Еще шла война [Петр Львович Чебалин] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Еще шла война

В ПОТОКЕ ЖИЗНИ К 70-летию автора

Трудовая деятельность Петра Чебалина началась на Константиновском стекольном заводе в Донбассе. Рабочая среда благотворно влияла на формирование сознания будущего писателя: на заводе он пробует свои силы в литературе, становится редактором стенгазеты, здесь его принимают в ряды Коммунистической партии. Вскоре П. Чебалин едет в Артемовск на конференцию писателей-«забойцев», где знакомится с Павлом Беспощадным, Юрием Черным-Диденко, Петром Северовым, Юрием Черкасским, Костей Герасименко. А такие «забойцы», как Борис Горбатов, Владимир Сосюра, Михаил Слонимский, в то время уже вышли на просторы всесоюзной литературы.

В 1930 году городская партийная конференция посылает молодого коммуниста Петра Чебалина в числе двадцатипятитысячников для проведения коллективизации. Село Белая Гора на Луганщине, комсомольская коммуна, незабываемые дни, до краев наполненные тревогой, опасностью, борьбой с кулачеством, волнующие впечатления — все это дало материал свежий, неповторимо своеобразный для рассказов, вошедших в первую книгу П. Чебалина — «На землі» («На переломе»). Она была издана в Харькове на украинском языке в 1931 году. Ее автору тогда исполнилось двадцать два года.

С тех пор минуло более сорока лет. Теперь Петр Львович Чебалин уже автор около тридцати сборников рассказов, очерков, повестей, многоплановых романов: «Черноокая, чернобровая», «Еще шла война», «Верность». Он прочно связал свою писательскую деятельность с жизнью Донбасса, его славными неутомимыми тружениками-шахтерами.

Тематические горизонты писателя широки, они охватывают самые разнообразные явления современной действительности. Здесь и изображение героической борьбы советского народа с фашистскими захватчиками, и взволнованные рассказы о восстановлении разрушенного гитлеровцами Донбасса, и глубокие раздумья о содружестве людей науки, искусства и производства, и правдивые картины жизни колхозного села.

Петр Чебалин — вдумчивый и жадный ко всему новому художник. У него богатый жизненный опыт, который удачно сочетается с умением просто и убедительно рассказать о том, как преображается и обновляется земля донецкая руками ее тружеников.

П. Чебалин хорошо известен как автор интересных документальных произведений, в которых художественный вымысел органически сочетается со строгим фактическим материалом, где героями являются новаторы шахтерского труда: Иван Валигура, Петр Заварза, Иван Бридько и другие. Эти произведения неоднократно переиздавались не только у нас, но и в Польше, Болгарии, Чехословакии.

Радость жизни и расцвет творческих сил в стране, новое коммунистическое отношение советского человека к труду, человека великой цели с его борьбой со старым, отживающим — вот главная тема произведений П. Чебалина, героем которых является наш современник с его высоким интеллектом и душевным богатством.

В 1950 году вышел один из самых заметных, в сравнении с предыдущими, сборник рассказов Петра Чебалина «Светлой дорогой». Здесь шесть небольших рассказов, разнообразных своим содержанием, но объединенных одной общей идеей, выраженной в самом названии книжки: перед героями книжки — шахтерами, металлургами, колхозниками — лежит широкая и светлая дорога прекрасной советской действительности.

Сборник открывается рассказом «Светлой дорогой», суть которого заключена в замечательных словах А. К. Тимирязева: «Наука должна сойти со своего пьедестала и заговорить языком народа».

…В новом просторном клубе собираются колхозники окрестных сел, чтобы послушать знаменитого бригадира полеводческой бригады Галину Бойко об опыте борьбы за достижение высоких урожаев. Жажда знаний, стремление ко всему новому, передовому, желание помочь соседу, поделиться с ним своим опытом — вот характерные черты людей, изображенных в рассказе.

Старый колхозник Василий Никитич приехал в Донбасс, где вот уже два года на шахте работает его сын Захар («Хлеб»). Хорошо ли устроился сын, пользуется ли уважением у людей — думает отец. Писатель умеет точно, хотя и скупо, нарисовать картину послевоенного возрождения страны.

Безгранична наша Родина. Просторы ее необозримы. Но куда бы ни приехал советский человек — всюду он дома, всюду его встречают с любовью и радостью. «Трудовому человеку у нас всюду хорошо», — убеждается Василий Никитич. А еще убеждается в том, что он, колхозник, и его сын шахтер делают одно общегосударственное дело — одинаково ценный хлеб добывают: хлеб для питания людей, а для промышленности — уголь.

В рассказе «Соседи» хорошо раскрыта идея дружбы, взаимопомощи, взаимопонимания между советскими людьми, прославляются высокие идеалы коммунистической нравственности, которая объединяет и возвышает наших колхозников.

Значительных успехов достигает Петр Чебалин в тех случаях, когда внимательно прислушивается к властному голосу жизни, когда вдумчиво отбирает факты и события. К сожалению, писатель в некоторых своих рассказах отходит от правды жизни, подменяя ее надуманными, нереальными конфликтами и ситуациями. В этом смысле характерен рассказ «Дело чести». Все здесь выглядит случайным, логически немотивированным, надуманным. Вместо живых людей вышли бледные схемы, духовно обедненные, обескровленные. Это произошло потому, что писатель отошел от жизненной правды и стал на путь ложного конфликта. Идейная несостоятельность неминуемо влечет за собой художественную невыразительность, которая прежде всего сказывается на языке рассказа. «Язык — это материал, из которого делают стихи, рассказы, романы. Из плохого материала хорошей вещи не сделаешь», — говорил М. Горький. П. Чебалин недостаточно поработал над языковым материалом, и это привело к повторам, употреблению серых, захватанных эпитетов, сравнений.

Вдумчивый и требовательный художник П. Чебалин в последующих своих произведениях приложил немало усилий, чтобы избежать подобных языковых и стилистических погрешностей. И не безуспешно. Об этом свидетельствуют его новые книжки: «Весна идет» (1952), «Хозяева недр» (1954), «Дорогой героя», «Шахтер — это звучит гордо» (1957), «Хорошие люди» (1958), «Трудный перевал», «На дела хорошие» (1960), «Гордая любовь» (1962) и другие.

В общем творческом потоке П. Чебалина рассказы выделяются своей яркостью. И это естественно, потому что для писателя «малая проза» — одна из наиболее удобных форм непосредственного и быстрого отклика на актуальнейшие явления действительности.

К лучшим рассказам Петра Чебалина относятся те, которые взволнованно и ярко повествуют о трудных солдатских буднях, великих испытаниях, выпавших на долю советского народа, о том, как рождалась и крепла вера в победу над фашистскими захватчиками.

Писатель-фронтовик (в годы Великой Отечественной войны Петр Чебалин командовал пулеметным расчетом и прошел фронтовыми дорогами от Днепра до Одера) рассказывает о том, что видел собственными глазами, пережил и прочувствовал. Отсюда идет удивительная достоверность, в которой исключено даже малейшее отступление от правды («Автоматчик Корней», «Привязался», «Шумел камыш», «Расстрелянная яблоня» и другие).

Один из рассказов П. Чебалина называется совершенно бесхитростно «На войне как на войне». Если снять кавычки, то сама по себе фраза приобретает смысл будничности, обыденности, непоказности людей и событий. То, что произошло, говорит автор, дело рядовое, ежедневное; бывает хуже, а бывает и лучше, иногда становится ужасно, ну просто невыносимо трудно и страшно, а порою тихо, спокойно: можно письмецо написать, гимнастерку постирать и подштопать, добрую цигарку закурить и повести неторопливый разговор с боевым товарищем. Словом — на войне как на войне. Такое не выдумаешь, потому что сама жизнь далеко сложнее и богаче любого литературного вымысла.

Военная биография писателя определила еще ряд столь же неожиданных и по содержанию и по художественному исполнению рассказов.

«Привязался». Хорошее, емкое слово. В народе говорят: привязался, ну словно малое дитя. Это когда один человек безоговорочно доверяется другому всей душой и следует за ним неотступно, и готов идти за ним в огонь и воду. Раненый санитар Костя Вишняк встречается в медсанбате с другим солдатом — контуженым, оглохшим. Подкрепившись сном и отдохнув, Вишняк зашел в санчасть и заявил о своем твердом решении вернуться в роту. К нему присоединился старый солдат. «Привяжется, скажи на милость», — с неудовольствием подумал Вишняк. Потом случилось страшное: Вишняк в кромешной тьме напоролся на фашистскую засаду, и если бы не помощь опытного бойца, он бы погиб. Старый русский солдат по доброте душевной, по-родительски привязался к Косте и спас ему жизнь.

Здесь речь идет не только о традиционной солдатской взаимовыручке, но и гораздо большем, в широком смысле. О высоких чувствах доброты и нежности, свойственных советским людям, советскому человеку, в каких бы сложных условиях он ни находился. Речь идет о светлом свойстве любви, гуманности, красоты человеческой души.

Известное высказывание Леонида Леонова о том, что каждое произведение должно быть изобретением по форме и откровением по содержанию, в определенной мере относится и к рассказам П. Чебалина, в первую очередь на военную тему — они всегда творческий поиск, углубленный анализ изображаемых явлений, открытие несхожих людей в их похожих судьбах на войне.

Шахтеры — один из самых боевых отрядов рабочего класса, его испытанная гвардия. Глубоко под землей они добывают уголь — этот «настоящий хлеб промышленности», по выражению В. И. Ленина.

Но художественных произведений о горняках написано все еще мало.

Шахтеры в художественной литературе — тема действительно неисчерпаемая, она всегда прекрасна и волнующа своим содержанием, идейной насыщенностью, богатством и разнообразием образов, жизнеутверждающей силой характера. Поэтому появление нового произведения Петра Чебалина о шахтостроителях не может не радовать читателя. Речь идет о романе «Черноокая, чернобровая» («Донбас», 1964). П. Чебалин стремится показать, как глубоко утвердились в нашей жизни социалистические отношения, в художественных образах раскрыть новаторство в труде как выражение творческой энергии народа, вдохновенно строящего коммунизм.

Во время обсуждения украинской прозы в Москве Борис Галин, положительно оценивая этот роман, сделал писателю серьезный упрек за отсутствие в нем главного, центрального героя. С точки зрения традиционных форм классического романа с его стройной, строгой композицией, где все вращается вокруг событий и явлений, связанных с отдельной личностью, утверждение Б. Галина в какой-то степени правильно. В романе «Черноокая, чернобровая» действительно нет такого персонажа, который был бы центром всего изображенного писателем, нес бы если не всю, то основную композиционную нагрузку. Но это совсем не значит, что в произведении нет главного героя, которому автор отдавал бы преимущества перед другими, обрисовывал его с большей глубиной. Так, например, Дуся Донцова, которой автор откровенно любуется, нарисована гораздо ярче, сильнее всех других персонажей. Ради нее, ее красоты и необыкновенной судьбы, а мысль об этом сама напрашивается, роман назван «Черноокая, чернобровая». Однако и не она главный герой романа.

Главным героем произведения П. Чебалина является коллектив с его всепобеждающей силой. Коллектив шахтопроходчиков, для которого труд стал творчеством, радостью деяния на благо Родины. Изображается будничная жизнь, простые люди с их заботами, радостями и неудачами. Именно эта на первый взгляд неприметная будничность показана писателем во всей своей героичности, весомости, возвышенности.

Героика труда — главная, центральная идея произведения. Проявление героического в труде — это кульминационные, наиболее напряженные моменты композиции романа. В эпизодах, рисующих борьбу с необычным ливнем, угрожающим затопить и разрушить все созданное с таким трудом, в картинах, изображающих поединок с плывуном, который появился в шахтном стволе, и других с наибольшей силой и убедительностью раскрывается мужество, несгибаемая воля, сплоченность, братская солидарность рабочего коллектива. Эти и подобные им картины и эпизоды — убедительное свидетельство того, что центральным героем романа «Черноокая, чернобровая» является коллектив, а не отдельная личность. Это вполне правомерно и оправдано материалом произведения, его темой, построением, поставленными в нем огромными задачами, решение которых под силу лишь организованному коллективу. Таким образом, винить писателя за отсутствие в романе главного, центрального героя, по нашему мнению, не следует.

«Черноокая, чернобровая» — первое многоплановое эпическое произведение Петра Чебалина. Это, естественно, не могло не сказаться на его композиции, общем построении.

Действие романа развертывается на «производственной площадке» шахтостроителей. Именно здесь происходят острые столкновения интересов, симпатий и антипатий людей, разных по своим убеждениям, взглядам, стремлениям.

Автор стремится показать своих героев во всей их духовной сложности. И в этом одна из положительных сторон романа. Однако писателю не всегда удается добиться органического слияния личного и общественного в жизни персонажей. Собственно, это и является причиной композиционных перебоев, когда сюжетные узлы работают вхолостую, появляются эпизоды и сцены, которые в общем плане не только не играют положительной роли, а, наоборот, тормозят развитие действия. Кроме того, это приводит также к стихийным, ничем не мотивированным появлениям и исчезновениям отдельных действующих лиц и даже целых картин. Вполне понятно, что такая эпизодичность, быстротекучесть образов не идет на пользу произведения.

Попутно следует отметить еще и такую манеру Чебалина-художника. Он считает нужным время от времени совершать своеобразное отступление — экскурсы в прошлое жизни своих героев. Часто в этом нет никакой необходимости, ибо читатель уже успел все узнать о них. Так приемом ретроспекции повествуется о том, как Лиля Ласточкина ехала на стройку, рассказывается история первой любви Кати Переборы. Часто повторяющийся подобный прием характеристики персонажей разрушает сюжетную ткань произведения.

И все же несмотря на указанные просчеты, роман «Черноокая, чернобровая» свидетельствует о несомненном творческом росте писателя, совершенствовании его художественного мастерства. В создании правдивых образов, в изображении нашей бурной действительности с партийных, жизнеутверждающих позиций — одна из главных заслуг Петра Чебалина. Автор умеет раскрыть душевное состояние своих героев, психологически обосновать их действия и настроения. Это уменье обнаруживается и при изображении трудовых процессов, и в передаче самых интимных чувств.

В романе «Черноокая, чернобровая» ясно слышится авторское восхищение талантливостью своих героев, их неисчерпаемым творческим богатством. Они работают много, настойчиво, неустанно. Труд им приносит огромную радость, глубокое душевное удовлетворение и вдохновение. Писатель умеет поэтизировать труд, возносить его в степень героизма.

Вот один из эпизодов. Случилось несчастье: на самой верхушке мачты заело стальной трос. Выход был один — забраться на вершину стрелы и исправить повреждение.

«…По длинной, взмывшей в небо металлической стреле, как по лестнице, медленно переставляя ноги, взбиралась крановщица. Отчаянный ветер остервенело трепал красную косынку у нее на голове, с маху бил в лицо. Она то и дело отворачивалась, но не уступала, шаг за шагом поднималась вверх.

— То правда, она с ума тронулась, Братов! — громко и испуганно крикнул Микола Луговиченко…

…Все вдруг увидели, как ветер сорвал с головы крановщицы красную косынку и, точно кусок пламени, оторвавшегося от зарева большого пожара, понес, переворачивая, далеко за строительную площадку…

…Тем временем крановщица приблизилась к самой верхушке стрелы и принялась орудовать плоскогубцами, время от времени постукивая молотком…»

В этом отрывке чувствуется большая эмоциональная сила в изображении героического трудового поступка. В романе нет «идеальных», отшлифованных со всех сторон, будто морской голыш, героев. Такой реалистический подход к изображению действительности исключает схему, при которой сразу становится ясным деление персонажей на положительных и отрицательных.

В языковом отношении роман П. Чебалина выгодно отличается от всех предыдущих произведений. Здесь весело журчит и плещется чистая струя украинского ручейка. И это закономерно, потому что герои прибыли в Донбасс из Полтавщины, Закарпатья и привезли с собою образы, интонации, все особенности живой украинской речи. Широкое и уместное использование народных пословиц и поговорок украшает и обогащает язык романа.

Возрождению Донбасса из руин и пепла после его освобождения от немецко-фашистских оккупантов посвящен роман Петра Чебалина «Еще шла война» («Донбас», 1970). Это был сложный и трудный период в жизни славных донецких тружеников, когда еще продолжалась война и в шахтерских поселках остались лишь женщины, старики да пришедшие из госпиталей инвалиды. Писатель правдиво и убедительно изображает мужественный труд женщин-горнячек, художественно мотивированно раскрывает сложные повороты человеческих судеб — ведь война оставила шрамы и в людских душах. Отсюда идет многостороннее переплетение сюжетных видов и линий. Наиболее ярко и полно выписаны образы кузнеца Недбайло, инженера Кругловой, десятника Шугая. Несомненной удачей автора является образ Сергея Королева. Человек сильного характера, неподкупный, правдивый, благородный в своих решениях и действиях, Королев олицетворяет собою партийного руководителя, способного возглавить трудовой энтузиазм рабочего коллектива. К сожалению, роман «Еще шла война» композиционно не собран, он перенаселен героями, многие из которых просто не запоминаются, так как не играют никакой роли в происходящих событиях.

Петр Чебалин предан раз и навсегда избранной теме — его новый роман «Верность» («Донбас», 1978) также посвящен славной гвардии рабочего класса — шахтерам, их жизни, чаяниям, стремлениям, трудовым свершениям. Автор раскрывает богатый и сложный духовный мир своих героев — наших современников: ответственного работника министерства Василия Вечеренко и его брата бригадира шахты «Чайкино» Сергея, секретаря парткома Курбатова и директора шахты Алышева, профессора Минаева и цветовода Репки, звеньевого Мусы Бактурова и начальника участка Загулы.

Сергей Вечеренко, возвратясь из командировки, утром приходит на родную шахту. «Уже с первой минуты Сергей вошел в этот открытый шумный мир легко и свободно, будто не уезжал никуда», — читаем в романе. Так, с радостным ощущением счастья, можно прийти только к близким, дорогим товарищам по труду. Здесь все родное, милое сердцу писателя: и люди, и узнаваемые, неброские, но такие неповторимые картины донецкой природы, и тот высоконравственный мир, в котором живут его герои. Эта открытая сопричастность автора к изображаемому делает его новый роман интересным, значительным по содержанию.

Совершенствуя свое писательское мастерство, Петр Чебалин художнически постигает все новые и новые глубины бурного потока жизни.


Константин СПАСЕНКО.

ЕЩЕ ШЛА ВОЙНА Роман

Часть первая

…Да разве об этом расскажешь,

В какие ты годы жила!

Какая безмерная тяжесть

На женские плечи легла!

М. Исаковский

ГЛАВА ПЕРВАЯ

I
На рассвете полевые орудия открыли ураганный огонь по увалистому берегу, поросшему зеленым щетинистым ельником. В воздух взлетали космато-черные столбы. А через час лава за лавой ударные соединения форсировали реку и ворвались в село Луговое. Бордовое, без лучей, солнце тяжело вставало в густой бурой пыли, в смрадном клубящемся дыму полыхающих дворов.

К крайней хате с пятнистыми от пуль и осколков стенами подкатил запыленный «виллис». Из него выскочил полковой комиссар. Он помог выйти из машины политруку с подвязанной рукой. Комиссар бережно взял его под локоть и не спеша повел через поваленные ворота во двор. Из раскрытой двери густо пахнуло залежалой пылью и плесенью — застойным воздухом давно покинутого жилья.

Комиссар усадил раненого на длинную скамью, закурил трубку и, вышагивая по комнате, спросил:

— Знаешь, чья эта хата, Королев?

Тот отрицательно вяло качнул головой.

— Выходит, хоромина эта тебе не знакома, — словно с сожалением сказал комиссар и пояснил: — Председатель колхоза здесь обитал, Горб Ничипор Иванович. Фамилия, надеюсь, тебе знакома.

Королев действительно что-то слыхал об этом человеке, и, возможно, ему приходилось встречаться с ним, но не поднял головы и не отозвался. Было не до какого-то там Ничипора Ивановича: саднящая боль мешала не то что говорить, даже думать. А комиссар, казалось, воодушевленный воспоминаниями, увлеченно рассказывал:

— В Луговом я частенько бывал. Люди здесь славные и местность красивая. Да и сам председатель — дядька хоть куда! А каких в Луговом выращивали гусей, уток… А кавуны!..

Он говорил, а где-то над крышей с нарастающей стремительностью катился сверлящий рев самолетов и потрясенная взрывами вздрагивала земля.

Комиссар присел на скамью к политруку, сказал:

— Считай, что ты уже дома. Думаю, сегодня к вечеру освободим Красногвардейск, и завтра можешь отправляться на свою шахту.

— Отвоевался, значит, — глухо выговорил Королев. И, с усилием стряхивая усталость и боль, договорил тоскливо, с обидой: — Рана ведь пустяковая, товарищ комиссар. Даже кость не задело…

— Не в ране дело, — спокойно остановил его тот, — не будь на тебе даже царапины, и тогда бы довелось остаться. Надо восстанавливать шахты. Получено указание демобилизовать часть горняков. — И улыбнулся, добавив: — Возможно, на днях и меня разжалуют.

Поднялся, пошел в соседнюю комнату и сразу же вернулся с охапкой тряпья. Вытряхнул из него пыль в сенях, свалил все на железную голую кровать и принялся с солдатской аккуратностью стелить постель.

— Можешь отдыхать до утра.

Подошел к полуразвалившейся печке, взял сапожную щетку и стал начищать порыжелые от пыли сапоги.

— Что же касается твоего «отвоевался» — чистейшая ерунда, — говорил он. — Тебя ждут бои пожарче…

За стеной, с воем перелетев улицу, разорвалась мина.

Комиссар бросил щетку на плиту, оправил гимнастерку.

— Ну, мне пора, — поспешно сказал он, — пиши, как пойдут дела на шахте. Кланяйся близким. Кто-то же, наверно, уцелел…

Обнял, поцеловал и решительно шагнул за порог.

— Берегите себя, — сказал Королев, идя вслед за ним, стараясь, чтоб шаги не отдавались в ране. В сенях остановился, оперся спиной о косяк двери, поморщился от боли. Рана была не опасная, но болела отчаянно. От усилия перебороть боль он ослабел и чуть было не свалился с ног. Словно сквозь тяжелую дремоту услышал, как натужно ноюще взревел «виллис», и вскоре шум мотора начал угасать.

Королев понял, что с этой минуты с фронтом у него все покончено. Острое чувство одиночества и смутной тревоги охватило его. Чтобы немного успокоиться и унять боль, он стал ходить по хате. Заглянул в соседнюю комнату, откуда комиссар принес постель. На глухой, давно беленной стене увидел несколько потускневших семейных фотографий с загнутыми краями. Сдул с одной из них пыль, и на него в упор твердо уставился моложавый, с крепким скуластым лицом дядька в смушковой лихо заломленной папахе. Рядом стояла молодая женщина. Она старалась быть строгой, но ей не удалось сохранить серьезность: уголки губ дрогнули от улыбки, и такими, чуть вздернутыми, они и остались. С другой фотографии пристально смотрели на Королева лет 4—5 мальчик и девочка. За спиной у них, обняв детей за плечи, стояла счастливо улыбающаяся мать…

Покинутых, осиротевших изб Королев встречал на дорогах войны бесчисленное множество, и они всегда вызывали у него гнетущее, тоскливое чувство.

Он вернулся в «свою» комнату, достал из рюкзака кусок сахару, буханку черного затвердевшего хлеба. Такой хлеб без воды не прожуешь. Взял с подоконника примятую с боков алюминиевую кружку, вышел во двор. Шагах в десяти от порога среди вишневых деревьев заметил колодезный сруб. К нему вела давно не хоженная стежка, по краям заросшая кудрявой муравой и мелкой ромашкой. В неглубоком колодце отсвечивала в редких барашковых облаках синева неба. Королев снял с себя поясной ремень, приладил к нему кружку и опустил в пахнувший сыростью и прохладой сруб. Дал наполниться, напился и снова опустил. Бережно, чтоб не расплескать воду, пошел в хату. Поел хлеба с сахаром, макая то и другое в кружку, и, не раздеваясь, лег. Пятнистая поджарая кошка воровато шмыгнула в хату, вскочила на кровать и, мурлыча, стала тереться о ноги.

Кошку надо бы покормить, но он уже не в силах был подняться.

II
Королев обогнул неглубокую степную балку, и, как только выбрался на равнину, перед ним в отдалении среди слитых в одно темно-зеленых куп деревьев показался шахтный террикон. Сергей невольно придержал шаг. С бьющимся сердцем представил себе, как с минуты на минуту появится вагонетка и станет карабкаться вверх по крутому отвалу. Достигнув вершины, вагонетка опрокинется, и до слуха донесется с детства знакомый, стремительно нарастающий шум. Простоял несколько минут, вглядываясь, но вагонетка так и не показалась. И он опять зашагал своей дорогой.

Шел не поспешая. Теперь он видел то, чего когда-то не замечал, проходил мимо. Вдруг останавливался и зачарованно смотрел на алмазно сверкающую росинку в ладошке подорожника. В другое время если бы и заметил, только улыбнулся, теперь же неожиданно наворачивалась слеза. Ему в радость были каждая травинка, каждый куст шиповника и терна. В детстве избегал он эту степь своими ногами, ловил доверчиво кротких ужей и юрких ветвистолапых ящериц. С первым дыханием весны, когда еще в оврагах и глубоких балках темными чугунными плитами лежал ноздреватый снег, и до поздней осени, до морозных утренников, происходили футбольные игры с мальчишками соседних шахт. Границы поля не были ничем обозначены, и мяч можно было гонять по всей степи. Вместо ворот сидели лет пяти-шести пацаны с надвинутыми на глаза затасканными отцовскими кепками. Порой «ворота» то сужались, то расширялись, а иногда и сами вступали в борьбу за мяч.

Дорога привела к знакомому полустанку — в километре от шахтного поселка. Один угол станционного здания был разворочен снарядом. Всюду валялись осколки кирпича и серых бетонных плит, которыми когда-то был вымощен перрон. В дуплистых древних тополях, густо обсаженных гнездами, похожими на взлохмаченные шапки, надрывно горланило воронье. Не успел он приблизиться к станции, как навстречу вышла маленькая, похожая на девочку, с поредевшими седыми волосами, босоногая женщина. Остановилась, пристально молча присмотрелась. Оторопев от неожиданности, замер на месте и Королев. Так они простояли с минуту. Но вот женщина с трудом улыбнулась и, вскинув руки, бросилась к нему.

— Сынку, Митя! — и повисла у него на шее, до несносной боли сжав раненую руку. Но он стерпел.

— Ты один?.. А Микола?.. А батя где же? — она припала головой к его груди, вздрагивая всем телом. Королев осторожно высвободился, вгляделся в ее бескровное лицо с мешочками под глазами. Он с трудом узнал в ней жену крепильщика Агибалова, мать двоих сыновей — Николая и Дмитрия, с которыми когда-то дружил.

— Я не Митя, Марфа Кузьминична, — пересиливая спазм, сказал он, — я Королев, Сергей Королев, помните?..

— Нет, нет, ты мой Митенька… Я сразу тебя узнала. — И опять прижалась к нему, всхлипывая.

Королев не знал, сколько времени они простояли так, пока она опомнилась, вытерла рукой слезы и, судорожно вздохнув, проговорила утомленно, тихо, точно во сне:

— Выходит, ты Аришкин сынок… А я все своих жду.

Постояла с минуту в тяжелом раздумье, собрала пепельные пряди, уложила в тугой узел на затылке, но не сколола его, и волосы опять рассыпались по ее худым плечам. Казалось, она не заметила этого и побрела, ступая загорелыми босыми ногами по избитому перрону.

Королев шел вслед за ней и почему-то все время опасался, что вдруг она обернется и опять бросится к нему, давясь грудными всхлипами.

По обе стороны белесого, наезженного до глянца проселка простирались узкие полоски огородов, поросшие на межах высоким усыхающим бурьяном. Судя по вырванной увядшей ботве, картошка была давно выкопана, и кукурузные початки выломаны задолго до зрелости.

Дом Агибаловых стоял за давным-давно не крашенным палисадником, притихший и как будто нежилой. Побелка на нем облупилась, обнажив дранки, похожие на ребра. Ставни крест-накрест заколочены обаполами.

Женщина скрылась за калиткой, так за всю дорогу не проронив ни слова и ни разу не оглянувшись.

Королев не нашел своего дома на Вишневой улице. На его месте стояла землянка, подслеповато жмурясь единственным оконцем — осколком стекла, вмазанным в стенку. Крыша густо поросла мелкой, мертвенно-бледной лебедой, над ней возвышался выщербленный кусок керамической канализационной трубы. Вишневый сад в разгороженном дворе одичал и сильно поредел. Вдоль улицы, там где когда-то стояли беленькие домики, тянулись черные приземистые халупы. Всюду битый кирпич, кучи сухой штукатурки и глины от поваленных стен.

Сергей постучал в дверь, сколоченную из неоструганных досок. Долго никто не откликался и не отворял ему. Наконец дверь медленно со скрипом открылась, и перед Сергеем предстал плечистый седобородый старик в беспоясной застиранной косоворотке, босой. На обветренном грубом лице его морщины казались шрамами, в тени глазниц от нависших бровей маленькие глаза смотрели остро, настороженно-недоверчиво. Но вот в бороде его прокралась улыбка.

— Служивый, заходи. Давно в моих хоромах живой души не было, — и отстранился, пропуская в землянку нежданного гостя.

Королев, нагнув голову, чтобы не задеть дверную перекладину, в нерешительности переступил порог. В самой землянке он также опасался выпрямиться во весь рост: потолок из сучковатых жердей, кое-как облепленный потрескавшейся глиной, тяжело провисал. Сергей вспомнил о срубленных вишнях в саду и решил, что хозяин употребил их на постройку своей халупы. В ней было не белено, не прибрано. Видать, заботливые женские руки здесь никогда ни к чему не прикасались. На деревянном столе-козлике с широкими щелями меж досок стоял алюминиевый полумисок. В нем плавали ломти черного хлеба, мелко нарезанный зеленый лук. Сергей пожалел, что оторвал человека от еды, извинился.

— Тюря — такая еда, что погодит всегда, — отшутился хозяин. Пододвинул гостю табуретку и сам уселся напротив, уложив на коленях большие, жилистые руки.

— Вижу, не признал меня, служивый, — не переставая приглядываться в упор, говорил он, — да и я не сразу разглядел тебя. Оказывается, дорогой гость пожаловал: отпрыск Платона Королева, машинист врубовой.

Теперь Сергей узнал в нем горного десятника Лукьяна Грызу.

— Выходит, путь держал в родительский дом, а угодил в блиндаж, — затаив невеселую усмешку, продолжал Грыза. — Теперь, считай, добрая половина поселка живет по-солдатски — в блиндажах да окопах. Немец всю Вишневую начисто снес. На траншеи, ирод, употребил. Понарыл их, как крот нор, а все оказалось понапрасну: наши узнали про ихний бастион, взяли да и обошли его кружным путем.

Старик ближе — колени в колени — подвинулся к Королеву, прищурился, как прицелился:

— Так что, в самом деле не признаешь Грызу?

— Только теперь узнал, Лукьян Агафонович. Бороды-то у вас до войны такой не было.

— Была, да не такая, это верно.

Разговорились. Королев узнал, кто из его друзей и знакомых ушел на фронт, кто остался.

— Детишки, бабы да такие старики, как я, — вот и весь наш теперешний «Коммунар», — с горькой усмешкой сказал Грыза. И вдруг спросил: — А заправилой знаешь, кто у нас все эти годы был? Десятник Шугай, Николай Архипович. Комендант самолично штейгером его назначил. Не знаю, как он теперь вывернется… — крутнул он головой.

Королев хорошо знал Шугая. До войны он работал горным десятником. Это был незаметный, тихий с виду человек, но дело вел в своей смене аккуратно и строго, по всем горным правилам.

— Как же он здесь остался? — спросил Королев. Грыза улыбнулся, погладил бороду.

— Чудной вопрос… А как я остался?.. А другие как? Не по своей же охоте к нему в лапы пошли. — Посмотрел строго на гостя и умолк.

До войны Лукьян Грыза состоял в религиозной секте баптистов. Сын его Ерофей также исправно посещал молитвенный дом. Работал Ерофей крепильщиком. Многим казалось, что ходит он на спевки к баптистам больше из страха перед своим суровым отцом. Был Ерошка от природы немногословен, скорее даже молчалив.

Вспомнив о Ерофее, Королев поинтересовался, где он теперь и что с ним? Грыза глубоко, шумно вздохнул и угрюмо склонил голову. В землянке надолго воцарилось молчание. Сергей в душе упрекнул себя: может Ерофей погиб на фронте, и он, Королев, своим неосторожным напоминанием о нем только растравил отцовскую рану, и поторопился утешить:

— Ничего, отец, за наше горе немец еще хлебнет…

Грыза забрал конец бороды в кулак, мял ее. Глаза его увлажнились, веки покраснели.

— Нет, не выхлебать ироду моей печали, — едва выговорил он и всхлипнул было, но сдержал вздох, встал и принялся ходить босыми крепкими ногами от двери к глухой стене, как в клетке — тяжело, грузно. Ходьба немного успокоила его. Обвисшие брови расправились, чуть приподнялись.

— Ты как, насовсем или на побывку? — спросил он уже иным голосом. Королев понял, что старик уклоняется от нелегкого для него разговора о сыне, ответил, что насовсем. Грыза задержал взгляд на его раненой руке, понимающе кивнул.

— Где же думаешь обосноваться, или еще не решил? — И не дожидаясь, что ответит гость, скептически оглядел землянку, сказал: — Можно б и у меня, да только пожелаешь ли остаться в этой берлоге?

— Спасибо. Место я себе найду, Лукьян Агафонович.

Старик вышел провожать гостя. Когда Вишневая улица осталась позади, сказал негромко и как будто таинственно:

— Пойдем, Серега, взглянешь на могилку…

Спустились по узкой кривой тропке в неглубокую ложбину, поросшую поздней темно-зеленой травой. Когда-то по дну ее протекал мутный ручей, вскипая на глыбах шахтной породы. Теперь русло высохло, обнажив изъеденные ржавчиной куски бросовой жести, ведра, разный хлам. На покатом месте, неподалеку от канавы, поднимался небольшой земляной холмик, заботливо обсаженный осенними цветами. У холмика кудрявился молодой тополь. Старик приблизился к нему и, опустив на грудь голову, замер в молчании. Затем медленно повернулся лицом к Королеву, выговорил пресекающимся голосом:

— Ерошка… сын мой… Единственное чадо мое… — и, морща лицо, сапнул носом.

Сергей снял пилотку. Стоял, думал: как же так случилось, что Ерофей Грыза здесь похоронен? Выходит, не был на войне, помер или убит при бомбежке?..

— Осиротел я навсегда, навеки… — всхлипывал старик, смигивая скупые слезы на широкую бороду.

Немного успокоившись, Лукьян Агафонович поведал, как однажды в полночь кто-то вкрадчиво постучал в оконце. По стуку он сразу узнал сына. Дрожащими руками засветил каганец, кинулся открывать дверь. Перед ним предстал полуживой от голода и изнеможения, давно не бритый человек в суконном, из тощего солдатского одеяла, больничном халате. В мигающем свете каганца пришелец показался Лукьяну Агафоновичу неземным существом, страшным призраком. Он в ужасе даже отшатнулся и уже готов был прихлопнуть дверь, но отчаянный крик «батя!» остановил его.

Ерофей бежал из лагеря военнопленных. Добирался к родному дому по ночам — одичавшей степью, глухими оврагами, балками. Спал, где придется: в скирдах соломы, в заброшенных колхозных овинах. Грыза скрывал сына в землянке. Когда, случалось, приходил к нему кто-нибудь, Ерофей прятался под дощатый полог, который служил старику кроватью. Лукьян Агафонович ясно отдавал себе отчет, какая суровая кара ждет его за скрытие советского военнопленного. В лагере Ерошка заполучил скоротечную чахотку. Лукьян Агафонович делал все, что было в его силах, стараясь спасти сына, но хлопоты оказались напрасными. Спустя месяц Ерофея не стало. Похоронил его старик ночью, чтоб никто не видел. Заметив свежую могилу и цветы на ней, люди немало были удивлены: чья она и какая добрая душа проявляет столько заботы о ней?..

ГЛАВА ВТОРАЯ

Еще доносились приглушенные расстоянием гулы больших и малых боев, к небу всходили дымы далеких и близких пожаров, а по шоссейным и грунтовым дорогам почти непрерывно двигались в тучах пыли грузовые машины, набитые людьми и узлами.

Вслед за машинами по дорогам и бездорожью, балками и прямо по степи, кучно и вразброд катился поток людей: одни с узелками и заплечными мешками, другие толкали перед собой тележки с убогим домашним скарбом; держась за подолы матерей, семенили притомившиеся ребятишки.

Возвращались из Караганды, Кузбасса и других отдаленных и ближних мест в свои родные края шахтеры, их семьи. При любой погоде они неотступно тянулись за фронтом. Их бомбили, поливали свинцом вражеские самолеты, но ничто не могло остановить неудержимый поток. Командование не один раз приказывало не допускать штатских близко к действующей армии, держать их в 10—15 километрах от фронта. Приказ сохранял свою силу только первые несколько дней и то лишь в том случае, когда наступление наших передовых частей временно приостанавливалось. Но стоило им прорвать оборонительный рубеж неприятеля, как все снова приходило в движение.

До войны в центре города на возвышенности стояло трехэтажное здание, обсаженное по фасаду молодыми кленами. Его было видно с любой части города. В нем размещались горком партии и горисполком. А сейчас от этого здания осталась одна задымленная коробка без окон и дверей.

Как только был освобожден Красногвардейск, к зданию горкома со всех концов потянулись грузовые машины. Изнуренные многодневной трудной дорогой люди выпрыгивали из кузовов, бродили по пустынному двору, закиданному черным горелым кирпичом и россыпями битого стекла, спрашивали друг у друга, где же теперь горком. Оказалось, что горком разместился в другой части города.

То был одноэтажный двухквартирный каменный дом, какие строили для семейных рабочих. Казалось, дом чудом обошла война, не причинив никакого вреда.

Вскоре у горкома стали выстраиваться грузовые машины. Двор напоминал шумный табор: жгли костры, стряпали пищу, вели нескончаемые разговоры.

Все время войны, от первого дня до нынешнего, было слито для этих людей в один беспрерывный тяжкий день. Никому из них не было легко: у одних родные и близкие погибли в оккупации, иные лишились семей по дороге на восток во время бомбежек. Все, что было у них молодого, здорового, они отдали фронту. Непривыкшие к лютым сибирским морозам, к удушающей жаре казахстанских степей, трудились, не зная отдыха, забыв, что у каждого из них может быть личная жизнь.

— Ну что, на свою шахту направили? — спрашивали у тех, кто побывал на приеме.

— То-о-очно!..

— Чудак голова, чему радуешься, думаешь, «Глубокую» немец целехонькой для тебя приберег?

— Какая ни есть — родная!..

Центром одной группы поджидавших своей очереди на прием к секретарю горкома был большой лет сорока пяти мужчина, с лицом в темных крапинах. В отличие от других, заросших многодневной жесткой щетиной, пропитанных дорожной пылью, он был гладко выбрит, из распахнутого пиджака выглядывала хорошо проглаженная косоворотка. Сразу видно — человек не претерпел дорожных невзгод.

Когда подоспела его очередь на прием, стал поспешно пробираться к двери, на ходу оправляя полы пиджака. Кто-то сказал вслед ему:

— Оказывается, десятник Шугай остался при немцах и спас шахту «Коммунар».

— Не похоже, чтобы ему худо пришлось: видал, какую шею наел!

Поднимаясь на порожек, Шугай успел расслышать последние слова, но не обернулся, решительно шагнул в сени.

В большой комнате, когда-то служившей хозяину столовой, принимал людей высокого роста с обветренным утомленным лицом подполковник.

Прием длился третьи сутки, не прекращаясь ни днем, ни ночью. Казалось, человек этот совсем забыл об отдыхе. Но входившие невольно обращали внимание на старенький, просиженный диван, прислоненный к стене, на нем подушка и суконное одеяло, сложенные горкой. Видимо, секретарь все же умудрялся выкроить какой-то час для отдыха.

Стоя за кухонным столом, покрытым линялой, с чернильными пятнами, красной скатеркой, подполковник уважительно пожимал руки подходившим к нему, с некоторыми по-дружески обнимался. В комнате не умолкал сдержанный говорок.

У стола, напротив секретаря, стоял пожилой сутулый мужчина в очках в железной оправе; вместо заушников на них — шнурки. Он живо говорил:

— Докладую, товарищ Туманов: наш «Красный Октябрь» сегодня выдал на-гора первые десять вагончиков угля.

— Уцелела шахта, что ли? — удивленно и немного недоверчиво спрашивал у него секретарь, раскуривая трубку.

— Не полностью: одно крыло верхнего горизонта удалось частично спасти.

— Молодцы! — выражал свое одобрение Туманов.

— Молодцы-то молодцы, товарищ секретарь горкома, да только корабль наш, так сказать, без руля и без ветрил…

— Не понимаю, конкретней.

Человек в очкахсмущенно улыбнулся.

— Анархия на шахте процветает, отсутствует руководство.

— А вы же там зачем, товарищ Сеничкин? — щурясь от дыма, уже строго спросил Туманов.

— Я ведь всего-навсего бывший нормировщик и непосредственного отношения к добыче не имел, а теперь пришлось. В силу необходимости, так сказать.

— Ну и что же, получается?

— Да вроде бы получается, — замялся тот, — я ведь в прошлом — шахтер, проходчик.

— Так это же замечательно! — с чувством сказал секретарь. — Немедленно принимайте в свои руки, так сказать, бразды правления. Сейчас такие люди, как вы, на вес золота, — и громко через головы посетителей крикнул управляющему трестом, сидевшему в другой комнате: — Товарищ Чернобай, оформляй Кузьму Платоновича Сеничкина временным начальником «Красного Октября». — И уже самому Сеничкину: — Пока временно, а там видно будет. Ну, желаю успеха!

Они крепко пожали друг другу руки.

К секретарю подошел худой, заросший серой щетиной человек. На нем были шахтерские чуни, подвязанные проволокой, на плечах женская кофта крупной вязки без пуговиц, в грубых заплатах. Туманов с трудом узнал в нем бывшего сменного инженера шахты «Крутая» Горелика. Выслушав горестный рассказ человека, исколесившего вместе с тачечниками всю Украину, спросил:

— Так что решили делать, товарищ Горелик?

— Работать, Петр Степанович, — несмело ответил инженер, — прошу назначения… Если, конечно, доверите.

Секретарь, зажав потухшую трубку в кулаке, еще раз пытливо вгляделся в изможденное, с выражением суровой печали лицо инженера. Он с трудом держался на ногах.

— Вам бы отдохнуть, привести себя в человеческий вид, — начал было Туманов.

Горелик не дал ему договорить.

— Благодарю. Я не устал и вполне здоров. — Он с брезгливой иронией оглядел всего себя. — А ветошь эту сменю на шахте. Думаю, что там у меня найдутся старые знакомые.

— Что ж, тогда получайте направление и приступайте к прежним обязанностям, — сказал секретарь.

Глаза инженера увлажнились. Кадык челноком скользнул под подбородок. Горелик долго с чувством жал руку секретаря, затем обессиленно опустился на стул, спрятав лицо в ладони…

Пока секретарь разговаривал с посетителями, Шугай, поджидая своей очереди, стоял в сторонке. Николай Архипович знал Туманова с юношеских лет. Работал он на шахте «Коммунар» лампоносом, крепильщиком, но вскоре как-то незаметно выдвинулся, стал комсомольским вожаком. Вспомнилось, как Петька Туман — так одни уважительно, другие с неприязнью называли этого парня — вместе со своими дружками комсомольцами закрывал церкви, сбрасывал с позолоченных куполов кресты и колокола, сжигал на кострах хоругви, иконы — всяческую церковную утварь. Бывало, в овраге за поселком комсомольцы во главе со своим вожаком расстреливали из малокалиберной винтовки карикатурные портреты Черчилля и Чемберлена. Поглазеть на такое диковинное зрелище собирались толпы посельчан — взрослые и детишки. Николай Архипович, как и многие в то время, считал затеи комсомольцев мальчишеским озорством.

Случалось, что Петька Туман куда-то надолго исчезал из поселка и, когда о нем потихоньку начинали забывать, вдруг снова появлялся. Где пропадал, что делал в это время, толковали по-разному: одни утверждали, что ездил в Москву на какие-то курсы, иные не то в шутку не то всерьез говорили, будто Туман мотался по свету, искал свою жар-птицу, а нашел, нет ли — никому об этом не говорит, держит в секрете. А когда, спустя год-другой, Петька Туманов стал видным в районе человеком — вожаком всей комсомолии, а вскорости каким-то чином в партийном райкоме, только тогда Николай Архипович поверил, что тумановская жар-птица — не досужая выдумка, не сказка. Петька не зря старался, добыл-таки свою жар-птицу.

Тогда же Шугай, пожалуй, впервые критически взглянул на самого себя и был немало огорчен и удивлен: прошли лучшие годы — молодость, а он не сдвинулся с места, как намертво вкопанный столб. Вместо того чтобы, как и Петька, учиться, расти, он всю свою молодую энергию употребил на другое: на постройку собственного домишки, обзаведение личным хозяйством — коровой, кабанчиком, домашней птицей. И вышло: вроде б лично обогатился и в то же время обокрал самого себя. И понимая, что уже ничего нельзя поправить, смирился, сказав себе: как замешал, так и выхлебывай…

Увидев Шугая, Туманов поспешно выбрался из-за стола, обрадованный, пошел к нему, вскинув руки для объятий.

— Николай Архипович, дорогой!.. — только и сказал. А когда развели руки, все еще взволнованный, проговорил: — Ничего не рассказывай, я все про тебя знаю… Королев пришел на шахту?

— С пораненной рукой он.

— Знаю, — не дал ему договорить Туманов, — рана у него пустяковая, заживет. Пошли к управляющему. «Коммунар» надо в первую очередь ставить на ноги…

И, подхватив Шугая под руку, увлек в соседнюю комнату.

Когда началась война, Туманову не довелось сразу попасть на фронт. Ему, второму секретарю горкома, было поручено сопровождать в Караганду эшелон с горным оборудованием. Обидно, очень обидно было ему, здоровому человеку, уезжать за тысячи километров, в глубокий тыл.

На несколько дней раньше, чем он, эвакуировалась на Урал вместе со своим заводом горного оборудования его жена, Юлия Яковлевна — инженер-механик. Им очень хотелось быть если не вместе, то хотя бы поближе друг от друга — в одном городе, даже области. Но ни он, ни Юлия не предприняли попытки что-нибудь сделать для этого: тысячи сердец разлучены войной. Что же, они лучше других, что среди этого лихолетья хотят ничем не омраченного счастья…

Туманов все время искал предлога попасть на фронт и не мог сказать, что ему в этом отношении не повезло. Не успел он еще как следует распорядиться привезенным оборудованием, определиться в должности, как его вместе с другими партийными и советскими работниками призвали в действующую армию. То был трудный для страны канун 1942 года.

Комиссар Туманов вместе со своей воинской частью освобождал Донбасс. Когда вышли к реке Волчьей, что на границе с Днепропетровщиной, полк задержался. Надо было собраться с силами для очередного мощного рывка. Спустя несколько дней (это случилось в ночь перед наступлением) Туманову позвонили из дивизии и сказали, что по предписанию вышестоящих инстанций он отзывается на работу в Донбасс в свой район. Туманов попросил отложить исполнение приказа. Ему хотелось участвовать в бою. Подготовив полк к выполнению наступательной операции, он считал невозможным оставить его в решающий час.

Но нельзя было не подчиниться: приказ есть приказ. Сдав дела замполиту батальона, он в ночь перед наступлением на трофейном «виллисе» покинул полк.

Остановил свой «виллис» в небольшом хуторке, километрах в трех от линии фронта, где расположились артиллеристы. До рассвета оставалось несколько часов, но никто не отходил от своих орудий, все ожидали приказа.

Первый артиллерийский залп прогремел неожиданно, хотя Туманов ждал его каждую секунду.

Канонада продолжалась минут пятнадцать, затем внезапно все утихло. Туманову хорошо была знакома эта кажущаяся тишина, и он, еще оглушенный орудийным гулом, напряженно прислушивался. Со стороны, где располагался его полк, как сквозь стену, услышал беспорядочную трескотню автоматов и слившееся в одно протяжное а-а-а-аа…

— Пошли!.. — как вздох облегчения, вырвалось у него.

Туманов выехал из хутора только тогда, когда артиллеристы поспешно начали выкатывать орудия из укрытий на новые позиции…


Два раза в день из обкома передавали по полевому телефону сводки Совинформбюро. Помощник Туманова, Сергеев, перепечатывал их на машинке. Мальчишки, постоянно кружившие возле приезжих грузовиков, в охотку расклеивали листовки по всему городу.

Фронт к тому времени отодвинулся далеко и с каждым днем развертывался все шире и неукротимее: наши передовые части на северо-западе достигли Кенигсберга. Первый Украинский фронт сосредоточил свои ударные силы на берегу Днепра для решающего наступления.

Вчитываясь в фронтовые сводки, Туманов старался мысленно представить себе, где теперь его полк, и всякий раз при этом испытывал такое чувство, будто он остался в далекой тихой гавани, надежно защищенной фронтами, точно цепью неприступных гор. Но для него теперь существовал не только тот фронт, который ограждал город от орудийных разрывов и бомбежек. У него был свой, тот, который он нанес на карту и о котором ни на минутку не переставал думать. Пока что фронт этот мало чем радовал. Туманов часто вспоминал, как летом 1942 года их дивизия выходила из окружения. Из разрозненных групп пришлось создавать нечто похожее на воинскую часть. Не хватало оружия, боеприпасов, продовольствия; люди обносились, обессилели от недоедания. Что-то похожее было с положением дел в районе Красногвардейска. Надо было во что бы то ни стало выбраться из хаоса разрушений, рассчитывая только на собственные силы. А сил было недостаточно. Их почти совсем не было…

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Несколько дней Чернобай устраивал свое хозяйство. До этого он руководил шахтой в Кузбассе, а оттуда вернулся, облеченный высокими полномочиями управляющего трестом. Под трест Чернобай облюбовал бывший промтоварный магазин в центре города. Стены и крыша его не были повреждены. Не уцелели одни окна. Найти стекло в такое время — все равно что отыскать иголку в стоге сена. Но помощник по хозяйственной части Шулика все же раздобыл стекло. Егор Трифонович не стал расспрашивать, как он умудрился это сделать. Достал — и ладно.

Сразу же по приезде Чернобай стал подыскивать секретаря-машинистку. Приходили многие — молоденькие девушки и уже при годах женщины, но ни одна из них не отвечала строгим требованиям управляющего. Чернобай считал, что было бы неудобно, даже неприлично иметь у себя в приемной какую-нибудь девушку с кудряшками или слишком пожилую даму. Кроме того, девушки, которые приходили наниматься, как правило, умели выстукивать на машинке одним пальчиком, хотя некоторые из них делали это довольно бойко.

И вот как-то явилась еще одна — худенькая, остриженная под мальчишку девушка. На ней было пестрое короткое платьице с перехватом. Личико нежно-бархатистое от легкого налета пудры, серые с синевой глаза, как у ребенка — большие, застенчивые.

— Вы что, машинистка? — с недоумением покосился на нее управляющий.

Девушка быстро взглянула на сердитого человека и тут же опустила взгляд.

— Мне сказали, что вам требуется машинистка, — робко проговорила она.

— Даже очень требуется, только не с одним пальчиком, — не скрывая усмешки, подтвердил ее слова Чернобай.

— Как это с одним пальчиком? — удивленная, она посмотрела на свои маленькие руки с короткими ногтями в белых пятнышках. — У меня…

— Вижу, у вас все в целости, — не дал он ей договорить, — а печатаете небось одним, — и для наглядности выстукал указательным пальцем по столешнице «Чижика».

Девушка рассмеялась.

— Это вы шутите, герр… — сказала она, запнувшись на полуслове, — товарищ начальник. Я могу всеми сразу. Давайте, что вам отпечатать?

Егор Трифонович взял лист с машинописным текстом и через стол не особенно доверчиво протянул ей. Она проворно вложила в валики машинки чистый лист, села на стул и, вся как-то собравшись в комочек, принялась печатать. Чернобай смотрел на ее пальцы и не мог уследить за ними. Они, казалось, порхали на невидимых крылышках. Спустя некоторое время девушка подала ему оба листа.

— Вот, пожалуйста, проверьте.

Управляющий придирчиво сверил подлинник с отпечатанным текстом и не обнаружил в нем ни единой опечатки.

— Вот как! — раздумчиво и не без удивления сказал он. — Где же вы научились печатать?

— Я еще когда училась в восьмом, посещала курсы машинописи. Ну, а потом — война… — она запнулась и опять виновато потупила взгляд.

— Ну-ну, война, а дальше?.. — подбодрил он ее.

— А при немцах работала на бирже машинисткой.

— Ах, вот как!.. Но ведь на бирже все надо было печатать по-немецки, — недоверчиво сощурился Чернобай.

— Потом научилась печатать и на машинке с немецкими литерами. А больше печатала приказы и всякие бумаги по-русски.

Егор Трифонович нетерпеливо поерзал на стуле, помолчал. Его смущало и настораживало то, что она работала на немецкой бирже.

— Какие же бумаги давали вам перепечатывать? — он еще сильнее прищурился, выпытывая в ее глазах, все ли правда, что она говорит.

— Больше списки людей, которых направляли на разные работы, — не замечая его недоверчивого взгляда, просто сказала она, — да еще всякие угрозы, чтоб люди являлись на биржу регистрироваться.

— И что же, являлись?

— Не все, конечно, многие не хотели работать на немцев.

— А твой отец работал? — тем же суховатым голосом спросил он.

— Что вы! — отмахнулась она от его вопроса. — Мой папа на фронте. С самого начала войны. А мама больная. Фамилия моя Чубейко. Может, слыхали?

— Вот как!.. Чубейко, говоришь? — Чернобай от неожиданности даже подхватился с места. Лицо его расправилось от суровых морщин.

— Чубейко Максим Васильевич, — невольно отступив на шаг и все еще не сводя удивленных глаз с начальника, тихо выговорила она, — зовут меня Фрося, Ефросинья Максимовна.

— Да ведь я хорошо знаю Максима Васильевича, — радостно воскликнул Чернобай, — на «Марии» крепильщиком работал. А я в ту пору «Марией» заведовал.

Он подошел к девушке, обнял за худые плечи, ласково посмотрел в глаза. Они были влажные и блестели.

— Вылитый отец, и нос такой же, с курносинкой, — сказал он и нахмурился. — Только ты не пудрись. Тебе это ни к чему.

— Это я при немцах научилась. Заставляли, — смутилась она.

— Отвыкай, Ефросинья Максимовна, — по-отечески посоветовал он и опять вернулся к столу. Поспешно собирая какие-то бумаги в портфель, Чернобай говорил: — Значит, так порешим, Максимовна, бери бразды правления в свои руки. Вот тебе ключ. Приедет мой помощник, товарищ Шулика, скажешь ему, что ты мой личный секретарь, понятно?

Фрося слушала молча, перебирая пальцы.

— И еще передашь ему, что ты в мое отсутствие замещаешь меня, — он добродушно засмеялся и, проходя к двери, опять слегка сжал ее хрупкие девчоночьи плечи. — Одним словом, Шулика тебе все объяснит, а мне позарез нужно на шахты. Вот так.

И с озабоченным видом вышел.

Несколько дней колесил он по району на запыленной полуторке и всюду встречал одну и ту же картину: поваленные копры, взорванные надшахтные здания с повисшими на арматуре тяжелыми глыбами бетона, полуразрушенные и сожженные жилые дома, непролазный бурьян в поселковых парках и скверах. Что ж ему делать здесь, с чего начинать? Более двадцати шахт, которые составляли хозяйство треста, были зверски изуродованы. Порой казалось странным и удивительным, что среди этого хаоса и запустения что-то делают люди, о чем-то хлопочут. Утешало одно: кое-где уцелели шахтенки-«мышеловки». При немцах в них дедовским способом долбили уголь обушками, кайлами и поднимали на-гора с помощью коловорота в бочках из-под горючего.

Приезжал на шахту Чернобай, поспешно созывал людей, назначал начальников «мышеловок», — это были главным образом шахтеры-пенсионеры, — устанавливал твердое суточное задание добычи и, не задерживаясь лишнего часа, мчался дальше. Подсчитав в конце поездки, сколько в районе шахтенок, Чернобай немного приободрился. Их оказалось до тридцати, и они могут дать до пятисот тонн угля в сутки. Для начала — совсем неплохо.

Уезжая из города, Чернобай не прихватил с собой никакой еды. Попросить у кого-либо поесть было неловко, а люди стеснялись угощать большого начальника своими скудными харчишками. Проезжая полевой дорогой, по обе стороны которой простирались разделенные межами огороды, шофер пожаловался:

— Егор Трифонович, что-то есть охота.

— Да, поесть бы не мешало, — соглашался Чернобай, проглатывая голодную слюну, — но ничего, потерпим.

Шофер, казалось, успокоился и некоторое время вел машину молча, лишь изредка сбоку поглядывая на своего начальника. Но не прошло и пяти минут, как снова заговорил:

— Егор Трифонович, а что, если початков наломать да сварить? Ведерко у меня имеется, и соли целая пачка — «Экстра», — добавил он, словно то, что соль была высшего качества, решало дело.

Чернобай, казалось, не расслышал, о чем ему говорят, не оборачиваясь, задумчиво глядел прямо перед собой на дорогу. Шофер решил, что начальник молчаливо соглашается с ним, притормозил машину, проворно вынырнул из кабины и, опасливо озираясь, поспешил к кукурузной делянке. Только что он успел войти в густую заросль, до его слуха донесся басовитый насмешливый голос:

— Случаем, не в гости ко мне пожаловал, голубь сизый? — И перед шофером тут же предстал, точно вырос из-под земли, высокий старик со взъерошенной седой бородой, в холщовой рубашке навыпуск.

Шофер опешил было, но быстро оправился, огрызнулся:

— А что, дед, небось и за маленьким нельзя сходить на твой огородишко? Приучили вас немцы к собственности…

— Не мое, народное это добро, парень, — спокойно и сурово отозвался старик. — Я сторож, только и всего. А сторожу положено нести службу исправно.

Чернобай напряженно всматривался в старика, прислушивался к его глуховатому голосу, и ему вдруг показалось, что он где-то уже встречал этого человека. Открыл дверцу и еще пригляделся. Сторож, не поднимая глаз, ждал, пока Грицько справит нужду, с серьезным видом ворошил рыхлую сухую землю суковатой клюкой, тихо нараспев причитая:

— У голубя, у сизова, золотая голова…

«Да это же Недбайло!» — наконец узнал он шахтного кузнеца. Вспомнил: кузнец Недбайло после ухода на пенсию стал самым заядлым в поселке голубятником. У его двора, бывало, часами простаивали ребятишки, завистливо наблюдая сквозь щели забора за суетливыми разномастными птицами. Когда старик кормил их, на это зрелище приходили посмотреть даже взрослые. На земле голуби сбивались в большие и малые сугробы, садились хозяину на плечи, взлетали на голову, клевали корм прямо из его рук. Ранним утром старик поднимал голубиную стаю в лет, размахивая в воздухе длинной жердиной с лоскутом на конце. Поселок еще утопал в молочно-мглистом рассвете, а голуби уже встречали солнце, кружась и кувыркаясь в его лучах. В этот час птицы были похожи на золотисто-розовые листовки, сброшенные с заоблачной синевы.

Чернобай поспешно выбрался из машины и радостно пошел навстречу старику.

— Игнатьевич, тебя ли вижу?

Сторож склинил дремучие брови, пригляделся, помолчал. Видимо, трудно было стариковским глазам сразу узнать человека. И вдруг ахнул от изумления:

— Кто приехал-то, Егор Трифонович! Вот так встреча! — обнял и расцеловал по старинному обычаю из щеки в щеку. — Выходит, живой, здоровый?.. Молодчина! — И еще раз обнял. — Так ему и надо! — пригрозил он кому-то суковатой палкой. — Немец думал, всем нам труба. Черта с два! Вот на что я: за седьмой десяток счет веду, а тоже не скорился. Не будь войны, может, давным-давно дьяволу или богу душу отдал. А раз такое крутое заварилось, зарекся: жить тебе Остап, пока земля от немчуры очистится. И как видишь — живу! — и рассмеялся вперемешку с кашлем, вытирая прослезившиеся глаза.

И вдруг засуетился:

— Чего стоять, пошли, Трифонович, посмотришь на мой дворец, — и, подхватив дорогого гостя под руку, повел к шалашу. Укрытый бурьяном и ветками терна, он ютился в кукурузной чаще.

— Ты не дивись, что дворец мой с виду вроде б неказист, — говорил старик, словно оправдываясь перед гостем, — архитектура у него такая. А в середке он как есть современный.

Чернобай заглянул внутрь.

— Настоящий окоп, — сказал он.

— Окоп и есть, — согласился старик.

— На что он тебе такой глубокий?

— А про бомбежки забыл?

— Важный военный объект, — вставил шофер с озорной усмешкой.

— Военный или не военный, голубь сизый, — возразил ему сторож, — а бомбили. Ночь-полночь — налетят, потеряют ориентир и давай молотить подсолнухи…

Раскладывая прямо на траве жухлую печеную картошку, огурцы, лук, вареные початки, сторож говорил:

— А за хлебушко уж извините, кукурузкой пробавляемся.

Когда уселись вокруг еды, Остап Игнатьевич вдруг спохватился:

— Погодите, это еще не все, — и скрылся в шалаше. Вскоре оттуда донеслась какая-то музыка, вначале тихая, и вдруг широко радостно зазвучал военный бравурный марш. Старик вышел из шалаша еще больше повеселевший.

— Теперь бы по маленькой — и полный порядок, как в ресторации, — сказал он, оглаживая бороду.

Узнав, что Недбайло хранил радиоприемник зимой у себя в подполье, а летом в шалаше, Чернобай на радостях обнял старика.

— Да ты настоящий герой, Остап Игнатьевич. К награде бы тебя представить за храбрость.

Старик посуровел, задумался.

— Не торопись награждать, начальник, война еще, можно сказать, в полном разгаре…

— Вот как! Думаешь, вернутся?

— И такое может случиться, — не смутился от прямого вопроса сторож, — война есть война: нынче наступаем, а там, гляди, какой недосмотр, промашка со стороны наших полководцев — и опять на попятную.

Чернобай добродушно рассмеялся.

— Не завоевать нас немцу, Игнатьевич. Скоро в Днепре будет купаться, а там начнут так громить, что последняя шерсть с него полетит.

Старик крутнул головой, хотел что-то ответить, но, видимо, передумал и только пробормотал, подсовывая еду поближе к гостю: «Дай бог, дай бог…»

Когда сторож провожал гостей к машине, Чернобай вспомнил про голубей.

— Фю-у-у!.. — по-мальчишески присвистнул тот, — немцы слопали. Военным законом, говорят, запрещено гражданским держать такую птицу, потому как она почтовая. А у меня, представь, на всю добрую сотню — ни единого почтаря.

Не успел он договорить, как над кукурузной рощей, едва не задевая рыжие метелки, тонко просвистела крыльями пара белоснежных голубей и тут же скрылась в балке. Затем снова появились и, легко, невесомо взмыв, сели на шалаш.

— Мои, — не без гордости молвил старик, — считай, целехонький день где-то летают, а теперь подоспела пора заявку сделать о себе.

Он достал из кармана горсть проса и хрипловато пропел: «У голубя, у сизова, золотая голова…». Птицы, звучно хлопнув крыльями, слетели к нему на вытянутую руку и, настороженно поводя головками, принялись клевать.

— Двоятко только и сумел сберечь, — тихо, словно боясь спугнуть голубей, говорил старик. — Лето на воле летают, а зимой в подполье отсиживаются. Скука смертная для бедолаг в неволе. А что поделаешь? Приходится терпеть. Случится, поднимут воркотню, а тут, как на грех, кто-нибудь посторонний в дом явится. Топну на них ногой, они и притихнут. Соображают, что конспирацию нарушать не положено.

Чернобай уже садился в машину, как вдруг старик спросил:

— На «Коммунар» заедешь, Егор Трифонович?

— Обязательно.

— Тогда, будь добр, уважь: передай Шугаю, что ковальня — моя забота. Вот сдам это липовое хозяйство, — показал он рукой на огороды, — и на свой пожизненный пост. Без молотка и наковальни — не житье мне.

Полуторка рванула с места, взвихрив густую пыль, а сторож еще долго стоял у края дороги, опершись на палку, смотрел вслед. Пара белых голубей, упоенных полетом, кружила в небе, набирая высоту, пока не скрылась в дрожащих серебристо-голубых струях марева…

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Поселок шахты «Коммунар» вырос в годы первой и второй пятилеток. Вокруг широкая, глазом не окинешь, степь. Изрезанная балками и оврагами, густо поросшая жестким пыреем, мелким полынком вперемешку с духовитым чебрецом. Всюду по степи промеж редких могильных курганов и терриконов, вразброс, одиноко растут низкорослые дубы. С незапамятных времен, точно бессменные стражи, стоят они на этих древних просторах, не редея и не приумножаясь.

Коммунар выгодно отличался от других шахтных поселков, возникших на этой земле стихийно и сохранивших былые названия — Кирпичовка, Мария, Пугачевка. Поселок Коммунар был хорошо спланирован и походил на небольшой уютный городок с центральной улицей из каменных двухквартирных домов под этернитом и черепицей, с парком, клубом, детским садом и школой. Позже поселок стал обрастать разномастными кирпичными и глинобитными домиками застройщиков, с палисадниками и небольшими приусадебными участками — частью под огородами, частью в клумбах с цветами. Со временем шахта «Коммунар» стала известна своими передовыми людьми. Все чаще в газетах, на слетах шахтеров рядом с именами Изотова, Стаханова, Степаненко назывались имена Королева, Горбатюка, Агибалова. Люди эти как бы сблизили и породнили людей шахты со всем Донбассом, со всей страной. Все они жили единой большой семьей, озабоченные одними думами и делами. Когда началась война, на Коммунаре да и во всем Донбассе, не думали, что отступление наших войск зайдет так далеко. Надеялись, что враг будет задержан на Днепре или на рубеже Нижнего Дона. Но вражеские силы неотвратимо подкатывались к Донбассу, и наступило время, когда в гигантский водоворот войны был ввергнут и этот, ни на какой карте не обозначенный населенный пункт.

Как только Коммунар заняли немцы, комендантом его был назначен пожилой немец — зондерфюрер Крюгер.

Горный десятник Шугай с небольшой группой пожилых шахтеров, по разным причинам оставшихся в поселке, в первый же день явился к коменданту. Крюгер встретил их подозрительно холодно. А когда переводчик объяснил ему, что шахтеры хотят работать, сразу же подобрел, поднялся со старинного резного кресла, принесенного ему из реквизитной поселкового клуба, и заходил по комнате, печатая шаг.

— Корошо!.. А!.. Вы есть русские углекопы?.. О да!.. Арбайтен хорошо, эсен — во!.. — говорил он, спотыкаясь на каждом слове и самодовольно поглаживая голову с зачесом через лысину.

Шахтеры унесли с собой от коменданта по бруску черного хлеба и несколько банок свиной тушенки.

Выданная на-гора первая вагонетка угля обрадовала коменданта. Он не замедлил явиться на шахту. Брал в руки куски угля, вертел их перед глазами и, довольный, что-то бормотал по-своему. Несколько кусков велел завернуть в бумагу и унес с собой. Однако добытый уголь не всем посельчанам пришелся по душе. Многие отвернулись от Шугая, относились к нему недоверчиво, с опаской, или с затаенной враждебностью, как к отступнику. Всем было известно, что десятник незадолго до войны был судим. В его смене случилась авария. Шугаю дали год условно и перевели работать навалоотбойщиком. Он всюду говорил, что суд несправедливо наказал его, писал жалобы в район, но это ни к чему не привело. Шло время, и на шахте стали забывать об этом случае. Да и сам Шугай, казалось, смирился с обидой и все реже вспоминал о ней. Но оказалось, не забыл, а глубоко затаил ее.

Шугай чувствовал и видел, что многие недовольны его прислужничанием немцам, но делал вид, будто ему на все плевать, и при случае говорил, что у него, в конце концов, семья, ее надо кормить. А где в такое крутое время раздобудешь кусок хлеба? Мотаться по селам, сбывать за ведро проса последнее барахлишко? Надолго ли его хватит? А за работу в шахте выдают какой уж ни есть паек — полкило хлеба, тушенку, махорку… Чего бы и не работать.

Уголь добывали в одном восточном крыле. В другом, западном, разработки не велись. Не хватало людей, крепежного леса. Когда распространились слухи, что немцы решили силой пригнать на «Коммунар» горняков с других неработающих, еще более разрушенных шахт, лавы западного участка с катастрофической быстротой стали приходить в негодность: рушились штреки, бремсберги. Приезжали представители какой-то немецкой фирмы, шныряли по выработкам, придирчиво ко всему приглядывались. Русский штейгер, как стали величать Шугая, неотлучно следовал за ними. Он со знанием дела объяснял представителям фирмы причину катастрофы. Большевикам, говорил он, нужно было много угля, и его добывали любой ценой, Для этого был придуман стахановский метод добычи. Уголь брали где только могли и как могли, не считаясь с геологическими условиями. Крепили выработки ненадежно, экономили лес, чтобы удешевить стоимость топлива. Но все же угольные забои тогда не стояли на одном месте, они каждый день продвигались на несколько метров. Теперь же, когда лавы не работают, а кровля дьявольски жмет, ее никакими силами удержать невозможно.

Так ничего и не предприняв, гости укатили в город. А спустя несколько дней лавы западного участка полностью обрушились. Лишь немногие догадывались, что устраивает завалы сам штейгер.

Лаву же восточного крыла шахты Шугай по-хозяйски зорко оберегал. На участке своевременно и надежно крепились выработки, путевое хозяйство поддерживалось в надлежащем порядке. Рубали уголь кайлами и обушками. Раздобыть несколько отбойных молотков не представляло особенного труда, но из строя был выведен компрессор — исчезли важные детали, а без компрессора отбойные в дело не употребишь. Но много ли, мало, все же уголь поступал на-гора. Для коменданта это было главным. В районе более двадцати шахт, и почти все они затоплены, приведены в негодность. Вместо них понаоткрывали каких-то «мышеловок» и качают из них уголь бадьями. А у Крюгера работает настоящая шахта, на копре круглые сутки неустанно вертятся шкивы. Будто и не бывало войны.

Летом 1943 года стало очевидным, что немцам долго не удержаться в Донбассе. Тогда же штейгер усадил на подводу жену, нагрузил кое-какой домашний скарб и куда-то вывез из поселка. Говорили, что Шугай заручился специальным документом коменданта и отправил подводу в далекие немецкие тылы. Вскоре исчез из поселка и сам штейгер. Никто не сомневался, что немецкий прихвостень, спасая свою шкуру, вслед за женой мотнулся на запад.

Но случилось неожиданное. Комендант вдруг поднял на поиски штейгера полицаев. Они рыскали по чердакам и погребам, стальными щупальцами зондировали подозрительные места в садах и огородах, бросили несколько гранат в степной шурф. Шугай нужен был ротенфюреру живой или мертвый. Он даже вывесил объявление — сулил немалое вознаграждение тем, кто выдаст штейгера. Но его так нигде и не могли найти. Перед самым уходом из поселка обозленный Крюгер приказал облить шугаевский дом бензином и поджечь со всех четырех сторон. Комендант сам явился на пожарище и, пока дом не рухнул, смотрел на бушующее пламя.

Отступая, немцы подорвали, подожгли надшахтное здание, клуб, школу…

Могучий стальной корпус шахтного копра, точно подкошенный, всей своей огромной тяжестью рухнул на двухэтажное здание нарядной и расколол его надвое, как ореховую скорлупу. Единственный человек, который из укрытия наблюдал, как немецкие минеры закладывали «адские» машины под железобетонный фундамент, был одноногий старик-электрик Тимофей Дудка.

Сбросив деревянную ногу и ползая на коленях, Дудка обезвреживал мины, вытаскивал их из-под фундамента и отволакивал подальше в сторону. Но все же копер ему не удалось спасти. Когда обнаружили деревянный протез с толстой резиновой нашлепкой, стало ясно, что старик не успел сделать всего и, видимо, погиб.

Но уже на другой день Тихон Дудка появился в поселке. Опираясь на палку, в изорванной до наготы одежде, весь испачканный в грязь, он спрашивал у встречных:

— Ногу мою, случаем, никто не видал?

На него смотрели, как на ополоумевшего, некоторые сторонились. Как позже выяснилось, мощная взрывная волна отбросила Тихона в глубокий ров, по которому протекала шахтная вода, и там он почти целые сутки пролежал в беспамятстве…

Шугай появился на шахте в тот же день и час, как только немецкие части отступили из города Красногвардейска. Появился он неожиданно и невесть откуда, словно вдруг вышел из-под земли. Возможно, он действительно скрывался где-нибудь под землей, в шахте, об этом у него никто не спрашивал, и сам он ничего о себе не рассказывал.

Так как дом Шугая сгорел, он решил поселиться во флигеле крепильщика Найденова, принадлежавшем теперь десятнику лесного склада Галактиону Бурлаку. Все знали, что Бурлак приобрел двухкомнатный флигель за куль муки и пуд сала, когда Найденов с семьей решил мотнуться на Кубань. Бурлак, долго не раздумывая, прорубил в найденовском флигеле дверь на улицу, смастерил крылечко и открыл лавчонку купли и продажи разных домашних вещей и кухонной утвари. Перед уходом немцев Бурлак поспешно свернул торговлю, а сам закрылся в своем доме и никуда не показывался.

Шугай подкатил на грузовой машине к лавке, выворотил вместе с петлями увесистый амбарный замок, сорвал с окон крест-накрест приколоченные обаполы и снес вещи в комнаты. Бурлак видел самоуправство штейгера, но никому не стал жаловаться.

ГЛАВА ПЯТАЯ

I
Первые несколько дней Королев жил у своих знакомых — сегодня у одних, завтра у других. Вскоре, однако, повезло с жильем.

