконченным.

Малыш носился со своими серыми братьями по тропинкам и читал птичий и звериный помёт, как букварь.

Больше всего Малышу нравилось пить свежую кровь, которая ещё дымилась и насыщала на весь день. Особенно вкусной она была в час полной луны, когда кровь и жёлтый круг в небе делали тело Малыша невесомым, а движения — стремительными.

Тогда он всю ночь мчался по джунглям, пока небо не вспыхивало розовым, а Луна не пряталась среди гор.

Однажды он съел обезьяну. Когда он укусил её за шею, она смешно вскинула руки и что-то забормотала на Языке Джунглей. Но, видно, пришёл её час — жизнь её была коротка, а обезьяна была так беспечна, и никто в нужный момент не сказал ей: «Берегись!»

И эта обезьяна, как и многие другие существа, стала с Малышом одной крови — кровь эта текла по его лицу, и братья-волки с уважением глядели на мальчика.

«С волками жить — по-волчьи выть, — сказал тогда Медведь с опилками в голове философски. — Всё равно, доброй охоты тебе, Малыш. Не ты, так тебя».

Все джунгли знали Малыша: вот он, Серенький Волчок, придёт и схватит за бочок, и Малыш приходил, хватал, тащил — за бочок, во лесок, туда, под куст, туда, откуда никто не возвращался.

Как-то раз, прогуливаясь среди скал, он услышал стрёкот в небе. Этот звук был необычным, тревожным, и братья его заскулили, прижав уши. Шерсть их встала дыбом, но Малыш ничего не боялся. Вдруг со стороны Сухого Ручья раздался треск деревьев. Стрёкот утих, и что-то большое упало в джунгли с неба — так в облаках дыма и огня падали с неба каменные яйца. Эту картину он видел на стенах полуразрушенного храма, опутанного лианами и обросшего мочалой.

Барельефы на стенах храма изображали таких же двуногих, как и он, но Малышу всё равно больше нравилось бегать на четвереньках.

Добравшись до Сухого Ручья, он осмотрелся.

На большой поляне он увидел треснувшую скорлупу механизма, сквозь который пророс Красный Цветок. Прямо перед ним воткнулся в землю погнутый пропеллер, а поодаль лежал толстый человек с окровавленным лицом.

Человек тянул к нему руки.

— Слава Богу, — шептал он. — Мальчик, иди сюда… Подойди к дяде Карлсону, мальчик… Мальчик, помоги, мальчик, сюда, сюда, слава Богу, а то тут волки повсюду, каждый кустик рычит, страшно, ты сам голодный, наверное, я тебе варенья дам, тефтели у меня в банке есть, ты вот тефтели, поди, не ел никогда, а, мальчик?..

Малыш сразу понял, что кинжал не понадобится.

Он осторожно, чтобы не спугнуть, оскалился, зарычал перед атакой, как требовал того обычай. И стал готовиться к прыжку.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


23 апреля 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-04-23)

Сегодня поутру мы разговорились с доброй Олюшкой о группе Дятлова. (Это был приступ прокрастинации, тем более, что я заболел каким-то гриппом, и мне было не с руки звонить разным-то людям по делам.

Я даже послал ссылку на своё старое мнение по этому поводу. Тем более, что на днях один мой старый товарищ вдруг попросил меня написать о группе Дятлова. В этот момент я испытал чувства, схожие с ощущениями гинеколога из анекдота, к которому в переходе пристала с нескромным предложением некая гражданка. Впрочем, персонаж анекдота встреченную гражданку убил, а я своему товарищу объяснил, что рецензию на старую книгу про уральскую трагедию писать не буду. Тем более, что всё уже написал раньше — и рецензии разные, и даже, прости Господи, художественную прозу.


Поэтому я выложу текст, который я писал совсем другое место, но там начальники его сочли скучным, меж тем, сама мысль мне дорога.

Так вот, вся телевизионная неделя проходила под знаком Дятлова.

Малахов бьёт в бубен, не отстают кинематографисты, а уж прозы написано удивительно много. Да и я, каюсь, грешен — насчёт прозы.

Но рациональный разговор по поводу признанных Тайн невозможен.

Куда интереснее, как устроено общество и то, как оно обращается с таинственными историями.

История несчастных туристов — просто хороший пример. Она произошла полвека назад, вяло обсуждалась и раньше, но только сейчас, буквально на наших глазах, вводится в фокус общественного внимания. Эта история — становится коммерческим продукт, и теперь останется таким продуктом навсегда. Фильм, снятый по её мотивам, конечно, не будет последним, и я не удивлюсь, что вскоре откроют туристический маршрут на знаменитый перевал — любители пощекотать нервы всегда найдутся. Уже сейчас туда открыто паломничество.

Любой призыв к рациональным скучным объяснениям оканчивается многодневными спорами о Ужасных Тайнах. Мне это не впервой — я хорошо знаю, что лекция о вреде пьянства всегда приводит к фронтальной попойке. И добро, если хотя бы лектору удастся вовремя сбежать.

Сам я довольно долго пытался говорить о механизме, который выносит Ужасные Тайны наружу, но только возбудил множество людей и неявным образом вынудил говорить их: «Конечно, не пришельцы… Но… Нет, но всё-таки тут непонятно…» — и проч., и проч.

Ключ (один из ключей) к тому, как устроена работа Механизма Ужасных Тайн. Хочется сказать мирозданию: «Огласите, пожалуйста, весь список», но мироздание молчит, однако ж я оглашу. К тому же, это может оказаться, подспорьем для писателей, желающих за копейки продать свою душу издателям.


Во-первых, это истории о погибших путешественниках. В этом смысле история с туристами, погибшими на Северном Урале, ничем не отличается от истории со звеном торпедоносцев Avenger, что сгинули разом в декабре 1945 года где-то в районе Бермудского треугольника. «Мария Целеста». «Пикник у Висячей скалы». Ажитация вокруг них точно такая же, по той же схеме.

Массовое сознание, кстати, не так кровожадно — вовсе не обязательно, чтобы погибли все. Вот, как известно, «Титаник» погиб потому, что перевозил в Новый Свет мумию, мумия ожила, и… Но всё же спас Ди Каприо свою девушку? Спас, а? Эта тема эта называется «Сиди дома».

Во-вторых, это истории о спрятанном сокровище — назовём её: «Подальше положишь, сам не найдёшь». Эти сокровища не обязательно состоят из золота и драгоценных металлов. В этом пункте содержится и история Библиотеки Ивана Грозного, и история неизвестно где сгинувших богатств, что Наполеон похитил в Москве, и золото Колчака, что молчаливо ждёт своих будущих владельцев на дне Байкала.

В-третьих, это знаменитые убийства и самоубийства (которые, конечно, тоже убийства). Убийство Есенина, убийство Маяковского, убийство Кеннеди, убийство Распутина и… Вообще всякую смерть можно подверстать под таинственное убийство. Я бы сформулировал эту тему: «Всех убили не просто так».

В-четвёртых, это истории о таинственных существах, что подкарауливают нас в лесах, полях, озере Лохнесс, снежный человек и его дети.

Этот класс историй — очень древний. Йети действует по тем же законам, что и леший с кикиморой. Явление загадочных существ, приведений — дело давнее, всё равно, что разговор с духами. Инопланетяне являются точно так же, как приведения, и точно так же некоторые из них бывают полупрозрачными.

Эта тема называется «Мы и другие».

В-пятых, это истории древних цивилизаций, которые всё знали и всё предвидели. Отрывной календарь майя, невиданные технологии египтян, квантовая физика Шамбалы. Древние всё умели, а мы дураки. Они нас предупреждали, а мы дураки. Они нам всё написали, да только почерк неразборчив, а мы дураки. К ней примыкают история сооружений, кажущихся загадочными. Египетские пирамиды — машина времени или просто антенна связи с космосом? Стоунхедж — телескоп или приёмник, железная колонна в Индии, сталинские высотки, что образуют магическую пентаграмму. Их семь? Да ладно, это такая особая пентаграмма. Ну и Метро-2, конечно.

Это называется — «Богатыри. Не мы».

В-шестых, это мировой заговор. То есть, не всегда мировой — заговор спецслужб, к примеру, вполне себе заговор. То есть, «неустановленной группе лиц» приписываются удивительные организаторские способности. Правда, я должен сказать, что «заговор спецслужб» это довольно унылая тема. Чем ближе к ней подходишь, тем больше кажется, что спецслужбы не могут организовать не только приличного заговора, но и не в силах обеспечить свою нормальную работу.

История с группой Дятлова удивительным образом есть комбинация всех этих тем — там есть возможность поговорить и про заговор (вряд ли пирамиды строило КГБ), и про инопланетян (библиотеку Ивана Грозного вряд ли стащили инопланетяне). И про йети (маловероятно, что йети убили Есенина в пьяной драке). В уральской драме есть сгинувшие путешественники, и возможность выстроить версию с тайным золотом — и не важно, насколько всё это правдоподобно. Мы не одни, богатыри — не мы. Всех убили не просто так, поэтому сиди дома.

Это ведь всё — сеанс нашего коллективного психотерапевтического выговаривания. Желание поговорить цепляется за то, к чему легче прицепиться.

Мне-то, склонному объяснять трагедию простыми немистическими причинами, жаль только человеческой и человечной памяти о погибших. Вот они на последних фотографиях — простые хорошие лица, красивые девушки, счастье и надежды 1959 года. Ничего этого больше нет — только чёрно-белые фотографии в царапинах и пятнышках.


Извините, если кого обидел.


23 апреля 2013

(обратно)

Исполнение желаний (2013-04-26)

Они отправились в путь на рассвете.

Первым шёл Малыш, за ним — Карлсон, а замыкал шествие Боссе.

Карлсон бормотал что-то о том, что там, наверху, все их желания исполнятся.

Но до верха было идти и идти. Сначала они проползли мимо двух истлевших миротворцев в голубых касках. Миротворцы играли вечную партию в шахматы, успев сделать только первый ход пешкой.

— А я их помню, — сказал Карлсон. — Я был ещё мальчишкой, когда они грузились у нас во дворе. Весёлые такие, смеялись всё…

Они свернули с пустынной лестницы и пошли длинным коридором. Туда, сквозь выбитые окна, намело целые холмы песку.

Карлсон остановил их движением руки, а сам стал рыться в карманах. Наконец он вытащил оттуда какую-то неопрятную массу и велел всем катать из неё катышки.

— Что это? — спросил Малыш.

— Это тефтели. Я же говорил: тут такие места… ну, сами понимаете — Собачья Нямка. Сразу увидите, как она тефтелину цапнет. В прошлом году тут шёл Старый Юлиус, и Собачья Нямка сожрала его вместе с ботинками. Я видел спутниковый снимок — там никаких ботинок уже не было.

Они начали швыряться тефтелями как заведённые.

Собачья Нямка, впрочем, из своих песчаных нор не показалась.

Спутники снова стали подниматься по лестнице, на которой не хватало нескольких пролётов, и пришлось лезть, держась за висящие в пустоте перила.

Когда они попали в новый коридор, то упали от усталости прямо в мягкую подушку слежавшейся пыли. Один Боссе пошёл по кругу, ощупывая стены. Вдруг что-то пискнуло — видимо, Боссе нажал какую-то невидимую кнопку. Стена задрожала, лязгнула, и вдруг всё вокруг осветилось жёлтым от ламп и зеркал приехавшего лифта. Боссе обернулся.

— Нет-нет, — крикнул Карлсон испуганно, — в лифт нельзя-я-я!.. Нельзя в лифт! Знаете, сколько людей хотело добраться на крышу в лифте? И где они сейчас? Один так кричал, так кричал — на крышу его вынесло, но он и сам был потом не рад… Тут ведь, в Доме, самый правильный путь — кружной. В Доме всегда так — чем дольше идёшь, тем скорее будешь.

Но Боссе не слушал его, а шагнул в яркий прямоугольник, и двери с лязгом сомкнулись за ним.

В коридоре снова стало темно.

— Он был обречён, что и говорить, обречён с самого начала, — Голос Карлсона дрожал. — А я тебе скажу так: ты, Малыш, мне с самого начала больше нравился. Не переживай, что мы так извазюкались, дело-то житейское. Житейское-то дело. Подумай, что нас ждёт на крыше, — ведь там есть буквально всё. Всё и много. Для всех. Практически никто не уйдёт.

Потом Карлсон стал рассказывать про каких-то мокриц, ворующих детей, а потом про выродков — гастарбайтеров из тех стран, и названия-то которых никто не помнит. Во время пуска Коллайдера бежать им было некуда, и они остались тут. Самое интересное, что все им приписывали какие-то удивительные качества, но никто самих выродков в глаза не видел:

— У нас тут был маньяк, совершенно безумный — ходил на охоту со скальпелем. Одним движением разваливал человека надвое. Вот как!

Малыш и Карлсон ещё долго плутали по лестницам и коридорам, заходя в разные квартиры, чуть было не упали в разрушенный мусоропровод, но всё-таки поднялись ещё выше.

Боссе ждал их на следующем этаже, сразу за дверью на чердак. Замок с двери, отметил про себя Малыш, был сбит только что.

И вот чердак лежал перед ними, полный странных и необъяснимых предметов. Видимо, через крышу текло, потому что на полу стояли огромные вечные лужи. Малыш засмотрелся в них — там, под слоем воды лежали нетленные порнографические журналы, патроны, ружья, шприцы, деньги, плёнки и микрофильмы.

Карлсон нашёл швабру и колотил ею уцелевшие лампочки под потолком.

Боссе копошился в своём русском вещмешке и доставал оттуда банки, похожие на русскую тушёнку.

— Оставите на донышке? — попросил Карлсон облизнувшись.

— Всем достанется, никто не уйдёт, — весело ответил Боссе.

— Стоп. А это что? — насторожился Карлсон.

— Это бомба, — просто ответил Боссе. — Мы с приятелями её собрали в университете. Я ведь тут был, в этом здании. У нас была практика, и я уехал недели за две до пуска Коллайдера. Я-то всё тут знаю как свои пять пальцев. На деле только сопли и прочая антисанитария. Поэтому смешно это всё — тефтели эти дурацкие, желания… Вот это я и хочу прекратить…

Но закончить он не успел, потому что Карлсон, для маскировки обернувшийся в какую-то оранжевую простыню, подкрался сзади и с размаху ударил его по голове шваброй.

Боссе оттащили в тёмный угол, и Карлсон навалился на последнюю дверь, отделяющую их от Крыши. Дверь не поддавалась, и тогда Карлсон просто выбил её ногой. Железный лист с выломанными петлями рухнул на крышу и поехал по скату. Разогнавшись, дверь вырвала хлипкий поручень и ушла вниз, сшибая по пути водосточные трубы.

Когда всё утихло, они наконец выбрались на Крышу.

Домик был прямо перед ними.

Карлсон лёг на ржавое железо, разбросав руки и ноги, как человек с рисунка Леонардо да Винчи. Он поглядел в мутное и серое небо и сказал:

— А может, в самом деле забрать фрекен Бок, упаковать всё имущество в рюкзачок и перебраться сюда, на Крышу? Ну, что — пойдёте загадывать? Можно всё — даже член увеличить.

Малыш неумело курил, сидя на ограждении — спиной к улице.

— Ты знаешь, Карлсон, я туда не пойду. Я внезапно понял, что мне наплевать и на сто тысяч паровых машин, и на самую лучшую в мире коллекцию картин, и на десять тысяч банок варенья.

Всё это не нужно, если у тебя в жизни не было даже собаки.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


26 апреля 2013

(обратно)

Гражданская тайна (2013-04-26)

Малыш очень любил, когда к ним приезжал дядя Юлиус. Вместе с дядюшкой Юлиусом в их скромную квартиру входил запах странствий и аромат приключений. Из его чемодана то выкатывался хрустальный череп, то выпадал слоновий бивень. Он был перепачкан алмазной пылью из Копей Соломона, а иногда Малыш замечал в волосах дядюшки Юлиуса отросток огромной лианы.

Однажды дядюшка Юлиус привёз детям в подарок настольную игру «Обжиманжи», и они принялись играть в неё все вместе, хотя маме это и не понравилось. Дядюшка Юлиус вскакивал, снова садился, и, наконец, вытащил огромное слоновье ружьё и принялся палить в нарисованных зверей.

Сразу было видно, что у дядюшки Юлиуса была боевая молодость. Впрочем, и старость у него была беспокойная. Но, так или иначе, он любил детей, а они любили, когда дядюшка Юлиус рассказывал им сказки. И вот сейчас, когда дядюшка Юлиус вдосталь наговорился с взрослыми, выпил с ними питательной русской водки, он приполз в детскую.

— Ты любишь русскую водку, — печально сказал Малыш, разглядывая дядюшку. — Ты, кажется, вообще любишь всё русское.

— Вздор и глупости. Я и русскую водку не очень люблю, но у твоего папы больше ничего не было. Пустяки, дело житейское. А русских я не люблю, нет. Я ведь воевал с русскими, когда они напали на этих дураков-финнов. Я воевал с ними целых два месяца, пока не отморозил ногу.

— И ты их победил?

— Ну, сначала — нет. А потом они победили. Затем, правда, опять не победили, но теперь мы победили их всех окончательно и навсегда.

— Дядюшка, — попросила Бетан, — а расскажи нам сказку про Гражданскую Тайну.

Это было подло. Малыш знал, что это была любимая дядюшкина сказка, но только очень длинная. У дядюшки никогда не получалось досказать её до конца. Бетан над ним просто издевалась, и Малыш захотел вмешаться. Но было уже поздно, дядюшка Юлиус начал:

— В те дальние-дальние годы, когда уже началась в Европе большая война, жил да был в меру упитанный человек Карлсон. И было у него отзывчивое сердце — летал он по свету туда и сюда: узнает, что в далёкой Гренаде крестьяне решили отнять у добрых людей землю, отправляется Карлсон в Испанию и творит добро прямо в воздухе. Знаменитый художник Пикассо даже изобразил Карлсона на огромной картине «Герань»… Или «Герника», впрочем, это неважно. Или собрались в Вене рабочие похулиганить, а Карлсон тут как тут. А как глупые поляки решили повоевать, так Карлсон полетел в Польшу. И вскоре тихо стало на польских широких полях, на зеленых лугах, где рожь росла, где гречиха цвела, где повсюду густые сады да вишневые кусты. Гоп!.. Гоп!.. Ути-плют! Хорошо! Не визжат пули, не грохают снаряды, не горят деревни. Не надо никого пока расстреливать, не надо снаряды в погреба метать, не надо лес поджигать. Нечего коммунистов бояться. Некому партийные взносы платить. Живи да работай — хорошая жизнь! Хотя из Польши Карлсон вернулся раненым и с тех пор не чувствовал себя в полном расцвете жизненных сил.

Но однажды, дело было к вечеру, вышел Карлсон на крылечко своего домика. Смотрит он — небо ясное, ветер тёплый, солнце в Норвегии садится. И все бы хорошо, да что-то нехорошо. Слышится Карлсону, будто то ли что-то гремит, то ли что-то стучит. Чудится Карлсону, будто пахнет ветер не цветами с садов, не мёдом с лугов, а пахнет ветер то ли дымом с пожаров, то ли порохом с разрывов. Был у Карлсона друг, один мальчик. Не знал про него Карлсон, что не любит тот частную собственность, а любит лишь социализм. Поэтому Карлсон ошибочно доверял другу догадки и помыслы, и иногда даже — деньги в долг. Карлсон сказал этому своему другу, о своих тревогах, а тот и не поверил:

— Что ты? — говорит фальшивый друг. — Это дальние грозы гремят за финскими лесами, это лапландские пастухи дымят кострами в тундре, стада оленей пасут да ужин варят. Иди, Карлсон, и спи спокойно.

Ушёл Карлсон, лёг спать. Но не спится ему — ну, никак не засыпается. Вдруг слышит он внизу на улице топот, у парадной двери — стук. Глянул Карлсон, и видит: стоит у подъезда мотоциклист. Мотоцикл — чёрный, револьвер на боку — блестящий, фуражка — серая, а герб на ней — золотой. Сразу видно — финн.

— Эй, вставайте! — крикнул мотоциклист. — Пришла беда, откуда не ждали. Напали на нас из-за гор и рек проклятые комиссары. Опять уже свистят пули, опять уже рвутся снаряды. Бьются с комиссарами наши отряды, и мчатся гонцы звать на помощь братьев-шведов.

Сказал эти тревожные слова мотоциклист и умчался прочь.

Тогда взрослые полезли в сейфы и вынули свои карабины.

— Что же, — сказали взрослые, — много мы акций купили — видно, много дивидендов детям собирать. Спокойно мы просидели жизнь в конторах и офисах, но, видно, вам, друзья, придется за нас досиживать

Так сказали они, крепко поцеловали детей, и ушли. А те, у кого детей не было, просто отдали ключи консьержке. Времени для сантиментов с консьержками у них не было, потому что теперь всем было и видно, и слышно, как гудят за лесами взрывы и горят за холмами зори от зарева дымных пожаров…

— Так я говорю, Бетан? — спросил дядюшка Юлиус, оглядывая ребят.

— Так… так, — ответила Бетан, потому что в этот момент изо всех сил лупила по игровой приставке, и старалась не отвлекаться.

— Ну вот… День проходит, два проходит. А война не кончилась. Карлсон смотрит вдаль, весь день с крыши не слезает. Нет, не видать конца, а утром снова увидел финского мотоциклиста. Только мотоциклист теперь усталый, и мотоцикл у него поцарапанный.

— Эй, вставайте! — кричит. — Было полбеды, а теперь кругом беда. Много комиссаров, да мало наших. В поле пули тучами, по отрядам снаряды тысячами. Эй, вставайте, давайте подмогу!

Собрались кой-какие взрослые бизнесмены, вынули охотничьи ружья, и ушли куда-то.

Но этот мотоциклист не забывал их дом. И в третий раз он приехал, и в четвёртый, и в пятый. И в десятый приехал, а выглядел каждый раз всё хуже, и мотоцикл у него был уже в полном беспорядке. В последний раз он заявился и вовсе без мотоцикла, зато с перевязанной головой и рукой в гипсе. Зато он говорил, что все страны подписались биться с комиссарами, и Англия, и даже Франция, а уж про Германию и говорить нечего.

— Только бы нам, — говорит, — до завтрашней ночи продержаться.

Слез Карлсон с крыши, принес мотоциклисту напиться. Напился гонец и побрёл дальше. Но видит Карлсон — улица полна народу, а никто финнам помогать не хочет. Снуют по улице, думают — кто о кредитах, а кто об ипотеке, а о красных комиссарах не думают.

Сел тогда Карлсон на крылечко, опустил голову и заплакал.

— Так я говорю, Малыш? — спросил дядюшка Юлиус, чтобы перевести дух, и оглянулся. Увидел дядюшка Юлиус, что не одни дети слушают его сказку, хоть и бросила Бетан свою игровую приставку, а Боссе отложил журнал с голыми людьми. Увидел, что и родители Малыша стоят в дверях, слушают молча и серьёзно.

Но поднял голову Карлсон и закричал:

— Эй же вы, жители Вазастана! Вам бы только в ипотеку играть да в кредиты просить? Или нам, шведам, сидеть дожидаться, чтоб красные комиссары пришли и забрали у нас частную собственность, волатильность и ликвидность?

Как услышали такие слова люди, как заорут они на все голоса! Кто в дверь выбегает, кто в окно вылезает, кто через парковку скачет. Лишь один не захотел идти воевать, потому что хотел социализма, но никому ничего он не сказал, а подтянул штаны и помчался вместе со всеми, как будто бы на подмогу.

Бились они от тёмной ночи до светлой зари. Лишь один фальшивый друг Карлсона не бьется, а всё ходит да высматривает, как бы это комиссарам помочь. И видит этот малыш, что лежит у стены имени маршала Маннергейма целая громада ящиков, а спрятаны в тех ящиках чёрные бомбы, белые снаряды да жёлтые патроны. «Эге, — подумал этот малыш, — вот это мне инужно». И сговорился с комиссарами, что взорвёт всю маннергеймскую стену, а попросил за это только партбилет и орден Кровавого Сталина.

Выдали ему и то, и другое, и стена взорвалась. Ринулись в провал красные комиссары.

— Измена! — крикнул Карлсон.

— Измена! — крикнули все его верные друзья, а что толку?

Уже налетела комиссарская сила, скрутила и схватила она Карлсона. Заковали Карлсона в тяжёлые сибирские кандалы, посадили Карлсона в ГУЛАГ. И помчались спрашивать Кровавого Сталина: что же с пленным Карлсоном теперь делать?

Долго думал Кровавый Сталин, а потом придумал и сказал:

— Мы погубим Карлсона. Но пусть он сначала расскажет нам всю их Гражданскую Тайну. Вы идите, мои верные комиссары, и спросите у него:

— Отчего, Карлсон, бились с Буржуинским Гражданским Обществом и утописты, и коммунисты, и французы, и немцы, и русские и (прости, Маркс), даже евреи, бились-бились, да только сами разбились?

— Отчего, Карлсон, и все тюрьмы полны, и весь ГУЛАГ забит, и все милиционеры на углах, и все чекисты на ногах, а нет нам, коммунистам, покоя ни в светлый день, ни в тёмную ночь?

— Отчего, Карлсон, в моей великой стране что весной, что осенью подпольные ткачи-цеховики ткут неучтённую ткань, а подпольные портные-цеховики шьют модные костюмы? Отчего самые лучшие буфетчицы разбавляют пиво и строят дачи, а самые общительные рабочие не хотят жить в общежитиях, а хотят — в собственных квартирах?

Нет ли у Гражданского общества какого гражданского секрета?

— Нет ли у наших цеховиков чужой помощи?

— Нет ли, Карлсон, тайного хода из нашей страны во все другие страны, по которому, как кто захочет, выбегает прочь, а обратно приносит линючие буржуинские штаны и коричневую иностранную газировку?

Ушли комиссары, да скоро назад вернулись:

— Нет, Кровавый Сталин, не открыл нам Карлсон Гражданской Тайны. Рассмеялся он нам в лицо да зажжужал оскорбительно.

Нахмурился тогда Кровавый Сталин и говорит:

— Сделайте же, мои верные комиссары, этому скрытному Карлсону самую страшную Муку, какая только есть на свете, и выпытайте от него Гражданскую Тайну, потому что не будет нам ни житья, ни покоя без этой важной Тайны.

Ушли комиссары, а вернулись не скоро.

— Нет, — говорят они, — дорогой наш вождь и учитель Кровавый Сталин. Бледный стоял, но гордый, и не сказал он нам Гражданской Тайны, потому что такое уж у него твёрдое слово. А когда мы уходили, то опустился он на пол, приложил ухо к тяжёлому камню холодного пола, и, поверишь ли, о Кровавый Сталин, улыбнулся он так, что вздрогнули мы, комиссары, и страшно нам стало, что не услышал ли он, как шагает по тайным ходам наша неминучая погибель?..

Тут дядюшка Юлиус оборвал рассказ, потому что папа Малыша принёс вискаря.

— Досказывай, — повелительно произнес Малыш, сердито заглядывая дядюшке в лицо.

— Досказывай, — убедительно произнёс раскрасневшийся Боссе. — Недолго уж.

— Хорошо, дети, я доскажу.

— Что это за ужасные буржуинские страны? — воскликнул тогда удивленный Кровавый Сталин. — Что же это такие за непонятные страны, в которых даже Карлсон имеет частную собственность и знает Гражданскую Тайну?

— И сгинул Карлсон в недрах ГУЛАГа… — произнёс дядюшка Юлиус.

При этих неожиданных словах лицо у Боссе сделалось вдруг печальным, растерянным, и он уже не глядел в журнал с голыми людьми. Синеглазая Бетан нахмурилась, а веснушчатое лицо Малыша стало злым, как будто его только что обманули или обидели.

— Но… видели ли вы, дети, бурю? — громко спросила дядюшка Юлиус, оглядывая приумолкших ребят. — Вот так же, как громы, зашелестели долговые расписки. Так же, как молния, засверкали платёжные терминалы. Так же, как ветры, ворвались в покои Кровавого Сталина брокеры и менеджеры, и так же, как тучи, сгустились обязательства по кредитам. А видели ли вы проливные грозы в сухое и знойное лето? Вот так же, как ручьи, сбегая с пыльных гор, сливались в бурливые, пенистые потоки, так же, безо всякого вторжения, забурлила в стране Кровавого Сталина предпринимательская деятельность. И кончилось его время.

А Карлсона так и не нашли. Одно только радует — он обещал вернуться. А пока оказали ему высшую честь: изобразили его на деньгах.

Получают люди жалование — привет Карлсону!

Берут люди деньги в банке — привет Карлсону!

Расплачиваются по долгам — привет Карлсону!

А продают скауты своё дурацкое печенье на улице — салют Карлсону!

Вот вам, ребята, и вся сказка, — и дядюшка отёр слезу, выкатившуюся из глаза.

Впрочем, все и так плакали.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


26 апреля 2013

(обратно)

Ревизия (2013-04-27)

В ворота гостиницы одного уездного города въехала довольно красивая коляска, в какой обычно ездят люди среднего достатка, не обременённые семьёй. Выглядело это весьма легкомысленно, но господин, который въехал в город, был человеком в меру упитанным, в полном расцвете жизненных сил. Въезд его не произвел в городе совершенно никакого шума и не был сопровожден ничем особенным; только два русские философа, лежавшие у дверей кабака против гостиницы, сделали кое-какие замечания, относившиеся, впрочем, более к экипажу, чем к сидевшему в нем. «Вишь ты, — сказал один другому, — вон какое колесо! что ты думаешь, доедет то колесо, если б случилось, в Петушки или не доедет?» — «Доедет», — отвечал другой. «А вот до Кремля-то, я думаю, не доедет?» — «До Кремля не доедет», — отвечал другой. Этим разговор и кончился.

Темно и скромно происхождение нашего героя. Родительница его была дворянка, отец точно дворянин, но родом из Швеции; впрочем, ребёнок лицом на них не походил. Он с рождения обладал очень странной анатомией, но об этом, впрочем, позже. Родильнице предоставили на выбор любое из трех имён, какое она хочет выбрать: Моккия, Соссия или назвать ребенка во имя мученика Хоздазата. «Нет, — подумала роженица, — имена-то всё странные такие». Чтобы угодить ей, развернули календарь в другом месте; вышли опять три имени: Трифилий, Дула и Варахасий. «Вот это наказание, — проговорила она, — какие всё имена; я, право, никогда и не слыхивала таких. Пусть бы еще Варадат или Варух, а то Трифилий и Варахасий». Ещё переворотили страницу — вышли: Павсикахий и Вахтисий. «Ну, уж я вижу, — сказала бедная женщина, — что, видно, его такая судьба. Уж если так, пусть лучше будет он называться, как и отец его, бывший шведский подданный, Карл Карлсон».

Швед этот был как бы захвачен в плен во время последней войны, когда под предводительством Аракчеева мы отвоевали Финляндское княжество. Тогда отряд графа Каменского захватил несколько шведских фуражиров, самих более нуждавшихся в пропитании.

Карлсон прижился в русском войске, а когда война закончилась, то выписал из соседней страны и мать свою, будущую бабушку Карлсона.


Итак, ребенка окрестили, причем он заплакал и сделал такую гримасу, как будто бы предчувствовал, что будет учиться на казённый кошт.

Жизнь при начале взглянула на него как-то кисло-неприютно, сквозь какое-то мутное, занесённое снегом окошко: ни друга, ни товарища в детстве! Маленькая горенка с маленькими окнами, не отворявшимися ни в зиму, ни в лето, стёртые памятью лица родителей, которые вскоре после рождения Карлсона были перенесены судьбою в иной мир. Остался лишь вечный шарк и шлёпанье по комнате хлопанцев суровой бабушки, которая любила его, но по-своему, быстро приобретя русские привычки вслед русской пословице «Бьёт — значит, любит».

Когда Карлсон подрос, его отдали в учение.

Бабушка при расставании слез не лила; дана была полтина меди на расход и лакомства и, что гораздо важнее, умное наставление: «Смотри же, Карлсончик, учись, не дури и не повесничай, а больше всего угождай учителям и начальникам. Коли будешь угождать начальнику, то, хоть и в науке не успеешь и таланту Бог не дал, все пойдешь в ход и всех опередишь. С товарищами не водись, они тебя добру не научат; а если уж пошло на то, так водись с теми, которые побогаче, чтобы при случае могли быть тебе полезными. Не угощай и не потчевай никого, а веди себя лучше так, чтобы тебя угощали, а больше всего береги и копи денежку (с этими словами она всунула ему в руку монетку в пять эре с профилем короля Густава, невесть как сохранённую): эта вещь надежнее всего на свете. Товарищ или приятель тебя надует и в беде первый тебя выдаст, а денежка не выдаст, в какой бы беде ты ни был. Всё сделаешь и все прошибёшь на свете этой денежкой».

Из данной полтины Карлсон не издержал ни копейки, напротив, в тот же год уже сделал к ней приращения, показав оборотливость почти необыкновенную: нарисовал на бумажке петушка, подписал под ним пояснение, что, дескать, это «очень одинокий петух», и продал очень выгодно модному галеристу Гетьману. Потом в продолжение некоторого времени пустился на другие спекуляции, именно вот какие: накупивши варенья и варёных тефтелей в немецкой слободе, садился в классе возле тех, которые были побогаче, и как только замечал, что товарища начинало тошнить — признак подступающего голода, — он высовывал ему из-под скамьи будто невзначай банку с вареньем или кружок колбасы и, раззадоривши его, брал деньги, соображаясь с аппетитом.

Монетка же в пять эре всегда была при нём, в специальном мешочке, висевшем на шее.

В училище Карлсон вдруг постигнул дух начальника и в чем должно состоять поведение худого перед толстым, низшего перед высшим. Он был на отличном счету и устроился на приличное место в департаменте. Он помнил заветы бабушки, однако ж молодые чиновники, как прежде его соученики, не прощали ему скопидомства, подсмеивались и острились над ним, во сколько хватало канцелярского остроумия, рассказывали тут же пред ним разные составленные про него истории. Это, к примеру, были истории про его хозяйку, семидесятилетнюю старуху, говорили, что она бьёт его, спрашивали, когда будет их свадьба, сыпали на голову ему бумажки, называя это снегом.


Но в Карлсоне не было привязанности собственно к деньгам для денег; им не владели скряжничество и скупость. Нет, не они двигали им: ему мерещилась впереди жизнь во всех довольствах, со всякими достатками: экипажи, домик на столичной крыше, отлично устроенный, вкусные обеды, варенье да печенье рядами на полках — вот что беспрерывно носилось в голове его. Иногда, глядя из окна на двор, говорил он о том, как бы хорошо было, если бы вдруг от дома провести подземный ход или чрез Фонтанку выстроить каменный мост, на котором бы были по обеим сторонам лавки, и чтобы в них сидели купцы и продавали разные мелкие товары, нужные для крестьян, — и все по пять эре. Мысль о подобных лавках, где все без исключения товары будут по пять эре, не оставляла его, хотя каждый раз он вспоминал, что в России считают полушками, алтынами, пятаками да гривенниками.

Чужие деньги, как известно, угодны к счёту, и Карлсон считал их много и часто. Взяток он брал мало и как-то рассеянно, а значит, как бы и не брал вовсе.

Он сторонился проказ, однако беда пришла, откуда не ждали. Пришёл новый начальник, инвалид, имевший увечья в сражениях, обласканный двором и оттого почувствовавший силу, решил он навести порядок и наказать казнокрадов, что чудились ему за каждым кустом.

И в этот момент Карлсон глупо и неосмотрительно использовал казённую простыню для того, чтобы изображать младенца в праздничном вертепе.

Простыня была непоправимо испорчена прорезями, и Карлсону, мало того что велели оплатить её из скудного жалования, но и пригрозили судом. Положение его весьма походило на положение школьника, выбежавшего из секретной комнаты, куда начальник призвал его, с тем чтобы дать кое-какое наставление, но вместо того высек совершенно неожиданным образом.

«Ну, что ж! — сказал себе Карлсон, — зацепил — поволок, сорвалось — не спрашивай. Плачем горю не пособить, нужно дело делать». И он, чтобы с видимым усердием загладить вину, а с невидимой изворотливостью вкусить тефтелей мечты, сам напросился в далёкую губернию с ревизией.

Надобно сказать, что эта ревизия давно составляла тайный предмет его помышлений. Он видел, какими щегольскими заграничными вещицами обзаводились ревизоры, какие люстры и плюшки пересылали они кумушкам, тетушкам и сестрам. Не раз он представлял себе, как это будет, — и, право, в этой мечте о деньгах был практически безгрешен. Все берут — и суровые охранители, и завзятые либералы, и русские, и инородцы. И, бывало, услышишь почти якобинскую речь какого-нибудь реформатора, а подождёшь пару лет, и пройдёт-прошелестит слух: «Берёт! Берёт-с!» Так, впрочем, и успокоится жизнь, да и то дело — никого не волокут на гильотину, и уж одно это кажется обывателю прекрасным.


И вот он приехал в этот ничего не подразумевающий город, и тот лежал перед ним прямо как пулярка на блюде.

Он написал половому на четвертушке бумаги своё имя и звание (вписав, правда, ещё «по частным делам») и отправился в ресторацию.

Весь вечер Карлсон провёл в ресторации. Там он без устали расспрашивал местных жителей о главных людях города. Собеседники его менялись — тщедушный и скромный помещик Ноздрёв, жалко и подобострастно просивший в долг денег и вещей, суровый и решительный откупщик Манилов, мот и транжира Плюшкин… Все они, вставая от столика Карлсона с некоторой приятственной тяжестью в животе, признавались себе, что чудеснее собеседника не видывали. Карлсон меж тем всё запоминал, всё подмечал, всё записывал на бумажку. Оказывалось, что все городские начальники были замешаны в делах неблаговидных, если не сказать — преступных.

Чего стоила одна история с унтер-офицерской вдовой, что открыла в своём доме тайный кабинет, где прохаживалась в черных ботфортах и секла розгою чувствительных мужчин, перемежая это иными удовольствиями. Попечитель богоугодных заведений именовал это место «Земляничкой». Узнал также Карлсон странности почтовой службы, ужасы городского плана, а уж что выделывал градоначальник, оправдываясь недостаточностью состояния и тем, что казенного жалованья не хватает даже на чай и сахар, вовсе описать было невозможно.

Потирая руки, он вернулся в гостиницу и вместо овец принялся считать тараканов. На третьем десятке он сбился и провалился в сон.

Однако ж пробуждение его не было радостным.

Он увидел над собой самого градоначальника, частного пристава и двух солдат.

Едва дали Карлсону надеть фрак цвета наваринского пламени и дыма, как солдаты щёлкнули каблуками, а градоначальник рявкнул:

— Подите, говорю вам!

Причём сказал он это с тем неизъяснимым чувством отвращения, какое чувствует человек при виде безобразнейшего насекомого, которого нет духу раздавить ногой. Карлсон упал на колени и тут же почувствовал удар сапога в нос, губы и округленный подбородок.

Два дюжих жандарма в силах оттащили его и, взявши под руки, повели через все комнаты. Он был бледный, убитый, в том бесчувственно-страшном состоянии, в каком бывает человек, видящий перед собою черную, неотвратимую смерть, это страшилище, противное естеству нашему…

В самых дверях на лестницу навстречу ему попался Ноздрёв, уезжавший в свою деревню.

Луч надежды вдруг скользнул перед Карлсоном, пребывавшем в полуобморочном состоянии. В один миг с силой неестественной вырвался он из рук обоих жандармов и бросился в ноги изумленному Ноздрёву.

— Батюшка! Что с вами?

— Спасите! Ведут в острог, на смерть!..

Жандармы схватили его и повели, и Ноздрёву не дали даже и услышать окончания.

Промозглый, сырой чулан с запахом сапогов и онуч гарнизонных солдат, некрашеный стол, два скверных стула, с железной решеткой окно, дряхлая печь, сквозь щели которой только дымило, а тепла не давало, — вот обиталище, где помещен был Карлсон, уже было начинавший вкушать сладость жизни ревизора и привлекать вниманье соотечественников, в тонком новом фраке цвета наваринского пламени и дыма.

На следующий день его вывели из узилища, и Карлсон предстал перед синклитом городских начальников.

Тут были все, и все глядели на Карлсона сурово и беспощадно. Впрочем, к взору одних примешивалась малая толика жалости, а ко взору других — малая толика презрения.

Он собрался силами и вопросил, отчего с ним, с чиновником по особым поручениям, так поступили. Но на него шикнули, а какой-то толстяк, обращаясь к рядом стоящему, пояснил:

— В том-то и штука, что он не уполномоченный и не особа! Ещё хорошо, если только мошенник, а может быть, и того ещё хуже.

Карлсону подали какую-то бумагу, и он обомлел.

Он сразу узнал почерк Малыша. Да нечеткое перо… впрочем, видно, что негодяй.

Малышом в узком кругу звали одного его товарища по департаменту. Это был молодой человек лет двадцати трех, тоненький, худенький; несколько приглуповат и, как говорят, без царя в голове, — один из тех людей, которых в канцеляриях называют пустейшими. Малыш был одним из тех, что обсыпал Карлсона бумажками. Малыш всегда говорил и действовал без всякого соображения и не был в состоянии остановить постоянного внимания на какой-нибудь мысли. Речь его была отрывиста, и слова вылетали из уст его совершенно неожиданно. Малыш был полон чистосердечия и простоты, но вместе с тем был склонен к злым проказам.

Бумага, что дрожала и подпрыгивала в руках Карлсона, оказалась письмом Малыша, где тот спешил уведомить неведомого приятеля, какие с ним произошли чудеса. На дороге обчистил его кругом пехотный капитан, так что трактирщик хотел уже было посадить в тюрьму; как вдруг по его петербургской физиономии и по костюму весь город принял его за генерал-губернатора. Он прожил у городничего неделю, жуировал, волочился напропалую за его женой и дочкой; не решился только, с которой начать. Когда Карлсон дошёл до слов «думаю, прежде с матушки, потому что, кажется, готова сейчас на все услуги», то негодование вскипело в нём.

Надо сказать, что по причинам анатомическим он вовсе не заводил романов. Странный горб его, который скрывал знаменитый фрак цвета наваринского дыма, был вовсе не горб, а странная шутка природы, конструкция, которую побоялись удалить врачи. Некоторые, правда, приписывали ей волшебные свойства — но что до того было Карлсону, лишённому женской ласки!

Итак, все давали Малышу взаймы, но своих кредиторов величал он гадкими словами: городничий был у него глуп, как сивый мерин, почтмейстер — подлец и пьяница. Местного раввина (что совсем уж невозможно) обозвал он совершеннейшей свиньей в ермолке.

Но самое страшное шло в конце.

Малыш писал: «Прощай, душа моя. Скоро сюда приедет наш Карлсончик, любитель варенья и плюшек. Если уж мне удалось так поживиться, так уж даже не знаю, до каких высот он тут поднимется».

Дыханье Карлсона остановилось в горле его, он хотел было оправдаться, заявить, что он и есть настоящий ревизор, да уж звучали страшные слова о военном суде, и он так и остался стоять столбом, пока его не увели жандармы.

Он очнулся лишь в своей зарешёченной каморке и принялся рассуждать, и в рассуждении его видна была некоторая сторона справедливости: «Почему ж я? Зачем на меня обрушилась беда? Кто ж зевает теперь на должности? — все приобретают. Несчастным я не сделал никого: я не ограбил вдову, я не пустил никого по миру, пользовался я от избытков, брал там, где всякий брал бы; а ныне даже и не взял, а только хотел. Не воспользуйся я, другие воспользовались бы. За что же другие благоденствуют и почему должен я пропасть червём? И что я теперь? Куда я гожусь? Какими глазами я стану смотреть теперь в глаза всякому почтенному отцу семейства? Да, я пал жертвой злой шутки, но как не чувствовать мне угрызения совести, зная, что даром бременю землю, и что скажут потом мои дети? Вот, скажут, отец, скотина, не оставил нам никакого состояния!»

Так жаловался и плакал герой наш, а между тем деятельность никак не умирала в голове его; там всё хотело что-то строиться и ждало только плана. Вновь съежился он, вновь принялся рассуждать о будущем. А может, думал он, бросить всё и уехать в Урюпинск? «Буду трудиться, буду работать в поте лица в деревне и займусь честно, так, чтобы иметь доброе влиянье и на других. Что ж, в самом деле, будто я уже совсем негодный. Есть способности к хозяйству; я имею качества бережливости, расторопности и благоразумия, даже постоянства. Стоит только решиться».

Так думал Карлсон и полупробуждёнными силами души, казалось, что-то осязал. Казалось, природа его тёмным чутьем стала слышать, что есть какой-то долг, который нужно исполнять человеку на земле, который можно исполнять всюду, на всяком угле, несмотря на всякие обстоятельства, смятенья и движенья, летающие вокруг человека, как он сам в своих снах — при помощи своего горба. И трудолюбивая жизнь, удаленная от шума городов и тех обольщений, которые от праздности выдумал, позабывши труд, человек, так сильно стала перед ним рисоваться, что он уже почти позабыл всю неприятность своего положения и, может быть, готов был даже возблагодарить провиденье за этот тяжелый урок, если только выпустят его и отдадут хотя часть… Но… одностворчатая дверь его нечистого чулана растворилась, вошла одна чиновная особа, а, собственно, — Павел Иванович Чичиков, эпикуреец, собой лихач, в плечах аршин, ноги стройные, отличный товарищ, кутила и продувная бестия, как выражались о нем сами товарищи. В военное время человек этот наделал бы чудес: его бы послать куда-нибудь пробраться сквозь непроходимые, опасные места, украсть перед носом у самого неприятеля пушку — это его бы дело. Но за неименьем военного поприща, на котором бы, может быть, его сделали честным человеком, он пакостил от всех сил. Непостижимое дело! Странные он имел убеждения и правила: с товарищами он был хорош, никого не продавал и, давши слово, держал; но высшее над собою начальство он считал чем-то вроде неприятельской батареи, сквозь которую нужно пробиваться, пользуясь всяким слабым местом, проломом или упущением.

— Знаем всё об вашем положении, всё услышали, — сказал Павел Иванович Карлсону, когда увидел, что дверь за ним плотно затворилась. — Ничего, ничего! Не робейте; всё будет поправлено. Все станем работать за вас и будем ваши слуги. Десять тысяч на всех — и ничего больше.

— Будто? Но ведь я же ни в чём не виновен! — вскрикнул Карлсон.

— Полноте! Кто теперь смотрит: виновен — не виновен, посидите год-два, и мнение ваше о виновностях решительно изменится. Сомневался бы я в вашей невиновности — так запросил бы все тридцать.

«Эге, — смекнул Карлсон. — Надобно соглашаться!» И спросил:

— И я буду совершенно оправдан?

— Кругом! Ещё и вознагражденье получите за убытки.

— И за труд?..

— Десять тысяч. Тут уже всё вместе — и нашим, и уездным, и генерал-губернаторским, и секретарю.

— Но позвольте, как же я могу? Мои все вещи, бумаги — всё это теперь запечатано, под присмотром.

— Через час получите всё. По рукам, что ли?

Карлсон дал руку. Сердце его билось, и он не доверял, чтобы это было возможно.

— Пока прощайте! Поручил вам сказать наш общий приятель Ноздрёв, что главное дело — спокойствие и присутствие духа.

«Гм! Ноздрёв единый из всего мира оказался дельным человеком. Кто бы мог подумать! — подумал Карлсон. — Вот это, понимаю, друг!»

Чичиков скрылся. Карлсон же, оставшись, всё ещё не доверял словам, но не прошло и часа после этого разговора, как была принесена его шкатулка: бумаги, деньги — всё в наилучшем порядке. Чичиков сам явился в нумера Карлсона; выбранил поставленных часовых за то, что небдительно смотрели, потребовал ещё лишних солдат для усиленья присмотра, а сам отобрал все бумаги, которые могли бы чем-нибудь компрометировать Чичикова, связал всё это вместе, запечатал и повелел самому солдату отнести немедленно к самому Карлсону, в виде необходимых ночных и спальных вещей, так что Карлсон вместе со своими департаментскими удостоверениями получил даже и всё тёплое, что нужно было для покрытия бренного его тела. Это скорое доставление обрадовало его несказанно. После этого Карлсон возымел сильную надежду, и уже начали ему вновь грезиться кое-какие приманки: домик на крыше, стройные ряды банок с вареньем на полках, корзины печенья в подполе. Деревня и тишина стали казаться бледней, город и шум — опять ярче, ясней. О жизнь!

А между тем завязалось дело размера беспредельного в судах и палатах. Работали перья писцов, и, понюхивая табак, трудились казусные головы, любуясь, как художники, крючковатой строкой. Консультант повсюду стучал копытом, как скрытый маг, незримо ворочал всем механизмом; всех опутал решительно, прежде чем кто успел осмотреться. Путаница увеличилась. Чичиков превзошел самого себя отважностью и дерзостью неслыханною. В это время на место прежнего письма Малыша очутилось совершенно другое. Прежнее, было подшитое к делу, запрятали куда-то так, что и потом не узнали, куда оно делось. Городничему дали знать, что почтмейстер пишет на него донос; жандармскому чиновнику дали знать, что секретно проживающий чиновник также пишет на него доносы; секретно проживавшего чиновника уверил, что есть ещё секретнейший чиновник, который на него доносит, — и всех привёл в такое положение, что к нему должны все были обратиться за советами. Произошла такая бестолковщина: донос сел верхом на доносе, и пошли открываться такие дела, которых и солнце не видало, и даже такие, которых и не было. Всё пошло в работу и в дело: и кто незаконнорожденный сын, и какого рода и звания у кого любовница, и чья жена за кем волочится. Скандалы, соблазны и всё прочее так замешалось и сплелось вместе с историей несчастного Карлсона, что никоим образом нельзя было понять, которое из этих дел было главнейшая чепуха: оба казались равного достоинства. Когда стали наконец поступать бумаги от городничего к генерал-губернатору, тот ничего не мог понять. Весьма умный и расторопный чиновник, которому поручено было сделать экстракт, чуть не сошел с ума: никаким образом нельзя было поймать нити дела. В одной части губернии оказался голод, а чиновники, посланные раздать хлеб, как-то не так распорядились, как следовало. В другой части губернии расшевелились раскольники. Кто-то сказал между ними, что народился антихрист, который и мёртвым не дает покоя, летая по всей губернии на манер демона. Каялись и грешили и — под видом изловить антихриста — укокошили неантихристов. В другом месте мужики взбунтовались против помещиков и капитан-исправников. Какие-то бродяги пропустили между ними слухи, что наступает такое время, что мужики должны быть помещики и нарядиться во фраки, а помещики нарядятся в армяки и будут мужики, — и целая волость, не размысля того, что слишком много выйдет тогда помещиков и капитан-исправников, отказалась платить всякую подать. Нужно было прибегнуть к насильственным мерам.

Но всего этого Карлсон не знал.

Он вышел из ворот тюрьмы своей в том же самом фраке цвета наваринского дыма, но уже, впрочем, потасканном и помятом. В руках Карлсона был узелок.

Ему и вправду выплатили компенсацию — да поздно. Все деньги пошли Чичикову, и несколько даже не хватило. От службы Карлсон был отставлен без объяснений, и угрюмо посмотрел на него этот мир — точь-в-точь как при его рождении. Ни о каком округлённом подбородке и речи не было, как и о всей приятной пухлости. Он выглядел уже человеком тощим, много старше среднего возраста, можно сказать, в упадке сил.

Лишь один сокровенный мешочек висел на его похудевшей шейке, составляя его единственный капитал.

Карлсон озирался, как озирается погорелец на пожарище, тщетно пытаясь найти хоть какой знакомый предмет, чтобы употребить его в дело.

«Когда судьба говорит, чтобы я поискал сам средств помочь себе, — бормотал он, стоя на разъезженной улице и постепенно ожесточаясь, — хорошо, говорит, я, говорит, найду средства!»

И вот слухи о Карлсоне канули в реку забвения, в какую-нибудь эдакую Лету, как называют это поэты. Но, позвольте, господа, вот тут-то и начинается, можно сказать, нить, завязка романа.

Итак, куда делся Карлсон, неизвестно; но не прошло, можете представить себе, двух месяцев, как появилась в рязанских лесах шайка разбойников, и атаман-то этой шайки был, судари мои, был не кто другой…


(рукопись обрывается обгорелым краем)


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


27 апреля 2013

(обратно)

Таинственный остров сокровищ (2013-04-28)

Однажды утром спросонья Малыш услышал взволнованные голоса, доносившиеся из кухни.

Папа и мама явно были чем-то огорчены.

— Ну вот, дождались! — сказал папа. — Ты только погляди, что написано в газете. На, прочти сама.

— Ужасно! — воскликнула мама. — Просто ужас какой-то!

Малыш мигом соскочил с постели. Ему не терпелось узнать, что же именно ужасно. И он узнал.

На первой странице газеты огромными буквами был набран заголовок: «Что это: летающий бочонок или нечто другое?» В статье было написано: «Странный неопознанный объект над Стокгольмом. Сообщают, что в районе Вазастана появился некий летающий предмет, напоминающий по виду гигантский блин. Все государства земного шара — и монархии и республики — охватила сильнейшая тревога, которую необходимо рассеять. Загадочное явление совершалось в воздушной среде, плотность которой постепенно уменьшается по мере удаления от Земли. Но кто раскроет летающую тайну Вазастана? Редакция газеты назначает вознаграждение в 10 000 крон. Тот, кому посчастливится поймать этот таинственный предмет, получит премию в 10 000 крон. Ловите его, несите в редакцию, получайте деньги!»

Сколько телескопов, подзорных труб, зрительных стекол, биноклей, очков, лорнетов устремлялось к небу в эти чудесные летние ночи, сколько глаз припало к окулярам оптических приборов всех видов и размеров, — сосчитать невозможно! Но уж никак не меньше нескольких сотен тысяч, другими словами — в десять, в двадцать раз больше, чем можно увидеть звезд на небосводе невооруженным глазом. Никогда даже солнечное затмение, наблюдаемое одновременно из всех пунктов земного шара, не привлекало такого количества зрителей.

В отделении математической астрономии не снизошли до наблюдений; в отделении меридиональных измерений ничего не обнаружили; в отделении физических наблюдений ничего не заметили; в отделении геодезии ничего не открыли; в отделении метеорологии ничего не увидели; наконец, в отделении подсчетов попросту ничего не разглядели. Лишь китаец, директор обсерватории Цзи Ка Вей громко заявил прессе, что это просто «Алеет Восток». Обсерватория эта возвышалась в десяти километрах от моря посреди обширной равнины, и перед нею открывался безграничный горизонт, словно омытый прозрачным воздухом. Так вот, этот китаец заявил: «Весьма возможно, что небесное тело, о котором идет речь, — всего-навсего движущийся аппарат, летательная машина».

— Эге, — сказала мама, услышав всё это, — теперь начнется охота.

А папа, обернувшись к Малышу, сказал:

— Послушай, Малыш, к нашему времени в деле создания управляемых воздушных аппаратов наметился некоторый прогресс, чему немало способствовали многочисленные опыты, предпринятые в последней четверти девятнадцатого столетия. Хотя полеты винтокрылых летательных аппаратов были осуществлены только в двадцатом веке, сама концепция винтокрыла имеет намного более раннее происхождение. В рукописи Леонардо да Винчи имеется рисунок аппарата с винтом на вертикальной оси, приводимым в движение мускульной силой летящего на ней человека. Это, несомненно, геликоптер, или вертолет. Позднее появились гондолы, снабженные гребными винтами и подвешенные к аэростатам удлиненной формы, которыми пользовались Анри Жиффар в 1852 году, Дюпюи де Лом в 1872 году, братья Тиссандье в 1883 году и капитаны Кребс и Ренар в 1884 году. Маневрируя с помощью винтов в среде более тяжелой, чем сам аэростат, искусно лавируя по ветру, воздухоплавателям удавалось порою возвращаться к месту, откуда начался полет, даже вопреки неблагоприятному направлению ветра, что позволяло именовать их воздушные шары управляемыми; однако им удавалось этого добиться лишь при исключительно благоприятных обстоятельствах. В зависимости от способа уравновешивания реактивного момента несущего винта различают одновинтовые вертолёты (с хвостовым винтом или с реактивным приводом несущего винта), двухвинтовые (соосные; продольной схемы; с перекрещивающимися осями несущих винтов; с поперечным расположением несущих винтов, или поперечной схемы) и многовинтовые. Итак, геликоптер-вертолёт — это такой аппарат, подъёмная сила в котором создаётся одним или несколькими несущими винтами.

— Папа, папа, — жалобно сказал Малыш, — а с кем ты сейчас разговаривал?

В этот момент в оконное стекло постучали.

— Спокойно, дорогая, — сказал папа. — Мы живём на седьмом этаже.

Но в окно постучали сильнее, и вот оно распахнулось. На оконной раме висел маленький человечек.

— Вы кто? — спросила мама.

— Да-да, кто? — спросил папа.

— Я Карлсон, — ответил человечек. — Много лет назад я был высажен на необитаемый летающий остров. Но это только так казалось. Когда я прожил на острове двадцать восемь лет, то обнаружил, что он движется только благодаря сотням, таких же, как и я, людей с пропеллерами на спине.

— Так вы попали в рабство!

— Ага, — ответил Карлсон, — я сам продал себя в рабство за бочку варенья и ящик печенья. Но потом я стал десятником винтовиков, затем — сотником, а вскоре — Начальником всего Обитаемого Таинственного Острова Сокровищ. Но вчера на Острове поднялся мятеж, и я бежал.

— Боже! Вы пострадали за правду?!

— Ну да, — согласился Карлсон. — И увеличение нормы выработки, то есть ещё и за технический прогресс.

— Но вы за демократию? — с надеждой спросил папа.

— Конечно! — Карлсон улыбнулся. — Я всегда выступал за то, чтобы у каждого винтовика было не менее трёх рабов.

— Тогда вы можете жить здесь, — посоветовала мама. — Вы попросите политического убежища, и вам дадут пособие.

— Но как же мои страдающие братья? — засомневался Карлсон. — А, впрочем, чёрт с ними.

И тут же согласился. Поход в Комитет беженцев они отложили на завтра, но уже вечером окно их высадили, и в комнату стали запрыгивать люди в чёрном. Малыша они двинули по лбу, папу стукнули в глаз, а маме сломали ноготь.

Впрочем, Карлсона они подняли на руки и сообщили ему, что он теперь может вернуться. Мятеж был подавлен, и начальник стражи лично сорвал кнопки пропеллеров с помочей пойманных бунтовщиков.

И тут же всех их, включая Малыша, потащили в окно. Оказалось, что к дому причалил огромный Обитаемый Таинственный Остров Сокровищ. Как только все они ступили на его вибрирующую почву, Остров взмыл в небо, и их уютный домик пропал внизу. Перед ними лежали на животе несколько сотен карапузов, и у каждого на спине вращался небольшой пропеллер.

Папа остановился как зачарованный и стал смотреть на это чудо.

— Теперь вы — мои гости, — сказал Карлсон. — Только не пытайтесь убежать, ведь тогда мне придётся вас убить. Я так всегда делаю — с тех пор, когда у меня была винтовая подводная лодка. А теперь мы предадимся научным беседам.

— Что суть вещей? — бодро спросил папа. — Всё есть вода. Так говорит Фалес.

Карлсон махнул рукой, и какая-то женщина, подбежавшая сбоку, взяла папу за подбородок (маму передёрнуло) и сказала:

— Но всё есть воздух, сказал мне юный Анаксимен.

— Но всё есть число, — не сдавался папа. — Лысый Пифагор не может ошибиться.

— Отож! — ответила женщина и со странным акцентом произнесла: — Но Гераклит ласкает меня, шептая: всё есть огонь.

Карлсон (которого всё ещё держали на руках, как ребёнка) вмешался:

— Всё есть судьба.

В этот момент с обеих сторон Обитаемого Таинственного Острова запели два хора. Один сразу же сообщил, что он не хор, а воплощённая волна физика де Бройля и вкупе с ней — логика истории, а другой хор стал с ним спорить. Пело всё — и карапузы с пропеллерами, и деревья, и кусты. Запел даже какой-то минерал.

Малыш только успевал глазами хлопать, как тут к ним сбежались какие-то матросы, появились торговка с букетом лилий, продавщица фиалок, похожая на Элизу Дулиттл, и женщина с бейджиком «Торговка Разных Цветов». Торговка с лилиями стала спрашивать, отчего огорчается Торговка Разных Цветов. Та отвечала, что её дочь собирается замуж за вчерашнего прохожего.

На пришельцев никто не обращал внимания, и папа заскучал. Он всё время хотел ввернуть в разговор что-то научно-техническое, про распад атома, но не мог вставить ни слова. Наконец, когда торговки закончили свой бесконечный диалог, он вырвался из рук охраны и заговорил:

— Всё это трагедия философа, который постиг абсолют-формулу. Нужно быть набитым ослом, чтобы из факта атома не дедуцировать факта, что сама вселенная — лишь атом, или, правильнее будет сказать, какая-либо триллионная часть атома. Это ещё геньяльный Блез Паскаль интуитивно познавал. Напрягите внимание. Сперва поясню на примере фантазии. Допускается, что некий физик сумел разыскать среди абсолют-немыслимой суммы атомов, из которых скомпоновано всё, фатальный атом — тот, к которому применяется наше рассуждение. Мы предполагаем, что он додробился до самой малейшей эссенции этого как раз атома, в который момент Тень Руки (руки физика!) падает на нашу вселенную с катастрофальными результатами, потому что вселенная и есть последняя частичка одного, я думаю, центрального, атома, из которых она же состоит. Понять нелегко, но если вы это поймете, то вы всё поймете. Прочь из тюрьмы математики! Целое равно наимельчайшей части целого, сумма частей равна части суммы. Это есть тайна мира, формула абсолют-бесконечности, но, сделав таковое открытие, человеческая личность больше не может гулять и разговаривать. А мы грешим и творим добро вслепую. Один физик создал геликоптер и тут же был схвачен и препровождён в узилище и там исчез. Знает ли он, что дано было сотворить ему: добро или зло? Или такой случай: один человек изобрёл невиданную бомбу, и ей пугали все окрестные страны и народы, зато из-за общего испуга никто не стал воевать. Добро сделал этот человек или зло? Или еще так: другой учёный надрызгался водкой и натворил такое, что тут, пожалуй, и сам полковник Абакумов не разобрал бы, что хорошо, а что плохо. Грех от добра отличить очень трудно.

Карлсон, задумавшись над папиными словами, упал на железную землю Таинственного Летающего Острова Сокровищ и погнул несколько цветов.

— Хо-хо, — сказал он, лежа на полу, — че-че.

Папа продолжал: «Возьмём любовь. Будто хорошо, а будто и плохо. С одной стороны, сказано: «возлюби», а с другой стороны, сказано: «не балуй». Может, лучше вовсе не возлюбить? А сказано: возлюби. А возлюбишь — набалуешь. Что делать? Может, возлюбить, да не так? Тогда зачем же у всех народов одним и тем же словом изображается «возлюбить» и так и не так».

— Шо-шо, — сказал Карлсон, лежа на полу. — Хо-хо.

Малыш отметил, что и движение сотен пропеллеров вокруг как бы замедлилось, будто карапузы, приводившие в движение Летающий Остров, задумались.

Папа сказал: «Добро ли такая любовь? А если нет, то как же возлюбить? Один учёный так любил свою жену, что сделал её клон. А когда она умерла, то стал жить с её клоном, а её клон сделал его клона, и когда он умер, её клон стал жить с его клоном. И тогда его клон сделал своего клона, и когда её клон умер, стал жить с её клоном… Кто ответит мне, любовь это или не любовь?»

— Сю-сю, — сказал Карлсон, ворочаясь на земле.

Папа продолжал: «Грешит ли камень? Грешит ли дерево? Грешит ли зверь? Или грешит только один человек?»

— Млям-млям, — сказал Карлсон, прислушиваясь к папиным словам, — шуп-шуп.

Папа сказал: «Если грешит только один человек, то значит, все грехи мира находятся в самом человеке. Грех не входит в человека, а только выходит из него. Подобно пище: человек съедает хорошее, а выбрасывает из себя нехорошее. В мире нет ничего нехорошего, только то, что прошло сквозь человека, может стать нехорошим».

— Умняф, — сказал Карлсон, стараясь приподняться.

Папа заметил: «Вот я говорил о любви, я говорил о тех состояниях наших, которые называются одним словом «любовь». Я думаю, что сущность любви не меняется от того, кто кого любит. Каждому человеку отпущена известная величина любви. И каждый человек ищет, куда бы ее приложить, не скидывая своих фюзеляжек. Раскрытие тайн перестановок и мелких свойств нашей души, подобной мешку опилок…»

— Хвать! — крикнул Карлсон, вскакивая с пола. Он внезапно дёрнул за какой-то рычаг, торчавший из алюминиевой травы, и в полу открылся люк. — Сгинь!

И папа вместе с мамой и Малышом покатились по гладкому жёлобу.

— Охуеть! — только и сказал Малыш, поняв, что они свалились с Летающего Острова.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


28 апреля 2013

(обратно)

Внук графини (2013-04-28)

Вокруг ежедневно происходили куда более дикие вещи, чем он мог ожидать, когда отправлялся в путь. В Вене у него украли чемодан, а потом вернули. В Будапеште случайный попутчик, когда он отвернулся, вписал ему в дневник свои впечатления.

Впрочем, молодой Свантессон не ужасался. Путешествия — а особенно путешествия делового человека, совершаемые ради заработка, быстро черствят душу.

Он медленно добирался к месту своего назначения, и вот, наконец, на повороте горной дороги перед ним открылся замок графа — огромное, с множеством шпилей здание на холме.

Остановившись в придорожной корчме, он принялся ожидать аудиенции. Однако дни тянулись за днями, а молодой юрист, познавший науку сложения площадей и земельное право, всё жил в комнате, где тараканы были больше румынского чернослива. Но он не возмущался: дело стоило того — за большие деньги его наняли для обмера земель графа, который славился богатством и чудачествами (эти качества всегда идут рука об руку). Свантессон приступил к работе, но держал парадный костюм наготове.

Правда, ему никак не удавалось понять, в замке ли заказчик. Ожидая встречи после работ в поле, он слушал под закопченными сводами корчмы разговоры на разных языках — мадьярском и румынском, внимал напевному цыганскому наречию и отрывистым словам вовсе неизвестных народов. Он провёл всю жизнь на севере, где жизнь понятна и пресна как монастырский хлеб, и сказки славян, которых одни звали славянами восточными, а другие — западными, были долго чужды ему. Но однажды в корчму забрёл бродячий певец с гуслями, иСвантессон услышал песню о девушке, что, встретив свою смерть, выпросила отсрочку, но даже тогда, когда истекла эта отсрочка, осталась жива. Смерть отступила перед её красотой, так что любовь победила смерть, правда, не до конца понятным молодому Свантессону образом. И он понял, что эта история о любви подействовала на него сильнее, чем история несчастной Гретхен, что спасла свою душу, да не спасла свою жизнь.

Об этом и ещё обо многом другом он писал своей невесте Гунилле, и ветер трансильванских гор, струившийся из окна, сам перелистывал страницы длинных писем. Гунилла ждала его на севере, а он описывал ей земли юга, по которым бродил с деревянным циркулем и вязанкой топографических колышков.

Время его текло песком сквозь пальцы, но вдруг из замка явился посыльный. Оказалось, что заказчик скончался много дней назад, а долгое ожидание было следствием ошибки перевода. Граф был наполовину соотечественником Свантессона, и вышло так, что молодому Свантессону, возвращавшемуся домой, пришлось сопровождать гроб в Швецию. И вот он двинулся домой в странной компании с лакированным ящиком. На память о чужой земле он вёз записи народных песен, подкову и землемерный колышек.

Гроб установили в фамильном склепе на крохотном кладбище в центре Вазастана.

Через несколько дней в доме молодого юриста появился упитанный человек средних лет. Это был молодой граф Карлсон, наследник полушведа, полурумына. Карлсон явился для окончательного расчета со Свантессоном, но, и завершив формальности, не вернулся к себе в Мальмё.

Дело в том, что сестра молодого юриста, Бетан Свантессон, была неравнодушна к пришельцу, и он отвечал ей взаимностью. Поэтому молодой Свантессон терпел гостя ради сестры, хотя Гунилла его недолюбливала. Боссе, его старший брат, тоже опасался Карлсона, но ничего не мог поделать.

Бетан вдруг начала чахнуть, и семье чудилось, что с каждым вздохом она теряет жизненные силы. Она умерла весенним днём, когда вся природа приветствовала пробуждение жизни.

На похороны, прервав своё кругосветное путешествие, приехал дядюшка Юлиус Йенсен. Когда он появился на кладбище, Карлсон чего-то испугался и убежал вприпрыжку, кутаясь в свой комичный чёрный плащ с кровавым подбоем.

Прошло совсем немного времени, и знакомый недуг поразил и Гуниллу. Её кожа приобрела мёртвенно-серый оттенок, и она стала всё больше времени проводить в постели.

В один из тёплых летних дней, что так прекрасны в старом Стокгольме, дядюшка Юлиус пришёл к молодому человеку для серьёзного разговора. Он показал младшему Свантессону чемодан с набором оструганных колышков, арбалеты и склянки со святой водой, до поры до времени дремавшие в кожаных петлях. Дядюшка Юлиус рассказывал о таинственных летающих людях и том, как он дрался с ними на всех континентах. По всему выходило, что Карлсон — одно из этих существ, что влетают по ночам в окна и пьют, как клюквенный морс, жизненную силу обыкновенных людей.

— Вампир? — удивился молодой Свантессон. — Как так?

— Вампир, — отвечал дядюшка Юлиус хладнокровно. — Вы их, Бог знает почему, называете упырями, но я могу тебя уверить, что настоящее название их «вампир», и хотя они всегда чисто славянского происхождения, но встречаются во всей Европе и даже в Азии. Незачем придерживаться имени, исковерканного русскими писателями, которые вздумали всё переворачивать на свой лад и из «вампира» сделали «упыря».

— Упырь! Упырь! — повторил дядюшка Юлиус с презрением, — это всё равно, что если бы мы, шведы, говорили вместо «фантома» или «ревенанта» слово «привидение»! И посмотри, как глядит ваш гость на эту бедную девушку, твою невесту. Послушай, что он ей говорит: ровно то же, что и несчастной Бетан. Расхваливает и уговаривает заходить в гости; но я вас уверяю, что не пройдет и трёх дней, как бедняжка умрет. Доктора скажут, что это горячка или воспаление в легких, но ты им не верь!

— Карлсон — вампир? — спросил молодой Свантессон.

— Без сомнения, — отвечал дядюшка Юлиус.

— Скажи-ка, дядя, — спросил молодой человек, — каким образом ты узнаёшь, кто вампир и кто — нет?

— Это совсем немудрено. Что касается до Карлсона, то я не могу в нём ошибаться, потому что знал его ещё прежде, и (мимоходом будет сказано) немало удивился, встретив его здесь. На это нужна удивительная дерзость — ведь пять лет тому назад я был одним из тех, кто взломал двери замка, в который тебя так и не допустили.

Освещая себе дорогу факелами, мы спустились в подвал и вскрыли гроб его бабушки, знаменитой Эжбеты Батори, что летала по ночам над окрестными деревнями, похищая крестьянских детей. Мы вколотили осиновый колышек от палатки Готфрида Бульонского в странный моторчик на её спине, застопорив движение летательного винта… Графиня наводила страх на всю округу, но мы покончили не только с ней, но и с её мужем — Белой Лугаши, хотя для этого мне понадобилось пересечь океан. Исчез только мальчик-посыльный — тогда я думал, что это просто один из многочисленных агентов Лугаши, но это был его внук, тот самый Карлсон! Но мы отвлеклись — ты спрашиваешь, каким образом узнавать вампиров? Заметь, как Карлсон, за едой или в разговоре, щелкает языком. Это по-настоящему не щелканье, а звук, похожий на тот, который производят губами, когда сосут апельсин. Это их условный знак, и так они друг друга узнают и приветствуют.

Услышанное взволновало молодого юриста, и ночью, вместе с дядюшкой и братом Боссе, он прокрался в спальню Гуниллы. Им предстала страшная картина: Гунилла в объятьях страшного сна металась по кровати, не открывая глаз. Над ней, под потолком, стукаясь о люстру, кружил Карлсон. Рядом, к ужасу братьев, висела в воздухе задумчивая Бетан с закрытыми глазами.

Дядюшка Юлиус выставил вперёд деревянный крест из своего бездонного чемодана, и, шарахаясь о стены, страшная пара вылетела в окно.

Той же ночью братья прокрались в склеп. Гроб, привезённый из Румынии, был пуст, и троица удовлетворилась тем, что разрыла могилу Бетан и вколотила несколько колышков в её прекрасное тело. Поутру их ждало новое испытание: Карлсон пытался вылететь из их дома с Гуниллой на руках. Дядюшка Юлиус схватил его за ногу, и Карлсон с размаху бросил свою драгоценную ношу на балкон. Молодой Свантессон схватил Карлсона за другую ногу, и они покатились по полу. Карлсон царапался, кусался и вдруг вырвался у молодого человека из рук. Похититель улетел прочь, задевая за островерхие крыши шведской столицы.

Этой ночью со Свантессонами случилось превращение — они стали мстителями. Оставив Гуниллу на попечение Боссе, дядюшка Юлиус и молодой Свантессон снова отправились на кладбище, но теперь там отсутствовал не только обитатель гроба, но и сам его деревянный дом.

Дядюшка Юлиус утверждал, что только цыганы могут помочь Карлсону вернуться обратно в Румынию. И правда — недавно в этой местности видели пёструю банду цыган, похожих видом на французских философов. И эти цыгане явно были чем-то озабочены.

Волоча за собой свой потрёпанный чемодан на колёсиках, дядюшка Юлиус вёл молодого юриста за собой. И вот вдали показалось облачко пыли. Тогда они побежали по сельской дороге, пока не приблизились к шумной кочующей толпе. Цыгане дудели в рожки и играли гармониками. Торопясь, они везли на повозке уже знакомый Свантессону и Йенсену гроб. Путь дядюшке внезапно заградил предводитель на чёрной, как ночь, лошади.

— Оставь нас, мы дики, нет у нас закона, — произнёс он, будто бы не разжимая губ. И то было верно — на закон Свантессон с Йенсеном и не надеялись, но и бежать, последовав его совету, тоже не могли. Дядюшка Юлиус достал из чемодана светящийся японский меч и вступил в битву, а его молодой спутник изловчился и, юркнув под крупом лошади, вскочил на повозку. Кто-то схватил его за ногу, но, лягнувшись, молодой человек сбросил противника на дорогу.

Отбиваясь от цыган, он наконец дёрнул на себя крышку гроба.

Прямо перед ним лежал Карлсон. На сером лице у летающего человека бродила ужасная улыбка, а руки мертвеца жили своей жизнью, перебирая край сюртука.

Свантессон выхватил из-за пазухи свой землемерный колышек и воткнул его в выгнувшееся в судороге тело. Тут же Карлсон обратился в прах, а цыгане, свистом понукая своих коней, бросились прочь, доказав ещё раз философскую сущность своей натуры.

Свантессон вернулся домой. Первой его встретила Гунилла. Цвет её лица ясно говорил, что заклятие снято. «Любовь снова победила смерть», — подумал молодой Свантессон, вспомнив румынскую корчму.

Теперь перед счастливой парой была целая жизнь — такая же неторопливая, как смена сезонов в северной природе. Свадьба была скромной; всего несколько человек пришли в стокгольмскую церковь, рядом с которой была похоронена несчастная Бетан. Сквозняки давно развеяли прах, в который она обратилась в ту страшную ночь, но она незримо присутствовала на церемонии. У Боссе, как он ни сдерживался, наворачивались на глаза слёзы.

Началась новая страница жизни семьи.

Однако уже через несколько дней молодой Свантессон почувствовал, что его неизъяснимо притягивает нежная шея жены. Он норовил поцеловать супругу именно в нежную жилку, хранящую едва заметный след укуса Карлсона.

А к концу медового месяца молодой юрист почувствовал, что умеет летать, — правда, пока недалеко, от кровати к столу.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


28 апреля 2013

(обратно)

Маленький князь (2013-04-29)

Летом года 7178, иначе по счету 1669-го, швед Карлсон попал в Московию, подрядившись парусных дел мастером.

Сначала он жил на берегу Белого моря, а потом двинулся на юг. Скоро швед добрался до Костромы, а затем в Нижний. Но тут случилось неожиданное.

Двигаясь от Костромы вниз по Волге, он попал в плен.

Карлсон вышел тогда на берег, чтобы полюбоваться пейзажем, и только набил свою морскую трубку, как на него сзади набросились несколько человек, накинули на голову мешок и бросили в лодку.

Русская вода журчала под днищем, крепкие верёвки врезались в тело, и Карлсон философски думал, что, кажется, заработать на маленький домик на родине у него уже не получится. Из родственников осталась только бабушка — дряхлая старуха, что доживала в Стокгольме, даже не догадываясь, где странствует её внучек. Выкуп платить некому, и он догадывался, чем всё это кончится.

Однако судьба оказалась благосклонна к Карлсону — выкупа не потребовалось.

Свобода, однако, не настала. Он служил, да только за службу ему не платили. Но и тратить деньги было пока негде — так он узнал, что в этой варварской земле разницы между волей и неволей нет. Карлсон начальствовал над канатными мастерами и учил их вить вервие простое. Также под его надзором русские учились шить паруса европейского кроя, а потом перешивать их на штаны и кафтаны.

Работы было немного, да и больших кораблей он видал мало. Местный люд ходил по реке на небольших стругах.

Карлсон учил русский язык, который давался ему с трудом, учил плохо и медленно, и к нему приставили голландского купца, что знал с десяток разных наречий. Купец был неудачлив в своём деле, обнищал и уже давно стал толмачом. Имя ему было Христофор Молескин.

Прибился к ним и другой иностранец. То был мальчишка-перс. Он был сыном знатного человека из Энзели и тоже попал в плен — только Карлсона поймали на севере, а мальчика привезли с юга. Христианского имени у него не было, а значит, и вовсе не было никакого. Пленник выглядел как мальчик, и Карлсон прозвал его просто — «Малыш». Русские звали перса «маленький князь», хотя он и сам не знал, княжеского ли рода.

Так втроём они жили в Астрахани.

Карлсон не расставался с пухлой книгой, что подарил ему Молескин, и каждый день вносил в неё новую запись. События его жизни сменяли друг друга, как волжские пейзажи: «Увидели остров, где очень дешево купили отличной рыбы. Продававшие её рыбаки сообщили нам, что тысяча казаков, живших на Донцу, находились на острове четырех бугров, лежащем в устье Волги. Здесь они поджидали приезжих, на которых нападали, грабили и поступали бесчеловечно».

Однако от безделья он скоро начал писать пространнее: «Москвитянин до крайности груб и грязен, а между тем не осмелится войти в церковь иначе, как омывшись. Отсюда вошло в обычай ходить в бани, которые так же обыкновенны во всем государстве, как в Турции и Персии. Не говоря уже о знатных лицах, нет богача, у которого не было бы собственной бани как для удовольствия, так равно и для здоровья. Незнатные и небогатые пользуются общими банями, куда во всякое время ходят все, без различия возраста и пола. Так как они не стыдятся наготы, то и не совестятся мыться все вместе, совершенно голые, и только в предбаннике прикрывают части тела, называть которые не позволяет приличие, засушенными нарочно веточками с древесными листьями, заменяющими у них губку и называемыми на их языке вениками, то есть questen. Входя в баню, москвитянин предварительно некоторое время прохлаждается; затем растягивается на скамье, не боясь её жесткости, потому что обладает очень крепким сложением; потом парится веником и с ног до головы обливается, что всего удивительнее, почти кипятком, а немедленно затем погружается в холодную воду, не заболевая от этого. Я видел даже, что совершенно голыми они ложатся в снег и, пробыв в нём долго, прогуливаются таким же образом более часу, не продрогнув и не причиняя, по-видимому, вреда здоровью. Столь малая чувствительность его к холоду, жару и другим суровым переменам погоды была бы удивительна, если бы не было известно, что его приучают к ней с колыбели, так что он мало-помалу закаляется, и сложение его становится столь крепким, что он мог бы жить столетие, если бы не губил себя водкою. Как бы ни были хороши кушанья, но если при этом нет водки, то им постоянно кажется, что с ними дурно обращаются. Напиток же этот так редок в этом городе, что почти вовсе нет его».

Карлсона давно никто не охранял, и воеводы с атаманами даже платили ему небольшое жалованье, размер которого менялся от хозяина к хозяину.

Бежать было некуда.

Он совсем привык к русской жизни и часто сидел на берегу с казаками и глупо ревел: «Вниз по матушке, по Вольге, сюр нотр мер Вольга, по нашей матери Волге».

А между тем в Астрахани Карлсон уже своими глазами увидел пришедших туда разбойников-казаков. После этого Карлсон записал в свою книгу, как люди эти мало-помалу стали продавать городским купцам то, что они награбили в продолжение четырех лет у москвитян, персиян и татар. Разбойники уступали вещи так дёшево, что всякому можно было иметь очень большую прибыль.

Атаман их вовсе не был страшен, ватага смотрела на него, как на обыкновенного человека; поэтому трое друзей отправились посмотреть на него вблизи.

Карлсон и его товарищи застали атамана в шатре на берегу. Прежде всего он велел спросить, что они за люди, откуда прибыли, с какой целью. Затем разбойник пригласил их выпить.

Начался пир. Лилось хмельное вино, кричали чайки.

Рядом на волне качалась вызолоченная лодка, куда они потом перешли, чтобы посмотреть диковинную добычу. Карлсон, сам себе удивляясь, купил зачем-то полный доспех бухарского еврея: бархатную шапку, отороченную шакалом, и толстое ватное одеяло, сшитое в виде халата.

Они пировали весь день, как это и принято у русских.

Карлсона давно клонило в сон. Парча и дамасские клинки в его глазах двоились, прыгали и налезали друг на друга. Он привалился к резному сундуку и поник головой.

Проснулся швед от плеска воды. Разбойничья лодка поднималась вверх по реке, и города уже не было видно.

Что-то снова пошло не так, думал он, всматриваясь в бегущую мимо челна воду. Это не страна, а пространство неожиданностей.

Вдруг рядом на палубе захохотали. Он прислушался и среди варварской речи услышал, как поминают маленького князя. Его прозвище то исчезало в волнах хохота, то вновь появлялось среди незнакомых слов — точь-в-точь как голова тонущего мелькает в бурной реке.

Карлсон встал и, хватаясь рукой за борт, пополз к говорящим.

Голландец был тут же.

— Они говорят, — перевел купец, — что недовольны атаманом. Они называют его содомитом.

— Sodomite?!

— Ну, не так, но таков смысл.

— Они боятся, что на них падет Божья кара? Что он сделал?

— Нет, они не боятся Божьей кары. Они ропщут, что атаман может забыть о своих обязанностях.

Появился атаман. Из-за спины у него выглядывал Малыш. Лицо мальчика изменилось, да так, что Карлсон не сразу узнал его. Собственно, Малыш перестал быть Малышом.

Бывший Малыш был в роскошном, отделанном жемчугом халате, накинутом прямо на голое тело.

— Кrabat… — но слово застряло в горле у Карлсона. Варварская страна окружала его, и не было в ней ни брата, ни друга.

Разбойники закричали что-то, и это уже был крик гнева. Атаман крикнул им что-то, распаляясь. Купец перевёл, что главный разбойник отвечает на упрёки бранью. Видно было, что атаман шатается от усталости и водки. Наконец он облокотился на край лодки и, смотря задумчиво на Волгу, закричал что-то.

Голландец торопливо бормотал, переводя:

— Говорит, что «обязан тебе всем, что имею, и даже тем, чем я стал».

— Он говорит с Богом? — не понял Карлсон.

— Нет, он говорит с рекой. Он говорит: «Ты — отец и мать моей чести и славы, а я до сих пор не принес ничего в жертву тебе».

Вдруг атаман схватил маленького князя поперек пояса. Покатились по палубе жемчужины, затрещала шитая золотом ткань.

Мальчик мелькнул в воздухе, смешно перебирая ногами, и с плеском скрылся за бортом.

Вечером Карлсон раскрыл подарок Молескина и написал: «Была у этого разбойника в услужении пленная княжна, прекрасная и благолепная девица, но его за неволею, страха ради любила. И во всем угождала». Тут он остановился и заплакал.

Но, быстро успокоившись, швед продолжил: «Однако знаменитый разбойник, нимало не раздумывая, принес её в жертву Посейдону, согласно обычаю, принятому у московитов».

Так закончилась история маленького князя.

Ну а что же сам Карлсон? Вскоре он повздорил с атаманом, и казаки чуть не зарубили его. Швед бежал от них на шлюпке, скитался по Каспийскому морю, попал в рабство в Дагестане, а потом был выкуплен польским посланником.

Когда он двигался на север, то встретил лодку с солдатами и огромной клеткой на палубе.

— Кого везете? — крикнул кормчий.

— Людоеда! — отвечали ему стрельцы.

И правда, в клетке сидело страшное косматое существо. С трудом узнал в нём Карлсон грозного атамана.

Они встретились глазами, и вдруг существо в клетке закричало:

— Нет, не ворон я! Не ворон! Я — мельник!

Но тут лодки разошлись уже далеко, и продолжения Карлсон не услышал.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


29 апреля 2013

(обратно)

Фигак (2013-04-30)

I
В восемь утра Малыша разбудил сановитый, как русский боярин, Боссе. Он возник из лестничного проема, неся в руках чашку капучино с пеной, на которой лежал шоколадный узор. Боссе был в грязном кимоно с драконами, которое слегка вздымалось на мягком утреннем ветерке.

Он поднял чашку перед собою и возгласил:

— Omni mea padme hum!

«Да, так начинается новый день, — подумал Малыш, от неожиданности пролив молоко. — Всё начинается с молока, пролитого молока. Джон Донн уснул — фигак».

Последнее он произнёс вслух.

— Фигак, — заметил Боссе, — это наш народный герой.

— Герой, да. Сын Фингала.

— Господи! — сказал он негромко, разглядывая залив из окна. — Как верно названо море, сопливо зелёное море. Яйцещемящее море. Эпи ойнопа понтон. Виноцветное море. Ах, эти греки с их воплями Талатта! Талатта!

— Ты слышишь, наш сосед на крыше опять стрелял из пистолета? — Боссе это очень не нравилось. — Слышишь, да? Сегодня приедет этот русский, и нас, неровен час, застрелят вместо этого идиота. Так всегда бывает в фильмах — случайный выстрел, а потом всех убивают.

Они вместе арендовали жильё в старой башне, помнящей короля Вазу.

— Это будет совершенно несправедливо, — Голос Боссе звучал особенно угрожающе под древними сводами. Однако Малыш не слушал его, он уже выходил, наскоро затолкав бумаги в портфель.

Он представлял себе бушующее море и несущуюся по нему ладью. Там, на носу, сидел Фигак, странно совмещаясь с героями его любимого Шекспира. Дездемона с платком, Ричард с двумя принцами на руках и Макбет в венце. Весь мир — фигак. Мы тоже, тоже мы фигак-фигак-фигак! Нет повести печальней, и фигак!

Но Фигак всё же должен был встретить отца после долгих странствий. Они были долго в пути, чуть было не встретившись на Западе и почти было встретившись на Востоке, и вот, для окончательного узнавания…

Но тут Малыш отшатнулся от края тротуара.

Когда он хотел перейти улицу Олафа I у старых ворот, чей-то голос, густо прозвучавший над его ухом, велел ему оста¬новиться. Он скорее понял, чем увидел, что его остановил чин полиции.

— Остановитесь.

Он остановился. Два автомобиля, покачивая боками, двигались по направлению к нему. Нетрудно было догадать¬ся, кто сидит в первом. Это был русский лидер. Малыш увидел чёрную, как летом при закрытых ставнях, внутренность кабины и в ней, особенно яркий среди этой темноты (яркость почти спектрального распада), — околыш. Через мгновение всё исчезло (фигак!), всё двинулось своим порядком. Двинулся и Малыш.

II
Находясь под впечатлением этой встречи, Малыш пришёл в школу по адаптации беженцев к стране убежища — свою каторгу и спасение. Он читал лекцию, физически ощущая шершавость мела, которым была покрыта аспидная доска за спиной. Доску украшали вереницы формул — ровные наверху, они начинали плясать и драться внизу, у самой полочки для мела. Предшественник каждый раз оставлял Малышу это таинственное послание, и каждый раз Малыш понимал, как мало он понимает в этих палочках и крючках, как ограничено его знание о мире. А может, доску просто забывали протереть. Он думал об этой обиде мироздания, а в душе его звучал фигак — и сколько бы он ни перечислял студентам чужих писателей, фигак следовал за ним. Сквозь кровь и пыль… фигак, фигак — летит степная кобылица. И мнет ковыль… Блажен, кто смолоду был молод, блажен, кто вовремя созрел, кто постепенно жизни холод с летами вытерпеть умел; кто странным снам не предавался, кто черни светской не чуждался, кто в двадцать лет был франт иль хват, а в тридцать выгодно женат; кто в пятьдесят — фигак! Фигак! Фигак представал перед ним даже в русских сагах, среди снегов, где толпы пархатых казаков бежали по ледяной степи за своим самозваным царём Пугачёвым, а им противостоял несчастный мальчик со своей возлюбленной… Как его фамилия? Как?.. Округлые обороты речи, как тряские колёса деревенской телеги, на повороте заскрипели — и обошлось без имени. Что в имени тебе моём, Фигак? Зачем это я читаю, кому это нужно, отчего я не пишу о своём Шекспире? И знать, что этим обрываешь цепь сердечных мук и тысячи лишений, присущих телу. Это ли не цель желанная? Фигак, и сном забыться. Фигак… и видеть сны? Вот и ответ. Гул затих. Я вышел на подмостки… Фигак! И я там был, фигак, мед-пиво пил…

Малыш собрал свои рукописи и приготовился покинуть школу для беженцев. Третий мир смотрел на него разноцветными глазами. Часть из его слушателей приплыла на паромах как раз оттуда, из тех мест, про которые он рассказывал — из наполненного островами, как суп фрикадельками, южного моря. Они хранили святое чувство Талассы и вольный дух. Один даже показал ему нож из-под парты.

В дверях он встретил директора школы, который, мыча, подсовывал ему заметку о птичьем гриппе. Заметка предназначалась для друзей Малыша в «Газетт». Зачем директору слава репортёра, Малыш не понял, но заметку взял.

III
Карлсон был агентом по воздушным перевозкам.

Но сегодня был пустой день, нужно было только подписать бумаги у доктора, заказавшего в Греции какую-то жестяную глупость для клиники. Поэтому Карлсон проснулся поздно и долго ощупывал вмятину рядом на кровати. Жена его, Пеппи, ушла куда-то по своим пеппиным делам.

Этим утром он, как обычно, пришёл в лавку к знакомому сербу. В этот раз он купил у Джиласа почку. Он покупал её долго, выбирая, снова откладывая обратно тёмное мясо и не переставая говорить с хозяином. Они успели обсудить многое — от войны на юге до зарождающегося нового класса номенклатуры.

Дома Карлсон открыл два письма — первое было от дочери, что подрабатывала на съемках. Другое он открыл по ошибке — это было письмо продюсера к его жене. То есть сначала он думал, что от продюсера, но это было послание от Филле и Рулле — двух известных шалопаев. Он даже сидел рядом с ними за столом на каком-то банкете и потом недосчитался часов и бумажника. Неясные намёки, которыми было полно письмо, привели его в недоумение. «При чём тут её длинные чулки?» — раздражённо подумал он.

Наконец он оставил письма и пошёл по длинному коридору к своему кабинету задумчивости. Внутри старинного механизма спуска гулко капала вода, и под этот метроном он принялся читать свой дневник.

День наваливался, как подушка на жертву семейного насилия. Он думал, что хорошо бы махнуть куда-нибудь на юг, завести себе страусиную ферму.

Однако пора было идти на кладбище. Он вышел из дому со своим потёртым портфелем, уже на лестнице поняв, что забыл телефон. Несколько секунд он потоптался на площадке, но решил не возвращаться.

И вот Карлсон ехал в печальном сером автобусе и разговаривал со своим давним приятелем Юлиусом. «Как мы постарели, Боже мой, как постарели». — Карлсон вдруг подумал, что он сам похож на стареющего Фингала, что ждёт своего сына в замке на холме, сына всё нет и для чего жить — непонятно. Хоронили с помпой, Йенсену бы понравилось, но узнать это теперь было невозможно. Йенсен вышел из дома в гетрах, альпийских башмаках и с рюкзаком, доехал на трамвае до парка, чтобы посмотреть на озеро у башни и лёжа полюбоваться на облака, и тут же свалился замертво. Из дома вышел человек с дубинкой и мешком — и вот фигак! И вот фигак!

«А ведь он был на два года моложе меня», — вспомнил Карлсон и затосковал. Не пойти больше с Йенсеном в леса и парки — теперь он сам отправился пешком. Но если как-нибудь его случится встретить вам, тогда — фигак! Фигак! Фигак! Скорей его фигак!

IV
Покинув кладбище, Карлсон пошёл к знакомым в редакцию «Газетт». Там было накурено и шумно, и Карлсон вдруг понял, что задыхается. Было бы глупо умереть в такой день, в астматическом приступе, выйдя из дома за печёнкой и даже не встретившись с друзьями, ради которых спустился на улицу. Слава тебе, безысходная боль! Раз — и фигак сероглазый крысиный король. Фигак!.. К чему теперь рыданья, пустых похвал ненужный хор.

Только с кладбища — и обратно на кладбище.

Фигак!

Отчего он снова вспомнил этого молодого героя, Карлсон не знал. При этом он вспомнил, что раньше, в школе, он отождествлял себя с Фигаком, а теперь ему приходится вспоминать отца его Фингала.

Вот так и транзит Глория, извините, Мунди…

V
В это время Карлсон тоже отправился в трактир, где один из завсегдатаев сообщил владельцу трактира о масонстве Карлсона. Они шушукались за его спиной, и Карлсон знал, о чём. Знал наверняка. Они всегда об этом говорили.

За окнами загудели сирены — это двигался кортеж русского лидера. Ревели мотоциклы, и кто-то закричал приветствие.

В это же время в два часа дня Малыш стоял в огромном зале городской библиотеки перед лучшими людьми Шекспировского общества и читал свою пьесу. Чтение затягивалось, и Малыш вспоминал школьный спектакль, где он играл тень отца Гамлета. Люблю грозу в начале мая, когда из тучи льет вода и молния летит, сверкая: Фигак-фигак, туда-сюда. Фигак! Я не любил овал — я с детства угол рисовал! Восстал он против мнений света… Один, как прежде… и… фигак!..

И Малыш принялся читать свою пьесу:


ФИГАК

Пьеса с ремарками и звуками.

Призрак: А он мне в ухо и… Раз!.. (фигак)

Полоний: Здесь крысы!.. А! (фигак)

Гамлет: Как ободняет, так и завоняет! (фигак)

Офелия: Здесь рыбы! Мокро!.. О! (фигак)

Гамлет: Бедный Йорик! Как часто в детстве я играл его очаковской медалью! И вот, Горацио… (фигак)

Розенкранц и Гильденстерн: Мы тут ни при чём! (фигак, фигак)

Клавдий: Жена, не пей вина! (фигак)

Гертруда: Вино и пиво — человек на диво! (фигак)

Лаэрт: Охренели все, что ли? Э? (фигак)

Гамлет: Ступай по назначенью!.. (фигак)

Клавдий: Больно ж! Я ранен! (фигак)

Гамлет: Избрание падёт на Умслопогаса — вот он-то не фигак. А я-то — что? (фигак)


Все хором кричат: «фигак». Кланяются.


Раздались жидкие хлопки. Впрочем, потом захлопали сильнее. С глупой улыбкой Малыш пошёл мимо рядов.

Несмотря на оригинальность и желание быть понятым, он так и оставался изгоем среди Шекспировского общества: его стихов не печатают в сборнике «Метрополис», ни самого не пригласили на фуршет после вечера. В отличие, скажем, от его приятеля Боссе, или Козла Боссе, как его иногда называли, который тоже был здесь. И без того уязвлённый, Малыш прислушивался к гулу в зале и, выхватывая случайные слова и фразы из общего шума, получал для своих обид всё новые и новые поводы.

VI
Была середина дня, и город, живший как единый организм, заурчал в ожидании обеда. Все, кто мог, покинули свои конторы и отправились по трактирам, кабакам и кафе. Карлсон решил, что имеет смысл совместить обед с деловой встречей. Доктор Хорн должен был подписать бумаги на перевозку, и поэтому Карлсон пошёл обедать в кабачок «Путь Фингала», где собирались шведские патриоты, обсуждая текущие дела — свои собственные и своей бедной, угнетаемой русскими и евреями страны. Несчастный Карл, Пришлый Бернадотт, Рауль просто Валленберг… Ты помнишь, дядя, как — фигак?

Доктор Хорн заказывал перевозку родильного инкубатора, ротор-статор-ингалятор, и Карлсон ещё раз проверил бумаги в портфеле. Он пришёл в трактир к патриотам в тот момент, когда его приятели обсуждали прелести его жены. Карлсон слышал это негромкое шелестение, а сам разглядывал снобистский журнал мазохистского содержания. Поодаль от него сидели Филле и Рулле. Они шушукались, заказывая куда-то пиццу. Какие-то невидимые линии напряжения пронизывали пространство, как сигнализация в одном из тех банков, что нынче часто показывают в разных фильмах.

Карлсон снова вспомнил о письме и о том, что на четыре назначена встреча его жены с Филле и Рулле. Он давно подозревал об их любовной связи, и вот теперь жизнь совала ему в нос пошлые признаки измены. Встав вслед за Филле и Рулле, Карлсон не стал ничего есть тут и тайком пошёл за парочкой друзей в ресторан «Бомонд» на набережной.

Он никак не мог разобраться в своих чувствах: внутри жила хорошо ощущаемая им ревность, но он ощущал и тайное желание этой измены, и образ «Пеппи-весёлки», удовлетворяющей себя только через удовлетворение всех, доставлял смутную радость и ему. Всё это переполняло душу Карлсона, когда он шёл мимо ресторана.

Доктор Годо, часто бывавший здесь, впрочем, сейчас не обнаружился. В его ожидании Карлсон провёл больше часа, слушая разговоры друзей-патриотов. Всё было напрасно: Годо не пришёл, а когда Карлсон ступил на улицу, в спину ему ударила пивная банка.

Он не стал оборачиваться.

VII
Часам к восьми Карлсон пришёл на городской пляж и обрушился на песок. Он валялся, глядя на синюю гладь залива, — хотелось спать, и он даже заснул на несколько минут. Внезапно он услышал лёгкие шаги и обнаружил нескольких девушек, что прошли мимо, не заметив лежащего тела. Вдруг смутное желание возникло в нём, и он расстегнул брюки.

Он выглядывал из-за камня в такт периодам своих ритмичных движений. Младшая из трёх молодых подружек, фрекен Бок, догадалась о его присутствии. И вот она, ощущая мужчину рядом, словно случайно сплясала несколько танцев вокруг воткнутой кем-то в пляжный песок лопаты и, наконец, разделась. Когда девушки уходили, только тогда, да, Карлсон понял, что вместо одной ноги у неё протез. Тогда, чтобы запомнить этот момент, Карлсон посмотрел на часы — и обнаружил, что они встали. Теперь на них была вечная половина пятого. «Наверное, — подумал он, — в этот момент Филле и Рулле закончили плясать на его кровати, изображая животное с тремя спинами». «А я здесь, — продолжил он, застёгиваясь. — Выхожу один я и фигак… С берёз, неслышен, невесом… Фигак! — слетал. Пустота… Летите, в звезды врезываясь. Ни тебе аванса, ни пивной. Фигак — и трезвость — и царь тем ядом напитал свои послушливые стрелы. Фигак, фигак — и разослал к соседям в чуждые пределы на счастье мне фигак! О! Такого не видал я сроду!.. Я три ночи не спал, я устал. Мне бы заснуть, отдохнуть… Но только я лёг — фигак: звонок! — Кто говорит? — Носорог».

VIII
Домой было нельзя: встречаться с женой в этот момент у Карлсона не было никакого желания. В десять вечера он пришёл в больницу Годо. Надо, решил Карлсон, чтобы он, несмотря ни на что, подписал страховое поручительство для авиакомпании. Войдя в приёмный покой, Карлсон обнаружил компанию сильно пьяных юношей, среди которых был и Малыш Свантессон. Оказалось, что в этой больнице уже третьи сутки никак не могла разрешиться от бремени жена одного из этих молодых шалопаев. Наконец это произошло — раздался дикий крик, и по коридорам побежали санитарки. Карлсон уступил требованиям молодого отца и выпил за здоровье новорожденного. Потом молодой человек затянул древнюю песню скальдов.

— Невероятно! — не сдержался Карлсон. — Он романтик.

— Он прелесть, — ответил уже изрядно пьяный Малыш.

Молодой человек прекратил петь и стал озираться

— Где я?

— Здесь, — сказал Малыш.

— Неужели? А как я сюда попал?

— Вы присоединились.

— Правильно: невесело одному, — молодой человек достал из сумки гигантского жирафа. — Заверните. У вас где касса?

Карлсон послушно завернул жирафа в страховые документы доктора Годо:

— Вы уже заплатили.

— Ах да. Я бы купил еще, но деньги кончились, но, — и он погладил жирафа. — Всё равно этот лучше всех.

Карлсон вежливо сказал:

— Пустяки, дело житейское. Пожалуйста, передайте привет новорожденному.

Молодой человек прислонился к стене и, подумав, сказал:

— Моя жена родила сына. Телеграмма пришла…

— Это превосходно! — поддержал его Карлсон.

— Нет.

— Почему?

— Мы расстались с ней пять лет назад.

— Странно. Почему же она родила только сейчас?

— Она вышла замуж. Она ведь долго рожала — трое суток. Я страшно рад, что у неё родился сын. Она всегда этого хотела. И он тоже милый человек. Из партии зелёных. У нас на редкость хорошие отношения.

Карлсон вздохнул и сказал, обращаясь к Малышу Свантессону:

— Плохо его дело.

— Совсем никуда, — согласился Малыш. — По-моему, у него нет даже собаки.

— Но пел он хорошо. Я даже протрезвел.

Малыш грустно поддакнул:

— Я протрезвел потом, когда он сказал: «А вдруг мне его не покажут».

— Тут я протрезвел второй раз.

Молодой человек вернулся к действительности и снова стал прощаться:

— Спасибо за внимание. Я тут задумался.

— Мы будем вас сопровождать, — угрюмо произнёс Малыш.

— Вы правы. Очень хочется, чтобы тебя сопровождали. Хоть кто-нибудь.

И они, обнявшись, вышли из клиники доктора Годо. Веселая компания отправилась пить и гулять дальше в кабак, а Малыш со своим приятелем Боссе в этот момент решил идти в публичный дом фрекен Бок. Сам не понимая зачем, Карлсон решил двинуться за ними.

Пробило полночь, когда он понял, что находится в самом сердце стокгольмского разврата. Пьяный Карлсон бредил, видя своих родителей, знакомых женщин, встреченных за день случайных людей. Проказница-Мартышка, Осёл, Козёл да косолапый Мишка затеяли… Фигак! Фигак — и пересели! Опять — фигак! Обратно — то ж! Так славно зиму проведёшь или погибнешь не за грош… Но остатки сознания вынуждали его защищаться от обвинений, и, держа за руку незнакомую равнодушную женщину, он спорил с этими видениями. Несколько раз, как ему показалось, произошла смена декораций, и, наконец он оказался уже с другой женщиной в зале с красными диванами. Это была сама фрекен Бок.

— Давайте знакомиться, — произнёс он запинаясь. — Давай знакомиться, милая! Послушай, далёко-далёко на озере Чад изысканный бродит… — он икнул: фигак!

И уж на что фрекен Бок была крепка, но через час заснула, уткнувшись носом в его колени. Но тут напротив себя Карлсон снова увидел Малыша с его приятелем.

Малыш, держа на коленях какую-то чрезвычайно худую девушку, пыхтел самокруткой и вещал, и Карлсон, прислушавшись, с удивлением понял, что это история Фингала и Фигака. Жена Фингала ничего не слышит, на неё ниспослан глубокий сон. Старуха-ключница бежит к ней с радостною вестью: Фигак вернулся. Однако женщина спит, и служанку выслушивает Фингал. Он не верит: вчерашний нищий, ободранный и грязный, совсем не похож на мальчика Фигака, каким он был раньше. Зачем он устроил драку, всех теперь покарают если не боги, то люди. «Ну и ладно, — говорит гордый Фигак, — если в тебе, царь, такое недоброе сердце, пусть мне постелят одному». И тут (Малыш глубоко затянулся) Фингал велит вынести из залы старое царское ложе. «Что ты говоришь? — кричит Фигак, — это ложе нельзя сдвинуть с места! Ведь нам было тогда лень делать ножки, и мы просто прибили доски к корням масличного дерева! Помнишь, я подавал тебе гвозди?» Фингал заплакал от радости и обнял сына, вернувшегося из дальних странствий.

Карлсон, слушая это, так и представил себе низкие своды царского дома и нищего, преклонившего колени перед отцом. Мгновение тишины. Перемежаемое вздохами и всхлипами, голая пятка торчит из обрывков того, что было когда-то сапогом…

«Наутро они вместе выходят к родственникам убитых во вчерашней драке, — продолжал Малыш, — и обнажают мечи. Однако молния бьёт в землю между ними, и старая Брунгильда с обнажённой грудью является всем, прекращает раздор».

Над всем этим беззвучно, как это принято в ночных клубах, мерцал гигантский телевизор, заново катая русского лидера по стокгольмским улицам. Карлсон подсел к молодым людям и включился в беседу.

Его тянуло исповедоваться, и он стал рассказывать Малышу о событиях сегодняшнего дня, включая Филле и Рулле.

Бред продолжался, и грань между воображаемым миром и действительностью рухнула. И он мне грудь рассек — фигак. Тут как раз: «И вырвал грешный мой фигак». И жало мудрое — фигак?! Восстань, пророк, и виждь фигак!

Малыш тупо смотрел на то приближающееся, то отдаляющееся лицо Карлсона, и в какой-то момент ему показалось, что тот превратился в женщину.

Малыш принялся обличать Карлсона, обвиняя его во множестве извращений, в том числе в подглядывании за встречей своей жены с Филле и Рулле. Давай с тобой фигак-фигак мы в тихую, бесшумную погоду. Малышу уже казалось, что не только Карлсон подглядывает в щёлочку двери, но и он сам, Малыш, стоит рядом с ним. Вдруг в разгар веселья перед ним, как рыцарь на городской стене, появился призрак его бедной матери, вставший из могилы.

— А теперь ты должен жениться на мне, — печально сказала она.

— Отчего же? — спросил её Малыш. — Ведь мы договорились, что я женюсь на вдове моего брата. Я как-то привык к этой мысли.

— Нет, глупыш, я обещала, что избавлю тебя от вдовы твоего старшего брата, — вздохнула мама и прижалась к нему. — Уж это-то я тебе обещала…

Малыш почувствовал невольное возбуждение, но тут в голове его что-то взорвалось.

Он размахнулся и запустил зонтиком в люстру. Что-то треснуло, свет погас, и сразу же, как по команде, завизжали девушки. Малыш выбежал на улицу, где чуть не сбил с ног нескольких матросов.

Те, недолго думая, принялись его бить. Карлсон, шатаясь, вышел за ним и еле уладил ссору. Улица опустела, и он склонился над безжизненным телом, лежащим в грязи. В этот момент Малыш был настоящим Малышом — не молодым человеком, а почти мальчиком, лежащим как в детской кроватке, подложив под щёку ладонь. И Карлсон узнал в лежащем своего давным-давно умершего сына.

IX
Это был Фигак, который лежал на стокгольмской улице, а над ним склонился старый Фингал, и теперь прикосновения отца возвращали сына к жизни. Под насыпью, во рву… — фигак! Не подходите к ним с вопросами. Вам всё равно, а им фигак… Малыш стонал, пока Карлсон тащил его к МакДоналдсу, что работал круглосуточно. Они устроились в углу и завели неспешный разговор пьяных людей — и волосы их, как дуновенье, неизъяснимый ужас шевелил. Остановить монаха он пытался… Фигак! Язык ему не подчинялся! Но все-таки, бледнея, мой герой сказал, тревогу тайную скрывая: «Какой фигак? Я ничего не знаю!» — «Помилуйте! Фамильный наш фигак! Легенда, впрочем, часто привирает…» Фигак! Крестьянин, торжествуя… Фигак! Выставляется первая рама… Средний был ни так ни сяк, младший вовсе был фигак.

Карлсон всячески поддерживал этот разговор, периодически заходивший в тупик, показал Малышу фотографию своей жены и пригласил в гости, чтобы познакомить с нею.

Они снова двинулись в путь и долго поднимались по каким-то дурно пахнущим заплёванным лестницам. И наконец действительно увидели домик. Очень симпатичный домик с зелеными ставенками и маленьким крылечком. Малышу захотелось как можно скорее войти в этот домик и своими глазами увидеть всё, что было ему обещано — и картины старых мастеров, и модель паровой машины, и, конечно, жену Карлсона.

Карлсон распахнул настежь дверь и с пьяным бормотанием: «Добро пожаловать, дорогой Карлсон, и ты, Малыш, тоже!» — первым вбежал в дом.

— Мне нужно немедленно лечь в постель, потому что я самый тяжелый больной в мире! — воскликнул он и бросился на красный деревянный диванчик, который стоял у стены. Малыш вбежал вслед за ним; он готов был лопнуть от любопытства.

В домике Карлсона было очень уютно — это Малыш сразу заметил. Кроме деревянного диванчика, в первой комнате стоял верстак, служивший также и столом, шкаф, два стула и камин с железной решеткой и таганком. На нём, видимо, жена Карлсона готовила пищу. Но паровых машин видно не было. Не было и картин — ни больших голландцев, ни малых. Малыш долго оглядывал комнату, но не смог ничего обнаружить и наконец, не выдержав, спросил:

— Ну ладно — картины, а где же ваша жена?

— Гм… — промычал Карлсон, — моя жена… Она совершенно случайно сейчас уехала в гости к маме. Это предохранительные клапаны семейной жизни. Только клапаны, ничто другое. Но это пустяки, дело житейское, и огорчаться нечего.

Малыш вновь огляделся по сторонам. Онуслышал странный шорох и догадался, что жена Карлсона дома и подсматривает за ними.

И действительно, Пеппи стояла у дверей спальни и глядела в щёлку на двух мужчин, что отсюда, с этой странной наблюдательной позиции, казались очень похожими, почти родственниками.

Но вот, обсудив по дороге множество важнейших для нетрезвых людей вопросов (когда б вы знали, из какого сора растет фигак, не ведая стыда)… Они снова вышли на крышу и помочились в зияющую черноту улицы.

Кто-то возмущённо закричал снизу, и Карлсон вспомнил этот голос. Это кричал доктор Годо, который всегда возвращался домой пешком.

Малыш хлопнул Карлсона по плечу и стал спускаться, а Карлсон долго смотрел ему вслед.

X
Лежа затем вместе с женой в постели, Карлсон, среди прочего, размышлял о неверности Пеппи. Некоторых любовников он угадывал, а других затаскивал в этот список насильно, противореча всякой логике. Но делать было нечего: смена красок этих радостнее, Постум, чем — фигак — и перемена у подруги.

Но вот из глубин выдвинулась на него паровая машина, превратилась в поезд, длинный и крепкий как-непонятно-что, всё окуталось облаками белого пара, и он провалился в сон.

Пеппи почувствовала, что Карлсон уснул, и принялась думать о своих ухажёрах, о муже, о спереди и сзади, и вдруг по ходу дела она обнаружила, что у неё начинается менструация. Пальцы пахли сыростью и землёй, и она подумала что Карлсон сам виноват в её изменах и вот подумаешь про него толстого и неповоротливого как ребёнок особенно смешного когда он голый ведь я изучила его до чёрточки короткий смешной краник под барабанным животом я как-то забыла совсем уже много лет не допуская его до себя а помню как скажу какие-нибудь похабные словечки любую дурь что взбредет в голову а потом он возбудится так что просто летает по комнате погоди-погоди-погоди кричит он но надо подумать об одежде на завтра лучше всего тогда надеть какое-нибудь старье посмотрим сумею ли я хоть задремать раз-два-три-четыре-пять вышел зайчик погулять а вот обои в том отеле в Египте были куда интереснее были гораздо красивее похожи на египетское платье которое он мне подарил а я надевала всего два раза да я хотела такие же но так и не вышло а работы много и я как-то совсем забыла об этих обоях а вот теперь вдруг вспомнила а этот малыш был очень интересный надо бы подумать насчёт цветов чтобы поставить в доме на случай если он опять его приведет завтра то есть сегодня нет нет пятница несчастливый день сначала надо хоть прибрать в доме можно подумать пыль так и скапливается пока ты спишь потом можно будет я вспомнила как он называл меня когда-то кактусом равнин все это природа а эти что говорят будто бы Бога нет я ломаного гроша не дам за всю их ученость отчего они тогда сами не сотворят хоть бы что нибудь я часто у него спрашивала эти атеисты или как там они себя называют пускай сначала отмоют с себя всю грязь потом перед смертью они воют в голос призывают священника а почему почему потому что совесть нечиста они и вот он в своём дурацком виде сделал мне предложение и тут же опрокинул на себя варенье и страшно жалел об этом он вообще был ужасный скупердяй и ему было жалко самых глупых вещей а по-настоящему у него денег не было никогда но он умел красиво говорить я видела он понимает или же чувствует что такое женщина и я знала что я всегда смогу сделать с ним что хочу и я дала ему столько наслаждения сколько могла и ещё отчего-то он всё время говорил о море а я знала что он не любит моря есть люди что любят лес есть люди что любят пустоши а есть любители моря он всё время притворялся любителем моря а на самом деле его из лесу не выманишь там бы он и жил где-нибудь в норе среди корней большого дерева я пришла к поэту в гости ровно полдень воскресенье тихо в комнате просторной вдруг фига-ак и море море алое как огонь и роскошные закаты и фиговые деревья в садах где я была девушкой а потом стала кактусом пустынь за свои колючки потому что когда он спустился ко мне с крыши то сказал ты мой кактус пустынь и всё заверте… и тогда я сказала ему глазами чтобы он сперва спросил о самом главном да и тогда он спросил меня не хочу ли я да сказать да мой кактус пустынь и нет я сказала нет Нет.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


30 апреля 2013

(обратно)

День пожарной охраны (2013-04-30)

Авария случилась на исходе ночи. Машина пробила ограждение, перевернулась и ударилась об дерево.

— Плют-плют-плют, — осуждающе сказала ночная птица, а осторожные ночные звери промолчали. Их манил запах крови и смерти, но звери боялись другого запаха — запаха бензина и металла, шедшего от обломков. Звери боялись шума дороги и наступающего утра. Но главное, они боялись самого этого места.

А семья в машине перестала существовать под тихий звук случайно уцелевшего радио.

Кровь отца мешалась с кровью матери, кровь ребёнка капала на траву отдельно.

Кровь густела, переваливалась через излом искорёженного железа, двигалась по стеблям травы, и, впитываясь в землю, совершала свой путь медленно. Чрезвычайно медленно, миновав плодородный слой, совсем немного этой крови миновало песчаник, и, наконец, просочившись по косому пласту глины вниз, единственная её капля достигла того, кто ждал её долгие годы.

Знахарь лежал на животе, осиновый кол, которым проткнули его тело, истлел, но не осталось ничего живого и в его обескровленных тканях. Сила давно ушла из них.

Но вот единственная капля чужой крови коснулась его затылка. И тут же она начала делиться, множиться, она мешалась с подземными соками и глинистой водой. Новая кровь наполняла тело Знахаря, и он принялся ворочаться, попадая руками в кротовьи ходы и подземные полости. Уже исчезла с поверхности над ним разбитая машина, уже деловитые рабочие с плоскими лицами починили ограждение, а Знахарь всё набирал силу, дышал перегноем и песком, распугивая зазевавшихся червяков.

Он вылез наверх спустя несколько ночей — когда поляна в придорожном парке была залита белым лунным светом.

Ночная птица поглядела на него маленьким глазом-бусинкой, открыла клюв, чтобы сказать своё «Плюют-плют», но вгляделась тщательнее и раздумала петь.

Знахарь привыкал к новому воздуху вокруг себя — тогда, сто лет назад, когда его, обессиленного, догнали мужики с дрекольем, это место было обычным лесом. Рядом стоял его дом — но вместо несуществующего забора начинался асфальт, по которому катили первые утренние машины. Местность изменила свой профиль, большой город сжевал рельеф прошлого, засыпал овраги и возвёл насыпи.

Знахарь знал об этом мире многое (под землёй вести распространяются быстро), но многое было открытием — искусственный свет, запах… И ко всему надо было привыкать.

Он ещё раз посмотрел на осевшую, опустелую землю, провёл по ней руками и зашагал на свет.


Колдун в этот час стоял на балконе своей квартиры. Балкон был велик и обширен — это была часть крыши, открывавшая вид на полгорода. На гладкой поверхности, покрытой итальянским мрамором, было пусто — только ряды папоротников в кадках ждали своего часа.

Раскачиваясь в кресле, Колдун бросал на утренний ветер сор и пыль из маленького мешочка, висевшего на шее. Сор летел прихотливо — ветер нёс его с Запада на Восток, поворачивал обратно, сор влетал в раскрытые по жаре окна, оседал на уличных скамейках.

Это несчастья и неудачи летели по городу — сейчас Колдун сеял их просто так, для удовольствия. Иногда он развлекался тем, что следил за судьбой каждой соринки и щепочки — но сейчас его пальцы двигались машинально, а губы твердили заклинания сами.

Но этим утром над алой полосой восхода, сразу над тучами, вспыхнула и мигнула зелёная звезда. Через мгновение она погасла, но Колдун сразу понял, что пришёл тот час, которого он так боялся. Проснулся Знахарь, и теперь будет искать его, чтобы мстить.

Сам Колдун был похоронен давным-давно, на юге города. Он проснулся на полвека раньше, чем Знахарь. И кровь, разбудившая его, текла реками, а не каплями. Сначала над Колдуном устроили дачи, и он слышал сквозь толщу земли, как пируют новые хозяева жизни, как вертится, постоянно заедая, граммофонная пластинка, а потом он услышал плач и голоса всё тех же дачников, которых расстреливали сноровистые люди в военной форме. Мертвый Колдун купался в крови, которой набухла земля, и, когда вышел на лунный свет, то понял, что пришло его время.

За годом нового рождения пришло время войны, и Колдун радовался, что заново появился на свет в правильное время, чтобы не ломать руками выстуженную землю сорок первого года. Когда над этим местом тонко запели в вышине бомбардировщики, он уже давно набрался злой силы из человеческого страха, и этого страха было вдосталь.

А теперь леса исчезли, и окрестные деревни давно стали городом. Город, как людоед, пожрал пашни и избы и переварил людские судьбы.

Дети колдуна расплодились, и хоть не были так же сильны, как он, но не теряли времени даром. Колдун поселился у одного из сыновей — в большом новом доме на бульваре.

Он помнил, как давным-давно поссорился со Знахарем. Потехи ради Колдун затеял в городе чуму, и то-то было веселье.

Но Знахарю это вовсе не понравилось, и он решил наказать Колдуна. Вина по их меркам была невелика, да воевода крут. Знахарь настиг врага в южной дубраве и закопал по всем правилам.

Отчего он пожалел детей — Колдуну было непонятно. Но именно это-то и сгубило Знахаря, и он сам лёг в землю — только убили его люди, которых он лечил. Сыновья Колдуна смотрели из-за деревьев, как бьют колами по телу старика, и только удивлялись людской сноровке.

Потом они отловили всех детей Знахаря и предали их, связанных, реке. Когда вода сомкнулась над последним в роду Знахаря, Колдун ещё лежал под землёй и бездумно отдыхал от солнца.

Сейчас пространство города было очищено, и Колдун, вернувшись, долгое время жил в нём, как на чистом и вольном лугу, где пахнет травой и свежестью, где неоткуда ждать беды.

Но теперь он чувствовал, что Знахарь не спит и перемещается по улицам города.


Знахарь поселился в своих прежних местах — теперь там чадил завод, бодрый факел горел на высокой трубе, вокруг были болота и странные поселения. Первым делом он встретил вьетнамского колдуна, который долго притворялся глуховатым. Потом они кое-как договорились, и Знахарь некоторое время прожил в огромных корпусах брошенной фабрики, где из каждого угла раздавался стрёкот швейных машинок. Племя подопечных вьетнамского собрата было многочисленно и так же однородно, как лягушки на просёлочной дороге.

Сначала Знахарь думал, что они заполонили весь город, но потом понял, что в этих местах вместе с людьми поселилось слишком много разных вер и суеверий. Восток пришёл на его землю — но это не пугало Знахаря. Он видел слишком много примеров того, как приходил Восток, а потом откатывался назад, как Запад валом прокатывался на Восток, но сразу исчезал, изнемогая.

Он знал, что закон един на всех, и спокойно говорил с колдунами с берегов Каспия и пустынь Азии.

Знахарь быстро узнал судьбу своего врага, но больше его занимало другое. Кроты и землеройки нашептали ему в мёртвое ухо тайну, и эта тайна была сладкой как месяц, тягучей как леденец.

Тайна была в том, что его род не пресёкся.

Они и сам чувствовал это — что-то родное существовало на земле. Иногда ему даже казалось, что и дом его цел, только в другом месте.

Как-то он вернулся к изгибу дороги, тому месту, где стояла его изба, и теперь уже ясно увидел, что от места идёт след, будто его дом удирал от преследователей, роняя старый мох из брёвен и щепки.

След терялся, но Знахарь продолжал изучать окружающий его мир.

Несколько раз к нему, похожему на нищего, приближались милиционеры, но он легко отводил им глаза. Однажды битком набитый автобус приехал во вьетнамское общежитие с проверкой, но высыпавший из него отряд недоуменно слонялся вокруг фабрики.

Милиционеры покрутили головами, хором помочились на бетонный забор, да так и уехали. Вьетнамский колдун зауважал Знахаря ещё сильнее, но попросил не мешать его делу — он просто покупал милиционеров. Чтобы не обидеть, вьетнамский колдун стал снабжать Знахаря настоящим бальзамом — эти красные баночки с золотой звездой, лежавшие раньше везде, отчего-то пропали.

Вскоре Знахарь переехал — поближе к людской толкотне. Он ни в чём не нуждался, вокруг происходило необычное безумие. Такое он видел накануне войн и революций.

Все что-то продавали и покупали, на улицах было полно пьяных, как яйца на Пасху, бились друг об друга дорогие автомобили.

И с ненавистью смотрела на это угрюмая мазутная толпа городских окраин.

Он поселился в квартире выжившего из ума профессора. Квартира была запущена, по стенам висели фальшивые обереги и камни силы. Ни один из них не действовал — и Знахарь с улыбкой касался их, думая, не придать ли им хоть какую-нибудь силу.

В квартире к стенам жались плакаты и противоречивые лозунги, прибитые к деревянным шестам — профессор таскался с ними на митинги и демонстрации. Мода на это занятие прошла, и часто он стоял под дождём на какой-нибудь площади с двумя-тремя сумасшедшими старухами.

Мимоходом Знахарь вылечил ревматизм, давно поселившийся в худой профессорской спине. В тот день, когда луна пошла на убыль, он пробормотал нехитрые заклинания, и болезнь начала исчезать вместе с худеющей луной, да так и пропала навсегда.

Несколько раз на улице он видел внуков Колдуна — но они прошли сквозь него, как сквозь туман. Можно было бы поймать одного зазевавшегося, и прямо где-нибудь за гаражами, или у мусорных баков, высосать у него всю память — но было рано. Тогда его хватятся и поймут, что он ищет.

Пусть Колдун думает, что его давнишний противник слаб и доволен тем, что ему выпало.

И правда, его не тревожили больше. Двойник Знахаря, сделанный из травы и проволоки сидел во вьетнамском общежитии, совал кусок ткани под бьющуюся и клекочущую механическую иглу и сам был обряжен в то, что шил — версаче и прада.

Двойник послушно подавал паспорт со вложенными в него деньгами проверяющим, и два внука колдуна, когда заглянули с проверкой, тоже спрятали в свои фальшивые мундиры вполне настоящие американские бумаги с портретами.


Лейтенант пожарной службы жил на краю города. За домом и днём и ночью грохотала граница города — огромная окружная дорога. Часто лейтенант ночевал в пожарной части, чтобы не трястись в автобусах поутру и чтобы не видеть смутных беспокойных снов под шум ночных машин.

Сослуживцы любили его, хотя и считали заговорённым — многие из них не боялись огня, но только лейтенант избегал ожогов.

Что-то было в этом неестественное, но лейтенант жил со всеми вровень, и о нём не судачили.

Наоборот, его караул считался счастливым — лейтенант знал толк в обращении с огнём. Одного он не любил: когда пожарные тащили вещи из погорелого дома. А время было голодно, огонь списывал всё, зачищал и подчищал любую ценность, как бы входя в сговор с невысоким окладом и нищим пайком пожарного. Но рядом с лейтенантом никакая вещь, взятая с пепелища, не шла впрок.

Все его предки были пожарными — один, странствуя по деревням, усмирял огонь молоком только что отелившейся коровы, другой кидал через пламя пасхальные яйца и весьма преуспел в тушении. Ещё один привёз в Россию трубы конструкции знаменитого механика Ван ден Хейдена и всю долгую морскую дорогу спал на них, чтобы сберечь от лихих людей. От него в роду остался камень, нарицаемый уакинф. Уакинф, или яхонт, как казалось лейтенанту, светился в глубине шкафа, отмеряя остатки сна до дежурства.

В лихое время умирания империи ему часто приходилось ездить на поджоги — горели склады и автомобили. Горели киоски и ларьки, они вспыхивали как свечки, и иногда в них колотились, беззвучно крича, запертые продавцы. Следователи тоже любили лейтенанта — потому что он угадывал, как родился огонь и каким путём шёл.

Но лейтенант не мешал следователям врать в бумагах, и оттого нравился им ещё больше.

Однажды его красная машина примчалась на набережную — там чадила взорванная машина. Рядом лежали двое охранников — один почти целый, другой — потерявший голову от работы. Опершись на решётку, за которой катилась мутная вода реки, курил оставшийся в живых пассажир. Он обнимал не то жену, не то дочь — та сидела в весеннем талом снегу, не замечая холода.

Когда лейтенант коснулся её плеча, чтобы помочь забраться в машину с красным крестом, то девушка зашипела, как вода, которую плеснули на сковородку.

Лицо мужчины тоже странно изменилось, когда он увидел лейтенанта.


На следующий день пожарный лейтенант уже забыл об этой встрече — и всё потому, что судьба изменила ему. Они тушили старый дом, наполненный, кроме дыма, запахами кислого и протухшего, кошачьей мочой и людским смрадом.

В первый раз ему стало по-настоящему трудно. Он нес на себе пьяницу, ставшего вдруг неимоверно тяжёлым. Пьяный старик кинул сигарету в ворох газет на кухне, и теперь лежал на плече лейтенанта бесчувственным свёртком. И тут огонь, с которым прежде у лейтенанта было мировое соглашение, начал нападать на него и жалить.

Лейтенант всё же сделал своё дело, но понял, что что-то в мире изменилось.

Через несколько дней заполыхал крытый рынок. Рвались в контейнерах баллоны с химическими очистителями и поддельными дезодорантами. Весело полыхали ряды с фальшивой водкой. Лейтенант расставил людей и принялся обходить очаг пожара. И вдруг пламя стало окружать его, и лейтенант еле выбрался из смертельного круга.

В этот раз, впервые за много лет, у него погиб подчинённый.

В первое же дежурство, после отпуска, похожего на ссылку, лейтенант попал на странный выезд. Горели гаражи после бандитского боя. Бандиты были людьми воевавшими — воевавшими много и с охотой. Так же самозабвенно они дрались и в центре большого города. Гаражи полыхали, зажжённые армейскими огнемётами, а асфальт был иссечён осколками от противотанковых гранат.

Когда лейтенант ступил в пламя, то оно подалось назад… И за завесой огня двое убитых встали с земли и принялись душить лейтенанта.

Мёртвые пальцы в пороховой копоти перехватили шланг дыхательного аппарата, но лейтенант успел сбросить их — странная сила присутствовала рядом.

Кто-то взял его за руку и вывел из огня — уже по ту сторону пожара.

Лейтенант очнулся от того, что его лоб гладят сухие старческие ладони.

Какой-то старик ласково смотрел ему в глаза.


Внук оказался смышлён и понятлив. В меру недоверчив, и умён. Ему не понадобилось долго объяснять историю — лейтенант давно обо всём догадывался сам. Он видел, что Знахарю нравилось с ним говорить.

Поколение за поколением продолжался род Знахаря, и теперь два собеседника решили сократить бесчисленные приставки, чтобы заодно сократить расстояние. Лейтенант был просто внуком, а дед был единственным в их роду, кто не был пожарным.

— Мне жаль только одного, — говорил внук, — что я не умею лечить людей.

— Каждому своё, — отвечал дед. — Видишь, тебе люди важны, а я устал их любить. Видишь, как мудро всё устроилось: я на равных говорю с землёй, ты укрощаешь огонь, несчастный Колдун запрягает ветер, а его дети бурлят как пузыри в подчинённой им воде. Только Колдун думает, что в тебе кипит огонь мести, а я надеюсь, что нет. Ты можешь спасать просто людей, а мне просто люди не интересны — вот эта разница мне нравится.

Теперь лейтенант, окончив дежурство, не ехал через весь город, а сидел со стариком. Он часто задавал себе вопрос — действительно ли всё равно кого спасти? И бессмысленного пьяницу, из-за которого в огне погибли дети, и бандита, что горит в своём загородном доме. Лейтенант стоял на границе добра и зла, вернее, сам каждый раз определял эту границу.

— Рассматривай это как игру, — повторял ему дед, — как только появляется угрюмая серьёзность, так значит, что дело недоброе. Вот наш Колдун бредит битвами и боится мести — не знаю, может, он начитался сказок действительно решил, что он посланец Сатаны. А есть ли сам Сатана — он уже и не знает…

В начале апреля старик показал внуку колдуна. Тогда, на Благовещение, нечистая сила проветривает колдунов над печами — и Колдун висел в дыму и пару над своим домом, прямо над старой печной трубой, куда курились камины новых богачей.

Колдун не показался внуку Знахаря страшным — лишь неприятным и опасным, как плохо сложенная печь или искрящая проводка.

Но апрель уже высыхал, набирался тепла, приближался май, деревья шелестели ещё не выжженной летним жаром зеленью. Лейтенант учился слышать дыхание колдунов на расстоянии и находить помощь не только в огне, но и в силе земли.

Нужно было ещё научиться спасать тех, кто потом мог гнаться за тобой с колами, чтобы уничтожить. Эти люди, как и много лет назад, были наполнены животным страхом — но лейтенант пытался вытравить в себе чувство брезгливости.

Знахарь готовил внука к встрече с Колдуном: «Запомни, мы не зло и не добро. Да и отчего самому добру не сделать шаг первым? Тем более мы не добро, он не зло, мы все часть каких-то сил, но всё в мире запуталось, и связи оборвались. Скоро у колдуна праздник, фальшивый шабаш толстяков — и это хороший повод понять, шевельнётся ли в тебе жалость к отвратительным, бессмысленным, но всё же людям»…


Настал последний день апреля. Месяц катился под гору, и люди большого города начали праздники загодя. Те из них, что побогаче, придумали себе двухнедельные каникулы. Те, что попроще, начинали пить с утра. В эти сутки лейтенанту досталось дежурство — вернее, он легко поменялся на это время.

Этот день недавно стал и Днём пожарной охраны, и его сослуживцы торопились по домам и гостям — чтобы в пожарном порядке опрокинуть в себя огненную воду.

Но это был ещё и день Колдуна — и место встречи было невозможно изменить. Это был вечер чужого праздника, ночь волшебного огня и спектакля на древних холмах, что расположились на юге города.

Как только стемнело, лейтенант стал готовиться к выезду.

Он сидел в своём углу, под линялым рукописным плакатом «Войны и нашествия бывают редки, пожары неумолимо постоянны, и перемирия с ними невозможны» и пытался представить себе подъезды к ночному празднику Колдуна.

Из шести человек расчёта он оставил троих, считая себя. Собственно, шести и не набралось бы — в пожарной части давно не хватало людей в экипажах.

Сейчас с ним были бурят и молодой татарин — потомственный москвич в пятом или шестом поколении. Все предки татарина мели московский булыжник в одном и том же месте, но новое время взметнуло там небоскрёб, и молодой татарин надел пожарную каску.

Бурят понравился лейтенанту давно — ещё тогда, когда он увидел, что бурят обкуривает тлеющей щепочкой колёса пожарной машины. Они были одной крови, запад и восток.

И машина, когда бурят сидел за рулём, шла верно, скоро, никогда не застревая в городских улицах. Одной крови, точно, — подумал тогда лейтенант.


Колдун сидел на холме в бутафорском троне. Он презирал всех тех, кто собрался перед ним на холме. Это были пустые люди, полые люди. Люди с дыркой в голове, с дырками в сердце, люди, похожие на половину лошади из немецких врак, у которой выливалось сзади всё, что она успевала выпить спереди. Эти люди до конца не верили, что их деньги — это их деньги, и стремились их тратить. Их детство было скучным, а теперь они, как безумные дети, попавшие в кондитерскую, жрали всё без разбора.

Им не нужно было даже колдовства, их желания были суетливы и приземлены. Лигатуры они боялись больше, чем смерти, а смерти — больше, чем неприятностей с душой. Половину из них привела на холм похоть, вторую — любопытство.

Долго эти люди были для Колдуна дойными коровами, но сейчас ему хотелось забить стадо на мясо. Нет, ему не нужно было свежей крови, Колдуна просто раздражали эти существа.

Он насквозь видел их желеобразные тела, жирные и худые, и эти тела казались ему призрачными — подуй он через сцепленные пальцы, ветер снесёт их туши, как капли воды с ветки. Он видел лаковые машины, похожие на обмылки. Эти автомобили сгрудились у подножия холма, и Колдун думал, что они вряд ли сегодня дождутся хозяев.

В эту ночь жирное, но вечно голодное стадо приехало к нему на священные холмы, где городские археологи раз в год находили две гребёнки и десять черепков. Но слава холмов была сильнее рассказов археологов, всякий в городе знал, что там издревле жили непростые люди.

На холмы приходили разные люди — бритоголовые крепыши в чёрной форме — прежде чем драться на рынках с торговцами; бледные искуренные сектанты, тонкие, как бумага, похожие на раковых больных, и любители острых ощущений.

Сейчас любителей острых ощущений собралось много — они смотрели на обряд инициации так же, как смотрели бы на смертельные бои в других тайных местах, где в свете автомобильных фар дрались новые гладиаторы. Даже этот шабаш был вычитан ими из книг — Колдун просто следовал их ожиданиям.

Сейчас он думал о своём — о том, как легко этот мир управляется деньгами. Деньгами разными — лёгкими бумажками, стёртыми кружками, а теперь вот просто намагниченными кусками металла. Даже не брусками магнитного железняка (такое тоже бывало), а тонким слоем магнитной пыли. Крохотные магнитные домены, тайное движение электричества — и миллионы судеб оказываются в кулаке.

Колдовство почти не нужно — только короткий всплеск напряжения; муха, попавшая в аппарат, намагничивающий плёнку или диск. Дефект, ворсинка на оптике, производящей деньги выжиганием — всё, что угодно…

А ком снега уже начал движение с вершины, вызывая лавину, которая задавит всё живое внизу. Шерстинка, пылинка, мошка — вот что занимало Колдуна.

А пока у костра дети Колдуна раздели худого мальчика, с виду банковского клерка.

Мальчик, пошатнувшись, положил снятый с шеи крестик под пятку правой ноги, стал лицом к неразличимому в ночи Западу и начал говорить по-заученному:

— Отрекаюсь я, раб Василий, от распятия Христова, и от тридневного Воскресенья, и от всех дел Его и заповедей, и не верую в Него, дую и плюю…

Колдун со смехом повторил про себя «Дую и плюю», а в этот момент пожарная машина шла ночным городом на юг, без включённых огней и сирены.

— Дую и плюю, — пел мальчик, — на все дела Божии, только прирекаюся к тебе, сатане, и ко всем делам твоим и заповедям твоим, верую в тебя, творца и царя сатану, и во все дела и заповеди твои, и хочу быть сообщником твоим и собеседником…

А бурят уже вёл красную машину на холм, три тонны воды бились в цистерне как кистень, готовый к драке. Те, что стояли поодаль от костра, рядом со своими машинами, уже слышали рёв мотора, как предчувствие беды, и крутили головами.

Мальчик торопливо отрекался от Богородицы, Церкви, апостолов и храмовых праздников вместе со святыми угодниками.

Он с трудом выучил слова, взятые напрокат из церковной службы, только с отрицанием перед каждым глаголом. К его пальцу приклеилась ватка, будто после визита в поликлинику. Кровь, которой он только что подписал отречение, впрочем, не унималась. «Аз, раб, — написал он, — отрицаюся Бога и неба, и земли и святые Божия веры, и соборныя Божия Церкви, и не хощу нарицатися христианином, и предаюся в услужение дьяволу, и должен его волю тварить, в том и письмо свёрнутое дал ему». Колдун принял письмо-отречение, и бумага, распечатанная на цветном принтере, исчезла в складках его плаща.

И в этот момент на лысину, что завершала холм, вылетела пожарная машина. Сдирая травы, она криво стала, и лейтенант не спрыгнул, а сошёл на землю.

Гигантский костёр полыхал, и это было пламя, отбившееся от рук. Заблудшее, сварливое пламя, но с ним ещё можно было договориться. Люди вокруг костра были стадом — трусливым и любопытным. Его он в расчёт не брал. Но справа и слева стояли дети колдуна, поодаль — его внучка, в которой он сразу узнал девушку с набережной. Ну и, наконец, сам Колдун, который, казалось, ещё ничего не понял, но уже ударил по лицу лейтенанта первый порыв колдовского ветра. Дети колдуна подняли руки и направили сведённые ладони к лейтенанту.

Язык огня сорвало следующим порывом ветра, и, оторвавшись от костра, он упал пожарным под ноги.

Не обращая внимания ни на что, татарин отматывал шланг брандспойта, а бурят готовил цистерну к бою.

Ветер снова плюнул огнём в лицо лейтенанта, и предупредительно запульсировал в нагрудном кармане камень яхонт, иначе называемый уакинф. Но теперь лейтенант поймал сгусток огня, как вратарь ловит мяч в углу ворот, и начал вращать его в ладонях колобок — огонь-огонь, иди со мной, иди от меня, от моего плетня… Лейтенант принялся лепить и катать огонь, как катают и мнут тесто. И вот, наконец, швырнул его обратно.

Огненный шар полетел между настоящих и фальшивых колдунов, зажигая мантии и пиджаки.

Он попал прямо в лоб сыну Колдуна, а второй его наследник уже бежал в огне, пятная траву пламенем.

Костёр гас под струёй воды, а человечье стадо, визжа и потеряв людской облик, неслось в ночь, падало, валилось со склона, подпрыгивая, как картофелины, сыплющиеся из мешка. Каждый спасался как мог.

Колдун понял, что произошло непоправимое. Его внуки, вступившие в давнюю схватку, были убиты, а враг соединился со своим потомком. Внучка бежала, струясь, как ручей по склону, — свойства воды передались ей в час опасности.

Он не стал драться, а взлетел вверх, прямо к равнодушной полной Луне, и исчез.


Прошли майские беспокойные праздники, миновал летний Купала, а в воздухе большого города набухало смутное беспокойство. Что-то в равновесии сил было нарушено, и напряжение копилось, как вода в запруде.

Не отвлекаясь на всё это, Знахарь пока шёл по следу своего дома. Внук шелестел архивами, и, наконец, они нашли одну зацепку, за ней потянулась другая, и вдруг всё стало ясно.

Знахарь залез в жестяную утробу электрического поезда, и электрический поезд повёз его к дому. Чем ближе он был к этому месту, тем крепче была внутри Знахаря сила, но что важнее — тем больше в нём было спокойствия.

Он нашёл свой дом вблизи монастыря, на низком берегу реки, что поросла соснами. Там его изба, перевезённая туда лет десять назад, крепко стояла на новом месте — в музее. Её облили какими-то химическими жидкостями для консервации, но Знахарь быстро удалил их из брёвен. Всё это время дом держался воспоминанием о нём, и никакая химия для этого не была нужна. Знахарь поселился в своей избе, и никого не удивляло, что вечерами, когда музей уже закрыт, там горит свет.

Посетители музея принимали его за смотрителя, а сотрудники отчего-то не задавались вопросом, кто живёт внутри экспоната, к кому ходят такие странные гости, и почему среди гостей так частит молодой человек в форме пожарной охраны.


Но не один он навещал старика. Через месяц до него добрался и Колдун. Силы у колдуна было мало, но для самоутверждения он по дороге, сощурившись на солнце, превратил длинный свадебный поезд в свору волков — оскалив зубы, волки бились за стёклами остановившихся машин и горькая слюна заливала стёкла изнутри.

Теперь Знахарь и Колдун сидели друг напротив друга. Знахарь поставил чайник на огонь — для себя, он знал, что Колдун не выпьет ни капли в его доме и не съест в нём ни крошки.

— Зачем тебе это? Ты же не любишь людей. Помнишь, как они убивали тебя — глупо, навалившись кучей, содрогаясь от жадности и страха? А, помнишь, как тебя хотели повесить ещё раньше, в Новгороде?

— Не люблю, — согласился Знахарь миролюбиво.

— Люди отвратительны. А теперь, когда отменили Бога, они отвратительны вдвойне. Они перестали соблюдать посты, но губы их лоснятся в праздники. На самом деле, они отменили не Бога, а страх перед ним. Меня позвали камлать среди стекла и бетона, в денежном месте, и в дверях я столкнулся со священником. Он освящал этот дом, а я пришёл в него камлать — и нас позвали не по ошибке. Нас позвали обоих для верности, как рассовывают яйца в разные корзины. На всех убийцах, что я видел живыми и мёртвыми, были кресты, а вот на сыщиках — отнюдь не всех. Кого ты будешь лечить?