Случилось это, когда он, как мог, со своей больной рукой помогал людям по расчистке шахтного двора от разного хлама. Люди работали весь день, а иногда до поздней ночи при зажженных кострах. На шахту сносили все, что могло пригодиться: кайла, обушки, неисправные отбойные молотки, шахтерские лампы. Как-то к Королеву подошли два паренька. Один из них, ростом повыше, с неостриженными висками, сунул ему в руку что-то завернутое в промасленную тряпку. Сверток был тяжелый. Пока Королев разматывал его, положив на землю, паренек быстро рассказывал:

— Это зубки от врубовой, дядя Сережа. Мы с Юрком нашли ее на шахтном дворе, в канаве валялась. Наши, когда отступали, видать, отволокли туда врубовую, а закопать забыли или не успели. Видим такое дело, давай закидывать ее землей. А потом передумали: надо сперва части из нее вынуть, а то, гляди, наткнутся фрицы, спустят под землю и начнут уголь для себя рубать…

Втроем подошли к небольшому земляному холмику, заросшему бурьяном. Высокий паренек взобрался на него и, словно пробуя прочность грунта, несколько раз пружинисто подпрыгнул на одном месте.

— Вот тут она, дядя Сережа.

Врубовка была целой и невредимой.

Паренька звали Тимкой. Это был внук огородного сторожа Остапа Недбайло. Своего приятеля, застенчивого, с лицом, густо усыпанным палевыми веснушками, Тимка называл Юрком. Остапов внук понравился Королеву — подвижный, бойкий на слово, с задиристым зализом на лбу. Про такой вихор говорят — теленок лизнул.

Тимка уговорил Королева жить с ним в доме деда на пару, как по-приятельски выразился он.

Домик ютился в запущенном саду у самого выгона. До войны на нем паслось шахтерское стадо — разномастные козы. К лету выгон зарастал одуванчиками, полынью и конским щавелем. Когда налетал ветер, от одуванчиков в воздухе поднимался белый пух вперемешку с горькой пыльцой полыни.

В доме царил такой беспорядок, словно в него угодила мина: на полу валялись искалеченные табуретки, осколки битой посуды, разное тряпье; в потолке широкой пастью зияла рваная дыра, из нее свисали дранки и серые пропыленные клочья войлока.

— Ну и живешь ты, парень, — упрекнул Тимку Королев, — совсем жильем не пахнет.

Паренек подфутболил давно отживший свое веник так, что пыль каруселькой закружила по комнате.

— Я тут не живу, — пояснил он, — к деду в шалаш хожу ночевать. А весь этот комфорт, — повел он рукой вокруг, — для немчуры. — И, вспомнив что-то презабавное, прикрыл рот ладошкой, сдерживая смех. — Вот послухайте, дядя Сережа, что я вам расскажу, — заговорил он, передохнув. — Дело было в июле. Жарища — не продохнуть. Движение немцев тогда было страшенное. Видать, собирались где-то здорово ударить наших. Как-то раз ихняя часть остановилась заночевать на Коммунаре. Расположились кто в парке, кто в садках под вишнями. Забили к обеду теткину Марфушкину корову — Лыску, а внутренности выкинули в посадку. Я и Юрко, недолго думаючи, сволокли тайком требуху в сенцы. Пусть, думаем себе, понюхает фриц, чем пахнет. А немцы все движутся и движутся. Одна часть уйдет, другая нагрянет. Остановятся на ночевку, и ну шастать по хатам, выбирают, которые почище, чтоб переспать по-пански и заодно что-нибудь слямзить. А в нашу хатыну ткнутся, нюхнут вонючей требухи — и деру: «Русиш — никс гут, русиш — шайзе!» А мы с Юрком сидим себе в угольном сарайчике, в щелочку поглядуем да за животики хватаемся. Когда дедушка узнал про наш фокус, чуть не помер со смеху…

Королев и Тимка допоздна приводили в порядок свое жилье. Из полуразвалившегося сарайчика, который в летнюю пору служил хозяевам кухней, приволокли две железные кровати, стол. Сшили матрацы из старой мешковины, набили их сеном, и постель была готова. Питались картошкой с огорода. Хлеб у Тимки был припасен. Отступая в панике, немцы оставили на складе немалый запас его. Хлеб, выпеченный из помола горелой пшеницы, предназначался для местного населения.

Как-то под вечер пришел с огорода и сам хозяин, Остап Игнатьевич. Обрадованный разительной перемене в доме, привлек к себе внука, ласково погладил взъерошенную голову. Затем подошел к Королеву, крепко по-отцовски обнял.

— Знаю о твоем прибытии, разведка доложила точно, — подмигнул он в сторону внука.

Когда свечерело, старик зажег каганец, уселись за стол. Выспросил Сергея о фронте, где довелось воевать, поинтересовался, жива ли, здорова мать.

— Писала, что на шахте забойщицей работает.

Остап Игнатьевич сокрушенно покачал головой и долго молчал.

— В ее ли годы обушком рубать. Отписал ей, что домой вернулся?

— И о вас сообщил, что живы.

— Спасибо на слове, — поблагодарил старик и, приободрившись, заговорил в охотку: — Теперь там, в Караганде, небось все наши скажут: «Ну и живучий этот Остап Недбайло! В империалистическую воевал — цел остался, в гражданскую от беляков две пули заполучил — и тоже не помер, а фашист пожевал, пожевал старые кости, а чтоб слопать — черта с два!» — и рассмеялся.

Когда Тимка улегся спать, Остап Игнатьевич рассказал Сергею печальную историю. Перед самой войной к старикам приехала погостить из западной Украины невестка Надежда с двенадцатилетним сынишкой. В то время единственный сын Остапа Игнатьевича Василий служил там на пограничной заставе. Когда подошло время уезжать невестке, паренек запротивился. Ему понравилось у деда. Не хотелось разлучаться с внуком и самим старикам. Тем более, что до конца школьных каникул еще оставалось время. На семейном совете решили: Надежда пусть себе преспокойно уезжает, так как подходит время окончания ее отпуска, а через десять-пятнадцать дней дед привезет внука и заодно встретится с сыном, которого давно не видел.

Но все повернулось по-другому. Грянула война, и Тимка остался у деда. Пока Евдокия Павловна была жива, Остап Игнатьевич был спокоен за внука. Но нежданно-негаданно в дом пришла другая беда. Как-то пошла старуха на городской базар и не вернулась. Как стало известно позже, базар был явочным местом партизан. Жандармы нагрянули внезапно, окружили и без предупреждения открыли стрельбу по толпе. Люди метались на небольшой, ничем не защищенной площади. Их всюду встречали автоматные очереди. Затем начался повальный обыск. Всех мало-мальски подозрительных втаскивали в закрытые машины и неизвестно куда увозили.

Евдокии Павловне прострелили легкое навылет. Зажимая рану ладонью, старуха пыталась выбраться из кольца жандармов, но ее не пустили. Обессилев, она опустилась на землю. Здесь ее и нашли прибежавшие на базар Остап Игнатьевич и внук.

Всю зиму старый Остап прожил с внуком в своем домишке, никуда не показываясь. Доедали все, что было припасено. Порой сам удивлялся: как только хватило у него сил пережить зиму. Да, пожалуй, если бы не внук — пропал бы. Постоянные заботы о нем прибавляли ему бодрости, отвлекали от нелегких дум.

С наступлением весны жизнь пошла по-другому. Надо было вскопать огород, засадить его картошкой, засеять подсолнечником, кукурузой, репой — все пригодится. Во всем помогал ему внук.

Летом Остап Игнатьевич нанялся сторожем на огороды. Чтобы в доме не останавливались немцы, заколотил в нем ставни, натаскал в комнаты всякого хлама, а сам с внуком поселился в шалаше, захватив с собой радиоприемник. Он был дорог ему как задушевный друг и мудрый наставник. Не будь его, жизнь старика была бы сплошной ночью, жалким существованием.

Зимой Остап Игнатьевич прятал приемник в летней кухне, приспособив для него укромное подполье. Когда поселок засыпал, крадучись, пробирался к своему заветному тайнику, слушал Москву. Иногда ему достаточно было услышать живой голос Родины — позывные, он тут же выключал приемник и, успокоенный, возвращался в дом. На огородах Остап Игнатьевич по ночам уже смелее и чаще настраивал его на Москву. В первое время никто не знал о существовании приемника. Даже Шугаю старый открылся не сразу. А когда однажды тот принес ему несколько патронов взрывчатки и велел понадежнее спрятать, все понял и доверился штейгеру.

Старик никогда не записывал услышанное по радио — доверял только своей памяти. А память у него оказалась довольно цепкой и надежной.

…Когда Остап Игнатьевич улегся, Королев долго еще сидел на кровати, думал. Чувство радости оттого, что он жив и теперь снова у себя дома, в родном поселке, перемешивалось с щемящей тоской и горечью. Прежде для него все здесь были свои. Одних он уважал и любил больше, других меньше, но раз они были с его шахты, значит, земляки, близкая родня. Если бы ему сказали, что с приходом немцев кое-кто из его посельчан станет предателем, Сергей ни за что бы не поверил. Немало было и таких, кто не пропускал ни одного богослужения, ни единой проповеди священника, который нередко призывал всевышнего покарать огнем и мечом «красных нехристей».

Лукьян Грыза, как позже узнал Королев, был пресвитером. Собирал пожертвования на постройку молитвенного дома. Однако дом так и не был построен. Почуяв приближение советских войск, проповедник бежал с немецкими тылами, прихватив с собой немалую сумму,пожертвованную прихожанами.

Королев подошел к кровати, на которой спал Тимка, тихо посапывая и время от времени шевеля губами. Видимо, с кем-то спорил во сне. Сергей склонился над ним, и ему неудержимо захотелось приласкать паренька. Он нежно погладил его по голове.

Погасив каганец, улегся в кровать, как вдруг услышал за окном шаги босых ног. Щелкнул трофейной зажигалкой, посмотрел на часы: было ровно двенадцать.

В поселке говорили, что каждую ночь в эту пору Марфа Агибалова ходит на станцию встречать своих сыновей и мужа…

II
Спустя несколько дней старик распрощался с огородами, привез на тачке заработанное за лето — початки кукурузы, бураки, картошку. Когда все привезенное втащили в сени, за воротами вдруг послышался лошадиный топот. Обернувшись, Королев еще успел разглядеть скачущую разгоряченную лошадь и на ней всадника. Ветер пузырем надувал на его спине рубашку. Вслед за лошадью, взбивая босыми ногами дорожную пыль, мчалась ватага ребятишек. Королев поймал одного из них за рубашку.

Мальчонка, оторопело пяля глазенки и не в силах передохнуть, едва выговорил:

— По… понесла!.

— Кого понесла?

— Тимку. Кого же! — справившись с одышкой, выпалил паренек, — дикая она. Да пустите меня, дядя! — уже со слезой в голосе крикнул он и, вырвавшись, припустился вслед за своими приятелями.

На шум вышел со двора Остап Игнатьевич.

— Озоруют сорванцы, — сказал он не то сердито, не то одобрительно. — Ничего, пусть повольничают. Все равно скоро в школу забреют.

— Да дело тут не в озорстве, Игнатьевич. Какая-то лошадь понесла Тимку.

— А… а… а!.. — протянул старик. — Это, должно быть, та, которая в овраге в терновниках все лето прокурортничала. Отбилась от немецкого обоза да так и осталась в одиночестве. Одичала — страсть.

В конце улицы опять показался всадник. Одной рукой он держался за гриву, припав к ней, другой размахивал бечевой, будто собирался кого-то заарканить. Позади скачущего всадника во все ноги неслись ребятишки. Поравнявшись с Королевым, Тимка крикнул:

— Держите, дядя Сережа! — и ловко бросил ему конец бечевы. Королев здоровой рукой поймал ее и весь напрягся. Лошадь будто налетела на неожиданную преграду, вздрогнула всем телом и встала на дыбы. К бечевке приладились ребятишки. Лошадь некоторое время таскала всех то в одну, то в другую сторону. Но вскоре притомилась и, хрипло дыша, стала успокаиваться. А Тимка все еще цепко, как клещ, держался на ее спине, готовый к любой неожиданности.

— Целый день пытались заарканить сатанюку, — говорил он, — никак не давалась. Мы к ней с арканом, а она к нам задом. Да как саданет копытами, земля за сто шагов летит…

Лошадь, передохнув, снова забеспокоилась, запрядала ушами. Тимка припал к ее шее и, поглаживая, ласково приговаривал:

— Спокойно, спокойно, Гнедая.

— Почему решил, что у нее такая кличка? — сказал Остап Игнатьевич. — А может, она немка, какая-нибудь Эльза, Герта, Берта…

Все засмеялись. Но Тимка принял всерьез замечание деда и начал скороговоркой:

— Герта-Берта, Герточка-Берточка… — и лошадь успокоилась:

— На кой ты ее споймал, Тимоша, — недоумевал дед, — другое дело при немцах: на менку бы ездили.

— Шугаю она во как нужна, деда, — с серьезным видом провел по горлу ладонью Тимка. — Я как сказал Николаю Архиповичу, что есть дикая лошадь, так он, знаешь, как обрадовался: непременно излови, говорит. Мы ей такую должность подыщем, что — за милую душу.

Общими усилиями кое-как втянули лошадь во двор, привязали за недоуздок к столбу. Ребятишки принесли с выгона несколько охапок свежей травы. Но она не стала есть, только дико поводила горячими фиолетовыми очами.

Узнав, что мальцы изловили лошадь, Шугай пришел посмотреть. Лошадь ему понравилась.

— Спасибо, Тимоша. Теперь мы заживем, — сказал он, поглаживая мальчишку по вихрам. И обращаясь к старику, спросил:

— Как думаешь, Игнатьевич, барабан потянет?

— Какой еще барабан? — навострился тот.

— Обыкновенный, деревянный, какие в старину были.

Остап Игнатьевич старчески строго глянул на него.

— Никак бадьей решил уголек из шурфа черпать?

— А если другого выхода нет, — сказал Шугай. — Не то что бадьей, шапкой бы таскать, и то дело.

— Таким угольком фронту не поможешь, — безнадежно махнул рукой старик и спросил о другом:

— Как там кузня, здорово покалечена?

— Приходи, увидишь, — ворчливо проговорил Шугай, обиженный равнодушием старика к его затее с шурфом, и зашагал со двора.

III
Шурф находился на краю поселка. В ясную солнечную погоду отсюда открывается степь без конца и края. По горизонту высятся темные глеевые горы — терриконы. Шахты давно бездыханны, а воздух все еще насыщен неистребимым сладковатым запахом каменного угля и терпкой горечью не то полыни, не то остывшего трудового пота.

Уголь из шурфа поднимали посредством деревянного ворота на тонком звенящем от натуги канате в бадье — бочке из-под горючего. В барабан впрягали Берту. Ей помогали женщины, налегая на ворот. Берта была, как и прежде, диковатой и никого, кроме своего погонщика Тимки, близко не подпускала. При нем она будто без всякого усилия, даже в охоту, ходила по кругу, а рядом с ней бежала, заливаясь звонким лаем, юркая собачонка Жучка. Но стоило Тимке отстать на шаг-другой, как Берта сейчас же замирала на месте и жадно искала его скошенными глазами.

Как-то Клава Лебедь, помогавшая крутить барабан, спросила у Тимки:

— Чем ты эту немецкую зануду приворожил?

— Тоже придумала — «приворожил». Привыкла, и все тут…

— Не скажи, — не верила ему Лебедь, — небось ко мне не привыкает, так и норовит лягнуть. А чем я плохая, скажи?

— Сама у нее спроси, — чтоб как-нибудь отвязаться от прилипчивой дивчины, отвечал Тимка и плелся дальше за Бертой, стегая кнутом пересохшую землю.

А Клава опять пристраивалась к деревянному вороту и заводила длинноголосую песню. Случалось, женщины подпевали, чаще же Клаве приходилось петь одной. Казалось, ей было все равно, поют они или нет, пелось бы самой. На ее лице никогда никто не видал даже тени озабоченности, будто мир для этой девушки всегда был светел и прост. А всем хорошо было известно, как нелегко пришлось в жизни Клаве Лебедь…

Когда бадья с углем показывалась на поверхности, женщины дружным усилием подхватывали ее за дужку, отволакивали по узкому, в два обапола, настилу в сторону и опрокидывали. Медленно вырастала куча мокрого кусковатого угля. Через каждые два-три дня к шурфу подкатывали трестовские грузовики и увозили добычу. Тимка никогда не упускал случая, размашисто написать мелом на бортах машин: «Коммунар», чтоб все знали, чей уголь.

Уголь брали обушками. Крепили забой опаленными в пожарищах стволами акаций и тополей. Другого леса на шахте не было. Бригадиром забойщиц Шугай назначил бывшую плитовую Варвару Былову.

Выходили из шахты забойщицы промокшими до нитки. На ногах вместо резиновых сапог толсто, выше колен намотанное тряпье, перевязанное крест-накрест проволокой или шпагатом. У всех забойщиц на головах вместо касок кепки, оставленные шахтерами перед уходом на фронт.

Закончив работу, женщины всей бригадой усаживались на бричку, и Тимка под лихой Клавкин свист во весь опор с грохотом катил их в поселок.

Сегодня, когда бригада поднялась на-гора, Тимка отозвал Былову в сторонку, сказал по секрету:

— В поселке больше подходящих деревьев нет, Варюха.

— Каких деревьев? — не поняла она.

— Таких, чтоб крепить забой.

Былова задумалась.

— А может, в посадке можно раздобыть?

Тимка прикрыл глаза, мотнул головой.

— Никак не выйдет. Железнодорожники взяли посадку под строгую охрану.

— Тогда нам труба, Тима, — упавшим голосом сказала Варя, — без крепежа в наших норах никак нельзя: придушит, как сусликов.

Тимка помолчал, как бы что-то прикидывая.

— А что, если колокольню разобрать, — сказал он так, словно неожиданно осенило его, хотя еще задолго до разговора с бригадиром тщательно продумал свой план.

— Что еще за колокольня? — переспросила Былова.

— Не шуми, — опасливо оглянулся он на женщин, стоявших у шурфа, — послушай, что скажу. — Взял ее за рукав и отвел в сторону.

…В полночь Тимка вместе с бригадиром и своим приятелем Юрком выехали на соседнюю шахту «Каменку». Незаметно подкатили к колокольне, стоявшей неподалеку от церкви. Чтоб бричка не громыхала, обмотали колеса тряпьем и оплели их веревками. Колокольня была похожа на высокий колодезный сруб с козырьком. Строение еще не было закончено. Короткие толстые столбы лежали тут же рядом. Чтобы не растащили, их предусмотрительно опутали проволокой. Варя с первого же взгляда определила, что поп Никодим возводит свое сооружение из крепежного леса, в свое время унесенного прихожанами с шахтного лесного склада. В церковенке было темно, вокруг тихо и пустынно. Бревна освободили от проволоки, и вскоре бричка была нагружена доверху. Пока ехали, Берта, словно понимая серьезность задуманного предприятия, ни разу не фыркнула и не бряцнула сбруей, осторожно объезжала промоины и затвердевшие наросты на дороге.

Лес решили не оставлять на поверхности и весь его побросали в шурф.

— Поутру разберемся, — сказала Варя.

IV
Для шахтной кузницы Остап Недбайло приспособил уцелевший каменный сараишко. И вскоре закипела работа.

Старый коваль знал, что его работа в данный момент главная из главных. Без нее на шахте — ни шагу. Трудился он с завидной для его возраста энергией. А ведь не так давно, всего каких-нибудь три года тому назад, был, как говорится, списан по чистой. Все реже и реже вспоминали кузнеца, который долгие годы гремел на весь трест. Обида поедом ела старого испытанного коваля. Выходит, был конь, да изъездился. Зато теперь Остап Игнатьевич снова, можно сказать, вышел на передовой рубеж. Он, как и прежде, на виду у всех. Его не обойдешь. Шалишь! По-прежнему звенел и играл в его руках молоток, покорный каждому движению хозяина.

Когда Шугай вошел в кузницу, рыжий смрадный дым валил из горна. В нем метались, задыхаясь, багровые и фиолетовые длиннопламенные языки.

— Ну, Архипыч, — приветствовал его кузнец, — клеть готова, можешь начинать разведку хоть сегодня.

Сплетенная из толстых железных прутьев клеть стояла у входа. Шугай осматривал ее тщательно и долго, будто искал, к чему придраться. Кузнец строго следил за ним, и казалось, вот-вот обиженно скажет: «Напрасно ищешь, у коваля Недбайло брака не бывает». Но только спросил:

— Как решил: сам первый в ствол окунешься или Андрея Казака пошлешь?

Шугай промолчал. Он никому не мог доверить такое ответственное дело, тем более инвалиду Казаку. В шахтных стволах Андрей толк знает — спору нет. Но в самой шахте ему, безногому, делать нечего.

Шугай подозревал, что шахта заминирована. Не ради же прогулки немецкие солдаты перед самым уходом из поселка спускались в нее. Он, Шугай, лучше любого другого знал горные выработки и, как ему казалось, без особенного труда отыщет место, где заложена взрывчатка. Но не стал объясняться, только сказал:

— Казак инвалид, Игнатьевич.

— То не главное, — возразил ему кузнец, — ты видал, как он молотом садит? Видал. Значит, силы у него предостаточно. А кто до войны ствол ремонтировал, под чьим он наблюдением числился? Под Андреевым. Может, ты забыл, а я помню. Казак небось там каждую щелочку на память вызубрил.

— Может, и вызубрил, не спорю, да только выше меры и конь не скачет. Не положено в шахту инвалидов допускать, есть закон.

Пока спорили, пришел Андрей Казак, опираясь на деревянные костыли, выбрасывая вперед обрубки ног, обшитые толстой резиной. Опаленное горном, почти коричневое широкоскулое лицо его довольно улыбалось.

— Ну что, понравился наш агрегат, товарищ начальник? — спросил он весело.

Шугай добродушно пошутил:

— Гондола! Не хватает пузыря к ней, а то б не то что в шахту, на самый Марс можно лететь.

Посмеялись. Даже старый кузнец расправил на лице хитро сплетенные морщинки, но тут же снова согнал их к месту и сказал:

— Ну кузнецы-молодцы, хватит балачек, — и заторопился к горну. За ним следом пошли его подручные.

Шугай сразу не ушел, стал наблюдать. Кузнец поворошил в горне короткой железной пикой, затем ловко выхватил щипцами из огня прямоугольный, добела накаленный брусок, небрежно положив его на наковальню, и, как только очистил с него молоточком окалину, два молодых парня тут же принялись отчаянно избивать нагретое железо молотками — один с левой, другой с правой руки. Кузнец так и этак переворачивал брус, постукивая звонким молоточком то по наковальне, то по накаленному металлу. Затем подключился тяжелый молот. Им с удалью орудовал Андрей Казак, примостившийся на прочном деревянном помосте. Удары его были размашисты, из-за плеча, и такие мощные, что под ногами вздрагивала и гудела земля. Каждый удар молотка как бы завершал музыкальный аккорд, и сейчас же с напевного молоточка кузнеца начинался новый. Казалось, кузнецы не железо куют, а со знанием дела, вдохновенно подбирают заветный ключик к какой-то удивительно бойкой, веселящей душу мелодии.

Подручными у старого кузнеца были близнецы Торбины — Петр и Павел. Во время отступления Советской Армии братья раздобыли снаряд и принялись вскрывать его. Снаряд разорвался. Павлику оторвало правую руку почти по локоть, Петру — кисть левой. Операцию сделал им военный хирург, проезжавший с госпиталем через шахтный поселок.

Петьке и Павке исполнилось по шестнадцать, но, когда спрашивали, сколько им лет, братья в один голос отвечали:

— По двадцать на Петра и Павла стукнет, — и, как бы наперед отвергая всякие сомнения, добавляли: — А что, скажете, нет?!

И им верили. Это были рослые, крепкие хлопцы.

Забойщик Кондрат Торбин ушел на фронт до того, как случиться беде с его сыновьями. На днях Шугай встретил его жену Прасковью, высохшую женщину с увядшими глазами. Она рассказала, что ее Кондрат лежит в госпитале и скоро вернется домой. Слезы не дали ей говорить. Николай Архипович, выжидая, пока она успокоится, думал: «Эге, как ее потрепала жизнь».

— Пишет, что без одной ноги вернется, — опять заговорила Прасковья, — а того не знает, что у нас в доме уже двух рук нет. Я ведь ему ни словечка про Петьку и Павку не отписала. Вот и выходит: было в доме три мужика, а теперь и двух целых нет, — и пошла, спотыкаясь, прижимая конец платка к глазам, ничего не видя перед собой.

Во время оккупации Николай Архипович как-то по другому воспринимал людское горе. То была просто нищета, унижение, оскорбительное существование человека. Оно было общим. Такой жизнью жил и сам он. Постепенно свыкся со всем. Да и не до того было, чтоб присматриваться, как кто живет. Все жили одинаково худо. А теперь, когда, казалось, надо бы радоваться и было чему радоваться, почти в каждый дом непрошенно, нежданно ломилось горе за горем, беда за бедою.

В поселок все чаще стали приходить похоронные. Прежде, бывало, как дорогого гостя встречали письмоносца. Теперь же, когда он стучался в дверь, у каждой солдатки отнимались ноги от недоброго предчувствия. При встрече с почтальоном и на сердце Николая Архиповича становилось тревожно. Единственный сын Григорий в первые дни войны ушел на фронт, и с той поры ничего не слышно о нем — жив ли, здоров…

Все это бременем ложилось на душу.

V
Шугай, можно сказать, дневал и ночевал на шахте. Появлялся домой в полночь, наскоро съедал приготовленное и заваливался в постель. Вставал рано, не спеша одевался, отвечая на вопросы жены или что-нибудь рассказывая.

— Ну вот, Ксюша, и подоспела пора окунуться в шахту, — говорил он. — Молодцы наши ковали, такую клеть соорудили!..

— А куда же опускать вашу клеть, ствол-то захламлен, — вставила жена.

— Спустимся — узнаем, может, там хламу того — кот наплакал, — самоуверенно говорил Николай Архипович.

Слушая его, Ксения Парамоновна в душе радовалась за мужа: изнуряющая работа все же не погасила в нем прежних сил, энергии, доброй радости. Чутьем своим угадывала: сегодня он не оттого по особенному радушен и словоохотлив, что в кузнице смастерили какую-то клеть. Подошла ближе, пристально посмотрела на него своими всегда затуманенными материнской скорбью глазами.

— Знаешь что-нибудь о Грише, Коля?

Николай Архипович обнял жену за плечи, привлек к себе.

— Говорят, Гриша наш жив-здоров, — сказал он не совсем уверенно. — Пришел с фронта сын Дудки Данько. Горняков стали отпускать налаживать шахты. Данько воевал вместе с Гришей в одной части, виделся с ним. С Гришей ничего, говорит, жив и не ранен…

Ксения Парамоновна оторвала от его груди лицо, и он увидел в ее увлажненных глазах ясный радостный свет.

— Чует мое сердце, что наш Гриша живой, — проговорила она задумчиво, чуть слышно, — я каждое утро и вечер за него молюсь… — Плечи ее вздрагивали от сдержанного рыдания. Немного успокоившись, сказала: — Ты, Коля, приведи к нам Данька. Поговорить бы с ним…

По дороге на шахту Николай Архипович думал о словах жены: «Я за него утро и вечер молюсь…» Это было удивительно и ошеломляюще неожиданно. Он никогда не видел, чтобы жена крестилась или била поклоны. Да и молиться-то не было чему: в доме ни теперь, ни прежде не держали даже плохенькой иконки. Правда, старуха Агафья Павловна, покойная мать Ксении, хранила у себя под подушкой небольшую, величиной в ладонь, темноликую иконку — родительское благословение, но незадолго до того как умереть старухе, она и ту, единственную, поколола на мелкие дольки и выбросила в печь. Случилось это в день смерти пятилетней внучки Любаши. Старуха дни и ночи, не смыкая глаз, ни на шаг не отлучалась от своей любимицы, нашептывала молитвы, время от времени осеняя иконкой, прикладывая ее к пылающим детским губам. Но ни что не помогло, Любаша умерла. С той поры умерла в старухе и вера в бога.

И после всего этого — молитвы Ксении…


К дугам люльки прицепили канат, перебросили через шкив, укрепленный над самым центром шахтного ствола, другой конец протянули к лебедке.

Люльку сначала наполнили балластом. Стальной канат звенел от натуги, как струна. Но люлька благополучно достигла уровня воды в стволе и поднялась на-гора.

— Все в порядке, — обрадованно сказал Шугай, — очередь за мной.

— Ты там поосторожней, Николай Архипович, — предупредил его Королев, — чуть что — сигналь, мы тебя сразу вытащим.

Подошел кузнец Недбайло.

— Может, возьмешь с собой Казака или еще кого?.. Одному-то как-никак моторошно.

Шугай помолчал и влез в люльку.

Освещая вокруг себя фонариком, Шугай медленно спускался в темный, пахнущий застоявшейся погребной сыростью шахтный ствол. Люлька, раскачиваясь, цеплялась и билась о расстрелы, запутывалась в оборванных канатах, в электропроводке, а когда коснулась деревянного полка горизонта 220, Шугай дернул за веревку, дал наверх сигнал «стоп». Не выходя из люльки, посветил фонарем перед собой. Рудничный двор сплошь был залит водой. То, чего Шугай больше всего опасался, сбылось. Вспомнил единственный насосик, который день и ночь старательно выкачивал воду из шахты, и сердце его тревожно сжалось: не управиться ему одному! Волоча ноги по воде, повел фонарем вокруг. Свет вырвал из темноты мрачно нависший железобетонный свод, черную, жуткую своей подстерегающей неизвестностью пасть штрека. Когда-то из него, весело перемигиваясь яркими огнями фар, выкатывали юркие электровозы с составами, груженными углем. Теперь здесь властвовала зловещая тишина.

Николай Архипович, борясь с леденящим страхом, продвигался осторожно, знал: где-то должна быть заложена взрывчатка. Но где? На рудничном дворе он ничего подозрительного не обнаружил.

Прошел шагов двадцать, как вдруг заметил: из глубокой глухой выработки, где находились насосы, широким потоком лилась вода. Прошел почти по колено в воде в глубь выработки. Насосы были затоплены. Решил: надо, пока не поздно, вызволять. А как это сделать? Ведь насосы намертво прикреплены к рельсам. Но они нужны позарез. В теперешнее время их, как говорится, днем с огнем не найдешь и ни за какую цену не купишь. Не успел он подумать об этом, как почувствовал легкое головокружение. Газ! Шугай поспешно выбрался обратно в штрек. Глубоко, облегченно вздохнул. «Вот и вызволяй их, — с огорчением подумал он о насосах, — без респираторов черта с два что-нибудь получится, а на шахте — ни одного исправного». Подошел к лазу, который вел в угольную лаву, забрался в нее. Поднял над головой фонарик. Острый луч высветил сплошную рваную стену каменных глыб. Лава была завалена. Этого и надо было ожидать: простояв много дней без продвижения, ненадежно закрепленная, она сама по себе обрушилась.

Спустя несколько минут он тем же путем побрел обратно к рудничному двору. Нагибаясь, протиснулся в узкий обходной ходок. Кепка, зацепившись за что-то, слетела с головы. Осветил кровлю — и ужас в мгновенье сковал все тело: провода! Целая паутина проводов. А вдоль стен ходка на незначительном расстоянии один от другого разложены небольшие ящики из потускневшей жести. Шугай не сделал больше ни шагу: под рельсами и под воздухосборником — всюду могла быть взрывчатка. Чутко прислушался, и ему почудилось, как в темноте что-то настойчиво и неумолимо отсчитывает секунды. Возможно, до страшного взрыва осталась какая-нибудь минута, две… Огромным усилием он все же поборол в себе страх и еще раз осветил провода, стараясь разобраться в их путанице. Николай Архипович проследил за двумя, параллельно тянущимися откуда-то из глубины ходка к ящику, и ему показалось, что провода оборваны. Не веря самому себе, еще зорче пригляделся: провода действительно были перерезаны. Сделал несколько осторожных шагов ко второму, третьему ящику — та же картина. Что за чертовщина! Неужели провода обрезали сами немцы? Но этого не могло быть. Он вспомнил, как в поселке говорили, что гитлеровцы силой затянули в шахту сторожа Чубука, чтоб тот сопровождал их. И у него мелькнула мысль: может быть, это его, шахтного сторожа, работа? Но как мог Чубук обезвредить мины, когда за каждым его шагом следили немцы. Но пусть даже все это дело рук старика, тогда где он сам, почему не дал о себе знать? Ведь Чубук опытный горняк, без света, по воздушной струе мог отыскать ход к стволу или шурфу. Нет, что-то не то.

В голове все спуталось, пошло кругом.

Николай Архипович еще раз осмотрел заминированное место и стал осторожно выбираться из ходка. Надо немедленно ехать в город и обо всем доложить начальству.

Он уже собрался войти в клеть, как вдруг почудилось, вроде б кто-то пробежал совсем неподалеку. Круто обернулся — и сердце его будто окунулось в ледяную купель: в свете фонаря он увидел, как чья-то тень скользнула по мокрому железобетонному своду и тут же исчезла.

— Кто такой?! — невольно вырвалось у него. Голос прозвучал басовито, гулко, как в пустой бочке. Но никто не отозвался. Николай Архипович с минуту не мог прийти в себя. Ноги одеревенели и словно приросли к земле. Что за человек, чья тень?.. Возможно, то был дед Чубук? Если в самом деле он, то чего б ему прятаться?

Шугай почувствовал, что не в силах оставаться один, поспешно влез в люльку и дернул за веревку, — качать!..

Не заходя домой, он на попутной машине отправился в город. А спустя некоторое время возвращался с двумя саперами — молодыми солдатами. Всю дорогу Шугай не переставал думать о разговоре с управляющим трестом Чернобаем. Все время ждал, что управляющий вот-вот спросит: как же это ты, Николай Архипович, проворонил, не выполнил задание своего партизанского вожака, кто-то другой обезвредил мины. А ведь это ответственное дело было поручено лично тебе. Но Чернобай ни словом не обмолвился. Или не знал о таком задании подпольной группы, или просто умолчал, решил отложить разговор до более подходящего случая.

Шугая угнетало не то, что не он обезвредил мины. Ему было нестерпимо обидно и больно, что, видимо, на него не особенно надеялись, не полностью доверяли и кем-то подстраховали.

С вожаком подполья Шугай никогда не виделся с глазу на глаз. Знал только его кличку — Бесстрашный. Задание от него получал через связного — девушку-железнодорожницу со станции Ясиноватой. При встречах в условленном месте она называла себя Любой. От нее узнавал, как развертываются события на фронтах, через нее получил и последнее задание. Это было незадолго до ухода немцев из Красногвардейска. Никто еще не знал, заминируют ли они шахту, но это само собой подразумевалось, и Шугай был предупрежден, что к этому надо быть готовым каждый день, каждый час. Одним словом, он промедлил, упустил ответственный момент.

Шугай показал саперам заминированное место, а сам пошел по штреку, куда, как ему почудилось, метнулась чья-то тень. Светя себе фонарем, он шагал медленно, словно опасаясь, что вот-вот перед ним откроется пропасть. Прошел шагов сто, завернул в конюшню — довольно просторное помещение, выдолбленное в породе. С потолка пышной бахромой свисала пропитанная угольной пылью паутина. Когда-то здесь стояло до десятка лошадей. Шумный народ, коногоны, каждую смену впрягали их в шахтные вагонетки и с гиком и лихим свистом летали по штрекам. В конюшне еще сохранился стойкий запах конского пота.

Шугай еще походил по штреку, по-хозяйски ко всему присматриваясь, а из головы не выходила промелькнувшая перед глазами человеческая тень, ящики с зарядами, оборванные провода… Ведь все это не случайно и не сон же в конце концов. И он окончательно уверился, что в шахте, видимо, давно скрытно жил специально подосланный Бесстрашным человек, который и сделал свое дело.

Солдаты, соблюдая осторожность, выносили из ходка в штрек жестяные ящики. На шпалах узкоколейки кто-то неподвижно лежал. Шугай посветил фонарем и узнал шахтного сторожа Чубука. Он был мертв.

— Где нашли?

— Да там же, где и ящики, — пояснил солдат.

Для Шугая теперь было ясно, что не Чубук порезал провода. Чтоб не поднимать живого свидетеля на-гора, немцы просто пришибли старика.

Кто же предупредил катастрофу?..

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Дома Королева ждала большая радость. Приехала мать, и с ней молодая женщина. Мать ласково называла ее то Тонечкой, то «солнышком». После первых волнующих минут встречи уселись за стол. Татьяна достала из рюкзака консервы, вяленую рыбу, хлеб и в завершение торжественно водрузила в центре стола поллитровку «Московской». Остап Игнатьевич от великого удивления прокашлялся в жесткий кулак и нетерпеливо поерзал на табуретке.

— Ну а посуда твоя, Игнатьевич, — сказала Арина Федоровна. — Везти стеклянки из Караганды не было расчета.

Старик засуетился, заговорил:

— Такого добра хватает, Аринушка… Этот грабитель, — с затаенной улыбкой на строгом лице взглянул он на Тимку, — когда удирали немцы, всего понатащил. Даже бороды приволок. — Подошел к деревянному сундучку, открыл его, показал несколько париков и царский халат, вытканный золотой фольгой.

— Я же тебе говорил, деда, что все это Годунова, — наморщив лоб, обиженно сказал Тимка.

— Какого еще Годунова? — удивился Остап Игнатьевич.

— Царя Бориса, какого же еще, — и, глядя то на Арину Федоровну, то на Татьяну, словно в свое оправдание, пояснил: — Все это немцы в нашем клубе заграбастали. Хотели, видать, отправить в Германию, даже в ящики упаковали, да не успели.

Арина Федоровна обняла паренька, погладила его голову.

— Умница. Все это наше, пригодится…

Остап Игнатьевич извлек из сундучка граненые рюмки, вилки. Тимка принес из подполья полный полумисок капусты и малосольных помидоров.

Когда выпили за приезд, Арина Федоровна рассказала о Караганде.

Слушая ее, Сергей вглядывался в дорогие материнские черты. Как же ты исхудала, состарилась, родная! Последний раз он видел мать, уезжая на фронт. Тогда она была, как теперь казалось Сергею, еще совсем молодая — ни одной резкой морщинки на смуглом суровом лице. Собирая сына в дорогу, она не пролила ни единой слезинки, была сосредоточенная, серьезная, будто собирала сына не в далекий путь, твердо веря, что расстаются они ненадолго. На перроне вокруг нее суетились, разноголосо перекликались, шумели люди, а она, выпрямившись, стояла оцепеневшая. А когда эшелон тронулся, вдруг вся встрепенулась, но не сошла с места, только прощально вскинула высоко над головой дрожащую руку. Такой мать и осталась в памяти Сергея — сильная, гордая, любящая.

С той поры прошло каких-нибудь два года, но, видимо, это много для стареющего человека. Глубокие морщины избороздили ее сильно похудевшее лицо, увяли иссеченные тонкими морщинками когда-то полные губы. Но мать не гнулась, ходила бодрая, прямая. Движения ее по-прежнему были уверенные, нетерпеливые; живые темно-серые глаза смотрели все так же напористо и молодо.

Татьяна больше молчала, часто задумываясь. В ней действительно было что-то от солнышка. Подстриженные светло-русые волосы, голубые глаза, прозрачные, точно размытые, мелкие веснушки на чуть впалых щеках, прямые белесые брови и только ресницы смолянисто-черные от въевшейся угольной пыли. В ее лице просвечивалась какая-то грустная, как бы притаившаяся красота.

Татьяна вместе с матерью работала в Караганде на одной шахте. Мать — бригадиром забойщиц, Круглова — горным мастером. До войны она жила на Луганщине. Там у нее была семья: муж — горный инженер и пятилетний сынишка Васик. Муж в первые же дни войны ушел на фронт и вскоре погиб.

По дороге на восток эшелон, в котором ехала Татьяна с сыном, немцы расстреляли с воздуха. Васик был тяжело ранен и умер на руках у матери. Приехав в Караганду, Татьяна сразу же попросилась на фронт, но людей, знающих горное дело, не хватало, и ее направили работать по специальности.


Дом разделили на две половины — мужскую и женскую. В одной комнате поселились Остап Игнатьевич с Сергеем и Тимкой, во второй, которая поменьше, Арина Федоровна и Татьяна. Вскоре после приезда Круглова была назначена главным инженером шахты.

С приездом Арины Федоровны в квартире стало по-домашнему хлопотно и шумно. Раньше всех уходили на работу Остап Игнатьевич, затем Сергей и Татьяна. В обязанности Арины Федоровны входило стряпать еду и постоять час-другой в очереди за продуктами.

Когда, бывало, Сергей или Татьяна забегали домой поесть, то редко заставали мать. По обыкновению, на столе стояла завернутая в теплый шалевый платок кастрюля с картошкой в мундирах или супом из пшеничной крупы и рядом записка: «Ешьте, я ушла…» Когда ушла, по какому делу, никому в доме не надо было объяснять. Ясно было: ушла по делу. А дел у Арины Федоровны с каждым днем становилось все больше.

Потомственная горнячка, она была из тех редких женщин, в которых любая беда, постигшая окружающих ее людей и ее самую, никогда не приводит в уныние, а лишь возбуждает энергию. Еще до революции и в трудные годы первых пятилеток она работала наравне с мужчинами откатчицей, насыпщицей породы и даже забойщиком. Когда мужа привалило в шахте, это несчастье как-то даже укрепило ее, удвоило ее силы. Вскоре о ней говорили как о лучшей стахановке-общественнице. Работая в шахте, она возглавила санитарную комиссию домохозяек-активисток по благоустройству рабочих поселков, общежитий. Группа энергичных бывалых женщин совершали «налеты» на столовые, буфеты, магазины, проверяли, контролировали, наводили законность и порядок. За внимание к горнякам, за душевную заботу о них ее стали называть матерью.

Возвращаясь из Караганды, Арина Федоровна знала, что немцы много бед натворили на родной земле, но то, что увидела, превзошло все ее ожидания. В дороге она часами простаивала у раскрытой двери товарного вагона. Перед ее глазами проносились развалины станций, разрушенные города и заводы, заросшие бурьяном необозримые поля. И ее родной поселок не обошла война. Коммунар лежал в пепелищах и развалинах. В первый же день приезда она побывала в квартирах, в землянках. Многих прежних своих знакомых Арина Федоровна узнавала с трудом. Поблекли, состарились молодые женщины и даже девушки. Все ходили в заштопанной рвани.

В старом заброшенном бараке, служившем до войны хозяйственным складом, теперь жили бессемейные женщины и девушки. В нем ни коврика, ни цветов, ни зеркала, без чего прежде трудно было представить рабочее жилье. И она вспомнила прежние годы, когда созданные ею бригады домохозяек-активисток благоустраивали рабочие поселки, создавали уют в общежитиях. Но теперь не было домохозяек. Все женщины были заняты работой. И все же ей удалось уговорить некоторых солдаток, и они пошли по квартирам, собрали простыни, наволочки, скатерки. Когда все это принесли в общежитие, обитательницы его ахнули от удивления: где раздобыли столько добра! Вскоре в поселке появилась и свой библиотека. Стоило Арине Федоровне поговорить с Тимкой, как уже на другой день он с группой школьников обошел все дворы и собрал много разных книг. Ребята находили их на чердаках, в сараях. Во время оккупации людям было не до книг.

Арина Федоровна чуть ли не каждый день бывала у начальника шахты, об одном просила, другое требовала.

— Зима не за горами, а школа — одни развалины. Копошатся в них бабы и ребятишки. А что толку?.. Подбрось двух-трех каменщиков.

Шугай вздыхал. Арина Федоровна хорошо понимала, как трудно приходится начальнику шахты. Разных дел — пропасть, а умелых рук не хватает, и взять их негде. Нет и строительного материала. Куда ни кинься — гвоздя не раздобудешь, не говоря уж об оконном стекле, кирпиче или шифере. Но никто не сидел без дела. Люди допоздна, словно муравьи у разоренного гнезда, копошились на шахте, у своих жилищ, благоустраивались, как могли. Не зимовать же под открытым небом. Но нельзя оставаться без школы, без дома для сирот, а их немало. Пока не похолодало, детишек раскрепили по чужим семьям. А нагрянет зима, тогда как быть? Кто за ними присмотрит, если с утра до позднего вечера все заняты на работе?

Шугай терпеливо выслушивал Арину Федоровну, мучительно думая, как все же уважить ее просьбе. А знал: уважить надо, без школы, без детского дома никак не обойтись.

— Ладно, мать, — словно решившись на невозможное, наконец говорил он. — На худой конец одного каменщика выделю, сорву с самого что ни на есть важного объекта. Но учти: как только сколотит добрую бригаду, сейчас же заберу обратно.

Теперь, когда на строительство пришел опытный каменщик, сколотил бригаду из женщин и подростков, не хватало камня, глины, песка. Договорились, пока совсем не испортилась погода, возить строительный материал из заброшенного степного карьера. Мобилизовали местный транспорт: тачки, тележки, возки. Одни были на колесах, снятых с лобогреек, другие на деревянных, ошинованных и неошинованных. Встречались и на резиновом ходу — на скатах от мотоциклов, легкие, бесшумные. Их называли в шутку «лихачами». Весь этот разноликий, поистине всенародный транспорт еще совсем недавно колесил по дорогам и проселкам Украины. И теперь, после освобождения, продолжал нести свою безотказную службу. Ни свет ни заря тачечники — женщины, старики, дети выстраивались в длинную вереницу вдоль улицы. Обоз до позднего вечера, при любой погоде — в жару и слякоть — двигался от шахты к каменному карьеру и обратно.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Королев во время работы иногда хватался за раненую руку и, чтоб унять боль, с минуту топтался на месте. Было обидно, что он, в общем-то здоровый человек, не может, как другие, выполнять тяжелую физическую работу.

Шугай не раз говорил ему, чтоб не брался не за свое дело, берег руку. Но сидеть без дела не было сил. В поселке и на шахте от зари до зари люди что-нибудь да делали. Не мог же он, в самом деле, оставаться сторонним наблюдателем. И Королев, насколько хватало сил, работал, иногда подпрягался к тачке, видя, как тяжело ее, груженную камнем, тащить ребятишкам и женщинам. На шахте называли Королева парторгом, хотя он пока еще не был избран им. Когда несколько дней тому назад на «Коммунар» заехал управляющий трестом Чернобай и Шугай представил ему Королева как парторга, тот даже не удивился, только спросил, сколько коммунистов на шахте. Их было всего пять человек. Чернобай передернул бровями, маловато, мол, и сказал, что избрание парторга — формальная сторона дела. Горком не будет с этим тянуть, а без руководства шахту оставлять нельзя, иначе скоро не жди угля.

Королев почти никогда не успевал сделать все, что намечал на день. Где бы он ни появлялся, его останавливали разные люди с личными и неличными делами. Он терпеливо выслушивал каждого. Уйти от человека, ничего не посоветовав ему, он не мог и не умел не потому, что его что-то обязывало, а потому, что так понимал свою должность в жизни — выслушивать людей, помогать им. Это пришло к нему, когда он еще был партгрупоргом на участке, а затем — политруком роты на фронте. И сегодня чего только не было! И насчет оконных стекол была просьба, и насчет продовольственных карточек. И насчет школы матери волнуются: время б детишкам за учебники браться, а в поселке ни одного учителя.

Придя домой, Королев долго не мог уснуть от переутомления и неразрешенных вопросов.

Сегодня он задался целью побывать в бригаде Варвары Быловой. Но мешали неотложные дела, а когда наконец собрался, было уже поздно. Только он вышел на окраину поселка, со стороны шурфа показалась бричка с людьми. Стоя на ней, Тимка сдержал лошадь, весело крикнул:

— Садитесь, дядя Сережа, с ветерком прокачу!

С брички спрыгнула на землю женщина, махнула вознице рукой: поезжай, мол, сама дойду.

И бричка покатила дальше. Женщина подошла к Королеву:

— Здравствуй, Сережа, — застенчиво улыбаясь, сказала она, — знала, что приехал, а увидеться только теперь довелось. Из шурфа, считай, не вылазим.

Королев задержал ее жесткую сильную руку в своей.

— Здорово, Варюха, — вспомнил он, как все на шахте когда-то называли плитовую Былову. Смуглый загар густо покрывал ее лицо, грубоватое, но красивое своей прямотой и строгой живостью сине-серых глаз.

— Жив-здоров, — радовалась она за него, — и я, как видишь, цела осталась. Только… — и не договорила.

Они молча пошли вдоль улицы. Вспомнили своих близких и знакомых. Одни эвакуировались, другие ушли из поселка уже при немцах, а теперь где они и что с ними — неизвестно. Варя рассказала о своей подруге — машинисте электровоза Тамаре Чурсиной. Вместе с родными она уезжала на восток, затем уже при немцах появилась на «Коммунаре» и опять куда-то исчезла. Одни считали, что ее вместе с юношами и девушками угнали в Германию, другие — будто бросили в шахтный ствол на Каменке, куда жандармы бросали живыми неугодных им людей.

— О тебе часто вспоминала, Сережа. Адрес твой все хотела узнать.

Королев промолчал. Ему не легко было вспоминать о Тамаре…

Когда проходили мимо землянок, ютившихся на пустыре в высоких бурьянах, навстречу им вышла женщина с надвинутым на глаза платком, босая. Не поднимая лица, прошла мимо. Королев хотел было окликнуть ее, но Варя удержала его, слегка дернув за рукав. Выждав, пока женщина отойдет шагов на десять, Варя спросила:

— Узнаешь ее?

— Кажется, Аграфена Пушкарева?

Варя кивнула и сказала:

— Она не отвечает, когда с ней здоровкаются. И вообще ни с кем не разговаривает.

И стала рассказывать. Недавно Аграфена получила письмо от мужа фронтовика. Муж поносил ее самыми ругательными словами, будто при немцах Аграфена жила в свое удовольствие, а детишек морила голодом. Женщина не вынесла обиды и решила наложить на себя руки. Спасли ее случайно, когда она уже накинула на шею петлю.

Королев не от Быловой первой услышал о нелегкой судьбе этой женщины. Слушая, думал: «А почему же о себе ничего не рассказываешь?..» А знал, что у Вари жизнь во время оккупации сложилась нелегко и тревожно.

…Приехала она на шахту вместе с овдовевшим отцом двенадцатилетней девочкой. Здесь закончила семилетку и стала работать плитовой. Во время налета немецких бомбардировщиков тяжело ранило ее отца, и Варя вынуждена была остаться с ним. Отец уговаривал дочь, чтоб уезжала — все равно ведь ему не подняться. Но она оставалась непреклонной.

Отец умер на второй день после вторжения немцев. Варя сама вырыла могилу, сбила гроб и на тачке свезла его на кладбище. Вернувшись домой, сразу же засобиралась в дорогу на свою Кировоградщину. Погрузила в тачку узлы, прикрыла их старой рядюжкой, натянула на себя что похуже и рушила со двора. Когда уже выезжала из поселка, неожиданно из-за угла навстречу ей вышел Шугай. Она уже знала, что десятник пошел в услужение немцам, и у нее замерло сердце: надо же случиться такой встрече! Шугай придержал тачку рукой, огляделся, сказал негромко, но властно:

— Вернись-ка домой, Былова.

— Вы не имеете права задерживать. Куда захочу, туда и поеду.

Шугай крепко сжал ее руку.

— Не шуми, — припугнул он. Вынул из нагрудного кармана маленькую книжицу с черной свастикой и поднес к ее глазам.

Не подчиниться было нельзя. Она круто повернула тачку и покатила обратно к своему дому.

Десятник сам снес вещи в квартиру, тачку вкатил в сарайчик, где были заготовлены на зиму уголь и дровишки. Все делал молча, по-хозяйски деловито, будто у себя дома.

Пока Шугай возился с тачкой, Варя пошла в комнату, и первое, что пришло ей в голову, — закрыть за собой дверь на замок. Но у нее не хватило решимости, и она замерла посредине комнаты в тревожном ожидании. Он вошел без стука, надежно закрыл за собой дверь, раз и другой повернув ключ в замке.

— А теперь, Варюха, поговорим всерьез, — сказал он, основательно, словно надолго, усаживаясь на стуле…

Спустя несколько дней плитовая Варвара Былова появилась на шахте. Все знали, какое горе постигло девушку. Не случись с отцом несчастья, она бы давно была в далеком тылу. Когда ей советовали уйти из поселка, она сумрачно щурила свои сине-серые глаза и упрямо говорила:

— Никуда я от своегобатьки не уйду. Тут он помер, тут и мне доживать свой век.

Работала она забойщицей. Ее фотокарточка рядом с другими появилась на доске «За трудовое усердие». Доску с согласия коменданта на шахте учредил штейгер Шугай.

Случалось, комендант являлся на шахту с подарками. Всех, кто был удостоен доски «За трудовое усердие», он оделял русской махоркой. Забойщице Быловой однажды преподнес пудреницу и губную помаду. С того дня Варя каждый раз являлась на смену с сильно напудренным лицом и густо накрашенными губами. Все догадывались, что делает это она нарочно, чтобы вызвать смех, но комендант, довольный, говорил:

— Гут, фрау. Очень корошо, девучка!

Вскоре в «Донецком листке» появилась корреспонденция с фотографией горнячки Варвары Быловой.

Случалось, к коменданту приезжали гости. Германское правительство разрешало въезд на завоеванные территории избранным своим соотечественникам и соотечественницам, чтоб могли воочию убедиться, каким богатством владеет теперь Германия.

Крюгер никогда не упускал случая показать им настоящую русскую девушку. Придя в нарядную, гости окружили забойщицу, засыпали ее вопросами. Варя, вымученно улыбаясь, охотно позировала перед фотообъективами.

У шахтного ствола круглосуточно дежурили полицейские. Они придирчиво строго обыскивали всех, кто входил в клеть. Искали спички, табак, а у тех, кто поднимался на-гора, — взрывчатку. Доступ к ней имел один штейгер. Полицаи обыскивали и его, на что он нисколько не обижался.

Выйдя из шахты, покорно подходила Варя к полицейскому. Когда по ее груди, по бедрам скользили грубые мужские руки, у нее немело все тело, цепенели пальцы, сжатые в кулаки, но она не сходила с места.

Вскоре Варя узнала, что одного молодого полицейского зовут Трофимом Комаровым. Он показался ей застенчивым и робким. Однажды она не вытерпела и полушутя, полусерьезно пригрозила ему:

— Знала б я твою жинку, все б дочиста рассказала, как ты тут чужих девок обхаживаешь.

— А у меня, душенька, жинки нету. Не обзавелся, война помешала.

— Здесь нету, — зло передразнила его Варя, — а дома небось и жинка, и детки. Все вы, кобели, одной масти.

— Вот крест святой, не женатый я, — нисколько не обидевшись на ее грубость, серьезно сказал парень.

— Что ж, выходит, специально напросился в обыскальщики, чтобы подыскать себе дружину, — съязвила Варя. — Тогда получше щупай, а то как бы промашку не дал.

Парень рассмеялся:

— Да ну тебя к лешему, — махнул он на нее рукой, — дьяволица, а не девка.

Узнав, что Комаров попал в полицейские не по своей воле, а по мобилизации, Варя осторожно поинтересовалась:

— А чего ж красные тебя не мобилизовали?

— Годами не вышел, — виновато сказал Комаров.

— Добровольцем бы пошел.

Парень ничего ей не ответил, а Варя больше никогда уже не возвращалась к этому разговору.

Как-то молодой полицай, будто за что-то рассердившись на Варю или заподозрив в чем-то, особенно старательно всю ее обыскивал.

Белобрысое лицо его раскраснелось, на разгоряченном лбу выступили росинки пота.

— Хороша ты, душенька, — сказал он, затаенно вздохнув.

— Есть получше, Троша, — многообещающе улыбнулась ему Варя.

— Ты не шути, я серьезно.

Варя вроде б задумалась и неожиданно спросила:

— Так что будем делать, Троша? Целоваться — и по рукам?

Парень совсем сконфузился, не понимая, все еще шутит с ним девка или говорит серьезно.

— По душе ты мне, Варюха, — сказал он, понизив голос.

Варя сделала смущенный вид, ничего не ответила и ушла.

С того времени Комаров никогда не обыскивал Варю, стесняясь прикоснуться к ней. Он чувствовал себя счастливым, когда девушка хоть на минутку задерживалась, заговаривала с ним.

В дни дежурства Комарова Варя без особенного риска выносила из шахты два-три патрона взрывчатки, а потом прятала в условленном месте в поселковом сквере. Там патроны кто-то забирал, а кто именно — Варе не было известно. Знал об этом один Шугай, но он ни разу не обмолвился словом, и сама Варя не спрашивала у него, понимала: раз он молчит, значит, так надо.

Однажды прошел слух, что на перегоне между станциями Ясиноватая — Авдеевка был подорван и пущен под откос эшелон с военным снаряжением. Варя впервые за несколько долгих месяцев изнуряющего труда, постоянных опасений и тревог пережила настоящую радость.

С той поры шахту «Коммунар» все чаще стали навещать непрошеные гости из полевой жандармерии. Как-то в день взрывных работ они окружили подъем и со всеми строгостями принялись обыскивать всех, кто выходил из клети. На этот раз Шугай не передал Варе патронов. Видимо, кем-то был предупрежден об очередном налете.

Как только она поднялась на-гора, к ней подошел жандарм. Варя была, как и все шахтеры, одета в испачканную углем, промокшую спецовку, кепка поверх косынки задом наперед. Жандарм принялся было обыскивать ее. Варя вскрикнула и отшатнулась.

— Я есть фрау!.. — в испуге уставилась она на него своими блестящими на черном лице глазами.

Жандарм смешался было, но тут же подозрительно сощурился, усмехнулся и опять потянулся рукой к девушке. Другой жандарм остановил его.

— Фрау, ком, — каким-то странным бабьим голосом повелительно позвал он.

Варя пригляделась и узнала в жандарме женщину. На ней была такая же, как и у всех жандармов, щеголеватая форма, только вместо каски — фуражка с высокой тульей. Из-под нее выглядывали завитки жестких медно-красных волос; лицо в припудренных фиолетовых угрях. Встретившись с холодным сверлящим взглядом, Варя почувствовала недоброе. Фрау брезгливо, двумя пальцами, взяла ее за рукав, повела по эстакаде. За поворотом придержала шаг, приказала:

— Раздевайся!

Варя непонимающе, в тревоге, посмотрела на нее.

— У меня ничего нет, — быстро проговорила она и для убедительности вывернула карманы. Из них просыпались кусочки угля.

Немка принялась сама расстегивать на ней брезентовую куртку. Пальцы фрау срывались на отсыревших пуговицах. Одну пуговицу ей все же удалось отстегнуть. Принимаясь за вторую, сломала длинный отполированный ноготь, ахнула, как будто обо что-то укололась, и схватилась за кобуру. Глаза ее вспыхнули.

— То есть мой приказ, раздевайся!

Варя нехотя сняла куртку, сбросила с головы кепку. Видя, как не спеша, через силу все это делает она, немка одним нервным движением сорвала с Вариной головы косынку. Густые, темно-каштановые волосы волнами растеклись по крутым плечам. Все в сеточке мелких морщинок глаза фрау просветлели.

— Кароша девучка! Ошень короша, — перебирая нервными пальцами ее мягкие волосы, будто самой себе, с умилением бормотала она. Затем стала торопливо расстегивать ей блузу. Варя, вздрогнув, цепко перехватила ее руку.

— Что вы делаете? У меня ничего нет!

Морщась от боли, фрау вырвала руку из Вариной крепкой руки и выхватила из кобуры крохотный, похожий на игрушечный, блестящий пистолет. Варе хотелось вырвать его и съездить им по напомаженной морде, но только отступила на шаг, чувствуя, как от стыда и бессильной злобы дрожит все тело. В какое-то мгновенье она поняла, что сопротивляться безрассудно, этим только навлечешь на себя подозрения. Ведь обыскивают не только ее одну.

Когда фрау снова приблизилась к ней и свободной рукой принялась ссовывать с ее плеч блузу, Варя огромным усилием воли взяла себя в руки и уже покорно стояла на месте. Обнажив по пояс девушку, фрау опять заулыбалась. Она медленно обошла ее, касаясь игольчато-острыми коготками спины, плеч, груди, приговаривая самозабвенно, тихо:

— Красива девучка, ошень, ошень…

Только теперь Варя начала понимать, что это не обыск, а что-то похожее на ее, Варварины, смотрины. «Но зачем это фрау? Какая у нее цель?» — натягивая на себя блузу, думала она. Немка, как будто ее вдруг подменили, обняла Варю за плечи, прижалась к ней и заговорила, заискивающе ласково:

— Оставь ты эту грязную дыру, девучка. Тебя будет любить дойч офицер… молодой, красивый, — с трудом подбирая слова, говорила она, делая картинные жесты. — Будет шоколад, шампанское…

Варя молча подняла с пола косынку, повязала голову, собрав волосы как-нибудь, надела куртку. Когда шли обратно к стволу, немка, по-мужски шагая рядом с Варей, говорила о какой-то красивой жизни, которая ждет ее. Чтобы отвязаться от этой страшной женщины, она чуть было не соврала ей, что заражена дурной болезнью, но вовремя вспомнила: немцы таких не щадят.

У шахтной клети, где жандармы все еще продолжали обыскивать горняков, фрау придержала Варю.

— Завтра в девять утра — машина, ферштейн? — таинственно сказала она. — Ту-ту, девучка…

Варя безотчетно закивала головой.

Она была напряжена до предела и страшно боялась, что ее кто-нибудь окликнет, заговорит с ней. Тогда она не выдержит и разревется.

Варя пошла прямо к Шугаю. Она не подозревала, что у него в кабинете сидит немец. Увидев рядом со штейгером уже пожилого, с выхоленным лицом жандармского офицера, Варя в страхе попятилась было, но Шугай остановил ее.

— Заходи, заходи, Былова, — сказал он приветливо.

Варя нерешительно прикрыла за собой дверь.

— Варвара Былова? — на чистом русском языке спросил немец.

— Наша знаменитость, господин офицер, — не без гордости сказал Шугай. — Да ты подойди поближе, чего стесняешься.

Варя подняла на него глаза, через силу улыбнулась, но с места не сошла. Тогда офицер сам подошел и подал ей руку. Варя, будто испугавшись, спрятала свои за спину.

— Ой, что вы, господин офицер, мои руки грязные.

— Не беда, — с удовольствием, доверчиво улыбнулся тот, не опуская руки. Варя несмело сунула в нее свою.

— В Германии пошла о вас слава. Вы настоящая русская девушка, — говорил офицер с глубокомысленным серьезным лицом. — Вы героиня, Варя. Великая Германия всегда будет благодарна таким русским женщинам, — и еще раз с чувством сжал ее руку.

Когда офицер сел на свое место, Шугай спросил:

— Что у тебя ко мне, Былова?

В самом деле, зачем она пришла? Ах да, все ли у него, Шугая, благополучно? Но об этом сейчас не спросишь.

— Да вот хочу знать, Николай Архипович, зачем обыскивают горняков. Что ищут? — наспех придумала она.

Шугай и офицер переглянулись.

— Думаю, что тебе не обязательно знать, — добродушно усмехнулся Шугай, — иди отдыхай себе спокойно.

На другой день к шахте подкатил новенький «оппель», и из него вышла рыжая фрау в жандармской форме и с ней дородная дама с пышными покрашенными под цвет мореного дуба буклями. Она была одета так, словно приехала на какое-то торжество: в дорогом платье, плотно облегавшем ее мощные, крепкие бедра, с жемчужным колье на обнаженной шее. Вошли к Шугаю, не постучавшись. Небольшая прокуренная комната сейчас же наполнилась запахом тонких духов. Шугай предложил табуретки. Взглянув на них, дамы только брезгливо поморщились и предпочли стоять. Как оказалось, приехали они специально за Варварой. Фамилии ее женщина-жандарм не знала. Жестикулируя длиннопалыми руками, она с трудом выговаривала:

— Варя… Девучка углекоп, ферштейн?..

Шугай сразу же догадался, о ком идет речь, но делал вид, будто ничего не понимает. Тогда вмешалась дама в жемчужном колье.

— Дело вот в чем, господин штейгер, — начала она, опираясь длинным пунцовым коготком мизинца о край стола, — у вас в шахте работает девушка по имени Варвара. Не могли бы вы уступить ее нам? Учтите, это не моя личная просьба, — тут же поторопилась она пояснить, многозначительно щуря глаза. — Девушка нужна офицерам великой армии. Вы сами понимаете, как нелегко им на фронте. В тыл они попадают случайно и ненадолго. Они заслужили того, чтобы хоть один день в их жизни был приятным…

Шугай молча слушал, все более убеждаясь, что перед ним не немка, а его соотечественница. У него сводило челюсти, покалывало под сердцем, но он не подавал вида, был внешне спокоен, подчеркнуто внимателен и вежлив.

— Я понимаю, вам нужны люди, — сочувственно продолжала дама, заметив, что штейгер в явном затруднении что-либо решить. — Теперь рабочих рук не хватает, но разве на одной этой девушке держится ваша шахта? Смешно, конечно! — иронически поджала она яркие губы и поиграла пальцами в колье. — Будем откровенны, господин штейгер: вам нужны физическая сила, грубые люди. Держать же под землей такую прелесть, такое очарование просто грешно.

Шугай, с трудом скрывая негодование, поинтересовался:

— Простите, а вы с этой девушкой говорили, она согласна?

Дама неожиданно рассмеялась. Ее резкий, откровенный смех прозвучал в неуютной грязной комнатушке как-то непривычно и неуместно.

— Вы шутник, господин штейгер, — подавив смех, сказала она, — какая же девушка не согласится поменять угольную дыру на блеск зеркал, на ласку, на наряды, черный хлеб на булочку…

Шугай принялся озабоченно рыться в столе.

— Извините, но я все еще не могу толком понять, о какой девушке вы говорите, — не поднимая лица, спросил он.

Фрау жандарм, прохаживаясь по комнате, вдруг остановилась и в упор, властно посмотрела на него.

— Никс ферштейн?.. — едкая гримаса исказила ее лицо. — Штейгер кляйн, никс понимай, — улыбнулась она своей спутнице и опять властно Шугаю: — Варя, ферштейн?.. Углекоп девучка…

Шугай промолчал. Вынул из стола несколько газет и стал не спеша развертывать их. Нашел корреспонденцию с фотографией Быловой, вопросительно взглянул на женщин:

— Эта Варя вас интересует?

Фрау жандарм наклонилась над фотографией, обрадованная взмахнула руками:

— Она! Варя!.. Правда, красавица?.. Мадам Ковалева!

Ковалева взяла газету и, близоруко щурясь, долго всматривалась в фотографию. То была газета «Донецкий листок». Затем Шугай показал ей немецкие газеты с фотографией забойщицы, присланные из Германии. Он заметил, как оплывшее лицо Ковалевой стало мрачнеть и вдруг враждебно замкнулось. Она перевела вспыхнувший суровый взгляд на фрау жандарм, что-то отрывисто-резкое сказала ей. Немка выпрямилась и замерла в покорной неподвижности. Ковалева еще что-то негодующе пробормотала и, не попрощавшись с штейгером, с завидной для ее полноты проворностью вышла из комнаты. Вслед за ней шмыгнула за дверь фрау жандарм.

Шугай собрал газеты, сунул их обратно в стол, глубоко, с облегчением вздохнул и вытер ладонью вспотевший лоб…

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Осень выдалась на редкость своенравной. Кончался октябрь, а еще не все деревья сбросили листву. После крепких утренников к полдню по-летнему пригревало солнце, и меж полегших сухих трав начинала густо куститься новая изумрудная зелень. На убранных огородах местами зацвели карликовые подсолнухи, в придорожных канавах распустил пунцовые соцветья татарник. В воздухе, густо насыщенном полынью, плыла паутина. Старые люди говорили, что полынь в годы войны особенно удушлива и горька.

В эти дни скупыми и загадочно-тревожными были вести о боях на Мелитопольском направлении. В сводках Совинформбюро сообщалось, что там ведутся бои местного значения. А в это время передовые части других фронтов продвинулись на сотни километров и каждый день все дальше оттесняли врага с Украины. В проходившие через Донбасс воинские части, поредевшие в беспрерывных изнурительных боях, вливались новые свежие силы. Полки и дивизии на ходу пополнялись пожилыми шахтерами, металлургами и совсем еще молодыми парнями, которым к началу войны не было и шестнадцати.

Вскоре в городах и рабочих поселках стали появляться инвалиды войны.

Как-то Королев встретил своего бывшего наставника по врубовой Андрея Горбатюка и не узнал его. В свое время это был гордого вида шахтер, неизменный участник стахановских слетов. На нем была поношенная, без погон, шинель, на ногах выцветшие обмотки. Втянув голову в плечи, он медленно шагал посередине дороги, опираясь на палку.

Горбатюк, казалось, не обрадовался встрече. Безжизненно вяло пожал Королеву руку и даже не улыбнулся, будто они только вчера виделись и говорить им, собственно, не о чем. Твердо собранное в резких морщинах лицо его было угрюмо и малоподвижно. Физическая боль отразилась в обострившихся глазах.

— Слыхал, что ты тут начальство, — сказал он Королеву, словно предупреждая его объяснение, — а меня, братец ты мой, списали по чистой, как когда-то «суливана».

В его голосе не было ни сожаления, ни жалобы. Королев знал, о каком «суливане» говорил Горбатюк. То была первая врубовая машина, завезенная из-за границы — малоподвижная, громоздкая.

Они шли по улице не спеша, изредка обмениваясь короткими фразами. Но постепенно Горбатюк разговорился. Ушел он на фронт в первый же день войны и вскоре был ранен. Отлежался в санбате и снова на передовую. В окопах отморозил ноги.

— Обморозиться в ту пору было — пустяк дела, — рассказывал он. — Стукнул сорокаградусный с заметелями, а мы все до единого в ботинках да обмотках. Сколько ни пляши в окопе — не согреешься. Привезли валенки. Обрадовалась солдатня, да ненадолго, — он угнетенно вздохнул. — В валенках, ясное дело, любой мороз нипочем, а если в окопе под ногами еще какая-нибудь барахлина или клок соломы — совсем добро. Да как говорится: лучше хлеб с водой, чем пирог с лебедой. Отлегли морозы, и в окопах мокрынь. Валенки — хоть выжимай. А тут снова замела сиверка, и из валенцев уже, как ни тужись, ноги не вытащишь. Пальцы очужели, и ты, братец мой, уже не вояка. Держаться на ногах стало невмоготу. Приволок в свою окопину ящик из-под мин, приспособился на нем, чтобы цель видеть, да так, считай, двое суток простоял на коленках. В госпитале оттяпали четыре пальца — по паре с каждой ноги. К тому времени фашисту под Сталинградом уже затянули петлю. Выписали меня — и в маршевую. — Голова Горбатюка еще сильнее дернулась. Он на лету подхватил ушанку, нахлобучил ее до самых бровей и с минуту шел молча. — В первом же бою за безымянную высотку, — продолжал он, немного успокоившись, — фашист с автомата грудь прострелил, а сердце пощадил. Не знаю теперь, благодарить его за это, гада, или проклинать, — насильно улыбнулся и зашелся затяжным кашлем, прикрывая рот ладонью.

На другой день Королев застал Горбатюка у начальника шахты. Они, видимо, о чем-то серьезном разговаривали. Лица у обоих были недовольные, хмурые. Шугай поднялся из-за стола.

— Растолкуй хоть ты, парторг, может, твое слово до него дойдет, — сказал он. — Давай ему работу — и ни в какую. И чтоб непременно в шахте, а того не понимает, что шахта для него сырая могила.

Королев промолчал. Горбатюк сурово сдвинул выцветшие, прямые, как две стрелы, брови, сказал:

— Мне свои болячки, товарищ Шугай, лучше знать.

— Поправляйся, Андрей Константинович, работа для тебя всегда найдется, — сказал Королев.

Но Горбатюк не стал слушать и, недовольный, вышел.

Семья Горбатюка еще в первый месяц войны погибла в собственном кирпичном домике во время бомбежки. Однажды, когда он стоял у его развалин, к нему подошел письмоносец, шустрый старикашка-горбун. Ошеломленный, он сразу не мог вымолвить даже слово.

— Никак Андрей… Константинович? — наконец сдавленно пробормотал он. Нераспечатанный конверт подрагивал в его руке.

— Здорово, Максимыч, — бодро приветствовал его Горбатюк, — не признал небось? А я, братец ты мой, сразу угадал нашего почтаря.

— Меня узнать — полдела, — силой заставил себя улыбнуться почтальон, — в нашем поселке другого такого конька-горбунка не сыщешь.

Горбатюк потянулся к конверту.

— Давай-ка будем читать. Не иначе, как Насте моя посмертная пришла.

— Откуда знаешь? — испугался старик.

— Выходит, угадал, — словно обрадовался своей догадке Горбатюк и распечатал конверт.

Пока он читал, почтальон сбивчиво говорил:

— Иду и вижу: вроде б кто-то у Настиного дома стоит. Ну, думаю, слава богу, хоть какой-то родич объявился. Мыслимое ли дело, целый месяц письмо в сумке таскаю. И хотя знаю, не радость — горе ношу с собой, а все равно вручить обязан.

Закончив читать, Горбатюк сунул письмо в карман шинели, щелкнул себя по горлу, сказал с улыбкой сожаления:

— Эх, Максимыч, по правилам винца бы сейчас по доброму стакану за воскресшего раба божьего Андрея Горбатюка, да, жаль, буфета нет. Но не беда, как-нибудь в другой раз, — пообещал он, козырнул по привычке и, втянув голову в плечи, зашагал дальше по улице.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

I
Туманов появился в поселке на обшарпанном, запыленном «виллисе». Кому довелось бывать на фронте, знает, до чего удобен этот вездеход. Влезть в него или выскочить на ходу — пустяк дело. К тому же «виллис» — машина сильная, увертливая.

Многие на шахте не сразу узнали секретаря горкома. На нем была военная форма, но не это было причиной. Прежде высокий, осанистый, он словно поубавился в росте. Нетерпеливый, энергичный шаг сменил на спокойный и как будто настороженный; лицо с осунувшимися щеками посуровело, виски посеребрились. Но светло-карие в темных ресницах глаза, как и прежде, смотрели ясно и доверчиво.

Узнав о приезде секретаря, Королев пришел на шахтный двор. Окруженный группой людей, Туманов о чем-то беседовал с ними. Королев знал, что Туманов вернулся с фронта, несколько раз собирался поехать к нему, но не находил времени или вдруг раздумывал: «Теперь небось и без меня дел у секретаря хватает».

Королев прислушался, о чем говорят. Чей-то голос увещевал и настаивал:

— Ты же наш, коммунарский, и помогать своей шахте первым делом обязан. Велел бы подкинуть хоть поганенького «сосуна». Не выносить же воду из шахты подолом.

— Твой подол, тетушка Палаша, для такого ответственного дела не приспособлен, дыряв очень, — пошутил кто-то. Послышался сдержанный смех. Секретарь сказал серьезно: — Будут и насосы, и лебедки — все будет, товарищи. Кузбассовцы уже отгрузили для нас два эшелона шахтного оборудования. Ждем также помощи с Урала, из Караганды. А пока что придется воспользоваться дореволюционной техникой: качать воду коловоротом, черпать бадьей. На других шахтах этот метод, можно сказать, освоили в совершенстве, — заключил он с невеселой улыбкой.

Королев громко сказал:

— Петр Степанович, скоро новый насос пустим. Заканчиваем сборку.

Туманов быстро взглянул на него.

— Вот видите, оказывается свои «сосуны» нашлись, — сказал он обрадованно и продолжал уже иным тоном: — Запомните одно, товарищи: пока что надейтесь только на самих себя, делайте все, что в ваших силах. Сами понимаете, как сейчас нужен фронту донецкий уголь, — и по-приятельски добавил: — А вообще, можете быть уверены: ваш земляк всегда помнит о «Коммунаре». — Отыскал глазами пожилую женщину в мужской, в заплатах, косоворотке, — и о твоем худом подоле позаботимся, Пелагея. Не щеголять же тебе в нем век.

Когда люди стали расходиться, Туманов подошел к Королеву.

— Ну как рана?

— Спасибо, Петр Степанович, подживает.

— А теперь давай обнимемся, а то вроде б и встреча не встреча. — Они крепко обнялись и с минуту простояли молча, преодолевая волнение.

— Признаться, не ожидал вас так скоро, — сказал Королев.

Туманов коротко развел руками.

— Ничего, брат, не поделаешь. Приказ есть приказ.

Они подошли к скверику, в котором уцелело несколько старых черностволых акаций. Весь молодняк был почти начисто съеден козами, торчали одни пеньки и жердины. Уселись на камнях, кем-то заботливо сложенных для отдыха.

— Сегодня же надо созвать коммунистов и избрать парторга, — сказал секретарь, — а пока еще есть время, выкладывай, что там у тебя накопилось в душевных закромах.

Эту фразу Королев не один раз слышал от него на фронте. Прежде чем ответить комиссару, он по обыкновению с минуту молчал, все обдумывая и взвешивая. Немного помолчал и сейчас. Затем рассказал, как разминировали шахту, с каким трудом пришлось поднять на-гора насосы. Люди работали в загазированной выработке без респираторов, по пояс в воде. Сменялись через каждые десять минут, разбирая механизмы по частям. Рассказал и о том, чьи семьи уцелели, а чьи погибли во время оккупации.

— А семья забойщика Найденова жива? — перебил его вопросом Туманов.

— Нет ее здесь, — сказал Королев. — Говорят, Найденов вместе с семьей мотнулся на Кубань, а что с ним — не известно.

— Хороший был забойщик, — задумчиво проговорил секретарь, — когда-то я учился у него.

— Найденова нет, а вот его благодетель жив-здоров, — усмехнулся Королев.

— Это кто же такой? — не поняв его усмешки, спросил Туманов.

— Помните Галактиона Бурлака?

— Это который лесным складом заведовал?

— Он самый. Так вот этот Бурлак, когда Найденов собрался уезжать, приобрел у него почти за дурно домишко и открыл в нем лавочку. В каком-то селе у него были связи, оттуда ему привозили пшеницу, кукурузу, просо. Все это Бурлак тут же пускал в оборот: пять-шесть стаканов кукурузы — шерстяной платок или кофта; десять стаканов пшеницы — добрый костюм… Обобрал посельчан что ни на есть до нитки. Люди ходили в села менять на зерно последние вещи, которые Бурлак в грош не ценил. Кое-кто приносил ему золотые кольца, серьги, часы… Вот оказался какой благодетель у Найденова.

Туманов, слушая, все больше мрачнел.

— Да, время было смутное, но сейчас не в бурлаках суть. Придет время, каждый ответит за свое. Чертовски обидно за другое: кое-кто склонен думать, что, мол, люди, которые оставались при немцах, подозрительные, неблагонадежные, чуть ли не наши враги. Что ж, среди них есть и враги, и такие, как Галактион Бурлак. Но нельзя же из-за десятка подлецов ставить под подозрение сотни других ни в чем не виновных. Я исколесил весь район и почти всюду встречал, извини, таких ультрапатриотов. — Он подумал и вдруг спросил: — Ты слыхал разговор о Палашкином подоле? Заметил, что сейчас главное для тех, кто испробовал на своей шкуре фашистское иго? Все пообносились, изголодались, а хоть один заикнулся об одежде, о скудном продовольственном пайке? Они рады, что наконец-то почувствовали себя людьми. Им дай насосы, крепежный лес, чтоб в первую очередь поставить на ноги шахту, чтоб любой ценой вернуть прежнюю жизнь, по которой они за годы лихолетья истосковались…

Королев слушал, не перебивая. Душевная боль и озабоченность, с которой говорил секретарь горкома, передались и ему. Туманов не проявлял сердоболия, жалости к людям, жизнь которых сложилась столь сурово и трагично, ему просто по-человечески было неспокойно за них.

Коммунисты собрались в кабинете начальника шахты. Когда вошла Арина Федоровна, Туманов, обрадованный, быстро поднялся и, на ходу протягивая руку, пошел ей навстречу.

— Слыхал, мать, что приехала, была в городе, а ко мне не зашла, — с легкой обидой говорил он.

— Неправда, заходила. Да разве тебя застанешь, — не оправдываясь, а будто выговаривая, сказала она. Отстранила его руку, обняла и поцеловала в щеку. Туманов, спохватившись, что не сделал этого первый, поцеловал ее в обе щеки. Не снимая с ее плеча руки, отвел в сторонку, усадил на табуретку и сам сел рядом. Пока сходились члены партии, Туманов и Королева о чем-то беседовали. Старая горнячка еще в начале войны в одном эшелоне с Тумановым эвакуировалась в Караганду. У них было что вспомнить…

— Можно начинать, товарищ секретарь горкома. Все коммунисты налицо. Ждать больше некого, — с тоскливой улыбкой сказал Шугай и вышел из-за стола, уступая место Туманову. Но секретарь не сел за стол, стал сбоку, как бы подчеркивая, что здесь он всего-навсего представитель горкома.

— Я думаю, товарищи, есть кого ждать, — он без тени упрека взглянул на начальника шахты, желая лишь обратить внимание на только что сказанное им. — Сегодня нас собралось немного, но вы знаете, что это далеко не все коммунисты «Коммунара». Осталось не долго ждать, когда их будет вдвое, вдесятеро больше… — Он обвел внимательным взглядом присутствующих, словно еще раз знакомясь и запоминая каждого в отдельности. — Есть предложение начать партийное собрание, — сказал. — Нет возражений, товарищи? Нет. Кого предлагаете избрать в президиум?..

II
Медленно опускались серые осенние сумерки, окрашенные снизу густо пламенеющим закатом. Прежде в это время в разных концах города, в далеких и близких от него рабочих поселках один за другим вспыхивали электрические огни, сейчас же вокруг ни единого огонька. Туманов вспомнил совещание у первого секретаря обкома. Слушали вопрос о восстановлении Зуевской электростанции. Докладывал уже пожилой, высокий, в полувоенном костюме человек. Всем было известно, как он с небольшой группой инженеров пробирался в Донбасс, ни на шаг не отставал от передовых частей фронта. В полевой сумке у него хранился мандат, гласивший, что он, инженер Юрьев, является уполномоченным по снабжению электроэнергией освобожденных районов Донецкого бассейна. Юрьев подошел к батарее, стоявшей на берегу реки Крынки, спросил у командира:

— В чьих руках Зугрэс?

— Условно наш, — сказал молодой офицер.

Как человек гражданский, Юрьев не придал значения слову «условно». Для него главное было «наш». Зугрэс наш! И пошел на электростанцию. Но, как вскоре убедился, Зугрэс в этот день не был еще полностью наш. Заметив за уцелевшими стенами немецкие танки, Юрьев вернулся к артиллеристам и всю ночь провел на линии огня. Со стороны электростанции один за другим доносились взрывы. Утром, когда Зугрэс полностью был очищен от немцев, инженер вместе со своими коллегами пришел на станцию. Плотина была взорвана, котельное хозяйство, генераторы лежали в развалинах. В течение дня под огнем вражеской артиллерии саперы обезвредили десятки тонн взрывчатки.

Юрьев писал докладную записку о возрождении электростанции днем и ночью, лишившись сна. Ему хотелось увидеть Зугрэс таким, какой он был в мирные годы.

Докладывая совещанию, инженер время от времени перевертывал листы, пухлой стопкой лежащие перед ним. Казалось, не будь их, ему понадобилось что-нибудь другое, только бы чуткие нервные пальцы его не оставались без дела.

Когда Юрьев закончил доклад, секретарь обкома сказал с довольной улыбкой:

— Оказывается, и на таком «ватмане» можно излагать мысли по-инженерному точно.

Лишь теперь все обратили внимание, что докладная инженера была написана на грубой оберточной бумаге. Юрьев смутился:

— Извините, конечно, — сказал он, — но другой не нашлось.

Присутствующие переглянулись, улыбаясь. А инженер серьезно продолжал:

— Верите, даже ученических тетрадей не мог достать, пришлось воспользоваться мешками для цемента.

Совещание длилось несколько часов. Казалось, все обсудили, учли все имеющиеся возможности, и все же выходило, что раньше чем через полгода Зугрэс электроэнергии не даст. Слишком большой вред был причинен ей.

…Подъезжая к городу, Туманов заметил, как в разных его местах вспыхнули редкие огни. То дала первый свой ток электропередвижка. Обрадованный, переключил «виллис» на полную скорость.

Когда подъехали к горкому, в комнате помощника горел свет. Открыл дверь и, ослепленный электрической лампочкой, жмурясь, воскликнул:

— Да здравствует свет, Семен Васильевич!

— На час, не больше, включили, товарищ гвардии комиссар.

Сергеев по привычке продолжал называть Туманова гвардии комиссаром.

— Час, и то хорошо.

И направился в свой кабинет, оставляя дверь открытой. Сергеев пошел вслед за ним.

Сергеев долгое время был адъютантом у комиссара Туманова. Бывший студент-третьекурсник Киевского университета, он в первые же дни войны пошел добровольно на фронт. В полк попал из госпиталя в составе маршевой роты. Туманову сразу приглянулся веселоглазый молодой парень со шрамом на щеке. В то время он подбирал себе ординарца (прежний был тяжело ранен), и Петр Степанович остановился на рядовом Сергееве. Новый ординарец везде и всюду следовал за своим комиссаром, как тень. На подступах к Миусу Сергеев был ранен в руку, но в госпиталь не пошел. Рана зажила, а пальцы левой руки остались навсегда скрюченными. Он мог разгибать их только с помощью другой руки. Как на фронте, так и сейчас, в гражданке, Сергеев не отделял своей жизни и работы от жизни и работы Туманова, считал, что все, что они делают, они делают вместе — комиссар и Сергеев.

Туманов устало опустился на диван, принялся стягивать сапоги.

— Рассказывай-ка, Семен Васильевич, что нового на нашем фронте, — как всегда, возвращаясь из поездки по району, поинтересовался секретарь.

— Пока без особых перемен, товарищ гвардии комиссар, — ответил тот. — Звонил редактор, спрашивал, нет ли чего-нибудь нового о докторе Берестове. Я сказал, что никакими дополнительными данными мы не располагаем.

— А ему известно что-нибудь новое? — быстро спросил Туманов, делая ударение на последнем слове.

Помощник в ответ только пожал плечами: редактор ничего нового ему не сообщил. И вдруг, что-то вспомнив, быстро вышел из кабинета. Вскоре вернулся, неся перед собой укутанный вафельным полотенцем котелок. Пристроил его на краю стола. Из котелка повалил густой душистый пар. Глаза Туманова засветились.

— В мундирах?.. Ах, какой вы молодец, Семен Васильевич! Нет ничего вкуснее такой картошки. — Блаженно щурясь, подошел к столу, выхватил из котелка горячую картофелину и, перебрасывая в ладонях, снимал с нее кожуру.

Затем Сергеев принес термос с чаем, хлеб, селедку и все это разложил на развернутой газете.

Секретарь украдкой поглядывал на своего помощника. С лица Сергеева не сходила затаенная улыбка. «Определенно что-то интересное знает», — решил Туманов и потребовал:

— Выкладывай, какие у тебя новости, Семен Васильевич.

Помощник крутнул головой, откровенно улыбнулся.

— От вас ничего не скроешь. Хотел, чтоб спокойно поели, так нет же… — и вынул из нагрудного кармана гимнастерки треугольный конверт.

Туманов взял его, повертел перед глазами, не решался распечатать.

— Давно пришло? — спросил так, будто от того, что ответит ему Сергеев, зависело: вскрывать конверт или не вскрывать.

— Вскоре после вашего отъезда на шахты.

Туманов нетерпеливо развернул треугольник, и глаза его быстро забегали по густо написанным строчкам. А когда задержались где-то в конце письма, лицо сразу же потеплело.

— Слава богу, — как вздох, вырвалось у него, — наконец-то отозвалась, а то не знал, что и думать. — Он поднялся, подошел к помощнику, коротким пожатием стиснул его плечо. — Ну, Семен Васильевич, — сказал он взволнованно, — теперь, пожалуй, можно и квартиру готовить. Жена пишет, что пора кончать с разлукой.

Сергеев в ответ с мягкой настойчивостью потребовал:

— Вы ешьте, товарищ гвардии комиссар, картошка остынет.

Туманов вышагивал по комнате в одних носках, на ходу ел и продолжал перечитывать письмо уже не подряд, а выхватывая глазами отдельные строчки.

Сергеев знал, пройдет час-другой и секретарь разуверится в скором возвращении своей Юлии Николаевны, забудет о квартире и по-прежнему будет довольствоваться продавленным диваном в рабочем кабинете.

Откровенно говоря, Туманов действительно не питал особенной надежды на скорое возвращение жены. Юлию можно было ждать при одном условии, если завод со всем своим оборудованием вернется на прежнее место. Однако вряд ли он сохранил свой довоенный производственный профиль, свое прежнее назначение. Надо полагать, давно, как и многие другие предприятия далекого тыла, работает на неотложные нужды фронта. Перебрасывать завод с места на место в такое напряженное время было бы нецелесообразно.

Письмо Юлии взволновало и обрадовало его. Чувство это было похоже на внезапную яркую вспышку света, когда в первую минуту не замечаешь подробностей. Юлия жива, здорова, мечтает о скорой встрече — в этом главное, это радовало. Все же остальное оставалось где-то за гранью света и казалось не столь существенным.

Когда помощник ушел в свою комнату, Туманов, лежа в постели, опять принялся за письмо:

«…думаю, теперь тебе известно, что с отцом, — читал он про себя, — я же в полном неведении. Напиши, пожалуйста, всю правду, ничего не тая. Я готова ко всему, все стерплю, лишь бы избавиться от мучительной неизвестности…»

По возвращении из действующей армии Петр Степанович сразу же написал письмо жене, но в нем ни словом не упомянул о ее отце, Николае Николаевиче Берестове, толком не знал, где он теперь и что с ним. Решил: узнаю, а потом уже напишу обо всем подробно. Но с той поры прошел немалый срок, а для Туманова судьба врача Берестова все еще оставалась загадкой.

Было известно одно, что поликлиника не смогла, а вернее, ей было не под силу эвакуировать всех больных. Когда немцы начали обстрел Красногвардейска из дальнобойных орудий, вопрос об эвакуации всех, кто еще оставался в городе и особенно коечных больных, отпал сам по себе. Некоторых выздоравливающих взяли родные и близкие. В палатах оставались лишь тяжело больные и роженицы. Николай Николаевич не отрывался от своего дела даже тогда, когда в городе грохотали немецкие танки и сквозь закрытые окна доносилась чужая гортанная речь. Все, что делалось за стенами, казалось, совершенно не интересовало доктора. Лишь один раз, как рассказывала Туманову старшая сестра, во время короткого отдыха, спросил у нее: «Ну, что там у нас в городе?» — «Все кончено, Николай Николаевич». Доктор промолчал, прикрыв глаза, словно вздремнул. И вдруг приободрился, проговорил: «Нет, это еще не конец, а только начало, дорогая Анна Лукинична…» — быстро встал и, озабоченный, направился в операционную.

На другой день после вторжения вражеских войск в город в больницу явился немецкий офицер и приказал немедленно очистить помещение под военный госпиталь. Доктор даже словом не возразил. Те, кто присутствовал при этом, были немало удивлены его хладнокровию: все знали нетерпеливый, порой даже дерзкий характер своего главврача. Выгнать из помещения рожениц, женщин с грудными детьми, беспомощных больных, когда в городе почти все разрушено, просто чудовищно. Но Николай Николаевич знал, что делал. Невыполнение приказа повлекло бы за собой гибель всех больных. Их бы просто выбросили на улицу, как это уже делали немцы в других городах. Берестов решил любой ценой спасти людей.

Тогда же он отыскал в городе пустовавшее помещение — бывший мебельный склад, с помощью жителей привел его в «человеческий» вид, и все, кто не мог передвигаться самостоятельно, были перенесены и перевезены на тачках в новую больницу.

Туманову стало известно и другое: когда оккупанты начали угонять в Германию молодежь, доктор распространил в городе мазь, которая вызывала язвы и лишаи на теле. Больных не отсылали в Германию, их угоняли рыть окопы.

За всеми этими скупыми сведениями скрывалась большая, полная опасностей и мужества жизнь. О ней подробно мог поведать только сам доктор. Но его не было. Перед отступлением немцев из Красногвардейска он внезапно куда-то исчез.

Комната при клинике, в которой жил он — крохотная клетушка, — оказалась незапертой, в ней все было на месте, не тронуто. Даже фотография дочери Юлии и внука висела на стене в рамке.

Куда мог деваться доктор Берестов? Следы его искали повсюду органы МГБ. Городская газета «Возрождение» попросила своих читателей, чтобы все, кому что-либо известно о докторе, сообщили в редакцию. Редактор рассказывал Туманову, что у него скопилось много писем об этом человеке, но что с ним сделали немцы, жив ли он или его уже нет на свете, не известно. А именно об этом надо было написать Юлии. Другого ответа она не ждала.

Оставалось одно из двух: или доктора увезли с собой немцы, или его бросили в шахтный ствол на «Каменке», где были погребены сотни жертв. Туманов решил завтра же поехать на «Каменку».

III
Неподалеку от шахты приютилась белокаменная церковенка. Летом она по крышу утопала в густой пропыленной зелени акаций, зимой вокруг нее по самые окна наметало сугробы. Но прямая дорожка к ее широкой двустворчатой двери всегда была чисто подметена, как бы заманивая прихожан. Из глубины храма с утра до позднего вечера доносились тягучие, приглушенные, словно из-под земли, голоса хора.

О священнике Каменского прихода говорили, что он искусный сочинитель красивых, душевных проповедей.

Туманов много наслышался об этом попе, особенно запомнился такой рассказ.

Однажды глубокой осенью на избитой булыжной дороге, ведущей к шахте, появилась группа странных людей. Одетые в тряпье, обросшие густой щетиной, держась друг за друга, они устало плелись, шлепая босыми ногами по остекленевшим лужам. По сторонам медленно шагали немецкие солдаты с автоматами наперевес. Когда проходили вблизи церковной оградки, кто-то крикнул:

— Пленных ведут!

Прихожане, тесня друг друга, двинулись к выходу. Но басовитый голос священника не умолкал:

— Радуйся, радуйся!..

Пленные все разом на ходу повернули лица в сторону церкви. Из общей группы рванулся коренастый, в тельняшке, с широкоскулым лицом человек и, грозясь кулаком, хрипло прокричал:

— Чему радуетесь, фашистские подпевалы!

Его гневный крик сейчас же оборвала короткая очередь автомата. Человек в тельняшке схватился за живот и упал ничком на обочину дороги. Толпа пленных дрогнула и сбавила шаг. Воздух тут же распорола вторая, на этот раз длинная автоматная очередь. Измученные люди опять понуро двинулись по слякотной дороге, оставив убитого товарища.

Тогда еще мало кто предполагал, что глубокий шахтный ствол «Каменки» немцы превратят в общую могилу для своих жертв. Но вскоре в поселке все чаще стала появляться зловещая душегубка, наводя страх и ужас на жителей. Со стороны шахты днем и ночью доносились выстрелы, душераздирающие крики женщин и детей. Шахта была в два ряда ограждена колючей проволокой и строго охранялась.

Когда Туманов приехал на «Каменку», вокруг ствола в подавленном молчании толпилисьлюди. Немного в стороне стояло несколько закрытых гробов, сколоченных из неоструганных досок. Часть других была погружена на грузовые машины для отправки на кладбище. В толпе кто-то негромко рассказывал:

— …Привезли с детской площадки малюток годиков четырех-пяти, посдирали с них беленькие панамки, рубашечки — всю как есть одежонку, а самих детишек живьем в эту пропасть покидали.

Туманов стоял немного в стороне и смотрел.

Из шахтного ствола подняли ручной лебедкой деревянную клеть, наполненную обезображенными трупами. Толпа женщин, стариков и детей придвинулась ближе: каждый старался опознать своих.

Коренастый, с всклокоченной бородой старик увещевал:

— Милые, дорогие, да разве мыслимо здесь кого-нибудь распознать…

Туманов узнал старика — бывшего стволового из Каменки Лукьяна Рыжака. Как оказалось, Рыжак был здесь за старшего. Увидев секретаря горкома, он не выказал даже тени удивления.

— Вот они, какие дела, секретарь, — сказал он, тяжело вздохнув. — Когда-то уголек качали, а теперь…

И не договорил.

Когда опустили порожнюю клеть в шахту, старик снова обратился к Туманову:

— Подойди-ка, секретарь. — Туманов подошел ближе к стволу. — Голубую майку видишь? — показал он рукой в сумрачную пропасть ствола. Петр Степанович с трудом разглядел лоскут, повисший на оборванных электрических проводах. — То Толькина, сына Гайворона, одежка, — пояснил Рыжак. — Привезли их в душегубке человек десять, а может, и больше, кто их считал. И стали, изверги, расстреливать по одному. Стрельнут, а потом ногами уже неживых спихивают в ствол. Когда очередь дошла до Кольки, он видит, что все равно конец, изловчился, сцапал ихнего старшего за грудки да как закричит: «Умирать — так с музыкой!» — и повалился вместе с ним в эту пропасть. — Рыжак опять взглянул на голубой лоскут и тихо добавил: — Видать, зацепился, когда летел.

Туманов хорошо знал врубмашиниста Гайворона, а его сына не помнил. Но не стал расспрашивать.

— За какую преступность, спросишь, расстреляли мальчишек? — продолжал старик. — В овраге прятались, чтоб в Германию не угнали.

Разговор прервал отчаянный вопль. Пожилая женщина опознала полуистлевшее платье своей дочери, выхватила его из клети, прижала к груди, упала лицом на землю. Никто ее не успокаивал. Все в оцепенении, с застывшим ужасом на лицах ждали очередную клеть.

Взревела полуторка — увозили партию гробов на кладбище. Рыжак поинтересовался:

— А ты кого поджидаешь, секретарь?

Туманов в свою очередь спросил:

— Вы доктора Берестова знали?

— Нашего доктора?.. Николая Николаевича? — удивился тот. — А кто его не знает! Он мою дочку Настю спас от угона в Германию. Да разве только ее одну… Будь он здесь, одразу бы распознал по бородке и по зубам. У него два передних зуба из золота были, — и, подумав, добавил: — Только вряд ли изверги-фашисты оставили б при нем золотишко…

— Думаешь, его здесь нет? — спросил Туманов.

— Нет-нет, — упрямо мотнул головой Рыжак, — нашего доктора немцы в другом месте загубили. Какой-то иуда донес, что он молодят от угона в Германию спасал, и сцапали, а где порешили — неизвестно.

— А не слыхал, кто донес?

Рыжак в затруднении что-либо определенное ответить потер наморщенный лоб.

— Разное говорят, — начал он неуверенно. — Подозрение падает на сына Грызы, десятника из «Коммунара».

— Это Ерофей, что ли? — удивился Туманов, — так он же еще в начале войны, говорят, умер от чахотки. — Приезжая на шахту, Туманов сам видел его могилку.

— Помер-то помер, спору нет, а слухи в народе ходят, вроде б немцы привозили откуда-то пленного Ерошку в Красногвардейск, чтоб наших людей выдавал. За это жизнь ему даровали и вознаграждение сулили. — Рыжак вздохнул, втягивая голову в плечи, и заключил тоже неуверенно: — А там бог его знает: может, сплетня, а может, и правда…

И такое, и многое другое приходилось слышать Туманову о тесте, и он уже не знал, кому верить.

Показалась очередная клеть. Люди задвигались и подступили ближе. Старик запричитал: «Милые, дорогие, не терзайте себя…»

Туманов незаметно отделился от толпы, направился к своему «виллису». Машина стояла неподалеку от церкви. Он взошел на паперть и заглянул внутрь храма. Басовитый монотонный голос заполнял всю церковь:

— Радуйся, радуйся…

Вернувшись в горком, Туманов вызвал к себе инструктора. В кабинет вошел коренастый, с вихрастым чубом, еще молодой человек. Гладко выбритое лицо его было подчеркнуто сосредоточенным и как будто сердитым. Казалось, он был недоволен, что его оторвали от какого-то серьезного дела.

— Присаживайся, товарищ Битюк, — сказал Туманов. — Чем занят?

Лицо инструктора сразу же преобразилось: с него слетела напускная строгость, губы покривились в недоуменной улыбке, брови вздрогнули и чуть приподнялись.

— Если говорить конкретно, Петр Степанович…

— Конкретно, только конкретно.

Битюк опять напустил на себя серьезный вид. Темные, словно из сплошных зрачков, глаза его сощурились в задумчивом напряжении.

— Подбираю хороших агитаторов, — начал он, оживившись. — Вы же знаете, сейчас их на шахтах не густо. Рассылаю боевые лозунги…

— А на «Каменке» был? — нетерпеливо перебил его Туманов.

Инструктор опять нахмурился, весь его вид говорил: «А что мне там делать?».

— Что, не знаешь такую шахту? — уже строго посмотрел на него Туманов.

Битюк, казалось, удивился неосведомленности секретаря.

— Я на всех шахтах побывал, Петр Степанович. А вот что мне делать на «Каменке», не могу понять, — в недоумении развел он руками.

— Как это — что делать?

— Да ведь «Каменка» целиком обрушена, затоплена. Там вряд ли когда-нибудь будут добывать уголь.

Туманов помолчал, пососал трубку, затем заговорил, словно размышляя с самим собой:

— Да, возможно, «Каменку» и не придется возрождать. Пусть останется, какая есть, в назидание потомкам. — И вдруг в упор, пытливо посмотрел на инструктора. — Но ведь там люди, товарищ.

— Какие люди? — удивился Битюк. Но сейчас же изменил тон, натянуто улыбнулся. — Что мне с ними делать… с трупами?

Туманов вышел из-за стола, почти вплотную приблизился к инструктору.

— Я о живых говорю, — начал он веско. — От шахтного ствола ни днем ни ночью не отходят женщины, старики, дети, ищут родных и близких. Все убиты горем. А ты говоришь, что там нам делать нечего! Поп оказался более чутким к несчастным, нежели мы с тобой. Он утешает их проповедями, призывает радоваться, забыть о горе, и к нему многие охотно идут. А мы даже не бываем среди этих людей. Я не думаю об утешении. В такой тяжкий час оно ни к чему. Но одно наше присутствие даст понять людям, что их горе — наше горе, горе всего народа, — Туманов на секунду умолк, лицо его побледнело. — Вот что, — сказал он, — сегодня же поезжай на «Каменку». И приказываю: находиться с людьми день и ночь, пока все там не будет закончено. День и ночь! — повторил он неуклонно.

Когда Битюк ушел, Туманов некоторое время сидел за столом, погасшая трубка ненужно торчала у него во рту. Как случилось, что Битюк попал к нему? Стал вспоминать: тогда он только вернулся в Красногвардейск, и в обкоме порекомендовали ему Битюка. Работников в аппарате горкома не хватало, и он был рад каждому человеку. «Странный какой-то… ну ничего, я к тебе еще присмотрюсь», — решил он.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Королев всегда испытывал в рабочем кабинете начальника шахты некоторую стесненность и неудобство. Здесь не было возможности с глазу на глаз поговорить с человеком, решить какой-либо серьезный вопрос. Вечный галдеж и сутолока царили в этой сумрачной прокуренной комнатушке.

Как-то Горбатюк, которого недавно избрали председателем шахтного комитета, сказал:

— Надо бы нам, парторг, отделиться от Шугая.

— Согласен, Андрей Константинович, а где взять помещение?

— Найдем. Могу сказать, такое помещение уже имеется.

Королев ходил смотреть будущий свой и предшахткома кабинеты — две небольшие, чудом уцелевшие комнаты в бывшем клубе. Собственно, ничего целого там не было. Комнаты по самые подоконники завалены битым кирпичом и сухой штукатуркой, двери вырваны вместе с наличниками. Все же при желании можно было что-нибудь сделать. И вот уже несколько дней там трудятся женщины: выносят битый кирпич, сам Горбатюк подгоняет к проему старую дверь. А пока что приходится пользоваться рабочим кабинетом начальника шахты.

Однажды, когда Королев сидел один в кабинете, вошла Клава Лебедь. Увидев его, остановилась в полушаге и уже попятилась было. Он задержал ее:

— Заходи, заходи, Лебедь, — сказал радушно. — Что у тебя?

Девушка прикрыла за собой дверь и некоторое время стояла потупившись. На ней была линялая, неопределенного цвета косынка, старенький трикотажный спортивный свитер, плотно облегавший высокую грудь, лицо припудрено.

— Если говорить правду, то я не к тебе, Сережа, — сказала она застенчиво и виновато. — Мне Николай Архипович нужен. Мой вопрос тебе не решить.

— Вон как?! — сказал Королев.

— Вот так! — отозвалась Клава.

— Да ты садись, чего стоишь.

Клава ловким незаметным движением подвернула юбку и села на скамью у окна.

— Вопрос мой, Сережа, чисто хозяйственный, — продолжала она со своим обычным простодушным лукавством, — а ты у нас воспитанием заведуешь.

Королев улыбнулся. И не столько ее словам, сколько ей самой. Эта дивчина почти ни в чем не изменилась, оставалась такой же, какой он знал ее до войны, — насмешницей и задирой. Вот разве одежда на ней не та, что прежде. Когда-то Клава была первой модницей в поселке. Многие девушки завидовали ей, старались подражать в нарядах.

Заправляя под косынку белокурые мягкие волосы, Клава говорила с припрятанной улыбкой:

— Ты, конечно, извини, Сережа, может, я тебя не так называю, теперь ты начальство, а я по-простому.

И опять лукавые огоньки зажглись в ее глазах.

Королев рассмеялся.

— Узнаю Лебедь, все такая же…

— А какой же мне еще быть? Какая уже есть… — и вдруг вскочила с места, сделала между стоявших вразброс табуреток вальсирующий пируэт. Ошарашенный такой неожиданной выходкой, Королев досадливо закусил губу, подумал: «Не мешало б еще кому-нибудь зайти», — и уже официальным тоном сказал:

— Ну, давай решать, какие там у тебя дела, Лебедь. А нет, жди Шугая.

Клава села на прежнее место, с виноватым видом рассматривая пальцы.

— Вижу, не по душе пришлась тебе моя выходка, — не поднимая глаз, разочарованно проговорила она. — А когда-то все мы любили потанцевать. И ты хорошо выплясывал, думаешь, забыла?

Королев не знал, что ей ответить, что сказать. Он начинал тяготиться Клавиным присутствием и уже упрекал себя за то, что задержал ее. Пусть бы шла искать Шугая со своим хозяйственным вопросом.

Клава вздохнула и упавшим голосом сказала:

— Ну я, наверно, пойду, Сережа…

Очень уж обиженный был у нее вид. Королев посмотрел на нее как можно добрее, сказал:

— Значит, так и не скажешь, с каким вопросом пришла?

Ресницы ее дрогнули от улыбки.

— А что, может, и правда поможешь? — спросила она вроде б доверчивее, но не скрывая и насмешки.

— Сделаю все, что смогу, — серьезно сказал он.

— Ну, раз такое дело, тогда слушай.

И вдруг изменилась в лице: глаза потемнели, стали глубокими, брови сдвинулись.

— Скажи по правде, Сережа, разве это справедливо, что товарищ Шугай послал меня коловорот вертеть? — Королев, не понимая еще, о чем она хочет сказать, решил молчать. — Нечестно это с его стороны, — продолжала она. — Знает же, что до немцев я киоскершей работала, лимонадом всех поила, а он меня к кобылке в пристяжку. А почему так сделал? Не знаешь? — сощурила она глаза. — Не знаешь. А я, миленький Сережа, знаю. Я из тех девчат, про которых говорят: ты еще к вожжам не притронулся, а я уже на возу. Знаю! — убежденно повторяла она, — потому, что в партизаны к нему не пошла. А разве я знала, что он партизанит? На лбу-то у него насчет этого никакого тавра, никакой отметины. Так за какие грехи он расплачивается со мной?! — Она села на табуретку и, пригнувшись к коленям, закрыла лицо руками. — Оккупация, — говорила она, вытирая глаза. — Все ею упрекают, будто я по своей воле осталась…

Королев выждал, когда она немного успокоилась, сказал:

— Так ведь надо же работать, Клава.

— А разве я говорю, что не надо? Работать буду, только не там, где заблагорассудится этому…

— На шурфе не одна ты работаешь, там такие же…

— Такие, да не такие, — не дала ему договорить Клава. — Они все добровольно, а меня пихнул туда Шугай. — Щеки ее вспыхнули, а губы побелели.

— Успокойся, Клава, со временем все уляжется.

— Никогда тут не уляжется, не успокоится, — убежденно приложила она руку к сердцу, — никогда, Сережа, родненький… — В это время в дверях показался Шугай. Он, видимо, расслышал последние слова Клавы, подозрительно улыбнулся.

— Простите, не помешал?

— Заходи, заходи, Николай Архипович, — выбираясь из-за стола, сказал Королев, — Клавдия Лебедь к тебе с серьезным разговором.

Шугай уселся за стол, снял кепку, вытер смятым платком крепкую лысеющую голову, спросил:

— Небось насчет буфетика явилась, Клавка, успела уже прозондировать? — осуждающе крутнул он головой.

Клава не поняла его.

— Что еще за буфетик? — Глаза ее смотрели остро и цепко.

Шугай с усмешкой покосился на нее, не переставая тереть порозовевшую пролысину.

— Хватит прикидываться, — сказал строго. И уже Королеву: — орс решил буфет при столовой открыть. Жаль только, вот этого не будет, — красноречиво щелкнул он по горлу.

— Свою принесете, — подкинула Клава.

— Да, было такое… со своей поллитровкой в буфет хаживали, — будто с сожалением сказал Шугай и опять насмешливо: — Так что, на буфетик прицел имеешь, Клавка?

— Сами торгуйте в нем, — сердито отвернулась от него девушка, — у вас комплекция подходящая, ко всему на пенсию пора.

Королев едва сдержался от смеха: ну и колючка!

— Не тебе считать мои годы, — обидчиво и сурово прикрикнул на нее Шугай, и уже требовательно: — У тебя какое ко мне дело, Лебедь?

— Имеется дело, — не смутившись его начальственного тона, спокойно сказала Клава, — наша кобыла Берта здорово скучает, — глаза ее сузились, смотрели остро и тонко насмешливо, — ей бы жеребчика, а вы, Николай Архипович, меня к ней в пристяжку.

— Мне некогда с тобой лясы точить, Лебедь, — холодно сказал Шугай. — Выкладывай, зачем пришла, и уходи.

Клава по-бабьи скрестила руки под грудью.

— Ну хорошо, Николай Архипович, о деле, так о деле: буфетик доверите?

Шугай перевел взгляд с нее на парторга, как бы говоря: видал такую зануду! И чтоб отвязаться, пообещал неопределенно:

— Ладно, подумаем.

— А чего думать, — как будто удивилась Клава, — парторг здесь, уверена, что против меня он руку не потянет, а с председателем шахткома вопрос согласуете в рабочем порядке.

— Да отвяжись ты наконец, — вскипел Шугай и даже угрожающе привстал на стуле. Он понял, что Лебедь просто разыгрывает его с буфетом. — Говори, зачем пришла?

— Скажу, только уговор, — спокойно начала Клава, — станете возражать, клянусь, завтра на фронт убегу, — и торопливо обмахнула себя крестом.

Шугай, с трудом сдерживая на жестких губах усмешку, сказал:

— Ты же баптистка, Клавка, в молитвенный дом ходила, а баптисты не крестятся.

— Я такая баптистка, как вы князь, — отрезала Клава.

Королев рассмеялся. Улыбнулся и Шугай. Казалось, он уже примирился с ее задиристым тоном.

— Ну, выкладывай, чего хочешь? — потребовал он.

Клава, вдруг лихо подбоченясь и словно собираясь пуститься в пляс, перегнулась через стол к самому Шугаю, медленно, с издевкой выговорила:

— Вы, миленький Николай Архипович, на немцев работали? Работали. Уголек давали? Давали…

— Ну, ты!.. Болтай, да меру знай! — оборвал ее Шугай.

— Что, обидно? — в упор дерзко посмотрела на него Клава. — Мне тоже нелегко глотать всякие шпильки, — голос ее дрогнул, нижняя припухлая губа поджалась, подбородок поморщился. — Будто не знаете, почему я к баптистам ходила… — уже с трудом выговорила она.

— Ну ладно уж, ладно, Клава, знаю, чего там… — опасаясь слез, поторопился успокоить ее Шугай. — Что ты, собственно, от меня хочешь?

Клава, не меняя наступательного тона, сказала:

— Работать, как все, хочу, уголь рубать. И чтоб сектой глаза не кололи.

— Так, — сказал Шугай, словно подытоживая что-то в своих мыслях, — что касается секты, Клава, людям языки не завяжешь; уголь рубать ты не способна: физической силы маловато. В буфет тебя, ясное дело, не посадят, — размышлял он вслух. — На эту должность старуху какую-нибудь устроят или инвалида. — И вдруг спохватился и довольно звучно хлопнул себя по лбу: — Стой!.. В коногоны пойдешь?

Лебедь молча, в изумлении посмотрела на него.

— Что, не знаешь коногонов?

— Знаю, чего там, — неуверенно ответила Клава, — в книжках про них читала. Отчаюги!

— А ты что, из робкого десятка?

Клава смущенно промолчала. Шугай продолжал:

— Жди, когда электровозы в шахте забегают, а уголек уже завтра возить придется. Не впрягать же баб в груженые вагонетки. Правда, можно бы назначить коногоном Кирея, да стар он, не управится.

Клава знала Кирея — нелюдимо-хмурого, сухонького старикашку.

— На худой конец можно бы назначить коногоном Остапова внука Тимку, — раздумчиво говорил Шугай, — лошадей он любит, но опять же — еще пацан. В шахту таких не велено допускать. А ты бы, Клавка, наверняка справилась с этой должностью. Характер у тебя подходящий, и ко всему — Берта привыкла к тебе. Гоняли б вагончики по штреку за милую душу!.. Правду говорю, парторг? — ища поддержки, взглянул он на Королева.

Тот в ответ неопределенно повел плечами: чтобы в шахте коногонила женщина, такого он ни в жизни не встречал, ни в книжках не читывал. Клава молчала, не решаясь что-либо ответить начальнику шахты. Шугай, словно ему передалось их сомнение и неуверенность, уже несколько разочарованно заключил:

— Правда, свист у тебя отсутствует, Лебедь, а коногон без свиста — все равно что паровоз без гудка: никто ему дороги не откроет.

— Это какой же свист? — оживилась Клава.

— Коногонский, — сказал Шугай. — Коногоны, знаешь, как свистят — звон в ушах.

— Знаю, чего там… — улыбнулась она, — вот так!

Клава вложила три пальца в рот, надула щеки. Пронзительный, раздирающий уши свист заполнил комнату. Шугай невольно зажмурился.

— Да ну тебя ко всем!.. — замахал он на нее руками. — Я думал, что ты богомолка, смиренная, а ты, оказывается, соловей-разбойник.

— Вы меня еще плохо знаете, Николай Архипович, — с легкой обидой сказала Клава, — а за секту кому только не лень, тот и корит. И вы нет-нет да и подольете масла в огонь…

— На тебя сколько горючего ни лей — не сгоришь, — сказал Шугай и спросил. — Так что, согласна?

— Была не была, попробую! — с какой-то отчаянной решимостью сказала Клава. — Когда приступать?

— Долго ждать не придется. Вызову.

Клава сделала широкий жест рукой, как в старинном танце, и вышла.

— Ну и девка!.. — сказал Шугай. — Ты еще не знаешь ее, парторг.

Трудно было уловить точную интонацию, с которой были произнесены эти слова, — хвалит Шугай Клавдию Лебедь или осуждает.

Королев действительно многого не знал об этой девушке.

Воспитанная детдомом, бойкая продавщица прохладительных напитков, модница, веселая, дерзкая с поселковыми парнями — вот, пожалуй, и все.


Она осталась на оккупированной территории случайно. Эшелон, в котором ехала Клава, где-то за Ясиноватой разбомбили немецкие самолеты. Оставшиеся в живых разбрелись, кто куда. Клава вернулась на «Коммунар».

Пришла в общежитие в свою комнату и ужаснулась: матрацы выпотрошены, железные кровати перевернуты, тумбочка и стулья куда-то исчезли, яркие бумажные цветы и открытки кинозвезд разбросаны по затоптанному полу. Оставаться здесь было страшно. Выйти на улицу тоже опасалась: прошло несколько дней, как поселок заняли немцы. Села на железную кровать, уткнув лицо в руки. Не успела подумать, как же ей быть, вдруг раздался оглушительный взрыв. Оконные створки распахнулись, со звоном посыпались стекла. За первым взрывом последовал второй, третий… Клава подхватилась и выбежала в коридор. Очередной взрыв настиг ее на последних ступеньках лестницы. Она упала, скатилась к порогу и, не почувствовав ушибов, сейчас же вскочила. Бежала по пустынной улице, сама не зная куда. Страх, как слепую, бросал ее в разные стороны. И когда сердце зашлось и ноги обессилели, кто-то окликнул ее. Клава на бегу остановилась, осмотрелась, но никого не увидела. Голос опять позвал, и она из последних сил бросилась в распахнутую калитку ближайшего двора. У открытых, обитых ржавеющей жестью дверей погреба стоял человек и не то укорял, не то успокаивал:

— Чего мечешься!.. Давай сюда, в укрытие.

Клава кинулась к человеку и попала ему прямо в руки. Он помог ей спуститься по каменным ступенькам. В подвале густо пахло застоялой сыростью, огуречным рассолом, проросшей картошкой и было до того темно, что Клаве показалось, будто всю ее вдруг опеленали отсыревшей черной ватой. Человек закрыл за собой тяжелую скрипучую дверь, тряхнул спичечной коробкой, чиркнул.

— Садитесь сюда, — указал он горящей спичкой на бочонок. Не успела она разглядеть своего спасителя, как спичка внезапно погасла. Он опять чиркнул. Поднес горящую спичку к восковому огарку, и в погребе посветлело. Перед Клавой стоял невысокою роста коренастый человек в сивой каракулевой шапке, надвинутой на самые брови; лицо испитое, усы и бородка растрепанны. На плечах поверх какой-то толстой одежды красивый халат с длинными широкими рукавами и запашными полами. Первое, что она подумала об этом человеке, было: «Что он себе вообразил, куда вырядился?»

— За свой погребок я спокоен, — говорил он, причмокивая губами. — Сколько разов немцы бомбежки устраивали, а вот, как видишь, все цело. А теперь наши нагрянули, и опять же бог миловал…

— Будто у них только и заботы, что о вашем погребе, — буркнула Клава.

— Что верно, то верно, — согласился он и опять причмокнул. — Только посудите сами: погреб забойщика Перебейноса разбомбили? Разбомбили. И Лисицыному непоправимый вред причинили. А мой, как видите, цел. Выходит, мой погребок удачливее других, — заключил он, совсем довольный.

«Галактион Бурлак», — метнулось в ее голове.

Хозяин погреба срезал ножничками обуглившийся фитиль на огарке свечи, и в погребе на какое-то время будто раздвинулись заплесневевшие стены.

— Я вас, представьте, сразу узнал, — сказал он. В его запавших, почти невидимых глазах вспыхнули быстрые проницательные огоньки.

— А чего б и не узнать. Меня все здесь знают, — сказала Клава, стараясь не глядеть на него.

— Это верно, — словно обрадовался ее признанию Бурлак, — недаром сказано: дорогой перстенек, как ты его ни испачкай, все равно блестит.

Он уселся на бочонок рядом с Клавиным и осторожно, почти на шепоте спросил:

— Как же оно свершилось, что эшелон укатил, а вы остались?

— Разбомбили нас.

— Ай-яй, вот беда-то — сострадательно зачмокал губами Бурлак. — И, наверно, убитых — пропасть.

Клава кивнула и опустила глаза.

— И вас небось ранили?

— Убили б — легче было, — мрачно отозвалась она, сдерживая слезы.

— Ай-яй… Такая молодая и такое говорите, — пожурил ее Бурлак. — Вы еще в полном цвету. Все ваше впереди…

— А что моего впереди? — повысила она голос. — Война! От нее хорошего ждать нечего ни молодым, ни старикам.

— То еще бабушка надвое гадала, — хитровато ухмыльнулся он. — Не было такой войны, чтобы один только вред причинила человеку. Иные, наоборот, в войне воскресают, новую жизнь обретают…

— Кто же они такие эти человеки? — сердито изумилась Клава.

Бурлак в затруднении пошевелил бровью.

— Ну как — кто? Люди…

— Не люди то — звери! — зло оборвала его Клава. — Я б на таких своими руками петлю накинула.

Бурлак покачал головой, все еще не расставаясь с хитроватой усмешкой:

— Вон вы какая востренькая…

Клава не ответила, только подозрительно, быстро взглянула на него. Человек этот с его ужимками, подобострастным причмокиванием, в дорогом халате, который неизвестно зачем напялил на себя в такую годину и в таком месте, вдруг показался подозрительным и опасным.

Она поднялась, обирая платье:

— Я пойду.

Схватился с места и Бурлак.

— Куда же вам идти, дитя, — выговорил он в испуге. — Через минуту-другую вся эта вакханалия может начаться сызнова.

— Ну и пусть, — упрямо сказала Клава. После того, что она пережила, ей было на все плевать.

— Это вы зря, — осуждающе протянул Галактион, — пообождали бы малость, а там можно б…

— Нет, нет! — решительно остановила его Клава и шагнула к двери. Дверь была на вспотевшем, ржавом засове. Клава ни за что не смогла бы открыть его. Бурлак, видимо, учитывал это и не сошел с места, медлил. На сжатые узловатые пальцы его натекло воску, но он не разжимал их. Держа огарок в полувытянутой руке, так что колеблющийся желтоватый свет поровну падал на него и на девушку, он негромко, чуть дрогнувшим голосом заговорил:

— Послушайте меня, Клавдия. Я вам, как родной отец, советую: останьтесь, не уходите. Вы же знаете, что там творится, — показал он на каменный свод. Рукав его халата ссунулся по локоть, обнажив волосатую, сухую, как полено, руку. — За такими, как вы, теперь охотятся, облавы устраивают. Считайте за счастье, дорогое дитя, что вас в поселке никто не видел.

— Что же вы мне советуете? — помедлив, спросила она в растерянности.

— Оставайтесь у меня, Клавдия, — сказал он вкрадчиво.

Клава почувствовала внезапный холодок под сердцем, и ей опять сделалось страшно.

— Как это у вас?.. Навсегда, что ли?

Бурлак медленно кивнул, не отрывая от нее глубокого взгляда. Клава некоторое время не в силах была разжать губ.

Он отодрал от пальцев прилипшую к ним свечу, переложил в левую руку, а правой слегка сжал Клаву за локоть. Почувствовал, как девушка вздрогнула, но руку не отнял.

— Вам у меня будет вольготно, верно говорю, — и для убедительности на мгновение приложил к груди руку со свечой, — а главное — безопасно. Комендант свой человек. — Он опять слегка сжал ее локоть. Глаза его маслянисто улыбались. Клава отступила на шаг.

— Вы это бросьте! — строго предупредила она. — Мне нечего у вас делать. Откройте дверь!

— Вот глупенькая, — вздохнул он, — ей добра желаешь, а она бог знает что подумала… Да неужто я по годам себе не подыщу. Баб-то теперь вон сколько…

— Откройте дверь, говорю! — уже крикнула Клава. Все тело ее напряглось. Она готова была наброситься на этого старого нахала.

— Не кричите, — властно предупредил ее Бурлак и поднял палец, — а то ведь могут услышать и нехорошее про нас подумают.

— Про меня нечего думать…

— Это еще как сказать, — многозначительно подмигнул он, — в поселке вас хорошо знают…

— А что про меня знают?

— Спокойно, дитя, — и, словно обороняясь, вытянул перед ней обе руки. — Всем хорошо известно, что жили вы при Советской власти вольготнее других. Как-никак буфетчица, значит, на хорошем счету были у начальства, а таких немцы не щадят. Учтите это.

Клава поняла, что угрозой этого человека не проймешь. От ее крика он становился еще упрямее. И она решила с ним по-хорошему.

— Я вас прошу, дядя Галактион, откройте, мне надо, — взмолилась она.

Клава не знала, что ей надо, куда и к кому пойдет. У нее не было определенной цели, но понимала, что не может больше оставаться в этом затхлом подземелье.

Бурлак постоял, помедлил и пошел к двери, говоря на ходу:

— Что ж, силовать не стану. Только, когда заарканят тебя, красотка, на меня не пеняй, сама в полон-неволю напросилась.

Тяжелая отсыревшая дверь, ржаво скрипя, распахнулась.

— Ну иди, — сказал он и добавил: — Иди, раз тебе так хочется.

Клава выбежала из погреба и побрела по улице, держась поближе к заборам и палисадникам. Было тихо, нигде ни души. Куда идти? Может быть, все же не надо было уходить? Возможно, Бурлак действительно желал ей добра. Но Клава не доверяла этому человеку и боялась его.

Галактион Бурлак долгие годы проработал на лесном складе — отпускал крепежный лес для нужд шахты. Когда начал строить собственный домишко, как-то, взбираясь по стропилам, сорвался и повредил позвоночник. С полгода ходил, сгорбившись, опираясь одной рукой о палку, другой — о колено. Со временем спину ему выпрямил костоправ, а левая нога перестала сгибаться в колене. Передвигаясь, он волочил ее, как не свою, подметая штаниной землю. Детей у Бурлака не было, жили вдвоем с женой, богомолкой Елизаветой — замкнутой, нелюдимой женщиной. Каждый год выкармливали кабанчика, держали корову. Все это было на плечах у сухопарой непоседливой женщины. Умерла Елизавета неожиданно. Говорили, что Елизавета отравилась, но в это трудно было поверить. Соседи никогда не слышали, чтоб у Бурлаков были ссоры, как в некоторых других семьях. Галактион редко пил, а если случалось, то ни с кем не скандалил, только любил похвастаться. «Будь у меня ноги, как у всех, — говорил он, — Галактион Бурлак доказал бы, на что он способен…» Над этими его словами только посмеивались, не придавая им серьезного значения.

После смерти жены Галактион жил замкнуто. У него в доме редко кто бывал. Соседи только через забор могли видеть, как, волоча ногу, он озабоченно расхаживал по двору: раскладывал для просушки доски, припасенные для какой-то постройки, возился в огороде. Ходил Бурлак в будни и в праздники в одном и том же заношенном матерчатом костюмишке, зимой носил «москвичку» из грубого ворсистого сукна на вате и валенки в глубоких галошах, склеенных из автомобильной камеры. Клава не помнит, чтобы он даже в дни получки выпил у нее в ларьке стакан воды с сиропом или бутылку хлебного квасу. Бурлак обычно говорил: «Отлей на копейку, красавица», — и мелкими глотками долго цедил колючую воду, время от времени отрываясь от стакана, причмокивая, с интересом наблюдал за серебристыми пузырьками. Клава привыкла видеть его неряшливо одетым и, когда Бурлак предстал перед ней в богатом халате, не сразу узнала.

Нет, она еще не раз похвалит себя за то, что ушла от этого человека…

Огородами и глухими переулками Клава выбралась из поселка и под вечер была в Красногвардейске. У переезда ее задержал полицай — коренастый, с усиками парень. Подозрительно посмотрел на ее испачканное платье, неумытое лицо, строго спросил:

— Куда топаешь, ты?!

— К своим, у меня в Красногвардейске родичи.

— Не в Красногвардейске, а в Новограде, — сурово поправил ее полицай, — отвыкать пора от всего красного. То при коммунистах моду взяли все, и черное, и белое, называть красным. Теперь эти предрассудки мы — под корень, ясно?

— Ясно, — виновато сказала Клава. Парень то и дело поправлял пояс на зеленом немецком мундире. Видно было, что ему очень нравилось быть в роли военного.

— А вещи твои где, не вижу.

— Вещей у меня нет, — показала она испачканные огородной землей руки.

— А говоришь, на менку собралась.

— Я этого не сказала.

— Ишь ты, не сказала, — недоверчиво подмигнул он белесыми глазами и уже строго: — А фактически?

Клава остановила на нем вопросительный взгляд: что фактически?

— Никс ферштейн?! — до визга повысил он голос, ткнул пальцем ей в грудь, — не розумиешь по дойч?

— Нет, немецкого языка я не знаю, — с трудом поняла его Клава.

— Это никс гут! — неодобрительно сказал полицай. — А може, ты брешешь, а?

Какой-то настырливый, прилипчивый взгляд, казалось, застлал ей глаза. Клава созналась:

— Ей-богу, не брешу, господин полицай, — она едва не рассмеялась. Весь его вид и то, что ему очень хотелось говорить по-немецки, а знал он всего три-четыре слова, — все это было просто потешно.

Когда шли в комендатуру, полицай на почтительном расстоянии следовал за ней, держась за кобуру, стараясь всем встречным показать, что ведет опасного красного диверсанта.

В двухэтажном здании городской школы было полно парней и девушек. Многие здесь жили уже несколько дней в ожидании отправки в Германию. Но по тому, как участились переклички, стало ясно, что ждать осталось недолго. Вскоре начался медицинский осмотр. Осмотр проводили русские врачи под неусыпным бдением немецкого доктора. Когда при осмотре парня или девушки врач находил какие-либо заболевания, немец сам принимался тщательно исследовать больного. К девушкам он относился с особенной внимательностью: подолгу выслушивал, выстукивал, ощупывал и в заключение, отступив на шаг, еще раз, как художник собственное творение, оглядывал их оценивающим взглядом.

— Настоящая примадонна, коллега, — довольный, говорил он русскому врачу. И, наблюдая, как девушка, сгорая от стыда, не может попасть в рукавчик платья, смеялся: — Прима девучка, ошень миляя…

В день отправки в Германию всех выстроили во дворе в один длинный ряд. Началась последняя перекличка. Переводчик назвал имя Клавдии Лебедь и вдруг запнулся. Затем что-то негромко стал пояснять офицеру. Тот, выслушав, закивал головой и пальцем поманил Клаву. Она вышла из строя. Офицер через переводчика сказал, что пока ее очередь ехать в Германию не подоспела и что она может идти домой. Клава недоуменно смотрела то на переводчика, то на офицера. Те чему-то улыбались одинаковой улыбкой, будто знали, что ее ждет что-то хорошее, и от этого им самим было приятно. Несколько минут стояла ошеломленная, пока переводчик не сказал ей, чтоб шла к выходу. Проходя мимо часового, Клава услышала, как тот сказал, словно тоже чем-то довольный:

— До мамки, девучка? Гут, гут…

За воротами Клава остановилась, не зная, куда идти, и все еще не понимая, почему ее отпустили. Она хорошо знала, что всем так же, как и ей, не хотелось покидать родимый край. Многие парни и девушки в строгой тайне вырабатывали план побега. Если это не удастся сделать здесь, то в дороге. Планы были разные: дерзкие по своей смелости и осторожные, рассчитанные на сон часового или на подкуп кого-либо из полицаев. В дороге можно было бежать во время движения поезда, взломав пол в вагоне. Это было рискованно для жизни, но и такой план побега имелся в виду. Подумав, что, может быть, произошла ошибка, могут спохватиться, Клава бросилась бежать. На углу, где трамвайная линия сворачивала на вокзальную площадь, ее кто-то окликнул. Она точно приросла к земле. Казалось, стоит обернуться — и сейчас же встретится с прилипчивым взглядом полицая.

Клава не помнит, сколько простояла неподвижно, а когда, пересилив себя, оглянулась, увидела шагах в пяти Галактиона Бурлака. Заискивающе улыбаясь, он с удовольствием поглаживал аккуратно подстриженную раздвоенную бородку.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

I
Кабинет был похож на жилую комнату: белые подсиненные стены, занавески на окнах, плита в углу, подведенная внизу красной глиной, кухонный стол, покрытый чистой скатеркой. Стол Королеву понравился. В нем можно было хранить газеты и разные бумаги. Запирался он на маленький висячий замок с плоским ключиком.

В соседней комнате разместился шахтный комитет.

Как-то Горбатюк сказал с усмешкой:

— Ну вот, парторг, теперь мы с тобой вроде бы приобрели территориальную независимость.

Королев давно заметил, что председатель шахткома и начальник шахты живут не в ладах. Со стороны посмотришь, все вроде бы нормально: встречаются по нескольку раз на день, здороваются, разговаривают и вдруг — вспышка. Даже он, Королев, хорошо, как он считал, знавший этих людей, не мог предугадать, когда произойдет между ними ссора. А иной раз страсти до того распалялись, что доходило до личных оскорблений. Однажды Шугай вернулся из треста хмурый, чем-то недовольный. Горбатюк пошутил, что, мол, Архипыч в баньке побывал. Шугай не то не понял шутки, не то не до шуток было ему, с яростью накинулся на председателя шахткома: ты, дескать, разговорами, убеждениями занимаешься, а я один отвечай за добычу, за все…

— Не ты один отвечаешь, — спокойно возразил ему Горбатюк.

— А кто же еще, ты, что ли? — неприязненно усмехнулся Шугай. — Тоже мне ответчик сыскался. Вот сниму рабочих с твоих стройобъектов: со школы, больницы — и всех в шахту. Посмотрю тогда, как ты заговоришь.

— Попробуй только снять.

— И сниму! — все больше распалялся Шугай. — Фронт требует угля. Спрашивают с меня, а не с тебя, вот я и буду хозяйничать, как нахожу нужным. Обстроимся, когда война закончится.

— Уездный князь свет Архипыч, — рассмеялся Горбатюк.

Шугай, видимо, не понял, какое обидное слово сказал о нем предшахткома, или решил, что просто сморозил, поэтому промолчал.

Но с той поры слово «князек» постепенно прижилось на шахте. Королев понимал положение начальника шахты. Трест каждый день, каждый час требовал от него уголь. Особенно допекал управляющий трестом Чернобай. Он умел выжать из своих подчиненных сверхплановую добычу, как говорится, если не мытьем, так катаньем. Такую жесткую, не терпящую возражений и оговорок требовательность управляющего многие оправдывали обстановкой военного времени, другие считали ее просто нервотрепкой, но предпочитали молчать. Молчал и Шугай, но с каждым днем сам становился все требовательнее, жестче к людям. Откровенный, прямой человек, Горбатюк не раз одергивал его. Возможно, за это Шугай недолюбливал председателя шахткома.

II
На днях к Шугаю зашел Лукьян Грыза. На нем были резиновые сапоги и до белизны выстиранная брезентовая куртка, в руке — обушок с отшлифованной до глянца дубовой рукояткой и даже фибровый шлем на голове — ни дать ни взять заправский шахтер. Все это Грыза сохранил как бесценную память о своей долголетней работе в шахте. Так поступал каждый горняк, уходя на пенсию.

Во время оккупации Николай Архипович старался как можно реже попадаться на глаза Грызе и всем своим людям настрого приказал подальше держаться святоши. И вот этот человек стоял перед ним, просился, даже настаивал, чтобы его послали работать в забой. Что заставило старика решиться на такой шаг? Нужда? А может быть, бывший пресвитер хочет искупить свою вину перед посельчанами? Ни в то, ни в другое Шугай не верил. Знал, без хитринки этот человек жить не мог. У Лукьяна определенно какой-то заранее обдуманный расчет.

— Не в моих силах, Архипыч, в такой тяжкий час отсиживаться сложа руки, — говорил он своим густым, с хрипотцой, голосом, по-медвежьи переступая с ноги на ногу.

Шугай покосился на него с насмешливой улыбкой.

— А при немцах, выходит, было под силу, Лукьян Агафонович?

— При немцах — другой вопрос, — значительно шевельнул тот бровями. Подумал и вдруг, посуровев, сказал с яростью: — Чтоб добывать герману уголек? Да нехай мои руки отпадут!

— А у меня, как видишь, не отпали, целы остались, — и Шугай как бы для убедительности показал свои огрубевшие руки, повернув их вверх ладонями.

— Твои не работали на германа.

— Как это не работали? — удивился Шугай. — А кто шахтой руководил?

Грыза огладил бороду.

— Руководить-то ты руководил, Архипыч, не спорю, только вместо уголька твоего герман шиш получал.

Шугай так и впился в него глазами: откуда знает?

— Как, то есть, шиш? А кто вагонами уголь отправлял? А кто…

— Опять же, не спорю, ты отправлял, — спокойно остановил его Грыза. — Только по твоему велению тот уголек в пути-дороге на воздух взлетал.

— Да ты в самом деле знал или понаслышке? — уже требовательно спросил у него Шугай.

— Воистину знал, — клятвенно приложил руку к груди Грыза.

— Почему в таком случае в комендатуру не донес?

Грыза долго молчал, понурившись.

— Ну, так как же по части забоя, пущаешь или не пущаешь? — не расправляя нахмуренных бровей, спросил он.

Шугай смягчился.

— Ты не серчай, Лукьян Агафонович. Про меня тоже черт знает что балакали. Небось и ты косяком смотрел.

— Может, и косился, да только за предателя тебя никогда не считал, вот как ты меня.

— Я не сказал, что ты предатель, чего изобретаешь! — Шугаю уже стало казаться, что, возможно, Грыза и в самом деле только для видимости пристроился в молитвенном доме пресвитером, в действительности сочувствовал подпольщикам, а может, узнал обо всем после ухода немцев и теперь подлаживается. Все это постепенно прояснится.

И он разрешил Грызе работать в бригаде Богини.

— Только смотри, в бороде не запутайся, укоротил бы, — добродушно пошутил на прощанье. В ответ тот отозвался также шуткой:

— Я ее за воротник упрячу.

Бригада Ивана Богини очищала лаву от обрушений, надежно закрепляла, чтобы можно было приступить к добыче угля.

Грызе было тесно в забое. Выработки плохо проветривались, не хватало воздуха, и Лукьян Агафонович часто прерывал работу. Забойщики советовали:

— Ты, батя, в штрек бы спустился, свежаком подышал.

— Ничего, выдержу, — отвечал Грыза, — задышка у меня от без привычки. Сколько уже годов за обушок не брался… — И опять принимался долбить породу.

Бригадир Богиня, сурового вида лет шестидесяти человек, говорил забойщикам так, чтоб слышал и Грыза.

— Чего беспокоитесь за святошу, на дурик жиру наел, пускай сбавляет.

Лукьян Агафонович помалкивал и еще с большим усердием налегал на обушок.

Когда подоспело время кончать работу, Грыза сказал бригадиру:

— Вы идите с богом, а я свой пай должен дорубать. Иначе не могу, совестно.

— Как же ты один останешься? —удивился Богиня.

— Мне не привыкать к своей шахте, Иван. Закрывши глаза, каждый ходок и закуток отыщу, — успокоил его Грыза. В бледном дрожащем свете шахтерок мокрое от пота лицо его лоснилось и, казалось, переливалось, но в темных блестящих глазах бригадир не увидел жалобы на усталость. Смотрели они с откровенной настойчивой просьбой.

— Ну, дьявол с тобой, оставайся, — махнул на него рукой бригадир, — только учти, случится что, я за тебя не ответчик. Все свидетели.

Лукьян Агафонович добрых десять минут долбил породу без передыха, а когда почувствовал, что силы покидают его, отложил в сторону обушок, улегся на спину, прислушался. Глубокая звенящая тишина царила вокруг. Лишь где-то внизу, в откаточном штреке, неумолчно бормотал ручеек. Немного передохнув, Грыза пополз к штреку. Он знал, где искать сына, — в левом крыле горизонта, за конюшней.

Вот уже скоро месяц, как Лукьян Агафонович не видел Ерофея. А бывало, нет-нет да и заглянет в землянку. Приходил он по обыкновению в полночь. Чаще же встречались в заранее условленном месте, в железнодорожной посадке. Там старый Грыза передавал сыну припасенные продукты, и Ерошка отправлялся обратно к степному шурфу.

В последнее время Лукьян Агафонович несколько раз приходил в посадку, но так ни разу и не повидался с сыном. Возвращаясь домой, терзался догадками: то ему чудилось, что Ерошку привалило породой или залило внезапно хлынувшим потоком подземной воды, — в шахте такое случается, — то видел задыхающимся от гремучего газа… Всякое брело в голову. И когда уже иссякло терпение, решился на последнее: проситься у Шугая на работу. Он знал, что у него, у Грызы, не было сил рубать обушком, пошаливало сердце, и поотвык. Но ему обязательно надо было знать, что с сыном.

Лукьян Агафонович поспешно шагал по слякотному, наполненному дурманящим тленом штреку. У поворота, где узкоколейка сворачивала к западной лаве, встретил крепильщиков. Они подлаживали бревенчатую раму под кровлю, начавшую прогибаться. С кровли тонкими струйками просачивалась вода.

— Зря стараетесь, — безнадежно сказал он.

— Почему так думаете, Лукьян Агафонович? — узнал его один из крепильщиков.

— Сам должен соображать, — уже начальственным тоном заговорил Грыза, — рама без затяжек не удержит. Видишь, как вода напирает.

— И то правда: нудота, а не работа.

— Промокли до нитки.

— Значит, жди, вот-вот порода рухнет, — мрачно пообещал Лукьян Агафонович.

— А где возьмешь затяжек, десятник? На всей шахте поганенького обапола не отыщешь, — жаловался другой крепильщик.

Грызе льстило, что его назвали десятником. Так его величали многие годы, и чтоб не поколебать веры в свое начальническое звание, наставительно строго сказал:

— Умеючи и ведьму бьют. Пошарили бы в старых выработках — небось нашли. — И нетерпеливо, так, словно его ждало неотложное дело, зашагал своей дорогой. Когда отошел несколько шагов, услышал у себя за спиной:

— Выходит, Грыза опять выбился в десятники. А при немцах баптистами заправлял.

— Ловок мужичишка. Но шалишь! Поплела петли лисичка да нарвалась-таки, — сказал другой голос.

Лукьян Агафонович пошел еще быстрее, но через каждую минуту невольно останавливался, гасил свет, чутко прислушиваясь. Ему казалось, что крепильщики следят за ним. И когда убедился, что его опасения напрасны, немного успокоился. По мере того как он удалялся от рудничного двора, все затхлее становился воздух. Подопревшие стояки и дощатые перекрытия сплошь обросли белоснежной пушистой плесенью. У подножия покосившихся крепежных столбов целыми семьями росли на длинных ниточках-стеблях грибы-поганки. Лукьян Агафонович с трудом узнавал эти, прежде не раз исхоженные им, горные выработки. Прошел еще с десяток шагов, и вдруг лучик лампы уперся в обрушившуюся стену породы. Бесформенные ребристые глыбы преградили дорогу. Дальше идти было некуда. Постоял с минуту, по-звериному чутко прислушался. На какое-то мгновенье ему почудилось, будто все вокруг жило своей жизнью, только притаилось, поджидает роковой минуты, чтобы внезапно обрушиться. Припав спиной к холодной стене, он принялся истово вслух молиться. И ему как будто стало легче и не так боязно. Грыза собирался уже идти в обратный путь, как вдруг кто-то сзади коснулся его плеча. Он окаменел от ужаса. Но все же нашел в себе силы, обернулся. Рядом с ним стоял человек, похожий на страшный призрак — в ватнике, с обросшим лицом, с косматой нечесаной головой, с темными провалами глазниц. Видение это показалось Грызе сродни мрачному подземному миру: от него так же, как и от каменных стен, веяло плесенью и тленом.

— Ерошка!.. — с превеликим трудом узнал Лукьян Агафонович сына. Они обнялись и долго стояли онемевшие, тяжело, прерывисто дыша.

Когда разняли руки, Ерошка первым заговорил:

— Вначале я думал, кто-то чужой идет. А потом чую, вроде бы твой кашель…

Грыза всматривался в полупрозрачный лик сына и не видел в нем ни радости, ни уныния. Оно как будто застыло. Лихорадочно блестели, жили одни большие и какие-то загадочные глаза.

— Почему не приходил? — спросил Грыза-старший.

Ерофей опустил глаза, помолчал.

— Страшно, батя…

В его голосе Лукьян Агафонович уловил странную незнакомую нотку, словно в нем вдруг оборвалась какая-то струна. Вспомнил, как вскоре после возвращения Ерофея из плена скрытно спустился с ним в шахту, показал забытый всеми выход к степному шурфу. Сын был с виду спокоен. Наверное, тогда он, как и сам Лукьян Агафонович, верил, что это ненадолго: уйдут немцы, и Ерошка снова появится на свет божий. Но получилось не так, как было задумано. Когда пришли наши, Лукьян Агафонович уже готов был объявить всему поселку, что сын жив и что могилка, которую он выкопал в балочке, его хитрая уловка. Кое-кто догадывался, что Ерофей скрывается в землянке, могли выдать. Как-то надо же было спасать его. Лукьян Агафонович немедля сообщил Ерофею о приходе наших. Думал, обрадуется, но сын только тяжело нахмурился и не сказал ни слова. Лукьян Агафонович вначале удивился, но потом вспомнил о слухах, какие ходили в поселке, будто бывших военнопленных сурово наказывают, посылают их в штрафные роты, откуда почти никто не возвращается живым. Подумав хорошенько, Грыза решил: закончится война, а конец ее, судя по всему, близок, и Ерошка, ничего не страшась, выйдет из своего заточения. Но время шло, война не кончалась, а сын буквально таял у него на глазах. Знал: что-то надо предпринять. А что? Совета ни у кого не спросишь…

Лукьян Агафонович тяжело перевел дух и долго молчал. И сын не говорил ни слова. Но Грыза слышал, как он шептал когда-то заученные на память молитвы.

— Где же твое жилье? — наконец спросил Лукьян Агафонович.

— Пойдем, покажу, батя, — с готовностью сказал Ерошка и поспешно зашагал по отсыревшим скользким шпалам узкоколейки. Лукьян Агафонович только сейчас заметил, что он бос. «Как же ходит здесь, в кромешной тьме, без обувки?» — с щемящей болью в сердце думал, едва поспевая за сыном. Но вот Ерофей свернул в сторону и исчез. Грыза ускорил шаг. Осветил углубление в стене, но Ерошку там не увидел. Некоторое время стоял в недоумении: где же он? И вдруг откуда-то из глубины донесся глухой неузнаваемый голос:

— Проходи сюда, батя.

Лукьян Агафонович с трудом продвинулся в узкую нишу и дальше уже ползком добрался к сыну. Он сидел, скрестив ноги, на испревшем сене и проницательно глубоким, вдумчивым взглядом смотрел на отца. Каменное логово было не более двух квадратных метров. Угрюмый, низко нависший свод и стены — влажны, острые выступы на них блестели, как отполированные.

— И денно и нощно здесь? — спросил Лукьян Агафонович.

— Твоя правда, батя, — денно и нощно, — подтвердил Ерофей, продирая ногтями густые волосы.

Грыза не стерпел, сказал:

— Скоро шахту пустят, сынок, надо думать, и до тебя доберутся, куда денешься?

Темные глаза Ерошки загорелись:

— Я, батя, буду денно и нощно молиться всевышнему, и он скроет от чужих мою обитель.

«Денно и нощно, — с горечью подумал Лукьян Агафонович, — а знаешь ли ты, когда кончается ночь и начинается день?..»

— Нет, сынку, надо что-то придумать… — задумчиво сказал он.

— Что, батя, что собираешься придумать? — испугался Ерошка, — Выходить на люди?!

— Да нет же, — поспешил успокоить его отец, — я про то, что надо бы место тебе понадежней отыскать.

Ерофей потупился в тяжелом молчании. Затем глухо и словно самому себе сказал:

— Не надо, не делай этого…

Молодой Грыза не мог далее родному отцу сказать, почему не надо. Это было и должно оставаться его и только одного его тайной. Отцу известна лишь ничтожная доля правды последних двух лет его, Ерошкиной, жизни, которые провел он в стороне от родительского дома. То были страшные годы…

Ерофей, бывший сапер, обезвредил мины не ради спасения шахты, а думал этим поступком заслужить себе прощение, спасти свою жизнь. И этого не знал отец…

Он вдруг обхватил голову руками, упал лицом на подобранные колени, и весь затрясся:

— Не надо, батя, — сквозь рыдание бормотал он. — Мне не простят они…

Грыза испугался: еще кто-нибудь услышит. Обнял сына, прижал лицом к своей груди.

Только теперь он понял, какими живучими оказались семена, которые заронил в душу сына с юных лет. Грыза вспомнил, как принуждал его молиться, не разрешал ничего другого читать, кроме Библии. И когда замечал, что Ерошка нет-нет да и прикоснется украдкой к запретному чтению, свирепо наказывал его.

Немного успокоившись, Ерофей оторвал лицо от отцовской груди и, не вытирая слез, пристально посмотрел на него.

— Как там моя могилка, батя? — спросил тихо.

— Могилку я оберегаю. Все верят, что ты помер.