— Да всё равно кого. Не надо строить из нашей драки битву добра со злом — мы дерёмся, потому что дерёмся. Потому что ты мне не нравишься, а не оттого, что я не могу забыть чумных детей, что стонали в канаве у моего дома. Что нам кресты — тебе и мне? Мы живём в другом мире — он нехорош, да и людской не сахар.


Колдун не выдержал первым — он занёс руку для удара, но с полки сорвался горшок и сам собой наделся на кулак. Старый дом помогал Знахарю, и лёгкой чёрной тенью Колдун скользнул к выходу.

Знахарь вышел за ним следом, в круг света полной луны, на залитую белым дорожку музея-заповедника.

— А может, давай, на кулачках, как прежде?

Колдун не ответил, и быстро взмахнув рукой, бросил горсть припасённого песка в лицо противнику. Но песчинки замерли в воздухе как облако мошек над чистой водой. Каждая из них приплясывала на месте, а Знахарь любовался на этот танец.

— Лучше на кулачках, — повторил Знахарь, — а то ты и так похож на шахматиста, схватившегося за нож. Но лучше оставить всё как было, следующим поколениям. Мы с тобой как тень и свет, не можем друг без друга. Но лучше мы будем ненавидеть на расстоянии.

— Ты же знаешь, что твой внук убил моих детей. Он отомстил за тебя, но я всё равно пришёл.

— Какие глупости, зачем ему мстить? Он был лишь зеркалом, отражением своих врагов. Ты опять всё путаешь, и знаешь отчего? Ты слишком серьёзно к себе относишься — ведь нет битвы добра и зла, а есть тысячи мелких комариных столкновений.

Колдуны расплодились как тараканы, и оказались так же уязвимы как люди. Отменённый Бог смотрит на нас из-за туч, восточные знахари смешались с европейскими врачами, началось новое переселение народов — а ты говоришь о нашей вражде, драке двух стариков, что были мертвы много лет… Под небом хватит места всем — а ты всё суетишься. Хороший дом на бульваре, достаток, внучка — что ещё нужно, чтобы встретить старость?..

— Хотя, конечно (он улыбнулся), спина болит у меня до сих пор.


Вокруг них уже потрескивал от напряжения воздух. Смеркалось, тени от деревьев легли в стороны от двух стариков, как от костра. Кроты залезли обратно в свои норы, и, свернувшись, стали ждать исхода.

Удивлённая ночная птица, проснувшись, косила на них глазом-бусинкой. Она возмущённо пропела своё «Плют-плют-плют», но жёсткий удар воздуха сбил её с ветки. Замертво, с деревянным стуком, она свалилась на землю.

Пространство вокруг двух стариков вихрилось, трава полегла, и листву рвало с деревьев.

Знахарь был задумчив, Колдун порывист — и тени от их движений пробегали по высоким деревьям.

Начинался ураган, воздух бил Знахаря в грудь, и, чтобы выиграть время, хозяин избы повторил чужой приём. Он кинул в Колдуна, тем, что нашлось в кармане — табаком, крошками и баночкой вьетнамской мази. Она-то и попала Колдуну в глаз.

Колдун оступился и припал на одно колено.

Воронка, сплетённая из вихрей, начала ощупывать ноги Колдуна, его спину, трепать волосы, вот уже её тонкий жгут принялся рвать на нём одежду. Колдун не удержался и руку его, вывернув, засосало внутрь. Тело выгнулось и скрылось внутри дёргающегося воздушного пузыря.

Огромным шаром поднялось то, что было Колдуном, вверх, шар по пути сломал и всосал в себя дерево, и, наконец, покинул поляну. Первым на его пути пришёлся монастырь. С грохотом промялись купола, и, как птицы, полетели по воздуху кресты. Ураган, ломая деревья и срывая крыши, двинулся на Восток, к городу.

Внутри этого шара крутилось всё содержимое тайных карманов колдуна — щетинки и шерстинки, щепочки и булавки. Колдун заговорил их давным-давно на то, чтобы поражать самое ценное для людей: куски резаной бумаги. Больше всего этой ценной разноцветной бумаги было в этом большом городе к востоку от монастыря. Теперь деньги должны превратиться в прах и пыль, и никто не сможет этому помешать. Заплачут вдовы, порушатся судьбы, повалится из окон обезумевший офисный народ.

Знахарь только улыбался, прочитав всё это на лице исчезнувшего Колдуна. Сколько Знахарь видел смутных времён, сколько гнал ветер по улицам деревень и городов мусор и пыль, да жизнь продолжалась. Ему нисколько не было жаль людей, которых схватит скоро за горло отчаяние, потому что они заслуживали этого не меньше и не больше, чем поломанные деревья.

А кончится эта напасть, придёт другая. Ураган придёт с Запада, поворотится и придёт с Востока, всё вернётся в колдовской круг, потому что жизнь вечна.

Знахарь подобрал мёртвую ночную птицу и поглядел в её глаза, покрытые жёлтой плёнкой. Он быстро дунул ей в клюв и вдохнул обратно суетливую птичью жизнь. Потом он повесил птицу обратно на сук, как тряпочку для просушки.

Он вздохнул и оглянулся — где-то сейчас несся на пожарной машине его внук, чтобы унять искры из оборванных проводов.

В доме запел свою свистящую песню чайник, и Знахарь пошёл внутрь.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки. Карлсон и Малыш упоминаются в этом абзаце.


Извините, если кого обидел.


30 апреля 2013

(обратно)

Ненила (2013-05-06)

I
Тронный зал был сумрачен и величествен. Там стояла прохлада — всё оттого, что сложен зал был из огромных стволов, которые сплавляли по рекам с далёкого Севера, а потом доставляли по Днепру.

Только боги вдоль стен были резаны из местного даждь-дерева. Здесь они стояли почти такие же, что и в общем капище, но предназначены были для правильного, то есть не общего со смердами разговора. Князь говорил со своими богами, а смерды говорили с простыми деревяшками на берегу реки.

В народном капище «священное» дерево силы не имело, хотя тамошний Велесов кумир со своей книгой в руках и помогал урожаю, мать-земля Мокошь даровала плодородие и успех в женской работе, но всё это было только совпадением.

Здесь, в прохладе дворца, были настоящий Велес и настоящая Мокошь, тут блестел в полумраке медным кругом солнечный бог Ярило и краснела охра на столбе, изображавшем бога огня Семаргла.

И у самого трона стоял столб с грозными чертами могучего Перуна, княжьего бога. Бог силы и войны, с колчаном в левой руке, а луком в правой, с молотом у ног, казалось, советовал что-то князю.

Князь сидел под ним на резном троне, зная, что мало отличается от смердов и настоящий Перун стоит вовсе не здесь. Князь сидел под образом, его замещающим, но эту тайну знали немногие.

И вот сидел на резном троне великий властелин, киевский князь и слушал рабов своих.

И рабы его, в каких шелках ни ходили, и каким золотом ни звенели их одежды, боялись его пуще лютой смерти. Они приходили быстро, говорили тихо и старались уйти скоро.

Вот и сейчас верховный волхв Бородун шёл от князя. Он перевёл дух — казалось, всё прошло гладко, и неприятности миновали. Но вдруг он встретил в зале молодого воина Крутобока.

Крутобок был встревожен, и они пошли рядом. Грохот сапог водителя княжеской дружины, обшитых бляхами, присоединился к мягкому шелесту кожаной обуви волхва. Крутобок нёс князю тревожную весть: царь древлян со своими воинами вновь перешел границу киевских владений. Гонец прохрипел это перед смертью, марая кровью те самые сапоги с бляхами.

Теперь Крутобок торопился к князю за разрешением на войну. За правом на кровь, за правом вывести дружину из славного города Киева, что центр мира навсегда, и другому центру не быти.

Не может быть Киев осаждён, неведома ему осада, и позор её не мог допустить Крутобок.

Бородун выслушал воина и поспешил в истинный храм Перуна — спросить бога, что привык отвечать силой на силу, что покровительствовал военным походам и государственным делам. Бородун шёл к нему с вопросом, кому выпадет честь возглавить поход руссов. Крутобок, вернувшись от князя, томился в ближних залах, ожидая решения.

Он с детства мечтал о славе и знал, что это его главный день.

Но вот вернулся и Бородун. Слова его были мёдом для ушей воина. Избранник должен быть молод, не дело князя воевать самому, лучший из слуг пойдёт на древлян. Бородун вошёл в княжью залу совета, а Крутобок уставился в узкую бойницу окна, огладил себя одесную и ошую. Киев лежал перед ним, прекрасный огромный город, утопающий в зелени, великий и знаменитый город, о котором Геродот писал как о новых Афинах.

До боли в пальцах обхватил Крутобок рукоять меча. Если выберет Перун его, значит, слава падёт к нему на плечи мягким царьградским шёлком, победа, в которой он не сомневался, будет сладкой, как южные сладости, что привозят купцы из восточных стран. Он уже представил, как сам князь выйдет встречать его из похода и, как водится, спросит, что ему хочется в награду. И вот тогда, вместо серебряных гривен и золота, вместо коней и рабов, он попросит главное сокровище княжьего дворца — юную Ненилу, рабыню Волооки, дочери князя.

За этими мыслями и застала его Волоока. Она внимательно смотрела на него из-за деревянного столпа, а уж за ней, теребя свою расшитую ендову, стояла сама Ненила. Девушки уже знали о нашествии, потому что чёрная весть всегда летит быстрее вести белой. Но не только для простого народа древляне казались не самой страшной угрозой. На женской половине тоже говорили о них, но больше обсуждали не врага, а красоту дружинников князя.

Киевляне всегда били древлян, с этим никто не спорил.

Но Волоока щадила свою служанку — ведь и сама Ненила была не просто рабыней, а рабыней из древлянского племени. Волоока снисходительно поглядела на свою наперсницу, но потом перевела взгляд на Крутобока. Она сама не понимала, насколько ранил её сердце красавец Крутобок, и вспыхнула, когда он обернулся. Забились, затрепетали девичьи перси, передёрнулись ланиты. Ответил ей Крутобок светозарной улыбкой, но вдруг Волоока проследила его взгляд.

Страшное открытие пронзило её: Крутобок смотрел на Ненилу, выглядывавшую из-за спины княжеской дочери. Рабыня! Девушка лесов, где грязные волосатые племена поклоняются пням и болотным жабам! Выросшая среди мрачных обитателей берегов Припяти-реки и чудовищ окрестных лесов! Вот каков выбор Крутобока!

И румянец смущения сменился у неё на лице краской гнева.

Но поздно было молвить: в зал вошёл князь вместе с главными людьми города. Новый гонец, ещё в пыльном кафтане с вышитым враном на спине — знаком княжей почты, пал под ноги князя. Пал он, как созревшее яблоко падает на мягкую землю осеннего сада.

Слова гонца были хриплы и тревожны: древляне оказались сильнее, чем о них думали. Их конница мгновенно смела пограничную стражу, и чужаки совсем рядом. Враг у ворот! Царьдревлян Медвежат идёт со своими мохнатыми воинами по Руси. Теперь он грозит Подолу, да уж и грозит самому Киеву!

Придворные вдохнули разом, и, казалось, в зале стало меньше воздуха.

Но голос князя был твёрд и страшен, в нём была крепость перуновой силы. Слова князя были тяжелы, как камни днепровских порогов, в них была смерть врага и величие битвы. И Крутобок очнулся только тогда, когда князь сделал призывный жест — о, да! Князь звал его. Перун снизошёл на скромного русса. Старшие дружинники обступили своего начальника, радость и уверенность в победе наполнили всех…

Впрочем, нет — несчастная Ненила отступила в тень. Она вспомнила всё: и то, как баюкала её в детстве мать, и восходы на тихом лесном озере, и то, чего не знал никто во дворце. А страшная тайна Ненилы не была ведома никому — ни тому дружиннику, который, перекинув её через седло, увёз из края родных осин, ни хозяйке Волооке, ни её подругам.

А скрывала Ненила то, что была дочерью самого князя древлян Медвежата. И никакой радости не было для неё ни в победе Крутобока — ведь он не пощадит отца, ни в победе Медвежата — ведь тогда погибнет Крутобок. А страсть Крутобока не была для неё секретом, ведь девичье сердце ответило взаимностью храброму киевлянину.

Кому молиться теперь — лесному богу Шишиге за победу отца? Принести белого петуха киевской богине Ладе, что ведает любовью и сочетанием тел и сердец? Или же просто плакать у окна своей светёлки?

Не было ей ответа, и стояла она среди гула и радостного крика — словно в мёртвой тишине.

В мёртвой, мёртвой тишине.

II
Крутобок пришёл к капищу Перуна, чтобы совершить требуемые жертвы.

Пахло кислым и горьким дымом от чадящих жертвенников, сквозь отверстие в потолке таинственного храма струился мягкий свет, и пыль танцевала в этом луче загадочный танец.

Крутобок пал перед жертвенником, и жрецы покрыли его, как предназначенного к закланию агнца, белым покрывалом.

Сам Бородун вручил ему меч, которым добывали себе славу и богатство предки нескольких поколений руссов. Меч помнил всех людей, которых он убил — помнил каждой щербиной и каждой вмятиной на лезвии — это был настоящий княжий меч. Этот меч напился крови вдосталь, и она проникла в его железное тело, как часть состава, намешанная великим кузнецом Сварогом.

Волхвы начали магический танец вокруг Крутобока, который вдруг подумал не о предстоящей сече, а о милом лице рабыни.

Поутру дружина вышла из Киева на скорый бой. Всадники качались в сёдлах и пели протяжную боевую песню.

Прошёл день, а ночью Ненила танцевала — но вовсе не так, как танцевали вокруг Крутобока волхвы. Девушки-рабыни шли хороводом вокруг княжеской дочери, что готовилась к ещё не состоявшейся победе. Она верила в военный успех, потому что считала, что боги города сильнее богов леса. У Волооки не было и мысли, что Крутобок может погибнуть в битве, он вернётся, её Крутобок, и их соединение неминуемо. Она давно жертвовала Ладе — и из крови белых петухов, которых в её присутствии зарезали волхвы, можно было составить целое озеро.

Иногда Волоока выхватывала печальное лицо Ненилы из лиц, что двигались в хороводе вокруг неё, и каждый раз княжья дочь решала, что ей привиделась страсть в глазах её рабыни. И каждый раз она возвращалась к этой мысли. Это было невозможно… Но вдруг это именно так?

И вот, оставшись с Ненилой наедине, она сказала ей о смерти Крутобока в бою, будто бы принёс об этом весть гонец на взмыленной лошади. Вскрикнула Ненила, закрылись древлянские глаза-озёра, и рухнула она киевским снопом под ноги Волооке.

Брызнула Волоока в лицо свой рабыне водой из плошки под светецом и призналась в шутке.

Та молча рыдала, а Волоока замахнулась на неё…

И начала Ненила шептать прокушенными в горе губами свою тайну. Задрожало от этой тайны пламя лучины в крестеце, пошла рябью вода в чашах…

Одна княжья дочь стояла перед другой, но всё же не сказала Ненила главного слова, не дали ей этого лесные боги её родины.

Надо было вытерпеть и побои, что там. Однако сдержалась Волоока — не дело ей бить рабыню. Они не равны, и княжья дочь не опустится до того, чтобы ударить простолюдинку.

Волоока тучей нависла над девушкой, и били из этой тучи молнии гнева: Крутобока нужно забыть, выкорчевать из сердца и глаз, иначе Ненилу принесут в жертву Чернобогу, полетит её душа с какой-нибудь вестью в царство мёртвых.

А на третий день встретил народ Крутобока, вернувшегося с добычей. Вся огромная площадь перед княжеским дворцом была запружена народом. На ступенях крыльца стоял князь с Волоокой. Вокруг толпились волхвы, свита и стража. Поодаль стояли служки, среди которых пряталась Ненила.

Торжество началось шествием войска, зашлись в магическом ритуале танцовщицы, а на их персях уже звенели ожерелья, снятые с древлянских жён.

И вот ступил на нижнюю ступеньку княжьего крыльца Крутобок, ступил, попирая рассыпанные повсюду рабами цветы. Славу поёт герою Киев, и сам князь делает шаг ему навстречу. А Волоока надевает на голову воина венок из магических ромашек, цветов терпкого запаха, что сочетают жёлтый цвет яриловой силы и белый цвет страсти Лады. Волоока ищет глазами Ненилу — такова женская месть во все времена. Ищет княжья дочь свою соперницу и находит: глаза Ненилы залиты слезами. Слёзы струятся по щекам Ненилы, длинная белая рубашка уже намокла от этих слёз.

Уж оглядывается на её стан, облепленный мокрой рубахой, какой-то стражник, но ей всё едино. Не видит от слёз она триумфа своего любимого, а слёзы те оттого, что видит Ненила другое: своего отца, бредущего в колонне пленных. Нет на пленённом Медвежате княжьих знаков — ни магической звезды на рукаве, ни рун у ворота рубахи.

Лишь древний оберег, медвежий зуб, болтается на шее.

Сразу видно, скрыл он своё звание от победителей. Бросилась было Ненила к отцу, но показал он глазами, чтобы не выдавала она его.

И вот прозвучали те слова, которых ждал Крутобок: спросил князь о награде.

И услышал Крутобок в общем шуме тонкий голос, голос его любимой, голос, полный страдания и муки. Просил этот голос пощады пленным.

И вслед за этим голосом выдохнул Крутобок прямо в княжье лицо:

— Милости моим пленным!

— Милости! — отозвался сердобольный киевский народ, пощады прося для былых врагов.

Вождь древлян убит, и теперь опасность миновала, что ж не помиловать пленных?

— Милости, — рыдает Ненила.

— Милости! — вопят сами древляне, рушась в пыль перед князем.

Но вперёд выступил старый волхв Бородун:

— Нет пощады людям леса, не имеющим страха пред богами Киева. Не должно быть им милости!

— Что скажешь, Крутобок? — говорит князь.

И Крутобок вновь смотрит в толпу рабов.

— Милости! — смело повторяет Крутобок, заложив руку за расшитый золотой тесьмой охлупень главного дружинника.

— Милости! — шепчет тысячный голос народа.

Старый волхв склонился в поклоне, но понятно, что ни он, ни Перун не простят Крутобоку этого выбора.

С древлян снимают путы и гонят прочь.

А князь бросает в толпу новую весть: он отдает свою дочь освободителю Киева.

— Слава Крутобоку! — кричит народ, и Киев рукоплещет воину.

III

Ночью, тихой ночью пришла на обрывистый берег Днепра Ненила. Ах, как была тиха эта ночь, лишь луна освещала поверхность воды, плакучие ивы и капище Перуна на высоком уступе.

Меж тем среди камней причалила к берегу огромная долблёная лодка. Несмотря на то что из тяжёлого цельного бревна сделал её княжий лодочник Коваль, это была самая лёгкая лодка в мире.

Но не ради забавы приплыли в ней люди — сурово были надвинуты на брови ирмосы и кондаки, лица скрыты бармами, а в руках у кормчего поблёскивает Постник — знак высшей жреческой власти.

Перед тайным ритуалом, таясь от стороннего взгляда, выходят из челна верховный волхв Бородун, Волоока и несколько стражников ближнего круга. Медленно поднимаются они по тропинке в храм, чтобы получить согласие у главного бога киевской земли на брак Волооки.

Скрывшись за утесом, Ненила испуганно глядит им вслед. Не затем, чтобы сопровождать свою госпожу, она кралась по берегу, поросшему плакучими ивами и земляными орехами — вовсе нет. Она ждёт здесь Крутобока — вечером прибежал к ней мальчик, сунул в руку обрывок бересты с короткими словами, начертанными Крутобоком.

Зачем он вызвал её сюда? Ведь это их последнее свидание, а завтра Днепр будет ей могилой. Бросится она с высокого холма в чёрную воду, навсегда простится и с солнцем, что тут зовут Ярилой, а на её родине — Золотуном. С тоской вспомнила она родной край — лучезарное небо, прозрачный воздух, наполненный запахом соснового леса, и кристальные ручьи посреди чащи. Нет, не суждено ей, рабыне, возвратиться в родные долины и рощи!

Наконец, хрустнул под чьей-то ногой прибрежный песок. Между зарослей ивняка скользит чья-то тень.

«Крутобок?», — тихо шепнула Ненила, не веря себе.

Но нет, это был отец её, несчастный князь Медвежат. Он вернулся за дочерью, потому что понял всё, дрогнуло отцовское сердце, понял он и страдание Ненилы, простил и любовь её к врагу.

Узнал он и то, что хочет она отдаться Крутобоку, а потом утопить горе в Днепре.

Поэтому снова прошёл он сквозь заставы киевлян за дочерью, чтобы спасти её от измены родным богам.

Печально посмотрела Ненила на отца, и он с ужасом увидел, что она готова отдать жизнь за сладостные секунды с Крутобоком.

Напрасно отец умолял её, напрасно напоминал ей про гнев шишиг и леших, напрасно напоминал о долге древлянки. Ненила слушала его с ужасом — оказалось, что отец пришёл не один, с ним в город прокрался отряд проверенных бойцов. Они пришли мстить, а вовсе не только для того, чтобы забрать Ненилу. И для этого Медвежат просил дочь склонить Крутобока к измене.

Ненила не могла вымолвить ни слова — слёзы опять душили её. Попало зёрнышко меж жерновов — и некуда ему податься.

И в этот момент они увидели на склоне Крутобока, который, не подозревая ничего, спешил на последнее свидание. Медвежат спрятался за куст, а киевский воин обнял Ненилу.

Оказалось, что он снова отправляется в поход, чтобы добить врага в его логове — князь древлян убит, и они сейчас слабы как никогда. Влюблённый воин пообещал ей, что, когда вернётся, женится не на княжеской дочери, а на её рабыне.

И тут Ненила раскрыла перед ним свою тайну. То, что она не сказала Волооке, она открыла своему возлюбленному. Ненила позвала его с собой — они убегут в страну древлян и будут счастливы вдвоём. И если боги — неважно какие, судили Крутобоку быть мужем княжеской дочери, то пусть его женой будет она, Ненила.

Крутобок не смог сдержать вскрика: нет, ему тяжело и подумать об измене своим богам, князю и отечеству. Ведь завтра он снова должен вести дружину на Припять…

И тут же, только произнеся всё это, Крутобок увидел в тени фигуру человека — ещё мгновение, и тень скользнула в сторону. Медвежат, треща кустами, бросился бежать. Но не только этот треск раздался на берегу Днепра.

— Изменник! — закричал с вершины утёса старый волхв Бородун, подслушавший весь разговор.

— Изменник! — вторила ему Волоока.

— Изменник! — сжав зубы, процедили бывшие боевые товарищи воина.

Бросились они на своего начальника и скрутили его сыромятными ремнями.

IV
Плакала поутру в своей комнате Волоока, плакала и вечером. Жизнь пошла криво, будто сани со сломанным полозом.

И как вышла она в большой зал-мшенник, так увидела приведённого к отцу Крутобока. Ненадолго он задержался перед княжескими дверями, и за это время Волоока пообещала ему прощение, если он вытравит из своей души образ преступной древлянки.

Но Крутобок только смотрел в сторону, и Волоока поняла, что безразлична этому предателю.

Несмотря на это она прижалась ухом к маленькому окошку, в зал совета.

— Смерть ему! — услышала она голос Бородуна.

— Смерть ему! — услышала она голоса других волхвов.

— Смерть ему! — услышала она усталый голос отца.

Страшная смерть ждала предателя, и повели его на ночь глядя к прибрежному холму. Там Крутобока должны были живым замуровать в ласточкиной норе.

Но Крутобок был готов к той смерти — ведь гибель лучше бесчестия. Он мрачно слушал, как каменщики задвигают вход в пещеру известковыми плитами. Ему предстояла смерть в темноте и одиночестве.

Но вдруг он услышал стон у дальней стены каменного мешка.

Это была Ненила.

Она вернулась в Киев и решила разделить участь своего возлюбленного. Крутобок укрыл Ненилу своей посконью, отороченной мехом осетра, но девушка всё равно дрожала в его руках. Не дрожь холода это была, а смертная дрожь. Обнимая Ненилу, Крутобок понял, что она ранена, истекает сукровицей, и вряд ли их счастье будет длиться долго.

Но в тот же момент влюблённые поняли, что в этом и заключено мотовило счастья.

В этот момент над Днепром, уже миновав его середину, пролетала, медленно маша крыльями, печальная Птица-Карлсон.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


06 мая 2013

(обратно)

Зияние (2013-05-06)

Папа писал роман.

Он писал про Чернобыльскую зону, про одного шведа, который жил там как одинокий охотник на разных монстров, и были в этом романе прочие страсти. Платили за это мало, и роман его то и дело останавливался, как паровоз без угля.

Малыш иногда слышал, как родители ночью ругаются на кухне, и был от этого печальный, как увядший на подоконнике цветок.

Поэтому он очень обрадовался, когда узнал, что папа нашёл новую работу. Причём вся семья должна была ехать с ним — и всё оттого, что папа нанялся караулить один отель в Лапландии во время мёртвого сезона.

Они приехали в это заброшенное место, и Малышу сразу стало не по себе. Пока в отеле жил один человек — старый садовник дядюшка Юлиус — главной его обязанностью было ухаживать за огромными кустами Зелёного Лабиринта.

Но теперь дядюшка Юлиус уезжал, и никаких обязанностей у него больше не было.

Он неодобрительно глядел на новых постояльцев, оказавшихся сторожами. Впрочем, к Малышу он отнёсся приветливо.

— А что собирается делать твой папа?

— Мой папа будет тут следить за всем. Ну и за Лабиринтом тоже, но вообще-то он хочет написать роман. Он говорит, что писатель Хемингуэй написал в отеле роман. Нет, кажется он написал в отеле много романов… Или — нет, он написал много хороших романов во множестве отелей.

— Тут тонкость, — сказал дядюшка Юлиус. — Хороший роман можно написать только в обстреливаемом отеле.

— Ты, дядюшка Юлиус, вполне можешь немного пострелять, — ответил Малыш. — У тебя же есть ружьё. Спрячься в свои кусты и пальни по окнам. Я уверен, что папе это понравится.

Но дядюшка Юлиус отчего-то отказался и уехал в город, пообещав, что у них и без этого будет достаточно приключений.

И точно — прямо на следующий день мама застала папу целующимся в ванной с какой-то голой женщиной.

Напрасно папа кричал, что это настоящее привидение, мама гоняла его по всем этажам отеля шваброй. Это было жутко смешно, но папе эта игра отчего-то не понравилась. Малыш очень хотел посмотреть на голую женщину, которую родители называли фрекен Бок, но эта женщина провалилась как сквозь землю.

«К тому же она наверняка успела одеться», — утешал себя Малыш.

Но без фрекен Бок мир уже был для него неполон. В какой-то книге он читал, что это называется «Зияние».

А пока папа очень обиделся на всех и, вместо того чтобы писать дальше свой роман, напился.

Малыш пришёл к нему в бар и обнаружил, что папа пьёт не один, а с толстеньким человечком в лётном шлеме, что называл себя Карлсоном.

— Это мой воображаемый друг, — спокойно сказал папа.

Но Малыш и не думал волноваться: у него самого этих воображаемых друзей была полная кошёлка.

Карлсон ему понравился, и они втроём чуть не устроили в баре пожар, пробуя поджигать разные напитки.

Папа пил несколько дней, и в это время Малыш повсюду видел Карлсона. Он уже не сидел рядом с папой, а познакомился с мамой Малыша и прогуливался с ней под ручку возле Зелёного Лабиринта.

В это время откуда-то появилась очень красивая, интересная девушка и представилась Малышу как фрекен Бок. Она была действительно одета — в короткое чёрное платьице и белые чулочки, но Малышу уже было всё равно. Им никто не занимался, и он с радостью стал играть с фрекен Бок в «Найди шарик» и «Птичка и яблоки».

Иногда Малыш видел, как совершенно очумелый папа бегает по коридорам с топором. Малыш думал, что папа, наверное, пишет русский роман. А в русском романе всегда есть топоры и всяческая суета.

Так дни тянулись за днями, и Малыш очень удивился, когда в отеле зазвонил телефон.

Это был дядюшка Юлиус.

Он выслушал Малыша и завистливо спросил, как часто он выигрывает в «Найди шарик». Малыш сказал, что практически всегда, и трубка обиженно замолчала.

Потом дядюшка Юлиус заговорил, а заговорив, сбавил на полтона голос и сообщил Малышу, чтобы он был осторожен.

— Жизнь коротка, а ты так беспечен, — сказал он. — Берегись.

— А чего надо беречься? — переспросил Малыш изумлённо.

— Берегись внутренних друзей. Ну и Зелёного Лабиринта, конечно. А то будет тебе Зияние.

Но уберечься не получилось — потому что сразу после этого папа заблудился в этом самом Лабиринте и орал так жалобно, что Малыш пошёл его спасать. Он полчаса бродил среди кустов, пока не вышел на странную поляну, посреди которой прыгали его отец и Карлсон. Они дрались на коротких суковатых палках, и видно было, что Карлсон побеждает.

Вдруг поляну озарила фиолетовая молния, и, ломая сучья, Малыш вместе с папой вылетели из Зелёного Лабиринта. Наверное, это и случилось — «Зияние».

Малыш очнулся оттого, что мама пыталась запихнуть его в машину. Там уже сидел мертвецки пьяный папа. Малыш подумал, что для папы это стало давно обычным делом, но вот в маме что-то настораживало. И верно! Он вдруг понял, что у мамы здоровенный синяк под глазом.

Мама вела машину посреди Лапландской равнины и бормотала себе под нос:

— Вот они, ваши сказки, вот они, ваши сказочники…

А Малыш, расплющив нос о стекло, смотрел в темнеющий вечерний пейзаж.

Он думал о том, как было бы хорошо, если бы фрекен Бок жила бы с ними. Мама ведь не вечно будет злиться — это ведь пустяки, дело-то житейское.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


06 мая 2013

(обратно)

Комендантская дочка (2013-05-07)

Дают — бери, а бьют — беги.

Пословица
ГЛАВА I
ЕФРЕЙТОР ГВАРДИИ
Детство моё было самое обыкновенное.

Князь Сергей Потёмкин. «Мемуар об преобразовании России в царствовании ЕИВ Александра II».
Отец Малыша служил ещё в те времена, когда у нас привечали любые иностранные фамилии. Тогда ещё Пётр поднял кубок за шведских генералов, кои его, нашего Государя, научили воевать, а он их, де, отучит. Говорили, что один из пленённых шведов и был основателем рода русских Свантессонов — так это или не так, не нам судить. Но старый Свантессон учил-учил русских да и вышел в отставку премьер-майором, женился и погрузился в провинциальную жизнь.

Малыш был записан в Семёновский полк ещё в утробе матери, но в столицу не попал, так как отец застал его за изготовлением летучего змея из географической карты. Непонятно, что его разозлило более — то, что Малыш приделал хвост змея прямиком к их бывшей родине, куда-то к Стокгольму, или же то, что Малыш из всех наук более понимал в свойствах борзого кобеля.

Столица в мыслях отца сменилась опасным Кавказом, а мусью, что учил Малыша площадному французскому языку, был прогнан. Однако это даже пошло на пользу Малышу, который ещё не понимал, что слово merde — едва ли артикль в чужой речи.

Впрочем, мусью был не промах и на лужайке перед домом часто плясал с Малышом боевую пляску, размахивая саблей. Так и раздавалось:

— Ан-гард! Атанде! Я сказал: «Атанде-с»!

Ничего не подозревающий о своей судьбе Малыш смотрел, как его матушка варит медовое варенье, и облизывался на кипучие пенки. Он думал о том, как хорошо бы жениться, а об учёбе вовсе не думал.

Старый Свантессон сидел у окна и читал Придворный календарь, ежегодно им получаемый. Эту книгу он использовал и как рвотное, и как слабительное. Чужие награды и назначения чрезвычайно волновали его, но как-то раз он вскочил с кресла со страшным криком «Пора!»

«Пора!» — отозвалось в барском парке.

«Пора!» — и стая грачей с криками покинула обжитое было дерево.

«Пора!» — и крестьяне замерли в том положении, как если бы их спросили, отчего они не пользуются носовыми платками.

Матушка Малыша уронила ложку в тазик с вареньем, оттого что поняла сразу: батюшка решил отдать Малыша в службу. Разлука вошла в их дом, топая страшными ямщицкими сапогами, следя талым снегом в комнатах.

Слово «Кавказ» тогда было чем-то страшным, и одновременно притягательным: «Кавказ-з-з-з» — зудели барышни на балах, завидя молодого военного со шрамом, кавказские асессоры считались выгодной партией, на «Кавказе» деньги сами росли из земли, и туда полагалось ехать в случае несчастливой любви или карточного долга.

Но в душе юноши всё было наоборот, ведь все блестящие надежды Малыша на жизнь в столице рушились! Вместо веселой петербургской жизни ожидала его скука в стороне глухой и отдаленной. Служба, о которой за минуту думал он с таким восторгом, показалась ему тяжким несчастием. Но спорить было нечего.

На другой день поутру подвезена была к крыльцу дорожная кибитка, уложили в неё чемодан, погребец с чайным прибором и узлы с булками и пирогами, последними знаками домашнего баловства.

Родители его благословили отпрыска. Старый Свантессон сказал: «Прощай, Малыш. Служи верно, кому присягнёшь, слушайся начальников, за их лаской не гоняйся, на службу не напрашивайся, от службы не отпрашивайся; береги честь мундира». На Малыша надели заячий тулуп, а сверху лисью шубу. Поверх его спелёнутого тела дядька Петрович запахнул медвежью полость. И, наконец, они тронулись в путь.

По дороге теплело.

Кругом бушевала весна.

Когда кибитка достигла казачьих мест, Малыш вдруг увидел, как прекрасны женщины этого племени.

И то верно — праотец Иегуда ехал жарким днем на осле и заприметил по пути женщину с открытым коленом. Он захотел освежиться, и вошел к ней, и познал её, а то, что женщина оказалась Тамарью, его невесткой, было случайностью. Таков, вероятно, был обычай всех путешественников, включая Малыша, ведь даже апостолам полагалось брать с собой от селения до селения девицу, причем о назначении девиц евангелист попросту ничего не говорит.

Радостно было юноше почувствовать под ногами не бледную пыль дороги, а синюю траву, примятую босыми ногами, распрямиться и вдруг понять, что вкусней всего — молоко с чёрным хлебом, нужней всего — самый крохотный угол на земле, пускай чужой, с этим помириться можно, сильней всего — женщина, молодая, молчаливая.

ГЛАВА II
ПОЛУПРОВОДНИК
В путь! В путь! Душа моя пела —

я ехал навстречу любви и славе.

Иван Баранцевич
Но не все дорожные размышления Малыша были приятны. Безотрадный вид степи от Черкасска до Ставрополя опечалил его. И немудрено — ведь он попал в историю императора Александра, как лик, уныние наводящий.

Император Павел сослал одного офицера в Сибирь за лик, уныние наводящий. Приказом императора лик был перенесен в Сибирь, откуда уныние его не было видно.

Император не мог править людьми с ликами, наводящими уныние. И нельзя весело править степями, вид которых безотраден. Каждая победа замрёт в безветренной тысячеверстной тарелке.

Где-то текла холодная, свежая река. Там купаются, работают, там пасут стада. Здесь же — дикое поле, глотающее без возврата колья, черенки, брички и путешественников, глотающих пыльный воздух.

Обыкновенно жизнь числят по оседлым местопребываниям. Но стоит покатиться по дикому полю, и счет начинается другой: осёдлости кажутся промежутками, не более.

Опытные путешественники советуют не брать с собою в такое путешествие более одной мысли, и то самой второстепенной. Путь не всегда избирается по своему желанию, но всегда расчислен по таблице под особым номером в своей, собственно до него относящейся части — и это настоящее спасение. Самый бессмысленный подневольный путь, например путь арестанта, имеет свой номер и свою часть.

В Ставрополе, на дальней черте кругозора, путешественникам стали видны небольшие белые облака.

То были горы.

Дядька Петрович был запылён, ошарашен, пришиблен дорогою, даже понурая спина его была сердитая. Малыш то и дело вытаскивал походную чернильницу и принимался записывать, обдумывать, покусывать перо. По дороге они с Петровичем успели поссориться несколько раз, ни разу при том не помирившись.

Наконец, они достигли Екатеринограда. Здесь начиналась оказия и конвой — далее дорога до Владикавказа была через Кабарду. Там они и сидели, на горах, люди со слишком прямой походкой, в темно-серых, почти монашеских хламидах — чекменях, с газырями на ребрах.

А здесь была духота, пыль. Как брошенная старуха, стояла розовая, облупившаяся храмина: дворец графа Потемкина. Сюда он сзывал ханов и беков, здесь он напаивал их дорогими винами и одаривал. Ханы и беки пили и ели, потом возвращались к себе — в горы и молча чистили ружья. Там их сыновья и внуки сидели и по сей день, а дворец был заброшен. Малышу указали место ночёвки, откуда Эльбрус и Казбек были видны прекрасно.

Но Петрович уперся, и они остались в душной станционной комнате. Наутро Малыш с Петровичем миновали солдатскую слободку. Загорелая солдатка, подоткнув подол, мыла в корыте ребенка, и ребенок визжал. Толстые ноги солдатки были прохладны, как Эльбрус. Прошли. Солнце садилось. В самом деле, горы были видны прекрасно. Становилось понятным, отчего у горцев так пряма грудь: их выпрямляло пространство. Направо были стеганные травой холмы, женские округлости холмов были покрыты зеленой ассирийской клинописью трав.

Петрович с тоской смотрел на дорогу, а Малыш смеялся без всякой причины.

Горы присутствовали при его смехе, как тысячи лет уже присутствуют при смехе, плаче, молитвах и ругани многих тысяч людей, при лае собак, при медленном мычании волов, при молчании травы.

Они ехали долго, как вдруг ямщик стал посматривать в сторону и наконец, сняв шапку, оборотился к Малышу и сказал: «Барин, не прикажешь ли воротиться?»

— Это зачем?

— Время ненадежно: горцы…

— Что ж за беда!

— А видишь там что? (Ямщик указал кнутом на восток.)

Малыш отвечал, что ничего не видит, кроме белой степи да ясного неба.

— А вон — вон: это облачко.

Малыш увидел в самом деле на краю неба белое облачко, которое принял было сперва за отдаленный холмик. Ямщик изъяснил ему, что облачко предвещало непогоду, а в непогоду только горцы могут ехать. «Да и озоруют они», — прибавил ямщик.

Малыш слыхал о тамошних горцах и знал, что целые обозы бывали ими обчищены. Петрович, согласно со мнением ямщика, советовал воротиться. Но ветер показался юноше не силён; Малыш понадеялся добраться заблаговременно до следующей станции и лишь велел ехать скорее.

Ямщик поскакал; но всё поглядывал на восток. Лошади бежали дружно. Ветер между тем час от часу становился сильнее. Упал туман. Всё исчезло, и они едва остановились на перевале, подле небольшой кучки людей, все как один, с кинжалами на поясе.

«Ну, барин, — закричал ямщик, — беда: горцы!»…

Малыш выглянул из кибитки: все было ужасно. Кибитку окружали странные люди.

«Что же ты не едешь?»— спросил Малыш ямщика с нетерпением. «Да что ехать? — отвечал он, слезая с облучка, — Конец!» Ямщик был прав. Делать было нечего — конец. Конец был повсюду и ясно читался на лицах басурманов, заполонивших дорогу. Вдруг прямо рядом с ямщиком возникла из недружелюбной толпы какая-то странная фигура. «Гей, добрый человек! — закричал ему ямщик. — Скажи, не знаешь ли, как нам выбраться? Возьмёшься ли ты довести до ночлега?»

— Не гей, но это легко, — отвечал дорожный человек в косматой шапке. — Не бойтесь.

Его хладнокровие ободрило Малыша, уж решился, предав себя божией воле, готовится к худшему, как вдруг человек сел проворно на облучок и сказал ямщику: «Ну, поезжай — во имя Аллаха, милостивого и милосердного!».

Тут, ослабевшему от переживаний Малышу приснился сон, которого никогда не мог он позабыть и в котором потом видел нечто пророческое, когда соображаю с ним странные обстоятельства его жизни. Читатель извинит меня: ибо вероятно знает по опыту, как сродно человеку предаваться суеверию, несмотря на всевозможное презрение к предрассудкам.

Малыш находился в том состоянии чувств и души, когда существенность, уступая мечтаниям, сливается с ними в неясных видениях первосония. Малышу казалось, что он ещё не избежал опасности, но вдруг очутился в родной усадьбе. Откуда-то он знал, что папенька при смерти, но только открыв дверь, понял, что папеньку уж похоронили и он попал на поминки. Причём в их барский дом, вместо соседей, набилось всякое зверье — и полужуравль, и полукот, ярмарочный карлик-клоун, сделавший себе бумажный хвост из злополучного его, Малыша, змея, человек в костюме скелета и — в центре стола — их провожатый.

Тут явилась прекрасная барышня со своими родителями, видимо, знакомые папеньки из Петербурга. Гости затравленно озирались и хотели было уйти. Человеку в косматой шапке это не понравилось. Он вдруг вскочил и принялся махаться кривой турецкой саблей, вмиг оборотя трапезную в покойницкую. После этого он обнял застывшую от ужаса барышню, и бережно сложил её на скамью…

Рассудок Малыша чуть не помутился от такого видения! Но в этот момент они приехали на постоялый двор.

Всё было тихо. Мирной татарин свой намаз творил, не подымая глаз.

Петрович внес за Малышом погребец, потребовал огня, чтоб готовить чай, который никогда так не казался Малышу нужен. Хозяин же стал говорить с провожатым на каком-то гортанном горском наречии.

Ничего было понять невозможно, кроме того, что хозяин выказывал гостю всяческое уважение.

Поутру, отправляясь в путь, Малыш решил что-нибудь подарить их попутчику. Зная, что вера не позволяет горцам употреблять вино, он достал из сундука прекрасный нож и вручил его спасителю.

— Помилуй, батюшка! — сказал Петрович. — Зачем ему твой нож? Он его продаст тут же, или пуще — кого зарежет!..

— Это, старинушка, уж не твоя печаль, — сказал бродяга. Твой господин делает мне подарок, его на то барская воля, а твоё холопье дело не спорить и слушаться.

— Бога ты не боишься, разбойник! — отвечал ему Петрович сердитым голосом. — Ты видишь, что дитя ещё не смыслит, а ты и рад его обобрать, простоты его ради. Зачем тебе: свой есть, да ещё два — за каждым голенищем, а четвёртый — на поясе.

— Прошу не умничать, — сказал Малыш своему дядьке.

— Господи владыко! — только простонал Петрович. — Нож! Дорогой! С перламутром!

Провожатый, впрочем, был весьма доволен подарком. Он проводил Малыша до кибитки и сказал с низким поклоном: «Спасибо, русский господин! Аллах наградит тебя за твою добродетель». Он пошёл в свою сторону, а Малыш отправился далее, не обращая внимания на досаду Петровича, и скоро позабыл о своем вожатом, да и о своём ноже в перламутровых ножнах.

Вскоре Малыш достиг пункта своего назначения. Это была крепость под началом коменданта Лиговского, человека худого достатка, но благородного предками, и даже, кажется, княжеских кровей.

ГЛАВА III
ЧЕРНОГОРСКАЯ КРЕПОСТЬ
Э, эх, эх, ох, ох, ох

Чёрная галка,

Чистая поляна.

Ты же, Марусенька

Черноброва!

Что же ты не ночуешь дома?

Солдатская песня
Черногорская крепость была небольшой, офицеров служило при ней мало. Вместе с комендантом проживало и его семейство — жена и дочь. Артиллерийской частью заведовал немец Иоганн Карлсон, сразу не понравившийся Петровичу своей развязностью. Малыш, впрочем, с ним сразу подружился, а проиграв ему сто рублей, подружился ещё больше.

Комендантская дочь, девушка лет осьмнадцати, круглолицая, румяная, с светло-русыми волосами, гладко зачесанными за уши, Малышу с первого взгляда не очень понравилась. Малыш смотрел на нее с предубеждением: Карлсон описал ему княжну Мэри, как все её тут называли, совершенною дурочкою.

Но потом княжна вошла в его сердце, как говорят у нас пииты, «нарезом».

Он даже сочинил ей на случай стихи.

Переписав их, Малыш понес тетрадку к Карлсону, который один во всей крепости мог оценить произведения молодого стихотворца. После маленького предисловия вынул Малыш из кармана свою тетрадку и прочёл ему следующие стишки:


Ты, узнав мои напасти,
Сжалься, Мэри, надо мной,
Зря меня в пределах части,
И что Малыш пленен тобой.

— Как ты это находишь? — спросил Малыш Карлсона, ожидая похвалы. К великой его досаде, Карлсон, обыкновенно снисходительный, решительно объявил, что песня его нехороша.

— Почему так? — спросил Малыш его, скрывая свою досаду.

— Потому, — отвечал он, — что такие стихи достойны лишь Василья Кирилыча Тредьяковского, и очень напоминают мне его любовные куплетцы.

Тут он взял от него тетрадку и начал немилосердно разбирать каждый стих и каждое слово, издеваясь самым колким образом. Малыш не вытерпел, вырвал из рук его тетрадку и сказал, что уж отроду не покажет больше ему своих сочинений. Карлсон посмеялся и над этой угрозою. «Посмотрим, — сказал он, — сдержишь ли ты своё слово: стихотворцам нужен слушатель, как старому князю графинчик водки перед обедом. А кто эта Мэри, перед которой изъясняешься в нежной страсти и в любовной напасти? Уж не княжна? Да и верно, кому ещё тут писать».

— Самолюбивый стихотворец и скромный любовник! — продолжал Карлсон, час от часу более раздражая Малыша, — но послушай дружеского совета: коли ты хочешь успеть, то советую действовать не песенками.

— Что это, сударь, значит? Изволь объясниться.

— С охотою. Это значит, что ежели хочешь, чтоб молодая княжна ходила к тебе в сумерки, то вместо нежных стишков подари ей пару серёг.

Кровь Малыша закипела. «А почему ты об ней такого мнения?» — спросил он, с трудом удерживая свое негодование.

— А потому, — отвечал он с адской усмешкою, — что знаю по опыту её нрав и обычай.

— Ты лжешь, мерзавец! — вскричал Малыш в бешенстве, — ты лжешь самым бесстыдным образом.

Карлсон переменился в лице. «Это тебе так не пройдет, — сказал он, стиснув Малышу руку. — Но сперва пошалим».

И они пошалили, а потом опять пошалили, и потом снова, и в итоге Малыш проснулся наутро с больной головой и вкусом медной ручки во рту.

ГЛАВА IV
ПОЕДИНОК
Дуэли у нас были делом обыденным.

Они перемежались дружескими пирушками,

да так, что молодые офицеры не завсегда знали,

обменялись ли они уже выстрелами или же ещё нет.

Граф Каменский. «В память турецкой войны 1828 г.»

Прошло несколько недель, и жизнь Малыша в крепости сделалась не только сносною, но даже и приятною. Часто, несмотря на опасность, он путешествовал по окрестностям. Спустясь в один из оврагов, называемых на здешнем наречии балками, Малыш как-то остановился, чтоб напоить лошадь; в это время показалась на дороге шумная кавалькада: несколько дам в чёрных амазонках, и полдюжины офицеров в неполковых костюмах, составляющих смесь кавказского с нижегородским; впереди ехал Карлсон с княжною Мери.

В крепости верили в нападения горцев среди белого дня. Вероятно, поэтому Карлсон сверх солдатской шинели повесил шашку и пару пистолетов: он был довольно смешон в этом геройском облечении. Высокий куст закрывал Малыша от них, но сквозь листья его он мог видеть все и отгадать по выражениям их лиц, что разговор был сентиментальный. Наконец они приблизились к спуску; Карлсон взял за повод лошадь княжны, и тогда Малыш услышал конец их разговора:

— И вы целую жизнь хотите остаться на Кавказе? — говорила княжна.

— Что для меня Россия! — отвечал ее кавалер, — страна, где тысячи людей, потому что они богаче меня, будут смотреть на меня с презрением, тогда как здесь — здесь эта толстая шинель не помешала моему знакомству с вами… А ведь я страдал за свободу черни, и не будь моё сердце так горячо, не задавался ли я вопросом: «Можешь выйти на площадь? Смеешь выйти на площадь?..»

Княжна покраснела.

Лицо Карлсона изобразило удовольствие.

«Ишь», — подумал Малыш, — «Пара серёг. Каков сам-то!»

Карлсон продолжал своё:

— Здесь моя жизнь протечет шумно, незаметно и быстро, под пулями дикарей, и если бы бог мне каждый год посылал один светлый женский взгляд, один, подобный тому…

В это время Малыш ударил плетью по лошади и выехал из-за куста.

— Mon Dieu, un Chechenien!.. — вскрикнула княжна в ужасе. Чтоб её совершенно разуверить, он отвечал по-французски, слегка наклонясь:

— Ne craignez rien, madame, — je ne suis pas plus dangereux que votre cavalier.

Она смутилась не то от своей ошибки, не то от дерзкого ответа. Малыш желал бы, чтоб последнее его предположение было справедливо. Карлсон бросил на него недовольный взгляд.

На следующий день княжна сама завела с Малышом разговор о Карлсоне.

Она заговорила о людях, что страдают за своё желание нести свободу простому народу, и…

— Позвольте! — прервал её Малыш смеясь. — Это вы о Карлсоне? Да ведь его разжаловали за кражу подводы с вареньем из провиантских складов.

Княжна пошатнулась и убежала, прервав разговор.

Поутру к нему явился артиллерийский офицер с бумагою.

Это был короткий вызов или трест. То есть, картель.

Малыш сразу всё понял и отправился искать секунданта, но секунданта не нашлось — гарнизон был мал. Одни офицеры валялись пьяны, другие прятались от него. В итоге Малыш явился к утёсу на крепостной вал вместе с Петровичем, аттестуя его как «доброго малого».

Они встали на узкую площадку рядом с откосом и стали целить друг в друга.

Пистолеты ахнули одновременно, и когда белый плотный дым рассеялся, Малыш увидел, что стоит на парапете крепости один.

Был ли Карлсон? Может, никакого Карлсона и не было.

Тело так же не нашли, как ни искали. Будто улетел куда-то Карлсон, скрылся из глаз и по-прежнему теперь подсматривал за Малышом.

В тот же вечер Малыш на прогулке ехал возле княжны; возвращаясь домой, надо было переезжать горную речку вброд. Малыш взял под уздцы лошадь княжны и свел её в воду, которая не была выше колен; они тихонько стали подвигаться наискось против течения. Известно, что, переезжая быстрые речки, не должно смотреть на воду, ибо тотчас голова закружится. Как нарочно, Малыш забыл об этом предварить княжну. «Мне дурно!» — проговорила она слабым голосом… Малыш быстро наклонился к ней, обвил рукою её гибкую талию. «Смотрите наверх! — шепнул он ей, — это ничего, только не бойтесь; я с вами». Ей стало лучше; она хотела освободиться от его руки, но Малыш еще крепче обвил её нежный мягкий стан; его щека почти касалась её щеки; от неё веяло пламенем. И всё заверте…

— Или вы меня презираете, или очень любите! — сказала она наконец голосом, в котором были слезы. — Может быть, вы хотите посмеяться надо мной, возмутить мою душу и потом оставить. Это было бы так подло, так низко, что одно предположение… Ваш дерзкий поступок… я должна, я должна вам его простить, потому что позволила… Отвечайте, говорите же, я хочу слышать ваш голос!..

В последних словах было такое женское нетерпение, что Малыш невольно улыбнулся; к счастию, начинало смеркаться. Он ничего не отвечал.

— Вы молчите? — продолжала она, — вы, может быть, хотите, чтоб я первая вам сказала, что я вас люблю?..

Она ударила хлыстом свою лошадь и пустилась во весь дух по узкой, опасной дороге; это произошло так скоро, что едва мог Малыш её догнать, и то, когда она уж она присоединилась к остальному обществу.

Но вечером жизнь Малыша омрачилась явлением Карлсона.

Карлсон явился в крепость весь помятый и обтёрханный. Он, видимо долго катился по склону, будто медведь, упавший с воздушного шара. В Тифлисе, говорят, заезжие циркачи надували монгольфьер тёплым воздухом и заставляли медведя летать, да ничем хорошим это не кончилось.

С Малышом он более не разговаривал, и всё общение их свелось к молчаливой игре в карты и такое же молчаливое распивание кизлярки.

Чтобы хоть как-то разнообразить свою жизнь, он решил просить у батюшки благословения на брак с княжной, но тот только выбранил его в ответном письме, да хотел примерно наказать его дядьку за то, что тот не доглядел за дуэлью. «А ведь ты мог, — писал он Петровичу, — скотина, засесть с ружьём где-нибудь в кустах, и метким выстрелом поправить дело, чтобы этот гадкий Карлсон не докучал более моему сыну».

Малыш не мог несколько раз не улыбнуться, читая грамоту доброго старика. Отвечать батюшке Малыш был не в состоянии, и написал лишь матушке: «Душа моя рвётся к вам, ненаглядная маменька, как журавль в небо. Ещё хочу сообщить вам — дислокация наша протекает гладко, в обстановке братской общности и согласия. Смотрим на горные вершины, что спят во тьме ночной, и ни о чём не вздыхаем, кроме как об вас, единственная и незабвенная моя маменька. Так что, вам зазря убиваться не советуем — напрасное это занятие.

И поскольку, может статься, в горах этих лягу навечно, с непривычки вроде бы даже грустно».

Но с той поры положение его переменилось. Мэри почти с ним не говорила и всячески старалась избегать его. Мало-помалу приучился Малыш сидеть один у себя дома.

ГЛАВА V
ШАМИЛЬЩИНА
Вкушая, вкусил мало мёда, и вот я умираю.

Первая Книга Царств, XIV, 43

Прежде чем приступить к описанию странных происшествий, коим Малыш был свидетель, нужно сказать несколько слов о положении, в котором находился Кавказ о ту пору.

Сия обширная и богатая земля обитаема была множеством полудиких народов, признавших совсем недавно владычество российских государей. Их поминутные возмущения, непривычка к законам и гражданской жизни, легкомыслие и жестокость требовали со стороны правительства непрестанного надзора для удержания их в повиновении. Крепости выстроены были в местах, признанных удобными, и заселены по большей части казаками. Но казаки,долженствовавшие охранять спокойствие и безопасность сего края, с некоторого времени были сами для правительства неспокойными и опасными подданными.

Однажды вечером сидел Малыш дома один, слушая вой осеннего ветра и смотря в окно на тучи, бегущие мимо луны. Его вдруг позвали к коменданту, который прочёл им важную депешу от начальства. В депеше говорилось, что страшный человек Шамиль собрал злодейскую шайку, произвел возмущение в кавказских селениях и уже взял и разорил несколько крепостей, производя везде грабежи и смертные убийства. Далее был приказ оного Шамиля схватить и, на всякий случай, повесить.

Страх наполнил сердца офицеров.

Солдаты, впрочем, не теряли надежды и приговаривали:

— Бог милостив: солдат у нас довольно, пороху много, пушки вычистили. Авось дадим отпор Шамилю. Господь не выдаст, свинья не съест!

По сему случаю комендант думал опять собрать своих офицеров и для того хотел опять удалить жену и дочь под благовидным предлогом.

Мэри вдруг сама явилась в каморку к Малышу — бледная и заплаканная. «Прощайте, Малыш! — сказала она со слезами. — Меня посылают во Владикавказ. Будьте живы и счастливы; может быть, Господь приведет нас друг с другом увидеться; если же нет…» Тут она зарыдала. Малыш обнял её и опять всё заверте…


Но было поздно.

Шамиль пришёл.

Поутру из-за высоты, находившейся в полверсте от крепости, показались новые конные толпы, и вскоре степь усеялась множеством людей, вооруженных копьями и сайдаками. Между ними на белом коне ехал человек в чёрной черкеске и с обнаженной саблею в руке: это был сам Шамиль. Он остановился; его окружили, и, как видно, по его повелению, четыре человека отделились и во весь опор подскакали под самую крепость. Один из них держал под шапкою лист бумаги; у другого на копье воткнута была голова одного несчастного прапорщика, что отлучился накануне на охоту.

Её перекинул он через частокол, и голова подкатилась к ногам коменданта. Горцы кричали: «Не стреляйте; выходите вон к Шамилю. Шамиль здесь!»

«Стреляй! — закричал старый князь. — Ребята! стреляй!» Солдаты дали залп. Горец, державший письмо, зашатался и свалился с лошади; другие поскакали назад. Малыш взглянул на Марью Ивановну. Поражённая видом окровавленной головы, она казалась без памяти

В эту минуту раздался страшный визг и крики; горцы скакали к крепости. Пушка заряжена была картечью. Комендант подпустил их на самое близкое расстояние и вдруг выпалил. Картечь хватила в самую средину толпы. Горцы отхлынули в обе стороны и попятились. Предводитель их остался один впереди… Он махал саблею и, казалось, с жаром их уговаривал… Крик и визг, умолкнувшие на минуту, тотчас снова возобновились. «Ну, ребята, — сказал комендант, — теперь отворяй ворота, бей в барабан. Ребята! Вперед, на вылазку, за мною!»

Комендант и Малыш мигом очутились за крепостным валом; но оробелый гарнизон не тронулся. «Что ж вы, детушки, стоите? — закричал комендант. — Умирать, так умирать: дело служивое!» В эту минуту горцы набежали и ворвались в крепость. Барабан умолк; гарнизон бросил ружья.

Комендант, раненный в голову, стоял в кучке злодеев, которые требовали от него ключей. Малыш бросился было к нему на помощь, но несколько дюжих иноверцев схватили его и связали верёвкой.

Шамиль сидел в креслах на крыльце комендантского дома. На нем была всё та же черкеска с газырями.

Большая мохнатая шапка была надвинута на его сверкающие глаза. Лицо его показалось Малышу знакомо, да не до этого сейчас было: коменданта тут же, при всех, зарезали как барана.

Очередь была за Малышом. Он глядел смело на Шамиля.

Но вдруг, к неописанному его изумлению, увидел Малыш среди горцев Карлсона, отчего-то обряженного в такую же черкеску, что была и у всех горцев. Он подошел к Шамилю и сказал ему на ухо несколько слов. «Кончать его!» — сказал Шамиль, не взглянув уже на Малыша. Над юношей занесли нож. «Не бось, рус, не бось», — повторяли ему губители, может быть, и вправду желая его ободрить. Вдруг услышал Малыш крик: «Постойте, окаянные! Погодите!..» Палачи остановились: Петрович лежал в ногах у Шамиля. «Отец родной! Ведь Бог един! — говорил бедный дядька. — Что тебе в смерти мальчика? Отпусти его; за него тебе выкуп дадут; а для примера и страха ради вели повесить хоть меня старика!» Шамиль дал знак, и Малыша тотчас развязали и оставили. «Батюшка наш тебя милует», — сказал кто-то над ухом юноши.

Шамиль протянул ему ногу в ладном сапоге. «Целуй, целуй!» — говорили около него. Но Малыш предпочел бы самую лютую казнь такому подлому унижению». Шамиль отставил сапог, сказав с усмешкою: «Мальчик одурел от радости. Подымите его!»

Наконец Шамиль встал с кресел и сошел с крыльца в сопровождении своих близких.

Ему подвели белого коня, украшенного богатой сбруей. В эту минуту раздался женский крик. Несколько разбойников вытащили на крыльцо княгиню, растрёпанную и раздетую донага. Один из них успел уже нарядиться в её душегрейку. Другие таскали перины, сундуки, чайную посуду, белье и всю рухлядь. «Батюшки мои! — кричала бедная старушка. — Отпустите душу на покаяние. Отцы родные, отведите меня к мужу». Вдруг она взглянула на двор и узнала своего мужа, лежащим в луже крови. «Злодеи! — закричала она в исступлении. — Что это вы с ним сделали? Свет ты мой, удалая солдатская головушка! Не тронули тебя пули турецкие; не в честном бою положил ты свой живот, а сгинул от горцев!

— Унять старую ведьму! — сказал Шамиль. Тут молодой горец ударил её саблею по голове, и она упала мёртвая на ступени крыльца.

Шамиль уехал, а Малыш упал без чувств.

ГЛАВА VI
НЕЗВАНЫЙ ГОСТЬ
Каменный гость — сел и не уходит.

Пословица.

Малыш пролежал довольно долго в беспамятстве. Когда он очнулся, то убедился в том, что местность вокруг него претерпела решительные изменения. Крепость, разоренная набегом, представляла жалкое зрелище. Малыш обнаружил комендантский дом разрушенным: крыша была провалена, и дверь и столбы галерейки сожжены, и внутренность огажена. Всюду лежали тела солдат и казаков. Где-то выли старухи.

Бывшие тут же два стожка сена были сожжены; были поломаны и обожжены посаженные стариком-комендантом и выхоженные абрикосовые и вишневые деревья и, главное, сожжены все ульи с пчелами. Вой женщин слышался во всех домах и на площади. Малые дети ревели вместе с матерями. Ревела и голодная скотина, которой нечего было дать.

Фонтан был загажен, очевидно нарочно, так что воды нельзя было брать из него.

О ненависти к горцам никто и не говорил. Чувство, которое испытывали все уцелевшие от мала до велика, было сильнее ненависти. Это была не ненависть, а непризнание этих собак людьми и такое отвращение, гадливость и недоумение перед нелепой жестокостью этих существ, что желание истребления их, как желание истребления крыс, ядовитых пауков и волков, было таким же естественным чувством, как чувство самосохранения.

Перед жителями стоял выбор: оставаться на местах и восстановить с страшными усилиями все с такими трудами заведенное и так легко и бессмысленно уничтоженное, ожидая всякую минуту повторения того же, или, противно религиозному закону и чувству отвращения и презрения к горцам, покориться им.

Малыш всё стоял на одном месте и не мог привести в порядок мысли, смущенные столь ужасными впечатлениями.

Неизвестность о судьбе Мэри пуще всего его мучила. Малыш вообразил её в руках у разбойников… Уже проданной в гарем… Сердце его сжалось… Малыш горько, горько заплакал и громко произнес имя любезной…

Малыш пришёл домой. Петрович встретил его у порога. «Слава Богу! — вскричал он, — было думал, что злодеи опять тебя подхватили. Ну, батюшка Петр Андреич! Веришь ли? Всё у нас разграбили, мошенники: платье, бельё, вещи, посуду — ничего не оставили. Да что уж! Слава Богу, что тебя живого отпустили! А узнал ли ты, сударь, атамана?»

— Нет, не узнал; а кто ж он такой?

— Как, батюшка? Ты и позабыл того человека, который выманил у тебя ножичек? Ножичек да с перламутровой рукоятью!

Малыш изумился. В самом деле сходство Шамиля с провожатым было разительно. Малыш удостоверился, что Шамиль и он были одно и то же лицо, и понял тогда причину пощады, ему оказанной. Малыш не мог не подивиться странному сцеплению обстоятельств: ножичек, подаренный неизвестному, избавлял его от горского кинжала!

И тут его позвали к Шамилю.

Необыкновенная картина ему представилась: за столом, накрытым скатертью и установленным блюдами, Шамиль и человек десять мюридов сидели в своих мохнатых шапках и цветных рубашках.

Разговор шёл об утреннем приступе, об успехе возмущения и о будущих действиях. И на сём-то странном военном совете решено было идти к Владикавказу: движение дерзкое, и поход был объявлен к завтрашнему дню. Все стали расходится, и Малыш хотел за ними последовать, но Шамиль сказал ему: «Сиди; хочу с тобою переговорить».

Они остались глаз на глаз.

Несколько минут продолжалось обоюдное молчание. Шамиль смотрел пристально, изредка прищуривая левый глаз с удивительным выражением насмешливости. Наконец он засмеялся, и с такою непритворной веселостию, что и Малыш, глядя на него, стал смеяться, сам не зная чему.

— Что, русский господин? — сказал он. — Струсил ты, признайся? Да и верно, был бы мёртв, если б не твой слуга. Я тотчас узнал его. Ну, думал ли ты, что человек, который вывел тебя в безопасное место, был сам Шамиль?

— Бог тебя знает; но кто бы ты ни был, ты шутишь опасную шутку.

— А коли отпущу, — сказал он, — так обещаешься ли по крайней мере против меня не служить? Отставка, отцовское имение, русские девушки с их косами, стоящие вдоль дороги в имение, добрая жена… Что ещё нужно, чтобы встретить старость?

— Как могу тебе в этом обещаться? — отвечал Малыш. — Сам знаешь, не моя воля: велят идти против тебя — пойду, делать нечего. Ты теперь сам начальник, сам требуешь повиновения от своих. На что это будет похоже, если я от службы откажусь, когда начальникам служба моя понадобится? Голова моя в твоей власти: отпустишь меня — спасибо; казнишь — Бог тебе судья; а русскому солдату всегда хотелось не сразу умереть, а так — помучиться.

Эта искренность поразила Шамиля.

— Так и быть, — сказал он, ударив Малыша по плечу. — Казнить так казнить, миловать так миловать. Ступай себе на все четыре стороны и делай что хочешь. А теперь иди спать, пришёл час моей молитвы.


Извините, если кого обидел, продолжение в комментарии


07 мая 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-05-07)

Печальные вести принёс на хвосте чёрный телефон. Добрый мой товарищ Игорь Михайлов полетел на Гавайи посмотреть, как там дела, да и умер Бог весть от чего — говорят, что за долгий полёт у него сделался какой-то тромб, а говорят, что его убил диабет. Не поймёшь, что там было на самом деле — неизвестна даже дата, чуть ли ни пятница на Страстной неделе. Была легендарная история про то, как он ездил оператором на Чеченскую войну, и всем командированным обещали какой-то дом отдыха в богатой стране. Михайлов отъездил свою норму, но ему сказали — езжай ещё. Он поругался с начальством и ушёл с канала — а ту группу, с которой он не поехал, взяли в заложники. Хорош бы он был там со своими инсулиновыми шприцами. Смерть ходила рядом. Но я не сторонник публичной скорби. Та, что ходит рядом, пусть видит ирландские поминки.

И, чтобы два раза не вставать, вот история, в которой уже можно называть фамилии, потому как никому не навредишь.


Давным-давно, когда вода была мокрее, а сахар был слаще, мы поплыли в Стокгольм. В путь гнала производственная необходимость, и внезапно мы оказались на пароме, двигающемся посреди хмурого Балтийского моря.

Внутри огромного парома перемещались маленький, похожий на колобок, Оператор телевизионной камеры, его телевизионный начальник и ещё несколько странных персонажей.

Оператор телевизионной камеры очень хотел стащить пепельницу с этого парома. У него начался приступ клептомании, а пепельницы в таком случае — лучшее лекарство. Впрочем, лекарств у него как у больного диабетом была полная сумка.

Но пепельницы оказались крепко привинчены, и Оператор телевизионной камеры сломал об них швейцарский ножик.

Тогда он достал из сумки бутылку какой-то настойки из тех, что берут токсичностью, а не алкоголем, вытащил пробку и отхлебнул треть. Телевизионный начальник отхлебнул ещё треть, и тогда Оператор телевизионной камеры спрятал бутылку, объявив, что это — неприкосновенный запас. Чтобы другим было не обидно, он достал из сумки свой инсулиновый набор, вынул из него бутылочку со спиртом и разлил жаждущим.

Начальник сказал, что теперь самое время приставать к обслуживающему персоналу, но когда персонал явился, оказалось, что это двухметровый швед. Оператор телевизионной камеры ужаснулся и пошёл на палубу. Присутствующие, понимая, что человек впервые пересекает Государственную границу, поддерживали его под руки. Однако Оператор телевизионной камеры не проявлял никакой радости, вырывался и кричал, дескать, куда вы меня привезли, что это за гадость, и тыкал пальцем в надвигающийся город Стокгольм.

Встреча с прекрасным не получилась, и он решил украсть рулон туалетной бумаги. Оказалось, что туалетная бумага при клептомании помогает не хуже пепельниц, и от радости он уничтожил половину неприкосновенного запаса.

Надо было пройти шведскую таможню.

Оператора телевизионной камеры поставили впереди, потому что так его можно было удерживать за лямки комбинезона.

Человек, который должен был встречать путешественников, куда-то запропастился. Между тем, Оператора телевизионной камеры, который к этому моменту говорил на всех языках мира, но очень плохо, проинструктировали, что нужно говорить, что он работает в телекомпании «Совершенно секретно» и упирать на то, что всех сейчас встретят.

И вот на первый же вопрос очаровательной таможенницы он, посмотрев мутным глазом, выпалил: «Top Secret».

Совершенно компьютеризированная девушка, у которой был телефон в ухе, ещё один — на поясе, два компьютера на столе и масса техники, перемигивающейся разноцветными лампочками в окрестностях стола, повторила вопрос.

Оператор телевизионной камеры невозмутимо повторил ответ. Таможенница изменила форму вопроса, потом спросила, откуда Оператор телевизионной камеры едет, наконец, поинтересовалась гражданством, и на всё получила тот же лаконичный ответ — «Top Secret».

Тогда барышня в форме подвинула к себе операторскую сумку и расстегнула молнию. Первым делом на свет явился рулон туалетной бумаги. Она повертела его в руках и отложила в сторону.

Затем из сумки появилась бутылка с пятьюдесятью граммами неизвестной настойки, заткнутая газетой. Таможенники повертели этот коктейль Молотова в руках и поставили рядом с рулоном.

Она потеряла остатки невозмутимости, когда извлекла из сумки огромный пакет с одноразовыми шприцами. Девушка надавила на невидимую кнопку, и из-под земли выросли два таких же двухметровых, как стюард, шведа-пограничника.

Оператора телевизионной камеры унесли куда-то в боковые комнаты. Ноги его болтались в воздухе, а сам он медленно, как даун, крутил головой.

Телевизионный начальник решил заступиться за несчастного оператора и начал объяснять про его болезнь таможеннице, но та, ничего не слушая, взялась уже за его багаж.

Телевизионный начальник похолодел, когда ему предъявили какой-то пакет. Он понял, что это посылка каким-то знакомым, но вот что в ней — не помнил решительно. Пакет развернули, обнаружив там килограмм сушёного зверобоя.

Шведский ароматизированный сквозняк тихо шевелил сухую русскую траву.

Телевизионный начальник, впрочем, пошёл в боковые комнаты без посторонней помощи. Там уже стоял совершенно голый, разительно похожий на огромного пупса, Оператор телевизионной камеры, и говорил в пространство:

— Дураки вы все, дураки… Нет, дураки… Ну всё-таки, какие вы все — ду-ра-ки…

Самое интересное, что прямо за ними в очереди на досмотр стоял человек, провозивший винтовку с оптическим прицелом. У него не спросили даже паспорта.


Извините, если кого обидел.


07 мая 2013

(обратно)

Вкус глухаря (День Победы, 9 мая) (2013-05-08)

— А я люблю майские праздники, — сказал бывший егерь Евсюков, стараясь удержать руль. — Они хорошие такие, бестолковые. Вроде как второй отпуск.

— Лучше б этот отпуск был пораньше. Ездил бы я с вами на вальдшнепов, если бы раньше… — Сидоров всегда спорил с Евсюковым, но место своё знал.

Бывший егерь Евсюков был авторитетом, символом рассудительности. И я знал, как Сидоров охотится весной — в апреле он выезжал на тягу. Ночью он ехал до нужного места, а потом вставал на опушке. Лес просыпался, бурчал талой водой, движением соков внутри деревьев. Через некоторое время слышались выстрелы таких же, как Сидоров, сонных охотников. Выстрелы приближались и, наконец, Сидоров, как и все, палил в серое рассветное небо из двух стволов, доставал фляжку, отхлёбывал — и ехал обратно.

Евсюков знал всё это и издевался над Сидоровым — они были как два клоуна, работающие в паре. Я любил их, оттого и приехал через две границы — не за охотничьим трофеем, а за человечьим теплом.

И сейчас мы тряслись в жестяной коробке евсюковского автомобиля, всё больше убеждаясь, что в России нет дорог, а существуют только направления. Мы ехали в новое место, к невнятным мне людям, с неопределёнными перспективами. Майский сезон короток — от Первомая до Дня Победы. Хлопнет со стуком форточка охотхозяйства, стукнет в раму — и нет тебе ничего — ни тетерева, ни вальдшнепа. Сплошной глухарь. Да и глухаря, впрочем, уже и нет. Хоть у Евсюкова там друг, а закон суров и вертится, как дышло.

Вдруг Евсюков притормозил. На дороге стояли крепкие ребята на фоне облитого грязью джипа.

— Куда едем? — подуло из окна. — Что у вас, ребята, в рюкзаках?

— А вы сами — кто будете? — миролюбиво спросил Евсюков, но я пожалел, что ружья наши далеко, да лежат разобраны — согласно проклятым правилам.

— Хозяева, — улыбаясь, сказал второй, что стоял подальше от машины. — Мы всего тут хозяева — того, что на земле лежит, и того, что под землёй. И не любим, когда чужие наше добро трогают. Так зачем едем?

— В гости едем, к Ивану Палычу, — ответил Евсюков.

Что-то треснуло в воздухе, как сломанная ветка, что-то сместилось, будто фигуры на порванной фотографии — мы остались на месте, а проверяющие отшатнулись.

Слова уже не бились в окна, а шелестели. Извинит-т-те… П-потревожили, ошибоч-чка… Меня предупредили, что удивляться не надо — но как не удивиться.

Евсюков, не отвечая, тронул мягко, машина клюнула в рытвину, выправилась и повернула направо.

— Я думаю, Палыч браткам когда-то отстрелил что-то ненужное? — Сидоров имел вид бодрый, но в глазах ещё жил испуг.

— Палыч — человек великий, — сказал Евсюков. — Он до такого дела не унижается. У него браконьер просто сгинул бы с концами. Тут как-то одна ударная армия со всем нужным и ненужным сгинула… Нет, тут что-то другое.

— А я бы не остановился. Вот у хохлов президент враз гайцов-то отменил, а уж тут-то останавливаться — только на неприятности нарываться.

— Ну, ты и дурак. Не хочешь нарваться на неприятности, нарвёшься на пулю. И президентами не меряйся — подожди новой весны.

Деревня, где жил лесной человек Иван Палыч, была пуста. Десяток пустых домов торчал вразнобой, чернел дырками выбитых окон, а на краю, как сторожевая башня, врос в землю трактор «Беларусь». В кабине трактора жила какая-то большая птица, что при нашем приближении заколотилась внутри, потеряла несколько перьев, и, так и не взлетев, побежала по земле в сторону.

Иван Палыч сидел на лавочке рядом с колодцем. Он оказался человеком без возраста — так и не скажешь сорок лет ему, шестьдесят или вовсе — сто. Рядом с ним (почти в той же позе) сидел большой вислоухий пёс.

Мы выпали из автомобиля и пошли к хозяину медленно и с достоинством.

Когда суп был сварен, а привезённое — розлито, Сидоров рассказал о дорожном приключении.

Иван Палыч только горестно вздохнул:

— Да, есть такое дело. Много разных людей на свете, только не все хорошие. Но вы не бойтесь, если что — на меня сошлитесь.

— Так и сослались. С большим успехом. А что парубкам надо?

— Этим-то? А они пасут местных, что в здешних болотах стволы собирают.

— С войны? Да стволы-то ржа съела?

— Какие съела, а какие нет. Да и кроме ружья военный человек кое-что ещё носит — кольцо обручальное, крестик серебряный, если его Советская власть не отобрала, ну там ордена немудрящие.

— Ты бы вот орден купил?

— Я бы, может, и не купил.

— А люгер-пистолет?

Я задумался. Пока я думал мучительную мужскую думу о пистолете, Иван Палыч рассказал, что братки раскопали немецкое кладбище, и долго торговались с каким-то заграничным комитетом, продавая задорого солдатские жетоны.

— Пришлось ребятам к ним зайти, и теперь они смирные — только вот к приезжим пристают, — заключил Иван Палыч.

Мои спутники переглянулись и посмотрели на меня.

— Вова, ты Иван Палыча во всём слушайся, ладно? — сказал Евсюков ласково. — Он, если что, попросит, сделать надо без вопросов. А?

Но я понял всё и так — вот царь и бог, а моё дело слушаться.

До вечера я остался один и уничтожил двенадцать жестяных банок, чтобы привыкнуть к чужому ружью (своё не потащишь через новые границы), а потом готовил обед, пока троица шастала по лесам. А на следующий день мы разделились, и Иван Палыч повёл меня через гать к глухариному току.

Называлось это вечерний подслух.

Глухари подлетали один за другим и заводили средь веток свою странную однообразную песню. Будто врачи-вредители собрались на консилиум и приговаривают вокруг больного — тэ-кс, те-кс! Но один за другим глухари уснули, и мы тихо ушли.

— Слышь — хрюкают? Это молодые, которые петь не умеют. Хоть песня в два колена, а всё равно учиться надо. С ними — самое сложное, они от собственных песен не глохнут.

Мы обновили шалаш, и, отойдя достаточно далеко, запалили костерок. Иван Палыч долго курил, глядя на огонь, а я стремительно заснул на своём коврике, завернувшись в спальник.

Я проснулся быстро — от чужого разговора. У костра сидел, спиной ко мне, пожилой человек в ватнике. Из треугольной дыры торчал белый клок.

— Да я Империалистическую войну ещё помню — уж я так налютовался, что потом двадцать лет отходил.

Ну, заливает дед, — я даже восхитился. Но Иван Палыч поддакивал, разговор у них шёл свой, и я решил не вылезать на свет.

— Так не нашёл, значит, моих? — спросил пожилой.

— Какое там, Семён Николаевич, — деревни-то даже нет. Разъехался по городам народ — укрупнили-позабыли.

— Хорошо хоть не раскулачили, — вздохнул пожилой. — Ну, мне пора. Значит, завтра придёшь?

Палыч глянул на часы:

— Теперь уж сегодня.

С утра мы били глухарей — под песню, чтобы не спугнуть остальных. Сидоров с Евсюковым играли с глухарями в «Море волнуется раз, море волнуется — два», подбираясь к глухарям и точно били под крыло. Пять легли на своём ристалище, не успев пожениться. Один был матёрым, старым бойцом, остальные были налиты силой молодости.

Сидоров и Евсюков сноровисто потащили добычу к дому, а Палыч поманил меня пальцем.

— Тут мы одного человека навестим. Поможешь.

Я промолчал, потому что уж знал — какого. Но отчего Иван Палыч темнит — понять не мог. Ну, перекусим у соседа, может, он поразговорчивее будет, чем Иван Палыч.

В полдень мы подъехали к лесному озеру, и, найдя потопленную лодку, переправились на дальнюю сторону… Я, тяжело дыша, шёл по тропе за Иван Палычем, а он бормотал:

— Мелеет озеро. Раньше вода во-о-он где стояла. А теперь, как в раковину утянуло. Всё, пришли.

Я недоумённо озирался. Ни дома, ни палатки я не увидел. Где ждал нас другой егерь — было совершенно непонятно.

— Ты перекури пока, у меня тут дело деликатное… — Иван Палыч сел на колени и погладил землю. — Тут он.

Старый егерь достал сапёрную лопатку и начал окапывать неприметное место. Работать пришлось долго — ручей намыл целый холм песка. Потом я сменил Ивана Павловича, уже догадываясь, что я увижу. И вот, ещё через минуту на меня глянул жёлтый череп — глянул искоса. Семён Николаевич лежал на животе, и череп упирался отсутствующим носом в корневище. Он косил глазницами в сторону, будто говорил мне — а знаешь, каково здесь лежать? Знаешь, как грустно?

Мы расстелили большой кусок полиэтилена и сложили Семёна Николаевича поверх него.

— А ружья нет? — спросил я.

— Откуда у него ружьё? Не было у него ружья.

Оказалось, что Семён Николаевич умер не от пули, а замёрз. И замерзая, не мог простить себе, что заплутал и отстал от своих. Если бы он умирал на людях, то отдал бы живым шкурку от сала и кусок сахара. А так — всё было напрасно и глупо. Оттого Семён Николаевич умер с крестьянской обидой в душе.

Мы вернулись к лодке.

Иван Палыч подмигнул мне и сказал:

— Сегодня перевоз бесплатный.

Он отпихивался шестом, и вода гулко билась в борт. Ну, да, думал я, сегодня перевоз бесплатный — и куда тут положить монетку — на глаза, за щеку? Некуда её класть — и везёт русский лесной Харон задарма. А я, бесплатный помощник перевозчика, заезжий гусь, везу на коленях русского солдата — не то с того света на этот, не то — обратно.

Машина тряслась по лесной дороге, а Семён Николаевич, постукивая, ворочался на заднем сиденье. Казалось, он ворочался во сне.

— Иван Палыч, — спросил я, — а как же с немцами?

— А что, немцы не люди? Один вон пролежал всё время с немцем в обнимку — они как схватились врукопашную, так и полегли. Вот ты, если бы пролежал с кем в обнимку шестьдесят лет — сохранил бы ту же ненависть?

Так и попросили хоронить — вместе. Сложно всё, Вовка. Вот был один лётчик, так он барсуков ненавидел. Его барсуки объели. Ну и что? Я говорю — что тебе барсуки? Так не слушал, он этих барсуков больше немцев ненавидел. Тут трезвую голову надо иметь и не лезть со своими представлениями в чужой мир.

Вот в прошлом году приехал к нам ваш приятель Вася Голованов — встретил по ошибке каких-то немецких танкистов, да от страха всё напутал. В мёртвые дела лучше не вмешиваться, если к этому не готов.

Лучше крестом обмахнуться — благо у нас теперь всякий со свечкой стоит, как телевидение в церковь приедет. Перекрестись, и постанови, что не было ничего, видимость одна больная, и самогон у Ивана Палыча дурно вышел в этот раз.

Евсюков и Сидоров уже ждали нас у брошенного кладбища. Издали они были похожи на удвоенного могильщика-философа, взятого напрокат у Шекспира.

Мы закопали Семёна Николаевича и, расстелив брезент у могилы, принялись пить.

— Только русские жрут на кладбище, — сказал бывший егерь Евсюков с куском сала в зубах. — Я вот японцев на Пасху в лес вывозил. Они как увидели, как наши с колбасой и салатами к родственникам прутся, так у них всё косоглазие исправилось. Сразу зенки стали круглые, как блюдца…

Сидоров жевал тихо, только выдохнул после первой:

— А самогон у тебя, Иван Палыч, ха-р-роший вышел…

Я молчал. Во мне жила обида — они всё знали. А я не знал. Они глядели на меня как на дурака и испытывали.

— Ты не печалься, Вова, — сказал Евсюков — всё правильно.

Стелился дым дешёвых сигарет, сердце рвалось из груди от спирта и светлой тоски.

— Хорошо ему теперь? — спросил я.

— Кому сейчас хорошо? — философски спросил Сидоров. — Семён Николаевич — крестьянин был от Бога. Ему плохо было, что внуков не нянчил, что семья руки рабочие потеряла. Он не воин был, а соль земли.

Это воинам сладко в бою умереть. Знаешь, как сладко за Родину умереть? Не стоять из последних сил у станка, за годом год, не с голода пухнуть, на себе пахать. Это славно помереть — ты здесь, они там, тут враг, а тут свои, всё ясно и чётко. Не будешь в очереди за пенсией стоять, и дети на тебя не будут смотреть криво. Не погонят тебя, маразматика, вон. А на людях погибнуть за общее дело — вроде избавления.

Я слушал Сидорова и верил каждому слову.

Сидорова расстреляли лет десять назад. Он лежал раненый на асфальте привокзальной площади в чужом южном городе. Он был ранен и тупо смотрел в серое зимнее небо. Тогда к нему подошли и выстрелили несколько раз — а потом пошли к другим. Одна пуля попала в рожок от автомата, что был спрятан у него под бушлатом, а другая пробила его насквозь, вырыв неглубокую ямку в асфальте — он прожил ещё до вечера, пока его по случайности не нашёл сослуживец и не вытащил на себе.

Сидорова долго лечили, а потом погнали из армии как инвалида.

Он долго собирал себя по частям, как дракон собирает разрубленное рыцарем тело. Потом он начал класть полы в небедных домах, вставлять немецкие окна и крепить в этих домах итальянскую сантехнику. Иногда ему казалось, что хозяева этих домов — те самые, кто недострелил его тогда, в первый день Нового года, и поэтому я знал, что со смертью у Сидорова свои отношения. Для него там никакого бы Ивана Павловича не нашлось.

Поэтому я представил своего деда, что сгорел в воздухе — я представил, как он засыпает, и хрипят в наушниках голоса его товарищей. Дед, наверное, не слышал этих голосов, когда небо крутилось вокруг него, а земля приближалась, увеличивая дымы и рытвины окопов.

Но деда похоронили на Кубани, я видел его имя на бетонном обелиске. С ним всё произошло правильным образом.

— Пошли глухаря-то есть, — прервал эти размышления Евсюков.

Мы сели вокруг котла на улице. Стол был крив, да и мысли были непрямы.

Помянули Семёна Николаевича, а после третьей и вовсе пошло легче.

— В старом глухаре есть что-то от кабана, — сказал Сидоров. — В том смысле, жёсткий. Он как кабан.

— А мне нравится, он ёлкой пахнет. Смолой, то есть… — Евсюков хлебал своё жирное и красное варево. — Ты ешь, ешь, Вова — я тоже сначала в сомнении был, а сейчас ко всему привык. Главное, людей любить надо — а живых или мёртвых — дело второе.

— А что у нас с властью — ну там менты разные? Что военком?

— Да ничего военком — мужик он хороший, да бестолковый. Ему выписали денег под праздники, он старикам наручные часы накупил, да тем дела и закончил. Он про меня знает, не мешает и не вмешивается — я бы сказал, грамотно поступает.

Что нам, нужно, чтобы привезли пять первогодков для того, чтобы они три раза пальнули над могилой? Нам не надо, и Семёну Николаевичу не надо. Наше дело скромное, тихое. Мы по душе дела улаживаем.

Календарь с треском рвался на пути от первых майских праздников ко вторым.

Наконец, мы двинулись в обратный путь и взяли с собой Ивана Павловича — до города. Там ждали его дела и какие-то, нам неизвестные, родственники. Ночь катилась к рассвету — и круглая фара луны освещала наш путь. Закрыв глаза, я думал о том, что леса наших стран полны людей, не доживших свои жизни. И земли вдоль великих рек полны воинов, превратившихся в цветы. Пройдёт век, народы сольются — и ненависть сотрётся. Этой ночью мёртвые спят в холодной земле Испании, проспят и холодные зимы, пока с ними спит земля, и будут просыпаться, когда придёт майское тепло. Они спят на Востоке, под степным ковылём, со своими истлевшими кожаными щитами, зажав рёбрами наконечники чужих стрел. И пока они спят, беспокойно и тревожно, то думают, что их войны ещё не кончились.

И золотоордынцы с истлевшими усами, чернявые генуэзцы, русские и литовцы спят вповалку, потому что никто не знает места, где они порезали и порубили друг друга.

И в глубине морей, растворившись в солёной воде, их разъединённые молекулы только дремлют, пока кто-то не простился с ними по-настоящему…

Вдруг Евсюков резко затормозил — все отчего-то сохранили равновесие, один я больно ударился головой. На мгновение я подумал, что нас провожают чёрные копатели — точно так же, как и встречали.

Но жизнь, как всегда, была твёрже.

Прямо на нас по безлюдной дороге надвигалась тёмная масса.

Чёрный немецкий танк, визжа ржавыми гусеницами, ехал по русской земле. И сквозь броню на башне, дрожа, светила какая-то звезда.

Часть дульного тормоза была сколота, но танк всё же имел грозный вид.

Фыркнув, он встал, не доехав до нас метров десять.

Из верхнего люка сначала вылез один, а потом, по очереди, ещё три танкиста.

Они построились слева от гусеницы. Мы тоже вышли, встав по обе стороны от «Нивы».

Старший, безрукий мальчик в чёрной форме, старательно печатая шаг, подошёл к Ивану Павловичу, безошибочно выбрав его среди нас.

— Господин младший сержант! Лейтенант Отто Бранд, пятьсот второй тяжёлый танковый батальон вермахта. Следую с экипажем домой, не могу вырваться, прошу указаний.

— А почему четверо? — хмуро спросил Палыч. Лейтенант вытянулся ещё больше — он тянулся, как тень от столба. Но тени у него, собственно, не было. Только пустой рукав бился на ночном ветру.

— Пятый — выжил, господин младший сержант.

— Понял. Дайте карту.

В свете фар они наклонились над картой. Экипаж не изменил строя, и молча глядел на своих и чужих.

Танк дрожал беззвучно, но пахло от него не соляром, а тиной и тоской.

— Всё, — Палыч распрямился. — Валите. И держите Полярную звезду справа, конечно.

Лейтенант козырнул, и немцы полезли на броню.

Танк просел назад и дёрнул хоботом. Моторная часть окуталась белым, похожим на туман, дымом, и танк, уходя вправо, начал набирать скорость.

Евсюков выкинул свой окурок, а Палыч свой аккуратно забычковал и спрятал в карман.

— Что смотришь-то? Это, видать, головановские. — сказал Палыч. — Нечего им тут болтаться, непорядок. Пора им домой. И так бывает, да.

— Давай-давай, — дёрнул меня за рукав Евсюков, сам, кажется, не очень уверенно себя чувствовавший.

Но наша «Нива» закашляла и заглохла. Мы долго и муторно заводили её, и сумели продолжить путь только на рассвете, когда сквозь сосны пробило розовым и жёлтым.

— Сегодня — День Победы, — сказал я невпопад.

— Ты не говори так, — сказал Евсюков. — Мы так не говорим. — Завтра у нас будет 9 мая. У нас Дня Победы нет, потому как война кончается только тогда, когда похоронен последний солдат.

— А, почитай, пока у нас никакой Победы и нет, — подытожил Иван Палыч. — Но водки сегодня выпьем несомненно, что ж не выпить?


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


08 мая 2013

(обратно)

Остров Русь (2013-05-10)

Суборбитальный туристический шаттл миновал систему противоракетной обороны легко. Только у самой земли его задела старая ракета с автоматического ЗРК в Анадыре. Железо корабля было прочным, и он не сразу стал терять высоту.

Оставляя дымную полосу, шаттл пролетел половину страны и сел посреди какого-то леса.

Наверное, это было то, что русские зовут «тайга», потому что у них всякий лес — тайга.

Карлсон приоткрыл люк, высунулся, и опасливо поглядел в небо. Небо было чёрным и мрачным, как и всё тут. Он спустился к реке, но сразу же запищал дозиметр — повсюду была радиация, довольно сильная и зловредная. Река несла с востока радиоактивные вещества, и Карлсону стало ясно, что проку от этой цивилизации будет мало. Он потрогал землю, брезгливо отряхнул пальцы, вытер их о песок, потом присел на корточки и задумался. Он попытался представить себе русских, которые здесь живут… Или тут нерусские? Он точно не помнил — здесь, за высокой стеной охранной системы «Чертополох», которую поставил знаменитый военный инженер генерал-лейтенант Краснов давным-давно, ещё в те времена, когда кончился газ, всегда творилось что-то непонятное. Грязные заводы, дряхлые реакторы, сбрасывающие в реку радиоактивные помои, некрасивые дикие дома под железными крышами, много стен и мало окон, грязные промежутки между домами, заваленные отбросами и трупами домашних животных, большой ров вокруг города и подъемные мосты… И люди. Он попытался представить себе этих людей, но не смог. Он знал только, что на них очень много надето, они были прямо-таки запакованы в толстую грубую материю, и у них были высокие белые воротнички, натирающие подбородок, меховые шапки и нашитые повсюду звёзды…

Ночью к нему вышли звери — один был похож на Ктулху, шевелил присосками, и Карлсон понял, что это безобидный мутант. Его по недоразумению называли кровососом — он помнил детские комиксы с этими страшными существами. Но кровосос оказался маленьким, ростом по колено Карлсону, и смешно шевелил присосками. Несмотря на своё прозвище, зверёк быстро съел галету из рук Карлсона.

Наконец Карлсон встал и отправился на поиски людей. Кровосос семенил за ним и жалобно пищал. Кажется, ему понравилось печенье.

Наверное, сгущенное молоко понравилось бы ему ещё больше, но Карлсон съел его ещё в полёте.

К вечеру он вышел к станции, где стоял ржавый поезд, увитый какой-то растущей прямо на нём мочалой. Кровосос отстал, он боялся людей.

На платформах сидели странные люди и пели заунывные песни на непонятном языке.

Никто вокруг не понимал по-шведски, и Карлсон понял, что этот народ недаром звали азиатами. Все они были черноволосы, низкорослы и у каждого в руке был тайно-явный знак — масонский мастерок.

В своём оранжевом комбинезоне он легко затесался в толпу странных рабочих, и заснул, положив голову на груду керамической плитки. Когда он проснулся, оказалось, что поезд едет — правда, довольно медленно.

Когда состав остановился, между людьми на платформах прошли люди с оружием — они что-то спрашивали у рабочих, но Карлсон просто дал проверяющему огромную радужную банкноту в пять эре. Где-то он читал, что в этой стране так нужно делать при любой проверке документов. Это сработало, и он заснул снова, воткнув в уши наушники. Во сне он учил чужой язык, и странно звучавшие слова перетекали из родной «Нокии» прямо в его голову.

Он не жалел, что покинул место посадки. Можно было, конечно, подождать, пока корабль починит себя сам, но было скучно. Корабль сам найдёт его и прилетит, как ручной голубь на зов Карлсона.

Когда поезд добрался до окраины огромного города, все попутчики встали в очередь к узким воротам. Карлсон опять дал вооружённому человеку банкноту в пять эре, но тот помотал головой. Тогда он дал ещё одну — и это решило дело.

Город был ровно такой, каким Карлсон его себе представлял.

По улицам сновал народ. На углах стояли казаки с шашками в одинаковых круглых шапках с кожаным верхом.

На груди у них светились собранные в батарею белые трубки, он забыл, как они называются.

Но галеты кончились, и уже хотелось есть. Вдруг он увидел нечто знакомое — перед большим зданием стояли деревянные человечки. Точно, это было правильное место — он зашёл туда, и сразу же увидел тефтельки. И тут сгодились новые пять эре — только теперь к нему сбежались несколько девушек.

Видимо, сумма была велика.

Одна из девушек, повела его домой, но когда Карлсон положил руку ей на грудь, ударила его. Девушки тут были странные.

Дома их встретил её брат, красивый парень в казачьей форме.

— Ты кто? — спросил он хмуро.

— Я гений, миллионер, плейбой и филантроп.

Малыш только похлопал Карлсона по плечу. Он любил шутников.

Так Карлсон начал жить в доме кассирши из магазина с деревянными человечками.

Всё здесь было странным — каждую субботу по улицам проезжали грузовики с откинутыми бортами и полуголые люди в них показывали народу дрессированных медведей. Каждый дом был увешан белыми тарелками приёмо-передатчиков. Малыш объяснял, что это всё телевидение, но Карлсон не верил ему — телевидение таким не бывает.

Чтобы парень его сестры не ел хлеб даром, Малыш устроил его в корпус казачьей стражи.

Они теперь вместе приходили со службы — звеня шпорами, которые в Корпусе носили по традиции. Малышу нравилось, что их одинаковые каракулевые шапки-кубанки висят в прихожей рядом.

«Да и сестра под присмотром, — думал он про себя, — а она слабенькая и напугана жизнью. Вон, раньше призывали быстро спускать воду из водохранилищ, чтобы спасти людей, а теперь — наоборот. Тут мне не разобраться, а куда там ей».

Впрочем, Карлсон не нравился ротмистру Чачину. «Все гадости, — говорил он, — начинаются с того, что кто-нибудь говорит, что нельзя больше так скучно жить, давайте сделаем жизнь получше и поинтереснее. По крайней мере, ни один из упырей, о которых я слышал, не отступил от этого ритуала».

Но Малыш считал, что Карлсон оказался славным малым и они часто распевали на кухне вдвоём:

Командир у нас хреновый,
Несмотря на то, что — новый.
Ну а нам на это дело наплевать!..
— Малыш, — сказал ротмистр. — Малыш, пойми, он ведь враг. Страна истерзана войнами, территория уменьшилась вдвое. Этот летающий парень крылышкует как птичка, а разгребать-то нам, всё то, что он в кузов пуза уложил и нам потом на головы сыпет.

Спустя пару месяцев Малыш решился рассказать Карлсону правду о телевидении.

Официально всегда говорилось, что телевизионные башни-ретрансляторы служат для оболванивания народа, и только посвящённые знали, что это станции Дальней Баллистической Защиты.

Ни один вражеский самолёт, ни одна ракета со времён Большой войны за воду ещё не долетела до городов страны.

Малыш, впрочем, догадывался, что система эта работает неважно. Делали её давно, и инженеров этих, поди, уже нет в живых, а те, кто выжили, копаются на грядках с грыклей.

Но когда ты молод, думать о чужой пенсии не хочется.

Малыш любил рассказы Карлсона о дальних странах, острых крышах чужих городов, о шведской модели, шведских семьях и шведских стенах.

Сестра уже ходила беременная и предвкушала новую жизнь после свадьбы.

Одно его печалило — Карлсон не мог жить по уставу, всюду опаздывал и на второй день службы взорвал паровой котёл отопления, стоявший в казармах казаков. Он вообще любил что-нибудь взрывать, и оттого пришёлся ко двору в сотне сапёров-пиротехников.

Зато ни один салют не обходился без Карлсона, хотя он норовил использовать не салютные снаряды, а осколочные и фугасные. К тому же он понимал во всём — в гидроэлектростанциях, водохранилищах, таинственной гибели людей в тайге, том, отчего люди ещё не были на Луне, а на Марсе уже были, а так же в периоде полураспада и адронном коллайдере.

Как-то он заговорщицки подмигнул своему другу.

— Давай позабавимся, — сказал Карлсон. Малышу это не очень понравилось, но когда он узнал, что Карлсон заложил термическую бомбу в здание телецентра, и вовсе поплохело.

— Как жетак? А баллистическая защита?

— Пустяки. Дело-то житейское. Или ты веришь, что у страны есть враги извне, и её кто-то собирается бомбить?

Над горизонтом встал огненный шар, а спустя минуту в лица им ударила тёплая тугая волна воздуха.

— Ну ладно, — сказал Карлсон, — засиделся я у вас.

Из облака к нему спикировала точка, стремительно увеличиваясь в размерах. Это был отремонтированный шаттл Карлсона.

— Я полетел. Передай сестре, что я обещал вернуться! — и он исчез в люке.

В этот момент Малыша тронул за локоть ротмистр Чачин.

— Ишь, как оно обернулось. А я ведь предупреждал.

— Я всё исправлю! — горячо сказал Малыш, — и ведь всё равно, это не я. Исправлю, точно.

— Ну, ты многое забыл, — проворчал казачий ротмистр. — Теперь к нам что-нибудь полетит, и придётся всё это тупо сбивать. Ты забыл, что у нас есть ещё передвижные ЗРК, ну и забыл про Китайскую Империю, ещё ты забыл про экономику… У нас, правда, инфляция, у нас может быть голод, да и земля не родит. А, знаешь ли ты, что такое инфляция? Такая, какая была лет двадцать назад? У нас нет запасов хлеба, запасов медикаментов, врачей нормальных у нас нет. А полимеры, знаешь, что случилось с полимерами? Да откуда тебе… И ещё нужно ввести в оборот сто миллионов гектаров заражённой почвы, что была продана под свалки и зону отчуждения трубопроводов. Газ с нефтью кончились, а земля осталась в чужой собственности.

— Ладно, — устало сказал Малыш. — Я буду делать, всё что нужно. Прикажут ехать в Китай — поеду, надо будет заняться финансами — займусь. Слава Отцам?

— Слава, — ответил ротмистр с некоторым недоверием.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.

Извините, если кого обидел.


10 мая 2013

(обратно)

Криптуха (2013-05-11)

Она вызвала такси, но никакого такси не было. Волки их съели, чтоб пусто им было, искривились их дороги, и время их подачи смыло в Лету вместе с их шашечками. Наталья Александровна стояла у казённого автомобиля, а водитель только разводил руками.

Глупости с ней случались редко, но сегодня она выбрала норму на год вперед. Она пролила кофе на ковер рядом со своим столом, и черная клякса напоминала ей о психоаналитике, с которым у нее третий месяц длился бесперспективный роман.

На совещании сосед поведал, что в Колумбии ослица родила от черного жеребца неведомое существо, и это — предвестник беды. Мир на краю, и теперь нас ждут сокращения, а с налоговой не сумели договориться.

Ей дела не было до ослицы, а в сокращениях она не сомневалась, как в восходе солнца.

К тому же, когда солнце встало сегодня, у Натальи Александровны уже случилось одно открытие.

Её машину увез в ночи эвакуатор, будто цыган подмигивая желтым глазом. Соседи рассказали ей два раза — позвонив в дверь, и в лифте. Третьей рассказала про эвакуатор консьержка, с восторгом очевидца взмахивая руками.

А теперь выяснилось, что именно ей нужно встречать шведского мебельщика в аэропорту.

Самолёт со шведом, по всей видимости, уже катился по бетону полосы, а Наталья Александровна всё стояла на обочине.

Швед отстёгивал ремни, и, наверное, сейчас хлопал экипажу. Дурацкая привычка, да, — она так всегда думала.

И вспомнив все это, Наталья Александровна протянула руку.

Сразу же, прямо из городского тумана, возникла помятая машина.

Она знала, что вот скажи сейчас про аэропорт, так счёт пойдет на такие величины, по сравнению с которыми внешний долг страны — пустяк.

Тут все ехали в аэропорт, и выбирать не приходилось.

Наталья Александровна сразу назвала сумму и подумала: «Сейчас он спросит: “А дорогу покажешь?”»

Но человек с мятым лицом ничего не спросил. Он был необъяснимо ускользающей, но, очевидно, юго-восточной нации.

Всю дорогу, она пыталась припомнить, как их зовут в народе. Психоаналитический друг, даже лежа с ней в постели непрерывно что-то рассказывал. Он служил в армии на востоке, а, вернее, на юго-востоке и все время рассказывал анекдоты про местный народ. Как же он их называл? Как называл он этих высушенных солнцем людей? Абрек? Темрюк? Тенгиз? Темляк? Тебриз? Точно — урюк. Урюками их зовут.

Водитель слушал радио, которое хрипело и улюлюкало. Какой-то радиожитель говорил о гибели мира из-за того, что в Латинской Америке волчица родила котят… Или ослица… Нет, кто-то родился от мула, и это знак беды. Всё равно, эти мулы с ослицами давно мешались в голове Натальи Александровны.

Водитель морщился, но кивал невидимому диктору.

— Ах, как так можно? Страна запродана Антихристу. Отдана Русь Сатане, — молвил вдруг обреченно.

И ударил ладонью по пластиковому плетению руля.

Но потом, дернувшись, посмотрел в её сторону:

— Не еврейской национальности будете?

В ответ на её протяжный стон юго-восточный человек понимающе кивнул:

— Вот и я тоже не еврейской. А вот прежний Спаситель был еврей. Евреи всегда были пассионарны, а теперь… Евреи потеряли, русские потеряли… Прежний век кончился, а в новом веке пассионарности у них нет. Вы знаете, что такое «криптуха»? Или нет, вы в Третьяковской галерее были?

Наталья Александровна не ответила, но ответа и не требовалось.

— Ну, естественно, были. Помните «Троицу» Рублёва? Ну, естественно, помните. А знаете ли вы об её смысле? Вряд ли. Ведь эта икона несёт нам особую информацию, знание о тайне. Между ангелами стоит чаша Святого Грааля. На Руси она иногда ещё называется Неупиваемая Чаша. Рублёв указывал нам на значение этой чаши, и недаром жертвенная чаша у него снабжена изображением животного — иногда кажется, что это телец, но на самом деле — это осёл. Самое трудолюбивое животное, верьте мне, я служил на юго-востоке, в песках и пустынях служил я, защищая правду, сам того ещё не зная, что мне предначертано, и видел красоту этих ослов, которая, не будучи направлена на блуд, а направлена на движение, спасёт мир.

Наталье Александровне захотелось сказать, что… Но она одернула себя. Она вспомнила старый анекдот о сумасшедшем, что утверждал, будто его облучают инопланетяне. Когда его забрали в надлежащее место, то стали обходить соседей, и оказалось, что в комнате сверху двенадцать микроволновок с открытыми дверцами смотрят вниз. Так соседи с другого этажа боролись с пришельцем.

— Руководствуясь подсказкой Рублёва, можно найти многое. В детстве я не понимал, зачем мама меня туда так часто водит. «Видишь, Малыш (Она звала меня просто «Малыш»), — говорила она мне, — смотри и запоминай. Нашему бы папе такую Неупиваемую Чашу. Я тогда не понимал ничего, но спустя тридцать лет понял. Женское начало её пирамиды уже было сориентировано правильным образом. Она всё предчувствовала и знала — кто я. Поэтому теперь я каждый день перед закрытием приходил в Третьяковскую галерею и глядел на ангелов. Потом я понял, что подсказка заключена в дереве и доме на заднем плане — тогда я нашёл это здание с балкончиком. Об этом доме знали немногие посвящённые, Булгаков, к примеру, поместил туда свою героиню. Но не о том я, не о том. Там на стене была подсказка — шары. Шары ведь, это всё равно что яйца, а яйца всё равно что ядра. Главные ядра страны — это ядра у Царь-пушки. Знаете, почему из неё не стреляли? Потому что не ядра лежат рядом с ней, а хранилище знания. Иначе говоря, дьяк Крякутный называл их «криптуха». Впрочем, криптухами являются не все ядра, а только одно из нижних. Знали бы вы, каких усилий мне стоило поменять их местами! Зато теперь я знаю всё — опасность миру приходила из-под земли, по воде, а крайний час связан с опасностью, идущей с неба. Зло не приплывёт, а прилетит, но самое сложное — распознать его. Должен прийти Антихрист, но должен прийти и Спаситель, как сказано было: ащех Антихрист летех, Спаситель же встанет на пути яго.

— Что?

— Я говорю о том, что вы должны мне помочь. Представьте — случайное знакомство, что изменит вашу судьбу и спасёт мир. Прислушайтесь к сердцу, зорко лишь сердце, помогите мне узнать врага.

В голосе его едва слышно скрежетнуло, словно встали на место шестеренки.

Затем водитель рассказал, что знает под Владимиром одну церковь, где на закате солнечный луч указывает направление, откуда идет угроза сущему. Оттуда и прилетит Антихрист.

— Что, и мировой заговор есть? — спросила она.

— Ну, есть. Конечно, есть. Но мы в силах его остановить. Вы в курсе, что у Христа были дети?

— Да, я тоже смотрела этот фильм.

Однако юго-восточный человек пропустил это мимо ушей.

— Я вызван из небытия, чтобы встать на пути Антихриста. Итак, поможете мне распознать его?

Наталья Александровна только подернула плечиком.

Здрасстье, приехали.

Но в этот момент они действительно приехали.


Она встретила шведа.

Оказалось, что заморский гость ждал совсем недолго — его задержала очередь на паспортном контроле и скандал таможенников с каким-то китайцем, что провозил сотню фальшивых планшетников.

В общем, швед оказался толстым и добродушным специалистом по деревянным технологиям, начальником производства деревянных человечков для нужд одной мебельной компании.

— Карлсон, — представился швед. — Впрочем, в нашей доброй Швеции иметь фамилию «Карлсон» — всё равно как не иметь никакой.

И он зачем-то сразу начал ей рассказывать про шведскую методику обработки шведских перекладин в шведских стенках.

Она достала телефон, чтобы уточнить, где ожидает их сменная машина, но с омерзением увидела, что аккумулятор разряжен. А, к ужасу Натальи Александровны, вывалившись из карусели медленно двигающихся автомобилей, рядом с ней опять притормозил всё тот же высушенный чужим солнцем человек.

Радио опять хрипело и улюлюкало, и известный ведущий по-прежнему предрекал мор и глад.

— Вижу, вы успели. Садитесь, я же говорю: потом сочтёмся.

К удивлению Натальи Александровны швед развеселился и полез в машину.

Они ехали сквозь туман, и швед рассказывал про поточную линию и выгоду социалистического уклада. Шведская модель мешалась со шведской стенкой. Радио опять говорило про ослов и козлов.

Водитель, меж тем, бормотал что-то про летящего Антихриста.

Швед иногда прислушивался к нему и одобрительно кивал, будто понимал так же много в опасностях для сущего.

Вдруг он постучал водителя по плечу. Толстый швед скорчил ему рожу и завертел руками, намекая, что до города он может и недотерпеть.

Человек с сушёным и мятым лицом сразу всё понял и притормозил в тумане. Где-то совсем рядом, невидимые, шли потоком автомобили. Видимыми они становились на секунду-другую, проносясь мимо.

Швед вышел, и, обходя машину, поманил водителя, тыча куда-то пониже капота.

«Показывает на вмятину, что ли?», — подумала Наталья Александровна.

Но только надоедливый мистик вылез из машины, швед быстро ударил его ребром ладони в горло, а потом, вынув из кармана шнурок, задушил обмякшего шофера.

Наталья Александровна смотрела на всё это, не в силах шелохнуться.

Швед мастеровито доделал свое дело и поволок труп обратно в машину, но уже в багажник.

Хлопнула дверца, и специалист по деревянным человечкам уселся за руль.

— Живучий, зараза. С ослами этими и то проще было, — сказал он по-русски. О мертвеце, впрочем, он сказал с некоторым оттенком уважения:

— Нет, но живучий, а? Хорошо, туман — никто не видел этого Спасителя. Спаситель хренов.

Швед ловко обогнал какой-то джип (Наталья Александровна успела увидеть белые от ужаса лица пассажиров — и снова все пропало в тумане), и, не отрывая взгляда от дороги, приказал:

— Ты, милая, выйдешь у метро. Сама понимаешь, ты мне сейчас не нужна, в офис завтра не ходи, а обратно в аэропорт меня уж без тебя отвезут. Живи смирно и честно, замуж за своего болтуна выходи.

Года два проживешь, а больше тебе и не надо.

— Что, и мировой заговор есть? — спросила она, тупо глядя перед собой.

— Ну, есть. А толку-то? — ответил швед. — Всё приходится делать самому.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


11 мая 2013

(обратно)

Немецкий перстенёк (2013-05-12)

Карлсон пришёл к Малышу накануне главного государственного праздника. Праздник был довольно странный — его никто не принимал всерьёз, но все отмечали.

Нора Малыша проигрывала от вторжения нежданного гостя. Карлсон был высоким стариком в прекрасном костюме с искрой, а квартира, где жил Малыш — обшарпанной квартиркой в Озерках.

Карлсон оттянул подтяжки Малыша и в знак особого расположения больно щёлкнул ими по животу молодого человека.

Они сели за стол.

В ту минуту, когда небо вспыхнуло салютом, Карлсон сказал Малышу:

— Помнишь тот свёрток, что тебе оставил дедушка?

— Дедушка?.. Ничего он не оставил. Он в крематории работал, место там не хлебное.

— …Свёрток. Помнишь его? Где он?

Малыш полез на антресоли за старым чемоданом и, отряхнув пыль, открыл его. Там лежал старый китель дедушки с тускло блеснувшими орденами, пакет с сушёной травой и свёрток из белой клеёнки.

— Знаешь, что там?

— Мне пофиг, — ответил Малыш. — Наверное — конопля.

— Не в пакете, глупый, — сказал Карлсон, разворачивая клеёнку — а тут, в свёртке.

Там оказалось несколько перстней, кинжал с готической надписью и тускло блеснувшее золотом кольцо.

— Потрогай, — сказал Карлсон. — Видишь, какое холодное? Твой дед много лет назад стал владельцем этого кольца, что ведёт свою историю от древних времён. Оно хранит ещё холод древних проклятий.

— И чё? — спросил Малыш нетерпеливо.

— И всё. Нужно бежать, — и в этот момент Карлсон повалил его на пол, потому что стекло развалилось под ударом автоматной очереди. Наблюдая медленное падение осколков, Малыш в первый раз не пожалел, что не вставил новые пластиковые окна.

— Нет, не к двери! Нельзя! — остановив его, крикнул Карлсон. — Прыгай в окно, я задержу их.

— С тринадцатого этажа?

— Сейчас не до суеверий. Не хочешь прыгать, так лезь по трубе. Там во дворе стоят пять чёрных джипов, опасайся их. Впрочем, нормальный человек всегда опасается этакой картины.

И Карлсон толкнул юношу к подоконнику.

Малыш шёл вдоль трассы, ночь была черна, а дорога на удивление пустынна.

Поэтому он издалека услышал треск мотоцикла.

Мотоциклист остановился рядом с ним, и когда он снял шлем, Малыш понял, что это молодая цыганка.

— За тобой гонятся пять призраков, — сказала она.

Он промолчал.

— Но в силах моего народа защитить тебя.

И она посадила его на мотоцикл.

Неделю он провёл в цыганском таборе, пока, наконец, его позвали в шатёр цыганского барона.

— Малыш, о тебе уже спрашивали. Правда ли, что у тебя есть нечто, что не принадлежит тебе?

— У нас у всех есть что-то, что не принадлежит нам, — дерзко ответил Малыш, обводя взглядом шатёр, заваленный какими-то мешками.

— Ты мне нравишься, мальчик. Но всего печальнее, ты нравишься моей дочери. — Цыганский барон вздохнул. — Однако тебе придётся бежать.

Ночью цыганка отвезла его на станцию, и они целовались до самого рассвета, пока Малыш не прыгнул на площадку товарного поезда.

В Вышнем Волочке поезд остановился, и Малыш ради конспирации пересел на электричку. Билета он не брал, и поэтому дёрнулся, когда увидел контролёров. Но тут же с изумлением он понял, что один из контролёров — это Карлсон.

Выглядел он печальным. Форма сидела на нём мешковато, а сам Карлсон был будто с похмелья.

— Сынок, — начал он. Я должен открыть тебе тайну. Тот свёрток, что у тебя в рюкзаке, хранит страшную тайну. Немецкий кинжал и эсэсовские перстни — это всё ерунда. Главное — кольцо. Это Кольцо Нибелунгов. И ты должен уничтожить его.

— Бросить в жерло вулкана?

— Нет, так невозможно укротить его силу. Альберих наложил на него страшное заклятие, потому что над ним издевались дочери Рейна. А нет страшнее обиды, когда женщина издевается над стариком. Но бойся этого кольца — оно попадало к разным людям, и каждому, кто не избавился от него, было несчастье.

Вот эрцгерцог Фердинанд получил кольцо, надел на палец, и поехал отдыхать на юг. И там было ему несчастье.

Однажды оно попало к маршалу Тухачевскому, и ему сразу было несчастье. Но следователь, который вёл дело маршала Тухачевского, сразу же отдал кольцо настоящему немецкому шпиону — и ему было счастье: он умер восьмидесяти лет, имея хорошую пенсию. А кольцо попало к Гитлеру. И он его никому не хотел отдавать, и было ему несчастье. А кольцо забрал Берия, и он тоже, не стал никому его отдавать, и было ему несчастье. И твоему дедушке, работнику крематория, что нашёл кольцо в пепле Берии, тоже было несчастье. Бабушка твоя, Царство ей небесное, всю жизнь его мучила…

А тебе предстоит отправиться в Москву и найти самое страшное место — Люблинские поля. Там ты найдёшь Бездну Московской Канализации. Только она может проглотить кольцо, проклятое карлой Альберихом. Ты ведь, верно, знаешь, что все те нечистоты, что производит Москва, невозможно скрыть и очистить? Так вот, давным-давно, понимая, что они отравят всё вокруг, Сталин велел прорыть особую линию метрополитена — «Метро-1933». Она была открыта раньше прочих линий, только была сделана не горизонтальной, а вела прямо вниз — туда, откуда нет возврата. А сверху над ней, для отвода глаз, были построены поля аэрации.

На этих словах Карлсон встал, оштрафовал Малыша, и исчез.

Малыш приехал в Москву и тут же продал старинные перстни. Известно, что в Москве можно продать всё.

Он отобедал шаурмой, похожей по вкусу на шаверму, и принялся искать карту. Но на всех карта вместо Люблино и Курьяново была либо наклеена реклама, либо вовсе было пустое место.

Наконец, он встретил полицейского. Тот сперва побил его, но велел прийти сюда же ночью. Молодой петербуржец пришёл и встретил всё того же полицейского, но доброго и ласкового. Тот рассказал Малышу, что хотя в стране давно придумали полицию, много честных милиционеров, преданных старой вере в закон, ушли в подполье. Они вершили правосудие тайно, по ночам. Днем они были злыми полицейскими, а ночью — добрыми милиционерами.

И этой ночью полицейский милиционер решил принять участие в судьбе Малыша.

Милиционер сказал Малышу, что попасть в Люблино можно только под землёй.

И вот его привели к диггеру, который был так стар, что оранжевая каска с его именем приросла к его седым волосам.

Диггер повёл Малыша по туннелям метро — в действующих туннелях они жались к стенам, спасаясь от проносящихся поездов, а в заброшенных они видели толпы горожан, стремящихся к приключениям. Горожане сновали по туннелям вместе с подругами, детьми и мангалами.

Наконец, они вышли на поверхность.

Кругом простиралось Люблино.

На них тут же попытались напасть гопники, и диггер юркнул обратно в канализационный люк. Малыш не успел за ним, но достал свёрток, развернул и сразу же заколол одного из гопников немецким кинжалом. Остальные с уважением похлопали его по плечам.

Вход в Бездну Канализации находился под продуктовым магазином на улице Полбина. Напоследок Малыш оглянулся. Все дома были здесь низкорослыми, даже деревья, понимая неверность почвы, стелились по ней как кусты.

Малыш сплюнул, и в этом момент перед ним появился Карлсон, на сей раз одетый в синий халат грузчика. В зубах у него была толстая папироса.

— Вот ты и добрался, мой мальчик. А не забыл про подтяжки?

— Не забыл, Карлсон.

И они начали спускаться в преисподнюю.

Сначала вниз вели честные бетонные ступени, будто на лестнице современного дома, потом их сменили ступени деревянные, а затем — стеклянные и оловянные.

Карлсон достал из кармана мобильный телефон, потыкал в него пальцем, и в сумраке подземелья задребезжала странная музыка.

— Это «Кармина Бурана», — ответил он, упреждая вопрос. — Эта музыка всегда должна звучать, когда происходит что-то важное.

И вот они оказались в огромной полости, где внизу что-то клокотало и булькало.

— Смотри, сынок, — сказал Карлсон. — Перед тобой величие человека и весь результат его жизни. Смотри, вот всё то, чем кончаются человечьи поиски смысла — тут и первое, и второе, и третье. В смысле, и компот. Ты впечатлён?

— Не очень. Не знаю, как со смыслом, но дух тут больно тяжёлый.

— Тогда доставай кольцо, не медли.

Малыш достал свёрток и, размахнувшись, швырнул его в дыру.

— Вот так, вот так, теперь ты навсегда запомнишь этот день, вернее, это будет самым главным днём в твоей жизни, сынок, — перевёл дыхание Карлсон.

И тут Малыш пнул его пониже спины, и старик полетел вниз, двигаясь так же быстро, как если бы у него на спине был пропеллер.

«Я тоже так считаю», — думал про себя Малыш, поднимаясь по лестнице. — «Запомню, ясное дело. Хороший день, чо. Но какой прок с этого кольца? Это ещё предстоит узнать, экая прелесть». Кольцо приятно холодило карман, и он верил, что приключения только начинаются.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


12 мая 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-05-12)

Я тут перед праздниками написал рассуждение о "неформальных ветеранах" — но под праздник вышло так, что я прочитал об этой мифической женщине с двумя золотыми звёздами. Казус Гриняевой с её Военно-народным советом мне вообще очень интересен, но тут тему нужно сузить. Ничего хорошего в ряженых нет (хотя мы рассматриваем здесь не обычных мошенников, а хтоническое народное сознаение, которое прорывается к нам через городских сумасшедших. Но интересно, что советская эстетика и советские награды начисто перешибают по силе весь двадцатилетний российский опыт.

Но я даже не об этом хочу сказать — советская наградная система мне представляется наиболее совершенной.

Она и сейчас совершенна, хотя пережила два удара — первым ударом был хрущёвский волюнтаризм с раздачей звёзд будто леденцов детям (Звания Героя Советского Союза для Насера, маршала Мухаммеду Амера и бен Белле (Фидель Кастро был всё-таки интуитивно принятым народом героем), ну и Суворова первой степени были зачем-то удостоены эфиопский император Хайле Селассие II (1959), король Камбоджи с сыном Сиануком (1956). Хрущёв был вообще человек порывистый — как давал, так и брал: с Серова оборвал все звёздочки по самое небалуйся, а также отобрал все полководческие ордена у депортаторов). Второй вал — это юбилейные награждения начала восьмидесятых. Но система-то была стройная и внятная, не то, что ныне.

Грамотно развешенный иконостас вызывал уважение эстетическое.

Но, помимо того, это был паспорт, который носился на груди — внимательный человек, рассматривая снимок мог определить если не фамилию, то специфическую биографию запечатлённого. Но я против того, чтобы этот паспорт проверяли у живых стариков какие-то молодые люди, как нам теперь советуют.


И, чтобы два раза не вставать, скажу: на меня один человек стал обижаться за выражение "латунный иконостас". За ветеранов часто нынче обижаются, это как бы делает людей представителями самих ветеранов, уполномоченными, так сказать. Меж тем, это происходит от незнания реалий — основной медальный ряд (за исключением старших наград вроде медали "За отвагу" и "За боевые заслуги", изготовленных из серебра, был латунный — и медали "за оборону", и "за взятие", и большая часть юбилейных. Ничего в том зазорного нет. Ну а не очень старых людей с заслуженными медалями немало — вот вам снимок, довольно известный, кстати.


Извините, если кого обидел.


12 мая 2013

(обратно)

Подвал — чердак (2013-05-13)

Подвал — первый этаж
Я всегда хотел попасть на крышу.

Сколько раз я садился в лифт, а крыши всё равно не видел.

То сойду на пятом этаже, где живёт известная всем Зина Даян. То выйду на шестом, где живёт один профессор, чтобы поднести его жене пакеты из магазина. То на своём выйду, а это уже совсем удивительно. Даже кнопка последнего, шестнадцатого этажа сожжена и выглядывает из своей дырки, как сгоревший танкист из люка.

Но вот прорвало трубы в подвале, и я решил сходить посмотреть на эту катастрофу. Катастрофы всегда привлекают, особенно когда они рядом, но не совсем на пороге. Посмотрел — в подвале пахнет неважно: утробной теплотой и сырым бетоном.

Это ужас какой-то, что я вижу — это ад, а ангелы живут на крыше. Я хочу увидеть ангелов, и мне кто только не обещал их показать, да так никто и не показал.

В подвале обнаружился наш сантехник. Его зовут Карлсон, но он русский. Ничего удивительного, я знал одного Иванова, так он был еврей. Карлсон был всегда пьян, но дело своё знал — и в подвале уже сидел давно, и работа его почти завершилась. Сейчас он закручивал какой-то огромный кран.

Карлсон вытащил из сумки стаканчики и бутылочку. Мы выпили, и понеслась душа в рай. Какие там ангелы, сами демоны отступили в тёмные сырые углы.

— А осмелюсь ли, милостивый государь мой, обратиться к вам с разговором приличным? — спросил Карлсон. — Ибо хотя вы и не в значительном виде, но опытность моя отличает в вас человека образованного, но к напиткам привычного. Осмелюсь узнать, служить изволили?

— Нет, я в институте учился… — ответил я.

— Студент, стало быть, или бывший студент! — вскричал сантехник, — так я и думал! Зачем вам сугубый армейский опыт? А я вот отбыл-с.

Сантехник был пьян, причём давно, наши три рюмочки были вовсе не первыми сегодня. При этом мы все знали нашего сантехника, а он едва ли помнил жильцов в лицо и по именам. Так бывает.

— Милостивый государь, — начал он почти с торжественностию, — бедность не порок, это истина. Знаю я, что и пьянство не добродетель, и это тем паче. Но нищета, милостивый государь, нищета — порок-с. В бедности вы ещё сохраняете свое благородство врожденных чувств, в нищете же никогда и никто. За нищету даже и не палкой выгоняют, а метлой выметают из всякой офиса, когда туда придёшь наниматься. И отсюда питейное! Позвольте ещё вас спросить, так, хотя бы в виде простого любопытства: изволили вы ночевать в подвале, на тюках стекловаты?

— Нет, не случалось, — отвечал я. — А что?

— Ну-с, а я оттуда. И всегда возникает дилемма: ночевать ли в сырости и тепле в подвале, или же в холоде, но на сухом чердаке.

Действительно, на его комбинезоне и даже в волосах кое-где виднелись прилипшие волокна стекловаты. Как-то он был нечист.

Карлсон отхлебнул из бутылочки, не предлагая мне, и задумался.

— Пошли, — сказал вдруг Карлсон, поднимая голову и обращаясь к мне, — доведи меня… Мне ведь на последний этаж надо, краны чинить…

— А нельзя ли меня на чердак заодно пустить?

— Да отчего же нельзя? У меня и ключ есть. Да что там чердак — мы и на крышу взойдём, если захотим!

Это меня обнадёжило, тем более, что бутылочка его кончилась.

Мы поднялись по лестнице на первый этаж. Консьержка сразу высунулась из своего домика и посмотрела на нас неодобрительно. Очень неодобрительно посмотрела на нас она.

Будто цербер, посмотрела она на нас.

Но я быстро понял, что она смотрит только на меня, а Карлсона просто игнорирует.

— Малыш, — сказала мне консьержка. — Не ссы в лифте, я всё вижу.

— А я и не ссу, — отвечаю, — и отвечаю так лёгким шелестом, будто ангелы говорят с консьержкой. Только ангелы знают, кто ссыт в лифте, а я не знаю. В лифте у нас действительно пахнет не очень. Прямо сказать, дрянь запах. Да и мокро, как в подвале.

Но консьержка уже не слушала меня и скрылась в своей клетке.

Первый этаж — третий этаж
В этот момент двери открылись и в лифт вошли подростки, которые обычно у нас катаются вверх-вниз или ездят к друзьям на других этажах. По-моему, это именно они и сожгли кнопку, а также написали в лифте массу непонятных слов — отчего-то исключительно иностранных. Мальчишки стали хихикать, они прислушивались к нашему разговору, и было видно, что они хорошо знают Карлсона.

В сумке у Карлсона обнаружилась вторая бутылочка, и подростки загоготали, предчувствуя представление. А тот прихлебнул и решительно стукнул кулаком по стене.

— Такова уж жизнь моя! Знаете ли вы, дорогой товарищ, что я не только нынешнюю, но и будущую зарплату пропил? Детей же маленьких у нас трое, жена ходит убираться по новым хозяевам жизни, моет да пылесосит, потому что с детства к чистоте привержена. Разве я не чувствую от этого ужаса? Чем более пью, тем более и чувствую. Для того и пью, что в питии сем сострадания и чувства ищу. Не веселья, а единой скорби ищу… Пью, ибо сугубо страдать хочу!

Я понимал, что витиеватая речь нашего сантехника свойственна всем алкоголикам, которые стремятся пообщаться с малознакомыми людьми. Этим алкоголики, жаждущие общения отличаются от наркоманов, которые никакой потребности к общению не испытывают.

— Ишь, учёный! — сказал один из подростков. — А чё сантехником работаешь?

— Отчего? Отчего я отставлен от академии, как не мог был бы быть отставлен Ломоносов? А разве сердце у меня не болит о том, что я пресмыкаюсь втуне? Когда кто-то из ваших избил, тому месяц назад, а я лежал пьяненькой, разве я не страдал? Позвольте, молодой человек, (обратился он уже ко мне) случалось вам испрашивать денег взаймы безнадежно?

— Да ясен перец, случалось.

— То есть, совсем безнадежно, заранее зная, что из сего ничего не выйдет. Вот вы знаете, например, заранее, что сей человек, сей наиполезнейший гражданин, ни за что вам денег не даст, ибо зачем, спрошу я, он даст? Ведь он знает же, что я не отдам. Зачем же, спрошу я, он даст? И вот, зная вперед, что не даст, вы все-таки отправляетесь в путь и…

— Для чего же ходить?

— А коли не к кому, коли идти больше некуда! Ведь надобно же, чтобы всякому человеку хоть куда-нибудь можно было пойти. Но нет, вот можете вы сказать сейчас, что я не свинья?

Подростки тут же начали хрюкать на разные лады.

— Ну-с, — продолжал оратор, солидно и даже с усиленным на этот раз достоинством переждав опять последовавшее в лифте хрюканье и хихикание. — Ну-с, я пусть свинья, звериный образ имею, а супруга моя — особа образованная и даже кандидат наук. Пусть, пусть я подлец, она же и сердца высокого, и чувств, облагороженных воспитанием, исполнена. А между тем… о, если б она пожалела меня! Ведь надобно же, чтоб у всякого человека было хоть одно такое место, где бы и его пожалели! А жена моя жена хотя и великодушная, но несправедливая… Не один уже раз жалели меня, но… такова уже черта моя, а я прирождённый скот!

— Еще бы! — заметил, зевая, кто-то из подростков, но тут открылась дверь и они вышли.

Карлсон хотел прихлебнуть из бутылочки, но раздумал.

— Да чего тебя жалеть-то? — подумал я вдруг зло. И даже, кажется, сказал вслух, потому что Карлсон возопил:

— Жалеть! Зачем жалеть, говоришь ты? Да! Меня жалеть не за что! Меня распять надо, распять на кресте, а не жалеть! Но распни, судия, распни и, распяв, пожалей его! И тогда я сам к тебе пойду на пропятие, ибо не веселья жажду, а скорби и слез!.. Господь всех рассудит и простит, и добрых и злых, и премудрых и смирных… И когда уже кончит над всеми, тогда возглаголет и нам: «Выходите, скажет, и вы! Выходите пьяненькие, выходите слабенькие, выходите соромники! Дауншифтеры и сантехники, мздоимцы и неудачники, офисная плесень и бандитское стадо!» И мы выйдем все, не стыдясь, и станем. И скажет: «Свиньи вы! образа звериного и печати его; но приидите и вы!» И возглаголят премудрые, возглаголят разумные: «Господи! почто сих приемлеши?» И скажет: «Потому их приемлю, премудрые, потому приемлю, разумные, что ни единый из сих сам не считал себя достойным сего…» И прострет к нам руце свои, и мы припадем… и заплачем… и всё поймем! Тогда всё поймем!.. и все поймут… Господи, да приидет царствие твоё!

Третий этаж — пятый этаж
Лифт вдруг встал на пятом этаже, но на площадке никого не оказалось.

Мы с Карлсоном выглянули, вытянув шеи, но кругом было тихо. Только выла за дверью одной из квартир, оставленная в одиночестве хозяевами, какая-то большая собака.

— Зачем же я похмелялся пивом, — задумчиво сказал Карлсон. — Нельзя так делать, да и пива всегда очень много выходит. Да и пиво нынче такое, Малыш, что и цвета не меняет, проходя через человека.

— Это интимное, — невпопад сказал я. — Область материально-телесного низа. Я про это стесняюсь, хотя и честный, а то вот моя знакомая всегда прерывалась в разговорах по телефону, если там ей надо было пописать, или чо. Объясняла, что ей стыдно.

Вдруг послышались шаги, и Карлсон в последний момент просунул руку между закрывающимися дверьми. Двери больно ударили его, но в награду к ним в кабину ввалилась звезда подъезда Зинаида Михайловна Даян.

В руках у неё были три банана на одной веточке.

Задорные это были бананы, надо сказать. Но в руках у Зинки всё превращалось в нечто задорное.

Она принюхалась и весело посмотрела на нас.

— Что, алкаши, уже? По случаю праздников или отмечая приход дождливых дней?

— Алчем пищи духовной, — смиренно отвечал Карлсон. — Спросите, почему мы алчем этой пищи только когда напились этакой дряни? Вот нет бы её алкать сегодня утром — когда я вышел в ветреную погоду. Ветер рвал парики и срывал шляпы. По небу бежали облака как беженцы со своими пожитками. Природа сдёргивала покрывало листвы как подвыпивший кавказец — ресторанную скатерть. Наблюдалось буйство красок, и форейтор тряс бородой как безумный. А ныне набухает дождь, вниз ли нам стремиться или…

— Да мне-то какое дело? — прервала его Зинка. — Я вверх поеду.

— К профессору? — брякнул я.

— Да хоть бы и к нему, — махнула рукой Зинка.

Пятый этаж — шестой этаж
Она нажала на кнопку, а я задумался об удаче профессора. Он был старый, больной, толстый и лысый. И — нате, кроме жены, у него была любовница. Да, к тому же, сама Зинка.

Но кто был я, чтобы говорить о нравственности профессора. Как-то случился в моей жизни чудесный разговор близ одного вокзала.

Там, за круглым столиком, я стоял с людьми, что были куда старше меня. Разговор их, тлевший вначале, вдруг стал разгораться, шипя и брызгаясь, как шипит мангал, в который стекает бараний жир с шашлыка.

Наконец, один из моих соседей схватил другого за ворот капроновой куртки и заорал:

— А сам Пушкин?! Сам Пушкин? Жене — верен был? Скажешь, не гулял насторону? Не гулял, при живой-то жене? Утверждаешь? А за это руку под трамвай положишь?

И правда, рядом звенел по рельсам трамвай номер за номером пять.

— А как на Воронцова эпиграммы писать, так можно и тут же к жене его подкатываться можно? — не унимался тот худой и быстрый человек. — А Воронцов из своих заплатил за наших обжор в Париже! Из своих!.. И тут этот… И ты мне ещё выкатываешь претензии? Мне?!

Ещё дрожали на столе высокие картонные пакеты из-под молока, ещё текло по нему пузырчатое пиво, но было видно, что градус напряжения спал. Снова прошёл трамвай, а когда грохот утих, соседи мои забурчали что-то и утонули в своих свитерах и шарфах.

«Вот оно, умелое использование биографического жанра», — подумал я, и до сих пор пребываю в этом мнении.

Меж тем, лифт приехал на шестой этаж.

Двери открылись, и мы увидели профессора, который поливал огромный цветок, который стоял прямо на лестничной площадке. По всему было видно, что цветок не влезал в его квартиру, и остался жить у лифта.

Профессор шлёпнул Зинку пониже спины, и она захохотала.

«Три банана, три банана…» — пропел профессор тенором.

Они скрылись в бесконечном коридоре, уставленном каким-то невостребованным строительным материалом, а нам осталась только пустая лейка посреди площадки.

Карлсон вдруг достал из сумки икейскую баночку с консервированными тефтельками и…

Шестой этаж — восьмой этаж
…и бросил тефтельку в рот.[11]

Восьмой этаж — двенадцатый этаж
Карлсон продолжал говорить о влечении женщины к мужчине и влечении мужчины к женщине, а тефтелями со мной не делился. Но тут я вспомнил, что в кармане у меня есть недоеденный Тульский Пряник. Ведь Тульский Пряник — не просто пряник, он круче кнута. Тульский Пряник, Тульский Самовар и Тульское Ружьё — вот чем Россия спасётся. С нами Бог и Андреевский флаг, как известно.

Тульский Пряник в годину войны был больше, чем пряник. Я в школе читал повесть про одного бойца Красной Армии, что носил на груди, под гимнастёркой, Тульский Пряник — оттого фашисты его не могли убить. Все пули вязли нахрен в Тульском Прянике, и только когда фашисты в последний день войны подобрались к бойцу Красной Армии со спины, случилась неприятность. В этот момент боец Красной Армии кормил на берлинской улице Тульским Пряником голодную девочку, и фашисты выстрелили в бойца Красной Армии из кривого пистолета. Но и тогда у них ничего не вышло — потому что солдат тут же стал бронзовым и превратился в памятник. Впрочем, и девочка тоже превратилась из живой в тот же памятник — и поделом, что русскому — пряник, то немцу — смерть.

Что мне фрикадельки Карлсона, когда у меня есть Тульский Пряник (ТП), который всё равно что Тульский Токарев (ТТ).

ТП — это вообще наше всё. С ТП всё выглядит иначе. Думаешь, что с жизнью тоже самое, что и с полимерами, думаешь — край, никто не любит тебя и пригожие девки попрятались в окошки отдельных квартир… Ан нет — оказывается, рядом ТП.

Остроумному человеку, такому как я, ТП просто спасение.

Но пока спасение таяло у меня во рту, Карлсон разбушевался:

— У властных мужчин — длинные руки, а у их властительниц — длинные ноги, — вещал он. — Но Прокруст считал, что и то, и другое — поправимо. Но я, сантехник Карлсон, остаюсь дилером Протагора, заверявшего, что «Человек есть мера всех вещей, существующих, как существующих, и несуществующих, как несуществующих».

Но человека-измерителя, оратора, сообщающего об измеренном теле, часто волнует только эффект. Он может, говорят, прокрасться к береговой линии, и прокричать в ямку, что у царя Мидаса ослиные уши. Это иногда приводит к обескураживающим результатам, но тоже является методом. Всё дело в том, чего хочет оратор. Я вспоминаю, как посещал места, где воины ислама не брезговали свиной тушёнкой, но бывал и по соседству, где смиренные православные миряне вели своих дочерей гордым воинам ислама — за ту же ложку тушёнки, видал и тех, что склоняются к униатской облатке при остановке шахт, видел я и язычников, которым нечего сорвать с шеи — они ели тушёнку просто так. Тушёнка во всех случаях была сделана из давно мёртвых советских свиней. Цвет макарон, её сопровождавших, был сер, а жизнь непроста.

Человек слаб, и всё дело в том, чтобы понять — пора ли кончить, или всё же нужно продолжать. Есть зыбкая грань между мудростью стариков и старческим безумием — я иногда завидую лётчикам, которых каждый год ждёт обязательная медкомиссия, и что ни день — предполётный осмотр. Непрошедший смотрит на небо с земли. Но специальность, связанная с водой и паром, накладывает на меня дополнительное обязательство — вовремя придти и вовремя кончить. Мне скажут, что это нормальная мужская обязанность, а я отвечу, что нет, особая.

В жизни сантехника-философа нет медкомиссии, что даст тебе пенделя в сторону неторопливых шахматных боёв на бульваре, но не дай мне Бог сойти с ума, ведь страшен буду, как чума — да-да. Тотчас меня запрут — да-да. Как зверька — да-да.

Кому ты нужен тогда будешь — со всей поэтикой старого советского животворящего гранёного цилиндра, поэтикой закуски в консервной банке?

В сущности, Малыш, это следствие ещё более давнего разговора — не помню с кем. Мне, правда, скажут, что все наши разговоры — продолжение разговора неизвестно с кем. Я соглашусь с этим, зажав жестяную вскрытую банку между ног, держа наготове ложку — но… Тут остро встаёт проблема авторства реплик.

— Кто сказал, что всякое животное после сношения печально? Кто? Аверинцев или Аристотель? Кто это там пел перед полным залом — ваш Миша Шишкин или Изабелла Юрьева?

И мы никогда не узнаем, кто это придумал слова «шехерезадница» и «енот-потаскун».

Говорили мне, что на далёком полуострове Индостан, есть специальное дерево с дуплом, в каковое каждый уважающий себя оратор должен крикнуть «Император ел тушенку, словно свинья!». Существует, однако, вероятность того, дерево это спилено, и из него произведён деревянный истукан, которым подменили президента Ельцина, чтобы проще было продать мою Родину. Самого Ельцина ударили чем-то по голове, он потерял память, и теперь дирижирует еврейским оркестром на свадьбах и похоронах. А вот истукан-то и правил столько Россией. Он и придумал серые макароны.

Сила истукана в том, что он обмерен и измерен, у него текел и фарес, и он точно совпадает с прокрустовым ложем ожиданий.

Поэтому Протагор и Прокруст, породнившись детьми, образуют новую семью. Их внук выбирает себе барышень, как говорят в рабочих посёлках — «под рост». Иногда — со смертельным исходом. Чу, кто это там — прячется за гаражами? Вон тот, чёрный, курчавый, кавказец или грек, он уже на мушке… Три банана, три банана, три банана-а-а, путешествие к униженным и оскорблённым, преступление без наказания, братья Карамзиновы. Откуда нам известны все эти песни? Они сохранились, потому что по дороге, нащупывая босыми ногами разбросанные пуговицы, прошёл простой русский пастух Ансальмо Кристобаль Серрадон-и-Гутьерра и срезал дудочку из лопухов. Когда он дунул в эту дудочку, оттуда полились песни Колобка. Песнь Первая, Песнь Вторая, Песнь Третья, Лебединая Песнь и Песнь Песней. Оттуда, нет — оттудова нам всё о жизни и известно.

Об этом нужно всё время думать — до полного удовлетворения. Поскольку журнал Man's Health говорит нам, что, ежели бросить без удовлетворения, то всем кирдык, несчастье и аденома простаты…

Двенадцатый этаж — шестнадцатый этаж
— Вы что-то всё время дёргаете ногой, — прервал я сантехника.

— Напрасно я утром пиво пил, — заявил Карлсон. — Совершенно напрасно. Слишком много пива. Никуда я не пойду. Краны, крутитесь сами.

— Но как же с чердаком, — перебил я. — Там ведь ангелы, ангелы? Они живут в маленьком домике на крыше.

При слове «ангелы» Карлсон как-то встрепенулся и потянулся к ширинке.

Я понял, что он-то и есть сексуальный маньяк. Тогда я выбросил вперёд кулак, метя ему в нос, но сантехник уклонился, и я с размаху врезал кулаком по кнопкам панели. Лифт дёрнулся и будто подскочил. Затем он полетел вверх, как ракета с тремя бананами, что несли по тропинкам далёких планет добро, справедливость и польскийсоциализм.

Больше я ничего не успел почувствовать, потому в голове моей действительно запели ангелы.

Когда я очнулся, лифт уже не двигался. Я был один, никакого Карлсона рядом не было.

И тут я понял, что Карлсон ударил меня по голове. Со стоном я глянул на табло и обнаружил, что лифт стоит на первом этаже.

Двери открылись, и я увидел консьержку. А она увидела, что я стою в лифте рядом с вонючей лужей. Она даже ничего не сказала, нечего ей было говорить, к чему тут слова?

Поэтому я только завыл тоненько: «Юююююююю», что означало, что всё кончилось, кончилось навсегда, и больше крыши мне не увидеть никогда.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


13 мая 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-05-14)

Ещё несколько слов о наградах. Я тут получил обиженное письмо, и опять в защиту ветеранов. К сожалению, мои сограждане часто бывают взволнованы, а документы читают редко. Так вот, существует указ 2010 года, в котором прямо говорится: "3. Установить, что юбилейные медали Российской Федерации, награды, учреждаемые федеральными органами государственной власти и иными федеральными государственными органами, органами государственной власти субъектов Российской Федерации, общественными и религиозными объединениями, не являются государственными наградами Российской Федерации".


И, чтобы два раза не вставать, скажу: во втором пункте говорится, что в государственную наградную систему Российской Федерации входят (помимо геройского звания, а теперь уже двух геройских званий):

Установить, что в государственную наградную систему Российской Федерации входят:

орден Святого апостола Андрея Первозванного;

орден Святого Георгия;

орден "За заслуги перед Отечеством";

орден Александра Невского;

орден Суворова;

орден Ушакова;

орден Жукова;

орден Кутузова;

орден Нахимова;

орден Мужества;

орден "За военные заслуги";

орден "За морские заслуги";

орден Почета;

орден Дружбы;

орден "Родительская слава";


Два знака отличия отличия Российской Федерации: — Георгиевский Крест и знак "За безупречную службу", а также медали:


медаль ордена "За заслуги перед Отечеством";

медаль "За отвагу";

медаль Суворова;

медаль Жукова;

медаль Ушакова;

медаль Нестерова;

медаль Пушкина;

медаль "Защитнику свободной России";

медаль "За отличие в охране общественного порядка";

медаль "За отличие в охране государственной границы";

медаль "За спасение погибавших";

медаль "За труды по сельскому хозяйству";

медаль "За развитие железных дорог";

медаль "За заслуги в освоении космоса";

медаль ордена "Родительская слава";


Всё остальное — не есть государственная награда. И, увы, последняя юбилейная медаль — тоже.


Извините, если кого обидел.


14 мая 2013

(обратно)

Бабочка (2013-05-14)

Дядюшка Ю проснулся за несколько секунд до звонка. Зачем ему этот дар, это умение проснуться чуть раньше, он никак не мог понять — сердце всё равно бешено колотилось, подготовиться ни к чему было нельзя. Но вот в уши полилась вкрадчивая мелодия телефона.

Его мир уж точно не стал радостнее, когда он понял, о чём просит телефонная трубка.

А только что ему снилась огромная мохнатая бабочка с крыльями мрачного чёрного цвета, которая с любопытством смотрела на него с потолка. Дядюшка Ю с опаской посмотрел на потолок — он был пуст и чист.

Каждое утро он делал неприятное открытие — жены не было рядом. В пространстве сна, пока мохнатая бабочка находилась в поле его зрения, он ощущал рядом тепло женского тела. Жена всегда разбрасывала в стороны руки, и перед рассветом он гладил её равнодушную руку, торчащую из-под одеяла.

Но каждое утро он просыпался один.

И сейчас, как и всегда, он медленно спустил с кровати ноги, увитые взбухшими венами, и стал привыкать к перемене положения тела в пространстве.

Его вызывали на службу только когда дело было серьёзное — а если вызвали, значит смерть пришла в их маленький курортный городок. А городок как бы не существовал, они был за пределами карты, пределами сознания — Северные территории были за штатом, даже чёрного порошка ему сюда почти не присылали. Как работать по серьёзным делам — было непонятно.

Дядюшка Ю медленно оделся и попрощался с портретом умершей жены на вечно светившейся в углу электронной фотографии.

Через полчаса он уже стоял в гостиничном номере, где, раскинув руки, лежал молодой человек. Фотограф уже ушёл, и у тела стоял только помощник дядюшки Ю.

— Префектура не любит, когда туристы умирают, — сказал помощник печально. — Смерть не очень хорошая реклама нашему туризму.

— Сейчас не тот сезон, когда что-то может помочь нашему туризму, — и дядюшка Ю посмотрел в окно, в которое зимний ветер бросал ошмётки солёной пены. — А до весны все забудут об этом финне.

— Он швед. Швед по фамилии Свантессон.

— Неважно.

Дядюшка Ю начал разглядывать тело. «Интересно, — подумал он, — он сидел в своём номере в костюме. Даже при галстуке… Кто сидит в номере в костюме, особенно с молодой женой? Кто из этих новых европейцев едет в свадебное путешествие зимой и сидит потом в номере в костюме и затянутом как удавка галстуке? Интересно, в этом ли костюме он женился? Дурачок».

— Можно вынимать? — спросил помощник.

— Да вынимайте, чего смотреть.

Тогда молодой полицейский, аккуратно взяв за кончик рукоятки длинный тонкий меч, выдернул его из груди покойника.

— Дешёвка, дешёвка для туристов, — брезгливо отметил помощник. — Я думаю, купили тут же, в сувенирной лавке.

— А где жена этого несчастного?

— С женой работает психолог.

Дядюшка Ю посмотрел в соседнюю комнату, но заходить туда не стал.

— Она говорит, что её изнасиловали. То есть какой-то тип влез в окно и убил её мужа. А потом её изнасиловал — она говорит, что это был ниндзя, но без маски, и с виду — европеец.

Дядюшка Ю опять с тоской поглядел в сторону соседней комнаты.

— А завтра она скажет, что приехала из Кореи мстить за честь бабушки. Значит, с ней будем говорить завтра. А следы-то есть?

Оказалось, что следы есть, и в окно действительно кто-то лазил, и анализы взяты, и всё случилось правильным образом за то время, пока дядюшка Ю сидел на кровати, свесив ноги и привыкая к вертикальному положению.

— А отпечатки?

— Есть отпечатки, ищем по базе. Вы будете с кем-нибудь ещё говорить? С ночным портье? Нет?

Но говорить пришлось вовсе не с портье.

Когда дядюшка Ю уже собирался вернуться в постель, на улице перед отелем поймали другого шведа (помощник тут же неуклюже сострил по поводу изобилия шведов и их семейной жизни). Всё было прекрасно — дело завтра будет закрыто, сюжет прост — пьяная ссора из-за женщины, насилие, драка, и вот сувенир уже торчит в груди молодожёна. Швед Людвиг Карлсон, впрочем, уже признался в убийстве. Дядюшка Ю с любопытством смотрел на него — но швед тут же стал объяснять, что убийства никакого не было, а была честная дуэль.

— Из-за женщины. Она хотела отдаться мне, она хотела меня, знаете, есть в ней какой-то изгибчик… Впрочем, вы не поймёте. И я не смог сопротивляться — да и знаете, этот наш малыш был такой мямля…

— Отчего же не пойму? — улыбнулся дядюшка Ю. — Изгибчик. Ну и вы засадили соотечественнику между рёбер сувенирный меч — из-за его невесты. Она, правда, говорит, что вы её изнасиловали.

— Врёт, тварь! Врёт — мы знаем друг друга не первый год. Зачем она врёт, мы же давно с ней…

— Вот так привычка у вас ездить в свадебное путешествие втроём. Это что-то национальное?

— Перестаньте! Я приехал к бабушке!

— У вас тут бабушка?

— Ну, не здесь, она в Ямагате. Преподаёт шведский. Я просто заехал в гости к этим идиотам.

— А зачем залезли в окно?

— Романтика. Я же говорю, что вы не поймёте.

— То есть, вы утверждаете, что не насиловали жену убитого?

— Какое там, вы бы её видели. Она сама кого захочет… Ну, в общем, не насиловал.

Ночь уползала в горы, а край неба над океаном стал светлеть, будто серебряная бабочка осыпала пыльцой с крыльев небо на востоке.

Дело выходило отвратительным, картинка переворачивалась как в детской калейдоскопе пхао-пхао. Ну хорошо, убийца у нас есть, мы не можем понять мотив, и все, как всегда, врут. Все врут — как ему постоянно говорил его друг, доктор-патологоанатом. Правда, потом он прибавлял: «Кроме моих пациентов».

Но тут дядюшке Ю сказали, что из номера ещё кое что пропало — деньги, пара колец. Карлсон даже завизжал, когда ему об этом сказали:

— Я, может, убийца, но не вор!

Картинка в этом калейдоскопе перевернулась ещё раз, когда дядюшка Ю дошёл до ночного портье. Им оказался прыщавый молодой человек, всё время отводивший глаза. Прыщавый сразу не понравился дядюшке Ю, и он, рассеянно выслушав его рассказ, вдруг перехватил руку портье и быстрым движением заломил её за спину юнца. Затем дядюшка Ю залез цепкими пальцами в карман форменного пиджака. На дне кармана покоились два кольца и деньги, свёрнутые в маленький цилиндрик, перехваченный резинкой.

— Ещё раз, — спросил дядюшка Ю бесцветным голосом, — как всё было?

Ночной портье заплакал, и только сейчас дядюшка Ю увидел, как тот молод. «Он не просто молод, он — мальчик. Маленький глупый мальчик, — подумал старик. — Но жизнь этого мальчика сегодня уже переменилась навсегда».

— Моей сестре нужно учиться, — сказал, шмыгнув носом, ночной портье.

— Итак, ещё раз: как всё было.

Мальчик в форменном пиджаке сказал, что он думал, что шведы будут заниматься любовью втроём, как у них принято. Он точно думал — втроём, и так, конечно, у них принято. Он хотел подсмотреть или, если повезёт, записать.

— Записать? Удалось?

— Нет, не удалось.

Итак, муж с женой о чём-то спорили, а потом отворилось окно, и в комнату влетел этот третий, и мальчик понял, что гость возник не вовремя. Третий был лишний, и не просто явился в неурочный час, а раскрыл тайну измены. Молодой муж выхватил сувенирный меч из той корзины с покупками, что ночной портье видел накануне.

Они начали драться, но любовник был ловчее и повалил мужа. И тогда жена подобрала с пола меч и вонзила в своего супруга, пригвоздив к полу, как бабочку. «Надо же, какие хорошие делают у нас сувениры», — подумал дядюшка Ю, а портье продолжал:

— А вот после этого тут они действительно начали — прямо рядом с телом, они…

— Достаточно, — оборвал дядюшка Ю, — потом ты поймёшь, маленький глупый мальчик, что это ужасно скучно — то, что было потом. Впрочем, потом ты забрал с туалетного столика кольца, а из кармана убитого деньги.

— Да, пока они были в душе.

— Эти финны оба были в душе?

— Они — шведы, но да — оба. И он, и она.


Портье увели, но ясности в деле не появилось.

Помощник выглядел измотанным, и дядюшка Ю отпустил его. Ему никто не был нужен для дальнейшего. Дядюшка Ю поставил рядом с трупом на ковёр две курильницы и вынул из кармана пакетик с чёрным порошком. Порошок, попав на пламя, превратился в горький и едкий дым.

И из этого дыма выступил бледный, полупрозрачный молодой швед. Он стоял посреди комнаты, затравленно озираясь.

Дядюшка Ю заговорил с ним по-английски, тщательно подбирая слова, но призрак всё равно не сразу понял, что от него хотят.

— Нет, — сказал он внезапно посиневшими губами, — я сам. Никто меня не убивал. Я застал их обоих, они были как безумные, кажется, они приняли что-то, какие-то вещества — Карлсон всё изображал, как он может летать по комнате, а потом они повалились вместе и стали… Ну, я думаю, они вообще не понимали, что делают, и это было самое обидное. Я стоял над ними, и они не обращали на меня никакого внимания. И тогда я достал этот фальшивый меч и ударил себя в грудь. А они всё пыхтели и не заметили ничего. Понимаете — я лежал рядом, а они ничего не замечали. Карлсон сколько хочет, может думать, что убил меня, но правда в том, что это сделал я сам.

«Всё путается, как детали сна перед пробуждением», — подумал дядюшка Ю и медленно убрал курильницы.

Он посмотрел в окно. Солнце уже взошло, а океан был спокоен, будто в него налили масло.

Изредка по этой плоскости пробегала рябь, будто кто-то надвигал один лист рисовой бумаги на другой. Он никогда не смотрел на океан в этот час под этим углом, может, в этом была причина, но нет, нет. Что-то было странное в движении воды, это был даже не след на воде, а стык двух изображений. Так менялась бабочка в его снах, перед тем как зазвонит ночной телефон.

Теперь дядюшка Ю догадывался, почему это так происходит — это накладываются друг на друга два сна таинственного существа, так похожего на гигантскую мохнатую бабочку, дробятся и скоро исчезнут, потому что память о снах в голове другого существа, как и сами сны бабочки, хрупки и непрочны.

И вот сейчас мир дёрнется и пропадёт всё — и номер в свадебных сердечках, и это тело у его ног, и весь его мир.

Вопрос был только в том, успеет ли он прежде добраться домой и уснуть.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


14 мая 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-05-16)

Видал ночью сухие грозы — зрелище, которое мне лет пятнадцать не показывали. Удивительно, что при этом ветра не было.

Накануне премию дали Амелину — это хорошо.

Раздумываю, не написать ли обзор московских общественных бань — интересно, нужна ли какому изданию такая статья?

Это был лытдыбр, если кто помнит это слово.


Извините, если кого обидел.


16 мая 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-05-17)

1. Опять наблюдал сухие грозы. Они, понятное дело, не несут облегчения — капли дождя испаряются по пути. А я уж открыл окно, расположился, и думал, что, взыхая, буду романтически наблюдать ливень.

2. Нашёл для себя чудесную цитату из чужого письма: «Он почему-то стал мне писать длиннейшие письма — о том, как ему опостылела литература и т. п. Я, в сущности, считал его чем-то вроде колбасника, а он оказывается с неврастенией и запросами». Это про меня.

3. Соседи решили застеклить балкон — непроста акустика. Заодно познакомился с новым соседом Сергеем Валерьевичем.

4. Сделал ведро квасу.

5. Надо бы сходить в Воронцовские бани. Кого бы спросить, действительно ли из окошек первого разряда открывается какой-то изумительный вид на слободу, или всё врут. Ниже говорят, что врут. Как так?! Банщики — и врут?! Не может того быть, куда бечь-то тогда. Впрочем, всё равно непонятно, сходить в высший разряд, или в первый.

6. Позвали на презентацию сборника про Ктулху в июне. Там у меня рассказ с печальной судьбой, который долго лежал в одном журнале и в этом сборнике — и всё было непонятно, кто напечатает первым. Книгоиздатели победили, и из журнала рассказ я забрал. Дело в том, что у журналов право первой ночи, а мне врать редакторам не с руки — нехорошо.

7. А вот ещё вопрос озадачил — окислительно-восстановительный фактор и пляски вокруг него — полное шарлатанство?


Извините, если кого обидел.


17 мая 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-05-17)

Василий Розанов в «Заметках о писательстве» написал знаменитое рассуждение об английской конституции и русской бане: «Благочестивый составитель нашей первой Летописи записал, что, когда св. Андрей Первозванный пришел на север Черного моря и водрузил в пределах нынешней России крест — конечно, осьмиконечный, — он нашёл уже здесь любимый народный обычай: баню. Именно летописец записал, что нецые человеки, натопив до невозможности огромную кирпичную печь и наплескав туда воды, входят в облака горячего пара и долго и больно хлещут себя веником. С тех пор «много воды утекло», но баня стоит; князья воинствовали, Москва их смирила; Москва померкла, — но баня все стоит; вся Россия преобразована, но баня не преобразована. Баню очень старались «выкурить»: Лжедимитрий игнорировал её; «отечественные» писатели смеялись над нею, указывали на заграницу, что «вот за границей…». Но баня устояла; мало того — она пошла сама за границу, потребовала экспертизы докторов и теперь, заручившись всеми патентами, менее чем когда-нибудь, думает уступать натиску цивилизации.

Баня глубоко народна; я хочу сказать — русского народа нельзя представить себе без бани, как и в бане собственно нельзя представить никого, кроме русского человека, т. е. в надлежащем виде и с надлежащим колоритом действий. Если вы хотите кого-нибудь сделать себе приятелем и колеблетесь, то спросите его, любит ли он баню: если да — можете смело протянуть ему руку и позвать его в семью вашу. Это — человек comme il faut.

Обычай бани есть гораздо более замечательное историческое явление, нежели английская конституция. Во-первых, баня архаичнее, т. е., с точки зрения самих англичан, — почтеннее: она более, нежели конституция, историческое comme il faut; во-вторых, она демократичнее, т. е. более отвечает духу новых и особенно ожидаемых времен. Идея равенства удивительно в ней выдержана. Наконец, английская конституция для самых первых мыслителей Европы имеет спорные в себе стороны; бани никаких таких сторон не имеют. Но самое главное: в то время как конституция доставляет удовлетворение нескольким сотням тысяч и много-много нескольким миллионам англичан, т. е. включая сюда всех избирателей, — баня доставляет наслаждение положительно каждому русскому, всей сплошной массе населения. Наконец, она повторяется через каждые две недели, тогда как наслаждение парламентских выборов, проходящее живительной «баней» по народу, получается несравненно реже. Мы уже не говорим о том, что выборы — суета, грязь, нечистота, во всяком случае тревога и беспокойство для всех участвующих; баня для всех же — чистота и успокоение.

Баня имеет свои таинства: это — «легкий пар». Кто не парится, тот, собственно, не бывает в бане, т. е. не бывает в ней активно, а лишь презренно «моется», как это может сделать всякий у себя в кухне, как это сумеет всякий чужестранец.

«С легким паром», — эту фразу неизменно произносит каждый входящий в баню, ни к кому не обращаясь и всех приветствуя. Баня уже самою мыслью своею располагает к благожелательству — и это есть одна из самых тонких её черт. Она проста и безобидна; она есть чистота на первой и самой необходимой её ступени — физической; она — поток общения и какого-то прекрасного мира; она, наконец, представляет собою периодическое возбуждение, поднятие сил, необходимое всякому, кто серьезно трудится».

Розанов В. О писателях и писательстве: Заметки и наброски.// Розанов В. Сочинения. — М.: Советская Россия, 199 °C. 246–247.


Любимейшим времяпрепровождением и «единственным радикальным отдыхом, равно как и прибежищем во всех горестях»[12], была для Василия Васильевича баня. Врачи запрещали ему париться в бане, но он врачей вообще не слушался: запрещали ему курить, а он все курил; помогал детям качать воду в колодце, хотя делать этого ему было нельзя. 24 ноября стоял зимний холодный день. В такие дни он всегда стремился в баню, а на обратном пути с ним случился удар: у него закружилась голова, и он упал в снег, в канаву, уже недалеко от дома. Было морозно, он стал замерзать. Случайный прохожий увидел лежащего старика и сказал другому прохожему, к счастью, оказавшемуся доктором. Они подняли Василия Васильевича, посадили на извозчика и привезли домой. С тех пор он уже не вставал с постели.

Николюкин А. Розанов. — М.: Молодая гвардия, 2001.


Cp: "Розанов с молодых лет очень любил русскую баню и не оставил это «славянофильское» увлечение и в Петербурге. Он писал: «Я без конца и люблю баню, и истинно в ней духовно отдыхаю»". Фатеев В. С русской бездной в душе: жизнеописание Василия Розанова. Кострома, 2002.


Извините, если кого обидел.


17 мая 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-05-18)

Была такая, когда-то знаменитая, книга Анатолия Рубинова "Интимная жизнь Москвы". Она у меня есть, но попытка найти её в оцифрованном виде приводит к конфузу — известно что тебе выдаст Яндекс на её название — миллион ссылок.

Так вот, в этой книге есть раздел, посвящённый общественным баням. Рубинов писал давно, поэтому у него часто упоминаются "баллоны с пивом" — это стеклянные трёхлитровые банки, а не то, чтобы сейчас подумали. Однако картина в парной изменилась мало, и вот как её описывает Рубинов: "Психолог, попади он в баню, удивился бы, как четко делится человечество на лидеров и ведомых. Есть поговорка: «В игре, как в бане, все равны». Голые люди в бане не все равны, хотя нет на них ни погон, ни очков. Лидера узнают и не по телесам. Чтобы возглавить народ, не обязательно быть тучным. Войдет в жарко натопленную полную людей парную мелкий, неказистый мужичонка, оглядит не спеша публику, поглядит вверх, посмотрит вниз и вдруг прикажет:

— А ну выходи! Влажно. Помоем и сушить будем.

И народу второй раз напоминать не надо: подчистую выскочит. Останутся только двое-трое самых охочих до работы мужчин, которые любят власть над собой. Сами раздобудут мётлы — где только достали их? Начинают собирать листву, скрести, потом полными шайками плескать на полок, на ступени, на пол. Утром после санитарного дня не бывает такой чистоты, как после работы добровольцев. А проворнее всех трудится командир. И покрикивает на здоровенных мужиков:

— Как метёшь? Чего в кучу не собираешь?

— Выноси за дверь.

Люди не знают имени своего командира, первый раз видят его, никто его не назначал, а он, мелкий с виду и плюгавый, приказывает, не глядя:

— Отвори дверь — пусть просохнет.

И дверь открывают. И никто не смеет войти в отворенную дверь: потому что дисциплина.

Потом дверь закроют. Останется в парной только командир и два его верных помощника: накидают шайками в горячую печку воды. Это очень деликатное дело — сколько воды плескать, как часто кидать и какую воду — кипяток или холодную. Пар должен получиться сухой. И нельзя залить печь. Иначе тяжелый пар получится.

А тем временем весь банный народ скопился у дверей парной: ждет, когда предложат входить. Командир огрызается на тех, кому не терпится. Выгонит зашедшего в парную. Потом сам выйдет оттуда: надо, чтобы парная осталась одна немного подумать, чтобы пар рассеялся. Никто не знает, когда командир слабым голосом сердито скажет:

— Входи.

И в чистую, раскаленную, свеженькую парную втискивается весь народ. Нет тогда никого на лавках — одни дураки, которые не понимают, что такое настоящий пар. Напрасно льется тут в душах вода — под ними никого. А в набитой людьми парной никто пока не смеет размахивать веником. Если кто попробует, сильный голос крикнет:

— Кому это там чешется?

И все знают, кто это сердится, и все боятся.

После приготовления парной надо подождать, чтобы жар осел, пронзил, успокоился. Всегда неожиданно звучит команда:

— Можно!

И все знают, что это такое. Разом взмахивается несколько десятков веников, и начинается великое хлестание. Стон, кряхтение, радостное истязание. Самые выносливые поднялись на самый верх, где не вздохнуть, где живым изжариться можно. Люди послабее — на лестнице, а внизу — самый хлипкий народ, которому стыдно своей немощи. Среди них рослые богатыри, молодые здоровяки — совестно им стоять здесь, и поэтому они помалкивают. А на самом верху, став на лавку, согнув голову, чтобы не упиралась в потолок, в адском пекле сразу двумя вениками хлещет себя командир, мучает себя что есть силы. Потом он как-то сразу обмякает. Дойдя до предела, бегом скатывается вниз, толкает набрякшую дверь, мчится к душу и, впервые улыбаясь, подставляет себя холодной воде".


Извините, если кого обидел.


18 мая 2013

(обратно)

Калитниковские бани (2013-05-19)

Вчера пошли с О. Рудаковым в Калитниковские бани. Мы много раз встречались там в былые времена, да те времена история смыла как мелки с асфальта. О. Рудаков выглядывал из троллейбуса в некотором недоумении, пытаясь понять, какая остановка нужная. Ему чуть было не прищемило шею, и мы решили выйти наобум. Оказалось — правильно.

Ветер скрипел железными воротами у бетонного забора.

— Узнаю проход, — сказал Рудаков.

— Точно, — подтвердил я. — Вот яма в асфальте. Ещё при Советской власти была. Только теперь Птичьего рынка нет.

Птичий рынок был соседом Калитниковских бань. Голые посетители курили в коридоре, сидя на огромных лавках с высоченными спинками в этом гулком и пустынном пространстве. В окна что-то мяукало, визжало. Гавкали собаки, кажется, трубил какой-то непроданный жираф. По ночам местность наполнялась воем нераспроданного товара.

Теперь никаких животных, кроме спящей у шиномонтажа собаки, тут не было. Вместо рынка обозначилась автостоянка.

Бани же разбогатели, пивная стекляшка рядом исчезла, от неё осталось крыльцо, будто расчищенное в безлюдных Помпеях. От этого крыльца до крыльца бани стояла вереница чёрных "эскалад" и "бэх".

Мы прошли сквозь парадное, как дипкурьеры через фойе парижской "Астории".

— Какие у вас тут порядки? — спросил буровых дел мастер О. Рудаков. — А то давненько мы у вас не были.

— Давненко — это сколько? — заинтересовался молодой человек за стойкой.

— Ну, — сказал О. Рудаков, — войны тогда не было, а Верховный совет был.

Молодой человек икнул и тут же налил нам разных жидкостей.

В бане, кстати, время от времени звучит гимн. "Калитники" там рифмуются с "Весёлые деньки" — большего не упомнил, потому что запела Анна Герман, что-то жалостное как облетающая черёмуха.

Парная в Калитниковских банях небольшая, можно сказать, маленькая. В силу странных сезонных причин летом поток посетителей мелеет, как ручей в засуху. Сейчас, в мае, людей в субботний день в Калитниках немного — будто одна сплочённая компания пришла, да и вместе ушла. Надо сказать, что в Калитниках два отделения — по моему разумению, отличаются они набором вещей, включённых в базовую стоимость: в одном это простыня, а в другом, кроме простыни, целый набор вещиц.

При этом высший разряд в субботу не работает, но это к слову. Так же к слову, базовая стоимость первого разряда — 1200, при этом сколько просидишь, на столько и насчитают с помощью калькулятора в кассовой системе. Это, кстати, плюс — понятно, что два часа стандартного времени, что заявляют во многих банях, некоторая абстракция. Одинокому посетителю ещё прежде два было мало, а четыре — много. Но приходилось всё равно брать два билета.

Если кто туда забредёт в будний день в 11.00, то будет 600 за два часа (до двух, кажется). Там ещё плитка на лестнице к мыльне скользковата. Хоть там резинка по краю и прибита, едино чуть не шлёпнулся пару раз. Но в рифлёных тапочках, поди, не страшно.


Пар хороший, чистый. Однако ж когда мы с буровых дел мастером О. Рудаковым ввалились в парную, обнаружилось, что в бане хреновый день. Я-то что, я хрен люблю в бане, да и прочее люблю — но тут бывают разные вкусы.

Я так и не понял, насовали полкило кило резаного хрена на простыню владельцы чёрных лимузинов, или это банная услуга. Но и не спросить, владельцы исчезли в два часа — видать, разъехались по дачам.

Исчезли автомобили, только "жигули" сиротливо стояли на углу. Буровых дел мастер погладил мятую крышу, и спросил с грустью:

— Помнишь нас, старичок?


И, чтобы два раза не вставать, скажу:

Пн, Ср, Чт, Чт 11:00–23:0 °Cб, Вс 10:00–23:00 Вт не работает

2 часа — 1200 рублей. В будние дни с 11:00 до 13:00 — 600 рублей.

Дети от 7 до 12 лет — 50%


Большая Калитниковская улица, дом 42

м. Пролетарская / м. Марксистская

+7 495 678-10-01


Лефортовские бани

Оружейные бани

Усачёвские бани

Донские бани

Коптевские бани

Астраханские бани

Тихвинские и Дангауэровские бани

Селезнёвские бани

Сандуновские бани


Извините, если кого обидел.


19 мая 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-05-20)

Удивлён, что пока ни одна газета не напечатала статьи "Понеслась Саша по кочкам" — про то, как зарубежная гостья сломала-таки "Калину" на наших дорогах.

Раньше я удивлялся, что, собственно, добрый Макакий Макакиевич находит в девушке Саше — в остальном вкус ему вроде не отказывал. Нет, воля ваша, не понимаю народной любви к ней.


И, чтобы два раза не вставать, скажу: попал в неловкое положение недавно на поминках. Там сидела барышня в сарафане. Грусть моя была уже велика, и я спросил её тихо, что означает татуированное солнышко у неё повыше лопатки.

— Ну, солнышко и означает, — отвечала та.

И тут я, чтобы окончательно составить о себе представление, добавил:

— Просто точно такое же я видел у Rachel Steele.


Извините, если кого обидел.


20 мая 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-05-21)

Меня давно занимает понятие "новость". Ну вот если какого президента убили, то это, конечно, новость — но я не об этом. Я про ту новость, когда в социальных сетях, как вирус, распространяется известие, что обезьяны женятся, а потом разводятся. Или там пробурили скважину, а оттуда раздались голоса.

Это такая не очень обременительная новость, которую в телевизоре рассказывают перед прогнозом погоды.

Вот уже несколько лет, к примеру, я вижу в Сети, что "Всемирная организация здравоохранения охарактеризовала одно из самых прекрасных чувств в жизни человека как «Расстройство привычек и влечений неуточненное» и присвоила международный шифр F63.9".

Мне, никаким образом не медику, в данном случае интересно, как работает эта новость. Нет, понятно, что неторопливый и рассудительный человек воспользуется поисковой машиной и обнаружит этот список. Или, если недостаточно "F63.9 Habit and impulse disorder, unspecified", то есть русскоязычный вариант: в разделе "F63 Расстройства привычек и влечений", где, межу прочим значится клептомания и пиромания, есть позиция "F63.9 Расстройство привычек и влечений неуточненное". Вот, собственно, и всё.

Но это-то Бог с ним, тут ведь новость устроена так: есть какое-то общее явление, есть некие учёные, и честному обывателю говорят: вот, честный обыватель, счислена часть твоей жизни. (Обыватель всегда возбуждается, когда что-то счислено). Новость о счисленной любви я встречаю года три, но, может, она старше. И устроена она так, что как новогодняя ёлка легко обвешивается игрушками (она для этого просто предназначена), так и новость обрастает не подробностями даже, а мнениями.

Я до конца не додумал эту мысль, потому что она меня интересует не в общем плане, а с точки зрения медиа.

Перед прогнозом погоды должна быть новость, и на медицинском сайте должна быть новость.

Мне иногда звонят из разных медиа и говорят: "Не могли бы вы прокомментировать новость о том, что…"


И, чтобы два раза не вставать, скажу: я долго работал в разных газетах, и меня чрезвычайно раздражала система информационных поводов. О писателе можно написать только в круглую годовщину. А в некруглую нельзя. Или нельзя просто так. Например, вот есть прозёванный гений Николай Лесков — я так считаю, что он объясняет прошлую и нынешнюю жизнь России более, чем Салтыков-Щедрин. Но мы сидели на утреннем совещании, и я понимал, что что просто про Лескова нельзя, а можно только если у него день рождения. Сидел, смотрел в окно и не петюкал. Действительно, так устроена пресса, ничего с этим не поделаешь.


Извините, если кого обидел.


21 мая 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-05-22)

Ну, что — я тоже видел "Великого Гэтсби".

Фильм этот добротный, довольно точный, недешёвый.

Но мне не сколько интересно обсуждать кастинг и актёрскую игру.

Дело в том, что есть мифологическая Америка, о которой как-то очень хорошо написал Вуди Аллен. То есть, это такой рассказанный нам талантливыми людьми карнавал: "Все, что было после, напоминало детский праздник, на котором детей вдруг заменили взрослые, а дети остались ни при чём, растерянные и недоумевающие. К 1923 году взрослые, которым надоело с плохо скрытой завистью наблюдать за этим карнавалом, решили, что молодое вино вполне заменит им молодую кровь, и под вопли и гиканье началась настоящая оргия. Юное поколение уже не было в центре общего внимания", как писал автор книге об американском нуворише.

История которую рассказывает фильм, проста как затвор автомата Калашникова. Вот разбогатевший молодой человек, вот его первая любовь, вот абсолютный негодяй и ничтожество, вот орудие судьбы, вот наблюдатель.

При этом зритель получает массу удовольствия, одни, потому что в фильме удовлетворено желание Мезальянсовой "Покажите нам красивых живчиков на фоне красивых ландшафтов", другие, потому что это действительно добротная экранизация Фицджеральда. Третьи, оттого, что эта история "про чувства".

Второй раз после "Титаника" постаревший на пятнадцать лет Ди Каприо умирает за любовь и всё такое.

Но только тут не всё просто.

На самом деле Фицджеральд оттого и большой писатель, что рассказывает историю, которую можно толковать по-разному. С одной стороны, это — история великого чувства к пустой женщине (так трактовали это современные автору критики), с другой стороны мы видим, что и сам герой Ди Каприо имеет червоточинку — он брат тому новорусскому пацану, что вышел из грязи, был бойцом в пехоте какого-нибудь уралмаша, а потом поднялся до дачного замка и шашлычного карнавала, что кажется вечным. И вот он хочет всё бросить к ногам дочки второго секретаря райкома, которая мало отличается от резиновой куклы. Вряд ли стоит завидовать этим сильным чувствам.

Тем более, что они — типовые.

Эта история повторена многажды в искусстве — а в жизни я сам её наблюдал несколько раз.

Причём Фицджеральд говорит о выдуманной цели мягче, а в фильме Лурмана зрителю просто тычут в нос тем, что Гэтсби не хочет выстраивать будущего, а хочет вернуться в прошлое.

Этот сюжет присутствует в одном из лучших (если не лучшем) фильмов о наших девяностых — "Москве" Зельдовича. Там, если кто не помнит, писатель Сорокин соединил чеховскую вишнёвую историю с победившим Лопахиным и ещё пару-тройку сюжетов. У Лопахина есть мечта (ничем не хуже, чем у Гэтсби, кстати) — он хочет построить балетную школу. Ну вот запала ему в детстве эта красота, что прям не слышит он стука судьбы в дверь, и, разумеется, его, как и Гэтсби, застрелят- прямо на сцене, обрызгав кровью белую пачку балерины.

Очень много образованных мальчиков в девяностые, тех мальчиков, что читали про праздник, который всегда с тобой и отзвуки века джаза, соотносили американский карнавал с отечественным.

Я очень хорошо помню это время.

Его будут любить всё больше и больше — потому что это такое свойство воспоминаний. Люди любят свою молодость тем больше, чем дольше живут.


И, чтобы два раза не вставать, скажу: в рассказах о карнавале очень интересна роль наблюдателя. Читателю и зрителю вовсе не хочется отождествлять себя с Пьеро или Арлекином, ну их прочь. Хвастаться тем, что ты был бутлегером или валил пацанов на стрелке — дело рисковое. Лучше быть свидетелем-рассказчиком, приглашённым на пир. Рассказчики живут дольше, они чаще выживают. У нас есть своя традиция рассказчиков, которых пригласили к нуворишу, самая интересное, что в романе Грина "Золотая цепь" происходит ровно то же: герой, оказавшийся в нужное время в нужном месте, попадает в сказочный мир больших денег и больших диковин, там — разлучённая любовь, коей он свидетель.

Кончается это понятно как: "Что ожидает нас сегодня и вообще?

Автомат качнул головой, открыл рот, захлопал губами, и я услышал резкий, как скрип ставни, ответ:

— Разве я прорицатель? Все вы умрете; а ты, спрашивающий меня, умрешь первый".

В общем, все умерли.


Извините, если кого обидел.


22 мая 2013

(обратно)

День славянской письменности (24 мая) (2013-05-24)

Поезд пересёк границу города, и за окном мелькнули огромные фортификационные сооружения, оставшиеся ещё с давних водяных войн во время Эпидемии.

Мальчик прилип к окну, наблюдая за горящими на солнце куполами и белыми свечами колоколен. Купола двигались медленно, поезд втягивался под мерцающую огнями даже в дневном свете надпись «Добро пожаловать! Привет репатриантам!»

Мальчику даже захотелось заплакать, когда в поезде вдруг заиграл встречный марш, и все купе наполнились ликующими звуками. Он оглянулся на родителей — отец был торжественен и строг. Мать не плакала, лишь глаза её были красными. Видно было, что для неё, русской по крови, это была не просто репатриация, а возвращение.

Они прошли санитарный контроль и получили из рук пограничника временные разрешения на проживание. До этого у мальчика никогда не было документов — этот кружок с микрочипом был первым (не считая прошения о сдаче экзаменов с трёхмерной фотографией, на которой он вышел жалким и затравленным зверьком).

Их поселили в просторном общежитии, где семья потратила немало времени, чтобы разобраться с хитроумной сантехникой. Родители притихли: казалось, они сразу устали от впечатлений, а мальчика, наоборот, трясло от возбуждения.

До экзамена были ещё сутки, и он пошёл гулять.

Прямо у общежития был разбит большой сквер с памятником посередине. Мальчик чуть было не спросил у пробегающего мимо сверстника, кому это памятник, но сам вдруг узнал фигуру. Это был памятник Розенталю. Это был человек-легенда, человек-символ.

Именем Розенталя его последователи-ученики вернули в свои права русский язык, и портреты Розенталя висели в каждой школе города. Книги Розенталя члены запрещённого Московского лингвистического кружка хранили как священные реликвии, а теперь первоиздания лежали под музейным стеклом.

Розенталь был равновелик Кириллу и Мефодию — те дали миру волшебные буквы, а Розенталь утвердил учение о норме языка и его правилах.

Норма — вот что принёс Розенталь в страну победившего русского языка.

Его портрет присутствовал даже в степной глуши, где жил мальчик. В русской миссионерской школе, стоявшей на вершине одного из курганов, сквозняк трепал портрет Розенталя. Портрет был вырезан из журнала и прибит гвоздиком к стене класса. Человек с высоким лбом, колыхаясь на стене, будто кивал мальчику, а учительница в это время рассказывала, как члены лингвистического кружка устраивали демонстрации у Президентского дворца. И вот уже восставшие брали власть, а вот принимался новый закон о гражданстве. Начиналась новая эра — и отныне всякий, кто говорил по-русски, был русским.

Так в раскалённом котле междоусобиц рождалась новая нация.

Мало было говорить по-русски, нужно было говорить по-русски правильно. Чем правильнее ты говорил, тем лучшим русским ты был.

И если ты по-настоящему знал язык, то рано или поздно ты приходил на древнюю площадь древнего города, и там, под памятником Кириллу и Мефодию, тебя возводили в гражданство Третьего Рима. Не важно было, какой у тебя цвет кожи, стар ты или молод, богат или беден — если ты сдавал экзамен, то становился гражданином. Ты мог выучить язык в тюрьме или среди полярных скал, в полуразрушенных аудиториях Оксфорда или в собственном поместье — неважно, шанс был у всех.

Мальчик шёл по улицам города своей мечты — он пока ещё боялся пользоваться общественным транспортом. Здесь всё было не так, как в родных местах. А там сейчас, наверное, вспоминают о них — в деревне около заглохших ключей, где дремлет вода. Старики пьют вино и играют в кости и с недоверием переговариваются об их затее. Погонщики-сарматы, сигналя почём зря, ведут через реку длинный и скучный обоз. В гавань, к развалинам порта, причаливают шхуны, неизвестно откуда и неизвестно зачем посетившие этот печальный берег.

Эти места — царство латиницы, хотя об этом знают только те, кто научился читать. Старинные вывески с румынскими словами, смысл которых утерян, дребезжат на ветру, латинские буквы можно прочитать на номерах ржавых автомобилей, что вросли в землю на поросших травой улицах.

Мальчику рассказывали, что в те времена, когда с севера шли беженцы от Эпидемии, здесь было не протолкнуться, но он не очень верил в сказки стариков. Дедушка Эмиреску вообще говорил, что купил бабушку за корзину помидоров. Больную девушку просто спихнули с телеги ему под ноги…

Погружённый в детские воспоминания, мальчик вышел на площадь с обязательной статуей. Там он увидел стайку девочек — их наряды казались мальчику сказочными, словно платья фей. Девочки сговаривались о встрече, и он услышал, как одна, уже убегая, крикнула: «Под Дитмаром, в семь!..».

Мальчик догадался, что имеется в виду какой-то из бесчисленных памятников Розенталю, и неприятно поразился. Ему никогда не пришло бы в голову назвать великого Розенталя просто Дитмаром. Что это за фамильярность? Но он сразу же простил эти волшебные создания, потому что в этом городе всё должно быть прекрасным, а если ему кажется, что что-то не так, то, значит, он просто пока не разобрался.

После недолгих размышлений мальчик пошёл в музей — разумеется, в музей военной истории. Он не так удивился системам защиты периметра, что спасали город от внешней опасности, как тому, что в одном из залов увидел дробовой зенитный пулемёт, из которого расстреливали стаи птиц во время Эпидемии птичьего гриппа. Точно такой же пулемёт стоял на окраине их деревни — только разбитый и ржавый. Однажды дедушка Эмиреску залез на место стрелка и попытался дать залп, но один из ржавых кривых стволов разорвало, и дедушка навсегда приобрёл кличку «корноухий». Кличку дала бабушка, и, стоя посреди двора,подперев бока руками, долго кричала, объясняя деду незнакомое русское слово.

Мальчик шёл по пустым залам музея — здесь никого не интересовала консервированная война. Город жил своей хлопотливой жизнью, подрагивали стёкла от движения транспорта, и мальчик думал — что вот он здесь свой, этот город — его город.

Осталось только сдать экзамен.

К этому он готовился долгих два года. По вечерам после работы отец тоже читал книжки Розенталя, и мать вслед за ним обновляла свой русский, следуя учебникам из миссионерской школы.

Мальчик учил свод законов Розенталя наизусть. Память мгновенно вбирала в себя оттенки словоупотребления, грамматические правила и исключения, а мальчик только дивился прекрасной сложности этого языка. Мать улыбалась, когда он хвастался ей диктантами без единой ошибки.

Собственно, с диктанта и начинался экзамен на гражданство, а по сути — экзамен по русскому языку.

В документах просто писали «экзамен» — и сразу было понятно, о чём речь. В разрешении на трёхдневное пребывание было сказано «…для сдачи экзамена», и пограничники понимающе кивали головами.

Сначала диктант, через час — сочинение, и, наконец, на второй день — русский устный.

Ходили слухи, что в зависимости от результатов экзамена новым гражданам выписывают тайные отметки, ставят специальные баллы, которые потом определяют положение в обществе. Мальчик не верил слухам, да и что им было верить, когда во всех справочниках было написано, что оценок всего две — «сдал» и «не сдал».

Наутро они вместе отправились на экзамен. Взрослых пригласили в отдельный зал, и, на всякий случай, семья простилась до вечера.

Диктант оказался на удивление лёгким. Лоб мальчика даже покрылся мелкими бисеринами пота от усердия, когда он старательно выписывал буквы так, как они выглядели в старинных прописях — учительница в миссии предупреждала, что это необязательно, но ему хотелось доказать свою преданность языку.

Потом он выбрал тему сочинения — впрочем, выбор произошёл мгновенно. Ещё несколько месяцев назад, репетируя экзамен, он написал несколько десятков текстов, и теперь что-то из них можно было просто подогнать под объявленное.

Он решил писать об истории. «Отчего нашу Москву называют Третьим Римом», — горела надпись на табло в торце аудитории. Эта тема значилась последней и, стало быть, самой сложной.

И он принялся писать.

Хотя он тысячи раз представлял себе, как это будет, но всё же забыл про план и черновик и сразу принялся писать набело. Он представлял себе, как в далёком, ныне не существующем городе Пскове, в холодном мраке кельи Спасо-Елизаровского монастыря старец Филофей пишет письма Василию III.

Мальчик старательно вывел заученную давным-давно цитату: "Блюди и внемли, — благочестивый царь, что все христианские царства сошлись в твое единое, ибо два Рима пали, а третий стоит, а четвертому не быть. Уже твое христианское царство иным не останется".

Неведомая сила водила рукой мальчика, и на бумагу сами собой лились чеканные формулировки на настоящем имперском наречии — то есть, на правильном русском языке.

Каждый знающий русский язык чувствовал себя подданным этой империи, и Третий Рим незримо простирался за границы Периметра, за охранные сооружения первого и второго кольца. Его легионы стояли на Днепре и на Волге — среди лесов и пустынь, обезлюдевших после Эпидемии. Варвары, сидя в болотах и оврагах, в горах и долинах по краю этого мира, с завистью глядели на эту империю, частью которой готовился стать мальчик. Иногда варвары заманивали русские легионы в ловушки, и от этого рождались песни — про погибшую в горах центурию всё из того же Пскова и про битву с латинянами под Курском. Но чаще легионы огнём и мечом устанавливали порядок, обучая безъязыких истории.

Мальчик, шурша страницами умирающих книг, пытался сравнить себя — то с объевшимися мухоморов берсерками, то с теми римлянами, что пережили свой первый итальянский Рим и, недоумённо озираясь, разглядывали развалины, среди которых пасутся козы, и прочие следы былого величия. Он отличался от них одним — великим и могучим русским языком, что был сейчас пропуском в новую жизнь.

Семья встретилась у выхода и вместе вернулась домой. Отец был хмур и тревожен, а мать непривычно весела. Мальчик подумал, что им нелегко даётся экзамен. Сам он перед сном прочитал одну главу из Розенталя наугад, просто так — зная, что перед смертью не надышишься, а перед экзаменом не научишься, и быстро уснул.

В темноте он ещё слышал, как мать подходила к кровати и поправляла ему одеяло.

Сны были быстры и радостны, но, проснувшись, он тут же забыл их навсегда.

Устный экзамен был самым сложным — получив билет, мальчик понял, что два вопроса он знает отлично, один — про древнего академика Щербу и его глокую куздру — хорошо (он с ужасом понял, что не помнит, как ставить ударение в фамилии учёного, и решил подготовить речь, почти не упоминая этой фамилии). Это, собственно, было несложно: «Великий учёный предложил нам…»

Дальше ему выпал рассказ о сакраментальном «одеть» и «надеть» — знаменитый спор, приведший к расколу в рядах лингвистического кружка. За ним последовали битвы за букву «ё», окончившиеся высылкой, а затем и ликвидацией печально знаменитого оппортуниста Лейбова. Мальчик помнил несколько параграфов учебника, посвящённых этой необходимой тогда жестокости. Но возвращение идеального языка и должно было быть связанным с жертвами. Тем более, что некоторые раскаявшиеся были возвращены из ссылок и забвения.

Дальше шло несколько практических задач — и вот среди них он затруднился с двумя. Это были задачи о согласовании в одной фразе и о правильном употреблении обращения «вы» — с прописной и строчных букв.

Определённо, он помнил это место у Розенталя, помнил даже фактуру бумаги, то, что внизу страницы была сноска, но вот полный список никак не возникал у него в памяти.

Он молился и всё был уже готов отдать за это знание, и вдруг оно выскочило словно чёртик из коробочки в старинной игрушке, что хранил дед Эмиреску в комоде.

Кто-то наверху, в небесной выси, принял его неназванную жертву, и ему не задали ни одного дополнительного вопроса.

Он разговаривал с экзаменаторами, поневоле наслаждаясь своим правильным, по-настоящему нормативным языком.

«Назонов» — старинной перьевой ручкой вписал секретарь его фамилию в какой-то специальный лист бумаги. Комиссия не скрывала, что экзамен он сдал — хотя такое полагалось объявлять только после ответа последнего экзаменующегося.

Он отправился шататься по улицам. Счастье билось где-то в районе горла, как пойманная птица, и было трудно дышать.

Мальчик даже не сразу нашёл общежитие — так преобразился город в его глазах. Солнце валилось за горизонт, и стоящий в розовых лучах памятник Розенталю, казалось, приветствовал мальчика.

Он рассказал отцу о своей победе, и отец, как оказалось, сдавший хуже, но тоже успешно, обнял его — кажется, второй раз в жизни. Первый был шесть лет назад, когда еле живого мальчика вытащили из Истра, уже вдосталь наглотавшегося стылой весенней воды.

Отец обнял его и сразу отстранился:

— Послушай, у нас проблема. Мама…

Мальчик не сразу понял — что могло быть с мамой?

— Она не прошла. Не сдала.

— К-как?!

Это было чувство обиды — случилось что-то несправедливое, и что теперь с этим делать?

— Почему?! Она мало учила? Она плохо выучила, да?

— Так вышло, сынок. Никто не виноват. Не обижай маму, она всю жизнь отдала нам.

— А не надо было всё, зачем нам это всё? Надо, чтобы она была с нами, надо… — мальчик заплакал. — Это она виновата, она.

Отец молчал.

Наконец мальчик поднял глаза и спросил неуверенно:

— Что же теперь будет?

— Мы остаёмся тут, мы с тобой. Я говорил с мамой, и она считает, что мы должны остаться. У тебя очень хорошие перспективы. Тебе нельзя упускать этого шанса. Мама тоже так считает.

Мальчик стоял неподвижно, а мир вокруг него завертелся. Мир вращался всё быстрее и быстрее, точно так же, как мысли в голове. «Но ведь она же русская, русская, вот отец — молдаванин, и теперь их примут в гражданство, а она всегда была русская, её все в деревне так и звали «русская», и бабушку, когда она была маленькой, дразнили «русской», потому что она, купленная за помидоры, осела там с первой волной беженцев сразу после начала Эпидемии. А вот теперь мама не сдала экзамен, но ведь её обязательно надо принять. Ведь она своя, она русская — но металлический голос внутри его головы равнодушно отвечал «Она. Не. Сдала. Экзамен». Кому могла помешать его мать в этом городе, на их Родине?»…

Мальчик вошёл к маме. Нет, она не плакала, хотя глаза были красные. Но вот что неприятно поразило мальчика — её руки.

Мать не знала, куда деть руки. Они шевелились у неё на коленях, огромные, красные, с большими, чуть распухшими в суставах пальцами.

Он не мог отвести от них глаз и молчал.

А потом, так и не произнеся ни слова, ушёл в свою комнату.

На следующий день они провожали её на вокзале — разрешение на пребывание кончалось на закате. Счёт дней по заходу солнца был архаикой, сохранившейся со времён Московского Каганата, но он не противоречил законам о русском языке, и его оставили.

Теперь на вокзале уже не было лозунгов, не играла музыка, только лязгало и скрипело на дальних путях какое-то самостоятельно живущее железо, приподнимались и падали вниз лапы автоматических кранов.

Они как-то потеряли дар речи, в этот день русский язык покинул их, и семья общалась прикосновениями.

Мать зашла в пустой вагон, помотала головой в ответ на движение отца — «нет, нет, не заходите». Но отец всё же втащил в тамбур два баула с подарками — это были подарки, похожие на те, что мальчик находил в курганах рядом с мёртвыми кочевниками. Чтобы в долгом странствии по ту сторону мира им не было скучно, рядом с мертвецами, превратившимися в прах, лежали железные лошадки и оружие, посуда и кувшины. Мама уезжала, и подарки были не утешением, а скорбным напоминанием. Столько всего было недосказано, и не будет сказано никогда.

Мальчик понимал, что боль со временем будет только усиливаться, но что-то важное было уже навсегда решено. Потом он будет подыскивать оправдания, и, наверное, годы спустя, достигнет в этом совершенства — но это годы спустя, потом.

Поезд пискнул своей электронной начинкой, двери герметично закрылись и разделили отъезжающих и остающихся.

Выйдя из здания вокзала, отец и сын почувствовали нарастающее одиночество — они были одни в этом огромном пустом городе, как два подлежащих без сказуемого. Никто не думал о них, никто не знал о них ничего.

Только Дитмар Розенталь на вокзальной площади на всякий случай протягивал им со своего постамента бронзовую книгу.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


24 мая 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-05-24)

А вот, знатоки, скажите мне, это действительно Коран?

Я его вырезал из известной картинки и перевернул, если что.

А то хочется отвести

беду от Крокодила


Хотя листик действительно какой-то странный. Не для чтения на аллее Таврического сада в 1921 году. Кстати: кошерен ли Крокодил?

А халялен ли он? По-моему, он всё-таки животное нечистое.

Хоть и вкусное.


И, чтобы два раза не вставать, скажу: в Москве последний звоночек, кажется, действительно удался.

Не говоря уж о том, что традиционно дал комментарий для радио по поводу землетрясения.

Правда, на этот раз девушка была честнее: сразу взяла быка за рога.

"Правда ли", — говорит, — "Это означает вероятное разрушение земной коры близкий приход Конца Света? Вы как фантаст и геофизик, что скажете?"

Ну тут уж я не сплоховал.


Извините, если кого обидел.


24 мая 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-05-27)

Святая воля провиденья…
Артистка сделалась больна,
Лишилась голоса и зренья
И бродит по миру одна.
Бывало, бедный не боится
Прийти за милостыней к ней,
Она ж у вас просить стыдиться…
Подайте ж милостыню ей!
Подайте ж милостыню ей!

На телевидении есть такой жанр: фильм о том, как ужасно обернулась судьба знаменитого актёра, как он не держит под старость голову, как умирает в захламлённой и вонючей квартире. Большинство биографических историй, что рассказывают о звёздах советского кино, оканчиваются текстом: «Смерть возлюбленного вызвала у N. сильнейший стресс. Успокоение она стала искать в спиртном. Вновь появились “странные” люди, из квартиры стали исчезать вещи, но ей уже было всё равно». Ну там варианты: «Когда квартиру вскрыли, то среди гор мусора…»

Жанр мне этот не близок, хотя тема смерти, одна из двух самых важных тем вообще. Но тут есть два обстоятельства, которые заставили мня задуматься.

Первое заключается в том, что мне вообще мало интересны актёры — как ни странно, они редко говорят что-то интересное для меня.

Стареющие политики, журналисты, учёные — это совершенно другое. А вот судьба стареющего актёра мне вовсе не интересна. Более того, я как-то смотрел как-то документальные фильмы типа «Знаменитые пары Голливуда», и недоумевал: что мне могут дать судьбы живых и мёртвых скучных людей, я не знаю.

Именно что с недоумением я смотрел всё это.

Есть какие-то исключения в судьбах актёров, но они чрезвычайно редки — я даже фамилий называть не буду.

Второе наблюдение в том, что при всей неблизости театра моему восприятию, я замечаю, что актёры именно с театральным опытом, преимуществом театрального опыта над кинематографическим, мне интереснее в своих пенсионных разговорах.

Более того — театральные актёры, достигшие определённого уровня известности, гораздо лучше сохраняются внешне. Видимо, причина в том, что это вообще разные профессии — изображение состояния на минуту или две на съёмочной площадке, и спектакль, в котором актёр общается со зрителем непосредственно, без монтажа и армии помощников. Второе требует куда большего усилия и тренировки.

В этих рассуждениях много зыбкой не-статистики. Например, может оказаться, что главный фактор в том, что актёр на пенсии не может найти себя, да и никому он не нужен. Или главным фактором окажется то, что в кино актёром можно стать проще — да что там, компьютерные технологии оживляют даже мёртвых, а раньше хороший режиссёр мог оживить полудохлых актрис. И вот, лишившись этой инъекции оживления, они ускоряли свою смерть — и заваливали себя мусором в своих однокомнатных квартирах.

Но вдруг это всё уже счислено, а рассуждения эти опоздали.


Извините, если кого обидел.


27 мая 2013

(обратно)

С минимальными потерями личного состава (День пограничника. 28 мая) (2013-05-28)

Лампочка на потолке подпрыгнула, моргнула, и он сразу понял, что началось. Один раз уже так было — лет десять назад, когда он только начал служить в этих краях. Тогда их сильно тряхнуло — землетрясение разрушило несколько городов, и повернуло в сторону реку. Но теперь это было не землетрясение, теперь это была их персональная беда.

Лампочка мотнулась на длинном шнуре и погасла. И тогда капитан понял, что попали в домик с генератором. Линия, что вела из Посёлка, уже неделю висела мёртвыми проводами — в общем, сразу стало понятно, чего ждать.

Вернее, он ждал этого последние года три.

Бойцы были давно натренированы и быстро заняли место в траншеях на склонах холма. «Мы будем драться и ждать, — подумал капитан. Я знаю начальника отряда, он совершенно отмороженный, но их в обиду не даст. Он будет идти напролом, главное, чтобы не промедлили мотострелки».

А вот мотострелки были осторожны, и ему казалось, что они наверняка будут медлить, они застряли в политической паутине, в тонких договорённостях между местными князьями, в национальных проблемах, в ценности зыбкого перемирия сторон, в сложностях взаимодействия с армией республики, которой были формально приданы. Мотострелки всё будут проверять и перепроверять, пока по нему, капитану, будут молотить реактивными снарядами.

Самое обидное было в том, что жители посёлка не предупредили его. Люди с той стороны не могли придти к ним, форсировав реку перед заставой. Они накапливались в Посёлке, и это было ясно как день.

Капитан много раз приезжал в Посёлок, чтобы специально говорить с главными людьми.

Маленькому суетливому человеку, по виду вовсе не кулябцу, он просто подарил телевизор, и тем закончил общение с гражданской властью. А вот с шейхом мазара он проводил долгие часы, сидя на ковре в тени мавзолея.

Отец шейха мазара был похоронен тут же, в нескольких метрах от края пыльного ковра, и дед его был похоронен там же, и отец деда лежал под соседней плитой. Время там, у могильных плит, остановилось, и скоро капитан понял, что шейх мазара воспринимал могильные плиты просто как новый дом своих родственников. Они, эти старики, просто переселились туда, под арабскую вязь каменного покрывала.

Хранитель мазара пил с ним чай три года, и три года капитан надеялся, что в нужный день из посёлка прибежит мальчишка и предупредит заставу о беде. Но беда пришла без предупреждения. Долгие часы, проведённые на пыльном ковре, были напрасны.


Ракеты снова ударили в холм, и с потолка посыпалась какая-то труха.

Он пошёл по траншеям, чтобы ободрить своих солдат, но солдаты его были давно проверены, и сами понимали, что сейчас будет. Лишь один сержант из Калуги молился своим солдатским заступникам — это была давняя легенда, о том, что в крайний час к тебе придут на помощь с Родины. Капитан слышал её в десятках вариантов, а один корреспондент уверял его, что был описанный в летописи факт, когда в Вологде в страшный час явились какие-то белоризцы. Как не крути, всё выходил смертный ужас — в конце погибали все. Капитан этого не одобрял, но и не препятствовал — сержант был правильный и обстоятельный человек, из тех, на которых держится служба.

Через полчаса пошла первая волна атакующих — абсолютно одинаковых людей в халатах. Это были крестьяне, давно забывшие крестьянский труд. Солдаты из них выходили тоже неважные — капитан видел оружие, что находили при убитых нарушителях. Стволы были изъедены ржавчиной, а затворы болтались в китайских винтовках, как горошины в погремушках.

А вот за ними стояли люди в хорошей форме с хорошими биноклями. Двух людей в чистой и новой форме тут же сняли снайпера-пограничники, и атака захлебнулась. Но инструкторов оказалось куда больше, и ещё у наступающих были хорошие артиллеристы с давним боевым опытом.

Сейчас вся надежда ложилась на резерв погранотряда, который уже находился в пути. Всё шло правильно, и в начальстве он не ошибся. Теперь надо было просто продержаться — с минимальными потерями личного состава.


Но минул день, и оказалось, что подмога не пришла. «Не пришла, значит, подмога», — подумал он сокрушённо. Капитан ещё не знал, что помощь застряла на горной дороге близ Посёлка. Капитан понимал, что такое случается, и даже был готов и к этому. Но дальше пошло ещё хуже.

Он знал, что в самом лучшем раскладе всё равно погибнут несколько его человек, но не ожидал, что они погибнут так быстро. Слишком плотен был огонь, и против них работало несколько безоткатных орудий, ракетные установки и невесть сколько гранатомётов.

Враги действовали грамотно, и первым делом сожгли бронетранспортёр. Отстреляв боезапас, из него вылез единственный живой член экипажа и сразу же оказался в окружении людей с той стороны. На него бросилось несколько человек, и они были в такой ярости, что добивая раненого, искололи ножами друг друга.

К концу дня радист доложил, что позывной «полста восемь» застрял на заминированной дороге под огнём из засады. Итак, всё действительно было гораздо хуже, чем сначала думал капитан. Самое дорогое, что у него было — время, уходило в песок, как вода из пробитого бака. Время стало дороже воды и патронов, это время было нужно для вертолётов, что везли к нему экипажи танков; для того, чтобы сапёрный отряд снял под огнём фугасы, закопанные в дорожной грязи; для того, чтобы пришла помощь, пока он воюет. И вот этого времени для дыхания его личного, личного, личного состава не хватало.

Из-за его спины давно перестал валить чёрный дым пожара, сменившись белым кислым облаком, стелившимся над холмом. Застава выгорела.

Ночью они отбили ещё одну атаку, а наутро пересчитались и запомнили новый скорбный счёт. Радист сжёг документацию, а некоторые — фотографии близких, чтобы их не разглядывали ненужные люди. Построек, по сути, уже не сохранилось — четыре стены на восемь домов. Теперь надо уходить — с минимальными потерями личного состава.

Тех, кто будет жить, увёл его заместитель. Глядя на него, капитан с некоторым удовольствием думал, что у него выросла хорошая смена. Грязный и перебинтованный лейтенант выведет личный состав к своим, и в этом сомнения у капитана не было. Уходящие отстёгивали рожки с остатком патронов и бросали их остающимся. Здоровые (здоровых, впрочем, не было, были легкораненые) ушли, и теперь их осталось полдюжины. «Это и будут теперь, — решил капитан, — минимальные потери».

У него осталось пять бойцов, и обратного пути нет. Шесть человек окончательно сровнялись между собой и забыли про звания и награды, забыли про вещевое и денежное довольствие, забыли про планы на будущее и про обиды прошлого. Жизнь теперь была проста и ничего, кроме врагов и друзей, в ней уже не было.

Накануне он говорил с заместителем о жизни, и это им обоим казалось частью бесконечной шахматной партии, когда время от времени игроки переворачивают доску и начинают играть фигурами противника.

Заместитель говорил о смысле войны, и о том, за что им умирать. Они говорили об этом всегда, но ни разу не расширили круг участников таких бесед. Подчинённых надо было оберегать от этих размышлений, а начальство — тем более.

— За что мы будем умирать? За президента нашего, что дирижирует чужими оркестрами? — говорил заместитель. — Не смеши. За идеалы демократии? За геополитику? Нас с тобой давно уже не раздражают статьи в газетах о том, как мы стоим на пути наркотрафика. Те, кому надо этого трафика, просто купят канал доставки, подешевле возьмут местных генералов, а подороже — наших.

— Может, и купят. Проще всего сказать «дерусь — потому что дерусь», и в этом великий смысл военного равновесия. Мы — должны существовать, а, значит, стоять здесь для того, чтобы человек верил, что на всякую силу есть сила противоположная. Что кого-то не купят, а кто-то не уйдёт — такая вот метафизика.

Про себя капитан думал о том, что не надо умножать причин. Те, кто рвут рубаху на груди и говорят о Родине, чаще всего взяли эти слова из книг и кинофильмов. С ними тяжело в бою, и пафос похож на песок, набившийся в ствол. Его товарищ, попавший в русский батальон в Югославии, рассказывал историю, которая капитану очень понравилась. Во время боснийской войны кто-то написал на церкви, что стояла на краю у сербского поселения: «Это — Сербия!» а кто-то другой приписал: «Дурак, это — церковь». Те, кто знают, что церковь — это церковь, а Родина — это Родина, и не произносят пафосных речей, обычно служат лучше.

Он не кривил душой, пафос давно улетучился из их разговоров. Высокая политика растворилась в горном воздухе, а оставшиеся ценности оказались просты: приказ и Устав, жизнь товарища и выполнение задачи. Чем было дальше от полосатого пограничного столба, тем меньше внимания вызывали эмоциональные слова. Капитан вспомнил, что одной из самых пафосных сцен в жизни, что он видел, был доклад оборванного лейтенанта другого погранотряда, у которого убили больше половины сослуживцев, и вот он, выведя к своим горстку пограничников, плачет, докладывая об этом какому-то начальнику. Он вдруг раздражённо подумал, что может вдруг забыть фамилию этого старшего лейтенанта, но тут же вспомнил: Мерзликин его звали. Точно — Мерзликин.


Тут заместитель напомнил ему, что в прошлом году на соседней заставе убили наряд. До сих пор было непонятно, кто это сделал, и местные говорили, что пограничников зарезали горные духи, злые гении этого места. И действительно, после нескольких лет в этих горах, им иногда казалось, что под тонкой коркой цивилизации присутствовавшей здесь в виде телевизоров, вентиляторов и газированной воды, существует жаркий и пыльный как здешние горы, мир духов и сказочных существ.

Внутри этого глубинного, скрытого от глаз корреспондентов мира, сходились странные силы, и произнесённые на разных языках молитвы вступали в бой как солдаты вражеских армий. Люди с той стороны собирали из воздуха своих демонов, а солдаты с севера, мелко крестясь, звали на помощь своих святых. Но и поверхностный мир, мир рациональной материи и марксистских товарных отношений был жесток, часто бессмысленно жесток (так считал капитан, относившийся к смерти спокойно, но рачительно), но так же неистребим, как невидимый.

Капитан касался этого в разговорах с шейхом мазара, и каждый раз ощущал, что не вполне может понять речь старика. Дело было не в нюансах диалекта, а в базовых понятиях. У них было разное мнение о добре и зле, о лжи и справедливости, вот в чём было дело.

— Мы пришли сюда не так давно, — говорил он заместителю. — Мы пришли сюда полтора столетия назад. Мы строили мосты и железные дороги, больницы и школы, но ничего не изменилось. Тот же мир, та же пыль и песок. И совершенно не факт, что мы были тут нужны.

— Детская смертность упала, можно себя этим оправдывать.

— Никто ничего не знает о здешней смертности, лейтенант. Кто-то написал какую-то цифру, и вот она кочует из доклада в доклад. Никто ничего про эти места не знает. И когда Партия исламского возрождения схлестнётся с Демократической партией, и одни будут стрелять в других из кузовов японских пикапов, а другие отвечать им из наших бронетранспортёров, то мы не отличим белую нитку от чёрной. При этом на въезде в Посёлок до сих пор написано «Слава КПСС» — только буквы проржавели. Легко сказать, что нужно нести бремя белых, смело сеять просвещенье и всё такое. Гораздо труднее сказать вслух, что люди не равны, что у нас есть более высокая правда, чем у них.

Кажется, тот разговор происходил зимой, когда на склоны ложился тонкий слой снежной крошки, которую быстро сдували злые ветры. Или это было жарким летом, когда личный состав экономил каждую каплю воды из пробитого теперь в десятке мест бака водокачки? Всё равно. В любом случае, этот разговор был бесконечен, и они вели его, будто проверяя посты, изучая, не изменилось ли что на местности. Где смысл, где их предназначение? У капитана был, на самом деле, год эйфории, когда он считал, что всё утрясётся и местная власть возьмёт дело в свои руки, а его начальство безжалостно и цинично наведёт порядок в этом горном краю. Но год прошёл, и эйфория улетучилась. Самообман прошёл, вокруг бушевали нескончаемые мятежи, столицу брали три раза — и всё люди непонятных политических пристрастий, а правительство в изгнании грозило казнями всякому, кто поможет иным правительствам. Здесь правил принцип коллективной ответственности, и если что — просто вырезался весь род несогласных. «Правда белого человека, — думал про себя капитан, — работает только тогда, когда империя прочна, а сам белый человек в пробковом шлеме едет на слоне между согнутых спин своих рабов. А когда семьи белых людей сидят на своих пожитках, и вся улица кидает в них камни, никакой правды уже у них нет. И самое глупое наступает тогда, когда белые люди начинают метаться между силой своего оружия и любовью к малым народам. Они рассчитывают на взаимность любви, а кончается это всё одинаково — выселенными из квартир и узлами из пододеяльников в уличной пыли.

Капитан знавал местных демократов, что норовили прорубить новое окно не то в Россию, не то сразу в Европу. Но он не верил в эти окна, и думал, что всё как началось мятежами и казнями, ими, в итоге, и закончится. Такой вот исторический материализм наблюдал капитан вокруг себя.

Семьдесят лет тут насаждали атеизм, но он мгновенно высыхал на этой выжженной солнцем земле, как пролитая в полдень вода.

А с водой тут много что было связано: вода была жизнью, а распределяли её особые люди. Как-то раз он сидел на пыльном ковре с шейхом мазара, когда к ним пришёл приехавший из города мираб. Мираб был непростым человеком, весь род которого был мирабами — раздатчиками воды. Даже глава здешнего муфтията был мирабом. А этот мираб был когда-то начальником водокачки в городе — и не сразу капитан понял, что приезжий приехал не к старику в его мазар, а посмотреть на него, капитана.

Мираб смотрел на него, будто пробовал на зуб — и капитан был для него камушком, попавшим в плов, чем-то раздражающим и неудобным. Он, будто кусок скалы, упал в горный поток, и вот вода думает — сдвинуть ли его с места, или обойти.

Господин воды смотрел на него хмуро и отхлёбывал горький чай из пиалы. Капитан сидел перед ним в своей выгоревшей форме и вдруг вспомнил, что у него большая дырка в носке. «Ничего, — подумал он. — Мне терять нечего. На семь бед один ответ». И мираб, словно почувствовав это безразличие, расстроился. Ему было бы приятнее, если бы в этом русском был страх или ненависть, а спокойное безразличие говорило о том, что капитан пойдёт до конца.

Поднявшись с ковра и зашнуровывая свои высокие ботинки, капитан понял, что признан неудобным. Именно неудобным — это непроизнесённое слово всё же отдавалось в ушах.

Старик из мазара, кажется, сожалел об этой встрече и в следующий раз привёл его к своей сестре-старухе. Про неё говорили, что это настоящая Биби-Сешанби, госпожа Вторник.

Госпожа Вторник стучала в своём закутке старинной прялкой и уже ждала капитана. В его руки была вложена толстая шерстяная нить, натянув которую, старуха тщательно всмотрелась в волокна.

— Тебе хорошо, — сказала старуха, пожевав беззубым ртом. — Ты настоящий воин, и ты живёшь по своей судьбе. Жизнь твоя коротка, как порыв ветра, а смерть быстра, как глоток. Да ты, собственно, уже мёртв.

— Да? — улыбнулся капитан. — Уже?

Но старик уже уводил его прочь, говоря, что бояться нечего, женщин не стоит слушать, и вообще он плохо понял её из-за шума прялки.

«С надеждой мы смотрели на этот мир, — думал он на обратной дороге, трясясь в кабине грузовика. — А мир неисправимо жесток, зол и беспощаден. Никто не знает предназначенья, кроме как Боевой устав».


Жизнь действительно оказалась недлинной, но это была его жизнь. Капитан не верил в эту местную нечисть, ни в здешнюю, ни в тех существ, что бродят среди родных осин. Из всех суеверий в нём жило только правило называть последнее «крайним». Капитан верил в личный состав, матчасть и боевое взаимодействие. И то, что сейчас ему не повезло, ничем не нарушило картины его мира.

Поэтому он был раздосадован, когда к нему подполз сержант-пулемётчик с неожиданным вопросом:

— Может, позовём заступников?

Капитан досадливо поморщился: мистики он не любил, потому что она слишком легко объясняла неудачи, и оправдывала бездействие. И эту старую солдатскую легенду про заступников не любил, но время было такое, что только на легенды и приходилось надеяться. Солдатских заступников, может, кто и видел, да и не мог рассказать: солдатские заступники приходили перед самым смертным часом, и увидеть их на пробу никто не хотел. А испытать на себе то, как крайнее время превращается в последнее, удовольствие сомнительное.

И всё же капитан кивнул — потому что его люди заслужили всё остальное, если уж не заслужили времени на жизнь.

Сержант пошёл к камням молиться, да и остальные забормотали что-то про себя.

И вот капитан увидел, как сгущаются рядом странные тени. Как они набирают плотность и вес — и вдруг фигур вокруг стало вдвое больше.

Вышел из-за камней очень высокий человек в длинной рубахе и с плотницким топором за поясом. Кажется, его звал как раз сержант из Калуги. Пришли ещё и другой бородач, и с ним монах, почти мальчик.

Но один оказался совсем странным, с ветками вместо рук. Ветки торчали из рукавов, и это существо больше походило на пугало.

— А ты кто такой? — спросил капитан, не сдержавшись.

— Это мой, — сказал снайпер с раскосыми глазами. — Это со мной.

Капитан не стал спрашивать, как зовут этого северного бога, но, заглянув в его пустые глаза, подумал, что он, пожалуй, самый страшный из пришельцев.

Замыкал строй старик в чалме.

— А вы-то, отец, зачем тут?

Тот покачал головой: сам, дескать, понимаешь, так надо.

Пришлые разбрелись по своим подопечным. К капитану же никто не пришёл — можно было позвать своего первого командира, который умер несколько лет назад, но капитан рассудил, что нужно быть последовательным и не отвлекать покойника от возможных дел.

Так они повоевали ещё, а через несколько часов капитану перебило осколками ноги. Тогда он понял, что надо устраивать последнюю лёжку.

Готовя себе это место, он смотрел, как дерутся призванные его солдатами заступники, и отмечал, что дерутся они неважно — недостаточно слаженно. Очевидно, что они были простые крестьяне — за исключением старика в чалме, что лихо махал кривой саблей, и человека-пугала, на работу которого капитан, видавший всякое, старался не смотреть. Но капитан понимал, что эти существа пришли сюда не для того, чтобы помочь им выстоять, а как раз потому, что его солдаты были обречены.

Надо было умирать за простые истины — за друга и за командира. А ему — идти вместе с ними, и чтобы у них достало мужества и пришли эти духи воздуха и огня, как старшие братья к заплаканным школьникам.

Старик с саблей стоял рядом с его радистом, действительно недавним школьником откуда-то из-под Казани. Лицо у радиста было залито слезами, и видно было, как ему страшно. Старик временами кричал радисту что-то ободряющее, и тот, хлюпая носом, старался целиться тщательнее.

«Мы пришли в этот мир с мальчишескими представлениями о славе и назначении, — думал капитан, — Нам повезло больше прочих, потому что мы сейчас ответим за эти мальчишеские представления о долге. Мёртвые сраму не имут, никто из нас не потерял чести, и мы всё сделали правильно».

Потом капитан увидел, как сержант умирает, положив голову на колени своего местного святого, а тот гладит его по бритой голове. Когда сбоку подбежал какой-то человек в халате, бородач только махнул своим топором не глядя, и голова врага покатилась прочь.

Сержант умер, но ноги его прожили чуть дольше, заскреблись о камни ботинками и вытянулись, наконец.

Человек с топором перекрестился и пошёл к другим бойцам.

Тут капитану стало немного обидно за своё безверие — но он отогнал эту жалость к себе. Дело-то житейское, дело времени, дело минуты — сейчас он тоже умрёт, и все окажутся на равных.

Когда все пятеро заступников пришли к нему, капитан понял, что остался один. Тела тех, кого назвали заступниками, уже начинали просвечивать, растворяться в сумерках. Видать, дело их тут было исполнено.

Человек-пугало подошёл попрощаться, но капитан помахал ему рукой — не трать время, дескать, мне недолго, не задержу.

Своих ног капитан уже не чувствовал.

Хорошо было бы умирать, смотря в небо, как герой толстовского романа, который он проходил в школе. Это было единственное место, которое он там прочитал, но память услужливо подсказала, что под чужим небом герой не умер, а умер в какой-то душной деревенской избе, среди стонущих раненых. Но капитану нужно было доделать одно, последнее дело.

Для достоверности он лёг на живот поверх ненужных бумаг, пятная их кровью. Бумагами и планшеткой те, кто поднимутся сейчас на холм, обязательно заинтересуются, и обязательно сдвинут его тело с места — всё равно, будь он жив или мёртв. А под ним и под ворохом бумаг, их ждёт неодолимая фугасная сила. Капитан стал ждать чужих шагов, а пока смотрел, как в сухой траве, на уровне его глаз, бежит муравей.

Муравей был тут не при делах. Не при чём тут был муравей, и капитан пожелал ему скорее убраться отсюда.

Муравей задумался, помотал головой и побежал быстрее прочь.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


28 мая 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-05-30)

Прежде Закон, потом Благодать; прежде тень, потом Истина.

Слово о Законе и Благодати митрополита Илариона (1037)

С утра размышлял о юридической силе и всяких правилах. Это было следствие архаичного разговора о разнице между личной собственностью при Советской власти и собственностью частной. То есть, я обдумывал мысль о собственности как о доверительном управлении.


И, чтобы два раза не вставать, скажу про историю с пушкинским ветераном.

Вообще, с этим казусом Маслова очень интересная история.

Тут идея в чём: есть такое хитрое звание "ветеран" — причём, это не только "участник войны" или там "инвалид войны", а ещё и "ветеран всяческих конфликтов" ну и тому подобное.

Это дело регулируется у нас законом Федеральный закон "О ветеранах" от 12.01.1995 N 5-ФЗ в редакции 2008 года. Там, собственно, расписаны всякие категории ветеранов и под первым пунктом значится: "Ветеранами Великой Отечественной войны являются лица, принимавшие участие в боевых действиях по защите Отечества или обеспечении воинских частей действующей армии в районах боевых действий; лица, проходившие военную службу или проработавшие в тылу в период Великой Отечественной войны 1941–1945 годов (далее — период Великой Отечественной войны) не менее шести месяцев, исключая период работы на временно оккупированных территориях СССР, либо награжденные орденами или медалями СССР за службу и самоотверженный труд в период Великой Отечественной войны".

И тут ведь какая штука — бывший лейтенант Маслов действительно принимал, проходил и всё такое — пока летом 1942 года не сдался в плен. (Тут я намеренно исключаю все рассуждения о точности и справедливости обвинений — это такой идеальный гражданин Маслов, который пригоден для умопостроений).

И вот он стал служить у немцев, да не просто хиви, а в карательном батальоне, возвращаться в СССР не хотел, но был выдан, получил свой "червонец", отсидел, а в 1980 году стал ветераном.

Так вот, по закону он именно что ветеран — до угрюмого лета 1942 года, когда весь мир балансировал на краю. Однако признать это обществу нельзя, это всё равно что советскому завучу осознанно приглашать в школу дедушку-пулемётчика, что видел гибель Чапая.

Это всё смешно в анекдотах, а вот как будет с этим разбираться Московский областной суд — непонятно. Можно, конечно, тупо прогнуть закон и сказать: "Ложь взад, сука! Удостоверение на стол! И разговаривать с тобой нечего", но тут всё-таки некоторый подвох. В законе никаких правил лишения нет — это вроде как отобрать у доберман-пинчера удостоверение, что он доберман-пинчер. То есть, если бы Маслов застрелил жену с любовником, получил десять лет после войны, такого резонанса бы в обществе не было. А тут как бы враг, но враг осуждённый и отбывший. В общем, казус.

Правда, есть такая Директива минобороны рф от 14.04.1995 № д-9 "О выдаче удостоверений участника великой отечественной войны бывшим советским военнослужащим, необоснованно репрессированным в годы великой отечественной войны и в послевоенный период", где министр требует от военных комиссариатов, чтобы те организовали выдачу удостоверений участника Великой Отечественной войны необоснованно осуждённым гражданам Российской Федерации… кроме бывших советских военнопленных, которые служили в строевых и специальных формированиях немецко — фашистских войск, полиции, и лиц, не подлежащих реабилитации согласно ст. 4 Закона Российской Федерации от 18 октября 1991 г".

Но это директива министерства, а тут — Федеральный закон. И удостоверение супротив звания.

При этом нереабилитированный Маслов (гипотетический, конечно), вовсе не хочет реабилитации, а хочет звания ветерана (и так довольно хлебного). А в законе о реабилитации ничего про звания не сказано. Сказано только что десять лет, отбытые Масловым выданы ему правильно. Ну, а кто спорит?


Извините, если кого обидел.


30 мая 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-05-31)

Блажен муж, который не ходит на совет нечестивых

и не стоит на пути грешных

и не сидит в собрании развратителей.

(Пс. 1, 1)

Это старая история, и я её давно расказывал.

На одном и собраний хлопобудов и будохлопов я посетил доклад «Современные войны в Интернете. Теория и практика».

То и дело в докладе всплывали Виктор Резун, правые и левые.

— Рунет вопрос Резуна уже решил… — слушал я. — Камня на камне не оставили мы от этих концепций…

— Сколько крови мы перепортили эспээсовцам и яблочникам, — продолжал докладчик.

И становилось понятно, что доклад должен был называться «Сетевой флейм как способ времяпровождения. Теория и практика». Забормотали там какие-то люди, застучали подошвами об пол. И началась битва пикейных жилетов. Начали говорить о каких-то методиках пропаганды, о том, что работать нужно только с поддающимися, выпали как резаная карта «Югославия и Ирак.

Я при этом думал, что есть распространённый вид сетевой паранойи — ругаясь на форуме или в чате, думать, что принимаешь участие в битве добра со злом. Ведь приглядится кто со стороны, так сразу поймёт, что не добра со злом, а бобра с козлом, жизнь победила смерть двумя неизвестными способами, а весь этот стук по клавишам — заурядное психотерапевтическое выговаривание.

Сеть стала чудесным инструментом для психотерапии — бродят по ней миллионы людей, кто расслабленно бормоча «Еh bien, mon prince. Gênes et Lucques ne sont plus que des apanages, des поместья de la famille Buonaparte», а кто — горячась, как расслабленный увалень в очках. Многие из них и живут, и питаются сетевыми эмоциями.

А я пред всеми кругом виноват — и лезу ко всем с внутренней правдой. Надо бы сидеть и не петюкать, попросту занимаясь богоугодными делами.

Что с этим делать? Да ничего. Всё сказано в эпиграфе.


Извините, если кого обидел.


31 мая 2013

(обратно) class='book'> Усачёвские бани (2013-06-03) Усачёвские бани — типичны для Москвы.

Хорошая печь. Небольшая купель, вменяемые посетители — мне, правда, повезло — я там бывал в неурочное время, когда парятся старики.

Сидишь на скамеечке, а над тобой дребезжащий голосок сообщает, как ходил его обладатель на встречу ветеранов завода. Никого не узнал. Воевавших не осталось, больше с медалями за труд. Накрыли столы, да. Врач дежурил.

Жизнь идёт, сидят тощие старики, греются.

И то верно — толстые просто не доживают.

Большинство бань Москвы простые краснокирпичные коробки. Но Усачёвские бани — настоящий шедевр конструктивизма. Шедевр — не шедевр, а здание это примечательно. Удивительно только, что я не сумел найти имени архитектора: его нет в доступных мне источниках.

Среди действующих московских бань я знаю, по крайней мере, две в духе конструктивизма. Вот Донские бани строил в конце двадцатых архитектор Ивашкевич. Не такие радикальные, как ленинградские (и тюменские) круглые бани — но всё же. Копия Донских бань стоит на Кожевнической улице — это бывшие Кожевнические банги, которые давно пожрал спортивный клуб. Однако, на Кожевнической улице здание украшено керамикой — летят дирижабли, физкультурники машутся ракетками и какие-то люди в шахтёрских шляпах свелят у себя под ногами зенмлю. На этом и спасибо судьбе — хоть это сохранилось.

Вернёмся на улицу Усачёва. Злые языки говорят, правда, что простой фасад с вертикалью посередине напоминает крематорий.

Действительно, баню с крематорием многое роднит, и я знаю похожие картинки.

Но всё же здание удивительно красиво — жаль только, что внутри никакого конструктивизма не сохранилось — вообще внутренность бань, кроме, может быть, Сандунов, никак не коррелирует с их внешним видом. Разве пропеллер бы, наподобие того, что есть во втором разряде Селезнёвских бань, мог бы соответствовать — но с тем пропеллером особая история.

А так — Усачёвка это просто сосредоточие архитектуры двадцатых — завод "Каучук", неподалёку клуб этого завода, знаменитый рабочий посёлок (один из множества рабочих посёлков в конструктивистском стиле), всё это нынче исчезает. Снесут и греческую церковь, видать, что не осталось греков банщиков у нас.

Сайт Усачёвских бань дураковат, в разделе о ценах сообщает о стоимости пилинга и скрабинга — меж тем, это всё в дебрях платных кабинетов. Он, этот сайт, вообще мало что толком сообщает.


Зато Василий Розанов в «Заметках о писательстве» много что сообщает о русской бане в целом. Он там написал знаменитое рассуждение об английской конституции и русской бане: «Благочестивый составитель нашей первой Летописи записал, что, когда св. Андрей Первозванный пришел на север Черного моря и водрузил в пределах нынешней России крест — конечно, осьмиконечный, — он нашёл уже здесь любимый народный обычай: баню. Именно летописец записал, что нецые человеки, натопив до невозможности огромную кирпичную печь и наплескав туда воды, входят в облака горячего пара и долго и больно хлещут себя веником. С тех пор «много воды утекло», но баня стоит; князья воинствовали, Москва их смирила; Москва померкла, — но баня все стоит; вся Россия преобразована, но баня не преобразована. Баню очень старались «выкурить»: Лжедимитрий игнорировал её; «отечественные» писатели смеялись над нею, указывали на заграницу, что «вот за границей…». Но баня устояла; мало того — она пошла сама за границу, потребовала экспертизы докторов и теперь, заручившись всеми патентами, менее чем когда-нибудь, думает уступать натиску цивилизации.

Баня глубоко народна; я хочу сказать — русского народа нельзя представить себе без бани, как и в бане собственно нельзя представить никого, кроме русского человека, т. е. в надлежащем виде и с надлежащим колоритом действий. Если вы хотите кого-нибудь сделать себе приятелем и колеблетесь, то спросите его, любит ли он баню: если да — можете смело протянуть ему руку и позвать его в семью вашу. Это — человек comme il faut.

Обычай бани есть гораздо более замечательное историческое явление, нежели английская конституция. Во-первых, баня архаичнее, т. е., с точки зрения самих англичан, — почтеннее: она более, нежели конституция, историческое comme il faut; во-вторых, она демократичнее, т. е. более отвечает духу новых и особенно ожидаемых времен. Идея равенства удивительно в ней выдержана. Наконец, английская конституция для самых первых мыслителей Европы имеет спорные в себе стороны; бани никаких таких сторон не имеют. Но самое главное: в то время как конституция доставляет удовлетворение нескольким сотням тысяч и много-много нескольким миллионам англичан, т. е. включая сюда всех избирателей, — баня доставляет наслаждение положительно каждому русскому, всей сплошной массе населения. Наконец, она повторяется через каждые две недели, тогда как наслаждение парламентских выборов, проходящее живительной «баней» по народу, получается несравненно реже. Мы уже не говорим о том, что выборы — суета, грязь, нечистота, во всяком случае тревога и беспокойство для всех участвующих; баня для всех же — чистота и успокоение.

Баня имеет свои таинства: это — «легкий пар». Кто не парится, тот, собственно, не бывает в бане, т. е. не бывает в ней активно, а лишь презренно «моется», как это может сделать всякий у себя в кухне, как это сумеет всякий чужестранец.

«С легким паром», — эту фразу неизменно произносит каждый входящий в баню, ни к кому не обращаясь и всех приветствуя. Баня уже самою мыслью своею располагает к благожелательству — и это есть одна из самых тонких её черт. Она проста и безобидна; она есть чистота на первой и самой необходимой её ступени — физической; она — поток общения и какого-то прекрасного мира; она, наконец, представляет собою периодическое возбуждение, поднятие сил, необходимое всякому, кто серьезно трудится».[13]

Любимейшим времяпрепровождением и «единственным радикальным отдыхом, равно как и прибежищем во всех горестях»[14], была для Василия Васильевича баня. Врачи запрещали ему париться в бане, но он врачей вообще не слушался: запрещали ему курить, а он все курил; помогал детям качать воду в колодце, хотя делать этого ему было нельзя. 24 ноября стоял зимний холодный день. В такие дни он всегда стремился в баню, а на обратном пути с ним случился удар: у него закружилась голова, и он упал в снег, в канаву, уже недалеко от дома. Было морозно, он стал замерзать. Случайный прохожий увидел лежащего старика и сказал другому прохожему, к счастью, оказавшемуся доктором. Они подняли Василия Васильевича, посадили на извозчика и привезли домой. С тех пор он уже не вставал с постели.[15]

Cp: "Розанов с молодых лет очень любил русскую баню и не оставил это «славянофильское» увлечение и в Петербурге. Он писал: «Я без конца и люблю баню, и истинно в ней духовно отдыхаю»".[16]


Так что, чтобы два раза не вставать:

1000/1200 рублей за неограниченное время


ул. Усачева, д. 10, Фрунзенская

Вт-вс 8.00–22.00. Касса работает до 20.00

+7(499) 271-75-71, +7(499) 246-60-79


Лефортовские бани

Оружейные бани

Донские бани

Калитниковские бани

Коптевские бани

Астраханские бани

Тихвинские и Дангауэровские бани

Селезнёвские бани

Сандуновские бани


Извините, если кого обидел.


03 июня 2013

(обратно)

Песочница (День защиты детей, 1 июня) (2013-06-04)

Летом Москва пахнет бензином и асфальтом — днём этот запах неприятен, раздирает лёгкие и дурманит голову, но поздним вечером пьянит и дразнит. Город, выдохнув смрад днём, теперь отдыхает.

Проезжает мимо что-что чёрное и лакированное, несётся оттуда ритмичное и бессловесное, на перекрёстке можно почуять запах кожи — от дорогих сидений и дорогих женщин.

Интересно в Москве жарким летом, когда ночь прихлопывает одинокого горожанина, как ведро зазевавшуюся мышь.

Чтобы спрямить дорогу домой, Раевский пошёл через вокзал, где тянулся под путями длинный, похожий на туннель под Ла Маншем, переход.

В переходе к нему подошёл мальчик с грязной полосой на лбу.

— Дядя, — сказал мальчик, — дай денег. А не дашь (и он цепко схватил Раевского за руку), не дашь — я тебя укушу. А у меня СПИД.

Отшатнувшись, Раевский ударился спиной о равнодушный кафель и огляделся. Никого больше вокруг не было.

Он залез в карман, и мятый денежный ком поменял владельца. Мальчик отпрыгнул в сторону, метко плюнул Раевскому в ухо и исчез. Снова вокруг было пусто — только Раевский, пустой подземный коридор, да бумажки, которые гонит ветром.

Раевский детей любил — но на расстоянии. Он хорошо понимал, что покажи человеку кота со сложенными лапками — заплачет человек и из людоеда превратится в мышку — сладкую для хищного котика пищу. И дети были такими же, как котята на открытках — действие их было почти химическое.

И с эти мерзавцем тоже — пойди пойми — заразный он на самом деле или просто обманщик.

Не проверишь.


Под вечер он вышел гулять с собакой — такса семенила позади, принюхиваясь к чужому дерьму. Милым делом для неё было нагадить в песочницу на детской площадке.

Но сейчас на детской площадке шла непонятная возня — не то совершался естественный отбор младших, не то борьба за воспроизводство у старших.

Раевский вздохнул: это взрослые копошились там — то ли дрались, то ли выпивали. Да, в общем, и то, и другое теперь едино.

И тут Раевского резанул по ушам детский крик. Крик бился и булькал в ушах.

— Помогите, — кричал невидимой ребёнок из песочницы, — помогите!..

Что теперь делать? Вот насильники, а вот он Раевский — печальный одиночка. Куда не кинь, всюду клин, и он дал собаке простой приказ.

Такса прыгнула в тёмную кучу, кто-то крикнул басом — поверх детского писка.

И вдруг всё стихло.

— Сынок, иди сюда, — позвали из кучи.

— Ага! — громко сказал Раевский, нашаривая в кармане мобильник.

— Иди, иди — не бойся.

Отряхиваясь, на бортик песочницы сели старик и девушка, за руки они держали извивающегося мальца — точную копию, приставшего к Раевскому в переходе. Левой рукой старик сжимал толстый кривой нож.

— Да вы чё? — Раевский отступил назад. Собака жалась к его ногам.

— Знаешь, Раевский, сказал старик — это ведь оборотня мы поймали. Хуже вампира — этот мальчик только шаг ступит — крестьяне в Индии перемрут, плюнет — Новый Орлеан затопит. Он из рогатки по голубям стрелял — три чёрные дыры образовалось. А сейчас мы его убьём, и спасём весь мир да вселенную в придачу.

Раевский отступил ещё на шаг и стал искать тяжёлый предмет.

— Ну, понимаю, поверить сложно. Вдруг мы сатанисты какие — но мы ведь не сатанисты. А ведь пред тобой будущее человечества. Вот к тебе нищий подойдёт — ты у него справку о доходах спрашиваешь? Или так веришь?

— А я нищим не подаю, — злобно ответил Раевский, вспомнив сегодняшнего — в переходе.

— Ладно, зайдём с другой стороны. Вот откуда мы фамилию твою знаем?

— Да меня всякий тут знает.

— Если вы не верите, то человечеству, что — пропадать? Вот вас, дорогой гражданин Раевский — отправить сейчас в прошлое, да в известный австрийский город Линц. А там Гитлер лежит в колыбельке.

— Шикльгрубер, — механически поправил Раевский.

— Неважно. Что не убить — маленького? Миллионы народу, между прочим, спасёте.

— Это ещё неизвестно — кто там вместо Гитлера будет. А в вашем деле, я извиняюсь, ничего мистического нет. Налицо двое сумасшедших, что собираются малого упромыслить. Как тебя звать, мальчик?

— Са-а-ня, — сквозь слёзы проговорил мальчик.

— Раевский, Раевский, — весь мир оккупирован, они среди нас, — вступила девушка, между делом показав Раевскому колено. Колено было круглое и отсвечивало в ночи.

— Нет, не понимаю, что за «оккупация». Оккупация, по-моему, это когда в город входит техника, везде пахнет дизельным выхлопом, а по улицам идут колонны солдат, постепенно занимая мосты, вокзалы и учреждения.


Раевский сел верхом на урну и, пытаясь вслепую набрать короткий милицейский номер в кармане, продолжил:

— Во-первых, порочен сам ваш подход. И вот почему: мы говорим об абсолютно реальных вещах — у вас мальчик и ножик. У вас могут быть доказательства ваши конспирологических идей, значит, мне на них надо указать. Или сразу перейти к метафорам и шуткам, которые я очень люблю.

Иначе получается история вроде той, когда у меня в квартире испортились бы пробки. Ко мне придёт монтёр и вместо того, что бы починить пробки, скажет, что мой дом стоит в луче звезды Соломона, Юпитер в семи восьмых… Да ну этого монтёра в задницу.

Во-вторых, мы как бы живём в двух мирах — реальном, где этого монтёра надо выгнать и починить пробки с помощью другого монтёра, скучного и неразговорчивого, и втором мире — мире романов Брэма Стокера и Толкиена. По мне, так лучше отделить мух от котлет. Починить материальным способом пробки, а потом при электрическом свете заниматься чтением.


Мобильный так и не заработал, а подозрительно попискивал в кармане, а мальчик, почуя надежду, забился в цепких руках парочки.

— Пу-у-cи-и-к, — протянула девушка, — ну ты пойми, человечество, Вселенная, не захочешь, никто ведь не узнает. А я помнить буду — ты мой герой навсегда, а? Тебя вся мировая культура к чему готовила? Ты как единорог выглядит, знаешь?

— Не знаю я никаких единорогов, — оживившись, ответил Раевский.

— И Борхеса не читал? — язвительно произнесла девушка, но её перебил старик:

— Дорогой ты наш товарищ Раевский, ты убедись сам — мы этому оборотню сейчас ножом в голову саданём, он сразу обратится в прах — вот оно, решительное доказательство.

— Это детский сад какой-то, прямо. Вы ребёнка сейчас зарежете, а потом уж обратного пути не будет. А принцип Оккама никто не отменял. Он, я извиняюсь, замечательный логический инструмент. И работает вполне хорошо и в том, и в этом случае. Никого мы резать сегодня не будем. Сейчас вы мне ещё сошлётесь на процессы над ведьмами, что были в Средние века — и о которых вы знаете всё по десяти публикациям газеты «Масонский мукомолец», пяти публикациям в «Эспрессо-газете», и одной — в журнале «Домовый Космополит». Увеличение числа конспирологических версий ведёт к превращению человека в параноика. Или в писателя…

Раевский в этот момент оторвал, наконец, от урны длинную металлическую рейку, и, размахнувшись, треснул старика по голове.

Девушка вскрикнула, а мальчик упал на песочную кучу.

— Беги, малец! Фас, фас! — завопил Раевский, хотя его такса уже визжала и дёргала старика за штанину, а девушка, разрыдавшись, спрятала лицо в ладонях.

Мальчик удирал, не оборачиваясь. Он бежал резво, шустро маша руками и совершенно не касаясь ногами земли.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


04 июня 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-06-06)

Сегодня какой-то заполошный день. За завтраком читал о Пушкине, а потом тридцать минут медитировал на фразу из газетной статьи "нравственный негр". В результате зачем-то посмотрел порнографический фильм Crossing The Color Line (1997). Дрянь фильм, если что.

Обнаружил, что разучился вести переговоры — и жутко расстроился по этому поводу. Нет, не то, что бы я делал это как Брюс Уиллис в известном фильме на космическом курорте, но всё же раньше у меня выходило лучше.


И, чтобы два раза не вставать, спрошу: в что там на Московском книжном фестивале? Сходить ли в пятницу, или, наоборот, в субботу? Или там кто меня куда позовёт? Вдруг схлестнутся старые литературные враги, и мне предложат помахать разводным гаечным ключом (у меня есть) — сперва на одной стороне, а потом на другой. А? Или там иные песни с плясками? Или там литературный бильярд? Или чо?


Извините, если кого обидел.


06 июня 2013

(обратно)

Оружейные бани (2013-06-06)

Я расскажу про Оружейные бани.

Я расскажу о них, потому что полжизни прожил рядом.

Я видел, как ломали Оружейные бани. Старый кирпич поддавался плохо. Сперва разрушили стены, а лишь потом — какие-то внутренние переборки.

На свет явился огромный, чуть не паровозный котёл — он и был похож на паровоз — огромный, чёрный, он лежал на куче кирпичей как мёртвый дракон. Вокруг суетились бессмысленные люди, которым казалось, что они убили Гулливера.

Снизу развалины подплывали водой.

Говорили, что бани поставлены на роднике — и живая банная вода мешалась с мёртвым серым дождём. Говорят, что банная вода до сих пор подтапливает здание бизнес-центра, что выстроен поверх этого храма мочалки и веника.

Места тут и вправду водянистые — у метро Маяковского неистребимый плывун под землёй — именно поэтому новый выход из этой станции состоит из эскалаторов, которые то поднимают, то опускают пассажирского человека.

На улице, что рядом — вечная стройка.

А ничего там строить нельзя — много лет там стоял лишь стенд «Слава КПСС!» с лицами передовиков района. А как снесли его, так, видать, остановился рядом идущий из бани инструктор Фрунзенского райкома. Остановился, поправил под мышкой ценный веник, да и проклял это место как игуменья снесённого монастыря.

Оружейные бани были знамениты, помимо пара, публикой — говорят, что туда любили захаживать балетные. Любили Оружейные бани люди творческие — неподалёку театры, редакции журналов, несколько издательств, рядом было гнездо архитекторов — «Моспроект», да и то — только Центральные и Сандуны были ближе к Кремлю.

Даже Краснопресненские бани стоят дальше от Садового кольца, чем стояли Оружейные. Впрочем, были они не Оружейные, а Бани № 1 Свердловского района.

В детстве, я помню, бани были недороги. Как писал уже упомянутый журналист Рубинов: «В каждой бане есть план. Баня думает за людей, сколько им мыться. И вообще бани обслуживают не людей — мужчин и женщин. Бани видят свое призвание в том, чтобы извлекать из мужчин и женщин деньги за помывку. Если меньше стала выручка, то ее надо увеличить. Каким образом? Очень просто: повысить тариф! Где те Марьинские бани, в которых мытье артезианской водой стоило десять копеек!.. Теперь нет бани дешевле полтинника. За сеанс. Но ввели еще новый тариф за полсеанса. Он не равен половине предпоследнего тарифа — трем четвертям.

Чтобы оправдать свою страсть к выручке, Разнобыт (так называется специально созданное учреждение для руководства остатком бань: там есть плановики, экономисты, инспекторы, секретари, машинистки, диспетчеры, инженеры, главный инженер, генеральный директор, четыре заместителя генерального директора) спроектировал, обсудил, внедрил в жизнь новую планировку старых бань. В каждой бане выбросили по одной-две лавке и воздвигли на том месте высокое корыто с холодной водой.

Оно называется возвышенно: контрастный бассейн. Когда-то разопревшие посетители, бань сигали в речку — теперь пусть они кидаются в корыто, в контрастный бассейн, в котором берега отстают друг от друга на полтора метра. Разве за это удобство не надо платить?

А в предбаннике ввели еще одно усовершенствование: разгородили жесткие диваны так, что образовались открытые кабинки на четверых. Пусть посетители ходят компаниями и стерегут свои вещи сами. Мест в предбаннике стало меньше. Ну и что из этого, раз выручка поднялась! А выручка все поднимается, и очереди все растут… Почему бы не подниматься и не расти, если, к примеру, в Можайских банях, которые раньше пускали к себе людей за 16 копеек, сейчас требуют 70 копеек? За сеанс. В кино сеанс дешевле! В бане и впрямь, как в кино, когда там идет интересный фильм. Выбрался человек в баню, собрал белье, пришел, а касса закрыта: на все сеансы билеты проданы. Или касса открыта, но загордившаяся банная кассирша осаживает охотника помыться: «На семнадцать часов билетов нет. Берите на девятнадцать, пока есть». Что остается охотнику: берет и ходит два часа с веником вокруг бани. Или пойдет в душевое отделение. Истинный любитель бань туда не ходит. Там ему делать нечего. Ни попариться, ни водой как следует окатиться. Это добровольная одиночка для людей угрюмых, которые доверяют только самому себе».

Оружейные были дешевле перестроенных к Олимпиаде Краснопресненских — там в восьмидесятые сеанс стоил три с полтиной.

А потом и вовсе время понеслось по кочкам.

Нынче сходить в Оружейные бесценно.

Бани, меж тем, не исчезают до конца.

В жаркую московскую ночь накануне Ивана Купалы можно придти на прежние места и услышать шум льющейся воды и кряхтение банного народа.

И, чтобы два раза не вставать, скажу: до сих пор в Сети можно найти примечательный и призрачный телефон Оружейных бань. Уж давно вывезли битый кирпич, а Оружейные бани жили своей жизнью — в качестве какого-то акционерного общества, производили что-то, сливались с чем-то, кажется, был там какой-то иностранный капитал, но, дунь-плюнь, всё растрепалось.


И, чтобы два раза не вставать:

Оружейный пер., 19.

телефон Д1 56 24


Сандуновские бани

Селезнёвские бани

Астраханские бани

Ржевские бани

Лефортовские бани

Покровские бани

Воронцовские бани

Вятские бани

Очаковские бани

Измайловские бани

Усачёвские бани

Калитниковские бани

Коптевские бани

Бани Соколиной горы


Оружейные бани

Семёновские бани

Донские бани

Тихвинские бани

Тетеринские бани

Тюфелевские бани


Извините, если кого обидел.


06 июня 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-06-07)

Продолжая историю про Московские бани, надо сказать, что плач по общественным баням напоминает причитания по литературе. С литературой всё прям сейчас хорошо, и полиграфия сейчас прекрасна, и издательские услуги доступны, и никакой цензор не остановит, да только нет читателя, который это всё должен оплачивать.

С общественными банями ровно та же история — журналисты часто выбегают вперёд и восклицают: "Доколе! Прекратите уничтожать наше достояние". Оно, конечно, достояние, но при этом часть бань действительно обветшали, некоторые действительно убыточны, а третьи никак не назовёшь шедевром архитектуры. Однако есть и бани, что назовёшь, что вовсе не обветшали, а многие вовсе не убыточны.

Понятно, что раньше, в условиях печального коммунального житья, баня была прекрасным способом поддерживать чистоту. Оттого сеть бань покрывала Москву равномерно, не только в рабочих посёлках, но и в центре города.

При этом не всякий столичный житель слышал слово "сауна" и слово "хамам", не говоря уж об их посещении.

Бани у нас были понятно какие — русские.

Динамика этого процесса была следующая в 1801 году — 28 бань, к 1897 — 34 бани, а в 1913 году — 61. При этом это только "торговые" бани, доступные за денюжку. Были ещё бани семейные и монастырские, но туда, понятно, с улицы не сунешься.

В 1940 году общественных бань насчитывается 47 штук.

В своих "круглых" границах Москва существовала с 1960 года, и вот телефонный справочник Дело в том, что в 1964 году было около шестидесяти общественных бань (не считая ведомственных — при воинских частях, заводах, стадионах и проч.)

Сейчас осталось примерно двадцать (на самом деле меньше). При этом случился дикий рост саун — они чуть не в каждом квартале. Эти сауны во мне до сих пор вызывают недоумение. Во-первых, комнатами отдыха с неискоренимым запахом и влажностью от чужой ебли, а, во-вторых, биллиардом. Нет, воля ваша, но эти люди, катающие шары в постоянно спадающих простынях — какой-то абсурд. Нет, прочь, прочь этот стиль, что взят напрокат не то из комсомольских романов Юрия Полякова, не то из времён малиновых пиджаков.

Итак, происходит сразу несколько разных процессов — вымирают старики, что помнили расцвет банного дела эпохи Москвошвея. Часть потенциальных любителей русской бани строит себе баньки на даче. Случайные персонажи, предпочитающие пиво и бильярд, мигрируют в сауны. Одновременно закрываются общественные русские бани и плодятся электрические банные пункты при спортивных клубах и просто офисах.

Ну вот и представьте, что такое, когда в субботу днём все места в раздевалке заняты (а там, к примеру, пятьдесят мест). Это, конечно, не та очередь за билетиками, которую я занимал в 1985 в Краснопресненские бани с утра за час до открытия, чтобы купить на определённый сеанс, и не перманентная очередь в Сандуны — в обмен на вышедшего посетителя. Но всё же по субботам московские бани полны.

Этот ручеёк время от времени мелеет — например, летом. Но поток вовсе не истончился — он пока ещё жив.

Впрочем, как и русская литература.


Лефортовские бани

Оружейные бани

Усачёвские бани

Донские бани

Калитниковские бани

Коптевские бани

Астраханские бани

Тихвинские и Дангауэровские бани

Селезнёвские бани

Сандуновские бани


Извините, если кого обидел.


07 июня 2013

(обратно)

Коптевские бани (2013-06-10)

Коптевские бани простые — они как раз такой нормальный тип бань, которые, что называется "без понтов". В этом смысле на них похожи Астраханские бани.

Бассейн там не бассейн, но — купель. Стоит бочка с холодной водой, висят над головой две бадьи с цепочками.

Что хорошо в Коптевских банях — так это то, как там сделана раздевалка. Там всё из дерева — не липкий кожезаменитель диванов, не вагонные скамейки, а нормальные деревянные лавки.

Пар нормальный, крепкий.

Да только в середине дня чугунные чушки в печке уже были черноваты.

Один старичок принёс при том крапивный веник. О, крапивный веник! Жизнь его в парной скоротечна, исчезает он стремительно — но запах его незабываем. Крапивный веник это воспоминание о детстве, о дачных девках, что загнали тебя в зелёные заросли. Крапивный веник — это весна и начало лета, когда бабушка послала тебя в зимних варежках рвать крапивы на суп, чтобы пустить потом по нему ладью из крутого пол яйца. Ах, крапивный веник…

Коптевские бани просты, да держатся своими сообществами — ухватистым народом северо-запада москвы, там, где авиационные заводы, где люди, живущие на краю леса помнят страшную нечаевскую казнь в гроте и то, как начинается достоевский бесовской бунт. В двух шагах- школа Казарновского. Казарновского я видел, преломил с ним хлеб, и Казарновский мне понравился. В нём был толк — и сейчас он развесил на фасаде своей школы фотографии всех выпускников. Гигантские фотографии, надо сказать.


Непрост посетитель Коптевских бань, да бани нынче, по лету пусты.

Я бы рекомендовал посетителю Коптевских бань оберегаться зазубренной сливной трубы в прохладительной бочке и скользкого мокрого кафеля. Лавки там старого извода, серые, шершавые, будто чёрный хлеб с семечками. Однако, это всё мелочи, пустое. Где мраморные скамейки — расскажу всякому.


И, чтобы два раза не вставать: ежедневно: с 8:00 до 23:00 Цены: В будние дни 700 р. / 3 ч. Дети до 12(?) бесплатно.

м. Войковская, станция Рижского направления "Красный Балтиец". Б. Академическая, 13а.

+7 (495) 450–1709


Лефортовские бани

Оружейные бани

Усачёвские бани

Донские бани

Калитниковские бани

Астраханские бани

Тихвинские и Дангауэровские бани

Селезнёвские бани

Сандуновские бани


Извините, если кого обидел.


10 июня 2013

(обратно)

Донские бани (2013-06-11)

Позвонил профессор Посвянский и принёс скорбную весть: снесли Донские бани. Ну, приговорили их ещё несколько лет назад. На их месте собирались строить две (кажется) сорокаметровые башни (сначала, кажется, эти башни на общем стилобате, должны были быть по 75 метров). Но дело это длилось, подписывались какие-то петиции, и вот профессор выбежал из дома, да и увидел груду кирпичей.

У меня есть снимок (вот он, собственно), сделанный за неделю до этого скорбного исчезновения. Там, на двери бань уже можно разглядеть объявление "Закрыто по техническим причинам".

Причины оказались действительно техническими.

Донские бани были одним из самых дешёвых банных удовольствий Москвы.

Четыреста рублей за два часа — впрочем, и потом никто не выгонял. На пятьдесят рублей дешевле Астраханских бань.

Я застал ещё старый контингент — рабочих завода имени Орджоникидзе, мелких служащих и людей, что селились от Варшавского шоссе до Легнинского проспекта, от Загородного проспекта до трамвайного депо Апакова. Это были костистые мужики в возрасте больше среднего — и татуировки у них были не блатные, а какие-то особенные: кому осталась от флотсой службы русалка, а кому эмблема Министерства геологии на предплечье. Там я видел то, что что не видел больше никогда: идёт голый человек с шайкой, а татуированный чёртик-кочегар при каждом движении подкидывает в центр афедрона уголёк.

Баня была нечистой, да только в этой нечистоте был свой резон.

Мощная сильная печь пыхтела вовсю, гулко капала вода с потолка мыльни. Потолок был чёрный, в каких-то подтёках, будто взятых напрокат из фильма "Сталкер".


Один известный русский писатель описывал баню с недобрым, опасливым восхищением: "Когда мы растворили дверь в самую баню, я думал, что мы вошли в ад. Представьте себе комнату шагов в двенадцать длиною и такой же ширины, в которую набилось, может быть, до ста человек разом, и уж по крайней мере, наверно, восемьдесят, потому что арестанты разделены были всего на две смены, а всех нас пришло в баню до двухсот человек. Пар, застилающий глаза, копоть, грязь, теснота до такой степени, что негде поставить ногу. Я испугался и хотел вернуться назад, но Петров тотчас же ободрил меня.

Кое-как, с величайшими затруднениями, протеснились мы до лавок через головы рассевшихся на полу людей, прося их нагнуться, чтоб нам можно было пройти.

Но места на лавках все были заняты. Петров объявил мне, что надо купить место, и тотчас же вступил в торг с арестантом, поместившимся у окошка. За копейку тот уступил свое место, немедленно получил от Петрова деньги, которые тот нёс, зажав в кулаке, предусмотрительно взяв их с собою в баню, и тотчас же юркнул под лавку прямо под моё место, где было темно, грязно и где липкая сырость наросла везде чуть не на полпальца. Но места и под лавками были все заняты; там тоже копошился народ. На всем полу не было местечка в ладонь, где бы не сидели скрючившись арестанты, плескаясь из своих шаек.

Другие стояли между них торчком и, держа в руках свои шайки, мылись стоя; грязная вода стекала с них прямо на бритые головы сидевших внизу. На полке и на всех уступах, ведущих к нему, сидели, съежившись и скрючившись, мывшиеся.

Но мылись мало. Простолюдины мало моются горячей водой и мылом; они только страшно парятся и потом обливаются холодной водой — вот и вся баня. Веников пятьдесят на полке подымалось и опускалось разом; все хлестались до опьянения. Пару поддавали поминутно. Это был уж не жар; это было пекло. Все это орало и гоготало, при звуке ста цепей, волочившихся по полу… Иные, желая пройти, запутывались в чужих цепях и сами задевали по головам сидевших ниже, падали, ругались и увлекали за собой задетых. Грязь лилась со всех сторон. Все были в каком-то опьянелом, в каком-то возбужденном состоянии духа; раздавались визги и крики. У окошка в предбаннике, откуда подавали воду, шла ругань, теснота, целая свалка. Полученная горячая вода расплескивалась на головы сидевших на полу, прежде чем ее доносили до места.

Нет-нет, а в окно или в притворенную дверь выглянет усатое лицо солдата, с ружьем в руке, высматривающего, нет ли беспорядков. Обритые головы и распаренные докрасна тела арестантов казались еще уродливее. На распаренной спине обыкновенно ярко выступают рубцы от полученных когда-то ударов плетей и палок, так что теперь все эти спины казались вновь израненными. Страшные рубцы! У меня мороз прошел по коже, смотря на них. Поддадут — и пар застелет густым, горячим облаком всю баню; все загогочет, закричит. Из облака пара замелькают избитые спины, бритые головы, скрюченные руки, ноги; а в довершение Исай Фомич гогочет во все горло на самом высоком полке. Он варится до беспамятства, но, кажется, никакой жар не может насытить его; за копейку он нанимает парильщика, но тот наконец не выдерживает, бросает веник и бежит отливаться холодной водой. Исай Фомич не унывает и нанимает другого, третьего: он уже решается для такого случая не смотреть на издержки и сменяет до пяти парильщиков. "Здоров париться, молодец Исай Фомич!" — кричат ему снизу арестанты. Исай Фомич сам чувствует, что в эту минуту он выше всех и заткнул всех их за пояс; он торжествует и резким, сумасшедшим голосом выкрикивает свою арию: ля-ля-ля-ля-ля, покрывающую все голоса. Мне пришло на ум, что если все мы вместе будем когда-нибудь в пекле, то оно очень будет похоже на это место. Я не утерпел, чтоб не сообщить эту догадку Петрову; он только поглядел кругом и промолчал".

Но часто бывав в Донских в самые тяжёлые для них и страны годы, я знаю, что и в этом потолке с потёками, и в сырой раздевалке была своя прелесть и упоение.

Не так там, разумеется было грязно, но всё же человеку неподготовленному было страшновато.

Однако это была жизнь и Родина.


И чтобы два раза не вставать, скажу: у Донских бань остался двойник — Кожевнические бани. Этот конструктивистский проект был типовой, распространённый. Правда, Кожевнические бани, что стоят близ Павелецкого вокзала, узнать сложно. Здание изменилось почти до неузнаваемости — теперь в средней части ему пристроили купол, похожий на вокзальный.

Но под крышей по-прежнему плывут дирижабли, и советский народ на этой росписи по-прежнему занят обыденными делами. Однако теперь там дорогой спортивный центр под названием СпортЛайн клаб. Я уж вряд ли попаду внутрь.


Лефортовские бани

Оружейные бани

Усачёвские бани

Калитниковские бани

Коптевские бани

Астраханские бани

Тихвинские и Дангауэровские бани

Селезнёвские бани

Сандуновские бани


Извините, если кого обидел.


11 июня 2013

(обратно)

Астраханские бани (2013-06-12)

С точки зрения внешнего вида (с внутренними качествами это никак не связано) московские бани бывают — современными (вполне современное здание у Краснопресненских бань, построенных к Олимпиаде 1980). Таких бань мало, сейчас строятся спа-центры. Другой тип зданий — красно-кирпичные коробки, поставленные в тридцатые-пятидесятые годы. Никаких архитектурных излишеств, три-цетыре этажа, издали такие бани можно принять за школу. Третий тип бань — конструктивистские здания двадцатых годов.

И, наконец, бани исторические. Сандуны даже и неловко воспринимать в этом контексте, но есть ещё и Селезнёвские, Ржевские, и вот — Астраханские.

Говорят, что построены они примерно в 1890 году и Располагаются они в старом, постройки конца XIX века, здании. Принадлежали они Акционерному обществу Московской паровой прачечной и торговых бань — теперь, разумеется, акционерное общество другое.

Между этими временами бани назывались "Бани № 2 Щербаковского коммунального треста".

Парадокс Астраханских бань в том, что в поздний советский период они были как бы элитными (рядом писательские кооперативные дома, неподалёку жили дипломаты и кинематографисты), а ныне, наоборот, это самая дешёвая из приемлемых бань.


Один из персонажей романа Орлова "Аптекарь" "поймал сачком, а может быть, трусами, в Останкинском пруду годовалого ротана. Бурлакин посчитал, что сазан, доставленный с низовьев Волги летчиком Германом Молодцовым и проживающий в ванне Шубникова, скучает и ему необходим собеседник и друг. Не посоветовавшись с Шубниковым, а как бы готовя сюрприз, он подпустил ротана к большой и миролюбивой рыбе. Энциклопедически образованный Филимон Грачев, коли бы его спросили, объяснил бы, что ротан — особь из породы окунеобразных, заезжая с Дальнего Востока, в просторечье — головешка. Так вот эта головешка за ночь съел сазана. Сожрал, не оставив ни костей, ни жабр, ни чешуи. При этом нисколько не увеличился в размерах. А в сазане уже было девять килограммов. Шубников его холил и лелеял, угощал размоченными в квасе пряниками, квашеной капустой, нюхательным табаком, иногда наливал в ванну до стакана портвейна "Кавказ", связывая с сазаном планы покорения Птичьего рынка. И вот такая оказия!

Бурлакин каялся, но сазана-то вернуть он был не в силах! Бурлакин предлагал казнить ротана и им, испеченным в сметане, заесть напиток, но ротан, подлец, все понимал и ни в руки, ни в сачок не давался. В Останкинском пруду под башней ротан, видимо, жил впроголодь, теперь сжирал все, что Шубников по глупости или будучи находясь оставлял в ванной комнате. Выпрыгивал из воды и проглатывал зубные щетки, мыло, мыльницы, флаконы дезодоранта. Шубников остался без полотенец и без потрепанного, но любимого халата. Ротан сгрыз подставку из стальной проволоки, над которой крепилось зеркало, и теперь покусывал и само зеркало. При сазане из уважения к тихой рыбе Шубников не пользовался ванной, но и нынче, при ротане, ему приходилось мыться в Астраханских банях, вот до чего дошёл".

В Астраханских банях всегда было спасение.

Однако иному посетителю покажется, что в Астраханских банях грязновато.

В общем, это так. Но особенность Астраханских бань — в больших объединённых компаниях. Рядовой посетитель стоит в очереди, а потом удивляется белому бумажному квадратику, на котором написано время. Из-за очереди банщики строго соблюдают двухчасовой принцип посещения. Я, впрочем, никогда этого квадратика никому на выходе не показывал, но и никогда слишком долго не пересиживал.


Когда я был маленький, то не ходил в баню с отцом. Он, кажется, вовсе не любил баню, оттого я бегал с веником среди других взрослых. Все мальчики были со своими отцами, и вот они выходили и шли по улице, и мальчики тащили веники, которые ещё могли пригодиться в следующий раз. Отцы держали сыновей за руки, а сыновья держали большие веники. В этот час мальчики становились старше, а их отцы сбрасывали десяток-другой лет.

Прошло много лет.

Я вырос и сам стал ходить с сыном в баню. Астраханские бани были неподалёку от моего нового дома, и раньше в тех краях жили астраханские татары, переехавшие в Москву. Сейчас неподалёку строится огромная мечеть, по праздниками молящиеся покрывают всю местность узорчатым ковром, а вот Астраханских банях татар теперь мало. Туда приходили только старики — встретиться с такими же стариками, потому что их домов там уже нет, а вот бани — остались. Татарские старики сидели там в своих особенных войлочных шапках, расшитых странными узорами и молча кивали друг другу головами. И вот я лежал там на каменной скамье, а мой маленький сын тёр мне спину мочалкой.

И вдруг один из этих стариков, похожих в своих островерхих шляпах на волшебников, заговорил:

— Э-э, — сказал он. — Ты уже седой, лежишь в бане, и твой сын тебя моет. Это — счастье.


И, чтобы два раза не вставать:

Астраханский пер., 5/9

м. Проспект Мира.

500 рублей за два часа.

пн: выходной. вт — вс: 08:00–22:00

+7(495)680-43-29


Лефортовские бани

Оружейные бани

Усачёвские бани

Донские бани

Калитниковские бани

Сандуновские бани


Извините, если кого обидел.


12 июня 2013

(обратно)

Тихвинские бани (2013-06-13)

Кстати, об исчезнувших банях.

Исчезнувшие московские бани делятся на две категории — сломанные, сгоревшие или пришедшие в запустение, и бани, чьи задания теперь населяют другие конторы.

Там, где раньше хранились веники, стоят швабры и щётки, и бодро клацает по клавишам своего телефона таджикская уборщица, свободная от работы. На месте мыльни — залзаседаний, в парной, уже лишённой печи — личные покои директора банка. Всё это зависит от статуса здания и напоминает историю учреждения под названием «Геркулес», описанную двухголовым писателем Ильфопетровым. «Геркулес», как известно, находился в бывшей гостинице и сохранил большой вестибюль из розового мрамора. В заземленном лифте помещалось бюро справок. И «Как ни старались часто сменявшиеся начальники изгнать из «Геркулеса» гостиничный дух, достигнуть этого им так и не удалось. Как завхозы ни замазывали старые надписи, они все-таки выглядывали отовсюду. То выскакивало в торговом отделе слово “Кабинеты”, то вдруг на матовой стеклянной двери машинного бюро замечались водяные знаки “Дежурная горничная”, то обнаруживались нарисованные на стенах золотые указательные персты с французским текстом “Для дам”.

Гостиница перла наружу».

Сейчас строительное искусство достигло небывалых высот, и догадаться о том, что вот на этом месте, где дорогой ресторан, служащий увязывал берёзовые ветки бечевой, невозможно.

Или навсегда останется тайной, сколько пота было пролито в директорском кабинете — и не очаровательных секретарш, а заезжих подрядчиков.

Давно закрыты Тихвинские бани, стоявшие на перекрёстке четырёх улиц — Палихи, Тихвинской Сущёвской и Перуновского переулка.

Этот перекрёсток был, практически маленькой площадью — во все стороны разбегаются трамвайные рельсы, смотрит на дневной затор из кустов какая-то скульптура, изображающая медведя-убийцу, курит у порога частной клиники, что лечит всё огромный мужчина в зелёном медицинском халате, кипит, в общем жизнь.

Вот в здании исчезнувших Тихвинских бань чего только нет — офисы, пара агентств по продаже недвижимости, и даже «Фонд Егора Гайдара».

Чудесной рифмой к банной тематике было бы, если наследники известного реформатора собирались бы в зале с исчезнувшими лавками, на фоне пропавшей купели и неспешно вели беседу о рыночных реформах. Но меня в этот фонд не звали, как обстоят у них там дела с планировкой, какая надпись просвечивает через слои турецкой краски — «мене, текел, фарес» или «не поддавать шайками», неизвестно.

Если кто там завсегдатай, пусть расскажет.

Кстати, за этим домом находится дом не очень примечательный архитектурно, но с виду дорогой.

В нём обитал по переезде в Москву наш недолгий президент Дмитрий Медведев.


И, чтобы два раза не вставать:

Тихвинская ул., 2/1.

телефон Д1 03 96


_______________________________________

Сандуновские бани

Селезнёвские бани

Астраханские бани

Ржевские бани

Лефортовские бани

Покровские бани

Воронцовские бани

Вятские бани

Очаковские бани

Измайловские бани

Усачёвские бани

Калитниковские бани

Коптевские бани

Бани Соколиной горы


Оружейные бани

Семёновские бани

Донские бани

Тихвинские бани

Тетеринские бани

Тюфелевские бани


Извините, если кого обидел.


13 июня 2013

(обратно)

Селезнёвские бани (2013-06-15)

Селезнёвские бани ещё при Советской власти снискали репутацию если не "дорогих", то "дороговатых". Публика там была не из простых, то есть не министры какие, конечно, а всё же люди не бедные. Да и то — рядом Высшая партийная школа (в её зданиях нынче РГГУ), несколько домов АХУ ЦК КПСС, рядом — театр Советской Армии. Железнодорожные профессора идут, разморённые, из своего МИИТа. Но, ещё есть и Москва невидимая — стык в стык к баням находятся корпуса ИИИ им. Духова, где сидели и сидят творцы ядерных боеприпасов.

В общем, это вам не Донские бани в окружении заводов и не какие-нибудь Марьинские "в гаражах".

На фасаде Селезнёвских баннь гордо написано "1851". Меж тем, сам фасад (и, разумеется, корпуса за ним) возведён по проекту архитектора Попова в 1888 году.

Селезнёвские бани, или "Селезни" состоят из двух разрядов — первого (разумеется, подороже) и второго — подешевле, но, на мой взгляд, поинтереснее: там в парной стоит знаменитая конструкция — стальной шест, на котором заместо балерины в трусиках крутится пропеллер. Это непростой механический пропеллер — для перемешивания воздуха и вентиляции.

Его крутят там доброхоты, готовящие пар.

Об этом действе написано много.


Была такая, когда-то знаменитая, книга Анатолия Рубинова "Интимная жизнь Москвы". Она у меня есть, но попытка найти её в оцифрованном виде приводит к конфузу — известно что тебе выдаст Яндекс на её название — миллион ссылок.

Так вот, в этой книге есть раздел, посвящённый общественным баням. Рубинов писал давно, поэтому у него часто упоминаются "баллоны с пивом" — это стеклянные трёхлитровые банки, а не то, чтобы сейчас подумали. Однако картина в парной изменилась мало, и вот как её описывает Рубинов: "Психолог, попади он в баню, удивился бы, как четко делится человечество на лидеров и ведомых. Есть поговорка: «В игре, как в бане, все равны». Голые люди в бане не все равны, хотя нет на них ни погон, ни очков. Лидера узнают и не по телесам. Чтобы возглавить народ, не обязательно быть тучным. Войдет в жарко натопленную полную людей парную мелкий, неказистый мужичонка, оглядит не спеша публику, поглядит вверх, посмотрит вниз и вдруг прикажет:

— А ну выходи! Влажно. Помоем и сушить будем.

И народу второй раз напоминать не надо: подчистую выскочит. Останутся только двое-трое самых охочих до работы мужчин, которые любят власть над собой. Сами раздобудут мётлы — где только достали их? Начинают собирать листву, скрести, потом полными шайками плескать на полок, на ступени, на пол. Утром после санитарного дня не бывает такой чистоты, как после работы добровольцев. А проворнее всех трудится командир. И покрикивает на здоровенных мужиков:

— Как метёшь? Чего в кучу не собираешь?

— Выноси за дверь.

Люди не знают имени своего командира, первый раз видят его, никто его не назначал, а он, мелкий с виду и плюгавый, приказывает, не глядя:

— Отвори дверь — пусть просохнет.

И дверь открывают. И никто не смеет войти в отворенную дверь: потому что дисциплина.

Потом дверь закроют. Останется в парной только командир и два его верных помощника: накидают шайками в горячую печку воды. Это очень деликатное дело — сколько воды плескать, как часто кидать и какую воду — кипяток или холодную. Пар должен получиться сухой. И нельзя залить печь. Иначе тяжелый пар получится.

А тем временем весь банный народ скопился у дверей парной: ждет, когда предложат входить. Командир огрызается на тех, кому не терпится. Выгонит зашедшего в парную. Потом сам выйдет оттуда: надо, чтобы парная осталась одна немного подумать, чтобы пар рассеялся. Никто не знает, когда командир слабым голосом сердито скажет:

— Входи.

И в чистую, раскаленную, свеженькую парную втискивается весь народ. Нет тогда никого на лавках — одни дураки, которые не понимают, что такое настоящий пар. Напрасно льется тут в душах вода — под ними никого. А в набитой людьми парной никто пока не смеет размахивать веником. Если кто попробует, сильный голос крикнет:

— Кому это там чешется?

И все знают, кто это сердится, и все боятся.

После приготовления парной надо подождать, чтобы жар осел, пронзил, успокоился. Всегда неожиданно звучит команда:

— Можно!

И все знают, что это такое. Разом взмахивается несколько десятков веников, и начинается великое хлестание. Стон, кряхтение, радостное истязание. Самые выносливые поднялись на самый верх, где не вздохнуть, где живым изжариться можно. Люди послабее — на лестнице, а внизу — самый хлипкий народ, которому стыдно своей немощи. Среди них рослые богатыри, молодые здоровяки — совестно им стоять здесь, и поэтому они помалкивают. А на самом верху, став на лавку, согнув голову, чтобы не упиралась в потолок, в адском пекле сразу двумя вениками хлещет себя командир, мучает себя что есть силы. Потом он как-то сразу обмякает. Дойдя до предела, бегом скатывается вниз, толкает набрякшую дверь, мчится к душу и, впервые улыбаясь, подставляет себя холодной воде".


В высшем разряде вам дадут бесплатных, то есть, включённых в стоимость, сушек. Кажется, ещё простыню дадут. В первом разряде — кожаные диваны, во втором — традиционные кабинки-купе. Входы разные — встанешь лицом к баням — слева вход в первый разряд, справа, разделённый забором и воротами, вход в дешёвое второе. Причём левый корпус с самого начала был "дворянским отделением", а правый — простонародным.

Одним словом, решай сам, дорогой товарищ — сушки тебе или пропеллер.


Селезни упомянуты ещё Гиляровским. Сам он, впрочем, больше ходил в исчезнувшие Палашёвские — у нынешней Пушкинской площади.

Гиляровским, кстати, интересная история. Из него обычно цитируют фразу "Единственное место, которого ни один москвич не миновал, — это бани". Он, правда, продолжает: "И мастеровой человек, и вельможа, и бедный, и богатый не могли жить без торговых бань". Тут упор именно на слово "торговые", слово, которое у нас замещено непонятным словом "общественные".

Было и слово "коммунальные", были ещё прочие слова…

Но Гиляровский, как ни странно, больше пишет не про жар и пар, а про людей — про посетителей и хозяев, а так же сословные правила банщиков.

Как берутся они из определённых уездов — из Зарайского, кто из Каширского и Венёвского. А северную столицу комплектовал отчего-то Коломенский уезд.

Гиляровский описывал путь банного человека — из мальчиков в парильщики, пространщики, а, если повезёт, в кусочники.

Гиляровский писал о хозяевах бань, как меряются они успехом

Как пускают кровь в банях, предварительно поставив банки.

Как в прежние времена в банях брились, стриглись, стирались и даже рвали зубы.

Пишет Гиляровский про московские бани: "Многие из них и теперь стоят, как были, и в тех же домах, как в конце прошлого века, только публика в них другая, да старых хозяев, содержателей бань, нет, и память о них скоро пропадёт, потому что рассказывать о них некому".

Но вышло так, что пропали и сами бани — торговые, общественные, коммунальные.

Вот пишет Гиляровский про Грузинские бани, которые были так любимы у цыган и жокеев с ипподрома — где они?

Да и где были, вовсе непонятно. Ясно только что в Грузинской слободе, близ Тверской заставы.


И, чтобы два раза не вставать:


Селезневская, 15.

м. Новослободская

Вт-вс 8.00–22.00, пн — выходной.

+7 (499) 978-75-21, +7(495) 978-84-91,


Лефортовские бани

Оружейные бани

Усачёвские бани

Донские бани

Калитниковские бани

Коптевские бани

Астраханские бани

Тихвинские и Дангауэровские бани

Сандуновские бани


Извините, если кого обидел.


15 июня 2013

(обратно)

Сандуноские бани (2013-06-15)

Пока все сознательные граждане чтут субботу на природе, я расскажу про Сандуновские бани.

Я, вообще-то не хотел про них говорить.

Про Сандуновские бани слишком много сказано. Вот, к примеру, есть целая книга Рубинова. Он, правда, эту книгу несколько раз переписывал, так что, сдаётся, что любая книга Рубинова о банях вертелась вокруг одних и тех же историй.

Я бы, к тому же, чрезвычайно относился к его рассказам, как сказали бы теперь «в духе журнала “Караван историй”». К примеру, у Рубинова очень запутанно рассказана история Фирсановой и Гонецкого, возродивших Сандуновские бани после полувекового упадка — супруг Фирсановой Гонецкий стреляется, а в прочих источниках говорится, что был совершён развод, и Алексей Гонецкий, подобно Вронскому, уехал на войну.

Только не на турецкую, а на Англо-бурскую. После этого следы творца Сандуновских бань в том виде, в каком мы их знаем, теряются.

Там есть всё — и про чету Сандуновых, и про госпожу Фирсанову, которая всё это перестроила.

И масса судеб, которые не всегда связаны с вениками и паром.

Нынче по Сандунам даже водят экскурсии. Это мне непонятно — водят ли там голых людей туда-сюда, или же одетых сюда-туда. По мне, так ходить в баню одетым довольно глупо, а когда ты распаренный, да с веником — дальше знаменитого бассейна в Сандунах не пройдёшь.

А бассейн в Сандунах знаменитый — там даже Эйзенштейн «Броненосца Потёмкина» снимал.

Ночь, прожекторы в баню навезли, плывут по бассейну картонные миноносцы, ассистенты дворницкими лопатами волну гонят… Страсть!

Ну, по крайней мере, так рассказывают.

Но в Сандунах снято довольно много фильмов и сериалов. Например, там происходит значительная часть фильма «Старый новый год» (1980), где в банном кабинете стоит статуя, которую можно увидеть в фильме «Служебный роман» (1977), а позднее находится в купеческой конторе в «Вассе Железновой (1983), а затем фигурирующая в фильме «Формула любви» (1984).

Доброму моему банному товарищу Ивану Владимировичу бассейн очень понравился — кораблей там, правда, уже никаких не было.

Но сквозь стеклянный потолок било солнце, зал озарялся бликами от воды.

Бассейн этот тёплый, а вместо малого бассейна-купели, стоит в мыльне пара персональных гигантских бочек с ледяной водой.

Сандуны действительно грамотно отреставрировали — разумеется, оставив медную табличку на одной из мраморных лавок «Здесь мылся человек, идущий в ногу с веком».

Ну и расшифровка: «Владимир Маяковский». Так что всякий посетитель может быть знаком с Маяковским — жопа к жопе, через одну скамейку.

В раздевалке там красота, да вот беда — Сандуны, по крайней мере, их высший разряд, больше напоминает ресторан, а не баню. Всюду толкутся пространщики-халдеи, а у каждого ряда роскошных кожаных лавок стоит терминал для считывания кредитных карт.

Придёшь туда со своим чайным термосом, посмотрит на тебя пространщик как на говно и вздохнёт печально.

А я так ещё и со своей простынёй пришёл — ну что халдею с таким говорить, только поднять глаза к резному дереву готического потолка.

Говорили мне, что в Сандунах обсчитывают, да я как-то в это верю мало. Ну, может, кого и обсчитали, но и в «Национале» обсчитывали. И, поди в трамвае такое бывает.

Придираться к Сандунам нечего: пар там хороший, знатный. Интерьеры — прекрасны, чистильщик сапок на специальном диванчике — не хуже стамбульских.

Я как-то там сидел и наблюдал, как толстые состоятельные кроты ковыряются вилками в яичнице. Я вряд ли бы пошёл в баню, чтобы скучно есть яичницу, сидя в красном махровом полотенце.

Но с другой стороны, может, если бы я разбогател, так и заходил на полдня, давал чаевые, раздумывал, не поесть ли хинкали тут, или двинуться в специальное место.

Так что две с лишком тыщи за билет в высшем разряде Сандунов, это только повод к разговору, как говорил мой лектор по электродинамике про экзаменационный билет. Высший разряд Сандунов заточен под то, что ты приходишь туда не с мешком, в котором тапочки, войлочная шапка, термос, полотенце и простыня. Они заточены под то, что вы пришли, то есть, с трудом припарковались, и ступили внутрь, вооружённые кредитной картой.

Кстати, в разных банях этот билет разный — то на два часа, то на три, а то и вовсе бессрочно. Тут хорошо бы пересчитать на единый астрономический час. Поэтому я вам составил сводную табличку на июнь 2013 года:


Сандуны (высший разряд) 1050/час

Сандуны (первый разряд) 750/час

Селезнёвские (высший разряд) 675/час

Лефортовские 500/час

Селезнёвские (второй разряд) 330/час

Ржевские 300/час

Астраханские 250/час

Коптевские 230/час

Усачёвские — 1000/неограниченное время


Сердце бани — печь.

Есть электрические печи, но о них разговора нет. Это удел саун и домашних бань.

В общественных банях всё и проще и сложнее.

Классическая банная печь — это каменка. Снизу топка, сверху, над ней — слой камней. Раскалённый воздух нагревает камни и уходит в дымоход.

Но и тут есть варианты — первый, это маленькая печь непрерывного действия. Фактически, это буржуйка, великая печь, спасшая Россию несколько раз, только обложенная и обвешанная камнями снаружи. Её одним концом суют в баню (тем, где камни), а другим — в предбанник. Сидит дачный человек, знай, подкидывает полешки, а сам снуёт между парной и предбанников: погреется, а потом вылезет попить кваску, да и подкинет дров. Когда плеснут воды на камешки, она резко, с ударом, испарится. Камни подостынут, но тут же возьмут своё от печи — оттого зовутся такие печи печами непрерывного действия.

Ведь буржуйка — это, по сути, контролируемый костёр посреди комнаты: сталь быстро отдаёт тепло вовне, но быстро и остывает.

Ясно, что в больших общественных банях так не получится.

В общественных банях народу много, парная большая, температурный режим сложный — чтобы его стабилизировать ставится большая печь. Кирпичные стены, большая дверца, где лежат камни.

Подбежит народный умелец, закинет несколько ковшиков — и выдует из печи обратно раскалённый пар.

Раньше такие печи топили дровами полночи — потому что днём-то топить их нельзя: если накидаешь воды на каменку, то парная наполнится углекислым газом, да и прочей дрянью. А так: нагреют камни, и они отдают жар в течение всего дня. Потом, конечно, пришла пора угля, что был удобнее дров. Особенно любили уголь в железнодорожных банях — уж было и паровозы перевелись, а в банях при железной дороге всё пахло кемеровским да воркутинским углём. Мне этот запах нравился, впрочем, и запах дымка в прежних банях тоже.

Долгое время в Москве оставались одни дровяные бани — в Марьино.

Да и они лет пять-шесть назад перешли на газ.

Да и камней в банях не осталось — вместо них лежат в банях чугунные чушки — большие цилиндры, похожие на артиллерийские снаряды, только без острых концов. В хорошей бане тонн десять таких чушек лежит, а в одной хвастались, что и все пятнадцать. Только я забыл в которой, да и дела это не меняет.

Но во всех банях печи не постоянного действия, а периодические.

Оттого во многих сохранились плакатики, что запрещается поддавать шайками или там даже поливать топку из шланга.

Руки за это оторвут, и правильно сделают: зальёшь топку, так потянет из неё тяжёлым унылым паром, от которого голова болит и уши горят.

Поддавать нужно помалу.

И всё равно, не знаю как сейчас, но старожилы говорили, что поутру в бане лучше, чем вечером. Тут я не судья: в бане всегда хорошо, когда чушки красные, жаркие, а на полу не хлюпает.


И, чтобы два раза не вставать:

ул. Неглинная, д.14, стр. 3–7. (м. «Кузнецкий мост», «Трубная»).


Высший разряд:

Пн, ср. — вс. с 8.00 до 23.00, выходной — вторник. 2100 рублей.

После 20:00 — 2500 рублей. Для детей от 7 до 12 лет вход — 300 руб.

Свыше двух часов до 22:00 дополнительная плата 525 руб., за каждые пол часа, а после 22:00 — 630 руб.

Второй высший разряд:

Вт. — пт. с 8.00 до 22.00. Выходной — понедельник. сб. — вс. с 10.00 до 24.00. 1800 руб.

Свыше двух часов дополнительная плата в размере 450 руб.

Первый разряд

Пн., Ср. — Пт. с 8.00 до 22.00. Выходной — вторник. 1500 руб.

+7 (495) 625-46-31


Сандуновские бани

Селезнёвские бани

Астраханские бани

Ржевские бани

Лефортовские бани

Покровские бани

Воронцовские бани

Вятские бани

Очаковские бани

Измайловские бани

Усачёвские бани

Калитниковские бани

Коптевские бани

Бани Соколиной горы


Оружейные бани

Семёновские бани

Донские бани

Тихвинские бани

Тетеринские бани

Тюфелевские бани


Извините, если кого обидел.


15 июня 2013

(обратно)

Покровские бани (2013-06-22)

Покровские бани довольно сложно найти, если не знать точного адреса. Они обвешаны вывесками "Караоке", ""Летнее кафе", какими-то кальянными призывами, да и находятся, к тому же в кустах.

Но при этом это вполне себе пафосные бани с устоявшимися компаниями, хорошей парной и разнообразным сервисом.

Есть, правда, одно обстоятельство — если человек отправился в общественную баню зимой, то он наверняка будет не один. В московских банях по зиме всегда толчётся народ.

А вот в летом, да особенно в будний день — никого.

Однако печь грели всю ночь, и вот, зайдя в парную часа в два дня, ты понимаешь, что она перекалена.

Сверх всего возможного нагреты стены, доски пола, сама печь и воздух внутри не становится легче от того, что дверь открыта настежь.

Тут честный обыватель, зашедший в "чужую" баню, печалится.

Время идёт, он — один, и что делать — непонятно. Надо сказать, что идеология московских общественных бань бывает двух типов: одна (как, например, в Сандунах) построена на том, что сиди себе, грейся, да только руками не трогай. Поддавать не надо, а иногда и прямо запрещено — за этим следит специальный человек. В другой схеме подразумевается, что никакого банщика нет, общественная баня просто предоставляет тепло и помещение, воду и лавки. Банные люди лишь продают билеты и пиво, а всё остальное отдаётся на откуп посетителям.

Мне как раз второе нравится больше — потому что даёт простор разнообразным социальным экспериментам и устанавливает причудливые связи между людьми.

А в чужой бане не поймёшь, что принято — начнёшь воду из шланга на пол лить, тут-то тебя и упромыслят.

Но Господь меня хранил — пришли два завсегдатая, и один, телом и лицом на бывшего хоккеиста, взял дело в свои руки.

Остудили пол, остудили стены и понеслась душа в рай.

Летом, даже в сезон отключения горячей воды народу в бане мало — придёт кто-то в четыре, так уже кворум. А сплочённые компании набиваются после семи.

Но вернёмся в Покровские бани — они дружелюбны, хоть и недёшевы. (Про сауны и прочие отделы я и говорить не буду — там своя свадьба).

В кассе на входе выдают ключик от шкафчика и специальную магнитную карточку для прохода через турникет. Кто-то мне говорил, что на входе у них сидел даже специальный милиционер, но чего я там не видел, так милиционера.