В ответ Ерофей сказал задумчиво:

— Пусть остается… Еще пригодится…

Лукьян Агафонович сознавал, что заживо похоронил свое единственное чадо, и, потрясенный, даже не придал значения загадочным его словам.

С того дня он не упускал случая навестить сына. Приносил что-нибудь из съестных припасов, рассказывал о земной жизни…

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Королев давно отправил письмо Никите Пушкареву на фронт, но ответ до сих пор не получил. Возможно, Никита написал Аграфене? И Королев решил пойти к ней.

Встретила она его как незнакомого, чужого человека. На него смотрели тревожно строгие карие глаза. Из-под платка выглядывали белые пряди. Вначале Королев подумал, что белы они от строительной пыли, но, приглядевшись, убедился — совсем седые. Лишь высокие, круто изогнутые брови — черные, точно нарисованные углем.

Королев знал Аграфену Пушкареву до войны. Работала она телефонисткой, и все называли ее просто Агата. Перед войной у нее родилась двойня. Вначале никому не было известно, кто их отец. А когда Агата и врубмашинист Никита Пушкарев — с виду ничем не приметный парень — в один из воскресных дней появились в ЗАГСе, все в поселке ахнули от неожиданности и удивления: ну и пара! Самый лучший жених был бы под стать Аграфене. А тут на тебе — Никита. Но позже завидовали молодоженам. Жили они на редкость дружно.

Пушкарев ушел на фронт в первые дни войны. Аграфена, как и многие другие, не смогла эвакуироваться. С большим трудом ей удалось сохранить детей. Она знала, в какой день и час пригоняли к госпиталю на убой корову или овец. Подстерегала, когда выбрасывали внутренности в помойку, несла домой, мыла в горячей воде, скоблила ножом и тем кормила детей. Ходила Аграфена в тряпье, неумытая, волосы неприбраны. Ни дать ни взять — побирушка. На такую никто не взглянет, никто не польстится. А когда пришли наши, Пушкарева встретила их в новом платье, в неизношенных туфлях, аккуратно причесанная. Прозрачное от худобы лицо ее светилось радостью. С первых же дней она с головой окунулась в работу. И все начинали угадывать в ней прежнюю Агату — подвижную, жизнерадостную. Но, бывало, вдруг становилась задумчивой и молчаливой. Многие уже давно получили весточки, кто от мужа, кто от сына, а ей все не было писем. Она каждый день выглядывала почтальона, но он всегда проходил мимо ее землянки. Наконец пришло письмо и ей. Только бы лучше его совсем не было.

После того как Аграфену сняли с петли, женщины зорко оберегали ее. Под предлогом того, что девушке — беженке Анастасии Волк негде приютиться, ее поселили в землянку Аграфены. Анастасия неусыпно стерегла каждый ее шаг.

В землянке было чисто прибрано, крохотная беленькая шторка над вмазанным в стенку стеклом, вместо кроватей — нары, застланные простынкой с кружевным подзором. Пол подмазан глиной и посыпан душистым чабрецом, как в троицын день. На глухой стене в деревянной рамке — портрет Никиты, с вихрастым чубом, счастливо улыбающегося.

— Это все Стаська лоск наводит, — сказала хозяйка, не то осуждая, не то одобряя свою жиличку, а скорее всего желая отвлечь внимание гостя от фотографии.

— А где же дети, Агата? — поинтересовался Королев, пропуская ее замечание о Стаське.

— Бегают, где же им еще быть, — все так же спокойно ответила она, — при немцах больше под замком держала, а теперь пришло время и порезвиться.

Королев успел уловить на ее лице нежную материнскую улыбку, которую она сейчас же сгладила.

— Работа твоя нравится тебе? — спросил он.

— А я, право, и не знаю — нравится или нет, — вздернула она плечами. — Работаю, надо же восстанавливать…

— Скоро привезут телефонную аппаратуру, пойдешь на свое место, — пообещал Королев.

Она заметно смутилась, опустила глаза.

— Теперь я, наверно, не сумею работать телефонисткой, всех абонентов перепутаю. — Подошла к столу, провела по чистой суровой скатерке ладонью, словно сметала с нее что-то невидимое. — Раз ты, Сергей Платонович, пожаловал в гости, — сказала она, опасливо взглянув на дверь, — то и угостить я тебя обязана.

И куда-то вышла, но вскоре вернулась с глиняным полумиском, наполненным малосольными огурцами и помидорами. Нарезала хлеба. И задумалась: чем же еще приукрасить стол? Что-то вспомнила, пошарила рукой под кроватью, опустившись на корточки, достала бутылку, до половины наполненную мутноватой жидкостью.

— Прости, Сережа, что неполная, — виновато взглянула она на него, — знать, что такой дорогой гость явится, с утра бы не прикладывалась.

Королев с ужасом подумал: неужели пьет? Но промолчал и даже не подал виду, что смущен и удивлен… Аграфена разлила в граненые стаканы самогон, примериваясь глазами, чтобы было поровну, и присела на скамью, уложив на коленях руки.

— Ну, рассказывай, что пишет тебе Никита? — неожиданно спросила она. Лицо ее было спокойное, будто спрашивала о самом обыкновенном.

Королев замялся.

— Я сам хотел спросить у тебя об этом, Агата.

— Меня чего спрашивать, мне писать он не станет, — убежденно сказала она. — А я ему свое написала. Раз он не поверил моему слову, то его письма мне теперь ни к чему. Вот как. — Что-то мстительно-жесткое появилось в ее остановившихся на одной точке глазах.

— Это ты зря, Агата, — осторожно возразил ей Королев. — Никите просто наклеветали на тебя. Только бы узнать, кто…

— А зачем тебе знать? — скосила она на него сощуренные глаза.

— Как это зачем? Ведь эта гадина способна облить грязью и других.

— К здоровому грязь не пристанет, а с хилого ее и мылом не смоешь, — безнадежно сказала она.

— Но ведь Никита хороший, честный парень, любил тебя…

— Выходит, не любил, раз поверил грязной ябеде. — И уже другим тоном добавила: — Ну, поднимем, Сергей Платонович, — и взяла свой стакан.

— За что выпьем, Агата? — медлил Королев. Ему не хотелось пить, тем более что он не успел еще ни о чем серьезном поговорить с ней, ничего толком не узнал.

— За что выпьем? — задумчиво переспросила Агата. — Чтоб наш «Коммунар» снова стал, каким был раньше, и еще краше, — в ее карих глазах на мгновенье вспыхнули и погасли живые искорки.

— Что ж, тост хороший. Выпьем.

Аграфена медленно цедила самогон и все время следила поверх стакана за гостем. Королев поставил свой опорожненный и, морщась, стал торопливо заедать огурцом. А женщина все еще тянула мутную жижу, словно желая продлить удовольствие. Лицо ее было спокойно, ни одна морщинка не дрогнула на нем. Выпив, округлила рот, раз-другой шумно втянула в себя и тут же выдохнула воздух, взяла огурец и принялась медленно, с хрустом жевать.

После выпитого с минуту молчали. Пока Аграфена не охмелела, Королев решил до конца выяснить, кого она подозревает в тайной переписке с Никитой.

— Догадываюсь, но не скажу. Не пойман — не вор, — упрямо ответила она. — Да и зачем он тебе, этот ябедник, Сережа? Придет время, сам себя выдаст. Ты лучше вот на что мне ответь: моих мальчиков в детдом примут?

— Что за вопрос, конечно примут.

— А говорят, что только совсем безродных будут зачислять.

— В первую очередь круглых сирот, это ясно.

Агата задумалась. Странный лихорадочный блеск вдруг вспыхнул в ее глазах.

— Зря они меня отходили, — в отчаянии выговорила она. — А во всем виновата эта Стаська. Говорит, что случайно увидела, как я вешалась. Брешет, отрава! Не иначе, как выследила. И зачем только приставили ее в квартирантки. Места, видишь ли, другого для нее не нашлось. Брехня! — И уже почти шепотом: — Чтоб ты знал, Сережа, эта Стаська настоящий шпион, глаз с меня не спускает. Пойду, извини, в бурьяны по нужде — и она за мной.

А то еще такую моду взяла: приметила, что я самогоном пробавляюсь, и как что — дыхни, говорит, Агата. Дыхну, а она и прицепится: у кого да за какие деньги покупаю. Марфу Кутейникову, ту, у которой я самогон брала, выдала, отрава. Женщина, считай, ни за что пострадала. — Она смачно пососала огурец и уже с хитроватым прищуром глаз убежденно добавила: — Но эту, другую, у которой я беру, ей ни за что не разоблачить.

И вдруг спросила:

— Еще выпьем, Сережа?

— Ну что ты, достаточно, — даже испугался Королев.

— А то я могу сбегать, тут недалеко.

— Не надо, Агата. Да и тебе хватит.

— Ну, как знаешь, — недовольным голосом сказала и поднялась. Сняла со стены фотографию, стерла с нее пыль ладонью и долго смотрела на улыбчивого вихрастого парня.

— Дурень ты, дурень, Никита, — промолвила, задумавшись, и слезы сами собой полились из ее глаз. Словно испугавшись их, она быстро вытерла пальцами глаза, повернулась спиной к Королеву и долго пристраивала фотокарточку на стене. А когда обернулась, лицо ее было по-прежнему замкнуто-спокойным, только глаза блестели. Села на свое место, сказала:

— Деток моих, Сережа, пристрой, не забудь. А то я могу надолго уехать.

— Куда тебе ехать? — удивился Королев.

Она помолчала, как будто не знала, что ответить.

— На фронт поеду, — нашлась вдруг. — Женщины на войне тоже нужны. Зенитчицей выучусь или снайпером…

С улицы донеслись детские голоса. Аграфена проворно упрятала под кровать бутылку, отодвинула в сторону стаканы.

В землянку ворвались два мальчугана лет по шести, удивительно похожие друг на друга, темноголовые, остриженные под бокс, с карими, как у матери, глазами. Припухлые губы и задорно вздернутые, с круглыми ямочками подбородки малышей напоминали Королеву их родителя. На мальчиках были одинаковые осенние костюмчики из китайки (Сергей вспомнил: недавно такие выдавали в магазине по талонам) и одинаковые ботинки на резине, тоже выданные по талонам.

Мать обняла детей, расцеловала.

— Где мотались? Небось опять в посадке? — спрашивала она ласково и строго. — Я же наказывала, чтоб туда не ходили, там поезда теперь ездят.

Дети приумолкли, насупились. Один из них, не поднимая головы, буркнул:

— Мамка, ты опять…

— Что — опять? Петя, сынок? — встревожилась она.

А другой просяще посмотрел на Королева, проговорил:

— Дядя Сережа, скажите, чтоб мамка не пила, ну скажите.

Королев смутился, не зная, что ответить. Мать тоже смутилась и, чтоб сын не заметил перемены в ее лице, прижала его к себе.

— Ну какой же глупенький, — говорила она. — Мы с дядей Сережей на радостях по рюмочке выпили. Папка должен скоро приехать…

— Это правда, дядя Сережа? — уставились на него близнецы.

Агата соврала, чтобы оправдаться перед детьми, а Королев, не желая ее подводить, сказал:

— Может и приехать. Сейчас многих горняков отпускают, чтоб шахты восстанавливали.

— Наш папка шахтер, — с гордостью сказал Петя, — он на врубовке ездил.

— И рекорды выдавал, — в тон ему вставил брат.

Пришла Анастасия Волк — молодая девушка, одетая по-мужски, в косоворотке, заправленной в парусиновые брюки, запятнанные присохшей известью.

— Бригадирша велела передать, чтоб вы в ночь выходили на работу, — сказала она Аграфене, — тетка Федора захворала.

— Ладно, — сказала Агата, даже не взглянув на нее. — Накорми деток, а я нашего парторга провожу.

Когда вышли из землянки, Королев глубоко вздохнул, но не почувствовал облегчения. То, что он узнал и пережил за короткое время, находясь один на один с Аграфеной, было для него неожиданным, взволновало и насторожило. Что-то надо предпринимать, иначе все закончится непоправимым. У него пока что была единственная надежда — это ответ Никиты. Королев верил, что его письмо заставит Пушкарева изменить свое мнение о жене и он непременно напишет ей извинительное письмо.

Когда вышли на улицу, Агата придержала Королева за локоть:

— Спасибо, Сережа, что не забыл, заглянул. — Глаза ее все еще блестели от выпитого. — Об одном тебя прошу: про мальчиков моих не забудь. В детском доме им лучше будет, чем со мной.

Королев еще раз успокоил ее, пообещав, что все будет сделано как надо, и поинтересовался:

— Ты куда сейчас направляешься?

Агата немного смешалась.

— К подруге загляну, не всегда же быть одной.

Королев ничего ей не сказал, но догадался, что ни к какой подруге она не пойдет, а скорее всего подастся к самогонщице, которую Анастасия Волк «ни за что не разоблачит».

Все последующие дни Королев не забывал о Пушкаревой. Часто приходил на строительство детского дома. Агата, как и всегда, была молчалива, замкнута, поглощена работой. От Никиты письма все не было.

И вот однажды, когда он сидел один в своем кабинете, зашел письмоносец.

— Ну, ну, Максимыч, выкладывай, что хорошее принес, — от радостного нетерпения он даже вышел из-за стола навстречу желанному гостю. Почтальон порылся в своей объемистой брезентовой сумке, вздохнул и печально пошутил:

— К сожалению, парторг, тебе пока еще пишут. А вообще радостного мало, — он снова порылся в сумке и опять же ничего не извлек из нее. — Сегодня прилетело два письма, — глядя поверх очков на Королева, говорил Максимыч, — одно вручил, а второе не смог, сил не хватило. Ей-ей не брешу. Раз пять подходил к двери. За щеколду брался и обратно уходил. А теперь вот к тебе пожаловал — советуй, как быть, парторг: вручать или подождать?

— А кому второе письмо?

Максимыч опасливо огляделся, нет ли кого постороннего, и вполголоса проговорил:

— Аграфене Пушкаревой.

Королев как стоял, так и окаменел на месте. Чтоб Никита был убит да еще в такое время, когда его жизнь нужна была не только ему одному, показалось чудовищным и невероятным.

— Только не убит Никита, а пропал без вести, — как бы желая его успокоить, сказал почтальон. — По моему рассуждению, это еще хуже, чем «убит».

В письме действительно сообщалось, что артиллерист-наводчик Никита Пушкарев во время боев за безымянную высоту на правом берегу Днепра пропал без вести.

«Да, старик прав, — думал Королев, прочитав письмо, — раз по документам убит, значит уважение к памяти воина. А как это «пропал без вести»? Захвачен в плен? Сбежал с передовой или погиб случайно, так что никто не видел его подвига?.. Это, действительно, еще страшнее, чем «убит».

Королев спрятал письмо в стол, предупредив письмоносца, чтоб никому не проговорился о нем.

— Пусть пока это письмо останется нашей тайной, Максимыч. Выждать надо, понимаешь?..

— Чего ж не понять, все как есть ясно…

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

На шахте Галактион бывал редко и ни с кем, казалось, не желал встречаться, лишь изредка заглядывал в шахтный комитет разузнать, что слышно о пенсиях, будут ли выплачивать, как прежде, до войны, или есть изменения.

Все документы, предоставлявшие ему право на пенсию, у него были в полной сохранности. Говоря откровенно, Бурлак не питал твердой надежды: оставался при немцах, никаких диверсий не чинил. Но если повернуть по-другому, рассудил Галактион, не он же виновен в том, что его не эвакуировали, как многих других, куда-нибудь на Урал или в Сибирь. Случись по-другому, он бы и пенсию получал исправно, и жил преспокойно.

Набравшись храбрости, Бурлак пришел к председателю шахткома. О Горбатюке, человеке, жестоко пострадавшем на войне, говорили, что он вспыльчив, бывает даже груб, но справедлив. На эту его справедливость Бурлак и рассчитывал свой дальний прицел.

Когда вошел в шахтком, Горбатюк сидел за столом, занятый какими-то бумагами. Увидев посетителя, сейчас же отложил все в сторону, предложил стул и приготовился слушать. Бурлак положил кепку на край стола, поглядывая на вздрагивающую, круто поседевшую голову Горбатюка. «Поди ж ты, как его потрепало, а ведь когда-то был богатырь из богатырей…»

— Присаживайся, Галактион, — сказал Горбатюк, — давно не виделись.

Бурлак заметил: запавшие вглубь глаза не улыбались, смотрели сурово.

— С превеликой трудностью узнал тебя, Андрей… забыл, извини, по батюшке, — сказал он.

— Константином батьку звали.

— Андрей Константинович, — повторил Галактион и сокрушенно покачал головой. Решив разжалобить председателя, завел разговор о его погибших жене и детях, о разрушенном домишке. Горбатюк, казалось, внимательно слушал, но вот он вдруг в нетерпении двинулся на стуле, словно говоря: не за тем же ты пришел, чтоб в рабочее время заниматься ненужными разговорами.

Бурлак понял его и поторопился изложить свою просьбу.

Выслушав, Горбатюк неожиданно спросил:

— А как же решил насчет домишки, в котором проживает начальник шахты? Не думаешь вернуть?

Галактион оторопело, в недоумении смотрел на него, хотел сказать: «А при чем это? Ведь я не о доме», но не сказал. А председатель шахткома продолжал:

— Ты же за свои кровные грошики купил дом у крепильщика Найденова, значит, твоя собственность. А личная собственность в Советском Союзе охраняется законом.

«Серьезно или шутит?» — спрашивал себя Бурлак и опять не находил, что ответить. А Горбатюк гнул и гнул свое, сохраняя суровую пытливость в глазах.

— Попробуй настои на своем. Не пропадать же добру. Иначе, кто тебя хозяином назовет. Транжира, скажут, Бурлак, не дорожит собственным добром.

Голос его постепенно твердел, переходил на крик разгневанного человека. Все пристальнее вглядываясь в его очерствевшее лицо, Галактион начал соображать, что кричит Горбатюк совсем не потому, что он, Бурлак, задаром уступил дом Шугаю.

— Да ты не волнуйся, Андрей Константинович, — попытался он успокоить его, — на кой мне тот дом, пусть пользуются. Для меня, бобыля, и своего предостаточно.

— А при немцах, выходит, не хватало? — Горбатюк вдруг резко выпрямился и, опираясь твердо сжатыми кулаками о стол, всем корпусом подался к Бурлаку, как будто хотел поближе рассмотреть его. — Почему же ты у них, у своих избавителей, не требовал пенсию? Паразит! — И вдруг вцепился в ворот рубашки так, что с нее брызгами полетели пуговицы. Горбатюк тряс его, как грушу, сцепив зубы:

— Должок с государства решил взыскать, продажная шкура!.. Непман несчастный!.. К стенке тебя, сволочь, а не на пенсию!

Он резким движением оторвал его от стула и тут же втолкнул обратно, отпустив ворот. Бурлак едва удержался, чтобы не рухнуть на пол вместе со стулом. Вскочил и ринулся было к двери, но вспомнил, что оставил кепку на столе, вернулся и опять чуть было не угодил в цепкие лапы Горбатюка.

После этого случая Галактион днями никуда не выходил, чувствуя себя совсем разбитым. Его оскорбленную душу когтила нестерпимая обида. На что немцы, у которых рукоприкладство — дело простое, даже, можно сказать, законное, и те никогда пальцем не коснулись его, Бурлака. Пожаловаться на Горбатюка он был не в силах. Но чувство мести все росло. Оставался единственный, не раз испытанный способ, всегда приносивший душевное успокоение, даже радость — скрытый донос. От него Бурлак никакой материальной выгоды не имел. Но что значила любая выгода по сравнению с теми переживаниями, когда видишь, как твой обидчик корчится на медленном огне, неизвестно кем и в какую минуту зажженном. Ему не забыть, как бывшая телефонистка Аграфена Пушкарева принародно обозвала его немецким прихвостнем и сквалыгой. В отместку она вскоре получила роковое письмо от мужа и накинула на себя петлю-удавку. И то, что она случайно осталась в живых, только продлило его, Бурлака, удовольствие. Теперь он с наслаждением наблюдал, как эта языкастая бабенка пристрастилась к спиртному, извивается в муках на его, Галактиона, мстительном огне.

Перед тем как приняться за донос, Бурлак припомнил все мелкие обиды, и не только свои, но и чужие. Он с великим старанием собирал все, что говорили о Горбатюке. Так до него дошло, что во время атак Горбатюк был ранен, остался на ничейной полосе и чуть было не угодил к немцам. Хорошенько поразмыслив, Бурлак написал на своего обидчика не одно, а несколько писем, как будто из разных мест и от разных лиц и отослал в адрес органов безопасности. Письма были написаны с, добросовестностью озлобленного человека, и в них в один голос говорилось, что Горбатюк во время атаки на нейтральной полосе не оставался, а добровольно сдался фашистам. Те его соответствующим образом сагитировали и отпустили.

Отправив письма, Бурлак уже не чувствовал себя разбитым и одиноким. Он сам вдохнул в собственную жизнь благотворную, обновляющую все его существо, силу. Она приятно кружила голову, сладко томила душу ожиданием.

С наступлением темноты он закрывался на глухие ставни, надежно запирал дверь на железный засов, зажигал керосиновую лампу и целиком отдавался самому себе. В такие минуты Галактион чувствовал себя ни от кого не зависимым и жил, пусть ничтожно маленьким, но своим, дорогим его сердцу мирком. Вынув из сундука цветистый халат, торжественно облачался в него, подходил к зеркалу, приглаживал жидкие волосы-паутинки и потом долго расхаживал по комнате в тапках, подбитых лисьим мехом, предаваясь грезам, одолевавшим его умишко.

У Галактионова халата была своя предыстория, своя особенная жизнь, как и у любой красивой вещи, побывавшей не в одних руках. Бурлак приобрел его на рынке перед эвакуацией горожан в далекие тылы. В те дни базар кишмя кишел народом. Люди толкались, сбивались в кучи, глазели на редкие вещи. Продавалось все, что нельзя было увезти с собой — ценное и не представлявшее особенной ценности.

Бурлак впервые увидел такое разнокрасочное царство одежды и всевозможных домашних предметов. Всего несколько дней назад все это жило в квартирах, скрытых от посторонних глаз, ходило, двигалось по улицам, в театре и клубах; разноцветно играло и казалось обычным в общей пестроте. Теперь же, собранное вместе, представляло необыкновенное зрелище.

В самом конце торгового ряда Бурлак заметил одиноко стоявшего человека в красивом мягком халате. «Продает или просто вырядился? — подумал он. — Халат ведь не для улицы, чудак, для дома, для удовольствия…» Только он так подумал, как чудак поманил его пальцем.

Галактион подошел.

— Продаю, купи, — сказал чудак и отвернул запашистую полу халата. Шелковая, небесного цвета, подкладка в мгновенье заворожила глаза. Бурлак подумал, что такая дорогая вещь ему ни к чему и, наверно, не по его карману. Но все же поинтересовался, делая вид, что шутит:

— Никак царский халатик, а?

Но чудак сказал вполне серьезно:

— Не угадал. Генеральский. Только теперь он генералу без надобности, воюет. А для войны такая роскошь не по фасону.

Галактион для интереса приценился. К его удивлению, чудак запросил совсем не дорого. Галактион постепенно соблазнился, стал торговаться. Чудак сбавил цену до ничтожно малой, и Бурлак купил халат. Свернул в жмут, сунул в мешок, без которого не появлялся в городе, и опять пошел бродить по базару. У него все больше разгоралась страсть к редким, неожиданно потерявшим цену вещам. Денег ему не было жалко. Знал, что при немцах они утратят свое достоинство, если вообще будут в ходу. И он приобрел еще кое-что из барахлишка.

Когда приценивался к меховой шубе, уже бывшей в носке, но еще добротной, кто-то, едко посмеиваясь, заметил:

— Что, дядька, небось зимовать с немцами собираешься?

Бурлак даже не обернулся на голос и не оторвал глаз от шубы, но не смолчал. Нельзя было поддаваться на удочку.

— На Урале зимушка небось лютее за нашу. Пригодится! — Возвратившись домой, Бурлак долго рассматривал и ощупывал каждую вещь. Затем, натянув на себя халат и опоясавшись мягким пояском, стоял перед зеркалом, любуясь своим необычным праздничным видом.

Он представил себе, как расхаживает в халате по собственному дворику, а соседи и прохожие завистливо пялят на него глаза. Галактион верил, что в его домике непременно будут останавливаться на отдых офицеры. Таких уютных домиков немного в поселке. В нем все будет представлено к их удовольствию: чистенькие комнаты, разросшийся вишневый сад и сам он, хозяин, гостеприимный, приветливый и, видать, не из бедняков, раз на нем такой дорогой халат. Галактион знал: знакомство с немецкими воинскими чинами оградит его от всяких случайностей, и он наверняка удостоится благосклонностью и доверием местных властей нового порядка.

И не ошибся в своих расчетах. Когда, случалось, у него в доме на короткий отдых останавливались офицеры, Бурлак изо всех сил старался выказать свое радушие и гостеприимство и был счастлив, если ему в знак благодарности жали руку, прищелкивая каблуками.

А когда, с разрешения властей, Бурлак открыл лавчонку, у него нередким гостем стал и сам комендант Крюгер. Комендант, как казалось Галактиону, серьезно интересовался его коммерческими делами и любил иногда добродушно пошутить:

— Маленький шпекулянт, ха-ха… Гут, гут, — говорил он, одобрительно похлопывая его по плечу.

…Но все это — в прошлом, и теперь оставалось только вспоминать да сожалеть о нем.

Его мысли были заняты одним: возымеет ли действие роковое послание, отведет ли удар от него самого или обернется к нему своим жалом.

Часть вторая

ГЛАВА ПЕРВАЯ

I
Как только в кабинете Шугая был установлен телефон, первым позвонил управляющий трестом.

— Ты слышишь меня, Шугай? — гудел в трубке густой хрипловатый голос Чернобая.

— Слышу, Егор Трифонович, хорошо слышу.

— Так вот запоминай, что скажу: в воскресенье летучка по селектору. Доложишь о перспективах. Как у тебя дела?

— Пока неважно, Егор Трифонович. Бригада Варвары Быловой только начала осваивать лаву. Трудно им.

— Теперь никому не легко, а уголь нужен позарез. Третьи сутки не сплю, не выполняем план по тресту. Ты должен нажать. Надо давать ежедневно сто пятьдесят тонн.

— Не осилим. У нас крепить нечем.

— Нужно сто пятьдесят!

— Завалим лаву.

— Что нужно, чтобы давать сто пятьдесят тонн? — стоял на своем управляющий.

— Вагон леса и еще один компрессор. Люди задыхаются, не хватает воздуха.

— Много захотел… — И умолк. Затем также нажимисто продолжал: — Завтра тебе подбросим что положено, только смотри мне: чтоб сто пятьдесят было.

И повесил трубку.

Во время разговора вошел Королев.

— Лучше бы не ставили этот телефон, будь он неладен, — с досадой сказал Шугай. — Теперь ни днем, ни ночью не дадут покоя.

— Что случилось?

— Чернобай требует сто пятьдесят тонн в сутки, иначе, говорит, головой будете отвечать вместе с парторгом.

— Это еще полбеды, если только наши с тобой головы будут в ответе, но может случиться худшее. — Он сел у стола сбоку. — Я только что был в бригаде Быловой. Женщины работают, что называется, на износ. Кровля коржится, а крепят жидко.

— Управляющий обещал лес, — вставил Шугай, — и компрессор, возможно, на днях подбросит.

— Тебе же вчера в лесе отказали? — удивился Королев.

— Так то вчера, — насмешливо протянул Шугай, — вчера, может быть, и Чернобай не думал штурмовать. И спросил:

— С чем пришел?

— Письмо о Никите Пушкареве получил. Пропал без вести.

— Да ты что?

Королев рассказал все, как было.

Они долго молчали. Затем Шугай раздумчиво сказал:

— Пристроить Агату в бригаду Быловой, что ли. Никто другой за ней не уследит. Ты ей еще не показывал письмо?

— Читала. Даже слезинки не пролила. Замкнулась, слова не сказала.

И вдруг потребовал:

— Отдай приказ о зачислении Пушкаревой телефонисткой.

— Да как же я такой приказ обнародую, если у нас еще нет телефонной станции, только монтируют, — озадаченно и удивленно посмотрел он на парторга, — а этот полевик, — положил он руку на телефонную трубку, — подключен напрямую: кроме как в трест, никуда больше не позвонишь, — неизвестно зачем пояснил он.

— Все равно — отдай приказ, — настаивал Королев, — женщина будет знать, что о ней не забыли, что она нужный человек на шахте.

Шугай подумал и согласился:

— Уговорил. Дам приказ.

— А теперь вели запрячь твою пролетку, в горком надо съездить.

— Без моего веления запрягут, — вроде обиделся Шугай, — я уже сказал ездовому, что пролетка твоя и моя.

Когда Королев собрался уходить, сказал:

— Загляни к управляющему, поклянчь еще ты у него лебедку. Копер в конце-то концов надо ставить на ноги…


Резкий порывистый ветер подхватывал и гнал по дороге жухлые листья, вил, крутил винтом пыль, разный мусор и лихо уносил вперед. Свинцовые тучи, громоздясь одна на другую, плыли низко, едва не задевая макушки терриконов. Осень готовилась сдавать свои права.

Возница — высокий, с угловатыми костистыми плечами, с неровно стриженной бородой, видать, без зеркала, на ощупь подстригал, решил Королев, словоохотливо рассказывал:

— Прошлую зиму, случалось, по этому шляху наших пленных гнали, чтоб не соврать, человек, сто, не менее. И, поверите, все, как один, нагишом, в чем мать родила. На ногах деревянные башмаки, только и всего. Правда, мороз был не сильный, градуса два-три, но все равно раздетого и такой проберет до мозгов. Пустили слух, будто дюже завшивели русские пленные, поэтому решили перегнать их в другой лагерь. А чтоб они и туда не занесли вши, содрали со всех какое было барахлишко и сожгли на месте. — Возница подстегнул начинавшую убавлять шаг лошадь и продолжал: — Ишь как про людей пеклись. А потом подвели бедолажных к старой покинутой шахте «Водяной» и всех порешили, в ствол покидали. С той поры наш поселковый фюрер, если, случалось, надо запугать кого-нибудь, таращил глаза, грозился:

— Шахта!..

— Старина, а что делал при немце? — поинтересовался Королев.

— Это я-то? — обернулся к нему лицом возница. И, хитровато щурясь, поинтересовался: — А зачем тебе понадобилось знать, парторг? Или решил про всякий случай на заметочку взять?..

— Просто так спросил, — сказал Королев, немного смущенный неожиданным ответом, — можешь не рассказывать, дело твое.

— Скажу, чего там, — словно извиняясь за язвинку, ответил старик и, подергав вожжами, заговорил: — Скажу, секрета у меня никакого не имеется. Весь был на людях как на ладошке. Но, ты, оккупантша, совсем заснула!.. — опять подбодрил он лошадь и продолжал: — Выходит так, вроде бы я немцу служил, товарищ парторг. Вот с ней разом, — ткнул он кнутовищем в круп лошади. — Это не наша, немецкая коняга. К ней меня сам поселковый фюрер приставил, чтоб я у него вроде за подручного по хозяйству был: когда нужно, уголь подвезу и разный скрытый груз из города — консервы, фрукты свежие или еще какое-нибудь продовольствие. А раз привез целую бричку дорогого барахлишка, и все, учти, — наше, русское.

— Как же ты сумел сохранить лошадь, или комендант тебе подарил ее? — усмехнулся Королев.

— Жди, подарит, — мотнул головой возница. А было вот как: прослышал я, что наши близко, и айда в балку, в терновую заросль, там и пересидел, пока наши пришли. Ей-то, моей оккупантше, ничего — кругом травка зеленая, водица ключевая. А я второпях куска хлеба не прихватил. Одним терном да кислицами целых пять дней харчился. Живот провалился и вообще на шкилета стал похож. Вот оно какое дело… Но, ты! — опять стегнул он лошадь.

Много раз приходилось Королеву слышать об издевательствах фашистов над советскими военнопленными, о страшных бедах советских людей на оккупированной земле. А сколько еще их осталось там, за линией фронта!.. Думая об этом, Королев испытывал нестерпимо щемящую боль в сердце. На фронте ему было намного легче. Там он каждый час, каждую минуту мог встретиться лицом к лицу с врагом, мог поднять в атаку солдат и сам наперевес с автоматом идти вместе с ними, чтоб мстить и мстить, не щадя собственной жизни…

В горкоме он не застал Туманова. Сказали, что еще с утра выехал на шахты и раньше, чем к вечеру, не вернется. Королев решил зайти к инструктору. Не возвращаться же ни с чем. В последнее время в парторганизацию поступило несколько заявлений с просьбой принять в партию. Среди подавших были и такие, которые находились на оккупированной территории и бывшие в плену инвалиды войны. Королев тщательно проверил каждого и ничего подозрительного, компрометирующего за ними не обнаружил, но все же решил посоветоваться с секретарем, как быть.

В небольшое комнате за сдвинутыми один к одному столами сиделонесколько человек. Один из них — средних лет, чубастый — разговаривал по телефону, наседая на голос и явно кому-то угрожая. Не желая мешать, Королев стал у двери. Один из инструкторов показал ему на стул, коротко махнул рукой: садись, мол, чего стоишь. Королев сел. Чубастый громыхнул трубкой, кладя ее на место, сказал возмущенно:

— Видал, какой тип этот Тит Титыч: у нас, говорит, нет ни материала, ни бумаги для лозунгов, пришлите — тогда и напишем. Привык, понимаешь, на фронте командовать, думает, что и тут все должны ему подчиняться.

Сел за стол, нервно полистал бумаги и, увидев Королева, с тем же строгим выражением на лице спросил:

— Вы к кому, товарищ?

— К Туманову, но, говорят, его нет… — сказал Королев.

— Вы кто будете?

— Это парторг «Коммунара», товарищ Битюк, — вставил тот, что предложил Королеву сесть.

— Товарищ Королев? — вроде б обрадовался встрече чубастый и через стол протянул короткопалую сильную руку, — будем знакомы: инструктор горкома Битюк.

Задержал руку Королева в своей, пригляделся.

— Слушай, не твоя ли родственница в Караганде на тридцатой шахте работает? — переходя на «ты», спросил он.

— То моя мать.

— Если не ошибаюсь, Арина Федоровна!

— Она самая.

Битюк сразу будто не поверил, помолчал, затем улыбнулся и еще раз крепко сжал руку Королева, сильно тряхнув ее.

— Ну, знаешь, тебе можно позавидовать. — И уже обращаясь ко всем, приподнято заговорил: — Какая молодец эта женщина! Старуха, можно сказать, а работает забойщицей. В их бригаде ни одного мужика, все женщины-солдатки. Гремят на всю угольную Караганду. По ее призыву во всех крупных населенных пунктах созданы детские ясли, приюты. Там ее все называют матерью.

— Ее и здесь так называли, — вставил кто-то.

— Арина Федоровна еще не приехала? — спросил другой.

— С месяц как дома, — сказал Королев.

Он чувствовал себя неловко, что при нем вдруг начался разговор о матери. Подсел поближе к столу, за которым сидел Битюк, словно говоря, что пора приступать к делу. Битюк понял его, доброжелательно сказал:

— Рассказывай, какой у тебя вопрос, товарищ Королев. Возможно, без секретаря, с ходу решим.

Королев рассказал.

Битюк нахмурился, подумал.

— Все это народ сомнительный, — предостерегающе сказал он. Лицо его стало жестким, круглые, как у птицы, глаза обострились.

— Я имею в виду тех, кто попал в плен не по своей вине, по ранению, — не удержался Королев. — И в оккупации многие оставались не по собственному желанию, некоторые партизанили…

— Прости меня, но ты шутник, Королев, — перебил его Битюк, усмехаясь. Но сейчас же опять посерьезнел: — Как это не по своей вине? Раз попал к врагу в руки живым, значит, струсил, предал. А те, которые оставались при немцах? Где же их советский патриотизм, если они спокойно прижились, спасая свою шкуру? Это тоже своего рода измена. А ты, товарищ Королев, в партию решил их принимать. — И опять на его лицо наползла едкая усмешка.

Королев почувствовал, как лоб его запылал, но крепился, сказал с виду спокойно:

— Ничего я сам не решал, решать будет собрание коммунистов, товарищ Битюк. А в горком пришел посоветоваться.

— Тут и советоваться нечего, — Битюк обвел взглядом своих коллег, как бы ища поддержки. — В таких вопросах надо иметь свою собственную принципиальную точку зрения.

Королев пожалел, что затеял этот разговор с инструктором. Он понял, что они не найдут общего языка. Поднялся, собираясь уйти.

Битюк остановил его.

— Не кипятись, посиди, — смягчаясь, сказал он. Королев нехотя опустился на стул. — Так ты всерьез считаешь, что пленников и оставшихся в оккупации можно принимать в партию?

— Не всех же, конечно, а тех, кто этого достоин.

— В конце концов не важно, всех или только какую-то часть из них, — перебил его инструктор, — главное в принципе: можно принимать в партийные ряды этих… — он не договорил, только пренебрежительно покривился. — Горкому партии известно, что ты рекомендовал секретарем комитета комсомола пленника Кушнарева. Надо полагать, это не пустые слухи, — многозначительно выговорил Битюк.

До войны Кушнарев работал в передовой комсомольско-молодежной бригаде проходчиков, часто выступал на сменных собраниях, «крыл» хулиганов и пьяниц, за что не раз был жестоко бит ими. Кушнарев не так давно появился на «Коммунаре». Воевал, тяжело контуженный попал в плен. Освободили его наши войска.

Как-то Королев сказал Шугаю, что из Кушнарева мог бы выйти неплохой комсомольский вожак. Тот посмотрел на него, как на шутника, замахал руками:

— Ты что это, товарищ парторг, серьезно или ради смеха?

— Вполне серьезно.

— Да ведь он в фашистском плену был! Можешь ли ты за него поручиться?

Королев не ответил. Не за каждого, конечно, бывшего пленника можно ручаться, но Кушнарева он считал хорошим, честным парнем, хотя спорить с Шугаем не стал. Решил на свой страх и риск рекомендовать Кушнарева комсомольскому собранию секретарем.

— Рекомендовал, ну и что? — уже откровенно вызывающе посмотрел он на Битюка.

— В выдвижении кадров, товарищ, надо строго придерживаться партийной линии.

— Насчет партийной линии вы не говорите, — сурово сказал Королев, — я не сходил с этой линии ни тогда, когда водил врубовку, ни на фронте, когда бил фашистов…

— Не один ты воевал, — обрезал его инструктор.

— Не один, это верно, — согласился Королев, — только, вижу, вам не довелось нюхать порох. А жаль! Небось по-другому смотрели бы на людей.

Битюк неожиданно рассмеялся.

— Чудак человек! Я хоть сейчас ушел бы на фронт. Не по своей же прихоти сижу за этим столом. Так угодно партии.

Королев промолчал, лишь подумал: «Партии и особенно тебе было бы куда больше пользы, если бы ты взял автомат да хоть раз сходил в атаку». Козырнул всем, кто был в комнате, и вышел.

Он сразу не поехал на шахту. Чтобы немного успокоиться, бесцельно бродил по улицам полуразрушенного города.

Вспомнилось, как однажды осенью к нему в роту прислали бывшего батальонного комиссара, до войны секретаря райкома партии на Полтавщине. Это был уже седеющий человек, по фамилии Золотько. Черные умные глаза его смотрели настойчиво и задумчиво. В штабе батальона Королеву объяснили, что Золотько был в плену, и дали понять, чтоб позорче присматривал за ним: человек он обиженный, гляди еще, устругнет что-нибудь. Золотько был вначале автоматчиком, затем первым номером на «максиме». Он ничем не выделялся среди солдат. И теперь, когда полк уходил во второй эшелон, во время короткого отдыха от строевых занятий вокруг него всегда собирались бойцы, и он что-нибудь рассказывал им или читал свежие новости. Делал это Золотько не потому, что он, политрук Королев, обязывал его, а просто не мог иначе, потому что агитатор жил у него в крови. В атаку Золотько всегда поднимался первым. Погиб он, прикрывая отход батальона своим пулеметом. Более часа не давал подняться немецкой пехоте и, когда не стало патронов, подорвал пулемет и себя гранатой. Командование полка представило Золотько посмертно к званию Героя.

Несправедливость, жестокость, с какой судил Битюк о людях, взволновали Королева. Он еще долго ходил по городу, пока не вспомнил о просьбе Шугая зайти к Чернобаю, и зашагал к тресту.

II
Никаких твердых заверений от управляющего трестом насчет лебедки Королев не привез, но зато обрадовал Шугая очередным номером городской газеты «Возрождение». В ней рассказывалось о героическом труде людей, восстанавливающих шахты, заводы, благоустраивающих рабочие поселки. На второй полосе бросался в глаза крупный заголовок: — «Больше воды на-гора!» Королев невольно улыбнулся: когда такое было, чтобы газеты призывали выдавать на-гора не уголь, а воду. Даже стихи были напечатаны о шахтной воде:

Откатчик воды —
Начало начал,
Сегодня ты сколько
Воды откачал?
На этой же странице подробно рассказывалось о камеронщице горловской шахты «Кочегарка» Пелагее Кравец, которая выдала на-гора 154 «букета» с водой вместо положенных ста двадцати. В газете была помещена и корреспонденция о шахте «Коммунар». В ней говорилось о трудовых победах бригады забойщиц Варвары Быловой. Заметка заканчивалась частушкой:

Петя в утреннюю пору
Уложил фашистов гору!
Варя выдала вчера
Десять с лишним тонн угля!
И стояла подпись «Тимофей».

Шугай прочитал статью и, довольный, медленно разгладил газету рукой. Королев спросил:

— Имя поэта тебе знакомо?

— Неужели Остапа внук?

— Думаю, что он самый. В нашей стенгазете его стихи часто появляются.

— Ну, молодчина, если так! — и, продолжая с удовольствием утюжить ладонью газетный лист, серьезно заключил: — Надо ему сказать, пусть почаще пишет о шахте.

Королев улыбнулся. Похвалы начальник шахты любил. О разговоре с инструктором умолчал, знал, что Шугай все равно не одобрит его спор с начальством.

Королев вывесил газету на уцелевшей створе шахтных ворот. Читал вслух кто-нибудь один, остальные внимательно слушали. Былова обрадовалась статье, но, когда были прочитаны частушки про Петю и Варю, у нее перехватило дыхание. Чувствуя, что краснеет, выбралась из толпы и неожиданно увидела Тимку. Он стоял в окружении забойщиц, видимо, куда-то собрался ехать и приоделся по-праздничному: на темном пиджаке аккуратно лежал отложной воротничок тенниски, брюки строго отглажены. Тимка пятился от наступающих на него забойщиц.

— Да не тулитесь вы, ей-богу, выпачкаете, а мне в райком на актив ехать, — умолял он, — стишки эти совсем не я писал.

— А ты не кройся, парень, — говорила ему пожилая горнячка, — мы ж тебе за это, окромя благодарственного, ничего не скажем.

— Да не я писал, чего пристали, — отбивался Тимка, — и ко всему редакционные секреты разоблачать запрещено, за это может нагореть.

Подошла Былова.

— За брехню, Тимка, редакция тоже небось по головке не погладит.

— За какую брехню? — удивленно посмотрел на нее парень.

— А за такую: какого это ты мне Петю приписал, — едва сдерживаясь от крика, сказала Варя. — Ты что, видал его со мной?..

Тимка рассмеялся:

— Да это выдуманное имя, чудачка. Художественный образ, понимаешь?

— Сам ты образ и наговорщик. Не знала я за тобой такого, — выговорила она с обидой.

— Замужняя ты, что ли? — пряча усмешку, спросил он.

— А если не замужем, так, по-твоему, всякое можно мне приписывать? — опять накинулась на него Варя.

— Тебе кого ни припиши — не пристанет, — сказал Тимка. Женщины посмеялись. — А вообще, Варя, ей-право, имя Петьки я сам придумал. Мог бы и Колей назвать. Я говорю, чтоб вся бригада знала, что никакого Петьки у тебя нет, — обращаясь уже ко всем, серьезно сказал он. И опять с усмешкой: — А знал бы твоего ухажера, непременно в частушку вставил, может, скорее свадьбу сыграли.

Женщины опять посмеялись. А Варя смущенно опустила глаза и отходчиво сказала:

— Ну, поезжай в свой райком, а то опоздаешь, наговорщик.

Тимка сделал повелительный знак рукой, чтобы женщины расступились, вышел из круга, никого не коснувшись, и по-мальчишески резво побежал к шахтному клубу.

…Придя в общежитие, Варя подошла к осколку зеркала, вмазанного в глиняную стену в раздевалке, и долго рассматривала себя. На исхудавшем, черном от угольной пыли лице, у глаз и у рта белесыми ниточками проступали морщинки; серо-синие глаза потемнели, смотрели устало и немного грустно.

«Кто ты такая, — спрашивали глаза, — девушка или старуха? Разве ты когда-нибудь мечтала вот так жить, чтоб всегда одна, никого не ждать…»

Тимка приписал ей какого-то Петра, и она приняла это как укор и насмешку над своим девичеством, и невольно прониклась жалостью к себе. Ей вспомнилось сиротство, бесприютность, годы оккупации, когда приходилось жить под вечным страхом. Как это она выжила, не погибла!

Как же так случилось, что ты, Варюха, осталась без любовных радостей, без девичьих тревог и волнений, без тайных слез и томительных ожиданий, когда каждая минута, каждый миг кажутся концом или началом твоей жизни, девичьей судьбы твоей. А может быть, это чувство еще не коснулось твоего сердца или было просто непонято? Нет, нет, такое было!.. Вспомни, как еще в школе во время походов всем классом в степь ты наколола о терновую ветку ногу и Гаврик Сапронов вызвался помочь твоей беде. Это был озорной мальчишка. Он всегда норовил сделать девчонкам неприятное. Когда Гаврик проходил поблизости, ты пугливо сторонилась, провожая его настороженным, недоверчивым взглядом. И все девочки опасались его, знали, что шалун, изловчившись, мог неожиданно подставить ножку, дернуть за косу или, что еще хуже, сыпнуть за шею ворсистых зерен шиповника, от которых потом весь день горело тело. Гаврик подошел к тебе и строго, как взрослый, сказал: «Ну, чего хнычешь, давай окажу первую помощь». А ты и не хныкала, молча терпела, ждала, пока уймется кровь. Но ничего ему не сказала, лишь сердито повела на него глазами. Гаврик достал из кармана бинт, смочил конец его слюной и принялся вытирать ранку.

А позже Гаврик стал видеться во сне, и тебе все время хотелось погладить его мягкие русые волосы. Но всегда, и во сне и наяву, ты стыдилась своего желания. Все это было странно и непонятно. И еще более странным и непонятным было то, что ты стала избегать Гаврика, но постоянно хотела видеть его и невольно искала встреч с ним.

И это еще не все. Вспомни, как провожали новобранцев на станцию Красногвардейск. Ты шла рядом с Гавриком, и он тихо спросил: «Писать будешь, Варюха?» Ты приостановилась, вся запылала в смятении и долго смотрела ему в глаза. Он сбросил с плеч вещевой мешок, порывисто обнял тебя. Люди гурьбой шли по дороге к станции, на ходу пели, разговаривали, а вы с Гавриком все стояли, не разнимая рук, и ты гладила его мягкие русые волосы…

Вот теперь, кажется, все. Война подхватила твоего Гаврика, как бурлящий водоворот, и унесла невесть куда…


Ополоснувшись теплой водой, Варя оделась во все чистое, вошла в комнату. Кровати стояли прибранные каждая на свой манер. В комнате была одна Тоня Ломова.

Варя остановилась у нее за спиной. Девушка перекладывала из папки на кровать вырезки из газет и журналов — фотографии солдат и офицеров, отличившихся на фронтах войны. Этот своеобразный альбом Тоня начала собирать давно. Одни добродушно подсмеивались над ней, другие относились к ее занятию безразлично, дескать, чем бы дитя ни тешилось… Варя также без всякого интереса относилась к увлечению прицепщицы. Одни собирают марки, думала она, коллекционируют фотокарточки кинозвезд, а Тоня — фотографии воинов. С какой целью она это делает, Варя никогда не задумывалась.

Наблюдая, как Тоня под каждой фотографией аккуратно вписывает карандашом адреса полевой почты, поинтересовалась:

— Со всеми переписываешься, что ли, Тонька?

Девушка посмотрела на нее через плечо и, казалось, удивилась ее вопросу:

— Не со всеми, конечно, некоторые не отвечают, — с легкой грустью сказала она.

— А почему не отвечают?

Тоня теперь уже с упреком взглянула на подругу.

— Ты как маленькая, Варька. Они же воюют, а на войне всякое случается…

Варя смутилась. Ее необдуманный, наивный вопрос, видимо, искренне удивил и огорчил девушку. И она впервые подумала, что Ломова не только ради какой-то забавы коллекционирует фотографии. Присела на кровать к ней, обняла за плечи, спросила:

— О чем же они тебе пишут, Тоня?

Девушка вздернула плечами, словно затрудняясь ответить.

— Как тебе сказать, разное пишут. Признаются в любви и всякое такое…

— Все признаются? — усомнилась Варя.

— Почти все. А чего ты удивляешься?

— Я не удивляюсь, просто интересно, как это все вдруг в тебя одну влюбились, а как же ты…

— Что я? — остановила ее Тоня. — Я им тоже пишу, что люблю, и благословляю бить гадов-фашистов.

Она хитровато подмигнула, вынула из папки свою маленькую фотографию, подала ее Варе.

— Такую карточку я, считай, отослала всем, вместе с письмами.

С фотографии-пятиминутки смотрела доверчиво улыбающаяся круглолицая с приоткрытыми пухленькими губками дивчина. В такую влюбиться солдату-фронтовику нетрудное дело.

— И тебе не стыдно, Тонька? — возвращая карточку, строго спросила Варя.

— А чего мне должно быть стыдно? — вопросительно посмотрела на нее Ломова.

— Ведь ты всех обманываешь, что любишь. Зачем ты это делаешь?..

— Как это зачем? — в упор, пристально глядя на подругу, спросила Тоня. — А если я их правда всех люблю, что же в этом плохого? Или мне кто может запретить?

— В таком деле нет запрета, совесть должна быть, — уже с горячностью продолжала Варя, — представь себе — все они, — показала она на вырезки, — узнают, что ты такая щедрая на любовь, знаешь, как тебя обзовут…

Тоня рассмеялась.

— Чудная ты, Варюха, — сказала она беззаботно. — Ну как они могут догадаться, что я всех их люблю, если они в жизни друг друга в глаза не видели и никогда не увидят. — Она взяла вырезки, принялась, как карты, раскладывать на кровати. — Вот этот лейтенант, который два немецких танка подбил, с Первого Украинского, а вот солдат с Белорусского, а морячок этот на эсминце на Балтийском фронте рулевиком. Все они в разных местах воюют. Так что ты зря опасаешься, что они узнают про мою щедрую любовь, — и заключила уже уверенно и серьезно: — Если хочешь знать, от моей любви им легче воюется. Они сами пишут об этом.

— Все равно нехорошо, Тонька, — с задумчивой грустью сказала Варя.

Ломова, казалось, не расслышала ее слов, продолжала перебирать фотографии.

— А этот сержант уже не отвечает.

Варя взяла вырезанную из какой-то газеты бледно отпечатанную фотографию. Под ней было написано: «Пулеметчик Иван Нырков — настоящий художник своего дела». Тоня подала ей еще одну фотографию.

— Этот тоже перестал писать.

На Варю смотрел с жизнерадостной улыбкой парень в шлеме танкиста.

— И этот, и этот… — Тоня подавала Варе фотографии одну за другой.

— Почему же не пишут, Тоня? — серьезно спросила она. Девушка подняла лицо, посмотрела прямо в глаза подруге, сказала почти шепотом и так, будто в самой себе к чему-то тревожно прислушиваясь:

— Наверно, убиты, понимаешь…

Варя почувствовала, как мгновенный холодок пробежал по всему телу.

— Откуда знаешь, что убиты. Может, их перебросили в другую часть или ранили, — робко возразила она.

— Нет, нет, — протестующе покачала головой Тоня, — эти убиты, их уже нет. Вот послушай, что писал мне Ваня Нырков перед самой смертью.

Она ссунулась с кровати, достала из-под нее фанерный самодельный чемоданчик, вынула из него пачку писем-треугольников. Нашла нужное, развернула и, побегав глазами по строкам, остановилась, стала читать вслух:

…«пишу тебе в окопе. Фриц совсем близко. Постреливает, а в атаку не идет, видать, кишка тонка. Вчера мы ему хорошей прочуханки дали. Но вот, кажется, зашевелился. Если меня убьют, милая незнакомка, знай, сердце мое с тобой. Думая о тебе, мне хорошо воевать и жить легче в сырых окопах…»

— Слыхала: «если убьют»?.. — тревожным взглядом посмотрела на подругу Тоня. — Значит, предчувствовал. И вот у этого матросика тоже предчувствие было.

Она откладывала в сторону одни письма, не читая их, другие оставляла в руке. Варя, изумленная, молча смотрела на нее. Никогда прежде она не задумывалась над тем, что Тоня ведет такую обширную переписку с фронтовиками. И все это не ради забавы или какой-то любовной шалости. От писем веяло откровением, задушевностью. Варя не знала, какими были Тонины письма к бойцам, но, судя по ответам, в них ничего не было легкомысленного. Тоня писала о шахте, о работе подруг, а ей — о ратных делах.

Когда Тоня рассортировала треугольники предполагаемых «убитых» и «живых», первых оказалось больше. Ломова взглянула на подругу, и глаза ее застлал испуг.

— Вот видишь, а совсем недавно этих было больше, — показала она на конверты «живых».

Варе сделалось страшно и жутко от этих подсчетов и догадок.

— Я всех люблю, и они меня все до единого любят, — говорила Тоня, — а хоть одного из них дождусь, как ты думаешь, Варечка? — полными слез глазами смотрела она на подругу.

Варя не знала, что ей ответить, пошутила:

— А если целым взводом явятся, что тогда будешь делать?

Ломова сгребла в кучу письма на кровати и упала на них лицом.

— Может, никто не вернется, Варечка, ни один… — с трудом выговорила она. Плечи ее вздрагивали.

С этого дня, когда случалось им оставаться вдвоем в комнате, Варя спрашивала:

— Ну что, получила письмецо от кого-нибудь?

И если такое письмо было, садились рядом, и Тоня читала вслух. Как-то пришло письмо от молодого солдата, фотографию которого Тоня привезла из города. В горвоенкомате, оказывается, работала подружка Ломовой, она-то и снабжала Тоню вырезками из газет.

Молодой воин был награжден тремя орденами солдатской славы. Он писал:

«Получил Вашу фотографию, за что низко кланяюсь и от души благодарю. Вы просите, чтобы я рассказал о своей жизни. А что рассказывать, я, право, не знаю. Вырос в детском доме, не помню ни отца, ни матери. Окончил ФЗУ и не успел поработать на заводе слесарем, а тут война. Теперь воюю. Два раза был ранен. Вот и вся автобиография. А за то, что поцеловали в своем письме, вовек не забуду. Вы первая девушка, которая поцеловала меня. Ваше письмо буду носить под гимнастеркой у самого сердца. Мне с ним легче будет воевать и, если хотите, даже гораздо охотнее. Жду ответа, как соловей лета, и крепко, крепко целую.

Ваш до гроба Григорий Соловьев».
Тоня опустила руку с письмом на колени, задумалась.

— Ну ты скажи, Варечка, почему так получается, — не глядя на подругу, с грустинкой заговорила она, — одно-единственное письмо ему послала с фотокарточкой, а он сразу любовный ответ: «Ваш до гроба». Неужели у них там на фронте обстановка такая влюбчивая?

— Тоскуют по мирной жизни. Хоть в письме откроются, и то легче, — сказала Варя.

— А вот я не на войне, а почему мне охота писать им про любовь?

Варя промолчала, пряча улыбку.

— Вот этого Гришу Соловьева, если не считать его фотокарточки, я ни разу в глаза не видела, а влюбилась. Явись он хоть сейчас и скажи: «Пойдем, Тоня, в загс, распишемся, чтоб навеки вместе», — глазом бы не сморгнула, пошла. Любому б, с кем переписываюсь, не отказала в замужестве. А ведь меня еще, как и моего Гришу, никто не целовал, — застенчиво опустила она веки. И вдруг спросила: — А чего ты ни с кем не переписываешься, Варя?

— Не с кем, подружка.

— Чудачка, — искренне удивилась Тоня, — да я тебе сколько хочешь дам адресов. Только пиши. Может, со временем настоящую судьбу свою найдешь.

— Нет, я так не могу.

Но Варя всегда интересовалась новыми вырезками и письмами фронтовиков.

ГЛАВА ВТОРАЯ

I
На шахте начали восстанавливать подъемную машину и подорванный копер. А пока-что уголь приходилось подвозить к рудничному двору вручную. Гоняют женщины, надрываясь, груженые вагонетки, толкают их под гору, сдерживают на уклоне. Шугай решил опустить в шахту в помощь откатчицам Берту.

Специальный ящик — клеть для лошади смастерили плотники под наблюдением Остапа Недбайло. Кузнец, никому не доверяя, сам оковывал ящик обручным железом. Как-то, показывая ящик главному инженеру Кругловой, которая часто приходила в кузницу с разными заказами, Остап Игнатьевич спросил:

— Как думаешь, выдержит лошадь, Татьяна Григорьевна?

— Сделано прочно, думаю, что выдержит.

— Хоть об дорогу бей, не разобьешь, — с гордостью сказал старик.

На шахтный двор влетел на Берте Тимка, держась одной рукой за недоуздок, другой размахивая кепкой. Забегая наперед, звонким лаем заливалась Жучка, раз за разом подпрыгивая и взвиваясь, будто хотела цапнуть лошадь за морду. Тимка на ходу круто осадил Берту, и она под веселый лай Жучки вдруг протяжно и радостно заржала.

— С белым светом прощается, — невесело сказал кто-то. Но она и не подозревала, что ее ожидает. Берте всегда было весело, когда верхом на ней сидел сорванец Тимка, приятно щекотал бока пятками. И ко всему эта Жу-Жу — резвая звонкоголосая собачонка. От ее лая хотелось скакать и прыгать, неся хвост трубой.

К Берте подошла Лебедь, стала ласково гладить гриву с вплетенными в нее красными тесемками. Лошадь, вытягивая шею, доверчиво смотрела на Клаву блестящими фиолетовыми очами, тыкалась упругими теплыми губами в ее руки.

Лебедь взяла из рук Тимки недоуздок и первая вошла в клеть. Берта, осторожно переступая, пошла вслед за ней. Гулко прогремели копыта по пересохшим доскам. Незаметно в ящик прошмыгнула и Жучка.

— Закрывайте заслону и опускайте! — крикнула из ящика Клава.

Шугай запротестовал:

— Ты не дури, Клавка!

— А что такое, Николай Архипович?

— А то, что взбунтуется животное — косточек не соберешь.

— Берта не такая, как вы думаете, она смирная, — и уже решительно потребовала: — Опускайте клеть, нечего волынить.

Но Шугай настоял на своем, ей пришлось выбраться из ящика. Однако отпускать Берту в шахту без ее любимицы было рискованно. Лошадь действительно могла взбунтоваться и натворить беды. Тогда решили на ящике сверху пристроить из досок специальное сиденье для Клавы, чтоб она вместе с Бертой опустилась в шахту. Она уже уселась на своем месте, как вдруг раздался голос Тимки:

— А Жу-Жу?!.

— Что еще за Жу-Жу? — сердито посмотрел на него начальник шахты. Ему надоела канитель с Бертой, а тут еще, оказывается, какая-то Жу-Жу.

— Собаку так кличут, Николай Архипович, — чуть не плача, пояснил Тимка, — в ящике она.

— Ну так что, по-твоему, теперь делать? Открывать ящик? — сердито спросил у него Шугай.

Но Тимка не успел ему ответить. Заговорила Клава:

— Пусть Жу-Жу едет, — просяще сказала она, — Они привыкли друг к другу.

Тимка, глядя на нее исподлобья, проговорил ворчливо:

— Взбунтуется Берта, еще задавит.

— Не задавит, — обнадежила его Клава и позвала Жучку.

Собачонка сейчас же очутилась на спине у лошади. Вильнув хвостом, вскочила Клаве на колени, лизнула руку.

Послышался одобрительный смех.

А кто-то мрачно предрек:

— Кобелек черный. Как бы чего не вышло…

— Бери, раз такое дело, — с трудом согласился Тимка. — Все забрала: Берту, Жу-Жу… — он шмыгнул носом, огорченно махнул рукой и побежал прочь.

Шугай с облегчением произнес:

— Ну, слава богу, кажется, карета готова, — и кому-то крикнул: — Запускай лебедку!

Деревянная клеть вздрогнула и слегка приподнялась. Из-под нее вынули дощатый настил, и клеть медленно стала погружаться в ствол. Клава приветливо помахала всем рукой.

II
Берта долго не могла привыкнуть к шахте. Кромешная тьма, сумрачный мигающий свет «шахтерок» настораживали и пугали. Ходила она в упряжке шагом, почти ощупью. Горный мастер Соловьев, глядя на такую езду, шумел на Клаву:

— На кой черт мне такие твои темпы, небось не яйца возишь!

Лебедь, казалось, не обращала внимания на его окрики, продолжала ездить по-своему. Но вот как-то десятник привел в шахту старого коногона Егорыча. Пришел он с кнутом. Кнут был особенный — из сыромятной, унизанной узлами кожи с нарядным махром на конце короткого кнутовища. Старик подошел к Берте, сделал строгие глаза.

— Ну! — и, внезапно ударив ее под брюхо кнутовищем, дернул за повод. Затем вывел из конюшни и ретиво принялся за дело. Перед тем как поставить лошадь в упряжку, старик гикнул на нее и со всего маху озлобленно ожег кнутом. Берта испуганно метнулась в сторону, взвилась на дыбы. Ударившись головой о верхняк, попятилась задом по штреку, увлекая за собой коногона. Тот изо всех сил упирался, удерживая ее за повод. Чтобы пересилить лошадь, за повод ухватился и десятник.

— Попробуй без кнута, Егорыч, — посоветовал Соловьев, — может, оно лучше.

Жучка металась вокруг, заливаясь визгливым лаем. Старик улучил момент, перетянул ее кнутом. Собака обиженно заскулила, но сейчас же снова перешла на затяжной истошный лай.

Пока Егорыч с десятником безуспешно возились с лошадью, пришла Клава. Узнав, в чем дело, вырвала из рук коногона кнут, сломала о колено кнутовище и швырнула в водосточную канаву.

— А ну-ка улепетывайте отсюда, изверги! — ожесточенно накинулась она. — И где только совесть у людей, — и тут же приказала: — Куси их, Жу-Жу!..

Собачонка вихрем заметалась вокруг старика, хватая его то за штаны, то за полы брезентовой куртки. Тот отмахивался руками насколько хватало проворства и не выдержал, взмолился:

— Да уйми ты эту анафему, Клавка, а то как есть без порток останусь.

Клава, успокоив Жучку, решительно сказала:

— Чтоб к моей лошади и близко не подходили, сама обучу.

— Без кнута не обучишь, девка, — отдышавшись, самонадеянно проговорил старик. — Всякой лошади кнут необходим. — И, взглянув на сломанное кнутовище, предмет своей гордости, сказал с сожалением и укором: — Зря ты, Клавка, с моим самохлестом этак… Считай, годов двадцать службу нес, не одну супротивную лошадь обучил.

Клава подняла изуродованный кнут и сунула ему в руки.

— Можете взять свое добро, только сюда дорогу забудьте!

Вскоре, однако, Берта обтерпелась, привыкла и уже без страха бегала по штреку.

Помощницей у Лебедь была Тоня Ломова. Клава никогда не опасалась, что партия вагонеток оборвется где-нибудь в пути, наделает беды в штреке — выворотит рельсы или выбьет крепежные стойки. Тоня сцепляла вагонетки умело и надежно. Не нравилось Клаве в своей помощнице одно: уж очень она тихая, задумчивая. Решив, что всему виной переписка с фронтовиками, Клава как-то спросила у нее:

— Небось неласковое письмецо от возлюбленного получила, что такая смурная?

— Давно не пишет, — пожаловалась Тоня.

Клава рассмеялась:

— Чудачка! Ну не пишет, и ладно. Стоит ли мучить себя. А вообще, Тонечка, брось ты почтой заниматься. Сама терзаешься и другим от твоих писем покоя нету. А все попусту.

В шахту Лебедь обычно приходила задолго до смены, но с некоторых пор стала замечать: как бы рано ни пришла, Тоня уже была на месте. А однажды застала прицепщицу с Макаром Козырем, рослым русокудрым парнем-красавцем. Козырь появился на шахте недавно, работал проходчиком в откаточном штреке. Они стояли возле вагонетки и о чем-то негромко переговаривались. Увидев Клаву, Макар как старой своей знакомой протянул широченную ладонь, сказал:

— Первой девушке-коногону нижайший поклон, — и расплылся в сладенькой улыбке.

Клава пристально посмотрела на него.

— Чего кривляешься, в цирк пришел, что-ли? — сказала сердито.

Но парень не обиделся.

— Извините, Клавдия, люблю пошутить.

Лебедь, казалось, тут же забыла о парне, обратилась к прицепщице:

— Готовь партию, я пошлю за Бертой.

— Партия уже готова, Клава, — с застенчивой улыбкой отозвалась Тоня, — мы вместе ее… — и запнулась, Клава только сейчас увидела: стоявшие в ряд вагончики были сцеплены, готовы к выезду. Промолчала и пошла в конюшню. А когда вернулась, Макара уже не было.

— Небось приехал, с кем переписывалась? — спросила, затаив лукавую улыбку.

— Угадала, — откровенно светясь, ответила Тоня и опустила глаза.

— Выходит, не зря переписывалась.

На этот раз Козырь пришел на рудничный двор, когда Тоня сцепляла вагонетки. Она не сразу увидела его. Первым желанием у парня было в шутку испугать ее — потрубить паровозом у самой ее головы или внезапно захватить ей глаза руками и молчать, пусть отгадает, кто такой. Но потом передумал, негромко окликнул:

— Тоненькая… Ты что это одна, а где же твоя начальница?

— Сейчас придет, пошла на конюшню, — не поднимая смущенного взгляда, сказала Тоня.

Вскоре пришла Клава. Делая вид, будто не заметила Макара, впрягла лошадь, примостилась на первой вагонетке.

— Поехали, Берточка.

Партия вагонеток, лязгнув сцеплениями, плавно двинулась. Козырь стоял рядом с Тоней на буфере. Когда состав покатил быстрее, Макар, словно боясь упасть, обнял девушку за плечи и тихо нараспев продекламировал, касаясь губами ее уха:

Тоненькая, Тоненькая,
Тоней называлась потому…
В последние дни он, еще издали завидев Тоню, встречал ее этими стихами. Какому поэту принадлежали они, она не знала и до того привыкла к ним, что ей казалось — никто другой, кроме Макара, не мог сочинить их. Никогда еще стихи не звучали для нее так волнующе трогательно, как сейчас.

В пути Клава несколько раз пронзительно свистнула, и Берта во всю прыть катила «партию» до самой лавы.

Немного в сторонке от насыпного люка на обаполе, примощенном на глыбах породы, сидели в ожидании смены насыпщица Шура Бокова и ее товарка Нюра Гуртовая. Девчата грызли семечки и о чем-то тихо беседовали. Заметив Козыря, Нюра смахнула с колен шелуху, хотела было встать, но передумала и насмешливо сказала:

— Видать, прямо с гулянки, Макар, что так рано?

Яркие глаза ее блеснули из-под бровей.

— А вас чего спозаранку принесло? — будто не заметив шутливого тона Гуртовой, спросил Макар.

— Пришли подсолнечники грызть, а то в общежитии не дозволяют, — заиграла глазами Нюрка. — Хочешь? — Поднялась и протянула ему полную горсть.

— Ну их, сама ешь, — отвел ее руку парень.

Лицо насыпщицы сразу же преобразилось. Ярко накрашенные губы сжались, тонкие ноздри вздрогнули, глаза заискрились, заполыхали веселым смехом.

— Что, небось Тонька накормила?

— А если и Тонька, так что?

Нюра вдруг рассмеялась безудержным девичьим смехом.

— Ну чего ты… Вот дурочка, — недовольная подругой, сердито сказала Шура и отвернулась.

— Не твое дело. И чего это тебе Тонька далась, семь раз некрасивая девка. А я-то, взгляни какая, глаз не отведешь. Чего б тебе такую не полюбить, Макарушка? — И лихо подбоченясь, вдруг выпрямилась так, что лицо ее стало вровень с лицом парня. В глазах у Нюрки, дробясь, лучились огоньки от «шахтерок».

Глядя на подругу, теперь уже Шура засмеялась, но тут же, как бы поперхнулась, спрятала лицо в ладони.

Рассмешила и Макара поза Гуртовой.

— Что ж, полюбить можно, — сказал он будто серьезно, сдерживая улыбку. И вдруг сильным движением подхватил дивчину. Она сначала засмеялась, потом крикнула от боли, а потом вдруг испугалась и рванулась из его рук. Но парень крепко держал ее в своих сильных объятиях и не выпускал.

— Пусти ты, бугай!

— А вот и не пущу!

— Поцелуй, пустит, — послышался голос Клавы.

— Так уж и поцелую, смотри, — отозвалась Нюрка. Надавила рукой на его подбородок и резким движением выскользнула на землю, выпрямилась, сильно размахнулась и ударила ладонью парня по спине так, что руку себе ушибла. Макар даже не сдвинулся с места.

— Еще, что ли? — посмеивался он.

— Да ну тебя!.. Чего пристал, смола.

— То-то ж… — игриво подмигнул ей парень и зашагал по штреку.

— Вот чертяка, какой сильный… Даже косточки захрустели, — пожаловалась Нюра.

Подошла Тоня.

— Он мне так стиснул руку, что до сих пор болит, — жалостливо сказала она.

— Тебе, Тонька, другое дело, а мне за что? — лукаво улыбнулась ей Нюрка.

— За то, за что и мне, — не поняв ее намека, ответила прицепщица.

— Ну-ну, девка, так я тебе и поверила…

Нюрка подошла к вагонетке, припала к ней спиной, раскинув по железным бортам руки, как крылья. Не сводя горящего взора с Тони и затаенно улыбаясь, заговорила в каком-то восторженном отчаянии:

— Эх, Тонька, отобью я у тебя Макара. Вот захочу и отобью, не веришь?

Тоня с изумлением смотрела на Гуртовую, не понимая, что с ней творится.

— Не веришь, скажи? — даже в свете ламп видно было, как зарумянилось ее лицо.

— Ты сумасшедшая, Нюрка, — испугалась ее вида Тоня, — очень мне нужен Макар. «Отобью!» Вот чудачка! — и расхохоталась так, что взмокли ресницы.

— Скрываешь, думаешь, не вижу, — подозрительно сощурилась на нее Нюрка.

— Да ну тебя!.. — сквозь смех сказала Тоня, махнула рукой и пошла к вагонеткам.

Какое-то странное чувство пережила в эту минуту Тоня. Она удивилась, обрадовалась и в то же время испугалась его. Еще никогда до этого ей так не говорили про Макара, и самой ни разу не приходилось отвечать так, как она ответила Нюрке. Что же это такое? Неужели соврала, что ей, Тоне, и в самом деле не нужен Макар и безразлично, что сделает с ним эта вертлявая Нюрка? В эту минуту красивое лицо откатчицы, ее вызывающий взгляд и вольность, с какой она обходилась с Макаром, неприятно задели что-то самое дорогое в ее душе. И она вдруг решила, что теперь не сумеет спокойно видеть Нюрку вечно живой и веселой. И больше уже никогда не будет водить с ней дружбу.

Когда Берта под звонкий лай Жучки и озорной свист Клавы мчала по штреку груженную углем партию вагонеток, в размеренном стуке колес, шуме встречного ветра Тоня ясно слышала: «Тоненькая, Тоненькая, Тоней называлась потому…»

Она невольно стала произносить эти слова вслух, подбирая к ним красивую мелодию, и уже твердо верила, что на всю жизнь запомнит ее…

III
Женщины из бригады Варвары Быловой разместились в забоях во всю длину лавы. Угольный пласт был тонок — пятьдесят-шестьдесят сантиметров. И к тому же дьявольски крепкий, с холодным, суровым блеском, — без привычки не урубишь. Забойщицам приходилось работать лежа на боку, орудуя поочередно то обушком, то ломиком. Когда в лаве скоплялось нарубанного угля и трудно было передвигаться, его ногами ссовывали вниз.

Особенно тяжело приходилось забойщицам в верхней части лавы — температура достигала тридцати градусов, а приток воздуха — слабый. Досаждала и вода. Она просачивалась из почвы, дождилась с тяжело нависшей низкой кровли. От одежды валил пар, как от белья во время стирки. Вначале Былова никому не уступала верхний забой, сама работала в нем. Видя, как ей тяжело, женщины настояли, чтобы каждую смену меняться забоями. С той поры трудный пай приходился на каждую забойщицу один раз в неделю.

Работали полураздетые, подостлав под себя какую-нибудь рвань.

Когда Шугаю надо было побывать в женской бригаде, он еще в штреке предупреждал о себе громким кашлем. Заслышав его, в лаве снизу доверху, как по цепочке, передавались сигналы о приближении начальника шахты, и женщины поспешно набрасывали на себя одежонку. На этот раз Шугай влез в лаву с верхнего вентиляционного штрека. Прополз метра два-три, кашлянул и прислушался. По всей лаве раздавались глухие частые удары обушков, стук топора, и только в первом верхнем забое было тихо. Слабый мерцающий свет струился оттуда, дробясь и переливаясь в кусках мокрого угля. Шугай прополз еще и остановился: в забое, разбросав руки, откинув голову, лежала женщина. Обушок и топор были рядом, подвешенная на деревянной стойке лампа едва тлела.

— Спишь, что ли? — стал тормошить он забойщицу. Но та даже не шевельнулась. Шугай громко крикнул.

Первой появилась Пелагея Неверова. Мокрое от пота, в тонких темных морщинах лицо ее было чистое, словно вымытое.

— Попробуй-ка еще ты ее растолкать, Пелагея, — сказал Шугай.

Женщина осветила лампой мертвенно застывшее, с сжатыми, запекшимися губами лицо забойщицы, сказала:

— Это Зинка Постылова, Николай Архипович. Вчера она кровь сдавала. Донор она. Ей бы с недельку отдохнуть, сил набраться… — и не договорила. Набрала из фляги воды в рот, брызнула на лицо забойщицы — не помогло. Разжала ей зубы, принялась поить из фляги, приговаривая:

— Ох, дура, дура… Говорили же, нельзя тебе, Зинка, в этот забой, квелая ты, определенно не сработаешь, так нет же, характер решила показать!

Вскоре появилась Былова, а следом за ней еще несколько женщин в худых, словно дробью изрешеченных майках и мужских рубашках.

Былова наклонилась к притомленной:

— Зина, ну, Зинка же…

Та приоткрыла опушенные угольной пылью ресницы, судорожно вздохнула и едва слышно спросила:

— А что со мной?..

— Ничего, притомилась, и только, — успокоила ее Былова. — Тут душно, пошли на воздух, Зина.

Шугай помог вывести забойщицу в штрек. Он чувствовал себя пристыженным и все время угнетенно молчал.

Шугай знал, что многие женщины после изгнания немцев стали донорами, сдавали кровь в госпиталь, за это получали специальный продовольственный паек. После сдачи крови им полагался недельный отдых, но некоторые уже на второй или третий день возвращались к своей работе. Так поступила и Зинаида Постылова.

В штреке забойщице полегчало, и Шугай собрался уже уходить, как из темной глубины штольни донесся залихватский свист и звонкий лай вперемешку с железным лязгом вагонеток. В полосу рассеянного света, не замедляя бега, влетела Берта с партией порожних вагонеток. Клава спрыгнула на ходу. Поезд медленно проследовал на запасной путь и остановился. Сейчас же смолк и лай Жучки.

— Лихачеством занимаешься, — осуждающе покосился на Лебедь начальник шахты.

— Порожняк можно и с ветерком промчать, Николай Архипович, — ответила ему Клава. И уже сердито: — Скоро копер поставите? Бадьей много уголька не накачаешь. По часу приходится простаивать на рудничном дворе.

Шугай ничего не ответил, только нахмурился. Этот вопрос ему задают все, хотя каждому известно, что не от него зависит установка копра. Был бы подъемный кран или хотя бы пара мощных лебедок в помощь тем, что имеются…

Он стал смотреть, какнасыпщицы наполняют вагонетки, выдвигая и задвигая железную заслонку. Угольный поток с шумом и грохотом устремлялся из люка в вагончик, вздымая клубы густой черной пыли. Пока загружалась партия, в штреке было почти совсем темно. Лишь по тусклым оранжевым огонькам «шахтерок» можно было разгадать движение людей. Время от времени слышался призывный ласковый голос Клавы:

— Грудью, Берта, грудью!..

Лошадь подходила к вагонетке и заталкивала ее грудью в глубину штрека. Там их в один состав сцепливала Тоня Ломова.

Былова вернулась в лаву и заняла забой, в котором работала Зинаида Постылова, — нельзя допустить, чтобы верхний уступ отставал от остальных. Искривится лава, и тогда продвижение угля по ней усложнится, образуются заторы. Искривление лавы часто допускала мужская бригада, которой руководил Прохор Богиня. Силы в его бригаде были неравные: больше старики-пенсионеры. Когда на смену им приходила бригада забойщиц, лава была похожа на покривившуюся изгородь. Ее приходилось подчищать, выравнивать. Это отнимало немало времени. Прием и сдача лавы, как правило, сопровождались крикливой перебранкой, упреками и язвительными насмешками. Женщины называли себя набитыми дурами, что связались с мужиками, подписали с ними договор о соревновании, «а они только мычат, а не телятся». Языкатая Нюрка Гуртовая советовала Лукьяну Грызе, чтобы он почаще бил поклоны в забое за всю бригаду, может, его молитва дойдет до бога и он подбавит им силенок. Женщины хватались от смеха за бока, а Грыза, тяжело хмурясь, усталой походкой молча уходил прочь.

Былова понимала, что женщины пересаливают в своих шутках, но не сдерживала их. Она видела, с каким азартом после каждой такой перебранки со своими «соперниками» забойщицы брались за работу. Но не упускала случая пожаловаться начальнику шахты на бригаду Прохора Богини. Шугай в ответ добродушно посмеивался и разводил руками.

— А где полноценных мужиков для вас набраться? Нету их!

— В таком случае разрешите, я собью еще одну бригаду из женщин, — с упрямой готовностью заявляла Былова.

— Хочешь шахту в бабий монастырь превратить, — смеялся Шугай, — потерпи, скоро с фронта горняки привалят.

— Небось опять калеченые да контуженые, — вырвалось у нее, — это не работники, а бабье горе привалит.

На шахту действительно стали возвращаться с фронта шахтеры. Среди них — легкораненые, были и здоровые. Приходили на «Коммунар» и из других шахт, так как там пока что нечего было им делать, шахты взорваны, приведены в полную непригодность.

Вскоре мужская бригада забойщиков почти полностью обновилась. Бригадира Богиню сменил Матвей Костров — лет двадцати семи, высокий, худощавый парень с седой прядью в густой рыжей шевелюре. Ходил Костров всегда в тельняшке, в широченных брюках клеш, на груди и на руках — замысловатая татуировка. Говорили, что Костров был моряком.

Знакомясь с Быловой, он задержал ее руку в своей трехпалой, но сильной, и сказал так, как будто за что-то сердит на нее:

— Договорчик, синьора, придется пересмотреть. Тот, который вы сочинили, меня не устраивает.

— Это почему же не устраивает? — пропуская мимо ушей слово «синьора», с лукавой строгостью спросила Варя.

— А очень просто: в договоре сказано, что ваша, то есть дамская бригада… — начал было пояснять он, но Былова резко оборвала его.

— Женская!

— Простите, женская, — нисколько не смутившись, поправился Костров, — ваша и мужская, выходит, взяли одинаковые обязательства: выдавать на-гора пятьдесят тонн в смену. Считаю такой порядок несправедливым.

Варя вопросительно и все еще удивленно посмотрела на него, но смолчала.

— Моя братва решила давать вам каждую смену десять тонн «форы». Только в таком случае у нас могут быть деловые договорные отношения.

— Это что еще за «фора»? — спросила Былова, уже недоверчиво, с подозрением глядя на парня. Что-то в нем было наигранное, заносчивое.

— Такой термин в биллиардной игре существует: сильный игрок берется забить в лузу вместо положенных восьми шаров, скажем, десять, а противник — всего-навсего шесть. В выигрыше будет тот, кто забьет сверх установленной нормы хоть один шарик.

Варя, меряя его с ног до головы, зло выпалила:

— Да ты за кого нас считаешь, хлюст? У тебя еще в носу не кругло, чтоб нас обогнать. Катись-ка ты со своими форами, знаешь куда?.. — не договорив, обдала его уничтожающим взглядом и решительно зашагала своей дорогой. Уже за спиной у себя услышала: «Бойкая дьяволица», но не обернулась, хотя все в ней закипало от желания бросить в ответ еще что-нибудь резкое, ядовитое.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

I
Круглова привычным размеренным шагом шла по штреку, освещая себе дорогу лампой. Татьяна привыкла ходить и ползать по выработкам, не поддаваясь усталости. Откуда-то из темной глубины штрека донесся железный грохот и пронзительный протяжный свист. Она прижалась к мокрой каменной стене между крепежными столбами, выжидая, пока промчит партия вагонеток, и опять пошла.

Приближаясь к плитам, услышала крепкую ругань. Выключила лампу, незаметно подошла ближе. Груженная углем вагонетка, скособочившись, стояла передней парой колес на рельсах, задние завязли между шпалами. Девчата, чтобы поставить вагончик на место, «лимонадили» его спинами, упираясь ногами о стойки. Круглова незаметно подключилась к девушкам, и вагонетка стала на рельсы.

— Ты смотри, какая чертяка, — переводя дух, сказала плитовая, — то упиралась, а тут будто сама на путя влезла.

— Не иначе, как ругань помогла, — сказала Круглова.

Девушки разом подняли над головой лампы.

— Так это вы допомогли, Татьяна Григорьевна, — обрадовалась плитовая, — а мы думали, что у нее самой, чертяки, совесть заговорила…

— А ваша-то совесть где? Вы же девушки, а так ругаетесь, — строго сказала Круглова.

— Иной раз не утерпишь, — оправдывалась плитовая. — До смены, считайте, часа четыре осталось, а мы уже раз десять «лимонадили», спин не чувствуем. Вон у Насти Куриной, — показала она на свою напарницу, — от этой «лимонадки» месячные раньше срока пошли, только знает, что за живот хватается…

Круглова шла к лаве, думала: ей не один раз приходилось видеть девушек-горнячек в клубе. В нем кое-как привели в порядок бывшее фойе. Установили железную печь с выходной жестяной трубой наружу через окно, огородили ее железной решеткой. Каждое воскресенье комсомол устраивал в клубе вечера вопросов и ответов, беседы о событиях на фронте, а появлялся патефон, и вокруг железной, докрасна накаленной грубы начинали кружить пары. Эти скромные, застенчивые девушки здесь, в шахте, становились совсем непохожими на себя — грубыми, дерзкими, будто их вдруг подменили. Как-то она заговорила об этом с начальником шахты. Тот не то серьезно, не то в шутку сказал:

— Дорожат девчата шахтерскими традициями. Так оно легче работается, — и, довольный, рассмеялся.

Когда Круглова подошла к лаве, насыпщицы стояли без дела. Первая увидела инженера Нюрка Гуртовая.

— Вы бы, Татьяна Григорьевна, патефончик с собой прихватили, от скуки взвыть охота, — сказала она в шутку.

Круглова, пропуская ее слова, спросила:

— В лаве что-нибудь случилось?

Нюра достала из складок юбки зеркальце-блокнотик, пригладила брови.

— Может, что и приключилось, но сколько мы им ни кричали, никто голоса не подает. Один только раз отозвалась бригадирша Варька, да так любезненько, что мы с Шуркой, — взглянула она на свою подругу, — решили лучше молчать, поберечь голоса для спевок.

Круглова собралась было лезть в лаву, но люковая остановила ее:

— Не лезьте, Татьяна Григорьевна, не надо, они скоро начнут работать.

Круглова поняла, что там творится что-то неладное, и быстро поднялась в лаву.

Здесь было тихо, только тусклые огоньки «шахтерок» говорили о присутствии людей. В первом же уступе встретила Былову. Она лежала на обаполах, подложив под голову измятую кепку. «Шахтерка», подвешенная на крепежной стойке у самой кровли, бледно освещала забой. Круглова подумала, что девушка спит. Но вот она приподнялась и приложила палец к губам: тихо! Круглова прилегла рядом с ней.

— Пусть отдохнут, — шепотом заговорила Былова, — я, Татьяна Григорьевна, каждую смену устраиваю мертвый получас, чтоб сил набрались. Иначе нам не вытянуть. Паек, сами знаете, какой…

Круглова даже не подумала — по закону ли поступает бригадир — лишь почувствовала теснящую боль в сердце. Былова взглянула на часы и потянулась в глубь забоя. В руках у нее оказался короткий ломик. Она три раза ударила им по подвешенному к стойке рельсовому бруску. Резкий дребезжащий звук поплыл по лаве, и сейчас же повсюду заметались, запрыгали оранжевые блики. Вскоре раздались удары обушков, и густой шорох осыпающегося угля заполнил лаву снизу доверху.

В тот же день, встретившись с начальником шахты, Круглова хотела было спросить, известно ли ему о мертвом получасе забойщиц, но Шугай опередил ее:

— Через полчаса управляющий трестом будет проводить по селектору летучку. Ваше присутствие обязательно, Татьяна Григорьевна.

— По какому вопросу летучка? — поинтересовалась она.

В ответ Шугай развел руками, втягивая голову в плечи.

— Сие мне неизвестно. Можно с уверенностью сказать одно: очередная взбучка.

— Вам, что ли? — усмехнулась Круглова, зная, что начальника «Коммунара» всегда ставят в пример.

— Если мне, то и вам, как главному, — в свою очередь съязвил Шугай и спросил: — Как там в шахте?

Татьяна Григорьевна ответила не сразу. Ей трудно было умолчать о том, что она видела в лаве, и в то же время не решалась сказать, зная строгую требовательность начальника к людям.

— Тяжело женщинам, — наконец проговорила она, — надо бы что-то придумать, усилить им продовольственный паек.

Шугай нахмурился.

— Сколько ни придумывай, а если не положено, не получишь, — безнадежно сказал он.

И Татьяна решила не говорить ему о мертвом получасе забойщиц.

На летучку пришел Королев.

Вскоре в селекторе послышались голоса:

— Вызываю Центральную.

— Центральная слушает.

— Кто присутствует?

— Начальник шахты Котков, главный инженер Нестеров, начальники участков…

— Хватит! — резко перебил управляющий, — ты бы, Котков, еще банщицу пригласил, она ведь тоже помогает тебе добывать уголек.

Послышался сдержанный смех. Смеялись, видимо, окружавшие управляющего подчиненные.

— Вызываю «Юнком».

— «Юнком» слушает. На перекличке присутствуют…

Перед тем как вызвать «Коммунар», Чернобай довольно долго разговаривал с шахтой имени Сталина.

— У телефона начальник шахты Кукушкин.

— Слышу, слышу, — отозвался управляющий, — голос Кукушки мне хорошо знаком. Кукует себе, а яйца за нее кто-то другой должен высиживать. — И уже наседая на голос: — Когда дашь мне положенную добычу?

— Сегодня идет с плюсом, Егор Трифонович…

— Небось плюса того тонн десять?

— Почти угадали — девять тонн.

В репродукторе раздался смех и тут же оборвался.

— У тебя, Кукушка, еще язык поворачивается говорить, что идешь с превышением, — суровым голосом заговорил управляющий, — девять тонн в фонд победы над фашизмом… А задолжали Родине сколько?

— До конца месяца будет тридцать тонн…

— Выходит, заранее спланировал задолженность…

— Простите, вы меня не поняли. Тридцать тонн сверх плана, — поправился Кукушкин.

Но Чернобай уже не слушал его.

— Носить имя великого нашего вождя и так преступно работать, — гремел грозный голос. — Меня все слушают? — вдруг спросил Чернобай. Все шахты включили микрофоны и в один голос ответили:

— Слушаем, Егор Трифонович.

— То, что я говорю, касается не только одной Кукушки, но и других птах. Фронт требует от нас много угля, а мы даем его по чайной ложке. Так дело не пойдет! С этого дня буду принимать самые решительные меры, вплоть до отдачи под суд.

— Судить легче всего, а не лучше бы разобраться, в чем дело, да помочь, — послышался спокойный голос.

— Это ты, Кукушка, так рассуждаешь? — спросил Чернобай.

— Нет, это не я сказал, Егор Трифонович, — робко отозвался Кукушкин.

Репродуктор в кабинете Шугая умолк. Все трое недоуменно переглянулись.

— Интересно, кто же это нашего управляющего отчитал, — почему-то тихо проговорил Шугай, хотя знал — микрофон не был включен.

— Правильная реплика, — вставил Королев, — нельзя так издевательски, грубо обращаться со своими подчиненными.

— И Кукушкин этот чудак, — поддержала парторга Круглова, — над ним смеются, а он угодничает, извивается.

— С нашим Трифоновичем особенно не того… быстро крылья оборвет, — многозначительно крутнул головой начальник шахты и задумался. — А все же интересно, кто его осек? Не иначе, как начальник «Северной» Соломка Антип Васильевич, — словно обрадовался своей догадке Шугай. — Тот может! Соломка всегда рубит сплеча. Ты его знаешь, парторг. Не последнем совещании начальников шахт, — продолжал Шугай, — Соломка обвинил трест в штурмовщине, так его как взяли в переплет: такой и сякой, уголь фронту, дескать, отказываешься давать, объективщик, саботажник. Только что врагом не называли. А ведь начальник «Северной» не в бровь, а в глаз угодил — штурмовщина в тресте процветает.

— И мы с тобой потворствуем ей, — вставил Королев.

— Не потворствуем, а выполняем приказ, — возразил Шугай, — сейчас военное время и распоряжение управляющего равносильно военному приказу.

Репродуктор снова заговорил:

— Вызываю «Северную», вызываю «Северную»…

— Сейчас разразится гроза, — подмигнул Шугай парторгу и инженеру и, как бы с удовольствием предвкушая наступающее событие, сосредоточенно уставился на репродуктор.

— «Северная» слушает. У микрофона начальник шахты Соломка.

— Здравствуй, товарищ Соломка, — приветствовал его управляющий, — как твое здоровье?

— Спасибо, не жалуюсь.

Шугай опять подмигнул.

— Видали, какой подходец. Но это только для видимости. Сейчас начнется настоящее представление…

— Как идут дела? — после короткой паузы прогудел голос Чернобая.

— План перевыполняем.

— Знаю. «Северная» редко когда подводит. А вот трест увяз в прорыве. Третьи сутки не сплю из-за этого, — в рупоре слышно было, как Чернобай что-то передвинул на столе, шумно вздохнул и продолжал: — На отстающие шахты пока надежды мало. Передовики должны нажать, другого выхода в данный критический момент не вижу.

Опять молчание.

— «Северная»! Ты меня слышишь, Соломка?

— Слышу, товарищ управляющий.

— Вот черт с этой техникой, барахлит, — выругался Чернобай и опять «Северной»: — Так вот что, товарищ Соломка, ты должен нажать. Надо давать ежедневно двести тонн.

— Не осилим, — запротестовал Соломка, — у нас кончаются выработки, а новую лаву — южную — еще не привели в порядок.

— Нужно двести тонн, тебе понятно?! — членораздельно произнес Чернобай. — Любыми средствами!.. Где хотите, как хотите! — в репродукторе послышался шелест бумаги. — Вот передо мной план горных разработок твоей шахты. Южную лаву временно прикрой… Перебрось силы вот сюда и сюда — на север. Поднимите оставленные там целики. Это расточительство — бросать такие массивы угля.

— В этих местах запрещена разработка, — возразил Соломка.

— Я разрешаю, — резко отрубил Чернобай, — на два дня разрешаю. Что нужно, чтоб давали двести тонн?

Соломка не отвечал.

— «Северная», ты меня слышишь?! — уже не говорил, кричал управляющий. — Черт знает что, опять, наверное, связь барахлит. Ну ладно, с «Северной» потом закончим. Включайте «Коммунар».

— Я вас слушаю, Егор Трифонович. У микрофона начальник шахты Шугай.

— Здравствуй, Шугай. Ты слышал мой разговор с «Северной»?

— Слышал, товарищ управляющий.

— Так вот, чтоб не повторяться: у меня к тебе аналогичная просьба. Нажми и дай лишку тонн пятьдесят в сутки. Это на каких-нибудь три-четыре дня, пока выберемся из прорыва, а потом опять сядешь на свой план.

Слушая управляющего, Шугай поглядывал то на Королева, то на Круглову, словно ища защиты и совета.

— Ты что там играешь в молчанку, Шугай? — уже с угрозой спросил Чернобай.

— Я вас слушаю, Егор Трифонович.

— Так что, договорились?

Круглова вдруг поднялась, подошла к микрофону.

— Пятьдесят тонн сверх плана мы не в силах дать, товарищ управляющий, — срывающимся от волнения голосом проговорила она, — женщины выбиваются из последних сил. Чтобы дать требуемую вами добычу…

— С кем имею честь разговаривать? — донесся сердитый голос Чернобая.

— С вами говорит главный инженер шахты Круглова, — ответил за нее начальник шахты.

— А по-моему, Шугай, я разговаривал с тобой и вдруг такая метаморфоза: вместо твоего голоса слышу бабий, — и неестественно хохотнул: — Я все время считал, что на «Коммунаре» ты начальник, товарищ Шугай. Мне что-то не помнится, чтобы я тебя увольнял. Так как?..

— Раз надо, что-нибудь сделаем, товарищ управляющий. — Но не успел он договорить, как Круглова метнула на него негодующий взгляд и запальчиво сказала в микрофон.

— Мне кажется, товарищ управляющий, что вы поступаете неправильно. В настоящее время у нас пока нет таких резервов, которые позволили бы дать то, что вы требуете. Даже то, что добывают наши забойщицы, сверх их сил. Сегодня я была в лаве в бригаде Варвары Быловой. Чтоб добыть положенную им норму, они на свой страх и риск устраивают в середине своего рабочего дня получасовой отдых…

Лицо Шугая вытянулось от удивления, он часто смаргивал, будто что-то мешало ему смотреть.

— Ну хватит тебе, Татьяна Григорьевна, — остановил он ее.

— Почему это хватит?! — решительно сказала Круглова. — Боитесь, что управляющий узнает правду?

— Все равно он не узнает, — спокойно сказал он, — нашу линию давно выключили, — и для убедительности пощелкал пальцем по микрофону.

Круглова растерянно смотрела то на Шугая, то на Королева, не понимая, что произошло.

— Как же так?! — в отчаянии выговорила она.

— Успокойся, Татьяна Григорьевна, — поднимаясь со стула, сказал Шугай, — садись и расскажи толком, какое новшество ввела в своей бригаде Былова?..

Как только Круглова ушла, Шугай выбрался из-за стола, нервно зашагал по комнате:

— Недаром сказано: и воробей на кошку чирикает. Без году неделя в главных ходит, а уже самому управляющему в нос тычет. Этак не мудрено и дров наломать. Верно говорю, парторг?

— Нет, не верно.

Шугай остановился на полушаге, выжидательно посмотрел на него.

— Как это?.. Не понимаю, — и уже с иронией: — А-а-а, теперь ясно, почему защищаешь…

— Ты оставь эти глупые намеки, — оборвал его Королев. — Зачем микрофон выключил?

— Думаешь, Чернобай не знает правды? — насмешливо выговорил Шугай, — получше твоей любезной знает, что у нас хорошо, что худо. Так на кой черт о наших болячках колоколить на весь трест?

Королев сделал вид, будто не расслышал слов «твоя любезная», сказал:

— А почему мы должны скрывать наши болячки?

— А потому, что начнем выносить сор из избы, нам не станет легче.

— Не в соре дело, а в том, что Чернобай требует невозможного, насаждает штурмовщину, — наступательно начал Королев, — и ты это отлично понимаешь, но не хочешь возразить ему. Боишься.

— Не боюсь, это ты выдумываешь, — нахмурился Шугай, — фронту уголь нужен, парторг, и его надо дать любой ценой. А что касается моей трусости, это ты брось! — пригрозил он. — Я у немца из-под мушки не выходил. Другому б несдобровать, а я, как видишь, цел остался. Теперь мне бояться некого.

— Об этом и я подумал: немца не испугался, а перед Чернобаем шапку гнешь.

Шугай метнул на него гневный взгляд.

— Какую шапку, что еще выдумываешь? — и еще энергичнее задвигался по кабинету. — Военный человек, а говоришь такое. Теперь не мирное время, учти. Приказ начальника — дело святое, выполняй, не выполнишь — головой отвечай. А я не хочу подставлять свою голову.

— Зато решил подставить другие, — вклинил Королев.

— Как это, другие?

— Да ты пойми, чтобы выдать на-гора те тонны, которые требует Чернобай, тебе надо брать уголь в опасных местах, рисковать людьми.

Шугай осуждающе усмехнулся:

— Не знал, парторг, что ты такой неженка. Сейчас все поставлено на риск. Положение-то в стране какое, ничего не поделаешь. Теперь и бабы вон — в забоях, а раньше разве допустили бы до этого?

— Ничего у нас на риск не делается, — возразил Королев, — даже на фронте рискуют с расчетом.

Шугай уселся за стол, задумался, напряженно двигая бровями. И сказал уже спокойно:

— Я не отнимаю у тебя права думать обо мне, как тебе угодно, но учти, для меня основное на сегодняшний день — добыча. За нее в первую голову я отвечаю. И пусть твоя любезная не суется куда не следует, а выполняет свои обязанности, помогает мне…

— Не ты один отвечаешь за добычу, все мы.

— Не против, — миролюбиво согласился Шугай, — но это в том случае, когда не будет допускаться обезличка.

— Выходит, хочешь сам командовать княжеством…

— При чем тут «княжество»? — обидчиво перебил его Шугай, — ты ближе к делу, а он про козу белу. Так ты мне еще какой-нибудь загиб припишешь, парторг, — принужденно засмеялся он и уже серьезно продолжал: — Вот что, Королев, давай, брат, кончать этот разговор. Найдем для него более подходящее время, если ты считаешь, что наш разговор чего-то стоит. А сейчас душа горит, в шахту нужно. Надо пошарахать ремонтников, штреки валятся. — Он поспешно собрал бумаги, запер их в стол и вдруг, вспомнив что-то, снял телефонную трубку:

— Алло!.. Статистику… Это ты Катушка? Мигом ко мне, — сказал он и небрежно бросил трубку на рычаг.

Королев догадался, что Шугай разговаривал со старшим статистиком Катушкиным, и вспомнил разговор управляющего трестом с начальником шахты Кукушкиным. Шугай явно копировал Чернобая.

Пока не пришел Катушкин, Шугай рассказал историю, которая произошла сегодня утром. Статистик, передавая в трест сведения о добыче, назвал фактическую цифру.

— А мне возьми и стукни в голову взглянуть в сводки «Юнкома» и «Северной», — говорил Шугай, — и что ж ты думаешь: обнаруживаю, что наше с тобой хозяйство фактически отстало от соседей на целых 20 тонн. Я приказываю Катушкину немедленно дополнительно передать в трест недостающие тонны, а там заартачились и не приняли. Это, говорят, подделка, фальшь.

— Выходит, разгадали твою уловку, — усмехнулся Королев.

— А хотя бы и разгадали, так что, по-твоему, мы бы с тобой эти несчастные тонны нынче не наскребли?

Вошел Катушкин, и Шугай умолк. Болезненный, худощавый, уже немолодой человек остановился у двери. Шугай строго уставился на него.

— Ну рассказывай, Катушка, как ты докатился до жизни такой?

Статистик растерянно молчал.

— Молчишь?.. Учти, я эти несчастные тонны возьму из добычи за сегодняшние сутки. Я как-нибудь выкручусь, но знай: в другой раз проявишь такую «самостоятельность», не помилую. Иди!

Королев и Шугай вместе вышли из кабинета. На шахтном дворе молча разошлись в разные стороны. Королев начинал понимать, что с начальником шахты творится что-то странное, неладное. Это тревожило и настораживало…

II
Круглова бесцельно бродила по шахтному двору. Ее душила обида и злость на начальника шахты: как он мог так поступить с ней!

Она даже не заметила, как испортилась погода. Замела поземка. Снежные пряди, вырываясь из-под ног, расползались по двору. Густо сыпало и сверху. Татьяна чувствовала, как по разгоряченному лицу текут капли оттаявшего снега, а может, и слезы, но не вытирала их. На эстакаде, куда она зашла, сквозь щели на узкоколейку намело горбушки снега. Здесь казалось холоднее, чем под открытым небом. Откатчицы, закутавшись по глаза, цепляли к витому металлическому канату груженные породой вагонетки, и лебедка медленно поднимала их по крутому взгорью террикона.

Круглова примостилась на одной из них впереди. Напряженно щурясь, посмотрела по сторонам и не увидела поселка. Его заволокло густым снежным туманом. Когда уже подъезжала к верхушке террикона, какая-то фигура, стоявшая у опрокида, крикнула застуженным голосом:

— И принесло же вас в такую заметель, Татьяна Григорьевна.

Женщина приоткрыла закутанное в байковый платок лицо, и Круглова узнала в ней Пушкареву.

Эту женщину она не один раз видела в кабинете Шугая. Забившись в угол, Аграфена могла полчаса и час просидеть молча, безучастно наблюдая за посетителями. Когда все расходились, начальник шахты спрашивал:

— Ну, чего тебе, Агата?

Глаза ее как будто прозревали, становились иссиня-темными, смотрели умоляюще настойчиво.

— Будто и правда не знаешь, зачем пришла, Николай Архипович? — в свою очередь спрашивала она.

Шугай, заметно смущенный, беспомощно пожимал плечами, о чем-то думал.

— Ну, добро, я для тебя что-нибудь придумаю, Агата, — неопределенно и неуверенно обещал он. Женщина нехотя уходила. А спустя день-другой ее снова можно было видеть в кабинете начальника шахты такой же неприметной, выжидающе притаившейся. И только один раз Кругловой довелось увидеть ее иной, но она не сразу догадалась, что Пушкарева была выпивши. Татьяне показалось, что у женщины какая-то личная радость: лицо покрыл легкий темный румянец, глаза горели и смотрели как-то открыто и ясно. Вела она себя не то чтоб развязно, скорее непринужденно: расхаживая по кабинету, передвигала цветы на подоконниках, поправляла ковровую дорожку и даже вытерла пыль с чернильного прибора. Благодарила шахтное руководство за то, что определили ее близнецов в детский дом и ей дали работу по душе.

— На терриконике мне совсем будет хорошо, Николай Архипович, родненький, — и ловила руку Шугая, чтоб поцеловать. Тот прятал руки за спину, насильственно улыбался и умолял:

— Да отцепись ты, Агата. Иди отдохни.

— А я не устала, Николай Архипович, родненький.

И, неожиданно обняв его за шею, звучно поцеловала в щеку и, смеясь, выбежала из комнаты.

…Татьяна спрыгнула на оттаявший скользкий глей. Когда вагонетка вкатилась в опрокид, из укрытия вышла еще одна женщина, закутанная по глаза. Вдвоем с Пушкаревой налегли на опрокид. Вагонетка круто накренилась, и из нее с шумом высыпалась порода. Густая сизая пыль смешалась со снежной порошей и закружилась в воздухе, застилая глаза. Опорожненный вагончик, лязгнув, принял первоначальное положение. Но все еще слышно было, как тяжелые глыбы породы, подпрыгивая, стремительно летели по крутому отвалу.

Порожняя вагонетка покатила обратно к подножию террикона, а наполненная породой находилась еще где-то далеко внизу. Пушкарева и ее товарка нырнули в укрытие.

— Давайте сюда, Татьяна Григорьевна, а то зазябнете, — позвала Агата.

Круглова прыгнула в яму, похожую на окоп, до половины прикрытый полусгнившими обаполами и ржавым листовым железом. Здесь было затишно, даже тепло. Прижавшись друг к дружке, женщины разговорились:

— Ну как, хорошо у нас, товарищ главный? — спросила Пушкарева.

— Плохо, — не приняла ее шутку Круглова.

— Это почему же? — удивилась Агата, все еще посмеиваясь. — Затишек, воздуху сколько душа желает. А вы — «плохо».

— Не шути, Пушкарева, — серьезно сказала ей Татьяна, — разве нельзя было вам будочку соорудить?

— А кто в этом виноват, скажите? — вдруг сердито отозвалась товарка Пушкаревой, стянув с лица грязный байковый платок.

Круглова узнала прицепщицу Ломову.

— Я виновата, — не совсем твердо ответила Татьяна, вглядываясь в лицо девушки, не понимая, как она здесь очутилась, — я и начальник шахты, конечно.

Аграфена не дала ей договорить:

— Да что это вы, в самом деле, наговариваете на себя. На фронте не такое терпят. Тут пули да снаряды над головой не летают…

Круглова привыкла к тому, что все так отвечают, когда речь заходит о трудностях. Сделав вид, что не расслышала ее, спросила у Тони:

— А ты как сюда попала, Ломова? Ты же работала на прицепе. — Девушка опустила глаза, прикрыла лицо платком и ничего не ответила. Круглова почувствовала, как Агата слегка толкнула ее локтем, мол, ни к чему этот разговор, и, подмигнув, предложила напарнице:

— По маленькой, что ли, Тонька, а то карета наша вот-вот приползет, — и тут же вынула из-под навеса флягу, взболтнула ее, открутила алюминиевую пробку и налила в нее с глоток желтой, как спитой чай, жидкости.

— Пей, — протянула она «бокал» напарнице.

Та опрокинула в рот содержимое и, болезненно морщась, не раскрывая глаз, передала опорожненную крышечку товарке. Агата выпила и хотела уже закрыть флягу, но, взглянув на Круглову, передумала:

— Выпьете, Татьяна Григорьевна?

— А что это?

— Самограй, первачок, — просто, даже с некоторой гордостью ответила Пушкарева.

— Самогон? — испугалась Круглова, — вы во время работы пьете?

Агата простодушно улыбнулась.

Круглова, сидя в укрытии, думала: почему Ломова вдруг оказалась здесь? Не узнав, ей не хотелось уходить. Она вспомнила, как однажды (случилось это месяца два тому назад) Тоня вдруг пропала в шахте. Клава Лебедь где только ни искала свою напарницу, но не смогла найти. Ее случайно обнаружили в полуобвалившейся заброшенной выработке. Выработка плохо проветривалась, и от недостатка воздуха Ломова потеряла сознание.

Пушкарева первая прыгнула в укрытие. Ломова осталась очищать вагонетку от примерзшего глея. Круглова осторожно заговорила с терриконщицей о ее напарнице. Агата, сидя на корточках, долго не отвечала — хмурая, задумчивая.

— Чудная вы, Татьяна Григорьевна, — наконец заговорила она, открывая лицо, — «отчего» да «почему»?.. А я на этой верхотуре разве от сладкой жизни очутилась? — Она скосила на нее вдруг вспыхнувшие глаза. — От обиды сбежала, чтоб меньше укоров слышать. Хоть мой Никита и пропал без вести, а сплетня про меня живет. Прежде там, на земле, детки меня держали, не могла я далеко отлучиться от них. А теперь, когда они устроены, я за них спокойна. — Она взглянула на Ломову, орудовавшую лопатой у вагонетки, и уже вполголоса продолжала: — А Тонька, если вам так любопытно знать правду, напросилась у Шугая работать на терриконе от неудачной любви. Коварный оказался ее гад!.. — выругала она кого-то и предупредила: — Только при ней ни слова о нем, иначе можете беды наделать. — Ухмыльнулась и добавила: — Тонька думает, что про ее секрет никто не знает. Вот какая она чудачка…

Татьяна съехала с террикона на очередной порожней вагонетке, так ничего толком и не узнав о Тоне Ломовой.


Круглова сидела в парткоме и рассказывала Королеву о терриконщицах. Печь погасла, хотя возле нее лежали коротко порубанные толстые полешки и стояло ведро с углем. Королев слушал, не поднимая глаз. Когда Татьяна умолкла, спросил, заинтересованно разглядывая ее:

— Вижу, вы готовы обвинить во всем меня одного?

— Не во всем и не одного вас.

— Чтоб вы знали, — продолжал он, — в моем подчинении никогда не было женщин. Это вполне серьезно, Татьяна Григорьевна. До войны, когда я работал врубмашинистом и заодно был партгрупоргом, у нас на участке женщины не работали. Правда, в шахте они гоняли электровозы, сидели за лебедками, но я к ним никакого отношения не имел. На фронте в моем подчинении женщин тоже не было, а тут вдруг, как говорится, сразу угодил в бабье царство.

Круглова улыбнулась, словно говоря: «Ну, ну, продолжайте, это, наверно, интересно».

— Все это для меня ново, хотя, признаюсь, интересно, — казалось, угадал он ее мысль. — Мне много известно о наших женщинах, знаю, как кто живет, у кого сколько детей; известно и то, почему Антонина Ломова спряталась в загазированной выработке и что Пушкарева пьет.

Круглова удивленно посмотрела на него, но промолчала. Помолчал и Королев, словно предоставляя ей время обдумать сказанное им. Потом продолжал:

— Я выследил нашу поселковую самогонщицу, и ее арестовали, но Аграфена продолжает свое. Скажу больше — спаивает других. Так что же с ней делать, тоже арестовать?

— Это, конечно, не мера… — рассеянно улыбнулась Татьяна.

— А какую бы меру вы придумали для нее?

— При чем тут я, товарищ парторг, — вспыхнула она, — я пришла к вам рассказать о терриконщицах, как им приходится трудно, а вы…

— То, о чем вы рассказали, мне давно известно, — сдержанно перебил ее Королев, — парткому, извините, нужны не осведомители, а помощники.

Лицо Кругловой в мгновенье покрылось бледностью, губы сжались. Она уже готова была подняться и уйти, но Королев жестом остановил ее.

— Не торопитесь, Татьяна Григорьевна, домой пойдем вместе, — миролюбиво улыбнулся он. И продолжал: — Вас покоробило слово «осведомитель». Признаюсь, и мне оно не нравится. Слово это может быть подходящим для определенных органов, когда, скажем, не хватает данных, чтобы принять решительные меры. Нам же такого права партия не дала. Наш святой долг поставить человека на правильный путь и следить, чтобы он не сбился с него. — Увидев на ее губах сдержанную улыбку, вскользь заметил: — Что, слишком поучительно?

— Пожалуй, да, — призналась она.

— Пусть даже так. Но как бы это внешне не выглядело, а ведь правильно, черт возьми! — с чувством сказал он и повторил: — Правильно! Наша с вами прямая обязанность выводить людей с путаных кривых тропок на прямую дорогу. Вот выводите Пушкареву на верный путь, и вы сделаете великое дело.

— Я, как вам известно, беспартийная, это одно, а во-вторых, почему именно я должна выводить Пушкареву?..

— Да потому, — настойчиво перебил ее Королев, — что вы женщина, к тому же руководитель, пользуетесь уважением. К женскому сердцу у вас дорога самая близкая. Будь на месте Пушкаревой парень, я бы знал, как к нему подойти. А что иногда получается у меня? Возьмем, к примеру, ту же Ломову. Когда с ней случилась беда, я догадался, что она сознательно решилась на самоубийство, но какая тому причина — толком не знал. Когда ее отходили, она снова, как вы знаете, пошла работать сцепщицей, но уже не было прежней, старательной, жизнерадостной Тони. Я несколько раз пытался поговорить с ней, даже подослал к ней нашего комсомольского секретаря — молчит, как в рот воды набрала. А вижу, все равно она не жилец в шахте. Так и случилось. Пришла как-то ко мне и говорит: помогите перейти на другую работу. А почему, говорю, не к начальнику шахты пришла с этим вопросом? Ходила, отвечает, только Шугай и слушать не захотел, лается, нарушительницей техники безопасности обозвал. Я пообещал ей помочь и стал осторожно расспрашивать в чем дело, что происходит в ее душе. Замкнулась — и ни в какую. Я все же уломал Шугая, и он послал ее работать терриконщицей. Потом только узнал от «осведомителей», — подчеркнуто выговорил он, — что у Ломовой несчастная любовь, да было уже поздно. Мы с Шугаем, сами того не подозревая, отдали девушку в руки Аграфены Пушкаревой. А поговори, скажем, вы с ней, убежден, что Тоня открылась бы вам, как женщине, как матери, как старшему товарищу, и жизненная стежка у нее, возможно, не оказалась бы такой запутанной…

Говоря, Королев испытующе всматривался в ее лицо. Эта его привычка всматриваться в собеседника всегда смущала Круглову. Она не выдержала, сделала вид, будто не придает значения его словам, по-домашнему просто сказала:

— Плита не горит, а сами сидите в ватнике, в шапке.

Поднялась, открыла дверцу в печке, спросила, не оборачиваясь:

— Спички есть?

— Не надо растапливать, Татьяна Григорьевна, все равно пора домой.

III
Арина Федоровна против обыкновения молча встретила своих, как она называла всех в доме. Поставила на стол тарелки с супом и села в сторонке, непривычно тихая и сосредоточенная. Сергей знал, да и Татьяна уже привыкла к тому, что, если мать замкнулась, молчит, лучше уж и самим молчать. Придет время, скажет, что у нее накопилось на сердце.

Утром Сергей поднялся раньше всех. Мать, чтобы никто не слышал, спросила:

— Ты куда пойдешь, в партком или на шахту?

Сергей слегка повел плечами: он еще не решил, куда ему идти.

— Иди в партком, — настойчиво посоветовала она, — управлюсь, подойду. Поговорить надо.

Окна в парткоме обледенели. Королев стал растапливать плиту. Засыпав углем охваченные пламенем полешницы, взялся за веник. Сергей всегда сам убирал кабинет. По обыкновению, делал это вечером, перед тем как идти домой. Вчера установленный им порядок нарушила неожиданным своим посещением Круглова: не станешь же мести пол при ней. Торопился навести порядок еще и потому, что с минуты на минуту должна прийти мать.

Королев невольно уловил себя на том, что он, как и в детстве, испытывал чувство сыновней робости и какой-то постоянно живущей в нем вины перед ней. О чем она решила с ним поговорить? Судя по тому, как вчера промолчала весь вечер, догадывался, что разговор предстоит серьезный.

В коридоре кто-то зашаркал веником, обметая ноги. В комнату проворно, чтоб не напустить холоду, вошла Арина Федоровна.

— Да у тебя совсем как в баньке, — довольная, сказала она, быстрым взглядом окинув комнату.

— А чего б и не так, мама, уголек государственный, даровой, — сказал Сергей. Мать поняла, что сын шутит насчет дарового угля, промолчала. Заглянула в плиту, кинула туда лопату угля, ткнула кочергой в поддувало и нахмурилась.

Она не раз бывала в парткоме на разных совещаниях и всегда внимательно рассматривала комнату так, будто попала сюда впервые. Мать некоторое время ходила по комнате своим легким неслышным шагом и ни о чем серьезном не говорила, будто мимоходом забежала, чтобы отогреться и сейчас же уйти.

Зазвонил телефон. Королев взял трубку. Арина Федоровна задержалась у стола, притихла, будто хотела подслушать разговор. Звонил Шугай, просил зайти к нему.

— Сейчас занят. Освобожусь — зайду, — сказал Королев.

— Шугай звонил? — спросила мать, как только Сергей положил трубку, — небось новое наступление на баб придумал. — В голосе ее прозвучали сердитые нотки.

— Что-то новое, а что — не сказал, — ответил Сергей. — Да ты садись, чего ходишь.

— Слава богу, догадался-таки, — без обиды, просто сказала она, — наверно, всех своих посетителей на такой манер принимаешь. Вижу — стулья не особенно просижены, — и села рядом. Королев, с трудом борясь со смущением, молчал, перелистывая подколотые в папке бумаги.

— Нехорошие балачки ходят, парторг, — помолчав, сказала она, стараясь поймать взгляд сына, и, поймав, добавила: — Люди смеются: «Наш парторг ходит Аграфену от самогонки врачевать, только после его навещаний она уже не пьет в одиночку и других спаивает»…

— И ты поверила?

— И о тебе говорят правду, — строго остановила она сына. — Скажешь, брехня и то, что женщины-донорши в шахте в обморок падают? А как не упадешь, ежели обескровилась. Бабе после такой операции отдохнуть бы, сил набраться, а она на другой день уже на работе. А кто за этим следит? Никто! Вот и получается: раз идет война, никакого внимания к человеку. Хворый, здоровый — со всех один спрос. Или такое еще: в забое работают солдатки, которые от ветра с ног валятся, а на поверхности этакие толстомясые поустраивались, как, к примеру, заведующая столовой Гусакова…

Сергей хотел что-то возразить, но мать предостерегающе выставила перед ним ладонь.

— Догадуюсь, о чем хочешь сказать: люди, мол, сами в шахту рвутся, попробуй — останови их! Знаю, головная вина лежит на Шугае. Очерствел он к людям, но и твоей вины не меньше.

Пока мать говорила, Сергей молчал, думал. Ему было что сказать ей в ответ.

Словно понимая его душевное состояние, она подошла к печке, подбросила в нее угля, сказала:

— Из поддувала, сынок, золу надо выбирать каждый день, а то тяги не будет.

— Знаю, мама.

Порылась в кармане, вынула треугольный конверт и опять села.

— А теперь вот еще какую новость я тебе принесла, — держа письмо в руке, говорила она. — Помнишь, ты мне рассказывал об инструкторе горкома Битюке?

— Помню, мама.

— Вот здесь про него написано, — и протянула ему конверт, — читай сам, я без очков не вижу.

Королев взял письмо и стал читать про себя.

— Читай вслух, — потребовала она, — может, я, читаючи, не все поняла.

— «Дорогая Арина Федоровна, — читал Сергей, — пишет вам Надя, ваша знакомая по Караганде. Если еще не забыли, я работала медсестрой в детском доме. Два месяца тому назад у меня родился сын — славный мальчик. Только одно горе: нет у моего сыночка отца. Вы его должны знать — Вячеслав Битюк, он работал в горпрофсовете. Уехал, как сказал, на фронт, а потом узнаю от знакомой, что работает на хорошей должности в вашем районе, женился. А ведь мы с ним были расписаны. Ну что ж, пусть живет в свое удовольствие. Но если бы вы знали, как обидно быть бессовестно обманутой человеком, которому верила. А может, на Вячеслава возвели напраслину? Вот, ей-богу, мать, я сейчас стала дура дурой, не знаю, что и думать. Если случится, разузнаете что-нибудь о моем муже, напишите всю правду. Первой писать ему я не стану, да и адреса его у меня нет. Крепко целую. Надя».

Королев опустил на стол руку вместе с письмом, сказал тихо:

— Хорош гусь…

Мать, казалось, не расслышала его слов, взяла письмо, спрятала в карман и горестно проговорила:

— И чего только не натерпятся бедолажные бабы в эту войну… — Поднялась и уже озабоченно, по-домашнему сказала: — Ну, я побежала, а то старик и Тимоша небось изголодались.

Королев хотел спросить, как же она решила поступить с письмом, но Арина Федоровна уже скрылась за дверью.

IV
Она с утра выехала в город, боялась: приедет позже, не застанет управляющего. В приемной запишущей машинкой сидела худенькая, остриженная под мальчишку девушка-секретарша. Она сразу не заметила посетительницу. А когда Арина Федоровна собралась было открыть дверь в кабинет, быстро повернулась к ней лицом, остановила:

— Погодите, вы к кому?

Большие, синие, как у ребенка, глаза ее смотрели из-под нахмуренных бровей внимательно и чуть строго.

Арина Федоровна, держась за ручку двери, пошутила:

— Не в магазин, к начальнику пришла, милая.

Глаза секретарши сразу потеплели, на лице появилась растерянная улыбка.

— Арина Федоровна!.. — изумленная, тихо воскликнула она, — не узнала вас, извините пожалуйста.

Теперь уже Арина Федоровна смотрела на нее с удивленным недоумением:

— Ты-кто же будешь, откуда меня знаешь?

Девушка проворно вышла из-за стола, усадила посетительницу на стул.

— Вы-то меня, наверно, не помните, — говорила она все еще смущенно, — а я вас хорошо знаю.

Арина Федоровна всмотрелась в ее лицо: нет, она совсем не помнит ее. До войны ей часто приходилось встречаться с молодыми шахтерами, фабзаучниками, школьниками, рассказывала им о каторжном труде горняков в старое время. Таких, как эта девушка, перед ее глазами прошло сотни, тысячи, разве упомнишь всех.

— Чья же ты, доченька? — ласково спросила она.

Девушка сказала, что зовут ее Фрося, Ефросинья Чубейко — дочь крепильщика шахты «Мария».

— Фамилию такую слышала, — неуверенно сказала Арина Федоровна, силясь припомнить, кто такой Чубейко, каков из себя.

А девушка с увлечением рассказывала:

— Я, как сейчас, помню: тогда вы приезжали к нам на «Марию» проводить совещание активисток. А после мы пригласили вас в свою школу. В тот день меня и еще нескольких мальчишек и девочек принимали в комсомол. Тогда вы много хорошего рассказывали. А потом комсомольские значки прикололи нам. Когда прикалывали мне, я так волновалась, что даже слезы выступили на глазах. Мне стало стыдно за свою слабость, а вы сказали: «Ничего, дочка, это хорошие слезы»… Ваши слова я на всю жизнь запомнила.

Арина Федоровна почувствовала, как горячий комок подкатил к самому горлу. Сколько радостного, счастливого было в жизни людей, особенно молодежи, и все это в один миг, как жестокий ураган, беспощадно смела война.

Она обняла Фросю.

— Выходит, ты моя крестница.

Девушка ничего не ответила, пошла на свое место, незаметно вытирая глаза кончиком платочка.

— Заходите, Арина Федоровна, — сказала она, не показывая лица, Егор Трифонович у себя один.

Арина Федоровна немного постояла, чтобы успокоиться, и вошла.

В кабинете Чернобай был не один. У стола стоял пожилой с обветренным лицом мужчина в стеганке и в кирзовых сапогах.

«Расстроилась и забыла, что у начальника есть человек», — подумала Арина Федоровна о секретарше.

Чернобай сидел в просторном жестком кресле, полуобернувшись спиной к двери. Он даже не взглянул на посетительницу — не заметил или не хотел отвлекаться от разговора.

— …Я делаю все, что могу. Из сил выбился… — говорил человек в стеганке.

— Ты мне Лазаря не пой, Сеничкин, — круто оборвал его Чернобай, — после войны сил будешь набираться. А сейчас любой ценой давай уголь. Учти: чем меньше мы даем добычи, тем больше наших бойцов гибнет на фронте.

— «Мария» работает не хуже других, вы же это знаете. Но пока копер не установили… — попытался вставить Сеничкин, но Чернобай опять не дал ему говорить:

— Поставят копер — другой, повышенный план получишь. А сейчас давай мне уголь, какой с тебя требуют. Не дашь — по головке не поглажу. Вот так! — припечатал он кулак к столу и поднялся, давая понять, что разговаривать больше не о чем. Сеничкин с побитым видом вышел из кабинета.

Провожая его взглядом, Чернобай неожиданно увидел женщину и, не меняя сурового выражения на лице, удивленно посмотрел на нее.

— Вот как!.. Каким это вы образом очутились здесь?

— А вот так, — в тон ему, спокойно отозвалась Арина Федоровна. — Я не от себя, от горнячек пожаловала, управляющий. На какой стул позволишь присесть, ног не чую.

Чернобай теперь уже растерянно, с недоумением продолжал смотреть на посетительницу, словно спрашивая: кто такая, почему не знаю?.. И вдруг расплылся в улыбке.

— Неужто Арина Федоровна?.. Мать! — воскликнул он, быстро подошел, слегка сжал ей руки повыше локтей. — Совсем седая… Сдалась, — говорил он радостно и немного застенчиво.

— Скажи лучше — подурнела собой, а не сдалась. Это вернее будет. Война никого не кра-сит.

Уселась на стул, сдвинула на плечи белую, в мелкий горошек, косынку, провела рукой по волосам и, щурясь, пристально посмотрела на него снизу вверх.

— А ты, Трифонович, каким я тебя помню по «Марии», таким и остался.

— Э, ты, мать, из песни взяла, — отшутился он. Подхватил стул, сел напротив. Заторопил: — Ну, рассказывай, как живешь-можешь, как добралась из Караганды…

— Длинная это песня и неинтересно, — сказала она, — небось сам не в курьерском и не на самолете добирался из Кузбасса. Знаешь, как это сладко. Давай-ка лучше о деле поговорим. У тебя работы невпроворот, да и я спешу.

Чернобай, в готовности выслушать ее, сел в кресло за стол. Арина Федоровна пересела на стул рядом.

— У меня к тебе такой вопрос, Трифонович, — заговорила она. — Могут ли твои орсы усилить питание хотя бы забойщикам? Не для жиру, понятно, а чтоб уголька больше было.

Чернобай настороженно посмотрел на нее.

— Ты не пугайся, — поспешила она предупредить его, — забойщики не требуют академический паек или какой ты получаешь, или, скажем, работники твоего треста. С них хватит один раз сытно поесть в столовой.

Чернобай обиженно нахмурился, взглянул на нее исподлобья: все сказала? Но Арина Федоровна продолжала:

— В Караганде так было: рубаешь добре уголек — получай сверх положенного пайка талончик на обед. Не подумай, что там с продовольствием лучше, чем у тебя сейчас. Всему головой был строгий контроль. Я сама организовала его. Группы солдаток каждый день и час следили, чтоб магазины, столовые, склады не пускали на сторону даже грамма хлеба. Некоторые обижались: что это вы нас охраняете, как ворюг, не доверяете, что ли? Доверяем, говорили мы им, и проверяем. Так учил Ленин. Ударили по рукам разным расхитителям, и сразу улучшилось питание шахтеров. — Арина Федоровна пытливо посмотрела на Чернобая, спросила: — А в твоих орсах, думаешь, нет жуликов?

Тот повел плечами, сказал неуверенно:

— Не могу поручиться, мать.

— И не ручайся, — убежденно сказала она. — Так всегда было; чем больше горя-беды у человека, тем ретивее осаждают его разные паразиты. — Повязала платок, заправила под него волосы на висках. — Я тебе все сказала, управляющий, а теперь сам решай. Если согласишься со мной, подниму солдаток во всем районе на такое дело. За мной они пойдут, — уверенно заключила она.

Чернобай хорошо знал характер старой горнячки и не сомневался, что она все сделает для шахтеров. Поблагодарил за совет, но все же сказал:

— Только разреши, мать, вначале посоветоваться с кем надо насчет контроля. Думаю, что вопрос решится положительно.

Арина Федоровна согласно кивнула. Поднялась и вдруг вспомнила:

— Петр Степанович у себя, не скажешь?

— Не знаю, мать.

— А позвонить ему можешь?

— Насчет контроля хочешь поговорить? — усмехнулся Чернобай.

— Зачем же, — с легкой обидой сказала она, — теперь это твоя забота. К секретарю у меня другой вопрос.

Чернобай позвонил.

— Петр Степанович?.. Здравствуй. Тут у меня Арина Федоровна сидит, хочет с тобой поговорить.

Королева недовольно поморщилась, махнула рукой.

— По телефону говорить не буду. Скажи, сейчас сама зайду.

— По телефону говорить не хочет. Сама зайдет. Будешь ждать?.. Хорошо, передам, — и повесил трубку. — Петр Степанович ждет тебя.

Уходя, Арина Федоровна задержалась у двери.

— Не вздумай, Трифонович, — сказала она, — ругать свою секретаршу, что без спросу впустила меня к тебе в кабинет. А то ты бываешь крутехонек. Думаешь, не знаю, — покачала она головой и вышла.


Арина Федоровна недолго побыла у секретаря горкома, и когда ушла, Туманов несколько минут еще сидел за столом раздумывая: «Сейчас вызвать Битюка или когда вернусь из обкома?». И, решив, чтоб яснее была картина, не откладывать разговор, а потом решить в обкоме, как быть с этим человеком, позвонил.

Поджидая инструктора, Туманов ходил по кабинету, со злостью думал о том, что молодая, обманутая женщина столько ждет собственного супруга, отца ребенка, а этот мужлан живет с другой бабой. Пользуясь бронью, своим привилегированным положением, позволяет себе все, что вздумается, живет в полное свое удовольствие…

В кабинет вошел секретарь Сергеев. Заметив, что Туманов чем-то озабочен, молча положил на стол сводку угледобычи за минувшие сутки и вышел.

Туманов взял сводку, сосредоточенно всмотрелся. Картина была не радостной. Наступившие холода с двадцатиградусными морозами и метелями сковали работу транспорта, шахтные стволы обледенели, и добыча резко пошла на убыль. Туманов знал, что винить в этом, собственно, некого, но для него было ясно и другое: при любых обстоятельствах нельзя допускать снижение угледобычи. В противном случае волей-неволей придется переводить на еще более жесткий топливный режим некоторые предприятия района, резко уменьшить выдачу угля на отопление учреждений и жилищ. А его и без того отпускают намного меньше положенной нормы. Даже у самих шахтеров не хватает угля для отопления своих халуп. Проезжая по району, Туманов не один раз наблюдал, как пожилые женщины, старики, дети роются в заснеженных шахтных терриконах, выжидают, когда высыпят из вагонетки породу и, увертываясь от стремительно летящих сверху глыб, подхватывают куски угля, обрубки крепежных стоек и обаполов. В интересах фронта ему, секретарю горкома, даны права ни с кем и ни с чем не считаться, давать стране положенный уголь. А как тут не будешь считаться, если не было ни времени, ни возможности как следует подготовиться к зиме. А на его сиятельство деда Мороза никому не пожалуешься…

Битюк вошел тихо, без стука. Туманов быстро посмотрел на него. Хотел сказать, почему вошел не предупредив, но переборол себя, сел за стол. Инструктор остановился посредине кабинета, в ожидании, изучающе уставившись на секретаря. Туманов нарочно не предложил ему стул. «Постоишь. Так ты весь как есть будешь перед моими глазами». Посасывая пустую трубку, он долгим внимательным взглядом посмотрел на Битюка.

— Ты женат? — неожиданно, в упор спросил.

— Женат, а что? — сразу же насторожился тот.

— А где твоя жена? — не отвечая на его «а что», продолжал спрашивать Туманов.

— Странно, — неестественно улыбаясь, пожал плечами Битюк, — со мной она, где же еще ей быть.

— И дети есть?

— Пока не обзавелся.

— А родители?

— Что — родители? — не понял его Битюк.

— Отец, мать, спрашиваю, есть?

— Мать работает в госпитале, в Караганде, — стараясь быть спокойным, стал объяснять он, — хирург она. Отец на фронте. Давно не шлет писем. Может, убит, — и скорбно опустил глаза.

«Отцу, наверно, за пятьдесят, а на фронте, — подумал Туманов, — и мать, считай, на фронте. Закончится война, если живые останутся, с орденами и боевыми медалями вернутся домой, а у тебя, молодого, здорового, даже медали «За боевые заслуги» не будет. И не стыдно!»

Туманов с минуту ничего не говорил ему и ни о чем не спрашивал. Чтобы скрыть раздраженность, бесцельно переставил на столе с одного места на другое стакан с острозаточенными карандашами, пресс-папье. Затем достал из ящика стола письмо, развернул его на красной скатерти, прогладил ладонью.

— Понимаешь, какое дело, тут пришло письмо из Караганды, — не поднимая лица, он из-под надвинутых бровей быстро посмотрел на Битюка и, заметив, как тот изменился в лице, даже побледнел, не без злорадства подумал: «Ага, выходит, догадываешься, от кого письмо…» — и спокойно продолжал: — Пишет Надежда Школьникова. Знаешь такую?

Лицо Битюка напряглось, казалось, он старался вспомнить, кто такая Школьникова, и не мог.

— А где она работает? — не меняя выражения, спросил он.

Туманов уже не в силах был сдерживать себя.

— Ладно дурочку валять! — повысил он голос, — Надежда Школьникова твоя первая жена, а может, и не первая, тебе лучше знать.

Битюк некоторое время молчал, будто удивлен и поражен непривычным тоном, каким разговаривал с ним секретарь. Затем чему-то вымученно, криво улыбнулся, покачал головой.

— Школьникова, моя жена?.. — медленно переспросил он. Туманову казалось, что Битюк сейчас расхохочется. Но он еще спросил: — Это она так вам пишет? — И, возмущенный, заключил: — Какая подлость!

— А кем же она тебе доводится? — опять спокойно спросил Туманов.

— Просто знакомая.

— А ребенок?

— Какой еще ребенок?

— Но ведь у вас с Надеждой Школьниковой общий сын. Не будет же она спекулировать им. Ни одна порядочная женщина не позволит этого.

— Значит, она непорядочная, раз пустилась на такую мерзость, — ухватившись за слово «непорядочная», как за единственное спасение, уже уверенно и твердо заговорил он, — с этой женщиной у меня никогда ничего серьезного не было. Вы можете мне верить как коммунисту.

«Какой подлец!» Туманову неловко было перед самим собой, что такой человек вот уже сколько времени работает с ним рядом, больше того, под его непосредственным руководством. «Ну, ладно, а что ты думаешь насчет того, чтобы пойти на фронт». И спросил:

— Сколько тебе лет?

— Двадцать девять.

— А здоровье как?

— Пока не жалуюсь, — ответил Битюк и внутренне весь съежился, решив, что сейчас спросит: почему не на фронте? Но секретарь спросил о другом.

— Где твоя новая жена работает?

— Она у меня не новая, Петр Степанович, — болезненно поморщившись, чуть ли не слезно проговорил Битюк.

— Ну, ладно. Допустим, первая. Что делает?

— Она дочь секретаря облисполкома, Дементьева. Работала библиотекарем, а в настоящий момент пока — нигде.

«Видал, куда клин подбил, — подумал Туманов. — Интересно, знает ли эта Дементьева о его жене Надежде Школьниковой?» И, решив, что, конечно, не знает, да и не надо, чтоб знала хотя бы пока его отправят на фронт, посоветовал:

— Устрой ее в городскую библиотеку. Там работники позарез нужны. — И опять неожиданно: — Квартира у вас есть?

— Квартира есть, благодарю. Правда, выделили пока что одну комнату, ну нам для двоих достаточно.

Уже и квартиру выбил. А тут случись приедет жена с сынишкой, не знаешь, куда их притулить. Нет, никуда такого, кроме фронта, не денешь. Воюют не только молодые, здоровые, но и пожилые, люди с разными болезнями. Воюют женщины, девушки, а этот скрывается по глубоким тылам, изворачивается, идет на все, даже на унижение и подлость, лишь бы не лишиться брони. Туманов вспомнил, с каким трудом ему удалось вырваться в действующую армию. И спросил:

— Тебя когда-нибудь вызывали в военкомат?

— Несколько раз вызывали. Но я же номенклатурный работник, у меня бронь.

Туманов заметил, как Битюк опять побледнел, но без сожаления сказал:

— Разбронировать всегда можно, было б желание. Я могу посодействовать, чтоб разбронировали.

— Странно… — сказал он глухо и как-то жалостливо, — в чем же я провинился перед вами, Петр Степанович?

— Родину защищают не провинившиеся, а весь народ, — оборвал его на полуслове Туманов, — и вам бы давно надо было сделать это.

Битюк несколько секунд стоял, словно пораженный громом, затем вдруг затаенно, зло усмехнулся.

— Ладно!.. Это мы еще посмотрим, — и быстро вышел, почти выбежал из кабинета.

Туманов положил руку на телефонную трубку и, поглаживая ее, думал: «Угрожаешь, ну угрожай, но учти, я сделаю все, что в моих силах, хоть ты и увертлив». И поднял трубку.

— Мне военкома… Демьян Яковлевич? Здравствуй. Слушай, ты Битюка знаешь?

— Как не знать, — послышался удивленный голос, — это же твоя номенклатура, Петр Степанович.

— Почему не присылаешь ему предписание?

— У него же бронь.

— А ты попробуй пробить эту бронь, пришли ему повестку. Пришлешь?.. Договорились. Ну будь здоров.

Повесив трубку, Туманов стал поспешно складывать в папку необходимые бумаги. Он опаздывал в обком с докладом.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

I
Шугай встретил Королева вопросом:

— Слыхал про ДПД, парторг?

Королеву еще до войны было известно это «мероприятие». По обыкновению, в дни повышенной добычи план перевыполнялся, но для этого «всех свистали вниз», прекращали работу подсобные цеха, даже конторские служащие. Вслед за таким сверхрывком, как правило, наступал спад, лавы расстраивались, шахту лихорадило.

— Слыхал, а что?

Шугай протянул ему узенький листок. Это была директива за подписью управляющего трестом. В ней рекомендовалось два раза в месяц организовывать дни повышенной добычи.

— Ну, и что ты решил? — спросил Королев.

— Мне решать нечего, за меня Чернобай решил. Мое дело выполнять то, что… рекомендуют, — и усмехнулся: — Ты обратил внимание: «рекомендовать два раза в месяц»… Хитер, ничего не скажешь. Мол, если наломаете дров — моя хата с краю: я не приказывал, а только рекомендовал.

После горячего душа лицо его лоснилось, лишь веки были черные от несмытой угольной пыли.

— Ну а в шахте, брат, дела — табак, — вздохнув, сказал Шугай. — В лаве воды прибавилось. Вылез из нее — нитки на мне сухой не сыщешь. Тяжело забойщицам. Считай, все без спецовок работают, — он нахмурился, о чем-то подумал и продолжал: — Перед твоим приходом вызывал кладовщика. Поступили жалобы: новые брезентовые спецовки и ватники выписываются не по назначению. Проверил по списку — так и есть. Ватники выписал бухгалтер себе и почти всей своей конторской братии, — Шугай посмотрел в список, лежавший перед ним, — три спецовки у работников лесосклада, две — у слесарей. Ну, слесари — это еще куда ни шло. А вот еще какая птаха ватник носит — заведующая столовой Гусакова. — И бросил список так, что он взмыл над поверхностью стола. — Не знаю, как ты посмотришь на мои действия, парторг, но я уже принял решение: посдираю со всей этой братии незаконную спецодежду.

— Так-таки и посдираешь? — усмехнулся Королев.

— И посдираю!

В это время кто-то постучался в дверь.

— Вот сейчас увидишь, как это делается, — понизив голос, сказал он и крикнул: — Не закрыто, можно!

Вошел и остановился у двери чисто выбритый пожилой человек — бухгалтер, в стареньком брезентовом плаще и шапке-ушанке.

— Заходи, присаживайся, Пантелей Семенович, — с натянутой вежливостью сказал Шугай.

Вслед за бухгалтером в кабинет ввалился огромный детина в заячьей папахе, в новенькой стеганке, перехваченной ремнем ниже живота, — заведующий лесным складом Одлыга. За ним протиснулись в комнату еще несколько человек. Последней пришла заведующая столовой Гусакова — уже немолодая кругловидая женщина. Она обежала всех быстрым удивленным взглядом, спросила:

— Мне-то здесь что делать, Николай Архипович?

Шугай иронически приподнял брови.

— Если разобраться, Капитолина Павловна, то здесь тебе действительно делать нечего, а вот в шахте работенка подыщется.

Гусакова растерянно смотрела на него.

— А у меня борщ остался недоваренный, Николай Архипович. И вообще, куда мне в таком виде в шахту, — и оглядела себя со всех сторон.

Все рассмеялись. Не выдержал, улыбнулся и Шугай. Затем поднял напряженно собранное лицо, сказал:

— Ну хватит! Не для балачек собрал вас спозаранку. — И спросил неожиданно: — Все в спецовках явились?

Никто не ответил, только недоуменно переглянулись.

— Вижу, в аккурат все, — констатировал Шугай, — теперь слушайте, что скажу. — Он вышел из-за стола и, как командир перед выстроившимися солдатами, зашагал по кабинету. — Спецодежду вы получили незаконно, сами это знаете.

— Как это незаконно, по ордеру, — возмутился кто-то.

Шугай резко остановился, поискал глазами того, кто сказал, и, не найдя, проговорил язвительно:

— Значит, считаете, что спецовки получили законно?

Все молчали.

— Какой же это, растуды его мать, закон, когда забойщицы в мокрой лаве, извините, чуть ли не голышом ползают, а вы здесь, на поверхности, в брезентовых штанах да новеньких ватниках щеголяете. А ведь это их законная спецодежда.

— Да разве бы сами взяли, Николай Архипович, — виноватым голосом начал было заведующий лесоскладом.

— Не самолично, знаю, — не меняя резкого тона, продолжал Шугай, — с тех, кто выдал вам ордера, у меня особый спрос, — сурово покосился он на бухгалтера. Тот помялся и опустил глаза. — Но у вас-то у самих есть совесть? — Он опять заходил по комнате и, как будто немного успокоившись, уже ровным голосом продолжал: — Одним словом, вот что: скидывайте ватники, брезентовые куртки и складывайте вот в тот угол. А при ком имеются еще и брезентовые штаны, завтра донесете, — и пошел к себе за стол. Обернулся, предупредил: — Сегодня читайте приказ: завтра с утра всем в шахту. Лишней спецовки у меня для вас пока что нет. Один день можно в любой одежонке отработать.

К Шугаю быстренько подкатилась Гусакова.

— Николай Архипович, а как же поступите со мной? Ведь у меня на кухне, сами знаете, работа не совсем чистая, без спецовки просто немыслимо.

— Вот и хорошо, чистоту лучше будешь блюсти.

— А в чем же мне на работу ходить? — совсем упала духом Капитолина Павловна.

— В шубке.

— В шубке?! В какой шубке? — удивилась она.

— В которой ты у заведующего лесоскладом Одлыги Новый год встречала, — невозмутимо ответил Шугай.

Капитолина Павловна замялась, покраснела. Одлыга отвернулся и стал нехотя стягивать с себя новенький ватник.

Когда шли в нарядную, Шугай спросил у Королева:

— Ну, как тебе мой метод обработки, парторг, понравился?

— Грубовато, Николай Архипович. Не они же главные виновники. А вообще — правильно.

— Вот и пойми тебя, — развел руками Шугай, — по-твоему, выходит, и правильно и вроде бы неправильно. А по-моему — правильно! — рубанул он по воздуху рукой. — Каждый болеет за свою шкуру, а другой — пропадай, руки не подаст. Нечего жалеть! — сурово заключил он и рванул примерзшую дверь.

В нарядной было многолюдно, густо накурено, как всегда, на стыке двух смен. У обледенелого окна тесной группкой стояли забойщицы. Когда Шугай и Королев приблизились к ним, некоторые поспешно попрятали зеркальца.

— Глядитесь, глядитесь, девчата. Это не запрещается, — добродушно сказал Шугай.

Подошел к бригадиру, спросил:

— У кого из твоих штанов не хватает, Былова?

Варя удивленно посмотрела на него.

Шугай досадливо поморщился.

— Я о брезентовых штанах, про спецодежду.

— Фу ты, — улыбнулась Былова, — спецовок получили всего две. На меня выписали да на тетку Пелагею. Свою я отдала Зинаиде Постыловой, — показала она на невысокую худую женщину. Брезентовая куртка на ней висела, как на жердине, — совсем поизносилась, — а у меня спецовочка еще ничего себе. — И, как бы приглашая всех оглядеть ее убогий наряд, крутнулась на месте. Все рассмеялись.

— Вот что, Былова, — не переставая хмуриться, сказал Шугай, — после смены зайдешь ко мне, получишь спецовки. — Он подумал и с сожалением добавил: — Правда, может, не на всех хватит, да что поделаешь, — и, махнув рукой, заторопился из нарядной.

Королев посмотрел ему вслед: «Оказывается, ты и такой бываешь, начальник…»

II
Шугай до глубокой ночи просидел с главным инженером и десятниками у себя в кабинете: искали резервы. Было решено дать не меньше двух норм планового задания. Шугай поручил старому опытному горному мастеру Кузьме Соловьеву сформировать бригаду из опытных забойщиков-ветеранов и попытаться дать уголь из заброшенных забоев.

— Уголь там так отжало, что его только тюкни обушком, сам станет валиться, — говорил Шугай.

— А какая там кровля? — поинтересовался кто-то.

— Как железобетон, — заверил Соловьев, — вчера заглядывал туда и плевался от досады: уму непостижимо, чтоб такими целиками разбрасываться. Там не уголь — чистое золото.

Целик, о котором шла речь, был в свое время оставлен для поддержания лавы. Разрабатывать его сейчас — значит идти на явный риск, и Круглова запротестовала.

— А если я с управляющим согласую, разрешишь, Татьяна Григорьевна? — с иронической полуулыбкой посмотрел на нее Шугай.

— Не разрешу, нет! — заявила она, — в противном случае слагаю с себя ответственность.

— Ого! — сделал вид, будто испугался, Шугай и тут же успокоил ее: «Ладно, целик не будем трогать, у нас достаточно других резервов.

— А я б на вашем месте, Николай Архипович, ни в коем разе не согласился с нашим главным, — сказал Соловьев. — Если на то пошло, разрешите мне возглавить бригаду, — заявил он решительно, — наша главная испужалась, слагает с себя всякую ответственность, а я ее на себя сполна беру.

Шугай сказал серьезно:

— Ладно, Кузьма, прекратим этот разговор. Решили: целик не трогать.


Еще задолго до рассвета на площадке у шахтной клети стали собираться люди. Некоторые из них впервые спускались в шахту и на клеть смотрели с недоверием и опаской. Клетьевой, одноногий старик Прокоп Дудка подшучивал над «свеженькими»:

— Бабоньки, а вы подушки с собой прихватили?

— На кой они, спать в шахте собираемся, что ли?

— Зачем спать, — степенно возражал старик, лукаво играя бровью, — спать в шахте законом воспрещается. Я про то говорю, в случае оборвется клеть, чтоб было на что мягонько приземлиться.

Одни смеялись, другие недовольно косились на клетьевого: дьявол старый, тут и без того поджилки трясутся, а он со своими шутками.

Когда подоспела пора спускаться в шахту, Прокоп Дудка, прежде чем впустить в клеть, принялся тщательно обшаривать каждого. Для тех, кто работал в шахте, дело это было привычное. Подходя к клетьевому, они поднимали руки, и каждый по-своему шутил:

— Хоть наизнанку всего меня выверни, дед, все равно спичек не обнаружишь. Они у меня в тайном месте.

— Ты меня, деда, до того щекотно каждый день щупаешь, что по ночам стал сниться, — шутила какая-нибудь молодица.

— Тьфу на тебя, бесстыжая, — вроде бы сердился старик.

А иная просила:

— Ну еще, еще, дедушка… Хорошо, ух как хорошо!..

Новенькие, наоборот, сопротивлялись, не подпускали к себе старика. Тогда Дудка становился на принципиальную ногу:

— Не пущу в шахту, раз капризничаете.

— Начальнику будем жаловаться на твое нахальство.

— Хоть самому дьяволу, а не пущу. Мне приказано каждого дня всех вас щупать, какого бы вы полу ни были. Потому как, окроме того, что клетью командую, хожу в должности табакотруса. А это не шутейная профессия — отвечать за каждого поджигателя.

— Да какие с нас поджигатели, мы же не курим! — сопротивлялись свеженькие.

— Это не резон, что не курите, — стоял на своем Дудка. — Хотя в теперешнее время некоторые бабы дымят похлеще за мужиков. Может, иные и не курят, не спорю, а табачок и спички, извините, в кармане содержат. А с какой целью, спросите? Отвечаю — для своего любезного дружка. Случалось такое: обшаришь человека, что называется, с головы до пят, все вроде б в порядке, а в шахте табачищем несет. Узнал про такое, прихожу к Шугаю. Разреши, говорю, Николай Архипович, баб наших щупать. А он перекрестил меня шутейно и молвит: опомнись, Прокопий, не опоздал ли ты для такого ответственного дела. Ничего, отвечаю, справлюсь. И рассказал ему про мои подозрения. Выслушал и благословил: валяй, говорит, Прокопий, помогай тебе господь. И что ж вы думаете, того ж дня в вечерней смене обнаружил у одной девицы табачок и спички. Для своего любезного дружка контрабандой пронести хотела. С той поры и щупаю весь ваш род подряд с согласия начальства. И ничего — привыкли. Одним словом, распахивайте свои одежонки, приступим.