К ключикам этим я, кстати, отношусь плохо: шкафчики эти можно открыть иголкой, а этот ключик с биркой вроде чемодана без ручки — и неудобно, и бросить нельзя. Впрочем, лучше всего об этом сказал Зощенко: "У нас только с номерками беда. Прошлую субботу я пошёл в баню (не ехать же, думаю, в Америку), — дают два номерка. Один за бельё, другой за пальто с шапкой. А голому человеку куда номерки деть? Прямо сказать — некуда. Карманов нету. Кругом — живот да ноги. Грех один с номерками. К бороде не привяжешь". У героя зощенковского рассказа, как известно в итоге вышел конфуз: "Иду в предбанник. Выдают на номер бельё. Гляжу — всё моё, штаны не мои. — Граждане, — говорю. — На моих тут дырка была. А на этих эвон где. А банщик говорит: — Мы, — говорит, — за дырками не приставлены. Не в театре, — говорит. Хорошо. Надеваю эти штаны, иду за пальто. Пальто не выдают — номерок требуют. А номерок на ноге забытый. Раздеваться надо. Снял штаны, ищу номерок — нету номерка. Верёвка тут, на ноге, а бумажки нет. Смылась бумажка. Подаю банщику верёвку — не хочет. — По верёвке, — говорит, — не выдаю. Это, — говорит, — каждый гражданин настрижёт верёвок — польт не напасёшься. Обожди, — говорит, — когда публика разойдётся — выдам, какое останется. Я говорю: — Братишечка, а вдруг да дрянь останется? Не в театре же, — говорю. Выдай, — говорю, — по приметам. Один, — говорю, — карман рваный, другого нету. Что касаемо пуговиц, то, — говорю, — верхняя есть, нижних же не предвидится. Всё-таки выдал. И верёвки не взял".

Традиция с бирками старая. Ещё Гиляровский пишет: "Была еще воровская система, практиковавшаяся в "дворянских" отделениях бань, где за пропажу отвечали "кусочники".

Моющийся сдавал платье в раздевальню, получал жестяной номерок на веревочке, иногда надевал его на шею или привязывал к руке, а то просто нацеплял на ручку шайки и шел мыться и париться. Вор, выследив в раздевальне, ухитрялся подменить его номерок своим, быстро выходил, получал платье и исчезал с ним. Моющийся вместо дорогой одежды получал рвань и опорки".

Но это именно что в дворянских отделениях, в простонародных "за пятачок", просто оставляли мальца или дедушку сторожить одежду, пока взрослые или молодые помоются в первую очередь.


В Покровских банях, конечно, тебе штанов не обменяют — бани там приличные, дорогие, люди там с вокзала в рванье не приходят. Оттого, сунул я ключик с пластиковой биркой в шкафчик, да и запирать не стал. Хотя я видел разное, что выделывают с этими ключиками — в Калитниках, к примеру, они на резиновом браслете, в иных местах их пристёгивают к личной войлочной шапке, или вовсе на шею вешают.

В мыльне Покровских бань лавок мало, по крайней мере, в первом разряде (кстати, как говорят, первый от второго разряда отличается только наличием огромного плазменного телевизора). Зато лавки там беленькие, гладенькие, из искусственного мрамора, а он долго держит тепло. Купель там круглая, высокая, похожая на дачный сборный бассейн.

Но, что важно, там тебя кипятком одарят легко, а поди, подойди к банщику в Астраханских банях, попроси его чайничек поставить. Он тебе быстро напомнит, зачем китайцы термосы производят.


И, чтобы два раза не вставать:

Багратионовский проезд, 12.

+7(499)148-2604

работает без выходных 8.00–24.00


первый разряд 1400 руб./3 ч. В выходные и праздничные дни 1550 руб. (То есть, 470/520 в час, а дополнительный час 200 руб.)

второй разряд 1200 руб./3 ч. В выходные и праздничные дни 1400 руб.


Лефортовские бани

Оружейные бани

Усачёвские бани

Донские бани

Калитниковские бани

Коптевские бани

Астраханские бани

Тихвинские и Дангауэровские бани

Селезнёвские бани

Сандуновские бани


Извините, если кого обидел.


22 июня 2013

(обратно)

Ржевские бани (2013-06-23)

Ржевские бани со стороны могут показаться древними — ну, конечно, древними с той точки зрения, что записывает в старинные московские бани Селезни и Астраханские.

Это всё из-за красного кирпича и невысокой этажности. Непонятно, кстати, что сохранилось сейчас в теле Ржевских бань от той постройки купца Малышева, что совершилась в 1888 году.

При этом бани были, разумеется, Малышевские, а после революции стали Крестовскими — по Крестовской заставе, что находилась поблизости.

В тридцатые годы все московские банги стали номерными и "Крестовские" превратились в «Банный комплекс № 3 Дзержинского района г. Москвы». Ржевскими бани стали в 1947 году — по Ржевскому (Рижскому) вокзалу.

Московские вокзалы, впрочем, переименовывали так же часто: Ржевский вокзал побывал Виндавским (1901), от Московско-Виндаво-Рыбинской железной дороги, затем Ржевским (1942) и Рижским (1947)

Николаевский (1851) стал Октябрьским, Ленинградским и теперь уже не поймёшь, переименовал его Якунин обратно или нет.

Ярославский (1870, 1955) побывал сперва Троицким (1862), а через некоторое время — Северным (1922).

Киевский (1934) — Брянским (1899).

Павелецкий (1900), что по станции Павелец — Саратовским (1910), а потом снова Павелецким (1940).

Белорусский (1936) значился как Смоленский (1870), Александровский вокзал (1812), а так же Брестский (1871, 1919) и Белорусско-Балтийский (1922).

Казанский (1894) был Рязанским (1862).

Савеловский (1900) — по конечной станции Савёлово, единственный не менявший названия.


Но это всё отступление — а Ржевские бани, как их не называй, бани хорошие.

Только норов у них свой — парная у них небольшая и без лавок. Хочешь греться — лезь на доски, как на подиум. Там уже старики лежат на своих простынях.

А кто тапочки не снимет, того одёрнут.

Боле всего меня в Ржевских банях потрясал хитроумный барельеф на стене раздевалки — вокзал, снующие трамваи, городовой, что хмуро смотрит на пролётку, поспешающую мимо бань (Ржевский проезд тут оснащён гигантскими фонарями и кажется много шире, чем в жизни).

Однако тут хороший повод сказать несколько слов по поводу того, как мы оцениваем бани. Дело в том, что это весьма ситуативно — можно придти в одни и те же бани, и отдохнуть душой в первый день, а в другие — страшно разочароваться. Придёшь туда, а в бане странные люди — не оценив температуры на верхних полках, они подкидывают и подкидывают. Уж всё заволокло сырым туманом, а им всё равно. Их ждёт бутылочка в раздевалке. Или вовсе нет бутылочки, а просто приятна власть над людьми, нравится им выгонять народ прочь, руководить процессом. Вот они и делают пар каждые полчаса, а сидеть в парной меж тем невозможно. А выстоишь очередь перед дверью, да пролезешь только вниз, и вот сидишь, скрючившись, а на тебя кто-то потом капает.

А в иной день — народа меньше, посетители сплошь вменяемые люди, никакой толкотни.

Или вот очень интересный мотив — географический. Дело в том, что при возвращении из бани, я всегда стараюсь минимизировать перемещение. Что толку, если тебе было хорошо, но на обратном пути, разморённый, ты погружаешься в транспортный ад. Тебя толкают, или ты ждёшь на морозе автобуса, в маршрутку я и вовсе не пролезаю.

Я живу в десяти минутах ходьбы от Селезнёвских бань, 19-й трамвай меня подвозит к Астраханским баням, и примерно та же ситуация с Ржевскими, что отрадно.

Компенсировать долгую дорогу (особенно зимой или в слякоть) может только устойчивая традиция — устоявшаяся банная компания, etc.

В общем, каждый определяет сам, как сочетать транспортный фактор, фактор сервиса, фактор собственных привычек и человеческую дружбу.


И, чтобы два раза не вставать, несколько цифр:


Банный проезд, д.3, строение 1

+7 (495) 681-1074

без выходных (во вт. с 14.00) 9.00–22.00

900 руб. в будни, (1000 руб. в выходные) за три часа: 300 руб/ч. (330 руб./ч.).


Лефортовские бани

Оружейные бани

Усачёвские бани

Донские бани

Калитниковские бани

Коптевские бани

Астраханские бани

Тихвинские и Дангауэровские бани

Селезнёвские бани

Сандуновские бани

Покровские бани


23 июня 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-06-24)

История России — это история отопления. Это ещё Бунин заметил.


24 июня 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-06-24)

С утра обнаружил, что почти выздоровел от какой-то неприятной заразы, похожей на орви. Мизантропии мне она только прибавила, и вот я хотел задать публике вопрос. Некоторое время назад прошла новость о том, что в питерском метро задержали двух обнимающихся девушек.

Вот, к прмеру, сообщение РБК: "В петербургском метро задержаны две обнимавшиеся девушки. Они ехали в вагоне в обнимку, что возмутило некоторых пассажиров, возможно, хорошо осведомленных о последних думских инициативах. Те потребовали от девушек прекратить обниматься, а потом связались по громкой связи с машинистом. В итоге девушки оказались в полиции".

При этом РБК не ссылается ни на кого, то есть, как бы отвечает головой за эту информацию. Там речь идёт о событии, имевшем место 14 июня.

А вот Питер. tv сообщает (я понятия не имею об удельном весе этого ресурса в северной столице, и если кто мне расскажет, то я буду благодарен), в заметке "Подробности задержания девушек, обнимавшихся в петербургском метро", опять же, на условиях анонимности свидетеля, сообщает, что произошло это 12 июня. Заметка эта от 17 июня с комментарием "В свою очередь представитель пресс-службы метрополитена от комментариев по данному эпизоду отказались, сообщив, что у них в связи с подобным инцидентом никаких задержек и других нарушений работы зафиксирован не было. Комментария от представителя ГУВД пока получить не удалось".

Как я понимаю, этот питер-тв искал очевидцев, но результатов я пока не нагуглил.

Нет ли у кого новостей про несчастных задержанных?


И, чтобы два раза не вставать, скажу: мне чрезвычайно интересна конструкция материала типа "новость". И вот в чём дело: вот есть история-событие (задержали девушек/найден труп/человек укусил собаку), к ней присоединён формальный комментарий (комментарий получить не удалось/полицейские отвечать отказались/ветеринар недоступен), а дальше, третьим блоком идёт (Мизулина, думские законопроекты,/криминальная эмоция/ защита животных и проч.). Тыщи две знаков, страница машинописного текста.

Я-то унылый циник, но мне интересно, как это всё работает. "Газета — не только коллективный пропагандист и коллективный агитатор, но также и коллективный организатор" Известно кто, Сочинения. — Т. 5. — М.: ОГИЗ; Государственное издательство политической литературы, 1947. С. 282.


Извините, если кого обидел.


24 июня 2013

(обратно)

Лефортовские бани (2013-07-01)

Лефортовские бани — место особое: с одной стороны там дышит безвременьем следственный изолятор, с другой — корпуса Энергетического института. Под боком скромные постройки детской психоневрологической больницы.

Бани эти маленькие, при том закрываются на ремонт через месяц.

Был у них большой ремонт в 2004-м, а сами они построены в 1953 году.

Но и сейчас, до очередного планового ремонта, повсюду там стучат молотки и визжат дрели.

Искали мы их долго, и добрый мой Иван Владимирович уж было отчаялся, увидев под объявлением "Две кружки по цене одной" суровое объявление о профилактике. Так что там работает один разряд — на третьем этаже. Дорога к нему по лестнице напоминает что-то сакральное — в подсвеченных нишах стоят бюсты петровских птенцовых гнёзд, блестят, будто банки в Кунсткамере.

Бани эти устроены хитро — там практически отсутствует то пространство, которое так нам знакомо по прочим общественным баням. Это лавки в раздевалке, нечто среднее между закутками в плацкартном вагоне и креслами в зале ожидания. Лавок тут нет: это несложный маркетинговый ход — рядом кафе, и посетитель делает ему кассу, а не сидит со своим термосом. Сидеть-то, собственно, и негде.

Иди, пей пиво в буфете.

При этом гостю Лефортовских бань выдают ключик от шкафчика.

Эти ключики меня всегда приводили в недоумение. Они будто номерки, о которых писал Зощенко: "Прошлую субботу я пошел в баню… — дают два номерка. Один за белье, другой за пальто с шапкой. А голому человеку куда номерки девать?…Кругом живот да ноги".

В Калитниковских банях такой номерок дают на пластмассовом браслете, наподобие тех, что выдают на турецких курортах алкоголикам. Но тут-то дают безо всякого номерка. Ну их к бую, я так просто засовываю их в шкафчик, пусть стоит незапертым.

Воровство в банях, кстати, тема древняя.

В банях воровали всегда — в старину и в новое время.

Воровали ношеные порты два века назад, воровали заграничные джинсы при Советской власти. Не воровали, кажется, лишь в те времена, когда не было в Москве торговых бань, а были лишь бани частные, семейные. Да и когда в торговые бани ходили большими семьями, воровство было ограничено — посадят какого мальца, что сомлеет со двух заходов в парную, или там дедушку, которого много от жизни не надо — и при живом-то человеке, что смотрит на вещи, вору ловчее искать себе другую добычу.

Нынче норовят прибрать бумажник и мобильник — это дело пары минут. Но, врать не буду, настоящих краж, храни Господь, не видал.


Вернёмся в Лефортовские бани. Сопутствующих товаров я там не приметил, так что советовал бы прихватить тапочки, шапку и простыню с собой.

В мыльнях Лефортовских бань со стены смотрит глазурированный Лефорт, а с кафеля на печке в парной — голые русалки. Впрочем, русалки утеряли одну из своих плиток, лишившись при этом срамных мест.

Бассейн в Лефортовских банях велик (Иван Владимирович сразу же уплыл в нём куда-то в даль, где обнаружил кнопку водяного массажа — некое подобие беспроводной клизмы), а вот лавки в парной отвратительны — они шатаются и из них лезут, будто живые червяки, чёрные гвозди.

Но печка при этом там приёмистая, мощная.

Тут я скажу о своём персональном наблюдении — всякую баню нужно оценивать в следующем порядке: во-первых, парная. В ней и печка может быть хорошая, но очень печально, если изо дня в день там толкутся сталевары, то есть, те безумцы, что на полчаса выгоняют честный люд в мыльню, перекаливают воздух, что туда и не зайдёшь, и вот, накопившиеся голыши гроздьями покрывают всё пространство, капая друг на друга потом. Вытерпеть в жаре дольше других невелика заслуга, это вроде как перепить грузчиков — гордость невелика. Слабая парная, водяной туман — это головная боль на остаток дня.

Во-вторых, это скамеечка — место отдохновения, где честный человек сидит со своим чаем. Или со жбаном домашнего кваса. Если оно, это место, удобно, то можно и перетерпеть, не желать соснуть четверть часа, что можно позволить себе только в дачной бане. А пятнадцать минут сладкой дремоты сделают весь день, да что там два дня вперёд счастьем без водки, понесётся душа в рай. Съёмные же, не общественные бани Москвы, увы, предназначены лишь для ебли и пьянства. Я пытался дремать в крохотных комнатках, что в них находятся, но там витал неистребимый запах чужого секса и мешала жить дурная вентиляция.

В-третьих, это мыльня. Одно дело, если в мыльне щербатые серые лавки, кривые и опасные для афедрона, другое — если лавки белые, из искусственного мрамора, лавки которым всякая попа радуется.

Купель с бассейном и прочие радости идут в хвосте этих предпочтений. А уж бильярд я вычёркиваю сразу — это вовсе несусветная глупость. Бильярд в бане! Мужики, путаясь в простынях, гоняют шары! Прочь, прочь эта традиция, которую придумали не то комсомольские секретари из романов Юрия Полякова, не то малиновые пиджаки из романов Александры Марининой.


И, чтобы два раза не вставать:

В час 500 рублей

Пн 10:00–16:00, вт-сб 10:00–23:00

ул. Лефортовский Вал, 9а — Авиамоторная, Площадь Ильича, Римская

+7 (495) 362-55-70


Оружейные бани

Усачёвские бани

Донские бани

Калитниковские бани

Коптевские бани

Астраханские бани

Тихвинские и Дангауэровские бани

Селезнёвские бани

Сандуновские бани


Извините, если кого обидел.


01 июля 2013

(обратно)

Воронцовские бани (2013-07-02)

Привёл меня Господь в Воронцовские бани. Бани эти стоят в переулке, что прячется в арке большого сталинского дома. С одной стороны — Таганская площадь, с другой стороны Крестьянская застава.

Но можно к ним подойти и со стороны широкого Новоспасского проезда, там, стоял трёхсотлетний дуб со специальной табличкой (в этот раз я его не проверил).

Места тут пограничные — вроде бы уже не центр, но и не окраина. Вроде бы не заводской район, но корпусов фабричных, старинных — много. Рядом с банями стоит, кстати, Первый московский часовой завод «Полёт». То есть, корпуса стоят, конечно — часовой завод давно умер. Но в нём хоть офисы, а второй часовой «Слава» и вовсе исчез с лица земли.

И всё же бродят по зале голые мужики и чешут в затылках: «Не, ну тыща двести — это слишком кучеряво за три часа-то». Действительно, раньше Воронцы славились тем, что в них не было ограничения по времени. С этого года сеанс определили в три часа и подняли цену.

При этом в будний летний день народу в них много — не то, что в пустующих Покровских.

Народ толчётся бывалый, случайных людей там мало — разве беженцы из разрушенных Донских и закрытых на летнюю профилактику Лефортовских.

А в бане главное — как раз посетители. Дурной народ тебе и печку зальёт, и настроение испортит. А народ умный и смекалистый при слабой печи удовольствие доставит. И посетители Воронцов — вполне адекватные месту люди.

Мне даже какой-то иеромонах попался. Правда, говорили мы с ним не о Горнем мире, а отчего-то о покойномначальнике Московского метрополитена Гаеве, что был больше похож на подземного упыря.

Кстати, о священном — рекламисты Воронцовских бань уверяли, что из окон открывается волшебный вид на Крутицкое подворье и прочие золотые купола. Это мне непонятно — из окон я наблюдал что с одной стороны — внутренний двор и водосток, что с другой — ровно такую же картину. Правда, сейчас один из разрядов закрыт на ремонт (без определения сроков), но всё равно пейзажи мне сомнительны.

А здание их довоенное, старое — 1938, кажется, года.

В плане здание Воронцовских бань напоминает букву "Z" — и та часть здания, что смотрит на монастырь (там был первый разряд), может и даёт возможность духовного просветления, но мне оно недоступно.

В Воронцовских банях нет этих глупых шкафчиков с ключиками (что мне отрадно) — но я понимаю, что это на любителя. Зато есть разливной квас — мало где встретишь в бане квас, всё больше пиво.

Не говоря уже о забытом вкусе сандуновского кваса, что нужно было брать в понедельник. Поскольку он у них настаивался за первую, санитарную половину дня.


И, чтобы два раза не вставать, скажу пару слов о ценообразовании. К примеру, в разных старых справочниках говорится «Воронцовские бани знамениты своим сервисом и сравнительно невысокими ценами». Никаких невысоких цен, как видите, там нет. И именно поэтому я всегда прикладываю телефон — то баня, может, закрыта (Вот до Бань Соколиной горы я дозвониться вовсе не могу», то расценки изменились. А ведь сейчас и вовсе лето, отключение горячей воды — и в сторону общественных бань посматривают обычные честные граждане. И вот наблюдаю я в одной уважаемой московской газете статью, о том, как спасителен наш предмет разговора в момент летнего отключения. Ну и, натурально, список бань с ценами — и, Боже мой, там — то триста рублей, то четыреста. И деньги, поди, ещё с Лениным. Тут объяснение одно — журналист взял и забил названия в Яндекс. Ну а честный Яндекс выдал ему ворох ссылок, да и не на официальные сайты бань даже (они мало у каких есть, а те сайты, что есть, не очень стремительно обновляются), выдал ему ссылки на электронные справочники, невесть когда собиравшие эти цифры.


Москва, Воронцовский пер., 5/7, стр. 1

вт. — вск. с 9-00 до 24-00

1200 руб/3 ч. (400 руб/час)

+7 (495) 663-99-01


_______________________________________

Лефортовские бани

Оружейные бани

Усачёвские бани

Донские бани

Калитниковские бани

Коптевские бани

Астраханские бани

Тихвинские и Дангауэровские бани

Селезнёвские бани

Сандуновские бани

Покровские бани

Ржевские бани


Извините, если кого обидел.


02 июля 2013

(обратно)

Вятские бани (2013-07-03)

Вятские бани я любил. Собственно, там меня и приобщали к банному делу. Да только потом Вятские бани надолго закрывались, а теперь у них на сайте и вовсе вот что написано. Чем это дело кончится, мне неведомо. C вятскими банями был отдельный перфоманс — когда-то это были одни из лучших бань Москвы. Потом эти бани переживали трудные времена, а потом, как я показал, их сайт и вовсе украсился объявлением "У нас происходит рейдерский захват". И вот они открылись — и туда на разведку стали выдвигаться разные люди, помнящие былое.

Печь в банях — дрянь.

То есть, тут два обстоятельства — кажется, печь долго не ремонтировали, но куда большие проблемы в том, что баня работает только один день в неделю — четверг.

Это очень дурно.

Нет, даже в Москве, сохранились бани, чередующие мужские и женские дни.

Это обычно в маленьких городках, где в бане просто одно отделение — но чушки в печи греют одинаково, изо дня в день. А если греть чугунный потрох печи только накануне единственного дня, то ясно, что ничего путного не выйдет. Я пришёл туда к шести, а посетителей пускали с двух. В печи было уже черным-черно, никакого красного цвета болванок там и не обнаруживалось. При мне более молодые шушукались — "Ишь, старые мухоморы нажаловались на нас Гургенычу. Поддаём, дескать, шайками". У меня не было претензий — печь была, что называется, залита. Туда можно было уже шланг засовывать — хуже не будет.

Меж тем, баней заведуют странные люди странной национальностью — мне говорили, что баня вернулась к прежним владельцам, но кто были прежние — неясно.

Я-то по своему опыту знаю, что пока происходит делёж собственности, основные фонды стремительно приходят в упадок, чуть медленнее, чем во время воскресения. Оказывается, что не просто не проводился регламентный ремонт, а многое и вовсе спизжено.

Я побеседовал с непонятными людьми и остался в недоумении. Другие разведчики расспрашивали их про наличие того и сего. Слушая эти разговоры, я вспомнил старый анекдот про разорившегося нового русского, что открыл публичный дом. В ценнике значился "анал" — 200 и "орал" — 100. Когда его попросили о традиционном варианте, он стушевался: "Скоро поднимемся и будет, а пока я один работаю". Речь, конечно, был а не о девушках, а о каких-то заявленных банных услугах.

Хотя я нашёл одну старую лавку былых времён. Большинство лавок там облеплено какой-то странной инкрустацией — ракушками и камешками — на фотографиях видно, что это выглядит как странное полотенце. Сидеть на этом невозможно, и зачем это сделано — мне неведомо. Часть такой мозаики обнаруживается и в парной — какие-то готические замки. Что они делают среди волглого русского пара — непонятно.

Шайки в Вятских банях сбродные — некоторые старинные, жестяные.

В общем, это ностальгические руины. Посмотрим, что будет осенью, конечно. Но сравните ценник Астраханских и Усачёвских с этим влажно-хамамным безобразием.


Светлой памяти Виктора Орловского
Наш народец собирался у высокого крыльца уже к шести часам. Продажа билетов начиналась в восемь, но солидные люди, любители первого пара и знатоки веников, приходили, естественно, раньше.

Первым в очереди всегда стоял загадочный лысый гражданин. В бане он был неразговорчив и сидел отдельно.

За ним стоял бывший прапорщик Евсюков в широченных галифе с тонкими красными лампасами. Он держал душистый веник и застиранный вещмешок.

Был там и маленький воздушный старичок, божий одуванчик, которому кто-нибудь всегда покупал билет, и он, благостно улыбаясь, сидел в раздевалке, наблюдая за посетителями. Эта утренняя очередь была единственной ниточкой, связывавшей старичка с миром, и все понимали, что будет означать его отсутствие.

Я сам знавал такого старичка. Он был прикреплён куда-то на партийный учет и звонил своему пенсионному секретарю, переспрашивая и повторяясь, тут же забывая, о чём он говорил. Секретарем, по счастью, оказалась доброй души старушка, помнившая чистки и так натерпевшаяся тогда, что считала своим долгом терпеливо выслушивать всех своих пенсионеров.

Готовя нехитрую одинокую еду, она, прижав телефонную трубку плечом и склонив голову на бок, как странная птица, внимала бессвязному блеянию. И жизнь перестала вытекать из старичка.

Он пребывал в вечном состоянии уплаты взносов и дремоты на отчётных собраниях пенсионеров.

Но, вернувшись к нашей бане, надо сказать, что множество разного народа стояло в очереди вдоль Третьего Иорданского переулка. Первые два были уже давно переименованы, а этот последний, третий, остался, и остались наши бани, отстроенные ещё сто лет назад, и вокруг которых в утренней темноте клубился банный любитель.

Стояли в очереди отец и сын Сидоровы. Отец в форме офицера ВВС, а сын — в только что вошедшей в моду пуховке с пушистой бахромой на капюшоне. Стояли горбоносый Михаил Абрамович Бухгалтер со своим младшим братом, который, впрочем, появлялся редко — он предпочитал сауну.

Раевский в этот раз привел своего маленького сына.

Толстый Хрунич постоянно опаздывал, и сейчас появился, как всегда, в последний момент, когда настало великое Полвосьмого, дверь открылась, начало очереди сделало несколько шагов и упёрлось в окошечко кассы. Кассирша закричала как умирающая на сцене актриса: «Готовьте мелочь!», быстро прошли желающие попасть на вечерние сеансы, а те, кому упал в руки кассовый чек с надписью «спасибо» (завсегдатаи брали сразу два — на оба утренних сеанса), побежали вверх по лестнице с дробным топотом, раздеваясь на ходу и выхватывая из сумок банные принадлежности.

Спокойно раздевался лишь Евсюков. Хрунич суетился, снимая штаны, щеголяя цветными трусами, искал мгновенно утерянные тапочки и вообще производил много шума. Рюкзаки братьев Бухгалтеров извергали из себя множество вещей, не имеющих по виду никакого отношения к бане. Вот пробежал в мыльню старший Сидоров, волоча за собой сразу три веника. Раевский торопливо расстёгивал курточку своего сына.

— Дай мне твоего Розенкранца! — не ожидая ответа, Хрунич схватил губку Евсюкова и зашлёпал резиновыми тапочками по направлению к мыльной.

— Чего это он? — удивился Евсюков, аккуратно складывая ношеное бельё на скамейку.

— Это Хренич хочет свою образованность показать, — сказал Сидоров-младший и, собрав в охапку веники, устремился за Хруничем. Хрунича за глаза звали Хреничем, на что он очень обижался. Хрунич-Хренич был музыкант, то есть по образованию он был математик, и десять лет потратил на то, чтобы убедиться, что играть на скрипке для него гораздо приятнее, чем крепить обороноспособность страны. В нашей компании было много таких, как он, и никто не удивлялся таким поворотам карьеры. Один Сидоров-младший, который учился в том же самом институте, что и когда-то Хрунич, был неравнодушен к теме перемены участи. Дело было в том, что Сидоров и сам не сильно любил свою альмаматер, но бросить её боялся, и от этой нерешимости всем завидовал.

Завидовать-то он завидовал, но показать это было неловко, и он молчаливо двинулся за всеми в дверь мыльного отделения.

Евсюков же, пройдя в мыльню, стал напускать в таз горячую воду. Он положил свой веник в один таз, а затем прикрыл его другим, так что осталась торчать только ручка, перетянутая верёвочкой и подрезанная, чтобы никого, упаси Бог, не поранить в парной. К веникам Евсюков всегда относился серьёзно. Как-то, в конце весны, он выбрался в Москву, вернее, сразу же уехал в Подмосковье и взял меня в поход за вениками. Евсюков уверенно шёл по майскому лесу с огромным невесомым мешком за спиной. Он искал особые места — у воды, где росли берёзы с тонкими и гибкими ветками. Евсюков обрывал листики с разных деревьев, облизывал, сплёвывал, и, если листик был шершавым, переходил дальше, снова пробовал листья языком, пока не находил искомых — бархатистых и нежных.

Евсюков учил меня тогда отличать глушину от банной берёзы, но я не слышал его. Вместо того, чтобы впитывать тайное знание, я пил весенний воздух, и совсем не думал ни о берёзовых вениках и их очистительных свойствах, ни о вениках можжевеловых, ни о вениках эвкалиптовых и дубовых. Не думал я и о вениках составных, с вплетёнными в них ветвями смородины, которые так любил вязать Евсюков.

Я думал о любви, и лишь треск веток прервал тогда мои размышления. Это сам Евсюков обрушился с берёзы, на которую он не поленился залезть за нужными веточками.

Евсюков сидел на земле, отдуваясь, как жаба, и отряхивая свой зелёный френч. Так нелегко давались ему уставные банные веники.

У меня на даче мы повесили их, попарно связанные, под чердачной крышей. Крыша была прошита незагнутыми гвоздями, да так, что приходилось всё время вертеть головой. Евсюков уехал к себе, наказав следить за вениками. Ими он пользовался, приезжая в Москву.

И сейчас, взяв один из них, хорошенько уже отмокший в тазу, ставший мягким и упругим, он поторопился в парную.

В парной Евсюков забирался на самую верхотуру. Он сидел в уголке у чёрной стены, не покидая своего места по полчаса. Евсюков вообще любил высоту и жар.

Лет восемь назад бравый прапорщик Евсюков нёсся над землей, сидя в хвосте стратегического бомбардировщика. Сидел он там не просто так, а с помощью автоматических пушек обеспечивая безопасность страны и безопасность своих боевых товарищей.

Евсюков занимался этим не первый год, но восемь лет назад прозрачная полусфера, под которой он сидел, отделилась от самолёта, воздушный поток оторвал прапорщика от ручек турельной установки и потащил из кабины. Вряд ли бы он сидел сейчас с нами на полке с душистым веником, если бы не надёжность привязных ремней. Пока бомбардировщик снижался, с Евсюкова сорвало шлемофон, перчатки и обручальное кольцо. Когда его смогли втянуть в фюзеляж, Евсюков был покрыт инеем. Ещё высотный холод поморозил Евсюкову внутренности.

Провалявшись три месяца в госпитале, он был комиссован, но с тех пор приобрёл привычку медленного, но постоянного обогрева организма.

Летом после парной Евсюков употреблял арбуз, а в остальное время — мочёную бруснику.

Теперь он сидел в уголку, рядом со стенкой, дыша в свой веник, прижатый к носу.

— Ну ты чё, ты чё, когда это в Калитниковских банях было пиво? — пробился через вздохи чей-то голос.

— Болтать начали, — сказал сурово старший Сидоров. — Значит, пора проветривать.

Мы начали выгонять невежд-дилетантов из парной. Незнакомые нам посетители беспрекословно подчинялись, пытаясь, однако, проскользнуть обратно.

— Щас обратно полезут, все в мыле… — отметил мрачно Хрунич. Наконец, вышли все.

Начали лить холодную воду на пол. Евсюков, орудуя старыми вениками, сгонял опавшую листву с полок вниз, а Сидоровы, погодя, захлопали растянутой в проходе простыней.

Дилетанты столпились у двери и, вытягивая длинные шеи, пытались понять, когда их пустят внутрь.

И вот Хренич стал поддавать, равномерно, с паузами, взмахивая рукой. Поддавал он эвкалиптом, у нас вообще любили экзотику или, как её называл Сидоров-старший, «аптеку».

Поддавали мятой, зверобоем, а коли ничего другого не было — пивом.

— Шипит, туда его мать, смотри, куда льешь!.. — крикнул кто-то. — По сто грамм, по сто грамм, уж не светится, а ты всё льешь…

— Пошло, пошло, пошло… Ща сядет…

— Ух ты…

— Эй, кто-нибудь, покрутите веником!

— Да не хлестаться… Ох…

— Ну ещё немножко…

Много времени прошло, пока наша компания выбралась из парной и двинулась обратно в раздевалку. Еврейский человек Бухгалтер был сегодня освещён особенной радостью. Неделю назад у него родился внук. Дочь Михаила Абрамовича вышла замуж по его понятиям поздно, в двадцать четыре года, и ровно через девять месяцев появился наследник. Михаил Абрамович разложил на коленях ещё необрезанные фотографии.

На них была изображена поразительно красивая женщина, держащая на руках ребёнка, и темноволосый молодой человек, стоящий на коленях перед диваном, на котором сидела его супруга. Молодой человек положил голову на покрывало рядом с ней. Все трое, видимо, спали.

— Ишь, библейское семейство, — вздохнул Хрунич.

Михаил Абрамович поднял на нас светящиеся глаза.

— Вот теперь мне — хорошо, — сказал он.

— Мы принесли водочки, — произнёс его брат, похожий на приказчика из рассказов Бабеля.

Заговорили о войне, продаже оружия и отказниках. Торопиться было некуда, время мытья, массажа, окатывания водой из шаечек и тазов ещё не пришло, и можно было лить слова как воду.

Так мы всегда беседовали, попарившись, потягивая различные напитки — чай со сливками, приятно увлажнявшими сухое после парной горло, морсы всех времён и народов, пивко, а те, кто ей запасся — и водочку. Теперь мы пили водочку за здоровье семейства Бухгалтеров.

Сейчас я думаю — как давно это было, и сколько перемен произошло с тех пор. Перемен, скорее печальных, чем радостных, поскольку мы столько времени уже не собирались вместе, а некоторых не увидим уже никогда.

Убили Сидорова. Самонаводящаяся ракета влетела в сопло его вертолёта, и, упав на горный склон, он, этот вертолёт, переваливался по камням, вминая внутрь остекление кабины, пока взрыв не разорвал его пятнистое тело.

Убили, конечно, Сидорова-старшего. Сидоров-младший узнал подробности через месяц, когда вместе с бумагами отца приехал оттуда его однополчанин. Однополчанин пил днём и ночью, глядя на всех пустыми глазами. Впрочем, и особых подробностей от него добиться не удалось, а официальная бумага пришла ещё позже. Мы так и не узнаем, как всё произошло. Не узнаем, но мне кажется, что всё было именно так — горный склон, покрытый выступающими камнями, и на нём — перекатывающееся, будто устраивающееся по-удобнее, тело вертолёта.

Младшему Сидорову хотели выплачивать пенсию, как приварок к его стипендии, но выяснилось, что до поступления в свой радиотехнический институт он-таки проработал год, и пенсию не дали. Его мать давно была в разводе с майором Сидоровым, майора похоронили в чужих горах, и на том дело и кончилось.

Сема, Семен Абрамович перелетел океан, без обратного билета. Последний раз мы увидели его в Шереметьево, толкающего перед собой тележку с чемоданами. Он ещё обернулся, улыбнувшись, и исчез, будто выйдя из раскалённого, как парная, аэропорта.

А пока они сидят все вместе на банной лавке, отдуваясь, тяжело вздыхая, и время не властно над ними.

Но время шло и шло, минуло четыре часа, и уже появился из своего пивного закутка банщик Федор Михайлович, похожий на писателя Солженицына, каким его изображали в зарубежных изданиях книги «Архипелаг ГУЛаг». Он появился и, обдавая нас запахом переваренного «Ячменного колоса», монотонно закричал:

— Паторапливайтессь, паторапливайтесь, товарищи, сеанс заканчивается…

Не успевшие высохнуть досушивали волосы, стоя у гардероба.

Хрунич всё проверял, не забыл ли он на лавке фетровую шляпу, и копался в своём рюкзачке. Евсюков курил.

Наконец, все подтянулись и вышли в уже народившийся весенний день. Грязный снег таял в лужах, и ручьи сбегали под уклон выгнувшегося переулка. Мартовское солнце внезапно выкатилось из-за туч и заиграло на всем мокром пространстве между домами.

— Солнышко-оо! — закричал маленький сын Раевского, и весь наш народец повалил по улице.


И, чтобы два раза не вставать:

4-й Вятский пер., 10

только по четвергам, с 14.00

800 руб. без ограничения времени

+7 (495) 685-2985


Лефортовские бани

Оружейные бани

Усачёвские бани

Донские бани

Калитниковдские бани

Коптевские бани

Астраханские бани

Тихвинские и Дангауэровские бани

Селезнёвские бани

Сандуновские бани

Покровские бани

Ржевские бани

Воронцовские бани


Извините, если кого обидел.


03 июля 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-07-08)

О, в "Пушкинском Доме" вышел сборник "Текст и традиция", где среди текстов — есть, собственно, мой. Вот он, собственно. Но там, в сборнике, много чего другого, интересного. Например, Водолазкин прекрасный.

РОЖДЕНИЕ НОВОГО СЛОВА
Ты проклятьем был рожден, —

будь проклят, перстень мой!


В наше время довольно сложно заниматься футурологией и манифестациями. В таких случаях речь неминуемо клонит к эсхатологическим прогнозам, а это губит высказывание и оно катится в яму где уже покоятся пророчества о конце отдельных искусств и самого земного существования. Меж тем, разговор идёт о смерти. Смерть вообще очень притягательная тема для обывателя — смерть человека, смерть литературы или гибель империи.

Многие явления, особенно в культуре, претерпевают сейчас такие изменения, которые, отменяют само их прошлое бытиё и смысл. То есть, культура и литература в частности настолько активно реагирует на имения цивилизационного типа, что часто произносятся слова о смерти литературы. Речь идёт о современных преобразованиях в книжном деле не столько с позиции издателя, сколько с точки зрения производителя контента. Слово «контент» в меру цинично, потому что слово «литература» часто используется как оправдание бесприбыльности или просто ненужности текста.

Довольно много в последние годы говорили о трагической гибели бумажной книги. Это были удивительно эмоциональные обсуждения, причём в тот момент, когда людям, связанным с кнопками и экранами уже стало понятно, что гибель массовой бумажной книги неотвратима.

Это происходило долго, и эта тема окончательно всем надоела, и, наконец, не осталось никого, кто в качестве серьёзного аргумента приводил бы запах переплёта и шелест страниц. Причём то и дело смешивались жалобы на смерть бумажной книги и жалобы на гибель «высокой литературы» — впрочем, последовательные люди шли дальше и говорили о гибели литературы вообще.

Лучше всего объясняют этот процесс метафоры — и, значит, происходит перерождение книги старого типа во что-то наподобие почтовых марок.

Почтовые марки имеют сейчас филателистическую ценность, при этом никого не смущает, что большая часть писем отправляется при помощи Сети.

Однако, если отбросить естественное чувство отчаяния ставших ненужными людей, ничего страшного в этом нет. Однако эмоции самих производителей были подлинными — потому что окончился срок одного общественного договора. То есть, того самого контракта, что был неписьменным образом заключён между производителями контента и обществом.


Если Бога нет, то какой же я капитан?


Писатель должен был писать, а читатель — читать. Так продолжалось почти до конца XX века, но тут-то и произошли известные изменения.

Во-первых, было открыто множество других способов проводить время — и к обществу пришли визуальные искусства. Иконка победила букву.

Во-вторых, культура, согласно демократическому голосованию платежом, стала полностью демократической. То есть, рухнула волюнтаристская пирамида эстетики («Стыдно не читать Толстого? — А почему стыдно?» — раньше этот спор кончался репрессиями со стороны школьной учительницы или главы государства, ныне аргументация такого рода не работает). Но, более того, в демократическом искусстве этот спор вовсе не имеет разрешения.

Вопрос ещё и в том, что мы называем чтением. Читаем ли мы Яндекс и Википедию? И да, и нет.

С другой стороны литературные классики писали не для масс, и литература, теряя свою сто-двести лет назад приобретённую большую аудиторию, просто возвращается к малому, но прекрасному кругу понимающих суть читателей.

В двадцатые годы прошлого века интеллигенция столкнулась с необразованной массой, пришедшей в культуру, науку и производство.

Тогда интеллигенция имела дело с конструкцией прежнего времени: народная масса и образованный слой. Так было и в XVIII веке, и во времена формалистов.

Теперь эта широкая народная масса стала грамотной и начала писать — причём вся (другое дело — что).

Вместо пирамиды, некоей иерархии ценностей, общей для страны, а то и Ойкумены, в чистом поле выросли миллионы крохотных ценностных пирамид.

Ценностная шкала становится всё менее общей. Она — всегда акт волюнтаризма, если же он заменён демократическим голосованием, хотя бы на словах, никакой шкалы не бывает.

Либо мы имеем дело с неким термодинамическим полем, в нём конечно могут быть случайные флуктуации, но всё в целом будет стремиться к простому равновесию, своего рода тепловой интеллектуальной смерти.

Либо мы надеемся на существование искусства и наук внутри узкого круга — и тогда становимся подобием китайцев времён маоистского «Большого скачка», выплавлявших в деревенских дворах чугун. Чугун выходит плохой, и это не просто плохая металлургия, а занятие параллельное металлургии. Уже круг — смерть живому искусству.


Ухожу, ибо в этой обители бед

ничего постоянного, прочного нет


Меняется сам образ книги — подобно тому, как меняется газета в электронном формате. От фиксированного объёма газета приходит к собранию текстов, которые не нужно сокращать или растягивать, чтобы они заполнили бумажный лист. Номер одного дня не отделён от дня предшествующего. Читатель может прогрызть с воображаемой подшивке ход, подобно мыши — интересуясь только публикациями на одну узкую тему.

Так и книга теряет жёсткие границы.

Раньше она была ограничена обложкой — твёрдой или мягкой.

Теперь она этих границ не имеет — но речь идёт не только об объёме, количестве текста.

Постоянное сменяется непостоянным.

Иногда говорят, что прежняя форма книги вне зависимости от формы публикации останется частью жизни учёных.

Это хорошая мысль — но представим учёного, который демонстрировать свою работу на сетевом ресурсе, который, по сути является бесконечно меняющейся монографией. Это монография нового типа, которая читается не линейно, а подобно энциклопедии.

Но динамичная книга присуща не только науке. Самая знаменитая русская книга, международный символ русской литературы, «Война и мир», писалась сложно — от романа «Декабристы», через первые редакции романа, выделение и усекновение частей, и, наконец, к известному варианту, который тоже был не окончателен. Как известно, «Война и мир» не дописан, и автор предпринимал попытки продолжить его.

Причём разные редакции выходили в печать, и речь идёт не о черновиках. Можно представить сетевой ресурс, на котором текст превращается, увеличивается, меняет своё течение. Это не означает, впрочем, исчезновения его прежних версий.

В конце прошлого века считали, что длинных повествований больше не будет, их вытесняет клиповое мышление, одним словом — будущее за короткими объектами культуры.

И вдруг обстоятельства вывели на арену серийность. Оказалось, что объекты должны быть не очень длинными, но при этом серийными, образующими единство нового типа. Появились телевизионные сериалы высокого качества, даже фильмы имеют пару-тройку сиквелов, огромной популярностью пользуются серийные романы и рассказы — наподобие детективных рассказов Конан Дойла, печатавшихся сорок лет.

Книга становятся не дискретными, а непрерывными — точь-в-точь как жизнь. Ну, или наука.


Поэт в России больше чем поэт


Писатель в России имеет авторитет в меру своей медийной известности.

То есть, не в силу нравственных или художественных особенностей своих книг, а потому что он известен, ведёт какую-нибудь программу на телевидении, путешествует по всему свету или живет среди богатых людей под Москвой.

Всякий человек сейчас может делать какие угодно заявления — и выступления современных писателей похожи на сотни эмоциональных текстов, которые присутствуют в Сети и медиа.

Иногда они глупы, иногда — умны, а иногда это и вовсе некое психотерапевтическое выговаривание.

Бессмысленен вопрос о том, кто прислушается к словам писателей — обычно они, как и многие другие остаются без последствий.

Если, конечно, это просто будет компонент рекламной стратегии какой-нибудь книги.

Особенность времени в том, что сейчас писателю проще не писать её, а агитировать вне, а не внутри текста.

Литература нового типа не собственно политизирована, она просто склонна к прямым высказываниям и экономит на их художественном оформлении.

Особенно это видно в тот момент, огромное количество людей верит, что добиться улучшения жизни можно не длительными упорными усилиями, скучным трудом, а простым переплавлением своего недовольства в однократное эмоциональное усилие.

Однако история нам все время подкидывает незавидные сценарии воплощения прекрасных однократных порывов души.


Рукопись продать


В разговорах о переменах всегда полезно искать экономическую составляющую. Динамика финансовых потоков говорит о многом, в частности о мотивации. И размышления о мотивации могут многое дать человеку, пытающемуся угадать лицо будущей литературы. Существующая система книгоиздания и книгораспространения уже отучила автора думать о книге как о средстве пропитания. На этом рынке могут выжить две модели — клоуны и сценаристы. На сценаристах я бы не стал останавливаться подробно, поскольку говорил об этом в другом месте, а вот с клоунами все куда интереснее. Клоун — это вовсе не только исполнитель, это тип синтетического интересного публике человека. Финансовые потоки приходят к нему вовсе не от проданного тиража) или, вернее, не сколько от тиража), сколько от концертной и прочей сопутствующей деятельности.

Современный массовый автор — в чём-то продолжающий традицию русского скомороха.

Случилось перепроизводство литературы, а ведь тот общественный договор, который мы знали, формировался в тот момент, когда значительная часть населения была вовсе неграмотна. Теперь потомки этих крестьян производят в социальных сетях огромное количество текстов, историй, подмечают детали чужой жизни и рассказывают анекдоты из своей. Следуя известному анекдоту об обезьянах, которые случайным образом напечатают «Войну и мир», среди литературы социальных сетей появляются интересные тексты.

Понятно, что тексты эти несколько иные по форме — короче и быстрее, к тому же они интерактивны.

Рынок оставляет небольшую экологическую нишу для затворников, будто для вымирающих зверей, но это голодные степи.

Смерть старого способа чтения и, произошла при одновременном возвышении Автора.

Изданная книга является поводом к возникновению Автора-персонажа в медиа, а чтение её необязательно. То есть, Автор подавляет свою Книгу.

Сейчас продавать электронную литературу мало кто умеет.

С ней дела обстоят как и с самим производством контента — жадность и глупость издателей уничтожили рынок (Рынок, конечно, никуда не пропадает, просто он развивается иначе — и при некоторых условиях, он может развиваться медленнее, а мода на чтение проходит быстрее. Никто не скажет, что нет рынка коллекционных марок — но рынок продовольствия или вооружений с ним не сравним. Иначе говоря, антикварные услуги на рынке чтения могут существовать бесконечно). А ведь создавать финансовые потоки сложно — большинство же издателей на российском рынке думают, что новое книгораспространение — это создание сайта с контентом в примитивной верстке и приделанной к нему не всегда удобной платежной системой.

Продавать нужно не собственно текст, логичнее продавать автора. Одна отдельная книга — похожа на выстрел, который, конечно, может решить исход сражения, но это случается редко.

Ситуация кардинально меняется, когда на поле боя появляются пулемёты.

В этом смысле успешный проект — это писатель-колумнист, сочиняющий разного рода тексты на глазах у публики. Процесс рождения новой литературы похож на технологический прогресс — именно технологическим прогрессом она и порождена. Но этот процесс не одномоментен, он непрерывен, и новая литература наверняка уже возникла — но мы пока не решаемся открыть эту коробку, в которой заключён источник нового, и, одновременно старый несчастный кот наших привычек. Новая литература вовсе не лучше прежней, но она и не хуже. Она, как всегда в эпоху перемен, будет спекулировать на старых терминах и знаках отличия, но устроена она по другому — как кино и театр в сопоставлении.


Живите в доме и не рухнет дом


Нужно сказать парадоксальную вещь — слово главнее литературы.

Роскошь человеческого общения важнее книги.

В новой реальности выживает та часть литературы, которая может создать симфонию между автором и читателем, и если для этого нужно пойти в кабак и ударить по гусельным струнам, то автор должен это сделать.

И уже есть довольно много людей, для которых это путь естественен.

Итак, основной вывод заключается в том, что новая система электронного книгоиздания будет иметь дело с новой литературой. Проблемы авторского права для писателей уйдут на второй план — классика так или иначе станет общественным достоянием, а за сомнительную честь читать актуальную литературу новым авторам придется еще и приплачивать.


____________________

[1]

[2] Такого рода клоунов-колумистов полно и именно что они чаще всего интереснее традиционной манеры писателей. Причем современное чтение только из этого и состоит — из развернутых эмоциональных сообщений, как автор вышел с утра на площадь на Сенную, а там крестьянку били молодую. Довольно много людей наблюдали интерактивное сочинение стихотворных фельетонов Дмитрием Львовичем Быковым на глазах у удивленной публики. Пример этого вполне устойчив — это группа «Гражданинпоэт» Быкова-Ефремова-Васильева, которая а) издаёт тексты бумажно, б) выкладывала их в виде роликов в Сети, в) — самое главное, занималась «чёсом», то есть широкими гастролями по стране — кстати, футуристы и имажинисты делали ровно так же, только по понятной причине у них были сложности с роликами для Youtubeо. Журнал Форбс пишет: “«Гражданинпоэт» собрал десятки тысяч зрителей. И 85 млн. рублей”.

[3]В некогда популярной повести А. и Б. Стругацких «Сказка о Тройке» рассказывалась история об инопланетянине, который имел на родной планете профессию читателя. Земляне недоумевали: «Пункт восьмой. Профессия и место работы в настоящее время: читатель поэзии, амфибрахист, пребывает в краткосрочном отпуске. Пункт девятый…

— Подождите, — сказал Хлебовводов, — работает-то он где?.. Я тебе не говорю, что я глухой, — сказал он. — Что он читает, это я слышал. Читает и пусть читает — в свободное от работы время. Специальность, говорю! Работает где, кем?

…Хлебовводов посмотрел на меня с подозрением.

— Нет, — сказал он, — амфибрахий — это я понимаю. Амфибрахий там… то-сё… Я что хочу уяснить? Я хочу уяснить, за что ему зарплату плотят…» То, что казалось шуткой в 1967 году вполне может стать реальностью в недалёком будущем.


08 июля 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-07-12)

Я тут наблюдал блогеров в естественной среде. Пожалуй, нужно записать некторые мысли, что пришли мне в голову, авось они кому пригодятся.

Однако, главное правило, которое применимо к блогерам, уже давно сформулировано Сириллом Норкоттом Паркисоном. В своих "Законах" он пишет про английский юмор: "Об одном знаменитом дипломате рассказывают, что у него был свой опыт обращения с молодыми коллегами, имевшими обыкновение входить к нему в кабинет со слишком уж важным видом.

Когда кто-либо из них направлялся к выходу, великий человек говорил:

"Помните правило номер шесть". На это неизменно следовал ответ: "Да, сэр. Непременно, сэр". В дверях молодой сотрудник останавливался и спрашивал:

"Простите, сэр. В чем заключается правило номер шесть?"

Дальнейшая беседа протекала таким образом:

— Правило номер шесть гласит: не принимайте себя чересчур всерьез.

— Да, сэр. Благодарю вас, сэр. А каковы остальные правила?

— Остальных нет".

Я вообще сделал много наблюдений — но этьо как-нибудь в следующий раз.


И, чтобы два раза не вставать — вот блогер frumich фотографирующий академическую белку.


Извините, если кого обидел.


12 июля 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-07-13)

Надо сказать, что до сих пор всё у нас делается по телефонному звонку. Прогуливаясь по улице Академгородка, я решил позвонить знаменитому писателю Бачило[17]. И только я обратился к нему в эту маленькую чёрную коробочку, как меня стали теребить за рукав:

— Позвольте, это ведь вы знаменитому писателю Бачило звоните? Вы знакомы с ним? Вы его видели? Вы за столом с ним сидели?! Ведь писатель Бачило велик! Удивительно, как вам повезло, и что он осчастливил ваши края. Ведь где писатель Бачило пройдёт, там расцветают розы, а ещё писатель Бачило убивает микробов взглядом. Старожилы помнят, как одним прикосновением он превращал пиво "Балтика" в "Гиннес".

Все обернулись ко мне, старики тянули ко мне морщинистые лапки, чтобы благодать писателя Бачило перешла и на них, женщины размашисто крестились и протягивали мне младенцев для поглаживания. Ко мне подводили мальчиков для целования в живот, а что мне предлагали делать с девочками, я и вовсе стыжусь сказать.

Когда всё успокоилось, мне и говорят:

— Тебе надо в крематорий.

Я отвечал, что эта мысль мне не чужда, но я хотел бы обождать.

— Не, ступай сейчас, — говорят мне. — У нас там круто, музей погребальных церемоний. Некоторые корпоративы проводят — очень весело, бодрит. А на кремацию такса — восемь тыщ, а с просмотром — девять. И ещё в Новосибирском крематории есть скидка на вторую кремацию.

— "Приведи друга", понимаю.

— А ещё там есть верблюд.

— Дохлый?

— Почему дохлый? Они с ним фестивали проводят.

— Похоронные фестивали? Круто.


И, чтобы два раза не вставать, скажу: была жара и парило. Над Обью стоял по утрам густой туман. Кончилось дело тем, что заснул в Планетарии. Там надо мной раскинулось звёздное небо, повеяло прохладой из кондиционера, как в степи перед рассветом, когда эти звёзды бледнеют… Счастье стояло надо мной Млечным путём.

Я проснулся оттого, что какая-то девушка злобно била меня кулачком в бок. Видимо, я храпел.

То, что крутили в Планетарии, называлось, кстати, "Космические столкновения".


Извините, если кого обидел.


13 июля 2013

(обратно)

Царь рыб (День рыбака. Второе воскресенье июля) (2013-07-14)

— Вот ты знаешь, рыбу выбрать — это как жену выбрать, — Шеврутов хитро поглядел на меня и положил перед собой судака. Хрустнули кости, и судачья голова отлетела с разделочной доски.

— Ты можешь выбрать себе геморрой, а можешь земное счастье, и никто не знает, что для кого счастье, а что геморрой. А можешь выбрать снулую рыбу, пустую и никчемную, можешь получить от судьбы ледяную рыбу, прозрачную гостью южных морей. Тебе скажу, как аквариумист со стажем, что правил общих нет.

Над нами действительно высились железные стеллажи со снующими рыбками. Стучали компрессоры на балконе, в воде что-то булькало, и даже, кажется, кто-то бил хвостом.

Шеврутов любил рыб, и сам понемногу становился рыбой. Он ел рыб, разводил рыб, кормил рыб и жил рыбами. Тайными тропами к нему приезжали люди за редкостями, с ненадёжными людьми встречались посредники.

Он давно стал тайным магистром ордена аквариумистов.

Я приехал к нему с вечера, чтобы потом утром выехать на рыбную ловлю. Как настоящий тайный магистр, Шеврутов имел занятия, которые не мог передоверить никому.

Тайное рыбное место, вот что ждало его завтра. И в знак особого доверия он взял меня — зачем, можно было только гадать. Сейчас, когда мы сидели под сенью чёрной аквариумной воды, в световом кругу маленькой лампы, я думал, что тайному магистру всё-таки хочется славы.

Если найдётся кто-то, кто расскажет о нём, очарованный тайнами и сказками, то пусть это буду я. Самые знаменитые разведчики — это разведчики провалившиеся, говорили мне коллеги.

Если судьбе нужно раскрыть тайну тайному магистру, то я буду её орудием — всю жизнь я занимался созданием репутаций.

Толстосумы и политики с жирными глазами, журналы-однодневки и химические заводы (восемь труб, дым-отрава шести цветов и кипящая от стоков даже в мороз речка) — мы занимались всеми.

Что уж до Шеврутова, то мы были знакомы давно — я бы согласился ехать с ним в любом случае.

— А жёны, — сказал Шеврутов, — те же рыбы. Их нужно хорошо кормить и чаще менять воду.

Мы выпили странной китайской водки — со вкусом рыбьего клея.

Спалось плохо — жужжал над головой демисезонный комар, что завёлся в шеврутовском доме от сырости. Однажды, на старой квартире, к нему пришёл сосед снизу, жалуясь на шум компрессора. Прямо в прихожей он увидел, что над его квартирой зависло полторы тонны воды — он ещё не видел всего шеврутовского водяного царства. Сосед изменился в лице и решил не жаловаться, а тихо молиться вышестоящей власти — чтобы та усмирила промежуточную власть третьего этажа и оттянула потоп.

Теперь Шеврутов жил на первом этаже старинного дома с сохранившимся на фронтоне гербом неизвестного дворянина и пентаграммой Осоавиахима над единственным подъездом. Перед сном я долго курил, пытаясь понять его выбор — я собирался уйти из рекламы, скучал и ленился дома. Шеврутов спал сном праведника. Я перелез через провода и трубки, на цыпочках мимо его кровати и пошёл в прихожую, чтобы проверить кое-что из собранного нами на завтра.


Мы выехали в утренней темноте. Мусор кривых переулков хрустел под колёсами, большую машину качало на ухабах. Шеврутов рассказывал, как много лет назад один молодой человек пришёл к нему просить денег. Молодой человек проиграл грузинам в карты свою квартиру, а время было горячее, как пистолетный ствол после стрельбы.

Шеврутов не дал молодому человеку денег, он рассказал ему секрет выращивания стеклянного окуня. Скоро тот расплатился с долгами, поднялся круто и быстро, а потом следы его потерялись. Но раз в год курьерская служба бренчала ящиком французского коньяка у дверей Шеврутова.

Мы разогнались по серому утреннему проспекту, затем свернули от него в промзону. Мелькнулаогромная гармоника цементного элеватора, страшные птицы речных кранов, и вот уже мы ехали мимо неосвещённого берега реки.

Странный запах вдруг ударил в ноздри. Я заёрзал на сиденье — было такое впечатление, что у меня на ботинках вдруг оттаяло прилипшее дерьмо.

— Не мучайся, — Шеврутов заметил это моё движение. — Тут всегда так. А кто живёт, давно уже привыкли. Даже не замечают, сидят на лавочках, целуются. А знаешь, что тут было во время войны? Там дальше — нефтеперегонный завод, его немцы бомбили до сорок третьего года. Так тут был фальшивый факел, который отвлекал бомбардировщики на себя.

Я представил себе, как «Хенкели» заходят на цель, как отделяется от каждого них две тонны бомб и фонтаны говна поднимаются над поверхностью канализационных отстойников. Я представил себе и этот звук, воющий, ноющий звук падающей взрывчатки и чавканье фильтрационных полей.

От этой воображаемой фантастической картины меня отвлёк Шеврутов. Он остановил машину рядом с небольшим проломом в бетонной стене — я вылез наружу, ёжась от утренней сырости. Тайный магистр вынул из багажника чехлы и жужжал молниями на них.

Наконец, он вынул несколько блестящих странных предметов и запер машину.

Мы шагнули в проём, как десантники шагают в пустоту за бортом.

Дальше тропинки не было — Шеврутов шёл в утренних сумерках по одним только ему известным приметам. Я иногда утыкался ему в спину, иногда отставал на несколько шагов, и видел, как дорогое чёрное пальто метёт глину.

Рядом под поверхностью мрачных луж шла загадочная внутренняя жизнь. Как в гигантском аквариуме, что-то булькало, ухало. Над жидкостью в лужах поднимался пар, курились дымки близко и далеко в этих полях.

— Ты не думай, настоящие поля аэрации дальше, а здесь старая зона… Так вот, — продолжил Шеврутов какую-то фразу, начало которой я упустил. — Рыба здесь особенная. Начало здешней рыбе положили бракованные телескопы, которых лет пятьдесят назад спустил в унитаз аквариумист Кожухов. Он вывез свою коллекцию из Берлина в сорок шестом. Я видел эти аквариумы — увеличительные вставки в стёклах, бронзовая окантовка с орнаментом… Когда его пришли брать в пятидесятом, дубовая дверь продержалась ровно столько, сколько понадобилось Кожухову, чтобы спустить последнюю рыбу в канализацию.

Но сейчас у нас другая радость — наша рыба очень живуча. Мои продавцы возили её в пластиковых мешках с кислородом по всей Европе. Переезд до Парижа ей совершенно нипочём. И это не самое интересное. Мне мутанты не интересны, мутанты нежизнеспособны и мрут, как первый снег тает. Мне интересны новые виды.

Я тебе покажу совершенно иное…

Мы прошли криво погрузившийся в лужу трактор с экскаваторным ковшом и заброшенное бетонное здание. Дальше начинался лес ржавой арматуры и странные постройки без крыши.

— Вот, можешь поглядеть. Спустись по ступенькам, пока я сачок свинчиваю. Подивишься.

Я начал спускаться по обнаружившимся ступенькам мимо забора из сетки-рабицы. Рядом с кроватной спинкой, вросшей в землю как поручень, начиналось небольшое озерцо. Вода в нём, или то, что было водой, стояло ровно и неподвижно. Если бы озерцо возникло из бомбовой воронки военных времён, то я не удивился бы.

Я наклонился к воде, чтобы разглядеть новый аквариумный вид, составивший Шеврутову славу.

Но никто не роился в этой неожиданно прозрачной воде.

Роиться там было некому.

Огромный глаз глядел на меня оттуда бесстрастно и мудро. Огромное существо изучало меня, как червяка, зашедшего на обед. Царь рыб ждал гостей в своей страшной глубине.

Я отшатнулся и сделал несколько шагов по ступенькам вверх. Там уже стоял Шеврутов. Неожиданно он толкнул меня в грудь.

— Ну, что стоишь. Иди, прыгай.

— Ты что? — шепотом спросил я и прибавил ещё тише: — Ты с ума сошёл?..

— Давай, давай, — толкал меня вниз Шеврутов. — Нечего тут…

Схватившись за ржавую кроватную спинку, я пытался отпихнуть аквариумиста. Шеврутов печально достал из кармана пистолет ТТ, показавшийся мне отчего-то гораздо большего размера, чем на самом деле.

— Ну, давай, давай — а то он мертвечины не любит. Он тебя сам выбрал, он всегда сам выбирает.

Глаз приблизился к поверхности и бесстрастно смотрел на меня.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


14 июля 2013

(обратно)

Очаковские бани (2013-07-17)

Очаковские бани стоят близко к Окружной дороге — это, конечно, полвека как Москва, но Москва особая. Там рядом Матвеевское, Переделкино, типовая застройка окраин. Давным-давно во дворе их лежала огромная куча угля, но те времена давно забыты, и, ак и везде, чугунные чушки греет газ. Ну и контингент банных любителей тоже иной. Но видно, что и свои бани он любит.

Но тут и в парной — близость к природе.

Вот принесли целый букет ярко-зелёных лопухов, в котором издали я не сразу признал хрен.

— Откуда? — спрашиваю. — Свой?

— Дикий, — отвечают.

— Как дикий?

— Да так. Сегодня на огородах в Раменках оборвали.

Я только хмыкнул, дикий значит. На огородах.

Жителем прочей Москвы лучше ехать туда электричкой с Киевского вокзала до станции Очаково (или долго — автобусами от "Юго-Западной" или "Проспекта Вернадского"). Но всё равно, это бани для людей, живущих на западе и юго-западе.

В очаковских банях вполне приличная парная, хоть и не большая. Мыльня, онако, старая, с отбитым кафелем и страшноватыми трубами — таки были и в Донских. Меня, правда, этим не отпугнёшь.

Не отпугнёшь и отсутствием того что по недоразумению, зовётся "тропическим душем". Житейское дело, можно и под нормальный душ встать или вылить на себя шайку.

В высшем разряде нет открытых кабин и сидений — всё пространство отдано не то четырём закрытым закуткам с большими столами. Человек восемь помещается в этих закутах-кабинетах, то есть, это сравнительно большие компании (в среднем разряде, говорят, кабинок девять, зато в мыльне вовсе нет купели).

Экономические обстоятельства, как и во всех таких банях, заставили их обрасти круглосуточными саунами, каким-то экзотическим массажем, парикмахерской и прочим.

Это всё кому-то удобно и хорошо, а мне не мешает — за исключением странного графика работы.

В небольших поселковых банях чередование мужских и женских дней связано с тем, что помещение одно — вот и ходят туда по очереди. А вот в Москве такие бани, что существовали на окраинах, в рабочих посёлках и городках, что вошли в состав Москвы в 1960 году, были истреблены — они и так-то были ветхими, старыми, что перемена власти и экономические бури их добили. А тут ситуация немного другая — хоть и построены Очаковские бани не то в 1947, не то в 1948 году, они изначально имели два разряда.


И, чтобы два раза не вставать, приведу хитрую схему работы Очаковских бань — легко видно, что мужчины и женщины тут разрядами меняются:

Большая Очаковская ул., 35.

Мужские дни:

Высший разряд: Среда 800 руб./3 часа, Пятница, 800 руб./3 часа. Воскресенье 900 руб./3 часа.

Средний разряд: Понедельник 600 руб./3 часа, Четверг 600 руб./3 часа. Суббота 650 руб./3 часа.

Женские дни:

Высший разряд: Четверг 800 руб./3 часа, Суббота 900 руб./3 часа.

Средний разряд: Среда 600 руб./3 часа, Пятница 600 руб./3 часа. Воскресенье 650 руб./3 часа.


+7(495)437-5234; +7(495)437-2922

"Сайт Очаковских бань".


Лефортовские бани

Оружейные бани

Усачёвские бани

Донские бани

Калитниковские бани

Коптевские бани

Астраханские бани

Тихвинские и Дангауэровские бани

Селезнёвские бани

Сандуновские бани

Покровские бани

Ржевские бани

Воронцовские бани

Вятские бани


Извините, если кого обидел.


17 июля 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-07-18)

Принялся смотреть сериал про Маяковского.

Это вовсе не то, что сериал про Есенина с Безруковым — сериал про Есенина был "с идеей", оттого он был беззащитен.

Когда идеологии много, то она легко пародируется, обильная идеология (не только политическая) вообще комична — от природоохранной до гуманистической.

Восемнадцатилетний Маяковский в 1911 году выглядит тридцатилетним и встречает Бурлюка, похожего на чёрта. И, действительно, побитый Бурлюк искушает Маяковского.

Вообще, такие сериалы устроены одним образом: обыватель знает набор фамилий, и вот ему предъявляют какие-то фигуры — вот Хлебников, вот Кручёных, вот Каменский.

Вот идут футуристы по улице и представляются, и Каменский говорит: "А я придумал слово "самолёт"". А Маяковский сообщает: "А мне иногда кажется, что я петух голландский" — ну и тому подобное. Это познавательная структура — что должен знать нормальный обыватель о Каменском или Бурлюке через одну фразу.

Там все всё объяснят: "Вот володя, ваша книга, только вот фамилию вашу перепутали с названием" Запомнил, зритель? Поехали дальше.

Это искусство обозначения: вот пыхтит человек за столом в трактире: "Дыр, бул, щир". Зафиксировали? Дальше.

Вот кто это высокий, с усами? Да это — Чуковский. И сразу подводит к Маяковскому Шамардину, будто жертвенную деву. Маяковский её увозит на извощике, а Чуковский деланно возмущается. "Да бросьте, — говорит ему Бурлюк. — Давайте пропустим лучше по стаканчику". "А, давайте — быстро соглашается Чуковский". Авторы, однако придерживаются той версии, что коварный Чуковский оболгал поэта, и разлучил его с Сонкой.

Надо сказать, что вторая серия состоит из женщин, беременных от Маяковского.

Третья серия начинается футуристической ёлкой (В этой версии именно Маяковский подвесил её к потолку).

Шкловский (в матроске_ отсутствует.

Лиля никак не уйдёт от Осипа, Маяковский нервничает, и, между делом, обыграл Горького в карты.

Грянула революция, и эпизодические персонажи подсказывают: "Маяковский — это ешь ананасы, рябчиков жуй".


И, чтобы два раза не вставать, скажу: этот сериал денежный, не то, чтобы камера дрожала или на декорациях сэкономили. При этом загадкой остаётся то, почему сериал запускают в самое глухое телевизионное время — в середине расслабленного лета. Когда это точная дата была догмой? Фильм "Пушкин. Последняя дуэль" вышел раньше годовщины, "Есенин" — недели на три позже юбилея.


Извините, если кого обидел.


18 июля 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-07-18)

Принялся дальше смотреть фильм про Маяковского. Он мне уже прискучил, правда, и я смотрю несколько по инерции. Иллюстративность его, конечно, поражает: "вот две морковки несу за зеленый хвостик…" — показвыают рынок и торговлю — за морковки и пол-полена березовых дров.

РОСТА рождается из прогулки с Лилей Брик. Неожиданно кончается Гражданская война и Маяковский (продолжая прогуливаться с Лилей Брик) сочиняет про приключение на даче.

Тут же из-за забора — нырк, сосед Александр Михайлович. Что-то даже подозрительно, что я в этой Санта-Барбаре всех знаю. Сейчсас Лиля падёт в объяться Краснощёкова.

Начался уже совершенный "Камеди-клаб" с ответами Маяковского на записки из зала (с обязательным закадровым смехом).

А вот и Ленин, который время от времени забывает картавить.

А вот и Цветаева, уезжающая за границу — страшна как смерть. Герои прощаются, обещая написать друг другу некрологи.


И, чтобы два раза не вставать, скажу: сегодня канал "Культура" показывал творческий вечер Евтушенко, который ведёт Михаил Задорнов. Это, Бивис, круто. Это лучше, чем Гржмилек и Вахмурка, чем Маркс и Энгельс.


Извините, если кого обидел.


18 июля 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-07-20)

История с юбилеем Маяковского, между прочим, очень интересна. Маяковский — один из основополагающих образов советской эстетики, недаром современная ретроспективная реклама к нему возвращается.

Но общество пережёвывает не творчество, а биографии.

Так вот о биографии — представим себе, что невротик с пистолетом всё-таки не стреляется в 1930 году и его не сжигают в церкви Донского кладбища, переделанной в крематорий.

Нет, он раньше покинул СССР и остался в Париже с Татьяной Яковлевой. Сделал опрометчивое заявление и лишён советского гражданства. Он просто остаётся в этом Париже, и нет для него больше такой земли — Москва. Да только Яковлева не выходит за него замуж. Они несколько раз объясняются, и, наконец, она честно говорит, что она не может жить с тяжёлым невротиком. "Что, говорит, — она, — кокаин вместе с Поплавским? Безденежье и скандалы?" Поэтому Маяковский стоит на набережной Сены и глядит в зрачок пистолета.

Нет, нет, мало.

Проходит шесть или семь лет, по утру в комнатку стучат суровые люди, и поэт уезжает на заднем сиденье "эмки" в никуда. Дружба с Аграновым, комкор Примаков — муж Лили, литературный салон Бриков? Какие брики, нет ничего, есть только невостребованный прах близ крематория Донского кладбища — слева по аллее.

Нет, так слишком просто.

Суровые люди стучатся в другую комнату и выводят во двор какого-то бухгалтера.

Маяковский продолжает жить, и вот, выйдя из "Известий", он задрав голову, слушает репродуктор, где Молотов сообщает неприятные известия, степень трагичности которых пока никто не может угадать.

И вот он становится военным корреспондентом.

Это, на самом деле, трагедия: ему ещё нет пятидесяти, но тяжёлый невроз, маниакальное стремление к чистоте на фоне фронтовой жизни, сводят его с ума. Успевает ли он погибнуть на нейтральной полосе как Стальский, или его ждёт судьба Луговского. Лучше всего трагедия поэта Луговского (иносказательно) описана в книге Симонова "Двадцать лет без войны". Там военкор Лопатин едет в командировку, и на ташкентском вокзале слышит "голос, в котором вместо прежних медных труб осталось одно рыдание, и неправдоподобно худая фигура, и постаревшее лицо, которым он, как слепой, тыкался сейчас в лицо Лопатину.

И все-таки это был он, именно он — Слава, Вячеслав Викторович, старый товарищ и одно время, в их литературной молодости, даже покровитель Лопатина, человек, с которым он и хотел и боялся встретиться здесь, в Ташкенте.

…Лопатин сидел напротив и смотрел на эти исхудалые, подрагивающие руки. Нет, Вячеслав не был похож на человека, струсившего на войне, но счастливого тем, что он спасся от неё. Он был не просто несчастен, он был болен своим несчастьем. И те издевки над ним, которые слышал Лопатин в Москве, при всем своем внешнем правдоподобии были несправедливы.

Предполагалось, что, спасшись от войны, он сделал именно то, чего хотел. А он, спасшись от войны, сделал то, чего не хотел делать. И в этом состояло его несчастье.

Да, да, да! Все против него! Он всю жизнь писал стихи о мужестве, и читал их своим медным, мужественным голосом, и при случае давал понять, что участвовал и в гражданской войне, и в боях с басмачами. Он постоянно

ездил по пограничным заставам и считался старым другом пограничников, и его кабинет был до потолка завешан оружием. И в тридцать девятом году, после того, как почти бескровно освободили Западную Украину и Западную Белоруссию, вернулся в Москву весь в ремнях, и выглядел в форме как само мужество, и заставил всех верить, что, случись большая война — уж кто-кто, а он на неё — первым!

И вдруг, когда она случилась, еще не доехав до нее, после первой большой бомбежки вернулся с дороги в Москву и лег в больницу, а еще через месяц оказался безвыездно здесь, в Ташкенте. Было не с ним одним; было и с другими такими же сорокалетними, как он.

И на фронт не ездили, а просто эвакуировались, уехали. Приняли близко, некоторые даже слишком близко, к сердцу советы сберечь себя для литературы и получили разные брони. Но другим как-то забыли это, спустили — кому раньше, кому позже. А ему — нет, не забыли! Слишком уж не сходилось то, чего от него ждали, с тем, что вышло…"

И вот Маяковский в Ташкенте, не то что бы чистом и устроенном городе, снова смотрится в зрачок пистолета.

Нет, и это не слишком сложно.

Нет, он выживает на войне, сочиняет в известинском здании подписи к плакатам и стихи:


С криком: "Дейчланд юбер аллес!" —
Немцы с поля убирались.[18]

Подавляющей всё, тяжёлой, всенародной славы нет — потому что никем не написано письмо Сталину, и не произнесены слова о том, что он, высокий, но потолстевший подполковник — лучший поэт современности.

Брики стареют, Осип в сорок пятом, не дожив три месяца до победы, падает на лестнице, схватившись за сердце. Лиля и Маяковский стоят в крематории Донского кладбища, и он вдруг понимает, что Брика она всегда любила больше его.

Вернувшись домой он долго разглядывает свой табельный пистолет Токарева.

Нет, это слишком просто.

Война кончается, но через несколько лет Маяковский становится главным объектом в борьбе с формализмом. Симонов пишет статью "Об одном поэте и группе антипартийных театральных критиков". Маяковский попадает в речь Жданова и известное Постановление. Он мгновенно оказывается в вакууме — уволен из газеты, печатать его перестают, и Маяковский подумывает, не пойти ли ему в дворники, как советовал Платонов. Но какой из него дворник?

И вот он снова разглядывает притаившегося в ящике стола железного друга.

Нет, не сейчас.


В 1955 его восстанавливают в Союзе писателей, он даже едет в Италию, где он слышит о своём величии русского футуризма.

На дачу к нему приходит Вознесенский вместе с Ахмадулиной и Евтушенко (Промеж них ходит легенда о Яйце Алконоста русской поэзии). Но Маяковский говорит, что есть только яйца Фаберже — и отсылает их к Ахматовой.

Хрущёв на встрече с интеллигенцией ругает формалистов, а Маяковский сонно кивает. Вознесенский ему и правда не нравится — уходя с переделкинской дачи он стащил с комода фотографию Лили.

Но Маяковский всё равно приходит в Политехнический, на съёмки фильма Хуциева "Мне двадцать лет".

Он стоит, щурясь на собственные слова, что — квадратными буквами — прикреплены к заднику: "Коммунизм — это молодость мира, и его возводить молодым". На сцене он вдруг он читает "Уже второй, должно быть, ты легла…", и не закончив, машет рукой, плачет. Его уводят, но Хуциев всё равно вставляет стихотворение в фильм.

Временами ему задают обидные вопросы — видел ли он Ленина и что рассказывал ему Есенин. Про его собственные стихи не спрашивают ничего.

Он устал и болен, пишет мало и брезгует заседаниями. На даче Лиля спрашивает его, дадут ли к юбилею Героя Социалистического труда, сама понимая, что дали бы только секретарю Союза — как этим исписавшимся бездарям Федину или Тихонову.

Но вслух говорит, что если не дадут, то знает, чьи это интриги. На столе, меж тем, тает от жары французский шоколад — посылка Эльзы и Арагона.

Возвращаясь на свою дачу, он лежит, глядя в потолок.

Проснувшись среди ночи он лезет в стол. Там только нитроглицерин и нембутал.


Извините, если кого обидел.


20 июля 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-07-22)

Продолжил смотреть Маяковского — тут уже конец 1922 года, совершена поездка в Берлин, Лиля отставила поэта на два месяца… Мне, кстати, начинает казаться, что весь этот сериал затеян ровно для того, чтобы Дарья Досталь сыграла там роль Лили. (Она, впрочем, значится там ещё как один из продюсеров.

Маяковский уже не торт. На крики и звук бьющегося стекла унылый Брик высовывает нос из комнаты, в этот момент он похож Хемуля.

А вот Маяковский начал экспромтами фигачить рекламу — бегает по кабинету каких-то торговых чиновников и рифмует.

Чиновники бьют в ладоши и валятся от счастья со стульчиков.

Мимоходом один чиновник говорит:

— А вот папиросы "Герцеговину Флор" товарищ Сталин очень уважает.

А второй отвечает ему:

— А товарищ Ленин вовсе не курит.

С какого хуя чиновники снабженцы в 1922 году поминают сталинские папиросы, непонятно.

А вот уже появились заседания ЛЕФ'а — правда, за кадром.

Брики говорят о своей жизни по-французски, а как дело касается их возлюбленных — по-русски. Чорт его знает, что было по этому поводу в воспоминаниях. Вот действительно не помню.

Но время скачет в этом фильме как лошади на ипподроме. Вот уже Маяковский лежит пластом, горюя о смерти Ленина, а вот уже отправляется по свету. Причём уже не первую серию, когда Маяковского спрашивают, член ли он партии, он срывается с катушек и начинает вопить: "Пусть восстановят мой стаж с 1908 года". Это членство в РСДРП в пятнадцатилетнем возрасте довольно забавно обыгрывали в советских школах.


Извините, если кого обидел.


22 июля 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-07-23)

А вот и снова Маяковский. Он уже доехал до Америки.

А там печальный Бурлюк, жалеет, что уехал.

Жрёт этот Бурлюк-Нагивев борщ со сметаной, как не еврей.

Да вот и Элли Джонс появилась. Тут Маяковский, конечно, начинает ей впаривать, что "Если звёзды зажигают", но не тут-то было: девушка Элли знает эти стихи. (Тут, правда, выяснилось, что Маяковский споил аллергичную на алкоголь Элли шампанским). Тут я, как в советских фильмах, отвлёкся и, когда вернулся, у Маяковского родилась дочь, а Агранов принялся целовать руки Лиле Брик.


Извините, если кого обидел.


23 июля 2013

(обратно)

* * * (2013-07-24)

Раз:

Два:

Три, четыре, пять:

Шесть:



24 июля 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-07-24)

Принялся опять смотреть сериал про Маяковского.

Новоселье у Бриков, Агранов жуёт что-то, Пастернак брезгует этим "отделением ЧК", и в прихожей говорит Маяковскому, что он в поэзии чахнет. Вдруг очутилися в Париже, и Маяковский пьёт кофе с женой Арагона. Получает отпускной от американской матери своей дочери, и тут, дыша духами и туманами появляется Яковлева. Вот точно — в этом сериале по одной женщине на серию. Тут я понял, что меня в этом сериале занимало: Маяковский тут какой-то безумный автор экспромтов. По любому поводу он выпаливает две-три знаменитые строчки. Нет, чудесный образовательный сериал — даже merci переводят. О, да тут Агранов Лилю в авто прижал.


Ужасно интересная эволюция случилась в русском языке со словом «нефтяник».

Сначала в нём были «нефтяники из Баку», люди, что имели дворцы в этом южном городе и отдавали дочерей в Смольный институт — не знаю как, не спрашивайте, но моя двоюродная бабушка дружила с девочкой по фамилии Багирова, потом уехавшей в Париж. Вот она-то и была та самая дочь нефтяника.

Потом слово «Смольный» приобрело новое значение, и за ним подтянулось и слово «нефтяник».

Но по инерции Маяковский пишет «Не тебе в снега и в тиф шедшей этими ногами, здесь на ласки выдать их в ужины с нефтяниками». Спустя полвека Карабчиевский оговаривается: «Речь, конечно, не о героических нефтяниках Каспия, а о парижских нефтяных магнатах. Именно этим буржуям-толстосумам вынуждена — но не должна! — выдавать на ласки свои длинные ноги очаровательная Татьяна Яковлева. Должна же она выдавать их другим — кому подскажет классовое сознание (не её, конечно, а наше). Если бы она выдала литейщику Ивану Козыреву, только что вселившемуся в новую квартиру, или тем же рабочим Курска, добывшим первую руду, то основании для ревности, этого дворянского чувства, у Маяковского вроде бы не должно было быть. Но такая вероятность затуманила бы ситуацию, но он её не рассматривает».

Когда я занимался геофизикой, то всё вполне соответствовало стереотипу — «советские нефтяники» были вполне себе чумазые люди, с северными надбавками и тяжёлой работой. В кинохронике показывали как они умывают свои грязные рожи чёрным золотом, и цвет их лиц от этого не меняется. Потом я работал по нефти, то видел нефтяников вдосталь — и тех, что бурили всухую, и тех, что прокалывали линзы посередине, как, впрочем, и грамотных инженеров, что виртуозным бурением экономили стране миллионы, и тех, кто нутром чувствовал каждый сантиметр пласта. В первое воскресенье сентября грамотные начальники стопорили буровые станки, потому что спирт ломил железо в День нефтяника. Затем что-то щёлкнуло, нефть стала по четыре, потом по семь, затем по двадцать — и так далее до ста сорока.

И нефтяниками стали опять те, у кого девка в институте благородных девиц, ландо, дворец и девичьи ноги на плечах. Правда, говорят, что теперь маятник качнётся в прежнюю сторону.

А, может в фавор выйдут газовщики, побив нефтяников, и фраза «Заходил газовщик» будет означать не маньяка-убийцу по кличке «Мосгаз», а визит барина с шампанским и цветами.

Кто уж точно прожил долгую, насыщенную жизнь, так это Яковлева, то есть Татьяна дю Плесси-Либерман.


Шкловский в своей книге «О Маяковском» пишет: «Владимир Владимирович поехал за границу. Там была женщина, могла быть любовь. Рассказывали мне, что они были так похожи друг на друга, так подходили друг другу, что люди в кафе благодарно улыбались при виде их.

Приятно видеть сразу двух хорошо сделанных людей.

Но для того, чтобы любить, надо Маяковскому ревновать женщину к Копернику.

Старая любовь не прошла».

И вот тут появляется, как кролик из шляпы, история с цветами. Канонический её текст похож на «святое письмо», что передаётся из рук в руки: «Весь свой гонорар за парижские выступления Владимир Маяковский положил в банк на счет известной парижской цветочной фирмы с единственным условием, чтобы несколько раз в неделю Татьяне Яковлевой приносили букет самых красивых и необычных цветов — гортензий, пармских фиалок, черных тюльпанов, чайных роз орхидей, астр или хризантем. Парижская фирма с солидным именем четко выполняла указания сумасбродного клиента — и с тех пор, невзирая на погоду и время года, из года в год в двери Татьяны Яковлевой стучались посыльные с букетами фантастической красоты и единственной фразой: “От Маяковского”. Его не стало в тридцатом году — это известие ошеломило её, как удар: неожиданной силы. Она уже привыкла к тому, что oн регулярно вторгается в её жизнь, она уже привыкла знать, что он где-то есть и шлет ей цветы, Они не виделись, но факт существования человека, который так ее любит, влиял на все происходящее с ней: так Луна в той или иной степени влияет на все живущее на Земле только потому, что постоянно вращается рядом. Она уже не понимала как будет жить дальше — без этой безумной любви, растворенной в цветах.

Но в распоряжении, оставленном цветочной фирме влюбленным поэтом, не было ни слова про его смерть. И на следующий день на ее пороге возник рассыльный с неизменным букетом и неизменными словами: “От Маяковского”.

Говорят, что великая любовь сильнее смерти, но не всякому удается воплотить это утверждение в реальной жизни. Владимиру Маяковскому удалось.

Цветы приносили в тридцатом, когда он умер, и в сороковом, когда о нем уже забыли. В годы Второй Мировой, в оккупировавшем немцами Париже она выжила только потому, что продавала на бульваре эти роскошные букеты. Если каждый цветок был словом “люблю”, то в течение нескольких лет слова его любви спасали ее от голодной смерти. Потом союзные войска освободили Париж, потом, она вместе со всеми плакала от счастья, когда русские вошли в Берлин — а букеты все несли. Посыльные взрослели на ее глазах, на смену прежним приходили новые, и эти новые уже знали, что становятся частью великой легенды — маленькой, но неотъемлемой частью. И уже как пароль, который дает им пропуск в вечность, говорили, улыбаясь улыбкой заговорщиков: “От Маяковского”. Цветы от Маяковского стали теперь и парижской историей».

Следы ведут к киевскому человеку Аркадию Рывлину (1915–2007). Это инженер, работавший на заводах тяжёлого машиностроения, писавший стихи (несколько вышедших сборников с 1948 по 1980), в девяностые уехавший в Америку, потом вернувшийся в Киев и скончавшийся не так давно. При этом никаких собственных воспоминаний о встрече с Яковлевой у него нет.

Историю их парижских посиделок рассказывают от третьего лица:

«Советский инженер Аркадий Рывлин услышал эту историю в юности, от своей матери и всегда мечтал узнать правда это или красивый вымысел, пока однажды, в конце семидесятых ему не случилось попасть в Париж.

Татьяна Яковлева была еще жива, и охотно приняла своего соотечественника. Они долго беседовали обо всем на свете за чаем с пирожными. В этом уютном доме цветы были повсюду — как дань легенде, и ему было неудобно расспрашивать седую царственную даму о когдатошнем романе ее молодости: он полагал это неприличным. Но в какой-то момент все-таки не выдержал, спросил, правду ли говорят, что цветы от Маяковского спасли ее во время войны? Разве это не красивая сказка? Возможно ли, чтобы столько лет подряд…

— Пейте чай, — ответила Татьяна — пейте чай. Вы ведь никуда не торопитесь?

И в этот момент в двери позвонили.

Он никогда в жизни больше не видел такого роскошного букета, за которым почти не было видно посыльного, букета золотых японских хризантем, похожих на сгустки солнца. И из-за охапки этого сверкающего на солнце великолепия голос посыльного произнес: “От Маяковского”".

В этой истории всё прекрасно — и цветы и любовь. Поэтому блогеры охотно перепечатывают (вернее, перекладывают) её в свои уютные журнальчики. Ну, и, натурально, снабжают картинками ночного Парижа, и фотографией корзины с цветами, взятой напрокат с сайта брачного агентства.

Но ещё прекраснее в этой истории то, что Татьяна Яковлева, в замужестве дю Плесси, а во втором замужестве дю Плеси-Либерман (1904–1991), вовсе не жила всю жизнь в Париже. После свадьбы она уехала с мужем в Варшаву, в зону, малодосягаемую для парижских цветочных магазинов. С мужем, кстати, она потом рассталась, вовсе не бедствовала, а чуть погодя, во время войны случилась печальная история — дю Плесси был лётчиком, воевавшим на стороне союзников, и его сбили в 1941 году. Татьяна Алексеевна с дочерью бежали от войны в Нью-Йорк, где и прожила довольно долго. Умерла она, кажется, где-то в Коннектикуте, но не в этом суть.

Подобное лучше всех описал Набоков в романе "Соглядатай". Там герой, рассказывает своим знакомым-эмигрантам, как он решил организовать партизанский отряд в Ялте после ухода белых. Он мрачно и со значением рассказывает, как они скрывались в горах, он был ранен, дополз, истекая кровью до Ялты. От вокзала раздавались выстрелы, там, видимо, кого-то расстреливали. Он, отлежавшись у друга, решил бежать из города, но на вокзале его опознала горничная, служившая у его друзей. Он думал, что его ведут на допрос, но его просто ставят к стенке пакгауза. Тогда он из браунинга уложил одного, второго и, воспользовавшись тем, что проходящий поезд разделил его и преследователей, убежал.

Набоковского героя слушают внимательно, а после счастливой развязки один из гостей говорит печальным голосом:

— К сожалению, в Ялте вокзала нет.

«Это было неожиданно и ужасно. Чудесный мыльный пузырь, сизо-радужный, с отражением окна на глянцевитом боку, растёт, раздувается — и вдруг нет его, только немного щекочущей сырости прямо в лицо».

Так и с этой историей.

Нет, конечно, цветочный магазин мог высылать нарочного на подводной лодке, что прорвавшись через немецкую блокаду, доставляла привет от Маяковского в Нью-Йорк. Корзины с цветами могли путешествовать на тайном самолёте, который укрываясь от зениток, доставлял их в Америку. Многое можно придумать. Киевский инженер, писавший стихи, умер, и я не хочу придумывать детали его истории.

В Ялте вокзала нет.

Но отчего не быть цветам?

Цветам можно. Причём есть куда более спокойные истории. Вот, к примеру, (понятно, что источник не академический), но: «И все же Татьяна была почти влюблена. Еще бы! Маяковский умел ухаживать, как никто! Он, к примеру, договорился в цветочном магазине, чтобы каждую неделю ей домой доставляли цветы с приколотой запиской — каждому букету свое четверостишие. Всего их было пятьдесят четыре»[19].

А вот совершенно неажиотажная книга Александра Михайлова в серии ЖЗЛ «Маяковский»: «Так ли это или не так, помогает понять переписка, возобновившаяся после отъезда Маяковского в Москву. Уезжая из Парижа, он устроил свои проводы в ресторане «Гранд Шомье». Были Арагон, Эльза Триоле, Яковлева, еще один парижский знакомый Маяковского и бывший тогда в Париже Лев Никулин. Никулину запомнилось, что все за столом веселились, вели себя так, будто расстаются, чтобы скоро встретиться. Уезжая из Парижа, Маяковский оставил деньги в цветочном магазине, и Татьяне Алексеевне еженедельно приносили цветы «от него». Для каждого букета была оставлена записка в стихах, как визитная карточка, с шутливой подписью — Маркиз WM. В письмах из Москвы снова звучат слова, полные нетерпения и надежды»[20].

Но дело не в том, год, несколько месяцев или неделю доставляли цветы виконтессе дю Плесси и даже не в том, каково соотношение гонорара и счетов из оранжереи.

Но ведь обывателю не интересно «как было». Ему нужно, чтобы был миллион алых роз, чтобы поступок был причудлив, чтобы кровь и любовь, и по ялтинскому вокзалу, бежал, отстреливаясь мускулистый красавец, лейтенант флота, а в груди доверчивой и слабой ещё достаточно отваги похитить важные бумаги для неприятельского штаба. И в исступленьи, как гитана, она заламывает руки. Разлука. Бешеные звуки затравленного фортепьяно.

Сентиментальная горячка обывателя превращает хорошую историю в хуй знает что.


Извините, если кого обидел.


24 июля 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-07-25)

Нет, всё-таки одно место в сериале "Маяковский. Два дня" меня поставило в тупик. В седьмой серии там есть эпизод, где Маяковский пересказывает Мейерхольду свою пьесу "Баня" (это очень гуманно, потому что это — образовательный сериал). Но знаменитый режиссёр не разделяет его оптимизма. Он говорит: "А не запретят ли, как Булгакова?" (Это довольно комично, если учесть, что Маяковский как раз был за запрет Булгакова), и добавляет: "О Силове слышал?"

Маяковский недоумевает: "Володя Силов? Он составляет библиографию Хлебникова. И мою составит".

Мейерхольд говорит: "Так расстреляли Силова — за шпионаж и контрреволюционную деятельность".

Это есть здесь, на 41:20.


И, чтобы два раза не вставать — хочу спросить, что это за Владимир Силов (То есть, понятно, чем он писал про Маяковского, что за стихи писал. Понятно, что это вот этот Владимир Александрович Силлов. Но тогда же расстреляли некоего Силова — вместе с неким Рабиновичем. Они угорели по делу Блюмкина: по-моему, хотели как-то блюмкинский чемодан передать кому-то. При этом Блюмкин расстрелян отдельно, а вот про Силова с Рабиновичем известно мало, только из сообщения Троцкого (который упоминает Силова с одним "л", и говорит, что они оба — сотрудники ОГПУ расстрелянные не в 1930, а 1929 году).

Что это за Силов? Тот же? Иной? Кто знает? Или, всё же однофамильцы? Или всё дело в удвоенной "лл"? Просто расстрельный приговор, характерный для конца тридцатых, в 1930 всё же редкость. За что реально Силлова прибрали-то?


Извините, если кого обидел.


25 июля 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-07-25)

Ну ладно, принялся досматривать сериал про Маяковского. Первым делом появилась Полонская. Рисунок роли, как говорил Станиславский, Вероники Витольдовны, целиком взята от Ренаты Литвиновой. Короче говоря, выглядит Вероника Витольдовна совершенно ёбнутой.

Ну а пока Маяковский стоит посреди немногочисленных посетителей своей выставки "XX лет работы".

Ну, дальше началась полная хуета: Агранов наперегонки с подчинённым читают друг другу стихи Маяковского. Интересно, что это за чекист Лёвочка с одним кубарём в петлицах? Это у нас такой Эльберт, что ли? Но эльберт работал в ИНО, а не у Агранова в секретном отделе.

Но пока я об этом размышлял, Маяковский застрелился.

Ну, конец был немного предсказуем.


Извините, если кого обидел.


25 июля 2013

(обратно)

День военно-морского флота (Последнее воскресенье июля) (2013-07-28)

Да, время традиционного (старого) текста по поводу календарных праздников. Поскольку сегодня — День военно-морского флота.


Старший лейтенант Коколия задыхался в тесном кителе. Китель был старый, хорошо подлатанный, но Коколия начал носить его задолго до войны, и даже задолго до того, как стал из просто лейтенанта старшим и, будто медведь, залез в эту северную нору.

Утро было тяжёлым, впрочем, оно не было утром — старшего лейтенанта окружал вечный день, долгий свет полярного лета.

Он старался не открывать лишний раз рот — внутри старшего лейтенанта Коколия усваивался технический спирт. Сложные сахара расщеплялись медленно, вызывая горечь на языке. Выпито было немного, совсем чуть — но Коколия ненавидел разведённый спирт.

Сок перебродившего винограда, радость его, Коколия, родины, был редкостью среди снега и льда. Любое вино было редкостью на русском Севере. Поэтому полночи Коколия пил спирт с торпедоносцами — эти люди всегда казались ему странноватыми.

Впрочем, мало кто представлял себе, что находится в голове у человека, который летит, задевая волны крыльями. Трижды приходили к нему лётчики, и трижды Коколия знакомился со всеми гостями, потому что никто из прежних не приходил. Капитан, который явился с двумя сослуживцами к нему на ледокольный пароход с подходящим названием «Лёд», был явно человек непростой судьбы. Чины Григорьева были невелики, но всё же два старых, ещё довоенных, ордена были прикручены к кителю. Капитан Григорьев был красив так, как бывают красивы сорокалетние мужчины с прошлым, красив чёрной формой морской авиации, но что-то было тревожное в умолчаниях и паузах его разговора. Капитан немыслимым способом получил отпуск по ранению, во время этого отпуска искал свою жену в Ленинграде и увидел в осаждённом городе что-то такое, что теперь заставляло дергаться его щёку.

Тут даже спирт не мог помочь. Григорьев рассказывал ему, как ищет подлодки среди разводий, и как британцы потеряли немецкий крейсер, вышедший из Вест-фиорда. Что нужно было немцу так далеко от войны — было непонятно. Разве что поставить метеостанцию: высадить несколько человек, поставить на берегу домик или вовсе утеплённую палатку с радиостанцией. Такие метеостанции они ставили, но здесь её смысл был неочевиден.

Ветра в нашем полушарии были больше западные, и для чётких прогнозов нужно было лезть в Гренландию, а не к Таймыру. В общем, цели крейсера оставались загадкой.

Пришёл на огонёк и другой старший лейтенант, артиллерист. Он рвался на фронт, и приказ уже был подписан — один приказ и на него, и на две его старые гаубицы. За год они не выстрелили ни разу, но артиллерист клялся, что если что — они не подведут.

Спирт лился в кружки, и они пили, не пьянея.

А теперь Коколия стоял навытяжку перед начальником флотилии и слушал, слушал указания.

Нужно было идти на восток, навстречу разрозненным судам, остаткам конвоя, что ускользнули от подводных лодок из волчьей стаи — и при этом взять на борт пассажиров-метеорологов.

При этом старший лейтенант утратил часть своей божественной капитанской власти. Оказалось, что это не пассажиры подчиняются ему, а он — пассажирам.

Пассажиров оказалось несколько десятков — немногословных, тихих, набившихся в трюм, но были у них два особых начальника.


Коколия раньше видел много метеорологов — поэтому не поверил ни одному слову странной пары, что поднялась к нему на борт.

Один, одетый во всё флотское, был явно сухопутным человеком. Командиром — да, привыкшим к власти, но эта власть была не морской природы, не родственна тельняшке и крабу на околыше. Фальшивый капитан перегнулся через леера прямо на второй день. И это был его, Серго Коколия, начальник — капитан Фетин, указывавший маршрут его, Коколия, штурману, и отдававший приказы его, Коколия, подчинённым.

Его напарник был явно привычен к морю, но измождён, и шея его болталась внутри воротника, как язык внутри рынды.

Коколия вгляделся в него в кают-компании и понял, что этот худой — совсем старик, хотя волосы его и лишены седины. Старика называли Академиком, это слово просилось на заглавную букву.

«Лёд» был старым пароходом с усиленной защитой — он не был настоящим ледоколом, как и не был военным судном. На нём топорщились две пушки Лендера и две сорокапятки — так что любая конвенция признала бы его военно-морским. Но конвенции пропали пропадом, мир поделился на чёрное и белое. Чёрную воду и белый лёд, полосы тельняшек — и ни своим, ни врагам не было дела до формальностей.

Старший лейтенант давно уравнял свой пароход с военным судном — и что важно, враг вывел в уме то же уравнение.

Коколия трезво оценивал свои шансы против подводной лодки противника, оттого указания пассажиров раздражали.

Он был вспыльчив, и, зная это, старался заморозить свою речь вообще. Например, его раздражал главный механик Аршба, и тот отвечал ему тем же — они не нравились друг другу как могут не нравиться друг другу грузин и абхаз.

Помполит Гельман пытался мирить их, но скоро махнул рукой.

Но Аршба был по сравнению с новыми пассажирами святым человеком.


Они шли странным маршрутом, и Академик, казалось, что-то вынюхивал в арктическом воздухе — он стоял на мостике и мелкими глотками пил холодный ветер.

— А отчего вас Академиком называют? — спросил Коколия. — Или это шутка?

— Отчего же шутка, — улыбнулся тот, и Коколия увидел, что у собеседника не хватает всех передних зубов. Я как раз академик и есть. Член Императорской академии наук. Никто меня вроде бы не исключал — только посадили меня как-то Бабе-Яге на лопату, да в печь я не пролез. Вас предупредили насчёт Фетина?

— Ну?

— Фетин отменит любой ваш приказ — если что. Но на самом деле Фетину буду советовать я.

— В море вы не можете отменить ничего, — сорвался Коколия. Но это означало только, что в душе у него, как граната, лопнул шарик злости. Он не изменил тона, только пальцы на бинокле побелели.

— А тут вы и ошибаетесь. Потому что всё может отменить даже не часовая, а минутная стрелка — вас, меня, вообще весь мир. Вы же начинали штурманом и знаете, что такое время?

Коколия с опаской посмотрел на Академика. Был в его детстве, на пыльной набережной южного города, страшный сумасшедший в канотье, что бросался к отдыхающим, цеплялся за рукав и орал истошно: «Который час? Который час?».

— Видите ли, старший лейтенант, есть случаи, когда день-два становятся дороже, чем судьба сотен людей. Это такая скорбная арифметика, но я говорю об этом цинично, а вот Фетин будет говорить вам серьёзно. Вернее, он будет не говорить вам, а приказывать.

— Можно, конечно, приказывать, но меня ждут восемь транспортов и танкер, у которых нет ледокола.

— А меня интересуют немецкие закладки, которые стоят восьмидесяти транспортов! — и Академик дал понять, что сказал и так слишком много.

Коколия хотел было спросить, что такое «закладки», но передумал.

Разговор сдулся, как воздушный шарик на набережной — такой шарик хотел в детстве Серго Коколия, да так ни от кого и не получил.

Они молчали, не возобновив разговор до вечера. Академик только улыбался, и усатый вождь с портрета в кают-компании тоже улыбался (хотя и не так весело, как Академик).

Под вождём выцвел лозунг белым на красном — и Коколия соглашался с ним: да, правое, и потом всё будет за нами. Хотя сам он бы поместил что-то вроде «Делай, что должен, и будь что будет».


Академик действительно чуть не проговорился. Всё в нём пело, ощущение свободы не покидало его. Свобода была недавней, ворованной у мирного времени.

Война выдернула Академика из угрюмой местности, с золотых приисков.

И теперь он навёрстывал непрожитое время. А навёрстывать надо было не только глотки свободного, вольного воздуха, но и не сделанное главное дело его жизни.

Гергард фон Раушенбах, бежавший из Москвы в двадцатом году, успел слишком много, пока его давний товарищ грамм за граммом доставал из лотка золотой песок.

И теперь они дрались за время. Время нужно было стране, куда бежал Гергард фон Раушенбах, и давняя история, начавшаяся в подвале университета на Моховой, дала этой стране преимущество.

У новой-старой родины фон Раушенбаха была фора, потому что пока Академик мыл чужое золото одеревеневшими руками, фон Раушенбах ставил опыты, раз за разом улучшая тот достигнутый двадцать лет назад результат.

И теперь одни могли распоряжаться временем, а другие могли только им помешать.


Настал странный день, когда ему казалось, что время замёрзло, а его наручные часы идут через силу.

Коколия понял, что время в этот день остановится, лишь только увидел, как из тумана слева по курсу сгущается силуэт военного корабля.

На корабле реял американский флаг — но это было обманкой, враньём, дымом на ветру.

Ему читали вспышки семафора, а Коколия уже понимал, что нет, не может тут быть американца, не может. Незнакомец запрашивал ледовую обстановку на востоке, но ясно было, что это только начало.

Академик взлетел на мостик — он рвал ворот рукой, оттого шея Академика казалась ещё более костлявой.

Он мычал, глядя на силуэт крейсера.

— Сейчас нас будут убивать, вот, — Коколия заглянул Академику в глаза. — Я вам расскажу, что сейчас произойдёт. Если мы выйдем в эфир, они накроют нас примерно с четвёртого залпа. Если мы сейчас спустим шлюпки, не выйдя в эфир, то выживем все.

А теперь, угадайте, что мы выбираем.

— Мне не надо угадывать, — сказал хмурый Академик. — Довольно глупо у меня вышло — хотел ловить мышей, а поймался сам. Мне не хватило времени, чтобы сделать своё дело, и ничего у меня не получилось.

— Это пока у вас ничего не получилось — сейчас мы спустим шлюпку, и через двадцать минут, когда нас начнут топить, мы поставим дополнительную дымовую завесу. Поэтому лично у вас с вашим Фетиным и частью ваших подчинённых есть шанс размером в двадцать минут. Если повезёт, то вы выброситесь на остров, он в десяти милях.

Но, честно вам скажу мне важнее восемь транспортов и танкер…


Он просмотрел в бинокль на удаляющуюся шлюпку.

— Матвей Абрамович, — спросил Коколия помполита. — Как вы думаете, сколько продержимся?

— Час, я думаю, получится. Но всё зависит от Аршбы и его машины — если попадут в машинное отделение, то всё окончится быстрее.

— Час, конечно, мало. Но это хоть что-то — можно маневрировать, пока нам снесут надстройки. Попляшем на сковородке…

Коколия вдруг развеселился — по крайней мере, больше не будет никакого отвратительного спирта и Полярной ночи. Сейчас мы спляшем в последний раз, но главное, чтобы восемь транспортов и танкер услышали нашу радиограмму.

Это было, как на экзамене в мореходке, когда он говорил себе — так или иначе, но вечером он снова выйдет на набережную и будет вдыхать тёплое дыхание тёплого моря.

Коколия вздохнул и сказал:

— Итак, начинаем. Радист, внимание: «Вижу неизвестный вспомогательный крейсер, который запрашивает обстановку. Пожалуйста, наблюдайте за нами». Наушники тут же наполнились шорохом и треском постановщика помех.

Семафор с крейсера тут же включился в разговор — требуя прекратить радиопередачу.

Но радист уже отстучал предупреждение и теперь начал повторять его, перечисляя характеристики крейсера.

«Пожалуй, ничего другого я не смогу уже передать», — печально подумал Коколия.

И точно — через пару минут ударил залп орудий с крейсера. Между кораблями встали столбы воды.

«Лёд», набирая ход, двигался в сторону острова, но было понятно, что никто не даст пароходу уйти.

Радист вёл передачу непрерывно, надеясь прорваться через помехи — стучал ключом, пока не взметнулись вверх доски и железо переборок, и он не сгорел вместе с радиорубкой в стремительном пламени взрыва.

И тут стало жарко и больно в животе, и Коколия повалился на накренившуюся палубу.

Уже из шлюпки он видел, как Аршба вместе с Гельманом стоят у пушки на корме, выцеливая немецкие шлюпки и катер. Коколия понял, что перестал быть капитаном — капитаном стал помполит, а Коколия превратился в обыкновенного старшего лейтенанта, с дыркой в животе и перебитой ногой.

Этот уже обыкновенный старший лейтенант глядел в небо, чтобы не видеть чужих шлюпок и тех, кто сожмёт пальцы плена на его горле.


Напоследок к нему наклонилось лицо матроса:

— Вы теперь — Аршба, запомните, командир, вы — Аршба, старший механик Аршба.

И вот он лежал у стальной переборки на чужом корабле и пытался заснуть — но было так больно, что заснуть не получалось.

Тогда он стал считать все повороты чужого корабля — 290 градусов, и шли два часа минут, потом доворот на десять градусов, три часа… Часы у него никто не забрал, и они горели зелёным фосфорным светом в темноте.

Эту безумную успокоительную считалку повторял он изо дня в день — пока не услышал колокол тревоги.


То капитан Григорьев заходил на боевой разворот — сначала примерившись, а потом, круто развернувшись, почти по полной восьмёрке, он целил прямо в борт крейсеру, прямо туда, где лежал Аршба-Коколия.

Коколия слышал громкий бой тревоги, зенитные пушки стучали слившейся в один топот дробью — так дробно стучат матросские башмаки по металлическим ступеням.

И Коколия звал торпеду, уже отделившуюся от самолёта, к себе — но голос его был тонок и слаб, торпеда, ударившись о воду, тонула, проходя мимо.

В это время в кабине торпедоносца будто лопнула электрическая лампа, сверкнуло ослепительно и быстро, пахнуло жаром и дымом — и самолёт, заваливаясь в бок, ушёл прочь.

Тогда вновь началось время считалочки — один час на двести семьдесят, остановка — тридцать минут….

Потом Коколия потерял сознание — он терял его несколько раз — спасительно долго он плыл по чёрной воде своей боли. И тогда перед глазами мелькали только цифры его счёта: 290, 2, 10, 3…

И вот его несли на носилках по трапу, а тело было в свежих и чистых бинтах — чужих бинтах.

Его допрашивали, и на допросах он называл имя своего механика вместо своего. Мёртвый механик помогал ему, так и не подружившись с ним при жизни.

Мёртвый Коколия (или живой Аршба — он и сам иногда не мог понять, кто мёртв, а кто жив) глядел на жизнь хмуро — он стал весить мало, да и видел плохо. К последней военной весне от его экипажа осталось тринадцать человек — но никто, даже умирая, не выдал своего капитана.

Таким хмурым гражданским пленным он и услышал рёв танка, что снёс ворота лагеря и исчез, так и не остановившись. Коколия заплакал — за себя и за Аршбу, пока никто не видел его слёз, и пошёл выводить экипаж к своим. Он был слаб и беспомощен, но держался прямо. Ветхая тельняшка глядела из-за ворота его бушлата. Бывший старший лейтенант легко прошёл фильтрацию и даже получил орден. Нога срослась плохо, но теперь он знал, что на Севере есть, по крайней мере, восемь транспортов и танкер.


Коколия уехал на юг и теперь сидел среди бумажных папок в Грузинском пароходстве.

Иногда он вспоминал чёрную Полярную ночь, и холод времени проникал в центр живота. Коколию начинала бить крупная дрожь — и тогда он уходил на набережную, чтобы пить вино с инвалидами. Они, безногие и безрукие, пили лучшее в мире вино, потому что оно было сделано до войны, а пить его приходилось после неё. От этого вина инвалиды забывали звуки взрывов и свист пуль.

Иногда, до того, как поднять стакан, Коколия вспоминал своих матросов — тех, что растворились в холодной воде северного моря, и тех, кто легли в немецкую землю. Сам Север он вспоминал редко — ему не нравились ледяные пустыни и чёрная многомесячная ночь, разбавленная спиртом.


Но однажды он увидел на набережной человека в дорогом мятом плаще. Так не носят дорогие плащи, а уж франтов на набережной Коколия повидал немало.

Человек в дорогом мятом плаще шёл прямо в пароходство, открыл дверь и обернулся, покидая пространство улицы. Приезжий обернулся, будто запоминая прохожих поимённо и составляя специальный список.

В этот момент Коколия узнал приезжего. Это был спутник Академика, почти не изменившийся с тех пор Фетин — только от брови к уху шёл у гостя безобразный белый шрам.

Фетин действительно искал бывшего старлея. Когда тот, прижимая к груди остро и безумно для несытного года пахнущий лаваш, поднялся по лестнице в свой кабинет, Фетин уже сидел там.


Дело у Коколия, как и прежде, было одно — подчиняться. Оттого он быстро собрался, вернее, не стал собираться вовсе. Он не стал заходить в своё одинокое жилище, а только взял из рундучка в углу смену белья, и сунул её в кирзовый портфель вместе с лавашом.

Вот он уже ехал с Фетиным в аэропорт.

Его спутник нервничал — отчего-то Фетина злило, что бывший старший лейтенант не спрашивает его ни о чём. А Коколия только медленно отламывал кусочки лаваша и совал их за щеку.

Самолёт приземлился на пустом военном аэродроме под Москвой. Там, в домике на отшибе, у самой запретной зоны Коколия вновь увидел Академика.

Тот был бодр, именно бодрым стариком он вкатился в комнату — таких стариков Коколия видел в только горах. Только вот рот у Академика сиял теперь золотом. Но всё же и для него военные годы не прошли даром: Академик совершенно поседел — в тех местах за ушами, где ещё сохранились волосы.

Коколия обратил внимание, что Академик стал по-настоящему главнее Фетина — теперь золотозубый старик только говорил что-то тихо, а Фетин уже бежал куда-то как школьник.

Вот Академик бросил слово, и, откуда ни возьмись, будто из волшебного ларца, появились на бывшем старшем лейтенанте унты и кожаная куртка, вот он уже летел в гулком самолёте, и винты пели нескончаемую песню: «не зарекайся, Серго, ты вернёшься туда, куда должен вернуться, вернёшься, даже если сам этого не захочешь».

На северном аэродроме, рядом с океаном, он увидел странного военного лётчика. Коколия опознал в нём давнего ночного собеседника, с которым пил жестокий спирт накануне последнего рейса. Тогда это был красавец, а теперь он будто поменялся местами с Академиком — форма без погон на нём была явно с чужого плеча, он исхудал и смотрел испуганно.

Коколия спросил лётчика, нашёл ли он жену, которую так искал в сорок втором, но лётчик отшатнулся, испугавшись вопроса, побледнел, будто он с ним заговорил призрак.

Моряка и лётчика расспрашивали вместе и порознь — заставляя чертить маршруты их, давно исчезнувших под водой, самолёта и корабля. Это не было похоже на допросы в фильтрационном лагере — скорее с ними говорили, как с больными, которые должны вспомнить что-то важное.

Но после каждой беседы бывший старший лейтенант подписывал строгую бумагу о неразглашении — хотя это именно он рассказывал, а Академик слушал.

В паузе между расспросами Коколия спросил о судьбе рейдера. Оказалось, его утопили англичане за десять дней до окончания войны. Английское железо попало именно туда, куда звал его раненый Коколия — только с опозданием на три года. Судовой журнал был утрачен, капитан крейсера сидел в плену у американцев.

Какая-то тайна мешала дальнейшим разговорам — все упёрлись в тайну, как останавливается легкий пароход перед ледяным полем.

Наконец, Академик сознался — он искал точку, куда стремился немецкий рейдер, и точка эта была размыта, непонятна, не определена. Одним желанием уничтожить конвой не объяснялись действия немца — что-то в этой истории было недоговорено и недообъяснено.

Тогда Коколия рассказал Академику свою, полную животной боли, считалочку — 290 градусов — два часа, 10 градусов — три. Считалочка была долгой, столбики цифр налезали один на другой.

На следующий день они ушли в море на сером сторожевике, и Коколия стал вспоминать все движения немецкого рейдера, которые запомнил в давние бессонные дни.

Живот снова начал болеть, будто в нём поселился осколок, но он точно называл градусы и минуты.

— Точно? — Переспрашивал Академик, — и Коколия отвечал, что нет, конечно, не точно.

Но оба знали, что — точно. Точно — и их ведёт какой-то высший штурман, и проводка сделана образцово.

Коколия привел сторожевик точно в то место, где он слышал журчание воды и тишину остановившихся винтов крейсера.

Сторожевик стал на якорь у таймырского берега.


Они высадились вместе со взводом автоматчиков. Фетин не хотел брать хромоногого грузина с собой, но Академик махнул рукой — одной тайной больше, одной меньше.

Если что — всё едино.

От этих слов внутри бывшего старшего лейтенанта поднялся не страх смерти, а обида. Конечно — да, всё едино. Но всё же.

Они шли по камням, и Коколия пьянил нескончаемый белый день, пустой и гудящий в голове. За скалами было видно огромное пустое пространство тундры, смыкающейся с горизонтом.

Группа повернула вдоль крутых скал и сразу увидела расселину — действительно, незаметную с воздуха, видную только вблизи.

Здесь уже начали попадаться обломки ящиков с опознавательными знаками Кригсмарине и прочий военный мусор. Явно, что здесь не просто торопились, а суетились.

Дальше, в глубине расселины, стояло странное сооружение — похожее на небольшой нефтеперегонный завод.

Раньше он было скрыто искусственным куполом, но теперь часть купола обвалилась. Теперь со стороны моря были видны длинные ржавые колонны, криво торчащие из гладкой воды.

Тонко пел свою песню в вышине ветряной двигатель, но от колонн шёл иной звук — мерный, пульсирующий шорох.

— Оно? — выдохнул Фетин.

Академик не отвечал, пытаясь закурить. Белые цилиндры «Казбека» сыпались на скалу, как стреляные патроны.

— Оно… Я бы сказал так — забытый эксперимент.

Фетин стоял рядом, сняв шапку, и Коколия вдруг увидел, каким странно-мальчишеским стало лицо Фетина. Он был похож на деревенского пацана, который, оцарапав лицо, всё-таки пробрался в соседский сад.

— Видите, Фетин, они не сумели включить внешний контур — а внутренний, слышите, работает до сих пор. Им нужно было всего несколько часов, но тут как раз прилетел Григорьев. К тому же, они уже потеряли самолёт-разведчик, и как ни дёргались, времени им не хватило.

Академик схватил Коколия за рукав, старик жадно хватал воздух ртом, но грузину не было дела до его путанной истории.

Фетин говорил что-то в чёрную эбонитовую трубку рации, автоматчики заняли высоты поодаль, а на площадке появились два солдата с миноискателями. Все были заняты своим делом, а Коколия стремительно убывал из этой жизни, как мавр, сделавший своё дело, и которому теперь предписано удаление со сцены.

Академик держал бывшего старшего лейтенанта за рукав, будто сумасшедший на берегу Чёрного моря, тот самый сумасшедший, что был озабочен временем:

— Думаете, вы тут ни при чём? Это из-за вас им не хватило двух с половиной часов.

— Я не понимаю, что это всё значит, — упрямо сказал Коколия.

— Это совершенно не важно, понимаете вы или нет. Это из-за вас им не хватило двух с половиной часов! Думаете, вы конвой прикрывали… Да? Нет, это просто фантастика, что вы сделали.

— Я ничего не знаю про фантастику. Мне не интересны ваши тайны. За мной было на востоке восемь транспортов и танкер, — упрямо сказал Коколия. — Мой экипаж тянул время, чтобы предупредить конвой и метеостанции. Мы дали две РД, и мои люди сделали, что могли.

Академик заглянул в глаза бывшему старшему лейтенанту как-то снизу, как на секунду показалось, подобострастно. Лицо Академика скривилось.

— Да, конечно. Не слушайте никого. Был конвой — и были вы. Вы спасли конвой, если не сказать больше, вы предупредили всё это море. У нас встречается много случаев героизма, а вот правильного выполнения своих обязанностей у нас встречается меньше. А как раз исполнение обязанностей приводит к победе… Чёрт! Чёрт! Не об этом — вообще… Вообще, Серго Михайлович, забудьте, что вы видели — это всё не должно вас смущать. Восемь транспортов и танкер — это хорошая цена.


Уже выла вдали, приближаясь с юга, летающая лодка, и Коколия вдруг понял, что всё закончилось для него благополучно. Сейчас он полетит на юг, пересаживаясь с одного самолёта на другой, а потом окажется в своём городе, где ночи теплы и коротки даже зимой. Только надо выбрать какого-нибудь мальчишку и купить ему на набережной воздушный шарик.

Шлюпка качалась на волне, и матрос подавал ему руку.

Коколия повернулся к Фетину с Академиком и сказал:

— Нас было сто четыре человека, а с востока восемь транспортов и танкер. Мы сделали всё, как надо, — и, откозыряв, пошёл, подволакивая ногу, к шлюпке.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


28 июля 2013

(обратно)

Измайловские бани (2013-08-01)

Измайловские бани попрятались за разросшейся зеленью (может, и исчезающей по зиме) — то есть, они находятся в двух шагах от широкой Первомайской улицы, где звенят трамваи и несётся поток машин, а меж тем, всё равно спрятаны в какие-то кусты — оттого и прилагается эта фотография. Вот они, родимые, ровно по центру, с рекламой на торце про какой-то клуб "Философия тела". Ну, это мы понимаем: попадётся хорошая жена, так и прекрасно, а сварливая попадутся — станешь философом. Нам про это ещё Сократ всё разъяснил.

Построили Измайловские бани в 1956 году, когда Измайлово уже давно было Москвой. Оно-то вошло в столичные границы ещё до войны, в отличие от многих других окраин, что попали туда только в 1960 году.

И было имя ему тогда Сталинский район.

Теперь времена переменились — если поедешь на трамвае, так увидишь в окно уважение к старине — если из центра ехать долгой дорогой с трёх вокзалов, то сначала увидишь бронзового преображенца на углу, а затем семёновца. А поедешь трамваем из бани — так сначала семёновца, а затем преображенца. А вот измайловцам памятник — разве только на Бородинском поле стоит.

Это, впрочем, и хорошо.

Местность тут знатная — рядом Измайловский остров, парки остатки садов. Проезжая мимо, можно только гадать где там стояли Ибрагимовские бани — улица Ибрагимова есть, а вот бань тех простыл и след. Были ещё в 1965 году, а когда истончились, в пар ушли — неизвестно.

Ну а бани, несмотря на год двадцатого съезда, по инерции вышли крепкими, сталинскими, с фальшколоннами (что учёные люди зовут пилястрами) у входа, с гигантским вестибюлем, с высокими потолками и прочими следами былой роскоши.

Ремонт там был в 2002-м, и видимо, именно в это время Измайловские бани оснастили всеми этими мозаиками, которые являют нам то пейзажи Москвы-которую-мы-потеряли, то простые греческие меандры.

Третий этаж был на ремонте, оттого никаких пляжных пластиковых шезлонгов, о которых мне рассказывали, не видел. А вот про второй этаж — скажу.

А над головой у тебя — не то жостовский поднос, не то блюдо из Хохломы. Не то ты и вовсе внутри палехской шкатулки сидишь.

Я к таким вещам отношусь, впрочем, спокойно.

Не пугает меня сидеть в окружении оцилиндрованных брёвен и затейливой резьбы.

Вот что прекрасно в Измайловских банях, так это лавки в парной. Всем лавкам лавки — не узкие, не шатаются, не пугают жопу гвоздём, сиди себе радуйся. А ведь в каких-нибудь пафосных Лефортовских были вовсе срамные лавки, на которые не то, что лечь, сесть страшно. И в Кунцевских — не лавки, а жердочки, на которых, может, стройному человеку хорошо, а вот посетителю пожившему, сохранившему память о том времени, когда всякому куску рот радовался — не выжить.

Впрочем, скамейки в мыльне тоже хороши. Они гладкие, из искусственного мрамора и нормально держат тепло. Да такие гладкие, что намыленный человек катается по ней, будто мальчик на ледянке.

Бассейн тут в полметра глубиной. Да и бассейн не для лежания, а для того, чтобы черпануть оттуда воды тазиком, да и окатить себе, если руки этот тазик ещё способны держать.

Надо сказать, что залить чугунные чушки тут, как и везде, можно запросто — поскольку народ с утра идёт, и знай кидает, да с одной руки, а не с разных. Да и что касается воды на полу в раздевалке — вот, Усачёвские бани круты, не хуже Измайловских, а то ж — вода в мыльне и не только — скользко.

Но все недостатки Измайловских бань проходящи. Вот сходишь туда — и всё как бы не так, как надо. И печка к шести часам подзалита, и на полу вода, и сеансы короткие, а как выйдешь вон, так на душе легко, город залит дождём и теперь просыхает. Всё переменилось, пронзительная погода напоминает, что ты смертен.

Прав был Розанов в своей любви к русской бане. Недаром он и умер, сходив туда. Вот он охает, роняет мешок с мочалкой и драгоценным обмылком девятнадцатого года, садится в снег на обочине сергиевопосадской улицы, и вот уж нет его.

День промыт как стекло, только этого мало.

Я всё думаю, что надо в баню с рукописями ходить — авось, украдут, и случайный мальчик зачитается? "Эко, — подумает, — странные вещи понаписаны, и причём тут льды, корабли, мамонты, Красная Армия и флот, мистики и масоны, радиолокационные станции, эсэр Шкловский, Эльза Триоле, а так же любовь безответная?" И будет мне счастье.


Но, что стало отличительной особенностью, так это затейливый график работы и сложность попадания. Вот, к примеру, кто-то жалуется: "Не удалось попасть в Измайловские. Позвонили, сказали, в мужское отделение, что бы попасть в пятницу, надо приезжать в среду, не позже, и вносить предоплату 100 %. А просто так в пятницу, говорят, не попадете на вечерний сеанс, все будет занято. По телефону не бронируют. Вот такая вот неожиданность". Действительно, зимой в Измайловские бани покупают билет заранее — на козырную субботу или вечер пятницы — за пару дней, а то и за неделю. Не сказать, что мне было понятно, каким там мёдом намазано, но раз это держится из года в год, значит так тому и быть.

Действительно, с расписанием там полная засада. Например, в одних местах сообщают: понедельник — рабочий день, но с 14.00. В других местах понедельник считают нерабочим днём. Или вот пишут "Женские дни — вт, чт, сб; мужские — ср, пт, вс." Совершенно ничего не понятно — значит ли это, что во вторник мужчине туда носа не совать? Так это неправда. Может зимой так, а летом — иначе — непонятно? Я-то знаю, что так чередуются первый и второй разряды (или, как тут говорят, чтобы никого не обижать — отделение на 20 и на 36 мест). Но я сразу скажу, случайный посетитель в этом сам вовсе разбираться не должен. Не его это дело — слава Богу, бань в Москве хватает, а цены тут вовсе не такие, что прямо дешевле копеечных. Вот, во вторник, как опытным путём выяснено, что по вторникам с 8.00 до 16.00 без сеансов, сиди сколько хочешь. А по сле как раз по два часа — 16.00–18.00, 18.00–20.00, 20.00–22.00.

Оттого-то я и даю телефон — звоните, да обрящете. Банные сотрудники по телефону не врут. Не было ещё такого, что они бы сказали — приходите, да не пустили б. Наоборот — бывало, а так вот — нет.


м. Первомайская, Измайловская. 6-ая Парковая ул., 21. 8.00–22.00

Отделение на 20 мест:

Женские дни — вт, чт., сб.

Мужские дни — ср., пт, вск.

Отделение на 36 мест:

Женские дни — ср., пт.

Мужские дни — вт., чт., сб. вск.


+7(499)165-9854

+7(499)367-6159

за второй разряд 600р./2 ч. (в будние дни) 700 рублей за первый разряд.


Лефортовские бани

Оружейные бани

Усачёвские бани

Донские бани

Калитниковские бани

Коптевские бани

Астраханские бани

Тихвинские и Дангауэровские бани

Селезнёвские бани

Сандуновские бани

Покровские бани

Ржевские бани

Воронцовские бани

Вятские бани

Очаковские бани


Извините, если кого обидел.


01 августа 2013

(обратно)

День десантника (2 августа) (2013-08-02)

Традиционный рассказ "ко дню", то есть, к профессиональному празднику:

Он начал готовиться к этому дню загодя.

Собственно, ему немного надо было — тельняшка с синими полосами у него была, и был даже значок за парашютные прыжки — как ни странно, вполне заслуженный. Такие значки давали за небольшие деньги в коммерческих аэроклубах.

После этого он поехал на рынок и купил медаль. Конечно, это был даже не рынок, а его тайный отдел, особый закуток, в котором продавцы и покупатели смотрели друг на друга искоса. Однако покупка прошла успешно. Медаль была большая, на новенькой и чистой колодке. Прежде чем расплатиться — стоила медаль копейки, он перевернул её и посмотрел на номер. Номер был большой — она действительно могла принадлежать его сверстнику, а, может, её выдали перед смертью какому-нибудь ветерану войны, забыв вручить вовремя. Он представил себе этого старика с разбухшими суставами пальцев, морщинистую ладонь, на которой лежала эта медаль, и решил, что в судьбе этого куска серебра случился верный поворот.

И вот он вышел из дома, чтобы окунуться в пузырчатый и радостный праздник избранных. Но больше всего его манили женщины. Он видел, как обмякают девушки с рабочих окраин в руках бывших десантников. Он бредил от этих картин, что складывались в его воображении. Законная добыча победителей были не городские фонтаны и не ставшие на день бесплатными арбузы у торговцев неясных восточных национальностей. Это были женщины, уже успевшие загореть к августу, покорные, как вдовы проигравших битву воинов.

Так и случилось — нырнув в толпу, как в море, он тут же почувствовал, что в его правой руке бьётся, как пойманная рыба, женское тело. Новая подруга была средних лет и, видно, много повидала в жизни. Фигура, впрочем, у неё была тонкая, девическая.

Она уже льнула к нему, но он вдруг почувствовал себя в смертельной опасности. Бритый наголо человек, только что с уважением смотревший на его медаль, стал расспрашивать нового знакомца об их общей войне, и пришлось отшутиться. Бритый наклонился к другому, видно, его товарищу, и что-то сказал. Что-то неодобрительно, кажется.

Товарищ тоже стал смотреть на его медаль, и медаль горела, будто демаскирующая сигарета дурака, закурившего в дозоре. По медали ехал старинный танк и летели самолёты, их экипажи хотели с отвагой защитить несуществующую уже страну, название которой было прописано ниже. И вот двое потасканных людей в таких же, как у него тельняшках смотрели на эту королевскую рать: в ту ли сторону она двинулась.

Верной ли дорогой идут товарищи.

Это была настоящая опасность, и она чуть было не парализовала его.

Страх ударил в лицо, как ветер, в тот момент, когда он делал шаг из самолёта.

Это был особый страх — хуже страха смерти.

Но Самозванец быстро притворился пьяным, и женщина, цепко взяв за руку, потащила его в сторону. Она привезла его к себе домой, и они тут же повалились на скрипучий диван. Он брал её несколько раз, женщина стонала и билась под ним, не зная, что не желание даёт ему силы, а страх выходит из него в простых механических движениях. Наконец она забылась во сне, а он, шлёпая босыми ногами, прошёлся по грязному полу. Жильё было убого, оно предъявляло жизнь хозяйки, будто паспорт бедной страны без нашей визы.

Женщина была вычеркнута из его памяти мгновенно, пока он пил тёплую мутную воду из кухонного крана. Теперь он знал, что надо делать.

Выйдя из пахнущего сырым подвалом подъезда, он двинулся к себе — десантники разбредались как разбитая армия. Некоторые из них волочили за собой знамёна, будто собираясь бросить их к неизвестному мавзолею.

На следующий день он, едва вернувшись с работы, включил компьютер и не отходил от него до глубокой ночи. Страх жил в его душе и как охранник наблюдал за его действиями.

Для начала он посмотрел в Сети все упоминания о той давней войне и составил список мемуаров. Отдельно он записал солдатские мемуары, отдельно — генеральские. Через несколько дней непрерывного чтения он выбрал себе дивизию и полк.

Нужно было найти не слишком знаменитое подразделение, но реально существовавшее. Армия стояла в чужой стране давно, и множество людей прошло через одни и те же полки и роты. Некоторые ещё помнили своих командиров, поэтому он постарался запомнить не только своих начальников, но и соседних.

Наконец он стал читать воспоминания своих потенциальных сослуживцев — из других дивизий, конечно. Выбранная им часть, к счастью для него, не была богата воспоминателями. Он запоминал всё — и подробные перечисления свойств вооружения, и анекдоты про каких-то нерадивых офицеров. Затем он стал читать переведённые на русский язык воспоминания с той стороны. Их за бородатыми немногословными людьми в чалмах записывали англичане и американцы. И вот он уже ощущал под пальцами ворс ковра и вкус того, что варится в казане на тот или иной праздник. Часто он натыкался на незнакомые слова и на всякий случай учил их наизусть, выучил наизусть он и несколько чужих пословиц, раскатистых, как падение камней по горным склонам.

Он учил и топографию чужой земли, не только города и дороги, но имена ручьёв и кишлаков — благо карт теперь было предостаточно.

На работе на него смотрели косо, а по весне просто уволили. Он не расстроился — только пожал плечами.

Приходя домой, он вытаскивал из ящика письменного стола свою медаль — танк пыхтел, жужжали самолёты, но теперь это была его армия. Он поимённо знал пилотов и название деревни, откуда призвали механика-водителя.

Это был его мир, и он царил в нём. Страх перестал быть конвойным и стал часовым. Страх преобразил его, и он с удивлением вспоминал своё прошлое будто чужое. Он уже и был — совсем другим. Тот неудачник с купленной медалью был убит лысым десантником. И никто, даже этот вояка, не заметил этой смерти.

Когда снова пришёл август, он вышел на улицу как хищный зверь. Меняя компании, он добрался до центра, его товарищи пили и ржали как лошади, и опять молодые с уважением глядели на его медаль.

Вдруг началась драка.

Как всегда, было непонятно, кто её начал, но их били — и крепко. Несколько восточных людей сначала отлупили задиравшую их пару, а потом открыли пальбу из травматических пистолетов.

Были восточные люди хоть молоды, но организованы, а десантники пьяны и испуганы. Они дрогнули.

И вот тогда он встал на дороге бегущих и повернул их вспять. Медаль на его груди сверкнула как сигнальная ракета. Он собрал растерявшихся и стал командовать. Слова звучали так же, как в уставах, и, услышав знакомые отрывистые команды, к ним стали присоединятся другие люди в тельняшках. Они окружили восточных людей и стали мстить им за минутное унижение.

В противники ему достался молодой парень, носивший, несмотря на жару, кожанку. Как только они сблизились, молодой выхватил нож, но человек с медалью перехватил его руку.

Не дав разжать молодому пальцы, Самозванец ударил этим сжатым кулаком в чужое горло. На мгновение драка замерла, потому что кровью всегда проверяется серьёзность намерений.

И если пролилась кровь и это никого не заставило сдаться, то драку не остановить. А если под ноги лёг мёртвый, то значит, серьёзность достигла края.

Восточные или же южные, а может, юго-восточные люди бежали прочь, оставив на поле боя раненых.

На следующий день за ним пришли трое в серых милицейских мундирах. Но никого не было в доме — жужжал включённый компьютер с пустым диском, да сквозняк гонял по полу какие-то бумажки.

Десантники прятали его на разных квартирах. Он по большей части спал или глядел в потолок.

Такие случаи бывали, но в этот раз ничего не кончилось.

В городе поднялся бунт. Восточные люди пронесли убитого по улицам, прежде чем похоронить. Торговцы первыми арбузами, вчера ещё мирные, избили нескольких милиционеров, заступивших им дорогу. Ещё через день запылали машины перед мэрией,

В его убежище пришли несколько человек и молча встали в прихожей. Вопрос был задан, но не произнесён.

Он спокойно посмотрел им в глаза и назначил старших групп.

— Это особый период, — сказал он под конец. — Особый период, вы поняли? Именно это и есть — Особый период.

Точно в назначенное время его подчинённые явились на встречу. У них уже были оружие и автомобили. Затем они реквизировали запас формы в армейском магазине. Снежный ком обрастал новыми частицами стремительно, и через две недели против них двинули внутренние войска.

Но оказалось, что Самозванец более прилежно учил учебники по тактике. С минимальными потерями он выиграл несколько боёв. Теперь у него был штаб, и несколько человек рассылали воззвания от лица нового партизанского командира.

Иногда их печатали в формате обычного листа, а в уголке помещалась фотография — человек с размытым лицом, но чётко очерченной медалью на груди.

Страх по-прежнему жил в нём, но теперь он стал преградой, не дающей ему вернуться в прежнее состояние, затаиться и спрятаться.

И вот наступил странный мир, против человека с медалью стояла огромная государственная машина, но свой особый страх разъедал и её. А если не решиться на что-то сразу, то с каждой секундой резкое движение становится всё менее пригодным.

Огромный край принадлежал теперь ему — и, играя на железнодорожной магистрали, как на флейте, он добился перемирия с правительством. Впрочем, страна рушилась, и что не месяц, от неё откалывались куски.

Вокруг него возник уже целый бюрократический аппарат. Два раза человек с медалью провёл чистки, показательно расстреливая проворовавшихся сподвижников. Этим он убивал двух зайцев — уничтожал вероятных соперников и подогревал народную любовь. Жизнь стала проста и понятна — был урожай, и был лес на продажу, был транзит, с которого бралась дань. Экономика упростилась, и оказалось, что жить можно и так.

А о нём самом много спорили, но легенда побеждала все свидетельства. Первым делом он сжёг военкомат, а потом и изъял отовсюду свои личные дела — вплоть до медицинской карты. Официальная биография правителя не была написана. Собственно, её и запрещено было писать, и это выходило дополнительным доказательством личной скромности.

Однажды, после выигранной скоротечной войны с южными соседями, человек с медалью объезжал свою армию.

В одном из полков он увидел того самого лысого десантника, лицо которого запомнил навсегда. Лысый постарел, но всё же был бодр. Он не услышал шагов человека с медалью и, стоя к нему спиной, продолжал вдохновенно рассказывать, как воевал вместе с вождём на далёкой забытой войне.

Только по изменившимся лицам слушателей лысый догадался, что надо обернуться.

Ужас исказил его лицо, ужас точь-в-точь такой же, какой испытал человек с медалью давней августовской ночью. Сомнений не было — лысый не узнал его.

Человек с медалью помедлил и улыбнулся.

— Всё верно. Никто, кроме нас, да, — и он похлопал лысого по плечу.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


02 августа 2013

(обратно)

День железнодорожника (2013-08-04)

Ну вот очередной профессиональный праздник — День железнодорожника. С чем я их и поздравляю, итак:


Первое воскресенье августа

(веребьинский разъезд)


Тимошин аккуратно положил портфель на верхнюю полку.

Остались только купейные места, и он ещё идя по перрону, с некоторым раздражением представлял себе чужие запахи трёх незнакомцев с несвежими носками, ужас чужих плаксивых детей… Но нет, в купе сидел только маленький старичок с острой бородкой и крутил в руках продолговатый вариант кубика Рубика — чёрно-белый, похожий на милицейский жезл, и такой же непонятно-бессмысленный, как все головоломки исчезнувшего тимошинского детства.

Перед отъездом жена подарила Тимошину чудесную электрическую бритву — но только он решил ещё раз поглядеть на неё, дополнением к компании, под звук отодвигающейся двери внутрь ступил мужчина — мордатый и весёлый.

Как Тимошин и ожидал, первым делом мордатый достал из сумки бутылку коньяка.

«Жара ведь», — устало подумал Тимошин — но было поздно. Пришёл унылый, как пойманный растратчик, проводник, и на столике появились не стаканы, а стопки.

Мордатый разлил. Шея его была в толстых тяжёлых складках, и оттого он напоминал шарпея в свитере.

— Ну, за Бога, — сказал он и как-то удивительно подмигнул обоими глазами, — и за железную дорогу.

— Мы что, с вами виделись? — Тимошин смотрел на попутчика с недоумением. В повадках шарпея действительно было что-то знакомое.

— Так мы же с вами из одного института. Я с вагоностроительного.

— А я математикой занимался, — решил Тимошин не уточнять.

— А теперь?

— Теперь всяким бизнесом, — Тимошин и тут не стал рассказывать подробностей. Но попутчик (миновала третья стопка), ужасно развеселился и стал уверять, что они поменялись местами. И тем, кем был раньше Тимошин, теперь стал он, странный, уже, кажется, совсем нетрезвый пассажир.

— Так вы программист?

— Не совсем, не совсем… Но программирую, программирую… — Мордатый веселился и махал руками так, что старичка с его головоломкой сдуло в коридор. Он действительно сыпал профессиональными шутками, припомнил несколько общих знакомых (Тимошин понятия не имел, кто они), вспомнили также приметы времени и молодость. Мордатый жаловался на то, что высокоскоростного движения теперь вовсе нигде нет, вокзал в Окуловке развалился. Какая Окуловка, о чём это он?

— А скоростник? Это ж семидесятые годы! Это консервная банка с врезанной третьей дверью, а больше ничего у нас нет — асинхронника нет, ЭП1 уже устарел, ЭД8 нету, и «аммендорфа» нет больше… Ты вот (он ткнул пальцем Тимошину в грудь) отличишь ТВЗ от «аммендорфа»?

Тимошин с трудом сообразил, что имеются в виду вагоны немецкого и тверского производства.

— А вот я завсегда отличу! — Мордатый сделал странное движение, став на секунду похож на революционного матроса, рвущего тельняшку на груди. — По стеклопакетам отличу, по гофрам отличу — у нашего пять, у немцев покойных — два…

Какое-то мутное, липкое безумие окружало Тимошина. Он оглянулся и увидел, что они в купе давно вдвоём. Время остановилось, а коньяка в бутылке, казалось, только прибавлялось. Поезд замедлил ход и вдруг совсем остановился.

— Это спрямление, — икнул Мордатый. — Тут царь Николай палец на линейку поставил…

«Ишь ты, — подумал Тимошин, — и он ещё заканчивал наш институт». Всякий железнодорожник знал историю Веребьинского разъезда. Никакого пальца, конечно, не было — как раз при Николае поезда ходили прямо, но паровозы не могли преодолеть Веребьинского подъёма и ещё во времена Анны Карениной построили объездной путь. Лет шесть назад дорогу спрямили, выиграв пять километров пути.

Всё это Тимошин знал давно, но в спор вступать не хотелось. Споры убивало дрожание ложечки в стакане, плеск коньяка в бутылке, что оставлял мутные потёки на стеклянной стенке.

— Да… Хотел бы я вернуться в те времена, да.

Тимошин сказал это из вежливости, и продолжил:

— Помню, мы в стройотряде… Вернуться, да…

Мордатый отчего-то очень обрадовался и поддержал Тимошина:

— Всяк хотел вернуться. Пошли-ка в ресторан.

Это была хорошая идея — она способствовала бегству от этогобезумия. Тимошин встал с места и не сразу разогнул ноги. С ним было так однажды — когда партнеры в Гоа подмешали ему опиатов в суп. Мир подернулся рябью — но Тимошин удержал его за край, будто рвущуюся из рук на ветру простыню.

Мордатый уже торопился, быстро шагая по вагону, а Тимошин спешил за ним, на ходу ощупывая в карманах всё ценное и дорогое.

Поезд подошел к какой-то станции и замер. Дверь тамбура была заперта.

Мордатый сердито подергал её и вдруг рванул другую — дверь наружу. Ночная прохлада окатила Тимошина, и он шагнул вслед за своим спутником, чтобы перебежать в соседний вагон.

Движение оказалось неверным, и он, поскользнувшись, покатился по гладкой поверхности.


Под рукой был снег и лёд.

Движение закончилось.

Он ещё несколько мгновений сидел на твёрдом и холодном. Но в стороне стукнула дверца, и поезд стал набирать ход. Тимошин успел ещё прикоснуться к холодной стали последнего вагона и остался, наконец, в черноте и пустоте. Его окружала снежная зимняя ночь середины августа.

Это был бред, можно было назначить всё происходящее бредом, но вот холод, пробиравший Тимошина, был реальностью и никуда не исчезал. И тогда Тимошин побежал на огонёк, к какому-то домику. Холод лез под куртку, и Тимошин припустил быстрее, быстро тасуя в голове планы спасения. Наверное, надо скорее вернуться назад, к Бологому, или вперёд, к Чудово, дать кому-нибудь денег — и хоть на тракторе, но выбраться из проклятого места.

Он попытался вспомнить карту Новгородской области — но дальше бессмысленных названий дело не пошло. Боровёнка… Или Боровёнки? Там был ещё странный посёлок Концы, и студенты в те, давние времена, лет двадцать назад должны были плыть на байдарке мимо этих концов. Нет, ничего не вспоминалось.

И тут Тимошин увидел самое странное — никаких рельсов под ним не было — он бежал по насыпи с давно снятыми шпалами, поднимая фонтанчики лёгкого снега.

Не переставая удивляться, он ввалился в дверь маленького домика с освещённым окном.

Он не вошёл, а упал в сени, вслед ему свалилась какая-то палка, загремело что-то, зашебуршало, и, видимо, поколебавшись, тоже рухнуло.

Из сумрака на него, ничуть не удивляясь пришельцу, смотрел старик в железнодорожной фуражке.

Старик ничего не спрашивал, и вскоре Тимошин сидел у печки, понемногу проваливаясь в сон, не в силах уже куда-то ехать или даже расспрашивать о дороге.

В ушах стучали колёсные пары, щёлкали стрелки, и, наконец, всё слилось в неразличимый гул. Он проснулся на топчане в темноте, а вокруг было всё то же — печка, стол, ходики. Экран телефона вспыхнул белым светом — но сети не было.

Тимошин пошёл к выходу и услышал в спину:

— Возьми ватник, застудишься.

Снег снаружи никуда не пропал, он лежал чистой розоватой пеленой в свете звёзд. Бредовая картина прорастала в реальность, схватывалась, как цемент. И этот морок не давал возможности сопротивляться, поэтому, вернувшись в дом, Тимошин долго лежал молча, пока рассвет не брызнул солнцем в окно.

— Я тебе валенки присмотрел, — наклонился к нему старик. — Ты привыкай, привыкай — не ты первый, не ты последний. Сто двадцать лет тут поезда ходили — я и не такое видел. Утром человек в Окуловку поедет и тебя заберёт.

Что-то начинало налаживаться, и это не могло не радовать.

Тимошин думал о пластичности своего сознания — сейчас, отогревшись и наевшись мятой горячей картошки прямо из кастрюли, он уже почти не удивлялся морозному утру посреди лета.

И вот они уже тряслись по зимнику в древней машине, Тимошин не сразу вспомнил её прежнее название — да-да, она звалась «буханка».

Внутри «буханки» гулял ледяной ветер, и Тимошин ерзал на продавленном сиденье. Старик завел беседу с водителем про уголь — вернее, орал ему в ухо, пытаясь перекричать грохот и лязг внутри машины. Уголь должны были привезти, но не привезли, зато привезли песок для локомотивов, который даром не нужен — всё это уже не пугало.

Они остановились рядом с полуразрушенным вокзалом, и он решил отблагодарить старика.

На свет появилась стодолларовая бумажка, старик принял её, посмотрел бумажку на свет, зачем-то понюхал и вернул обратно.

Тимошин с сожалением отстегнул с руки часы и протянул старику, но тот, усмехнувшись, отказался:

— Это нам уж совсем без надобности.

Действительно, с часами вышло неловко — к тому же Тимошин понял, что часы встали, видимо ударившись тогда, когда он катился кубарем по заброшенной платформе.

— Ты не понимаешь, — сказал старик, — у нас время течет совсем по-другому. Твое время — вода, а наше — сметана. Потом поймёшь.

Если бы не благодарность, Тимошин покрутил бы пальцем у виска — эти провинциальные даосы с их вычурным языком были ему всегда смешны.

И вот он остался один. На станции было пусто, только с другой стороны вокзала парил тепловоз, а рядом с ним стояла кучка людей.

Вдруг что-то рявкнуло из морозного тумана, и мимо Тимошина поплыл поезд с разноцветными вагонами. Тимошин не удивился бы, если увидел в окошке даму в чепце — но нет, поезд спал, только на тормозной площадке стоял офицер с папиросой и задумчиво глядел вдаль. Что-то было не то в этом офицере, и Тимошин понял — рука офицера опиралась на эфес шашки, а на груди тускло горел непонятный орден. Вряд ли это были киносъёмки — наверное, кто-то из ряженых казаков дышал свежим воздухом после пьяной ночи.

Сзади хрустко по свежему снегу подошёл кто-то и тронул Тимошина за плечо. Он медленно обернулся.

Этого человека он узнал сразу. Васька действительно был однокурсником — тут уж не было никаких сомнений. После института Васька, кажется, собирался уехать из страны. Потом случилась какая-то неприятная история, они потеряли друг друга, затем сошлись, несколько раз встречались на чужих праздниках и свадьбах — и вот стояли рядом на августовском хрустящем снегу.

— Тебе поесть надо, — сказал Васька хмуро. — А вот туда смотреть не надо.

Тимошин, конечно, сразу же туда посмотрел и увидел в отдалении, у себя за спиной мордатого — того самого, похожего на шарпея человека, из-за которого он оказался здесь. Тимошин сделал шаг вперёд, но Васька цепко поймал его за рукав.

Мордатый командовал какими-то людьми, стоявшими у заснеженного поезда. Наконец, эти пассажиры полезли в прицепной вагон, сам мордатый поднялся последним и помахал рукой кому-то. Больше всего Тимошина удивило, что в снегу осталось несколько сумок и рюкзаков.

Тепловоз медленно прошёл мимо них, обдавая оставшихся запахом тепла и смазки.

— А это-то кто был?

— Это начальник дистанции, — так же хмуро пробормотал Васька.

— Не с нами учился?

— Он со всеми учился. Ну его, к лешему. Пойдём, пойдём. Потом поймёшь, — и эта фраза, повторённая дважды за утро, вызвала внутри тоскливую ломоту.

Они подошли к вокзалу сзади, когда из облупленной двери выглянула баба в пуховой куртке. На Тимошина накатила волна удушающего, сладкого запаха духов. Баба улыбнулась и подмигнула, отчего на душе у Тимошина стало совсем уныло и кисло.

Да и внутри пахло кислым — тушеной коричневой капустой и паром. Они прошли по коридору мимо стеллажей, на которых ждали своего часа огромные кастрюли, с неразличимыми уже красными буквами на боках. Буфетный зал был пуст, только за дальним столиком сидел солдат в странной форме — не той, что он застал, а в гимнастерке без петлиц, с воротничком вокруг горла.

Васька по пояс нырнул в окошко и кого-то позвал. «А талончик у него есть?» — спросили оттуда глухо. «Вот его талончик» — ответил Васька и передал что-то внутрь, а потом вынырнул с двумя мисками, хлебом и пакетом молока, похожим на египетскую пирамиду.

Затем он сходил за жирными вилками и стаканами, и они уселись под плакатом с изображением фигуры, рушащейся на рельсы. «Что тебе дороже — жизнь или сэкономленные секунды?»

«Действительно, что? — задумался Тимошин. — Тут и с секундами непонятно, и с жизнью».

Васька заложил за щеку кусок белого хлеба и сурово спросил:

— Ты говорил недавно что-то типа «Хотел бы я повернуть время вспять»?

— Ну, говорил, — припомнил Тимошин. — И что?

— А очень хорошо. Это как раз очень хорошо. Потому что с тобой всё пока нормально.

Он вдруг вскочил, снова залез в окошко раздачи и забубнил там, на этот раз тихо, но долго — и вернулся с бутылкой водки.

— Слушай, мужик, — Тимошин начал раздражаться. — А ты-то тут что делаешь?

— Я-то? Я программирую.

— Вы тут все, что ли, программируете? Просто страна программистов!

— Не кипятись. Тут вычислительный центр за лесом, ничего здесь смешного нет, всё правда. Тут программирование совсем другое.

— А это что — особая зона? Инопланетяне прилетели? Военные? — спросил Тимошин с нехорошей ухмылкой.

— Не знаю. Ты потом поймёшь, а не поймёшь — тебе же лучше. Тут ведь главное — успокоиться. Успокойся и начни жить нормально.

— Мне домой надо, — сказал Тимошин и удивился, как неестественно это прозвучало. В глубине души он не знал точно, куда ему надо. Прошлое стремительно забывалось — он хорошо помнил институтские годы, но вот потом воспоминать было труднее. Он только что ехал, торопился…

— Зона? — продолжал Васька. — Да, может, и зона. Но, скорее всего, какой-то забытый эксперимент. Вот ты знаешь, я как-то пошёл в лес, думал дойти до края нашей зоны. Сначала увидел ряды колючей проволоки, какие-то грузовики старые — но нет, это я всё знал, тут давным-давно стояли ракетные части. Потом вышел на опушку и смотрю — там кострище брошенное. А рядом на берёзе приёмник висит. Музыка играет, только немного странно — будто магнитофон плёнку тянет… Помнишь наши катушечные магнитофоны?

— Как не помнить! У меня как-то была приставка «Нота», так… — начал было Тимошин, но тут же понял, что друг его не слушает.

— Висит на берёзе приёмник, «Спидола» старая, и играет. А я-то знаю, что в эти места никто из чужих за четыре года, пока я здесь, не ходил. Что, спрашивается, там за батарейки?

— Да, страшилка — как из кино.

— Да дело не в батарейках, тут всякое бывает. Что за музыка в замедленных ритмах? Это значит, что волна запаздывает, и уже довольно сильно. Ну и газеты ещё старые, не то борьба за здоровую выпивку, не то борьба с пьянством. И так меня разобрало от этого приёмника, что я понял, что дальше ходу нет — там время совсем по другому течёт. Ты в него, как в реку ступаешь, как в кисель — ноги не поднять.

А вот обходчик, что тебя встретил, рассказывал, что у него рядом с полотном вообще время другое, будто кто разбрызгал прошлое по лесу: стоят две берёзки, которые он давно помнил — одна вообще не растёт, тоненькая, а вторая уже толстая, трухлявая, скоро рухнет.

— А мертвецы истлевшие лежат? Или там — с косами, вдоль дороги?..

— Ничего, Тимошин, я тут смешного не вижу. Разгуливающих мертвецов не видел, а вот ты сходи на кладбище — там после восемьдесят пятого ни одной могилы нет. Я только потом понял, в чём дело.

— И в чём?

— И в том. Не скажу — не надо тебе этого.

Доев и допив, они пошли внутрь вокзала, причём шли необыкновенно долго, пока не оказались в диспетчерской. На стене висела странная схема движения — с множеством лампочек, означавших линии путей. Только шли они не горизонтально, а вертикально — путаясь, переплетаясь между собой и образуя нечто вроде соединённых двух треугольников, похожих вместе на песочные часы.

— Иван Петрович, — произнёс Васька, и голос его изобразил деловое подобострастие, — я его привёл.

Дежурный посмотрел на Тимошина, сделал странное движение пальцем сверху вниз, и оказалось, что всё это время он слушал телефонную трубку. Прикрыв её ладонью, он устало сказал:

— До завтра ничего не будет.

— А, может, его к нам, в Центр? — спросил Васька.

— Можно и в Центр, но до завтра, — и палец, поднимаясь по дуге снизу, указал им на дверь, — ничего не будет.

— Так я его в Дом Рыбака отведу, да?

Дежурный повернулся спиной и ничего не ответил.

Васька выглядел несколько обескураженным, и повёл Тимошина дальше, пытаясь продолжить прежний разговор:

— С тобой это всё из-за ностальгии, я думаю. Ностальгия похожа на уксус, вот что. Добавил уксуса чуть в салат — хорошо, выпил стакан — отравился. Всё нутро разъест. Я читал, как барышни уксус для интересной бледности пьют.

— Вася, барышни уже лет сто как такого не делают.

— А, всё равно.

Они пришли в домик на краю станции — совершено пустой, и на удивление чистый, только некоторой затхлостью тянуло из комнат.

— Вечером в столовую сходишь, я там уже договорился. Я попробую уговорить, чтобы тебя оставили. Я завтра за тобой зайду, ладно?

Спорить не приходилось — Тимошин, оставшись один, придвинул валенки к батарее и снова заснул. Снова ему в ухо грохотали колёса, и сигнальные огни мигали красным, зелёным и синим.

Он просыпался несколько раз и видел, как мимо проходили составы — чёрные, в потёках нефтяные цистерны, зелёные бока пассажирских вагонов из братской ГДР и побитые в щепу старинные теплушки.

На следующий день он опять опоздал в диспетчерскую, и это, видимо, было к лучшему. Дежурный выдал ему под роспись талоны на питание, а через неделю ему выдали форму. Брюки и рубашка были новые, а вот шинель — траченная, с прожжённым карманом.

Понемногу он прижился, влип в это безвременье, как мушка в янтарь.

Тимошин так и не попал в загадочный вычислительный центр, а стал бригадиром ремонтников, и кажется, его опять должны были повысить — бригада работала чётко, и сигнализация была всегда исправна. Семафоры махали крыльями, светофоры перемигивались и будто бормотали над головой Тимошина — «путь свободен, и можно следовать без остановки, нет-нет, тише, можно следовать по главному пути»…

Или под красной звездой выходного светофора в черноте ночи брызгал синим дополнительный огонь, условно разрешая товарняку следовать, но с готовностью остановиться в любой момент. А вот уже подмигивал жёлтый, сообщая, что впереди свободен один блок-участок.

К Тимошину вернулись прежние знания, и линзовые приборы подчинялись ему так же, как и прожекторные, электричество послушно превращалось в свет — хотя по-прежнему на станции в одну сторону, ту, откуда он появился здесь, горел вечный красный: «Стой, не проезжая светофора».

Прошлое, что давно перестало быть будущим, приходило только во снах — и тогда он просыпался, кусая тяжёлый сонный воздух, как собака — свой хвост.

Он как-то ещё раз встретил своего друга. Тот чувствовал себя немного неловко, устроить товарища на непыльную работу за лесом он не сумел, и оттого о своей службе рассказывал мало. Они снова сидели в столовой, и старый товарищ привычным движением разлил водку под столом:

— Я тебе расскажу в двух словах. Есть у меня одна теория — началось, как я понимаю, всё с того, что один сумасшедший профессор собрал в шахте темпоральный охладитель. Я ведь тебе рассказывал, что у нас тут ракетных шахт полно. По договору с американцами мы их должны были залить бетоном, но потом все это замедлилось, а бетон, разумеется, весь украли.

Профессор собрал установку в брошенной шахте, охладитель несколько лет выходил на свой режим, так что заметили его действие не сразу. До сих пор непонятно — истлел ли профессор в своей шахте или до сих пор жуёт стратегический запас в бункере. Так или иначе, день ото дня холодает, и время густеет на морозе. Поэтому у нас зима, зато скоро Мересьева увидим. Знаешь, что у нас тут Мересьев полз? Полз да выполз к своим. Кстати, Маресьев или Мересьев — ты не помнишь, как правильно?

— Не помню.

— Так вот, это у нас он ёжика съел.

Обоим стало жалко ёжика. Мересьева, впрочем, тоже.

— …Сначала никто ничего и не заметил — отклонение было маленьким — пассажиры и вовсе ничего не замечали: в поезде время всегда идёт долго, ну, а если ночью из Москвы в Питер едешь, так всё и проспишь. А потом отставание стало заметным, стало нарушаться расписание — тут как не заметить?

И от греха подальше в конце девяностых стремительно построили новый Мстинский мост и убрали движение отсюда. Чужие в зону не суются, да и сунутся — против времени не устоишь, с ним не поспоришь. Найти генератор сложно — это ведь тайная шахта, там поверх капониров и шахт ещё тридцать лет назад фальшивый лес высадили, а теперь этот лес и вовсе от рук отбился…

Вот у нас посреди дороги ёлка выросла. Что выросла — непонятно. Зачем? Мы об неё «пазик» наш разбили: вчера ёлки не было, а сегодня есть.

— Через асфальт, что ли, проросла?

— Почему через асфальт? У нас тут асфальту никогда не было. Ты ешь, ешь. Видишь ещё — тут время течёт для всего по-разному, но ты привыкнешь. Я тебя к нам пристрою, у нас хорошие ставки, программисты нам нужны… — и Васька улыбнулся чему-то, не заметив, что в точности повторяет своё обещание.

— А обратно мне нельзя?

— Обратно? Обратно никому нельзя. Помнишь про анизотропную дорогу? Мы, начитавшись книжек, думали, что анизотропия штука фантастическая, а потом на третьем курсе нам объяснили по Больцману, что в зависимости от энтропии время во Вселенной может течь в разные стороны. Но это только первое приближение, всё дело в том, что мы живём на дороге.

— Анизотропное шоссе?

— Шоссе? При чём тут шоссе? Я про железную дорогу говорю. Впрочем, шоссе, дорога — это все равно. У нас тут пути — тут видишь, у нас пути разные — первый путь это обычный ход, а второй — обратный. По второму пути у нас никто не ездит — там даже за Окуловкой рельсы сняты. А по основному пути тебе рано.

— Почему рано?

— А не знаю почему. Даже мне рано, а тебе и подавно. Но ты всё равно на основной путь не суйся, если ты перепутаешь, то даже сюда не вернёшься. Это только начальник дистанции туда-сюда ездит. Как Харон.

Зима тянулась бесконечно — только морозы сменялись оттепелью.

Иногда, вечером заваривая крутым кипятком горький грузинский чай, Тимошин чувствовал своё счастье. Оно было осязаемо, округло и упруго — счастье идущего вспять времени.

Они встречались с Васькой, когда он приходил поговорить.

Каждый раз он звал его на работу и каждый раз рассказывал новую версию того, отчего образовалась Веребьинская зона. Но итог был один — ничего страшного, просто нужно делать своё дело. Помнишь, Тимошин, мы особо много вопросов в институте не задавали, и всё как-то образовалось, все на своих местах, даже здесь встретились. Железнодорожник нигде не пропадёт, если он настоящий железнодорожник, ты понимаешь, Тимошин? Да?

Потом они встретились ещё, и Тимошин услышал новую, ещё более невероятную историю. Она прошелестела мимо его ушей, потому что Тимошин прижился, и не было ему уже не нужно ничего — никаких объяснений.

Он находился в странной зоне довольства своей жизнью и думал, что вот, отработает ещё месяц и подастся в Вычислительный центр. Или, скажем, он сделает это через два месяца — так будет ещё лучше.

Проснувшись как-то ночью, Тимошин накинул ватник на плечи и вышел перекурить. Как-то сам собой он начал курить — чего раньше он в жизни не делал. К этому, новому времени хорошо пришёлся «Дымок» в мятой белой пачке, что обнаружился в кармане ватника.

Тимошин стоял рядом с домиком и думал, что вполне смирился с новым-старым временем. Единственной памятью о прошлом-будущем остался телефон, который в столовой справедливо приняли за иностранный калькулятор.

Он подкинул телефон на ладони и приготовился запустить им в сугроб, но вдруг понял, что схалтурил — тот светофор, что он сам чинил днём, подмигивал ему, зажигался и гас, разрешая движения с неположенной стороны. Сегодня Тимошин, засыпая на ходу, что-то намудрил в реле и, не проверив, ушёл спать.

Это было больше чем позор, это была потенциальная авария, а, значит, преступление. А Тимошин знал с институтских времён фразу наркома путей сообщения о том, что всякая авария имеет имя, фамилию и отчество.

Он подхватил сумку с инструментами и побежал к светофору. Но только приготовившись к работе, он вдруг увидел, как к станции, повинуясь огням, медленно подходит поезд.

Что-то в нём было не то — и тут он понял: вагоны были Тверского завода. Вагоны были не аммендорфские, а ТВЗ, вот в чём дело. Пять гофров, а, иначе говоря — рёбер жёсткости, указывали на то, что это поезд из другого времени. И он шёл по второму пути — совсем с другой стороны.

Это был его поезд, тот давнишний, из тамбура которого вечность назад он скатился кубарем на промёрзшую асфальтированную платформу.

Поезд постоял несколько секунд в тишине, потом внутри что-то заскрипело, ухнуло, и он стал уходить обратно — в сторону морозного тумана, в своё уже забытое Тимошиным время.

И Тимошин сорвался с места. Из последних сил он припустил по обледенелой платформе. Ватник соскочил с плеч, но Тимошин не чувствовал холода.

Дверь призывно болталась, и Тимошин мысленно пожелал долгих лет жизни забывчивому проводнику. И вот, кося взглядом на приближающийся заборчик платформы, он прыгнул и, больно стукнувшись плечом, влетел в тамбур.

Он прошёл не один, а четыре вагона, пока не увидел старичка, что по-прежнему игрался со своим цилиндром Рубика, стоя в коридоре. Тимошин посмотрел на него выпученными глазами безумца, а старичок развёл руками и забормотал про то, что вот они только что чуть на боковую ветку не уехали, а всё потому, что впереди на переезде товарняк въехал в экскаватор.

Наконец, Тимошин открыл было рот:

— А где этот? Мордатый такой, а?

— А сошёл приятель твой, да и ладно. Нелюбезный он человек. Неинтеллигентный.

Тимошин проверил портфель и бумаги. Телефон, по-прежнему зажатый в руке, вдруг мигнул и запищал, докладывая, что поймана сеть.

Тимошин подложил его на подушку и взял в руки бритву, тупо нажав на кнопочку. Бритва зажужжала, забилась в его руках как пойманный зверёк — и это вконец отрезвило Тимошина.

Но что-то было не так. И тут он поймал на себе удивлённый взгляд старичка, последовал ему и тоже опустил глаза вниз. Тимошин стоял посреди купе, ещё хранившего остаток августовской жары, и тупо глядел на свои большие чёрные валенки, вокруг которых растекалась лужа натаявшего снега.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


04 августа 2013

(обратно)

День коренных народностей севера (9 августа) (2013-08-11)

"Буква ы, еры' — 28-я, а в церковной азбуке 31-я, гласная, состав из ъ и i, почему и ни одно слово не может начаться с этой буквы, как и с безгласного ъ.

Ерь да еры упали с горы. Букву ы следует противопоставлять буквам и и i.

Все они ассоциируются с представлением гласных крайнего языко-нёбного сужения, но с приближением средней части языка во рту.

Толковый Словарь Живого Великорусского языка Даля. (1517 страница 4-го тома).

И, качаясь от ужаса, я кричу: «Ы! Ы-ыы-ы!».



Это так его звали — Ы. Всё вокруг было на «Ы». Твёрдый мир вокруг был Ырт, а небо над ним было Ын.

Но мальчика давно не звали по имени.

Человек со стеклянными глазами звал его «Эй», когда был далеко, и «Ты» — когда он стоял близко. «Ты» — было хорошее слово, и ему нравилось — только всё равно это было не его имя. Стеклянноглазый говорил, что «ы» — смешное имя, но мальчик жалел старика и не отвечал ему, что стеклянные глаза, которые тот надевает с утра — ещё смешнее.

Мальчик откликался и на «ты» и на «эй» — ведь больше звать его было некому — потому что умерли все.

Только Человек со стеклянными глазами жил с ним — вместо настоящей семьи. Человек со стеклянными глазами пришёл в стойбище давным-давно, и мальчик уже не помнил когда.

Тогда ещё были живы родители мальчика, и ещё несколько семей жили рядом. Потом пришла болезнь, и все родственники мальчика ушли из твёрдого мира. Теперь они остались вдвоём.

Во время Большой Войны оттаял лёд под землёй. Он оттаял там, на юге — и Ырт оказался отрезан от прочей земли. Так говорил Человек со стеклянными глазами, но мальчик вежливо верил ему. Пока у него есть Ырт, есть белёсое небо над ним, есть река — больше не надо ему ничего.

Нет, есть, конечно, ещё Труба.

Всё дело в том, говорил стеклянноглазый, что кончился газ. Если бы газ не кончился, здесь по-прежнему было бы много людей, которые сновали бы между севером и югом. Но газ кончился ещё до войны, и местность опустела. Остались странные сооружения, смысл которых был мальчику непонятен, и остался покинутый город.

Город давно уже разрушился — лёд толчками, будто лёгкими ударами, выбивал из земли сваи, затем дома складывались, а потом под ними подтаивала лужа.

Снова на долгий северный день приходило солнце, и остатки дома утягивало на дно — и дальше, вглубь. А потом появлялась ряска, мох смыкался над озерцом — будто и не было здесь ничего.

Мальчик знал, что так происходило оттого, что Ырт живой и он тоже должен питаться. А может, земле было интересно, что там, на поверхности, и вот она тащила внутрь всякое — чтобы лучше рассмотреть.

Так Человек со стеклянными глазами делал, если забывал где-нибудь свои стеклянные глаза. Тогда он водил носом, ощупывая вещи, и моргал. Сначала мальчик думал, что Стеклянноглазый хорошо нюхает, но это оказалось не так.

Просто без своих стеклянных глаз он мог видеть только так.

Город исчезал, подёргивался болотным мхом. Лес, который в детстве мальчика стоял на горизонте, придвинулся ближе и уже рос на улицах бывшего города.

Человек со стеклянными глазами нравился мальчику, хотя пользы от него не было никакой. Он был слаб, не умел управиться с оленем. Единственно, что он научился делать, это собирать ягоду морошку. Но мешки с ягодой Стеклянноглазый волок в свой огромный дом, в комнату, уставленную стеклянными банками. Там пахло кислым, курился неприятный дымок.

Стеклянноглазый был колдуном, но колдуном неважным — он только и умел, что превращать ягоду-морошку в воду, которую можно было зажечь.

Мальчик как-то пробовал эту воду, но ему стало так плохо, как бывает в момент перехода из твёрдого мира в царство мёртвых.

Человек со стеклянными глазами долго объяснял ему, что мальчик просто из другого племени — оттого ему не идёт впрок чужое питьё. Например, ни у кого из племени мальчика не росла борода, а вот у Стеклянноглазого борода была широкая, длинная, разноцветная: серая и жёлтая — и тоже пахла кислым.

Иногда, выпив превращённой воды, Человек со стеклянными глазами рассказывал ему про другие племена. Он говорил об огромных прозрачных домах, о больших птицах, что везли людей по воздуху. Он говорил ему о женщинах, что живут без детей, и о детях, что живут, не добывая себе корма.

В это как раз мальчик верил, потому что когда он был совсем маленький, то отец взял его в путешествие к южным болотам. Это были очень неприятные места.

Во время войны на Север пошёл поток беженцев — они шли с юга толпами, но все они исчезли в этих болотах.

Северный народ боялся подходить к тем местам близко, потому что, исчезая в трясине, люди кричали протяжно и печально — и не было потом спокойствия от этого звука. Это рассказывали все — и вот, спустя много лет, мальчик с отцом поехали на юг посмотреть — как там и что. Мальчик видел на кочках оставшиеся от беженцев странные вещи — круглые и блестящие, совсем непонятные и, наоборот, годные в хозяйстве.

Но больше его поразили тотемные звери исчезнувших людей. Они были сделаны из упругого материала — и не было среди них ни медведей, ни оленей — только страшные уродцы. Один полосатый, другой с тонкой длинной шеей, третий с круглыми огромными ушами.

Мальчик взял одного — зверя в полосатых штанах, с круглой головой, откуда торчал нос, похожий на лишнюю руку или ногу.

Поэтому мальчик верил всему — отчего же нет? Пускай.

Даже хорошо, что где-то живут эти люди, но ещё лучше, что они живут далеко. И ещё он вспоминал о мудрых стариках, что велели завалить камнями огромное жерло трубы сразу после того, как по Трубе к ним попал Человек со стеклянными глазами.

Стеклянноглазый приехал на тележке, что ехала внутри трубы, и долго был похож на человека, лишённого души.

Только потом он пришёл в себя и внешне стал похож на человека севера, тем более, что его рассказам про южную жизнь никто не верил. Страшно было подумать, что вслед за ним придут эти звери — с длинными шеями, полосатые, и самый страшный — серый, толстый, с длинным носом посреди морды, похожим на пятую ногу.

И один мальчик слушал рассказы Человека со стеклянными глазами, будто сказки о существах Дальнего мира, то есть царства мёртвых.

В эту весну мысли о юге особенно тревожили мальчика по имени Ы. Что-то происходило с ним — он смотрел, как олень покрывает самку, как бьются грудью друг о друга птицы, и ему было сладко и тревожно. Он будто знал, не проверяя силки, знал наверняка, что пойман большой зверь.

Стеклянноглазый только улыбался, наблюдая за ним — он говорил, что эта болезнь давно записана в книгах колдунов большого мира, что понимают и в зверях, и в людях. Стеклянноглазый говорил это, хлопая себя по бокам, изображая медведя, стоящего на задних лапах.

Мальчик не обижался и всё равно слушал его внимательно. Однако мальчика пугали огромные изображения женщин, что висели на стенах комнаты Стеклянноглазого — эти женщины были раздеты и манили мальчика пальцами. Правда он видел, что эти женщины немощны, худы и не годны ни к родам, ни к работе.

Иногда ему хотелось посмотреть, есть ли они на самом деле — залезть в Трубу и уехать на тележке Стеклянноглазого прочь — на юг. Но твёрдый мир может пропасть, если не останется в нём никого. Он свернётся, как листочек в огне, или съест его в один кус евражка.

Поэтому мальчик только слушал да запоминал рассказы колдуна.

Но теперь всё кончалось.

Стеклянноглазый заболел — он уже не выходил из комнаты со своими стеклянными банками, и мальчик начал носить ему еду.

Больной стал говорить всё быстрее, мешая слова и употребляя те, что мальчик не мог понять. Стеклянноглазый то убеждал мальчика, что жить в Ырте хорошо, что это счастье — прожить жизнь здесь, никуда не отлучаясь. И тут же начал проклинать Ырт, противореча самому себе.

Мальчик понял, что время стеклянноглазого истончается. Когда колдун говорит о том, что мир ему надоел, то боги помогают ему, каким бы дурным колдуном он ни был. Стеклянноглазого стало немного жаль — и мальчик даже решил подарить ему одну душу.

У людей с юга, даже колдунов, была всего одна душа, и боги забирали её после смерти.

А вот у людей Севера было семь душ — не много и не мало, а в самый раз.

И счёт душам был такой:

Душа Ыс должна была спать с мальчиком в могиле, когда он умрёт. Она должна была чистить его мёртвое тело, оберегать его от порчи. И если человека Севера похоронят неправильно, то душа Ыс придёт к живым и возьмёт с собой столько вечных работников из числа семьи, сколько ей нужно.

А душа Ыт — вторая его душа — унесёт мальчика вниз по реке, к морю — она похожа на маленькую лодочку. Там, где кончается река, царство мёртвых выходит своими ледяными боками из-под земли наружу.

Третья душа, душа Ым — похожа на комара, что живёт в голове мальчика, и улетает из неё во время сна. Именно поэтому иногда мальчику снятся причудливые сны — где сверкают на солнце прозрачные дома, и между ними ходят огромные звери — и среди них толстый зверь с длинным носом, похожим на пятую ногу.

Мальчик видит сны только потому, что маленький комар летит над землёй и ночью мальчик глядит его глазами.

А четвёртая душа по имени Ык живёт в волосах. Оттого, если у человека вылезли волосы, то, значит, жизнь его в Ырте закончилась.

И есть у мальчика ещё три души, что предназначены для его нерождённых детей. И их можно назвать как хочешь — согласно тому, какие дети родятся.

Но детей у него пока нет, потому что некого взять в жёны, а Стеклянноглазый уже сказал давным-давно, что с ним завести детей нельзя.

Всё равно мальчик хотел отдать ему одну душу, и вот теперь он начал шептать в умирающее морщинистое ухо об этом.

Но прежде мальчик хотел узнать, есть ли на юге большая река, что текла бы на север. Он знал, что душа-лодка не пройдёт по болотам — и река на юге, по словам Стеклянноглазого, была. Потом он ещё раз уточнил, правда ли, что многие люди на юге стригут волосы, некоторые даже бреются.

Мальчик запоминал всё — и то, как двигается тележка внутри трубы, и то, как устроена жизнь на юге. Человек со стеклянными глазами снова отговаривал его от странствий — на юге, говорил он, люди злы. Они живут в городах, как мыши в клетках. Он говорил, что они вовсе живут без души, а у всех на руке железная печать, по которой их отличают одного от другого.

Главное, говорил Человек со стеклянными глазами, там нет свободы — и снова начинал плакать.

Мальчик приходил к Стеклянноглазому ещё два дня и поил его оленьим супом — а на третий день Человек со стеклянными глазами открыл рот, да и не закрыл его больше. Суп вытек обратно по щеке, и все четыре глаза колдуна потеряли смысл. Тогда бог Стеклянноглазого пришёл и забрал его единственную душу.

Подул по комнате ветер, с шорохом перебирая бумажные картинки, повешенные на стенах, упала, подпрыгнула и покатилась куда-то пустая банка от превращённой воды.

Мальчик понял, что чужую душу куда-то увели.

Он закопал колдуна, как и положено — лицом вниз, чтобы он сразу увидел, что там, внутри земли.

Единственный оставшийся под белёсым небом твёрдого мира человек задумался.

Всё, что он знал теперь о мире, позволяло сделать правильный выбор.

Пока человек жив, его душа движется, хотя это нам и не видно — одна душа, как тень облака летящего над Ыртом, другая — как тень птицы, третья — как тень оленя. Пока движутся души, движется и человек.

Дети должны быть рождены, и человечьи души должны совершить свой привычный круг в природе. Мальчик снова вспомнил бессмысленных бумажных женщин колдуна и пожалел его.

Но главное — он придумал, кто сбережёт твердый мир Ырта до его возвращения.

Несколько дней он разбирал каменный завал у жерла трубы.

В полуразрушенном зале, среди железных шкафов и непонятных колёс с рукоятками, перед ним открылась чёрная дыра, ведущая на юг. Понизу трубы шли рельсы для тележки ремонтного робота. Мальчик залил в огромный бак всю превращённую из ягоды морошки воду, оставив колдуну только одну бутыль.

Наутро он стал прощаться с привычным миром. Третья душа, похожая на комара, вернулась из леса — её обязательно надо было дождаться — иначе, забыв эту душу, он проведёт всю жизнь без сна.

Первая душа проснулась и требовала еды — потому что смерть и еда рядом, а могильной душе нужно много сил. Вторая душа, душа-лодка, напряглась в его теле, потому что она отвечала за всякое странствие — неважно, на север или на юг, по воде или посуху.

Души его нерождённых детей сидели смирно, как настоящие испуганные дети.

Тогда он сделал последнее из того, что нужно было сделать перед дорогой — во-первых, он оставил волосяную душу Стеклянноглазому, потому что волос у Человека со стеклянными глазами было много, а заботиться о них и о его теле было некому.

Теперь Душа волос будет бережно хранить Стеклянноглазого, а много из могильной бутыли всё равно она не выпьет. Всё-таки это душа северного человека, а не южного.

Во-вторых, он наконец, напрягшись, вырвал из себя одну из детских душ и велел ей жить в самом страшном тотемном звере — носатом и ушастом. Эта душа должна ждать его возвращения и хранить безлюдный Ырт его предков.

Зверь в полосатых штанах уставился на восход, поднял свой нос и замер. Теперь его, маленького и храброго, звали Ы.

Осталось пять из семи — это не так уж мало.

И вернувшись к Трубе, мальчик запустил мотор самоходной тележки.

Оживший инспекционный робот подмигнул ему лампочкой, и все они тронулись в путь. Пять душ вцепились в его тело, как дети в быстро бегущие нарты.

За спиной плакали две оставшиеся души, потому что тот, кто остаётся, всегда берёт большую печаль, а тот, кто уезжает — меньшую.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


11 августа 2013

(обратно)

Блистающий мир (День физкультурника. Вторая суббота августа) (2013-08-12)

Лаврентий Круг внезапно ощутил, что сейчас он должен услышать звонок в дверь. Прямо сейчас кто-то повернёт гребешок механического звонка, и железный молоточек застучит по медной чашке, огласив своим дребезгом прихожую. В детстве он просыпался за несколько минут до того, как в его комнату войдёт бонна. Но тогда это было всего расставание со сладким сном — особенно сладким перед тем как надеть колючую гимназическую форму. Теперь ставки были куда выше, и он несколько раз представлял себе в деталях последующее — как гости входят, скрипя кожаными куртками. Как солдаты замирают у дверей со своими длинными винтовками, что так неуместны в городской квартире.

От солдат пахнет мокрыми шинелями — запах, который он навсегда запомнил ещё в Восточной Пруссии. От кожаных и вовсе пахнет водкой и табаком. Вот они выдвигают ящики из буфета и простукивают письменный стол в поисках потайных отделений. Вот — достают его ордена и разглядывают лики святых на них, ссыпают письма в мешок, а соседка жмётся на стуле.

В дверь действительно звонили — короткими прерывистыми звонками, которые разделяли долгие паузы, будто звонящий был нерешительно настроен.

Соседка, не вытерпев, пошла открывать. Лязгало железо, а слова в прихожей оставались неслышными.

И вскоре в его дверь поскреблись.

На пороге стояла девушка из другого мира.

Этот мир канул лет семь назад, а если считать Великую войну — и все десять. Он провалился куда-то вместе с двуглавыми орлами, с мундирами и дамскими шляпами, чьи поля были шире границ империи, вместе с дачным уютом и горничными в белых передниках.

Девушка была в высоких башмачках и длинном летнем пальто. Блёстка прошлого мира, магически занесённая в мир нынешний.

Тотчас Круга назвали по имени отчеству, и, сбиваясь, объяснили, что они познакомились в поезде — тогда я была с братом, помните?

Он действительно вспомнил этот случай в прошлом году. Тогда он сразу, ещё на вокзале в Петрограде, заприметил эффектную пару — барышню в белом платье и её спутника, высокого атлета. И сразу же ощутил резкий укол самолюбия — так всегда бывает с мужчиной при виде очевидного, но чужого счастья.

Но руки судьбы не дрогнули, и случайная встреча была доведена до логического конца. Они оказались в одном купе.

Атлет оказался глуп и разговорчив, и в Круге всплывала ненависть, смешанная с завистью.

Барышня оказалась мила, и улыбнулась, когда он представился. Многие смеялись над его фамилией, когда он говорил, поклонившись, произносил «Круг». Зовите меня просто Круг. Революция, кстати, отняла у него последнюю букву. И от этого у него был дополнительный счёт к новой власти.

А вот девушке в белом платье он сразу простил детскую непосредственность.

К ним время от времени подсаживался военный. Военный ему тоже не понравился — на груди у него был красный орден, но привычки у этого красного командира были штатские. Он был будто вымочен в безволии. Рыхлое тело наполняло френч, военный был новой, непонятной породы. Поэтому Круг решил, что это кто-то из комиссаров. Военный разговорился с атлетом, и звал его на службу.

Впрочем, они говорили о науке.

Круг, служа в Московском Институте Холода, ненавидел эти разговоры — на седьмом году революции в этих разговорах была какая-то сумасшедшинка. Все, забыв Божьи чудеса, с той же силой верили в чудеса науки — и, поголовно — в чудеса электричества. Сплетницы спорили, что будет раньше — война или открытие бессмертия, и расходились в датах: назначить на следующий год бессмертие или всё же войну.

Будто подслушав его мысли, военный припомнил профессора Иванова собиравшегося в Африку за обезьянами. Обезьяны нужны были для скрещивания с человеком. С этими обезьянами случилась смешная история — Круг подумал, не рассказать ли её, но разговор уплыл от обезьян в небо.

— Наш Павлик, — вдруг сказала девушка (атлету совсем не шло это мягкое «Павлик»), — хотел стать лётчиком. Мальчиком его свозили на воздухоплавательную неделю, и он решил научиться летать. Но тут война, и вы сами понимаете…

— Не в том дело, Маша, — перебил атлет, — в новом мире люди должны летать с минимумом технических приспособлений. Они должны войти в блистающий мир будущего не в потёках машинного масла и бензина, а чистыми и прекрасными как птицы!..

«Сдаётся мне, — отметил Круг, — на тебя ни разу не гадили голуби».

Военный между тем оживился:

— Я знаю. Уже изобретены сильные магниты, действующие при помощи электричества.

— Электричество — ерунда, — горячился атлет. — Мы будем летать силой мысли.

«Экой он романтик, — подумал Круг, — такие вот посылали нас на пулемёты, чтобы мы силой мысли остановили армию Фрунзе. Впрочем, красные тоже упорствовали в силе воли, заменяющей боевой порядок».

— Вот вы, — спросил вдруг Павлик Круга — вы хотели бы летать? Так просто, без аэроплана?

Круг поперхнулся от неожиданности.

— Нет, никогда. Я вообще плохо переношу высоту.

Военный всмотрелся в него цепко и твёрдо.

— Дайте угадаю? У вас была контузия?

Страх тяжёлой вязкой жидкостью затопил тело Круга, быстро и неотвратимо, будто ледяная вода, заполняющая пробитые трюмы парохода.

— Точно так, на империалистической войне, десять лет назад, — быстро соврал он, подменив даты.

— Я сразу догадался, — самодовольно улыбнулся военный. — У меня была большая практика с контуженными.

Страх Круга стал уходить, как море во время отлива. Военный был не чекистом, а врачом. Круг прислушивался к себе — всё в нём ликовало, но он знал, что это ликование трусости.

Но на него уже не обращали внимания. Военному идея полётов без механизмов очень понравилась, и он уговаривал молодого человека перейти к нему в институт.

— Идти надо не от машины, а от человека. Человек сам по себе — великий механизм, который нам ещё предстоит настроить…

Круг молчаливо соглашался с обоими, а сам смотрел на девушку. Она заботилась о своём спутнике трогательно и нежно — и Круг завидовал этой горе мышц, которую даже здесь окружали дорожным уютом.

Вокруг него говорили о заре науки, и победе нового мира над старым. А он и был этим старым миром — скромным совслужащим с поддельной биографией и чужой фамилией. Страх съел его душу, и он легко, по затравленному взгляду, находил таких же одиночек. Вот это была — наука, а науку, состоящую из формул, насосов и трансформаторов, он видел наслужбе каждый день, и наука эта его не радовала.

Отпущенная в свободный полёт, в странствие без надзора, она казалось ему безнравственной. Вместо того, чтобы понять свои цели, она пожирала всё окружающее точно так же, как нобелевский динамит. Она бы обрядила крылатых людей в будёновки, и увешала гранатами. Крылатые красноармейцы пронесли бы революцию на своих крыльях в Польшу и далее. «Даёшь Варшаву, дай Берлин!» — всё это он уже слышал.

И приходя на службу, он каждый раз думал, что и его холодильные установки запросто обернутся бомбами, но прочь, прочь всё это.

Молодой человек говорил быстро и горячо, проповедуя идеалы физкультуры, что сменит буржуазный спорт и то и дело тыкал пальцем в сторону Круга.

Круг снова стал смотреть на девушку, которая разложила на столе абрикосовские конфеты. Одна из конфет досталась Кругу, и он ощутил на языке забытый сахарный вкус леденца.

Он выходил курить в коридор, и в стекле перед ним стояло лицо девушки.

Когда поезд уже подходил к Москве, она тоже вышла и встала рядом.

— Вы не обижайтесь на Павлика. Он ведь, по сути, большой ребёнок. Всё время кидается в крайности — вот сейчас поступил в физкультурный институт, чтобы выучится на идеального человека. Такой брат вроде сына.

— Так он ваш брат? — совершенно неприлично обрадовался Круг.

Оказалось, что да, и даже — младший.

Круг надписал свой адрес на папиросной коробке, отчётливо понимая, что время для флирта уже упущено.


Теперь она стояла перед ним — растерянная.

— От Павлика уже три месяца нет писем. Я приехала из Петрограда вчера, сразу к нему — оказалось, что он давно съехал. Добралась до физкультурного института — мне сказали, что Павлик давно переведён в какой-то другой, уже научный. Так вышло, что в Москве я знаю только вас.

Он молча указал ей на диван и пошёл кипятить чайник, а потом выслушал историю Павлика. То есть историю человека, мечтавшего летать. Последнее, что сообщал брат сестре, была прекрасная сказка, как он, будто птица, облетел вокруг надвратной церкви Донского монастыря. Прямо взвился вверх — и сделал круг. «Круг, круг, — повторил про себя Лаврентий, — Он меня сделал, глупый каламбур с каким-то странным смыслом».

День упал в августовскую ночь — стремительно и безнадёжно. Сердце Круга замирало от предчувствий, когда он постелил себе на полу. Так и случилось, едва она вошла в комнату, то с удивлением посмотрела на его ложе. Ночью девушка показалась ему неожиданно умелой, и это неприятно удивило Круга.

Оказалось, что она куда старше, чем он думал, и куда больше видела в жизни, чем можно было ожидать от пассажирки в белом платье. Какая-то страшная история, вернее, цепочка страшных историй случилась с ней во время смуты и её опытность в любви шла оттуда, из этого лихолетья.

Наутро она снова превратилась в девочку, и уселась на диван как ни в чём ни бывало.

Они вместе изучили письма Павлика и сверили адреса.

Девушка настаивала на тайном проникновении в место, где держат брата.

Круг сомневался, но чувствовал, что только в этот момент его страх уходит. Хватит прятаться — нужно выбежать опасности навстречу.

Он не задумывался над тем, что хочет девушка от тайного свидания — как они поволокут по улицам узника и где будут его прятать. И полно — вдруг это заточение добровольно? Выходило, что несчастный Павлик живёт в лаборатории с видом на Донское кладбище, и вовсе не так весел, как прежде.

Рациональное отступило, и Круг был благодарен судьбе за то, что с помощью этой хрупкой девочки победил в себе страх загнанного животного.

Наскоро позавтракав, и позвонив на службу, Круг пошёл к знакомому из архива и под большим секретом ознакомился с планами зданий института.

О причинах своего интереса врал он так неубедительно, что знакомый только махнул рукой. Впрочем, для отвода глаз он взял несколько чертежей совершенно различных построек. Он перерисовал план института, и за этим делом понял, что Донское кладбище может быть видно из окон только одного здания.

Вечером он пришёл домой, прижимая к боку полкруга колбасы.

Девушка сидела на его диване поджав ноги, и казалось, не сдвинулась с места, только в старинном камине кучерявились листы сожженных писем.

Быстро темнело. Ехать им было далеко — по Калужской дороге. Почти за городом, у Донского монастыря, они сошли с извозчика.

Круг грел в кармане револьвер — что, спрашивается, бежать куда-то, спасаться, когда можно умереть красиво. Лечь в перестрелке, умереть на руках у красивой женщины. Он покосился на неё и подумал: «Если, конечно, её не убьют первой».

— Вы читали рассказы о Холмсе и Уатсоне? — спросил он вдруг.

— Да, конечно.

— Я спросил это потому, что на вас теннисные туфли. Уатсон надевает теннисные туфли перед тем как они отправляются на опасное приключение.

— Нет-нет, всё куда проще. Ботинки подкованы, а туфли — единственное, что есть ещё у меня в багаже.


Они прошли мимо высокой кирпичной стены монастыря и упёрлись в забор.

— Это здесь, — сказал он, внимательно присматриваясь к чёрным доскам. — Проход должен быть где-то здесь. Я знаю это по собственному опыту — во всяком охраняемом учреждении всегда есть дыра в заборе, нужно только её найти.

И действительно, через несколько минут поисков, он обнаружил на пустыре подобие тропинки, что утыкалась в забор. Доски в этом месте разошлись, будто кулиса, и пропустили их внутрь.

— А собаки?

— Они сэкономили на собаках. Большевики на всём экономят. Собаки есть, но это дворовые псы, которые спят, обмотавшись цепями.

Они прошли по тропинке мимо сараев с огромными поленницами и санитарной кареты без колёс. Всё было занесёно многолетней палой листвой, скрадывавшей звук шагов.

Виварий находился на подсказанном картой месте.

На входе вместо ночного сторожа расположился красноармеец, да только он дремал в жёлтом круге керосиновой лампы. Да, с дисциплиной у новой власти дело обстояло неважно. Они крадучись прошли через него, но даже когда скрипнула железная дверь вивария, караульный не шелохнулся.

Они прошли вглубь расступившегося коридора, сперва мимо пустых клеток, а потом, за второй дверью, мимо клеток обитаемых.

В них молча бегали странного вида собаки. Круг сначала подумал, что они забьются в вое и лае, но собаки с удивительным молчанием встретили пришельцев.

Зато за собаками пошли свиньи, опутанные странными проводами. И вот из их-то клеток шёл несмолкаемый рокот, совсем не похожий на хрюканье. Свиньи бормотали что-то, будто пьяные извозчики в праздник. Свиней сменили диковинные птицы, клекочущие и вскрикивающие, громко бьющие крыльями о прутья.

И вот, наконец, они ступили в последнее отделение.

Там в клетке сидел молодой атлет, впрочем, атлетом его можно было назвать только с трудом. Лицо его осунулось, выглядел он измождённым, но главное, руки его были покрыты огромными перьями так, что они превратились в крылья, а запястья связывала с туловищем волосатая перепонка.

Лицо его при виде сестры осветилось радостью, но эта радость тут же потухла, как спичка на ветру.

— Убейте меня, — прохрипело существо.

Сестра, просунув руку сквозь решётку, погладила брата по перьям. На время в глаза вернулось что-то человеческое, и он прошептал:

— Знаешь, Маша, я ни о чём не жалею. Я летал, слышишь, я летал. Только сейчас наступил регресс, сейчас ужасно больно, Маша. Больно, больно, больно… Но это только сейчас…

— Убейте меня, убейте, — и речь стала похожа на клёкот, а на глаза наползли тонкие куриные веки.

Круг замер.

И тут хрупкая барышня вынула револьвер из его руки. Быстрыми шагами подойдя к существу в клетке, она вложила ствол ему в ухо и выстрелила.

Выстрел, на удивление, остался незамеченным — видимо он совпал с ночными звуками Института.

Они выбрались наружу тем же путём, хотя Круг был готов открыть пальбу в караульного красноармейца. Но он всё так же спал, и впору было задуматься — не чучело ли он.

Путь лежал по ночной улице, лишённой фонарей, и только у Мытной их лица осветил зыбкий газовый цвет.

Промчался на кургузом автомобильчике пьяный нэпман, а сразу за ним проехал другой автомобиль, полный пьяного крика.

«Этим никакого полёта не нужно», — подумал Круг. — «Ради чего юношам жертвовать собой? Ради них?».

Он вспомнил гимназистов на снегу под Киевом, что удивлённо смотрели в серое небо мёртвыми глазами. Им ещё повезло — их хоронили с музыкой, а сколько таких гимназистов легло по России без могил? Убиты они были такими же гимназистами, только без погон.

Романтика войны вмиг кончилась, но осталась ещё романтика творения нового мира — да только новый мир рождается в корчах, вопя от боли. Он оказался грязен и кровав, и часто просил револьверного милосердия. Был такой кинжал, которым добивали раненных, который так и назывался — мизерикордия.

Как нынче исправляют научные ошибки, он уже видел.

И ещё Круг вспомнил историю, что не была рассказана год назад в поезде — историю про то, как его соседка, узнав, что профессор Ильин проводит опыты скрещения обезьян с человеком, тут же послала профессору телеграмму. Там говорилось, что она разочаровалась в любви, и готова послужить революции и науке своей половой жизнью. Тоже своего рода романтика, — печально улыбнулся он сам себе. Что с этим делать — непонятно.

Они шли по Валовой навстречу тусклым огням Павелецкого вокзала.

— Мы никогда не увидимся, — сказала она сурово.

Он сообразил, откуда знает эту суровость — в студенческие времена у него была подружка из партии с.-р. У неё были такие же интонации в голосе, и, пожалуй, такой же жертвенный взгляд.

— Где вы переночуете? — спросил Круг с некоторой надеждой.

— Вам это знать необязательно, — и, чтобы смягчить ответ, она добавила. — Для вашей же безопасности.

— У меня нет никакой безопасности. Вся моя безопасность вот здесь, — и Круг помотал в воздухе револьвером, а потом спрятал его в карман.

Они подходили к мрачному зданию вокзала, и вместо прощания девушка дала ему указание:

— Вещи мои на барахолку не носите, лучше сожгите. Впрочем, это всё равно, там нет ничего указывающего на меня.

— Но ехать без вещей — это ведь подозрительно?

— Скажу, что украли, — спокойно ответила она. — И… не провожайте дальше.

Она слегка коснулась его щеки сухими губами и исчезла в темноте.

Круг вышел из гулкой пустоты вокзала и сразу же свернул в пивную. Веселье, кипевшее там с вечера, утихло, и только горькие пьяницы, те, что с глазами кроликов, сидели за столами. Круг прошёл мимо этих людей и спросил водки.

Водка нашлась, но явно самодельная и пахла керосином.

За соседним столиком сидел железнодорожник в форменной тужурке со скрещёнными молотками в петлицах. Он был пьян, и давно пьян. Железнодорожник вёл давний разговор с невидимым собеседником:

— А я бы с обезьяной жил. Можно побрить, если уж невмоготу станет. Обезьяна ругаться не будет…

Круг быстро выпил свою водку и вышел.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


12 августа 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-08-14)

Все помнят знаменитый текст из довлатовских записных книжек: "Лениздат напечатал книгу о войне. Под одной из фотоиллюстраций значилось: "Личные вещи партизана Боснюка. Пуля из его черепа, а также гвоздь, которым он ранил фашиста…" Широко жил партизан Боснюк!" Фраза, можно сказать, крылатая.

Естественно (как всегда у Довлатова) не понятно, был ли реальный персонаж с этакими личными вещами. Да и Боснюк ли он. Да и был ли.

Меж тем, я зашёл в Благовещенский музей и там обнаружил чудесный стенд с личными вещами партизан. Настоящих партизан — которые ещё с японцами дрались. По долинам и по взгорьям. Суровые люди, я считаю.

Вот их-то личные вещи.

Ну, папаха, наган, полевая сумка.

Вилка там ещё лежит.

Под вилкой следующая подпись: "Вилка. Использовалась в качестве орудия пытки партизана С. Хильченко. Семиозёрская. 1918–1920".

Вот так.

Жизнь сильнее литературы.

Жалко там фотографировать нельзя — да и какой у меня фотоаппарат? Телефон называется.


Извините, если кого обидел.


14 августа 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-08-16)

Надо сказать, что я с тревогой слушаю новости из Благовещенска — когда я там был, уже началось наводнение и пока оно ещё вовсе не кончилось. Какая-то смутная новость была о том, что у них что-то треснуло на набережной, но тут я уж не знаю Кажется, это фейк. Но на набережной там много интересного — бронекатер (в память того, что в 1945 году тут армия переправлялась в Китай — на встречу с японцами, стоит повторение советского автомата с газированной водой и много всяких чудес.

Стоит там и пограничник с собакой.

Мне этот пограничник нравится, он олицетворение всей нашей жизни.

Местные жители мне говорили: ну, у него фигура странная.

Нет, дорогие товарищи, видал я таких военнослужащих первого года службы, что по сравнению с ними у этого просто Золотое сечение, причём везде. А страну для Перестройки сберегли. Нормальный пограничник, что там.

Мне нравится другое — что охраняет он полосатый столб с современным гербом Российской федерации.

При этом пограничник этот с петлицами на вороте и совершенно очевидно, что он не просто так, а боец пограничных войск НКВД СССР.

При этом он охраняет герб Российской империи.

Или, наоборот, стоит рядом с границей, по ту сторону которой бежавшая за Амур Россия, Роздаевский какой-нибудь.

Или это такой, как говорят братья-фантасты, попаданец: стоял парень в наряде, бац! — а тут вокруг набережная, автоматы с газированной водой и китайские небоскрёбы на той стороне.

И двуглавый орёл на столбе.

Ну и собаке нос трут — не хуже, чем собаку на московской станции "Площадь Революции". Нос её оттого круглый, блестящий, а сама она издали похожа на поросёнка.


Извините, если кого обидел.


16 августа 2013

(обратно)

День гражданского воздушного флота (третье воскресенье августа) (2013-08-18)

Снег кружился, вспыхивал разным цветом, отражая огни праздника.

Такси несло Раевского через праздничный город, потому что зимний праздник в России длится с середины декабря по конец января. Ещё в ноябре о нём предупреждают маленькие ёлки, выросшие в витринах магазинов. Потом на площадях вырастают ёлки большого размера, потом приходит декабрьское Рождество католиков, и его отмечают буйными пьянками в офисах и барах, а затем стучится в двери календарный Новый год.

Затем следует глухое пьяное время до православного Рождества и угрюмое похмелье Старого Нового года. Самые крепкие соотечественники догуливают до Крещения, смывая в проруби этот праздничный морок.

Раевский ненавидел задушевные разговоры «под водочку» и это липкое время, этот пропавший для дела месяц. Его партнёр, сладко улыбаясь, говорил:

— Самое прекрасное в празднике, то есть в празднике, именуемом «Новый год» — так это первый завтрак. Завтрак вообще лучшая еда дня, а уж в первый день — так особенно. Именно так! Причём отрадно то, что это знание не всем доступно. Но уж если получил его, то навсегда. И всю оставшуюся жизнь можешь смотреть на других свысока. Тайное братство завтракающих! Завтрак высокого градуса посвящения! Ах!

Раевский улыбался и кивал головой — радуйся-радуйся. Но без меня.

Каждый год он улетал прочь, вон из этого пропащего, проклятого города и возвращался лишь тогда, когда трезвели последние пьяницы.

Он не любил пальмовый рай банановых островов и Гоа, похожий на Коктебель нового времени. Это всё было не для него — Раевский уезжал на юг Европы и три недели задумчиво смотрел на море с веранды. Иногда с ним была женщина, но это, в общем, было не обязательно — риски были существенны. Он помнил, как однажды расстроился, сделав неверный выбор.

Лучше уж без него, без этого выбора — как хорошо без женщин и без фраз, без горьких слов и сладких поцелуев, без этих милых, слишком честных глаз, которые вам лгут и вас ещё ревнуют — и всё остальное, что пел по этому поводу старый эстет, которого ревновала и мучила его собственная родина, и мучила не хуже какой-нибудь женщины. Выбор человека — вот что он считал самым главным в жизни. Это было сродни выбору веры одним князем.

Такси медленно выплыло из города и встало в бесконечную пробку. Раевский не испугался — по старой привычке он выехал заранее и уже предвкушал, что всё равно будет сидеть в баре с видом на взлётно-посадочную полосу. Пробка не пугала его.

Он достал ноутбук и принялся читать сводку погоды по Средиземноморью.

Аэропорт был уже полон офисной плесени — в толпе вращались, не смешиваясь, группы тех, кто побогаче, и тех, кто заработал только на Анталию с Хургадой.

Раевский не смешивался ни с кем, он вообще никогда не смешивался — он всегда был один. Даже в школе он сидел один за партой: так вышло, он пользовался уважением в классе. Не был изгоем, но сидел один.

Он сел в баре, с неудовольствием увидев, что его рейс откладывается.

Когда он отвлёкся от переписки, то заглянул в интернет-новости, с удивлением узнав, что происходит в зале рядом с ним. Оказывается, не один его рейс задерживался, их были десятки.

Раевский привык к тому, что он часто узнаёт из Интернета то, что происходит на соседней улице, но выкрики сумасшедших блогеров вселили в него некоторую тревогу.

Он выглянул из своего убежища — зал был наполнен людьми, причём их было неправдоподобно много. Они уже начинали подниматься в бар, разбавляя немногих состоятельных посетителей.

Час шёл за часом, на телевизионном экране стали появляться репортажи с места событий.

Сотрудники авиакомпаний были невнятны и испуганы, ведущие новостей радостно возбуждены, а приглашённые эксперты — суетливо бестолковы.

Отойдя в туалет, Раевский обнаружил, что потерял место. Прислонившись к стене, он стал обдумывать происходящее.

Всё было до крайности неприятно.

Он в первый раз пожалел, что отправился в путь налегке.

За безумные деньги он сторговал у бармена возможность выспаться на лавочке внутри служебного помещения.

Проснувшись, он не обнаружил в окружающем мире изменений к лучшему.

Наоборот, рейсы были по-прежнему отменены, а народу прибыло. Теперь уже всё смешалось — офисные девушки, копившие весь год на глоток египетского воздуха, и завсегдатаи дорогих альпийских курортов спали вповалку на грязном полу.

Телевизор по-прежнему показывал их всех — лица невольных обитателей аэропорта мелькали среди новостей.

Бармен выключил звук, но его вполне замещали вопли возмущённых из зала.

На третий день произошла первая большая драка.

Раевский с интересом заметил, что сюжеты о задержке рейсов переместились в середину выпуска новостей.

Прошла неделя, и об аэропорте вспоминали где-то в конце, перед спортивными новостями.

Но тут свет мигнул и погас.

«А вот и конец света», — подумал Раевский.

Резервное электропитание продержалось ещё полчаса, и последними погасли огни на посадочных полосах и в диспетчерской башне.

Свету конец — конец света.

Скоро у пассажиров случилась первая битва с охраной и пограничниками. Пограничники, хоть сразу и сдались, были перебиты все до одного. Им мстили как части той системы, что была символом аэропорта.

Служба безопасности сопротивлялась дольше, но её постиг такой же конец — толпа вывалила на взлётно-посадочную полосу и стала занимать самолёты.

Пилотов ловили по всем зданиям и силой оружия принуждали занять места за штурвалами.

Несколько бортов столкнулись при рулёжке, а два — уже в воздухе.

Раевский не принимал участия в битве за места, он мгновенно просчитал бессмысленность этой затеи.

«Структуры вышли на улицу», — подумал Раевский скорбно.

В этот момент вернулись те, кто хотел вернуться обратно в город. Оказалось, что вокруг Аэропорта уже несколько дней как, выставлено оцепление.

Когда бывшие пассажиры попытались прорваться через него, по ним тут же открыли огонь на поражение.

Ещё через неделю дороги перегородили бетонными блоками, а поля вокруг Аэропорта затянули колючей проволокой и окружили противопехотными минами.

Пассажиров не приняло небо, но и земля не принимала их. Десятки тысяч отчаянных и полных злобы людей не были нужны никому.

Иногда жители аэропорта видели над собой военные вертолёты. Полёты прекратились, когда они сбили один из них. Бывшие пассажиры сбили его ракетой с истребителя, которому толпа навалилась на хвост, чтобы он задрал нос в небо.

Многажды, вооружившись, они пытались пробиться через кольцо оцепления.

Но карантин держался прочно. И каждый раз толпа откатывалась обратно к Аэропорту, забирая с собой убитых — уже были нередки случаи каннибализма.

Раевский предугадал всё: вся сила не в одиночках, а в структурах. Истории про мускулистого героя, что мог покорить ставший вдруг диким мир, он оставлял офисным неудачникам. Этими сюжетами несчастные клерки компенсировали своё уныние и теперь сразу гибли, пытаясь выказать себя крутыми парнями.

Раевского интересовали структуры, и особенно структуры божественные.

И он начал работать над этим — сначала он нашёл подходящего вождя. Это был молодой парень, безусловно обладавший особой харизмой, уже сколотивший вокруг себя то, что раньше называлось бригадой. Впрочем, это так теперь и называлось.

У Раевского были особые планы насчёт нового названия его структуры, но он знал, что не всё можно делать сразу.

Он сразу понял, что парень будет послушно повторять его слова, — и первым делом объяснил будущему вождю, что судьба собрала их всех в этом странном месте не просто так. Это часть особого плана, ниспосланного свыше.

Рассказывая о воле богов Аэропорта и об их особом Плане насчёт давних пассажиров и их потомков, Раевский не заботился о деталях: самый крепкий миф — это миф недосказанный. Толпа всегда додумывает мистические объяснения лучше любого автора, нужно только дать ей возможность. А уж опорных точек он сочинил множество.

Он издали показал своим слушателям собранные со стен планы эвакуации при пожаре.

Красивые ламинированные бумажки образовали стопку, похожую на книгу. Книг в Аэропорту было мало — офисный народ давно отучился читать бумажные, а электронные быстро прекратили своё существование с исчезновением электричества.

Да и с чтением у офисного народа были проблемы. Многие быстро забыли грамоту, другим понадобилось несколько лет, но результат оказался один. Поэтому Раевский не боялся разоблачения.

Помня, что вся эта неприятность началась под Новый год, Раевский нашёл комнату, где безвестные аниматоры оставили костюмы Дедов Морозов.

Он знал, что пассажиры в возрасте, которые помнили значение красных халатов, уже перестали существовать. Люди средних лет были повыбиты в битвах за еду и продолжали массово погибать, пока пассажиры не начали разводить овощи на взлётных полосах и не научились охотиться на птиц.

Раевский действовал неторопливо — тут нельзя было ошибиться. Он создавал не бандитскую шайку, а новую церковь. Он вывел для себя как аксиому, что выживают группы, осенённые идеей.

Группы, ведомые простыми инстинктами, погибают быстро — их пожирают такие же простые структуры, только сильнее и моложе.

А вот идеи живут долго, куда дольше, чем люди.

Он выстраивал её, свою идею божественного пантеона Аэропорта — медленно и верно.

Затем он выбрал себе женщину, причём не из длинноногих офисных красоток, а стюардессу с внутренних линий — не очень яркую, но спокойную и властную. Ему была нужна не жена, а жрица — и для неё нашёлся костюм Снегурочки.

Так они и выходили к своей вооружённой пастве — двое в красных халатах (причём Раевский всегда держался чуть сзади), и женщина в халате серебристого цвета.

Конечно, были и военные успехи — каждый день они отвоёвывали по куску территории Аэропорта, пока не захватили его целиком.

Новообращённые должны были прослушать беседы о Плане действий, что пришёл с неба, и о рае, который был потерян их предками из-за греха безделья.

Всё было не просто так — Аэропорт был дан людям, чтобы раскаяться, искупить свой давний грех и грех отцов страданием, а потом вернуться.

После искупления им всем можно будет вернуться в страну огромных стеклянных зданий и волшебного напитка, что был там на каждом этаже.

Напиток этот в раю назывался кофе, но никто, даже Раевский, не помнил его вкуса.

Иногда он вспоминал веранду маленького пансиона на берегу моря и… Нет, никакого «и» не было — только тут была настоящая жизнь. И даже время тут шло иначе — быстро и споро.

Через несколько лет умер последний клерк, который умел завязывать галстук. Подрастающее поколение уже казалось слишком взрослым, старел и Раевский. В какой-то момент он понял, что медлить нельзя. Его Церковь Возвращения снова стала готовиться к исходу, возвращению в рай.

Однако вождь, также состарившись, вдруг стал показывать признаки тихого сумасшествия, он часами лежал на тёплом потрескавшемся бетоне и говорил, что хочет остаться. Это в планы Раевского не входило, и ночью он удушил своё создание подушкой.

Утром он объявил, что боги небес взяли вождя к себе накануне общего возвращения. Вождь не мог вернуться в рай, потому что был слишком грешен и завещал похоронить его под бетоном взлётно-посадочной полосы. Так и сделали — засунув тело в старую дренажную трубу.

После этого Раевский назначил исход на следующий день.

Воины Церкви Возвращения давно смонтировали пулемёт в кузове джипа, и они вышли в поход при поддержке этого самодельного танка. В своём костюме Деда Мороза, превратившимся в одеяние пастыря, проводника воли небесных богов Аэропорта, Раевский шёл впереди. Иногда Раевский думал, что всех их просто посадят в сумасшедший дом — но это не пугало его. Он представлял себе чистые простыни и гарантированное трёхразовое питание.

С удивлением Раевский обнаружил, что у бетонных блоков их никто не остановил.

Было пустынно, и ветер пел в ржавой проволоке. Блиндажи и карантинные посты давно были брошены. Трава пробивалась через асфальт.

Москва была пустынна. И в странной для Раевского тишине он безошибочно разобрал тонкое пение муэдзина.

На торце огромного дома, все окна которого были выбиты, был нарисован огромный человек с метлой.

Чем-то этот рисунок напомнил Раевскому какую-то виденную в юности картину Пиросмани. Что-то было написано внизу — кириллицей, но слова были непонятны.

— Это таджикский, — сказала подруга Раевского. — Я помню этот язык. Когда-то лет пять подряд летала в Таджикистан.

Передовой отряд пересёк мост и вступил в пределы города. Они снова услышали непонятный звук — но это уже было не смутно знакомое Раевскому пение муэдзина. Это был целый хор, непонятно откуда шедший.

Только миновав огромные чёрные башни, на которые была наброшена маскировочная сеть из зелёных лиан, они увидели источник звука, так похожего на бормотание сотен живых существ.

Два всадника в красных халатах на вате гнали по бывшему проспекту огромную отару овец.

Всадники остановились и недоумённо уставились на пришельцев.

Боги Церкви Возвращения встретились с богами Нового города.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


18 августа 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-08-24)

Недоумение окружает нас, мы все просто сотканы из недоумения.

Много лет назад я говорил с обаятельной молодой женщиной из нестерпимо интеллектуальной среды. Между прочим, я обронил, что собираюсь сходить в баню.

— А у тебя что, дома нет ванны? — недоумённо спросила она, и было ясно, что она не цитирует известный кинофильм, а недоумевает так — в частном порядке.

Ещё через некоторое время состоялась моя беседа с другой женщиной. Узнав, что я веду дневник, она искренне изумилась. Для неё это было дико.

И дальше пошло-поехало. Всё только-то и делали, что пучили глаза и корчили мне рожи.

Странное обстоятельство, что все недоумевавшие были женщины, усугублялось тем, что недоумение их было разительно схожим, и даже выражалось одними и теми же междометиями.

Впрочем, и сам я недоумевал часто. Мой редактор (очень известный и заслуженный писатель) вдруг сказал мне как-то: «А вот скажите, у вас в третьей, вставной главе, нет ошибки?» — «В чём?» — спросил я. «Ну у вас там действие происходит в 1485 году, под Римом, а какие-то рабочие сидят на кабельных работах, всё время пьют, а их бригадир какие-то графики выпитого рисует, и сочиняет на листках от техдокументации повесть-путешествие, а потом они выкапывают гроб со спящей римской красавицей…».

«Ну и что?» — ощетинился я, собираясь отстаивать свою любовь к знаменитой железнодорожной поэме.

«Так 1485 год! А кабель — он для электричества! А его ещё не изобрели!»…

Это особая природа изумления, которая проходит через несколько стадий — сначала ты удивляешься, потом рвёшься объяснить, а затем понимаешь, что нужно объяснять, заходя издалека, часами, да и то — люди разойдутся, пожимая плечами.

Стоит ли говорить, что во всех этих случаях я не нашёлся, что ответить.


Извините, если кого обидел.


24 августа 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-08-25)

Когда речь заходит об ажиотажной науке, поиске переводных значений, солярных символах и прочей дребедени, то я вспоминаю об Олжасе Сулейменове.

Сулейменов был первым после Сталина человеком, что познав толк в языкознании, стал заниматься ажиотажной словестностью. Ещё никто не производил глагол «радоваться» от египетского бога Ра, ещё сатирики не переквалифицировались в языковеды, а Сулейменов — был.

Хотя, я, конечно, немного покривил душой — Сулейменов, может, и первый натурлингвист после книги «Марксизм и вопросы языкознания», но ещё невинно убиенный Николай Степанович Гумилёв выводил из слова «семья» что в оной должно быть семь человек.

Однако, Сулейменов всё же стоит особняком.

Я отношусь к таким явлениям с некоторой иронией. Впрочем, среди моих друзей были любители Сулейменова, что-то за ним записывавшие и действительно считавшие, что он открыл «новые связи» между «Словом о полку Игореве» и тюркскими языками. Но как копнёшь глубже, так обнаруживалось взаимное невежество.

Беда всей этой поэтической непрофессиональной науки — она не наука. То есть, человек, находящий некоторые ассоциации в звучании просто находит асоциации. Ну, забавные, да — но он вовсе не «находит связи» и ничего не открывает.

Поэзия (в которой позволено многое) отличается от научного знания. Балансировать между ними совершенно невозможно, и быть немного научным всё равно что быть немного беременным. Я-то хорошо помню идеи Сулейменова, и, не менее хорошо — статью Дмитриева и Творогова «”Слово о полку Игореве” в интерпретации О.Сулейменова». Общее свойство паранауки (безотносительно от того, симпатичны ли нам её адепты и дружили ли мы с ними), то, что вольное движение души выдаётся за такой же результат, который получается по строгим процедурным правилам — отбора и обработки данных, анализа, построения и проверки гипотезы. Это как плавление руды во дворах во время культурной революции — движуха есть, а чугуна в итоге нет.

В одной из своих книг Сулейменов пишет: «Благодаря тюркским материалам, мы можем восстановить праформу инкского названия солнца: *kцn…Мне посчастливилось встретиться с Туром Хейердалом в 1993 году, в японском городе Киото на учредительной Конференции международного экологического движения «Зелёный Крест». Президентом был избран М. Горбачев, членом Попечительского Совета — Тур Хейердал. Я тоже вошел в этот состав. На первом же заседании заготовил вопросник по инкам. Хотя понимал, что Хейердал не лингвист, однако он мог знать нюансы инкского произношения названия солнца. Если звучало оно мягко — kцn, тогда его можно сопоставить с kin (майа). Но Тур Хейердал заспешил, улетел в Перу и вопросы мои остались без ответа».

Так себе и представляешь Сулейменова, бегущего за Туром Хейердалом.

Красота!


Извините, если кого обидел.


25 августа 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-08-26)

Я как-то подслушал откровения одного человека. Человек этот не то, чтобы даже скрывался, а хвастался. Он говорил: «Я очень не люблю типаж демонстративного мужчинки-собственника. Когда ему удается (обычно ненадолго) охмурить доверчивую барышню, он тут же распускает хвост в сторону общественности, начинает говорить во множественном числе и употреблять в повседневной речи дурацкие прозвища: «Мы вчера с моей милой Лялечкой ходили в кино». Находясь в большой компании, он обращается к своей пассии используя те же самые клички, но на два тона выше, чтоб слышали все вокруг: «Пусик, передай мне активированный уголь!». Как только он видит в радиусе десяти метров другого мужчину, рука его тут же ложится предмету собственности на талию или плечо, прижимая ее поближе. При звуках музыки он первым выхватывает свою барышню из-за стола — не с целью продемонстрировать грациозность движений, а единственно лишь, чтобы это не сделал кто-то другой.

Я обожаю злить таких индючков, заводя в их присутствии куртуазные беседы с их частной собственностью, галантно улыбаясь, подливая шампанское, легко касаясь руки чуть выше запястья. Чем больше ненависти и ярости в этот момент нарисовано на лице рабовладельца — тем слаще нектар, омывающий изнутри все мое естество. Идеальное развитие событий — когда разгневанный хозяйчик начинает подскакивать ко мне в кулуарах или даже прямо в салоне, брызжа слюной, размахивать руками и метать молнии из глаз. Искушение довести его парой острых словечек до рукоприкладства, чтобы потом на законном основании отправить одним ударом в глубокий нокдаун, столь велико, что, боюсь, однажды я так и сделаю».

У хорошего писателя Виктора Конецкого, в рассказе «Невезучий Альфонс», есть такое место: «Через столик сидела прекрасная женщина со старым генерал-майором медицинской службы. Всегда, когда видишь молодую женщину с пожилым толстым мужчиной, становится обидно.

И сразу замечаешь, как некрасиво он ест, как коротки его пальцы и как жадно он смотрит на денежную мелочь, хотя ест он красиво, пальцы у него не короче ваших, а смотрит он, естественно, не на мелочь.

От женщины, сидевшей с генералом, пахло духами и туманами. Уверен, что в сумочке её лежал томик Блока, и на ночь она перечитывала стихи о Прекрасной Даме».

Цитируя Конецкого, я думал о том, как я толст. И похож, если не на индюка, то на крота.

Я представлял, как мою спутницу лапают за запястье, говорят ей сальности в ухо.

Только мигни она — в бубен! В табло! Нет, всё-таки — в бубен!

Причём без особых разговоров.

Тут уж неважно, чем дело кончится.

Хоть я в этом вопросе сторонник Председателя Мао — «пусть расцветают все цветы». Меня не раздражают другие люди, кроме тех случаев, когда они убивают и мучают друг друга.

При этом очень интересно это универсальное чувство ненависти у мужчин. Почти биологическое, настоянное на гормонах чувство. Хороший повод к размышлениям, за что и тому незнакомому человеку.


Извините, если кого обидел.


26 августа 2013

(обратно)

День кино (27 августа) (2013-08-27)

Гамулин пил второй день — вдумчиво и с расстановкой. В местном баре обнаружился неплохой выбор травяных настоек, и он, не повторяясь, изучал их по очереди. Он ненавидел пиво и вино, любой напиток малой крепости был для него стыдным — а тут наступило раздолье. Тминная настойка, настойка черешневая и липовая, а также водка укропная и водка, настоянная на белом хрене, перемещались из-за спины бармена на стойку.

Стаканы были разноцветны — зелёный — в тон укропной, красный для черешневой, желтоватый для тминной… Остальных он не помнил.

Съёмочная группа выбирала натуру — уже неделю они колесили по Центральной Европе, готовясь к съемкам фильма о Великом Композиторе. Здесь, в городе, где родился Композитор, их и застали дожди. В небе распахнулись шлюзы, и вода ровным потоком полилась на землю.

Машина буксовала в местной грязи, похожей на родной чернозём, съёмочный фургон сломался по дороге, а шофёр пропал в недрах местного автосервиса. В довершение ко всему вся киноплёнка оказалось испорчена — из бобин потекла мутная пластиковая жижа, будто туда залили кислоты.

Теперь Гамулин второй день ждал режиссера в гостинице.

Композитор строго смотрел на него со стены, держа в руках волынку. Или не волынку — что это был за инструмент, Гамулин никак не мог понять. Могло показаться, что на картине не знаменитый Композитор, а продавец музыкального магазина — за его спиной висели скрипки, стояло странное сооружение, похожее на гигантский клавесин и горели органные трубы.

У Гамулина тоже горели трубы — медленным алхимическим огнём. Он давно приметил мутную бутыль с высокомолекулярным (слово напоминало тест на трезвость) соединением, и упросил хозяйку откупорить. Виноградная водка огненным ручьём сбежала по горлу.

Гамулин мог достать всё — однажды, на съёмках в Монголии он нашёл подбитый семьдесят лет назад советский танк и, починив, пригнал на съёмочную площадку. В сухом воздухе пустыни танк сохранился так хорошо, что многие считали, что он просто сделан реквизиторами по старым чертежам.

Посреди города Парижа, на Монмартре, он достал живого козла для съёмок фильма «Пастушка и семь гномов». Для сериала «Красная шапочка и дальнобойщики» он выписал из австралийского цирка волка, понимающего человеческую речь. Друзья по его просьбе печатали паспорта и удостоверения, которые были лучше настоящих.

Сейчас Гамулину велели договориться о натурной съемке в Музыкальном музее. И он не сделал за два дня того, что делал раньше за час.

Он был похож на печального землемера из странного романа, который всё никак не мог подняться в замок, и застрял в деревенской харчевне. Музей и вправду был похож на замок, что был страшен с виду и сам напоминал декорацию. Это здание, плод фантазии самого стареющего Композитора, свело исполнительного архитектора в могилу. Теперь Гамулин глядел в окно, на то, как четыре высокие башни кололи низкие тучи, а между ними плясали сумасшедшие гномы — кто с лопатой, а кто с кайлом. Но нет, конечно, это были не гномы — вместо горгулий по стенам торчали музыканты со своими лютнями, дудками и шарманками.

В полдень они оставались недвижны, а в полночь начинали приплясывать, приводимые в действие старинным часовым механизмом.

Гамулин звонил в музей, стучал в железные ворота древней колотушкой, но всё было бестолку. Местные жители смотрели на него, как на чумного, уверяя, что музей не работает со времён падения Варшавского договора.

Хозяйка гостиницы, персонаж вполне итальянского извода — толстая, пучеглазая (кто-то сказал, что это душа её рвётся наружу), раздражала Гамулина. То, что всегда служило ему бесплатным источником всех местных тайн и подробностей, оказалось досадной помехой. Хозяйка была русской — вот в чём было дело. Она вышла замуж за иностранного студента, превратив его из супруга в средство передвижения, и встала за эту стойку лет пятнадцать назад. Муж умер (скоротечный рак, страховка, детей не было), и вот провинциальная барышня, ставшая на чужбине вполне шароподобной, крутила ручки пивных кранов.

Такие люди бывают двух сортов — они либо радуются земляку, либо хотят ему доказать, что их выбор тогда, много лет назад, был верен. Хозяйка была из вторых, и Гамулину приходилось заказывать чуть больше, чтобы она не лезла со своими разговорами.

Композитора он, кстати, тоже возненавидел — вместе с будущим фильмом. Старый музыкант много шалил в юности, потом стал злым гением короля, и даже, по слухам, отравил своего лучшего друга.

В знак протеста его музыка не исполнялась нигде — существовал молчаливый (в буквальном смысле) заговор музыкантов. Но в новом кинематографическом шедевре Композитор должен был воскреснуть спустя двести лет, переродиться и в новой жизни, колеся по Европе, спасать евреев от нацистов — никуда не деться, таково было условие продюсеров.

Но замок был закрыт, плёнка оказалась бракованной, и съёмки откладывались.

Теперь Гамулин напоминал себе советского разведчика, что, напившись, будет петь протяжные песни у камина — он даже забрал из реквизита гармонь и решил перенести её к себе в комнату.

Надо было взять инструмент и уходить. День стремительно растворялся в дожде, но вдруг к Гамулину пристал местный сумасшедший цыган Комодан. Комодан говорил на всех языках мира, причём одновременно. Вчера от него удалось избавиться, вложив немного денег в его грязную ладонь, но сейчас этот фокус не прошёл.

Как и все сумасшедшие, этот шептал о спасении мира. Мир клокотал в горле цыгана, как поток в водосточной трубе. Но Гамулин был не лыком шит — чужая речь удивительно хорошо фильтровалась тминной настойкой, настойкой черешневой и липовой, а так же водкой укропной и водкой, настоянной на белом хрене.

Одно только заставило Гамулина вздрогнуть: цыган вдруг потребовал ехать в замок — прямо сейчас.

При этом Комодан крутил на пальце огромный ключ — и Гамулин сообразил, что это шанс. Подустав, сумасшедший пьяница бормотал уже невнятно, и Гамулин брезгливо снял его руку со своего плеча:

— Ша, тишина на площадке! Поедем сейчас.

Чтобы не возвращаться в свой номер, он понёс футляр с гармонью на плече.

Они вышли на улицу — дождь не прекратился, а завис в воздухе. Цыган бежал впереди, раздвигая плечом водяную пыль, а Гамулин шёл за ним как матрос, враскачку — медленно, но верно.

Ключ вошёл в железную дверь замка легко и беззвучно, и она отворилась так же неожиданно тихо. Гамулин, впрочем, решил про себя, что лязг и скрежет сделает звуковик. «Снимать, конечно, нужно только в замке. Лучше, конечно, в подвалах» — подумал он.

Он мог бы сам снимать фильмы, да только это ему было незачем. Гармонии в этом не было. Гармония была у него за плечом, в большом коробе.

Коридор был гулок и пуст — они шли мимо портретоввеликих музыкантов прошлого. Из них Гамулин узнал только пухлощёкого немца в белом парике.

Кто-то запищал под полом, а, может, в полости стен.

— Крысы? — спросил Гамулин.

— Здесь нет крыс, — ответил цыган неожиданно сурово. — Здесь никогда не было крыс, но всегда было много разных зверей. В подвале держали пардуса, а говорят, композитор перед смертью купил крокодила. Но теперь — другое. В таких домах всегда живут хомяки или сурки — это обязательно.

— Почему сурки? — спросил Гамулин, но ответа не получил.

Звуки приближались.

— Мы почти пришли, господин, — сказал цыган, и Гамулин поразился этой перемене. Комодан зачем-то засунул себе в нос две бумажные упаковки сахара, украденные из бара, и стал похож на безумного персонажа чёрной комедии. Походка его тоже изменилась, и цыган приплясывал как человек, который никак не может добежать до туалета.

Комодан отворил дверь в залу и пропустил Гамулина вперёд. Гамулин перекинул ремень короба через плечо и шагнул через высокий порог.

Вдруг резкий удар обрушился на его голову, и всё померкло.


Он обнаружил себя висящим, как космонавт — в крутящемся колесе. Он привязан в неудобной позе к ободам странного колеса, стальной карусели, стоящей вертикально посреди огромного зала.

Ноги и руки его торчали из зажимов на ободе. Вокруг, в проволочных лабораторных клетках сидели несколько зверьков и таращили на него глаза-бусинки.

— Чё за херня? — спросил он угрюмо в пустоту перед собой. Из-за его спины вышел незнакомый человек, можно сказать, коротышка. Повернувшись куда-то в сторону, коротышка спросил:

— А он точно музыкант?

— Да, господин Монстрикоз. Он даже пришёл с инструментом… — ответил голос цыгана, — инструмент в чехле.

Гамулин не стал вступать в разговор и разочаровывать карлика. Он справедливо рассудил, что от этого может быть только хуже.

— А это что? — спросил Гамулин недоумённо, мотнув головой. Указать рукой вокруг было невозможно. Хотя он не обращался ни к кому конкретно, ответил карлик:

— Это — идеальный инструмент. Иначе говоря, генератор переменной частоты, — карлик вместе с цыганом прилаживал какие-то провода к машине, и, не прерывая этого занятия, продолжил:

— Мне как злодею, позволительно поболтать перед началом Великого Делания. Именно Делания — впрочем, такая мелочь, как превращение ртути в золото и обратно, меня не интересует. Вчера я разложил вино на простые составляющие, упростил несколько изображений, и ещё кое-что по мелочи. Почему-то обратные гармонии лучше всего действует на фотоплёнку… Но тогда у Инструмента ещё не было центральной части, а теперь Комодан нашёл тебя, и я доведу его до совершенства.

Настойка тминная заспорила внутри Гамулина с водкой укропной, и он подумал, не заснуть ли ему — это был хороший способ решения подобных проблем. При пробуждении, впрочем, появлялись другие проблемы, не менее серьёзные и ужасно болела голова, но дурацкие карлики всегда исчезали. И гномы — тоже.

Заснуть, однако, не выходило, хотя голова всё время валилась на грудь, а карлик продолжал:

— Вы знаете, любезный иностранец, отчего не исполняется музыка Композитора? Многие дураки до сих пор считают, что это месть поклонников его знаменитого друга. Глупость! Чепуха! Друг, конечно, был талантлив, но глуп, а музыка его — слащава. Наш же герой, строитель этих стен, знаток гармоний и властелин звуков, был настоящий гений! Он был гениальнее этого изнеженного выскочки в сто, в тысячу раз! И он дошёл до тех высот, какие тому и не снились — и вот, на краю мироздания он создал Великую Гармонику.

— Чё? — тминная и укропная уступили место черешневой и липовой, и Гамулин резко выдохнул.

— Я же говорю, это особый музыкальный инструмент, в котором сочетаются звуки всех инструментов мира.

— Мира… — как эхо отозвался Гамулин.

— По внутренним его колёсам бегут десять хомяков, восемь кошек сидят в специальных камерах и мяукают в такт ударам стальных игл, шесть соловьёв поют в клетках, а в центре этого находятся органные трубы, синхронизирующие звук. И вам повезло, мой незнакомый друг — вы станете главной частью механизма.

— Это поэтому я похож на цыпленка табака? — злобно сказал Гамулин.

— Почему цыплёнка? Вы что, не видели знаменитого чертежа Леонардо? В процессе музицирования вы будете олицетворять гармонию человека.

Гамулин как-то понимал под гармонией совсем не то, никакого знаменитого чертежа никакого Леонардо в глаза не видел, но в его положении выбирать собеседников не приходилось.

— И что? Спляшем, Пегги, спляшем? Ну, сыграем, а дальше-то что?

— Дальше — ничего. Потому что наш инструмент, Великая Гармоника, обладает особым свойством — если играть на нём музыку, что сочинил отравленный юнец, в мире нарастает сложность. Если же, наоборот… Наш мёртвый хозяин, музыкальный чародей, открыл закон движения гармонии — от звуков этого инструмента мельчайшие частицы вещества могут вибрировать и образовывать новые гармонические связи. Но если инструмент переключить на обратный ход, то он заиграет не музыку глупого юнца, а сочинения нашего гения. Всё гениальное просто — это одна и та же музыка. Только проигранная задом наперёд. Хотя, кто знает — где тут перёд, а где — зад. Мы с вами будем свидетелями, как все цепочки связей и излишне сложные соединения начнут распадаться. Мир станет прост и чёток.

Сначала процесс пойдёт медленно, но потом распространится — мир покатится по этой дороге, стремительно набирая обороты.

— Вот радость-то, — мрачно отметил Гамулин. — И спирт тоже?

— Что — спирт?

— Спирт тоже должен распасться.

— Дурак! Причём тут спирт… Хотя да, и спирт. Но тебе остаётся радоваться — ты увидишь великий праздник упрощения мира, понимая, в отличие от профанов, что происходит…

— Мы на «ты» перешли, что ли? На брудершафт не пили.

— Дурак! Дурак! Не об этом! Мир изменится — он станет строг и прям, в нём не станет места сложности. Чёрное всегда будет чёрным, а белое — белым. Гармония будет нулевой, то есть — полной, и цветущая сложность сменится вечной простотой.

— И что?

— И всё.

Гамулин вздохнул. Он понял немного, но то, что он понял, описывалось коротким русским словом. И этот конец был близок.

— Ну, дай сыграть-то перед смертью? — попросил Гамулин. — Недолго уж.

Директор музея несколько успокоился и вежливой горошиной «вы» снова вкатилось в его речь.

— Умирать, положим, вы будете очень долго. Или жить — мы все будем жить довольно долго, наблюдая приход Великой Простоты. А развязать я вас не могу.

— Да не развязывай. Мне одной руки хватит. Дай только гармонь мою.

— А это что? Что? Что? — закричал карлик.

— Гармонь. Русскому человеку без гармони никак нельзя. Вон в коробе у стола стоит.

— А, аккордеон? — и карлик нагнулся.

Гамулин опять не стал его поправлять, и принял гармонь, освобождённой от ременного зажима рукой. Он расправил меха, и первый звук гармони заставил вздрогнуть карлика. Задрожал и музыкальный Пластификатор.

Что-то шло не по плану.

Гамулин повис на ремнях, как висели на своих костылях инвалиды в электричках. Чёрта с два он мог забыть этих инвалидов, что пели «Московских окон негасимый свет», а когда в вагоне публика была попроще, то «Я был батальонный разведчик, а он писаришка штабной». Теперь было понятно, почему они держали гармонь именно так и отчего становились в грязном проходе между скамьями гармоничнее любой статуи у Дома Культуры в Салтыковке. Он прикрыл глаза и завёл:

— Раскинулось море широко-оо…

Ухнуло что-то в органных трубах, а хомяки встали на задние лапы.

— И волны бушуют вдали-и-и … — продолжил Гамулин.

Завыли кошки — тонко и жалобно. Органные трубы издали печальный канализационный звук и вдруг с треском покосились.

Гамулин обращался к безвестному товарищу, с которым был в странствии, с которым вдали от дома, посреди чужой земли и воды делил краюху хлеба.

Он выдыхал то, что было раньше настойкой тминной, настойкой черешневой и липовой, а так же водкой укропной и водкой, настоянной на белом хрене. Голова прояснялась, и боль в затылке прошла.

А Гамулин играл и играл — корчился перед ним карлик, дрожал музыкальный Пластификатор, и лилась песня.

Он вел её дальше — и уж хватался кочегар за сердце, подгибались его ноги и прижималась чумазая щека к доскам палубы.

Ослепительный свет озарял кочегара, нестерпимый свет возник и в зале — это лопнула какая-то колба внутри зловещего инструмента и вольтова дуга на секунду сделала всё неразличимым.

Но Гамулин не видел этого — он давно закрыл глаза, и песня вела его за собой. Угрюмые морские братья, осторожно ступая, поднимались из машинного отделения с последним подарком, ржавым тяжёлым железом в руках. Корабельный священник жался к переборке… Жизнь кончалась — она была сложна и трудна, но кончалась просто. Всё соединялось — жар печи, плеск волн и негасимый свет.

Наконец, Гамулин завершил песню — устало, будто зодчий, завершивший строительство своего собора.

В комнате давно было тихо. Хомяки и коты разбежались, чирикала птица под высоким сводчатым потолком. Потрескивало что-то в разрушенном агрегате. Ремни ослабли, и Гамулин легко выпутался из них — никого вокруг не было.

Там, где лежал карлик, осталась неаппетитная лужа, как после старого пьяницы. Цыгана и след простыл.

Гамулин брёл по пыльным комнатам, волоча за собой гармонь, как автомат — будто советский солдат по подвалам Рейхсканцелярии.

Группа приехала на следующий день, и начались съёмки. Товарищи Гамулина привезли новую плёнку и голоногих актрис. Но и новый запас часто шёл в брак: сыпалась основа, превращаясь в пыль и труху. Это происходило постоянно — явно кто-то нагрел на контракте руки. Тогда звали Гамулина с его гармонью. Странное дело — несколько дней подряд после того, как он рвал душу протяжными песнями, неполадок с камерами и плёнкой не было.

Но и тогда съёмки всё равно не шли — все, начиная с режиссёра и заканчивая последним осветителем, пили черешневую и вишнёвую вкупе с укропной и тминной прямо на съёмочной площадке. Актёры пили и плакали, размазывая слёзы по гриму. Как было не пить, когда напрасно старушка ждёт сына домой и пропадает где-то вдали след от корабельных винтов.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


27 августа 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-08-29)

Что-то в этом году мои одноклассники не устраивали встречу.

Оттого я вспомнил прошлую, то, как ходил в на неё много лет назад. Я пошёл на встречу одноклассников. Встреча была — мама не горюй.

Топология тел наших тел была странна. Толстые стали худыми, а худые — толстыми. Мы помнили, как надо топтаться в школьном спортзале под звуки лучших ансамблей мира — «АББУ» и «Boney-М». Мы ещё не забыли соревнование Аллы Пугачёвой и Софии Ротару.

Мы знали когда-то разницу между блатными пластмассовыми октябрятскими звёздочками и обычными металлическими. На одних Ленин глядел с чёрно-белой кладбищенской фотографии, а на других — курчавился золочёным металлом. С ними была своя беда — звёздочка эта быстро отрывалась от булавки. Начнёшь драться во дворе, замесишь врагов как квашню, ан — глядь, тебя из октябрят уже кто-то разжаловал в беспартийные школьники.

Говорили, что колючие лучи пластмассовых звёздочек тачают подпольные предприниматели — грузинские цеховики.

Мы одели мышиную школьную форму в семьдесят третьем, вот соученики меня волокут по коридору мимо дверей классных комнат, и я становлюсь похож на солдата Роммеля — в кургузый пиджачок втирается ядовито-жёлтая мастика. Мы ещё ничего не знаем о том, что такое чилийская хунта, в кабэ у деда сделали новый истребитель.

Мы учили загадочный предмет «Обществоведение» по кроваво-красному учебнику, похожему на партбилет. А в её главе, посвящённой призыву и службе звенела чеканная формулировка: «А кто, кроме жалкого труса и отщепенца, почтёт за тяжкий труд эту священную обязанность». Мы помнили всё про старые цены, и хотя знали что такое тришестьдесятдве, главными остались другие — томатный сок за десять копеек с кровавой горкой соли рядом, газировка за алтын, квас (большая за шесть) и мороженое, превращающееся в молочный коктейль в большом алюминиевом стакане. Само мороженое в вафельном стаканчике с розочкой по двадцать. Мы помнили, как с него убрали розочку, а потом вернули, прибавив к цене копейку. А потом убрали, оставив цену навсегда размером в очко.

Но это были семечки по сравнению с двухсотрублёвой ценой на родные левис, несогласным — стоящие колом джинсы «Верея».

С высоты старшего возраста мы ненавидели Катю Лычёву и с недоверием относились к смерти Саманты Смит.

Мы собирали какие-то странные вещи для голодающих африканцев и жителей Центральной Америки.

Мы помогали деньгами бастующим шахтёрам Англии.

Теперь мы пили под отечественное и плясали под французское. Особенно было интересно, как пляшут бандит с прокурором.

И теперь можно было подержать первую красавицу класса за раздавшиеся бока или спустить руки чуть ниже. Всё было можно.

Одноклассницы мои, как и я, происходили из страны на четыре буквы, где секса, как известно, не было. Теперь все добрали своё по-разному.

Надо сказать, что я часто ходил на встречи однокурсников, благо выпусков было много — и в нескольких учебных заведениях. Здесь всё было другое — на удивление, почти никто не менялся визитными карточками, да и род занятий многих остался неизвестным.

Приятель мой хватал всех женщин за жопы. Я спорил и много выиграл в спорах, предсказывая его поведение и то, когда и что он произнесёт. Я-то знал, что в середине вечера он начинает называть всех женщин «пьяное животное», а всех мужчин поголовно — «зайцами». Наши бандиты, правда, несколько напряглись — они не знали — не очень ли это позорно, когда тебя называют зайцем.

У талмудических евреев, впрочем, имелось по поводу зайцев своё мнение, но они его вслух не высказывали.

Структура людских сообществ повторялась — во всякой компании есть синий чулок, есть пьяница, соня из чайника, свой заяц, герцогиня и шляпники. Так было и с одноклассниками, с однокурсниками и с сослуживцами. Впрочем, сослуживцев теперь у меня не было.

Видел я на той, минувшей встрече, почти точную копию гибкой и тонкой женщины из другого, заграничного мира моей жизни — причём моя одноклассница была похожа на неё не только телом, повадками, но и даже запахом. Впрочем, это был не парфюм, а какие-то феромоны.

Когда я рассказал это своей девушке, та ужаснулась:

— Боже мой, неужели ты её нюхал?!

Я отвечал с некоторой долей задорности:

— А что ж мне её не понюхать? Мы всё же плясали, знаешь. Вот мой приятель вообще всех одноклассниц переплясал — а нетрезвых и по два раза. И уронил всего двух. Да что тебе он, она, я… Знаешь ли ты, как колют пальцы острые лучи октябрятской звёздочки, и как пристально смотрит из её центра мёртвый кудрявый ребёнок?..


Извините, если кого обидел.


29 августа 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-08-31)

С новостями очень хитрая ситуация. Я обнаружил, что у огромного количества людей новости встраиваются в сознание вне зависимости от своей достоверности, а в зависимости от соответствия их внутренней картине мира. Это, конечно, невелико открытие, но всё равно — интересно как это работает. Тем более, я сейчас параллельно смотрел фильм про то, как вирус встраивается в клетку.

Там это всё чрезвычайно высокохудожественно показано. Вирус такой… Клетка… И вот он… А она…

Очень интересно.

Так вот, новость, какой внешне абсурдной она не была, не то, что бы принимается на веру, а именно встраивается, там какие-то связи возникают, человек начинает кричать в пространство «Доколе!» или «Как страшно жить!». Или, наоборот — «Видите, как там?! А мы здесь!» Вот прошла весть о том, что корейский вождь расстрелял свою бывшую любовницу и половину какого-то вокально-инструментального ансамбля. Я её, эту новость, увидел сразу и затаился — потому что предчувствовал последствие, а к тому же сейчас болею и затаиться мне легко. Знай себе, сопи в ингалятор и смотри на экран. А на экране началось встраивание новости. Надо сказать, что это новость образцовая.

Во-первых, она из той страны, где едят палочками, а такие страны всегда источник причудливых новостей. Там всё, что хочешь, может произойти.

Во-вторых, в этой новости хороший сюжет: вождь расстреливает любовницу. Многие мои соотечественники хотели бы такое провернуть, ан — шиш. Либо оружия нет, либо смелости, либо боятся последствий. Причём уж расстрелять каких-нибудь вокально-инструментальных людей — идея, что моими согражданами всегда воспринимается с оптимизмом. А тут страна, где палочки — и такая отрада. Сразу представляешь себе расстрельную команду: «Что присмирели? Может, кофточки наши форменные не нравятся? На!» — и всё такое. Причём самые благонамеренные люди либерального толка как-то с почтением относятся к расстрелам в другой соседней стране — там чуть что коррупционеров или наркодилеров в расход пускают. Наконец, там восхитительный мотив — расстреляли за то, что снимались в порно и хранили Библии. Я бы из этого сделал отдельный сюжет, роман бы написал. "Божественный порнограф".

В-третьих, это ведь новость из такого места, которое хуже ада. Ведь понятно, что быть мёртвым лучше, чем красным. В той стране палочками уж есть нечего, а всё туда же — музыкантов не пожалели. В такой стране может быть всё что угодно. Вот дай руку на отсечение, что там младенцев палочками не едят — никто не даёт руки. Причём хороший человек, в которого эта новость уже встроилась, может вплавь из Крыма добраться до какого-нибудь американского авианосца, чтобы замахать рукой: «Нет, не туда! Летите в страну, где едят палочками и музыкантов порешили! Хотя нет, сначала сюда, а потом туда. Но побыстрее!»

Но самое интересное начинается в тот момент, когда новость встраивается и передаётся другой клетке. Механизм тут один и тот же, веками не меняющийся, просто благодаря тому, что в социальных сетях сейчас довольно долго видеть то, что раньше относилось ветром и пропадало. И вот видно, как новость переносится благодаря эмоции «Но ведь надо же что-то делать!», и кипит раздражение: «Точно, а я ещё палочками ненавижу есть, а вилку они не всегда приносят», и понеслась Саша Грей по кочкам. Мне, конечно, могут сказать, что я всё это написал, потому что не люблю либеральных людей. Что ж, со вздохом признаюсь, что это так. Но ведь и консервативных людей я не люблю тоже! Я вообще людей не люблю, потому что людей «вообще» любить не надо, а надо только каких-то конкретных. И если это нужно, то скажу, что новости про врачей-вредителей встраивались в головы точно так же. Это не свойство не политическое, а просто человеческое — люди так устроены, а не их идеалы. Да и не разберёшь нынче, какие у них идеалы. Они и сами не знают.

Тут как раз я не хотел говорить ни о ком конкретно — все люди имеют разный темперамент и разную скорость реакции. Я вот, заканчивая школу, не мог себе помыслить и половины нынешних газетных заголовков типа "На улице Ленина освящён новый храм, построенный на деньги миллиардера N." Тут ведь новость не в духе "экзотика с востока", а в духе "от Солнца оторвался кусок и теперь летит к нам". Как я сказал, она интересна не своей содержательной частью, а именно тем, что вся она снабжена всеми свойствами фэйка. Она видна издалека, как цыганка у вокзала… То есть, конечно, цыганка — не фэйк, а самая настоящая, но известно, что общение с ней приведёт к некоторым потерям. Однако этой новости, как цыганке, всё равно отдаются довольно рассудительные люди.

Прошлая новость была поскучнее — там одного коррумпированного человека тоже расстреляли. Но не абы как, а из миномёта. Натурально — поставили миномёт, а враг народа, как заяц по полю скачет. Фигак! Не попали. Снова фигак! Уж корреспондентов осколками посекло, санитары замаялись, пока вызвали отличника боевой и политической подготовки, который с первой мины негодяю в лоб и засветил. Но по сравнению с расстрелянным за порнографию музыкальным ансамблем — нет, неважнец новость, слабовата.


Извините, если кого обидел.


31 августа 2013

(обратно)

День военно-воздушных сил, 12 августа (2013-08-31)

Мы сидели на крыльце в сгущающихся сумерках. Наши матери несколько раз выглядывали — как мы там, и меня веселило то, что они явно боялись — не покуриваем ли мы. На дачах были тысячи мест, где это можно было сделать тайком, а они боялись, что мы будем курить прямо у них на глазах. Да и бояться надо было совсем других веществ, не табака все теперь боялись.

А уж наши отцы как раз задымили сразу после ужина.

Их фуражки висели рядом — у моего отца околыш был голубой, а у Лёхиного — чёрный. Они всё время шутили, что, дескать, один должен сбивать другого, а тот должен бомбить первого. «Сами не летаем и другим не даем!» — приговаривал Лёхин отец. А вот Лёха всегда завидовал моему шлему, настоящему шлему пилота, чёрному, кожаному, с вставками для наушников. У его отца такого шлема не было, зенитчикам лётные шлемы были не положены. Правда и мне мать запретила носить этот шлем — если я затягивал ремешок на подбородке, то не слышал уже ничего, а она боялась, что я попаду под машину.

Я бредил авиацией и представлял себя в кабине бомбардировщика — в кожаной куртке, в шлеме, с планшетом, откуда перед вылетом надо достать конверт с указаниями — точно, на Берлин, мы готовы к этому и дизеля нашего ТБ-7 уже запущены, мы знаем, что вряд ли вернёмся на родной аэродром, прощай мама, прощай Лёха…

Мы жили на соседних дачах, и в городе наши дома были неподалёку.

Дружили наши матери, дружили наши отцы, и мы с Лёхой жили как братья.

Сейчас отцы наши крепко выпили, и мой остался на веранде — сидеть и смотреть на чужую работу. Дача — много посуды в холодной воде. Тарелки стучали друг о друга и тихо звенели вилки.

Лёхин отец вышел к нам, как раз когда в небо россыпью бросили крупные августовские звёзды.

Там, в вышине, мигал разноцветными огнями заходящий на посадку самолёт. Ещё выше по небу медленно двигалась белая точка, и я подумал, что это, наверное, спутник или космическая станция.

— Да, — сказал Лёхин отец, — много всего в воздухе нынче болтается. В мои-то времена…

Лёха скривился, и я знал почему — сейчас его отец будет вспоминать, как начинал службу.

Мы слышали этот рассказ не раз — и всегда вот так, после шашлыков, когда Лёхин отец, приходил в сентиментальное состояние.

Он и выглядел в этот момент моложе.

А рассказывал он всегда о том, как начал служить в зенитном полку, одном из многих, стоявших под Москвой. Эти полки встали там ещё при Сталине, а ракеты для них придумал сам Берия. Ну, или сын Берии или внук — всё равно. Мы как-то ездили на велосипедах к такому месту — нам рассказали, что это огромные сооружения, которые строили зеки, и их не стали ломать, потому что как начали, так обнаружили, что внутри толстенных стен эти самые зеки и замурованы.

Никаких скелетов мы не нашли — военная часть была в запустении, всюду валялся мусор, и местные пацаны, судя по пустым бутылкам, уже выпили там целое море пива. Честно сказать, местных мы боялись больше, чем скелетов.

Внутри бетонных укрытий было нагажено, всё мало-мальски ценное растащили, и мы не стали рассказывать об этом Лёхиному отцу, чтобы не расстраивать.

А когда мы, снова оседлав велосипеды, приехали года через два с новенькой цифровой мыльницей, то оказалось, что перед нами крепкий забор, а вместо развалин военного городка — коттеджный посёлок.

Но для Лёхиного отца все эти сооружения были живы, он перечислял смешные позывные и названия каких-то приборов. Рассказывал, как надёжно всё было придумано ещё тогда, в конце сороковых, а в наше время в специальном месте сидел пулемётчик, который должен был сбивать крылатые ракеты.

Но мы потихоньку вырастали из того возраста, когда любая железяка, покрашенная в зелёный цвет, возбуждает мальчишку. Нас стали возбуждать совсем иные вещи.

Мы, поздние дети, любили наших отцов, видя, как они понемногу становятся беззащитны.

Вот и сейчас, мы слушали старую историю про то, как дежурный по полку уронил свой пистолет в туалетную дырку, и пришлось пригнать целый кран с электромагнитом, который притянул к себе не только боевое оружие из трясины, но и все гвозди из дощатого домика.

— При Сталине за такое бы не поздоровилось, — сказал я и тут же прикусил язык.

Глупость какая, я, в общем, понимал, что Сталин был давным-давно, а Лёхин отец, как и мой служил при ком-то другом.

Но тут мой батя вылез с веранды и сказал:

— Ты им про атомный самолёт расскажи.

Лёхин отец посмотрел на меня с недоверием — стоит ли такому рассказывать про атомный самолёт.

По всему выходило — не стоит. Дурак я был дураком, и этой истории недостоин, но он всё же начал.

Когда он только приехал в полк, время было неспокойное (оно у нас всегда было неспокойное), но как-то особенно ждали войны. Особенно, значит, в неё верили.

И вот однажды молодой лейтенант сидел на своём боевом посту и защищал наш город от американских бомбардировщиков: к нам ведь не могли долететь никакие другие бомбардировщики, ни английские, ни китайские.

Вдруг он увидел на экране своего радара точку, что приближалась к нашему городу.

Он тут же нажал кнопку боевой тревоги и стал ловить нарушителя в прицел — не такой, правда, какой бывает у снайперской винтовки, а в специальный электронный захват.

Я себе очень хорошо представлял эту картину — в полутёмном зале светятся только зелёные круглые экраны, потом вспыхивает красная лампа, она мигает, как на дискотеке, все начинают бегать, а Лёхин отец тревожным голосом кричит в микрофон: «Цель обнаружена! Маловысотная! Дальность — тридцать!» Ну, что-то ещё он кричит в микрофон, а в это время солдаты отсоединяют заправочные шланги от ракеты и бегут в укрытие — и вот эта ракета медленно летит по голубому небу, оставляя длинный ватный след.

А на них всех смотрит Сталин с портрета. Ну или там Берия. Или там ещё кто-то, кто должен висеть в виде портрета на этой чумовой дискотеке.

Но в этот раз всё было иначе, старший смены остановил молодого лейтенанта и крикнул: «Отставить тревогу!».

И тревогу отставили — только жёлтая точка всё ползла и ползла по экрану, а потом выползла за его край.

Это был наш атомный самолёт.

У него был вечный запас топлива, потому что атомному самолёту нужен всего один грамм топлива для его реактора, чтобы облететь Землю. А, может, даже и меньше ему нужно.

— Всё дело было в том, что много лет назад, ещё при Сталине, — тут уж Лёхин отец сказал это с нажимом и посмотрел при этом на меня.

— Ещё при Сталине, в сороковые годы, когда война уже кончилась, а у нас появилась атомная бомба, мы стали думать, как же нам её добросить до американцев. Не из рогатки же ею пуляться. Ракеты у нас были маленькие, прямо скажем, ракет у нас вовсе не было, а вот самолёты были хорошие. Одна беда — нашим самолётам не хватало дальности, и вот в этом была засада.

Тогда Сталин вызвал к себе разных авиаконструкторов и велел им придумать самолёт, который бы мог пролететь десять тысяч километров.

Потому что американцы могут на нас атомную бомбу сбросить, а мы — нет.

А у него за спиной сидел Берия, и когда Сталин говорил, то Берия корчил из-за его спины авиаконструкторам такие рожи, что они понимали, лучше бы этот самолёт им сделать, а не то с ними случатся неприятности.

Когда Сталин закончил, то встал Берия и говорит: «А сейчас выступит товарищ Курчатов, наш самый главный специалист по атомным бомбам, который не только всё про них знает, но ещё и понимает, как их можно использовать в других целях». Тут вышел такой бородатый старичок и говорит: «Есть такое мнение: очень полезно сделать атомный самолёт. Но не в том смысле, что на нём будет атомная бомба, а в том, что он будет летать на атомной энергии».

Тут конструкторы переглянулись, и всё это им показалось дико — совершенно непонятно, как это всё будет летать, потому что атомная бомба понятно, что такое, и на ней, конечно можно далеко улететь, но только один раз и неизвестно куда.

А бородатый Курчатов и говорит: «Вы ничего не понимаете, мы поставим внутрь самолёта ядерный реактор, он будет нам вырабатывать электричество, а от этого электричества будут винты у самолёта крутиться. Но если вам так не нравится, то можно просто воздух нашим реактором нагреть, реактор-то ведь жутко греется, а потом этот воздух из двигателя будет вылетать — и вот у вас реактивный двигатель без керосина. Теперь уж вы сами думайте — что вам удобнее: сделать винты на электрической тяге, или сразу на ядерной.

Тогда встал такой конструктор Туполев, которого Берия не любил и даже посадил в тюрьму. Поэтому Туполев уже ничего не боялся, и как был в ватнике и ушанке, пришёл на это совещание.

— Я могу сделать, — говорит.

Ну и начали Туполев и другие конструкторы делать проекты, а потом и сами самолёты. Сначала, конечно, выложили эти самолёты свинцом внутри, а потом стали туда реакторы ставить. То так, то этак примериваются — у нас ведь лётчики не одноразовые, как камикадзе.

Медленно, но верно, продвигались конструкторы к своей цели, но тут умер Сталин. Потом умер Берия — там с ним, правда, как-то неловко получилось, и он очень неудачно умер. А потом умер и человек, который был специалистом и по атомным бомбам, и по разным реакторам — бородатый старичок Курчатов.

Но задания-то никто не отменял! А они были советские люди, и отступать им было некуда, даже без Берии с его дурацкими гримасами. Им даже если бы Берия сказал: всё, надоел мне ваш самолёт, и Сталин всё равно умер, не делайте ничего! Так они бы ему сказали, что всё равно надо сделать, даже без зарплаты, ведь мы же взялись, обещали… Ведь надо отвечать за своё дело и не кривляться, что вот у меня болел зуб, и я поэтому математику не сделал. Наконец, конструкторы построили такой самолёт, который может летать вечно и вечно пугать американцев атомной бомбой.

Но я вообще-то думаю, что если он сам бы, безо всякой бомбы, грохнулся у американцев, то им бы мало не показалось.

Нам в школе рассказывали про реактор, который взорвался в Чернобыле, так уж много лет все только глазами хлопают, не знают, что со всем этим делать.

Лёхин отец как раз и засёк этот наш самолёт.

Оказалось, что двигатель-то конструкторы к нему сделали, а сам самолёт вышел очень тяжёлым. Недаром там столько свинца было, чтобы защитить лётчиков — на меня когда в рентгеновском кабинете свинцовый фартук надевали, я дышал с трудом, а тут целый экипаж надо защитить от излучения.

И вот на взлёте самолёт уж было приподнялся, но нырнул вниз и стукнулся о взлётно-посадочную полосу. И от этого у него отвалилось переднее колесо. Я всегда говорю «колесо», хотя отец меня поправляет и говорит, что надо произносить «шасси».

Самолёт взлететь-то взлетел, а сесть они уже не могут — у них же там реактор за спиной, и люди могут погибнуть, если всё это взорвётся. И будет новый Чернобыль. То есть, Чернобыля ещё не было, а мог бы быть гораздо раньше.

Тогда экипаж стал набирать высоту — делать-то нечего, они ведь были советские лётчики, а они всегда спасали тех, на кого мог упасть их самолёт.

Я посмотрел на своего отца — он был абсолютно серьёзен и кивнул мне:

— Экипаж Поливанова. Я его даже знал, хорошие ребята. Лучшие тогда были в летно-испытательном институте.

— Так вот, — продолжил Лёхин отец. — Этот самолёт был вечен. И они поднялись высоко-высоко, до самого практического потолка этой машины и стали уводить самолёт в сторону от жилья. Но тут выяснилось, что и катапультироваться им нельзя, тогда всё это упадёт на людей в других странах, да и какие-нибудь пингвины ничем не виноваты, да и киты…

С тех пор они летают над нами, но раз в год командир корабля направляет машину в сторону испытательного центра и пролетает над своим домом.

А я его чуть не сбил тогда. Хорошо, что старший смены у меня был что надо. Его потом, правда, сняли, когда Руст к нам пролетел и сел на Красной площади. Тогда многим не повезло, вот нашего главкома тоже сняли. А он неплохой был человек, всё говорил: «Главное богатство войск ПВО — замечательные советские люди»…

Я его уже не слушал, тем более, что их всех позвали снова на веранду. Лёха тоже пошёл туда пить чай с только что сделанным крыжовенным вареньем.

Я встал на полянке перед домом и, задрав голову, стал всматриваться в чёрное небо. Там медленно плыла новая святящаяся точка.

Наверняка это были они — и я представил себе этот самолёт с двойными винтами, которым нет сносу, могучую машину, что плывёт между облаков, а за штурвалом её сидит седой старик в ветхом кожаном шлеме. У него длинная белая борода, и такая же борода у второго пилота. А маленький высохший старичок за штурманским столом выводит их на правильный курс — прямо над домами родственников, что забыли их имена. Портретов у них никаких нет, какие портреты в кабине, разве фотографии давно умерших жён? Но отец говорил мне, что лётчики на испытаниях таких фотографий не брали — из суеверия.

Они и были такие, как мой отец — приказали бы ему, он бы тоже полетел на атомном самолёте. И тоже всех спас, если что.

А теперь летящий надо мной самолёт превратился в белую точку. Этот самолёт был уже стар, я слышал, как скрипят под обшивкой шпангоуты. Самолёт шёл тяжело, как облепленное ракушками судно, но бортинженер исправно латал его — потому что полёт их бесконечен.

Они уже так стары, что не слышат попискивания в наушниках, да и не от кого им ждать новостей.

Но их руки крепко держат штурвалы, и вот пока эти лётчики живы, всё будет хорошо.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


31 августа 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-09-01)

А, всё же хорошая погода сейчас. Мелкий дождь, сидишь в тепле, смотришь в вымытое стекло — электричество варит горшочек и светит экраном. Нет, конечно, в такую погоду лучше за городом, в избе. Горшочек в печи варит, экран беззвучно разевает рты. Мужчины должны, развалясь, обсуждать старые войны: «И, представь себе, маршал Груши успевает к Императору…» (Я вёл такие разговоры, знаю их стиль — как-то на харьковской кухне: «И вот если бы наши танки рванулись к Джанкою, ведь ничего ещё не было решено, и вот…»)

Жёны шепчутся о своём. Подростки тяжело дышат на чердаке, сцепившись мизинцами, и ошалело вращают залитые гормонами глаза.

Вечером стукнет в дверь сосед в мокром дождевике: «А вам яблоки не нужны?»

Товарищ твой скажет: «Нет, не поеду сегодня в город, ну их всех, задрали»

Жизнь прожита, любовницы давно как жёны и нет вопросов, где кому стелить.

На кухоньке сушатся грибы, и пахнет пирогом. Кот брезгливо смотрит на пришельцев с проеденного мышами буфета.

Нет, хорошо.


Извините, если кого обидел.


01 сентября 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-09-04)

Разговорились с М. по поводу потребительских кредитов. Она задумчиво говорит: "Знаешь, кто-то с меня взял слово, что никогда, никогда, ни при каких обстоятельствах, я не буду брать кредитов. Не помню, только кто".

"Коммерсант" считает, что "Всего с невыплаченными кредитами живут 34 млн человек — это 45 % экономически активного населения страны".

Это чрезвычайно интересная история — и я стал думать о прошлом. Нет, я понимаю, что весь западный мир живёт долг.

Тут интерес в том, что кредиты — суть чрезвычайно демократический инструмент.

То есть, изначально предполагается, что всякий человек имеет право на кредит.

Он имеет право на счастье.

Да только, как мы знаем, большая часть населения идиоты. Но признать это законодательно нельзя, и ничего с этим не поделаешь.

Дальше я позвонил N. и, чтобы забыться, долго слушал новости гомеопатии.


Извините, если кого обидел.


04 сентября 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-09-05)

Великая русская литература на то и великая, что содержит массу нестареющих историй и вневременных наблюдений. Она удивительным образом описывает всё происходящее за окном — причём для всех поколений.

Николай Семёнович Лесков, прозёванный гений этой литературы, как-то написал рассказ «Административная грация» — рассказ этот имеет второе название «Zahme Dressur[21] в жандармской аранжировке». У рассказа была довольно странная судьба — многие тексты Лескова были напечатаны после революции, а этот пролежал до 1934 года. При этом Лесков написал его в 1893 году по следам схожих событий в университетской среде Москвы и Харькова.[22]

Сюжет рассказа таков: в одном южном городе есть пламенный либеральный трибун, с которым власти ничего не могут поделать. Причём время смутное, война с турками, да ещё предыдущего губернатора застрелили в самой людной части города революционеры-террористы. На этом фоне власть борется и с невооружёнными либералами (а они с властью). Губернатор с тем самым пламенным трибуном, преподавателем университета, сделать ничего не может, но вдруг этого преподавателя внезапно исключают сперва из одного «передового общества», «через неделю — из другого, а там и из третьего. И попечитель в удивлении доносит, что студенты его сперва на лекции в университете освистали, затем в ближайший же вечер в его домике все стекла в окнах побили… В газете, где еще недавно каждую пустяковенную заметку его корпусом на самом видном месте печатали, вдруг от редакции заявление, что согласно единогласно выраженной воле сотрудников такой-то впредь участия не принимает… Ещё через неделю профессора нашли за городом на шоссе с простреленным виском и запиской, какую самоубийцы при себе на прощанье оставляют». На всякий случай губернатор распорядился, о полицейском карауле на похоронах, а туда пришли только двое сослуживцев и старуха-нянька.

Оказывается, что жандармский чиновник вызвал к себе, как бы между прочим, главного завистника пламенного трибуна, вполне либерального адвоката, и, выйдя из кабинета, «случайно» забыл на столе фальшивую бумагу о денежном содержании университетского преподавателя из жандармского бюджета.

Этого и хватило.

«Зная наше передовое общество, можно было рассчитать все действие так же верно, как опытный маркер слабым ударом кия гонит шар в намеченную лузу бильярда, какой и оказалась записка возле трупа на пригородном шоссе».

Потом, правда, досталось и адвокату, когда жандармские секретари ясно показали, что никакой такой бумаги никуда не поступало, адвокат был покрыт позором — но «общество наше крепко задним умом».

Лесков, понятное дело, не одобряет ни губернатора, ни жандармов, ни высшего духовенства, которое, по сюжету, приложило к этому руку. Лесков, кстати, в начале своего писательства был, как бы сказали «охранителем», и этого ему не простило ни общество, ни потомки. Как бы он потом не ругался на власть (совершенно искренне), тень прошлого следовала за ним. Тем не менее, при Советской власти на этот рассказ о жандармской дрессуре ссылались, как на «одно из самых острых произведений в русской литературе, направленных против доносов и провокаций царской жандармерии в ее борьбе с прогрессивной частью русского общества».

Так-то оно так, но есть одно обстоятельство, которое ускользает от быстрого читателя.

Это характеристика самого общества — слов нет, власть во все времена нехороша. Но отчего самая прогрессивная передовая часть общества, все эти интеллигенты времён Александра III, возвышенные студенты, члены благотворительных обществ и либеральные журналисты так лихо съели одного своего вождя, а потом — другого?

История эта уже повторялась неоднократно, и не в литературе только, а в жизни. Она повторяется и сейчас, причём даже в отсутствии жандармской дрессуры. Не то, чтобы не было дрессировщиков, просто никакой тонкости в них нет. Вместо того что Лесков называл «zahme Dressur» есть только «wilde Dressur, вот этим манером — огнём и железом». Да только как бы криво не действовал чиновник, это не оправдание для кривизны прогрессивного человека — иначе чем он от этого чиновника отличается? Иначе он не либерал-прогрессист, а просто ждущий вакантной должности такой же чиновник. И всё равно — как начнутся разногласия среди прогрессивных людей, так сразу их товарищи кричат о суммах из жандармского бюджета.

Чтобы два раза не вставать, это повод к внутреннему рассуждению о личной ответственности за собственные высказывания и обвинения. Вот у тебя зажат в руке камень — подумай сначала, повремени.

А так-то, конечно, Лесков рассказал о каком-то глубинном свойстве людей, той объединительной травле, которая людям свойственна. "Зная наше передовое общество". Что поделать с этим человеческим качеством — решительно непонятно.

Разве что о нём постоянно помнить.


Извините, если кого обидел.


05 сентября 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-09-06)

Есть один прекрасный текст, жемчужина (без преувеличения) русской литературы.

В нём паника описывается так: «Такие всегда губят, — бормотал герой на ходу. — Начнет болтать, поднимет тревогу. Пойдёт паника. Много случаев знал капитан. Страх — это огонь в соломе. Он охватит всех. Все в один миг потеряют ум. Тогда люди ревут по-звериному. Толпой мечутся по палубе. Бросаются сотнями к шлюпкам. Топорами рубят руки. С воем кидаются в воду. Мужчины с ножами бросаются на женщин. Пробивают себе дорогу. Матросы не слушают капитана. Давят, рвут пассажиров. Окровавленная толпа бьется, ревет. Это бунт в сумасшедшем доме».

Этот текст озаглавлен «Механик Салерно» и написал его Борис Житков в 1932 году. В рассказе Житкова по морю идёт пассажирский корабль, в трюме которого начинается пожар.

Пожар этот смертельно опасен, но пока о нём знает только команда. Капитан даёт команду идти полным ходом,загоняя машины — чтобы выйти набольшую океанскую дорогу тайно от пассажиров. Пока те танцуют и хохочут в ярко освещённых электричеством салонах.

Матросы тайком делают плоты, а к капитану пристаёт длинный пассажир, который почуял неладное. «Этот длинный — спичка в соломе», — думает капитан. Пассажир нелюдим, он не ищет веселья, а прислушивается к разговорам матросов и задаёт вопросы.

— Зачем эта верёвка? — спрашивает он.

— Мы всегда мерим в пути, — отвечают ему неопределённо. — С палубы до самого дна идёт труба.

— До дна океана? Как интересно! — изумляется пассажир.

«Он дурак, — думает капитан. — А это самые опасные люди». Между тем, от верёвки отвязывают термометр, который показывает неутешительно растущую температуру.

Пассажир не унимается и бормочет, что не верит, что среди публики под электрическим светом есть бывший моряк, и он его спросит, а капитан его обманывает.

Длинный пассажир кричит уже:

— Вы не хотите сказать. Тайна! Тайна!

Тогда капитан тихо говорит ему:

— Я скажу. Вы правы — случилось. Станемте здесь. Тут шумит машина. Нас не услышат.

Вокруг них ночной океан, а позади — электрические огни дансинга.

Дальше Житков пишет (а он очень хороший писатель, и пишет коротко и точно):

«Капитан облокотился на борт. Пассажир стал рядом.

— Я вам объясню подробно, — начал капитан. — Видите вы вон там, — капитан перегнулся за борт, — вон вода бьёт струей? Это из машины за борт.

— Да, да, — сказал пассажир, — теперь вижу.

Он тоже глядел вниз. Придерживал очки.

— Ничего не замечаете? — сказал капитан.

Пассажир смотрел все внимательнее. Вдруг капитан присел. Он мигом схватил пассажира за ноги. Рывком запрокинул вверх и толкнул за борт.

Пассажир перевернулся через голову. Исчез за бортом. Капитан повернулся и пошёл прочь. Он достал сигару, отгрыз кончик. Отплюнул на сажень. Ломал спички, пока закуривал».

Я всегда вспоминаю этот эпизод, когда начинается сетевая паника, заставляющая распространять слух о каком-нибудь несчастье или злодействе, о том, что кончится газ или нефть, что придёт Антихрист, что в этой стране не жить и надо пересаживаться. Словом, когда начинают бить в колокол и в тамтамы. Дело тут, конечно не в травматизме конкретных людей, а в нормальной панике. В очень хорошо описанной всеми — от психиатров до писателей панике. Поэтому вопрос «Зачем пересылать новость, распространять и резонировать?» имеет сумму чётких ответов. Чтобы заняться психотерапевтическим выговариванием, чувствовать причастность, заставить себя и других думать, что он может контролировать обстоятельства. Это нормальное поведение обывателя, у которого не хватает мужества молчать, — то важно, который не вяжет плоты, — одним словом, когда страшно. Тут две крайности — создание однородной оценочной общности, топы в панике. Или покорно смириться с любой несправедливостью. Оба пути — хуже, хотя второй, по крайней мере, не вызывает мельтешения в глазах.

Есть и третий, но это действительно редкость — обыватель должен готовиться к помощи, тратить своё время на обучение, резервировать ресурсы, пригодные для оказания помощи, тренировать мозг, чтобы отличать неправдоподобный слух от вероятной реальной опасности. Иметь мужество не распространять панику, даже если тебя самого захлёстывает страх. Промолчать, если хочется крикнуть. Успокоить бьющихся в истерике.

Много ли мы знаем таких людей? Я — человек пять от силы, да и то, потому что я уж не юноша. Так или иначе, научиться накладывать жгут обывателю лень. Беда в том, что если обыватель кричит громко, то жестокое мироздание начинает реагировать, возвращать равновесие, перегибая палку в обратную сторону, и появляются всякие «Приказ двести — расстрел на месте». Устав от паники, обыватель становится безвольным и готов на любого капитана, любого, чтобы он не сделал, только прекратил бы панику.

Чтобы два раза не вставать, нужно напомнить, что дело в рассказе, одним пассажиром не кончилось: «Вдруг испанец оттолкнул свою даму. Он растолкал народ, вскочил на борт. Он приготовился прыгнуть на плот. Хлопнул выстрел. Испанец рухнул за борт. Капитан оставил револьвер в руке. Бледные люди проходили между матросами. Салерно размещал пассажиров по плотам и шлюпкам».

Капитан у Житкова был прекрасен, но в природе они встречаются разные. Начнут стрелять — не остановишь.


Извините, если кого обидел.


06 сентября 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-09-07)


провал в средней части:




07 сентября 2013

(обратно)

День города (Первое воскресенье сентября) (2013-09-07)


По вагону каталась бутылка — только поезд набирал ход, она ласкалась им в ноги, а начинал тормозить — покатится в другой конец. День города укатился под лавки, блестел битым пивным стеклом, шелестел фантиками.

Мальчики ехали домой и говорили о важном — где лежит пулемёт, и как обойти ловушку на шестом этаже. Каждого дома ждал чёрный экран и стопки дисков. Они шли по жизни парно, меряясь прозвищами — Большой Минин был на самом деле маленьким, самым маленьким в классе, а Маленький Ляпунов — огромным и рослым, ходил в армейских ботинках сорок пятого размера. Витёк Минин любил симуляторы, а Саша Ляпунов — военные стратегии, но в тринадцать лет общих правил не бывает. Мир внутри плоского экрана или лучевой трубки интереснее того, что вокруг.

Они ехали в вагоне метро вместе с двумя пьяными, бомжом, старушкой и приблудной собакой.

Женский голос наверху сообщил об осторожности, и двери закрылись.

Следующая — «Маяковская», и бутылка снова покатилась к ним.

— А что там, в «Тайфуне»? Это про лодку? — спросил Минин.

— Это про войну. Там немцы наступают — я за Гудериана играл. Тут самое главное — как в спорте — последние несколько выстрелов.

По вагону пошёл человек в длинном грязном плаще. Он печально дудел на короткой дудочке — тоскливо и отрывисто.

Старушка засунула ему в карман беззвучно упавшую мелочь.

— Там самое важное время рассчитать, это как «Тетрис»… Да не смотри ты на него, у нас денег всё равно нет. — Витёк потянул Сашу за рукав. Пойдём смотреть новый выход.

Они вышли в стальные арки между родонитовых колонн — вслед за нищим музыкантом.

Станция была тускла и пустынна. Посередине мраморного пространства стоял обыкновенный канцелярский стол. Музыкант подвёл их к столу, за которым листал страницы большой амбарной книги человек в синей фуражке.

— Это кино, кино… — Витёк обернулся к Саше, но никакого кино не было. Он повторил ещё раз про вход, но их только записали в странную книгу, и музыкант повёл мальчиков к эскалатору.

Чем выше одни поднимались по эскалатору, тем холоднее становилось. Наверху холодный воздух, ворвавшиеся через распахнутые двери, облил их как ледяной душ.

Площадь Маяковского странно изменилась — памятника не было, исчез путепровод и дома напротив метро.

Площадь казалась нарисованной. Стояла рядом с филармонией старинная пушка на колёсах с деревянными спицами. Вокруг была разлита удивительная тишина, как в новогоднее утро. Снег неслышно падал на мокрый асфальт, и жуть стояла у горла как рвота.

Мальчики жались друг к другу, боясь признаться в собственном страхе. Два солдата подсадили их в кузов старинного грузовика, и он поехал в сторону Белорусского вокзала.

Москва лежала перед ними — темна и пуста. Осенняя ночь стояла в городе чёрной водой торфяного болота. На окраине, у Сокола, они вошли в подъезд — гулкий и вымерший.

Музыкант-дудочник вёл их за собой — скрипнула дверь квартиры, и на лестницу выпал отрезанный косяком сектор жёлтого света. Высокий подросток молча повёл Ляпунова и Минина вглубь квартиры. Такие же, как они дети, испуганные и непонимающие, выглядывали из-за дверей бесконечного коридора.

Сон накрывал Минина с Ляпуновым, и они заснули ещё на ходу — от страха больше, чем от усталости, с закрытыми глазами бросая куртки в угол, и падая на один топчан.

Когда Большой Минин открыл глаза, то увидел грязную лепнину чужого потолка. Мамы не было, не было дома и вечно горящего светодиода под плоским экраном на столе. Был липкий ужас и невозможность вернуться. В грязном рассветном свете неслышно прошла мимо Минина высокая фигура — это вчерашний музыкант встал на скрипучий стул рядом с огромными, от пола до потолка, часами. Тихо скрипнув, открылось стеклянное окошечко — дудочник открыл дверцу часов.

Он начал вращать стрелки, медленно и аккуратно — через прикрытые веки Большой Минин видел, как в такт каждому обороту моргает свет за окном, и слышал, как при каждом обороте с календаря падал новый лист. Листки плыли над Мининым как облака.

Минин зажмурился на мгновение, а когда открыл глаза, то никого рядом не было. Только лежал рядом листок календаря с длинноносым человеком на обороте — и социалист Сен-Симон отворачивался от Минина, глядел куда-то за окно, на свой день рождения.

Пришёл бледный Ляпунов, он уронил на топчан грузное тело и принялся рассказывать. Это было не кино, это был морок — никакого их мира не было в этом городе. На улицах ветер гонял бумаги с печатями, потерявшими на время силу. Неизвестные люди с испуганными лицами грабили магазин на углу. Ляпунов взял две банки сгущёнки, потому что взрослые прогнали его, и вернулся обратно.

Квартира оказалась набита детьми — одних приводили, других уводили, и пока не было этому объяснений.

Ляпунов, книжками брезговавший, предпочитал кино — теперь он строил соответствующие предположения. В комнате шелестело что-то о секретных экспериментах, секретных файлах.

— Мы мировую историю должны изменить. Это Вселенная нами руководит! Гоме… Гомо… Гомеостаз!.. — но все эти слова были неуместны в холодной пыльной комнате, где только часы жили обычной жизнью, отмеряя время чужого октября.

Ляпунов был похож на хоббита, нервничающего перед битвой с силами зла. Где Гендальф, а где — Саурон было для него понятно изначально, но вдруг он хлопнул по топчану:

— Слушай, мы ведь выстрелить не сумеем! Тут ведь на всю Красную Армию ни одного автомата Калашникова. Ты вот винтовку мосинскую в руках держал? Ну, зачем мы им, зачем, а?

Что-то запищало в куртке Минина.

Он бросился глядеть — оттого, что консервный электронный звук казался вестником из родного прошлого — или теперь будущего? Это пищал, засыпая навек, мобильный телефон — всю ночь он искал несуществующую сеть.

Минин отключил телефон и поставил его на полку в изголовье топчана, стараясь забыть о нём.

Именно в этот момент он понял, что возврата не будет.

Минин с Ляпуновым понемногу изучали квартиру — в одних комнатах их встречали испуганные детские глаза. В других было пусто — а в дальней, тёмной комнате Минин обнаружил странные баллоны, дымившиеся белым паром, как дымились дьюары с жидким азотом на работе его отца.

Он тут же захлопнул дверь, вспомнив историю Синей Бороды.

На стене коридора, прикрытый осевшей и заклиненной дверью, оно обнаружили телефон. Чёрный эбонитовый корпус казался жуком, пришпиленным к зелёной поверхности стены.

Минин снял трубку — в его ухо ударил длинный гудок. Можно было позвонить, но тол ко кому? Бабушке должно было быть столько же лет, сколько ему сейчас — и она (он знал) в городе. Он набрал родной номер, но ничего не вышло — тут он вспомнил, что цифры, должны сочетаться с буквами. Но вот какая буква должна идти спереди… Он набрал какой-то номер наугад, но на том конце провода никто не ответил. Минин попробовал с другой буквой, но тут в конце коридора появился Дудочник и погрозил ему пальцем.

Минин и Ляпунов испуганно бросились в свою комнату.

Через несколько дней молчаливого и затравленного ожидания, пришли и за ними. Старшим стал тот мальчик, что открывал им дверь — он назвался Зелимханом. Зелимхан вывалил перед Мининым и Ляпуновым груду вещей, нашёл в ней пятый, лишний валенок — забрал его и велел одеваться.

Так они и вышли на улицу в курточках с чужого плеча — набралась целая машина, и Дудочник, прежде чем сесть за руль, долго шуровал ручкой под капотом.

Их везли недолго, и выгрузили где-то за Химками. Там на обочине лежал труп немца — без ремня и оружия, но в сапогах. Рядом задумчиво курил старик, отгоняя детей от тела.

Зелимхан собрал мальчиков и повёл их на запад — заходящее солнце било им в глаза.

Первый раз они переночевали в разоренном магазине. Мальчики спали вповалку, грея друг друга телами, и Минин слышал, как ночью плачет то один, то другой. Он и сам плакал, но неслышно — только слеза катилась по щеке, оставляя на холодной коже жгучий след.

Зелимхан разрешил звать себя Зелей. Только у Зели и было оружие — «наган» с облезлой ручкой.

И через несколько дней к нему, закутанному в женскую шаль, подъехал обсыпанный снегом немец на мотоцикле. Немец подозвал Зелю, а его товарищ в коляске раскрыл разговорник.

Зеля подошёл и в упор выстрелил в лицо первому, а потом и второму, бестолку рвавшему пистолет из кобуры.

Из-за сугробов вылезли остальные мальчики, и через минуту мотоцикл исчез с дороги, и снова — только позёмка жила на ней, вихрясь в рытвинах. Тяжёлый пулемёт, пыхтя, нёс Маленький Ляпунов — как самый рослый, а другие трофеи раздали по желанию. Солдатка, у которой они ночевали в этот раз, валяясь в ногах, упросила их уйти с утра.

Так они кочевали по дорогам, меняя жильё. Минину стало казаться, что никакой другой жизни у него и вовсе не было — кроме этой, с мокрым валенками, простой заботой о еде и лёгкостью чужой смерти.

В начале ноября Минин убил первого немца.

Зеля предложил устроить засаду на рокадной дороге километрах в десяти от деревни. Полдня они ходили вдоль дороги и Зеля выбирал место, жевал губами, хмурился.

Потом пришли остальные.

— Давай не будем знать, откуда он это умеет? — сказал Ляпунов.

И Минин с ним согласился — действительно, это знать ни к чему.

Они лежали на свежем снегу, прикрыв позицию хоть белой, но очень рваной простынёй, взятой с неизвестной дачи. Мальчики притаились за деревьями по обе стороны дороги. Зеля выстрелил первым, сразу убив шофёра одной, а со второго раза Минин застрелил шофёра идущей следом машины.

Вторая машина оказалась пустой, а раненых немцев из первой Зеля зарезал сам.

Минин слышал, как он бормочет что-то непонятное, то по-русски, то на неизвестном языке.

— Э-э, декала хулда вейн хейшн, смэшно, да. Ца а цависан, да. Это мой город, уроды, это — мой… — услышал краем уха Минин и, помотав головой, отошёл.

Они, завели вторую машину, и подожгли другую. Началась метель, и следа от колёс не было видно.

Мальчики вернулись домой и всю ночь давились сладким немецким печеньем и шоколадом.

Зелимхана убили на следующий день.

Немцы проезжали мимо деревни, где прятались мальчики. Что-то не понравилось чужим разведчикам, что-то испугало, то ли движение, то ли блик на окне — и они, развернувшись, шарахнули по домам из пулемёта. Зеля умирал мучительно, и мальчики, столпившись вокруг, со страхом видели, как он сучит ногами — быстро-быстро.

— Это мой город! Я их маму… — выдохнул Зеля, но не выдержал образ и заплакал. Он плакал и плакал, тонко пищал как котёнок, и всё это было так непохоже на ловкого и жестокого Зелю.

Он тянул нескончаемую песню «нана-нана-нана», но никто уже не понимал, что это значит на его языке.

Как-то они нашли позицию зенитной батареи — там не было никого.

Стволы целились не в небо, а торчали параллельно земле.

Ляпунов попробовал зарядить пушку, но оказалось, что в деревянных ящиках рядом снаряды другого калибра.

И группа снова поменяла место.


Минин всё время чувствовал дыхание своего города — город жил рядом, и мальчики, увязая по пояс в снегу, ходили будто щенки вокруг тёплого бока своей матери. С одной стороны было тепло Москвы, а с другой — враг. Они же двигались посередине, ощетинившись, как те самые щенки.

Минин уже редко думал о прошлом. Если бы он вспоминал о нём часто, то он бы умер, наверное, сразу.

Но иногда ему казалось, что причиной всего было не случайное желание посмотреть новый выход со станции метро, а то, что лежало в его основе. Минин любил Москву, и мог часами бродить по её переулкам.

Надо было ходить по этому каменному миру с какой-нибудь правильной девочкой, но девочку для прогулок он не успел завести. Тонкий звук этой струны, московского краеведения-краелюбия, ещё звучал в нём. Оттого, в этих снежных полях он чувствовал себя частью площади Маяковского, осколком родонитовой колонны, кусочком смальты с панно, изображающем вечно летящие самолёты, под беззвучным полётом которых сейчас читает свой праздничный доклад Сталин. Самолёт был важнее Сталина, вернее, Сталин тоже был частью этого города, и был вроде самолёта.

А Минин был главнее Сталина — потому что знал, что будет с этим человеком во френче, и знал, что сроки его смерены.

Поутру мальчики, будто мене и текел, вкупе с упарсин — вычерчивали жёлтым по снегу свои неразличимые письмена. Часовой механизм истории проворачивался, и Минину казалось, что он исполняет роль анкерного регулятора — важной детали.

Теперь его пугало только то, что он может оказаться деталью неглавной, и всё будет зря.

Через несколько дней после смерти Зели они наткнулись на очередную деревню. Рядом с избами, поперёк дороги, стоял залепленный снегом немецкий бронетранспортёр. Мальчики обошли вокруг и нашли замёрзшего часового.

Минин с трудом вынул из его рук винтовку, а из вымороженной машины взял канистру с соляркой. Солярка стала похожа на желе, и мальчики просто намазали её на стены. Потом они припёрли дверь бревном и стали смотреть на огонь.

На них, из узкой щели погреба с ужасом смотрели две старухи. Но мальчики не думали, что кто-то, кроме врага, может быть рядом, они вообще ни о чём не задумывались — и в этом была их сила. Однажды они убили немецкого заблудившегося офицера — когда его, оставшегося после налёта, вытащили из машины, он был похож на жука в муравейнике — только сапоги взмахивали в воздухе. Когда мальчики расползлись в стороны, отряхиваясь, то офицер и вовсе не походил на человека.

Через пару недель они, обманувшись, завязали бой с танковой разведкой — и танкисты, не разбираясь, кучно обстреляли отряд из пушек. Часть убили сразу, а несколько расползлись по снегу ранеными зверьками — и по следу сразу было видно, кто куда дополз.

Их осталось четверо — Ляпунова ранило в руку, но он не подавал виду, что ему больно. Зато к вечеру они нашли новую пустую деревню.

Это была не деревня, а дачный посёлок. За крепкими заборами стояли богатые дома — два младших мальчика, близнецы без имён, растопили печь стульями, а обессиленный Ляпунов сразу заснул.

Минин разглядывал старые, но в этом мире почти свежие журналы — за август и сентябрь. Там на иллюстрациях плыли дирижабли, и Ленин махал рукой со здания Дворца Советов. Он казался себе похожим на сумасшедшего инженера Гарина, что на заброшенном острове вместе со своей подругой листает альбомы с фантастическими проектами несуществующих городов.

Положив под голову стопку утопий, он заснул. Он спал, а за щекой у него плавился в слюне сухарь, найденный близнецами на кухне.

Минин проснулся от того, что раненый дёргал его за руку.

— Давай поговорим, а? — Ляпунов задыхался. — Я умру, и мне страшно. Ты можешь понять, что с нами произошло, а? Мы ведь умрём и сразу воскреснем? Это ведь такая игра?

— Я не знаю, Саня, — ответил Минин, слушая потрескивание остывающей печи.

— Мы должны умереть, — печально сказал Ляпунов. — Мы все умрём, это ясно и ежу. Это город затыкает нами дыру во времени. Мы с тобой как эритроциты.