Спустя некоторое время у клети стоял сплошной визг и хохот. Входя в клеть, зарумянившаяся молодая женщина пожаловалась:

— Вот дьявол старый, ущипнул-то как. Не иначе, синяк оставил, — и потянулась рукой пониже спины. — А вдруг мужик повернется, что ему скажу…

Шугай ни на минуту не выходил из своего кабинета. Звонил в шахту, узнавал, как идут дела, отвечал на звонки из треста. Он знал, что на многих шахтах проводился день повышенной добычи. Сгорая от нетерпеливого любопытства, Николай Архипович иногда просил, чтобы незаметно подключили его к телефону Чернобая, когда тот разговаривал с какой-нибудь шахтой. И хотя «Коммунар» с первых же часов стал давать высокую добычу, на душе у Шугая не было спокойно. Уж он знал Чернобая. Тот найдет, к чему придраться. Один только раз позвонил управляющий на «Коммунар». Спросил, как идут дела, и когда Шугай назвал ему цифру добычи, Чернобай помолчал, видимо, взвешивая результаты всего треста, потом сказал:

— Неплохо сработали, только не зазнавайся.

— Ясно, Егор Трифонович.

— И вот еще что имей в виду: добытый уголь без промедления выдавай на-гора. Тот, который остается в шахте, не в счет.

— Понял, товарищ управляющий, — отвечал Шугай, а про себя думал: «А, дудки, Егор Трифонович. Ты хитер, и я не промах. Все равно весь уголек не получишь сегодня. У меня еще впереди будут несладкие денечки. Небось завтра спросишь: ну, как дела? Ответь тебе, что неважнецки, ястребом накинешься: выходит, штурманули без расчета, без соответствующей подготовки, а теперь лихоманка вас бьет. А так я свой запасец приплюсую, и тебе и мне покойно».

Когда в лаве не ладилось — не вовремя подвозили лес, угрожал неожиданный приток воды — Шугаю не терпелось сейчас же спуститься в шахту. Но всякий раз сдерживал себя, понимая, что там он затеряется: займется лавой, упустит другое — транспорт, лесосклад. А отсюда, из кабинета, ему, как на господствующей высотке: где что делается — все видно.

Горный мастер Кузьма Соловьев звонил Шугаю, упрашивал, чтоб разрешил померяться с заброшенным целиком.

— Один, что ли, решил меряться с ним? — недоумевал Шугай.

— Зачем же один, — доносился из трубки хрипловатый удивленный голос, — человек пять боевитых забойщиков при мне. — И называл хорошо известные всей шахте фамилии шахтеров-пенсионеров. — Нудятся, считай, от безделья, канавки чистят да в иных местах в штреке крепь подлечивают. Не ихняя это работа, Николай Архипович. Лучше б, говорят, и в шахту не спущались, дома сидели, чем такой срам терпеть.

— А чем же рубать уголь собираетесь, — интересовался Шугай, — обушки у вас есть?

— Все как есть при обушках, — кричал Соловьев, — что ж то за горняк, если он в шахту без обушка спускается.

Соблазн был велик. Дела в шахте шли любо как хорошо: уголь все прибывал, и страсть как хотелось, чтоб поток его с каждым часом возрастал. Занять в этот день передовое, гвардейское, как любил говорить Чернобай, место в тресте для Шугая было бы исполнением самого заветного желания. Но он не решался отважиться на такой шаг, зная на этот счет мнение Кругловой.

— Ты, Кузьма, у главного проси разрешения, она у вас там хозяйка, ей виднее, — без всякой охоты советовал он и в ответ слышал, как тот недовольно сопел, что-то невнятное бормотал, видимо, ругался. Затем обиженно говорил:

— Измываешься ты над ветеранами, Николай Архипович. Дамочке, выходит, веришь, а мы вроде новички, первый день в шахту опустились…

Когда Соловьев позвонил второй раз, Шугай вспомнил о разговоре с управляющим и, решив, что он может нежданно нагрянуть и на «Коммунар», подогретый успехом, сказал:

— Делай, Кузьма, как считаешь нужным, только учти: ты со мной не разговаривал насчет целика и никаких распоряжений я тебе не давал. Понятно?

— Как ясный день, Николай Архипович, — обрадованно кричал в трубку Соловьев. — Как ясный день…

С того времени вот уже более двух часов не слышал он голоса десятника и никто не докладывал, как идут дела у ветеранов. Не стряслось бы беды…

Узнав, что в целике работает бригада Соловьева, Круглова возмутилась и позвонила Шугаю:

— Мы же договорились, Николай Архипович, целик не трогать, а что получается?!

— А что получается? — удивленно переспросил Шугай.

— То, что Соловьев со своими дружками вот уже несколько часов долбят там уголь.

— Вы с ними говорили, Татьяна Григорьевна? — спокойно спрашивал Шугай.

— Они и слушать не хотят. Не буду же я их силой тянуть из забоя.

— Хорошо, я сейчас спущусь в шахту.

Шугай пришел уже в конце смены. С трудом преодолевая насыпи угля, которым была завалена порядочная часть штрека, он полез в забой и вскоре появился оттуда со всей бригадой. Круглова слышала, как он кого-то ругал, что-то доказывал, а десятник Соловьев, как заведенный, повторял одно и то же:

— Да разве мы во вред, мы же для фронта, Николай Архипович…

Когда забойщики ушли, Шугай осветил аккумулятором гору угля, сказал, не в силах скрыть радостного волнения:

— Ой молодцы!.. Смотри, как тряхнули стариной. Как думаешь, Татьяна Григорьевна, тонн двадцать будет?

— За такое самовольство надо отдавать под суд, — не отвечая на его вопрос, сказала Круглова.

— Судить их, ясное дело, никто не станет. Старость у нас не судят, но какую-нибудь меру наказания я им придумаю, — пообещал он.

— Чтобы я их больше в шахте не видела!

— Не надо нервничать, Татьяна Григорьевна, — успокаивающе положил он ей на плечо руку, — все обошлось — и ладно. А теперь давайте подумаем, как вывезти отсюда уголек.

— Это не так просто, — сказала Круглова, — чтобы погрузить уголь в вагонетки, надо настелить метров двадцать рельсов или весь его перелопатить.

Участок был обречен на самообрушение, поэтому отсюда убрали узкоколейку.

— Добро, Татьяна Григорьевна, — согласился Шугай. — Сегодня не будем рушить уголек. Займемся им в другой раз.

Он знал, когда пустить уголь в дело. Это его неприкосновенный запас и в случае срыва производственного задания — надежный спасательный круг.

А на другой день штрек сам по себе обрушился и навсегда похоронил под обвалом породы уголь, добытый бригадой Соловьева.

ГЛАВА ПЯТАЯ

I
Шугай все с большей раздражительностью и подозрением относился к главному инженеру. Ему казалось, что она следит за каждым его шагом. Почти все его распоряжения Круглова подвергала критике. Черт его дернул разрешить Соловьеву добывать уголь в заброшенной выработке. Хотел как лучше, а все обернулось против него самого. Круглова каким-то образом узнала о его разговоре по телефону с Соловьевым и теперь подсовывала ему этот злополучный случай, как препротивную понюшку.

В последнее время она все настойчивее наседала на Шугая, требуя ускорить пуск второго нижнего горизонта. Николай Архипович сам отлично понимал такую необходимость. Но трест пока что не отпустил средств для этой цели. На его базе не было мощных насосов, а без них скоро не выхлебаешь воду из затопленных выработок. Но Кругловой это будто не касалось.

Однажды, войдя к нему в кабинет, она развернула на столе какой-то чертеж, сказала:

— Это сегодняшний и завтрашний день нашей шахты. — Шугай, посмотрел на чертеж, покачал головой, усмехнулся:

— Вы все о том же…

— А о чем же еще, — упрямо возразила она. Подошла к нему сбоку, склонилась над чертежом, принялась рассказывать. Выходило так, что угольный пласт верхнего горизонта приближается к своей роковой черте. Как оказалось, во всем ей помогли разобраться геологи треста.

— А на сколько хватит нам верхнего горизонта, они не сказали? — поинтересовался Шугай.

— На год, не больше, — не подозревая подвоха, ответила Круглова.

Шугай оживился:

— На год, говорите? — переспросил он. — Дай бог, Татьяна Григорьевна, дожить нам до той поры! К тому времени не один, а целых два новых горизонта откроем. И война, надо полагать, закончится. — Выбрался из-за стола и нетерпеливо зашагал по кабинету. — Мой вам совет, милейшая, — продолжал он, — оставьте пока что в покое этот ваш второй горизонт. Качаем потихоньку воду из него, и ладно. В данный момент давайте нажимать на то, что имеем в наличии.

Пока он говорил, Круглова, не глядя на него, молча свертывала чертеж и, выждав паузу, сказала раздраженно:

— Вы так рассуждаете, будто шахта нам нужна только до окончания войны, а там — хоть трава не расти.

Шугай остановился, серьезно посмотрел на нее.

— Уголь нужен сейчас, Татьяна Григорьевна, в данный момент. Без него нам скоро не добить фашиста.

— К чему эти прописные истины, — болезненно поморщилась она, — фронту нужно в два, в три раза больше угля, нежели мы даем. Но разве это значит, что мы должны брать только то, что под рукой, что ближе лежит, не заботясь о том, где возьмем уголь завтра. А ведь он нужен будет и после войны и, пожалуй, побольше, чем теперь.

Шугай чему-то улыбнулся.

— Вот вы, Татьяна Григорьевна, считаете, что я страдаю близорукостью, а у вас, на мой взгляд, сильно прогрессирует дальнозоркость. А ведь это тоже болезнь. Смотрите далеко, а то, что поблизости, извините, под самым носом, не видите или не хотите видеть. Так не мудрено споткнуться и лоб расшибить, — и довольный, что ему удалось подкузьмить главного, неестественно громко рассмеялся.

Круглова, нисколько не смутившись, спокойно возразила:

— Я, Николай Архипович, за то, чтобы видеть, что, как вы выразились, лежит под носом и что значительно дальше, чего близорукие не видят.

На том и закончился тогда их спор, еще больше настроивший друг против друга.

Спустя несколько дней Круглова принесла наряд на мощный насос, подписанный главным инженером треста.

— Надо сегодня же забрать, а то как бы не перехватили другие, — сказала она и поспешно вышла, сделав вид, что торопится.

Шугай с явным удивлением смотрел на листок с печатью. Сколько он ни просил насос в тресте, ему отказывали. А она сумела добиться. Но машину за насосом все же послал. А сегодня утром, перед сменой, когда Круглова зашла к Шугаю, он преподнес ей сюрприз.

— Я распорядился временно перебросить стволовых рабочих в шахту. Валится добыча, — сказал он, хмурясь и не глядя на нее.

В стволе второго горизонта работало человек десять слесарей и рабочих по ремонту. По мере того как уровень воды в нем снижался, чтобы предупредить обрушение, ствол закрепляли лесом, облицовывали цементом.

Круглова побледнела:

— Как это «временно»?

— Ну на день, от силы на два, — спокойно ответил он.

— Ведь за это время там может все обрушиться!

Шугай успокаивающе приподнял над столом руку, натянуто улыбнулся:

— Не паникуйте, Татьяна Григорьевна, два дня — не два месяца, ничего не случится.

— Я инженер, мне лучше знать…

— А я начальник шахты, прошу не забывать, — как бы приноравливаясь к ее повышенному тону, медленно выговорил Шугай, — я делаю то, что считаю нужным. — Он поднялся, опираясь раздвинутыми пальцами о стол. — А вообще, сообщил вам об этом для сведения, чтоб знали, где находится бригада ремонтников.

Круглова, сдерживая негодование, с трудом выговорила:

— Вам не шахтой, а «мышеловкой» руководить! — хотела еще что-то добавить, но Шугай круто оборвал ее:

— Не тебе судить, милейшая, чем мне руководить. Не по себе дерево рубишь. Я за эту шахту жизнью рисковал, из-под мушки у фашиста не выходил. — Он резко ударил ладонью по столу. — Будешь делать, как я скажу, а не будешь — скатертью дорожка.

У Кругловой до удушья сжало горло. Чувствуя, что не в силах что-либо ответить, она рванулась к двери.

II
Было морозно и ветрено. Улицу наискосок переметала похожая на густой сизый дымок поземка. Как всегда после утренней смены, когда одни ушли на работу, а те, кто остался дома, не решались выходить из натопленных жилищ, было тихо и пустынно.

К счастью, попутку не пришлось долго ждать. Усевшись в кабину «газика» рядом с шофером, Татьяна спросила:

— Вы в город или на «Северную»?

Дорога на шахту «Северная» сворачивала неподалеку от Красногвардейска. Шофер, лет семнадцати паренек, недоуменно взглянул на нее.

— А вам, собственно, куда?

— В город.

— А если бы я ехал не в город, тогда что? — стараясь быть строгим, сказал он. — Спрашивать надо, а то, как маленькие, — и, сдвинув брови, обидчиво умолк.

Чтобы видеть дорогу, Татьяна провела рукой по заиндевевшему ветровому стеклу. Почувствовала обжигающий холодок, быстро натянула варежку. Ей надо было что-нибудь делать, лишь бы не думать о разговоре с Шугаем, но это было не в ее силах. «Угробит шахту… Изведет людей», — с ожесточением твердила она про себя.

На переезде машину жестко тряхнуло. «Наверно, недавно взял руль в руки», — шевельнув ушибленным плечом, подумала Круглова о шофере. И спросила:

— Мы не проедем?

— А вам куда? — опять скосил на нее сердитый взгляд парень.

— В трест.

Шофер резко затормозил.

— Ну как маленькие дети, ей-право, — снисходительно улыбнулся он. — Слезайте, уже приехали.

Татьяна хотела уплатить за проезд и сунула было руку в карман, но шофер резко захлопнул перед ней дверцу и с места включил третью скорость.

Когда Круглова вошла в приемную, секретарь что-то строчила на машинке.

— Я не могу видеть товарища Чернобая? — неожиданно для самой себя громко спросила Татьяна.

— Садитесь, пожалуйста, — не отрываясь от работы и даже не взглянув на посетительницу, сказала девушка. Круглова неприязненно покосилась на пустовавшие у стены откидные стулья и не села. Ей не терпелось сейчас же встретиться с управляющим. Татьяне казалось,что все разрешится без особенных осложнений и проволочек. Да и какие еще могут быть проволочки! Таким людям, как Шугай, нельзя доверять шахту.

Девушка поднялась, положила на стол напечатанный лист, поставила штамп на нем и только тогда посмотрела на посетительницу каким-то распахнутым взглядом по-детски голубых глаз.

— Вы, наверное, в грузовике ехали, да? — нотки сочувствия прозвучали в ее голосе, — я вам налью чаю, хотите? — И тут же сняла чайник с электрической печки, налила в кружку, подала Кругловой. — Пейте, пожалуйста. Только сахара нет, за это уж извините. Закончится война, тогда и сахаром и печеньем всех посетителей будем потчевать, — и чуть застенчиво улыбнулась.

«Болтушка», — подумала Татьяна.

— Я приехала не чаевничать, дорогое дитя, — как можно сдержаннее сказала она, — мне по срочному делу к товарищу Чернобаю.

Та посмотрела на нее с доброй улыбкой, как иной раз смотрит взрослый умный человек на смешную выходку подростка.

— Я вас понимаю, но, что поделаешь, Егор Трифонович еще не приходил, придется подождать, — и уже вполголоса, почти таинственно: — У меня для вас конфетка найдется. — Порылась в столе и протянула конфету в цветной обертке.

Круглова немного смутилась за свою горячность, молча взяла конфету и присела на стул.

— Егор Трифонович иногда запаздывает, — между тем говорила секретарша, — потому что часто приходится ночевать на какой-нибудь отстающей шахте. А оттуда иной раз, не заезжая домой, едет на другую. И так, считайте, целые сутки, а то и больше…

Татьяна встревожилась: может быть, Чернобай и сегодня будет мотаться по шахтам весь день? Девушка, казалось, разгадала ее мысли и поторопилась успокоить:

— Вы не волнуйтесь, Егор Трифонович звонил, он только на минутку заехал на «Коммунар» и скоро будет.

Когда Татьяна допила чай, девушка предложила ей еще. Наливая, она запросто спросила:

— Вам приходилось когда-нибудь обращаться к Егору Трифоновичу?

Круглова вопросительно посмотрела на нее.

— Нет, не приходилось.

Секретарша нахмурила свои бесцветные, почти невидимые бровки и негромко, словно по секрету, предупредила:

— Раз так, имейте в виду: Егор Трифонович бывает вспыльчив и даже способен нагрубить.

Вошел Чернобай, ссутулившийся, небритый, в мешковатом брезентовом плаще поверх пальто. Не поднимая опущенных глаз, скрылся за высокой, под самый потолок, дверью, обитой черным дерматином.

Девушка негромко спросила Круглову:

— Как доложить о вас Егору Трифоновичу?

— Скажите — главный инженер шахты «Коммунар», — поднимаясь со стула, сказала Татьяна.

Девушка на секунду задержала на ней свой взгляд, как бы говоря самой себе: «Ох, вот вы кто»… — и, не стучась, вошла в кабинет.

Татьяна Григорьевна знала, что ей предстоит нелегкий разговор, но отступать от задуманного не собиралась. Когда она вошла, Чернобай стоял у окна, отхлебывая чай из кружки, держа ее на ладони.

— Заходите, товарищ Круглова, — сказал он устало и как будто безразлично. Сразу он показался Татьяне не похожим на того Чернобая, с каким ей приходилось встречаться. Это был спокойный с виду, с внимательным, откровенным взглядом человек. Тот же, которого она знала, был непоседлив, нетерпелив в движениях и подчеркнуто суров. Когда он говорил, казалось, не видел, не замечал других.

Чернобай поставил кружку на подоконник, уселся в жесткое кресло, взглядом предложив Кругловой стул напротив.

— Я только что с «Коммунара», — спокойно начал он, — мне все известно, что у вас произошло с Шугаем. Вот так.

— Тогда, может быть, мне и не следует докладывать? — выжидающе взглянув на него, также спокойно сказала Татьяна.

Чернобай отвалился на спинку кресла и, медленно разглаживая локотники, некоторое время как-то безнадежно иронически смотрел на нее.

— Валяйте, докладывайте, — наконец милостиво сказал он.

Татьяна некоторое время колебалась: рассказать или лучше уйти? Уйти?! Тогда зачем было приезжать, к чему весь этот сыр-бор. И она рассказала все, что думала и знала о начальнике шахты. Выслушав ее, Чернобай все тем же бесстрастным голосом заговорил:

— То, что Шугай не ахти какой грамотей в горном деле, мне известно. А где взять лучшего? — коротко развел он руками и, подумав, добавил: — Есть, конечно, да беда в том, что все они на войне. — Он вдруг резко оторвался от спинки кресла, навалился грудью на стол. Лицо его напряглось. — Учтите, я с чертом готов работать, лишь бы он делал дело. А Шугай исполнительный руководитель, отлично понимает, что фронту нужен уголь, и дает его полной мерой. А сейчас это главное. Вот так.

Круглова решила не уступать своего.

— Как бы вы, товарищ управляющий, высоко ни ценили его исполнительность, но учтите, нам может когда-нибудь дорогой ценой обойтись штурмовщина.

— Во имя победы мы обязаны добывать уголь любой ценой, — веско выговорил он, — как здесь ни трудно, там, на фронте, во сто крат труднее.

— Я с вами не согласна, — не снижая наступательного тона, сказала Круглова. — По-вашему выходит, только один он…

— Вот как! — остановил ее Чернобай, — не согласны. Что же вы в таком случае предлагаете? Снять Шугая с работы?

Она заметила, как его жесткие брови все ниже оседают на холодные глаза.

— Я все сказала, а теперь сами решайте, — и неожиданно для самой себя, чуть ли не в отчаянии добавила: — В такой обстановке я не могу работать, лучше уйду на фронт.

— Вот как!.. Ну это уже конкретный разговор. Только я не понимаю, почему вам обязательно уходить на фронт?

Татьяна не стала объяснять, промолчала. Молчал некоторое время и управляющий.

— На фронт вас все равно не отпустят, — убежденно начал он. — У нас с вами свой фронт — угольный. А вот у меня в тресте припасена для вас вакантная должность, — интригующе подмигнул он бровью и сделал паузу. Круглова быстро, в смятении посмотрела на него.

— Для меня?.. Должность?..

Чернобай поторопился успокоить ее.

— Именно для вас. Не пыльная, и заработок приличный — технический консультант треста.

— Я пришла не за тем, чтобы просить должность. Я не безработная.

— Вот как!.. А другого выхода для вас я не вижу, — безнадежно повел он плечами.

— Но почему я должна менять должность? Разве…

— А потому, что, как я в этом убедился, — членораздельно, напористо начал Чернобай, — вы не сработаетесь с Шугаем даже в том случае, если я ему закатаю строгача за грубость, штурмовщину и всякое такое. Вот так.

— Уйти — значит признать себя виновной. Но ведь вы знаете, что ни в чем моей вины нет, — запальчиво выговорила она.

Чернобай простодушно улыбнулся.

— Стоит ли доказывать, кто прав, кто виноват. По-моему, оба не правы. — Он перестал улыбаться и серьезно продолжал: — Интересы шахты требуют от ее руководителей прежде всего нормальных деловых взаимоотношений. Когда же этого нет, можно ожидать чего угодно: и обвалов, и катастроф… В общем, уйму всяких бед. Так не лучше ли, скажем прямо, предупредить болезнь в ее зачаточной стадии.

— Это значит, уйти по собственному желанию? — изо всех сил сдерживая себя, спросила Круглова.

— Ну, само собой разумеется, — как будто даже удивился ее вопросу Чернобай.

Уйти в такой момент, когда она чувствовала свою правоту, значило принять решение самое тяжелое и унизительное для себя.

— Нет, такого заявления я писать не буду, — решительно сказала она. — У меня есть должность, и я от нее не отказываюсь.

Брови у Чернобая дрогнули, но не поднялись. Он упорно смотрел в одну точку.

— Что ж, тогда я без вашей просьбы издам приказ, — с сожалением и в то же время с нотками угрозы сказал он, — для вас же хуже. Вот так.

Круглова поднялась, запахнула пальто, спросила:

— Надеюсь, что в этом приказе будет обоснована причина моего увольнения?

— Хватит! — внезапно повысил он голос. — Как-нибудь обосную, можете не сомневаться.

Вот когда она наконец-то расслышала и узнала ледяной звон чернобаевского голоса. Так же он звучал и по селектору. Круглова, не попрощавшись, вышла. Уже за дверью услышала, как Чернобай вслед ей тихо выругался.

Поджидая попутку, Татьяна думала: «Чернобай, конечно, от своего не отступит, издаст приказ о ее увольнении или переведет на другую работу, но интересно, чем он обоснует его? Не напишет же в нем, в самом деле, что, мол, так и так, начальник шахты и главный инженер не сработались, поэтому надо их развести в стороны, как двух сцепившихся драчунов. А какие еще могут быть у него аргументы, доказательства? Татьяна их не видела. Подать самой заявление, уйти по собственному желанию она не намерена — страшно подумать, что скажут Арина Федоровна, Королев, вся шахта…»

Проезжавшая мимо полуторка вдруг с ходу остановилась, взвизгнув тормозами. Распахнулась дверца, и из кабины донесся знакомый мальчишеский голос:

— Садитесь побыстрее, а то небось совсем зазябли.

Пока Татьяна усаживалась в кабину, шофер, стараясь быть строгим, выговаривал ей:

— Как маленькие, ей-право, чего не сказали, что будете ехать обратно, я бы раньше подкатил.

Татьяна с трогательной благодарностью взглянула на своего знакомого, и у нее на минуту отлегло от сердца.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

В работе Горбатюк, казалось, забывал о своих физических болях. Его высокая костлявая фигура часто появлялась то в нарядной, то у шахтного ствола или в поселке. Он всегда был в окружении людей. С палкой по-прежнему не расставался, но шаг его стал ходким, нетерпеливым. Казалось, человек этот вечно куда-то спешит и все время боится, что не успеет к назначенному часу.

Всем было известно, что председатель шахткома «на ножах» с начальником шахты. Когда, случалось, Шугай отказывал шахтеру в какой-нибудь просьбе и в ответ слышал «буду жаловаться в шахтком», лицо его мгновенно покрывалось бледностью от закипавшей злости. Он знал, что Горбатюк «не слезет с него», пока не добьется своего. Когда, случалось, предшахткома наседал на него, Шугай досадливо кривился и, как человек, у которого нет уже сил спорить, махнув рукой, говорил: «Ладно, черт с тобой, делай, как знаешь…»

Сегодня, как и всегда, Горбатюк пришел на утреннюю смену вместе с первыми шахтерами. Забойщицы из бригады Быловой, забившись в угол нарядной, пели тягуче и тоскливо «Полывала огирочки дрибною сльозою…» Горбатюк знал: три дня тому назад бригаду нежданно-негаданно постигла беда — обвалилась верхняя часть лавы. К счастью, в тот момент в ней никого не было. Порода обрушилась во время пересмены. Когда Горбатюк и Шугай спустились в шахту, в откаточном штреке люди из бригад Быловой и Кострова о чем-то крикливо спорили. Оказалось, придя на смену и узнав о завале, бригада Кострова категорически отказалась приступить к работе.

— Пусть уберут после себя, тогда полезем в лаву, — в один голос заявили они.

К Шугаю подошла Былова.

— Одним нам не управиться, Николай Архипович, — едва выговорила она от волнения.

Шугай осветил дозоркой ее вдруг сразу похудевшее, черное от угольной пыли лицо.

— Эх, Варюха, Варюха, — сказал он с укором, — за рекордом погнались, а теперь — «не управимся». — И обратился к женщинам, в молчаливой растерянности стоявшим немного в стороне: — Будете в шахте, покуда не ликвидируете аварию. — Затем отыскал дозоркой Кострова, сказал ему: — Пусть они завал разбирают, — махнул он рукой в сторону забойщиц, — а ты со своей бригадой залезай в лаву и давай уголь, ясно?

Но не успел бригадир ему ответить, как раздался протестующий голос Кругловой:

— Нельзя этого делать, Николай Архипович!

Все разом повернули «шахтерки» в ее сторону. Круглова только что выбралась из лавы — спецовка на ней была мокрая, на черном лице лихорадочно горели глаза.

— Надо немедленно все силы бросить на ликвидацию завала, иначе — рухнет вся лава, — сказала она.

Шугай даже отшатнулся и бешено посмотрел на нее:

— Как это «всех»?! А уголь?

Но тут раздалась команда Кострова:

— Полундра!.. За мной, братва! — и первый бросился к лаве.

Гонористый и первый заводила Костров бригаду сколотил добрую: лодырей не терпел и сам работал, что называется, на износ. Но было известно, что морячок не жилец на шахте: заколотит кругленькую деньгу и махнет в свою Одессу. Сам он не делал из этого тайны.

Сразу же, как только бригады приступили к очистке лавы от завала, Горбатюк поднялся на-гора и приказал заведующей столовой накормить людей в шахте.

— Это антигигиенично, товарищ предшахткома, — возразила Гусакова, — там же пылища, грязь. Да и чем кормить, борщ туда не понесешь…

— Обязательно — борщ и чтобы с мясом и жирным наваром, — сказал Горбатюк.

Заведующая стояла в растерянности. Задача для нее была действительно необычная и не из легких. Такого еще не было, чтоб кормить в шахте людей.

— И посуды у меня подходящей нет, — упиралась Гусакова, — а с котлом в шахту не спустишься.

Горбатюк вскипел:

— На фронте солдат под смертельным огнем кормят, а тебе, видишь ли, антисанитария помеха. Одним словом, чтоб люди были накормлены. — Он взглянул на часы. — Через сорок минут доложишь.

И ушел.

Гусакова все же нашла, в чем отправить еду в шахту — оказался и бидон, и алюминиевые миски. Даже каждому по кружке сладкого чаю отправила в цинковом бачке. Позже забойщики и забойщицы благодарили заведующую столовой за чуткость. Гусакова, довольная, так и лоснилась от улыбки, но ни словом не обмолвилась о председателе шахткома, будто он и не был причастен к этому.

…Горбатюк подошел к женщинам, громко спросил:

— О чем грустите, красавицы?

Забойщицы перестали петь.

— Желудочную проблему решаем, товарищ председатель шахткома, — мрачно сказала Былова.

Горбатюк пристально посмотрел на бригадира и не заметил на ее лице улыбки. Подошла Зинка Постылова, бойкая, сварливая бабенка.

— Полюбуйся, дорогой Андрей Константинович, какими стали наши животики, — Зинка распахнула робу и показала конец брезентового солдатского пояса, — можно еще один животишко опоясать, а был как есть в пору, — и тут же с веселой дерзостью обратилась к подругам: — Покажите шахткому для наглядности и вы свои животики, бабоньки, не стесняйтесь.

Женщины заулыбались.

— Не дури, Зинка, — сказал Горбатюк, — Былова, говори, в чем тут у вас дело? — серьезно потребовал он.

И Варя рассказала: когда они сегодня всей бригадой пришли в столовую, Гусакова заявила, что имеется распоряжение, чтоб в течение пяти дней отпускали им не усиленный обед, а как всем, кто работает на поверхности.

— Это за то, что обвал в лаве допустили, — пояснила она. — А разве мы виноваты, если кровля такая, что не удержишь. И крепежу не хватает.

Выслушав бригадира, Горбатюк, не говоря ни слова, прихрамывая, поспешно зашагал из нарядной.

Когда он вошел в кабинет к Шугаю, тот, откинувшись на спинку стула, с видимым удовольствием говорил по телефону:

— Обижаете нас, Егор Трифонович… Да очень просто: передовая, можно сказать, шахта в тресте, и всего четыре делегата. А забойщицы у нас, сам знаешь, какие: настоящие королевы угля… Что, здорово сказано — «королевы»!.. В доклад, говорите, вставите?.. Что ж, не возражаю. Спасибо, что позвонили. Всего наилучшего.

Шугай повесил трубку, а с его давно небритого лица все еще не сходила довольная улыбка:

— Слыхал, шахтком, трест забойщиц-стахановок на слет созывает, — сказал он. — Это они здорово придумали. Молодцы! Только, черти полосатые, всего четыре места нам дают. Просил у Чернобая добавку, хотя бы шесть-семь — ни в какую! Имеются такие шахты, говорит, которым по одному пригласительному билету досталось. — И вдруг пресекся, перестал улыбаться.

— А ты чего спозаранку такой мрачный, шахтком?

Горбатюк, не отвечая на вопрос, в свою очередь поинтересовался:

— Кого это ты королевами величаешь?

Пока Шугай говорил по телефону, он немного поостыл. Иначе бы не сдержался и наговорил лишнего.

— Наших забойщиц, кого же еще, — словно удивляясь недогадливости Горбатюка, пояснил Шугай. — Управляющему очень понравилось словечко. Красиво и по достоинству, говорит.

— А буфет на слете будет, не сказал?

— А то как же! Буфет для такого события обязаны организовать. — И замялся. — Может, конечно, не такой, как до войны…

— Это хорошо, что слет с буфетом, — мрачно сказал Горбатюк, — может хоть там наши королевы подкрепятся, сил прибавят. — Он чувствовал, что больше не может сдержать себя.

— Ты о чем это? — насторожился начальник шахты.

Горбатюк пристукнул палкой о пол.

— А о том самом, начальник, — почти крикнул он, — забойщиц в королевские короны перед начальством венчаешь, а фактически на голодный паек посадил, — глаза его накаленно блестели, голова нервически вздрогнула, и шапка съехала на затылок.

Шугай поморщился, точно от острой внутренней боли.

— Погоди шуметь, — попытался остановить он Горбатюка. Но тот уже не в силах был сдержать себя:

— Ты меня не успокаивай, — лицо его исказила гримаса, ноздри шумно захватывали воздух. — Ты же знаешь, что забойщицы ни в чем не виноваты. Лаву-то завалило не по их вине. У баб животы поприсыхали к позвонкам, а ты им такую неслыханную кару придумал. Где же твоя совесть?!

Шугай догадывался, что произошло какое-то недоразумение, но зная, что Горбатюка так сразу не успокоишь, решил помолчать. «Пусть выкричится».

— Молчишь! — с горькой иронией посмотрел на него Горбатюк.

— А о чем говорить?

— Как это о чем? — удивился тот. — Гусаковой ты дал распоряжение, чтоб бригаде Быловой не отпускали усиленный обед?

Лицо Шугая нахмурилось, потемнело.

— Ну, знаешь, ты на меня такие поклепы не возводи, а то допрыгаешься…

— Не поклепы, а чистая правда. Былова врать не станет. Прихожу в нарядную, а она мне, да не только одна она, все забойщицы с жалобой: так, мол, и так, в столовую поступило распоряжение — пять дней кормить, как всех поверхностных…

Шугай молчал. Он вспомнил, что начальникам угольных участков были даны права распределять среди своих рабочих талоны на усиленное питание и на некоторые дефицитные товары. Видимо, начальник участка Соловьев и воспользовался таким правом.

Шугай снял телефонную трубку, позвонил Гусаковой.

— У тебя есть распоряжение насчет бригады Быловой?.. Кто распорядился?.. Соловьев. Я отменяю его распоряжение. — И не отнимая от уха трубку, нажал на рычаг и сейчас же отпустил его: — Разыщите Соловьева и скажите, чтоб немедленно пришел ко мне.

Горбатюк стоял, глядя в пол, затем обессиленно опустился на стул. Мелкие крапинки пота густо высыпали на его побледневшем наморщенном лбу.

Шугай понимал его состояние, не заговаривал с ним. Бесцельно рылся в ящиках стола, делая вид, будто что-то ищет и никак не может найти.

Соловьев не заставил себя долго ждать. Он быстро вошел в кабинет, стянул с головы шапку, присел к столу.

— Что-нибудь срочное, Николай Архипович?

— Чего уселся?.. — зло уставился на него Шугай. — Я тебя не просил садиться. — Вздувшиеся жилы запульсировали у него на висках.

Соловьев выпрямился, непонимающе испуганно глядя на него. Шугай заметался было по комнате и внезапно остановился.

— Выходит, злоупотребил своей властью! — крикнул он с дрожью в голосе. — Забойщиц на голодный паек посадил…

Горбатюк не стал слушать дальше, знал: сейчас Шугай даст полную волю своему распаленному гневу. И вышел.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

I
Круглова жила в постоянных хлопотах и волнениях. Разговор с управляющим, казалось, подхлестнул в ней скрытую энергию, разбудил свежие силы. Особенно много забот доставляла ей подготовка новой лавы. В ней должна работать врубовая машина. На заседании партбюро был установлен срок пуска лавы. Начальника шахты обязали строго придерживаться его.

Находясь все время в бегах, Татьяна редко виделась с Королевым, разве только на производственных летучках у начальника шахты. Да и то не всегда. Его часто вызывали в горком, или он был занят на шахте каким-и-либо неотложными делами. Но Татьяна, что бы она ни делала, всегда чувствовала его озабоченность и участие. Когда ему стало известно о ее ссоре с Шугаем, у него состоялся серьезный разговор с начальником шахты. Королев доложил об этом инциденте и в горком. Видимо, поэтому Чернобай медлил с приказом об ее увольнении, а возможно, и совсем передумал издавать его. Обо всем этом она узнала невольно, подслушав разговор Королева с матерью. Тогда она, Татьяна, притворившись спящей, лежала в боковушке. Ее не столько обрадовала заботливость этих людей о ее судьбе, сколько умилила на редкость трогательная откровенность и доверчивость матери и сына. Татьяне часто приходилось быть свидетельницей их бесед. Поначалу ей было стеснительно, неловко, но вскоре убедилась, что Королевы не делают тайны из того, какими мыслями и заботами они живут.

В этом доме Татьяна чувствовала себя, как в родной семье. Особенно привязалась к Тимке. Всякий раз, когда она возвращалась с работы, паренек подсаживался к ней, читал свои стихи или что-нибудь рассказывал. Как-то он признался: «Знаете, Татьяна Григорьевна, свои стихи я читаю вам первой, а потом даю в газету». «А почему мне первой, Тима?» — поинтересовалась она. «Потому, что вы у нас на шахте самый образованный человек и душа у вас чуткая к поэзии». — И сказав это, почему-то смутился. Она любила этого паренька нежной материнской любовью. Чем-то он напоминал ей сынишку. И хотя Тимка был намного старше, Татьяна верила, что и ее Васик был бы таким же, как Тимка, — способным мальчиком. Когда им случалось оставаться вдвоем, Татьяна чувствовала себя покойно и легко, словно какой-то невидимый добрый дух вдруг снимал с ее плеч гнетущую тяжесть.

Однажды Арина Федоровна рассказала Татьяне о бывших своих соседях Чурсиных. Были они для Королевых, как говорила она, самая что ни на есть близкая родня.

— И в будни, и в праздники мы всегда вместе. Бывало, Чурсины или мы заколем кабанчика, мужики осмалят его, а потом Сергей и Томка взберутся на тушу верхом и давай подпрыгивать. Детишки смеются, и нам весело. А начнем свежевать, все соседи, званые и незваные, пировать сходятся. Хорошо, дружно жили…

Татьяна спросила, где теперь Чурсины. Арина Федоровна опустила глаза и долго молчала, похрустывая сухими пальцами.

— Наверно, там, где и другие, сгинули под бомбами, — через силу тихо проговорила. Поднялась, достала из фанерной тумбочки старенький альбом, порылась в нем и подала Татьяне фотокарточку:

— Вот наша Томочка, — ласково сказала она.

С фотографии, как своей давнишней знакомой, Татьяне улыбалась круглолицая девушка. С ее полураскрытых губ, казалось, вот-вот слетит: «Ну, здравствуйте! Так вот вы, оказывается, какая…»

Татьяна осторожно поинтересовалась:

— Она тоже погибла?

Арина Федоровна взяла из ее рук фотографию, бережно прогладила ладонью.

— Люди разное говорят: может, в Германию угнали, а может, в шахту кинули… — с грустью сказала она.

Татьяна поняла: ей нелегко вспоминать о Чурсиных, и больше никогда уже не давала повода для разговора об этой семье. Но, странное дело, фотография Тамары нет-нет да и всплывет в памяти, хотя никакой причины для этого как будто бы и не было. А со временем ей уже казалось странным, что Сергей никогда даже словом не обмолвился о Тамаре. Нельзя же забывать о человеке, с которым дружил с детства, а позже, наверное, и любил…

Сегодня, придя на обед, Татьяна еще со двора расслышала какое-то странное оживление в доме. Не успела открыть дверь, как Арина Федоровна бросилась к ней, обняла, запричитала, взволнованная до слез:

— Танечка, солнышко, Тимкин отец живой-здоровый… Письмо прислал. Слава богу, меньше на одного сиротку…

Из мужской половины выбежал Тимка, обнял их обеих, подпрыгивая на радостях:

— Папка живой, Татьяна Григорьевна. Скоро приедет!..

Арина Федоровна как будто успокоилась.

— Ну, хватит, внучек, а то наша Татьянушка небось изголодалась. Бери письмо — и мигом к деду. Пусть и он порадуется, сердечный.

Тимка сдернул с вешалки шапку, и не успела Арина Федоровна сказать ему, чтобы потеплее оделся, как его уже и след простыл.

За обедом мать пересказала письмо Василия. Писал он, что в первый день войны был ранен, отлежался в госпитале и теперь командует стрелковой ротой. О жене, Надежде, сообщал, что она вместе с другими семьями пограничников эвакуировалась в далекий тыл и с той поры не знает, что с ней.

— Про сынишку Тимошу все спрашивает: живой ли, здоровый, — говорила Арина Федоровна, — и про стариков своих тревожится. Может, пишет, понапрасну спрашиваю, может, никого давно и на свете нет…

Когда Татьяна пришла на шахту, там только и было разговору, что о письме младшего Недбайла. Татьяна радовалась за Тимку и за Остапа Игнатьевича. Теперь они каждый день, каждый час будут ждать, надеяться. А кого же ей, Татьяне, ждать, на что ей надеяться? Она часто думала о сиротстве своем и Тимки, и сознание того, что она была не одна с такой несчастливой судьбой — рядом с ней была такая же другая, — как будто немного облегчало ее душевную боль. Теперь же, когда неожиданно пришло письмо от Василия, на нее как будто с новой силой навалилась давящая тяжесть одиночества…

Этот день выдался особенно трудным для инженера Кругловой. В откаточном штреке обломился подгнивший толстый верхняк. Глыбы породы завалили узкоколейку. Пока разбирали завал, движение вагонеток в штреке приостановилось. Клавдия Лебедь до того изругалась с крепильщиками, что те готовы были накинуться на нее с кулаками. И не подоспей вовремя Круглова, может, и осуществили бы свою угрозу. Когда с обрушением в штреке было покончено и Круглова поднялась на-гора, там ее ждала другая неприятность. Неожиданно отказал мощный насос, и уровень воды в нижнем горизонте стал повышаться. Медлить было нельзя. С водой шутки плохи. В насосной она застала слесарей в растерянности. Молодые, неопытные, как они ни старались, не могли обнаружить причину неисправности. Кругловой пришлось самой взяться за дело. Пока втроем хлопотали над насосом, неожиданно пришел Королев.

— О, тут сам главный, тогда дело пойдет, — сказал он, обрадованный, — а я слышу — насос заглох, пойду, думаю, узнаю, в чем дело. — И спросил: — Может, помочь?

— Обойдемся, уже заканчиваем, — не оборачиваясь, сердито отозвалась Круглова.

Видя, что главный явно не в настроении, Королев только улыбнулся и молча вышел.

Домой Татьяна возвращалась поздно. Оттаявший за день снег отвердел и звучно похрустывал под тяжелыми «кирзачами». Шагала не спеша, с жадностью вдыхая крепкий морозный воздух. В дом не хотелось идти, хотя все тело гудело от усталости. Постояв с минуту у калитки, так же медленно пошла вдоль заборчиков по темному пустынному переулку. Было тихо, лишь изредка кое-где во дворах лаяли собаки. Шла и думала: в поселке ходят слухи, будто она и Сергей — муж и жена, только скрывают от людей. В глаза ей, конечно, никто не говорил об этом, но она чувствовала шепоток за спиной и не могла не догадываться, о чем шепчут. Татьяна не один раз упрекала себя: зачем она здесь, а не у себя на Луганщине? Там ее хорошо знают. Среди своих ей было бы легче. Но теперь, особенно после неприятной встречи с управляющим трестом, она не могла уйти.

Думая и порой разговаривая вслух, она брела наугад, уже совсем не замечая дороги. Кое-где сквозь ставни полусонных домишек просачивались бледные полосы света. Одни внезапно исчезали, и на смену им сейчас же вспыхивали новые. И вдруг ей почудилось, что она заблудилась, что осталась совсем одна, и в страхе остановилась. Сколько так постояла, она не могла бы сказать. А когда далеко впереди неожиданно увидела яркую полосу света, не озираясь, радостно побежала к нему, то борясь с ветром, то подгоняемая им в спину. Добежав, остановилась, словно перед непреодолимым препятствием. Свет лился из большого, наполовину занавешенного окна неотстроенного клуба, где помещался партком. Как же она долго бродила, если попала чуть ли не на самую окраину поселка! «Ну и прогулка!» Татьяна перевела дух, посмотрела в окно. За столом, склонившись, сидел Королев, в ватнике, накинутом на плечи, в шапке-ушанке. Лицо его было по-домашнему тихим, спокойным. Даже разгладилась характерная резкая складка меж бровей. Губы, которые он время от времени покусывал, полуоткрыты и чуть шевелились, как у школьника во время зубрежки.

Неудержимо захотелось зайти, отогреться у плиты. Но тут же передумала: может, у него срочная работа, и она ему только помешает. Татьяна вспомнила, как сегодня он зашел в насосную, вызвался помочь, а она грубо отказалась от его услуг, соврав, что-работы осталось самая малость. С насосом же довелось еще повозиться, пока он заработал. К чему этот ее резкий тон, тем более при посторонних людях. Может, было такое, когда он обидел ее? Такого не было. Не помнит она, чтоб он в чем-либо отказал ей, не выслушал, не помог. Татьяна всегда и во всем чувствовала его поддержку. Правда, бывали у них стычки по работе. А у кого их не бывает? И вдруг почувствовала какую-то странную неосознанную жалость к нему. «Нет, Сергей хороший, даже очень хороший». И сейчас же спросила у себя: «А может, ты, Танька, неравнодушна к нему?..» И рассмеялась в душе: вот, действительно, чудачка! Оказывается, в одиночестве можно бог знает до чего додуматься. «Нет, я не хочу, не буду об этом думать!»

Она твердо верила в одно: ей уже никогда не вернуть того, что отобрала у нее война. Образовавшаяся в ее сердце пустота так и останется никем не заполненной.

Татьяна увидела, как Королев откинулся на спинку стула и, как ей показалось, настороженно, пристально посмотрел в окно. Она отступила в сторону, обошла по снежным наметам полосу света и зашагала по улице. И опять невольно продолжала думать: «Почему я испугалась, не зашла к нему, почему убегаю, чтоб он не видел и не знал, что была почти рядом с ним? Неужели я испугалась только потому, что не хочу забывать прошлого? А возможно, я боюсь будущего? А разве мне известно, чем оно может обернуться для меня, это будущее? Но я должна верить своему будущему! От него нельзя отказываться»… Но тут же опять рассмеялась, назвала себя чудачкой и еще быстрее зашагала к дому.

II
Шаря рукой по двери, Арина Федоровна озабоченно говорила:

— Зазябли, и голодные небось как собачата. Разве ж так можно, целехонький день не евши. — А когда увидела, что Сергея с Татьяной нет, спросила удивленная:

— Никак одна?

Татьяна словно не расслышала ее, промолчала. Завернутая в газету лампочка тускло освещала комнату.

— Раздевайся скоренько да садись поешь горячего. Совсем извелась, лица на тебе нету, — говорила Арина Федоровна, как всегда, строго и ласково. Поставила перед Татьяной тарелку с горячим борщом и уселась напротив. Лицо ее было озабоченно и брови сдвинуты.

— А где же Сережа? — осторожно спросила.

— Не знаю, — соврала Татьяна.

Арина Федоровна подперлась сухим кулачком, задумалась.

— Прежде, бывало, вместе приходили и на обед, и на вечерю, а теперь… — она говорила спокойно, а в голосе — горечь.

— Мы же на разных работах, — сказала Татьяна, — у него одно дело, у меня другое.

— Дело у вас и прежде и теперь одно, — уже строгим выговаривающим голосом сказала мать, — только чего вы там не поделили меж собой, ума не приложу. То с Шугаем схватитесь, то между собой.

Татьяна молчала.

— На шахте начальство отродясь в мире не жило, — продолжала Арина Федоровна, — и никогда между ними мира не будет. Но я так понимаю: повздорили, поцарапались, а потом опять — люди как люди. Дело делом, а жизнь жизнью.

Татьяна улыбнулась:

— Ну и выдумщица вы, мать. О какой жизни говорите, если у нас, у начальства, кроме дел, никаких других забот, никакой другой жизни.

В дверь кто-то постучался. Арина Федоровна проворно поднялась и пошла открывать. Татьяна поспешно скрылась в боковушку.

Она слышала, как Сергей вошел в комнату и, как ей показалось, удивленно спросил у матери:

— Татьяна еще не приходила?

Арина Федоровна не отозвалась, а Сергей, видимо, заметив Татьянину одежку на вешалке, ни о чем уже не спрашивал. Когда в комнате погас свет, Татьяна отодвинулась к стенке, освобождая место, и притихла. Мать долго возилась со своими одежонками, на ощупь укладывая их на табуретке. Потом с минуту еще посидела на кровати и улеглась.

Татьяна не могла уснуть, думала о Сергее и не заметила, как зашевелилась.

— Не спишь, что ли, Таня? — спросила Арина Федоровна. Татьяна затаилась, будто спит, но думать о Сергее не перестала. Ей приходится трудно, а разве ему легче? Пожалуй, даже труднее. Но она не помнит, чтобы он пожаловался, был недоволен своей работой. Однажды, поскандалив с Шугаем, она в раздражении бросила ему, что лучше уйдет на фронт, чем работать с таким начальником. Присутствовавший при этом Королев ничего ей не сказал. А уже позже, когда шли домой, неожиданно спросил:

— Вы это серьезно насчет фронта, Татьяна Григорьевна?

Она ответила, что вполне серьезно.

— А знаете, и мне страшно как хочется на фронт. Может, на пару махнем?

Она сразу не догадалась: шутит или говорит серьезно. А он как будто увлеченно продолжал:

— Уедем и попросим Тимку, пусть напишет большими буквами на воротах: «Шахта не работает, все ушли на фронт».

И она поняла, что, конечно же, он шутит. Но как шутит! После этого разговора Татьяна больше уже никогда при нем не решалась заговорить о своем намерении уйти на фронт.


Она проснулась рано, но Арины Федоровны уже не было в постели. Из кухни просачивался вкусный запах жареной картошки. Татьяна торопливо оделась, чтоб раньше Сергея уйти на шахту. Вышла из боковушки, а он уже мылся под рукомойником, обнаженный до пояса, шумно фыркая и покрякивая от удовольствия. С лампочки была снята газета, и худощавая мускулистая спина Сергея блестела точно на солнце. Татьяне пришлось ждать своей очереди. Чтобы скоротать время, принялась подметать пол. Мать взглянула на нее и только покачала головой: пол она подмела еще с вечера.

Помывшись, Сергей снял с вешалки вафельное полотенце, сказал:

— Прошу, Татьяна Григорьевна, ваша очередь.

Она молча поставила на место веник и, засучив по локоть рукава солдатской гимнастерки, в которой всегда ходила на шахту, подошла к рукомойнику. Ожесточенно натирая тело полотенцем, Сергей посоветовал:

— Вы бы по пояс мылись, Татьяна Григорьевна, так оно здоровее.

Мать через плечо осуждающе строго покосилась на сына, но ничего не сказала.

С некоторых пор Татьяна стала замечать, что Сергею, видимо, нравилось подтрунивать над ней. Но она не сердилась. В его шутках было такое, что бывает у брата и сестры, когда они хотят поддеть один одного и в то же время знают, что уважают и любят друг друга.

Так уже было заведено в этом доме: Татьяна и Сергей завтракали всегда вместе. Тимка в это время еще спал. А Остап Игнатьевич, по обыкновению, проснувшись раньше всех, справлялся с обязанностями столовника самостоятельно, без помощи официанток, как в шутку говорил он. Арина Федоровна еще с вечера готовила для него еду и, чтобы она не остыла, закрывала в нагретой за день духовке.

Ели молча. Татьяна ждала, что Сергей вот-вот скажет, зачем вчера спрашивал о ней у матери. Но он ничего не говорил. «Значит, от нечего делать спросил», — почему-то с раздражением подумала она. И стала поторапливаться с едой, то и дело поглядывая на часы. Сергей заметил ее беспокойство.

— Спешите?

— В трест надо ехать, — сухо отозвалась она. И рассказала о завале в штреке. Оказалось, Королеву все было известно об этом случае. Он даже знал о стычке коногона Лебедь с крепильщиками.

— Крепильщики здесь ни при чем, — остановила его Круглова. — Виноваты мы, руководители.

Королев вопросительно поднял на нее глаза: в чем?

— В чем, спрашиваете? — разгадав его взгляд, переспросила она, — а в том, что сидим без крепежного леса.

В ответ Королев только улыбнулся.

— Вам смешно, а я вполне серьезно, — отодвинув тарелку с едой, сказала Татьяна, — на других шахтах лесу хватает, а мы по три раза используем одну стойку.

— Сейчас всюду не хватает леса, — спокойно вставил Сергей.

— Плохо вы тогда знаете наш трестовский лесосклад, — с насмешливой интонацией выговорила она. И сейчас же внутренний голос одернул ее: «Он-то не виноват». — Я на этом складе бываю чуть ли не каждый день и вижу: все делается по принципу — кто смел, тот два съел. Успели раньше подъехать юнкомовские машины — нагрузились лесом, а ты как знаешь.

— Что же вам не дает опередить юнкомовцев? — с легкой иронией спросил Королев.

— А то, что товарищ Шугай никогда с начальством не ссорится. Пусть шахта валится, но ссориться он не станет. — Поднялась и пошла к вешалке.

Королев невольно улыбнулся: Шугай, действительно, при случае любил ввернуть: «Ссориться с начальством — все равно, что плевать против ветра».

Арина Федоровна, делая вид, будто все, о чем они говорят, ее не касается, сами разберутся, молча возилась с посудой, подбрасывала уголь в плиту и без того накаленную докрасна. А когда Сергей и Татьяна выходили из комнаты, сказала:

— Обедать будете сами. Меня горженотдел вызывает. Ключ — знаете где.

Как только они скрылись за дверью, из-за шторки мужской половины вышел Тимка, босой, в одних трусиках, с взъерошенной со сна головой. Подошел к плите, стал к ней спиной, спросил:

— Что, баба, опять поцапались?

Арина Федоровна, убирая со стола посуду, буркнула:

— Не твоего ума дело. Умывайся да садись завтракать.

— Не мое, не мое… — обидчиво протянул он, поворачиваясь теперь уже лицом к плите, — а я все знаю…

— Что ты там знаешь, мал еще все знать, — сказала она и уже строго: — Умывайся, мне в город надо. — Обняла за плечи, спросила ласково: — Плохо спал, что такой бука, или что случилось?

— А то случилось, баба, что Татьяна Григорьевна от нас уйдет, — не поднимая лица, проговорил он.

— Чего мелешь, откуда знаешь?

— А вот знаю, — сказал Тимка, лениво пережевывая. — Я все знаю, а вы — «маленький, маленький»…

— Выдумщик. Недаром стишки сочиняешь, — улыбнулась она, но с лица ее не сошла настороженность.

— Правда не брешу, баба, — заговорщицки продолжал Тимка, — сам слыхал, как Татьяна Григорьевна с председателем шахткома разговаривала, просила, чтоб ордер ей выписал на комнату в новом доме.

Арина Федоровна молчала. Глаза ее затуманились, резкие морщины обмякли. Тимка не заметил, как она скрылась в боковушке и, пока он не закончил завтрак, не выходила оттуда. А когда вернулась — веки у нее были красные, лицо побледнело и как будто еще больше состарилось.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

О своем приезде на шахту секретарь горкома обыкновенно предупреждал заранее. А сегодня нагрянул неожиданно. Королев и Шугай сидели в кабинете, как вдруг дежурный сообщил по телефону: секретарь горкома в шахте. Был только что в восточной лаве, а теперь неизвестно куда направился.

— Давно ушел из восточной? — спросил Шугай.

— Недавно, минут десять.

Начальник шахты сердито выговорил:

— Секретаря горкома надо бы проводить.

— Пытался, Николай Архипович, — оправдывался дежурный, — предлагал в сопровождающие десятника — только рукой махнул: ничего, говорит, сориентируюсь, не впервые у вас.

Королев спустился в шахту.

На рудничном дворе Туманов подошел к Клаве Лебедь, когда та возилась у вагонеток, спросил:

— Коногон?

Клава выпрямилась, недоверчиво посмотрела на незнакомого человека.

— Коногон, а что?

— Подвезешь к лаве?

— А ты кто такой будешь?

— Свой.

— Свои коней крадут. Небось не барин, дотопаешь. — Отвернулась и снова принялась за свое дело.

Туманов походил по рудничному двору, понаблюдал за работой клетьевых и уже собрался идти к лаве, как вдруг Лебедь окликнула его:

— Ну садись уж, — сказала она, хмурясь, — а то вижу, вы новенький, еще заблудитесь, тогда отвечай…

Туманов примостился на передней вагонетке.

— Я вас хорошо знаю, — сказал он.

— Бросьте, — не поверила она.

— Нет, серьезно. В тресте на Доске почета висит ваш портрет, во весь рост, с кнутом.

— Висит, это правда, — сказала Клава и улыбнулась, — мне рассказывали об этом портрете, только я никак не соберусь съездить в город, посмотреть, — добавила она с сожалением. И уже сердито: — А этот городской фотограф тоже — фрукт: пообещал карточку выслать, а выходит — сбрехал. — И тут же, словно забыв о своей обиде на фотографа, предупредила: — Покрепче держитесь. Так уж и быть, с ветерком вас прокачу.

Королев разыскал секретаря в лаве. Бригадир Былова при свете аккумуляторов что-то рассказывала ему, стыдливо прикрывая грудь густо запорошенной угольной пылью кофтой.

Увидев парторга, Туманов сказал шутливо:

— Выручать небось пришел… горноспасатель.

Королев немного смутился, молча пожал руку.

В соседнем с забоем Быловой работала уже в годах с мускулистыми, как у мужчины, обнаженными руками тетушка Пелагея. Туманов, вспомнив давнишнюю встречу с ней, спросил:

— Ну что, солдатка, дырявый подол свой забросила или все еще в нем щеголяешь?

По блеснувшим на черном лице зубам видно было, что женщина улыбнулась.

— Пока не выбросила, Петр Степанович. В шахту в нем хожу. А когда на люди надо показаться, новую юбку надеваю и ситцевую кофточку. Так что не жалуюсь. Теперь бы еще вместо этой техники, — показала она обушок, — отбойные нам или врубовую. Как есть сполна засыпали б угольком фашистскую глотку.

Туманов стянул с себя брезентовую куртку, аккуратно разостлал ее у самого угольного пласта, сказал:

— Дай-ка попробую, Пелагея.

Взял из ее рук обушок и завалился в забой. Рубал, лежа на боку, короткими сильными взмахами, при каждом ударе вздыхая: гех, гех… Рубал минут десять. Рубал бы еще, да забойщица остановила его.

— Хватит, Петр Степанович, а то я совсем продрогла.

Туманов вылез из забоя с черным вспотевшим лицом.

— Ну как, Пелагея, гожусь в забойщики?

— Старая хватка осталась, — одобрительно сказала она, — ежели пожелаешь, в нашу бригаду можем зачислить, — и засмеялась. Но, заметив, как он часто дышит, прервала смех, спросила: — Что, тяжело, Петр Степанович?

Вытирая ладонью пот с лица, Туманов чистосердечно признался:

— Тяжело, Пелагея.

— Это от беспривычки, — словно желая утешить его, сказала забойщица: — Попервах и я думала, что надорвусь. Кое-как дотяну до смены, а чтоб вылезти из забоя, хоть убей — нету сил.

Пока выбирались из лавы, а затем шли по откаточному штреку к рудничному двору, секретарь все время молчал, был замкнут и мрачен. И только когда поднялись на-гора, помылись в бане, сказал:

— Покажи-ка, где ты обосновался, парторг. На шахте-то я у вас не впервые, а вот в твой кабинет дорогу не знаю.

К счастью, до их прихода комсомольский секретарь Кушнарев вместе с Тимкой писали плакаты в комнате парткома и хорошо ее натопили.

Туманов снял с себя армейский полушубок, повесил на гвоздь, вынул из кармана трубку и заходил по комнате.

Заметив, что трубка не дымится, Королев предложил табак.

— Только у меня махорка, Петр Степанович.

— Спасибо, я теперь не курю, врачи запретили, — сказал он с сожалением, — а без трубки не могу, как малое дитя без соски. Пососу минуту-другую, и, кажется, легче, будто накурился.

Оглядел комнату, покачал головой.

— Да, резиденция у тебя, парторг, как у бедного родственника. У Шугая кабинет попригляднее. — И спросил: — Он часто у тебя бывает?

Королев постарался вспомнить, когда же последний раз был у него Шугай, но, так и не вспомнив, неопределенно сказал:

— Когда провожу заседание бюро, бывает.

— Позвони-ка ему, пусть зайдет.

Пока Королев разговаривал по телефону, Туманов присел на стул к плите, протянув к ней озябшие руки.

— Я не зря спросил, частый ли гость у тебя Шугай, — заговорил он, как только Королев повесил трубку. — Сюда он не должен забывать дорогу. Все главные вопросы жизни шахты должны решаться здесь, в парткоме. — И, словно опережая мысль Королева, поспешно добавил: — Это не формальность, нет! Есть существенная разница в том, куда человек идет — в партком или в кабинет к начальнику. Так вот надо, чтоб и Шугай чувствовал, что такое партком. А то, как мне стало известно, в последнее время он возомнил себя этаким князьком.

— Шугай, видимо, считает, что имеет на это право. Ведь шахту, по сути, он спас от взрыва.

Туманов задумался. Его худощавое, усеянное преждевременными резкими морщинами лицо будто отвердело.

— А как ты на это реагируешь? — спросил он.

— Часто ссоримся.

— Бывает, ссорятся — только тешатся.

В комнату вошел Шугай. Он обрадованно крепко пожал руку секретарю.

— Вы, Петр Степанович, злостный нарушитель: мыслимо ли одному спускаться в шахту? Ведь «Коммунар» теперь не тот, что был до войны. Заблудиться можно в два счета, — и шутливо пригрозил: — В следующий раз нарушите, так и знайте, оштрафую.

— Штраф платить нечем. Зарплаты еще после фронта ни разу сполна не получил. — в свою очередь пошутил Туманов и уже серьезно сказал: — Садись, товарищ Шугай, рассказывай, как дела?

Шугай расстегнул полупальто, ватник под ним и, не раздеваясь, сел на табуретку у края стола с таким расчетом, чтоб хорошо было видно и секретаря, и парторга.

— Что ж рассказывать, Петр Степанович, — как бы в затруднении развел он руками, — дела как будто не плохи, сверх плана даем уголек. Не много, правда. Хватало б электрики, врубовую можно в ход пустить…

— Электроэнергию скоро получите. На Зуевской электростанции на днях вторую турбину введут в строй. — И тут же предупредил: — Не вздумайте только женщин посадить на врубовую.

— А у нас имеются такие, — весело подхватил Шугай, — только свистни, за милую душу согласятся.

— Знаю. Но женщин постепенно освобождайте от тяжелого труда. Сейчас ведь все больше возвращается из армии шахтеров. — И вдруг спохватился: — А где же главный? Что-то я на шахте ее не встречал.

При упоминании о главном инженере Шугай сразу сник, потускнел. Он знал, что секретарю горкома было известно о его стычке с Кругловой. Именно он, Туманов, предупредил приказ Чернобая об ее увольнении. И Шугай промолчал.

— Круглова в тресте, на лесном складе, — ответил за него Королев.

— А разве обязанность главного инженера ездить по складам?

— За ней не угонишься, Петр Степанович, — не утерпел Шугай. — Узнает, что прибыло на базу, — ни свет ни заря она уже там. Не баба, а какой-то неугомон.

Туманов довольно улыбнулся.

— Молодчина!

Прошелся по комнате, о чем-то думая, затем все с той же улыбкой сказал:

— Учти, Николай Архипович: введете в строй вторую лаву, тебе за это никто никаких заслуг не запишет. Все ей — главному.

Шугай неестественно рассмеялся:

— А я в них, в этих заслугах, и не нуждаюсь, Петр Степанович. Было б дело сделано.

Королев чувствовал, что все, о чем говорил и расспрашивал секретарь, интересует его, так сказать, в порядке вещей, о главном же еще не спросил.

Узнав от секретаря, что шахтеры Кузнецкого бассейна выслали горнякам Донбасса в порядке братской помощи отбойные молотки, электромоторы, насосы, теплую одежду и другое, Шугай иронически улыбнулся:

— Только попробуй что-нибудь из всего этого получить…

— Все будет распределено под строгим контролем специальной комиссии горкома, — пояснил Туманов.

Шугай безнадежно махнул рукой.

— Что, уже в горком потерял веру, Николай Архипович?

Шугай не ожидал такого вопроса, смутился. Но не умолчал:

— Аж ничуть не потерял, верую, Петр Степанович. Но так получается, что больше Чернобай всеми делами вертит. Захочет — даст, не захочет — не даст. А попробуешь наперекор что сказать, наплачешься потом… — выразительно снизу вверх мотнул он головой.

Туманов поближе подошел к нему.

— Скажи, положа руку на сердце, Николай Архипович, ты уважаешь управляющего или просто боишься его?

Шугай не растерялся, ответил, лукаво посмеиваясь:

— Как вам сказать, Петр Степанович, и уважаю, и, признаться, малость побаиваюсь.

— А все же чего больше: уважения или страха?

— Не скажу, не примерял.

Внимательно следя за Тумановым, Королев думал: «Кажется, начинается главное, зачем он вызывал Шугая». И насторожился.

Секретарь опять стал ходить. Вынул из кармана трубку, но в рот не взял, просто держал в руке.

— А сам ты, Николай Архипович, не задумывался над тем, как к тебе относятся люди: уважают или боятся? — спросил он.

Шугай передернул плечами.

— А при чем тут я, Петр Степанович? — обида и удивление прозвучали в его голосе.

— Собственно, если разобраться, ты тут, товарищ Шугай, меньше всего виноват: на тебя шумит Чернобай, и ты, в свою очередь, шумишь на своих подчиненных. Так ведь? — посмеиваясь, спросил секретарь.

— Ну, ясное дело! — как вздох облегчения вырвалось у начальника шахты, — теперь время такое…

— Война? — подсказал секретарь.

— Война, — сказал Шугай. — А в такое лихолетье не до нежностей.

— За счет войны все списываешь, — уже жестко посмотрел на него Туманов, — жаль, что не был ты на фронте, товарищ Шугай, а то б увидел, как он сроднил людей, сделал их по-братски добрыми и чуткими друг к другу. — Он на секунду перевел взгляд на Королева, словно заручаясь его поддержкой. И опять спросил: — Говорят, что ты, Николай Архипович, даже женщин материшь.

Шугай с удивлением посмотрел на него.

— Петр Степанович, вы это серьезно или шутите?!

Туманов промолчал, не понимая, чему он вдруг удивился.

— Да наши горнячки сами гнут по матушке, — как бы в свое оправдание добавил Шугай.

Секретарь насмешливо улыбнулся.

— А тебя они, случаем, по матушке не ругают?

— Чтоб в глаза — не приходилось слышать, а за глаза — надо полагать, не без этого, — откровенно признался он.

— Зря, что только за глаза, — сказал секретарь, — надо бы, как это делаешь ты, в глаза. Хотелось видеть, какой бы у тебя при этом был вид.

Шугай смущенно молчал.

— Сейчас некоторые считают, — продолжал Туманов, — что без угроз, без грубого нажима дело с места не сдвинешь. Они решили, что люди лучше работают за страх, а не за совесть. Думаю, товарищ Шугай, что ты работаешь за совесть и не меньше за страх, — продолжал секретарь. — Скажи, что тобой руководило, когда ты скрыл от государства тот уголь, который был выдан из заброшенной выработки: совесть или страх?

Шугай подозрительно посмотрел в сторону Королева: ты небось донес? Но смолчал.

— Думаю, что страх за свой престиж, — ответил за него Туманов. — А приписки тоже делал не из страха перед Чернобаем, а из побуждений чистой совести?

— Это было за все время один раз, — не поднимая глаз, глухо отозвался Шугай, — и то не по моей вине, статистик напутал.

Но секретарь уже говорил Королеву:

— Партбюро надо было сразу созвать, привлечь к ответственности за обман государства. — Королев промолчал. — Вовремя не пресекли, а товарищ Шугай решил, что он здесь владыка и может делать все, что ему вздумается.

Шугай хотел что-то возразить, даже привстал с места, но Туманов остановил его:

— Вот и сейчас: не чувствуется, что ты пришел в партком. Ты здесь случайный гость. Посидишь, отогреешься, не высказав своих сомнений. Даже не разделся. Слава богу, хоть шапку снял.

Шугай, как бы ища защиты, взглянул на Королева:

— А мы советуемся… по многим вопросам.

— Но чаще все делаешь сам, в одиночку. Приписку, например, — опять уколол его секретарь едким взглядом.

— Далась вам эта приписка, Петр Степанович, — с оттенком досады сказал Шугай, — я ведь давно все, что приписал, покрыл с лихвой.

— Ты покрыл? — иронически покривился Туманов. — Куда ни кинь, всюду ты. Послушал бы тебя сторонний человек, а потом бы у него спросили: на какой шахте был? На шахте Шугая. Кто там хозяин? Ясное дело — Шугай. А как его люди работают? Люди у Шугая по струнке ходят, во как держит! — и показал крепко сжатый кулак. Туманов еще походил и опять продолжал: — Ты думаешь, о тебе люди другое говорят? Нет! Именно таким они тебя и считают. Все знают, что ты за человек: перед гитлеровцами устоял, постоянно жил, как сам говоришь, на мушке у врага. Тебе сам черт не страшен, а тут вдруг испугался бы простого труженика, мирного человека! Люди терпят твои окрики потому, что относятся к твоему прошлому с уважением.

Шугай молчал, свесив голову.

— Если бы ты, Николай Архипович, был один такой, куда ни шло, — говорил Туманов, — а то ведь, начиная с десятника и выше, все администрируют, покрикивают, запугивают. Когда с такими ретивыми начальниками начнешь говорить, они в один голос, вот как ты, отвечают: идет война, не до нежностей… Будто война дала им права творить беззаконие и бездушно относиться к человеку…

Перед отъездом Туманов заглянул на минутку к Арине Федоровне. Растроганная, она собралась было накрывать на стол, но Петр Степанович замахал на нее руками:

— Спешу как на пожар, — он взглянул на часы. — Через час двадцать у меня встреча с секретарем обкома, а дорога теперь сама знаешь какая.

Но Арина Федоровна все же малость задержала его. Стала выспрашивать о докторе Берестове, о жене Юлии, скоро ли приедет.

Под конец Туманов рассказал об инструкторе Битюке.

— Как он ни увертывался, а все же его разбронировали. Теперь, наверно, уже на передовой.

— Пускай повоюет, — бесстрастно сказала Арина Федоровна и, словно тут же забыв о Битюке, спросила:

— Скажи, Степанович, говорил с нашим?

— Говорил, — догадываясь, кого она имеет в виду, ответил он.

— Ну и что?

— А почему не спрашиваешь, как с ним говорил?

— Знаю, как ты умеешь говорить с такими, потому и не спрашиваю. Ершится?

— Ясное дело. Партизанская струнка сказывается.

— По-моему, секретарь, с такими надо пожестче, тогда они будут к людям добрее, ласковей…

В дороге Туманов думал над словами старой большевички: к людям надо быть добрее, ласковей… Права, тысячу раз права! В ласке, пожалуй, в данное время никто не нуждается, а вот внимание, заботливость — этого не хватает. Когда он выговаривал начальнику «Коммунара», считал, что делал правильно, но в душе больше всего винил управляющего трестом Чернобая. Это его школа, результат его метода руководства. Люди на все готовы, раз война. Готовы и в неразминированные выработки лезть, брать уголь в опасных местах, идти работать в забой с больным сердцем, с язвой желудка. Но иногда надо и удержать! Туманов редко встречал людей, которые жаловались ему на «мелочи жизни». Он сам их видел, и нельзя было не видеть — слишком все было явным, бросалось в глаза. А вот то, что сказала забойщица Пелагея: «Нам бы вместо обушка — отбойные, вмиг бы засыпали угольком фашистскую глотку». Или «Скорее бы электровозы забегали, заработали врубовые», — об этом все говорят. Как же можно быть черствым к таким людям?

Думая, Петр Степанович все время мысленно возвращался к Чернобаю. Он, он во многом виноват! Когда стало известно, что управляющий решил уволить главного инженера Круглову, вызвал его к себе. Состоялся серьезный разговор. И до этого он ни один раз предупреждал Чернобая, чтоб не администрировал. Требовать — это не значит запугивать, грубить. Чернобай как будто соглашался, но продолжал руководить по-своему.

Вот и решай, как с ним быть. А знал: надо с чернобаевщиной кончать, и чем скорее, тем лучше.

Часть третья

ГЛАВА ПЕРВАЯ

I
Партийное отчетно-выборное собрание затянулось допоздна. После доклада начались прения. Они длились вот уже более часа. Накал критики сказался сразу же. Опустив голову, точно все, что говорилось, нестерпимо обжигало, Шугай круто побагровел, и мелкий пот выступил у него на лбу.

Обернувшись к секретарю горкома, он, деланно веселея, подмигнул:

— Здорово дают! — И тут же спросил: — А случаем не перегибают, как думаешь, Петр Степанович?

— Все правильно!

— Правильно-то правильно. Да только критиковать надо с пользой. А то они Шугаю синяков да шишек понаставят, а дело от этого не покрасивеет.

Шугай низко наклонился к столу и стал торопливо что-то записывать в блокнот, как бы всем своим видом говоря, что ничего, мол, в долгу не останусь, мне тоже предоставят слово.

Королев искоса поглядывал на него.

— Ты когда выступаешь, Николай Архипович?

— Успею еще. А что?

— Просто спросил.

Но Королев спросил неспроста. Он знал, что выступление начальника шахты разожжет еще больший огонь критики.

С трибуны допекал Шугая председатель шахткома Горбатюк.

— …Товарищ Шугай, можно сказать, и пропадает в шахте. А мог бы выкроить какой час и поинтересоваться, как живут люди. Трудностей у них хоть отбавляй, об этом всем известно, но есть такие, которых могло и не быть. Спросить у нашего начальника шахты, хоть раз он заглянул в женское общежитие?

— Будь помоложе, небось не прошел бы сторонкой.

В помещении стало шумно.

Выждав тишины, Горбатюк продолжал:

— В общежитии холодина, мороз цветы разрисовал на окнах. А Шугай вломился в амбицию и не отпустил средств на ремонт печей. А кругленькую сумму отвалил на шторы для своего нового кабинета.

— Ложь! — крикнул Шугай и даже заметно побледнел. — Шторы куплены для красного уголка. Ты, шахтком, лучше расскажи, как защищаешь прогульщиков и лодырей.

— Все расскажу, — отозвался Горбатюк, не сбавляя горячности.

Шугай опять склонился над блокнотом. Затем, овладев собой, уселся поудобнее и, глядя на всех сразу невидящими глазами, старался сохранить достоинство. Но по тому, как он нервно перебирал пальцами, видно было — не малых сил стоило ему это спокойствие. Делая вид, что слушает председателя шахткома, Шугай думал о своем: шторы он, действительно, разрешил своему помощнику приобрести для вновь отремонтированного кабинета, но когда о них вспомнил Горбатюк, сразу же сообразил, что сделал это несвоевременно, и тут же решил пожертвовать их красному уголку.

Горбатюк уступил место другому оратору.

Дождавшись своей очереди, вышел к трибуне Шугай. Понимая, что его возражения против того, о чем говорили ораторы, только бы вызвало лишнее недовольство и неприязнь к нему, он стал заверять коммунистов, что ликвидирует неполадки, примет необходимые меры, добьется перелома. В пылу выступления он и сам верил в то, что говорил.

— Опять обещаночки!

— Слыхали уже!