— Что?

— Эритроциты. Это… Нет, неважно. Знаешь, что такое саморегуляция в городе — ну там прокладывают дорожку какую-нибудь пафосную в парке, а потом оказывается, что так ходить неудобно, и вот протоптали совсем другую тропинку. А через эту дорожку проросла трава, асфальт потрескался, фонари расколотили, и всё — нет ни пафоса, ни дорожки.

Это её не кто-то уничтожил, а город целиком — так со многими вещами бывает, большой город всё переваривает, как организм. Он и в ширину растёт — только иногда растёт не только вширь, но и во времени.

— Ну, ладно. Если ты такой умный — отчего именно нас сюда закинули?

— Я и сам не знаю. Может, нас просто не так жалко, мы маленькие, у нас самих детей нет. А, может, мы все в игры играли про войну. Самое обидное знаешь что? Самое обидное, если это городу всё равно — вот ты думаешь о том, сколько эритроцитов… То есть, ладно — как у тебя организм с болезнью борется? Ты об этом думаешь? А тут город берёт у будущего — а что ему взять, кроме нас?

Они замолчали, слушая, как ухает и постанывает что-то в печной трубе.

— Я утром уйду, ты ребят не буди — лучше я в снег лягу, говорят, когда замерзаешь, не больно. Плохо быть маленьким кровяным тельцем. Или тельцом?

— Каким тельцом?

— Ты меня не слушай, это всё из книжек…

Тогда Минин схватил руку Ляпунова — мокрую и жаркую, и они так и заснули — рука в руке.

Минин проснулся поздно. Ляпунова уже не было, а два оставшихся мальчика, чумазых и печальных, что-то варили на печи. Они поняли всё без объяснений.

Они снова вышли на охоту, но в этот раз немецкий патруль оказался умнее, он расстрелял их, не дав приблизиться. Оба близнеца повалились в снег, одинаково держа руки за пазухой, где грелись пистолеты.

Минину пуля попала в бок, но прошла мимо тела, и он спокойно ждал, когда уедет немецкая разведка, и только когда прошло полчаса, когда тарахтение мотоциклов давно не слышалось, уполз прочь, не приближаясь к убитым.

Вернувшись на чужую дачу, он нашёл табуретку и, встав, примерился, к старым ходикам на стене.

Он попробовал провернуть стрелки вперёд, но они не поддавались, вот обратно они шли с охотой — а при движении в будущее только гнулись.

Он выпил кипятку с вареньем, что нашли, да не доели близнецы, и попробовал ещё раз. Стрелки встали намертво, и он понял, что и его время кончилось.

Ляпунов был прав — город зачерпнул их пригоршней, и уже не выяснишь, из-за какой игры отобрали его, Минина. Может, мы просто слишком сильно любили этот город, подумал он — но причём тут близнецы?

Но он одёрнул себя — много ли он знал о близнецах, ведь сейчас он не помнил даже их имён.

Минин услышал далёкий рокот мотора и, подхватив винтовку, выбрался из дома.

Там, на холме неподалёку появился кургузый, будто игрушечный танк. Минин прицелился и стал ждать, когда голова танкиста покажется над башней. Беззвучно отвалилась крышка, и через мгновение Минин выстрелил. Пуля ударила в броню и высекла длинную искру. Танк фыркнул мотором и начал сползать обратно, на другую сторону холма. Трещали разряды в радиотелефонах, доклад ушёл командирам, обрастая другими сведениями, часто придуманными и противоречащими друг другу — так радиоволны сливались, шифровались и расшифровывались, чтобы печальный немец далеко-далеко от Москвы открыл под лампой дневник и записал на новой странице «Противник достиг пика своей способности держать оборону. У него больше нет подкреплений».

В этот момент его противник встал и пошёл обратно, волоча винтовку по снегу — но через минуту с танка разведки выстрелили в сторону деревни — наугад, без цели. Шар разрыва встал за спиной мальчика, и крохотный осколок, величиной с копейку, попал Минину в спину. Он упал на живот и ещё успел перевернуться на спину, сползая с дороги в канаву.

Холод схватил его за ноги — не тот зимний холод, к которому он привык, а особый и незнакомый. Сначала он схватил его за ступни, погладил их, поднялся выше, и вот Минин вовсе престал чувствовать ноги.

И тут ему стало ужасно одиноко, потому что он знал, что мама не придёт — они все звали маму, те, кто успевал. Теперь, нужно было крепко терпеть, чтобы не заплакать.

Мороз усиливался, и ночь смотрела на него из-за стремительно летящих зимних облаков. Город жил где-то рядом, там, откуда должно было вылезти солнце, но повернуться к восходу уже не было никаких сил. Мир завис на краю, и чаши невидимых весов, где-то там, в вышине, на чёрном пространстве без звёзд, колебались, ходил вверх-вниз маятник, колебалась стрелка, чтобы потом показать, чья взяла.

Минин ждал, как они встанут, как ждал результата контрольной — всё уже сделано, и переписать начисто уже не дадут.

Город был рядом, и Минину было лучше многих, умиравших в ту ночь — он знал, чем кончится дело, он знал ответ в конце задачника.

Минин прожил ещё несколько долгих часов, пока не услышал нарастающий шум. Это с востока, в темноте, шло слоновье боевое стадо.

Танки шли, поводя хоботами и перемаргиваясь фарами. Минин ещё успел почуять запах гари и двигателей, и лучше запаха не было на земле. Вдыхая в последний раз этот морозный воздух, становясь частью снега и льда близ Москвы, он почувствовал, как окончательно сливается со своим городом.


Извините, если кого обидел.


07 сентября 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-09-11)


День, значит, такой.

Надо сказать, что я несколько раз писал о гранёных стаканах в разных изданиях — коротко писал и писал пространно.

В результате я должен сказать одно — загадок в истории гранёного стакана больше, чем точных знаний. Да и вопрос "Скока граней?" сродни вопросу о том, сколько должен быть рост и вес у красивой женщины. Поиск точного числа сродни желанию пройти под радугой.


Однако на этом пути мы можем узнать много нового, если только не окостенел ещё живой интерес.

А то ведь наш обыватель каков — у него в голове связка "стакан" — "Мухина". Он как заслышит слова "гранёный стакан", так сразу выпучит глаза и выпалит: "Мухина!". "Му-хи-на!" Да так и остолбенеет.

Потому как скажи ему: "Птица!", так он радостно закричит "Курица!".

А скажи "Поэт?" получишь в ответ: "Пушкин!"

Так вот никаких документов о роли Мухиной в судьбе гранёного стакана не наблюдается — только воспоминания родственников и ворох недостоверных газетных статей, в которых журналисты выпучивают глаза не хуже обывателей.

Образ советского гранёного стакана возник с унификацией производства в середине XX века. То есть, если раньше человек помнил, что в разных столовых и рюмочных, в трактирах и кабаках была разная посуда, то тут в каждое заведение общественного питания, а то и в каждый дом пришли миллионы и миллионы схожих стаканов.

А так-то гранёные стаканы известны в стеклоделии давно. Был, по слухам, стакан Ефима Смолина, который царь Пётр Алексеевич хватил оземь, да тот стакан, на радость мастеру, и не разбился.

Контр-адмирал Дыгало пишет: "Еще задолго до официального появления кают-компании на кораблях 1-го и 2-го ранга Российского флота имелись наборы отличной столовой и винной посуды, «дабы не ударить лицом в грязь, буде придется принимать иностранных гостей». Составной частью этих наборов, изготовлявшихся бессчетными купеческими мануфактурами, были, естественно, стеклянные стаканы — малопрозрачные, темно-зеленого бутылочного тона, которые расписывались эмалевыми красками, и более дорогие, декорированные тонкой гравировкой прозрачные бесцветные кубки Императорского хрустального и стекольного завода. Вся эта посуда во время штормов билась в неимоверных количествах, ибо зафиксировать ее гладкие формы на столе было почти невозможно. Правда, помогла русская смекалка: моряки во время качки застилали столы мокрыми скатертями (это применяют и сейчас), однако круглые по форме стаканы и кубки скатывались со стола и бились даже в этом случае. От удручающих трат казну избавил один из мастеров Императорского стекольного завода, который изготовил первый в России граненый стакан. Апробацию новшества российский император произвел самолично, откушав из него полынной водки. Он нашел, что «стакан осанист и по руке в пору». От своих нынешних собратьев первый русский граненый стакан отличался большой вместимостью, толстыми стенками и зеленоватым оттенком. Возможно, это обстоятельство привело к тому, что в народе, несмотря на постоянное обновление разговорного языка, водка сохраняла за собой былинное название зелена вина — что ни налей в такой стакан, все в нем казалось зеленым. Но главным достоинством этого стакана была его высокая прочность: даже при падении со стола на палубу он очень редко разбивался".[23]

Естественно считать, что и на других флотах мира они к тому моменту уже были.

Но и до этого гранёные рюмки и стаканы упоминаются среди продукции Измайловского завода 1676 года.[24]

Да и далее: "Хотелось бы упомянуть еще один фрагмент стакана: его тулово покрыто гранями, как у современных граненых стаканов, но грани нанесены шлифованием. Происходит он из надежно датированного слоя XVIII в."[25]

Самым распространённым оказался так называемый «мухинский» стакан как бы образца 1943 года — этот год был урожаен на стандарты, например, на промежуточный патрон 7,62.

Стакан, правда, был разработан куда раньше — до войны был проект посудомоечной машины для больших общественных столовых — там гранёный стакан входил в специальные гнёзда. Кстати, вместо Мухиной, иногда авторство отдают инженеру Славянову — но мутная вода расследований тоже утекает в песок. Поминают даже Казимира Малевича, видимо, приписывая ему всё простое и угловатое.

Но стандарт этот — кажущийся, потому что на каждом стеклоделательном заводе СССР порядки были свои, и, подчиняясь своим областным, республиканским начальникам или руководству совнархозов, они проявляли многогранную самодеятельность.

Не говоря уж о том, что в старых стаканах была гранёной внутренняя поверхность, а не только внешняя.

Но дело, между прочим, не в гранях, а в варке при температуре 1500 °C, двойном обжиге, и, как утверждали, добавках свинца, приближающих стекло к хрусталю.

Прочность калёных стаканов имела, правда, и оборотную сторону — уж если они бились, так громко и будто взрываясь.

Было множество гранёных стаканов — малогранные архаичные, следующее поколение — гранёные стаканы с ободком сверху, затем гранёные стаканы с неполным гранением — до середины, со сложно профилированными гранями.

Обычно считают стандартом двухсотпятидесятиграммовый десятигранник с ободком, хотя, как дотошные грибники, в разных потайных местах знатоки обнаруживали россыпи десяти-, двенадцати—, шестнадцати— и семнадцатигранников.

Но я всё же расскажу, как с помощью стакана Владимир Ильич Ленин объяснял смысл жизни: "Тов. Бухарин говорит о «логических» основаниях. Все его рассуждение показывает, что он — может быть, бессознательно — стоит здесь на точке зрения логики формальной или схоластической, а не логики диалектической или марксистской. Чтобы пояснить эту, начну с простейшего примера, взятого самим тов. Бухариным. На дискуссии 30 декабря он говорил: «Товарищи, может быть, на многих из вас споры, которые здесь происходят, производят впечатление, примерно, такого характера: приходят два человека и спрашивают друг у друга, что такое стакан, который стоит на кафедре. Один говорит: «это стеклянный цилиндр, и да будет предан анафеме всякий, кто говорит, что это не так». Второй говорит: «стакан, это — инструмент для питья, и да будет предан анафеме тот, кто говорит, что это не так». Этим примером Бухарин хотел, как видит читатель, популярно объяснить мне вред односторонности. Я принимаю это пояснение с благодарностью и, чтобы доказать делом мою благодарность, я отвечаю популярным объяснением того, что такое эклектицизм в отличие от диалектики. Стакан есть, бесспорно, и стеклянный цилиндр и инструмент для питья. Но стакан имеет не только эти два свойства или качества или стороны, а бесконечное количество других свойств, качеств, сторон, взаимоотношений и «опосредствовании» со всем остальным миром. Стакан есть тяжелый предмет, который может быть инструментом для бросания. Стакан может служить как пресс-папье, как помещение для пойманной бабочки, стакан может иметь ценность, как предмет с художественной резьбой или рисунком, совершенно независимо от того, годен ли он для питья, сделан ли он из стекла, является ли форма его цилиндрической или не совсем, и так далее и тому подобное"…[26]

И проч, и проч.

Стакан у нас долго объяснял всё и служил для массы межалкогольных игр — с ним была придумана масса застольных фокусов. К примеру, если наполненный доверху стакан грамотно бросить на пол так, чтобы он соприкоснулся с ним дном, то возникал кумулятивный эффект: жидкость из него струёй добивала чуть не до потолка.

Вокруг онтологического стакана была масса традиций — помимо счёта граней (это, мне кажется, отчасти проверка на трезвость), в поездах требовали негранёные стаканы тонкого стекла, а распространены были как раз малобьющиеся гранёные. Воровство гранёных стаканов из автоматов для газированной воды — отдельная история. Гранёный стакан как мерная ёмкость — от 200 до 250 грамм, гранёный стакан как форма оплаты — "за стакан".


Извините, если кого обидел.


11 сентября 2013

(обратно)

История про то, чтобы два раза не вставать (2013-09-12)

Чичиков сидит в своей бричке посреди России. Дураки повсюду и навечно. Дороги расползаются от него как раки.

Только что исчез за горизонтом мужик, произнёсший главное слово.

Чичиков крутит головой, а над ним, откуда-то из небес, звучит речь, которую опрометчиво любят цитировать школьные учителя: «Выражается сильно российский народ! и если наградит кого словцом, то пойдет оно ему в род и потомство, утащит он его с собою и на службу, и в отставку, и в Петербург, и на край света. И как уж потом ни хитри и ни облагораживай свое прозвище, хоть заставь пишущих людишек выводить его за наёмную плату от древнекняжеского рода, ничто не поможет: каркнет само за себя прозвище во всё свое воронье горло и скажет ясно, откуда вылетела птица. Произнесенное метко, всё равно что писанное, не вырубливается топором. А уж куды бывает метко всё то, что вышло из глубины Руси, где нет ни немецких, ни чухонских, ни всяких иных племен, а всё сам-самородок, живой и бойкой русской ум, что не лезет за словом в карман, не высиживает его, как наседка цыплят, а влепливает сразу, как пашпорт на вечную носку, и нечего прибавлять уже потом, какой у тебя нос или губы — одной чертой обрисован ты с ног до головы!

Как несметное множество церквей, монастырей с куполами, главами, крестами рассыпано по святой благочестивой Руси, так несметное множество племен, поколений, народов толпится, пестреет и мечется по лицу земли. И всякой народ, носящий в себе залог сил, полный творящих способностей души, своей яркой особенности и других даров Бога, своеобразно отличился каждый своим собственным словом, которым, выражая какой ни есть предмет, отражает в выраженьи его часть собственного своего характера. Сердцеведением и мудрым познаньем жизни отзовётся слово британца; легким щёголем блеснёт и разлетится недолговечное слово француза; затейливо придумает своё, не всякому доступное умно-худощавое слово немец; но нет слова, которое было бы так замашисто, бойко, так вырвалось бы из-под самого сердца, так бы кипело и животрепетало, как метко сказанное русское слово».

Опрометчивость назидательного цитирования в том, что повод-то срамной.

Вдруг встанет из-за парты ученик и спросит, какое именно слово навело на эти чудеса, на своеобычие русского народа, в чём мудрое сердцеведение заключено? Вот… Вот в этих точках, Марья Ивановна?

Ведь это всё выведено из того, что придорожный, случайный мужик назвал помещика Плюшкина «… заплатанным». И понятно, что именно это не вырубается ни топором, ни цензорскими точками.

Я как-то пристал к критику Золотусскому, что держал в руках рукопись, спрашивая, что там было написано, какое слово. Он отводил глаза и клонил голову. Вопрос этот был ему неприятен, потому что задавался многократно. "Ну, хоть на "м" или на "х"? не унимался я. "На "х", ответил критик и махнул устало рукой.

В общем — слово.

Оно.

Непечатное слово.

Все понимают, что важна золотая середина — как со всякой пряностью. Свежемолотый чёрный перец прелесть как хорош в борще — если там его щепоть, а насыпь его туда три стакана с горкою — добра не жди. Нет яда, нет лекарства, а есть пропорции — со словами всё тоже.

И вот, когда Государственная дума забила в бубен по поводу того, что надо ввести цензуру в Сети, возникла очень странная ситуация.

Матерное слово действительно — непечатное. Если его и начали печатать в каких-то книжках, так это дела не меняет. У этих слов такое свойство — непечатность.

При этом всем ясно, что оно произносимо. Мат есть обряд устного заклинания — колдуны не размножают заговоры и заклятья на гектографе.

Но интернет оказался странным местом, сумрачной долиной между печатным миром и устной речью. С одной стороны, что не делает человек, как печатает на клавиатуре. С другой же, весь этот мир социальных сетей, чатов, комментариев, и короткой необязательной переписки, построен по законам вольной устной речи. Прочь скучную грамматику, прочь завершённость предложения — лишь бы текла дальше эта речь.

Но тут возникает масса этических проблем. Вот ты кладёшь трубку и выключаешься из разговора — но в той далёкой комнате, где тебя уже нет, кто-то спрашивает: «Кто звонил?». И твой бывший собеседник отвечает, махнув рукой: «А, один … заплатанный!»

Раньше эти слова относились ветром, колебания молекул воздуха угасали — а теперь вот они, записанные частные разговоры. Стёртые, не стёртые неважно, всё равно ответ на Страшном Суде мы будем держать согласно кэшу Яндекса.

Та вольность, которую люди могли позволить себе у костра, на охоте — она здесь, набрана мелким шрифтом в твиттере. Это печатная устная речь. И в ней полно тех самых слов.

Вот поэтому странная законодательная инициатива (впрочем, они все у нас странноваты), — акт экзистенциального мужества. Люди пытаются бороться с чем-то странным, нечётким, ускользающим из рук.

Непечатным.


Извините, если кого обидел.


12 сентября 2013

(обратно)

День работника леса (Третье воскресенье сентября) (2013-09-14)

Завтра, (у кого-то уже суббота) в воскресенье — особый праздник. И на этот случай у меня есть праздничный рассказ:


В пятницу я получил новую форму. Мама подглядывала в щёлочку двери, как я по-мальчишески кривляюсь перед зеркалом, примеряя зелёную фуражку с дубовыми листьями на околыше.

А в понедельник я уже ехал на место своего нового назначения. Колёса весело стучали, солнце всё катилось и катилось в вагонном окне, никак не в силах коснуться горизонта. Поезд забирался всё севернее и севернее, в таёжный край, как жучок-древоточец лезет ближе к центру ствола. Лесной институт стал прошлым, а зелёная форма — настоящим и будущим.

Перед тем как пойти спать, я пел на тормозной площадке (вагон оказался последним) гимн Лесной службы — ты сам по себе — никто. Ты всего лишь лист в могучей кроне. Но все вместе мы — корни и сучья, вместе мы составляем дерево… Гимн был неофициальным, но отцы-командиры обычно закрывали глаза на его хоровое исполнение. Предчувствие будущего счастья переполняло меня — я ещё не знал, что это за счастье, но уже верил в него. Ведь такую войну пережили… А теперь перед нами только сияние возвышенной жизни.

Меня встретили на станции, и резвый «виллис», кутаясь в облако пыли, повёз меня сквозь тайгу к лесхозу. У меня дважды проверили документы, мы пересекли две контрольно-следовые полосы, и наконец я ступил на землю Лесного хозяйства с пятизначным номером.

По этому номеру, просто на почтовый ящик, п/я 49058, будут теперь идти письма от матери и сестры. Больше не напишет никто.

Бросив чемодан, я пошёл представляться к директору. Меня уже ждали, и вот я ступил на ковровую дорожку в огромном светлом кабинете.

Всё тут было как во всяком кабинете — стол с зелёным сукном для совещаний, бюст товарища Сталина в углу, красное знамя на стене. Но было и несколько странных предметов: я посмотрел на гигантскую деревянную скульптуру — это была носовая корабельная фигура, изображавшая человека в костюме, с саженцем в руке.

— Министр Леонов, — перехватил мой взгляд директор. — Собираются построить лесовоз его имени, а пока вот передали нам на ответственное хранение.

Леонов был великий человек — у нас в актовом зале института даже висел транспарант с его словами: «Весь живой зелёный инвентарь есть громадный озонатор, гигиенический фильтр-уловитель из воздуха — газов, копоти и прочих примесей, вредных для общественного здоровья; следовательно, это и есть дополнительный источник сил и задора». На первом курсе мы учили это как мантру.

Ещё в кабинете у директора стоял бонсаи. Впрочем, это было одно название — в маленьком горшке на подоконнике росла простая русская берёза. Только очень маленькая.

— Знаете, зачем нужны малорослые деревья? — директор не ждал моего ответа. — Малорослые деревья нужны для того, чтобы насладиться и общим видом дерева, и его мелкими деталями. Вы ещё молодой человек, но скоро поймёте, что в созерцание большого дерева невозможно включить одновременно и рассматривание отдельных листьев, и ствола и корней, уходящих в землю, и вид дерева целиком. Поэтому, мы взяли в качестве трофея у немецких фашистов их ракеты, а у японских милитаристов — практику выращивания бонсаи, только, конечно, деревья у нас наши, родные.

В кабинет вошёл подтянутый офицер-лесник, и я понял, что это мой будущий наставник.

Савелий Суетин был красив, как человек с плаката, его лицо не портил даже тонкий шрам от уха к подбородку. Китель украшали два ряда орденских планок — я сразу понял, что он воевал и что рядом со мной настоящий герой. Мы пожали друг другу руки, и Суетин повёл меня устраиваться на новом месте.

Меня поселили в новом, пахнущем сосновой смолой общежитии, и даже выделили отдельную комнату. Суетин сводил меня в музей, где лежали, поднятые с глубины огромные окаменевшие деревья. Агатово светились их неровные обломанные стволы. Наодной из фотографий я опознал нашего директора, стоящего рядом с гигантским мамонтовым деревом — он был в чужой военной форме, и я сразу понял, что это свидетельство тайной секретной командировки.

Над портретами лучших работников висел лозунг, составленный из кривоватых, но заботливо вырезанных фанерных букв: «Товарищ! Растекайся мыслию по древу! По мысленному древу — вперёд!» Справа значилось «Боян», но цифры идущей далее даты отвалились. Судя по шрифту, стенд висел ещё с довоенных времён.

Тут же, изображённое каким-то народным умельцем, висело Мировое древо, больше похожее на баобаб, который выращивал Маленький Принц. Ночью мне приснилось другое Мировое Древо, такое же маленькое, как бонсаи, то есть кустик-малорослик в кабинете директора.

Я изучил настенный план лесхоза. Там были запретные даже для меня зоны — например, яблоневый сад, на посещение которого требовался специальный допуск, а были и места общего отдыха — такие, как Берендеева роща. Был и Лес памяти Павших Героев, со статуей серебряного солдата в шинели и каске, куда мы потом приходили возлагать венки и жертвенные еловые лапы. На территории было много и других памятников — пионер со скворечником, пионерка с лейкой и молодая комсомолка с лопатой, которую она держала, как весло. Был и комсомолец верхом на лесном плуге, а также — Мичурин с секатором.

Больше всего мне понравился памятник дятлу, что стоял неподалёку от здания музея. Электрифицированного дятла можно было включить специальной кнопкой на столбе, и тогда он начинал стучать, как настоящий.

Наставник указал на него пальцем:

— Помни, если стучит дятел, то он стучит по тебе. Это ведь значит, что дерево заселено короедом-вредителем. А если увидал под ногами опилки или буровую муку, значит, потерял дерево. Одним боевым другом у тебя меньше. Если опала кора, то погиб твой друг, плачь о нё…

О чём — о чём, а о вредителях знал мой наставник всё.

Два дня на меня оформляли документы, а на третий Суетин повёл меня получать личное оружие и представил новым товарищам.

Коллектив был крепкий, давно сложившийся, и я понял, что я понравился этим суровым борцам за чистоту русского леса.

Зарядили дожди. Я всегда любил эту погоду — эти дожди скоро кончатся, а за ними настанет пора сухой и прохладной осени, времени спокойствия и рассудительности.

А пока потекли быстрые, наполненные трудной, но приятной работой дни. Я ездил на дальние кордоны, маркировал деревья для санитарных порубок и составлял планы подкормки лесного народа — от белок до огромных добродушных лосей. Но я понимал, что не для этого меня специально отбирали, проверяли, и, наконец, назначили мне это место службы.

Но я стал маленьким винтиком, листиком, веточкой, частью огромного организма и не должен был спрашивать лишнего. Я солдат эволюции, маленькая деталь биоценоза, и в этом я находил своё предназначение.

И вот, хорошенько приглядевшись ко мне, старшие товарищи решили, что я годен для настоящего дела.

Как-то утром на разводе Суетин забрал меня с собой, и мы поехали к зданию лесной шахты. Я давно понял, что этот день настанет — и вот он пришёл. Пока клеть опускалась вниз, я глядел на Суетина с восторгом.

Это мой день свидания с Мировым Древом — именно ради него и был организован сколь знаменитый, столь и секретный лесхоз. Великие сельскохозяйственные академики, лишённые фамилий, годами пестовали Мировое Древо — и сотни неизвестных стране лесников подкармливали почву, рыхлили землю, снабжали Древо удобрениями, холили и лелеяли этот святой для всякого гражданина символ нашей мощи. Через шахту, знал я, они имели доступ к каждому корешку Мирового Древа, заботливо поили их водой, вентилировали и удаляли вредителей.

Но свидания с корнями Мирового Древа в первый день, как и в последующие, не вышло.

Пару месяцев я работал на рыхлении и подводе кислорода, но настал и тот день, когда Суетин повёл меня на нижний горизонт. Мы шли по широкому тоннелю, облицованному кафелем, и вдруг резко повернули. От неожиданности я схватился за стену и понял, что под рукой не кафель, а тёплая, похожая на кожу поверхность. Суетин с улыбкой смотрел на меня, а я смотрел на Корень, что образовывал одну из стен тоннеля. Гладкий и приятный на ощупь, он уходил в бесконечность параллельно цепочке электрических ламп на потолке. Невозможно было даже оценить его толщину — корень не выгибался внутрь, а просто был неровен, бугрист и похож на бок гигантской картофелины. Савелий благоговейно погладил этот бок, и я тоже — за компанию.

Вечером, после смены, Суетин пришёл ко мне с большой растрёпанной книгой. Он эффектно хлопнул по корешку, и книга раскрылась на нужном месте: «А рядом лес густой, где древний ствол

был с головы до ног окутан хмурым хмелем…».

— Это товарищ Хлебников, — пояснил Савелий. — Он был лесником всего два года, в самых тяжёлых местах — на юге, у Каспия. Не выдержал, ушёл в бега, а потом погиб. Хмеля нужно в меру, вот что я тебе скажу, потому что в нашем деле важна трезвость и точность. Мы ничто — но Дерево… Дерево — всё. Мы, работники службы леса, похожи на жучков, что ухаживают за корнями. Есть жуки полезные, а есть… Но мы будем их давить, пока не додавим всех.

Я представил, как Суетин, угрюмо сопя, давит их — и Елового Лубоеда, и Сибирского Шелкопряда вкупе с Шелкопрядом непарным, и даже Чёрного Усача, — и мне стало не по себе.

Действительно, больше всего неприятностей нам доставляли жучки-древоточцы. Я сам не видел ни одного жучка, но Суетин утверждал, что спецотдел обнаруживает минимум полдюжины за месяц. Говорили, что американские самолёты-суперкрепости, пройдя на огромной высоте над Северным полюсом, открыли свои бомболюки над Лесхозом и специально сбросили тонны древоточцев над нами. Впрочем, я никогда не специализировался на древоточцах — разве как-то стоял в оцеплении, когда ловили Ясеневого Пильщика.

Я работал с техникой на глубоких горизонтах и даже не каждый день видел корни Древа.

Как-то у нас произошёл обвал — осели тяжёлые грунты, и отрезанным лесникам пришлось выбираться через вентиляционные штреки.

Мы с Суетиным блуждали до ночи и вылезли из шахты прямо в саду у запретной зоны. Сад был яблочный, небольшой и очень уютный, но Суетин отчего-то ужасно испугался. Мы выбрались за оградку, и Суетин настоял, чтобы я говорил, что мы вылезли из восьмого штрека, а с отчётами он как-нибудь сам разберётся.

Из дома писали ободряющие письма, сестра говорила, что все мои однокашники завидуют, а соседка по коммуналке так вообще сдохла от зависти, узнав, что я перевёл половину своего денежного аттестата матери. Я догадывался, что таких денег женщина не видела сроду. Но иногда странный жучок неуставного интереса заползал в мою душу — мне просто было интересно, каково оно, само Мировое Древо, которому я посвятил свою жизнь.

Старый профессор Грацианский и вовсе сказал нам как-то после лекций, в курилке, где он дымил на равных вместе с нами, что мы вообще не можем угадать, как выглядит Древо. Я часто думал о случайно обронённых словах профессора. Мысль, что Мировое Древо растёт как хочет, я встречал и у классиков — тут не было никаких открытий.

В десятках учебников мы, курсанты, видели размытые фотографии корней Древа, но я понимал, что корни корнями — но дерево может оказаться совсем обычным. От размера ничего не зависит.

Ну, будет это просто большое дерево, хотя я знал, что больше ста тридцати метров в высоту дерево вырасти не может — соки не дойдут по капиллярам до кроны. Но и в сто метров высотой дерева на горизонте не обнаруживалось.

Да, это мог быть бонса… то есть, малорослик, стоящий в специальной сторожке, но только малорослик могучий, раскинувший свои корни на сотни километров, как диковинную грибницу. Но именно для того была придумана присяга студентов Лесного института, чтобы они понимали: есть такие вопросы, на которые не отвечают. Потому что, собственно, их никто не задаёт.

Неважно, как выглядит Мировое Древо. Важно только то, что ты маленький солдат его армии, боец, помогающий Древу бороться с вредителями, случайными отклонениями погоды и опасным движением грунтовых вод. «Ты знаешь только свой участок и счастлив выполнить любую работу», — повторял я снова и снова.

Настал День работников леса.

Мы расселись в кинозале, надев парадную форму. Звенели медали, и сияли золотом погоны.

Вышел директор и без бумажки, от сердца, сказал приветственное слово.

— Мы, товарищи, здесь как на войне. На войне за наше будущее, — он сделал паузу. — А грозен наш народ, красив и грозен, когда война становится у него единственным делом жизни. Лестно принадлежать к такой семье. Хорошо, если Родина обопрется о твое плечо, и оно не сломится от исполинской тяжести доверия, как тонкая берёзка…

Я чувствовал, что праздник сравнял директора и его армию — от лесничих до простых лесников.

После праздничного концерта самодеятельности (жёны лесников разыграли спектакль, и даже сам директор спел пару песен, аккомпанируя себе на баяне) началось застолье. Мы сильно пили, и, притворившись пьяным, я пошёл вздремнуть в кусты. Однако из этих кустов я достаточно быстро вылез с другой стороны и припустил в направлении яблоневого садика. Я давно догадался, что именно там растёт Симиренко-50, яблоня познания.

Сигнализации у калитки не было, и часовых рядом — тоже.

Не дав себе подумать о будущем и испугаться, я сорвал нужное яблоко — большое и круглое. Оно легло в ладонь, как пушечное ядро. Оглянувшись, я проверил, не следит ли кто, и откусил. Удивительная горечь наполнила рот.

Я побрёл домой на заплетающихся ногах, хотя стремительно трезвел. Вся моя жизнь представлялась мне теперь ошибкой, а окружающая действительность — адом.

Никто ничего не заметил — так мне показалось. И мой дурной вид списали на похмелье.

Но теперь несколько мыслей не оставляли меня — и все они были связаны с Мировым Древом. Каково оно? Куда растёт? Какова его форма?

С одной стороны, каждый из нас знал, как оно может выглядеть, но только избранные видели его. А, может, и они только догадывались?

Давным-давно, в институтской библиотеке, я читал старую книгу, где говорилось, что Мировое Древо растёт не вверх, а вниз. Я давно забыл и автора, и название книги, но слова о том, что дерево может расти не вверх, а вниз, мне запомнились навсегда. Как это могло быть, у меня не укладывалось в голове — но как-то могло.

Я разглядывал в музее лесхоза нанайские свадебные халаты и видел на них деревья плодородия. Эти деревья росли в облаках, в царстве женского духа, причём у каждого рода было своё дерево, на ветвях которого сидели души нерождённых людей, больше похожие на птичек. Деревья в облаках переплетались, птички порхали, чтобы потом обрасти настоящими перьями и спуститься голубями прямо к ждущим потомства матерям.

Но всё же воздушные деревья меня не занимали. Куда больше будоражили душу слова «Атхарва веды»: «С неба корень тянется вниз, с земли он тянется вверх» или: «Наверху корень, внизу ветви, это — вечная смоковница».

На одном из столов в институтской библиотеке были вырезаны слова старого русского заговора, которые я запомнил: «На море на Океяне, на острове, на Кургане стоит белая берёза, вниз ветвями, вверх кореньями». Теперь всё шло в дело, я попробовал и это, но пока это были только намёки.

С нами вместе учились два плосколицых парня с Крайнего Севера, где деревьев, как я думал, не было вообще. Но оказалось, что у них по разные стороны шаманского чума ставили два дерева — одно из них символизировало древо Нижнего мира и росло ветвями вверх, а другое, ветвями вниз — древо Верхнего мира.

Я принялся их расспрашивать, но плосколицые мало рассказывали об этой конструкции мира. Она не вписывалась в официальное представление о Мировом Древе, да и весь Нижний мир был перевёрнут и крив, зеркален относительно дома Верхнего, но удивительно похож на наше бытиё. А кому понравится жить не то в Нижнем мире, не то в отражённом.

С тех пор я начал прикидывать трехмерную конструкцию и пытаться в уме построить карту Корней Древа.

Каждый день, путешествуя по шахте, я мог примерно угадать направление и расстояния перемещения. Корни Древа залегали очень глубоко, но это, повторяю, ничего не значило.

В институте я читал не только Докучаева с Морозовым и по памяти нарисовал как-то прутиком на песке стандартную двухкоординатную мандалу с вписанным квадратом, только для простоты расположил по краям ацтекские символы — красного бога востока, синего бога севера, зелёного бога юга и коричневого западного божества. Всё время выходило, как в «Гильгамеше», что надо выйти на четыре стороны, то есть непонятно куда.

Морочье русское заклинание помогло не больше: «На море на Океяне, на острове Буяне стоит дуб… под тем рунцом змея скоропея… И мы вам помолимся, на все на четыре стороны поклонимся»; «… стоит кипарис-дерево…; заезжай и залучай со всех четырёх сторон со востока и запада, и с лета и сивера: идите со всех четырёх сторон… как идёт солнце и месяц, и частые мелкие звёзды. У этого океана-моря стоит дерево-карколист; на этом дереве-карколисте висят: Козьма да Демьян, Лука да Павел».

Я как-то застал Суетина в печали (кажется, он получил какую-то дурную весть из дома). На столе в его комнате стояла бутылка водки и неровно вспоротая банка свиной тушёнки. Мы выпили, и он, разговорившись, случайно приблизил меня к разгадке:

— Ты не понимаешь, дело не только в том, что Древо держит корнями землю, не давая ей распасться. Дерево — это такой генетический код Земли — тут, гляди, если взять, например «три» — три части дерева — корни, ствол и крона. Поэтому всегда в сказках три героя, три попытки, три брата едут за красавицей… Мировое Древо — это и Мировая Энциклопедия, и Мировая Счётная машина. Вот если взять четвёрку, то есть четыре стороны света, четыре времени года и четыре начала мира — то ты увидишь, что она неравноценна, на северной стороне Древа по другому располагаются годовые кольца (впрочем, сейчас это смотровое дупло заделали, но поверь мне на слово), на южной стороне можно попасть в страну мхов, «Семь» — это «три» плюс «четыре» — семь ветвей семисвечника. У каждой ветви двенадцать сучьев… Это и живой арифмометр, и живой Информаторий…

Тут его повело, голова свесилась на грудь, и он, как был, завалился на койку. Я снял с него китель, сапоги и тихо ушёл.

Благодаря невольной подсказке, с помощью счёта по три и по четыре, я усовершенствовал мандалу, которую каждый раз рисовал на песке в роще, а потом затирал ногой, чтобы не осталось следов. Стройная геометрия Мирового Древа и направление его роста становились мне понятнее. Но невероятный вывод, к которому я пришёл, нужно было проверить.

Несколько месяцев я ждал, чтобы на меня выпало дежурство на северном горизонте, где подземные ходы были самыми глубокими.

Они уходили настолько далеко от поверхности, что там приходилось пользоваться дыхательными аппаратами. Но когда появился этот шанс отправиться в самостоятельное путешествие, оказалось, что со мной контролёром навязался Суетин.

Мы спускались в шахту, балагуря, хотя на душе у меня скребли кошки. Суетин смотрел на меня строго, но позволил вести вагонетку. Она весело стучала колёсами на стыках, точь-в-точь как поезд, что привёз меня сюда три года назад.

Я повернул рычаг, и вагонетка ушла в сторону от маршрута. Казалось, что Суетин ничего не заметил, но когда мы отъехали достаточно далеко, железные пальцы вцепились в моё плечо. Я почувствовал, как он выдирает из кобуры табельный пистолет.

Завязалась скорая и неравная борьба, но, на моё счастье, вагонетка в этот момент перевернулась. Её тяжёлый край придавил Суетину ногу. Черный пистолет отлетел далеко, и Суетин не смог до него дотянуться.

Лицо моего наставника побелело. Суетин явно боялся за свою жизнь, и было видно, что он пытается просчитать варианты — запугивать меня или льстить, подманивать или обещать что-нибудь.

— Не уходи.

— Не могу остаться, товарищ Суетин. Жаль, конечно, что так обернулось, но радиомаяк у вас работает, а это значит, что через три часа придут за вами и спасут. А вот у меня времени в обрез.

Я кривил душой, зная, что никто по моему следу не пойдет.

— Опомнись, сынок. До беды недалеко, — он снял фуражку и утёр вспотевший лоб.

— Вы, товарищ Суетин, ещё бы про Особый отдел вспомнили.

— Что тут вспоминать. Я и есть — Особый отдел, я. Не понял, что ли? Я, я! Я целый год за тобой следил, на карандаш брал, дурака пьяного изображал, да вот не знал, что жизнь так обернётся. А пока нам надо сидеть, да ждать, как за нами придут. Слышишь? О матери подумай! Я на тебя рапорт подам! — сорвался он в крик.

Но мне уже было всё равно. Я оставил Суетину флягу с водой и пошел, согнувшись, по штреку. Воздух в тоннеле изменился, он перестал быть спёртым, казалось, его стало больше. И это подсказывало, что я близок к цели. Я сорвал дыхательный аппарат и бросил его под ноги.

Вскоре идти стало невозможно, и я пополз, извиваясь, как червяк, подсвечивая себе фонариком. Наконец я начал двигаться головой вниз, и вот я очутился перед земляной стеной. Сразу было видно, как она непрочна. Я остановился, чтобы передохнуть — осталось последнее усилие. Я шёл к этому мгновению так долго, что последние несколько минут можно было растянуть, как последнюю сигарету. Что там, в ином мире? Откуда мне знать.

Мосты сожжены. Если даже я свалюсь в пропасть между трёх китов, то не буду жалеть, что сделал этот свой главный поступок в жизни.

Древо растёт вниз, но это низ только для нас, а на самом деле его ствол поднимается вверх в другом, зеркальном мире.

И я ударил кулаком в тонкую земляную перемычку.

Странный белый свет залил лаз.

Я вздохнул, набрался храбрости и высунул голову наружу.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


14 сентября 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-09-20)

Обнаружил в пределах доступности роман Сахиба Джемала «Дочь палестинца»[27]. Несмотря на некоторый опыт с терминами, накопленный с 1979 года в предисловии там говорится: «А палестинским героям-муджахидам этой стойкости ни у кого не занимать. И нет сомнения, что они…»

«…Рафаэль бен-Нафан, бывший врач османского наместника Иерусалима, вместе с семьёй сидел на плоской крыше, покрытой коврами, и, любуясь закатом, неспеша пил кофе с абрикотином. Он радовался тому, что наконец-то Османская империя раздроблена». И проч., и проч.

Повествование начинается в 1920 году, в городе Иерусалиме, где живёт врач-еврей, не такой подонок, как все остальные сионисты, которые хотят отнять у арабов землю, при помощи английских империалистов. У него есть приёмная дочь, что хочет выйти замуж за мусульманина. При этом еврею-врачу это дело совершенно не удивительно, и браком приёмной дочери он совершенно не парится. Параллельно этому по разным кофейням сидит палестинец-патриот и поёт народно-освободительные песни. В одной из кофеен он влюбляется в русскую официантку, что девочкой бежала с русского подворья, «где обманывают Бога и людей». У этого палестинца была дочь, но куда-то провалилась — однако ж внимательный читатель обо всём догадывается на двадцатой странице. Меж тем, народный певец встречается с русской, и они обсуждают революцию в России (женщина откуда-то достаёт газету «Правда» и читает её посреди Иерусалима). Скоро эта русская переходит в магометанство. Потом пятьсот страниц (до 1948 года) дюжина разных персонажей осыпает друг друга оскорблениями, и, наконец, «Моссад» убивает эту самую дочь палестинца, а её товарищи почём зря поносят её приёмного отца (потому что «Моссад» далеко, а скорбящий отец под рукой), а русская женщина просто нервно курит.

Одновременно образуется Израиль и в тот же час начинает войну против арабов, безжалостно выгоняя их с родовых земель.

И, чтобы два раза не вставать: интересна тут не сюжетная составляющая, а расстановка акцентов: классический советский идеологический роман говорил о примате марксизма и картонные персонажи расставлялись согласно классовому принципу. Но за два года до исчезновения СССР эта схема начинает трещать по швам, и появляется религиозный принцип — если ислам героев подаётся с безусловным сочувствием, христианство с некоторой брезгливостью, то иудаизм, понятно, с отвращением.

Руины классовых ценностей немногочисленны и торчат как остовы кораблей на морском дне. При этом сам автор прожил долгую жизнь, как сообщает нам послесловие, родившись в 1906 году в Багдаде, Ленина видел на III съезде комсомола и, поди, многое в жизни повидал.

Но оказалось, что! Сахиб Джамал звался также Новбари Рагим Гусейнович и, как выясняется, упоминался у Войновича в рассказе "Наш человек в Стамбуле". "В середине шестидесятых годов, будучи членом бюро секции прозы в Союзе писателей, я был приглашен на разбор персонального дела писателя Новбари. Этот Новбари был обвинен какой-то женщиной в присвоении и публикации под своим именем ее пьесы.

Разбиравшие это дело на первом этапе заглянули в анкету Новбари и прочли его автобиографию. Автобиография была красочной. Он родился в Ираке и четырех лет был продан в рабство. От своего рабовладельца бежал. Затем вступил в коммунистическую партию Турции и через некоторое время стал резидентом советской разведки в Стамбуле. Когда сопоставили данные, указанные в анкете и автобиографии, получилось, что в коммунистическую партию он вступил 9 лет от роду, а резидентом стал в 11. Там ещё содержались всяческие фантастические измышления, которые ничем и никак не подтверждались.

Настоящая его биография была гораздо скромнее вымышленной. Он родился не в Ираке, а в Азербайджане, за границей никогда не бывал. Оказалось, что в Союз писателей он вступил второй раз. Первый раз — в Таджикистане, где был исключен за подобный же плагиат и еще какие-то темные делишки.

И интересно, что в так называемом отделе творческих кадров Союза писателей, где работают сотрудники КГБ высшей квалификации, бумаги Новбари, наполненные абсурднейшим вымыслом, не вызвали никакого подозрения до тех пор, пока не разразился скандал.

Заседание бюро, где разбиралось дело Новбари, происходило, само собой разумеется, при закрытых дверях. Ответчик, пожилой и грузный человек восточного типа, казалось, нисколько не был смущен, а напротив, держался весьма воинственно.

С самого начала он сказал, что разбор дела его не интересует, он принес заявление и просит рекомендацию для поездки в Сирию для сбора материалов к книге об освободительной борьбе арабских народов. Ему говорят: "Подождите, сначала мы должны разобраться с фактами вашей биографии. Могло ли это быть, чтобы вы вступили в партию в 9 лет?" На этот и на другие вопросы Новбари отвечал уклончиво: "Кому надо, тот знает".

— "Но не могли же вы быть резидентом советской разведки в 11 лет?"

— "Кому надо, тот знает".

— "Где же вы все-таки родились, в Багдаде или в Баку?"

— "Кому надо, тот знает".

К моему удивлению, некоторые другие члены бюро прозаиков, о литературной деятельности которых я не имел ни малейшего представления, тут же обнаружили причастность к тем, на кого туманно ссылался ответчик: "А кто

именно знает? Как фамилия? Из какого отдела?" И сами стали называть какие-то фамилии и отделы, демонстрируя в данной области изрядную осведомленность. Но Новбари в отличие от них военную тайну хранил, фамилии и номера отделов не раскрывал, тупо повторяя свое: "Кому надо, тот знает". Да к тому же продолжал настаивать, чтобы ему тут же выдали рекомендацию для поездки в Сирию.

По этому вопросу было проведено голосование, все члены бюро, кроме меня, голосовали против поездки, я воздержался, за что сам чуть не получил выговор. (На меня набросились: как и почему я воздерживаюсь? Я ответил, что готов проголосовать за исключение Новбари из Союза писателей за плагиат и ложь, но не считаю себя вправе запрещать ему или разрешать ездить, куда он хочет, тем более я сам невыездной.)

<…> Знаю только, что все кончилось для Новбари благополучно, потому что он оставался в списке членов Союза писателей до самого моего отъезда на Запад в 1980 году. И наверняка состоит в нем и сейчас, если ещё жив. Значит, те, на кого он ссылался, действительно знали о каких-то его заслугах и, как волка, обложить его не позволили".

Однако ж Сеть молчит о его биографии, будто набравши мокрого песка в рот.


Извините, если кого обидел.


20 сентября 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-09-23)


И вот у кого есть идеи — что на броневике написано?


Извините, если кого обидел.


23 сентября 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-09-27)


А вот технический вопрос: кто может опознать человека справа? (Слева, если что — Виктор Борисович Шкловский).


И вот ещё, чтобы два раза не вставать:


Извините, если кого обидел.


27 сентября 2013

(обратно)

День туриста (27 сентября) (2013-09-27)


Раевский остановился перед дверями, и тут же его захлестнуло возмущение: почему никто не предупредил, что тут код? Он посмотрел вокруг в поисках кнопки звонка, камеры наблюдения и тотчас вспомнил, что телефон разрядился ещё днём, а жизнь не удалась гораздо раньше.

Никто не сказал ему код, а он сам не догадался спросить, когда договаривался с этой офисной дурочкой.

Раевский поехал выкупать Мальдивы для своей тёщи — именно так это называлось: «выкупить Мальдивы». И тёща будет его ждать вечером с этой смешной папочкой, паспортами и билетами.

Тёща была шумна и пузата, как тульский самовар.

В праздники она надевала трудовые медали, и сходство становилось разительным.

Но по своим делам тёще было ездить невозможно. Сегодня у неё были массаж и клуб, а плативший за всё Раевский должен был избыть свою епитимью до конца. Сам-то он поедет в это же время в другом направлении, в полном одиночестве, на которое имел право. Он поедет в Европу.

Места были ему давно знакомы — лет десять назад рядом, на Болотной площади в старых домах, дослуживала на скромной канцелярской должности его мать. Часто Раевский заходил за ней и однажды увидел, что в этом дворике несколько татар жарят баранину в огромном казане. Пахло югом, терпкими травами, и трещали под казаном дрова. Рядом был Кремль, часы на Спасской башне мерили время первичного накопления капитала, слышно было, как через Большой Каменный мост, сигналя и ревя сиренами, несутся лаковые автомобили, а тут последние татарские дворники справляли свой праздник.

В тот год было жаркое лето, лето дефолта, а теперь стоял чистый и промытый холодной водой март президентских выборов. И здесь, на шумной Пятницкой, всё давно переменилось.

Он сначала ткнулся в дом под верным номером, построенный когда-то Шехтелем, но там оказался меховой магазин, и Раевский, стоя перед витриной, некоторое время тупо сличал адрес на бумажке с вывеской. Нет, явно было не сюда, и он сделал несколько шагов в сторону, обошёл ларёк (пахнуло утробным сосисочным духом), перекинул ногу через ограждение палисадника и ступил на раскисшую землю. В углу, под тусклой лампочкой, он нашёл дверь без вывески, и тут тоска подступила к горлу.

На двери был кодовый замок — и более не было на ней ничего: даже ручки. Спутанный клок проводов вёл куда-то вверх, за узор чугунной решётки, ветер пел в жестяном козырьке, но звонка не было. Он стукнул в дверь, но ответил ему только вой пожарной сирены — откуда-то издалека.

Вечерело, рабочий день конторского люда заканчивался, офисная плесень перелезла через края своих стеклянных банок и двинулась по улицам. Вот сейчас уйдёт и туроператор Нина, а Раевский, единственный неподвижный персонаж Пятницкой улицы, стоял перед запертой дверью.

Он чертыхнулся — место было проклято своим номером, день был проклят пятницей, и только Раевский сунул руку в карман за телефоном, как сразу вспомнил, что электронный зверёк умер.

Внезапно дверь отворилась, и навстречу ему вышла женщина с ведром. В мыльной плоскости воды плавал мальдивский остров тряпки. Раевский придержал дверь и, ни слова не говоря, проник внутрь.

Он прошёл по чисто вымытому, но бедноватому коридору — сочетание линолеума и деревянных косяков — и уткнулся в стол вахтёра.

Сквозняк из открытой форточки перебирал ключи на гвоздиках. Журнал прихода и ухода мрачно приглашал расписаться.

Но вахтёра не было. Не было никого — только включился где-то автоответчик, забормотал извинительную речь и заткнулся.

Раевский сверился с бумажкой и отсчитал третью после вахты дверь по левой стороне. Дверь, впрочем, была новая, жёлтого полированного дерева. Она беззвучно распахнулась, и Раевский увидел классический вид типового канцелярского рая. И здесь было пусто — только хрюкнул вдруг факс в углу и наблевал на пол длинным бумажным листом.

Всё это Раевскому уже совсем не понравилось

— Нина! — громко сказал он. — Нина! Где вы? Я вам звонил…

Никто не ответил, только за следующей дверью раздался странный звук, похожий на скрип телеги.

— Скрип-скрип, — сказали за дверью, и Раевский ступил внутрь. Там было темно, а когда он нажал на клавишу выключателя, лампочка под потолком вспыхнула, ослепив его, и тут же погасла.

Однако фонарь за окном освещал помещение ярким медицинским светом.

Перед Раевским был пустой зал со сдвинутыми к стенам стульями.

К стене был прислонён невесть как сохранившийся портрет Ленина, сделанный в странной технике — инкрустированный тёмным деревом по жёлтому. За портретом стояло ещё несколько картин — повёрнутых изображением к стене.

— Скрип-скрип, — сказало что-то наверху. Раевский поднял глаза и увидел огромное чёрно-белое колесо из знаменитой телепередачи. Тут, правда, оно висело на стене. Чем-то чёрно-белый круг напоминал мишень для бросания дротиков. Раевский представил себе, как сотрудники приходят сюда в перерыв, чтобы метать дартс величиной с бейсбольную биту.

Где-то в коридоре хлопнула форточка, и секунду спустя, порыв ветра захолодил Раевскому затылок.

— Скрип-скрип, — и колесо провернулось, вперёд или назад — непонятно.

Было пыльно и скучно.

— Нина! — заорал Раевский в полумрак. — Это я! Я, Владимир Александрович! Я привёз вам деньги!

— Скрип-скрип.

«Скурлы-скурлы», — вспомнил вдруг отчего-то Раевский старую сказку. — «Скурлы-скурлы, где моя липовая нога… Нет, там, наоборот…медвежья нога… А потом они набросились на него и убили».

Он шагнул, зачем-то схватился за обод колеса и крутанул, как следует. Но никакого звона в тимуровском штабе не вышло, не натянулись бечёвки, не зазвенели консервные банки, не прибежала никакая команда — только раздался новый скрип-скрип. Только сорвался со стены какой-то портрет, да колесо, задев одну из картин краем, потащило её наверх. Рама её повернулась, показалась лицевая сторона, и Раевский увидел какое-то смутно знакомое лицо в очках. Пыль струилась в белом свете уличного фонаря.

Делать тут было нечего, и он пошёл к выходу, на ходу достав телефон и тут же, в бессилии, замахав им в воздухе.

Наконец он выбрался наружу и закурил.

Навстречу в сумерках шла женщина с ведром. Ведро, впрочем, было пустое — но на мысли о суеверном уже не хватило сил.

— Вам что надо-то? — хмуро спросила женщина.

— «Чунгачангу», — не менее злобно ответил Раевский, ещё больше возненавидев глупое название.

— Ну, адрес-то какой?

— Пятницкая, тринадцать.

— А! — подобрела женщина и в этот момент показалась красивой. — Так это строение два! Вам со двора зайти надо. Там они и сидят…

Раевский остался один. Улица была пуста, люди куда-то подевались, да и весь мир переменился, и вместо весеннего тепла ему в лицо ударил заряд метели. Что-то он сделал не так, что-то непоправимое со скрипом завертелось — и так, как прежде, больше уже не будет. Но что, что?

Каким-то недобрым ветром перемен повеяло на Раевского, будто в переполненном троллейбусе схватил его за рукав контролёр.


Извините, если кого обидел.


27 сентября 2013

(обратно)

День пожилых людей (1 октября) (2013-10-01)


Они пошли по насыпи, неверно ступая по разъезжающемуся щебню. Озеро открылось им сразу, как открывается семейная новость.

— Туристы твои разбрелись, — сказал Раевский, оглядывая пустынный берег.

— Ничего, голод соберёт, — Зон был рад, что избавился на время от своих подопечных.

Впрочем, одна австралийская старуха всё же осталась у полуразрушенной фермы. Она фотографировала старинный плакат по технике безопасности — на нём несчастный человечек попал под трактор и вещал оттуда что-то, теперь уже стёртое временем. Наверное, «Не падайте под трактор! Не давите и не давимы будете».

«Так и возникает каргокульт, — подумал Раевский. — Эти снимки переместятся на оборотную сторону земного шара и будут восприниматься как религиозные фрески. Вот злой колёсный дух пожирает грешника, а вот другой горит адским пламенем, не потушив окурок на складе гээсэм».

Впрочем, когда они подошли, стало понятно, что старуха вовсе не старуха, ей не больше пятидесяти. Раевский видел много таких в инвестиционных компаниях, с которыми работал вот уже пять лет. Одинокие, но вполне обеспеченные женщины, пустившиеся в странствия за экзотикой. Теперь и у нас много таких. В принципе, мужчину можно купить, это не проблема.

Женщина из страны кенгуру при этом уже фотографировала тракториста, Тракторист был не из местных, высокий и красивый русский парень, налитый молодой силой, он потягивался на солнце как кот. Парень подмигивал австралийке и охотно позировал. Он был похож на красивое животное, но только вот на какое…

Но Раевский отогнал эти мысли и стал дальше слушать Зона, а тот говорил как бы про себя:

— Вера причудлива, но взгляд чужака выхватывает из твоей жизни ещё более причудливые картины.

— Ты знаешь, я всё чаще думаю о старости.

— Ты говорил, что думаешь о смерти.

— Это, практически, одно и тоже.

— Не все разделили бы это мнение.

— Это пусть. Вовремя умереть — большое искусство. Мучительное умирание, болезни, старческая паника, попискивание хитроумных аппаратов, продлевающих существование уже никому не нужного овоща на больничной койке. Или пуще того — безумие, муки близких. Это мы смотрим сейчас на пожилых туристов и думаем, что это старость. А старость — это живые мертвецы, продукт современной цивилизации. Человек, сдаётся мне, биологически хорош до сорока лет. Эволюция у нас кончилась, и мертвецы хватаются за жизнь.

— Тут наперёд ничего непонятно. Разные продукты бывают. И мертвецы. Вон, лама Ивонтилов, тоже почти мертвец, не дышит, не ест и не пьёт. А мне он вполне симпатичен. Сидит себе, думает о чём-то.

Лама Ивонтилов действительно был местной достопримечательностью. Много лет назад, к нему в дацан приехал народный комиссар внутренних дел этой автономной республики. О чём комиссар говорил с ламой Ивонтиловым, было неизвестно, но покинул он дацан спешно, ругаясь и грозя кулаком в окна.

После этого разговора лама Ивонтилов собрал своих учеников.

Они расселись в зале дацана в неурочное ночное время, и ночные птицы смотрели, нахохлившись, на это собрание, как на помеху собственной охоте на мышей.

Лама Ивонтилов сказал ученикам, что мягкое время кончилось и началось время твёрдое. Остальные люди это заметят не сразу, но его ученики должны узнать об этом первыми. У них есть, как всегда, три пути. Для начала они могут стать обычными людьми, скрыв свои знания. Ещё они могут бежать через южную границу и уйти в странствия по свету, пока не пресечётся их жизнь, и они не превратятся в птиц, мышей или иную живность. Но они должны знать, что если останутся на месте, то их ждут несчастья, а, может, даже смерть. Ученики задумались, и на следующий день несколько из них ушли из монастыря. Другие остались, чтобы за оставшиеся годы приготовиться к смерти. Один же стал пастухом, и его следы потерялись навсегда.

Потом лама Ивонтилов перестал пить и есть, а затем перестал дышать. Его похоронили в сопках, засыпав тело кварцевым песком и солью со дна озера. Лама Ивонтилов пролежал в своей могиле довольно долго, пока его не вынули оставшиеся в живых ученики, что вернулись из тюрем постаревшими, с выбитыми зубами. Ученики изумились тому, что лама Ивонтилов совершенно не изменился. Он лежал, высунув нос из кучи соли и песка, и, кажется, его губы шевелились. Лама Ивонтилов бормотал какие-то молитвы, смысла которых никто не понимал. Ученики смутились и зарыли его снова.

Только когда власть переменилась, ламу Ивонтилова отнесли в дацан. С тех пор лама Ивонтилов сидел в своём закутке за стеклом и продолжал о чём-то думать.

Зон печально сказал:

— Я совершенно не представляю, рад ли он этому. Я понимаю, что при определённом просветлении становится наплевать на толпы туристов, что тут слоняются. Я, который год привозя иностранцев сюда, всё-таки чувствую неловкость. Хорошо ли ему? Хорош ли он сам? Хорошо ли это всё?

Или вот те же иностранцы. Им нравится, что у меня азиатская внешность, им нравится, что я им рассказываю. А ведь я настоящий музейный работник, я всю жизнь работал в музеях, я люблю описи фондов и музейные залы — особенно, когда мы их опечатывали на ночь, когда они пусты и гулки. Музеи люблю, а посетителей — нет. И иностранцев не люблю, и вообще туристов, с их религией prêt à porter…

В голосе Зона сквозила обида. Он мог часами говорить о «квадратном письме», что ввёл император Хубилай. Его занимало то, как и почему Пагби-лама создал письмо на основе букв тибетского алфавита, приспособив их к монгольскому языку. Он мог рассказать, как и зачем лама выбрал вертикальное расположение текста в отличие от тибетского горизонтального. Он держал в руках сотни книг на пальмовых листьях и, готов был рассуждать о ясном письме тод-бичиг и судьбе алфавита соёмбо.

Но туристам было не интересно про алфавит соёмбо. Им интересно, правда ли труба ганлин делается из берцовой человеческой кости, и если да, то где тогда купить ганлин.

И Зон говорил, что да, правда. И пытался рассказывать о том, что были разные воззрения на то, из чего делать ганлин — из кости праведного монаха, кости девственницы или костей казнённых, про связанный с ганлином культ коня. Но про коня было не надо, не надо было и про разные воззрения. Надо было проще.

И он закончил проще:

— Тут, кстати, вся местность — музей. Геологический, в том числе.

В этот момент они подошли к гостинице и, поклонившись поклонившемуся монаху на входе, прошли в бар.

Раевский сидел за столиком, задумчиво разглядывая календарь. Такие календари были тут повсюду — в кухнях панельных пятиэтажек большого города неподалёку, в офисах международных компаний и в гостиницах. Дни в календаре были раскрашены согласно назначению: просто дни; дни для лечения и дни для праздников; дни для начала путешествия и дни для стрижки волос; дни для начала строительства и дни для обильной еды… Местные жители, как он заметил, очень трепетно относились к этому календарю. Парикмахерская в день, благоприятный для стрижки, ломилась от клиентов, а вот день в негодный для этого занятия все три парикмахера задумчиво курили на крыльце с утра до самого вечера.

Было, правда, ещё небольшое количество дней, что в календаре были обозначены крестиком — это были «чёрные или противоположные дни», что попадались примерно раз в месяц.

Хозяйка заведения как-то сказала ему, что землетрясения и войны случаются как раз в такие дни.

Завтра был как раз именно противоположный день.

— Тут другая вера, — продолжал Зон. — Это же даже не буддизм. Это буддизм плюс Советская власть, плюс электрификация… Адская смесь. Я видел прошение о дожде — не в местном музее, а в канцелярии губернатора — нормальное прошение, за тремя подписями, два доктора наук и один профессор местного университета. Только прошение, понятное дело, не губернатору, а на небо. Так и так, за отчётный период молились так и так, вели себя хорошо, просим дождя, имеем основания.

Есть хорошая история, которую всякий раз рассказывают по-разному. Там речь идёт о нашем туристе, что поехал в Тибет, а тёща его попросила привести амулет «от Будды». Тот, конечно, всё забыл, а когда вспомнил, то, возвращаясь, просто подобрал камешек у подъезда. Он долго веселился, когда тёща говорила, что камень вылечил её ревматизм, и когда его действие нахваливали другие старухи. Они камлали вокруг него и камлали. А через два года камень стал светиться в темноте.

Кому лама Ивонтилов — святой, а кому — просто пожилой человек. Интересно, кстати, если бы он проснулся — как бы ему выписали пенсию, и какие оформили документы. Я бы на его месте не просыпался: откроешь глаза, а вместо комиссаров в пыльных шлемах, вокруг тебя стоят комиссары из Книги рекордов Гиннеса. Ты что-то купить хочешь?

— Не знаю, — рассеяно ответил Раевский. — А что ты посоветуешь?

— Купи колокольчик хонхо. Будешь звонить в него и распугивать злых духов во время совещаний. Их к нам везут из Китая, штампованные. Но если ты будешь вести себя правильно, к следующим выборам в совет директоров он будет светиться в темноте.

— Тогда я лучше куплю нож для ритуальных жертвоприношений, — улыбнулся Раевский. Назавтра у него был противоположный день, и он ожидал какого-нибудь землетрясения.

Землетрясения не было. Но весь следующий день пошёл насмарку, потому что в посёлке вырубили электричество и Раевский не смог зарядить севший аккумулятор ноутбука и дописать отчёт. Вместо землетрясения были австралийские туристы, что веселились перед отъездом. Ухала своими утробными звуками дискотека, где австралийские старики и старухи вели свои данс макабры.

Раевский глядел на огоньки большого города, которые переменчиво мигали с той стороны озера — точь-в-точь как звёзды, и думал — что же всё-таки громче: музыка или дизель-генератор, благодаря которому она звучит?

Пройдя мимо него, австралийка залезла в трактор и теперь целовалась с трактористом. Раевский восхитился тому, каков отечественный асимметричный ответ на архетип европейского жиголо.

Жизнь была прекрасна, хотя он думал, о том, что его карму ничего неисправит. Не сегодня, так завтра он подпишет и отошлёт отчёт. Сдвинется с места маленький камешек, который, подталкивая другие, вызовет лавину. Вслед за его отчётами напишут ещё сотни и тысячи бумаг, и через год-два на берег озера придут бульдозеры и экскаваторы, а лет через пять здесь будет стоять город. Сначала он будет небольшим, но потом разрастётся… Туристы будут до обеда посещать дацан и пялиться на медитирующего ламу. А после обеда они будут кататься по озеру, даря остатки обеда рыбам. И скоро он, Раевский, будет одним из немногих, кто помнит это место в первозданном виде.

Трактор зарычал, и интернациональная пара поехала кататься.


Лама Ивонтилов в это время думал. Процесс размышления был похож на движение лодки в медленном, но неостановимом течении реки. Но сегодня был особый день — кончался шестидесятилетний цикл и, значит, он проснётся и пойдёт в то место, которое европейцы зовут глупым словом «Шамбала». Он не знал точно, зачем это надо мирозданию, но это было очень интересно. Про это можно было много думать, а потом думать про то, что он там увидит.

Он проснулся, не затратив на это никаких усилий, и некоторое время привыкал к свету.

Впрочем, солнце заходило, и на дацан стремительно наваливалась тьма.

Издалека звучала дурная музыка, лишённая гармонии.

Он с трудом отодвинул стеклянную раму и слез на пол со своего насеста. Ноги гнулись плохо, и сначала он шёл, держась за стену дацана.

Мир был точно таким, каким он представлял его. Все изменения были им давно предугаданы и обдуманы. Даже большой город на противоположном берегу не стал для него неожиданностью. И даже звук работающего дизеля.

По берегу кругами ездил трактор, в кабине которого сидели двое — мужчина и женщина. Лама смотрел не на них, а на звёзды.

Звёзд лама Ивонтилов не видел очень давно и отметил, что они чуть сместились в сторону. Конфигурация созвездий изменилась, и хоть он был готов к этому, всё равно удивился.

Надо было собираться в путь, и он встал, оправил халат и в последний раз взглянул на озеро.

В этот момент трактор подъехал к самой кромке берега, завис на мгновение, и ухнул в воду.

Лама Ивонтилов посмотрел на всплеск с интересом. Так он в детстве смотрел на скачущие по воде плоские камешки, которые он и его друзья швыряли с берега.

Он подошёл ближе и увидел среди медленно расходящихся волн одну голову. Второй человек не показывался на поверхности. Да и тот, что сейчас жадно ловил ртом воздух, явно был не жилец — утопающий много пил, и лама чувствовал этот запах издалека, так же как чувствовал издалека запах снега на горных вершинах за горизонтом и запах трав у южной границы.

Лама Ивонтилов относился к смерти спокойно — он сам раньше часто рассказывал историю про молодую мать, у которой умер маленький сын. Она пришла к Будде, чтобы тот вернул мальчика к жизни. Тот согласился, но просил женщину принести горчичных семян из того дома, что ни разу не посещала смерть. Женщина вернулась без семян, но с пониманием того, что смерть непременный спутник жизни.

Лама Ивонтилов не боялся ни своей смерти, ни чужой. Когда он лежал под землёй, он узнавал из движения ветров и колебания почвы то, что учеников его расстреливают, но это было частью жестокости мира. Сейчас он смотрел, как умирают два человека, которым никогда не достичь просветления.

Но всё же задумался.

И, подумав ещё немного, он спустился к воде и скинул халат. Первой он вытащил женщину — она была без сознания, и тащить её было легко. Когда он принялся за мужчину, то тот очнулся на мгновение и сильно ударил его по голове. Лама Ивонтилов погрузился в воду и почувствовал, как смертный холод пробирает его до костей.

«Кажется, жизнь не так бесконечна, как я думал, — с интересом обнаружил он. — Я, кажется, могу умереть прямо сейчас». Он висел под водой, как большая сонная рыба, а рядом медленно опускалось вниз, к мёртвому трактору, тело мужчины. Но всё же лама Ивонтилов, выйдя из оцепенения, схватил утопающего за ремень и потянул к себе.

Когда лама Ивонтилов положил мужчину и женщину рядом на береговой песок, то сразу понял, что они выживут. Однако с этими несостоявшимися утопленниками случилось странное превращение — немолодая женщина теперь выглядела как девочка, и выражение, свойственное девочкам, теперь проявилось на её лице, как тонкий узор на очищенном от грязи блюде. Молодой мужчина, наоборот, теперь казался дряхлым стариком, из тех, что бессмысленно бродят по базарам, пугая детей.

Но ноги ламы Ивонтилова подкашивались, и он почувствовал, что протянет ещё немного — и, вздохнув, пошёл обратно к дацану. Халат не согревал мокрое тело, и ламу Ивонтилова била крупная дрожь. Он с трудом забрался на свой насест и из последних сил задвинул стеклянное окно.

Никуда он не уйдёт, и придётся превратиться во что-то иное прямо здесь. Это даже ещё забавнее. На окно села ночная птица — лама Ивонтилов посмотрел ей в глаза, и птица развела крыльями: «Да, время умирать, ты угадал. Ничего не поделаешь». Пришла мышь, она как-то приходила к нему в земляную нору — лет шестьдесят назад, и тоже пискнула: «Ты прав, никуда идти не надо».

Мысли путались, и ему показалось, что он засыпает.

Через день Зон и Раевский прощались. Оба должны были улетать, но в разные стороны. А пока они сидели на берегу, наблюдая, как за ограду дацана заходят монахи с носилками.

— Наш старик, кажется, завонял. Вчера он как-то осел на своей скамеечке и протёк. Кажется, он совсем мёртвый.

— А откуда столько воды?

— Мы все состоим из воды, даже когда не пьём.

— Как ободняет, так и завоняет, — задумчиво сказал Раевский.

— Откуда это?

— Это из Достоевского. Знаешь, там умирает старец, которого все считают святым. А потом он начинает пахнуть, как пахнут все мертвецы, и над ним смеются — какая же святость, когда воняет. А потом оказывается, что дело не в этом. В общем, вопрос веры. Но тут всё другое.

Они смотрели, как ламу Ивонтилова выносят из монастыря, и процессия медленно поднимается в гору. Она была уже довольно далеко, но звон колокольчика, распугивающего злых духов, был явственно слышен.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


01 октября 2013

(обратно)

День учителя (5 октября) (2013-10-05)


Мы засели на летней веранде, пережидая дождь.

Разговор начался с болезней — в определённом возрасте встречи однокурсников всегда начинаются с поминальных списков и разговорах о болезнях.

Но всё же, мы были ещё крепкие мужчины — хотя бы внешне. Немудрено, что к Кузнецову стала клеиться женщина, сидевшая за соседним столиком.

Судя по её виду, это была женщина трудной судьбы.

Женщина трудной судьбы — это не биография, а призвание.

Со мной как-то случилась такая же история — в начале девяностых я, каждый раз возвращаясь из лаборатории, покупал себе немудрёный набор продуктов в ночном магазине. Этот набор запомнила продавщица и загодя улыбалась мне со значением.

Больше всего ей нравилось, что я не покупаю алкоголя. Скоро она уже спрашивала, не работаю ли я охранником.

Это было, кажется, авансом. Охранник — это была стабильность и доход, уж во всяком случае, не то, что научный сотрудник.

Но сейчас, в ресторане, всё было по-другому — сейчас Кузнецов был в полковничьей форме. Я давно заметил, что есть тип штатских людей, что в форме выглядят лучше, чем военные.

Бравый Кузнецов всю жизнь после окончания университета занимался биологической защитой в какой-то секретной конторе, и я не уверен, попал ли он хоть раз в мишень. Но кто это знал, кроме нас?

— Интересно, а как вам звёздочки делают? Ну вот как?

— В военных мастерских Монетного двора, гражданка. — Кузнецов сказал это голосом с меткой «суров, но справедлив». — Военнослужащие срочной службы вытачивают их надфилями из цельного куска латуни.

Монеты, если вам интересно, делают точно так же — отпиливают кружки от прутка, а потом гравируют вручную.

— Гравируют?

— Ну, да. У зубного были? Бормашинку видели? Там такая же, только мощнее. А вот вёдра…

— Штампуют? — вмешался я.

— Вот не надо пудрить людям мозги. Ведра делают цельнолитыми, и всякий, кто захочет, может увидеть облой сверху над краем. В эти оставшиеся от заливки чугуна «ушки», как правило, продевают ручку — и, собственно, этим и заканчивается изготовление чугунного ведра.

— Чугунные — да, отливают, — не унимался я. — А если они из нержавейки или алюминий, так приходится вытачивать на станке. Сложнее всего, кстати, в изготовлении канистры: их делают внутренней фрезеровкой через горловину.

— А про штамповку — вообще бред! Так можно договориться до штамповки деревянных мисок и ложек, — включился кто-то.

— Ну, с канистрами-то по-разному бывает, — сказал Кузнецов — Сейчас модно делать сварные канистры. Их легко отличить по крестообразному шву на боку.

— А я слышал, что их выдувают, — вступил доктор Захаров. — Завод так и называется: «Дулёвский», там еще и тарелки фарфоровые так же делают. Там всё выдувают — и изделие номер один, и изделие номер два!

— Не слушайте их, девушка! — вдруг мы услышали голос нашего товарища. — Не слушайте! Разве вы не видите, что они не в себе!? Позорище какое!

Женщина трудной судьбы и впрямь оскорблённо отвернулась.

Товарища нашего звали Бонасье, и с чего он взвился, было совершенно непонятно. Он сидел и молчал весь вечер.

Но нам было ещё весело — по инерции.

— Я бы не стал так радоваться, — сказал Бонасье. — Вы умножили мифологию на земле и уменьшили количество научного знания. Друг друга разыгрывайте, а народ не трожьте.

Мы сперва не поняли, о чём он говорит. Мы с первого курса считали его туповатым.

К нему не сразу пристала кличка Бонасье. То есть, сначала он некоторое время был трактирщик. Просто «Трактирщик» — кажется, из-за того, что охотно принимал всех на постой и кормил. Квартирка у него была маленькая, обшарпанная, но он этого не замечал.

Жил себе и жил.

А потом он прибился к группе, занимавшейся стимуляцией нейронов головного мозга.

Тема была горячая, да ничего у них не получилось — биологического компьютера они не создали, руководитель чуть не попал под суд по хозяйственной статье, а команда перессорилась.

А тогда-то мы им ужасно завидовали — в тот момент, когда у нас на факультете появился доктор… или в то время он был ещё кандидат наук с непарадным именем Маракин и стал набирать себе группу дипломников.

Четверо наших друзей стали «группой нейронного ускорителя». Идея была очень проста, но технически неосуществима — да что там технически… Она была просто неосуществима, как считали многие. Маракин хотел модифицировать группу нейронов головного мозга, с тем, чтобы весь мозг стал работать быстрее, помнить больше и реагировать точнее.

Позднее эту группу стали называть группой Тревиля: Маракин стал капитаном Тревилем, а четвёрка старшекурсников — его верными мушкетёрами. Бонасье и ещё пара наших товарищей были там на вторых ролях, но кого это смущало. Я сам был при них на побегушках — много званых, да мало избранных. Действительно — они были д‘артаньяны, портосы и арамисы, а мы при них лабораторные слуги — подай, принеси, пошёл вон. Но надо признаться, что себя они тоже не щадили. С семьями у них не сложилось, хотя девки к ним так и липли.

Студентки порхали вокруг них как мотыльки, но и обжигались — как обжигаются мотыльки о горячую лампочку на дачной веранде.

Кажется, только у Портоса была какая-то семья, но быстро развалилась. Семья была у Бонасье, крепкая по советским меркам семья, был и ребёнок. И эту семью д‘артаньяны развалили — Бонасье был скушен, а мушкетеры все как на подбор были молодые гении.

Так наш Бонасье узнал, что такое держать дом нараспашку и пускать друзей на «пожить».

Они крутили с женой Бонасье романы по очереди, и с ней, кажется, побывала вся группа Тревиля. Наконец, жена Бонасье ушла из дома, бросив и мужа, и ребёнка. Но оказалось, что никому из мушкетёров она не нужна. Возвращаться в семью она не стала и куда-то уехала.

Это, в общем, была грустная история. А мушкетёры продолжали копаться в своём расшаренном мозге — то есть, конечно, не в своём, а в модельном, построенном на экранах ещё тех, слабеньких персональных компьютеров. Впрочем, они стремительно шли к практике.

А пока на них продолжали смотреть кто с завистью, а кто с восхищением.

Девушки их любили по-прежнему.

Да только всё пошло как-то не так.

Спустя много лет эта история воспринимается как произошедшая в каком-то параллельном мире.

Маракин, к примеру, недавно умер. Признаться честно, когда я услышал о его смерти, то сперва удивился. Я не подозревал, что он ещё жив.

Мы все слышали, что он долго и тяжело болел, редко появляясь на кафедре.

Никто из нас к нему не ходил. Если мушкетёры бросили своего капитана, то отчего его должны поддерживать слуги? Нас-то он и вовсе ни в грош не ставил.

Но вот Бонасье нас удивил — он работал с угасавшим Маракиным и умудрился сохранить то многое (или немногое) из научных разработок, что можно было спасти.

И всё это — несмотря на то, как обошлись с ним в группе Тревиля.

Потом пришли иные времена. Нас зачистил рынок, как говорил уехавший в Америку Арамис. Он зачистил нас, как зондеркоманда зачищала партизанскую деревню. Жизнь уже никогда не могла стать прежней, и мы крутили головами на развалинах своих институтов как погорельцы после отшумевшего боя.

Я хорошо помнил своих друзей до и после этих перемен.

Главное, мне кажется, было в том, что Маракин создал свою группу для штурма и прорыва. Мушкетеры умирали на работе, а жить работой, кажется, так и не смогли. Бывают времена, когда в науке нужен штурм и натиск, а бывает, когда ежечасный подвиг вреден.

Мы, воспитанные в ином мире, часто стыдились признаться самим себе, что наши подвиги бесчеловечны, и просто бесполезны.

То есть, мы могли пойти на самоотречение и отказаться от мирских радостей (это, как ни странно, было не так сложно в стране, в которой-то и секса не было, как нам однажды сообщил телевизор), Но куда тяжелее было, когда вдруг оказывалось, что это самоотречение не нужно. Отнюдь не всё берётся самоотречением, а многие красивые идеи рождаются в спокойном и весёлом состоянии души.

Иногда нужна просто кропотливая и честная работа. Собственно, такая работа чаще всего и оказывается подвигом

А рука бойцов устаёт колоть, личный состав измучился, делая выбор между семьёй и лабораторией, и вот уже редеют ряды, и слуги покидают хозяев. Их сманили окладами и прочей овеществлённой славой.

Но без штурма с натиском Маракин не мог. Пьянства он счастливо избежал, но в новые времена сломался. Потускнел и, скажем так, сдулся.

Нет, он придерживался своего неизменного стиля мачо родом из тех лет, когда физики были в почёте, а лирики — в загоне.

Этот стиль включал в себя ещё альпинизм и горные лыжи, отличный английский язык.

Ах да — автомобиль, у него уже был, конечно, уже не «Жигули».

Маракина приглашали на симпозиумы — даже больше, чем раньше. Как говорил Арамис, приезжавший из Америки — теперь Маракин был не скандален и никому не опасен: над головой Маракина тускло светился серый нимб основоположника красивой, но неверной теории. Такие нимбы должны быть у всех разжалованных праведников и героев, лишённых историками своих эполет.

Но при этом, даже злопыхатели старались вслух не вспоминать, что жертвой этой теории стала дочь самого Маракина. Теорию пытались поверить практикой, и сам Маракин провёл операцию. Они расшевелили группы нейронов, которые так и называли «группы Тревиля»), да только никакого положительного эффекта не достигли. Дочь осталась жива, но болела, в общем, это был скелет в шкафу, который оттуда постоянно выпадал.

Уж никто и не помнил о группах нейронов, о лавинной обработке информации, а вот о то, что Маракин загубил жизнь дочери, помнили, как о верёвке в доме покойника, все.

Честно говоря, мне не было его жалко.

Сам он никого не жалел, и нечего его было жалеть.

А про Бонасье, которого мы потеряли из виду, ходил один слух (увы, наш товарищ был мало кому интересен, и говорили о нём мало). Кто-то намекал, что наш господин Бонасье жил очень спокойно, не интересуясь ни группой Тревиля, не судьбой самой идеи. Но вот только потом (тут рассказчик обычно делал особое движение рукой, намекая на непростительную ошибку), однажды он имел неосторожность напомнить о себе если не какому-то всесильному кардиналу, то его военным советникам. Кардинал велел ему ответить, что он позаботится о том, чтобы отныне г-н Бонасье никогда ни в чем не нуждался.

И вот, по мнению людей, по-видимому, хорошо осведомленных, он получил стол и квартиру в одном из угрюмых институтов на берегах великих сибирских рек.

Действительно, наш Бонасье пропал, по крайней мере, телефон его не отвечал.

Портос, впрочем, уверял, что видел, как несчастного Бонасье убили. Это, якобы, случилось во время свалки на улице, в угрюмом октябре девяносто третьего, когда горел парламент, и танки шли по улицам.

Началась кровавая неразбериха, особо ужасная своей бесцельностью. Никто не знал, ни за кого, ни за что дерется.

Как всякое движение народных толп, натиск этот был страшен.

Наш Портос, будучи уже тогда при больших деньгах, участвовал в беспорядках вместе с начальником своей службы безопасности. Они, до зубов вооружённые, бегали по улицам. Рядом с ними оказался бронетранспортёр, что, как обезумевший зверь, крутил башней во все стороны. Оттуда стреляли не целясь, и, наконец, попали в человека рядом с Портосом. Человек этот был буквально разорван пополам, ведь пули из крупнокалиберного пулемёта огромные, величиной с сосиску. В убитом Портос успел узнать Бонасье.

Но я-то знал правду.

Наш Бонасье был жив, но перетёрт судьбой, как детское питание.

Историю недавней жизни Бонасье рассказал мне Миша Бидниченко, единственный (пока) членкор из наших однокурсников. Я не торопился рассказывать её другим, сам не зная почему.

Наш Бонасье оказался очень удачливым в девяностые — наверное, потому, что не имел амбиций.

Не было у него гонора, а то бы он уже уехал.

Он стал заместителем директора института, и ему уже прочили директорское кресло.

Институт был, конечно, маленький, многие ушли в чистую медицину и федеральные центры, но Бонасье делал своё дело, каждый день выходя на бой с нищетой своей конторы и отчаянием сотрудников.

Мы не слышали о нём оттого, что Бонасье не держался за свое имя и не пытался прославиться. Свои статьи ему писать было некогда, а чужие он не подписывал. Не из благородства, как я понимаю, а из какого-то старообрядческого противостояния миру.

Работал Бонасье понемногу, понемногу повышаясь в чинах, пока, незадолго до встречи однокурсников, приключились, как пишут в романах, некоторые новые обстоятельства.

Объявился человек, что, лихо жонглируя словами, предлагал новые методики работы с болезнями мозга.

Вёл он и политическую жизнь — по крайней мере, я видел его на предвыборных плакатах какой-то партии.

Он был самоуверен и прекрасен в своей самоуверенности, этот человек. Я видел его в телевизоре на фоне стен его знаменитой дачи-лаборатории в Подмосковье. Стены были высоки и выложены итальянским камнем, а хозяин красовался шейным платком в тон обстановке.

К себе на дачу он позвал академиков и академических начальников.

Там было несколько директоров институтов, принимавших решения.

По должности поехал и Бонасье — директор его института давно уже ничем не управлял, оставив на хозяйстве нашего Бонасье.

Я несколько раз представлял себе, как он едет (с него сталось бы на эту помпезную дачу на электричке). Вот наш Бонасье едет, мелькают за окном сосны, а он двигается навстречу неприятностям.

Изобретатель в шейном платке показывал гостям фокусы из школьных времён. Академики добросовестно прикладывали ладони к медным пластинам прибора и смотрели красивые линии, бегущие по экрану (ещё в школе я видел этот же опыт с некрасивыми старыми проводами и омметром посередине).

Вокруг суетился человек с телекамерой, потом даже оказалось, что камер было несколько.

При этом все знали, что патенты человек в шейном платке оформляет на двоих — на себя и ещё одного человека власти. Они и не скрывали этого и фотографировались вместе — сухощавый изобретатель в шейном платке и обаятельный толстый политик, похожий на гнома.

И я, находясь по другую сторону экрана, понимал, что академикам, может, и не давали никаких обещаний и ни чем не угрожали. Но никто из них даже не пошутил. Ведь всем известно, как непросто шутить с большими начальниками в нашей стране. Сначала тебе становится легко и приятно, а потом — холодно и мокро.

И что тут выбрать?

За академиками стояли их институты, и не все эти институты могли выжить сами по себе. Всюду была игра и тонкая дипломатия.

Академики отмалчивались, разводили руками, выдавливали из себя междометия. Их путь в науке был долог, они умели играть в аппаратные игры, они были дипломатами, да и другие старики со старухами, взятые заложниками, незримо присутствовали на даче изобретателя.

Но когда дело дошло до Бонасье, всё изменилось. Что-то щёлкнуло в голове нашего друга, и он брезгливо произнёс слово «надувательство». Бонасье был тоже не лыком шит, и видно было, что выбор, простой как щелчок тумблера, он сделал не прямо перед камерой, а немного раньше.

Видимо за несколько минут он сложил в уме короткую речь, догадываясь, что её всё равно обрежут в телевизоре.

Он говорил коротко и почти вежливо, да всё же успел сказать, что король голый.

Король голый, — прошелестело в соснах над дачей, король голый, — эхом рикошетило от стен пародийной лаборатории человека в шейном платке, король голый, — с облегчением кивали головами академики.

Король был голый, и об этом было сказано.

Но цена оказалась высока — Бонасье сняли с должности, и он проснулся на следующий день в бессрочном отпуске.

Я несколько раз возвращался к этому случаю. Бонасье не был не то, что героем, он был последовательно антигероичен. Он был некрасив, и вряд ли какая аспирантка упала б в его объятья (в кинематографе это бывает — молодой учёный проигрывает бой, но не проигрывает битву, но молодая подруга склоняет голову ему на плечо).

Он был скучноват, и все понимали, что он даже не учёный, а администратор, высидевший себе чугунным задом докторскую степень.

Но всё же именно он встал и сказал, что король — голый. А академики придумывали оправдания своему молчанию.

Так бывает (и этому нас часто учила история), что на пути врага часто становятся скучные неприятные люди, и, перед тем, как погибнуть, останавливают наступление на родной город. У нас западнее Москвы копни где хочешь — и найдёшь кости неизвестных негероических людей в истлевшей красноармейской форме.

Был, конечно, не 1941 год, но будущий директор института Бонасье погиб безвозвратно. Остался просто биофизик Бонасье, даже неизвестно, была ли у него теперь работа.

Но в человека с шейным платком уже впились журналисты, мёртвой хваткой вцепилось в него сетевое сообщество, а товарищи по партии наоборот, расцепили свои дружеские объятия. Рассказывали о какой-то неясной истории с государственными закупками его прибора для провинциальных больниц, но это всё случилось потом.

С Бонасье уже содрали погоны, и он тихо и безропотно стал учить детей в какой-то физматшколе.

Но он был похож на солдата, докинувшего гранату до вражеской амбразуры. Король был объявлен голым, и ничего поделать с этим уже было нельзя.

Жизнь нашего Бонасье, несмотря на перемену должности, не изменилась, только времени свободного у него стало побольше, и нам было интересно, куда, собственно, он девает.

Теперь Бонасье сидел с нами, пил наравне, и вообще был похож на научных сотрудников прошлого времени, времени серпа и молота.

Была такая порода — уже не младших научных сотрудников, но не рассчитывающих стать старшими.

И сейчас он сидел с нами, как чужеродное тело в биологическом образце, символ какой-то другой жизни — неуспешной, но правильной.

Мы-то были выплывшими, устроившимися, а он — неудачником. Но я понимал, что так я просто пытаюсь успокоить себя.

Рядом со стулом Бонасье стояла, прислоненная к стене какая-то длинная труба, завёрнутая в газету. Я гадал, что это, и не удивился бы, если б оказалось, что он взял с работы плакаты, свёрнутые в странную длинную трубу, чтобы на досуге в них что-то дорисовать. Господь, я и забыл, что на докладах можно пользоваться плакатами, а не проектором.

Я думал о том, как он заступился за научную истину. Что у него в жизни, кроме научной истины?

Непонятно.

Может, и нет ничего больше.

Дочь его, судя по всему, подросла и с большой вероятностью Бонасье жил один. Я представил себе квартирку трактирщика Бонасье. Она выходила похожей на ту, в которой мы студентами просиживали вечера — с облупленными стенами. Вряд ли там что изменилось. Что ж, наука — не самое плохое, за что можно держаться.

А ведь товарищ наш был не самым способным, за глаза его и вовсе называли бездарным. Но жизнь расставила всё на свои места. В тот час, когда мы продали наше первородство отчаянного познания, монастырский устав нашей группы, в тот час, когда мы веером разбежались по жизни, он остался один за всех.

Последние стали первыми, и теперь дрались за нас, тыловиков. Отчего я не был при этой битве хотя бы прапорщиком.

Или, если говорить о нашем мушкетёрском прошлом — он сидел на своём бастионе под ла Рошелью и героически постреливал в сторону неохватной армии невежества.

В этот момент я понял, что история с битвой при омметре с человеком в шейном платке самого Бонасье сама по себе не занимала. Я думаю, что он не заметил никакого пафоса — для Бонасье это было только звено в цепи вопросов и ответов, часть медленных движений, что он совершал каждый день.

Дело его было не в отчаянной храбрости, а муравьином упорстве.

Но что толку спрашивать, отчего я не с ним? Я-то знал ответ, что себе-то врать.

Из последних сил, истончаясь, лил дождь, ровный шум превратился в затихающие удары, будто наверху из последних сил выжимали мокрую тряпку.

Вода лилась на навес ресторанной веранды.

Такой дождь всегда приходит в Москву в начале июня, и, как говорится, смывает все следы. Этот дождь доказывает, что лето наступило и старое время кончилось.

А наше время продолжалось, несмотря на то, что мы вступили в тот возраст, когда ты ощущаешь уколы от упущенных возможностей, встречаясь с людьми из прошлого. То есть, ты вспоминаешь, как могло бы быть, если бы ты не поленился, или если бы продолжил биться с начальством, если бы не ушёл, не уехал или не стал строить дачу.

Про дачу, впрочем, я зря вспомнил — отчего не построить дачу? Главное, чтобы дача не построила тебя.

Итак, ты думаешь — как было бы хорошо, если тогда… Надо истребить в себе это чувство сожаления. Никакого «тогда» нет, всё прах, морок — рассыплется он, и нет следа от этих сомнений прошлого.

А тогда мир был счётен, поддавался измерению и описанию. Он был рационален, в нём всё было как на ладони — или, вернее, как на движущейся вверх-вниз меловой доске нашего факультета.

Доска в трёх наших главных аудиториях была бесконечной, её зелёный линолеум тёк сверху вниз — или поднимался вверх — в зависимости от нажатой кнопки, и формулы, написанные на прошлой лекции, часто выезжали сверху.

Когда я смотрел на это механическое чудо, то думал, что на зелёном полотне механического чуда между уравнений записаны все тайны мира. Нужно только внимательно смотреть, чтобы научиться отличать следы волшебного мела от следов мела обычного. Ну и не прогуливать, конечно.

Тогда мы знали, как отделить науку от ненауки, а потом мы увидели, как в наше дело вмешивается даже не политика, а общественное мнение. И честный учёный в какой-то момент вынужден сказать: «Не знаю» или «Мы не можем понять».

Или учёный понимает, что ему нужно кормить своих сотрудников, а деньги дают не за правильные формулы, а за эффектные фокусы, за то, что будоражит умы.

И раз за разом наука проигрывала битву объяснений. Бонасье лучше других видел это. Учёный каждый день собственной шкурой ощущает, как велик спрос на мистику.

Энергетические поля, биокоррекция и недорогой феншуй наступали на него, как иноземное полчище. Самое страшное, что тылов у учёных не было.

Бонасье спросили, что он сейчас делает.

Он ответил неожиданно:

— Я работаю в школе. Ну и во Дворце пионеров, хотя какие сейчас пионеры… Мы хотим сделать сайт с разбором основных мифов. В первую очередь, по биологии и биофизике. Но хорошо бы и про всё остальное. Ну там про американцев, не летавших на Луну, про пришельцев, нарисованных на стенах пещер… И всякое такое. Сайтов-то много, но нужен авторитетный. Последняя инстанция.

— Тут надо с детей начинать, — сказал Кузнецов.

— Я детей физике и учу, — парировал наш трактирщик. — И ещё астрономии: кружок-то у меня астрономический. А то позор какой — то планета Нибиру к нам летит, то на отрывном календаре майя остался последний лист… Календарь майя! А? Каково? У них календарь кончился, у них тридцать первое декабря настало, вот ужас… Только мне пора, ребята — да и дождь кончился.

Бонасье прихватил свою наглядную агитацию и вышел. Мы поглядели на дверь, которая за ним закрылась. На двери блестел огромный календарь с полуголой японкой, будто взятый напрокат из нашей юности. Красавица с календаря смотрела на нас с некоторой брезгливостью.

Наверняка ей нравился Бонасье, а мы оказались мужчинами так себе.

Я посмотрел во двор, где ещё гулко капало с деревьев.

Одинокий солдат научного мировоззрения шёл через двор.

Он был похож на того отчаянного солдата разбитой армии, что продолжает драться несмотря ни на что. Он забыт своим императором и командирами, но верен им пожизненно.

Друг наш шёл, сутулясь, и казалось, что он тащит на плече не бумажную трубу из листов ватмана, а тяжёлое копьё.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


05 октября 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-10-07)




Извините, если кого обидел.


07 октября 2013

(обратно)

Чёрный кофе (День милиции, 10 ноября) (2013-10-08)


— Будете кофе? — официантка наклонилась к самому уху старика.

Он поднял на неё белые выцветшие глаза и дёрнул плечом. Официантка ненавидела его в этот момент — придётся потратить полчаса, чтобы понять, что он хочет. Старик приходил каждое утро, и заказывал одно и то же, кофе с рогаликом или булочкой. То с рогаликом, то с булочкой. Но что сегодня… И она повторила ещё раз:

— Кофе?

Старик чётко выговорил слова, будто диктор учебного фильма:

— Кофе-малый, вместо рогалика коньяк на два пальца.

Коньяк он мог себе позволить, хотя пил всего два раза в год. Один раз — на день Поминовения павших, а второй сегодня, в День милиции. Давно не было никакой милиции, его товарищи давно превратились в пепел, всё переменилось.

И повсюду был кофе, вкус которого он узнал раньше многих. Теперь его можно было попробовать в любой забегаловке — но он застал иные времена.

Кофе он попробовал лет сорок назад.

Бронетранспортёр фыркнул, дёрнулся и рванул по проспекту, набирая скорость. Двадцать горошин бились в железном стручке, двадцать голов в сферических шлемах качались из стороны в сторону.

Рашида (тогда его никто ещё не звал Ахмет-ханом) взяли на задание в первый раз. Все смотрят на тебя как на чужака, все глядят на тебя, как на недомерка, ты ничей и никчемен — это было всего через месяц после натурализации. И поэтому лучше было умереть, чем совершить ошибку.

Грохотал двигатель — тогда на технике стояли ещё дизельные движки, электричество было дорого — и вот Рашид слушал рёв, обнимал штурмовую винтовку как девушку, стучал своей головой в шлеме о броню.

— Сейчас, сейчас, — сержант положил ему руку на плечо. — Сейчас, готовься. Не дрейфь, парень.

Бронетранспортёр ссыпал на углу двух загонщиков, ещё двое побежали к другому концу улицы. Слева переулок, справа забор, впереди одноэтажный шалман. Машина взревела, окуталась сладким дымом и ударила острым носом в стальную неприметную дверь. Отъехала и снова ударила.

Дверь прогнулась и выпала из косяка — туда в пыль прыгнули первые бойцы социального обеспечения. Вскипел и оборвался женский крик. Ударили два выстрела. Рашид бежал со всеми, стараясь не споткнуться — опаздывать нельзя, он молод, он самый младший и он только что натурализован.

Ему нельзя опоздать.

Коридор был пуст — только два охранника, скорчившись и прижав колени к груди, лежали около развороченного проёма.

В ухо тяжело дышал сержант, резал плечо ремень винтовки.

Группа вышибала двери, проверяла комнаты и, наконец, уткнулась в новую стальную преграду. Скатали пластиковую колбаску, подожгли — и эта дверь, вынесенная взрывом, рухнула внутрь.

Сопротивления уже не было. Трое в комнате подняли руки, четвёртая — женщина — билась в истерике на полу.

На столе перед ними было то, за чем пришли бойцы. Ради этого несколько месяцев плели паутину капитаны и майоры, ради чего сержант мучил Рашида весь этот месяц.

В аккуратных пластиковых пакетах лежал коричневый порошок. Сержант наколол один из пакетов штык-ножом.

— Запомни, парень, — это и есть настоящий кофе. Лизни, давай.

Рашид послушно лизнул — на языке осталась горечь.

— Противный вкус.

— Ну, так без воды его никто не принимает.

И горький вкус остался на языке Рашида навсегда.


Прошло много лет.

Он видел много кофейных притонов — он видел, как в развалинах на юге города нищие наркоманы кипятят кофейный порошок на перевёрнутом утюге. Он видел, как изнеженные юнцы в дорогих клубах удаляются в туалет, чтобы в специальном окошке получить от дилера стакан кофе.

Потом картинка менялась — юнцы сначала хамили, потом сдавали друзей и приятелей, оптом и в розницу торгуя их фамилиями. Потом за ними приезжал длинный как такса электрокар с тонированными стёклами. Дело закрывали, а менее хамоватые и менее благородные посетители клубов отправлялись на кабельные работы.

Нищие кофеманы обычно молчали — терять им было нечего.

Коричневая смерть — вот что ненавидел Рашид Ахмет-хан. Тогда его ещё звали так, ещё год — и он сменит имя, он станет полноправным гражданином Третьего Рима. И никто не попрекнёт его происхождением.

А происхождение мешало, особенно на службе в Министерстве социального обеспечения. Кофе давно звали мусульманским вином.

Это был яд, который приходил с юга — там, на тайных плантациях, зрели зёрна. Там кофе сортировали, жарили и мололи.

На подпольных заводах стояли рядами кофемолки, перетирая кофе в коричневую пыль и удваивая его стоимость.

С юга текли коричневые контрабандные ручьи — вакуумным способом пакованные брикеты кофе перекидывали через границу с помощью примитивных катапульт, переправляли управляемыми воздушными шарами.

И каждый метр на этом пути всё более увеличивал стоимость коричневой смерти. Смерть двигалась к северу, запаянная в целлофан, будто в саван.

Человек не мог пройти через границу — умные мины превращали курьера в перетёртое мясо без взрыва. Но поток с юга, казалось, не нуждался в людях. Люди появлялись потом, когда появлялись потребители, когда перекупщики сменялись покупателями.

Банды кофейников с окраин сходились на сходки, назначали своих смотрящих, выставляли дозоры. На любое движение сил Министерства социального обеспечения они отвечали своим незаметным, но действенным движением.

Ахмет-хан хорошо знал историю коричневого порошка. Для него он был навсегда связано с рабством — везде, где был кофе в старом мире, там плантация была залита потом и кровью раба. Миллионы работников, имен которых он никогда не знал, и в правильности национальности которых можно было усомниться, положили свою жизнь за кофе. И вот это Ахмет-хан знал очень хорошо.

Коричневый бизнес был неистребим.

Не так давно начальство сообщило им, трудягам нижнего звена, что пришла новая эра.

Оказалось, что три студента-химика успешно выделили из кофейного сусла экстракт, который не нужно никуда возить. Они, повторив чикагский эксперимент Сатори Като, научились экстрагировать из кофе главную составляющую — белые кристаллы.

Один студент тут же погиб, попробовав продукт и по недоразумению превысив дозу. Двое других погибли через два дня при невыясненных обстоятельствах.

Но факт оставался фактом — теперь все жили по-новому.

Уходило старое время подпольных кофеен. Уходит время аромата и запаха, споров о том, нужен ли сахарный порошок, и если да — сколько его положить в кофейник.

Время ушло, и бандиты старого образца уступали место промышленной корпорации. Кофемахеры в кафтанах на голое тело, колдовавшие над раскалёнными песочными ящиками в потайных местах метрополитена, вытеснялись химиками в белых халатах.


Хейфец был человек с дипломом. Он получал особые стипендии, сутками не вылезал из библиотек — но по виду был похож на маленького мальчика, заблудившегося среди стеллажей. Четыре года он рисовал молекулярные цепочки, четыре года он складывал и вычитал, множились в его голове диаграммы состояний. Плавление и кипение бурлили в его мозгах — да только главными были алкалоиды и триметилксантин в частности.

Людьми двигал кофеин — два кольца, кислородные и метильные группы — все было просто, как в учебнике, но Хейфец понимал, что ему нет пути в этот внешне простой мир. Тайный, обширный мир кофейных корпораций. Его знакомый, делая плановый опыт по метилированию теобромина, вдруг получил белые кристаллы — опрометчиво, хоть и невнятно, похвастался на кафедре. Он пропал не на следующий день, а через несколько часов. Ни тела, ни следов его никто не нашёл. Гриша Хейфец тогда сделал для себя вывод — цивилизация не хочет удешевления продукта, она хочет, чтобы продукт был дорогим. Вот что нужно глупому человечеству, которое не улучшить.

По крайней мере, улучшение человечества в Гришины планы не входило.

Он только внешне походил на мальчика, он даже отзывался, если его так окликали, но внутри работали рациональные схемы — весь мир описывался цепочками химических реакций.

Его друзья, так же как он, тайно экспериментировали с кофейным зерном — работать приходилось ювелирно, чтобы обмануть телекамеры, моргавшие из каждого угла. Друзья сублимировали воду из коричневого порошка, меняя давление и температурный режим. Это нарушало его картину мира — кофе должен было дорожать, а не дешеветь.

Поэтому он как бы случайно проговорился знакомой на вечеринке — шестерёнки невидимого механизма лязгнули, встали в новое положение и снова начали движения.

Мальчик Гриша внезапно поменял тему работы. Ушёл к биологам в другой экспериментальный корпус, а вскоре снял для экспериментов маленький домик рядом с университетом.

Осведомитель переминался на крыльце — его положение было незавидным. Информация оказалась ложной, дом был чист, не было в нём решительно ничего, кроме мебели, пыли и продавленных диванов. И сомневаться не приходилось. Ахмет-Хан сам вёл зачистку. Дом был пуст, но брошен недавно — даже кресло хранило отпечаток чьего-то тощего полукружия.

В подвале было подозрительно пусто — пахло помётом, по виду кошачьим. Но кошки разбежались, покинув клетки, сорвав занавески и исцарапав подоконник. На газоанализаторе мигал зелёный огонёк, мерно и неторопливо.

Ахмет-хан привалился к стене. Дело в том, что в доме тут и там гроздьями висел чеснок. Гирлянды чеснока струились по рамам, колыхались на нитках, свисавших с потолка.

Это было подозрительно — чесноком часто отбивали кофейный запах. Чеснок сбивал с толку служебных собак, да и газоанализатор в присутствии чеснока работал нечётко. Только пристанешь к хозяевам, ткнёшь пальцем в гирлянды и связки — тебе скажут, что боятся комаров. Комары — это был известный миф о существах, сосущих кровь по ночам. Комары приходили в сумерках и успевали до утра свести с ума укушенных и лишённых крови людей.

Никто не верил в комаров до конца, никто не мог понять, есть ли они на самом деле. В комиксах их представляли то как людей с крыльями, то как страшных зубастых монстров. Внутри телевизионного ящика то и дело появлялись люди, видавшие комаров — но они показывались, как и сами комары, только после полуночи, в передачах сомнительных и недостоверных. Некоторые демонстрировали следы укусов по всему телу — но Ахмет-хан не верил никому.

Он верил только в одно — что чеснок в Городе используется для того, чтобы отбить запах. Это знает всякий. И чаще всего он используется, чтобы отбить запах кофе.

Кофе — вот что искала его группа социального обеспечения. Но подвал был чист.

За окном нарезала круги большая птица, нет, не птица — это вертолёт-газоанализатор, барражировал над кварталом. И всё равно — не было никакого толка от техники.

Оставалось только взять пробы и нести нюхачам в Собес. Там несколько пожилых ветеранов, помнящих ещё довоенные времена свободной продажи кофе, на запах определяли примеси — ходили слухи, что лейтенант Пепперштейн мог отличить по запаху арабику от робусты. Но никто, впрочем, не доверял этой легенде.

Всё дело было в том, что Ахмет-хану было действительно нечего искать в подвале — потому что всё самое ценное оттуда вынес мальчик Гриша.

Гриша прошел по улице до угла спокойным шагом, вразвалочку. Он издавна усвоил правило, гласившее — если сделал что-то незаконное, иди медленно, иди, не торопясь, иначе кинутся на тебя добропорядочные граждане и сдадут куда надо.

Но пройдя так два квартала, он не выдержал — и побежал стремглав, кутая что-то краем куртки.

Мальчик Хейфец бежал по улице, не оглядываясь. Не спасёт ничего — ни вера, ни прошлые заслуги отца, первого члена Верховного Совета, потому что он работал на ставших притчей во языцех хозяев кофемафии.

А на груди у него, будто спартанский лисёнок, копошился пушистый зверок.

Этого зверка искали араби и робусты и дали за него столько, что Грише не потратить ни за пять лет, ни за десять — да только Гриша знал, что не успеет он потратить и сотой доли, как его найдут с дыркойв животе, с кофейной гущей в глотке. Так казнили предателей, а предателем Гриша не был.

Он бежал по улице и радовался, что дождь смывает все запахи — дождь падает стеной, соединяя небо и землю. Шлёпая по водяному потоку, водопадом падающему в переход, Хейфец пробежал тёмным кафельным путём, нырнул в техническую дверцу и пошёл уже медленно. Над головой гудели кабели, помаргивали тусклые лампы.

Зверок копошился, царапал грудь коготком.

Хейфец остановился у металлической лесенки, перевёл дух и начал подниматься. Там его уже ждали, подали руку (он отказался, боясь выронить зверка), провели куда нужно, посадили на диван.

И вот к нему вышел Вася-робуста.

— Спас кошку?

Хейфец вместо ответа расстегнул куртку и пустил зверка на стол. Зверок чихнул и нагадил прямо на пепельницу.

Вася-робуста сделал лёгкое движение, и рядом вырос подтянутый человек в костюме:

— Владимир Павлович, принесите кошке ягод… Свежих, конечно. И поглядите — что там.

Подтянутый человек ловким движением достал очень тонкий и очень длинный нож и поковырялся им в кучке. Наконец, он подцепил что-то ножом и подал хозяину уже в салфетке.

Вася-робуста кивнул, и перед зверком насыпали горку красных ягод.

Зверок, которого называли кошкой, покрутил хвостом, принюхался и принялся жрать кофейные ягоды.

В этот момент Хейфец понял, что материальные проблемы его жизни решены навсегда.


Ахмет-хан сидел в лаборатории Собеса и стаканами пил воду высокой очистки. Старик Пепперштейн ушёл, и пробы для анализа принимал его сверстник Бугров.

Он звал его по-прежнему — Рашидом, и Ахмет-хан не обижался. У них обоих была схожая судьба — недавняя натурализация, ни семьи, ни денег — один Собес с его государственной службой.

У Бугрова в витринах, опоясывающих комнату, были собраны во множестве кофейные реликвии — старинные медные ковшики, на которых кофе готовился на открытом огне и в песочных ящиках, удивительной красоты сосуды из термостойкого цветного стекла, фильтрационные аппараты, конусы на ножках или фильтр, что ставили когда-то непосредственно на чашку, электрические кофеварки, в которые непонятно было, что и куда заливать и засыпать.

Чудной аппарат блистал в углу хромированным боком. Этот аппарат состоял из двух частей, и водяной пар путешествовал по нему снизу вверх — через молотый кофе. Набравшись запаха и кофейной силы, этот пар транспортировал их в верхнюю часть.

Старик Пепперштейн рассказывал сослуживцам, что по цвету кофейной шапки из этого аппарата он может определить стоимость и состав кофе до первого знака после запятой.

Но кто теперь смотрит на эти шапки — в эпоху растворимых кристаллов и суррогатного порошка.

— Ты слышал про легалайс? — спросил Бугров, наливая ещё воды.

— Про это дело много кто слышал, да только непонятно, что с этим будет. Вчера на совещании говорили, решён вопрос со слабокофейными коктейлями. Это всё, конечно, отвратительно.

— Знаешь, я иногда думаю, что кофе нам ниспослан сверху — чтобы регулировать здоровье нации. — Бугров был циничен, проработав судмедэкспертом десять лет. — Я вскрывал настоящих кофеманов, а ты только на переподготовке слышал, какая у них сердечно-сосудистая, а я вот своими руками щупал. Всех, у кого постоянная экстрасистолия, можно сажать.

Иногда я думаю, что наше общество напоминает котелок на огне — вскипит супчик, зальёт огонь и снова кипит. Я бы кофеманов разводил — если бы их не было. Да ты не крути головой, тут не прослушивается — а хоть бы и прослушивали, куда без нас.

Мы состаримся, и над нами юнцы жахнут в небо, как и положено на кладбище ветеранов, и всё — потому что нас некуда разжаловать. А вернее, никто не пойдёт на наше место.

Ахмет-хан соглашался с Бугровым внутри, но не хотел выпускать этого согласия наружу. Он был честным солдатом армии, которая воевала с кофеманами. Общество постановило считать кофеманов врагами, и надо было согнуть кофеманов под ярмо закона.

Это было справедливо — потому что общество, измученное переходным периодом и ещё не забывшее ужас Южной войны, нуждалось в порядке. Оно нуждалось в законе, каким бы абсурдным он кому ни казался.

Сам Ахмет-хан мог бы привести десяток аргументов, но главным был этот — невысказанный.

Красные глаза кофеманов, их инфаркты, воровство в поисках дозы — всё это было.

Но главным был общественный запрет. Нет — значит, нет.

— Бугров, я сегодня видел странное место. Ни запаха, ни звука. Нет кофе в доме. А по всем наводкам, это самое охраняемое место Васи-робусты.

— Бывает, — ответил Бугров, прихлебывая воду. — Может, запасная нора.

— Да нет, у меня чутьё на это. И подвал весь загажен. Клетки, правда, пустые — тут Ахмет-хан поднял глаза на Бугрова и удивился произошедшей перемене.

— Клетка, говоришь… А большая клетка?

— Метр на метр. Их там две было — обе пустые, загажено всё…

Бугров поднялся и включил экран в полстены.

— Вот кто жил в твоём подвале.

Мохнатые звери копошились на экране, дёргали полосатыми хвостами, совали нос в камеру.

— Это виверра, дружок. С этой виверрой Вася-робуста делает половину своего бизнеса — она жрёт кофейные плоды и ими гадит. Их желудочный сок выщелачивает белки из кофейных зёрен, а само зерно остаётся целым. Цепочки белков становятся короче… А впрочем, это спорно. Главное, что одно зернышко, пропущенное через виверру, стоит больше, чем мы с тобой заработаем за год. Я тебе скажу, если бы ты поймал виверру, то был бы завтра майором.

— Ты думаешь, мне хочется быть майором?

Бугров посмотрел на него серьёзно.

— Если бы я думал, что хочется, не стал бы тебя расстраивать. Наша с тобой служба — что рассветы встречать: вечная. А человечество несовершенно — всё в рот тянет. Да много ли съест наша виверра, а?

Ахмет-хан вздохнул — жизнь почти прожита. Он помнил, как работал под прикрытием и в низких сводчатых залах сам молол кофе для посетителей. Он помнил старых предсказателей, которые ходили между столами и предсказывали будущее по гуще. Гущи было много, и хотя глотать её не принято, но для вкуса настоящего кофе, густого и терпкого, плотного и похожего на сметану — она была необходима.

Тогда гуща текла из фарфоровой чашки, гадатель отшатывался, смотрел на Ахмет-хана безумными глазами — а в подпольную кофейню уже вбегали десантники Собеса, кладя посетителей на пол…

И вот жизнь ему показывала ещё раз, что все логические конструкции искусственны, а люди ищут только способа обмануться.

Он посмотрел ещё раз в глаза виверре, что кривлялась и прыгала на экране, и решил, что оставит её живого собрата в покое.

Хейфец смотрел на старика за соседним столиком, ожидая официантку. Известно было, что старик приходит в кофейню каждое утро. В этот раз он заказал коньяк — видимо, день рождения или кто-то умер. У таких людей одинаковы и праздники, и похороны.

Хейфец всегда точно опознавал таких — тоска в глазах, свойственная всем не-нативам Третьего Рима. Но у этого была прямая спина: видимо, бывший военный, пенсия невелика, но на утреннюю чашечку чёрного густого кофе хватает.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


08 октября 2013

(обратно)

* * * (2013-10-09)


Горелик Я. М. Два портрета. — Ер.: Айастаи, 1987. 46 е., ил. СУРЕН ШАУМЯН


09 октября 2013

(обратно)

Общество мёртвых поэтов (2013-10-20)


Ещё ночью лейтенант услышал сквозь обшивку лёгкий треск и понял, что это отходит от бортов последний лёд.

Это означало, что дрейф заканчивается, но сил для радости уже не хватило.

Лейтенант снова заснул, но ему снился не тот сон, что часто приходил к нему среди льдов. Там ему снилась деревенская церковь, куда его, барчука, привела мать. В церкви было тепло, дрожало пламя свечей, и святые ласково смотрели на него сверху. Он помнил слова одного путешественника, что к холоду нельзя привыкнуть, и поэтому все полтора года путешествия приходил в этот сон, чтобы погреться у церковных свечей.

Но теперь ему снился ледяной мир, который он только что покинул и бесшумное движение таинственных существ под твёрдой поверхностью океана. Лейтенант всегда пытался заговорить с ними, но ни разу ему не было ответа. Только тени двигались под белой скорлупой.

Сейчас ему казалось, что эти существа прощаются с ним.

К полудню «Великомученик св. Евстафий» стал на ровный киль.

Корабль стал лёгок, как сухой лист.

За два года странствия многие внутренние переборки были сожжены.

Огню было предано всё, что могло гореть и греть экипаж. Но теперь запас истончился и пропал, как и сам лёд, окружавший его.

Северный полюс не был достигнут, но они остались живы.

Неудача была расплатой за возвращённое тепло, и мученик-наставник печально смотрел с иконы в разорённой кают-компании.

Теперь вокруг них лежал Атлантический океан, серый и безмятежный. Матросы уже не ходили, а ползали по палубе. Он сами были похожи на тени неизвестных арктических богов, загадочных существ, что остались подо льдами высоких широт.

Они подняли паруса и начали самостоятельное движение на юг.

В этот момент лейтенант пожалел, что отпустил штурмана на Большую землю. Полгода назад штурман Блок и ещё девять человек ушли по льдам в направлении Земли Франца-Иосифа, чтобы искать помощи.

Но это было объяснение для матросов — на помощь лейтенант не надеялся.

Он надеялся на то, что хотя бы эти десять человек выживут, и вернутся в большой мир, где снег и лёд исчезают весной.

И в этот мир тепла и травы попадёт так же сундучок, который взял с собой штурман.

В сундучке были отчёты и рапорты морскому министерству, письма родным и две коробки с фотопластинками.

— Ничего, поэты всегда выживают, — сказал штурман в ответ на немой вопрос лейтенанта.

Штурман действительно пописывал стихи и даже напечатал пару из них в каком-то по виду роскошном журнале. Стихи лейтенанту не понравились, но он не стал расстраивать штурмана. Он взял под козырёк, наблюдая, как десять человек растворяются в снежном безмолвии. Собак уже не осталось, и они волочили сани с провизией сами.

Но это было полгода назад, а сейчас, стоя на палубе, лейтенант пожалел, что отпустил штурмана.

Океан лежал перед ним, как лужа ртути.

Ещё несколько дней, и они окажутся на торговых путях, где из Старого Света в Новый, движутся огромные плавучие города.

В этот момент прямо по курсу на неподвижной поверхности возник бурун.

Лейтенант сперва решил, что это кит, но бурун тут же вырос в стальной пень над гладкой поверхностью океана. Лейтенант видел такие в кронштадской гавани — железные рыбы, обученные плавать под водой. «У них есть радио… Или там радиотелеграф, это ведь тоже сгодится», — успел подумать он.

Но в этот момент от железной рыбы отделилась пенная струя.


Радиостанция на подводной лодке действительно была — мощный «Телефункен», радиусом действия в сто сорок миль.

Но командир лодки старался им пользоваться пореже, соблюдая скрытность. Это бесило штабных связистов, но внезапно оказалось, что капитан угадал то, что не мог никто предвидеть.

Он будто предчувствовал, что русские поднимут сигнальную книгу с ушедшего на дно крейсера «Магдебург». Теперь и русские, и англичане свободно читали секретные радиограммы, а вот радиограмм с этой лодки не читал никто.

Их не было.

Но у капитана и без целеуказания был особый нюх — он появлялся именно там, где англичане пытались прорвать блокаду.

Будто сказочный волк, он потрошил беззащитных овец, ничуть не боясь их вооружённых пастухов.

Как-то раз он расстрелял как в тире целый конвой — четыре корабля. А потом снова растворился в холодном тумане Атлантики.

Начальство не любило его за излишнюю самостоятельность. Подчинённые, впрочем, подчинялись: как дети — отцу.

Даже в штабе его звали «Папаша Мартин». У капитана было много имён — Мартин Фридрих Густав Эмиль… Но у всех них было много имён — штурмана звали Райнер-Мария, лейтенанта, ответственного за пуск торпед — Георг Теодор Франц Артур, а врача — Готтфрид Фриц Иоганн.

Готтфрид был сыном лютеранского пастора, и оттого — к обычному цинизму военного врача примешивался особый фатализм.

Во время подзарядки батарей они наблюдали грозовой фронт.

Райнер в очередной раз рассказал, как в прежней жизни он летал бомбить Лондон.

Райнер прежде летал на «цеппелинах», но по странному желанию и чьей-то протекции перевёлся на флот.

Тогда тоже была гроза, и Райнер вдруг увидел, что вся гондола озаряется тусклым голубым светом.

Раньше он никогда не видел такого: стволы пулемётов горели голубым пламенем, вокруг голов экипажа сияли нимбы, будто на иконах. Огни святого Эльма сияли повсюду, а «Цеппелин» шёл через чёрное облако, волоча за собой мерцающий хвост.

Когда Райнер решил уточнить координаты, то циркуль ударил его током. Разряды электричества кусали экипаж как пчёлы, защищающие улей.

Но самое страшное было впереди — дирижабль шёл прямо на грозовое облако и вот стена из молний поглотила его.

— Знаете, господин капитан, — задумчиво сказал Райнер, — если бы в ту минуту хоть один мотор отказал бы… Но вам понятно. Корпус стонал, я никогда не думал, что он может издавать такие звуки. Нас спасло чудо — ведь над головой у нас водород, и одна только вспышка…

Слушая его, капитан понял, отчего в голове у штурмана воздушная война мешается с войной на море.

Накануне они сидели за крохотным офицерским столом, и капитан меланхолично спросил:

— Райнер, скажите, милый, отчего вы пошли на флот? Это ведь ошибка романтиков — сидеть в стальном гробу, обоняя немытые тела экипажа. Вы же летали на «Цеппелине» — птица смерти, огонь с небес и всё такое.

Штурман пожал плечами. Он и сам думал об этом. Последнее время «цеппелины», бомбившие Лондон, шли над облаками, чтобы их не замечали английские прожектора.

Только один наблюдатель висел внизу на длинном тросе. Это было очень поэтично — он один, как ангел смерти, летел бы под облаком, откуда сыпались бомбы. Огненные цветы прорастали между домов — как в последние времена.

Но штурман, помолчав, сказал правду:

— Я хотел увидеть чудовищ.

— Чудовищ?

— Да. Среди волн, у полярных льдов живут древние боги. И главный из них — гигантский осьминог, которому чужды сострадание и любовь. Я хотел бы заглянуть ему в глаза.

— Боюсь, вам Райнер, недолго бы пришлось смотреть в глаза такому существу.

— Наш век вообще недолог. Вспомните, как охотно нам дают прибавки к жалованию — они знают, что немногие вернутся. Нас выдаёт бурун от перископа и пузырьки воздуха от торпед. У нас в любой момент могут встать насосы, и вода останется в балластных цистернах навсегда. По сравнению со смертью в железном гробу, визит к божественному осьминогу — чистое счастье.

— Я бы на вашем месте, Райнер, всё-таки предпочёл бы «Цеппелины», — капитан встал и полез по узкому коридору в рубку.


И вот перед ними возникло судно, похожее на «Летучего голландца».

Изрядно потрёпанное, оно двигалось прямо на них.

Новый «Летучий голландец» шёл под парусом.

Капитан вжал лицо в гуттаперчевую маску перископа — и в этот момент ветер распахнул перед ним линялый трёхцветый флаг.

— Это русские, — с удивлением выдохнул он.

На мостике стоял русский офицер в военной фуражке — папаша Мартин чётко видел его лицо сквозь цейссовское стекло. Он вспомнил, что те моряки, что успевали посмотреть в глаза капитану «Летучего Голландца», получали шанс на жизнь.

Нужно было выслать досмотровую группу, снять экипаж, прежде чем уничтожить судно — но за спиной папаши Мартина разворачивался британский флот. Большой королевский Флот шептал ему в ухо скороговорку смерти, будто судья зачитывал приговор.

Час или два — и армада придёт к нему. Так она пришла за U-29, и британский линкор, не сделав ни единого выстрела, подмял под себя лодку Веддингена, отправив на дно двадцать восемь небритых и ошалевших от недостатка воздуха моряков. Папаша Мартин знал, что Веддинген уже потопил четыре английских крейсера, но счёт по головам хорош для штабов.

Для временно живых счёт иной.

Папаша Мартин нарушил молчание:

— Готовить торпеды!

Две лампочки моргнули и загорелись ровным зелёным огнём.

— Подготовиться к пуску!

— Носовые аппараты готовы к пуску, господин капитан.

Лейтенант откинул колпачок, закрывающий кнопку выстрела первой торпеды, и положил на неё палец. Время было вязким, как техническое масло, но ждать знамения было нечего. Рука с жертвенным ножом была занесена над агнцем, но Бог не появился. Через минуту лодка выплюнула стальной цилиндр диаметром в полметра. И через тридцать секунд в пятистах метрах перед лодкой встал фонтан воды и обломков.

— Вторая не понадобится, — сказал рядом штурман.

Папаша Мартин заложил циркуляцию: лодка кружила вокруг добычи, будто волк вокруг раненого зверя.

Однако всё было понятно и так.

Никто не выплыл — на воде болталось лишь несколько досок.


Ночью они всплыли для подзарядки аккумуляторов. В отсеках уже слышался едкий запах хлора, и Готтфрид хлопотал над двумя отравившимися матросами.

Капитан курил, держась за леера рубки.

— Скажите, милый Райнер, насколько поэтичны русские?

— Я был на Волге… — Один мой товарищ отвёл меня к хорошему поэту — он, кстати, тоже моряк. Штурман, да. Когда погиб «Титаник», то мы прочитали об этом в газетах. Вокруг были русские леса, деревья занесены снегом до макушек. Великая река стала и по мёртвой твёрдой воде мужи в тулупах ехали на своих косматых лошадках… Чёрт, я не об этом.

Где-то вдалеке от нас гигантский корабль исчез под водой и люди умирали, покрываясь коркой льда. И тогда этот русский моряк… «Жив океан», — сказал этот русский. В том смысле, что стихия превыше железных городов на воде.

— Он действительно поэт, этот штурман. А поэты всегда выживают.

— Наверняка, — ответил Райнер. — Тем более, что он полярный штурман, а они не воюют.

Лодка надышалась сырым воздухом и ушла в глубину.


А ночью, поворочавшись на своей койке, папаша Мартин снова пришёл на свидание к Богу.

Бог был печален.

— Я хочу служить тебе. Мои руки в крови, но иначе не переустроить мир. Да, враги умирают, но иначе не возродится великая поэзия рыцарства. Филистёры уже победили поэзию, но есть ещё шанс вернуться. Да это страшно, но ведь ты этого хотел. Я всё сделал правильно.

Бог молчал, и это было тяжелее всего.

— Это был враг, мы воюем с ними уже полгода.

В последний момент, когда сон уже рвался на части, расползаясь, как ледяное поле, дошедшее до тёплого течения, он обернулся.

— Нет, нет, — я вовсе не это имел в виду, сказал Бог.

Рядом с ним стоял русский в фуражке.

Русский сказал, глядя в сторону: «Среди рогов оленя ему явился образ распятого Спасителя. Спаситель поднял глаза и сказал: «Зачем преследуешь ты Меня, желающего твоего спасения?» Вернувшись с охоты домой, он крестился вместе со своей женой и сыновьями, с коими был разлучён. Скот его пал, а слуги расточились. Он воевал, был увенчан лаврами, а отказавшись поклоняться прежним богам, брошен был зверям, но звери не тронули его.

И тогда бросили их в раскалённого медного быка, но и после смерти тела их остались неповреждёнными».

Папаша Мартин представил себе зверей отчего-то похожих на белых медведей, и быка, что был прямой противоположностью арктическому холоду.

Сначала он думал, что русский, говорит о своём небесном патроне, но оказалось, что он говорит о своём корабле.

Жалкий, истрёпанный долгим плаванием, корабль исчез в столбе огня и воды, и поэтического в этом было мало.

Русский не был врагом, но он стал жертвой, сгорев внутри медного истукана войны. Мартин ещё раз подумал о том, что стал орудием, которое ввергло в огонь любившего льды и снег русского медведя. Но Бог не хотел этого, он хотел чего-то другого. А теперь Бог молчал и не объяснял ничего.


— Рыцарская война закончилась, когда изобрели пулемёт, — сказал как-то за столом Райнер.

— Нет, рыцарская война закончилась, когда изобрели арбалет. Когда простолюдин с этой штукой из дерева и воловьих жил получил возможность убивать на расстоянии.

Мы теряем честь, которая понималась как арете, будто античная добродетель. Раньше мы могли потерять только вместе с жизнью, а в век электричества честь исчезла. Остались еда, кров и достаток.

— Женщины не умирают, спасаясь от изнасилования, а бросаются навстречу блуду, — спорил с ним папаша Мартин.

— Но и война иная, капитан. Воюют насильно призванные, а не рыцари. Некому крикнуть «Монжуа» во время кавалерийской атаки. Обороняющиеся сидят не в крепостях, а в жидкой окопной грязи — храбрости нет, а есть статистическое выживание.

Иприт не выбирает между трусом и смельчаком.

Маркитант важнее солдата.

И вместо мгновений ужаса и бесстрашия перед нами месяцы постоянной опасности.

Смерть возвращает поэзию в жизнь, потому что жизнь убыстряется.

Вера теснится наукой, бессмертие кажется достижимым с помощью растворов и гальванических проводов.

Райнер посмотрел на командира печально:

— Только уже софисты учили арете за мзду — это давно покупная доблесть. Мы хотим переустроить мир и внести в него суровую поэзию веры, но человеческая природа берёт своё. Измазавшись в крови, мы пытаемся придумать новое слово для нового мира, а мир всё тот же — и за морем в муках рожают детей, и мечтают не о поэзии, а о сытости и здоровье потомков.

Новый мир оказывается не менее кровожадным, чем старый.


Ночью капитан снова пришёл к Богу. Бог был не один, с ним был старый кантор капеллы святого Фомы в своём ветхом парике.

Они оба смотрели на капитана Мартина.

— Я привык драться, — сказал капитан. — Ты сам хотел обновления мира во имя Твоё. В яростном пожаре вернутся времена рыцарства. Начнётся новый мир, обновлённый, как после Потопа. Вместо воды, мир будет очищен огнём.

Бог заговорил, впервые за много дней.

— Я вовсе не этого хотел, — сказал Бог медленно, будто поворачивая верньер перископа.

— А что, что Ты хотел?

Но не было капитану ответа, только плотный и угрюмый воздух подводной лодки укрывал его лицо смрадным покрывалом.

«Мы сами стали Левиафаном. Мы научились разбираться в сортах смерти и выбирать наилучший. Мы теряем что-то важное, исполняя высшую волю, а надежды на успех всё нет», — успел он подумать, прежде чем забылся кратким волчьим сном.


Морской волк ещё несколько дней бродил в поисках добычи.

Однако водное пространство оставалось пустым, как чисто вымытый стол.

Наконец, на третий день поиска, папаша Мартин увидел в перископ гигантский лайнер. Судя по всему, он шёл на юг — в колонии.

Капитан подводной лодки всмотрелся в цепочки иллюминаторов — экипаж был беспечен и ничуть не соблюдал маскировки, и несколько горящих окошек делали цель лёгкой.

Папаша Мартин всматривался в силуэт корабля, прежде, чем включилось его особое зрение.

Там, в веренице круглых окошек, Оскар безошибочно угадал человека, о котором говорил старый кантор.

Пассажир в этот момент проснулся. Он совершал своё путешествие кружным путём, в обход войны.

Его давно ждали на берегу тёплой реки, где стоял основанный им госпиталь.

Там он давно начал лечить рахитичных детей и раненых на охоте туземцев.

Одинокого путника считали богом или посланцем бога, что пришёл лечить их народ, лишённый письменности.

Теперь он мечтал забыть европейское безумие, и после тяжёлого дня, наполненного чужими болезнями, касаться белых и чёрных клавиш.

Но в этот момент пассажир почувствовал, как в недрах фортепиано, что покоилось в трюме, лопнула струна. Он давно научился чувствовать такие звуки — а этому фортепьяно предстояло совершить долгий путь в сердце Африки.

Пассажир сел на койке, бессмысленно озираясь.

Он и сам не знал, что хотел увидеть во мраке каюты.

Пассажир чувствовал мерную дрожь машины где-то там, внизу, в угольном и масляном нутре корабля.

Но он чувствовал, как смерть ходила совсем рядом, кругами.

Он физически ощущал её присутствие.

Пассажир вздохнул, и вдруг вместо молитвы в его голове всплыло старое стихотворение.

Смерть была рядом, и тело его покрылось липким последним потом. Он, было решил, что это сбоит сердце — всё-таки он был врач. Но нет, смерть была вовне — среди холодной воды.

Он читал это стихотворение, что сочинил в свой первый приезд в Африку. Про то, как заходит солнце над озёрами и звери прячутся в норы. Про то, как умолкают птицы, потому что природа умирает. Но человеку ещё рано умирать и он надеется на новый восход и рассказывает об этом своей женщине.

И как только он дочитал последнюю строчку, его отпустило.

Страх ушёл, смерть отступила

Она растворилась в стылой воде Атлантики.


Папаша Мартин курил на палубе после отменённой ночной атаки.

Они были опять одни — поэты, брошенные в море и живущие в чреве железной рыбы-левиафана.

Не было вокруг никого. Только в вышине над ними плыли небесные рыбы, внутри которых ждали своего часа бомбы.

Длинные сигары дирижаблей шли над ними, ощетинившись пулемётами, и несли смертный груз спящим городам.

Райнер манипулировал секстаном, угольки плохого табака из капитанской трубки мешались со звёздами.

— Знаете, Райнер, — сказал вдруг капитан. — Когда кончится война, я оставлю флот.

— Понимаю вас, капитан, — безразлично ответил штурман, — после этой войны мы все переменимся. Не убеждён, кстати, что я сумею писать стихи после этой войны.

— Кто знает. Каждый может написать хотя бы одно стихотворение, даже я. Даже я, — и в этот момент капитан решил, что Бог по-прежнему может рассчитывать на него.

— Написать может каждый, но останутся ли слушатели?

— Наверняка. Не может же смерть придти за всеми сразу.

— Она может придти постепенно, и мир изменится. Он всегда изменяется постепенно, но всегда в рифму.

Про себя Райнер подумал: «Он мог бы стать священником. Да, точно, у него повадки доброго патера. Только это будет странный священник»

Над носом лодки взошла Венера, похожая на гигантскую звезду.

«Об этом тоже можно написать стихотворение. Мы забыты на земле, и только ход небесных тел напоминает нам о… О чём-то он нам напоминает… Впрочем, все стихи напоминают нам о любви», — рассудил штурман. — «Но эту тему лучше оставить кому-то другому».


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


20 октября 2013

(обратно)

Начальник контрабанды (ДЕНЬ ТАМОЖНИ, 25 октября) (2013-10-25)

— Это машина времени. Это моя машина!

Лебедев лгал — машина была вовсе не его собственностью и даже не его изобретением. Он был приват-доцентом, мелкой сошкой, человеком, которому упало в руки чужое богатство. Один профессор бежал, другой был уведён из дома людьми в кожаных куртках. И вот он унаследовал двенадцать ящиков в рваном брезенте, которые лежали на причале — там, где обрывались железнодорожные рельсы.

Лебедев замолчал, ожидая эффекта. Но никакого эффекта от его слов не было: контрабандист с повадками эмира смотрел в сторону. Ему явно было всё равно, что везти через море.

— Я должен вывезти это в большой мир — я должен, должен… Вы помогаете прогрессу… — и тут же, испугавшись, Лебедев, добавил — Конечно, это не отменяет уговорённой платы.

Человек во френче продолжал слушать его молча, разминая в пальцах дорогую английскую сигару.

Лебедев пытался объяснить, как важно то, на что согласился контрабандист в английском френче и чалме, смесь Запада и Востока, страшный сон Киплинга, порождение неустойчивых границ Юга Империи. Империи, что перестала существовать, рассыпавшись в снежную пыль на севере и разлетевшись тонким песком здесь, на юге.

Сказать, что граница здесь охранялась плохо — значило ничего не сказать. Граница вовсе не охранялась — за исключением всадников, что поделили тропы за кордон — как нищие делят прибыльные места на базаре. Всадники принадлежали разным кланам, но были неотличимы друг от друга — в английской и русской форме (со следами споротых погон), в рваных халатах и шинелях с чужого плеча.

Это тропы — через горы, от одного колодца в пустыне до другого, через море — стали пашнями и нивами, кормили множество людей.

Хлопковые фабрики встали, а нефтяные заводы стояли чёрными, оставшимися от пожаров остовами.

Сейчас через границу уходили немногие — основная масса беглецов уже схлынула, как морская волна, обнажая дно.

Приват-доцент Лебедев вёз свою машину до этого пустынного края месяц, скормив ненасытным железнодорожникам шесть мешков сахара.

За его спиной была большевистская Россия, перед ним — Персия и английские офицеры. Но на самом деле эти английские офицеры символизировали для Лебедева далёкий Кембридж и ровный стук мелка по доске.

Перед ним была Англия, а не Персия — но пока он стоял на земле Туркестана.

Лебедев устал, он знал, что за ним по следу идёт отряд чекиста Ибрагимбекова, и представлял, как Ибрагимбеков прикладывает коричневое ухо к земле и слышит каждый стук колеса по рельсам, каждый шаг приват-доцента по песку.

Железнодорожная ветка кончилась — перед Лебедевым был причал с одиноким корабликом, выбеленные здания бывшего порта и ящики, покрытые обрывками брезента. Брезент с них срезали по дороге мешочники, проникшие в вагон.

На ящиках было написано «Осторожно, заражено!» — и каждый новый грабитель отшатывался от них, прыгал вон, в мелькающую вокруг вагона степь. Те же, кто не умел читать, ломали ножи о стальные запоры из добротной крупповской стали. За неимением лучшего они рвали брезент, справедливо полагая, что на третьем году Революции в хозяйстве сгодится всё.

Теперь Лебедев затёр угрожающие надписи и, задыхаясь от жары, вёл нескончаемый разговор с местным контрабандистом.

Договор ткался из воздуха паутинной нитью, нить росла, утолщалась. Крепла. Казалось, уже всё было решено, но у Лебедева было неприятные предчувствия. Холодок неуверенности, особое ощущение льда на коже среди местного зноя. Что, если этот бородач с тонкими чертами лица откинет деревянную крышку кобуры, вытащит маузер и равнодушно выстрелит Лебедеву прямо между глаз? Кто ему помешает? Что остановит?

Поэтому Лебедев и вёл своё торопливый рассказ о том, как важен его прибор, но который, разумеется, ничто без самого Лебедева — так, жестяные шары и цилиндры, эбонит и медь. Электрохимическая машина — важная, но непригодная к продаже.

Лебедев был никуда не годным вруном, в гимназии и университете он стал лучшим только потому, что боялся списывать. Он не умел блефовать, и наука обернулась для него вереницами намертво заученных формул.

Наконец, он выдохся и замолчал.

Пауза длилась, время текло, как зной, что переливается через подоконник, струится по полу, наполняет комнату.

Лебедев тупо смотрел на «Извлеченiе изъ правилъ о пассажирскихъ вещахъ», что висело с прежних времён на голой стене таможни. В таможне давно не было таможенников, поэтому природа, не терпящая пустоты, сделала её здание местом торга контрабандистов.

«Пассажирскими вещами признаются вообще находящиеся при пассажирах вещи, бывшия в употреблении и необходимые для них в путешествии. Вещи сии как не составляющая предметов торговли, про¬пускаются беспошлинно…» — Лебедев отвык от ятей и еров, эти слова были для него как привет из прошлого мира — мира, где извозчик вёз его по Моховой, резиновые шины шуршали по брусчатке, звенела ложечка в стакане с чаем, Дуняша несла поднос по гостиной медленно, бесконечно медленно, и никак не могла донести…

Он глядел на примечание: «Находимые при досмотре проезжающих из-за границы бывшия в употреблении иностранныя игральныя и гадальныя карты не могут быть пропускаемы им ни в каком количестве, но должны быть от них отбираемы для представления в Управление по продаже игральных карт». Лебедев вспомнил незатейливую игру на даче в Мамонтовке, нахмуренный лоб профессора фон Раушенбаха — мизер в тёмную.

Нет ничего — ни профессора, ни Мамонтовки, ни извозчика. И только опись беспошлинных вещей старого мира на стене — «Бывшие в употреблении платья, обувь, белье носильное и полотенца

в количестве, не превышающем обыкновенную потребность пассажира. Золотые, серебряные и другие металлические вещи для домашнего употребления, до трёх фунтов на каждое лицо, а также дорожные несессеры всякаго рода, по одному на лицо».

Нет ничего из этого списка, а есть хитрый азиат в английском отглаженном френче, он сам, измотанный нервной лихорадкой, да машина в двенадцати ящиках, с таким трудом вывезенная из Москвы.

Контрабандист раскусил его сразу.

Он не презирал Лебедева, он давно не удивлялся липкому страху, что исходил от этих людей. Лебедев вонял страхом, как старыми носками, и контрабандист понимал всё то, чего он боится.

За время, проведённое в этих местах, начальник контрабанды видел много таких людей — бегущих, волочащих за собой своё добро, мельчающее в дороге. Многих действительно убивали — не тех, кто уходил за кордон с собственной охраной, а таких жалких приват-доцентов, что бежали из среднеазиатских городов с запуганными жёнами, незадачливых чиновников с десятком золотых червонцев, вшитых в полы форменного сюртука.

Контрабандист уже решил, что переправит Лебедева живым, но не ради денег, а ради такой же тонкой, плетущейся из воздуха, как нынешняя беседа, дружбы с майором Снайдерсом на том берегу.

Он слушал Лебедева вполуха.

Начальник Контрабанды был воином, а не торговцем. Раньше он переправлял целые караваны за южный край по приказу эмира, не беря за это ни таньга.

Раньше это было службой, и теперь он иногда сожалел, что прежнее время ушло. Он воевал со всесильным Ибрагимбековым, он воевал с Кубла-ханом, он, наконец, воевал с русскими — и только недавно нашёл себе настоящего врага. А ведь это так трудно, найти настоящего врага — особенно, когда врагов много.

У всякого Начальника Контрабанды должен быть Начальник Таможни — они как отражения друг друга в железном полированном зеркале. Но Начальник Таможни был несчастный человек, отставной офицер, потерявший ноги в Галиции. И, после хлопот жены, его сослали на место, казавшееся тогда хлебным.

Нет, сначала он был страшен. Обладая огромной физической силой, он скакал по пустыне, и ловил контрабандистов как медлительных черепашек. Однажды он, швыряясь бочками, с причала потопил две лодки Начальника Контрабанды.

Но недавно у него умерла от холеры жена, а затем умер ребёнок.

После этого Начальник Таможни потерял лицо. Его лицо смыли слёзы, а водка довершила дело. Теперь у Начальника Таможни не было ни глаз, ни рта. Человек без лица потерял свою силу, словно бритый Самсон, и контрабанда здесь стала делом безопасным.

Начальник Контрабанды даже жалел, что так вышло — ему не нравилась скука.

А вот красный командир Рахмонов был очень хорошим врагом.

Рахмонов был настоящим врагом для Начальника Контрабанды, потому что красному командиру Рахмонову ничего не было нужно. Ни золота, ни женщин не нужно было Рахмонову, и он дрался с Начальником Контрабанды яростно и бескорыстно.

А Начальник Контрабанды устал, золота было у него много, и много женской любви было у него, но что важнее — он сам любил.

Давным-давно, когда русский царь позвал эмира в гости, он познакомился в русской столице с женщиной. Столица была не та, что нынче, другая — призрачный город, наполненный водой.

Там, посреди площади у царского дома, будущий Начальник Контрабанды в первый раз увидел свою женщину, и сердце его дрогнуло. Оно пропустило удар, и время для будущего контрабандиста остановилось.

Но он был воином, и лицо его не дрогнуло, когда он увидел её второй раз — в ложе театра, вместе с эмиром.

Третий раз он увидел её тогда, когда стронулся с места мир, и глупые дехкане начали кричать о чужой земле и бесплатной воде.

По приказу эмира он рубил тогда головы глупым дехканам, и кровь, дурманя голову, мгновенно мешалась с пылью площадей. Но их оказалось слишком много — спасало только то, что у них не было винтовок.

Началось смятение, а с севера ехали первые беженцы, ещё не растерявшие столичного лоска. Но рот их уже был забит криком, а глаза полны безумием. И вот он снова увидел свою любовь, женщину с волосами цвета песка.

Тогда он выдернул её из орущей толпы, в которой чемоданы были приличнее людей.

Надо было уходить на ту сторону — взяв остатки добра и свою любовь. Но надо было и подружиться с британским майором, потому что Начальник Контрабанды хотел спокойно ходить по улицам на той стороне.

Нужно было дружить и с прочими людьми за южным краем, с теми, что носили чалму, и с теми, что носили мундиры великой империи, над которой никогда не заходило солнце. И уже третий год не было для Абдулхана другой империи.

Теперь он выстраивал свой мир, спокойный и правильный — в противовес миру красного командира Рахмонова, который оставался воином — ему самому на замену. Начальнику Контрабанды даже не было жаль двух потерянных караванов, которые остановил красный командир — так нравилось ему играть с Рахмоновым.