— Скажи лучше, когда покончим со штурмовщиной? — зашумели отовсюду.

Шугай начал было записывать вопросы, чтобы потом ответить на все сразу, но с места потребовали:

— Отвечай, чего писаниной заниматься.

И он едва успевал отвечать, с каждой секундой все больше чувствуя, как рвется его невидимая связь с аудиторией. Закончив выступление, он сошел с трибуны распаренный и, расстегнув воротник форменки, стал вытирать лицо и шею платком. Кто-то съязвил:

— Не учел наш начальник: вместо платочка надо было веничек банный прихватить, — и по рядам пробежал сдержанный смешок. Шугай тоскливо поморщился, спрятал платок и с принужденной сосредоточенностью стал слушать очередного оратора. Выступала Королева. Манера, с какой она обращалась к собранию, была подкупающе проста и состояла из вопросов, которые старая горнячка задавала и на которые сама же отвечала:

— …Наши люди рады, что избавились от фашистского ига, для них пришел великий душевный праздник. Трудятся не жалея ни сил, ни здоровья. А некоторые руководители, к стыду сказать, иной раз относятся к ним не по-людски. Ведь до чего дошло: как-то прихожу к товарищу Шугаю, чтоб подсобил солдатке Валентине Марусовой землянку отремонтировать. А он мне: так она, говорит, уголь не добывает, за что же ей ремонт? А того и не учел, что муж ее фашиста добивает и что у Марусовой ступню под час бомбежки повредило и для работы в шахте женщина непригодна.

По нарядной прошел негодующий шумок и тут же стих.

— Или еще такое…

И она приводила все новые и новые факты. И если Шугай не знал, куда девать глаза от ее укоров, то всем коммунистам было обидно и горько. Многого из того, о чем говорила старая большевичка, они не знали.

После выступления Арины Федоровны поступило предложение прекратить прения. Прежде чем проголосовать, председательствующий спросил у Туманова:

— Выступать будете?

Все шло как нельзя лучше. И секретарь горкома решил не выступать.

— Не стоит, пожалуй, затягивать. Прекращайте.

После заключительного слова Королева избрали счетную комиссию. Получив бюллетень для голосования, Шугай, как в тумане, вышел из нарядной. В коридоре сказал секретарю горкома:

— Давай, Петр Степанович, покурим, пока счетчики свою бухгалтерию подведут…

— Ты же не курящий.

— Сегодня можно. Так сказать, для успокоения нервов. Ох и чихвостят меня, — натянуто улыбаясь, пожаловался он, — под такой огонь, видать, только на передовой можно попасть.

— Попадают в том случае, когда не с чем наступать и приходится обороняться. Тогда все снаряды и пули — твои, — с легкой усмешкой посмотрел на него Туманов.

Шугая критиковали не первый раз, но теперь он явно встревожился тем, что произошло. Понимал, многое в его жизни будет зависеть от того, изберут или не изберут его в состав партийного бюро. И тревожный холодок то и дело набегал, опахивал его душу.

— Что это комиссия тянет, пора бы и продолжать, — нетерпеливо взглянув на часы, сказал он Туманову. У Шугая был такой вид, будто его ждут неотложные дела, а он вынужден попусту убивать здесь дорогое время. — Сходил бы, Петр Степанович, узнал, скоро ли они там?

— Не имею права, Николай Архипович.

— Ну, тогда пошли Королева.

Туманов осуждающе улыбнулся.

— Не зря тебе достается сегодня!

Шугай, не сдержавшись, сказал:

— За одного битого двух небитых дают. — И рассмеялся, словно сказал не всерьез, а только так, от нечего делать, лишь бы скоротать ожидание.

В нарядной царило оживление. Стенная газета, призывы, плакаты, диаграммы роста добычи подчеркивали необычайность сегодняшнего собрания. Николай Архипович успел прочитать стенгазету еще во время утреннего наряда и теперь, перекидываясь словами с секретарем горкома, невольно прислушивался, как реагируют коммунисты на критику. В газете была крупным планом нарисована карикатура: сидит на облучке заправский ямщик и гонит тройку-шахту во весь галоп, а того не замечает, что уже спицы из колес летят во все стороны. Случись ухабинка, коляска разлетится вдребезги, косточек самого ямщика не соберешь. Шугай знал, что карикатура эта на него и чьих рук работа — комсомольского секретаря Кушнарева и внука кузнеца Недбайло Тимки. Шугай подошел к Кушнареву и, словно сводя все в шутку, сказал, подмигнув в сторону стенгазеты:

— А картинка искажает, комсомол.

— На то она и карикатура, Николай Архипович, — затаив усмешку, ответил Кушнарев. Шугай изменился в лице.

— Не по плечу замахиваешься, милок… — И пошел прочь. Но уже спустя минуту понял, что сказал лишнее. Он хорошо знал боевитость комсомольского секретаря. От него можно ждать еще и не такой критики…

Председатель счетной комиссии пригласил занимать места.

В дверях нарядной Шугая задержал помощник главного инженера. Он только что поднялся из шахты — в каске, в измазанной спецовке. Лицо его было встревожено.

— Что случилось? — нетерпеливо спросил Шугай.

— На «севере» сильно жмет, Николай Архипович, кое-где крепление смяло.

Начальник шахты взорвался:

— А ты где был, куда смотрел?!

— Людей не хватает. Разрешите вызвать вторую смену?

— Без паники, — остановил его Шугай, — где я тебе возьму людей? Видишь — собрание. Не могу же я закрыть его. Иди и действуй пока наличными силами, а там будет видно, — и пошел на свое место.

…Председатель счетной комиссии огласил результаты голосования. За Шугая было подано всего 13 бюллетеней.

— Не включи он свой собственный голос, наверняка бы провалился, — едко подкинул кто-то.

Николаю Архиповичу вдруг стало до того не по себе, что он готов был подняться и уйти. Никогда еще не случалось, чтобы он оставался в одиночестве, почти совсем один. Но все же нашел в себе силы, поднялся, наклонился к Королеву и Туманову, сообщил им о положении дел в шахте. Спустя минуту председательствующий предоставил ему слово.

— Решил оправдаться! — зашумели коммунисты.

— Давай, председатель, заканчивай!

Председатель настойчиво постучал карандашом по графину.

Собрание выжидающе стихло.

Шугай выпрямился, вытер платком лицо и, опять почувствовав свое неограниченное право начальника шахты, громко объявил:

— В северном откаточном штреке смяло крепление, товарищи. Одним крепильщикам там не справиться. Все, кому выходить с утра, — в шахту!

II
Всю ночь люди закрепляли штрек — ставили новые опоры, заградительные щиты. Узнав о грозящей опасности, на помощь пришла бригада Быловой. Но Шугай отправил ее обратно в лаву.

— Без вас освятится, — сказал он бригадиру, — давайте уголь, не срывайте добычу.

К утру штрек был надежно закреплен, и в нем опять забегали вагонетки. Когда забойщицы поднялись на-гора, первым, кого они встретили, был письмоносец. Люди знали и уже привыкли к тому, что раз Горбунок появился на шахте, значит, кому-то с фронта пришла добрая весть.

Женщины обступили его, нетерпеливые, взволнованные.

— Да не тулитесь вы, чумазые, — будто сердился старик, отступая, — выпачкаете мундир, на люди срам будет показаться.

Женщины посмеялись: на почтальоне была поношенная офицерская фуражка со звездой, истоптанные чуни, застиранная до белесости гимнастерка в заплатах. Пока рылся в своей парусиновой сумке, женщины жадно следили за каждым его движением. Но вот он, наконец, вынул конверт-треугольник и, держа его в руке, обвел всех ищущим взглядом.

— Черные, как кочегары, никого не узнать, — сказал он и, напустив на себя строгость, громко спросил: — Которая из вас Зинаида Постылова?

— Это я, дяденька, — вскрикнула от неожиданности Зинка. Горящие встревоженные глаза ее впились в конверт и, казалось, спрашивали: что же ты принес мне — горе или радость?

Почтальон скупо улыбнулся ей.

— Принимай от своего Кузьмы письмецо да не забудь отписать и мой поклон.

— Подружки, бабоньки, мой Кузьма живой! — радостно запричитала она, прижимая обеими руками конверт к груди, словно кто-то мог отнять его, и кинулась в дальний угол нарядной.

Женщины безмолвно, в нетерпеливом ожидании смотрели на письмоносца: ну, кому же еще? Чего медлишь?.. Горбунок, откинув сумку за спину, лишь развел руками и заторопился к выходу.

Не доходя до двери, обернулся, спросил:

— Не подскажете, где мне начальника шахты искать?

— В кабинете ищи.

— Письмецо небось Николаю Архиповичу? — донеслись голоса.

— У меня к нему личное дело, — хмуро сказал Горбунок и скрылся.

Зинаида Постылова птицей метнулась к забойщицам. Обнимая каждую, она взахлеб бессвязно говорила:

— Правда — живой!.. Награду получил… Кузя, соколик ты мой, — и прикрыв лицо письмом, целовала его.

Женщины растроганно молчали, и у каждой в глазах стояли слезы: у одних от радости за свою подругу, у других слезы были горючие и безутешные…

Вручив письмо начальнику шахты, Горбунок, долго не задерживаясь, с озабоченным видом ушел. Николай Архипович заперся на ключ и, словно на чужих ногах, добрался к столу. Тяжело опустился на стул. С минуту сидел неподвижно, смотрел перед собой в стену и думал о том, о чем редко успевал думать — о собственной жизни. Он знал, что его личная жизнь мало кого интересовала. Правда, иной раз кто-нибудь по привычке спрашивал: «Как живешь-можешь?», он также привычно отвечал: «Спасибо, как и все». А ведь его жизнь была не такая, как у всех, хотя во многом и похожая на другие, но со своими болями и радостями. То, что произошло, было самым тяжким за всю его многосложную нелегкую жизнь. Потрясенный страшным известием, он не выдержал, упал лицом на скрещенные на столе руки и заплакал.

Николай Архипович соврал бы самому себе, если б сказал, что гибель сына была полной неожиданностью для него, что он никогда не задумывался над этим. Два с лишним года он не получал, да и не мог получать писем от сына. Пока их разделял фронт, они не могли хотя бы что-нибудь узнать друг о друге. С уходом немцев он каждый день с надеждой и тревогой ждал вестей. Верил, что если не сам Григорий, то другие непременно должны что-нибудь сообщить о нем.

И вот дождался — сообщили.

Письмоносец сказал Шугаю, что видел его жену, но промолчал об извещении и вообще, как заверил, скрыл письмо от людей. И хорошо сделал, что скрыл. Николай Архипович больше всего боялся за Аксинью, знал — не выдержит такого удара. Не было дня, чтобы она не вспомнила о сыне. Просыпаясь по ночам, он слышал, как Ксения лежит в тишине и тяжело прерывисто дышит. Так не дышат, когда спят, так дышат, когда на сердце нестерпимая боль и тоска. Николай Архипович знал, что жена ходит в церковь на Каменку, но никогда не подавал вида, что знает. Раз и навсегда решил про себя: пусть молится, раз ей от этого легче, покойней. Сам бы пошел не то что в церковь, а к самому дьяволу, только бы облегчить, успокоить душу. Но теперь ничто не поможет ни ей, Ксении, ни ему.

Николай Архипович твердо решил: жена не должна знать о похоронной. Пусть надеется, ждет. Иногда лучше скрыть правду от человека, если это не во вред, а в его же пользу.

III
Варя не сразу пошла в общежитие, забрела в сквер, ходила думала и передумывала. Письмо, которое получила Зинаида Постылова от мужа-фронтовика, внезапно и остро разбудило в ней мысли о Гаврике: жив ли, здоров? Ей хотелось верить, что с ним ничего не случилось. Но тогда почему молчит, почему не пишет? А может, его покалечило и он страшится писать об этом или боится показаться ей на глаза. Варя вспомнила рассказ, который она однажды услышала в нарядной. Рассказчик говорил о том, как шел с фронта молодой солдат на одной ноге. Зайдет в село, заночует, а станет чуть светать, подхватится, поблагодарит хозяев и шкандыбает дальше. Люди спрашивали, где его дом и долго ли ему еще идти? Солдат больше отмалчивался, а если и отвечал, то без всякой охоты и так, что было не понять его: «Дом мой отсюда не видно…» А родное село солдата, оказывается, находилось совсем близко, только он боялся заходить в него. Там жила его девушка, и ему страшно было, что она не примет его такого. А она все ждала. Она была хорошая девушка. Уж если сказала, что будет ждать, дождется, каким бы он ни вернулся. Варе очень хотелось, чтобы ее Гаврик не был похож на того солдата, чтоб верил в нее, в свою Варюху…

Прохаживаясь по скверу, она неожиданно встретила Шугая. Он сидел на скамье, непривычно притихший, задумчивый. Варя, чтоб не мешать его одиночеству, собралась уже свернуть в сторону, как вдруг он позвал ее:

— Варюха, подойди-ка. Почему одна?.. — по голосу она догадалась: вроде б обрадовался встрече. Подошла, приветливо улыбнулась.

— А с кем же мне быть, Николай Архипович?

— Ну, в таком случае со мной пройдемся.

Поднялся, взял ее под руку, и они медленно пошли вдоль аллеи. Варя была немного смущена: чтоб ходить под ручку с начальником, такого еще никогда не бывало. Нет, было. Случилось это, когда на шахту приехали непрошеные гости из Германии. Тогда Шугай галантно взял ее под локоть, подвел к дамам и представил: «Наша знаменитость…»

Они прошли в запустевший угол сквера, где густо кустился серебристый маслинник.

— Узнаешь это местечко? — спросил Шугай.

— Сколько буду жить — не забуду, Николай Архипович.

Это было то место, где Варя прятала взрывчатку.

— Когда-нибудь здесь памятную доску из гранита поставят, а пока велю оградку соорудить, чтоб не затоптали.

Они долго еще бродили. Шугай, увлекшись воспоминаниями, все рассказывал. Варя внимательно слушала и была немало удивлена не столько его рассказами, сколько им самим: сердечность и теплота исходили из его слов. Давно она его такого не видела и решила: или выпил малость, или получил хорошее известие от сына.

Когда опять сели на скамью, Шугай спросил:

— Что, небось здорово ругают меня на шахте?

— Кто ругает, Николай Архипович? — не поняла его Варя.

— Ну, к примеру, забойщицы.

Варя помолчала, подумала и чистосердечно призналась:

— Уважают, а иногда и ругают.

Шугай вопросительно пытливо посмотрел на нее:

— За что же ругают?

— За разное… — уклончиво ответила она и простодушно улыбнулась, — удельным князем величают.

Шугай нетерпеливо поерзал на скамье. Брови его тяжело нахмурились.

— Дурацкая выдумка нашего предшахткома, — сердито сказал он, глубоко вздохнул и, как будто успокоившись, поблагодарил: — Спасибо за откровенность, Варюха.

О чем-то подумал и снова заговорил:

— Признаюсь, не от тебя первой слышу такое. Но ты скажи, как я могу поступать иначе? Иной раз и не кричал бы и по душам, может быть, поговорил, да работа такая, поблажек нельзя давать…

Он вздохнул, помолчал и опять вздохнул. Варя вкрадчиво взглянула на него. Ей казалось, что он сердится, а лицо его было печальным.

— Ну мне пора, Варюха, опаздываю, — вдруг спохватился и, не попрощавшись, зашагал по аллее. Шел не спеша и как будто не своим, вялым шагом. Так не ходят, когда куда-нибудь торопятся. Так ходят, когда у человека на душе большая неприятность или какое-то горе.

И Варя решила, что, наверное, на партийном собрании произошло что-то очень серьезное…


Варя не надеялась кого-нибудь встретить в общежитии. Был теплый весенний вечер. В такую погоду никакая сила не удержит девчат дома — гуляют в сквере или смотрят кино. В поселок каждую среду и воскресенье приезжала кинопередвижка. Демонстрировали художественный фильм и обязательно фронтовую кинохронику. Не успела она войти в коридор, как из комнаты донесся тихий голос: «На позицию девушка провожала бойца»… Варя по голосу узнала прицепщицу Ломову и с ужасом подумала: «Пьяная». С той поры, как Ломова стала работать терриконщицей, она часто приходила в общежитие выпивши, пела одну и ту же песню или что-нибудь рассказывала и без нужды заразительно смеялась. Наговорившись вдоволь, ложилась в постель, успокоенно закрыв глаза, и снова начинала петь уже совсем тихо, словно убаюкивая себя.

Варя несколько раз пыталась уговорить ее уйти от Пушкаревой, звала к себе в бригаду. Ломова, когда была трезвой, угрюмо отмалчивалась, а подвыпивши учиняла скандал. Один раз, когда Клава попыталась припугнуть ее кнутом, Тоня, изловчившись, вырвала его и, если б Лебедь не перехватила кнутовище, Тоня исхлестала бы ее и всех, кто собрался на шум из соседних комнат. Те, кто мало знал Ломову, всячески поносили ее, грозились вытурить из общежития. Другие жалели. Ведь совсем недавно это была тихая, скромная девушка. Все знали, что Тоня переписывается с фронтовиками, и никто в этом не усматривал ничего дурного. Пусть себе пишет, может, в этом занятии она находит для себя утешение, а возможно, питает и какую-то свою заветную девичью надежду.

Варя тяжело переживала все, что произошло с Ломовой. И хотя Тоня ревниво скрывала от всех свою тайну, многие знали о ней. Но, щадя ее самолюбие, никто никогда даже не намекнул ей о неудачной любви. Пройдет время, страсти перебродят, перегорят, и все станет на свое место. Но время шло, а Тоня ни в чем не изменилась: была все такой же замкнутой и мрачной или пьяно-веселой и дерзкой.

Повстречавшись как-то на улице с проходчиком Макаром Козыревым, Варя незаметно завела с ним разговор о Тоне.

— Что это ее не видать, уехала куда, что ли? — спросил он. Варя подозрительно взглянула на его красивое лицо, подумала: «В самом деле не знает или притворяется?»

— Интересовался б, небось узнал, что с ней.

Козырев как будто удивился.

— А почему я должен ею интересоваться?

Варя ничего не ответила и быстро пошла от него. Тогда же она решила, что этот Козырев — ничтожество. Тоня ему совсем не нужна. Клава Лебедь рассказывала, что Нюрка Гуртовая отбила его у Тоньки. После этой встречи Варя уверилась, что и Нюрка нужна Макару не больше, как забава.

Когда она вошла в комнату, Тоня стояла на корточках у своей кровати, укладывала вещи в фанерный чемоданчик. Варя негромко кашлянула, Тоня быстро обернулась. На ее раскрасневшемся лице застыла удивленная улыбка.

— Варюха?.. А я думала, что ты с девчатами в кино.

— Опоздала, — соврала Варя, — а ты опять в путешествие собираешься?

Тоня не ответила, склонилась над чемоданом, тихо напевая.

Почувствовав неладное, Варя подошла ближе:

— Что задумала, Тонька?

— А ничего, — не поднимая головы, буркнула она, — на фронт уезжаю, — и опять свое: — «На позицию девушка…»

Варя знала, что Ломова не один уже раз ходила в горвоенкомат, просилась на фронт, но ей всегда отказывали. Возможно, все же добилась своего, и обрадовалась за подругу.

— Тонечка, неужели разрешили, скажи правду? — Варя склонилась к ней, обняла одной рукой за плечи, другой повернула к себе ее лицо, и, почувствовав сивушный перегар, едва не отшатнулась. Неестественно расширенные глаза Тони с паутинкой красных прожилок на голубоватых белках смотрели упрямо и зло.

— Разве эти тыловые крысы считаются с человеком, — она сняла со своих плеч Барину руку, выпрямилась. — Ты, говорят, горнячка, государственная бронь. Без специального указа самого правительства не имеем права посылать шахтеров на фронт. Броня!.. — рассмеялась она на всю комнату. — Да какая, говорю им, из меня броня, ежели я не под землей, а можно сказать, под облаками на пару с самим господом богом вкалываю. А старикашка-майор глаза выпучил и спрашивает: как это с самим господом богом? Ты что, говорит, девица, пришла сюда зубы мне, старику, заговаривать? А все зубы, представь, у него из белого железа. Хотелось съязвить: попробуй такие заговорить, да сдержалась. Терриконщица я, объясняю ему. А он опять глаза таращит: а что это такое? Профессия, говорю, есть такая, только не подземная, поверхностная. В таком случае принеси, говорит, справку, тогда и решим.

Увлекшись рассказом, Тоня ходила по комнате, изображая то майора со всеми его смешными ужимками, то представляла самое себя в разговоре с ним, серьезную, неотступно требовательную.

Воспользовавшись паузой, Варя спросила:

— Что ж, понесешь справку?

— Пошел он к черту! Все равно на фронт не пошлют. Не иначе как самой бежать надо. — И, захлопнув крышку чемодана, сказала решительно, как отрезала: — Все! — и протянула руку с повернутой вверх неотмытой черной ладонью. — Держи, дорогая подружка, и пожелай мне счастливого пути…

Варя подумала: может быть, ей и в самом деле лучше уйти? Пусть даже она не попадет на фронт, зато устроится на работу в другом месте, и то ей будет легче. Но все же сказала безнадежно:

— Чудишь ты, Тонька, не добраться тебе до фронта, не ближний свет…

— Доберусь! — с уверенностью ответила она. — Из самого Берлина от меня ждите письмецо. Ну, держи…

Но не успела Варя пожать ей руку, как в комнату вбежала Клава, сияющая, радостная.

— Вот это кино, девчата! Так колошматят фашистов, аж тырса с них летит, — и закружилась по комнате. — Победа! Скоро победим, вот увидите…

И словно только что разглядела примолкших невеселых подруг. Притихла.

— Похоже, с похорон, что такие хмурые? — сказала удивленно. Заметила на Тониной кровати чемодан, спросила: — Уходишь от нас, Тоня? Куда?

— К своему возлюбленному, — лукаво улыбнулась Ломова. Клава не поверила ей и попыталась угадать:

— К Пушкаревой перебираешься?

Тоня закусила губу, диковато покосилась на нее.

— Что, уже пронюхала? — И умолкла, словно задохнулась от гнева. Подхватила чемодан и быстро направилась к двери. Варя преградила ей дорогу.

— Не пущу! Если к Пушкаревой — не пущу! — закричала она. Глаза ее горели решимостью. Клава предостерегающе стала у двери. Тоня, не выпуская из рук чемодан, растерянно смотрела на подруг.

— Выходит, не я, а вы с ума посходили, — мрачно проговорила она. — Пушкарева будет меня на телефонистку учить. Не век же мне торчать на терриконике. — Казалось, девушка внезапно отрезвела, взгляд ее стал ясный, уверенно твердый. — На Пушкареву есть приказ, чтобы телефонисткой ее зачислить. И на меня будет.

Варя знала о таком приказе. Шугай издал его после того, как Аграфена получила письмо от мужа. Обрадованная, она всем показывала его, читала вслух и уверяла, что ее Никита жив-здоров, бежал из плена и теперь опять воюет. Аграфена ругала на чем свет стоит кого-то, называла злостным ябедником и грозилась, чего б это ни стоило ей, вывести подколодную змею на чистую воду. После того в поселке стали поговаривать, будто Пушкарева уже не пьет. Варя не особенно доверяла этим слухам. Но нельзя было не верить Шугаю — не мог же начальник шахты издать такой приказ, если б не был уверен, что Аграфена не справится с работой телефонистки. И Варя немного смягчилась.

— Ну и учись на телефонистку, — заговорила она тоном доброй подруги, — а зачем тебе идти к Аграфене, разве у нас плохо?

— Ей, Аграфене Васильевне, плохо, — с жалостью в голосе сказала Тоня, — ребятишки ее в детском доме, сами знаете, а Стаська не захотела у нее жить, ушла. Осталась одна, как палец. А с одиноким человеком всякое может случиться…

— Да ведь она самогонку хлещет, — не выдержала Клава, — и тебя…

— Что меня? — не дала ей договорить Тоня.

— А то, что пьете вместе, — наступала Лебедь, — тебе б подальше от нее, а ты липнешь…

Тоня болезненно улыбнулась, вздохнула и сказала с тоскливым укором:

— Эх, Клавка, знала б ты, какая золотая душа у Аграфены Васильевны, не стала бы наговаривать лишнего. А то только и видите, когда выпьет.

В сенях послышались чьи-то шаги. В комнату вошла Пушкарева. На ней было свежее легкое платье, на голове пестрая косынка, лицо улыбающееся, и вся какая-то живая, праздничная.

— А я уж, Тонечка, грешным делом, решила, что ты передумала, не придешь.

Тоня засмущалась, перехватила чемодан в другую руку.

— Да надо же с девчатами попрощаться, Аграфена Васильевна.

— А чего с ними прощаться? За границу уезжаешь, что ли? — удивилась Аграфена. — И вдруг ее осенила мысль: — Варя, Клава, знаете что: пойдемте к нам на Тонино новоселье, а? — Девушки недоуменно переглянулись. А она продолжала уговаривать: — Песни споем, станцуем. У меня патефончик свой. При немцах все до нитки променяла, а патефон держала до последней минуточки.

Лицо ее улыбалось, глаза сияли, будто загодя видела: до чего же весело проведут они время. Глядя на нее, Тоня не выдержала и тоже стала уговаривать:

— Ну Варюха, ну Клава, ну пойдемте. Вы же мне родные. Родней никого нет.

— Ах, врунья ты, врунья, — только и сказала Варя и обняла подругу.

Вскоре уже они все вместе шли к землянке Пушкаревой.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Новый двухэтажный каменный дом выстроили на самом краю поселка. Королев несколько раз навещал в нем Горбатюка. Последнее время председатель шахткома стал часто болеть. В этом же доме поселилась и Круглова. Каждый раз, подходя к подъезду, Сергей невольно бросал беглый вкрадчивый взгляд на ее балкончик.

Для Сергея уходТатьяны не был неожиданностью. Знал: рано или поздно это должно случиться. Тесен был домик Недбайло для такой большой семьи. Его удивило то, что она ни разу даже словом не обмолвилась о своем уходе, будто это было ее, только ее личное дело. Ясно, что Королев не имел никакого права препятствовать ее желанию. В конце концов кто он для нее?..

На шахте, казалось, никто не заметил перемены в семье Королевых. Один лишь Шугай с присущей ему грубоватой манерой шутить как-то сказал в присутствии Кругловой:

— Все же отомстила тебе Татьяна Григорьевна, парторг. Было время, когда ты от меня отделился, а теперь она от тебя сбежала.

Сергей заметил, как лицо Татьяны залилось краской, и сейчас же перевел разговор на другое.

Теперь Королев реже встречался с Кругловой, но думать о ней стал больше. Особенно, когда забегал домой на обед или возвращался с шахты поздно вечером. В такие минуты он испытывал ощущение тоскливой пустоты. А тут еще мать со своим вечным вопросом: «Танюшу видел?» Или настойчиво советовала: «Зашел бы, проведал, может, она в чем нуждается?..»

Сергей в таких случаях отмалчивался или отвечал раздраженно: «Нуждается, скажет шахткому». А зайти все же хотелось. Зайти не по делу, а просто поговорить. Королев вспомнил, как, бывало, по вечерам всей семьей собирались в большой комнате и каждый рассказывал что-нибудь свое. Сергею всегда было приятно, когда Татьяна вдруг переставала хмуриться и от души звонко смеялась. Королев решил, что у нее, должно быть, приятный мелодичный голос и она хорошо поет, но ни разу не слышал, чтоб Татьяна пела. Как-то Остап Игнатьевич раздобыл четвертинку. Сидели за столом с Ариной Федоровной. Вошла Татьяна. Мать и ей налила. Не отказалась, выпила перед обедом. Старики затянули: «Ой, у поли…» Стали упрашивать Татьяну поддержать компанию, но она отказалась.

— Родные мои, не могу я. Когда-то пела, а сейчас не могу… — прикрыла глаза ладонью и скрылась в боковушку. Умолкли и старики: у каждого было свое горе и при случае напоминало о себе, просыпалось внезапно, до боли сжимая сердце.

А у Татьяны было большое горе. Прежде Королев редко задумывался над этим. Теперь же, когда она жила одна, решил, что ей должно быть особенно тоскливо. Убеждал себя, что именно это и только это заставляло его думать о ней, он искал предлог утешить, облегчить ее одиночество.

Всякий раз, направляясь к Горбатюку, Сергей говорил себе, что непременно заглянет к Татьяне, узнает, как устроилась, как живет, но в последнюю минуту вдруг находил неудобным заходить к одинокой молодой женщине. А после укорял и смеялся над собой: жить вместе, в одном доме, выходит, было удобно, а теперь вдруг… Глупо, очень глупо!

Королев вошел к Горбатюку, когда тот возился у печки, орудуя кочергой. На нем был толстый ватник, шапка-ушанка. Похоже, куда-то собрался. В комнате вкусно пахло варевом.

— Ходишь уже, Андрей Константинович, а можно? — удивленно и в то же время обрадованно спросил Королев. Еще вчера Горбатюк лежал в постели, почти не двигаясь, скованный обострившейся болью старых ран.

— Никак не согреюсь, Серега, — не отвечая на вопрос, пожаловался Горбатюк. Захлопнул дверцу, с трудом выпрямился, прогибая и потирая ладонью спину. Сел на кровать, спросил, что нового. Слушал молча, будто с интересом, но Королев видел, что мысли его заняты чем-то другим.

— Ко мне опять Марфа Кузьминична приходила, — вставил он невпопад тому, о чем рассказывал ему Королев, — суп сварила, комнату прибрала. Видишь, какой порядок, — довольный, оглядел он свое жилье. В комнате, действительно, было уютно: пол вымыт, стол застлан свежей скатеркой, на окнах кружевные шторки, на подоконнике — фикус.

— Цветок принесла, — продолжал Горбатюк. — Зачем он мне, говорю ей, все равно загинет. Поливать-то некому. А она мне: сама полью. Чудная, право, — покачал он головой, задумчиво улыбаясь.

Пока детский сад не был отстроен, Марфа Кузьминична временно уступила ребятам свой дом, просторный, из трех комнат. Двор огородили штакетом. Каждый день поутру матери приводили детей к Марфе Кузьминичне, оставляли узелки с харчишками, а сами шли на работу. Во дворе всегда было шумно от детской беготни и криков. Прежде замкнутая, никогда не улыбающаяся женщина постепенно становилась неузнаваемой: всегда чисто одетая, аккуратно прибраны волосы, в движениях появилось что-то живое, энергичное, взгляд просветлел. Когда она разговаривала с детьми, ласковая материнская улыбка не покидала ее бледного лица. Но ходить на станцию не перестала, хотя и не каждый день и не по ночам, как прежде. И если б не паровозные гудки, то, возможно, совсем отказалась от своих зряшных хождений. Заслышав далеко в степи свисток паровоза, она замирала на месте, спохватившись, поспешно надевала на себя все лучшее, торопливо шла к станции. Никто не говорил ей, что делает она это напрасно. Пусть делает, как делает. Придет время, все образуется.

Когда в поселке открыли дом для сирот, Марфа Кузьминична стала работать уборщицей. Вскоре у нее прибавились новые заботы: в свободное от работы время она навещала одиноко живущих, возвратившихся с фронта бывших воинов. Обстирывала, создавала для них уют. Узнав, что председатель шахткома слег, она в тот же день пришла к нему. Навела порядок в комнате, перебила постель, приготовила еду и, присев у ног больного, пригорюнившись, долго ничего не говорила. Угнетенный не столько физической болью, сколько ее молчанием, Горбатюк сказал:

— И охота тебе, Марфуша, за нами, калечными, ухаживать. За твои труды никто ломаного гроша не даст.

Сказал и тут же понял, что сказал не те слова. Думал обидится, зальется слезами, но она только подняла на него сухие усталые глаза, вздохнула и едва слышно вымолвила:

— А мне ничего и не надо, Андрюша. Было бы вам, сиротам, хорошо.

Ушла незаметно, как и появилась.

— Сколько силы в этой женщине, — изумлялся Горбатюк, — и где только она их берет.

Королев вспомнил, как прошлой осенью встретила его Марфа Кузьминична на станции. Тогда она показалась ему безнадежно больной, потерявшей рассудок. Превращение, которое произошло с Агибаловой, было действительно похоже на чудо.

— Ты знаешь, что я задумал, — после долгого молчания сказал Горбатюк, — возьму ее к себе. Пусть живет, чего ей одной бедкаться. Да и мне будет способней. Не привык я жить одиноко. Не хворь, так тоска сожрет.

Он не спрашивал совета у парторга, даже не взглянул на него. Видимо, давно решил для себя этот вопрос.

— Дом ее навсегда под детский садик отдадим, а сами будем здесь жить. Хватит с нас.

Королев улыбнулся, осторожно вставил:

— Уже и распорядился чужим хозяйством. — И серьезно спросил: — А ты у Марфы Кузьминичны спрашивал? Может, она не согласится?

Горбатюк покривил в укоризненной улыбке спекшиеся губы: какой же ты, мол, чудак, Королев. Разве я мог, не посоветовавшись с ней, решать? А вслух сказал:

— Говорил, конечно. Промолчала, но вижу согласна. Да она с дорогой душой уйдет из своего дома. Там каждая мелочь тиранит ее. Так что другого поворота нашему решению не будет.

Кто-то постучался в дверь. Горбатюк сейчас же громко отозвался:

— Можно, заходите!

В комнату вошла Круглова. Увидела Королева, замешкалась, задержалась у двери. Одета она была по-домашнему — в светлой блузе и темной шерстяной юбке, подстриженные волосы гладко причесаны.

Сергей невольно подумал: какая она изящная и молодая.

— Заходи, Татьяна Григорьевна, только поплотнее закрывай дверь, — сказал Горбатюк, — тепло, а я зябну.

Круглова подошла к Горбатюку, поздоровалась за руку, спросила о здоровье. На Королева только взглянула: они уже встречались на шахте. По тому, как Татьяна участливо расспрашивала председателя шахткома о его здоровье, Сергей понял, что зашла она не впервые.

— Стараюсь, выздоравливаю, Татьяна Григорьевна, — говорил Горбатюк. — Хорошо, что вы пришли. Мы тут одно серьезное дело решаем, — улыбнулся и продолжал: — На этот раз на повестке дня стоит беспартийный вопрос, так что никакого от тебя секрета, Татьяна Григорьевна.

— Тогда расскажите, раз нет секрета, — сказала она.

— Так уж и быть — расскажу. — И, помедлив, спросил у Королева. — А может, ты расскажешь, парторг?

— Твой вопрос, тебе и карты в руки, Андрей Константинович, — отшутился Сергей и тут же подумал: «Сейчас заведет разговор о Марфе Кузьминичне».

Горбатюк помолчал, словно вспоминая что-то.

— Тогда слушай, Татьяна Григорьевна, — хмурясь, начал он. — Мы тут беседовали на такую тему: захворал, скажем, человек, его проведывать ходят, много добрых, успокоительных слов говорят ему. Хорошо, приятно больному от такого участия. А вот, скажем, человек здоров, но один как перст, — показал он узловатый указательный палец, — ему-то, пожалуй, тяжелее, чем хворому: никто не зайдет, не спросит, как живешь, черт-дьявол, может, тебе в чем помочь. А душа у него застенчивая, не хватает смелости пожаловаться. Как быть такому человеку? На всю жизнь оставаться одному со своим горем? А горе у него непоправимое. Знает: то, что потеряно, никогда не вернется. В такую горькую для него годину услышать бы ласковое слово, почувствовать душевную заботу близкого человека и сразу бы стало легче, уютней жить на белом свете…

Слушая, Татьяна почувствовала, как у нее бледнеет лицо и удушливый комок медленно подкатывается к горлу. Ей показалось, что Горбатюк говорит о ней и вот-вот назовет ее имя. Она испугалась, что не сдержит слез, и уже готова была под каким-либо предлогом уйти. Горбатюк, словно понял ее душевное состояние, пояснил:

— Это я про Марфу Кузьминичну веду свою сказку-быль, Татьяна Григорьевна. Бедкается одна-одинешенька. А женщина хорошая, с добрым сердцем. И жизнь ее еще далеко не кончена. Вот мы с ней и порешили: жить нам вместе. Мне одному тоже не сладко. И парторг не возражает, — доверчиво взглянул он на Королева. Тот в ответ только улыбнулся.

— Ну, как, Татьяна Григорьевна, правильное приняли решение? — спросил Горбатюк.

— Вы, Андрей Константинович, хороший человек, — сказала Татьяна и улыбнулась. Хотела улыбкой сдержать слезы, но это ей не удалось. Они заполнили ее немигающие глаза. Но она не дала им пролиться, торопливо промокнула платком.

— Спасибо вам на добром слове, Татьяна Григорьевна, — растроганно сказал Горбатюк.

Круглова поднялась. Она уже овладела собой.

— Одним словом, с вашим решением согласна, — сказала она, — по-моему, вопрос решен правильно. — И, взглянув на часики, заторопилась. — Извините, на смену опаздываю. Поскорее выздоравливайте.

— Выздоравливаю, стараюсь, Татьяна Григорьевна, — сказал Горбатюк и добавил задумчиво и серьезно, словно убеждал самого себя: — Мне обязательно надо выздороветь.

Поднялся и Королев.

— Мне тоже на наряд, Татьяна Григорьевна. Пойдемте вместе.

Когда вышли в коридор, Круглова сказала: «Подождите минутку, я сейчас» — и скрылась за дверью, как показалось Сергею, особенно старательно прикрыв ее. Он остался ждать, а из головы не выходило: чего она вдруг заплакала? Андрей Константинович и Марфа Кузьминична люди одинаковой нелегкой судьбы. Будут жить без любви, конечно, но уважая, заботясь друг о друге. Все же так лучше и легче, чем доживать свой век в одиночестве.

Рассказ Горбатюка не мог не взволновать Татьяну, но только ли это растрогало ее?.. И к нему вдруг пришла мысль, что в судьбе этих двух людей есть что-то общее с ее, Татьяниной, судьбой. Война отобрала самое дорогое в ее жизни — мужа и сына. Она такая же одинокая. А кто утешит, кто облегчит ее душевное состояние, вернет ей хоть малую частицу радости, счастье жизни?..

Когда шли на шахту, Татьяна спросила о здоровье Остапа Игнатьевича. Вот уже несколько дней старик не выходил из дому — простыл на сквозняках в кузне и занемог. Когда бы Сергей ни пришел домой, даже в глубокую полночь, после ночной смены, Остап Игнатьевич всегда лежал с открытыми глазами, не спал. Видя, как плохо ему, Сергей стал все настойчивее уговаривать его лечь в больницу. Старик больше отмалчивался. А однажды сказал:

— Помирать скоро не собираюсь, Серега, учти. Дождусь сына, свадьбу твою справим, тогда можно и на покой. — И посмотрел на него долгим выжидающим взглядом.

Королев промолчал, думая, на ком Остап Игнатьевич собрался женить его?..

Не поинтересуйся Круглова стариком, Королев сам бы напомнил о нем. Не проходило дня, чтобы он не спросил о ней, не передал поклон.

— Передайте ему, пусть поправляется, — сказала Татьяна. — Я обязательно зайду проведать.

Пока шли и разговаривали, Сергей чувствовал какую-то странную скованность, чего прежде никогда не замечал за собой. Видел, что и она, Татьяна, была настороженно сдержанной, все время избегала его взгляда. Ему невольно вспомнилось недалекое прошлое, когда они жили в одной квартире, одной большой семьей. То было время простой хорошей дружбы, когда ничто не мешает быть самим собой, говорить все, о чем думаешь. Даже подтрунивали, шутили друг над другом. Теперь все это будто отдалилось, стало только приятным воспоминанием…

Когда Королев пришел домой, все уже спали. Один Остап Игнатьевич ворочался в постели, тяжело, надсадно кашляя.

Сергей тихо улегся и ждал, что старик вот-вот заговорит о Татьяне. Ждал, и все время почему-то боялся этого разговора.

Но Остап Игнатьевич ни о чем не расспрашивал. Видимо, совсем было плохо ему.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

I
Незадолго до дневной смены Королев решил зайти к начальнику шахты. Кабинет его оказался закрытым. Сергей знал, что Шугай, когда ему надо было без посторонних свидетелей поговорить с начальством по телефону, имел привычку закрываться на ключ, и условным стуком дал знать о себе.

— Горбатюк не заходил? — с ходу спросил он. Шугай отмолчался, сел за стол и, чем-то обеспокоенный, принялся рыться в ящиках стола, мучительно сводя на переносице густые темные брови.

— Ты что, не слышишь, Николай Архипович? — уже начал сердиться Королев. — Через полчаса сменное профсоюзное собрание, а предшахткома как в воду канул.

— Проводить собрание придется без Горбатюка, парторг, — наконец мрачно отозвался тот.

— Опять захворал?

— Не захворал, здоров, но… — начал было Шугай и замялся. Как-то убито посмотрел на парторга и тихо добавил: — Нет у нас председателя шахткома. Арестовали, ясно?..

Королев онемел от ужаса, а потом улыбнулся: ему показалось, что Шугай шутит. Он иногда мог шутить совсем некстати. Но лицо его было серьезное.

— Такими вещами не шутят, — казалось, прочитал его мысли Шугай. — Пришли двое, предъявили ордерок, и извольте бриться. Вот тут сидел Горбатюк, — показал он на стул рядом со своим. — Вот такие-то дела, парторг… — выговорил он вместе со вздохом.

В тот же день, сразу после сменного профсоюзного собрания, Королев позвонил секретарю горкома, рассказал о случившемся. Туманов долго молчал, видимо, затруднялся ответить что-либо определенное. Затем сказал: «Я выясню, в чем дело, а потом позвоню тебе…»

Королев часто допоздна засиживался в кабинете — перечитывал горкомовские директивы, просматривал свежие газеты. Дня ему для этого никогда не хватало: выступления в нарядной с информацией о событиях на фронтах, беседы по разным вопросам с людьми отнимали у него почти все дневное время. Теперь же, когда случилось такое с Горбатюком, он с вечера до глубокой ночи никуда не отлучался из своего кабинета, ждал, что вот-вот зазвонит телефон и он услышит ободряющий голос Туманова: ничего особенного не случилось, произошла ошибка, досадное недоразумение.

Но звонка из горкома все не было.

Сидя за столом, Королев невольно прислушивался к соседней комнате. В ней было тихо. А всего несколько дней тому назад оттуда то и дело доносились то строгий, то спокойный голос председателя шахткома, людской говор. Горбатюк редко бывал один. Часто заходил к Королеву посоветоваться или сообщить что-нибудь новое и никогда не сидел на месте, все ходил, нервически подергивая головой. За что могли арестовать Горбатюка? На шахте в эти дни плелись разные слухи: одни шептались, будто он продался немцам, когда во время атаки, раненый, несколько часов оставался на нейтральной территории; иные утверждали, что на председателя шахткома наклеветали злые языки. Последнее — более вероятно. Прямой, откровенной натуры человек, он не терпел людей с нечистой совестью и порой был не сдержан, даже груб с ними. Вероятно, они-то и отомстили ему.

Сегодня, как и в предыдущие дни, Королев до полуночи просидел в кабинете и, решив, что напрасно ждет звонка Туманова, уже собрался идти домой, как вдруг настойчиво, резко зазвонил телефон. Королев вздрогнул от неожиданности и в нетерпении схватил трубку.

— Королев? — услышал он далекий голос.

— Я слушаю.

— Ты здорово занят?

Он не узнал голос Туманова: как будто по-приятельски прост и в то же время холоден. И ответил неопределенно:

— Дел всегда хватает.

— Тогда вот что: приезжай к нам в горотдел КГБ, ты срочно нужен, — говорил далекий голос. — Пропуск тебе уже выписан, зайдешь в седьмую комнату. Жду. — И в трубке раздался характерный сухой щелчок.

Королев некоторое время сидел, точно прикованный к стулу. Он догадывался, что вызывают по делу Горбатюка, но почему именно сейчас, в полночь?

Позвонил в гараж. К счастью, дежурная машина была на месте, и через полчаса он уже ехал в грузовике в Красногвардейск. Сидя в кабине с шофером, с огорчением подумал, что второпях не предупредил мать о своем отъезде, и теперь она всю ночь не сомкнет глаз, будет ждать.

— Знаешь, где помещается КГБ? — спросил Королев у шофера.

Тот, напряженно всматриваясь в освещенную фарами дорогу, не поворачивая головы, ответил:

— Садовая, 19. А что?

— Туда меня подбросишь.

Шофер на секунду скосил на него вопросительный взгляд.

— Небось по делу нашего председателя шахткома вызывают?

— Не знаю, — нехотя отозвался Королев.

Молчали долго. А когда въезжали в город, шофер снова заговорил:

— Запустили слух, будто наш Андрей Константинович немецкий шпион. Какой же он шпион, если весь фашистскими пулями прошит? И душа у него рабочая. Не иначе как наклеветали на человека, гады!

Королеву не один раз приходилось слышать такое, и он все больше убеждался, что с арестом Горбатюка определенно произошло какое-то недоразумение и что ошибка эта обязательно будет исправлена.

Когда подъехали к двухэтажному дому, Королев велел шоферу подождать и скрылся за массивной дверью. Он задержался в коридоре у крайней комнаты № 7. За дверью было тихо. Торопливо согнал за спину складки гимнастерки под ремнем, постучал.

— Можно, войдите, — послышалось за дверью.


Королев приехал домой под утро. Не успел он ступить на порог, как мать открыла дверь. Пока умывался, она, не расспрашивая, где был и почему так поздно пришел, поставила на стол вечерю. Сидели вдвоем. Остап Игнатьевич и Тимка спали в своей половине. Первой заговорила Арина Федоровна.

— Что ж молчишь, сынок, рассказывай.

И Сергей понял, что матери известно, куда ездил и по какому делу. Сказать ей об этом никто не мог, так как, уезжая в город, он никого не предупредил. Видно, как и всегда, подсказало материнское чутье. Сергей рассказал все, ничего не утаивая, и заметил, как вдруг померкли ее всегда ясные глаза. Она долго молчала, задумчиво глядя в одну точку, затем внимательно и озабоченно посмотрела на него, спросила:

— Сам-то ты веришь, что Горбатюк оборотень?

— Нет, мама.

— Тогда борись, сынок! — с побледневшим сурово напряженным лицом настойчиво сказала она. — Честного человека негоже оставлять в беде.

Поднялась, подошла к нему, провела по голове ладонью, потеребила, помяла густые волосы, как делала в детстве, и молча пошла в свою комнату. Голова его горела. Он не в силах был ничего сказать, только с болью посмотрел ей вслед…

II
Через несколько дней после поездки Королева в МГБ на шахту прибыл представитель горкома. Под вечер того же дня было созвано внеочередное партийное собрание. Королев обрадовался: возможно, теперь все прояснится с Горбатюком и можно будет сказать людям правду, чтобы прекратить судачество.

Оказалось, представитель привез готовое решение — исключить Горбатюка из рядов партии, как изменника — и недвусмысленно добавил, что за потерю бдительности еще кое-кто должен понести соответствующую меру наказания.

— Правильно говорю, товарищ парторг? — спросил он у Королева.

— Правильно или неправильно, будут судить сами коммунисты, — ответил тот, — не нам же с вами решать.

— Вопрос решен, — удивился представитель. — От собрания всего-навсего требуется, чтоб оно согласилось, подтвердило.

Королев больше ничего ему не сказал.

Представитель говорил при гробовом молчании коммунистов. Факты, которыми располагал он, были чудовищны и, казалось, неотразимы. Их невозможно было опровергать и в то же время трудно было поверить, что товарищ, которого все хорошо знали, мог докатиться до такого падения. Представитель иначе не называл Горбатюка как «предатель». У коммунистов при этом никли головы, и каждый, казалось, боялся смотреть в глаза своему соседу, словно обвинялся в тяжких грехах не только Андрей Горбатюк, но и все присутствующие на собрании.

Во время выступления представителя кто-то подкинул с места:

— Еще не закончено следствие, а вы его врагом обзываете…

Представитель промолчал, словно не расслышал реплику или просто не счел нужным на нее отвечать.

Первой попросила слово Арина Федоровна. Пока она шла к столу, чуть наклонив голову и ни на кого не глядя, по комнате катился сдержанный говорок: «Королева взяла слово. Мать будет выступать…»

Королев, председательствуя на собрании, не призывал к порядку, не успокаивал, хорошо понимая, что после долгих напряженных минут молчания, пока представитель докладывал собранию суть дела, такая разрядка просто необходима. Арина Федоровна стала у края стола — сухонькая, прямая, лицо строгое, глаза ясные и сурово спокойные. Сергею всегда казалось, что все в матери ему хорошо и давно известно. Каждая складочка на ее лице, каждый ее жест близки и понятны ему, как и всякому любящему сыну. Но, когда она выступала на собрании, он всякий раз неожиданно открывал в ней для себя что-нибудь новое и с благоговейным трепетом ждал ее слов. С тем же чувством слушали ее и все присутствующие.

— Я — старая большевичка и знаю, как тяжко приходится человеку, когда его разлучают с родной ленинской партией, — говорила она. — Все, что там в вашей папочке собрано, товарищ представитель, насчет коммуниста Андрея Горбатюка, может, правда, а может, и нет. Мы Андрея Горбатюка принимали в партию, перед нами он и должен держать ответ. А как же можно за глаза решать судьбу человека! Такого права никому не дадено. Пусть Горбатюк явится в свою партийную ячейку, и мы сообща решим, как с ним поступить. Ежели окажется, что он правда оборотень или, как вы, товарищ представитель, выразились — изменник Родины и предатель, пощады ему от нас не ждать.

Все дружно зааплодировали. Послышались одобрительные возгласы:

— Правильно, мать!

— Как можно человека за глаза исключать!

— Пусть придет Горбатюк, тогда и решим!

Арина Федоровна выждала, пока собрание утихнет, и продолжала:

— Я высказываю свою думку, товарищи коммунисты, а там сами решайте. Только пускай лучше рука моя отсохнет, а за глаза ни «за», ни «против» голосовать не стану. — И, вскинув голову, пошла на свое место.

Все снова загудели.

Королев, видя, что других мнений нет, чтобы не тратить время, решил поставить предложение старой большевички на голосование. Представитель нервничал, пытался что-то говорить, но ему не дали. Проголосовали единогласно. Воздержался один Шугай. Он сидел в самых задних рядах, в углу, притихший, нахмуренно задумчивый.

Когда стали расходиться, Королев подозвал его, сказал, чтобы на минутку остался. Шугай недовольно поморщился, помялся, но покорился.

Заложив руки за спину, он с мрачным отяжелевшим лицом стал вышагивать по комнате. Королев, делая вид занятого человека, что-то искал в сейфе и, украдкой поглядывая на него, думал: «Опять ты, Николай Архипович, остался при своем мнении. Когда-нибудь тебе это припомнят коммунисты». — И, замкнув сейф, сказал:

— Присаживайся, Николай Архипович, поговорить надо.

Шугай вскипел:

— О чем говорить?!.. По-моему, все ясно.

— Для тебя ясно, а для меня — не ясно, — спокойно выговорил Королев и уже настойчиво: — Садись!

Шугай нехотя сел напротив, боком к парторгу. Королев всмотрелся в профиль его лица и не впервые для себя отметил, что Шугай заметно сдал, похудел.

— Я как председатель собрания, — начал Королев, — не требовал от тебя объяснения: почему воздержался? Да это и не положено. Может, мне объяснишь?

Шугай резко, всем корпусом повернулся к нему. Глаза его были накалены.

— Извини меня, парторг, но ты чудак! Не знаешь, с кем имеешь дело.

— А с кем?

— С органами, вот с кем! — пуча, точно от испуга глаза, сдавленным голосом выговорил Шугай, — там, будь уверен, похлеще нас с тобой разбираются, кто чист, а у кого рыльце в пушку. Сказали, что Горбатюк — немецкий шпион, перебежчик, значит, так, в прямом смысле, и понимай.

— А ты как считаешь — перебежчик он? — спросил Королев.

— А что я?! — удивленно переспросил Шугай и, помедлив, неопределенно ответил: — Я своего твердого мнения на этот счет пока что не имею.

— Выходит, умываешь руки?

— А у меня они чистые, — с усмешкой сказал он и, как бы для убедительности, посмотрел на свои широкие ладони.

«Хитер», — подумал Королев. Вспомнил, как однажды во время очередной стычки с Горбатюком Шугай, распалившись, зловеще пообещал председателю шахткома: «Ты, Андрей, когда-нибудь допрыгаешься…» Тогда Королев не придал значения его словам. Мало ли что эти горячие головы могли наговорить друг другу в порыве раздражения. Теперь же с ужасом подумал: «Неужели и Шугай приложил к делу Горбатюка свою руку?.. Это невероятно! Но не исключено».

Отмалчиваться нельзя было, и Королев решил продолжить разговор:

— Я считаю, что коммунисты правильно решили, потребовав Горбатюка к себе на собрание. В конце концов, пока он не исключен из рядов партии, является членом нашей организации.

— Оно, может быть, и верно, — в сомнении пожал плечами Шугай, — да только кто его отпустит, раз уж он у них числится…

— Должны отпустить. Там тоже разбираются.

— Смотри, так и отпустят, — безнадежно протянул Шугай. — Органы, брат, в теперешнее, военное время — сила. Власть у них — неограниченная.

— Ты так говоришь, будто имел с ними дело, — вставил с улыбкой Королев.

— А ты думаешь, одного тебя вызывали по делу Горбатюка? — лукаво сощурился он, — таскали и меня и не один раз, так что — в курсе.

Королев опешил. Ему даже и в голову не приходило, что не один он побывал в доме по Садовой № 19. Оказывается, вызывали и начальника шахты, и, наверно, не только его одного…

Шугай поднялся со стула, пристально посмотрел на парторга.

— Ты с ними, Сергей, не того, — предостерегающе многозначительно покрутил он кистью, — мой тебе совет: не прись на рожон, дело серьезное. А то как бы сам не допрыгался. Ясно?..

— Запугиваешь?

— Не пугаю, по-дружески советую, — так же спокойно сказал ему Шугай. — Ты думаешь, я просто так, сдуру воздержался при голосовании? Как бы не так! — негромко воскликнул он и добавил, словно секретничая: — Чтоб лишний раз не таскали, не отрывали от работы. Ясно?! Один ведь черт, как решат — так и будет. Теперь они в защитниках Горбатюка не нуждаются. — Он пресекся на полуслове и предупредил: — Только чтоб разговор этот остался между нами. Я дал подписку, должен понимать… — и, сославшись на занятость, поспешно вышел.

Королев сидел в одиночестве, думал о начальнике шахты. Что-то в нем было загадочное, неясное: или страшится за свою шкуру, или согласился с чьим-то доносом и теперь ловчит.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

I
В шахту спустили еще несколько лошадей. В конюхи напросился Лукьян Грыза. Он ходил по пятам за Шугаем, умолял:

— Пойми меня, бога ради, Николай Архипович: в забойщики я негож, задышка у меня, сам знаешь, а без шахты моготы моей нету. Ко всему — никого у меня, один, как обкошенный куст. Не дай загинуть от тоски смертной.

Шугай вначале решил назначить конюхом девушку. В эти дни из сел целыми партиями прибывали в трест девчата, пожелавшие работать на шахтах. Человек пятнадцать приехало и на «Коммунар». Шугай знал: у женщины всегда больше заботливости и ласки к животным, чем у мужика, но ему стало жалко одинокого старого человека, и он не устоял, уважил Грызе.

С того дня Лукьян Агафонович почти невылазно находился в шахте. Поднимался на-гора только за тем, чтобы получить продовольственный паек, похлебать горячего. Теперь он виделся с сыном почти каждый день. Последнее время Ерошка редко выходил из своего заточения, ел плохо, отощал и сильно ослабел. Лукьян Агафонович мучительно думал над тем, как вызволить его из подземелья, спасти от неминучей гибели, но пока что никакого выхода не видел.

Лебедь терпеть не могла Лукьяна Грызу. Знала, что во время оккупации он дружил с Бурлаком, бывал у него дома. Они часто допоздна просиживали за выпивкой.

Клава делала вид, будто не замечает конюха или просто не узнает его. Но однажды, когда они остались в конюшне одни, Грыза первый заговорил:

— Вроде б и правда не узнаете, Клавдия?

— Узнаю, чего там, — отозвалась она. — Вас, Лукьян Агафонович, невозможно не признать, слишком приметная личность.

— Это чем же… приметная? — осторожно полюбопытствовал конюх.

— Как же, при немцах, можно сказать, первым человеком в поселке были — пресвитер! Не шутейное дело, — не без ехидцы сказала Клава.

Грыза решил платить ей тем же:

— Да и ты была иной, сестрица. Выходит, не веровала, обманывала Иисуса Христа?

— А чего б и не так! — насмешливо ответила она. — Людей можно обманывать, а бога нельзя? Важность какая!

— К чему эти слова? — обиделся Грыза.

— А к тому, что ты был первый обманщик, — пошла в наступление Клава, — да еще твой приятель Бурлак.

— Черт ему приятель! — отмахнулся Лукьян Агафонович.

— Теперь-то он тебе не нужен. А припомни, как ночами просиживали да паутину сообща против людей вплели.

— Какую паутину, бог с тобой, сестрица! — Грыза уже не рад был, что затронул эту сумасбродную девицу. А поди знай: была ведь смиренная да набожная.

— Еще спрашиваешь какую, дьявол пегий, — обожгла его взглядом Клава, — кто с верующих отмольные греб? Ваша компания. А кто на просвирах да на подаяниях благоденствие свое строил, гульбища устраивал?.. Или, может быть, пресвитера Лукьяна Грызы на них никогда не бывало?

— Да замолкни ты… нечистая сила, чего орешь-то!

— Ага, правды боишься! — сверлила его глазами Лебедь, — погоди, пресвитер, придет время, все выплывет. И Бурлаку не миновать расплаты.

— Да ведь он твой муж, опомнись, — до шепота понизил он голос.

Клава метнула на него дикий взгляд и сейчас же громко рассмеялась.

— Клавка, хватит тебе ржать, выводи Берту, — послышался из штрека недовольный девичий голос, — порожняк гнать пора.

Клава внезапно оборвала смех, напряженно сдвинула брови.

— Так говоришь — муж?.. Бурлак — мой муж? — и опять рассмеялась и, не отсмеявшись, повела Берту из конюшни.

Всю смену она гоняла партию за партией без передыху. Отчаянный свист и звонкий лай Жучки не умолкали ни на минуту. Когда Нюрка Гуртовая насмешливо спросила, какая ее сегодня муха укусила, Клава прикрикнула на насыпщицу. Та отшатнулась от нее, как от огня.

Клава знала, что только из-за Нюрки, из-за ее наглых ухаживаний за Макаром Козыревым прицепщица Ломова ушла из шахты.

До конца дня Клава так и не успокоилась. Как ветер, с гиком и свистом гоняла поезда, перессорилась с клетьевыми, которые, как ей казалось, сегодня особенно неповоротливы.

После смены начальник шахты вызвал к себе Лебедь. Следом за ней в кабинет вбежала Жучка.

— А собаку зачем сюда тащишь? — негодующе покосился на нее Шугай.

— С жалобой она к вам, товарищ начальник, — играя глазами, смело сказала Клава. — Службу собачка несет исправно, а пайка ей не дают. Последний кусок от своего рта отрываю.

— Брось ты эти свои выбрыки, Лебедь, — сурово оборвал ее Шугай, — вся шахта на тебя жалуется…

Придя в общежитие, Клава наскоро умылась теплой водой и завалилась в постель. Только сейчас она почувствовала, как она устала. Это была не физическая усталость, к своей нелегкой работе она привыкла, — у нее было такое состояние, будто она вдруг лишилась способности ясно мыслить, чувствовать, ощущать. Ей казалось, ударь ее сейчас кто-нибудь — не почувствует боли.

Почти всю ночь пробыла она где-то между тягостным сном и явью. Явью было все то, что слышала: пришли с работы девчата, о чем-то говорили, негромко смеялись, потом погасили свет и притихли. Полусном — все, что весь день неотступно преследовало ее: Галактион Бурлак, долгая жизнь в его доме, злое судачество людей. Как она могла жить бок о бок с таким страшным, ненавистным ей человеком? А ведь были моменты, когда она готова была решительно на все… Вот хотя бы этот случай. Нет, нет, не надо, не надо!

Она сквозь полусон вспомнила, как однажды Галактион явился домой после гульбища у священника и стал стучаться к ней в комнату, умолял, обещал золото. Вначале она думала, что Галактион болтает спьяна: откуда у старикашки золото, сам оборвышем ходит. Но с той поры мысль о золоте не переставала сверлить ее мозг. Как-то, когда Бурлак был трезв, Клава решила припугнуть его, серьезно сказала, что, если он не прекратит свои грубые домогательства, она заявит в комендатуру, и тогда золотишко его — плакало. С той поры Галактион присмирел и уже не ломился по ночам в ее комнату. И Клава поверила, что Бурлак не соврал: золото у него определенно есть. Куда он его спрятал и сколько его, она не знала. Но ее любопытство с каждым днем обострялось. Теперь она следила за каждым его шагом. Придет же когда-нибудь такая минута, когда Галактион не утерпит и ему захочется хоть одним глазом взглянуть на свое сокровище. Клава никогда не имела у себя золотых вещей, но знала, магнитная сила этого металла дьявольски неодолима, и такие, как Бурлак, скорее поплатятся собственной жизнью, чем выпустят его из своих захватистых жадных рук.

Она по-прежнему ходила в молитвенный дом, а по ночам безутешно плакала, проклиная свою судьбу. Клава искала и не находила для себя другого выхода, как только отсиживаться под надежной защитой Бурлака и ждать, ждать… А сколько еще придется ждать и чего ждать — она не давала себе ясного отчета.

Галактион начал подумывать, куда бы ему уйти с насиженного места. Это случилось, когда стало известно о разгроме немцев под Сталинградом. В те дни через поселок вереницами и в одиночку тянулись итальянские и румынские солдаты и офицеры, закутанные в одеяла и теплые платки, с трудом волоча за собой сани с амуницией. Некоторые забредали в дом Галактиона. Не раздеваясь, стоя, отогревались у печки, потирая руки и пританцовывая, в отчаянии бормоча:

— Гитлер капут… Русский зима некорош.

И снова спешили к своим поклажам.

Галактион как-то сказал Клаве:

— Надо бы нам с тобой подумать о дороге. Санки у меня добрые, много кое-чего можно уложить.

Клава промолчала, мстительно подумала: «Попробуй только куда-нибудь смыться»… Бурлак, видимо, принял ее молчание как знак нерешимости и припугнул на всякий случай:

— В лапы к красным нам ни в коем разе нельзя попадаться. Небось, сама слыхала: всех, кто остался у немцев, — в расход, а нет — в Сибирь на вечную каторгу.

Клава пошла в свою комнату, так ничего и не ответив ему. Но с того дня Галактион стал основательно готовиться к отъезду. Делал он это по ночам, за закрытой дверью. Подолгу рылся в сундуке, обитом узкими полосами блестящей жести, точно обручами, кряхтел, чмокал губами, шлепал по полу босыми ногами и вдруг надолго затихал. Клава уже думала, что он наконец улегся, уснул, но вскоре шлепающие шаги и возня снова доносились до ее слуха. Опасаясь, что Галактион может незаметно улизнуть, она несколько ночей почти не спала. Решила, что бы там ни было, задержать его.

Когда в сентябре 1943 года наша артиллерия начала обстреливать из дальнобойных орудий окрестности поселка, Галактион, вконец растерянный, угорело заметался, нагружая без разбора тележку всяким барахлишком. Он уже собрался было выехать со двора, но Клава преградила ему дорогу:

— Ворочайтесь, наши в поселке, — приказала она.

Галактион обессиленно выронил из рук оглобельки, в смятении глядя на нее.

Вырвавшись из дома Бурлака, Клава почувствовала себя раскованно, свободно и легко, будто наконец выбралась из глубокого затхлого подполья. Она как бы вся распахнулась и, словно мстя за свое долготерпение и отверженность, зажила смело, дерзко и просторно…

Уже под утро Варя тихо, чтобы никто не слышал, юркнула к ней под одеяло, прижала к себе, тихо спросила:

— С кем это ты всю ночь воюешь, Клавка?

— А разве что?.. — не поняв ее, удивилась Лебедь.

— И во сне с кем-то ругаешься, вот что.

— Ой! — точно от острой боли ойкнула Клава. — А что я говорила?

— Пойми тебя: стонешь, ругаешься, а кого ругаешь — сам аллах не разберет.

Клава всхлипнула, уткнулась мокрым лицом в плечо подруги и вся затряслась. Ее слезы испугали Варю. Она ни разу не видела, чтобы отчаянная, дерзкая, никогда неунывающая Клавка-коногон плакала.

II
Проходя мимо поселкового сквера, Клава услышала, как ее кто-то окликнул. Она обернулась. Навстречу ей, минуя торные дорожки, напрямик по густой траве легко и бойко шагал Костров. На нем были разутюженные широкие матросские брюки, белая рубашка с распахнутым воротом, из которого высматривала полосатая тельняшка. Когда он выходил из тени на солнце, приглаженные волосы его бронзово блестели. «Чего ему надо?» — сердито подумала Клава, но все же остановилась. Она всегда недоверчиво, подозрительно относилась к этому парню. Наблюдая, как он заносчивым петушком расхаживает по нарядной, Клава до боли в пальцах сжимала кнутовище. Но он никогда не затрагивал ее и, казалось, совсем не замечал.

Костров подошел к ней, приветливо улыбнулся.

— Здравствуйте, Клава, — сказал он.

— Смотри, какой вежливый, — усмешливо протянула она. — Ну, здорово. Что скажешь?

В какую-то секунду она как бы впервые разглядела его синие глаза, скуластое лицо с рассеянными на нем мелкими веснушками.

— Да вот, решил предложить, — говорил Костров, усиленно моргая и не смея взглянуть на нее, — может, пройдемся, вечер — красота, — и, осмелев, потянулся к ее локтю.

Клава отступила на шаг, сказала холодно:

— Я находилась в шахте, с меня хватит, — и зашагала по тротуарчику.

Костров не отставал, шел следом.

— Ну какая вы, ей-богу, Клава… — пытался говорить он и не договаривал.

— Какая? — спросила она на ходу, не оборачиваясь.

— Какая, какая, — обидчиво бормотал он, — я к вам по-хорошему, а ты козыришь. — Не зная, как подладиться, он называл ее то на «вы», то на «ты». — Вечер-то какой замечательный, пройдемтесь на пару…

Клава на какое-то мгновение вдруг почувствовала жалость к себе. Она никогда не задумывалась над тем, чтобы приятно, в свое удовольствие провести свободное время. Всегда в шахте или в общежитии. Разве только сходит в кино. И такое случается редко.

— Я уже была в паре… с Бертой, — сказала она.

Ей показалось, что Костров уловил в ее голосе жалобную нотку, на ходу круто обернулась.

— Ты наконец отвяжешься… ухажер липовый!

Костров продолжал улыбаться, не спуская с нее пристального взгляда.

— Красивая ты, ей-богу… — сказал он мечтательно тихо, словно самому себе.

— Красивая, да не твоя, — сказала Клава.

— А чья же? — не веря ей, переспросил Костров.

— Мужнина, чья же еще.

— Не ври, ты не замужняя, я знаю, — и рассмеялся, радуясь, что уличил ее во лжи.

К ней неожиданно пришла дерзкая мысль, и Клава схватилась за нее.

— Тоже мне знахарь сыскался, — насмешливо сказала она и уже серьезно спросила: — Галактиона Бурлака знаешь?

— Это который ногу волочит, старикашка?..

— Он самый, — будто обрадовалась его догадливости Клава. — Этот Бурлак и есть мой законный муженек.

Костров недоверчиво посмотрел на нее.

— Чудишь!..

— Охота мне чудить. Всему поселку известно, только тебе, дурню, невдомек. Ухажер-стажер! — и, смеясь, побежала от него.

III
Клава по-прежнему оставалась отчужденно безразличной, иногда даже дерзкой с Костровым. В ответ на ее язвинки Костя только улыбался своей беспомощной улыбкой. Но вскоре Клава поняла, что бессильна что-нибудь сделать, чтобы он наконец отстал, и в ответ на его улыбки сама улыбалась и безобидно говорила: «Ну, чего ты пялишься на меня, Костик? Любишь, так скажи». Но Костров в любви не признавался. Постепенно Клава стала привыкать к тому, что парень, где бы они ни встретились — в нарядной или в шахте, — подходил к ней и о чем-нибудь заговаривал. Видя это, подруги Клавы только лукаво играли в переглядки.

На этот раз встреча была необычной. Придя на смену, бригада Кострова забилась в дальний угол нарядной — о чем-то совещались, отчаянно дымя цигарками. Вскоре появилась бригада Варвары Быловой. Женщины только что поднялись из шахты. Держась друг за дружку, уставшие, они вплотную приблизились к забойщикам. Минуту спустя в нарядной завязалась разноголосая перебранка. Былова что-то разгневанно доказывала Кострову, размахивая руками. Оказалось, что бригада забойщиков в минувшую смену искривила линию забоев и горнячкампришлось приложить немало усилий, чтобы ее выровнять. Особенно допекала Кострова Зинка Постылова:

— Ты приехал за длинным рублем, — кричала она, взмахивая руками, — набьешь карманы и был таков, а нам для мужиков наших шахту надо восстановить, какой была…

Костров стоял недвижимый, невозмутимо дымя цигаркой:

— А у тебя мужик-то когда-нибудь был? — насмешливо спрашивал он у Зинки.

— Не чета тебе, рвачу-заробитчанину…

Былова вся дрожала от злости:

— Хватит кривляться! Договор мы рвем с вашей бригадой. На кой черт вы нам сдались, чтоб за вас работать. А за то, что изуродовали лаву, расплатишься, бригадир, из своего кармана.

Пока продолжалась перебранка, Зинка Постылова, распаленная, подбежала к Лебедь, рванулась к кнуту. Но та отвела его за спину.

— За это будешь отвечать, Зинка, — и уже неуступчиво: — Отвяжись, не дам!

— Я, значит, должна ответить, а он не должен? — обиженно кричала она.

Теперь уже все, кто был в нарядной, столпились вокруг них.


Узнав о случившемся, Шугай вызвал к себе обоих бригадиров. В кабинет попыталась было ворваться Зинка Постылова, но Шугай заперся на замок. Она еще долго шумела, дергала за ручку, била кулаками в дверь. Шугай, нахмурившись, молча ходил по комнате. Костров и Былова, рассевшись по разным углам, не глядели друг на друга, ждали, когда заговорит начальник шахты. А тот, как нарочно, не торопился. Походил, заглянул в ящик стола — в один, другой, и только тогда недовольно сказал:

— Ну, что вы там не поделили, выкладывайте.

— Делить мне с этим злостным типом нечего, Николай Архипович, — первой начала Былова, скосив на Кострова горящий исподлобья взгляд, — пускай ответит за безобразие, которое они натворили в забоях… Своим личным карманом ответит.

Костров молчал, чему-то улыбаясь, поглаживая трехпалую ладонь, будто она у него нестерпимо ныла от боли.

— Ну чего набычился, Костров? — строго посмотрел на него Шугай. — Виноват — скажи, и конец конфликту.

Но Былова не дала ему ответить.

— Скоро же вы помирить нас хотите, Николай Архипович, — с едкой усмешкой сказала она, — никакого мира не будет! Категорически рвем договор с ними!

— Ты этот свой ультиматум оставь, Варюха, — предупреждающим тоном сказал Шугай. — Совсем ни к чему такая крайность. Две, можно сказать, на весь трест передовые бригады, гордость нашего коллектива, и вдруг такой скандал. Нет, нет, это никуда не годится, — осуждающе качнул он головой.

— По-вашему, Николай Архипович, выходит так, — не унималась Былова, — когда у нас в лаве случился обвал, в наказание голодный паек нам приписали, а мужиков, выходит, сухими из воды решили выпустить.

Шугай нахмурился, сказал с обидой:

— Ну при чем тут твой паек? Я-то ведь распоряжение Соловьева отменил.

— Кишка у наших синьорит тонка, начальник, чтоб тягаться с нами, вот и штурмят, — язвительно вставил Костров.

Выпрямился и с независимым видом стал смотреть в окно.

— Ну ты все же скажи, Костров, — добродушно понукал его Шугай, — вину свою признаешь? Забой-то ведь фактически искривили? Искривили. Нарушил горную…

— Я не проверял кривизну забоя, начальник, — перебил его Костров, — в лаве темнота, не проверишь. К тому же я не инженер, в горном деле — юнга. Мое дело — уголька для фронта побольше нарубать. И мы его без всякого форса даем. Надеюсь, начальник не в обиде на нашу бригаду. — И вдруг засуетился, взглянул на часы. — Ну, мне пора на смену. До свидания, начальник. Адью, синьора, — и, сделав прощальный жест, направился к выходу.

— Ну, иди, иди, я разберусь, — сказал вслед ему Шугай. Когда тот закрыл за собой дверь, улыбнулся и не то осуждающе, не то одобрительно проговорил:

— Комедиант…

— Вам смешно, Николай Архипович, — сказала с недовольством Былова, — а этот комедиант женщин наших оскорбляет. Зинку Постылову, например. А вы-то сами знаете, какая она…

— Знаю, как же, — поторопился подтвердить ее слова Шугай, — ничего, этот морячок у меня еще попрыгает, — пригрозил он. — Ну, иди, иди, отдыхай, Варюха, — миролюбиво добавил он и пообещал: — Я его приструню, будь спокойна.

IV
Теперь уже Клава не избегала Кострова. Пусть там что хотят говорят о нем, ей — наплевать! Хоть Костя и заносчивый, со своими странностями, но парень он интересный, а главное, до смешного привязан к ней, и с ним совсем не скучно.

Как-то Клава сказала ему:

— Рассказал бы что-нибудь, матросик, чего играешь в молчанку.

Он поднял на нее свои голубые, опушенные густыми бронзовыми ресницами глаза, спросил:

— О чем говорить: о шахте или о море?

— О шахте не интересно, а моря я ни разу в своей жизни не видела, оно для меня чужое.

Костров удивленно посмотрел на нее.

— Чужое, говоришь?.. Нет, море всегда родное, Клава, — мотнул он головой и о чем-то задумался.

На шахте все ее называли грубовато просто — Клавка. И она уже привыкла к этому, но когда ее так же, как и все, называл Костя, ей почему-то становилось обидно. Однажды, не стерпев, она сказала ему:

— Ты бы еще для разнообразия коногоншей меня называл, так оно ласковее.