Но теперь красный командир должен был остаться воином, а Начальник Контрабанды должен был забыть своё ремесло ради детей и любви.

Он ещё помнил, что Кубла-хан сжёг в нефтяных бочках его гарем, и эта внезапная любовь к русской женщине была надеждой на продолжение жизни.

Чтобы пауза не длилась слишком долго, чтобы этот оборванный учёный, приехавший с севера со своими странными железяками, не унижался больше, Начальник Контрабанды спросил:

— И что, можно попасть в будущее?

— Нет, в будущее нельзя, по крайней мере, пока нельзя. Можно попасть в прошлое, вернее воссоздать прошлое в одном месте. Нужно только охладить пространство, и при отрицательной температуре молекулы побегут вспять. Они повторят все пройденные ими пути, только в обратном направлении. И наступит …

— Госпо-о-один!.. Господин Абдулха-а-ан!.. — крикнули издали.

— Завтра, — бросил Начальник Контрабанды, поднимаясь. — Завтра мы пойдём на ту сторону. Ваша цена мне подходит.


В этот момент человек, лежавший у окна с полевым биноклем, встал, и, по-прежнему невидимый за занавеской, потянулся.

— Они договорились. Слышишь, Павлик, они договорились.

— И что, товарищ Ухов? — ответил ему мальчишеский голос. — Пора? Возьмём их в плен — промедление ведь смерти подобно.

— Ты, Павлик, не кипятись. Ну, вот выбежишь ты навстречу Абдулхану, размахивая трёхлинейкой, сделает он тебе тут же лишнюю дырку во лбу — и что? Будешь ты совершенно негоден для мировой Революции, и всё закончится.

Видишь, Абдулхан уезжает. Он едет за чем-то, что нам неизвестно, а ему очень важно. Он будет скакать ночью, а вернётся к утру, потому что он любит двигаться в ночной прохладе. Он вернётся завтра со своим добром, и завтра к нам придёт на помощь товарищ Рахмонов.

Человек с биноклем расправил складки гимнастёрки и начал спускаться на первый этаж со своим напарником.

Там, за широким столом сидел вдребезги пьяный Начальник Таможни. Он был пьян навсегда, потому что сын Начальника Таможни умер, не дожив трёх дней до своего второго дня рождения.

— Абдулхан уехал в крепость. Завтра, я думаю, он пойдёт на ту сторону.

— Мне-то что до него? — выдохнул перед тем, как опрокинуть в рот стакан, Начальник Таможни.

— Товарищ Васнецов… — запел тонким мальчишеским голосом младший.

— Да не зови ты меня вашим дурацким товарищем, надоело, — Начальник Таможни высосал целиком скибу дыни и обтёр губы.

— Гражданин Васнецов, Владимир Павлович, миленький… — ведь они достояние республики увезут.

— Какой-такой республики? Совдепии? Автономной Туркестанской? Бухарской республики? Диктатуры Центрокаспия, чтоб она в гробу перевернулась? Что мне до них, парень…

— Так они, Владимир Павлович, своей машиной время обратно повернут…

Но тут старший положил тяжелую ладонь красноармейцу на плечо.

— Хватит, Павлик. Поговорили.

И товарищ Ухов со своим товарищем вышли из дома Васнецова.

Ночь покрыла пустыню, как перевёрнутая миска. Абдулхан с пятью нукерами ехал к крепости — за золотом и любовью.

— Сашенька… — выдохнул Абдулхан в темноту имя своей любви, а золото своего имени не имело и ждало его тихо.

Сборы были недолги, а нукеры — молчаливы. Молчала и Сашенька. Звёзды вели их обратно в порт, но у Сухого ручья его встретил Рахмонов.

Ночь рвали вспышки выстрелов, освещая лица всадников. Абдулхан не промахнулся ни разу, но у Рахмонова был пулемёт.

Нукеры умерли один за другим, за исключением русского казака Григория, который пришёл в отряд Начальника Контрабанды совсем недавно. Григорий был на Дону в больших чинах, дрался то за красных, то за белых, а как пришёл верёвочке конец, то покатился на юг. Он катился долго, превращаясь из румяного колобка в колючее перекати-поле.

Григорий даже не пригибался к гриве лошади, будто заговорённый прошлыми несчастиями своей жизни.

Пули пели над ними, как цикады.

Заревела и рухнула лошадь под Сашенькой, так что она еле успела спрыгнуть. Абдулхан подхватил женщину и кинул себе за спину как лёгкий плащ.

Время шло медленно, и Начальнику Контрабанды казалось, что он раздвигает пули руками.

Они скакали в темноте, не отвечая на выстрелы, чтобы люди Рахмонова потеряли их из виду.

Но внезапно Абдулхан ощутил, как объятия его женщины слабеют, а его английский френч намокает. Они спешились — Сашенька безвольно лежала на его руках. В груди женщины хрипело и булькало.

Абдулхан приложил ухо к её губам, но Сашенька уже не говорила ничего.

Час её пробил, а время для Абдулхана снова понеслось вскачь.

Казак сокрушённо покачал головой, и принялся шашкой рыть могилу.

— Вот так и мою жинку Аксинью убили, — утешил он командира. — Пуля прилетела, и ага.

Но Абдулхану утешения были ни к чему. Он пожалел, что остался в живых именно казак — нукеры были молчаливы, а Григорий чувствовал себя на равных с ним и думал, что с хозяином возможен разговор.

Закопав женщину, Абдулхан завыл как собака и выл целый час. На исходе этого часа он спокойно встал, отряхнул песок с френча, и молча погнал лошадь к морю.

Товарищ Ухов закурил цигарку и молодой красноармеец,вдохнув, наполнил кашлем трюм баркаса.

— Смотри, Павлик — видишь, бикфордов шнур? Он вспыхнет, и ровно через пять минут огонь брызнет внутрь динамитной шашки, которую я приматываю сюда — смотри, Павлик… А остальные будут вот здесь.

И ровно через пять минут Начальнику Контрабанды придёт конец.

— Но, товарищ Ухов. Ведь конец придёт и машине времени, которая должна служить пролетарской революции.

— А так она будет служить врагам пролетарской революции. Как ты думаешь, Павлик, что лучше?

— Лучше будет, если мы и машину времени спасём, и врагов уничтожим.

— Так, Павлик, бывает только в синематографе. Собирайся, нам тут рассиживаться нельзя. Не у тёщи на блинах.

Поднимаясь, Павлик запнулся и загасил фонарь. Он чуть было не упал, но, схватился за что-то, и, удержав равновесие, полез по трапу вслед за старшим товарищем.

Баркас был загружен под завязку, десятки ящиков и тюков громоздились повсюду, и эти двое так и не заметили, что под коврами лежит Начальник Таможни и прислушивается к их разговорам.

Старый таможенник Васнецов всё понял из случайно обороненной фразы молодого красноармейца.

Наутро приват-доцент Лебедев, ступив на палубу, увидел маленькую чёрную дырочку. Вся беда была в том, что эту математическую точку окружала сталь, а внутри был цилиндр со свинцовым набалдашником.

Всё это находилось в руках Начальника Таможни Васнецова, и, разглядывая эту чёрную дыру, Лебедеву пришлось заново повторить всё то, что он рассказывал Абдулхану.

— И что, — спросил Васнецов, — всё повернётся вспять?

— Это зависит от мощности. Накопим энергии больше — так больше и…

— А чем у тебя мотор работает? Мочёным песком, что ли?

— Почему песком? Электричеством — с помощью переработки солнечной энергии.

Васнецов помолчал и приказал, поведя карабином:

— Заводи свою машину.

— Но там огромные солнечные батареи, я — один, а вы… Лебедев покосился на протезы Васнецова.

— Ничего, справимся. Аллах милостив, — ответил за Васнецова другой голос.

Прямо над ними, на свёрнутых коврах сидел Абдулхан с маузером в руке.

— Да Григорий нам поможет, правда?

Из-за рубки выступил человек в синих штанах с лампасами и казацкой фуражке. Теперь три чёрные дырки глядели на Лебедева.

— И он поможет, — Абдулхан сделал движение рукой и с другой стороны рубки вышел старый татарин с английской винтовкой.

И вот уже четыре человека ждали, что скажет беглый приват-доцент.

— Но у меня может не получиться.

— А ты постарайся, — сказали двое, а татарин и человек в лампасах промолчали.

— Дельта может быть маленькой, совсем маленькой — несколько недель, не больше! — сорвался на крик Лебедев.

— А ты постарайся, — сказали ему снова.

Лебедев вдруг почувствовал странную пустоту вокруг себя. Он понял, что сопротивляться бесполезно, но всё же сказал:

— Время не просто пойдёт вспять. Всё изменится — это вроде того, как если убить одну бабочку… То есть, если убить куколку, а из неё не вырастет бабочка. То есть, убить куколку… Господи!.. Неизвестно, что будет — всё вокруг может поменяться. Будет не то, что вы думаете.

— Собирай машину, — просто сказал Абдулхан.

Слова сбились в горле Лебедева в сухой комок. Этот комок стал враспор, и из горла не лез. Лебедев понял, что дело его проиграно, свобода и Англия отсрочены, а, может быть, утеряны навсегда.

Он всхлипнул и сбил крышку с ящика, где лежал щит управления.

Баркас перестало качать — монтаж шёл споро, казак и татарин под руководством Лебедева установили над баркасом сборники солнечной энергии, отчего кораблик стал напоминать гигантскую стрекозу с фиолетовыми крыльями.


Два красноармейца — старый и молодой — лежали на краю бухты, и Ухов наблюдал за происходящим на баркасе через линзы немецкого артиллерийского бинокля.

Баркас всё медлил с отплытием, и Ухов нервничал. Он боялся, что его уловку разгадали, и Начальник Контрабанды исчезнет, уйдёт безвозвратно, словно нож, упавший в воду. Отряд Рахмонова достал бы баркас ружейным огнём, но Рахмонов опаздывал.

— Жалко Васнецова, да. Зачем он туда полез, застрелят. — Ухов вспомнил таможенные правила, что несколько дней подряд читал от скуки на стене таможни: «В таможенных учреждениях Кавказского края и в Астраханской таможне с товаров и предметов в товарном виде, необъявленных пассажиром, но открытых при досмотре, взыскивается тарифная пошлина в размере одной с третью пошлины, предметы же скрытые конфискуются, на общем основании, как тайно провозимые, при чем конфискации предшествует составление протокола, за подписями всех досматривавших и самого пассажира, если он от сего не откажется».

Ухов представил, как пьяный Васнецов требует от Абдулхана особой пошлины, а тот, не считая, швыряет ему под ноги золотые монеты.

Но шли часы, на корабле развернули странную конструкцию, а Начальник Таможни был ещё жив.

Ухов бы понял, если Васнецов решил бежать, но тут явно был не тот случай. Он сплюнул и посмотрел на напарника, вдруг удивившись перемене. Павлик, лежащий рядом, побелел и выпучил глаза.

— Т-т-товарищ Ухов, я… Я, кажется, бикфордов шнур выдернул.

— То есть, как, Павлик?

— Ну, когда мы уходили, я упал, и рукой схватился…

— Точно помнишь?

— Не знаю. — Павлик по-детски шмыгнул носом. — Не знаю, Фёдор Иванович! Не знаю.

Ухов замешкался, а Павлик вдруг скинул с себя гимнастёрку, галифе и ботинки.

— Стой! Ты куда?! — но Павлик уже полз змеёй к берегу.

Он проплыл под водой половину пути, глотнул воздуха, и в следующий раз вынырнул уже около борта.

Фиолетовые пластины висели у него над головой, он схватился за какой-то шкворень, потянулся и покатился по палубе мимо бочек и ящиков. Работа шла на другой стороне баркаса, и он тихо юркнул вниз, к машине.

И тут же увидел, что адская машина в исправности.

Павлик всхлипнул, но вспомнил, как комиссар Шкловер говорил о смерти.

Нет ничего лучше, чем погибнуть за Революцию, так говорил Исай Шкловер. Вспомнил Павлик комиссарские слова и, сделав над собой усилие, постарался навсегда забыть чёрные глаза туркестанских девок и плоскую, как стол, родную украинскую степь.

Он снял с полки серник и, чиркнув, запалил шнур.


Машина была готова к действию. Стрелки дрожали на правильных, указанных теорией, делениях. Лебедев проверял напряжение, заглядывал в колбы, где грелись волоски металлических нитей, но — медлил.

Начальник Контрабанды и Начальник Таможни сидели рядом.

Они стали равны друг другу — отражения соединились.

Васнецов отстегнул протезы и думал о своём умершем сыне, глядя в выгоревшее белёсое небо. Он вспоминал его детские волосы, что перебирал ветер с моря.

И Васнецов думал о том, что скоро увидит сына.

Абдулхан глядел вдаль, покусывая кончик незажженной сигары, чувствуя на шее дыхание невидимой Сашеньки. Её кровь засохла на френче между лопаток Абдулхана, превратилась в коросту, и ему казалось, что это любимая женщина положила ему ладонь на спину. И он тоже думал о скорой встрече.

Аллах прав, это будет последний рейс, сказал себе Абдулхан.

— Всё, — крикнул Лебедев, сорвавшись на фальцет. — Включаю! С Богом!..


Ухов увидел, как вместо баркаса по поверхности воды плывёт огромный шар, сверкающий на солнце.

Ухова не отбросило взрывной волной, а потянуло туда, к воде. Его тело покатилось через кустики колючек, но в последний момент Ухов успел схватиться за уздечку убитого коня. Он крепко ударился головой о седло и на минуту потерял сознание.

Когда он поднял голову из-за крупа, то увидел, что баркас исчез, а часть моря, где он стоял — замёрзла. Он ничего не мог понять, кто он и где он. В голове звенело, и память возвращалась медленно. Но это возвращение было неотвратимо. Можно надеяться, думал Ухов, что когда пройдёт контузия, то вспомнится всё.

Лёд играл гранями кристаллов, в точности повторяя форму волн.

Ухов ступил на него, вспоминая Волгу и своё детство, крик дядьки, утонувшего в ледоход. Всё вокруг потрескивало, шуршало — это лёд начал таять на жарком солнце.

Баркаса не было, не было никого.

«Интересно, где они?» — подумал Ухов. — «То ли динамитная сила стёрла их в пыль, то ли они в своём прошлом. Одно ясно — Революция на месте, и Красная Армия тоже при ней».

Он вернулся с неверного льда и сел на песок. Табак кончился.

Он ещё раз обшарил карманы. Табак остался только на стене таможни, в строках, щедро усыпанными ятями и ерами — «Допускаются беспошлинно начатые: пачка нюхательнаго и картуз курительнаго табаку, а сигар — не более одной сотни на каждое лицо».

И в этот момент на дюне появился, блестя очками, красный герой Рахмонов. Ржали в отдалении кони его отряда, звенела сбруя.

— Эй, как тебя, где они?

— Взорвались, — ответил специальный человек Ухов. — Все взорвались. И этот, с таможни — как его… Фамилия как у художника…

— А, Васнецов. Васнецова жалко, хороший был человек, хоть и офицер. А ты тот самый товарищ, которого нам прислал товарищ Ибрагимбеков? Тебя как зовут, я забыл?

Человек в выгоревшей гимнастёрке почесал за ухом и сказал:

— А зовут меня Ухов Фёдор Иванович. Вот так, товарищ Рахмонов.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


25 октября 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-10-28)

— Для славы ещё нужно пару-тройку раз напиться в ресторанах, дебоширить и порвать фрак…, ну — хорошо, рубашку на официанте.

— …на официантке.

— …порвать на официантке скатерть

— Что порвано на официантке — никто не знает, потому что её ещё везут домой, завёрнутую в гардину. Везут в кабриолете, несмотря на мороз, гардина трещит как флаг над Эльбрусом. Русские писатели гуляют.

— …Пить шампанское из сапога милиционерши.

— …обмахиваясь её пилоткой.


28 октября 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-10-29)


Извините, если кого обидел.


29 октября 2013

(обратно)

Чучельник (2013-10-31)


Всё началось с того, что Старуха Извергиль обнаружила в своём супе таракана.

Непонятно, как он мог попасть в её кастрюльку, закрытую крышкой. Старуха Извергиль обвела ненавидящим взглядом всех, кто был на коммунальной кухне, и в горле её заклокотало.

К горлу был приделан специальный аппарат — старухе сделали операцию, и сама она говорить не могла. Аппарат засвистел, кашлянул и выплюнул короткие слова:

— Вы все умрёте. И ты, ты… Ты первый….

Но тут его хрип стих, и Старуха Извергиль, хлопнув дверью, покинула кухню

Мальчик и Евгений Абрамович переглянулись.

Их сосед по прозвищу Зенитчик, ничего не заметил. Он страдал жесточайшим похмельем и раскачивался на своём стуле, сжав стакан прозрачного лекарства.

— Не обращай внимания, — сказал, наконец, Евгений Абрамович. — Ты же знаешь, она всегда так.

Женщины в этот час ушли на работу, и дома остались только мужчины. Евгений Абрамович наслаждался прелестями библиотечного дня, Зенитчик не мог выйти из запоя, новый сосед ночью вернулся из командировки, а мальчик уже месяц продлевал себе справку в поликлинике, чтобы не ходить в школу.

Но сладкий день начался с проклятия, и они молча разбрелись по комнатам.

В своей комнате Мальчик посмотрел на дождь, который лился за окном, и, вздохнув, лег на диванчик с книжкой.

Но чтение не шло — он вспоминал Старуху Извергиль и её ненавидящий взгляд.

Он действительно боялся смерти — было непонятно, какая она, как происходит встреча с ней, но мальчик знал наверняка, что это что-то очень стыдное и неприятное. И ещё неприятнее ему становилось от того, что, как ему казалось, глупая старуха смотрела тогда прямо на него.

Однажды он видел смерть — самую настоящую, с косой. Тогда он пришёл с улицы Марата на Пески и сидел на лавочке у двери чужого дома, ожидая друзей. Настало время белых ночей, и в этот вечерний час город казался жёлтым и тревожным. Мальчик время от времени оглядывался, на низкорослые облупленные дома, но вдруг из арки вышла фигура в чёрном балахоне.

Она приближалась к нему, и самое страшное, что мальчик не мог различить её лицо.

Фигура была всё ближе и ближе, и коса дрожала в её руке — но он прилип к скамейке. Смерть прошла совсем рядом и исчезла. Друзья сказали, хохоча, что он принял за смерть сумасшедшую старуху из соседнего дома, которая действительно всюду ходила с гигантским посохом, но мальчик не верил им до конца.

Он помнил ужасный холод, которым повеяло на него, а затем отпустило.

Потом, спустя несколько лет, он рассказал эту историю Евгению Абрамовичу, и тот отнёсся к ней на удивление серьёзно. Он спросил мальчика, помнит ли он, в какую сторону была направлена коса, и какой в точности был чёрный балахон.

Но прошлое ускользало, и мальчик помнил только жёлтый свет и чёрное пятно с узкой полоской сияющей стали.

Тогда Евгений Абрамович повёл его к себе в комнату и разложил на столе несколько книг со старинными гравюрами. Там была смерть с косой, смерть с кинжалом, голый скелет с косой и скелет в царской короне. Мальчик так увлёкся разглядыванием этих картин, проложенных тонким и хрупким пергамином, что понемногу забыл о своём страхе.

Он узнал, что всё кривое оружие — символ женщины, а прямые мечи и кинжалы — мужской символ, прочитал о Хароне и корабле мёртвых.

Евгений Абрамович стоял над ним, и рассказывал о том, что смерть вовсе не так страшна и во всех преданиях связана с рождением.

— Вот ты привык к тому, что вода — это жизнь, — говорил он, — а она у многих народов как раз начало смерти, и когда человека крестили, он выныривал из воды, будто из объятий смерти.

Понемногу разговор перешёл на алхимию, и они вместе разглядывали чертежи странных приборов в другой книге.

Сейчас хорошо было бы пойти к Евгению Абрамовичу, но тот уже собрался и вышел из дома.

Мальчик отложил книгу и задумался. Надо сходить к Чучельнику. Чучельник был его старым приятелем — и сам казался мальчику стариком. На самом деле, ему было едва за сорок, и он вечно сидел в здании Зоологического музея на соседней улице.

Чучельник не любил, когда его звали таксидермистом — чучельник он был, просто чучельник.

Мальчик оделся, криво обмотал вокруг шеи шарф и шагнул в гулкий подъезд под грохот уже кем-то вызванного лифта.

Чучельник курил на лестнице, в закутке, образованным широким подоконником и какими-то коробками.

Курить в комнате-мастерской было нельзя, воздух там был легко горюч, и даже взрывоопасен.

— Прокляла, говоришь? — он затянулся, и так забросил голову назад, что лицо его пропало — торчала только борода.

— Это не беда. Знаешь анекдот? Сидит мужик дома, а к нему звонят в дверь. Он открывает, а там маленькая смерть, сантиметров десять ростом. Он на неё смотрит, а она ему и говорит: «Не дрейфь, мужик, я за канарейкой». Ха!

А потом он добавил посерьезнее:

— Я ведь сам, как Харон для канареек. Они все по моей части. Впрочем, что — сейчас я тебе лося покажу.

Действительно, в мастерской мальчик увидел огромную голову лося. Таких голов он не видал никогда. Широкие разлапистые рога заполняли полкомнаты, они росли из головы животного, как дерево. Пока ещё безглазый, лось с удивлением смотрел на мальчика, будто спрашивая, как он тут оказался, и где остальное его тело.

Всё было в том, что Чучельник часто брал левую работу — и вот сейчас какие-то охотники привезли ему свой трофей. Начальство знало об этих делах, но закрывало на них глаза — как специалист, Чучельник был гораздо дороже своей небогатой зарплаты.

Мальчик потрогал рога и обратил внимание на длинный спелёнутый свёрток, лежавший в большой эмалированной ванночке под слоем резко пахнущей жидкости.

Чучельник перехватил его взгляд, и резко произнёс:

— А вот туда смотреть не надо.

И, укрыв ванночку плёнкой, стал рассказывать о мамонтах. В Зоологический музей привезли мамонта, и уже целый год складывали его скелет, крепя одну кость к другой специальной проволокой. Оказалось, что когда мамонта нашли, то у него ещё была шерсть, и доброхоты начесали Чучельнику огромный клубок мамонтовой шерсти. Теперь он хотел связать из неё свитер. Мальчик потрогал шерсть, и про себя решил, что она ничуть не лучше той самой проволоки

Они говорили о том и о сём, потом Мальчик помогал Чучельнику точить на токарном станке какие-то специальные палочки-распорки, и они опомнились, только когда начало темнеть.

Скоро должна была вернуться с работы бабушка, и мальчик ушёл домой.

Бабушка уже вернулась и разговаривала с Евгением Абрамовичем возле телефона в коридоре.

— Он полковник. Я это точно знаю.

Евгений Абрамович что-то ответил, и бабушка возразила:

— Я это точно знаю, у меня нюх.

Мальчик проскользнул мимо них, и забился в свой уголок с книжкой.

Бабушка и сосед вошли в комнату и продолжили свой разговор. Стало ясно, что они обсуждали нового жильца.

— Я некоторые вещи знаю наверняка. И многое помню, как если бы было вчера. Например, я помню похороны Кирова. Вот вас на свете не было, а я помню, как его несли к Московскому вокзалу, и весь город был чёрный, а когда его проносили по улице, то дома сгибались к нему, будто кланялись.

— Да ладно вам, такая поэзия…

— Какая там поэзия, с этого и начались все наши неприятности, — бабушка тоже курила, и Евгений Абрамович курил вместе с ней.

— Мы надымили, у мальчика будет болеть голова, сказал он вдруг, — всё, пойдёмте на кухню.

Они ушли, а мальчик ещё долго обдумывал их слова и представлял, как гнутся дома, идёт волнами мостовая, и трещат мосты. Так город прощается со своим мёртвым правителем.


Их сосед не был полковником. Ему не хватало одной звёздочки — Семён Николаевич дослужился до подполковника в одной могущественной организации, но давным-давно с ним случилось что-то, что сломало его карьеру и остановило ровный уверенный взлёт. Сейчас ему оставалось два месяца до пенсии.

Он лежал в своей комнате и тоже думал о смерти. Его многие хотели убить, а многих убил он сам. Он был на войнах знаменитых и не знаменитых, но сейчас прошлые заслуги ничего не стоили. Теперь он разъехался с детьми и оказался в этой коммунальной квартире, в которой ему предстояло умереть.

Но перед тем как стать настоящим пенсионером и начать процесс движения к смерти, он хотел утереть нос своим соратникам.

Сейчас он вернулся с юга и привёз оттуда тонкий портфель с документами. В них не было на первый взгляд ничего необычного, но эти бумаги в его голове давно превратились в ниточки. Эти ниточки уже давно утолщались в его воображении, сплетались в сеть, и в этой сети, сами не зная того, барахтались непростые люди из разных городов.

Смерти он не боялся, он боялся медленного умирания, стариковской беспомощности и запаха, который наполняет комнаты одиноких людей.

Семён Николаевич поглядел в грязное окно и подумал, что неплохо бы начать приборку с него.

Завтра, завтра — и покрывало сна, маленькой смерти, опустилось на него в раннее, детское ещё время.

А вот Евгений Абрамович не спал. В его дверь постучали, и сразу же, скрипнув, она отворилась.

— А, здравствуй, мальчик… — Раковский поднял левую руку, забыв, что держит в ней сгоревший чайник. Получилось так, что Раковский гордо показывает маленькому соседу — посмотри, дескать, что я наделал. Он смутился и снова сказал:

— А, здравствуй, — произнес Евгений Абрамович. — Что нового?

— Я написал стихи, новые.

— Ну-ну. А про что? — Про дачу. Вы посмотрите? — Конечно.

В этот момент пришла Старуха Извергиль и дребезжащим жестяным голосом позвала Евгения Абрамовича к телефону.

Мальчик подошёл к столу и увидел три стопки бумаги — две ровные, а одну растрепанную, из которой листы торчали во все стороны. На верхнем, под вписанным от руки номером было написаны две буквы «А.Л.». Под буквами было написано ещё что-то от руки, но потом густо зачёркнуто.

Мальчик подумал, что Евгению Абрамовичу может не понравиться, что он читает его рукописи без спроса, и сел в кресло. Кресло окуталось облачком пыли, и Мальчик чихнул.

Евгений Абрамович появился снова, пытаясь отвязаться от Старухи Извергиль. Старуха снова хотела судиться с кем-то, а для этого ей было нужно, чтобы Евгений Абрамович написал ей какое-то прошение. Наконец, старуха Извергиль была выпихнута из комнаты.

— Давай твои стихи…

Евгений Абрамович зашевелил губами.

— Это — лучше. Это даже хорошо, и то, что это хорошо, даже настораживает. Будь аккуратнее со стихами, — сказал он. — А то получится из тебя Павло Тычина: «Трактор в поле дыр-дыр-дыр, кто за что, а я за мир».

— А он жив?

— Кто?

— Павло Тычина.

— Не знаю, это не важно. У вас в школе уже был Блок?

— Угу. Перед каникулами.

— Ну что тебе понравилось у Блока?

— «Девушка пела в церковном хоре», — сказал мальчик. — Правда, его не было в программе.

— Я тебе дам почитать одно — и Евгений Абрамович стал рыться в бумагах. Мальчик прочитал в углу листа эпиграф из какого-то Чезаре Павезе: «Смерть придёт, у неё — будут твои глаза».

— Да, — невпопад подумал про себя Евгений Абрамович. — в церковном хоре… Вот можно написать целый роман о женщине, которая пела в церковном хоре, и вот человек приходил к ней, высматривая её среди певчих, а зарплата её была маленькая, и выдавал эту зарплату церковный староста, а церковный староста был нетрезв, и всё этот человек, стоящий в церкви, знал, знал и о трех детях, и о том, что в 14.00 на станции метро у эскалатора, и помочь было нечем — ни тем, ни другим, ни детям, ни ей, и вот хор длился, сочетался в этом человеке с его невесёлыми мыслями, а волосы этой женщины были разного цвета, и это возвращало его к совсем другой женщине в его воспоминаниях… Что?

— Евгений Абрамович, — повторил Мальчик свой вопрос — А безответная любовь, это очень плохо?

— Да как тебе сказать. А что ты называешь безответной любовью? Она всегда чуть-чуть безответная, потому что ничего нельзя до конца объяснить. Никому. Если ты любишь, тебе уже хорошо, потому что самое главное — твои чувства, а не что-то другое. Единственное страшно — смерть любимой. Когда она просто уходит, это не так страшно, потому что ты всегда будешь надеяться на возвращение.

Гораздо хуже, чем просто расставанье, когда за уходом следует смерть — где-то вдалеке, задним числом, смерть, обрекающая на верность.

Тебе остается не касание к телу, а жизнь в воспоминаниях. Об этом прекрасно сказано в «Жизни Арсеньева»…

Знаешь, мой отец был тяжело ранен на войне, и один осколок так и остался у него в груди. Этот осколок опасно трогать, потому что он может, чуть двинувшись, попасть по артерии в сердце. И потеря любимой — как осколок в груди. Сначала он болел — вот интересно — болел, а неживой, а потом зарос.

Он врос в тело, и отец перестал его чувствовать. Но время от времени, когда что-то происходило, рана начинала ныть. Тогда отец ворочался, прижимая ладонь к груди, а мать сразу бежала вызывать скорую…

…Да, а имущества у неё было — вертящийся стул и антикварное немецкое фортепиано, да и те остались на её прежней квартире.

— Что? — спросил Мальчик. В горле у него пересохло, и он не узнал своего голоса.

— Ничего-ничего, — ответил Евгений Абрамович. — Это я так, задумался.

— Ну, я пойду, — сказал Мальчик, и, не дождавшись ответа, выскользнул за дверь. Евгений Абрамович прошелся по комнате и снова посмотрел в окно. Вместо домов, составлявших двор, перед ним было знакомое, родное лицо, которое он запретил себе вспоминать.

— Да, — снова сказал он себе, вспоминая, — имущества у неё было — вертящийся стул и антикварное немецкое фортепиано, да и те остались на её прежней квартире. Пожалуй, единственный плюс тут в том, что смерти я не боюсь.

Но Мальчика уже не было в комнате.


На следующий день мальчик снова не пошёл в поликлинику, но школа напомнила ему о себе странным образом.

В дверь позвонили (он сразу вспомнил анекдот о канарейке), но на пороге оказалась молодая женщина в чёрном. Она улыбнулась и назвала его имя. Оказалось, что она новая учительница в школе и её послали проведать ученика, болеющего уже почти месяц.

Они стояли между двойными дверями, почти прижавшись друг к другу, и мальчик почувствовал, как всё плывёт у него перед глазами — он и раньше представлял себе девочек, приходящих в его дом. Это были разные одноклассницы, одна недотрога, а другая — разбитная циничная девчонка, но тут всё было другое.

Чувствуя запах духов и чужого тёплого тела, он повёл женщину в свою комнату, с ужасом оглядываясь и видя вокруг беспорядок.

Учительница перебирала книги на его тумбочке и хвалила за то, что мальчик много читает.

Рассудительность оставила его, когда они сели рядом на диванчик, и женщина начала диктовать ему номера пропущенных им глав учебника. Внезапно в дверь не позвонили даже, а забили кулаками.

На пороге стоял всклокоченный Чучельник.

— Она у тебя? — выдохнул он, делая странные знаки.

Мальчик с ненавистью посмотрел на него.

— У меня учительница… — начал он.

— Идём на кухню, скажешь ей, что сделал чай.

И Чучельник сжав его локоть, поволок мальчика по коридору.

— Я всю дорогу бежал, боялся, что опоздаю. Это вам не канарейки. Это…

Он говорил что-то бессвязно и долго, но мальчик вырвался и побежал к себе. В комнате никого не было, только медленно выправлялась вмятина на диване.

Он оглянулся в растерянности.

Чучельник, меж тем, ввалился в комнату, радостно улыбаясь. Мальчику захотелось ударить его.

Но Чучельнику было не до этого.

— Это ведь смерть твоя приходила, а ты и не понял, дурачок.

— Какая смерть? Что?

— Твоя, твоя смерть. Смерть ведь к каждому приходит своя. Тебе ещё повезло, у тебя вон какая. А ко мне приходила приёмщица стеклотары с островов. Был там один пункт посуды, приёмщица там была в центнер весом, ну и… Чёрт, не о том, я — главное, успел.

Я ведь её на улице увидел, как она идёт — и сразу понял, что к тебе. Балахон такой чёрный… И холод, такой холод, будто меня окунули в формалин…

Мальчик слушал его молча, и понимал, что почти верит в эту историю.


Наступил третий день — всё такой же будний и пустой.

На этот день Старуха Извергиль заказала женщину из одной фирмы помыть окно. Эта женщина мыла её окно уже лет двадцать.

Два раза в год она приходила в её комнату и под придирчивым взглядом старухи молча мыла стёкла по старинке — досуха протирая их старыми газетами.

Но сейчас оказалось, что женщина полгода как умерла, и неизвестно, какова будет новая. С работниками был дефицит, и теперь окно ей помоют в непогожий день, что удивительно неправильно. Стоп-стоп, подумала она, а назначила ли я день? Она так была удивлена новостью, которую рассказал ей равнодушный работник, что не помнила, на какой день назначила работу. Она злилась, аппарат, синтезирующий голос, хрипел, и на том конце провода всё переспрашивали по десять раз. Днём раньше, днём позже — не в этом дело. Дело в том, что привычный порядок рушился, и это больше всего раздражало старуху.

Гулко тикали напольные часы, мальчик возился в своей комнате, новый сосед, насвистывая, прошёл по коридору в туалет.

В середине дня он вернулся откуда-то довольный, звенел графинчиком у себя, а потом решил прибираться. Несколько раз он сходил к мусорным бакам, вынося какие-то пакеты, а потом начал вынимать из оконной рамы вбитые туда ещё в блокаду гвозди.

Старуха вбирала в себя эти звуки, нервно ожидая прихода уборщицы.

И тут случилось страшное, то, что не случалось с ней давным-давно. Старуха Извергиль заснула посреди дня. Нервное напряжение пересилило что-то в её организме, и она, открыв рот, захрапела, сидя на стуле.

Мальчик поставил себе чайник и с завистью прислушался к посвистыванию нового соседа.

Внезапно ему стало так тревожно, так тягостно, что поход в поликлинику показался ему избавлением. Он собрался и, взяв книжку потолще, убежал закрывать свою справку.

Подполковник открыл окно и закурил в тусклый дневной свет.

В коридоре затенькал звонок. Никто не шёл открывать, и подполковник слез с табуретки и впустил в квартиру девушку в серой куртке.

Сердце его кольнуло. Девушка была похожа на его давнюю любовь, он чуть было не обратился к ней по имени — и в последний момент удержался — разница была в сорок лет. Той женщины, должно быть, и нет сейчас на свете — только откуда взялось это движение, поправляющее чёлку, упавшую на лоб?

Перед ним помахали бланком квитанции — и он махнул рукой в сторону комнаты старухи Извергиль, не переставая думать о той девушке, которая сорок лет назад билась и кричала под ним на узкой койке общежития.

Подполковник знал, что к старухе придут, вернулся к себе, и плеснул воды на грязное шершавое стекло. Вдруг скрипнула дверь, и он увидел уборщицу, что тихо подошла к нему.

Быстрым движением она вцепилась ему в ногу, а потом толкнула вперёд. Стукнула об пол табуретка. Подполковник ещё успел схватиться за шпингалет, но пальцы тут же выпустили его круглый шарик.

И он ощутил себя в воздухе.

«Как же так», — успел он подумать в недоумении. — «Как же так, всё не так, как надо».

Мальчик шёл по пустой улице и думал о своей новой учительнице. Он вспоминал её голос и запах. Теперь есть хороший стимул идти в школу. Но вдруг её там нет? Зачем она пропала так странно?

А вдруг это практикантка из пединститута, и практика скоро кончится? А вдруг Чучельник прав?

А вдруг всё не так.

Город был сух и промыт прошедшим дождём. Чистые окна домов сверкали на солнце.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


31 октября 2013

(обратно)

День архивного работника (28 октября) (2013-11-05)


У моего печального друга математика Ивана случилась странная история — пропала у него девушка.

Сгинула, как слизала бы корова языком — да кто найдёт посреди Третьего Рима корову. Полицейские искать бы её не стали — ибо Иван был не родственник, а неизвестное романтическое образование. Веры ему было мало. К тому же он обнаружил, что вовсе не знает, где она живёт — и дни шли за днями. Я думал, что мой учёный статистик остынет, но тоска его росла, как бурьян на заброшенном дачном участке. И мы пошли к Архивариусу.

Архивариус очень любил, когда его так звали. А остальных архивариусов отменили, и было теперь имя — архивисты.

В октябре я обязательно поздравлял его с профессиональным праздником, а тут представился странный, внеочередной повод.

Позвонить ему было нельзя — и в этом было некоторое родство Архивариуса с пропавшей. У него действительно не было никакого телефона — ни домашнего, ни служебного. Служебный, впрочем, был — но какой-то специальный, типа кремлёвской вертушки или внутреннего коммутатора.

Мы вышли из метро на Чистых прудах и свернули на узкую улицу — место тут было странное. На углу у Макдоналдса стоял сумасшедший нищий, который посмотрел на нас, изогнув шею. Он посмотрел на нас как-то снизу, и забормотал свою нехитрую историю: «Родился на улице Герцена. В гастрономе № 22. Известный экономист. По призванию своему библиотекарь. В народе — колхозник. В магазине — продавец. В экономике, так сказать, необходим. Фотографируйте Мурманский полуостров — и получаете te-le-fun-ken. И бухгалтер работает по другой линии. По линии «Библиотека». Потому что не воздух будет, а академик будет! Ну вот можно сфотографировать Мурманский полуостров. Можно стать воздушным асом. Можно стать воздушной планетой. И будешь уверен, что эту планету примут по учебнику. Значит, на пользу физики пойдет одна планета. Величина — оторванная в область дипломатии — дает свои колебания на всю дипломатию. А Илья Муромец дает колебания только на семью на свою…»

И мы быстро миновали его.

Но место тут славилось не только безумными нищими.

Идя старой Москвой, внимательный пешеход видел иной город, Москву призрачную — будто едва видимые нити указывали на недостроенные проспекты и призраки снятых статуй.

При прежней власти тут пробивали к центру широкую улицу, но, будто не предвидя заранее, упёрлись в старинный квартал. Улица кончилась, упёршись в Бульварное кольцо, обратив в пыль несколько исторических кварталов. Перед ней стоял дом, который постеснялся сносить знаменитый архитектор-басурман, что построил то здание, в котором сидел Архивариус.

Здание это было гигантским и выходило на две улицы. Что-то архитектору всё же не удалось — он хотел больше стеклянных переходов и окон, но не учёл русскую зиму. Не в силах оказались строители придумать систему обогрева и охлаждения. Не вышла у него и пешеходная зона под гигантскими, стоящими на сваях, корпусами.

Зато остального было в избытке — даже лифты тут были необычные — медленно, но неостановимо движущиеся. Здесь всё остановилось в тот неизвестный год, когда конструктивизм у нас сменился имперским ампиром. А ведь казалось, что вот-вот и к мачте на крыше пришвартуется дирижабль. В здании действовала пневматическая почта — по крайней мере, я видел, что как-то Архивариус засунул какую-то бумагу с красной звездой и аббревиатурой «РККА» в пластмассовый пенал и, повернув рычаг, запулил куда-то в глубины здания.

Я ещё спросил, как это всё великолепие не снесли при ремонте. Мой друг, бывший тогда помощником Архивариуса, сказал, что собирались — новый начальник действительно хотел снести всё лишнее, предать анафеме дубовые панели и прозрачные трубы под потолком, заменить всё пластиком и алюминием, но ему сделали внушение. «Сделали внушение» — звучало угрожающе, и я как-то переспросил.

— Нет-нет, с ним всё нормально, — ответил мой друг. — Но он переменил решение. Да и сам переменился.

Это звучало ещё более сильно, но я не стал расспрашивать дальше.

Сейчас мы заказали пропуска, подождали минут пять и поднялись всё в тех медлительных лифтах без дверей, что двигались, кажется, вечно.

Приятель мой нервничал — и поделом ему было.

Я надеялся, что Архивариус даст ему не совет, не справку, а просто успокоение. Но настоящий мой план был жесток и мне было немного страшно за Ивана — потому что я всегда опасался ситуаций, в которых вход — гривенник, а выход — рубль. Именно так всегда и приходится платить за исполнение желаний.

Именно так бывает, когда человеку, находящемуся на грани нервного срыва, кто-то посторонний советует поехать за город или напиться. И вот на следующий день, с раскалывающейся от похмелья головой, страдалец понимает, что жизнь переменилась. По крайней мере, проблемы у него другие.

Я позвонил в дверь в торце коридора.

Где-то в отдалении запел зуммер.

Прошло несколько минут, внутри двери что-то щёлкнуло, и она открылась.

Архивариус стоял перед нами — седенький, чем-то похожий на генералиссимуса Суворова, каким его изображают в фильмах.

Он молча всмотрелся в моего приятеля и смотрел ему в глаза долго — может быть, минуту.

Наконец он быстро отвёл глаза и взмахнул рукой:

— Я — Карл Иванович. Проходите, молодые люди.

Иван ему, кажется, понравился, и я знал, что это за проверка.

Архивариус Карл Иванович был непрост.

Всякого приходящего он ощупывал взглядом, это длилось недолго, секунды две. Но за эти секунды он успевал увидеть всю жизнь гостя и то, что он — негоден.

Меня он осматривал десять секунд — и из-за этой задержки потом выказывал большее расположение, чем многим. На восемь долгих секунд моя жизнь занимала его больше, чем иные. Потом я узнал, что было ещё минимум двое, чьи кандидатуры были тоже отвергнуты, но спустя полминуты.

Сейчас я, хоть и любил Ивана, но всё же испытал укол ревности.

Так или иначе, Архивариус несколько лет назад позволил мне приходить к нему на службу.

Я пользовался этим правом нечасто, и сегодня не превысил незримого лимита.

Мы сели на дубовую скамью, покрытую корабельным лаком. Между нами и Архивариусом был широкий библиотечный стол. За деревянным барьером начинались шкафы хранилища, и, казалось, дальше уходили в бесконечность.

Висела над нами кованая люстра с серпами и молотами, горела зелёная лампа за столом архивариуса.

Стала нас обволакивать странная библиотечная тишина, в которой строго, как суровый доктор, на обходе, шли напольные часы, похожие на поставленный стоймя гроб.

Пожалуй, стоило ради сохранения всего этого великолепия сделать внушение новому директору.

Товарищ мой назвал имя своей знакомой, но Карл Иванович сделал странное движение рукой.

— Нет, молодой человек, — перебил он. — Вспомните, что-нибудь, какую-то черту, которая вам запала в душу. Не то, что вы считаете особой приметой, а то, что вам запомнилось самому. Первое, что придёт в голову.

Товарищ мой замялся.

Он помедлил, посмотрел на меня, ища поддержку, и наконец, сказал:

— Ну вот она… Она говорила мне «Миленький», и так говорила, будто она не сейчас жила, а была крестьянкой лет двести назад. Не всегда говорила, вы меня понимаете? В определённый момент… Но так я слышал это слово, и ноги у меня подкашивались.

— Очень хорошо, большего и не нужно.

Карл Иванович достал большую амбарную книгу и неспешно пролистал её.

— Вот что, месяца два вы её не видели?

— Точно так.

— Ну, так больше не ищите. Не надо вам её искать, всё для вас закончилось и ничего больше не нужно.

Товарищ мой быстр на язык, а иногда даже скандалист, и я думал, что он начнёт спорить, но нет, он вдруг согласился, только несколько поник головой.

— Не надо, не надо, — повторил Архивариус.

Слова его были произнесены так, что прямо в воздухе разлилась гипнотическая уверенность, что не надо. Никто не виноват, но — не надо. Хватит, одним словом.

По моему знаку приятель достал припасённую в портфеле большую бутылку коньяка, и Архивариус позвонил.

На звонок вышла женщина в синем халате с тремя бокалами на подносе.

Она неодобрительно оглядела нас, но поставила поднос на стол совершенно беззвучно. Кроме бокалов там был только блюдце с шоколадом и бутылка с минеральной водой.

Женщина исчезла так же беззвучно, а я принялся разливать коньяк.

— Вы понимаете, что теперь окажете мне услугу? — спросил Архивариус.

— Ну, да — ответил мой приятель, которого, впрочем я предупредил заранее. — Хотя лучше было бы деньгами.

— Вам, конечно, лучше было бы деньгами, это понимают все умные люди, лучше деньгами и сразу развязаться, но жизнь сложнее, — сказал Архивариус. — Вы ведь занимаетесь статистическим учётом?

— Ну да, это не секрет.

— Я бы с вами потом побеседовал по этому поводу. Мы ведь с вами коллеги — я сам провёл несколько переписей. Переписей населения, — подчеркнул Карл Иванович.


Перед нами, уходя вдаль, стояли шкафы с картотекой.

Это была картотека существ — я чуть было не сказал «живых существ», но это было неверно. Многие из тех, кто значился в картотеке, давно умерли, а некоторые сделали это дважды и трижды. Иные сроду не были живыми.

Приятелю моему это было невдомёк, а я и не хотел, чтобы он пугался прежде времени.

Однажды картотеку решили оцифровать. Ничего из этого не получилось.

Копирование состоялось, но все тут же перепуталось, вышло всё криво, и веры файлам не было. Тут же электронную картотеку слили в Интернет, а потом авторы с дрожащими от жадности руками, перевели ее обратно на бумагу и издали под яркими обложками.

Я думал, что произойдет конец света, да только вышло все не страшно, а смешно.

Будто бы выбежал на площадь человек и стал рвать рубаху на груди, что только что видел инопланетян.

Сыпал именами известных людей, горячился, но с каждым словом все дальше отшатывались от него слушатели. Оно, конечно, всегда любопытно узнать, что министр — колдун-алхимик, а его заместитель промышляет охотой на вампиров, да только все это сюжеты именно из-под глянцевой обложки. На обложке этой роскошная дева стонет в объятиях вампира, а в вампира целит красавец с голым торсом.

Так все и ушло в газетную сплетню, а это значит — в песок, в пустоту.

Я и сам читал эти статьи — безопасные, как остывший пепел.

— Статистика? — спросил мой приятель. — Но я не работаю с гостайной. И с коммерческой — тоже.

— Зачем нам эти тайны? — успокоил его Карл Иванович. — У нас самих этих тайн избыток. Я знал многих людей, что крупно пострадали от излишне серьёзного отношения к разным тайнам.

— А за что их прищучили?

— За то, что слишком честные были. Им сказали — считай людей. Они и посчитали, но только людей. Вы помните перепись тридцать седьмого года?

— Помню, конечно, ну не собственно помню — знаю… Знаю. Там всех расстреляли.

— Какие глупости, но, в общем, расстреляли, конечно. Но головы были горячие — им велели пересчитать прописанных граждан, а они пересчитали людей. Вот в чём штука.

И эти романтики вместо ста семидесяти миллионов получили сто шестьдесят один. Ну и начался скандал — причём с двух сторон. Во-первых, точно оценили количество нелюди, и девять миллионов — это не шутка. Во-вторых, никто не ожидал такого расхождения. Дальше было сложно — пустили слух, что вскрылись данные о жертвах и всё такое. В тридцать девятом провели перепись снова — и тут уж вышло сто семьдесят миллионов, да и то два миллиона накинули за погрешность. Ещё Краваль тогда работал — он и пострадал первым.

— Иван Адамыч? — вдруг переспросил Иван.

Карл Иванович всмотрелся в глаза моему приятелю, но тот не дрогнул.

— Вы интересный человек, да и Саша вас рекомендовал. Мне нравится ваша реакция, и ваше доверие — вы ведь мне доверяете, да?

Тогда, восемьдесят лет назад нам пришлось спустя два года проводить новую перепись, произошла суматоха, потеря самообладания у некоторых товарищей… Нам бы не хотелось, чтобы это сейчас повторилось.

И стало понятно, что его-то Карла Ивановича из архивариусов не вычистишь и не отменишь.

Церковь его была — архив, а алтарь в нём — картотека.

И не было у него преемника. Именно поэтому он ощупывал взглядом пришельцев, и сейчас принял какое-то решение, а пока продолжал рассказывать.

— Нам бы не хотелось катаклизмов. В тридцать восьмом, когда ваших родителей ещё не было на свете, лётчик Чкалов пролетел под мостом.

— Я знаю.

— Нет, не знаете. Он несколько раз летал под мостами, и наконец нарушил математическую связность. Взлетев с Ходынского аэродрома он направился на юго-восток иполетел на опытном истребителе под Большим Каменным мостом — тогда говорили, что Сталин стоял у своего окна в Кремле и видел всё это. На самом деле, это не так — Сталин уехал тогда на ближнюю дачу.

Лётчик пролетел под мостом и десять секунд отсутствовал — только спустя десять секунд машина вылетела оттуда и взяла курс на Ходынский аэродром. Да только самолёт не долетел туда и рухнул в то место, которое теперь зовётся Хорошевским шоссе.

Я хоронил лётчика Чкалова — хоронили, конечно, урну. Потому что когда мы прибыли на место катастрофы, оцепленное красноармейцами, то нашли среди обломков тело седого старика. Лётчика Чкалова опознали только по трём его орденам. Мы до сих пор не знаем, где он провёл эти годы и что видел, хотя ходят очень странные слухи. Они ходят, разумеется, среди своих.

Вы представляете, как бы отнеслись к идее нарушения связности пространства передовые рабочие завода имени Ильича, бывшего Михельсона? Или физик Вавилов, что ещё хуже?

Вот Саша вам расскажет подробности, если захотите.

И всё это — предмет учёта, тема для работы с документами.

В этот момент у нас над головой что-то затряслось, зашуршало, и в специальный лоток шваркнулся серебристый цилиндр пневматической почты.

Карл Иванович не обратил на это никакого внимания.

Мы выпили ещё — меня, правда, немного раздражало, как Карл Иванович пьёт. Алкоголь, кажется, у него в организме просто не усваивался.

— А вам не жалко прошлого? — спросил вдруг Иван. Вот вы занимаетесь прошлым, а оно никому не нужно? Что будет ловчее рассказано, то и есть прошлое.

— Это вам так кажется. Просто в какой-то момент думающий человек понимает, что нет ничего нужного всем сразу. Есть такое мнение, что все изменения скачкообразны, особенно изменения в укладе жизни. Вот в 1913 году всё, казалось, было — самолёты, подводные лодки и огромные корабли. Были радио и телефон, канализация и центральное отопление. Были автомобили, лифты и холодильники. Даже Теория Относительности.

А потом следующий скачок произошёл в начале пятидесятых — ракеты большой дальности, возможность полететь в космос, ядерная энергия и счётно-решающие машины. Всё это уже было — а потом снова шло время, и цивилизация сосредотачивалась. И всё подлежит учёту и переписи.

— Что, сейчас будет новый взрыв?

— Это неважно, главное, чтобы не было паники. А то и вам, и мне придётся попробовать себя в роли капитана. Того капитана что выстрелами из револьвера отгоняет озверевших джентльменов во фраках от шлюпок, чтобы посадить туда женщин и детей.

Мы вышли из здания и молча пошли по Мясницкой.

Я думал, что и в этот раз всё прошло правильно — человек, вдруг споткнувшийся о личные страдания, ищет выхода, перемены участи. Так в старые времена каторжники от тоски и отчаяния совершали в остроге что-то такое, за что их отправляли дальше в глушь, бывало — на смерть. Это было наказанием, но участь менялась, и перед глазами у них теперь были новые картины.

Так произошло и с Иваном. Он шёл сосредоточенный, но не подавленный.

Явно этот разговор и всё произошедшее ему понравилось.

Нищий на углу словно ждал нас и, только мы поравнялись с ним, снова запел свою песню: «А на улице Герцена будет расщепленный учебник. Тогда учебник будет проходить через улицу Герцена, через гастроном № 22, и замещаться там по формуле экономического единства. Вот в магазине 22 она может расщепиться, экономика! На экономистов, на диспетчеров, на продавцов, на культуру торговли… Так что, в эту сторону двигается вся экономика»…

Иван остановился перед нищим и сказал, прямо глядя нищему в лицо: «Илья Муромец работает на стадионе «Динамо». Илья Муромец работает у себя дома. Дак что же, будет Муромец, что ли, вырастать? Илья Муромец, что ли, будет вырастать из этого?»

И тогда нищий поклонился ему.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


05 ноября 2013

(обратно)

День Великой Октябрьской социалистической революции (7 ноября) (2013-11-07)

Мите Ольшанскому



Они лежали на холодной ноябрьской земле и ждали сигнала. Солнце, казалось, раздумывало — показаться из-за кромки леса или не вставать вовсе.

Володя смотрел на ту сторону канала, за границу заповедника через панорамный прицел, снятый много лет назад с подбитого транспортёра. Карл лежал рядом на спине, тыкая палочкой в нутро старинного коммуникатора.

Наконец по тропинке между холмов показался усиленный наряд пограничников. Один шёл впереди, а двое, тащившие пулемёт и контейнеры с пайком, шагали, отстав на три шага. Пограничники ходко миновали распадок и лишь немного снизив скорость, начали подниматься на сопку.

Граница охранялась людьми только днём, ночью же здесь было царство роботов. Но этой ночью китаец и индус пробили защиту, поэтому наряд уже ждали на вершине сопки.

Ещё пятнадцать минут, и спутник снова глянет сюда равнодушным глазом, пятнадцать минут — вот что у них есть. Они ползли к этому часу не три километра, как кому-то показалось бы, а три года.


Всё началось с Карла. Он попал в Заповедник не так давно.

Тогда все сбежались смотреть на немцев, которых пригнали большой партией, — одни мальчишки, девочек не было. И вот товарищ Викентий, Вика Железнов, привёл к ним в барак Карла. Сначала на него смотрели свысока — новососланных не любили, у них было превосходство людей, выросших в обществе технологий. Такие мальчики часто были не приспособлены к простому труду и искали кнопки управления на обычных предметах вроде ножа или лопаты. Однако Карл сразу стал наравне с другими заготавливать топливо и безропотно носил воду в пластиковых канистрах. Тогда Володе было, впрочем, не до него — в тот день он познакомился с Таней-англичанкой и через час после знакомства пошёл за ней в рощу. У него ничего не получилось — и этот позор казался важнее всей революционной борьбы.

Только через несколько месяцев, внимательно присмотревшись к соседу, Володя понял, какая горит в глазах Карла священная ненависть.

Однажды немец запел в бараке — причём задолго до подъёма. Товарищи ворочались во сне, а Карл тихо выводил:


Dann ziehn die Moorsoldaten
Nicht mehr mit dem Spaten ins Moor!

— Что это значит? — спросил Володя, и Карл стал пересказывать слова. Это была песня про Заповедник, про эти места, где, куда ни кинешь взгляд, топь и пустошь вокруг, где птицы не поют, а деревья не растут и где они копают торф лопатами. Где периметр закрыт, и колонна по утру выйдет на развод, а потом потянется хвостом, и каждый будет думать о родителях и тёплом куске хлеба, и не обнять никого, и шаг за периметр — смерть, но надежда горит красным огнём целеуказателя, и однажды они шагнут за периметр и скажут «Здравствуй!» тому, другому миру.

— Только мы можем переплавить ненависть в любовь, и этот процесс называется «нежность». Нежность, вот что спасёт мир, — шепотом сказал Карл. Рядом кашляли во сне другие мальчики, и слова звучали странно.

— Нежность? — Володя не верил в нежность. Он уже знал, во что превращается человек после нескольких лет Заповедника.

Во время Большого Восстания они поймали охранника. Несколько товарищей опознали его — хотя охранник переоделся, и номер на груди был подлинным.

Его опознала Таня, которую он водил в казарму, и ещё двое — те, кто видели, как он убивал. Охранника били по очереди, и, умирая, он вдруг стал страшно улыбаться разбитым ртом с чёрными провалами вместо зубов. Володя встретился с ним взглядом, и понял, чему рад умирающий. «Вы такие же, как мы, — шептали разбитые губы. — Значит, всё правильно, вы такие же, и, значит, моей вины ни в чём нет».

Потом пришли каратели, и уже сами восставшие в своих оранжевых комбинезонах корчились на бетонных полах.

Володе тогда повезло — он бы погиб со всеми, кто пошёл на казармы «Аркада», лёг бы у этих арок, выщербленных пулями. Ему было одиннадцать лет, но брали и таких — всё дело в том, что он заболел и остался в бараке. Именно поэтому он остался в живых, и его даже не подвергли санации. Но зависть к тем, кто участвовал, не оставляла его. Штурм казарм «Аркада» помнили все в Заповеднике. После этого упростили режим, оранжевый цвет формы сменился коричневым, и теперь порядок поддерживали они сами. Торфяная масса уходила по транспортёру, а раз в неделю периметр пересекал состав с продовольствием.

Осталось главное правило — Заповедник был свободен от сетевых коммуникаций. Ни одного устройства с кнопками, ни одного процессора на его территории не было — так, по крайней мере, считалось.


Наутро Володя собрал друзей, и они выучили слова немецкой песни. Коричневая колонна жителей Заповедника теперь уходила на работу под её скрытую ярость. Не вдумываясь особо в смысл, они горланили:


Auf und nieder gehn die Posten,
Keiner, keiner, kann hindurch.
Flucht wird nur das Leben kosten,
Vierfach ist umzäunt die Burg.

Песня клокотала в каждом горле, и движения сами собой делались плавными и сильными, как во сне.

Как во сне или в детстве.

Володя плохо помнил своё детство — горячий бок домашнего водогрейного агрегата, какие-то консервы удивительного вкуса… И тёмная улица, по которой уходил отец на завод. Он доводил его до угла, а дальше их дороги разделялись. Володя торопился в школу, а отца подбирал заводской автобус. Потом всё кончилось.

Они не попрощались тогда — только мигнул и погас фонарь, отразившись в витрине аптеки.

Наверное, это был такой же стылый ноябрьский день, когда пришёл сигнал.

Детские сны о прошлом давно стали в Заповеднике валютой — их воровали, ими обменивались. И кое-кто начинал рассказывать чужую историю, уже веря, что это случилось с ним. Каждый помнил что-то своё, и у всех воспоминания были детские, рваные, многие и вовсе сами придумывали себе прошлое в Большом Мире, хотя родились в Заповеднике.

А пока по ночам у них шла учёба — все только дивились, как поставили дело сосланные немцы. Занятия часто превращались в споры — вплоть до мордобоя, — чтобы наутро все снова встретились друзьями. Вернее — товарищами.

Карл, как судья, обычно сидел молча. Меньше его говорил только напарник Дуна индус Мохандас. Мохандас держался особняком. Первый компьютер он увидел в пятнадцать лет, два года назад. Но жизнь всегда твердила ему: «Нет, ты индус, и оттого компьютер — твой ручной зверёк». Тогда Мохандас начал учиться и с помощью странных мнемонических правил запоминал команды и коды. Напарника-китайца Мохандас не любил, находя в нём излишнюю жестокость. Китайцы, о которых он знал, и которых он видел, делились на жестоких и не очень. Вторых Мохандас считал конфуцианцами, а вот первые его просто пугали. Он помнил истории о том, как китайские императоры отдавали осуждённых детям. И не было мучительнее казни, потому что дети ещё не знают разницы между добром и злом.

Когда Мохандас увидел Большое Восстание и то, как подростки ловят своих охранников, он перестал верить в существование конфуцианцев. А вот дети были тут везде. Но его дело было укромное, машинное — и именно его извращённая логика помогала решить неразрешимые, казалось, тайные задачи Заповедника.

Из старожилов Заповедника в спорах задавали тон два брата. Ося и Лёва были близнецами, но при этом совершенно непохожими.

Лёва яростно сверкал очками:

— Можно прожить ещё четверть века — и ничего не изменится. Ничего, кроме того, что мы потеряем силу. Мы протухнем, сопреем и сами превратимся в торф.

— А не протухнет ли сама идея?

Тогда Володя отшутился, сострил, но толку от этого было мало. Сомнения оставались. Особенно тревожны они были ночью: всё было понятно до того момента, пока не будет взят контроль над Сетью. Но что потом? Одно было ясно, Большой Мир должен быть спасён, даже если он будет сопротивляться.

— Буржуа превращались в придатки своих компьютеров, — кричал в ночном сумраке Лёва, а Карл молчаливо кивал головой. — Буржуа редко выходят из дома. Они, по сути — труба, соединяющая линию доставки и канализацию. Гражданский мир убивает человека. Нервно ходил на горле кадык, и Лёва хватал себя ладонями за шею, чтобы не дать ему вырваться на волю. — Когда у настоящего гражданина, подлинного гражданина, рождается ребёнок, то он убит уже в первую минуту своей жизни, потому что он станет таким же придатком, как и родители.

Высший акт любви — это убить убийцу. Спасти идущих нам вслед, и тогда… Тогда наступит эра нежности. Нашим ровесникам мы не нужны — они уже отравлены. А вот те, кто родится сегодня или через месяц ещё испытают нежную заботу революции.

— А победив дракона, не превратимся ли мы сами в зверя в чешуе? — мрачно спрашивал Володя, но Ося обычно в этот момент показывал ему кулак.

— Граждане не сделают ничего: они привязаны к своей виртуальной реальности. Вот если им вырубить Сеть, то они выйдут на улицы, — говорил Лёва.

— А зачем нам эта масса люмпенов?

— Люмпены вымостят нам дорогу своими телами.

— А зачем нам дорога? — возражал Железнов. — Пусть сидят по домам. Пока они не выходят из своих квартир, мы их можем просто сократить в нашем политическом уравнении. Они не нужны нам и не могут нам помешать.

— Но потом мы всё равно лишим их этого замкнутого уютного мира, и они выйдут на улицы… — В воздухе, как гроза вызревало какое-то решение, компромисс, но Володя всё равно не до конца понимал его.

— Мы перехватим контроль над Сетью и погасим их медленно, — вступила Таня. — Это будет нежное насилие — ведь они должны умереть просто для того, чтобы не отравить будущие поколения.

— Новая революция — это движение электронов. Они — власть, — сурово говорил Вика Железнов, которого Карл уже называл просто Викжель.

— Не электроны… Автоматический стрелковый комплекс рождает власть! — Это был уже китаец Дун.

— Да, но сумеем ли мы её удержать?

— Это не наша забота, поверь, Володя, — отвечал Викжель. — Мы останемся навеки восемнадцатилетними.

Викжелю Володя верил, потому что и он и Володя были среди пятерых, знавших тайну. Только пять человек в Заповеднике знали, что аппаратура из казарм «Аркада» вовсе не превратилась в горелый пластик и что спутниковая станция связи ждала своего часа.

А накануне этого ноябрьского утра, посередине ночи, этот час пробил, электрический петух клюнул в темечко старый мир и разнёс его вдребезги.

Теперь это всё кончится — кончится холод торфяных болот, и кончится старый мир, убивающий души. Зима не бывает вечной.

Главной в их деле была одновременность — и она проявилась в ночном писке почтовой программы. Китаец Дун вылез из своей норы — в глазах у него ещё мерцал свет компьютерных экранов — и сказал, что их ждут за периметром.

Они отрыли ружья и выдвинулись к каналу. За ним, в Большом Мире, тоже начиналась эра возвращения нежности, но именно они станут главной деталью в этом, взрывателем в бомбе, пружиной в часах революции. Они выходят в Большой Мир, о котором так много спорили по ночам в бараках.


Старший пограничного наряда вдруг остановился. Володя в свой панорамный прицел хорошо видел, как он взмахнул руками, а потом беззвучно упали его подчинённые. Володя оторвался от прицела:

— Пора, товарищи…

За ним начали подниматься ожившие кусты — отряхивался от веток передовой отряд. Они были на острие атаки, и Володя бежал впереди всех — молча, экономя дыхание. Лодки, брошенные в ледяную рябь канала, стремительно надувались, и вот первый боец ступил на другой берег. Чужие машины уносили их по трассе — туда, откуда уже невозможно вернуться в Заповедник.

Отряды разошлись веером, принимая город, что, стоял на болотах, в мягкие и нежные лапы. Сервера, подстанции, антенны — вот что нужно контролировать. Вчера было рано, завтра будет поздно.

Володя представлял себе, как это было сто лет назад, — тогда революцию здесь делали такие же, как он, и тоже, наверное, тряслись по этой улице в своих танках. Интересно, сколько у них было вертолётов?

Он помнил наизусть страницы учебников по тактике, которые попадали в Заповедник, но теперь всё было по-настоящему — и неожиданно.

Скоротечный бой у самой цели привёл к тому, что они потеряли транспорт и остаток пути проделали пешком.

Снега не было. Только холодный колючий ветер вдоль улицы парусил куртки и рвал заледеневшее оружие из рук. В их группе осталась всего дюжина бойцов, но выбирать задание не приходилось.

Викжель развёл мосты, и пути в центр города у полицейской Дивизии особого назначения уже не было. Серверный центр ждал их, как огромный мрачный зверь, притаившийся в засаде. И они быстро шли по пустой улице, и наконец тепловизор показал, что спецназ впереди, прямо у входа. План казарм с точками — огневыми постами. Точки вспыхивали, пульсировали, по голограмме ползли буковки сообщений.

Революция начиналась — в эфирном треске, щелчках и писке электроники.

Отряд на мгновение сбавил ход, но тогда Карл вдруг вытащил коммуникатор, воткнул шнур в динамик и запел на своём языке. Язык знал не всякий, но всякий знал слова этой песни, наполнившей улицу:


Wacht auf, Verdammte dieser Erde,
die stets man noch zum Hungern zwingt!
Das Recht wie Glut im Kraterherde
nun mit Macht zum Durchbruch dringt.
Reinen Tisch macht mit dem Bedraenger!
Heer der Sklaven, wache auf!
Ein nichts zu sein, tragt es nicht laenger
Alles zu werden, stroemt zuhauf!

Динамик, болтавшийся на шее, хрипел и дребезжал, но слова подхватили, каждый на своём языке — «Это есть наш последний», вторил им Володя. Они пробежали по обледеневшему асфальту перекрёсток и рванулись ко входу в Серверный центр. Осталось совсем немного, но тут на улицу выкатился полицейский броневик и хлестнул пулями по отряду.

Карл споткнулся и, зажав слова Эжена Потье в зубах, как край бинта, рухнул с полного шага на асфальт.

«Главное — не останавливаться, — кося глазом, подумал Володя. — Власти нет, есть воля к нежности и счастью других». Цель ничто, движение всё, и он видел, как разбегаются полицейские, будто чуя их ярость.

Кто-то сзади ещё закончил последний куплет, и они с разбегу вломились в здание. Теперь их было одиннадцать. Хрустя битым стеклом, они разбежались по залам, выставили в окна столы, а индуса с китайцем отправили в недра компьютерного подвала, в царство проводов и кристаллической памяти.

Володя и Таня устроились в комнате неизвестного отдела, постелив на пол какие-то плакаты со счастливыми семьями. Матери и дети тупо глядели в потолок, предъявляя кому-то сберегательные сертификаты на счастливое будущее. Бумажным людям было невдомёк, что счастливое будущее рождалось сейчас, среди бетонной крошки и осколков оконного стекла.

Наступила неожиданная тишина, и даже — неожиданно долгая тишина. Старый мир не торопился воевать с ними, а может, Дун и его индийский друг уже сделали своё дело.

Володя задремал и проснулся оттого, что его гладила по плечу Таня.

— Что, началось?

— Нет, пока всё спокойно. Я о другом: как ты думаешь, мы продержимся две недели?

— Если мы даже продержимся один день, то всё равно войдём в историю.

— Это будет история новой любви. Любви, очищенной от прагматики и технологии — настоящей, а не электронной. — Она дышала ему в ухо, и было немного смешно и щекотно.

Володя взял её за руку и потянул к себе, но только Таня склонилась над ним, стены дрогнули.

По пустой улице к ним катилось прогнившее буржуазное государство. Полицейский броневик плюнул огнём, повертел зелёной головой и снова спрятался за углом.

Что-то было знакомым в пейзаже. Ах да — на углу была аптека, и зелёный крест светился в сумерках.

«Надо было послать ребят, чтобы запаслись там чем-нибудь… — запоздало подумал Володя. — Но врача у нас всё равно нет, придётся выбирать самое простое».

Цепочка полицейских приближалась, вдруг сверкнуло белым, и Володю отбросило к стене. Это в соседней комнате разорвалась ракета.

Когда Володя разлепил глаза, тонкая пыль висела в комнате и окружающее плыло перед глазами в совершенной тишине. Таня лежала рядом, смотря в потолок и улыбаясь — точь-в-точь как девушки на рекламных плакатах. Только у Тани на лице застыла улыбка, а куртка набухла кровью.

Таня ушла куда-то, и лежащее рядом тело уже не было ею. Настоящая Таня ушла, ушла и унесла с собой всю нежность.

Запищал коммуникатор. Это Дун торопился сказать, что Сеть под контролем и теперь можно уходить. Но как раз в этот момент Володя понял, что можно не торопиться. Коммуникатор попискивал, сообщая о том, что революция живёт, и город охвачен огнём. Они взяли электронную власть в свои руки, а значит, через несколько дней им подчинится и любая другая.

Торфяная жижа поднялась, и болота неотвратимо наступают на бездушный старый мир. Володя представлял, как тысячи таких же, как он, ловят сейчас в прицел полицейский спецназ. И каждый выстрел приближает тот час, когда нежность затопит землю.

— Уходи, Дун, уходите все. Мы сделали своё дело. Всё как тогда, сто лет назад. Мы взяли коммуникации и терминалы, и теперь революцию не остановить.

Володя раздвинул сошки стрелкового комплекса и посмотрел через прицел на наступавших. Те залегли за припаркованным автомобилем. Запустив баллистическую программу, он открыл огонь. Сначала он убил офицера, а потом зажёг броневик. Зелёный крест аптеки давно разлетелся вдребезги.

Теперь и фонарь, освещавший внутренность комнаты, брызнул осколками.

Его накрыла темнота, но было поздно. Полицейский снайпер попал ему в бок, стало нестерпимо холодно. Очень хотелось, чтобы кто-то приласкал, погладил по голове, прощаясь, как давным-давно прощался с ним отец, стыдившийся своих чувств.

Но это можно было перетерпеть, ведь революция продолжалась.

Она и была — вместо всего несбывшегося — высшая точка нежности.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


07 ноября 2013

(обратно)

Перегон (День автомобилиста. Последнее воскресенье октября) (2013-11-09)

Выехали рано, ещё до звезды, но едва рассвело, «японка» уткнулась в противоподкатный брус огромной фуры. Чужой дизельный выхлоп, сизый и сладкий, мешался с утренним туманом.

— А знаешь, я-то раньше бомбил у аэропорта. Страшное дело — челноки там с одной стороны, братва с другой. Я как-то ехал с порта и вижу — мытари наши обедают: поляна на капоте накрыта, водочка там, курочка. Но мы со свистом прошли, те и глазом не моргнули — с других соберут. А вот некоторые поездом ехали, так вместо мешков с песком закладывали китайскими пуховиками двери и стены. На рынке как-то из пуховика жакан вытрясли.

— И что?

— Ну, уценили пуховик, пришлось уценить — ведь с дыркой. Я сейчас как сон это вспоминаю, десять лет этих проклятых.

Володя уставился в грязный брус-швеллер грузовика прямо перед глазами. На нём едва читались буквы какой-то весёлой надписи, но всю её уже невозможно было понять.

— А потом я возил одного туза, — сказал Рудаков. — На «мерине» возил, на лаковом таком обмылке. Повёз как-то в аэропорт. Начальник отгрузился в самолёт и улетел в те страны, где, по слухам, гораздо лучше жить, а я, по старой памяти, решил поправить бюджет. Подсадил к себе какого-то дохлого мужчинку и гоню по широкому и почти что гладкому нашему шоссе к Соцгороду. Откуда ни возьмись, подрезает меня форсированная «девятка» и прижимает к обочине. Не желая портить дорогую машину, прижался и вижу — вылезли четверо, подошли. Протяжно так произносят:

— Значит, так: колёса от машинки — к нам в багажник.

Ну, я, обливаясь слезами, начинаю снимать колёса со своей машины, а пассажир мой, хрен недоделанный, сидит не шелохнувшись. Наконец, последнее колесо сняли и загрузили в чужой багажник. В этот момент невзрачный пассажир вылезает и произносит также нараспев:

— Значит, так, ребята: а вот теперь мне уже некогда… Колёса — обратно, а колёса с «девятки» — к нам в багажник.

При этих словах этот дохлый хрен вынул из складок тела такой агрегат, что непонятно даже, откуда там пули вылетают. Эти четверо только молча переглянулись и взялись за ключи. Я сижу — ни жив ни мёртв.

Доехали, я ментам смотрящим всё рассказал — мне-то зачем чужая резина, да ещё такая. Вместе вернулись — ну, тех архаровцев след простыл, какой-то инженер на другой «девятке» кукует. Раздели его добры молодцы. Отдали мы ему колёса, да и поехали в разные стороны.

— А долго ты на «мерине» ездил-то?

— Да нет, Бог миловал. Как стрелять стали, я сразу и свалил. Видел на Речке кладбище? Там они и стоят, ребята, — пассажиры да водилы. Белым по чёрному, мрамор да гранит, в полный рост — в спортивных трениках, кроссовках, с ключами от таких же «меринов» на пальцах. Ну его, это дело. Как пулять начнут, не спросят, кто тут на окладе, а кто хозяин. Да и правильно сделал — хозяин-то мой там, во втором ряду.

— Упромыслили хозяина-то?

— Там дело тёмное. Говорят, его «Чёрный нивовод» с моста подпихнул. Есть у нас такая легенда. Но, понятно, нечего гонять, да и водиле он наливал — один пить не мог.


Но время шло, а фура впереди не двигалась. Раевский и Рудаков переглянулись, но делать было нечего: обгонять в тумане себе дороже. Не глуша мотор ещё минут десять, они переглянулись снова — опять без слов, но взгляды уже потяжелели, поугрюмели. Володя, согнувшись на заднем сиденье, натянул сапоги и, кряхтя, вылез наружу.

Шофёр большой фуры, на грязном боку которой расправил лапы огромный политически-ориентированный медведь, высунул из окошка седую растрёпанную голову. Голова смотрела на Раевского с высоты второго этажа. Так смотрит на внука, играющего во дворе, строгий дедушка на балконе.

— Не, не парься, братан, жди — там тебе хода нет.

— Что там? Авария?

— Ну, можно и так сказать. Сгуляй — увидишь, — ответили сверху, и туман скрыл голову.

Раевский пошёл вперёд. Он шёл и шёл, а машины всё не кончались, стояли одна за другой плотно и недвижно. Наконец, перед ним открылась котловина, в которую спускалась автомобильная змея. Там, на дне, плескалось озеро жидкой грязи. Через грязь медленно полз зелёный артиллерийский тягач, ведя за собой грузовик.

Из тумана потянуло кислым сигаретным дымом. Чтобы не спускаться вниз, Раевский спросил у куривших, почём услуга, и тут же снова переспросил в ужасе:

— Деревянными?

Ему не ответили, а только захохотали. Он подождал, чтобы оценить скорость переправы, и ужаснулся ещё больше, помножив её на число машин в заторе.

Раевский вернулся, и они с Рудаковым стали коротать время — до обеда пробка продвинулись метров на сто, потом дело и вовсе застопорилось. Рудакову идея перегона японской машины из Владивостока не нравилась, но и для него деньги были пуще неволи. Времени было полно, сами деньги пока и вовсе отсутствовали в этом уравнении — они были призрачной, нематериальной составляющей будущего.

После обеда обстановку отправился разведывать сосед из фуры.

Через полчаса он стукнул в окно:

— Эй, мужики, стоим. Тягач сломался.

Никто даже не выругался.

— Пробка — как на Тверской, — вздохнул Раевский.

— Ты на Тверской стоял? — заинтересованно спросил его напарник. — В Москве был?

— Не стоял, а знаю.

— Знаешь, не знаешь, — сказал Рудаков — а я вот в очереди на растаможку стоял. На польской границе — это дня три. Это тебе не Тверская — там в пробках сколько стоишь? Час. Ну — два. А не понравилось — выпрыгнул и пошёл по бабам.

— Не так, да ладно…

Володя с Раевским спали по очереди, а на следующий день, когда зелёный жук опять засновал по луже, старались опять дремать, время от времени перегоняя «японку» вперёд. К вечеру они отошли в сторону от трассы и стали расчищать место под костёр. Заполыхал огонь — и тогда водила из фуры с медведем принёс большой казан и воду. Подошёл сменщик, и заструился обычный разговор:

— Здесь Сибирь, да. Вот один мужик как-то по трассе ехал и поймал камень на лобовое. А кругом февраль, минус сорок.

— Сорок?

— Ну, почти сорок. Делать нечего — взял кусок фанеры, пробил в нём смотровую щель и привязал проволокой на место лобового. Так и погнал вперёд — как в танке. Как предки, значит, на Курской-то дуге. Или вот тоже был случай…

К ним на огонёк пришли ещё двое — высокий шофёр и его товарищ-коротышка. В руках лежал огромный кусок мороженого мяса — сразу было понятно, что они гнали куда-то рефрижератор.

— Эй, друг! Хлеб у вас есть? — крикнул кто-то от машин.

Ещё двое пришли и, ничего не спрашивая, выставили канистру с техническим вином.

Рудаков, прикурив от сучка, между тем продолжил:

— Вот когда только стали делать «Жигули», там вообще все детали были итальянские — и кузова тоже. Такие-то до сих пор ездят, там всё вечное — и подвеска, и движок. У мужика на моей прежней работе такая «копейка» была — она «Волгу» как два пальца… Таких теперь больше не делают — и всё потому, что тогда, в шестидесятые рабочих прямо из космических цехов снимали — и на Волжский автозавод.

Седой дальнобойщик вдруг вскинулся и угрюмо сказал:

— Работал я в Тольятти. В отделе комплектации — каждый день в восемь сверка, как на каторге… — и вдруг закричал страшно:

— Я замнач восьмого! В спецификации отсутствуют абразивные круги пятьсот-восемьсот, нехватка двести!..

Закричал он страшно, и похоже было, что узник концлагеря вспоминает команды на плацу, произнесённые когда-то на чужом языке. Его быстро хлопнули по плечу, но он ещё долго вздрагивал.

— Да ну, какие «Жигули» вечные? — перевел кто-то разговор в историческое русло. — Вот «Победа» — вечная, да. Там миллиметровая сталь была. Её годами просто масляной краской красили — вот и ездила. Тяжёлая машина, хорошая.

— Там олово было, кажется, — поправил кто-то.

— Может, цинк?

— Нет, олово — как на консервах. Зверь-машина, говорю. Отсюда до Казани со свистом докатится…

— А раньше, знаешь, машины проверяли как водку. Слыхал, что на водке дата изготовления на обороте этикетки была? — И хозяин державного медведя объяснил, что фильтры на водочных заводах меняли раз в неделю, и поэтому надо было брать вторничную водку. Что до машин, — закончил он, — машины после пятого и двадцатого — известно как собирали, после пятого и двадцатого брать нельзя…

Володя хлебал бессчётно крутой чай, и слушал. Вклиниться в этот ряд было невозможно — точь-в-точь как в затор перед котловиной.

— А я вам расскажу про наших крутых, — начал тот, что принёс техническое вино — Дело было давно. Решили наши барчуки вырваться из рутины. Денег на ментов ещё не накопили, так что решили не пить, а покурить анаши, которой никто не пробовал. Анаша нашлась, дёрнули по первой, а не почувствовав ничего — по второй. Вскоре им действительно стало хорошо, но тут они разделились. Первый не помнит, как он добрался домой, а просто проснулся наутро от вопроса жены, как он, дескать, доехал. «На такси», — уверенно так отвечает. «А чья это машина под окном?»…

Выглядывает барчук в окно и видит свою машину у подъезда, отвечает жене, что хозяин вчерашних посиделок уже пригнал её по назначению. Однако глупая женщина, не слушая его, спускается вниз и, вернувшись, молча берёт его за руку и ведёт к автомобилю. Фары, типа, горят, играет внутри музыка, да и дверца не заперта. На сиденье же лежит пятидесятирублёвая бумажка. «Я же помню, — растерянно произносит барчук, — как сказал: «Спасибо, шеф» — и захлопнул дверцу».

— Пятьдесят? Это когда ж было? Я тыщи помню тогда были…

— Ну, в девяностом мог быть и полтинник, — отвечал рассказчик, и продолжил:

— Второй барчук вышел из дома, и понял, что ему хорошо, жизнь прекрасна, и путь домой лёгок и приятен. Слушая тихую музыку, ехал он по ночному городу, как вдруг увидел призывно машущий милицейский жезл. Нашарил права, денюжку, но чувствует, что хотя остановивший меня капитан начинает говорить, не могу проникнуть в значение его слов. Предъявил права. Капитан улыбнулся, продолжая говорить. Барчук снова показал ему права, капитан снова отвёл его руку, и снова губами зашевелил… Права снова предъявляются, всё это длится, длится. Наконец, удовлетворенные разговором, они разошлись. Барчук поехал, музыку слушает, дыхание переводит и вдруг видит в зеркале, что у него на хвосте висит милицейская машина. Газует, понимаешь, со страху, но она не отрывается, снова увеличивает скорость и уже представляет, как будет задержан «в состоянии наркотического опьянения».

Машина сзади не отстаёт, и он решается — на полной скорости сворачивает в переулок, проносится по нему, продирается через мусорные баки, помойную кучу, прыгает днищем по какой-то лесенке. Сбавив скорость на неизвестной ему улице, посмотрел барчук в зеркальце… Пусто. Доехал до дому, нырк в постель.

Но утро начинается со звонка в дверь. На пороге возникает участковый.

— Ты вчера куда-нибудь ездил? — спрашивает он.

— Нет! — быстро говорит барчук.

— Ну, всё равно, сходи, на машину погляди.

Тот спустился, да и глядит, что к фаркопу тросом привязан бампер с ментовским номером. Толкнуть, значит, попросили»…


Шофера перекидывали истории, как горячие картофелины в руках, — и ни один не усомнился в рассказе другого. Не любо — не слушай, а врать не мешай. Хочешь — сам расскажи про нрав моторных масел или про специальные «Жигули», что делали для кремлёвской охраны — с особой коробкой на шесть скоростей. Рассказали о компакт-дисках, что отражали радары ГАИ, и про давным-давно застреленного гайца, который наставил измеритель скорости на кортеж Брежнева.

Раевский вдруг понял, что никто не говорит о скопившихся в очереди машинах, о потерянных в простое деньгах, не касается страшного и тоскливого — о резине идёт разговор, а о будущем — нет. Пришедший парень, быстро осмотрев сидящих — нет ли чеченцев, рассказал, как брал населённый пункт Самашки, но дёрнувшись, как на ухабе, разговор снова свернул на мирное: про железо, про масло и воду, про бензин и соляр, про то, как движутся колёсные механизмы через Россию на честном слове и одном гвозде. Гвоздь был, впрочем, лишний — для него было иное слово.

Раевский крепился, а потом и сам рассказал про трофейный «хорьх», что видел в Калининграде, где служил лет десять назад. И эта немецкая машина, что вовсе непонятно было, как выглядит, вдруг налилась в его рассказе металлической силой, сгустились из сибирского воздуха её гладкие бока и огромные фары. Он и сам поверил в её существование на улицах маленького городка.

— Зверь машина, — говорил он уверенно, вспоминая, чьи слова он только что повторил. — Зверь. С места сразу сто даёт — а там ведь дороги ещё немецкие, гладкие как стол. С разгона в Польшу можно улететь.

Выслушали и его, и в свой черёд какой-то якут рассказал о тяжёлых ракетных тягачах, похожих на гусеницу-сороконожку.

Темнело.

И вовсе незнакомый голос вспомнил другое:

— А знаешь историю про водилу, которого убила братва за то, что он их на «Ниве» обогнал? Ну там грохнули мужика — столкнули под откос в тачке, уже мёртвого. Да только потом ничего не нашли — видно, болото всё всосало. Менты повертелись да и закрыли дело. Жена отплакала, мать отрыдала. А потом на трассе странные дела стали твориться — пацаны, что его убили, вписались в бензовоз, что поперёк дороги крутануло. Их смотрящий в иномарке сгорел. Но вот как-то один водитель автобуса видит вдруг — его чёрная «Нива» обогнала, и остановился от греха подальше. А потом и видит — дорогу размыло, это он за полметра перед вымоиной стал.

«Детский сад» — подумал Раевский и пошёл прочь от костра — в лес. По толстым стволам сосен прыгали тени. Он осторожно ступал между сухих острых сучьев и поваленных деревьев и думал о времени: вот сколько они здесь, а он уже привык. Перестал торопиться и нервничать.

Время — это такая странная вещь: то тянется, то скачет. Он вдруг понял, что раньше всё хотел чаще встречаться с друзьями, а тут недавно пришёл на день рождения, и — обнаружил, что пауза длиной в год оказалась мгновенной.

А сейчас нет ничего — костёр с братьями по дороге, и нет ничего — ни дома, ни хозяина, ни семьи, ни детей нет — а только трасса, и мера жизни — не дни, а столбики по краю.

Он вышел к трассе и увидел чёрную фигуру рядом. Кто-то застегнул штаны и повернулся к нему.

— Что на холоде стоишь? — спросил Володя. — Пошли к нам.

— Мне к вам не надо, мне ехать пора, — ответил из темноты парень, перелезая через кювет.

— Куда ехать-то? С ума сошёл. Не знаешь, что ли: не проедешь.

— Я везде проеду. А ты не дёргайся, тебе топиться-то не надо. Только не пей много — от этого тоска будет.

Раевский посмотрел на этого человека, и с удивлением отметил, как тот садится в чёрную «Ниву», как она медленно начинает движение к котловине. Очень Володю смутило, что «Нива» шла без огней.


Утром Рудаков исчез на полдня и вдруг появился у костра с видом заговорщика. Раевский подошёл, и напарник горячо забормотал ему в ухо:

— Значит, так: я договорился с трактористом. Нечего тут ловить. Выбирайся своей колеёй, типа того.

Они вывели «японку» через разваленный кювет на просёлок и покинули трассу. Тракторист ждал за первым поворотом — на краю абсолютно ровного поля. Только приглядевшись, Рудаков понял, что причина этой гладкости в том, что поле покрыто слоем жидкой земли. Ни волны, ни пузыря не было на этой плоскости, простиравшейся до горизонта.

Они накинули буксировочный трос, и трактор повёл за собой автомобиль, как бурлак ведёт лодку на бечеве. Временами машина подплывала, и Раевский чувствовал, что её начинает тянуть течением, но нет, это всё же ему казалось.

Вдруг тракторист вылез по колесу на крюк, наклонился и что-то сделал там. Трос ослаб, а тракторист снова забрался в кабину и дёрнул. «Японка» не двинулась с места, что-то журчало под днищем, а трактор стал удаляться. Сердце Володи затопило ужасом, как это поле грязью. Раевский понял, что они одни в этом бескрайнем грязевом море. И такое чувство тоски навалилось на него, что захотелось запеть какую-то протяжную русскую песню, из тех, что поют нищие на вокзалах.

…Но нет, это просто трактор выбрал слабину, «японка» снова дёрнулась, и они поплыли дальше, разводя в обе стороны тугую коричневую волну. Через полчаса связка добралась до твёрдого и ухабистого просёлка, а по нему — и до избы самого тракториста.

Они решили не разлучаться, и Рудаков тут же договорился о постое — уже с женой тракториста. Все крепко пили всю ночь, не пьянея, и таки под конец запели — протяжно и грустно.

Лучше всех пел тракторист, пел он морскую песню о кораблях в тихой гавани, о рыбаках в далёком краю, и о том, что никто не придёт назад. Татуированный якорь на его предплечье болтался вправо и влево, будто команда не знала, стоит ли закончить путь именно за этим столом.

Раевский плакал от жалости к утонувшим рыбакам, несдюжившему кочегару и к самому себе. Он всё больше уверялся в том, что кроме дороги в его жизни ничего нет, и не будет. «Ничего-ничего», — будто болванчик у лобового стекла, кивали головы за столом, и Раевский проваливался в сонное забытьё.


Наутро они выехали, и первое, что увидел Раевский, вывернув на трассу — фуру с огромным медведем на боку, мелькнувшую впереди.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


09 ноября 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-11-10)

А что, стесняюсь спросить, с Nokia у нас нынче — всё? А то я посетил официальную ремонтную контору на Белорусской, так там мне сотрудники говорят, что гарантийного ремонта у них теперь нет, а только за деньги, что двадцать сертифицированных офисов закрылись и горячей телефонной линии больше нет.

Про то, как мне там телефон чинили, я лучше отдельно расскажу — называется это "Старушке перед смертью зубы вставили". То есть не починили, но USB-разъём поставили. Сначала-то говорят, давайте за 2200 — столько замена стоит. Но когда возвращали, то, говорят, поскольку он у вас не включается, мы со стыдом возьмём с вас только 600 рублей. Я на их глазах воткнул зарядник в аппарат, он и стал заряжаться. "Э, — говорят, — видите ли, наши зарядки рассчитаны на более новые "Нокии", вот они вашу и не могут зарядить". Нет, ну конечно, после этих дансе и верояций выяснилось, что эти упыри там ещё камеру программным образом обрушили, да потом и вовсе всё умерло.

Раздосадован бы я был, если бы не ожидал этого от мироздания. А так — ожидал, и оттого нахожусь в своём обыденном состоянии. Вот если бы работники сервисного центра мне сказали бы "Мы провели диагностику за 600 рублей, и выяснили, что ваш гаджет не гаджет, а хуяджет" — тут бы я склонился перед ними в поклоне и принял свой недостойный хуяджет обратно. Но когда мне говорят, что мы поставили в ваш хуяджет неизвестно зачем новый разъём, но всё равно не поняли, что это было, и нам стыдно у вас ломить восемьдесят баксов, так что дайте хотя бы шестьсот — вот тут мироздание могло быть остроумнее.

Все мои телефоны были телефонами "Нокия", и тут такой конфуз. Как оставаться нокийным патриотом при таком раскладе?

Отвратительно то, что без телефона в нашей жизни не прожить, если ты, конечно, не экзальтированный миллионер-художник.

Анализируя психопатическую сторону всех этих дел, я понял: самое главное и уязвимое — не телефонные книги, которые давно научились хранить. У меня книжка в. doc файле — с комментариями, примечаниями типа "пятый этаж справа, дверь без номера". Я архаичен, смена телефона должна приводить к ручному перебору цифр и фамилий — брала их как остывшую золу, стирала и стирала.

Самое уязвимое — это наши привычки. Где какая кнопочка, как смотрим почту, удобно ли смотреть карту.

Самое уязвимое — именно эти привычки, вид экрана, виртуальные кнопки.

Бешенство перехода нам регулярно иллюстрируют программисты компантии СУП.

Сейчас я сообразил — семёрка прожила у меня (учитывая, что её ещё у меня меняли) два года. Немного.


Люмию, что ли, купить? Или пасть в объятия к Андроиду? Забыться и уснуть? Уснуть и видеть сны?


Извините, если кого обидел.


10 ноября 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-11-11)

Поймали и этого, почти не одетого,

Где-то в лесу под бананом.


Извините, если кого обидел.


11 ноября 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-11-12)

История путешественника во времени


Извините, если кого обидел.


12 ноября 2013

(обратно)

Москвич (День ашура, Десятый день месяца Мухаррам, 26 декабря) (2013-11-13)


Они сидели в гараже.

— Знаешь, Зон, я бы вывез эту тачку куда-нибудь, снял номера и бросил.

— Думаешь, никак?

— Никак, — Раевский был непреклонен. — Запчасти, конечно, можно снять, но с остальным — труба. Что ты хочешь, пятьдесят лет тачке. Я тебе, конечно, её доведу сегодня, километров сто проедешь — да и то, у тебя хороший шанс просто выпасть вниз через дырку в полу.

Зону было очень неприятно поддерживать этот разговор — ему казалось, что горбатый «Москвич» смотрел на него глазами-фарами, как собака, которую собираются усыпить.

Надо было продавать машину раньше.

Но она давно стала членом семьи. Три поколения Рахматуллиных, а теперь их наследник Зон, перебирали её потрох, мыли и холили — для трёх поколений Рахматуллиных она была любимой, как для их предков лохматые лошадки, на которых они сначала пришли завоёвывать Русь, а потом исправно служили русским царям, рубя кривыми саблями врагов империи.

Дед Зона и машину водил, как будто шёл в конном строю — точно вписываясь в поток, держа интервал, и берёг старый «Москвич» как старого, но славного боевого коня.

Машину он получил, ещё не простившись с полковничьей папахой.

Зон не знал подробностей его службы, но на серванте стояла карточка, где дед был ещё в довоенной форме НКГБ, а щит лежал поверх меча на его гимнастёрке.

После второго переезда от деда, впрочем, осталась только эта карточка. Зон был кореец, но ещё он был человеком без отца и матери, принятым в семью Рахматуллиных много лет назад. Он был человеком без рода, явившемся на свет далеко, на чужой войне, сменившим несколько приёмных родителей — а тогда стал москвичом.

Неприметным москвичом, проводившим больше времени в своём музее, чем дома и вообще — на московском воздухе.

«Москвич», да.

Зон спросил Раевского, сколько потянут запчасти, ужаснулся цифре и стал убирать в мешок пустые бутылки из-под пива. Деньги были нужны, деньги нужны были именно сейчас — и не из-за жены, а совсем из-за другого.

— Слушай, а у тебя долларов триста нет? Я отдам, — сказал Зон, ненавидя себя.

— Нет, брат, не дам я тебе денег. — Раевский вытащил сигаретную пачку, и выщелкнул одну — прямо фильтром себе в рот. — И не потому что, нет. Потому что я знаю, что не отдашь, и мы поссоримся. Между нами пробежит трещина, и мы оба это понимаем.

— Шаруль бело из кана ла садык, — процитировал Зон старое письмо, кажется Грибоедова. Грибоедов, писавший это по-персидски, был всю жизнь в долгах, но это ему ничуть не мешало, подумал он про себя.

Раевский вопросительно посмотрел на него. Незажженная сигарета свисала с его губы.

— Плохо, когда нет истинного друга, — удрученно перевел Зон.

— Не разжалобишь, — Раевский щелкнул зажигалкой. — Для твоего же блага. И если хочешь говорить точно — шарру-л-билади маканун ла садика бихи. То есть, худшая из стран — место, где нет друга. Никогда не бросайся цитатами на языке, которого не знаешь.

— Так было в книге, — упрямо сказал Зон.

— Дела нет мне до твоих книг, а понты до добра не доведут. И денег я тебе не дам.

Зон вздохнул — Раевский был прав, он был чертовски прав, отдавать было не из чего — разве украсть рукопись Толстого из архива. Но это было из разряда другого предательства, это была измена делу, что хуже измены жене.

Он познакомился с Лейлой в музее.

Вернее, не в музее, а в парадном старинного особняка — направо была дорога в хранилище, где Зон копался в рукописях, а налево по коридору — ресторан, что держал известный скульптор.

Девушка, не заметив его, ударилась в плечо, чуть не упала — и на секунду оказалась у него в объятьях. Зону следовало покраснеть, пробормотать что-то неразборчивое и, пряча глаза, скрыться в своем архиве — но он почему-то не мог заставить себя отступить даже на шаг. Продолжал придерживать её за локоть — тонкий как птичья косточка. Как будто бы имел на это право.

И она, словно бы почувствовав это его иллюзорное право, тоже взглянула на него и улыбнулась. За такую улыбку средневековый персидский поэт обещал своей возлюбленной целую гору жемчуга. Правда, Зон не мог поручиться, что поэт выполнил свое обещание.

Потом они пили кофе в ресторане, и Зон сбивчиво рассказывал ей о своей работе. На следующий день он привёл её в святую святых — в железную комнату.

Двадцатисантиметровая дверь закрылась за ними, и тут же он понял, что должен сработать датчик пожарной сигнализации, — таким жаром обдало его. Она обвивалась вокруг Зона, не у неё — у него ослабели ноги.

Восток соединялся с Востоком, и Хаджи Мурат с портрета на стене — старой, ещё прижизненной иллюстрации — одобряюще смотрел на Зона.

Домой её везти было нельзя — и ещё через день она вошла в гараж, и через минуту он брал её в стоящей на приколе машине.

Было очень неудобно и ещё больше — стыдно за свою нищету. Стыдно до самого последнего момента, когда они рассоединились.

Лейла лежала, свернувшись калачиком, на заднем сиденье и гладила рукой чехол, смотря в потолок. Он, стряхнув пепел сигареты на пол гаража, придвинулся.

Глаза девушки светились счастьем.

Это было настоящее, неподдельное счастье — тут он не мог обмануться. Лейла была счастлива. Глаза её светились, и он перестал думать о том, что это существо из иного мира, и его битая машина, наверное, первое изделие советского автопрома, в котором она оказалась.

Всё было не важно.

Она взяла у него сигарету и затянулась.

— Ты, правда, хотел продать?

— Что — гараж? — Зон удивился тому, как она читает его мысли.

— Нет — это.

Она обвела рукой внутренность «Москвича», как обводил рукой Иона чрево кита.

— Надо, хоть и не хочется. Дед очень любил машину. Как жену, нет, серьезно. Что ты хочешь, Восток — ты сама должна понимать. Дед сам чехлы шил, мыл с мылом. И мне в детстве было так уютно в ней, я помню, как дед меня возил на юг…

— Хочешь, я устрою?

— Что устоишь?

— Я найду покупателя.

— Думаешь, купят?

— Я знаю одного — у него ностальгия, он как раз «Москвич» искал. Горбатый, именно горбатый. Правда, переделает его, конечно.

И она начала одеваться.


Жаркий ветер мёл тегеранскую улицу. Красную Армию уже давно выводили отсюда, и вывели все — туда, где гремели пушки, и армия пробивалась к бывшей границе, чтобы поднять зелёно-красные столбы с гербами.

Только они, путешествующие с казённой подорожной, задержались в полувоенном городе. Капитан Рахматуллин дёрнул переводчика за рукав:

— А это, спроси, сколько это стоит.

Переводчик залопотал что-то, и мальчик ответил пулемётной очередью раскатистых, как персидские стихи слов.

— Он спрашивает, мусульманин ли ты?

— Скажи, что мусульманин.

Переводчик, перебросившись с мальчишкой парой уже коротких фраз, сказал:

— Тебе тогда скидка, — любая вещь в одну цену. Если три возьмёшь, то дешевле.

Рахматуллин показал на ковёр — мальчишка кивнул. Тогда он выбрал ещё два, и достал из кармана мятый ком английских фунтов.

Третий ковёр Рахматуллин взял просто так — перед отъездом деньги было девать всё равно некуда.

Этот третий ковёр был неважный — тонкий, потрёпанный, неясного цвета, не то зелёный, не то фиолетовый.

Ковры свернули, и понесли покупки в машину.

— Нет, сдачи не надо, всё, хватит, скажи ему, чтобы заткнулся — и они вышли с переводчиком в пыльный мир персидского базара.

Наутро он уже лежал на своих тюках в брюхе «Дугласа», что нёс его на север.

Он не слышал, как кричит и стонет мальчишка, которого бьет коваными сапогами хозяин лавки, вернувшийся домой после долгой, пропахшей опиумом, ночи. Как воет этот старик, ещё не веря в пропажу. Рахматуллин не видел, как плачет торговец, размазывая по щекам скудные слёзы, как вытаскивает он кривой древний меч из-за полок, и, нацелив его в живот, хрипя и надсаживаясь, наваливается на остриё.

И конечно, он бы не понял, о чем переговариваются между собой трое высоких, чернобородых мужчин, обступивших труп старого хозяина лавки.

Ничего этого не знал Рахматуллин, самолёт вёз его обратно на Родину, жизнь совершала новый виток, и он ощущал свою силу и власть — силу воина и власть подданного великой империи, побеждающей в великой войне.

Капитан засыпал и пытался представить, как, состарившись, играет с внуками на ковре, и они ползают у его ног, будто слепые щенки.

Лейла вылезла из машины, ёжась от сырого ноябрьского воздуха. Дверь чёрного, похожего на кубик «Геленвагена» открыл чернобородый.

Лейла поклонилась ему — правда, чуть заметно: не дома. Хотя в Москве ничем никого уже не удивишь.

— Да, именно там, господин. Это — у него в машине, заднее сиденье.

— Он знает?

— Ничего не знает.

— К тебе приедут, привезут деньги. Нужно, чтобы он ничего не узнал… Нет, убирать не надо — мы потеряем время и оставим следы, — ответил чернобородый на незаданный вопрос. — Кстати, как он тебе?

Лейла вспомнила пыльный гараж, где пахло кислым и тухлым.

— Ублюдок, — ответила она брезгливо.


Покупатели смотрели на «Москвич» недолго. Зон было заикнулся о неисправном подфарнике, но от него отмахнулись.

Чернобородый сразу сел за руль.

Машина заскрежетала и замолкла. Это повторилось несколько раз. Так, подумал Зон. Это день невезения. Плакали мои денежки.

Чернобородый вылез из машины, брезгливо отряхнул брюки. Костюм у него был дорогой, это было ясно даже Зону, который отродясь не разбирался в красивой и дорогой одежде.

— Ай, отчего не починил? Не мог сам, друзей бы позвал, да? — чернобородый скривился.

— Шаруль бело… — начал Зон, разведя руками. Он сказал это и успел понять, что сказал что-то лишнее. Перевод этой фразы, ставшей давно не фразой, а эпиграфом к его любимому роману застрял у него в горле.

Потому что чернобородый стремительным движением ударил его ребром ладони в кадык.

Зон очнулся от нестерпимого холода. Он лежал на бетонном полу гаража, рядом с машиной.

Было темно, дверь покупатели заперли.

Ловушка захлопнулась — и было понятно, что его провели как лоха. Безумие последних дней прошло, и осталось тоскливое ожидание смерти.

Ясно было, что они его убьют. Непонятно только — за что.

Что им нужно — не старый же и ржавый автомобиль на самом деле. Может быть — гараж? Но к чему столько мороки?

Зона трясло, он пополз к дверце и повис на ней обессиленно.

Добрый ржавый зверь впустил его в себя, и он упал на заднее сиденье. Зон содрал чехол и закутался в него. Боль понемногу ушла. Что делать, как спасаться — было по-прежнему непонятно.

Но он ощутил прилив силы.

«Слава Аллаху», — сказал он, и от этой фразы, что говорили герои детских фильмов, что он любил мальчиком, ему стало легче. Он повторил её несколько раз — иначе: «Аллах акбар», и увидел, что что-то вокруг меняется.

В это время покупатели переминались рядом с гаражом. Чернобородый отрывисто говорил с кем-то по мобильному. Приехавший с ним человек, пожилой, сухощавый, с белым шрамом на подбородке от удара кованым сапогом, смотрел на него с тревогой. Он догадывался, что что-то пошло не так, как планировалось, но не понимал — что именно. Ковер, проданный им когда-то русскому капитану и ставший теперь чехлом для сиденья машины, был совсем рядом, и сухощавому казалось, что достаточно просто протянуть руку, чтобы забрать его и исправить, наконец, совершенную полвека назад ошибку. Но чернобородый почему-то не спешил забирать драгоценность, ради которой они приехали в эту холодную, негостеприимную страну.

— Он знает, — убеждал чернобородый своего собеседника. — Он все знает. Это ловушка, муршид. Глупая девка ошиблась. Он говорит по-арабски, он давно всё понял про силу ковра и предупредил своих…

Он замолчал и замер, прислушиваясь к голосу муршида. Хозяин был очень недоволен грязной работой. Он не верил в то, что Зон работает на кого-то ещё, и злился на чернобородого, своими дурацкими подозрениями превратившего простую операцию в сложную. Теперь следовало зачистить следы, и что-то нужно было сделать с «Москвичом», который даже не мог выехать из гаража. Первоначально они планировали вывезти ее целиком, чтобы извлечь реликвию спокойно и бережно. Теперь это придется делать на месте, плюнув на то, что старая ветхая ткань может порваться от любого неосторожного прикосновения.

— Твоя глупая несдержанность может стоить нам слишком дорого, — сказал муршид и отключился.

И чёрный джип мчался по ночной Москве.

Зон был для этих людей уже мёртв, он существовал только как тело, которое надо будет прятать, куда-то прикопать — целиком или по частям. Драться пришельцы собирались с несуществующей подмогой.

Зон, кутаясь в чехол («Наверное, я похож на француза, замерзающего на Смоленской дороге, в рваных тряпках, дрожащего и бессмысленного», — подумал он), привалился к кирпичной стене. Внезапно он почувствовал пальцами структуру кирпичей, каждую песчинку в цементе, и стена подалась под его плечом. Он вытянул руку, и рука прошла через стену.

«Нет бога, кроме Аллаха, — произнёс он вдруг слова, которые тысячи раз говорили неискоренённые беспартийные старики в его семье. — Нет бога, кроме Аллаха, и Магомед — пророк его». Он сам не понял, зачем это сказал, но всё отступило, и его служба в музее, и лица друзей, и фигуры женщин, что он любил. Древняя ткань грела его и давала силу. Сила вела его, и он неожиданно для себя оказался по ту сторону гаражей, на пустыре. Шаг за шагом он удалялся прочь — от цепочки гаражей, от людей, что считали его трупом, от всей этой суеты. Он совершенно уже не чувствовал холода. Он не слышал, как разбился о бетон, выпавший из ослабевшей руки чернобородого телефон, не видел, как, стремительно побледнев, повалился на колени человек со шрамом на подбородке.

Зон бежал по пустырю, завернувшись в древний молитвенный ковёр.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


13 ноября 2013

(обратно)

Письмо в бутылке (2013-11-13)

В бросании мореходом бутылки в волны и посылке стихотворения Боратынским есть два отчётливо выраженных момента. Письмо, равно и стихотворение, ни к кому в частности определённо не адресованы. Тем не менее, оба имеют адресата: письмо — того, кто случайно заметил бутылку в песке, — стихотворение — "читателя в потомстве".

Осип Мандельштам

Я приехал к Синдерюшкину в первый день нового года.

Так бывает — справив, как всегда бессмысленно и суетливо праздник, ты начинаешь желать ему продолжения и вот ищешь, ищешь нового общества.

Я долго ехал в электричке с заиндевевшими окнами. Ко мне пытался пристать с объяснением устройства мироздания какой-то пьяный, но только я цыкнул на него, как он превратился в круги и стрелы на стекле. Дети в тамбуре плясали вокруг кота — несчастного кота, тянувшегося, стоя на задних лапах, за недоеденной новогодней колбасой.

Шли одна за одной сборщицы пустых похмельных бутылок, заглядывая под каждую лавку, как полицейские в поисках бомбы.

Станция была пуста, как это бывает в дачных местах. Те, кого звали, уже добрались куда надо.

И вот теперь в домах курятся трубы.

Жизнь идёт своим чередом. Жили тут по советским меркам небедные люди — придумывавшие уши для ракет. Специалисты по радиолокаторам. Одни их придумывали, другие — использовали.

Да только все они растворились во времени, а памятью о них остались дачи, над которыми ещё торчали диковинные телевизионные антенны, способные принять сигналы с Марса.

Я миновал несколько поворотов среди глухих заборов и не без труда нашёл дом Синдерюшкина — большую рубленую избу в окружении засыпанных снегом примет прошлой жизни — куч строительного мусора, припорошенных снегом холодильников, и даже двух чугунных ванн под шапками снега.

Зима долго не наставала, и навязшее в зубах «снег выпал только в январе» — свершилось.

Накануне действительно повалил снег, и ночные фейерверки мешались с летящими вверх хлопьями.

Здесь, в дачной местности, ночные забавы были видны по обгорелым вешкам, откуда стартовали ракеты и где крутились шутихи.

Правда, на участке Синдерюшкина ничего подобного не было — там была какая-то особенно отчаянная белизна пустоты.

Ничего чёрного — ни кустов, ни забора, ни вешек — не было.

Всё было облеплено не тронутой китайским порохом и прочим новогодним весельем кристаллической водой, и это придавало местности сказочный вид.

В этот момент я подумал о том, что и мне был бы нужен крепкий дом, пахнущий деревом, в который нужно возвращаться из путешествий и развешивать по стенам африканские маски. И я сразу же задумался — сам я придумал эту фразу или прочитал у кого-то.

Итак, жить в бревенчатом доме — среди пустых глухонемых дач зимой. Выходить из дому только ради того, чтобы поссать с крыльца.

Вот как Синдерюшкин.


Синдерюшкин был один.

Это мне не очень понравилось, потому что я думал застать хоть какую-то компанию. К Синдерюшкину собиралось несколько наших общих друзей. Про одного я знал, что его не отпустила жена, но не думал, что вообще никто так и не доехал.

На мангале у крыльца явно только что что-то жарили, да и сам хозяин выглядел приветливо.

Слово за слово, я вытащил бутылку. Он, впрочем, поставил на стол свою.

Вечер пал на дачный посёлок, как рыхлый сугроб с крыши.

Стало темно и уютно. Трещала печь.

Попискивало и мурлыкало какое-то необременительное радио.

Моя бутылка быстро опустела, и Синдерюшкин, вдруг задумавшись, начал смотреть в зелень бутылочного стекла как в калейдоскоп.

— Ты знаешь, — сказал он. — Ты знаешь, очень странная погода. Она тоже это отметила.

Я понял, что он говорит о женщине, которая справляла с ним Новый год и только что уехала.

— Она сказала: «Хорошо, что я запомню твою дачу именно такой». Так она сказала, будто проговорившись, и внутри меня натянулась какая-то нитка.

Я понял, что что-то у моего друга пошло не так. Но он продолжил:

— То есть, она уже давно внутренне прощалась со мной, с этими деталями моей жизни, и я пришёл в ужас, хотя вида не подал. Что мне подавать вид — будто это могло что-то изменить.

Печь моя, между тем, оказалась довольно прожорливой, и я скормил ей не только многолетние обрезки досок и даже два стула.

Стулья, впрочем, были гадкие, битые жизнью и ломаные чьими-то телами.

Но я возвращался к этим деталям моего состояния, к исчезновению меня из её жизни, быть может, мнимому.

Наши отношения меня многому научили. Я перестал бояться утраты — так солдат на войне привыкает к своей и чужой смерти.

Невозможно бояться всё время, потому что либо сойдёшь с ума, либо привыкнешь.

И вот я перестал бояться, потому что так страшна была сама мысль об утрате. Я постоянно думал, зачем я нужен ей — небедной и красивой женщине. Ответа на этот вопрос я не находил. Если бы это был каприз, это что-то объяснило бы. Но это был не каприз. Возможно, это был подаренный мне последний шанс устроить свою жизнь, но я упускал его, выпускал из пальцев, как юркую ящерицу.

Как ящерица этот шанс покидал меня, оставляя только странное ощущение чего-то мелькнувшего. Встреча за встречей — это ощущение не покидало меня.

Всё было как в страшной хармсовской истории о человеке маленького роста, который всё бы отдал, чтобы быть чуточку повыше. И вот перед человеком являлась волшебница, а человек не мог вымолвить ни слова.

Волшебница исчезала, а человек сгрызал до основания ногти сначала на руках, а потом на ногах.


Слушая эту исповедь, я ещё не понимал своего положения и решил сострить, вспомнив вслух старую цитату. Рассказ кончался словами: «Вдумайся в эту басню, — заключал Хармс, — и тебе станет не по себе».

Но мне уже стало не по себе, потому как надежда на гармонию дачных посиделок таяла у меня на глазах.

Ещё бы мне не стало не по себе. Кто бы думал.

Синдерюшкин продолжал рассказывать мне свою историю, и я вдруг понял, что он давно и непроходимо пьян. Так бывает, когда остановишь было какого-то человека, спросив у него дорогу, и повторяешь свой вопрос несколько раз. Ан нет, он тебя не слышал — и вот это противоречие между внешней нормальностью и каким-то внутренним безумием и ввело тебя в заблуждение.

Синдерюшкин, рассказывая о своей возлюбленной, напоминал мне какого-то героя. И прошла целая бутылка, прежде чем я догадался.

У одного писателя, что создал эпопею, в которой хождений много, а мук — мало, был такой герой Иван Ильич. Мысли этого Ивана Ильича, стоявшего посреди половодья Гражданской войны, как заяц на острове, были схожи. Этот герой всё вспоминал, как с ним прощалась его жена у стены вокзала, и вот он хотел понять, чем не угодил ей? Потому что этому герою казалось, что в страшный час смуты люди должны, наоборот, крепче прижаться друг к другу. Этот герой сердился, он разговаривал с невидимым собеседником, упрекая свою жену: хорошо, найди, милая, поищи другого такого, кто будет с тобой так же тютькаться… Но тут же одёргивал себя и выходило, что сам этот оставленный мужчина не очень-то и хорош. И вот он обычный человек, которых много. Только случайно выхватил номер в лотерее: его полюбила девушка, в тысячу раз лучше, умнее, выше, и так же непонятно разлюбила…

Главное там было — непонятное. Непонятно полюбила, непонятно разлюбила.

С годами ты бережливее относишься к чувствам. Ты просто понимаешь конечность жизни.

В двадцать лет ты не понимаешь ничего, не имеешь этого главного знания.


— Я написал ей письмо. Надо было написать его как то иначе, или лучше — заменить голосом. Но это невозможно. Зато теперь придумали электрические дупла для всякого Дубровского. Мировая паутина как море, и её волна донесёт рано или поздно письмо в бутылке. — Синдерюшкин, не глядя на меня, стал читать, видимо, наизусть: «Ты знаешь, тяжелее всего сохранить твои следы. Больше всего сопротивляются запахи. Им бы полагалось исчезнуть первыми, но они прячутся — в халатах, висящих на дальних крючках или в забытом в дальней комнате полотенце. В памяти сохранить тебя легко, а вот в жизни — сложно. Вот прошло две недели, а кажется, я тебя видел вчера. Иногда ты приходишь в мои сны. Про это я не могу рассказывать.

Просыпаться тогда тяжело. Тает снег, природа поворачивается на другую жизнь. Я не поворачиваюсь, я вообще неповоротливый»…


Сказать, что это всё мне не понравилось, значило — ничего не сказать.

Я уже несколько раз пожалел, что приехал на эту дачу.

Меня даже пробрал страх — а ну, как он повесится, если я усну. Или, там, застрелится, он же охотник. Я ведь видел Синдерюшкина с ружьём. Меня захватило противное липкое чувство ненависти к себе: я думал не о нём, а о своём спокойствии.

Мне вовсе не хотелось такой канители — вызывать полицейских, давать показания — это, а вовсе не чувство сострадания захватило меня.

Я боролся с винной дремотой, а Синдерюшкин шагнул за порог.

Опять у меня сердце как-то заныло.

Но нет, он вышел, а потом вернулся в избу такой же, как обычно. Мы сели за стол и снова стали превращать полное в пустое.


За нашими разговорами я вспомнил стихи, что мы как-то с Синдерюшкиным множили незаконным способом.

Сначала мы фотографировали их — но это оказалось чересчур дорого.

Дорогой проявитель с закрепителем, дорогая бумага и главное — время, дороговизну которого мы не понимали.

Мы сидели несколько ночей, чтобы создать удивительно толстую книгу чужих стихов, и первым среди них была история про послание в бутылке.

Там непонятно было, где «зад» и «перёд», и Левиафаны лупили хвостом и корабли плыли кверху дном, сирены там были и тысяча лиц, и жизнь каких-то иностранных девиц, и было звёздное небо и старый маршрут, слова «Норд» и «Вест», капитан и Улисс, крик белых морских удивительных птиц, а мы не могли отличить альбатроса от чайки и новую мудрость новых времён черпали из детского чтенья «Незнайки», который познал на Луне, как устроен мир акций и мир биржевой, а всё это скоро нарушило наш покой. Сирены пели и скалы смыкались за нашей кормой. Время ушло, и кто-то стал мерить Фаренгейтом тепло, что было Цельсием для прежних нас. А кто-то лёг под снега зимы с обрезом в руке, но то были не мы. Время ушло, и осталась изба, стекло на столе и у двери дрова, в тельняшках мы были оба и воздух спёрт. И будто Левше, являлся нам морской мохнатый чёрт. Ночь вспыхивала чужим огнём, соседи стреляли в небо и видно было как днём, а потом снова настигала тьма, исчезали вокруг люди, дома, и снова трещал в печи какой-то стул, леший на свечку дул, и снова мы вспоминали женщин былых времён, а им и времена ни по чём, они по свету разъехались кто куда, и их миновала беда.

Но мы были с ним, и вспоминали, как под красной лампой смотрели вниз, где проявлялись буквы чужих стихов. Они проступали как бойцы весной, когда пригреет снега, и на полях появляется — у кого рука, у кого нога. И вот уж видно — этот упал ничком, а этот в небо глядел — и ничему не предел, строка за строкой буквы лезут, как на убой. Поэт писал о любви и былом, бутылка плыла с письмом, и будущие листы висели над ванной будто бельё. Моряк на них прилежно плыл, но не успел он крикнуть «ё-моё», как входил ему в бок какой-то риф. Автор в то время возил навоз в северной деревне и этот извоз не был чужд нам. И вот он в бутылку пихал письмо, и уже чувствовал под собою дно, и текст прерывался словами (размыто) — видно, потопло его корыто. Не Ляпидевский, он смог отстучать последние строки, и может, как и мы, допить, закусить, и, размахнувшись, море о доставке просить.

И тут я понял, что совершенно пьян, и упал, будто красноармеец в бурьян после взмаха казачьей шашки, забыв о чистоте рубашки.


Рассвет был хмур.

Солнце ушло. Поутру я тупо смотрел в стекло.

Хозяин пришёл с вязанкой дров. И я понял, что не время снов.

Синдерюшкин уже запалил костёр — там варилось что-то. И я, шатаясь, вышел в снега менять их цвет.

Разговор был вял.

Мы снова помянули дев былых времён, а потом и мужчин. Каких-то врагов он провожал добрым: ну и хрен с ними.

Вдруг Синдерюшкин сказал, будто продолжая вчерашний разговор, хотя я так понял, что он его не прерывал, просто я не существовал для него как собеседник, собеседником был кто-то отсутствующий.

— Я написал так: «Здравствуй. Пишу тебе сюда, потому что открыл, как устроена нынешняя цивилизация. Можно стучать головой в стену, и от этого на стене остаются хоть какие следы. Звонить кому-то, когда твой телефон в чёрном списке — совсем другое, в электрический век никаких следов не остаётся.

Бесполезно жаловаться. Бесполезно надеяться на то, что тебе что-то объяснят, а неизвестность страшнее отчаяния. Есть такая история: один человек отправил десяти своим друзьям анонимные записки: «Всё открылось. Беги». И восемь из десяти скрылись из города. Неизвестность стимулирует вину — и ты придумываешь себе преступления, которые страшнее действительности. Я заслужил, то, чтобы мне ничего не объясняли. Я ещё меньше заслужил, счастья, что мне перепало — и бессмысленно сетовать, что оно закончилось. Мне остаётся лишь благодарить за запахи и звуки.

Судьба мне сделала подарок — незаслуженный. Подарок отняли.

Но память неотъемлема. Ничего, кроме благодарности. Слова не передают ничего — в этот момент я ненавижу своё ремесло.

Вместо человеческой речи оно подсовывает девяностый сонет Шекспира.


— А почему невозможно увидеться? — тупо спросил я.

— А как?

— Ну там выяснить место…

— Я не знаю, где она живёт, ответил Синдерюшкин.

— Как не знаешь?

— Она всегда приходила ко мне.

— Ну? Впрочем, это несложно выяснить. Это выяснить, брат, особенно теперь — очень легко.

— И что, караулить её у подъезда? Это унизительно.

— Впервой что ли?

— Это ей унизительно. Это всем унизительно. Ну, если хотела ответить, ответила бы. Зачем её вынуждать врать, что уехала, что гости или ещё что.

— Вы поссорились?

— Неважно. Нет. Не поссорились. Просто её не стало. Она перестала со мной говорить и исчезла.

Я сперва решил, что он говорит о неожиданной смерти, но нет, это всё было как-то не так ужасно. Что-то случилось, но непонятно что.

Воображение, затуманенное посланиями и бутылками, бутылками в океане и бутылками на столе, рисовало мне романтические картины. Тайну мафии, исчезающую женщину, что боится навести след мстителей на любимого. Но это я отогнал, как пьяного приставалу в электричке.

Однако мой друг явно был не в себе.

— И что?

— Я стал писать ей письма, подсовывая их под двери социальных сетей. Одно за другим, как письма в бутылке.

Он запрокинул голову и снова забормотал:

— Здравствуй. А этот раз я расскажу тебе не про бесконечную сказку, а про письма в бутылках. Я ведь не знаю, читаешь ли ты всё это, и могу позволить себе рассказывать без оглядки — интересно тебе или нет.

Тысячи бутылок не выловлены из океанской пены.

Тысячи писем лежат под водой в своих воздушных пузырях. Это редко когда плесневелая бутылка попадается в лапы рыбаку.

А говорят, что в Англии, кажется при Елизавете Первой, при дворе появился Откупорщик бутылок, что занимался морской почтой.

Далее рассказывают легенду о случайном рыбаке, что выловил бутылку с доносом. Внутри бутылки жило сообщение о заговоре, а рыбак был неграмотен. Неграмотный рыбак давал читать записку всем, и листок бумаги выбалтывал тайны. За это рыбака повесили, а бутылки стали достоянием королевы. За год открывали с полсотни бутылок.

Всё это свидетельство неспешности.

Потерпевшие крушение обживали острова, превращались в прах, а их вопли о помощи качались на волнах.

Про откупорщика бутылок пишет и Гюго. Этот француз написал об этом, когда рассказывал о вечно смеющемся человеке Гуинплене. Оказывалось, что в море попадаются три рода находок — те, что лежат на большой глубине, те, что плавают на поверхности, и те, что море выбрасывает на берег. Все эти предметы являются собственностью генерал-адмирала, говорит его персонаж. — И вот всё, что находится в море, всё, что пошло ко дну, все, что всплывает наверх, всё, что прибивает к берегу, — всё это собственность генерал-адмирала. Если бутылка идёт ко дну, это касается начальника отдела Легон, если она плавает — начальника отдела Флоутсон, если волны выбрасывают её на сушу — начальника отдела Джетсон. И только осетры принадлежат королю без формальностей.

Дальше у Гюго снова рассказывают историю, как в тысяча пятьсот девяносто восьмом году один рыбак, промышлявший ловлей угрей, нашёл в песчаных мелях у мыса Эпидиум засмолённую бутылку, и она была доставлена королеве Елизавете; пергамент, извлечённый из этой бутылки, известил Англию о том, что Голландия, не говоря никому ни слова, захватила неизвестную страну, называемую Новой Землей, что это случилось в июне тысяча пятьсот девяносто шестого года, что в этой стране медведи пожирают людей, что описание зимы, проведённой в этих краях, спрятано в футляре из-под мушкета, подвешенном в трубе деревянного домика, построенного и покинутого погибшими голландцами, и что труба эта сделана из укреплённого на крыше бочонка с выбитым дном. И вот поэтому откупорщику платят сто гиней в год. Потом к человеку с разрезанным ртом, прозябающему в нищете, приходит чиновник из Адмиралтейства. Он говорит, что в присутствии двух присяжных, состоящих при отделе Джетсон, двух членов парламента, Вильяма Блетуайта, представителя города Бата, и Томаса Джервойса, представителя города Саутгемптона, откупорил бутылку и вот теперь нищий изуродованный человек получает миллион годового дохода, что он — лорд Соединённого королевства Великобритании, законодатель и судья, верховный судья и верховный законодатель, облачённый в пурпур и горностай, стоящий на одной ступени с принцами и почти равный императору, что голова его увенчана пэрской короной и что он женится на герцогине, дочери короля.

Пятнадцать лет эта горностаева мантия, пэрская корона и знатная невеста плавали в воде. Так, пишет Гюго, в конечном итоге послание, предназначенное Богу, попало в руки к дьяволу.


Я уже не понимал, говорит ли это Синдерюшкин, или я сам вспоминаю книги своего детства.

Когда мы сидели на этой даче, пропитанной безумием, передо мной вдруг явились бутылки нашего прошлого.

Это был довольно странный образ — представить себе того, кто пил из твоей бутылки раньше. Я знавал брезгливцев, которых это неприятно волновало. В десятках книг были пропеты оды приёмным пунктам, их жестяным прилавкам и окошечкам, за каждым из которых сидел свой бутылочный Пётр. Был давний способ вынимать продавленные в бутылки пробки, чтобы их, эти бутылки, не забраковал приёмщик стеклотары. Не брали то те, а то эти. Фольгу с бывшего шампанского отскребали в последнюю минуту ключами. Веничкин венчик быстрым движением райского привратника рая проверялся на грех скола.

Особая история была с бутылками, внутри которых болтались, будто скорбное послания, продавленные пробки. Их извлекали по-разному.

Главный метод был хорошо известен — брался ботиночный шнурок, лучше плоский — поскольку и при Советской власти бывали разные шнурки. Из него делалась петля и просовывалась в горлышко — бутылка при этом должна быть наклонена, а пробка — занять горизонтальное положение. Петля накидывалась на пробку так, чтобы край петли приходился на дальний конец пробки, и пробковый мустанг тащился к горлышку на этом аркане. Когда пробка входила в горлышко, можно было считать, что гривенник у тебя в кармане. Если, конечно, ты не сэкономил на шнурках, и не использовал гнилые, прямо из ботинок. Этот способ даже пробился сквозь рогатки цензуры и был описан в опубликованном давным-давно романе: «На полу большой комнаты стояли четыре бутылки из-под вина «Старый замок» с пробками внутри. Войнов сразу же вернулся к бутылкам. Сел на стул, шнурком от ботинок стал ловить пробку в ближней бутылке. Язык высунул. Данилов взволновался, присел возле бутылки на корточки, готов был помочь Войнову советами…» Это были навыки прошлого — когда запрут тебя, как маяковского клопа в зоопарке, можно делиться с учёными наматыванием портянок и умением крутить козьи ножки.

Пустую бутылку принимали по десять, винные и водочные — по двенадцать копеек, шампанскими брезговали — говорилось, что из-за долгого внутреннего давления они непрочны. Впрочем, где-то их принимали, и граждане в очереди спешно счищали с горлышек фольгу, орудуя ключами от дома.

Но из вереска напиток забыт давным-давно.

С ностальгией главное не переборщить — придёшь куда в гости с банкой шпрот и бутылкой дешёвой водки, а тебя мог встретить ливрейный лакей и устроить такую дерриду неузнанному гостю, что побежишь по улице что твой Бердяев, стреляя из всех пистолетов.

Пустые бутылки были онтологической деталью нашего прошлого. Была отдельная история с погоней за стеклянными банками для консервирования — особенно трёхлитровыми, где внутри, будто в переполненном автобусе, давились помидоры с огурцами. Но эта история отдельная — консервирование было уделом взрослых того времени, а не нашим.

Рассказывали легенду о каком-то лётчике, построившем дом из пустых бутылок, обмазанных цементом. Дом этот оказался удивительно тёплым — ведь состоял он из винной пустоты. Причём лётчик был человеком умным, и менял бутылки у окрестных детей на мороженое — современники складывали помноженные на что-то двенадцать копеек и восемнадцать копеек за мороженое и дивились предприимчивости лётчика.

Потом цены дрогнули, и непоколебимое величие этих копеек поплыло. Однако и сейчас кое-где торчат будочки приёма стеклотары.

Я как-то долго крутился около такой будочки, что стояла рядом с домом Синдерюшкина, — эту будочку роднила с прошлым только записка «буду через 2 ч». Но я не поленился переписать прейскурант — там были всё те же копейки, правда, чуть поболее — двадцать, пятьдесят, восемьдесят. Старые книги шли по рублю за кило.

А здесь, на чужой даче, где безумие торчало между брёвен как пакля, где неостановимым прибоем шумел разговор о прошлом, главным были бутылки.

Бутылочная почта с её копеечными расценками пыталась что-то донести до меня из сокровищницы прошлого.

Но сокровищ не было, была река Лета стареющих мужчин. Она не стала похожей на Енисей и Миссисипи, она была узкой как подмосковный Иордан, и берега её были покрыты осокой и камышами, где, кивая узкими шеями, ещё плавали бутылки нашего детства. Вода была подёрнута ряской, и подходы к берегу были покрыты следами в одну сторону.

Мы уже сняли ботинки и собирались расстаться с нашими глупыми воспоминаниями в этой воде цвета бутылочного стекла.

И я понимал своего друга — выпала ему какая-то удача, но зазвенела бутылочная гора и рассыпалась, обдав колкими воспоминаниями.


Синдерюшкин вдруг сказал:

— Помнишь, был в нашем детстве такой фильм, где в лесном заброшенном доме сходятся люди, и немецкий студент начинает рассказывать сказку о проданном сердце. Эти сердца чёрт держал под водой в бутылках — целую коллекцию. И вот в дом прибывают новые люди, а студент продолжает рассказ, не объясняя, что было раньше. Появляются разбойники и берут заложников — и студент вызывается ехать одним из них. И в пути он продолжает свой рассказ — уже с новыми слушателями… Так и я стал писать свои письма, отправляя их то на почту, то швыряя их в разные углы электронного моря.

Много он помнил. Говорят, только мужчина может через столько лет ещё помнить что-то детски-романтическое. С другой стороны — все могут, коли время есть. Заботы придуманы Богом для психотерапии. Но в чём Синдерюшкин был прав, так это в том, что наши отношения были намертво повязаны с бутылками. И не только с алкогольными — хотя именно с них они начинались и ими заканчивались.

И Синдерюшкин снова запрокинул голову:

— Про бутылки человечеством написано много. Некоторые бутылки находят внутри акул. Биологи говорят о пищевом безумии, когда акулы глотают всё, что увидят.

В знаменитом жульверновском романе самую главную бутылку находят в акуле. Акулу рубят топором.

Сначала бутылку принимают за камень, но потом понимают, что это сосуд тайн. На длинном, узком, крепком горлышке уцелел обрывок ржавой проволоки. Тут Жюль Верн мимоходом хвастается и говорит, что такими бутылками виноделы Аи и Эперне разбивают спинки стульев, причём на стекле не остается даже царапины. Все догадываются, что это бутылка из-под «Клико».

Потом герои извлекают порченную бумагу.

«7 июня 1862 трёхмачтовое судно «Британия» Глазго

потерпело крушение………………. гони южн

берег…………………………. два матроса

Капитан Гр……………………….. дости

…. контин……. пл………….. жесток инд

брошен этот документ……………… долготы

и 37.11' широты…………….. Окажите им помощь

погибнут»


Это самый знаменитый из порченных текстов, что вывели целую традицию в мировой литературе. Сотни героев пускаются неверной тропой. В тысячах книг повествование то обрывается, то продолжается после пропуска. На самом деле капитан Грант терпит крушение около придуманного острова Марии-Терезы. Этот остров придумал не Жюль Верн. Этот остров возник в пространстве воображения задолго до него. Его искали и искали долго, а бутылку Гранта вынимают из акульева брюха через два года. Акулу убили в Ирландском море. Что она делала там — непонятно…

Он вздохнул, и, будто утопающий, вынырнув на секунду из своего моря, повторил:

— Что я делал, и зачем это писал — непонятно.

А потом продолжил свой рассказ, который, я уже понял, был не о женщине, а о невозможности этой женщины. Он прятался от неё в бутылку, в ту самую бутылку, в которой он отправлял ей послания. Я знал Синдерюшкина давно, помнил его возлюбленных, но не мог понять, о ком он говорит. Ну, может быть, он познакомился с кем-то накануне Нового года, я её наверняка не знал, но меня несколько удивляло, что он ни разу не упомянул никакой подробности — цвета волос или истории из прошлого. Мне как-то всё время неловко было спросить, а он сворачивал на невозможность переписки и вообще на всякую невозможность. Он надеялся только на свои бутылки, вернее, на записки в них — и меня подмывало сказать, что лучше бы он пил. Это использование бутылок мне казалось более надёжным.

Бутылки, кстати, продолжали звенеть у него в голове как колокола, и он продолжал:

— У бутылок, брошенных в море, было две разновидности — послания, исполненные некоторым тиражом, и письма, единственные в своём роде.

Есть сообщение, написанное в единственном экземпляре, но благодаря литературному пространству, достигшее адресата. В печальной истории десяти негритят идеальное преступление, обручённое с идеальным правосудием кончается запиской в бутылке — и последняя глава романа предваряется словами: «Рукопись, которую переслал в Скотланд-Ярд капитан рыболовецкого судна»: «Мой рассказ подходит к концу. Бросив бутылку с исповедью в море, я поднимусь к себе, лягу в постель. (Дальше мёртвый судья подробно рассказывает, как он покончит с собой). После шторма на остров приплывут люди, но что они найдут здесь — лишь десять трупов и неразрешимую загадку Негритянского острова».

Бутылки доходят по назначению на удивление часто. Эй, не отвлекайся, слушай меня… Не спи.

Во время Великой войны немецкий дирижабль упал в Северное море. Командир английского тральщика с малым экипажем не взял на борт немцев и ушёл прочь. Потом его самого взяли в плен и расстреляли на основании доноса в бутылке, который отправили утонувшие.

Раньше с помощью бутылок исследовали морские течения, но когда появились спутники и радиопередатчики, это всё стало ненужно. Полтора века назад бутылки готовили тщательно — в них сыпали песок, чтобы бутылка плыла ровно, а к горлышку привязывали флагдук — вымпел из яркой ткани. Иногда бутылок было вовсе две: чтобы на связку не действовал ветер, нижняя тянула верхнюю вниз. Писали об этом так: «Бутылка сия найдена не доходя реки Косогоцкой в верстах 5-и от селения Явина. Найдена 25-го октября 1908 года. Ходил на охоту, нашёл казак Уссурийский Инакентий Меновщиков, проживающий на реке устье Озёрной…» «Кто-то из русских наболтал гилякам, что за эти записки дают наградные, за каждый листок 25 руб., и когда я их просил для отправки листов во Владивосток,то они от меня потребовали половины т. е. 12 р. 50 к., что и Вам сообщаю».

Бутылок сейчас много, а в океане болтается миллионов тридцать, кажется.

Тут Синдерюшкин тоже вспомнил о бутылочном доме.

— Помнишь, в нашем детстве писали о лётчике, что построил дом из бутылок — дачный дом в посёлке лётчиков. Кажется, этот дом давно продан. И поделом, за бутылками не спрячешься от нового времени.

И, знаешь, выловленных бутылок — мало, зато записки из них часто производят на суше.

Записки коллекционируют, их продают на аукционах. Большинство из них поддельны, а иные и вовсе продаются в туристических магазинах, закрашенные под старину. В этих магазинах десятками ловят записки с «Титаника» и теми же десятками — продают желающим. Это как обманная любовь, фальшивые оргазмы. Знаешь, почему их так боятся мужчины? Потому что потом будешь сомневаться в настоящих. Жюль Верн был неправ. Ни разу бутылочная почта никого не спасла.

Я не верю, что она спасёт меня.

Её материк всё дальше отдаляется от моего острова. В прежней своей жизни я занимался движением континентов, и знаю об этом много. Она становится всё более идеальной — идеальные песни, это ведь те, у которых нетвёрдо помнишь слова и додумываешь их на ходу.

Александр Селькирк, что попал на необитаемый остров, страдал от одиночества и ловил диких коз. Ловил он также диких кошек. Их всех Селькирк обучил танцевать на задних лапах и сам танцевал с ними под светом луны. Бутылок у него не было — писать никому он не мог.

Лунной ночью он плясал с козами и пел. Слова всех песен были у него либо забыты, либо перепутаны. Но козы с кошками не знали этого и перебирали передними лапами в воздухе под эту безумную музыку.

Так его изображали на старинных гравюрах. Моряк был найден и его спасители в кафтанах и треуголках изумлённо смотрели на танцующих коз, опершись на свои ружья.

Эту историю можно рассказать иначе, и она заиграет особыми красками — «Александр Селькирк, что попал на необитаемый остров, наслаждался одиночеством и ловил диких коз. Ловил он так же диких кошек…»

На острове Селькирка росла репа. Наверное, она помогла затворнику не использовать партнёрш по танцам в пищу.

А в бутылочных письмах есть одна горькая правда — они всегда шли от того, кто находился в положении стеснённом.

Это потом бутылками начали бросаться подвыпившие молодожёны. Они предугадывают будущее отчаяние и своё стеснённое положение.

Метафора тоже была с самого начала — действенность бутылочной почты ничтожна, удачное соотношение течений — редкость, и это знали настоящие моряки. Раньше это не было метафорой: бутылочной почтой не пользовались, было понятно, что лучше обращаться к Богу напрямую, а излить душу в молитве естественнее, чем заниматься психотерапевтическим выговариванием на бумаге.

Но отправка письма в бутылке всегда была сакральным актом. Недаром писали обычно на странице, вырванной из Библии — впрочем, другой бумаги под рукой не было. И это было нечто вроде покупки свечки в церкви.

Ах, друг, настоящей метафорой это стало только в XX веке — Бог умер, погнали наши городских, и из сферы религиозной мистика перешла в сферу психоанализа.

Парадокс бутылочной почты в том, что иногда она доходит — дело ещё и в том, что путешественники из Европы, отправившиеся в Америку и двигающиеся обратно, находились в неравном положении: бутылки не плывут против Гольфстрима. Американские индейцы, увы, не строили кораблей, чтобы достичь Старого Света.

Бутылочная почта имеет тот же смысл, что и литература — в Новое время позвать на помощь, заявить об открытии, протоколировать бедствие — то есть, что-то прагматическое. А сейчас — развлечение, необязательный Интернет на удачу, бутылочный туризм «здесь-был-вася».

Ах, да, кстати, Робинзон Крузо не отправлял письма в бутылках. А отправлял бы, исправно швырял в океан бутылки вместо ведения дневника, надеясь на избавление — книга Дефо была бы совершенно другая. Без протестантской угрюмой этики, без надежды на самого себя, своего попугая и своего Бога. Бутылки не были средством спасения, это морские похоронки.


Бутылочная почта плывёт в одну сторону — от несчастного к счастливому, мало кому придёт в голову запечатать в бутылку спички, табак и пропихнуть через горлышко кубик пеммикана.

Когда мы с тобой пошли в школу, между звёзд поплыла космическая бутылка — зонд «Пионер-10». Когда я получил аттестат, эта штуковина, похожая на сковородку с двумя ручками (одна подлиннее, другая покороче), миновала Плутон. Когда сыну моему исполнился год, зонд этот пискнул в последний раз и взял курс на Альдебаран, которого достигнет через два миллиона лет.

Вторая такая же бутылка летит сейчас к созвездию Щит. Её зашвырнули в космос через год после первой — и на ней такая же алюминиевая, покрытая золотом пластинка, где топчутся голые мужчина и женщина, и он машет рукой.

Мужчина и женщина стоят поодаль — как метафора разлуки. Будто двое землян разъединены на миллионы лет и не могут обняться.

И, писал поэт, в этой бутылке у ваших стоп, свидетельстве скромном, что я утоп, как астронавт посреди планет, Вы сыщете то, чего больше нет (размыто) — вот что должно быть здесь. Море говорит лишь прибоем — зато мерно и вечно, повинуясь ветрам. Поэт говорит: «Вспоминайте ж меня, мадам, при виде волн, стремящихся к Вам». Здесь рифмы нет, ведь я не поэт.

Смерть проста и легка, как глоток солёной воды, без которой, как говорил один водовоз — ни туды и ни сюды. Удивительный с ним был вопрос — отчего он стал водовоз.

Весна идёт и тает снег, весла ломают льды, и бутылки, вмёрзшие в белое, несёт туды. А может быть — сюды. Но за весной придёт жара, и бутылки будут крутить шторма.

А потом течения их вдаль унесут и искать их — напрасный труд.

Прощаясь, я не прощаюсь никогда — такая со Стрельцами всегда беда.


Тут до меня стало доходить, что это всё какая-то нелепица, Синдерюшкин не мог, поссорившись, успеть написать все эти письма за один день.

— Постой. А сколько ты её не видел?

— Вчера — три года. Ты знаешь, тогда была очень странная погода, как сейчас. Она тогда тоже это отметила, говорит: «Хорошо, что я запомню твою дачу именно такой». Так она сказала, будто проговорившись, и внутри меня натянулась какая-то нитка. Сегодня я так и написал — здравствуй, именно тогда я и понял, что натянулась какая-то нить. И она приехала со мной прощаться, а ты Вова, наливай, наливай. Что попусту сидеть, заодно и бутылку освободишь.


Извините, если кого обидел.


13 ноября 2013

(обратно)

Диетолог Протасов (2013-11-24)

Малыш учился прилежно и с душой. Он мечтал стать врачом, и не просто врачом, а диетологом.

И когда он встречал лентяев, ему было физиологически неприятно.

Неприятен был ему Карлсон — Малыш в тайне считал его евреем за фамилию. Впрочем, какой Карлсон еврей? Но нет, еврей-еврей, шептало ему что-то внутри.

Тем более, Карлсон праздновал Хануку целый год.

Он путал кости и мышцы. У самого мышцы вовсе были невидны — Карлсон был пухл и толст.

И вот однажды пришёл тот час, которого ждёт старшекурсник.

Их распределяли по больницам.

Но в ночь накануне они шумной компанией отправились гулять по столице. Малыша вела под руку студентка с журфака, она была давней студенткой, не очень красивой, но практичной.

Журналистка решила, что диетолог составит её счастье — не всё, так хоть финансовое.

Дешёвая водка лилась Москвой-рекой, и дело кончилось в Александровском саду. Они оскорбили кремлёвскую стену действием. Всё бы сошло с рук, но одна студентка завизжала, когда увидела склонившегося из-за зубца часового. Мгновенно сад осветился — и их взяли, как были — со спущенными штанами.

Девицы через три дня вдруг осознали себя санитарками в калужской больнице, а Малыш и Карлсон ещё неделю ждали разбирательства.

— А давай поменяемся фамилиями? — ещё в первый день предложил Карлсон. — Мне хорошо, да и тебе не плохо. Тебя ещё в Швецию вышлют… А я тут сам справлюсь.

Малыш недолго колебался — хмеля в нём ещё было достаточно.

И когда охранник вызвал Карлсона с вещами, Малыш, подхватил свой полиэтиленовый пакетик и выскочил вон.

— А ты, Протасов, сиди, — мрачно сказал охранник.

Карлсон с улыбкой посмотрел на дверь. Теперь свидетелей не осталось — и в тот же вечер он улетел прочь.

Прямо с тюремного двора, во время прогулки.

Это изрядно озадачило охрану.

Но мудрый начальник был не промах, и тут же вписал в список арестантов слово «секретный».

Так обычно делалось в те патриархальные времена, когда сидельца не полагалось показывать лишним людям. Так, один шведский дипломат просидел лет тридцать и был выпущен только когда окончательно поверил, что он фотограф из города Торжка. И так это его разобрало, что он приехал в Торжок, женился там и умер — лет ещё через десять. А в тамошней рюмочной, не достигая его шведского языка, никак не могли понять, что это он так ругается, когда напьётся. И вроде не матерится, но, видно, забористо разговаривает.

Итак, заключённый был секретный и фигуры не имел.

Несколько раз к нему в камеру приходили правозащитники и уныло рассматривали пустую камеру.

Им нечего было предъявить администрации — если ввергнутый в узилище диетолог фигуры не имел, то он не мог бороться, объявить голодовку или составить петицию.

Журналистка стала признанным специалистом по этой истории, и не реже чем раз в месяц, публиковала в блоге новости из тюрьмы, а потом и из колонии.


Между тем, Малыш брёл по чужой ему Швеции. Он никому не смотрел прямо в лицо и различал людей по запаху. Пахло Макдональдсом и прочей быстрой едой.

Диета была чужда этой стране.

По запаху Малыш выбирал место для ночлега, причем норовил спать под деревом, потому что под деревом дождь не так мочит.

Он шел, нигде не задерживаясь — он был тут никому не нужен.

Он проходил шведские деревни, как проходил реку плоский камешек, «блинок», пускаемый мальчишкой, — почти не задевая. Изредка какая-нибудь шведка давала ему молока. Он пил стоя и уходил дальше. Ребятишки затихали и блистали белесыми соплями. Деревня смыкалась за ним.

Его походка изменилась с тех пор, когда он бодро входил в ординаторскую. От ходьбы она развинтилась, но эта мякинная, развинченная, даже игрушечная походка была все же походка врача.

Он не разбирался в направлениях. Но эти направления можно было определить. Уклоняясь, делая зигзаги, подобные молниям на картинах, изображающих всемирный потоп, он давал круги, и круги эти медленно сужались.

Так прошёл год, пока круг сомкнулся точкой, и он вступил в Стокгольм.

Вступя, он обошёл его кругом из конца в конец.

Потом он начал кружить по городу, и ему случалось неделями делать один и тот же круг.

Шёл он быстро, все тою же своей врачебной, развинченной ординаторской походкой, при которой ноги и руки казались нарочно подвешенными.

Лавочники его ненавидели.

Когда ему случалось проходить по Вазистану, они покрикивали вслед:

— Приходи вчера.

— Играй назад.

О нём говорили, что он приносит неудачу, а шведские феминистки, что держали у русского посольства бессменный пикет, чтобы откупиться от его глаза, давали ему, молчаливо сговорясь, по гамбургеру.

Мальчишки, которые во все эпохи превосходно улавливают слабые черты, бежали за ним и кричали:

— Педофил!

Он нашёл лестницу, забрался по ней а крышу и сколотил себе там домик.

Заснув, наконец, в этом доме, он забыл всё — жиры, аминокислоты и раздельное питание.

Питался он пойманными голубями.


А в его родном городе дела шли своим чередом.

Секретный арестант под его старой фамилией был освобождён вместе с другими узниками режима.

Когда диетолог Протасов вернулся из Сибири, о нём уже знали многие. О нём много писали в прессе — отечественной и зарубежной.

Это был тот самый диетолог, который сделал что-то ужасное под окном Президента во имя свободы, был наказан и сослан в Сибирь, а потом помилован и сделан старшим диетологом. Таковы были вполне определённые черты его жизни.

Министр уже не чувствовал никакого стеснения с ним и просто назначал то в поликлинику, то в больницу. Он был исправный врач, потому что ничего дурного за ним нельзя было заметить.

Диетологу было пора жениться, и нашли журналистку.

Журналистка, сначала обрадовалась, думая, что её соединяют с внезапным любовником. Она подкрасилась и затянула несходившуюся шнуровку на хипстерских кедах.

Потом в церкви она заметила, что стоит одиноко, а над соседним пустым местом держит венец сотрудник администрации Президента. Она хотела уже снова упасть в обморок, но так как держала глаза опущенными ниц и видела свою талию, то раздумала. Некоторая таинственность обряда, при котором жених не присутствовал, многим понравилась.

И через некоторое время у диетолога Протасова родился сын, по слухам похожий на него.

Президент забыл о нём. У него было много дел.

Приближалась Олимпиада, и у Президента были планы. Планов этих было много, и нередко один заскакивал за другой.

Он раздался в ширину и осел. Лицо его стало кирпичного цвета.

Министр опять впал в немилость. Президент все реже смеялся.

Перебирая списки, он наткнулся раз на имя диетолога Протасова и назначил его сперва директором поликлиники, а в другой раз начальником городского здравозахоронения.

Диетолог был исправный врач и скоро он стал главным санитарным врачом.

Потом Президент снова забыл о нём.

Жизнь врача Протасова протекала незаметно, и все с этим примирились.

Его предшественник был человеком громким и шумным, и от него многим хотелось отдохнуть, а тут всё было тихо и спокойно, что всем нравилось.

Дома у него был свой кабинет, в городской Думе своя комната, и иногда туда заносили донесения и приказы, не слишком удивляясь отсутствию санитарного диетолога.


Лучше всего чувствовала себя в громадной двуспальной кровати журналистка.

Муж подвигался по службе, спать было удобно, сын подрастал. Иногда супружеское место диетолога согревалось каким-либо бизнесменом, капитаном или же вовсе лицедеем. Так, впрочем, бывало во многих чиновничьих постелях столицы, хозяева которых были в отлучке.

Однажды, когда утомившийся любовник спал, ей послышался скрип в соседней комнате. Скрип повторился. Без сомнения, это рассыхался дорогой бразильский паркет, оказавшийся подделкой. Но она мгновенно растолкала заснувшего, вытолкала его и бросила ему в дверь одежду.

Опомнившись, она смеялась над собой.

Но и это случалось во многих чиновничьих домах.

А потом муж умер — так часто бывает.

Даже с врачами.

Похороны диетолога долго не забывались Москвой — верно, с неделю об них помнили.

А в тех журналах, что выходили раз в две недели — и того дольше.

По Тверской ехала вереница машин с мигалками.

На подушках несли ордена.

За чёрным тяжелым гробом, втиснутым в машину «Скорой помощи» ехала в кабриолете жена, прижав к себе великовозрастного сына.

И она плакала.

В крематории стреляли солдаты в белых перчатках, а потом ещё стрелял караул на кладбище.

Стреляли все — даже дагестанцы, торговавшие цветами у ограды.

К незарытой могиле с некоторым опозданием приехал Президент и, кашлянув, произнёс:

— У меня умирают лучшие люди.


Карлсона же с тех пор вовсе никто не видел. Но это немудрено с такой путаницей в фамилиях.


Извините, если кого обидел.


24 ноября 2013

(обратно)

Имение (2013-11-25)

На дощатой террасе близ конопляника веснушчатая дочь тайного советника Агриппина Саввична фон Бок потчевала коллежского асессора Аполлона Филипповича Карлсона винегретом с ветчиной и другими яствами под аккомпанемент виолончели с фортепиано.

— Подали ли вы апелляцию? — произносила веснушчатая нимфа протяжно.

— Нет-с, — отвечал асессор печально. — Ни к чему.

В коноплянике пели птицы, будто в терновнике.

— Батюшка ваш, Филипп Аполлинарьевич, будет недоволен.

— Ах, оставьте, Агриппина Саввична, — печально пел Аполлон Филиппович и тянулся вилкой к буженине.

Мадмуазель фон Бок откинулась на оттоманке и запечалилась.

Гнев Филиппа Аполлинарьевича был страшен, и лучше б случился какой конфуз с Аполлоном Филипповичем навроде инфлюэнцы или аппендицита, чем прознал батюшка о том, что его милый сынок не прошёл испытание на чин.

— Папенька у свояченицы, — отвечал Аполлон Филиппович. — Папеньке не до меня, я сразу понял это, когда он надел свой коломянковый костюм и шляпу канотье. Ему не до меня, а уж коли муж её, эксцентричный подьячий Фаддей Власьевич, вернётся с вакации с протоиереем ранее обычного, долго не до меня батюшке будет. Уж такое бланманже в шоколаде он отведает, что о моём чине забудет надолго…

Билась муха в абажуре, что привёз ещё полвека назад отец Агриппины Саввичны из Германии, не то из Ганновера, не то из Шлейзвиг-Гольштейна. Будто монпансье во рту таяло время.

Но чу! Раздалися бубенцы, заржали кони, стукнули двери, и выкатился слуга в иссиня-чёрном кафтане:

— Барыня! К вам…

Не было ему ответа, и он снова пискнул:

— К вам!..

Вошедший отстранил его и поклонился:

— Дитмар Эльяшевич Розенталь!


Извините, если кого обидел.


25 ноября 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-11-25)

У меня есть подозрение, что этот пост прочитает больше людей, чем обычно. И, по крайней мере, больше людей оставит свой след.

Оттого сложилась традиция выкатывать по этому поводу какую-нибудь прозу повышенной духовности. Посетители понимают, что не зря пришли, и всё такое.

Но я подумал, что правильнее сделать другую вещь: вот расскажу я про Нестерова.

Все знают нестерова, но, может, кто не слышал.

Нестеров — хороший.

Нестеров — честный.

Даже нет, Нестеров человек того нехудожественного вкуса, который позволяет ему писать о русской истории без патриотического безумства и без снисходительного пренебрежения. Нехудожественный вкус — это очень важное качество. Очень часто в публицистике тебя разводят именно с помощью художественных приёмов.

Вот я с писателем Акуниным бы в баню не пошёл. Ни за что б не пошёл. Хотя у него в Ницце, поди, и бани вовсе нет — чего тогда ходить.

А вот с Нестеровым я в баню ходил и того не стыжусь.


Вот у него есть сайт. Там подписка есть, и всё такое. Тут дело в том, что у Нестерова есть (помимо прочих дел) такой конёк — история русской колонизации, вообще история русской империи в её географическом состоянии. А тут и вовсе "Я родился и вырос в Средней Азии, и имена Серик, Шухрат или Мамыр в детстве звучали для меня так же естественно, как Сережа или Саша. Там прожили жизнь пять поколений моей семьи, но мне ни разу не приходил в голову вопрос — а как же мы там оказались? Потом я вырос, и однажды этот вопрос себе задал. У меня диплом историка, и я, по вбитой со студенчества привычке, начал копать источники и довольно быстро понял, что передо мной не просто полузабытый эпизод русской истории. Передо мной оказалась самая настоящая сага о том, как однажды мы пошли туда, не знаю куда и нашли… Нашли большие неприятности — схлестнулись с двумя крупнейшими империями планеты. Это и была Большая Игра — схватка трех империй, Британской, Российской и Китайской за Центральную Азию. Причем схватка тихая, незаметная со стороны и почти бескровная — отчего и получила свое второе, русское название: «Пляска теней»". Ну ведь круто, а?

Вы Нестерова читайте, а ещё лучше денег ему дайте. У меня есть подозрение, что всякая нестеровская тема — этот самый патриотизм и есть, потому что патриотизм идёт от знания, а не от гордости.


И, чтобы два раза не вставать — рассказ всё-таки есть.


Извините, если кого обидел.


25 ноября 2013

(обратно)

з/к Васильев и Петров з/к (День космонавтики. 1 декабря)

Ветер дул, солнца не было.

Кругом был холодный степной юг, лишённый тепла.

Они ползли по ледяной пустыне как мыши под снегом — медленно и невидимо человеческому глазу.

Только снега здесь почти не было — ветер отшлифовал пустыню, укоротил ветки дереву карагач и примял саксаул. Недоброе тут место, будто из страшной сказки. Летом — за тридцать градусов жары, а зимой за тридцать мороза. Растет здесь повсеместно верблюжья колючка, которая только верблюду и в радость, зато весной тюльпаны кроют землю красным советским знаменем.

Так что, может, и нет этого мира вовсе, нет никакого посёлка Тюра-Там, от которого движутся два зека уже километров сорок. Ничего вовсе нет, а придумал всю эту местность специальный особист за тайной картой. Сидел особист в кругу зелёной лампы, и сыпал на карту пепел империи. И там где падал этот пепел от папирос «Казбек» — там возникали города и заводы, там миллионы зека ударяли лопатами в землю. Там, повторяя вьющийся от папиросы дым, вились по степи дороги, а там, куда ставил особист мокрый подстаканник — возникали моря и озёра.

Но встанет он, повелитель секретной земли, из-за стола, проведёт по гимнастёрке рукой, поправляя ремень — скрипнет стул, щёлкнет замок несгораемого шкафа.

И не будет ничего — пропадут горы и долины, высохнут моря, скукожится земная поверхность. Ничего не будет — ни звонких восточных названий, ни стёртых и унылых русских, дополненных арабскими цифрами.

Тех имён, которым, как сорной траве, всё равно, к чему прицепиться, где прорасти — украсить дачный посёлок или пристать к подземному заводу.

Нет ничего, только карта, только след карандаша и шорох тесёмок картонной папки, в которую спрятали пароходы и самолёты.

Глянет сверху, из вибрирующего брюха шпионской птицы, круглый воровской глаз, захлопает, удивится: под ним пустота да равнодушная плоская природа.

Ищет шпион след от подстаканника, кружки и стрелы, а на деле есть только стальной холодный ветер колкий снег да звериный след.

И больше нет ничего.

Два живых человека ползли в этом придуманном мире, держась кромки холодного бархана.

Добравшись до первой линии оцепления, они притаились у самых сапог часового в тулупе. Но тот ничего и не заметил, потому что завыл, заревел надрывно в темноте мотор — ударили издалека фары грузовика. За ним махнул фарами по степи, умножая тени, второй, а за тем — третий.

Грузовики шли медленно и у невидимой границы встали. Петров и Васильев неслышными тенями метнулись к последнему. Они летели как листья на стремительном ветру — да только притвориться листом нельзя в пустой степи — нет тут листьев, нет дерева на сотни километров вокруг. Притворишься листом — сразу распознает тебя часовой, а вот тенью — ничего, и ветром — сойдёт.

Тенью перевалились Петров и Васильев через борт грузовика, ветошью умялись между фанерных ящиков и продолжили путь.

Обнявшись, как братья они дышали друг другу в уши, чтобы не пропадало тепло дыхания.

— Терпи, Васильев, терпи — скоро уже. Скоро, скоро — дыханье шелестело в ухе, а во втором ухе не пошелестишь, не пошепчешь. Нет у Васильева второго уха — срубило его лопнувшим тросом при погрузке. Стоял бы Васильев на три пальца левее, закопали бы его рядом с шахтой.

— Где Васильев, — спросили бы его сестру Габдальмилю, — где, где Васильев?

И ответила б она чистую правду — в Караганде Васильев, растворился в степи и шахтных отвалах, превратился Васильев в суслика или сайгака, скачет весело по весне или, наоборот, стоит посреди степи топографическим столбиком — свистит на бедность огромной страны.

Но стоял Васильев как надо и еще шесть лет ходил на развод, хлебал баланду и слушал, как не суслик свистит, а свистит ветер в колючей проволоке. Он был на самом деле крымским татарином и сидел долгий срок за гордость своей неправильной национальностью. Васильевым его записали в детском доме, да только имя Мустафа так и не превратилось для него в Михаила. Перед тем, как они спрыгнули с товарняка на пустынном зааральском перегоне, он долго молился у вагонной стены, сидя на коленях. Он молился о своём народе и всех людях, что сидели с ним в разные года. Васильев думал, что Петров его не слышит, но Петров не спал — он слышал всё. Петров сидел половину своей пятидесятилетней жизни — с перерывом на четыре военных года. Он мог услышать, как крыса ворует чью-то пайку на другом конце барака.

Но русский понимал татарина, и сам бы молился, да не было у него веры.

Четыре года собирался Васильев, собирался душой и телом — прыгнуть в степь, что цветёт по весне и услышать свист суслика перед смертью, да не прыгнул сам.

Потому что встретил Петрова, что был сух и плешив, и глаза их сошлись вместе, припаялся один взгляд к другому — потому что всё сможет стукач, да не сможет глаза поменять. Глаз стукача жирный и скользкий, глаз блатаря пустой и страшный, глаз мужика круглый и налит ужасом. Только у Петрова глаз весёлый — потому что ничего не боится Петров, думает, что ему помирать скоро — статья у Петрова такая, что по ней сидеть Петрову в чёрной угольной дыре ещё десять лет, которых он не проживёт. Сдох усатый, сгорел в топке лысый со своим пенсне, подевались куда-то бородатый и очкастый на портретах в КВЧ, а Петрову трижды довесили срок — и не приедет нему специальный партийный человек, не выдадут ему пиджак и справку о реабилитации. Потому что бежал он с зоны уже дважды, потому что Петров и так-то жив по случайности — случайно его не выдали недодавленные танками зеки-бунтовщики. Оттого весело Петрову и бьётся у него в глазах сумасшедшая задумка, помноженная на рассказы соседа по нарам с вечной, как Агасфер, фамилией Рабинович.

Сразу поверил Петров Рабиновичу, поверил и Васильев Петрову. Помирать, так с музыкой, помирать — так в центре холодного ветра, в том месте, где бьётся адский огонь посреди степи.

Верит Васильев Петрову, а Петров — Васильеву тоже верит свято, как может верить русский человек татарину. Потому что Петров — солдат и вор, а Васильев — крымский татарин.

Лежат они, обнявшись, несёт их машина — и не видит их никто — не раззява часовой, ни шпионский глаз в самолёте — нет самолётов над степью, а последний догорел весной над Уралом.

Нечего сюда чужим глазам соваться — здесь из земли растёт огромная морковка, торчит из земли острым носом — смотрит в землю ботвой.


Они ползли, спрыгнув из кузова, целую вечность, но в тот момент, когда Васильев уже начал засыпать от изнеможения, они уткнулись, наконец, в первую полосу колючей проволоки.

Петров полз впереди и начал прокусывать самодельными кусачками дыру в заграждении.

— В сторону не ходи, — прохрипел он, не оборачиваясь. — Тут наверняка мины.

Васильев не ответил — его рот был забит холодным ветром.

Они миновали и эту полосу, а потом ещё несколько, пока не выбрались на пространство перед гигантским котлованом. Местность казалась пустынной, только указательный палец прожектора обмахивал степь — а сколько служивого люда сидит по укромным местам, то известно только главному командиру.

Но вот, прямо перед ними, возникла огромная свеча ракеты.

Два зека отдыхали — в последний раз перед броском. Ватники, хоть и были покрашены белой масляной краской, намокли, но оба беглеца не чувствовали их тяжести.

— Она, — удовлетворённо отметил Васильев. — «Семёрка». Это её Рабинович конструировал, ещё в пятьдесят четвёртом. Семь, кстати, счастливое число.

— Точно всё решил, а? — крикнул ему в ухо Петров.

— А у нас выбора нет, как мы колючку перелезли. Да и вообще выбора у человека нет, всё на небе решено. — Васильев притянул колени к груди, чтобы ветер не так сильно холодил тело.

Выбор был сделан давно, когда Рабинович заставлял их учить наизусть карту местности и конструкцию ракеты.

Нарушители проползли через двойное оцепление и начали карабкаться по откосу стартового стола к самой ракете.

Прямо перед ними стоял часовой, и Петров вытащил из-за пазухи заточку.

— Только не убивай, — выдохнул Васильев. — Не надо, совсем нехорошо будет, да.

— Это уж как выйдет, — угрюмо отвечал Петров, — У них своя служба, у нас своя. Если б я так в охранении стоял под Курском, ты бы тут один валандался. Или на фольварке каком-нибудь мёрзлую картошку воровал у немецких хозяев, вот что я скажу.

Но часовой переступил через кабель, сделал несколько шагов сторону, и вот, снова двумя тенями Петров и Васильев метнулись к лестнице на небо. Рядом с ними из ракеты вырывались струи непонятных газов, пахло химией и электричеством.

Фермы обледенели, они свистели и выли, да и по железной лестнице карабкаться было трудно. Наконец, Петров и Васильев достигли верхней площадки.

Петров потрогал белый бок ракеты и дверцу в этой гладкой поверхности. Потом достал заточку и, поковырявшись в замке, отвалил люк — там, внутри, был ещё один, только круглый.

В последний раз оглянувшись на огни в степи, товарищи закрыли за собой оба люка. Клацнуло, ухнуло, без скрипа провернулся барашек, отгородив их и от свиста, и от ветра. Петров достал кресало и запалил припасённый клок газеты.

— Тут человек! Спит!

Держа наготове заточку, Петров приблизился к телу, одетому в красный комбинезон. Поперёк лица космонавта он увидел надпись: «Макет».

— Что это? — открыл рот Васильев.

— Не робей, парень. Это чучело.

— Что за чучел, из кого? Зачем? — смотрел Васильев на человека, у которого вместо рта и носа — чёрные буквы.

Они осматривались, чувствуя, как напряжение отпускает, как становится холодно.

Вдруг звук из другого мира дошёл до них.

— Собаки, собаки, идут к нам — забормотал Васильев.

— Ты что, какие на этой вышке собаки? — Петров посветил газетой, но и вправду увидел собаку. Внутри странной глухой клетки сверкал собачий глаз.

— Ну вот, ёрш твою двадцать — и здесь под конвоем! — Петров развеселился. — А ты знаешь, как эти придурки собаку назвали, а? Пчёлка! Смотри, тут, над второй, ещё написано: «Мушка»?

Они начали хохотать. Петров густо и хрипло, а Васильев тонко и визгливо. Это была истерика — они хлопали друг друга по бокам, бились головами и спинами о близкие стены, хохот множился, собаки скулили от испуга, и вот Васильев, размахивая руками, случайно задел какой-то рычаг.

Внутренность шара залил мёртвенный свет.

— Ну вот и оп-паньки. Давай устраиваться, — и Васильев стал потрошить человечье чучело. Манекен оказался набит какой-то трухой, бумагой и серебристыми детальками с проводами. Наконец, Васильев успокоился, надел трофейный комбинезон. Петров неодобрительно посмотрен на него и ничего не сказал. Сам он сел в кресло вместо манекена и попробовал подёргать ручку управления.

— Ничего, я самоходку водил. Самоходку! Так и тут справлюсь. Только не люблю я, когда люки задраены, люки задраены — спасенья не жди. У нас вот под Бреслау в соседнюю машину фаустпатрон попал — снаружи дырочка, палец не пролезет, а внутри тишина. Только слышно как умформер рации жужжит. Я с тех пор с задраенными люками никогда не ходил. А это что? Что это здесь на табличке: «тангаж»? Вот здесь — «крен», понимаю. «Рысканье» — тоже понимаю. А «тангаж»?

— «Тангаж» — это так, — Васильев сделал неопределённое движение рукой.

Внезапно мигнули лампы на приборной доске, харкнул на потолке динамик, застучало что-то внизу под ними. Заполнил уши тонкий свист, который потом перешёл в рёв.

Внутренность корабля вибрировала, собаки завыли, а Васильев свалился за клетки. Снова хрюкнул динамик, забулькала непонятными словами чья-то речь.

— Телеметрия, — захрипел голос сверху, — Что за дела? Что это нам видно?

— Что видно?

— Почему у вас в объективе тряпки?

Петров и Васильев слушали голоса, несущиеся с потолка.

— А знаешь, братан, — сказал Петров, — это ведь ты им кинокамеру им ватником закрыл, вот они и надрываются.

Шум между тем усиливался, и вдруг страшная тяжесть навалилась на них.

Хуже всех пришлось Васильеву. Петров лежал, удобно устроившись в кресле, собаки скулили в своих алюминиевых норах, только Васильев орал в неудобной позе у иллюминатора.

Он замер — что-то отвалилось от их корабля и ушло вниз — но тут же вспомнил, что и об этом тоже, как и о многом другом, их предупреждал Рабинович.

Ощущение тяжести стало понемногу уходить. Васильев почувствовал, как его тащит по борту, и зацепился ватником за какой-то крюк. Петров повернул к нему лицо, залитое кровью. Тугие красные шарики вылетали у него из носа и застывали в воздухе.

— Вот ведь Рабинович рассказывал, но я не думал, что это так странно, — Васильев завис над пристёгнутым Петровым, — Рабинович всё знал… Жалко мы его не взяли.

— У Рабиновича дети, да и куда тут Рабиновича девать. Не пролезет сюда Рабинович. Но ведь дело, парень, в другом — никто, кроме Рабиновича, про нас теперь не расскажет. Только он людям и донесёт — вот в чём фенька. И то, что первыми были мы, а не эти — в погонах. Это наш мир, мы его строили, мы его от германского фашизма отстояли и снова строили. Это мы должны были лететь, а не они. Они потом полетят, а нам ждать нельзя. У нас времени нет, у нас только срока.

В этом, Васильев, фенька и есть.

Земля в иллюминаторе выгнулась как миска, и Петров с Васильевым принялись разглядывать континенты. Васильев вытащил Пчёлку из клетки и начал чесать её за ухом.

— Вот и кругосветку сделали, — сообразил Васильев. — Где садиться-то будем? К нам-то нельзя, может, к кому ещё?

Об этом они как-то не думали. Дело было сделано, невероятное дело к которому они четыре года шли как на богомолье, а что делать дальше — никто не знал.

Бывшие зеки задумались.

— Нет, у немцев я живой не сяду. Да и у англичан тоже. Это всё равно, что Родину продать. Получится, что нас правильно сажали, и тогда всё напрасно. Значит, они правы во всем, а мы пыль лагерная, вши-недокормки. И в Америке не сядем, они наш аппарат раскурочат себе на пользу, а мы, значит, как ссученные, будем с этими собаками в цирке подъедаться?

— А куда лететь-то? — Васильев выпустил собаку из рук, и она поплыла в воздухе, смешно дёргая лапами. — Планет много, не то семь, не то девять…Может, на Марс?

Петров задумался.

— Нет. На Марс не пойдём, я слышал, что там каналов много.

— Ну и что, что много? — удивился Васильев.

— Мне Каналстроя и его каналов в жизни хватило. Мне хватило и Имени Москвы, и Главного Туркменского. Я к Марсу оттого большого доверия не испытываю. Мы к Венере пойдём, — и Петров подмигнул. — Только держись.

И он, пристегнувшись к креслу, налёг на штурвал.

Корабль чуть принял вправо и накренился.

Васильев приник к иллюминатору, тыча пальцем туда, где неслись мимо них необжитые вольные звёзды.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


01 декабря 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-12-04)

Про катастрофы.

Давно размышлял о том, что обо всякой катастрофе нужно говорить не сразу, а когда все накричатся, все перессорятся, и тут ты такой, весь в белом. И как стакан портвейна в похмелье. И у всех тут же подкатывает к горлу.

Так вот я написал текст о временной задержке — типа, погодите, не говорите ничего. Через день скажете, будет возможность пропустить вперёд людей, у которых недержание.

Идея, впрочем, куда интереснее — как выработать своё отношение к какой-нибудь новости. Неважно, к какой. Обыватель ведь, по сути, резонатор. Микроусилитель сигнала.

Продолжение здесь. Но картинка там, правда, не моя.


Извините, если кого обидел.


04 декабря 2013

(обратно)

Из выброшенного из книги (2013-12-04)


В 1948 году, накануне больших неприятностей в своей жизни, Шкловский ходил в Дом Перцова — идти было недалеко — пройти переулком, пересечь Большой каменный мост — и вот этот дом — рядом с остановившейся стройкой Дворца Советов.

Он ходил туда позировать.

В журнале «Наше наследие» есть примечательная публикация беседы жены Фалька А. В. Щекин-Кротовой с В. Д. Дувакиным[28].

Фальк жил в Доме Перцова, куда в 1948 году пришёл ему позировать Шкловский.

Этот дом странный — он стоит на углу Курсового переулка и Соймонова проезда. Там рядом жил Ильф, и там сделал последний, кажется. Снимок живого Маяковского, который вышел покурить на соседний балкон.

Фальк писал портрет Шкловского, он сейчас находится в Государственном литературном музее в Москве (с 1981 г), там же находится и набросок того же времени. Его выставляли на последней прижизненной выставке Фалька в выставочном зале МОСХа в 1958 году.

Щекин-Кротова говорит:

«Хотите, расскажу вам о Шкловском?

— Пожалуйста. Это будет очень весело, наверно.

— Не знаю. Со Шкловским мы познакомились у Хазина, у художницы Фрадкиной[29]. Фальк был очарован совершенно его остроумием и блеском, тем более что Елена Михайловна Фрадкина — способная художница, но удивительно занудный человек, простите. Она так всегда жаловалась, таким голосом жалобным, а тут сидит человек — крепенький, знаете, с блестящей лысиной, и выдает прямо раз за разом какие-то…

— Афоризмы?

— …афоризмы. Причём, слушает, как будто в себя вбирает, и говорит наоборот — парадокс такой. Потом Фальк еще где-то его встретил и пришёл ко мне совершенно вдохновленный: «Знаешь, я опять встретился со Шкловским. Какой это интересный человек! Ты знаешь, какая у него наследственность? С одной стороны он потомок цадика Шкловского, с другой стороны — Иоанна Кронштадтского».

— Не Иоанна Кронштадтского, а одного из дьяконов Иоанна Кронштадтского.

— Ну, а Фальк так понял. Может быть, Шкловский этому не препятствовал, и Фальк решил, что от Иоанна Кронштадтского. Я говорю: «Какой странный брак: цадик Шкловский женился на Иоанне Кронштадтском». (Смеются.) Он говорит: «Вот ты вечно так!»

— Его мать была дочерью чуть ли не племянника дьякона Иоанна Кронштадтского.

— Ах, вот так.

— У меня это аккуратно записано. Иоанн Кронштадтский ведь тоже очень талантливый…

— Ну, да. Фальк знал об этом и тоже слышал о цадике Шкловском, и Шкловский ему расписал. «Я буду непременно писать его портрет. Вот он к нам придёт через два дня. Только, знаешь, надо приготовить для него место». Я говорю: «Как место?» — «Я хочу писать его на фоне городского пейзажа».

— У окна?

— У окна. А у нас, вы видели, в мастерской, какие окна.

— Высокие.

— Во-первых, они выше и наклонные, видно только небо, одно только маленькое окно на Кремль. Фальк задумчиво говорит: “Может, поговорить с домоуправлением, расширить бы это окно”. Я говорю: “Робочка, представляешь себе, это же ломка”. — “Ну что ж, ломка, скоро лето”/ — “Но для этого надо разрешение, а он придет через два дня. А, кроме того, нам, наверно, не разрешат”. — “Боже, что же делать, я уже сказал. Боюсь откладывать, потом его не уловишь”. Фальк так разогорчился, что нет пейзажа городского… Мы пробовали и там, если поставить…

— Перед большим окном я бы поставил стол, на него кресло и посадил бы…

— Так оно маленькое, там только голова может поместиться, голова и плечи. Кроме того, к нему никак нельзя приспособиться, это была бы темная голова на светлом небольшом фоне, совсем не то. Тогда я взяла подставку из-под тахты, на которой мы спали, это просто был пружинный матрац. Сделала из неё полку книжную, разломав некоторые подрамники, и поставила книги так, представив себе, что это как будто какой-то город, наполовину разрушенный. Фальк пришел. “Вот фон для Шкловского”. — “Прекрасно!” Фальк всё это переместил еще, поворошил, сделал полный беспорядок на этой полке, и на фоне этого шкафа мы усадили Шкловского. Это было, по-моему, воскресенье. Я не была на службе, я тогда была уже преподавателем в Институте автомеханическом, но Фальк хотел, чтобы начало Шкловского было вместе со мной, потому что я помогать могла чем-то. Ну, усадили Шкловского, Фальк сказал: «Вот так расстегните ворот рубашки…», такая розоватая была рубашка, коричневый пиджак, эта блестящая голова. Но Шкловский ни одной минуты не сидел смирно, спокойно, всё время прыгал. И Фальк сказал: «Возьмите эту книгу и держите её вот так» — на колени, чтобы руки его занять. Шкловский всё время ронял книгу, но Фальк сказал, что это чужая книга, её можно испортить, и Шкловский должен был приковаться руками к этой книге, поэтому некоторое время…

— Он это запомнил.

— …он посидел спокойно. Но потом все равно он всё время вскакивал, начинал делать гимнастику, делал стойку, выжимался на нашем грязном полу. Потом, оказалось, ему надо бежать куда-то. Тогда Фальк говорит: “При тебе, когда ты что-то болтаешь, он хоть слушает и отвечает. А я же не могу все время разговаривать и писать”. И я попросила других преподавателей заменить меня на службе, на моих уроках, взяла специально неделю отпуска за свой счёт, чтобы развлекать Шкловского. Я болтала, я чуть ли не танцевала перед ним, всё время ему предлагала чай или еще что-нибудь, чтобы ему нужно было прорываться сквозь мою болтовню. Поэтому он сидел довольно напряжённо, ждал, пока я перестану болтать, чтобы вставить свой какой-нибудь парадокс или изречение, которое, конечно, приводило в восторг Фалька. Например: “Толстой — самый обыкновенный гений”. В то время Шкловский занимался Толстым, причем он, оказывается, занимается им ножницами: режет, режет и переклеивает наоборот, и это даёт очень много для понимания Толстого. <…> [Вскоре] он сказал, что перестаёт позировать, потому что ему уже надоело. Фальк взмолился, как же так!? “Да вы пишете-пишете-пишете, когда же, наконец, кончите? По-моему, всё уже готово”. Потом говорит: “Ну, хорошо, даю вам один день. Целый день буду позировать, но вы должны для этого приготовить еду, но не эту вегетарианскую, которой вы кормите Фалька”. А Фальк, надо сказать, был вегетарианец не из убеждения. После операции перитонита, которая у него была еще до революции, он не мог переносить мяса, жирной рыбы, а под конец он вообще даже яиц не мог есть. Да, так вот: «Приготовьте мне хороший кусок мяса, не меньше килограмма, зажарьте его куском, купите бутылку красного вина, хорошего, сухого, я подкреплюсь и буду позировать целый день”.

Я купила бутылку хорошего вина, как мне казалось хорошего, — кажется, он одобрил. Купила на рынке большой кусок мяса, но так как я для Фалька готовила всёвегетарианское, то не умела делать мясо и в духовке его просто, знаете, превратила в какой-то янтарный кусок. Шкловский стал его грызть и сказал: “Это очень вкусно, но не съедобно”. Потом выпил бутылку вина и улегся спать на мою кровать, повернувшись круглой спиной, круглым затылком и круглыми пятками к Фальку. И Фальк грустно делал наброски с этого дормёра[30]. Так закончился сеанс живописи.

— Так он и не написал портрета?

— Написал, и я даже выставляла его в 58-м году, по желанию Фалька. Вы знаете, многие, кто не любит Шкловского, считают, что очень здорово Фальк его написал. Те же, кто его очень чтят и считают мудрым, говорят, что Фальк не сумел его оценить и не сумел всей глубины мудрости и сложности его натуры выразить. Я считаю его не очень удачным портретом, потому что, вы знаете, для Фалька все-таки важно как-то проникнуть… как говорит Эренбург, другую сторону луны увидеть. Но тут он не успел».

Фальк вернулся в СССР в 1937 гоу, и кто-то сказал про него «Нашёл время возвращаться»[31].

Однако его не тронули, и он не был арестован.

Шкловского тоже миновал арест, хотя уж ему-то стоило опасаться.

А пока он спит, дормёр.

Шкловский спит повернувись к стене, не зная, что тучи над ним сгустились.


04 декабря 2013

(обратно)

Червонец (День русского казначейства, 8 декабря)(2013-12-08)


…Тогда я уезжал надолго и далеко, и накануне в пустой квартире справлял свой день рождения. Пришло довольно много людей, стоял крик, раздавалось окрест нестройное голосистое пение.

А мне всё нужно было позвонить, уцепиться за любимый голос, помучить себя перед отъездом. Я вышел в соседнюю комнату и начал крутить заедающий диск телефона.

Вдруг открылась дверь, и на пороге появился совершенно нетрезвый молодой человек. Мы не знали друг друга, но он улыбнулся мне как брату и произнёс:

— Здорово! А ты, брат, чего подарил?

Я улыбнулся в ответ, и в этот момент обиженно пискнул дверной звонок.

Дверь была не заперта, но гость так и не вошёл, пока я не распахнул её. Собственно, этот примечательный человек и начал когда-то рассказывать мне про советские червонцы. Он окончил экономический факультет как раз в то же время, когда я заканчивал свой.

Этот человек был даже не толст, а пухл и кругл — и когда я узнал, что он страстный нумизмат, то не удивился. Должно было быть что-то весомое, что пригибало бы его к земле и не давало улететь воздушным шариком. Он много раз боролся с моим монетарным и банкнотным невежеством.

Тогда, в первую пору нашего знакомства, мы много говорили о деньгах.

Мы были похожи на поэта Баратынского и Дельвига, тоже поэта, что шли в дождик пешком, не имея перчаток. Но разговоры были посвящены именно возвышенной истории денег.

Он захватил меня поэтикой презираемо-любимого обществом металла, и я внимал ему, как Онегин — Ленскому.

Я черпал знания из энциклопедии, а он — из правильных книг да архивов. Из финансово-медальерного искусства я больше всего любил металлический рубль образца 1967 года.

Это был знаменитый рубль-часы — он клался на циферблат и медно-никелевый человек показывал на одиннадцать часов.

— Вставай, страна, — звал лысый человек. — Водка ждёт, электричка на Петушки отправляется, кабельные работы подождут. Революции — полтинник, а гражданам — юбилейный рубль.

У меня и сейчас сохранилась пригоршня этих рублей, и иногда я сверяю по ним время.

Но тогда, под шелестящий ночной дождь, смывавший Империю с карты мира, я узнал много нового.

С детских времён, со школьных советских времён я помнил истории о первых деньгах-раковинах. И я себе представлял полинезийцев, что трясут раковинами, копьями, рядом булькает котёл, а из котла торчит рука да мокрое кружево розоватых брабантских манжет. Ан нет, оказалось, что твёрдая и круглая валюта раковин — нормальная составляющая жизни наших предков, и на Северо-Западе ценной монетой ходило круглое и овальное.

Домик брюхоногого моллюска совершал путь из Тихого океана через Китай и Индию…

— Нет, скорее через Китай, — вмешивался мой знакомец…

Я продолжал: и вот они лежат в отеческих гробах от Урала до финских бурых скал. Белёсые раковины, будто выточенные из мрамора, похожие на маленькие зубастые пёзды. Звались они тогда — «гажья головка».

Век живи — век учись. А куда ни кинь — с деньгами мистика. Обряды, что вокруг них складывались, и традиции их изготовления говорят ясно: это предметы культа. Деньги обрезались — оставляя в кармане человека с ножницами драгоценный металл. Монеты превращались в определитель судьбы и самый простой генератор случайных чисел. Мистика есть в процессе размена денег, а уж какая — в их подделке! Впрочем, об этом говорили все экономисты, включая бородатых основоположников. Денежный фетишизм заражал всех — от любителей женских подвязок до религиозных кликуш. Я был один из них — набивая потайные коробочки разнородными копейками, двугривенными с молоткастыми рабочими и прочей будущей монетной нежитью. Этот круглый народец походил на толпу божков, которые знают, что останутся без паствы, но не утратят до конца силу.


В ту пору деньги шелестели, как штандарты, что бросали к Мавзолею — без выгоды. Вместо гербов в центр металлических кружков, как и везде в стране, переместились флаги. Башня и купол — вот что было на новых рублях. Реверс стал главнее, сеньоров не стало вовсе, зато появились господа. На банкнотах нули множились, как прорехи в карманах. Какие там новгородские гривны, похожие на пальцы тракторных гусениц.

Наступало безденежье — даже у него. Как-то я подслушал его разговор по телефону. Он говорил с кем-то по-английски — говорил с тем жёстким правильным акцентом, который приобретали зубрилы в советских школах — язык, правильный, но сохранённый, предохранённый от встречи с родными устами. В разговоре мелькали «proof», «uncirculated» и «brilliant uncirculated». Кажется, он что-то тогда продавал, судя по тому, как он злился — тоже без выгоды.

Выгода начиналась, когда он оценивал коллекции. Он и был — оценщик.

Безденежье имело разный цвет — у всех разный. У него это был тёмно-синий цвет пустых бархатных выемок из-под проданных монет.

В денежном обращении с середины XII века по середину XIV был так называемый «безденежный период» — по понятным летописным причинам. Но тогда появились эти металлические слова — алтын, пятиалтынный. Теперь гривенники, двугривенные, пятиалтынные, пятаки и копейки вымирали как динозавры.

Мой знакомец говорил, что монеты — некоторое подобие древних газет. Подданные в глухих углах империй, заметив, что профиль на монетах другой, только так обнаруживали, что сменился правитель, и имя его — вот, внизу полукругом.

Впрочем, тогда — в нормальном мире, куда время от времени мы выныривали — в газетах все читали курс доллара — это был именно курс доллара, а не рубля.

Я шелестел в его квартире альбомами на чужих языках. Там, будто иконостас, глядели на меня лица императоров и князей. Но святые смотрят прямо, а кесари — в сторону, отводя глаза. Монархи остались только профилями на деньгах, вопрос о достоверности профиля не стоял, но вот я переворачивал страницу, а там уже махал крыльями феникс на деньге с арабской вязью, что чеканил великий князь Василий II Васильевич Тёмный. Отчего он? Может, Орда была против человечьего изображения на региональной валюте? Но спросить было неловко.

Истории наслаивались одна на другую. Истории про литьё, вернее, переливание европейских денег в гривны, истории серебряных новгородских слитков, и то, как вместо мелкой монеты использовали не перелитые в слитки старые дирхемы, денарии, да и просто обрезки и обломки монет.

Потом мы расходились — денег было мало, и я пробирался домой пешком, слушая, как потрескивает и рушится старый мир.

В ночи это всегда слышнее.


Потом мы сходились снова. Беда была в том, что нам обоим нравилась одна и та же девушка. Она и вправду была хороша, но, не смея объясниться, мы оба двумя осторожными крысами ходили по краю. Обычно тогда не везёт обоим — так и вышло.

Однажды наша девушка напилась, и мы вдвоём везли её домой. Открыв неверно дрожащим ключом дверь, она посмотрела на нас — и мы поняли, что никто не переступит вслед за ней порог.

Если бы кто-то из нас добрался до её двери, исключив соперника, то у него был бы ощутимый шанс — но тут было равновесие треугольника.

Мы были как аверс и реверс — почти одинаковы и бессильны в соревновании.

Она попыталась махнуть рукой, стукнулась о косяк и исчезла. Дело в том, что иногда у неё в глазах читался выбор — особенно, когда жизнь её сбоила. Та, неизвестная нам жизнь — но, когда у женщины есть выбор, то пиши пропало. Поможет только случайность, иначе душное московское утро разведёт нас навсегда.

Но, как правило, встречались мы всегда отдельно, будто заговорщики — только по двое.

Именно эта девушка случайно проговорилась:

— Червонец мне сказал…

Она тут же захлопнула рот, но было поздно. Слово приклеилось к человеку, как почтовая марка к конверту.

Мне даже не нужно было объяснять, о ком речь. Действительно, мне казалось, что если сходить с ним в баню, то где-то под мышкой у него обнаружится надпись «чистого золота 1 золотник и 78,24 доли».

Он был червонец, да. С высокой лигатурной массой.

С червонцем был связан наш давний спор — эта монета была данью старине, исчезнувшему в революцию миру. У неё было правильное равновесие между аверсом и реверсом.

Было совершенно непонятно, что такое аверс и реверс. Нет, понятно, что аверс — лицевая сторона, а реверс — оборотная, но как их различить, совершенно не ясно. Традиционно древние ставили на главную сторону голову божества или герб, на оборотную — номинал. С одной стороны порхала коринфская летающая лошадь, или жужжала эфесская пчела, или скреблась эгинская черепаха, пока не сменились лицами эллинов — с другой была земная стоимость. С главной стороны присутствовал дух, с оборотной — материализм цифры. Но нумизматы, стоящие рядом на книжных полках моего знакомца, говорили, что если нет герба, аверс и реверс меняются местами — цифра берёт верх.

В тут пору герб России, лишённый корон и ручной клади, был не гербом вовсе, а символом.

Оттого мой знакомец говорил, что аверсом рубля стала сторона с единицей.

Всё двоилось — появились и чудные биметаллические деньги — бело-жёлтые, вызывавшие желание посмотреть, что там у них внутри, как устроено, чем склеено.

В том давнем советском червонце номинал был на реверсе. Монетный сеньор был не тем человеком с котомкой, который развёл руки, разбрасывая зерно — им было само зерно в колосьях, окружившее аббревиатуру, которую, по слухам, придумали для того, чтобы её одинаково мог читать Ленин слева направо и Троцкий — справа налево.

Но в этом состязании орла и решки не было выигравших, как нас не брось, а бросали нас часто.

Скверная была история, одним словом. А девушка была замечательная.

Итак, он стал зваться «червонцем».

И, действительно, если деньги у него были «с историей», то любимые истории были — про червонцы. Даже на стене у него висела картина (правда, дурно нарисованная) — шадровский сеятель, слева плуг, лежащий поверх земли, справа дымные трубы завода — пейзаж ценой в 7,74234 грамма золота. Гораздо лучше, впрочем, была гравюра — кремлёвская башня, дворец, флаг над дворцом — вид с Большого каменного моста.

Во-первых, дело было в названии — когда в двадцать втором году РСФСР хотела ввести твёрдую валюту, то в Госбанке придумали несколько названий. Кстати, в 1894 году Витте хотел заменить рубль «русом», так вот, кроме червонца был ещё «федерал», «целковый» и «гривна». Гривна не годилась, так как её ввела в своё время Украинская рада. Целковый — был общим названием для рублёвой монеты. Во-вторых, червонец далеко не всегда был равен десяти рублям. Да и само слово странное, отдающее не только цветом, но и карточной интонацией. До революции была монета в три рубля с тремя с половиной граммами золотого содержания.

Ввёл их, кажется, Дмитрий Игоревич, и до Петра они были не платёжным, а, скорее, наградным средством. Так вот, мой приятель, раз за разом рассказывая о советских червонцах — говорил и про их неденежный, подарочный смысл.

Они, описанные как победа советской экономики в каждом пухлом издании «Истории КПСС», по словам моего знакомца, были очень похожи на наградное средство. Их было два типа — сначала кредитные билеты (они вообще не были платёжным средством) и золотые монеты. Что с ними было делать — непонятно, так как Советская Республика в золоте брала только таможенные пошлины. Эти червонцы было довольно сложно менять — лишь бумажные, а металлические вовсе в обращение не выпускались. Много я услышал историй про те червонцы — например, про то, как бригада плотников ходила по Петрограду, пытаясь банкноту, которой расплатились за общую работу, обменять на совзнаки, да так и пропили весь до конца.

Потом нас как-то раздружила жизнь. Наша девушка вышла замуж, и нас отбросило друг от друга, будто два шарика, между которыми лопнула раскрученная нить. Он был востребован, вернее, стал востребован как-то неожиданно — старые друзья выкрутили ему руки и заставили ездить на службу, погрузив в смертельную банковскую круговерть девяностых.

Наша биметаллическая связь, которая всё-таки не была дружбой, распалась, а казалось, мы сплавлены навек.

Предмет недележа я встретил через много лет на улице — он грузил одинаковые пакеты с едой в чрево машины. Машина открыла пасть — или зад, и пожирала горы еды в фирменном полиэтилене. Внутри плющил нос о стекло взрослый мальчик — видом не в мать. Живые были в ином мире, я был неконвертируем в него — как советский рубль между червонцем прошлого и тысячами нынешнего времени. Зависть, или укол упущенного случая я давно вырезал из себя, будто глазок от картошки.

Мужчины всегда становятся безумны, когда случайно видят женщин из своего прошлого. Им кажется, что они встретили на улице Чикатилло, а на самом деле это просто уязвлённое самолюбие. Просто неуверенность в себе. Просто морок.

Итак, не поймёшь, где у этого чёрного монстра была лицевая сторона, а где оборотная. Зад всё же был главнее.

Автомобиль, одним словом, мне понравился больше прочего — больше самого себя, во всяком случае.


И вот, наконец, мы встретились с Червонцем перед самым моим отъездом. Был тот самый день рождения в разорённой квартире. Гости уже ходили, держась за стенки, когда посередине ночи он, тяжело отдуваясь, возник в дверях. Знакомец мой был одет очень дорого, но весь был будто пережёван. Часть воздуха из него вышла, и костюм висел мешком.

Слова были кривы и необязательны. Он раскрыл пухлую ладонь и показал мокрую от пота монету — это был золотой червонец.

Я даже перепугался — тогда на такой кружочек можно было год снимать квартиру — если это не был бы, конечно, новодел семьдесят пятого года. Эти новоделы были тоже дороги — их раньше продавали за доллары иностранцам — и вот только сейчас выпустили в свободный полёт.

— Не пугайся, — сказал он. — Видишь гурт? Он почти в два раза толще — так они добирали вес. Так что это подделка, не платёжное средство, а так — тебе для памяти. Но это «настоящий» фальшак, оттуда, из двадцатых.


Потом он исчез. Его не застрелили, как это было в моде, не взорвали — он просто исчез. К нашим общим знакомым приходили скучные люди в галстуках, расспрашивали, да так и недорасспросили.

Я тогда жил в иностранном городе К. и узнал об этом с запозданием.

Но я-то знаю, что с ним случилось. Услышав, как недобрые люди ломятся ему в дверь, он сорвал картину со стены своего кабинета, будто испуганный Буратино, и вошёл в потайную дверцу. Стена сомкнулась за его круглой спиной. И вот он до сих пор сидит там, как настоятели Софийского храма. Перебирает свои сокровища, с лупой изучает квитанции и боны. А если прижать ухо к стене, то можно услышать, как струятся между пальцами червонцы — шадровский сеятель машет рукой, котомка трясётся. Картина эта на самом деле — окно в славный мир двадцать второго года. Мой друг лежит на поле, занятый нетрудовыми размышлениями. Чадит труба на заднике, и разъединённые пролетарии всех стран соединились.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


08 декабря 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-12-09)

Ну, вот тебе, бабушка, и Юрьев день!


Извините, если кого обидел.


09 декабря 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-12-10)

Вот удивительное дело: при всей ожесточённости споров об авторском праве я не вижу человека, который представлял бы себе, как оно, это авторское право, будет выглядеть лет через десять. То есть, не сделать прогноз (это вообще дело неблагодарное), а именно просто представить себе и рассказать в деталях окружающим.

Все разговоры оканчиваются требованием каких-то мгновенных перемен. А вот что потом — никому не понятно.

То есть, точка кипения споров происходит в момент обсуждения того, можно ли здесь и теперь что-то прочитать, послушать и посмотреть без денег.

А вот ситуация через десять-двадцать лет обдумывается мало.


И, чтобы два раза не вставать — как-то мне кажется, что через десять лет нас могут ждать инструментальные новости. В эпоху электронных книг никакого театрального рассыпания текста в прах или сожжения партитуры не нужно — после определённого количества прочтений всё может быть организовано более обыденно. Тут ведь дело не в том, чтобы уничтожить пиратов, о которых все так много сейчас говорят, как класс. Их роль в обществе может быть минимизирована — ну и типа, всё. Это как разрешённое ныне самогоноварение.

Если оно не представляет опасности не то, что для рынка, а не меняет социальный ландшафт, то оно и не преследуется.

Много говорят о мотивации создателей текста.

Но дело в том, что чтение тут на периферии финансовых процессов. Просто писатели более крикливы.

Но большую часть объектов от кино до музыки теперь делается коллективно.

И погоду могут делать крупные киты с желанием обладать правом распоряжения на долгие годы: нужна им ситуация, когда программист может законно стырить у них кусок программы через год-три? Да ни в жисть!

Писатели же косвенные участники процесса. А вот аудио-, кино- и софткорпорации — участники непосредственные. Я пока не могу придумать им аналог в этом Новом Средневековье. Монашеские ордена? Какие-то иррациональные братства?

А мелкопоместные творцы — будут на содержании у герцога.


Извините, если кого обидел.


10 декабря 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-12-11)

В своём тексте "Смерть Вазир-Мухтара" Юрия Тынянова" Солженицын несколько свысока разбирает тыняновский текст. Это довольно странный разбор — такое впечатление, что Солженицын считает себя послом русской литературы XIX века, присланным в далёкую страну разбираться с платежами и невольниками. Солженицын пишет: "“Толстые ноги солдатки были прохладны, как Эльбрус” (и это — вовсе и не коснувшись их; плохо)".

И в этом какое-то катастрофическое непонимание литературы двадцатых годов и вообще художественной картины мира.

Тынянов пишет о Том, как медленно, с остановками, Грибоедов едет на юг, приближаясь к своей гибели.

Его настигает жара.

Жара плавит воздух, и горы дрожат в фиолетовом мареве.

Наконец, они достигают остановки Один из спутников остаётся ночевать в душной комнате.

А "Грибоедов с доктором миновали солдатскую слободку. Загорелая солдатка, подоткнув подол, мыла в корыте ребенка, и ребенок визжал. Толстые ноги солдатки были прохладны, как Эльбрус.

Прошли. Солнце садилось.

В самом деле, горы были видны прекрасно.

Становилось понятным, отчего у горцев так пряма грудь: их выпрямляло пространство. Грибоедов обернулся к доктору и представил ему горы, как своих знакомых".

Солженицын выступает здесь даже не как посланник толстовского текста, а как человек внутри простого реалистического романа, который так любили в советских издательствах.

Грибоедову, автору и читателю вовсе не нужно трогать ноги солдатки.

Вообще ничего не нужно.

Не нужно нарушать этого текста, в котором не нужно ничего досказывать.

Досказывание нелепо, как объяснение анекдота.

И вот, когда ты пришёл с жары, будто неправильный шпион, и видишь женщину, чужое счастье, чужую прохладу и покой, вовсе не нужно вкладывать персты туда, куда тебя не просили. В этом тонкая поэзия прозы двадцатых, которая была во многом родственна просто поэзии.


Извините, если кого обидел.


11 декабря 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-12-14)


В книге Шелеста "Лечу за мечтой" (как оказалось теперь, прочитав её мальчишкой, я до сих пор помню большинство эпизодов этих документальных рассказов наизусть), есть такой эпизод:

"Как-то вылет задерживала плохая видимость. Васин подошел к самолету. О чем-то спорили механики, стоя у чана, в который обычно сливали остатки кислоты. Васин взглянул на маслянистую бурую жидкость, и, то ли ему показалось, то ли так и было на самом деле, жидкость эта пребывала в легком движении, словно ее снизу подогревали горелкой, но до кипения еще не довели.

Между тем механики притихли.

— О чём вы тут шумели? — беззаботно спросил летчик.

Вокруг чана их было трое, и они почему-то мялись.

— Э! Видно, я помешал важной беседе, — Васин хотел было последовать восвояси. По тут один из механиков откашлялся и смущенно проговорил:

— Вот, Валентин Петрович, этот друг берётся на спор вытянуть голой рукой из чана двугривенный…

Васин бросил быстрый взгляд на друга, поняв, что его разыгрывают. Все же он спросил с улыбкой:

— А на что спор-то? Поди, на пол-литра?

— На бутылку коньяку, Валентин Петрович… Рискните бутылкой, а? — выступил вперед сам друг. Он смотрел на Васина с самоуверенной усмешкой.

— Вы что?! Белены, что ли, объелись все тут?! — сказал Васин более чем сухо.

— Да нет, без шуток. На спор иду с любым, кто пожелает, — возразил все в том же тоне друг. — Вон, смотрите, двугривенный на дне — запросто вытащу его при вас голой лапой на свет божий! Ну, кто смелый, ставь бутылку! — И моторист стал засучивать рукав промасленного комбинезона. Закатав рукав по плечо, он «обнародовал» волосатую и загорелую руку.

— Налетай! — озорно вскрикнул друг, и Васин подумал, что так, вероятно, кричали в древности скоморохи, зазывая на ярмарке любителей представления. — Три звёздочки — и не меньше!

— И вправду, Валентин Петрович, он не обманет — окунёт лапу в чан! Он у нас такой — все может! Циркач. Ха, ха… — вмешался другой механик, как видно, действовавший на подначке.

Валентин никак не мог толком понять этих людей: то ли смеются, втягивая его в какой-то дурацкий розыгрыш, чтоб потом потешаться, то ли на самом деле затеяли какое-то страшное баловство. Сбитый с толку, он выжидал, посматривая то на механиков, то на монету в чане.

— Надеюсь, нить вы её не приспособились еще? — спросил Валентин, чтобы снять глупое напряжение.

— Зачем?.. Мы ведь с понятием, знаем, что можно пить и что нельзя, — обиделся друг, почесывая оголённую руку. Ему, видно, страсть как хотелось продемонстрировать Васину фокус.

В этот момент за спиной Васина кто-то проговорил решительно:

— А, черт с тобой, валяй, если не врешь! Ставлю коньяк!

Васин обернулся, увидел знакомого инженера из двигателистов.

— Идёт!

Васин подумал: «Начинается. Сейчас глупейшим образом околпачит, и до завтра все будут хохотать».

— На! — протянул инженер деньги.

С этого мгновения все взгляды устремились на руку моториста. Тут только Васин заметил, что позади друга стоит бак с водой. К фокусу, видно, готовились, крышка у бака была снята.

Моторист повернулся к баку и с ходу окунул руку по плечо. И тут же, но куда более аккуратно, погрузил руку в кислоту… Точным движением поймал монету и проворно вытащил на воздух. Васин как зачарованный, не видя ничего вокруг, смотрел на руку. «Нет, не отвалилась! Даже не покраснела!»

Моторист принялся основательно полоскать руку в воде, полоскал минуты две, затем вытер её ветошью и хотел опустить рукав. Выглядел при этом друг победоносно.

— Постой, постой! — остановил его инженер, заплативший деньги; очевидно, человек азартный, он хотел удостовериться, нет ли тут обмана. Он потрогал руку. Провел даже по коже слегка ногтем. Ничего, рука как рука.

— Что вы? Здесь без мошенства! — солидно заявил механик.

— Желаете, Валентин Петрович, он и для вас повторит фокус? Тут всё по чести… Он даже может сунуть палец в расплавленный свинец!

— Вижу, что все по чести, — расплылся Васин, всё-таки поражённый происшедшим. — Вот что, друг милый, но больше этого фокуса не делай.

— Га, га, га! — громыхнули очень довольные механики.

— Считайте, что я входил в пай, — сказал летчик".


Извините, если кого обидел.


14 декабря 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-12-16)

Среди прочих переплетённых журналов, вынул из полки "Науку и жизнь", в которой печатали выборку из журнала Przekroj — «Мысли людей великих, средних и пёсика Фафика».

Непревзойдённая классика жанра.


Я с удовольствием узнал, что мой хозяин произошел от обезьяны.

Фафик

Я знаток всех „и т. д., и т. п.“ и я знаю, когда за ними ничего больше не скрывается.

Гомес де ля Серна

Но, фирменная марка, конечно — "Маленькие хитрости":



Извините, если кого обидел.


16 декабря 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-12-17)


Извините, если кого обидел.


17 декабря 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-12-18)

Ходили слухи о том, что рачительные японцы собирали эти "Маленькие хитрости", переводили, и, применив в жизнь, сказочно озолотились.

Но ходили легенды и о том ещё, что они покупали советские телевизоры ради их деревянных ящиков и проводов. Тут не поймёшь, где зыбкая грань правды, тем более, что уместна и такая цитата: "Я помню многое, в том числе и такое, что относится к далекому прошлому. Конечно, я не надеюсь, что ты, благосклонный читатель, только еще вступающий в цветущую пору жизни, в тот возраст, который беспечная молодежь называет средним, вспомнишь вместе со мною время, когда больший спросом пользовался некий журнал, именуемый «Мастер-любитель». Цель у него была благородная. Он стремился проповедовать высокую идею независимости, распространять превосходное учение о самопомощи. В одной главе читателю разъяснялось, как банки из-под австралийских мясных консервов превратить в горшки для цветов; в другой главе — как превратить кадку из-под масла в вертящийся табурет для рояля; в третьей — как использовать старые шляпные картонки для устройства жалюзи, — принцип всей системы заключался в том, чтобы изготовлять все что угодно из вещей, для этого не предназначенных и как нельзя более неподходящих.

Целых две страницы, как я твердо помню, были посвящены восхвалению подставок для зонтиков, сделанных из старых газовых труб. Не могу представить себе предмет, более непригодный для хранения шляп и зонтов, чем газовая труба; но, если бы таковой существовал, автор, я уверен, уже подумал бы о нем и порекомендовал его своим читателям.

Рамки для картин можно было смастерить из пробок от имбирного пива. Набрали пробок, нашли картину — и дело сделано. Количество имбирного пива, которое требовалось выпить прежде, чем приступить к изготовлению каждой рамы, а также действие, производимое этим напитком на физическое, психическое и моральное состояние изготовителя, — все это не интересовало журнал. По моим подсчетам, для картины среднего размера потребовалось бы шестнадцать дюжин бутылок. Еще неизвестно, сохранится ли у человека малейшая охота делать раму для картины после выпитых им шестнадцати дюжин бутылок, да и не перестанет ли ему нравиться сама картина. Но это, конечно, вопрос второстепенный".


Извините, если кого обидел.


18 декабря 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-12-19)


Извините, если кого обидел.


19 декабря 2013

(обратно)

Хирург Кирякин (День работника органов государственной безопасности. 20 декабря) (2013-12-20)


И не то, чтобы хирург Кирякин был в этот вечер сильно пьян, совсем нет. Возвращаясь из гостей, где он вместе с друзьями пил неразбавленный медицинский спирт, он всего лишь опоздал на метро и теперь шёл пешком через весь город.

Начав своё путешествие почти что с окраины, миновав Садовое кольцо, проскочив кольцо Бульварное, он уже прошёл сквер Большого театра, источавший удушливый запах умиравшей сирени, и поднимался теперь вверх мимо остатков стены Китай-города.

Стояла тихая летняя ночь, какие часто случается в Москве в конце июня. Эта ночь была теплой, даже душной, несмотря на прошедший дождь.

Кирякин подумал о только что окончившейся пьянке, и внезапная злоба охватила его. Он припомнил какую-то Наталью Александровну, называя её гадким словом, подумал, что все художники негодяи, а уж скульпторы — тем паче. Наконец, хирург шваркнул оземь лабораторную посудину из-под спирта и выругался.

Он обвёл окружавшее его пространство мутным взглядом, и взгляд этот остановился на чёрной фигуре Рыцаря Революции в центре площади. Хирург прыжками подбежал к памятнику и закричал, потрясая кулаками:

— Гнида ты, всё из-за тебя, железная скотина! Правду говорят, что в тебя Берия золото германское вбухал, ужо тебе!

Множество всяких обвинений возвел Кирякин на бессмертного чекиста, и добро бы, он имел к революционному герою личную неприязнь.

Нет, по счастливой случайности никто из предков Кирякина и даже его родственников не пострадал в годы Большого Террора. Возлюбленная нашего героя, правда, была отчислена из института, но по совершенно другим, не зависевшим от всесильной организации соображениям.

Жаловаться, таким образом, ему было не на что.

Но всё же он, подпрыгивая и брызгаясь слюной, несколько раз обежал вокруг статуи, поливая её словесной грязью.

Будь он немного внимательнее, он бы, оглянувшись, заметил, как странно изменилось всё вокруг.

Чёрно-белый дом за универмагом «Детский мир», казалось, вырос этажей на пятнадцать, особняк Ростопчина, генерал-губернатора Москвы, известного своим гадким поведением при сдаче города Бонапарту, вылез на самую середину улицы Дзержинского, а бывший дом страхового общества «Россия», занятый сейчас совсем другим учреждением, как-то нахмурился и покосился.

Если бы Кирякин всмотрелся в чёрную подворотню Вычислительного Центра, то ужаснулся бы тому, как чёрная бритая голова в ней скривилась, пожевала губами и задвигала огромной челюстью.

Если бы он обернулся назад, то увидел бы, как присел, прикрываясь своей книгой, металлический Первопечатник.

Если бы наш герой вслушался, он услышал бы, как плачут от страха амуры вокруг сухого фонтана Витали, и что умолкли все другие звуки этой студёной ночи.

Но Кирякин, объятый праведным гневом, продолжал обличать человека, стоящего перед ним на постаменте.

Вдруг слова встали поперёк его горла, ещё саднящего от выпитого спирта.

Фигура на столбе с металлическим скрипом и скрежетом присела, полы кавалерийской шинели на мгновение покрыли постамент, одна нога осторожно опустилась вниз, нащупывая землю, потом повернулась другая, становясь там, в высоте, на колено.

Великий Командор ордена Меченосцев, повернувшись спиной к Кирякину, слезал с пьедестала.

Ноги подкосились у хирурга, и хмель моментально выветрился из его головы. Наконец, его ноги, казалось, прилипшие к асфальту, сделали первые неуверенные шаги, и Кирякин бросился бежать. Бежал он по улице 25-летия Октября, ранее, как известно, называемой Никольской. Он нёсся мимо вечернего мусора, мимо фантиков, липких подтеков мороженого, мимо пустых подъездов ГУМа, какого-то деревянного забора, и выскочил, наконец, на Красную площадь.

В этот момент мертвец зашевелился в своём хрустальном саркофаге, но напрасно жал на кнопку вызова подмоги старший из двух караульных истуканов, напрасно две машины стояли в разных концах площади с заведенными моторами. Никто из них не двинулся с места, лишь закивали из-за елей могильные бюсты своими каменными головами.

И вот, в развевающейся шинели, с гордо поднятой головой на площадь ступил Первый Чекист.

Его каблуки ещё высекали искры из древней брусчатки, а Кирякин уже резво бежал по Москворецкому мосту, так опозоренному залётным басурманом.

С подъёма моста хирург внезапно увидел всю Москву, увидел фигуру на Октябрьской площади, вдруг взмахнувшую рукой и по спинам своей многочисленной свиты лезущую вниз, увидел героя лейпцигского процесса, закопошившегося на Полянке, разглядел издалека бегущих на подмогу своему командиру по Тверской двух писателей, одного, так и не вынувшего руки из карманов и другого, в шляпе, взмахивающего при каждом шаге тростью.

Увидел он и Первого Космонавта, в отчаянии прижавшего титановые клешни к лицу.

В этот момент Москва-река, притянутая небесным светилом, забурлила, вспучилась и, прорвав хрупкие перемычки, хлынула в ночную темноту метрополитена.

Хирург скинул пиджак, ботинки и теперь уже мчался по улицам босиком, не чувствуя холода. А за ним продвигался Железный Феликс.

Он шёл неторопливыми тяжёлыми шагами, от которых, подпрыгнув, повисали на проводах и ложились на асфальт фонарные столбы.

На холодном гладком лбу памятника сиял отсвет полной луны. Рыцарь Революции поминутно доставал руки из пустых карманов и вытирал о полы шинели, а в груди его паровым молотом стучало горячее сердце.

Стук этот отзывался во всём существе Кирякина.

Ни одной души не было в этот час на улицах. Мёртвые прямоугольники окон бесстрастно смотрели на бегущего человека. Хирург метнулся на Пятницкую, но чёрная тень следовала за ним. Он свернул в какой-то переулок, с последней надеждой оглянувшись на облупившуюся пустую церковь, и очутился, наконец, у подземного перехода.

Дыхание Кирякина уже пресеклось, и он с разбега нырнул внутрь, неожиданно замочив ноги в воде. Кирякин промчался по переходу и вдруг уткнулся в неожиданное препятствие.

Это был вход в метро, через запертые стеклянные двери которого текли ручьи мёрзлой, смешанной со льдом воды…

Самым странным в этой истории было то, что родные нашего героя совершенно не удивились его исчезновению.

Памятник же на круглой площади с тех пор тоже исчез, и тот, кто хочет проверить правдивость нашего рассказа, может отправиться туда.

Лучше всего это сделать ночью, когда на площади мелеет поток машин, и угрюмые тени ложатся на окрестные дома.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


20 декабря 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-12-21)

Написал текст про памятники — такое впечатление, что не конечный, потому что тема большая, и про памятники можно много что найти в отечественной литературе.

Текст, собственно, в связи с вчерашним днём (и вчера он и был вывешен).

По сути, это наукообразное переложение предыдущего текста из "Календарной книги".

Но вот вопрос — кто всё-таки отстрелил Сфинксу нос?

Мамлюки или солдаты Бонапартия?

Я полез смотреть и обнаружил удивительный разброс во мнениях. Поэтому в тексте пришлось обойтись обтекаемой фразой.

Однако ж интересно, кто всё-таки это наделал.

Кстати, о том, что отломанная борода Сфинкса сохранилась, я до сих пор не знал.


И, чтобы два раза не вставать: кроме Гуана, Евгения и Нильса, я знаю только одного персонажа, контактировавшего со статуей. Причём это происходит только в экранизации — в оригинальном сюжете этого пигмалионства был портрет. А вот был ли кто ещё?


Ну вот Медного Змия, наверное, можно считать статуей:


Аааа, ну Фрэзи Грант, конечно. Но тут, кстати, вопрос с этой Фрэзи Грант — она доброе начало или злое? По мне так "часть той сила, что бла-бла-бла, а делает добро". Она ведь вроде Командора — карающая Немезида, что-то вроде Воланда для влюблённого в него советского интеллигента.


Извините, если кого обидел.


21 декабря 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-12-23)


Извините, если кого обидел.


23 декабря 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-12-24)


Извините, если кого обидел.


24 декабря 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-12-25)


Извините, если кого обидел.


25 декабря 2013

(обратно)

Два желания (День энергетика. 22 декабря) (2013-12-25)


Сидоров отправился домой в те дни, когда людской поток мельчает перед праздниками.

То есть в тот день, когда люди залезают в тёплые дома, как в берлоги, чтобы провести между столом и постелью несколько дней.

Он слушал стук колёс, который заметно поутих со времён его детства, и вдруг вспомнил, как в этом детстве стыдился своей фамилии. Всё время маячила рядом с ним в дразнилках «сидорова коза». Воспоминание было забавным, а вот нынешняя жизнь — печальной. Сидоров ездил в Москву, чтобы последний раз проконсультироваться с врачами. Результаты были неутешительны, и врачи практически отступились от него.

В его купе сперва сидели бывших два инженера.

Была такая порода — инженеры, что прижились как-то в новой жизни, прижились без шика, но основательно.

Еды у них не было, если не считать двух бутылок коньяка, которые они усидели за вечер (Сидоров отказался, памятуя наставления врачей).

— Знаешь, отчего я люблю железную дорогу? — спрашивал один другого. — Вовсе не от того, что тут не заставляют на вокзале разуваться для досмотра и вынимать ремень из брюк. И не от того, что едешь из центра города. И не из-за всепогодности. А вот из-за того, что тут лечь можно.

— Купи самолёт и валяйся там сколько хочешь.

Первый осёкся и зашевелил губами. Казалось, он минуту считал, сколько ему понадобится времени, чтобы купить самолёт. Результаты его так напугали, что он быстро допил из стакана.

— А ты что хотел? Желание у тебя может быть, да вот только одно. И не факт, что исполнят, — назидательно ответил его спутник. Судя по виду, это были инженеры из высокооплачиваемых, но вовсе не хозяева жизни, а таких Сидоров видал много.

Сидоров вышел из купе и, встав у окна, принялся наблюдать зимний пейзаж.

В этот момент открылась дверь, и в вагон ступила женщина. Сидоров сразу втянул живот и прижался к стене.

Но навстречу шёл проводник, и она сама развернулась спиной к поручню и чуть выгнулась.

Сидоров сразу оценил её фигуру — нет, она была не девочка. Женщина из тех, что видели в жизни много, изведали разное, были не очевидцами, а участниками не всегда радостных событий, но какой-то внутренний стержень не дал им согнуться.

За такой можно было пойти не задумываясь, если она только поманит пальцем. (Сидоров ощутил прилив водочно-пивной пошлости мужских застольных рассказов). Она была из таких, что, если встретятся с ними взглядом, увозили когда-то гусары, прикрыв медвежьей полостью. Женщина посмотрела Сидорову в лицо и, кажется, чему-то удивилась. Что-то её заинтересовало, так бывает, когда человек до конца не узнаёт другого и начинает перебирать в памяти прошлые встречи.

В этот момент надо было сделать шаг вперёд и заговорить первым, но Сидоров промедлил. Он промедлил, а женщина уже удалялась в задумчивости, но всё же, как будто случайно, оглянулась.

— Вот, — подумал Сидоров. — За такое всё отдать, но я болен, а не будь я болен…

И сам над собой тихонько засмеялся.


Миновали большой волжский город, и в купе сменились пассажиры. На смену двум коньячным бизнесменам пришла, шурша фольгой и бренча бутылочками, компания художников во главе с пожилым предводителем Николаем Павловичем. Отдельно пришёл какой-то Синдерюшкин, больше похожий на Каменного гостя.

Они добросовестно пытались втянуть Сидорова в разговор, но вскоре бросили, а как бросили, то даже и сам Синдерюшкин, сидевший в углу, показал себя знатоком чудес и устройства мира. Заговорили о мистике, о событиях причудливых — сперва как-то объяснимых, а потом — и о необъяснимых вовсе.

К примеру, один из художников рассказал о легендах Веребьинского спрямления — того места, где, по легенде, дрогнул палец царя и путь делал петлю. Молодой человек тут же оговорился, что знает, что всё дело не в монаршьем пальце, а в крутизне склона, ныне преодолённой. Однако, когда путь спрямили, обнаружилось, что вся местность в бывшей загогулине приобрела сказочный вид, и даже само время течёт там иначе.

А смешливая женщина-реставратор сказала, что у неё была бабушка-ясновидящая. Что-то было с ней загадочное в жизни. Родившись на каком-то отдалённом хуторе, она последовательно вышла замуж за нескольких миллионеров настоящего, тогдашнего ещё образца. Когда эта будущая бабушка сидела в своём имении, то могла заставить пастушка, что брёл в отдалении, споткнуться,превращала прокисшее молоко в свежее и делала прочие чудеса.

Во время войны она, будучи уже пожилой женщиной, попала в эвакуацию в Новосибирск. Незадолго перед этим на фронте (она сказала по-старому — «в действующей армии») пропал один из членов семьи, и вот рука этой старухи сама собой вывела — он в тифу в новосибирском госпитале. К этому серьёзно не отнеслись, но когда это повторилось пару раз, то семья пошла по госпиталям, благо город был тот же самый. Натурально, родственник обнаружился — раненый и больной. В том же Новосибирске сроки этой женщины подошли, и она, уже несколько недель не встававшая, вдруг оделась и пошла через весь город к своей подруге — такой же, как она, старорежимной старушке.

Вернулась, легла — и отошла наутро.

Буквально через пару дней к ним приехали родственники, и с порога спросили, куда же поехала Ванда Николаевна?

Скорбные эвакуированные люди сказали, что Ванда Николаевна умерла.

— Позвольте! — вскричали пришельцы. — Наш поезд остановился на полустанке, и во встречном, шедшем из Новосибирска, сидела у окна Ванда Николаевна — в своём обычном пальто, в шляпке с букетиком. Она узнала нас, помахала рукой — и поезда тронулись.

Можно предположить, что она поехала в Болгарию, куда только вступили войска маршала Толбухина.

Николай Павлович тут же взмахнул рукой:

— Ну, это даже как-то мелко. Настоящие вершители судеб мира — люди скромные, без толпы страждущих в палисаднике, от бескормицы объедающих хозяйские яблони. Вот есть ещё легенда о Серебряном поезде…

Продолжить ему не дали, потому что пришла пора пить чай, и все как-то загалдели, разом зашевелились, и Николай Павлович обиженно умолк.

Вместе с чаем с подстаканниками к столу явились тонкие ломти запеченного мяса в фольге, салаты в кюветах, домашние плюшки и пирожки. Сидоров давно заметил, что его соотечественники делятся на одиночек, что приучили себя к вагонам-ресторанам, и компании, что веселятся в замкнутом пространстве своего купе.

Он принял приглашение к столу, и даже сам достал свой нехитрый припас.

Его попутчики уже говорили о желаниях, — тайных и явных.

— Тут не поймёшь, что выбрать, — сказал Николай Павлович — Наше наказание в том, что желания исполняются буквально. Вот хочет человек сбросить десять килограммов, и тут же попадает под трамвай. Глядь — а ему и ногу отрезали!.. Десять кило как не бывало!

— Господь с вами, Николай Павлович, что вы какие-то ужасы говорите! Вечно так…

— Да вот так уж… — Николай Павлович действительно смутился. — Однако ж с желаниями всё равно нужно быть осторожнее. Вот, к примеру, был у меня предок — мелкий чиновник. При Советской власти мы даже родства не скрывали — коллежский регистратор, пятьдесят рублей жалования, локти протёрты о зелёное сукно казённого стола… А дедушке моему перед смертью рассказывал, что был у него момент, когда мог пожелать всего, весь мир охватить, а выжелал только мелкий чин и прибавку. Так и пошёл по жизни, распевая «Коллежский регистратор — почти что Император».

— Тогда за такое и разжаловать могли.

— Да не разжаловали. А потом революция грянула, только он как жил юрисконсультом, так юрисконсультом и помер.

— А вот бывает, — вставил молодой. — Увидишь девушку, загадаешь, что всё бы отдал за её любовь, а потом…

— Что потом? — художница ударила его по руке.

— Потом мучаешься, делишь имущество, дети плачут. Или вот история про Серебряный поезд. Есть такой поезд, что заблудился во времени и пространстве и ходит по дорогам, будто Летучий Голландец.

— И что, кораблекрушения… То есть, обычные крушения вызывает?

— Отчего же сразу крушения? Вовсе нет, но говорят, кто глянет в глаза машинисту, тот может загадать желание.

— Нет-нет, — вмешалась Елизавета Павловна, — не желание загадать, а наоборот, тот, кто в поезд этот сядет, ну, скажем, по ошибке, тот в этом поезде вечно будет ездить.

— Не поймёшь, чего тут больше — наказания или счастья. Такая вечная жизнь похуже мгновенной смерти будет. Сойдёшь с ума от вечного звука чайной ложечки в железнодорожном стакане.

Сидоров сидел, стараясь не обращать внимания на ноющий бок.

Жизнь была кончена — так повторял он себе, понимая, что нет, не так, нужно достойно просуществовать ещё несколько быстрых лет.

Был такой старый спор о том, как провести остаток жизни — жить так, будто «каждый день как последний», или же каждый день начинать вечные великие дела. Спор этот был надуманный. Делай, что должен, и будь что будет.

Но уж кто-кто, а Сидоров знал, что пожелать. Желание у него было всегда наготове, как ножик у разбойника за сапогом.


Вечерело. Поезд встал на одном из небольших полустанков.

Он пошёл курить, но не в тамбур, а решил выйти на расчищенное пространство между путями.

Стояли мало, но — как раз на одну сигарету.

Как только он ступил на снег, как что-то лязгнуло, прогремело, раскатываясь, и товарный состав стронулся и, постепенно набирая ход, стал уходить со станции.

Исчезая, товарняк открыл вид на другой состав, что стоял за ним. Был этот состав покрыт инеем, оттого казался сперва серебряно-белым.

Пахло от него настоящим углём, снегом и каким-то неуловимым запахом хлеба, еды и уюта.

Видимо, это был один из модных туристических рейсов, что катают иностранцев — любителей экзотики — по Сибири. Матрёшка-балалайка, самый страшный русский зверь — паровоз.

Сидоров разглядывал зелёные вагоны с орлами, потом, по мере его продвижения вперёд, их сменили жёлтые, жёлто-коричневые и синие.

Что-то слишком архаичное было в них — да, на последнем была открытая площадка и на ней курил офицер в причудливой форме, которую он видел в фильмах. Шинель старого образца, башлык, фуражка — всё было из того кино, где много стреляют из револьверов и скачут на лошадях. Сидоров поискал глазами кинокамеру и девушку с этой смешной штуковиной, на которой мелом пишут номер эпизода.

Но нет, даже офицер докурил папиросу и скрылся внутри.

Мимо шёл машинист в чёрном пальто.

Он посмотрел Ивану в глаза, и взгляд этот был тяжёл. Он будто спрашивал: «Что ты тут делаешь, зачем ты тут, на снежной платформе, что тебе тут, бездельнику, надобно?»

И Сидоров не отвёл взгляда.


Наутро, выйдя в коридор, он увидел неописуемой красоты зрелище. На соседних путях работал снегоочиститель.

Он медленно двигался параллельно их пути и выбрасывал высоко вверх фонтан снега, сверкавший и переливавшийся на солнце тысячами радужных огней.

Такие же огоньки, только медленно перемигивающиеся, можно было видеть на ёлках, что виднелись через большие окна вокзальных залов.

Он вновь увидел ту женщину, что так поразила его вчера. Она, твёрдо ступая, шла по ковровой дорожке с косметичкой под мышкой и равнодушно скользнула взглядом по его лицу. Вчерашнего интереса как не бывало.

Наконец, он понял, что изменилось.

Бок его не болел. Эта отвратительная тяжесть в нём пропала начисто.

Ехать Сидорову было ещё полдня, и к врачу можно было попасть нескоро, только после долгих зимних каникул. Медицина с её попискивающими, как голодные коты, приборами, была далеко, но он знал, что не болен, что выздоровление случилось — раз и навсегда. Ему не нужно было никаких анализов, он это знал наверняка.

Всё произошло, и известной ценой, хотя он тут же ощутил укол жадности. Но Сидоров тут же одёрнул себя.

У Бога добавки не просят.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


25 декабря 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-12-26)


Извините, если кого обидел.


26 декабря 2013

(обратно)

Англетер (День поэзии. 27 декабря) (2013-12-26)

Он жил в этой гостинице вторые сутки, заняв номер не без скандала.

Положив ноги на стол (дурацкая привычка, позаимствованная им у американцев, но сейчас полюбившаяся), он смотрел в потолок. Лепнина складывалась в странный узор, если раскачиваться на стуле равномерно. На седьмом году Революции она пошла трещинами — узор был причудлив, что-то в нём читалось. Но доброе или дурное предзнаменование — непонятно. То ли человек с мешком и дубиной, то ли всадник с саблей.

Он жил посреди огромного города в гостинице, в окна которой ломились памятники. Рядом стоял собор, который строили много лет.

Теперь он был построен, но время выламывало его судьбу, и все говорили, что его скоро закроют.

В свете того, что произошло уже в этом городе, всякий верил в новую жизнь собора.

А про жизнь тут во время блокады ему рассказывали.

Ему об этом рассказывал Шполянский. Самого Шполянского здесь рисовал знаменитый художник. На этом портрете у Шполянского была оторвана пуговица и держалась на одной нитке.

Шполянский был лыс, и внезапно лыс. Он рассказывал про брошенный правительством город, а правительство уехало отсюда в восемнадцатом году. Ещё некоторое время город, который разжаловали из столицы, живёт по-прежнему, но потом самые заметные люди начинают покидать его.

Это старый закон — когда открывают крышку кастрюли, самые быстрые молекулы воды начинают покидать поверхность, и вскоре кастрюля остывает. Город остывал в недавнюю войну быстро.

Шполянский рассказывал о том, что сквозь торцы мостовых проросла трава.

Ещё он говорил о том, что у женщин от голода прекратились месячные, а порезанный палец не заживал месяцами.

Шполянский как-то написал несколько стихотворений, но он не был поэтом, а оттого не был посвящён в великую тайну ремесла.

Сидящий на стуле раскачивался, глядя в пололок и вспоминал Шполянского.

Они не были дружны, но Шполянский ему нравился. По всему было видно, что Шполянский проживёт долго, а это верный знак. Он проживёт долго, но не будет бессмертен.

А сам приезжий, ожидая одних ему известных событий, жил в гостинице, которую построил неизвестный архитектор.

Дом этот несколько раз перестраивался, но главное оставалось прежним — архитектор неизвестен.

Неизвестность укрепляла мистическую силу этого места, и когда в одном из номеров умер знаменитый промышленник, иностранец, но при этом один из самых богатых людей Империи, никто не удивился.

А теперь исчезла и Империя, и золотые погоны столицы были сорваны с этого города. Он стоял перед неприятельскими пулями, как разжалованный офицер на бруствере.

Город был по-прежнему огромен, но несколько лет подряд вымирал.

По улицам бродила сумасшедшая старуха, и сообщала, что будет в нем три наводнения, начиная с 1824 года. Второе будет ещё через сто лет, и третье — ещё через сто, и вот это третье, окончательно затопит разжалованный город по самые купола. А уходя, вода унесёт вместе с собой всё — и купола, и кресты, и сами здания. И будет на месте этого города ровное пространство заросших ивняком болот — на веки вечные.

И подходила старуха к одному из памятников, тому, что гарцевал на площади спиной к реке, и, раскинув смрадные юбки, ела из ладони что-то непонятное.

Со страхом глядели на неё постояльцы гостиницы, и вера в пророчества прорастала в них, как трава через те самые торцы.

А трава действительно проросла через многие улицы, особенно через те, что были мощены деревянными шестиугольными плашками. Трава была высока, и, как на развалинах Рима, кое-где, особенно на окраинах, паслись козы.

Когда Шполянский рассказывал об этом времени, то его рассказы были наполнены предчувствием бегства. Шполянский потом действительно убежал прочь. Он убежал по льду залива в другую часть империи, ставшую теперь независимой. Многие бежали так, а первым, давным-давно, это сделал вождь революции. Теперь бежали уже от этого вождя, а город пустел, и трава росла.

Шполянский горячился и говорил сбивчиво. Что во время блокады люди ели столярный клей, а когда туда приехал один знаменитый иностранец, то на приёме воровали еду из соседских тарелок, пока соседи произносили тосты.

Вокруг гостиницы плыло новое время, а улицы были переименованы.

Никто не знал, по-настоящему, что за улица лежит у него под ногами.

Приятель Шполянского Драгоманов любил приводить два стихотворения про большую церковь, видную из окон гостиницы


Сей храм — двум царствам столь приличный,
Основа — мрамор, верх — кирпичный.
Но храм, говорил Драгоманов, тут же перестроили, и стихотворение стало звучать так:

Сей храм — трех царств изображенье:
Гранит, кирпич и разрушенье.
Драгоманов вставил эти стихи в свой роман, и роман обещал быть успешным. Церковь давно стала одним из главных мест города, по ней была названа площадь, и она мрачно чернела в окне, видная через холодный туман. Но человеку, лежащему в гостиничном номере, положив ноги на стол, было не до этого романа.

Он очень хорошо чувствовал перемены.

И перемены близились.

Город, который плыл мимо гостиницы «Англетер», будто вода наводнения, был пластичен и мягок, как всегда это бывает пред переменой участи. Город был текуч, как тёмная вода реки, как чёрная вода залива, бьющаяся подо льдом.

Он будет течь ещё сто лет, пока не сбудутся пророчества, и медный всадник не заскачет по воде, яки посуху, и волны не скроют финский камень под ним.

И гостиница, этот улей для хозяев нового времени, идеально подходила для точки излома.

Только что, по привычке, он попробовал провести несколько опытов — они всегда веселили друзей. Однажды он долго думал о кружке и-таки заставил её исчезнуть. «Где же кружка? Где же кружка?» — повторяла мать недоумённо, растерянно разводя руками посреди горницы — но он так и не раскрыл ей тайны.

Она ведь ещё жива, моя старушка, и я пока жив. А над её избушкой сейчас струится лёгкий дымок…

Впрочем, он отвёл этой женщине глаза так, что фокус с кружкой кажется детской шалостью.

Ложки, кстати, поддавались мистическим практикам куда лучше.

Ему вообще поддавался мир русских вещей — вещи заграничные слушались хуже. Так же происходило и с русскими словами — там буквы подбирались одна к другой, как рожь на поле, а латиница — шла с трудом.

Раньше, много лет назад, он знал латынь, но теперь время вытравило из него все языки, кроме русского. Многие звали его Серёжей — когда тебе под тридцать, это немного обидно.

Но он-то знал, что ему никогда не будет больше. Что он просто не может стареть.

Поэзия не только не давала ему стареть, она позволяла ему понимать чужие жизни. Как-то, в двадцать втором, в Германии, где он был проездом со своей будущей бывшей женой, к нему подошёл один немец.

Немец писал стихи — отвратительные.

Он хотел эмигрировать, и метал на стол страны, как карты. Испания, Турция, Прибалтика, Россия, Перу…

Он пришёл в постпредство РСФСР и предложил себя в качестве управляющего в какое-нибудь агрохозяйство на Украину. Визу ему не дали.

«Нет, не Рембо, совсем нет», — подумал тогда Серёжа. И тут же увидел не Украину, А Казахскую степь и ровные ряды бараков, Рождество и тонкие голоса крестьянских детей, что поют «Stille Nacht». Потом что-то щёлкнуло в его сознании, и он увидел пожары над украинской степью, его собеседник подписывает фольклист, а через три года уходит на свою бывшую родину, могильный камень в Гамбурге, 1900–1955, от безутешных родных.

— Езжайте, обязательно езжайте, Генрих, — говорил он ему. — Нельзя оставаться.

Оставаться было нельзя потому, что он видел собеседника в будущем — сверкающего очками, в какой-то неприятной форме. Там пахло гарью, и никому дела не было до поэзии.

Когда Генрих ушёл, Серёжа вспомнил, как уговаривал ехать в Аргентину одного Итальянца, но, кажется, не уговорил. Итальянец был молод, но уже тучен, стихи писал трескучие, как стрельба митральезы, а когда читал их, даже подпрыгивал.

Итальянец обещал подумать, но Серёже казалось, что его аргументы были недостаточно убедительны. Он тут же забыл об этой встрече — потому что пришёл Габриэль, красавец, аристократ, герой войны и командир группы торпедных катеров. Они поехали к морю, девушки хохотали, ничего не понимая в русской речи… Сразу забыл, а сейчас вот вспомнил.

Сейчас Серёжа сжимал в руке стакан — водка-рыковка, только что подорожавшая, давно степлилась на столе.

Скрипнула тяжёлая резная дверь — наконец-то.

Он пришёл — человек в чёрной коже, с его лицом.

В первую секунду Серёжа даже поразился задумке — действительно, зеркало отражало близнецов — одного в костюме, с задранными ногами, а другого — в чёрной коже и косоворотке.

— Вот мы и встретились, Сергунчик.

Чёрный человек говорил с неуловимым акцентом.

Интересно, как они это сделали — грим? Непохоже — наверное, всё-таки маска.

— Пришёл твой срок, — продолжал человек в пальто, садясь за стол.

Поэт про себя вздохнул — тут надо бы сыграть ужас, но что знает собеседник о его сроке. Можно сейчас глянуть ему в глаза, как он умел — глянуть страшно, как глядел он в глаза убийце с ножом, что пристал к нему на Сухаревке, так глянул, что тот сполз по стене, выронив свой засапожный инструмент.

Но сейчас Серёжа сдержался.

— Помнишь Рязань-то? Помнишь, милый, детство наше… — это было бы безупречным ходом, да только кто мог знать, что Сережино детство прошло совсем в другом месте.

Какая Рязань, что за глупость? Он родился в Константинополе.

На второй год Революции Серёжа встретился с Морозовым, только что выпущенным на свет шлиссельбургским узником. Старика-народовольца неволя законсервировала — он был розов, свеж, грозно топорщилась абсолютно белая борода. Морозов занимался путаницей в летописях и нашёл там сведения о нём, Сергунчике. Он раскопал, что переписчики перепутали документы (знал бы он, каких смешных денег это стоило) и заменили Константинополь на Константиново.

Они шли здесь же — по левую руку была мрачная громада Исаакиевской церкви, знаменитого собора, а по правую — эта гостиница, в которой переменялись судьбы.

Старик с розовой кожей хотел мстить истории, и решил начать с поэта, то есть с него.

Под ногами у них росла чахлая трава петроградских площадей и улиц.

Торцы набухли водой, и новая жизнь росла через них неумолимо.

Старик ждал ответа, а борода его торчала, как занесённый для удара топор.

Серёжа улыбнулся, глядя ему в глаза. Кто ж тебе поверит, старичок, разве потом какой-нибудь академик начнёт вслед тебе тасовать века и короны — но и ему никто не поверит.

А сам он хорошо помнил тот горячий май пятьсот лет назад, когда треск огня, крики воинов Фатиха и вопли жителей, когда окружили храм и начали бить тараном в двери. Наконец, со звоном отскочили петли, и толпа янычар ворвалась внутрь. Среди них было несколько выделявшихся, даже среди отборных головорезов Фатиха. Отрок знал — эти воины, похожие на спешившихся всадников, были аггелами. Лица их были покрыты чертами и резами, будто выточены из дерева.

Звуки литургии ещё не стихли, и священники, один за другим вошли в расступившуюся каменную кладку, бережно держа перед собой Святые дары.

Отрок рвался за ними, но старый монах схватил его за руку и повёл через длинный подземный ход к морю. Они бежали мимо гулких подземных цистерн, а в спины им били тяжёлые капли с потолка.

Монах посадил его на рыбачью лодку, из которой два грека хмуро смотрели на полыхающий город.

Это были два брата — Янаки и Ставраки, что везли отрока вдоль берега, боясь терять землю из вида.

Он читал им стихи по-гречески и на латыни — море занималось цензурой, забивая отроку рот солёной водой.

Скоро они достигли странной местности, где степь смыкалась с водой, и отрок ступил на чужую землю.

С каждым шагом, сделанным им по направлению к северу, что-то менялось в нём.

Он ощущал, как преображается его душа — тело теперь будет навеки неизменным.

Он стал Вечным Русским — душа была одинока, и привязана не к земной любви, а к небесной. Но никогда не забывал он о Деревянных всадниках — ибо про них было сказано ещё в Писании: Михаилъ и аггли его брань сотвориша со зміемъ, и змій брася, и аггели его.

Сражение было вечным.

Гость в чёрном бубнил что-то, время от времени посматривая на него. Верно — решил, что Серёжа совсем пьян.

Точно так же думал мальчик, что приходил вчера — в шутку Серёжа записал ему кровью свой старый экспромт — и понял, что случайность спасла его тайну.

Кровь сворачивалась мгновенно — пришлось колоть палец много раз. И только наивность мальчика не дала ему заметить, как мгновенно затягивается ранка.

Стихи — вот что вело его по жизни, но этот виток надо было заканчивать. Он действительно обманулся во времени, Вечный Русский купился — купился, как мальчишка, которого папаша привёз в город. Да тайком сбежав, проиграл мальчишка все свои, замотанные в тряпицу, копеечки на базаре.

Его предназначение — стихи, а стихов на этом месте не будет.

Без стихов вечность ничего не значит, всё остальное ничего не значит. Вот когда он дрался на кулаках с известным поэтом Сельдереем, то внезапно почувствовал его особую ненависть. Только сейчас он догадался, что Сельдерей ненавидел не его, а судьбу. Сельдерей угадывал его смерть, и по молодости лет она казалась ему почётной. Сельдерей чуть не подрался и с их другом Моссельпромом.

Судьба распорядилась так, что Вечный Жид, вечный поэт-еврей — не он, а нищий поэт Моссельпром. Сельдерей не понимал этого вполне, он, как тонкая натура, просто чувствовал обман судьбы и дрался именно с ней, а не с товарищем по цеху.

Ему была уготована жизнь человека, что умрёт в своей постели, испытав раннюю и позднюю любовь, хулу и хвалу, но умрёт навсегда, а Моссельпром будет вечно странствовать по Земле, выбравшись из-под груды мертвецов на дальневосточной пересылке.

Человек за дверью переминался неловко, шуршал чем-то в ожидании дела, и Серёжа совсем загрустил. Было даже обидно от этой топорной работы.

Он вспомнил, как в берлинском кабаке встретил Вечного Шотландца. Серёжа сразу узнал его — по волнистым волосам. Они всю ночь шатались по Берлину, и, захмелев, Вечный Шотландец стал показывать ему приёмы японской борьбы баритцу. Совсем распаляясь, Шотландец вытащил из саквояжа меч и начал им махать, как косарь на берегу Оки.

В одно движение, поднырнув сбоку, Серёжа воткнул ему в бок вилку, украденную в ресторане.

Шотландец хлопал глазами, икал и ждал, пока затянется рана.

Он признал себя побеждённым, и до рассвета они читали стихи — Вечный Шотландец читал стихи друга — о сухом жаре Персии, о волооких девушках, руки которых извиваются, как змеи, а Серёжа — шотландские стихи о застигнутом в зимней ночи путнике, о северной деве, что, приютив странника, засыпает между ним и стеной своего скромного дома. Наутро она шьёт путнику рубашку, зная, что не увидит его больше никогда — и Серёжа понимал, что это стихи про них, про бесприютную жизнь вечно странствующих поэтов.

Прощаясь на мосту через Шпрее, Серёжа подарил Шотландцу злополучную вилку, которую тот сунул в футляр для меча. Роберт, как Серёжа звал его по привычке, удалялся в лучах немецкого рассвета со своим нелепым мечом, и волосы его развевались на ветру.

И теперь, сидя в фальшивой ловушке, Серёжа понимал, что может убить обоих чекистов (а у него уже не было сомнения, кто это), выдернуть из жизни, как два червивых гриба из земли, оставив небольшие, почти невидимые лунки в реальности. Зарезать, скажем, вилкой. Или — ложкой… Нет, ложка исчезла во время медитативных опытов.

Но не то было ему нужно, не то. Поэтому он и был поэтом, что тащила его большая цель, а не звериная жажда крови.

Как зверю — берлогу, нужно было ему покидать своё место, потому что ошибся он с рифмой на слово Революция.

Гость достал откуда-то из недр пальто засаленный том и, шелестя рваными страницами, принялся читать вслух какие-то гадости — кажется, слёзное письмо Гали (стоны вперемешку с просьбами). Вот это было уже пошло — как-то совершенно унизительно. Он позволил себе не слушать дальше — про счастье и изломы рук, про деревянных всадников.

А вот он действительно знал, кто такие Деревянные всадники, что появились внезапно в высокой траве — едва лишь он сошёл с поезда у Константинова. Надо было убедить родных в собственном существовании (это удалось), но всюду за ним следовали Деревянные всадники — в одном из них он сразу узнал Омара, одного из Воинов Фатиха, который чуть было не зарубил его в храме пятьсот лет назад.

Деревянные всадники — вот это было бы действительно страшно, ибо только им дана власть над странствующими поэтами. Один из них гнался за автомобилем, в котором он ехал с женой. Деревянный всадник начал отставать — и, понял, что не может достать Серёжу кривой саблей. Тогда всадник-убийца рванул на себя синий шарф женщины и выдернул её из машины — прямо под копыта.

Серёжа не мог простить себе этой смерти — хоть и не любил жену. Мстить было бессмысленно — у Деревянных всадников была особая, неодолимая сила, и тогда он плакал, слушая, как удаляется грохот дубовых подков о брусчатку.

Аггелы — это не наивные и доверчивые чекисты, если бы он сейчас услышал деревянное ржание их коней на Исаакиевской площади, здесь, под окнами — весь план бы разрушился. А эти… Пусть думают, что поймали его в ловушку гостиничного номера.

Гость в этот момент завернул про каких-то гимназистов, и Серёжа нарочито неловко налил себе водки.

У водки был вкус разочарования — да, от красной иллюзии нужно уходить…

Вдруг человек в пальто прыгнул на него, и тут же в номер вбежал второй. Они вдвоём навалились на него, и тот, второй, начал накидывать на шею тонкий ремень от чемодана.

Поэт перестал сопротивляться и отдал своё тело в их руки.

Ловушка сработала. Сработала их ловушка. Но тут же начал воплощаться и его замысел. Пусть они думают об успехе.

Человек в чёрном ещё несколько раз ударил поэта в живот, и Серёжа запоздало удивился человеческой жестокости.

Он ждал своей смерти, как неприятной процедуры — он умирал много раз, да только это было очень неприятно, будто грубый фельдшер ставит тебе клистир.

Глухо стукнув, распахнулась форточка, и он почувствовал, что уже висит, прикасаясь боком к раскалённой трубе парового отопления.

«Вот это уже совсем ни к чему», — подумал он, глядя сквозь ресницы на чекистов, что отряхивались, притоптывали и поправляли рукава, как после игры в снежки. Один вышел из номера, а второй начал обыск.

Висеть было ужасно неудобно, но вот человек утомился, встал и скрылся за дверью туалета.

Поэт быстро ослабил узел, спрыгнул на пол и скользнул за дверцу платяного шкафа.

Ждать пришлось недолго.

Из глубины шкафа он услышал дикий вопль человека, увидевшего пропажу тела. Он слышал сбивчивые объяснения, перемежавшиеся угрозами, слышал, как они шепчутся.

Однако чекистам было уже не из чего выбирать, время удавкой схлёстывало им горло — подтягивало на той же форточке.

Сквозь щёлку двери поэт видел, как один из пришельцев вдруг зашёл за спину серёжиного двойника и с размаху ударил его рукояткой револьвера по затылку.

В просвете мелькнули ноги мертвеца, безжизненная рука — и вот новый повешенный качался в петле.

Чекисты ещё пытались поправить вмятины и складки гуттаперчевой маски, нервничали, торопились, и поэт слышал их прерывистое дыхание.

Когда, наконец, они ушли, Серёжа выбрался из шкафа и с печалью посмотрел в безжизненное лицо двойника. Прощаясь с самим собой, он прикоснулся к холодной, мёртвой руке, и вышел из номера.

Серёжа закрыл дверь, пользуясь дубликатом ключа, и вышел на улицу мимо спящего портье в полувоенной форме.

Ленинград был чёрен и тих.

Сырой холод проник за пазуху, заставил очнуться. Волкодав промахнулся — и ловушка поэта сработала, как, впрочем, сработал и чекистский капкан.

Теперь можно было двинуться далеко, на восток, укрыться под снежной шубой Сибири — там, где имена городов и посёлков чудны. Например — «Ерофей Палыч». Или вот — «Зима»… Зима — хорошее название. Почему бы не поселиться там?


Жизнь шла с нового листа: рассветным снегом, тусклым солнцем — сразу набело.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


26 декабря 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-12-29)


Хоть меня выпездовали из "Русского журнала", мне всё же очень нравится моя последняя колонка. (Я давно занимался этой темой, и, как всегда, всё не влезло).

Картинка, как всегда какая-то левая, однако ж рачительная домохозяйка найдёт в этом тексте кое-что к Новогоднему столу: "Проклятие гранатового браслета".


И, чтобы два раза не вставать, в качестве бонуса, старая история про то, как я наблюдал в телевизоре передачу о науке 2.0 — там в студии сидели разные люди и размышляли о кризисе в технологии и о том, что вот ещё пятьдесят лет и нам всем кранты (я очень люблю такие передачи, потому что они успокаивают мои мысли о здоровом образе жизни). Речь шла о том, что всё переменится и очень скоро. Ну и нефть, конечно, кончится. И будет <непечатное слово-производная от названия женского полового органа>.

И тут я обратил внимание на знакомый голос.

Под одной участницей было написано: "Лена Ленина. Фотомодель. Геохимик".

Жгла участница — это, впрочем, мало сказать. Почти ничего не сказать.

— А вы знаете, — говорила она. — Знаете, что алмазы дешевеют?! Знаете, что они больше не лучшие друзья девушек? А вот шпинель…

— Шпинель… — хором выдыхали участники.

— Шпинель! — повторяла геохимик. — Шпинель! Вот вы видели шпинель, а? Какого она цвета? Ну!

Я был впечатлён.

Тут меня спросили, отчего я тут пишу про литературу, а не про жизнь. Так я не нашёлся, что ответить. Шпинель! Так вот, я в прошлой своей жизни видел шпинель, и всё равно не смог бы ответить — я её видел четыре типа, и были они разноцветными, а пикотит — так и вовсе чёрным. Хрен поймёт, какую надо было видеть — рубиновую или бесцветную, голубую или жёлтую. Шпинель! Шпинель!

Да что там, я саму Лену Ленину видел.

И колонок ещё напишу.


Извините, если кого обидел.


29 декабря 2013

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2013-12-30)


Извините, если кого обидел.


30 декабря 2013

(обратно)

Физика низких температур (Новый год. 31 декабря ) (2013-12-30)


Липунов старел одиноко, и старение шло параллельно — и в главной жизни, и в параллельной, тайной.

Старик Липунов был доктором наук и доживал по инерции в научном институте. Одновременно он служил в загадочной конторе, настоящего названия и цели которой он не знал, кем-то вроде курьера и одновременно швейцара. Курьерские обязанности позволяли ему время от времени забегать в пустующее здание института, да и стариковские учёные советы шли реже и реже. Физика низких температур подмёрзла, движение научных молекул замедлилось и даже адсорбционный насос, проданный кем-то из руководства, неудивительным образом исчез из лаборатории Липунова.

Жидким гелием растворились научные склоки и научные темы, жидкое время утекло сквозь пальцы.

— Благодаря бульварным романам гражданин нового времени смутно знает о существовании Второго начала термодинамики, из-за порядкового числительного подозревает о наличии Первого, ну а о Третьем не узнает никогда, — губы заведующего лабораторией шевелились не в такт звукам речи. Шутник-заведующий был ровесником Липунова, но в отличие от него был абсолютно лыс.

Он пересказывал Липунову невежественные ответы студентов и их интерпретацию теории Жидкого Времени, снова вошедшую в моду. Время, согласно этой теории, текло как вязкая жидкость и вполне описывалось уравнением Навье-Стокса…Навьестокс… Кокс, кс-кис-кс. Крекс-пекс-фэкс… Звуки эти, попав в голову Липунова, стукались друг о друга внутри неё. Мой мозг высох, думал Липунов, слушая рассказ о том, что Больцман повесился бы второй раз, оттого что его температурные флуктуации забыты окончательно. Это была моя теория, если так можно говорить об идее, которая одновременно проникла в умы десятков человек лет двадцать назад. Да что там двадцать, ещё сто лет назад в сводчатом подвале университета на Моховой построили первый несовершенный рекуператор.

Но он кивал суетливому лысому начальнику сочувственно, будто и правда следил за разговором. Они, кстати, представляли комичную пару.

Липунов ещё числился в списках, на сберегательную книжку ему регулярно приходили редкие и жухлые, как листья поздней осенью, денежные переводы из бухгалтерии.

Иногда даже к нему приходили студенты — было известно, что он подписывал практикантские книжки не читая.

Это всё была инерция стремительно раскрученной жизни шестидесятых.

Нет, и сейчас он приходил на семинары и даже был членом учёного совета.

Перед Новым годом, на последнем заседании, он чуть было не завалил чужого аспиранта. Аспирант защищался по модной теории Жидкого Времени.

Суть состояла в том, что время не только описывалось в терминах гидродинамики, но уже были сделаны попытки выделить его материальную субстанцию. Сытые физики по всему миру строили накопители. В Стендфорде уже выделили пять наносекунд Жидкого Времени, которые, впрочем, тут же испарились, а капля жидкого времени из европейской ловушки протекла по желобку рекуператора полсантиметра, прежде чем исчезнуть.

Про рекуператоры и спросил Липунов аспиранта, установки по обратному превращению жидкости во время ещё были мало изучены, исполняли лишь служебную функцию.

Аспирант что-то жалобно проблеял о том, как совместится временная капля с прежним четырёх-вектором пространства-времени.

Но Липунов уже не слушал. Незачем это было всё, незачем. Судьба аспиранта понятна — чемодан — вокзал — Лос-Аламос. Что его останавливать, не его это, Липунова, проблемы.

Но уже вмешался другой старикан, и его крики «Причём тут релятивизм?!», внесли ещё больше сумятицы в речи диссертанта.

Впрочем, белых шаров оказалось всё равно больше, как и следовало ожидать.

Мысль о рекуператорах как ускорителях времени ещё несколько раз возвращалась к Липунову.

Последний пришёлся как раз на предновогоднюю поездку на другую службу. Это была оборотная сторона жизни Липунова — поскольку он, как Джекил и Хайд, должен был существовать в двух ипостасях даже в праздники. Вернее, особенно в праздники.

Если в лаборатории два-три старика, выползая из своих окраинных нор, быстро съедали крохотный торт больше похожий на большую конфету, то в другой жизни Липунов был обязан участвовать в большом празднике. Именно участие было его служебной обязанностью.

Дело в том, что согласно привычкам своей второй жизни Липунов был благообразен и невозмутим — настоящий английский дворецкий. Вернее, русский дворецкий. Он до глаз зарос серебряной бородой.

Мало кто знал, что Липунов отпустил бороду ещё молодым кандидатом, когда обморозился в горах. Молодой Липунов двое суток умирал на горном склоне, и с тех пор кожа на его лице утратила чувствительность, превратилась в сухой пергамент, и всякий, кто всмотрелся бы в него внимательнее, ощутил холод отчаяния и усталости.

Но всматриваться было некому.

С женой они разошлись в начале девяностых, когда ей надоело мёрзнуть в очередях. Дочь давно уехала с мужем-однокурсником, молодым учёным — по волнам всё того же Жидкого Времени уплыли они в Америку, помахав ему грантами на прощание. А несколько лет назад трагически пропал и его сын — пятнадцатилетний мальчик просто ушёл на городской праздник и исчез. Так бывает в большом безжалостном городе — и это для Липунова было лучше, чем перспектива ехать в какое-нибудь холодное помещение, под яркий свет медицинских ламп. Тогда Липунов и сам бежал сломя голову из мегаполиса, чтобы потом вернуться через два года, осознав, что кроме физики низких температур у него в жизни больше ничего не осталось.

Итак, родных не было, а седая борода лопатой определённо была. Борода была лучше фамилии, потому что иметь в России фамилию «Липунов» всё равно, что зваться Пожарским.

Борода Липунова пользовалась неизменным спросом под каждый Новый год. Высокий старик Липунов стал идеальным Дедом Морозом


Итак, он ехал в троллейбусе в скорбном предвкушении новогодних обязанностей. Схема рекуператора снова встала у него перед глазами, он задумался о радиусе искажения временного поля. Всё выходило как в шутках юмористов времён его молодости — тех юмористов, которые предлагали убыстрить время на профсоюзных собраниях и замедлить его потом для созидательной деятельности.

В отличие от эстрадного юмора Жидкое Время должно было пульсировать в рабочем объёме рекуператора, а потом распыляться вовне. Туда-сюда — на манер того рекуператора, что прокачивал электрическую кровь в метре над ним — на крыше троллейбуса. В принципе нужно только переохладить объём…

Но в этот момент сзади подошла старуха-кондукторша и постучалась ему в спину, как в дверь. Липунов обернулся — и старуха признала в нём неимущего пенсионера.

Липунов улыбнулся ей, быть может, своей сверстнице, присел, но миг был упущен. Воображаемая капля перестала распадаться в его схеме, и рекуператор растворился как пар от дыхания в морозном воздухе.

На следующей остановке в троллейбус вошла Снегурочка в коротеньком синем полушубке. Она махнула радужной купюрой, и, не спросив сдачи, сунула её кондукторше. Отвернувшись к заиндевевшему стеклу, она нарисовала ногтем сердце, затем какой-то иероглиф, и, наконец — три шестёрки рядом.

— Тьфу, пропасть. Что и говорить о научном знании, — Липунов вытащил газету и уткнулся в неё.


Пошло два часа, и его сорная, палёная как водка, неистребимая контора невнятного назначения нарядила Липунова в прокатную шубу. Хлопая обшлагами, Липунов невозмутимо доставал из мешка подарки вашим и нашим, сотрудницам и сотрудникам, поднимал чары с теми и с этими. Его сограждане давно привыкли к тому, что их Новый год давно и прочно замещает Рождество, и стал самым популярным гражданским праздником. Новый год накатывается как война, грохочет хлопушками, бьёт алкогольным кулаком в грудь, валит с ног желудочными средствами массового поражения.

Веселье в его конторе наматывалось на руку, как сахарная вата. Но вот уже исчезли Большие начальники, Начальники средние, поправляя галстуки, вышли из тёмных кабинетов, а за ними, чуть погодя, выскользнули Неглавные сотрудницы.

Было ещё не поздно, и Липунов позвонил в прокатную контору. Шубу, дурацкий красный колпак и палку с мешком можно было сдать обратно прямо сегодня — но теперь самому.

Он украл с праздничного стола бутылку коньяку и спрятал её в большой полосатый носок для подарков. После недолгих размышлений, решив не переодеваться, Липунов засунул своё пальто в мешок и двинулся в центр города и принялся плутать среди кривых переулков. На город навалился антициклон, холод разлился по улицам, будто жидкий гелий, поведение которого Липунов изучал последние двадцать лет.

Город, между тем, заполонили банды ряженых. Липунову часто попадались такие же, как он сам, подвыпившие Деды Морозы. Все они не очень твёрдо стояли на ногах и постоянно подмигивали своему собрату.

Для Липунова, впрочем, персонаж, роль которого он исправно много лет исполнял на профсоюзных, или, как их теперь называли «корпоративных» праздниках, этот его отмороженный двойник в красной мантии был непонятен. Он был похож на снежного царя, что привык замораживать жилы и кровь мертвецов леденить.

Оттого он ненавидел свою общественную обязанность. Но показывать отмороженное лицо со старческими морщинами было куда неприятнее.

Липунов знал о новогодней традиции всё — и утешался тем, что вместо русского Деда Мороза его могли нарядить в модного канадского лесоруба по имени Санта-Клаус. Между ними такая же разница как между бойцом в шинели и американским солдатом в курточке. Так и сейчас — он избежал куцей куртки, но колпак ему достался явно от комплекта Санта-Клауса.

Липунову было понятно, что его персонаж умирает каждый Новый год, поскольку на смену ему спешит какой-то карапузик в шапочке. А этот карапузик, в свою очередь… Так, в глазах Липунова, его двойник превращался в готового к употреблению покойника. Будущий покойник со счётным временем жизни.

Однажды ему приснился исторический сон, как к нему, будто к царю Николаю — Санта-Николаю-Клаусу, к старику с белой бородой, ползёт по снегу карапуз Юровский. И, ожидая скорой смерти царя, ожидает вокруг обыватель царских нечаянных подарков — скипетра, забытого под ёлкой и меховой короны— то есть, императорских драгоценностей, конфискованных перед расстрелом. Траченной молью профсоюзной шапки Мономаха.

Он вспоминал этот сон с тоской лектора, которому снится страшный сон про ошибку в первой же фразе…

На этих мыслях он чуть не стукнулся лбом в вывеску прокатного пункта.

Липунов перешагнул порог, и, оступившись, покатился по лестнице, поднявшись на ноги только перед стеной с двумя дверями — железной и деревянной. Позвонил, немного подумав, в железную.

Никто не ответил, из микрофона на косяке не хрюкнул охранник, не раздалось ни звука из внутренностей сообщества карнавальной аренды. Липунов покосился на деревянную дверь, но всё же дёрнул на себя металлическую — она легко растворилась.

Внутри было неожиданно холодно. Оттого, не оставляя следов снежными сапогами, Липунов пошёл искать служащих людей.

За стойкой, под портретом Деда Мороза в дубовой раме, стрекотал факс. Бумага ползла по ковролину, складываясь причудливыми кольцами.

Никого, впрочем, не было и тут.

Липунов завернул за угол и постучал в белую офисную дверь. Дверь стремительно отворилась, и придерживая её рукой, на Липунова уставилась Снегурочка.

Та самая, что он видел в троллейбусе.

Теперь, присмотревшись, Липунов видел, что она гораздо выше его самого и имеет какой-то неописуемо похотливый вид. У флегматичного Липунова даже заныло в животе. Но он вспомнил о возрасте и своём морщинистом теле с пергаментной мёртвой кожей.

Много видел он секретарш и никчемных офисных барышень, что воспринимали его как мебель, как истукана в приёмной, или — как плюшевуюигрушку с приделанной капроновой бородой, мягкой, белой, пушистой.

— А, вы ещё… Нехорошо опаздывать… — Снегурочка погрозила Липунову пальчиком. Потом наклонилась и погладила Липунова по щеке. Он практически не ощутил её прикосновения — пальцы барышни были холодны как лёд, почти так же, как его вымороженная давним и нынешним морозом кожа.

Снегурочка улыбнулась и вдруг резко дёрнула его за бороду.

Удовлетворённая результатом, она обернулась и крикнула в темноту:

— Ещё один… Наш, — и, отвечая на кем-то не заданный вопрос, утвердительно кивнула собеседнику: — Настоящий. Да, да. Я проверила, ну скорее…

Из тьмы выдвинулся Дед Мороз и потащил Липунова за собой — в тёмный пустой коридор, потом по лестнице вниз, кажется в бомбоубежище. Точно, бомбоубежище — решил Липунов в тот момент, когда они проходили мимо гигантских герметических дверей, которые сразу же кто-то невидимый наглухо закрывал за ними.

Наконец, перед Липуновым открылось огромное пространство наподобие станции метрополитена, всё наполненное красным и белым. Сотни Дедов Морозов безмолвно стояли здесь.

А на возвышении перед ними, в манере, хорошо известной Липунову по детскому чтению Дюма, держал речь их предводитель.

Ничего хорошего лично Липунову и человечеству вообще эта речь не сулила. Ясно было, что эти-то настоящие, а он Липунов — фальшивый. Ясно было, что материализм низложен, а всё что окружает Липунова — воплощённый Второй закон термодинамики. Тепловая Смерть Вселенной, одетая в красные шубы и куртки, вполне интернациональная. Не хватало только вооружить их косами и поглубже спрятать сотни голов в красные капюшоны.

Предводитель говорил медленно, слова его были тяжелы как лёд и безжизненны, как слежавшийся снег.

Окончательно сразил Липунова его собственный адсорбционный насос, работавший в углу. Это был именно тот самый, проданный куда-то, как острили «по репарациям» — чуть ли не стране, победившей в холодной войне, насос. Был там и другой, третий, механизмы теснились вдоль стен, уходили вдаль, и над всем этим бешено крутили стрелки огромные часы, похожие на часы Спасской башни.

Липунов осматривал помещение — это и вправду была станция метрополитена. Только без рельсов, и вся покрытая сотнями труб и трубочек. Некоторые были поновее, другие — старые, ржавые, с облезшей краской. Прямо над головой Липунова была одна из этих труб, к которой какой-то умник приделал продолжение в три раза тоньше.

Под ней и стоять наблюдательному человеку было страшновато. Но вряд ли Липунова окружали люди.

Предводитель, меж тем, говорил о конце времён.

Он не говорил, он предрекал разрыв и трещину мира. Он говорил как вождь, и точь-в-точь, как у давнего, давно истлевшего в земле вождя на киноплёнке пар не шёл из его рта.

Здесь, внутри уцелевших подвалов Сухаревой башни, Деды Морозы установили гигантский охладитель. Сложная система форвакуумных и прочих насосов создавала область низких температур, в которой производилось сжиженное время.

Именно тут Липунов увидел до боли знакомый рекуператор — но в его жизни он так и остался состоящим из прямых и кривых невесомых линий, а здесь тускло отливал металлом.

И вот, холоднокровные собрались здесь с тем, чтобы ускорить действие Второго закона термодинамики и привести мир к тепловой смерти. То есть время ускорится и температура стремительно выровняется, да.

Липунов с хрустом перемалывал в уме причины и следствия, он был похож на допотопный арифмометр из тех, на которых его мать вместе с сотнями других вычислителей считала траектории баллистических ракет. Он даже чуть вспотел, чего с ним никогда не бывало.

Он переводил взгляд с серого бока рекуператора на ячеистую сферу, покрытую, как видно, микросоплами.

Итак, если жидкое время распылить, догадался Липунов, все процессы в окрестностях этой точки ускорятся, а равномерное разбрызгивание жидкого времени исключит Больцмановы флуктуации.

Мир охладится до тех температур, которые Международный институт холода ещё тридцать лет назад рекомендовал называть низкими.

Кажется, он сказал это вслух. Потому что стоящие рядом несколько Дедов Морозов обернулись.

Липунов подождал и с тоски высунул из носка горлышко бутылки с коньяком. Два стоящих рядом Деда Мороза шикнули на него — в том смысле, что только мерзавцы и негодяи в такой момент могут пить охладитель.

Липунов спрятал флягу и кашлянул в кулак.

На него обернулись ещё более подозрительно.

Но пристальнее всех на него смотрела давешняя Снегурочка. Она вдруг увидела крохотное облачко пара, вылетевшее у Липунова изо рта.

— Он тёплый… — выдохнула снежный воздух Снегурочка.

— Он тёплый! — ухнули два Деда Мороза рядом.

— Он тёплый! Он тёплый! — с ужасом забормотали остальные.

Толпа отшатнулась, но некоторые Деды Морозы сделали шаг к Липунову. У них были стёртые лица цареубийц. Сейчас от него останется посох да шапка под ёлкой. Пустят его в распыл и расхолод, и мумия его будет жить внутри криогенной машины, вырабатывающей Жидкое Время.

Пользуясь замешательством, Липунов отступил назад и бросился в какой-то закуток. Грохнула за ним гаражная дверь, упал засов, лязгнула запорная железяка, взвизгнули под его пальцами пудовые шпингалеты. Липунов привалился к стене, переводя дух.

Дверь пару раз вздрогнула под напором толпы, но всё затихло.

Надежды на благоприятный исход, впрочем, было мало. Липунов оказался заперт в тупиковом помещении, где стояло несколько мётел, лопат и вёдер. Тянулись повсюду трубы, уходящие в стены. Вентили, больше похожие на рулевые колёса торчали повсюду. Стрелки манометров показывали разное, подрагивали и балансировали между красным и чёрным.

Помирать приходилось в привычной обстановке — среди приборов и рычагов.

Дверь тихо затрещала. Это был тонкий, едва слышный треск, который издаёт мартовский лёд. До ледохода ещё далеко, но дни снежной скорлупы сочтены, жизнь её истончается и вот, знамением будущей смерти, раздаётся над рекой этот треск.

Липунов увидел, как дверь покрылась инеем, как появляются на неё пока еле видимые изломы. Ему не нужно было объяснять хрупкость металла при известных условиях. Физика низких температур была ему давно известна.

Сейчас они навалятся, и последняя преграда рассыплется в стеклянные осколки.

Липунов оглянулся. Будем помирать с музыкой, решил он.

Доктор-курьер, учёный-неудачник, Дед Мороз на общественных началах, пробежался вдоль стен, изучая датчики — один был для него сейчас главный. Водомер на трубе с кипятком, той трубе, что угрожающе нависала над ним только что.

Липунов ещё раз подивился общности механизмов, придуманных человеком — что жидкая вода, что Жидкое Время, всё едино. Трогая руками трубы, он не упустил возможность упрекнуть самого себя — тринадцать лет он не верил, тринадцать лет он острил и издевался над адептами теории Жидкого Времени, и вот рискует утонуть в разливе практики.

Не будь его кожа такой пергаментной, он ущипнул бы себя — да что там — пыльные барашки вентилей под пальцами прекрасно доказывали, что он не спит.

Он нашёл нужный вентиль и, подобрав с пола лом, всунул его в ржавое колесо. Лом, оружие хладобойца из дворницкой, выгнулся но упёрся в стену под нужным углом.

Вентиль подавался с трудом. Затем со скрипом провернулся быстрее, из винта выдуло тонкую струйку пара.

Теперь надо было ждать. Где не выдержат ржавые трубы — рядом с Липуновым или за дверью. Зальёт ли его самого кипятком, или достаточная порция горячей воды нарушит работу рекуператора.

При желании можно было прикинуть динамику жидкости в ржавой трубе, но всё случилось быстрее — Липунов услышал хлопок, а за ним не крик, а странный вой, будто открыли вьюшку на печной трубе и страх вместе с ужасом улетучиваются через дымоход.

— Пиздец, — сказал Липунов. — «Пиздец», повторил он, катая на языке это слово.

Он снова всунул лом в вентиль и завернул колесо в прежнее положение.

Перед тем, как отпереть дверь, он вздохнул — надо было бы перекреститься, но он всё ещё оставался атеистом.

Открывшаяся картина удивила его. В длинном коридоре было абсолютно сухо. Только кое-где валялись обрывки красной материи. Разорванная труба висела над головой, раскрыв лепестки тюльпаном.

Вздувшиеся, треснувшие корпуса насосов стояли криво.

Но рекуператора не было — он просто растворился.

Липунов недоуменно огляделся и, споткнувшись, засеменил к выходу.

Чуть дальше было холоднее, но ни одного новогоднего упыря всё равно не нашлось — лишь рваные синие и красные шубы лежали повсюду.

Липунов, не выбирая дороги, поднялся по лестнице, прошёл коридором, снова поднялся, спустился и вдруг, открыв дверь, выскочил в уличный переход. Рядом шумел народ, хлопали двери метро, визжала бездомная собака, с которой играл нищий.

Он начал медленно подниматься на волю. «Почему он исчез, интересно, почему? Это не физично, это могло быть, только если предел…» — но тут он оборвал себя. Это можно было додумать и дома. Это можно было додумывать ещё несколько тягучих и пустых, отпущенных ему кем-то лет. Это бонус, приз, подарок — чистая физика низких температур.

Но тут он остановился.

Прямо перед ним, на площади стояли Дед Мороз со Снегурочкой. На мгновение Липунов замер — Дед Мороз держал в руках косу. Это была Смерть, а не Дед Мороз. Но тут ветер вдруг утих, и Липунову стало понятно, что это всего лишь серебристая кисея на самодельном посохе — вот она опала, и мир вернул себе прежний смысл.

Липунова окружал ночной слякотный город. Автомобиль обдал его веером тёмных брызг, толкнула женщина с ворохом праздничных коробок. Что-то беззвучно крикнул продавец жареных кур, широко открывая гнилой рот. Ветер дышал сыростью и бензином. Погода менялась.

Потеплело.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


30 декабря 2013

(обратно)

Примечания

1

Виктор Банев, персонаж вставной повести «Гадкие лебеди», входящий в книгу А. и Б. Стругацких «Хромая судьба».

(обратно)

2

Литературное наследство. Фёдор Иванович Тютчев. Книга первая. — М.: Наука. 1988. с. 469.

(обратно)

3

Ши Пейпу (1938–2009) китайский певец, драматург и шпион. В 1964 году Ши познакомился с французским дипломатом Бурсико. Ему он поведал, что отец Ши хотел мальчика, и поэтому его дочь (то есть, сам Ши) притворяется мальчиком. У француза и китайца случился роман, и через год Ши объявил, что у них родился мальчик, который теперь живет в укромном месте. Понемногу Бурсико стал передавать Ши секретные документы, действуя ради спасения своего предполагаемого сына. В 1979 году француз вернулся на родину, а за ним перебрался в Париж и китаец со своим фальшивым сыном. На следствии Бурсико пытался покончить с собой, узнав о том, что его подруга — мужчина. В 1986 году Ши и Бурсико были приговорены к 6 годам тюрьмы за шпионаж. В апреле 1987 года Ши помиловали но он не вернулся в Китай, а продолжил жить в Париже и пел там в опере.

(обратно)

4

Ср. «Мы созданы из вещества того же, что наши сны». — Шекспир, «Буря». Перевод М. Донского. Полное собрание сочинений. — М.: Терра, 1996. С. 538 с.

(обратно)

5

Однажды добрый мой товарищ Каганов совратил Живой Журнал. Итак, я увидел свою ленту, полную оптимистичных сообщений «Я — лох». То есть, Каганов, и, видимо, его товарищ Янг, сделали тест, который однозначно выдавал результат «Вы — лидер» вне зависимости от ответов на вопросы — но вот беда, при постановке в ленту обрадованный человек видел заключение «Вы — лидер», а все остальные, вошедшие не под его паролем, наблюдали надпись «Я — лох». Один мой коллега объяснил, как это сделано, но это совершенно не важно. Тест прошли те, кто не вставил его в ленту, а не прошли те, кто радостно начал хвастаться. Надо отдать должное придумщикам — они могли бы написать оскорбительный текст, и пять тысяч леммингов вывесили бы его, не задумываясь. Но они написали текст очень правильный, ровно настолько унизительный, насколько нужно. И сыграл роль этого безумного трикстера, что поставил на уши целый город в рассказе Марка Твена "Человек, который совратил Гедлиберг". Весь Живой Журнал, жужжа, вывешивал свои результаты, жеманясь: «Ну, я всегда подозревал, что я не плох…» А под этим — «Я — лох, я иду на поводу у лести, обмануть меня проще, чем Буратино». Или, на манер кокетничающего Мальволио люди бормотали: «Ну, я не такой всё-таки, я скромнее… Не так уж я и велик» — а под этим все видели всё то же: "Я — лох". Я смотрел в экран, а лохи плодились со скоростью пузырей на воде. А вывод очень простой — либо надо быть скромнее, не выёбываться, либо, обоссавшись прилюдно, топнуть ногой, взмахнуть рукой и, рассмеявшись, не обижаться. Такие люди мне как-то даже больше приятны, чем персонажи Марка Твена, что врали о своём благочестии. Хороший урок-то, а я не попался только потому, что не люблю тестов.

(обратно)

6

Кинорежиссёр Андрей Тарковский в 1984 году принял решение не возвращаться в СССР, а в 1986 году умер в Париже.

(обратно)

7

Зверев Алексей Матвеевич (21 октября 1939 — 14 июня 2003) — филолог, специалист по американской литературе, преподаватель и переводчик.

(обратно)

8

На самом деле это образ из рассказа Генриха Альтова «Ослик и аксиома»: «Однажды, когда мы возвращались из школы, Антенна сказал:

— Знаешь, можно вылепить такой большой приемник, что он одновременно окажется и самым маленьким.

Я решил, что Антенна изобрел надувной приемник. В самом деле, почему бы при появлении завуча не увеличивать размеры приемника?

Мы пришли к Антенне домой, и тут выяснилось, что дело не в надувных приемниках. Антенна выгрузил из карманов свой радиохлам, повозился минут двадцать, потом объявил:

— Сейчас ты сидишь внутри трехлампового приемника. Брось книгу, ведь это такой момент…

Он был очень доволен собой, а это случалось редко.

— Вот, квартира вместо коробки. Обе комнаты, кухня и ванная. Все очень просто. Были бы лампы и провода, схему можно собрать из любых предметов. Видишь, цветочные горшки? Они вместо сопротивления…

И я понял, что Антенна не шутит. Приемник и в самом деле большой, а места не занимает. Правда, звук был какой-то скрипучий. Антенна бегал по комнатам, растягивал провода, вытаскивал продукты из холодильника, который тоже входил в схему»…

(обратно)

9

Весной 2010 года.

(обратно)

10

Похвальное предвидение летописца, впрочем, лишь один из многих примеров его предвидения.

(обратно)

11

Когда я записал эту речь Карлсона, то она показалась мне ужасно неприличной, и я предварил её словами: «Девушкам просьба эту главу не читать». Привело это к тому, что все только её и читали, а ни в какие другие главы носу не совали. Это меня жутко разозлило, и я выкинул весь текст, кроме слов «и бросил тефтельку в рот».

(обратно)

12

Письмо В. В. Розанова к С. А. Рачинскому // Новый журнал. 1979. № 134. С.161.

(обратно)

13

Розанов В. О писателях и писательстве: Заметки и наброски.// Розанов В. Сочинения. — М.: Советская Россия, 199 °C. 246–247.

(обратно)

14

Письмо В. В. Розанова к С. А. Рачинскому // Новый журнал. 1979. № 134. С.161.

(обратно)

15

Николюкин А. Розанов. — М.: Молодая гвардия, 2001.

(обратно)

16

Фатеев В. С русской бездной в душе: жизнеописание Василия Розанова. Кострома, 2002.

(обратно)

17

Обнаружил, кстати, в обсуждении этого давнего текста прекрасный диалог:


— Как выглядит Капотня?

— Это страшное место. Я живу за десять километров оттуда, и то зарево видно.

— Практически райский уголок.

(обратно)

18

Стихи Маяковского я честно спиздил в статье Ходасевича "Лошадь в декольте".

(обратно)

19

Арсеньева Е. Дамы плаща и кинжала. — М.: Эксмо, С. 185.

(обратно)

20

Михайлов А. Маяковский — М.: Молодая гвардия, 1988. С. 497.

(обратно)

21

Мягкая дрессировка — (нем.)

(обратно)

22

«Помянулось здесь, как «рукою властною» современный просветитель России Делянов изверг из Московского университета профессора Муромцева и Ковалевского, и сопоставилось это, с каким безупречным макиавеллизмом был «убран» один неприятный властям профессор Харьковского университета И. И. Дитятин, при графе Дмитрии Андреевиче Толстом» (Лесков А. Жизнь Николая Лескова в 2 т. Т. 2, С. 197).

(обратно)

23

Дыгало В. Откуда что на флоте пошло. — М.: Крафт+, 2000, с. 217.

(обратно)

24

История хозяйства России в материалах и документах, Том 1. — М.: Государственное Издательство, 1926, с. 200.

(обратно)

25

Труды VII Международного Конгресса Славянской Археологии. — М.: Российская академия наук, Ин-т археологии, 1997.

(обратно)

26

Ленин В. ПСС, т. 42. — М.: Гос. изд-во полит. лит-ры, 1958, с. 289.

(обратно)

27

Сахиб Джемал. Дочь палестинца — М.: Воениздат. 1989. - 524 с.

(обратно)

28

Виктор Дмитриевич Дувакин (1909–1982) — литературовед и архивист. Записчал несколько сотен магнитофонных кассет воспоминаний, беседуя с деятелями культуры и их родственниками.

(обратно)

29

Евгений Яковлевич Хазин (1893–1974) — писатель, старший брат Надежды Мандельштам, муж художницы Елены Михайловны Фрадкиной (1901–1981)

(обратно)

30

Дормёр (фр. dormeur) — соня.

(обратно)

31

Щекин-Кротова А. Из бесед с В. Д. Дувакиным. // Наше Наследие. 2011, № 100.

(обратно)

Оглавление

  • Станция (2013-01-03)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-01-05)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-01-08)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-01-08)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-01-09)
  • Первое января
  • История про то, что два раза не вставать (2013-01-12)
  • Захер (2013-01-14)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-01-15)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-01-15)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-01-17)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-01-17)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-01-17)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-01-18)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-01-19)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-01-20)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-01-20)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-01-20)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-01-21)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-01-22)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-01-22)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-01-23)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-01-23)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-01-24)
  • Встреча выпускников (Татьянин день. 25 января) (2013-01-25)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-01-26)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-01-27)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-01-28)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-01-29)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-01-29)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-01-30)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-01-30)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-01-31)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-01)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-01)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-01)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-02)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-02)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-03)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-03)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-04)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-04)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-04)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-04)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-05)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-05)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-05)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-06)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-06)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-07)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-08)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-08)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-09)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-10)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-10)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-10)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-10)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-10)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-11)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-11)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-12)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-12)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-12)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-13)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-13)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-13)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-13)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-13)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-14)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-14)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-15)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-15)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-16)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-17)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-17)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-17)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-17)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-18)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-18)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-19)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-19)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-19)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-19)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-19)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-20)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-20)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-20)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-21)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-21)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-21)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-22)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-22)
  • День советской армии (Голем) (2013-02-23)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-24)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-24)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-25)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-25)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-25)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-26)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-27)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-27)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-28)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-02-28)
  • Повесть о Герде и Никандрове (2013-03-01)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-03-03)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-03-04)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-03-04)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-03-04)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-03-04)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-03-05)
  • Диалог DLXV (2013-03-05)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-03-06)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-03-06)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-03-07)
  • Женский день (8 марта) (2013-03-08)
  • День Карлсона (2013-03-10)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-03-11)
  • Учительница симметрии (2013-03-11)
  • Склад (2013-03-12)
  • Змеиный язык (2013-03-13)
  • Пар (2013-03-14)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-03-14)
  • Ему двадцать лет (2013-03-15)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-03-15)
  • * * * (2013-03-15)
  • Звезда охламона (2013-03-16)
  • Смок и Малыш (2013-03-16)
  • Белая куропатка (Прощенное воскресенье) (2013-03-17)
  • Братья Свантессоны (2013-03-19)
  • Пёс Свантессона (2013-03-19)
  • Зелёные паруса (2013-03-19)
  • Любовь Карлсона (2013-03-20)
  • Браслет (2013-03-20)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-03-21)
  • Тефтелька (2013-03-23)
  • Письмо (2013-03-23)
  • Малыш и Гунилла (2013-03-25)
  • Северный Дедал (2013-03-25)
  • Карлсон (2013-03-26)
  • Как это делалось в Стокгольме (2013-03-27)
  • Замещение (2013-03-28)
  • За грибами Рассуждение (2013-03-28)
  • Отступление Марса (2013-03-29)
  • Скважина (2013-03-29)
  • Мо (2013-03-30)
  • Вредитель (2013-03-31)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-04-01)
  • Чёрный кот (2013-04-01)
  • На воде (2013-04-03)
  • Крайний дециметр (2013-04-03)
  • Джингль и Ойстер (2013-04-04)
  • Жизнь мёртвых деревьев (2013-04-05)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-04-05)
  • Малыш и смертельные реликвии (2013-04-14)
  • Двенадцать банок (2013-04-15)
  • Гаммельнские музыканты (2013-04-15)
  • Шведская модель (2013-04-15)
  • Третья война за просвещение (2013-04-16)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-04-16)
  • Бочка (2013-04-17)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-04-19)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-04-19)
  • Страшная месть Карлсона (2013-04-20)
  • Жизнь и удивительные приключения Сванте Свантессона, (2013-04-21)
  • Отель «У погибшего мотоциклиста» (2013-04-22)
  • Чёрный бархатный плащ с кровавым подбоем (2013-04-22)
  • Стая (2013-04-23)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-04-23)
  • Исполнение желаний (2013-04-26)
  • Гражданская тайна (2013-04-26)
  • Ревизия (2013-04-27)
  • Таинственный остров сокровищ (2013-04-28)
  • Внук графини (2013-04-28)
  • Маленький князь (2013-04-29)
  • Фигак (2013-04-30)
  • День пожарной охраны (2013-04-30)
  • Ненила (2013-05-06)
  • Зияние (2013-05-06)
  • Комендантская дочка (2013-05-07)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-05-07)
  • Вкус глухаря (День Победы, 9 мая) (2013-05-08)
  • Остров Русь (2013-05-10)
  • Криптуха (2013-05-11)
  • Немецкий перстенёк (2013-05-12)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-05-12)
  • Подвал — чердак (2013-05-13)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-05-14)
  • Бабочка (2013-05-14)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-05-16)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-05-17)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-05-17)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-05-18)
  • Калитниковские бани (2013-05-19)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-05-20)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-05-21)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-05-22)
  • День славянской письменности (24 мая) (2013-05-24)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-05-24)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-05-27)
  • С минимальными потерями личного состава (День пограничника. 28 мая) (2013-05-28)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-05-30)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-05-31)
  • Усачёвские бани (2013-06-03)
  • Песочница (День защиты детей, 1 июня) (2013-06-04)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-06-06)
  • Оружейные бани (2013-06-06)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-06-07)
  • Коптевские бани (2013-06-10)
  • Донские бани (2013-06-11)
  • Астраханские бани (2013-06-12)
  • Тихвинские бани (2013-06-13)
  • Селезнёвские бани (2013-06-15)
  • Сандуноские бани (2013-06-15)
  • Покровские бани (2013-06-22)
  • Ржевские бани (2013-06-23)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-06-24)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-06-24)
  • Лефортовские бани (2013-07-01)
  • Воронцовские бани (2013-07-02)
  • Вятские бани (2013-07-03)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-07-08)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-07-12)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-07-13)
  • Царь рыб (День рыбака. Второе воскресенье июля) (2013-07-14)
  • Очаковские бани (2013-07-17)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-07-18)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-07-18)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-07-20)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-07-22)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-07-23)
  • * * * (2013-07-24)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-07-24)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-07-25)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-07-25)
  • День военно-морского флота (Последнее воскресенье июля) (2013-07-28)
  • Измайловские бани (2013-08-01)
  • День десантника (2 августа) (2013-08-02)
  • День железнодорожника (2013-08-04)
  • День коренных народностей севера (9 августа) (2013-08-11)
  • Блистающий мир (День физкультурника. Вторая суббота августа) (2013-08-12)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-08-14)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-08-16)
  • День гражданского воздушного флота (третье воскресенье августа) (2013-08-18)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-08-24)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-08-25)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-08-26)
  • День кино (27 августа) (2013-08-27)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-08-29)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-08-31)
  • День военно-воздушных сил, 12 августа (2013-08-31)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-09-01)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-09-04)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-09-05)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-09-06)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-09-07)
  • День города (Первое воскресенье сентября) (2013-09-07)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-09-11)
  • История про то, чтобы два раза не вставать (2013-09-12)
  • День работника леса (Третье воскресенье сентября) (2013-09-14)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-09-20)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-09-23)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-09-27)
  • День туриста (27 сентября) (2013-09-27)
  • День пожилых людей (1 октября) (2013-10-01)
  • День учителя (5 октября) (2013-10-05)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-10-07)
  • Чёрный кофе (День милиции, 10 ноября) (2013-10-08)
  • * * * (2013-10-09)
  • Общество мёртвых поэтов (2013-10-20)
  • Начальник контрабанды (ДЕНЬ ТАМОЖНИ, 25 октября) (2013-10-25)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-10-28)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-10-29)
  • Чучельник (2013-10-31)
  • День архивного работника (28 октября) (2013-11-05)
  • День Великой Октябрьской социалистической революции (7 ноября) (2013-11-07)
  • Перегон (День автомобилиста. Последнее воскресенье октября) (2013-11-09)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-11-10)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-11-11)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-11-12)
  • Москвич (День ашура, Десятый день месяца Мухаррам, 26 декабря) (2013-11-13)
  • Письмо в бутылке (2013-11-13)
  • Диетолог Протасов (2013-11-24)
  • Имение (2013-11-25)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-11-25)
  • з/к Васильев и Петров з/к (День космонавтики. 1 декабря)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-12-04)
  • Из выброшенного из книги (2013-12-04)
  • Червонец (День русского казначейства, 8 декабря)(2013-12-08)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-12-09)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-12-10)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-12-11)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-12-14)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-12-16)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-12-17)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-12-18)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-12-19)
  • Хирург Кирякин (День работника органов государственной безопасности. 20 декабря) (2013-12-20)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-12-21)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-12-23)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-12-24)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-12-25)
  • Два желания (День энергетика. 22 декабря) (2013-12-25)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-12-26)
  • Англетер (День поэзии. 27 декабря) (2013-12-26)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-12-29)
  • История про то, что два раза не вставать (2013-12-30)
  • Физика низких температур (Новый год. 31 декабря ) (2013-12-30)
  • *** Примечания ***