Костя виновато улыбнулся, бережно взял ее за локоть.

— Прости, Клавочка, я так, как все…

Клавочка! Когда было, чтоб ее называли так нежно. Кажется, только в детстве. И почему от этого становится будто светлее и легко, легко… До войны ей не раз приходилось встречать в городе матросов, приезжавших на побывку. Девушки заглядывались на них и уважительно называли матросиками. Это были вежливые парни. Ни одна девушка не отказывала им в танце. И разговаривали они, как все, понятно, по-людски. А у Кострова что ни слово, то загадка, все они у него какие-то мудреные, грубые.

А вообще-то, что она знала об этом парне? Как попал он на «Коммунар», откуда и почему у него рука искалеченная? Воевал или от роду она у него такая?

Однажды, когда он провожал ее в общежитие, Клава неожиданно свернула в поселковый сквер и пошла по аллее впереди, не оборачиваясь, будто вдруг забыла о своем спутнике. Костров, не отставая, шагал вслед за ней. Она села на скамью в тени кустарника. Костя остановился в двух шагах от нее. Клава снизу вверх строго посмотрела на него.

— Чего стоишь, или приглашения ждешь?

Он молча сел рядом.

— Скажи, Костик, с какого ты моря? — вдруг спросила она, не глядя на него.

— С Черного, — не без гордости ответил он.

— А разве черноморцы так разговаривают, как ты?

— Как? — не понял ее Костров.

— А вот так: «биндюжник», «шаланда», что это такое? Ругательство?

Костров рассмеялся.

— Да ведь я одесский матрос, рыбак, Клавочка, а в Одессе все рыбаки так говорят. И вдруг запел:

Шаланды полные кефали
В Одессу Костя привозил,
И все биндюжники вставали,
Когда в пивную он входил…
Пел он вполголоса, с задумчивой просветленной улыбкой. Большие голубые глаза его неотрывно смотрели мимо Клавы и, казалось, видели что-то очень близкое и родное ему. Клава не перебивала его. Песня ей понравилась: забавная, со смешинкой и такая, что самой охота запеть. И голос у Кости приятный, задушевный. Смотри, какой оказался парень! А может быть, подкатывается, играет? Тогда какой же из них настоящий Костя Костров: этот или тот, которого она привыкла видеть каждый день — задаваку, порой грубого, дерзкого.

Кончив петь, Костров спросил:

— Нравится, Клавочка?

— Красиво поешь, — чистосердечно призналась она и тут же подумала, что, подогретый ее похвалой, он сейчас же подвинется к ней, коснется ее руками, и вся внутренне напряглась. Но Костя сидел, не двигаясь.

— Вся моя братва — рыбачки обожали эту песенку, — сказал он.

Клава повернулась к нему лицом, проговорила с усмешкой:

— Знаю, сейчас скажешь — про тебя песню сочинили.

— А может, и про меня, — нисколько не смутившись, ответил он. — Я ведь тоже на шаланде по морю мотался, промышлял кефаль.

— Про таких, как ты, песни не сочиняют, — недоверчиво сказала Клава и отвернулась.

— Может, и не про меня, про другого, — согласился он, — у нас в Одессе с моим именем морячков много.

— И все — такие, как ты? — скосила на него глаза Клава.

— Есть похуже, есть и получше, — все так же невозмутимо ответил Костров.

— Я про то говорю, что ты всегда нос дерешь, женщин оскорбляешь, на хулигана похож, — в один дух выпалила она и сейчас же почувствовала, что между ними вспыхнет ссора и она не выдержит, убежит. Но Костя держался спокойно, только брови сдвинул.

— А ты не такая? — серьезно спросил он. — Все вы, горнячки, не такие?

Клаву будто кто-то силой повернул к нему.

— А какие мы, ну скажи? — запальчиво сказала она.

— Что, обидно? — миролюбиво улыбнулся он, на всякий случай придерживая ее за руку.

— Конечно, обидно, потому что брехню на нас возводишь.

Клава словно только сейчас увидела трехпалую руку Кострова на своей, жалостливо спросила:

— Где это тебя так изуродовали?

— В одесских катакомбах. Слыхала про такие?

— Читала. Ты что, в партизанах был?

— Довелось. А потом госпиталь. Выздоровел — и к вам на поправку, — добродушно улыбнулся он.

— Разве с такой рукой на фронт не берут?

— Если б только одна рука, — Костя поднялся, заголил рубашку по самый подбородок, и Клава увидела на боку огромный темно-багровый шрам.

— Осколочное? — едва вымолвила она.

— Три ребра — как не бывало, — и тут же предупредил: — Не подумай, что красуюсь, жалость хочу к себе вызвать…

— Дурак! — сердито оборвала его Клава и одернула на нем рубашку, — я про то, что в шахте тебе, наверно, нельзя работать.

— А тебе можно? А Варюхе, а Зинке Постыловой?..

— Мы все здоровые, — сказала Клава.

— Здоровые, а все равно вам труднее, чем мне.

Клава промолчала. Теперь уже она положила свою руку на его калеченную, покойно лежащую у него на колене. Так вот ты, оказывается, какой, Константин Костров…

ГЛАВА ПЯТАЯ

Последнее время Грыза почувствовал, как на него неотвратимо надвигается новая гроза. Все шло к тому, что как он ни крути, а ему не работать в шахте. Само время неумолимо отсчитывало его последние дни. В подземном гараже, до этого заброшенном и всеми, казалось, давно забытом, в спешном порядке женщины наводили лоск: убирали хлам, белили стены, стаскивали туда всякий инструмент. И не было у них другого разговора, кроме как об электровозах: какой они марки да сколько у них лошадиных сил и до чего они резвые на бег. Девушки-коногоны обучались на курсах машинистов электровозов и до того пропитались соляркой и всякими смазочными маслами, что от них шарахались лошади. А Клавка Лебедь совсем свихнулась на этих электровозах. Обхаживает свою кобылицу и все рассказывает ей о клятых машинах и разные соблазнительные картины рисует, вроде того что скоро, мол, Берточка, на волю вернешься, на свежую травку, жеребеночек у тебя красивенький народится и всякое такое. А Берта таращит на нее очи, хлопает веками, будто все дочиста понимает, о чем ей говорят. Одним словом, у всех радость и только у одного Грызы на душе тоска и смятение. Что-то будет с сыном Ерошкой, когда он, Лукьян Агафонович, лишится должности конюха? Не станет же он каждый день опускаться в шахту, чтобы повидаться с ним. Обязательно спросят: чего, старый, унадился в шахту? На первых порах можно и соврать, найти причину, мол, привычка, невмоготу старому горняку без шахты. Но долго так продолжаться не может. Как ни крути, а шило в мешке нельзя утаить.

Лукьян Агафонович за эти дни похудел, сгорбился, будто на него сразу свалился добрый десяток лет. Все его попытки вымануть сына на свет божий ни к чему не приводили. А ведь такая возможность представлялась. Можно прямо сказать, не обезвредь Ерофей мины, которые немцы перед своим уходом из поселка заложили в шахте, не существовать «Коммунару». Лежала б шахта в развалинах. За такое геройство Ерофею не то что простили бы его побег из Красной Армии, а смотри, и к награде представили. Лукьян Агафонович не раз говорил об этом сыну, но тот и слушать его не хотел, твердил свое, непонятное: «Люди меня не простят, батя, а бог милосерден…» Грыза уже хотел махнуть на Ерошкину трусость и объявить народу об его геройстве. Может быть, и осуществил бы свое намерение, но тут стряслось такое, чего он не ожидал увидеть даже во сне. Его в срочном порядке потребовали в ГорМВД. Лукьян Агафонович долго раздумывал, по какому случаю могли вызвать? Возможно, изловили шельму Никодима и хотят, чтоб он, Грыза, засвидетельствовал его грязные проделки. Такое показание он даже с удовольствием даст. Улик у него, у Грызы, против попа предостаточно. Ну а что, если им стало известно что-нибудь о Ерофее?

Мучаясь в догадках, Лукьян Агафонович долго не мог решить, как же ему быть: ехать в город или не ехать? Но знал: не явиться было нельзя. И он поехал.

Строгого вида лейтенант долго расспрашивал Грызу о Ерофее. Лукьян Агафонович рассказал все как было: как в ненастную осеннюю ночь нежданно-негаданно появился сын, как спасал его от чахотки и как потом в тайне от всех похоронил. Потом опять слушал, что говорил военный. По его словам выходило, что он верит в кончину Ерофея, но хочет, чтобы отец знал, что его сын не только дезертир, а еще и фактический убийца, что, будучи в плену, выдавал немецкой охране политруков и командиров. В подтверждение своих слов лейтенант подсовывал Грызе какие-то бумажки. Лукьян Агафонович брал их и, не читая, возвращал обратно: без очков ничего не мог разобрать. Но от своего не отступал, твердил одно, что Ерофей был верующий и не мог обагрить руки кровью ближнего своего. Сын мог не взять оружие, так как братоубийство противоречит святому писанию, но чтобы предавать своих же братьев, подводить их под расстрел, такого не могло случиться.

А лейтенант все сыпал и сыпал вопросами. И все они у него были такие неожиданные для Лукьяна Агафоновича, что он даже вспотел и то и дело вытирал лицо ладонью.

— Вы доктора Берестова знали? — спросил он вдруг.

— Это Миколу Николаевича? — переспросил Грыза, — а кто его не знал, всей округе известен. Большой, душевный лекарь был.

— Куда его дели немцы, не скажете?

Лукьян Агафонович натянуто улыбнулся, подозрительно покосился на лейтенанта.

— Что ж, по-вашему, они бы стали спрашивать у меня, куда его девать? Прикончили, не иначе, — и, подумав, добавил: — А может, с собой увезли. Такие доктора — редкость.

Лейтенант снова к нему с вопросом:

— А за что могли прикончить?

Грыза в затруднении сдвинул плечами.

— Опять же не могу сказать в точности. А в народе говорят по-разному. Молва людская, что волна морская, друг дружку обогнать норовит. — Он помолчал, сокрушенно крутнул головой и продолжал: — Вон про моего Ерофея такое наплели, что на моей грешной голове волос дыбки встал. Запустили слух, будто кто-то видел Ерошку в нашем городе. Это когда еще немцы тут были. И вроде б не в военном, а в гражданском, хорошо одетого. А ведь он в тот самый момент воевал. Как же он мог быть в гражданском, сами посудите, — словно ища сочувствия, доверчиво взглянул он на лейтенанта. Тот промолчал. — Да если б даже и совершилось такое чудо, что Ерофей вдруг очутился в городе, разве б он не дал знать о себе родному отцу! — Грыза глубоко, горестно вздохнул. — Наш народ медом не корми, только бы пофискалить.

И умолк.

Но лейтенант не дал ему долго молчать, подбрасывая все новые и новые вопросы, один другого каверзнее.

Ушел Лукьян Агафонович от лейтенанта в величайшем недоумении и беспокойстве. Всю ночь провел без сна и все ходил по землянке, думал и передумывал: сказать сыну обо всем, что стряслось, или промолчать? Так и не решив, ушел на смену. Лукьян Агафонович дежурил на конюшне в ночные часы.

Грыза ходил на шахту всегда по одной и той же стежке, протоптанной между высоких бурьянов по обочине балки. Отсюда хорошо видна могилка.

А сегодня ему вдруг почудилось, что он изменил своему правилу и шел другой дорогой. Остановился, огляделся вокруг. Вроде все так, как было, и только одной березки не увидел на своем месте. Поспешно спустился в балку и оцепенел от обуявшего его ужаса. На месте всегда убранной, поросшей цветами могилки зияла черная яма и вокруг разбросана комковатая сырая земля.

Лукьян Агафонович с трудом удержался, чтобы не свалиться с ног. А когда пришел в себя, стал гадать: кто бы мог учинить такое неподобство? Может, мальчишки поозорничали? А возможно, кто-то решил, что могилка немецкая? Несколько таких могил с крестами и стальными касками на них посельчане начисто сравняли с землей. Но в поселке давно всем было известно, что это могилка Ерошкина, а не немецкая. А что, если кто дознался, что в ней ничего нет, что она пустая? Такого Лукьян Агафонович не допускал. Он мог поклясться чем угодно, что в ту памятную ночь, когда он рыл яму, никто его не видел.

И тут ему вдруг вспомнился давнишний разговор с Бурлаком. Однажды, когда они сидели вдвоем за домашней трапезой, Галактион спросил:

— Что же это ты, Лукьян, чадо свое похоронил не по-христиански — в овраге. Будто кладбища у нас нет?

— Могли увидеть, боязно было, — ответил ему тогда Лукьян Агафонович, — время-то, сам знаешь, какое было…

— Испугался, выходит?.. — задумчиво проговорил Бурлак и, как показалось Грызе, чему-то многозначительно улыбнулся.

Тогда Грыза не придал серьезного значения любопытству Галактиона, а теперь встревожился: «Наверно, знал что-то да помалкивал, а теперь решил выслужиться и открыл тайну».

Не медля ни часу, он явился к сыну и обо всем ему рассказал. Слушая, Ерофей все время молчал, только все больше и больше мрачнел. А когда отец кончил говорить, сказал угрюмо:

— Дело такое, батя, что мне надо немедля уходить. — Глаза его обострились. В них Лукьян Агафонович уловил огоньки решимости и отчаяния.

— Куда пойдешь, сынку? — встревожился он и не услышал собственного голоса.

Ерофей долго не отвечал. Затем вдруг спросил:

— На дворе сейчас день или ночь?

— Давно стемнело.

Ерошка опять перескочил на другое:

— Ты мне дай свою сорочку, а то у меня видишь какая — прах один. И штаны, если можно, — но тут же передумал: — хотя и мои штаны сойдут.

Лукьян Агафонович молча стянул с себя брезентовую куртку, поношенную солдатскую гимнастерку и подал сыну.

Еще совсем недавно старому Грызе самому хотелось, чтоб Ерофей избавился от своего тяжелого заточения, а теперь, когда сын решился на этот шаг, вдруг испугался за себя: ну уйдет Ерошка, куда задумал, а как же быть ему самому? Что скажет людям про пустую могилку, как станет оправдываться? Опять увертываться, ловчить? Но, как ни крути, правда сама выпирает наружу, и ее уже никакой хитростью не скроешь и не загладишь. Он на секунду представил себе свое положение, ему сделалось до жути страшно.

— Куда уходишь, сынку?.. — дрожащим голосом, бессвязно стал бормотать он, — а мне-то как быть?.. Что скажу про тебя людям?..

Ерофей, оглаживая на себе отцовскую одежонку, сказал отчужденно:

— А ничего.

— Да ведь с меня спросят, куда девал сына? Могилка-то порожняя. Завтра все откроется.

— Бог милосерден, батя, — все тем же чужим безучастным голосом отозвался Ерофей. И вдруг заторопился: — Ну, мне пора, батя, — уже решительно сказал он и, даже не попрощавшись, скрылся, будто растворился в черной, пропитанной затхлой плесенью темноте.

Лукьян Агафонович как будто окаменел на месте. Ему показалось, что перед ним только что был не его родной сын, а кто-то другой, совсем чужой человек. Вспомнил, как Ерофей упросил его устроить спектакль с могилкой. Тогда Лукьян Агафонович решил, что так и надо сделать. Пусть сын временно скрывается, придет час, и все забудется, простится. Но теперь понял, что Ерофею никакого прощения не будет. В голове промелькнула встреча с лейтенантом, и Лукьян Агафонович с ужасом подумал о Ерофее: такой и взаправду мог предать и даже убить… А разве он когда-нибудь этому учил сына? Наоборот, с мальства твердил ему из святого писания: «Не сотвори зла ближнему своему», «не убий». Лукьян Агафонович мог допустить, что сын отказался от оружия, чтоб не брать грех на душу, не совершать братоубийства. А что вышло? Ерошка принял чужое оружие и направил его против своих же братьев…

Губы его затряслись. Лукьян Агафонович схватился за голову, повалился лицом на землю и застонал…

ГЛАВА ШЕСТАЯ

I
Шугай задолго до утренней смены пришел на шахту. Ночь спал плохо, часто зажигал свет, смотрел на часы, прикладывал к уху — стучат ли? Было похоже, что время вдруг приостановило свой бег. Когда проснулся в третий или четвертый раз, было пять утра. Быстро оделся и тихо, чтобы не разбудить жену, вышел из дому. Придя к себе в кабинет, первым делом снял телефонную трубку, спросил у дежурной:

— Ты, Аграфена?.. Звонил кто-нибудь?

— Из трестовцев никто не звонил, Николай Архипович. Звонили с «Юнкома», но я сказала, что на шахте вас нет.

— А чего им надо, не спросила?

— Интересовались, врубовую пустили?

— А ты им что?

— Мое дело, говорю, телефон, а не врубовка.

— Ну и молодчина. Так всегда отвечай этим шпионам, — и повесил трубку.

Врубовая машина уже несколько дней работала в новой лаве, но дело там не ладилось — подпочвенная вода, неустойчивая кровля не давали развернуться, как бы хотелось. Но уголь все же шел. Шугай включал его в общий итог добычи и в результате получалось, что шахта ни много, ни мало каждые сутки давала двадцать-тридцать тонн дополнительного топлива.

Когда, случалось, звонил управляющий трестом, интересовался механизированной лавой, Шугай, по обыкновению, отвечал:

— Испытываем, Егор Трифонович, — и начинал плакаться: — Сами знаете, какая кровля в лаве — удержу нету. И ко всему воды в ней, как в плавательном бассейне. У горняков скоро плавники повырастают.

— Ладно, заговаривай зубы, — сурово перебивал его Чернобай. И спрашивал: — А уголь, добытый врубовой, куда деваешь?..

— Государству сдаю, куда же еще.

— Знаю, что не себе в карман кладешь. Небось сверхплановым числишь?

— Да сколько того угля, Егор Трифонович, — жаловался Шугай, — несчастная тонна-две и тот мокрый, как хлющ.

— Ну вот что, хватит очки втирать. Завтра получишь дополнительный план на механизированную лаву. Не выполнишь, головой будешь отвечать. Вот так!

Но прошло вот уже несколько дней после того разговора, а трест все еще никакого дополнительного плана не прислал. Возможно, управляющий просто забыл о своем обещании, а может, у него были какие-то свои соображения на этот счет. Как бы там ни было, а шахта «Коммунар» в эти дни выскочила по добыче на первое место в тресте. Это имело немаловажное значение еще и потому, что все происходило в дни подготовки к городскому стахановскому слету горняков.

Сегодня должен состояться этот слет. Вот почему Шугай почти всю ночь провел без сна. Он заранее подготовил свое выступление и, как ему показалось, все учел, все взвесил. Даже вписал в него несколько фраз о первых днях работы шахты, сравнил цифру добытого угля в шурфе с тем, что было в настоящий момент. Картина получилась весьма внушительной. Ни одна шахта треста не может похвастаться такими показателями. И все же на сердце у Николая Архиповича было неспокойно. Из головы не выходило последнее отчетно-выборное партийное собрание, на котором в его адрес было сказано много обидного. Обо всем этом могут вспомнить на слете. Больше всего он боялся Королевой. Эта неугомонная старуха непременно выступит. Пока Королева не получила приглашения на слет, Шугай чувствовал себя сравнительно спокойно. Но вчера на ее имя пришел конверт с приглашением непосредственно от горкома союза угольщиков. Ясно, что старая горнячка не откажется от такой чести, поедет и обязательно взбаламутит воду.

Шугай несколько раз просматривал свое выступление, звонил дежурному по шахте, на участок, интересовался, как обстоят дела с добычей. Обычно в ночную смену работали бригады по ремонту — шла заготовка крепежного леса, ремонт путей, профилактический осмотр механизмов. На этот раз Шугай сделал из ночной смены добычную. В день слета надо было во что бы то ни стало перевыполнить план.

До конца смены оставалось добрых полчаса, а суточный план уже был значительно перевыполнен. Николай Архипович сказал телефонистке, чтобы проследила за сводками других шахт и доложила ему. Подходило время, когда дежурные всех шахт передают в трест итоги работы за сутки. Эти сведения служили для Шугая своеобразным ориентиром. Если случалось, что какая-нибудь из них выскакивала вперед, он тут же принимал срочные меры, чтобы уже в следующие сутки опередить соперника.

Такую сводку без напоминания каждый день составляла телефонистка Пушкарева. Молодчина эта Пушкарева! Она не только справлялась со своей прямой обязанностью, но и успевала следить по телефону чуть ли не за каждым шагом управляющего трестом: куда бы он ни поехал, с кем бы ни разговаривал, кого журил, кого хвалил, — об всем и всегда вовремя узнавал от нее Шугай.

Королев пришел на шахту в тщательно выглаженном костюме с орденом Красной Звезды, в белой рубашке с отложным воротником поверх пиджака. Шугай взглянул на его орден и, скрывая в улыбке завистливое чувство, проговорил:

— А мне до сих пор партизанскую медаль не вручили. Напомнить им, что ли?

Королев пропустил мимо ушей его слова, осуждающе сказал:

— Глупость мы с тобой допустили, Николай Архипович. Надо бы делегатов не посылать в ночную смену. А теперь будут кунять на слете.

— Ничего, без них могла бы добыча сорваться, а день сегодня, сам знаешь какой…

Делегаты слета собрались на шахтном дворе задолго до отъезда. Варвару Былову пришла проводить вся бригада. Пышно взбитые темно-каштановые волосы выгодно оттеняли ее матово-смуглое лицо с веселыми, обведенными несмываемой угольной пылью глазами. На ней было легкое платье с белоснежным воротничком. Платье ей и Клаве Лебедь специально как делегатам слета пошили в городской мастерской. На высоких каблуках туфли — тоже делегатские. Туфли были немного тесноваты, и Варя, морщась, то и дело переступала с ноги на ногу.

— Бабоньки, ну как я вытерплю в этих сандальчиках, — жаловалась она и, скривив ступню, показывала высокий каблучок. — Два дня мне в них не выстоять. Взять постолы про запас, что ли?

Женщины рассмеялись. А Зинка Постылова серьезно сказала:

— Не дури, Варюха, после войны все будем в таких красивеньких щеголять, — еще раз обойдя вокруг своего бригадира, ревниво всю ее осматривая, вдруг словно чего-то испугалась, всплеснула руками: — Мать честная, а рукава какие длиннющие!.. Сибирский холод на дворе, что ли.

И все словно только сейчас увидели, что рукава у Вариного платья действительно были длинные, по самое запястье. Варя ничего не ответила Зинке и стала заголять рукав выше локтя. Рука была в ссадинах и царапинах с въевшейся в них угольной пылью.

— Что ж, прикажешь всем напоказ выставлять этакую красоту, — сказала она Зинке.

Константин Костров стоял немного в стороне от женщин в окружении своей «братвы». На нем была чисто выстиранная тельняшка и старательно, до легкого глянца, выглаженные брюки; всегда взъерошенные, непокорные, бронзового цвета волосы гладко причесаны. Забойщики что-то наперебой оживленно говорили своему бригадиру, время от времени взрываясь дружным смехом.

Прибежала Клава Лебедь. Варя собралась было отчитать ее за опоздание — грузовая машина давно уже стояла во дворе в ожидании делегатов, — но, невольно залюбовавшись ее счастливо улыбающимся румяным лицом, смолчала. Все на Клаве было красиво: и цветастое легкое платье, изящно облегавшее ее талию, и новые с кожаным бантиком туфельки, и воздушная газовая косыночка.

Костров и все парни притихли, со стороны разглядывая Клаву. Кто-то из них громко сказал:

— Кнут бы прихватила, Лебедь, а то никто не поверит, что ты коногонша, подумают — артистка.

Клава нахмурилась.

— Пусть дома побудет. Еще пригодится для тебя, чумазого.

Все дружно рассмеялись.

Проходя мимо Кострова, Клава заманчиво улыбнулась ему:

— А ты сегодня симпатичный, шаланда! — и побежала к грузовику.

Все уселись в кузове на досках, специально пристроенных по такому особому случаю. Арине Федоровне предоставили место в кабине рядом с шофером.

— Поехали! — крикнул Шугай.

И грузовик тронулся.

II
Слет проходил в Доме культуры. Перед самым уходом немцы заминировали его, но взорвать не успели. Просторный зал, ярко сияющий снежно-белыми стенами, точно огромная клумба, пестрел разноцветными косынками и кофточками. И лишь кое-где темнели военные гимнастерки и пиджаки. Арина Федоровна вспомнила, как бедно были одеты женщины, когда она приехала из Караганды — ни на ком не увидишь нового платья, свеженькой блузки — одно тряпье в заплатах. Правда, и сейчас все на женщинах дешевенькое, но опрятное, со вкусом пошитое, так что приятно было посмотреть. А лица? Еще недавно вытянутые худобой, бледные, теперь то и дело освещались улыбками, вспыхивали румянцем.

Открывая слет, Туманов говорил о том, что вся страна остается по-прежнему единым военным лагерем и Донбасс — часть этого боевого лагеря.

— Недалек тот день, — сказал он, — когда лопату, обушок, кирку полностью заменят механизмы. Центральный Комитет партии, правительство уделяют особое внимание Донбассу. Каждый день приходят эшелоны с шахтным оборудованием. — В конце остановился на недостатках и приказал:

— Смелее будьте в вашей критике, товарищи!

После Туманова выступил с докладом управляющий трестом Чернобай. Говорил он со знанием дела, веско, серьезно, иногда острил, пользовался пословицами. Видно было, старался понравиться людям. Иногда ему сдержанно аплодировали, чаще же сидели тихо, словно всем своим видом подчеркивая серьезность происходящего. Затем одна за другой стали выходить на трибуну женщины. За эти несколько часов пребывания на слете люди как бы обжились, ближе узнали друг друга. Выступали открыто, ничего не утаивая. В зале то и дело вспыхивали аплодисменты и дружный смех. Арина Федоровна, сидя в президиуме рядом с секретарем горкома, видела, как прищуренными глазами он смотрел в зал и лицо его было то серьезным и строгим, то вдруг освещалось веселой улыбкой. Значит, все шло хорошо. Когда женщина или девушка подходила к трибуне, Арина Федоровна безошибочно могла определить, кто она: забойщица, откатчица или коногон. У забойщиц от каждодневного пребывания в тесной лаве плечи покатее, чем у других, руки свинцово-тяжелые и устало висят, отдыхают; у откатчиц головы немного наклонены, походка тяжеловатая, неторопливая. А коногоны — народ живой, подвижный, и руки у них беспокойные, так и взлетают во время разговора.

Когда выступала Клавдия Лебедь, Арина Федоровна едва успевала уследить за порывистыми взмахами ее рук. Говорила она горячо, даже по-бабьи крикливо. Бросала в зал один вопрос за другим и тут же сама отвечала на них.

…— Почему до сих пор на «Коммунаре» нет даже плохонького электровоза? Может, скажете их нет и на трестовской базе? Уверена, что есть, да только отпускают их вроде бы по знакомству, тем, кто понравится…

Сошла Лебедь с трибуны, словно победительница с почетного места, под гром аплодисментов.

— Молодец, смелая девка, настоящая горнячка! — вслух сказала вслед ей Арина Федоровна, и зал еще раз наградил ее громкими хлопками.

Появление на трибуне Королевой вызвало оживленный гул: многие знали старую горнячку, ждали ее выступления. Она медленным внимательным взглядом окинула зал и заговорила:

— Вижу, здесь собрались почти одни женщины, мужиков, как грибов в засушливую осень. Да что поделаешь: мужикам — воевать, а нам — уголь добывать. Не навяжи фашист войну, разве б допустило наше рабоче-крестьянское правительство, чтоб женщина в шахте коногонила, в темных забоях грыжу, извините, наживала, девичью красу свою губила. Но раз зверь Гитлер к сердцу нашему с ножом подполз, на самое что ни на есть святое — на ленинскую революцию фашистскую лапу запустил, бить его, вероломного, не жалеючи сил, не щадя ни материнского сердца, ни красы девичьей…

Зал забурлил аплодисментами и громкими одобрительными возгласами. Когда постепенно стихло, старая горнячка продолжала:

— А теперь скажу по докладу нашего управляющего, — она как бы невзначай взглянула на Чернобая, сидевшего в президиуме, и опять к залу: — Хорошо говорил Егор Трифонович. Все правильно. Даже королевской короной увенчал наших горнячек. — В зале поднялся было приглушенный говорок. Арина Федоровна повысила голос: — Правильно сказал. Наши забойщицы — настоящие королевы своего дела. За их тяжкий труд не то что короной венчать, на руках носить, портреты с них рисовать да в красный уголок ставить, чтоб на века в памяти народной оставить.

В зале опять горячо захлопали.

— Только я и про другое вам хочу сказать. Про то, что у всех нас костью в горле застряло. — И она опять взглянула на управляющего. — Ты, Егор Трифонович, не редкий гость у нас на шахте, приедешь, нашумишь на наше начальство, иной раз в шахту спустишься, а скажи, хоть раз заглянул в общежитие?

Чернобай не ждал такого вопроса, улыбнулся.

— Если говорить откровенно… — начал было он.

— Так вот и я хочу сказать тебе откровенно, — подхватила Арина Федоровна. — Для тебя уголек — главная статья, а как наши солдатки да девки живут — ноль внимания.

Улыбка сразу же исчезла с лица Чернобая.

— Так вот, если ты, уважаемый Егор Трифонович, не был у наших баб в общежитии, я тебе для наглядности нарисую такие картины: первая, — начала она загибать пальцы, вытянув вперед руки, чтоб всем было видно, — сменного постельного бельишка ни у кого нет; постирают и, пока высохнет, спят на голых матрацах; вторая — рукомойник один на всех, длинный, как стойло, и стоит он зимой и летом на дворе. В общежитии ни одной вешалки. На гвоздях барахлишко цепляют…

Чернобай вдруг рассмеялся так, словно все, о чем говорила Королева, было не всерьез и его совсем не касалось.

— И такое скажешь, мать: моя ли обязанность вешалки мастерить?

Арина Федоровна нахмурилась, но ответила спокойно:

— Знаю, что ты не плотник, Егор Трифонович. Плотники найдутся, будь у тебя да у твоих подчиненных начальников побольше душевности к людям.

— Верно, мать!

— Человечность должна быть!.. — раздались голоса.

— Слышишь, управляющий, про что говорят люди? — обернулась она к Чернобаю, — про человечность. И я о том же, — и уже к залу: — Кое-кто считает, раз идет война, люди должны все терпеть, все перебороть, но надо же иметь и совесть, чтоб не допускать безобразия. Для наглядности расскажу еще и про такое. Известно, что шахтеру без бани, без горячей воды никак нельзя. А у нас на «Коммунаре», извините, не баня, а что ни на есть сарай из обаполов. Отделили баб от мужиков загородкой, а в той загородке щели в три пальца. Так и банятся друг у дружки на виду…

Переждав шум, Арина Федоровна продолжала:

— А то до чего додумался наш начальник шахты: в предбаннике девицу-красотку пристроил шахтерки у голых мужиков принимать.

Негодующий гул вперемешку со смехом прокатился по залу.

Королева мельком взглянула на Шугая. Опустив голову, он что-то записывал в блокнот.

Хотела рассказать про то, как начальник участка Соловьев попытался было наказать бригаду Быловой полуголодным пайком, потом передумала: не Шугай же в этом виноват, и под общие одобрительные аплодисменты сошла с трибуны.

Во время перерыва в фойе густо набилось людей. Всюду на стенах — портреты стахановцев, лозунги на красных полотнищах. В конце фойе при выходе — огромный стенд и на нем две карты, утыканные маленькими флажками. На одной флажки показывали линию фронта. Кривая пересекала Днепр и устремилась одним концом к Дунаю, другим к Висле. На другой карте флажки рассеялись по всему зеленому полю и все разного цвета — красные, сине-красные и совсем синие. Это была карта восстановления шахт области. Красные флажки обозначали полностью восстановленные шахты, их было меньше, чем других, обозначавших частично восстановленные и совсем мертвые. Делегаты, толкаясь у стенда, вели оживленный разговор:

— Смотри-ка, юнкомовцы с красным флажком, видать, не здорово покалечили шахту.

— И наша через полгодика будет с красным.

— А над «Каменкой» черный флажок, видите?

— Траурный. Говорят, шахту эту и восстанавливать не будут. Сколько наших людей покидал туда немец… Страх один!

Арина Федоровна здоровалась со всеми, кого узнавала, заводили разговор, и на душе у нее было легко и покойно. Но ей все время казалось, будто кого-то еще здесь не хватает, кого-то ей обязательно надо увидеть. В дальнем углу фойе, у буфета, толпились мужчины, а продавщица, совсем еще молоденькая, металась за прилавком, звеня посудой.

— Что там дают? — спросила Арина Федоровна у Быловой.

— Бутылочное пиво.

— Гляди еще понапиваются.

— По одной бутылке отпускают, небось не охмелеют.

Мимо проходили Клава Лебедь и Костров. Арина Федоровна подозвала их и пытливо, словно с трудом узнавала парня, посмотрела на него.

— Это тот самый, про которого говорят, что гонорист больно?

Костров не нашелся что ответить, виновато потупился. Варя и Клава переглянулись и тоже опустили глаза, будто смутились за парня. Арина Федоровна продолжала, не меняя голоса: — На людях ты, оказывается, вон какой соромливый, а в шахте всякими неподобными словами солдаток наших обзываешь. — И уже строго: — Чего набычился, может, напраслину на тебя возводят?

Клава поспешила вступиться за парня:

— То раньше было, мать. А теперь он совсем не такой.

Арина Федоровна примирительно ласково улыбнулась.

— Выходит, перевоспитала. Ну молодчина, если так.

Костров, застенчиво улыбаясь, поднял свои большие, отсвечивающие морской синевой глаза, хотел что-то сказать, Королева остановила его:

— Ладно, не люблю, когда оправдываются, — свела его и Клавину руки, — идите, а то пива не хватит. — И слегка подтолкнула обоих.

Когда они скрылись, Арина Федоровна спросила у Вари:

— А ты чего же одна?

— Как это — одна? — удивилась Варя. Но, поняв намек, попыталась отшутиться: — Народу вон сколько — не разминешься.

Арина Федоровна не приняла ее шутку и серьезно спросила:

— Гаврик пишет?

Варя поразилась: откуда знает, что у них было с Гавриком?

Ей казалось, что если кто и догадывался об их дружбе, то давно уже забыл и думать об этом. Оказывается, помнят.

— Писал, а как началась война, ни одной весточки не прислал, — ответила она.

— А писать-то ему куда было?.. — печально проговорила Арина Федоровна, взяла ее руку, слегка сжала и досказала уже настойчиво: — Ты верь, что живой. Не каждому суждено сложить голову.

Варя с доброй улыбкой взглянула на нее и тут же почувствовала, как глаза наполнились слезами. Неужели правду сказала? Не удержалась, обняла мать, припала лицом к ее груди. Кто-то сбоку тихо спросил:

— Что с ней?

— Видать, о муже узнала.

— Война вроде бы кончается, а похоронные все идут и идут…

Варя поспешно вытерла платочком слезы, взяла Арину Федоровну под руку, и они подошли к лотку, где по талонам отпускали делегатам всякую мелочь: женщинам — косынки, чулки, лифчики, пудру; мужчинам — папиросы, носки, расчески. Вдруг чей-то мужской голос крикнул:

— Бабоньки, у кого мужик имеется?

Все, кто сгрудился у прилавка, изумленно посмотрели в сторону шахтера в полувоенной одежде.

— Да неужто ни в одной мужика нету?!

— Чего спрашиваешь, — сердито отозвалась молодая женщина с темными от угольной пыли ресницами, — будто не знаешь, где они, наши мужики: на войне да в сырой земле.

Шахтер смущенно заулыбался:

— Вы не обижайтесь. Я просто спросил. Ежели есть которые с мужьями, мог бы талончиком обменяться. Сам я некурящий, папиросы мне ни к чему, а бабе моей, вот этот, как его черта, — показал он на лифчик.

— Хорош муженек, нечего сказать… Лифчика название забыл. — Весело пересмеиваясь, загалдели вокруг.

— Не забыл я, только теперь у него какое-то чудное название — бюст… бис, — старался он вспомнить, досадливо махнул рукой и поднял над головой талон, — так с кем поменяться?

Охотников не нашлось. Шахтер протянул талон продавщице.

— Давай, что дашь.

И принялся запихивать в карманы папиросы, туалетное мыло, носовые платки, расческу — все, что продавщица совала ему в руки.

Варя взяла цветную косынку, чулки, гребешок и задумалась: что бы еще взять?

— Зеркальце возьми, — подсказала ей Арина Федоровна.

— А у меня еще то целое, что в нашем магазине купила. — Варя вдруг вспомнила о Гаврике и потребовала пудру и губную помаду. Зеркальце, похожее на блокнотик, Арина Федоровна в свое время подарила Татьяне. Вспомнив об этом, она сразу догадалась, кого ей здесь не хватает, кого все время хотела видеть. Отобрала пудреницу и флакончик духов «Сирень». Хотела было взять гребешок, но вспомнила, что он у Татьяны есть, и добавила к покупкам пару дамских платочков с розовой каемкой.

Пока мать заворачивала покупку в газету и укладывала в авоську, Варя думала: «Для кого она все это накупила? Неужели подарок Татьяне Григорьевне?..»

Но не спросила, и Арина Федоровна ничего ей не сказала.

Прозвучал звонок, и они пошли в зал.

Вначале было решено проводить слет два дня, но с мест запротестовали: мыслимо ли в такое время, когда каждый час, как никогда, дорог, столько заседать? И проголосовали закончить слет в тот же день.

Делегатки разъезжались поздно. На этот раз Арина Федоровна отказалась садиться в кабину. Вечер выдался на редкостьтихий, теплый, и никто не стал возражать. Ее место в кабине занял Шугай. Он даже обрадовался: настроение у Николая Архиповича после выступления на слете Королевой было явно испорченным.

Когда приехали на шахту, Сергей передал матери сверток с покупками и, сославшись на срочное дело, пошел на шахту.

Арина Федоровна долго не решалась развернуть сверток сына. Но потом все же не выдержала. В свертке было — два носовых платочка с розовой каемкой, духи «Сирень», пудра, черненьким горошком косынка. Ясно, что косынка предназначалась ей, Арине Федоровне. И подумав, догадалась, кому было куплено все остальное. Вспомнила, как шахтер в полувоенном пытался обменять свой талон, и удивилась: как же это удалось сделать Сергею? И, довольная, только улыбнулась. Завернула покупку сына, чувствуя к ней непонятную нежность, снесла в его комнату, а свою спрятала у себя под подушкой.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Выдавали лошадей на-гора. Девчата-коногоны чистили их щетками, вытирали мокрой тряпкой копыта. Кто-то принес кусок красной материи, нарвали ее узкими лентами и каждой лошади вплели в гриву по банту. Казалось, наряжали их для свадебного поезда.

Лошади, покорно повинуясь воле людей, настороженно следили увеличенными блестящими глазами за происходящим.

Вскоре пришел Шугай и с ним старый коногон Егорыч. В руке у него был всем уже знакомый кнут. Короткое кнутовище было аккуратно переплетено сыромятной кожей на переломе, и от этого оно стало еще наряднее. Егорыч, гордый оказанной ему честью снаряжать лошадей на-гора, держал себя с достоинством, даже немного важничал. Медленно обходил каждую, зорко присматривался, сильно щуря старческие глаза, говорил:

— Справные кони, вроде б довольные, — говорил он, — нигде ни ссадин, ни насечки, будто по ним и кнут не ходил.

— Без вашего самохлеста обошлись, — не вытерпела, сказала Клава. Ее начало раздражать важничание коногона.

— А, это ты, Клавка! — словно только что увидел ее, тихо воскликнул старик. — Так-таки без батога обошлась? — недоверчиво спросил он, на всякий случай пряча кнут за спину. Хотел еще что-то сказать, но Лебедь вдруг вскрикнула в испуге:

— Не подходите к ней, а то ударит!

Видимо, узнав своего истязателя, Берта забеспокоилась, угрожающе прижала уши. Егорыч проворно отступил.

— Поди ж ты, помнит, окаянная, — удивился старик и самодовольно протянул: — Все они помнят коногона Егорыча. — И медленно вынес из-за спины предмет своей гордости. Клава с силой перехватила его руку, отвела в сторону и, задохнувшись, сказала Шугаю:

— Зачем вы его привели, чтоб коней взбунтовать?

Тот миролюбиво улыбнулся, успокоил:

— Не ершись, Лебедь. Пусть Егорыч покажет, как в таких случаях завязывать им глаза. Ни у кого из вас опыта в этом деле нет.

— Да что мы, дурные или дети, — не унималась Лебедь, — не станем же мы вместо глаз хвосты им перевязывать.

Все рассмеялись. Засмеялся и Шугай. А старый коногон обидчиво нахмурился и хотел уже уйти, но Шугай удержал его.

— Вот те на, неужто осерчал, Егорыч, — удивился он, — не обращай внимания. Девичье дело известное: все они охотники почесать языки.

Старый коногон нервно перебирал в сухих узловатых пальцах бахрому кнутовища, молчал. Шугай сунул ему пучок повязок из черной материи. Егорыч, немного успокоившись, выбрал одну, придирчиво осмотрел — нет ли дыр, подошел к буланой статной кобылице и приказал погасить свет. С наступлением внезапной темноты в конюшне стало тихо. Несколько минут Егорыч что-то колдовал возле буланой, потом распорядился:

— Теперь можно зажечь.

Когда вспыхнул свет, все увидели буланую с перевязанными глазами. Стояла она мирно, будто ее усыпили.

— Чья лошадь, выводи, — приказал Егорыч.

Буланая, медленно переступая ногами, покорно пошла из конюшни за своим коногоном. Егорыч взял другую повязку и опять скомандовал погасить лампочку. Вслед за буланой вывели другую, затем третью. Дошла очередь и до Берты.

— А уж эту сама вяжи, — сердито сказал старик и передал Клаве повязку. — Ну ее к лешему, твою кобылицу, чистая сатана. Видала, какие молнии мечет на меня.

Клаве было обидно за Берту — какая она сатана? — но стерпела, ничего не ответила Егорычу. Присмотревшись, как все делал он, Клава в точности повторила его действия. Сама вывела Берту из конюшни и стала с ней во главе других, решив: раз Берта первой спускалась в шахту, ей первой и наверх подниматься.

Когда уже подали клеть, Лебедь вдруг вспомнила о Жучке.

— А как же с ней быть, Николай Архипович? — показала она на собаку.

В первые дни работы коногоном Клава иногда поднималась на-гора вместе с Жучкой. Но то было давно. Тогда она еще не знала, что от продолжительного пребывания под землей лошади слепнут. Возможно, и Жучка ослепнет, если ее выпустить из шахты без повязки.

Шугай в недоумении передернул плечами: откуда ему было знать, как в таких случаях поступают с собаками — вяжут им глаза или нет.

А Егорыч сказал:

— В жизнь свою не помню такой моды, чтобы в шахте собак разводили. Сама придумала, сама и решай. — Отошел в сторону и даже отвернулся.

Так как лишней повязки не оказалось, Лебедь сняла с головы косынку, на всякий случай закутала голову Жучке, спрятала под полу брезентовой куртки.

Узнав, что будут выдавать лошадей на-гора, на шахтном дворе собралась толпа людей. Когда поднялась клеть, Тимка бросился было к Клаве, но тут же замер на месте.

— А где Берта?

— Приедет твоя Берта, — сказала Клава, а пока на, держи. — И подала ему Жучку.

— Жу-жу… — ласково позвал он.

Собака потянулась мордой к нему и вдруг забилась в его руках. Клава испугалась:

— Держи крепче! — крикнула она, — да смотри, чтобы глаза не раскутала, а то может ослепнуть.

Клеть судорожно дернулась, но сейчас же, лязгнув железом, села на стопора. Все увидели в ящике лошадь с завязанными глазами. Клава подошла к ней, взяла за повод, ласково потрепала по челке, погладила, приговаривая: «Берточка, милая, пошли, ну…»

Лошадь осторожно, ощупью переставляя ноги, вышла из клети и вдруг замерла на месте. Вся кожа на ней дрожала мелкой дрожью, уши чутко навострились, ноздри расширились. Она с минуту принюхивалась к воздуху и вдруг, вскинув голову, ликующе протяжно заржала. Люди задвигались, оживленно заговорили. Тимка свободной рукой обнял Берту за морду и тут же отпустил.

— Берточка, это я, Тимка, узнаешь! — сказал он дрогнувшим голосом.

Берта коснулась влажными губами его рук, головы, одежды. Тимка обнял ее и поцеловал в мокрые губы.

Клава увела Берту в специально приготовленный темный сарай. В нем лошадям предстояло пробыть несколько дней, пока они не привыкнут к дневному свету.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Странный, полный неожиданностей был этот день — такие бывают только во сне. По какой-то непонятной закономерности одно событие значительнее другого, наплывая и сталкиваясь, закружили Варю, как водоворот. Перед концом смены в лаве неожиданно появился комсорг Кушнарев, постучал в рельс железным ломиком, чтобы прекратили работу. Когда все собрались, объявил, что наши войска перешли германскую границу, окончательно очистив советскую землю от оккупантов. В лаве поднялось что-то невообразимое: вначале все зааплодировали, закричали «ура», а потом начали обниматься, целуя друг друга в потные черные лица.

Когда все бригады поднялись на-гора, начальник шахты ошарашил Былову другой новостью.

— Танцуй, Варюха, — встретил он ее, затаив на лице хитроватую улыбку.

Варя стояла растерянная, не зная, что и думать: шутит или в самом деле есть ей письмо. Но кто мог написать? С того дня, как началась война, она не получала писем и ни от кого их не ждала.

Шугай, как бы для достоверности, что у него в действительности что-то припрятано для нее, сунул в боковой карман руку, продолжая дразняще улыбаться. Значит, и в самом деле у него что-то интересное было для нее. И, вспыхнув, Варя вдруг бросилась в пляс, отчаянно выбивая глухую дробь резиновыми чунями. Одна портянка размоталась на ноге, Варя запуталась в ней и чуть было не упала. Раздался веселый хохот. Шугай наконец достал из кармана вчетверо сложенную телеграмму.

— Держи, вполне заслужила, — и уже без улыбки, серьезно сказал: — Рад за тебя, Варюха, — и чем-то озабоченный вышел.

Ему, Шугаю, теперь не было от кого ждать ни писем, ни телеграмм.

У Вари вдруг не оказалось сил развернуть листок. В голове звенело, и она никак не могла собраться с духом, сообразить, что же случилось. А подруги, сгорая от нетерпения, наседали на нее:

— Читай, Варюха.

— Чего тянешь?

Варя крепко зажала телеграмму в руке, протолкалась к двери и выбежала из нарядной. За шахтными воротами остановилась, тяжело дыша. В тревожном нетерпении развернула листок: «Если жива-здорова, встречай вокзале Гаврик». Не веря самой себе, она еще и еще раз пробежала телеграмму горячими слезами. Он! Гаврик! Ее Гаврик!.. И изо всех ног бросилась через улицу к дороге, ведущей в Красногвардейск. Варя даже не подумала, что не умыта, что на ней грязная одежонка. В голове все перемешалось. Она верила и не верила в свое счастье. Ведь столько не виделись. Варя старалась представить Гаврика в шинели и не могла. Он все время помнился ей таким, каким последний раз провожала его на станцию, — в простеньком матерчатом пиджаке, кепке, с тощим заплечным мешком, высокий, темноглазый, русоволосый…

Пробегая мимо дома кузнеца Остапа Недбайло, Варя сразу даже не заметила собравшихся у ворот и во дворе людей. И только когда ее кто-то окликнул, остановилась, пригляделась. Навстречу ей шла Аграфена Пушкарева.

— Куда же ты, Варя… Дедушка Остап помер. — Лицо у Агаты было бледное, покрасневшие от недавних слез глаза притуманились. Варя стояла растерянная, держа в руке телеграмму. Агата взглянула на нее, быстро спросила:

— От Гаврика?

Варя не в силах от волнения выговорить даже слово только слегка кивнула.

— Тогда беги, — почему-то шепотом сказала Пушкарева, — с дедушкой еще попрощаешься, успеешь!..

И Варя опять изо всех ног припустилась по дороге.


В тот же день утром Королеву позвонил Туманов.

— Приезжай, и, если можешь, побыстрей, — и, недоговорив, повесил трубку. По голосу Королев догадался, что-то важное хочет сообщить.

По-летнему пригревало солнце. Встречные машины густо пылили, и полуторка, на которой ехал Королев, то ныряла в душные потемки пыли, то снова мчалась по слепящему солнечному приволью.

Когда подъехали к городу, шофер спросил:

— Что слышно о нашем предшахткома, товарищ парторг?

Шофер был тот самый парень, который когда-то в зимнюю полночь возил Королева в ГорМВД. Королев ответил не сразу. Что слышно? Его самого неотступно преследует этот вопрос, но пока что ничего определенного не мог ему ответить.

— Должен вернуться председатель, — обнадеживающе ответил он.

Шофер выжидающе взглянул на него.

— А скоро?

— Насчет этого ничего не могу сказать, дружище.

Спустя минуту шофер опять заговорил:

— Ну и гады! Я такого мнения, что за клевету надо жестоко наказывать. А у нас что получается? Оговорили телефонистку Аграфену Пушкареву, теперь облили грязью товарища Горбатюка…

Машина опять нырнула в густую горячую пыль, и шофер прервал разговор. Королеву давно было известно о слухах, которые ходили в поселке, будто никто другой как только Галактион Бурлак наклеветал на Пушкареву. И арест Горбатюка не обошелся без его стараний. Но все это — только досужие разговоры, смутные догадки. Ни у кого никаких существенных доказательств на этот счет не было. Не было их и у Королева.

С Пушкаревой наконец-то все выяснилось. Никита ее жив-здоров, прислал жене извинительное письмо, продолжает воевать. А вот с Горбатюком пока еще ничего не ясно. Но не может такого быть, чтобы  т а м  не разобрались. Рано или поздно справедливость будет восстановлена.

В приемной секретаря горкома было немного народа, меньше, чем обычно, когда идет бюро. Королев решил подождать своей очереди, отыскал глазами свободный стул и уже собрался сесть, как из комнаты вышел секретарь Туманова Сергеев. Увидев его, сказал с укором:

— Опаздываете, товарищ гвардии политрук. Петр Степанович вас ждет.

Присутствующие недовольно, с недоумением посмотрели на него:

— Кто такой, почему без очереди?

Королев смутился.

— Секретарь горкома не назначал мне точный час, — попытался он оправдаться.

— Ваш вопрос не терпит отлагательства, заходите.

В кабинете кроме Туманова спиной к двери сидел какой-то человек в новенькой солдатской гимнастерке с остриженной седеющей головой. Секретарь встретил Королева радушно:

— Заходи, парторг. Присаживайся. Давно ждем тебя.

Человек в солдатской гимнастерке медленно повернулся к нему лицом. На гимнастерке, чуть повыше накладного кармана, ало блеснул орден Красной Звезды. «Андрей Константинович», — чуть было не крикнул он. Но Горбатюк опередил его.

— Ты на чем приехал, Серега? — спросил он, как бы между прочим и так, словно они всего час тому назад виделись.

— На полуторке, — машинально ответил Королев, все еще не веря своим глазам.

— Порядок! А то нога у меня что-то барахлит, самому не добраться.

Тяжело поднялся, обрадованно, во все лицо улыбнулся. Королев кинулся к нему. Они крепко обнялись и, взволнованные, долго не выпускали друг друга.

В дороге, стоя в кузове и держась за кабину, Горбатюк скупо и, казалось бы, без особенной охоты рассказывал, как ему вернули документы и велели сразу же явиться в военкомат. Там полковник вручил орден, присланный из воинской части, тепло поздравил и сам прикрепил награду к гимнастерке.

— Вот убей, не припомню, Серега, чтобы я когда-нибудь в жизни пустил слезу, а тут не удержался, раскис, как баба, — смущенно говорил он, явно осуждая себя за такую неслыханную слабость.

Затем выспросил об Арине Федоровне. О кузнеце Остапе Недбайло: «Не выдюжает, говоришь? Жаль, хороший человек и кузнец добрый». Поинтересовался инженером Кругловой. «Толковый специалист. Шугаю повнимательней бы к ней прислушиваться да учиться у нее, а он артачится». И, помолчав, вдруг сказал:

— А чего бы тебе не жениться на Татьяне Григорьевне, Серега? Женщина-то какая — клад! — и, скосив глаза, испытывающе взглянул на него: — Или другую на примете имеешь?

— Никого у меня нет, — глухо отозвался Королев.

— Так в чем же дело?

— Сам у нее об этом спроси.

— И спрошу! — решительно сказал Горбатюк. — Тянете волынку, а люди давно решили, что никуда вам не деться друг от дружки.

Заметив, что собеседник не желает продолжать разговор на эту тему, Горбатюк спросил о своей квартире, не занял ли кто случаем.

— Марфа Кузьминична поселилась в ней.

— Вот как, — удивился и в то же время обрадовался он, — а как же ее собственный дом?

— Детским яслям пожертвовала.

— Скажи, какая умница! — лицо Горбатюка светилось улыбкой. — Я тебе говорил, Серега, что Марфуша отойдет и какая славная хозяюшка будет. — И, нагнувшись к окну кабины, крикнул шоферу:

— Паняй, братец, прямо к моим хоромам! — И опять к Королеву: — Вот так надо, парторг, без канители, по-простому, по-человечески. Будем коротать жизнь вместе. Оно и Марфе легче и мне спокойней.

Когда подъезжали к поселку, увидели бегущую навстречу женщину с косынкой в руке. Коротко подстриженные волосы ее трепал встречный ветер. Лицо в следах черной угольной пыли. Королев постучал ладонью по гулкой кабине. Машина с ходу остановилась, взвизгнув тормозами. Сергей с трудом узнал в женщине бригадира Былову.

— Варя, куда это ты?!

Девушка умерила бег, подошла к машине. Узнала Горбатюка, обрадованно вскрикнула.

— Андрей Константинович?! — вытерла разгоряченное лицо косынкой, поздоровалась за руку: — Отпустили, значит. Вот как хорошо!.. А я на станцию бегу, телеграмму получила, — говорила она задыхающейся скороговоркой. И вдруг зарумянившееся лицо ее как бы внезапно погасло, брови сдвинулись, собрав на лбу скорбные морщинки. — У нас несчастье, — сказала она упавшим голосом, — дедушка Остап помер. Посмотрите, как они тоскуют, — показала она на небо.

Над поселком высоко в чистом голубом небе повисла стайка голубей. Они не кружились, не переворачивались, играючи, как всегда, когда старый кузнец поднимал их в лет. Птицы плавно парили в воздухе, мелко трепеща крыльями. Что-то настороженно тревожное и печальное было в их спокойном полете…


1967—1969

г. Донецк

КОГДА РЯДОМ ДРУЗЬЯ Повесть

ГЛАВА ПЕРВАЯ

I
Митя Полевода вернулся с работы, когда предвечерние лиловые тени уже скрестились на атласном снегу. Розовый отсвет высокого заката пламенел на завьюженных крышах домов, на толстых опаловых стволах пирамидальных тополей, выстроившихся по обе стороны улицы. Небольшой вишневый сад, весь светящийся в вечерних лучах, стоял торжественно притихший.

Словно боясь потревожить притаившиеся здесь покой и тишину, Митя подошел к забору. Ухватившись за одну из досок, он слегка тряхнул ее. Заборчик, покачнувшись из конца в конец, отозвался скрипуче-раздраженно и разноголосо. С потемневших от времени досок осыпался похожий на окалину ломкий ледок. В то же мгновение из глубины сада дружно поднялась встревоженная стайка воробьев. Они, как листья, прошумели над самой головой у Полеводы.

Еще вчера Митя, казалось, не замечал этого ветхого заборчика. Теперь вдруг решил, что его давно надо бы подправить, укрепить. Он вспомнил, как прошлым летом соседский кабанчик вырвался из сада и, носясь по их двору, истолок несколько кустов георгин, повредил молодую вишню.

В летней кухне Митя тоже обнаружил непорядок. В одном углу намело вихрастый сугробик, вокруг выходной трубы просвечивало небо; в беседке перила покосились и пол сильно прогнулся. Когда-то, как рассказывала мать, в беседке любил отдыхать отец, придя с работы. Летом, густо увитая диким виноградом и радужным вьюнком, она была похожа на уютный сказочный теремок. Теперь, зябко нахохлившись, выглядела неприветливо, сиротливо. Высохшие тонкие стебли винограда и вьюнка переплелись и повисли, как растрепанные пасма рогожи. «Потеплеет — все надо приводить в порядок», — решил Митя.

Еще в прошлую зиму он ловил в беседке снегирей. Сам мастерил силки из конского волоса, вокруг насыпал зерен конопли, и не проходило дня, чтобы в клетке не прыгал, посвистывая, пышногрудый снегирь или поджарый быстрый щегол. Больше одного дня птицы в клетке не задерживались. Изловив новых, Митя выпускал на волю прежних затворниц, метя каждую под крылышком фиолетовыми чернилами. Случалось, что в силок попадала уже знакомая ему пичужка. Высвободив из петли, Митя разговаривал с ней, как со старой знакомой, брал в рот твердый коротенький клюв, поил теплой слюной и, подбросив птичку высоко над садом, говорил в напутствие: «Лети, да своих не забывай…»

И птицы не забывали дворик Полеводы. Они по целым дням порхали и вызванивали на разные голоса в беседке. На круглом одноногом столе всегда было вдоволь разного зерна и стояла консервная банка с водой. Теперь стол был завален рыхлым снегом.

Митя смахнул рукавом снег со стола, высыпал на него горсть семечек и вышел из беседки. Снегири и синицы одна за другой стали слетаться на столик. Он с увлечением наблюдал за суетней пернатых и, наверное, ушел бы еще не скоро, если б не громовой звук контрабаса, внезапно раздавшийся во дворе соседа. Митя даже вздрогнул от неожиданности, а птицы, точно их ветром сдуло, рассеялись по голому саду.

Вслед за первым звуком последовали другие, то протяжные, то прерывистые, резкие. Митя знал: пока бас не смолкнет, птицы не вернутся обратно в беседку. Дуть же в свою трубу старик Киреев будет минут пять, а то и все десять. Он проделывал это каждый день и всегда в одно и то же время, как говорил, для «резвости легких».

Евсея Петровича Киреева давно уже отчислили из шахтного духового оркестра, но он упорно не хотел расставаться с любимым инструментом. Теперь музыкант-ветеран подключался к оркестру разве только по большим праздникам, когда в поселке организовывались массовые демонстрации и митинги.

Митя взошел на невысокое крылечко с этернитовым козырьком и еще раз по-хозяйски внимательно оглядел весь двор. Ему даже не пришло в голову, что и его отец, возвращаясь с работы, поступал так же. Об этом подумала Елизавета Павловна, все время наблюдавшая за сыном из-за занавески кухонного окна.

Она встретила Митю в сенях. Не проронив ни слова, обняла за плечи и прижалась к его груди. Он понял, что мать довольна. Первый день его работы на шахте был и для нее праздником.

Не успел он переступить порог, как сразу же очутился в объятиях младшей сестры. Она крепко обвила своими тонкими руками Митину шею, повисла на нем, поджав ноги, и осыпала частыми поцелуями.

— Ну, хватит тебе, дай раздеться хлопцу, — строго сказала Елизавета Павловна, отворачиваясь к плите и незаметно вытирая концом фартука глаза.

— Не верю! Вот честное комсомольское — не верю! — все еще не разнимая рук на шее брата, говорила Вера. Она жадно смотрела ему в глаза, будто обнаружила в нем что-то новое и неожиданное для себя.

— Чему не веришь? — спросил Митя.

— Ты шахтер, Митенька?! — задохнувшись от волнения, прошептала она.

— Такое скажешь, — Митя немного смутился и сделал слабую попытку отстранить от себя сестру. — День в шахте отработал — уже и шахтер.

Вера подхватила брата под руку и увела в комнату. Немного помолчав, словно настороженно прислушиваясь к чему-то, она вдруг заговорила таинственно, вполголоса:

— Теперь ты наш кормилец, Митенька. — Округлившиеся блестящие глаза ее излучали свет и тепло. — Это не я выдумала. Так мамочка сказала, еще когда ты утром ушел на работу. Сказала и сама заплакала. «Чего ты, — спрашиваю, — плачешь, ведь Митя сам в шахту попросился». А она мне: «Ничего ты в жизни еще не смыслишь, поросенок».

Вера вдруг умолкла и насупилась.

— Ты, пожалуйста, скажи ей, чтоб не называла меня поросенком, — обидчиво проговорила она. Нижняя губа ее вздрогнула и поджалась, — скажи, Митенька…

— Скажу, скажу, — поторопился успокоить сестру Митя и обнял ее узкие, по-мальчишески крепкие плечи. Затем подошел к небольшому зеркалу на круглом столике, покрытом домашней скатеркой, и долго рассматривал себя в нем. Черные дуги вокруг глаз, потемневшие от угольной пыли густые брови с мягким изгибом на концах, казалось, изменили его лицо: как будто что-то удалили и в то же время что-то прибавили к нему. В бане он без особенного усердия отмывал угольные следы у глаз и не пожалел об этом. Встречные сразу же угадывали в нем шахтера. И шагал он нарочито не спеша, немного вразвалку, как ходят все шахтеры, хотя и мог бы идти своей обычной легкой походкой, несмотря на усталость.

Сегодня он почувствовал, как после нелегкой работы под землей все привычное вокруг вдруг показалось ему будто обновленным. Даже было удивительно, какой дивной чистотой блещет воздух! Тополя и акации, слившись ветвями, были похожи на огромное облако, ослепительно искрящееся в лучах закатного солнца. Казалось, подует легкий ветерок — и облако не устоит на месте, поднимется, увлечет за собой шахтный поселок с его разноэтажными домами, высоким терриконом, почти до самой верхушки заваленным толстыми подушками снега…

На душе было ощущение необычной легкости и простора. Мите очень хотелось встретить кого-нибудь из друзей. И когда он подходил к своему дому, на него из-за угла чуть было не налетел Костя Кубарь. Когда-то они дружили. Но Костя неожиданно бросил десятилетку, поступил в вечернюю школу и стал работать на шахте. С тех пор их пути разошлись.

Невзрачный с виду — приземистый, с ногами циркулем и комично вздернутым носом, — Костя всегда вызывал к себе снисходительную улыбку.

— Ну как, горнячок, делишки? — с места в карьер заговорил он и выкинул навстречу сильную ладонь, будто даря ее Полеводе. — Косточки небось ломят, и ноженьки гудом гудят… — Он говорил, щурясь и морща нос, точно на него все время дули. — Не беда, втянешься, — тут же успокоил он и, согнав улыбку, запросто стал рассказывать: — Гудели и у меня косточки, Митяй. Дней пять тело до того ломило, что, веришь, казалось, всего рвут на части. А на шестой день проснулся — словно заново родился: нигде не заноет, не кольнет. Ну, так как же все-таки дела, кем работаешь? — поинтересовался он.

— С проходчиками вкалывал, — Полевода с удовольствием ввернул это словечко, так как знал, что его любили употреблять шахтеры.

— Понятно, — задумчиво отозвался Кубарь, — так с неделю будешь по разным работам ишачить, пока к шахте привыкнешь. — И вдруг на него будто опять подули: глаза сузились и нос сморщился: — Ну а все же, куда метишь?

Дмитрий пожал плечами. Он и в самом деле еще не решил, какую избрать профессию. Костя, казалось, только и ждал его замешательства, сказал решительно:

— Знаешь, что я тебе скажу, Митяй: иди-ка ты к нам в бригаду, в забойщики.

— Я бы с удовольствием, Костя… Только, сам понимаешь, не от меня это зависит…

— Договоримся! — Кубарь вдруг заторопился, взглянул на часы, видно, боясь опоздать. — Пока! — Он высоко размахнулся и хлопнул по подставленной ладони Полеводы. На какое-то мгновение Дмитрий ощутил обжигающую боль, но не подал виду, только неловко переступил с ноги на ногу.

— В общем, считай себя забойщиком, Митяй! — уже на ходу, обернувшись, крикнул ему Костя.

Полевода смотрел, как тот шагал, переваливаясь с одной ноги на другую, будто под ним уминалась земля. Он даже не предполагал, что эта случайная встреча окажется такой значительной для него. Он вспомнил дни, когда они вместе с Кубарем учились в школе. Костя был прилежным учеником и веселым добрым малым. Когда он, бывало, выбивал чечетку и выбрасывал затейливые коленца, никто не замечал, что у него ноги дугой.


За обедом Вера заговорщицки спросила:

— Знаешь, Митя, что я тебе сейчас скажу?

Он вопросительно взглянул на сестру.

— Правда, не догадываешься?

— Честно.

Вера вместе со стулом поближе придвинулась к брату.

— Так вот, чтоб ты знал, — начала она, собирая суровые ниточки морщинок на переносице, — я сегодня видела Эдика.

— Звонцова? — Митя даже перестал жевать.

— Да, толстого Эдьку, — таинственно продолжала Вера. — Встретила я его возле нашей школы, там, где каменная баба. Ну и… разговорились. — Она опустила глаза и приумолкла.

— Выходит, Пышка здесь, — будто самому себе, тихо сказал Дмитрий и недоверчиво посмотрел на сестру: — Он же, кажется, поступил в институт в Харькове?

Вера украдкой оглянулась на кухню, куда вышла Елизавета Павловна, и, сложив ладони рупором, поспешным шепотом проговорила на ухо брату:

— Вранье все это, Митенька. — И, убрав ладони ото рта, продолжала: — Он и мне соврал, что приехал на каникулы. А какие теперь каникулы? Думал, маленькую нашел, не догадаюсь. Так ему и сказала. А он как расхохочется: «Это, — говорит, Верка, я тебя обдурить хотел. В этом году я в институт даже и не думал поступать. После десяти лет учебы заслуженный отдых положен». Ну бывают же такие ненормальные, скажи…

Дмитрий промолчал. Молчала и Вера, мяла на клеенке хлебный мякиш своими тонкими, гибкими пальцами. Он догадывался, что сестра не все сказала ему, некоторое время выжидал, но так и не дождавшись, спросил:

— Обо мне что-нибудь спрашивал Пышка?

— А то как же, — не поднимая головы, отозвалась Вера, — про тебя и про всех ребят.

— Интересно, что же он спрашивал?

Вера коротко вздохнула.

— Дурень ты нерасчетливый, что в шахту полез, — вот что сказал твой Пышка. — Голос ее прерывался. — А еще сказал: если б ему твои музыкальные способности, то он в самую Московскую консерваторию пробрался бы… И ругательным словом обозвал тебя. Я хотела ему портфелем по башке съездить, а он схватил меня за руку и так снегом натер щеки, что еще и сейчас…

Вера не договорила, закрылась руками и побежала в спальню.

II
Мите не терпелось узнать, говорил ли Эдик что-нибудь об Ирочке.

Ирину Звонцову, сестру Эдика, Дмитрий знал с детства. Это была высокая, стройная, очень подвижная девушка с копной светлых искрящихся волос, которые она время от времени красивым взмахом головы отбрасывала за спину. Смелая, прямая в своих суждениях, Ирина была любимицей сверстниц. Ей легко давалась учеба. Особенно нравилась география. Она без конца могла рассказывать о разных странах и отважных путешественниках. Ее слушали с жадностью. И когда она признавалась, что многое из рассказанного придумала сама, ей никто не верил. Так искусно она умела вплетать свою невинную красивую ложь в подлинную правду жизни. Не было дня, чтобы Ирина не приходила в школу с каким-нибудь интересным приключенческим романом. То были побывавшие не в одних руках книги. Где Звонцова брала их, никто не знал. Ирина ревниво оберегала свою тайну. Если подруги приставали к ней с расспросами, она только вздыхала и таинственно улыбалась.

А Дмитрий хоть и знал, где она берет книги, но молчал. То была их общая маленькая тайна. Она сблизила их, и эта близость обещала со временем перерасти в большую дружбу.

В доме Звонцовых еще с военных лет хранилась большая библиотека. Она состояла из старых, дореволюционных изданий. Здесь можно было встретить приложения к журналам «Нива», «Огонек», «Родная речь»; разрозненные тома из «Библиотеки приключений», собрания сочинений Мережковского и Пушкина, Бенедиктова и Сологуба, Майн Рида и Лескова… Все это, как ненужный хлам, покоилось в темном чулане. Когда Ирина хотела выбрать какую-нибудь книгу, она зажигала свечу и, чихая от пыли, подолгу рылась в огромной бумажной куче.

Библиотеку Адам Семенович Звонцов, отец Ирины и Эдика, во время оккупации перетащил на себе из дома старого врача Сабурова, который незадолго перед тем умер. Решив, что библиотека, должно быть, ценная и когда-нибудь принесет ему большие деньги, а может быть, и славу спасителя сокровищ, Адам Семенович долго хранил книги под тяжелым амбарным замком, никого из домочадцев не допуская к ним. Однако на поверку библиотека оказалась заурядной и ценности не представляла. Тогда огорченный Звонцов велел жене употребить книги на растопку. Несмотря на то что Ирина строго оберегала их, книги с каждым днем все убывали и убывали.

И вот однажды Ирина показала Дмитрию библиотеку, но прежде заручилась клятвой, что он никому о ней не скажет. Митя неожиданно почувствовал, что эта девушка в один день стала ему гораздо ближе и понятней, чем за все годы, проведенные с ней в школе.

Тогда же она с чувством сказала:

— Теперь мы с тобой, Митя, вроде брат и сестра, ладно?

Митя признательно взглянул на нее и изумился:

— А Эдик?

Она нахмурила брови, сказала сердито:

— Он вредный и противный!

И Дмитрий понял, что Ирина недолюбливает брата. В школе Эдика ребята тоже не любили.

Они часто встречались в шахтном парке и подолгу засиживались на скамейке, скрытой от посторонних глаз кустами сирени. Говорили о разном: перебирали в памяти прочитанные книги, мечтали вслух об учебе в институте. Особенно любила говорить Ирина о своих планах, она твердо решила поступить на исторический факультет.

Митя туманно представлял свое будущее, потому больше молчал, слушая с интересом Ирину. Да, ее будущее, которое она так увлеченно и вдохновенно рисовала, было заманчивым и прекрасным, и он верил, что именно таким оно непременно должно быть у нее. Она ждала его уверенно и терпеливо. И только иногда вдруг не выдерживала, начинала жаловаться, что дома ей все надоело, что ждет не дождется, когда, наконец, уедет, в большой город. Ее жалобы Митя старался пропускать мимо ушей, но при этом делал вид, что слушает с интересом и сочувствием.

Заметив, что он отмалчивается, Ирина как-то спросила:

— А ты, видать, решил здесь век свой прожить?

— Я поступлю в консерваторию, — не задумываясь, ответил Митя, — в том городе, где ты будешь учиться.

Ирина знала, что он отлично играет на пианино, поэтому поверила и благодарно прижалась к нему плечом. Дмитрий почувствовал, как до удушья тяжело забилось сердце. Сам не понимая того, что с ним творится, порывисто обнял девушку и поцеловал в крепко сжатые губы.

Ирина обиженно дернула плечиками и, к его удивлению, проговорила совершенно спокойно:

— Это ты зря, Митя. Ведь мы еще не знаем, любим ли друг друга. — А потом вдруг спрятала лицо в раскрытую книгу, вскочила и скрылась в темной аллее.

Осенью Ирина уехала в Харьков и, как писала потом, успешно сдала экзамены в институт.

В день отъезда она была особенно хорошенькой и вся дышала простосердечием и близостью. Она часто брала Митю под руку, уводила с танцевальной площадки и вполголоса доверительно спрашивала:

— Ты будешь писать мне каждый день, правда?..

Глаза ее были широко открыты и блестели.

Митя старался казаться спокойным и в ответ, пересиливая волнение, лишь крепко прижимал к себе ее локоть.

Ирина писала часто. Письма ее были пространные и интересные. В такие минуты хотелось бросить все и ехать к ней, окунуться в веселую студенческую среду, жить ее жизнью. Но затем письма стали приходить все реже. И хотя они по-прежнему были проникнуты теплотой, все же он не стерпел и упрекнул Ирину. В ответ получил пространное письмо, в котором она оправдывала свое молчание «сумасшедшей учебной программой». Дмитрий поверил ей и успокоился.

III
Позади остался мир ранней юности, объятый вихрем радостных мечтаний и дерзких надежд, когда в осуществление любой мечты искренне веришь. Митя ставил себя в самые трудные жизненные условия и всегда выходил победителем, он всюду щедро сеял добро и безжалостно искоренял зло. Нелегко пришлось расставаться затем с этими юношескими мечтами.

Как-то во время выпускных экзаменов заведующий учебной частью Антон Игнатьевич Слепцов спросил у Полеводы, куда он решил поступать. Митя опустил глаза и ничего не ответил. Завуч удивился, ведь Полевода с детства учился игре на фортепиано в музыкальной студии при Дворце. Способности у него были незаурядные. На городских конкурсах пианистов-школьников он неоднократно получал призы.

— Понимаю, тебе трудно сразу решиться, — заметив колебание юноши, сочувственно сказал Антон Игнатьевич. — Но подумай, может, все-таки пойдешь в консерваторию?

Митя с благодарностью пожал руку завучу и торопливо вышел, почти выбежал из учительской.

Так Антон Игнатьевич и не узнал, почему Полевода уклонился от ответа. А Митя очень много и порой мучительно размышлял о том, что ожидало его впереди. Конечно, заманчиво было бы уехать куда-нибудь и поступить в консерваторию. Но как оставить мать и сестру, ведь они привыкли считать его хозяином в доме. И постепенно созревала мысль, что он никуда не уедет, по крайней мере, в этот год. Поработает на шахте, а там видно будет…

Эдика Звонцова, брата Ирины, в школе прозвали Пышкой. Он был толст, розовощек, с большими светло-карими глазами навыкате. Среди одноклассников он отличался незаурядными способностями. Все знали, что Пышка почти никогда не учил уроков, но, если его вызывали к доске, он слово в слово повторял сказанное накануне учителем.

Но не это было его главным достоинством. Больше всего мальчишки завидовали физической силе Пышки. Он одной рукой поднимал за пояс над головой любого пятиклассника; сажал на свои плечи каждого, кто пожелает, и шел с ним по дну пруда до тех пор, пока «наездник» не погружался в воду с головой. На всякие фокусы, особенно где можно было показать свою силу, Пышка был мастер.

Однажды он заспорил, что «без рук» переплывет огромный пруд. И выиграл два килограмма медовых твердокаменных пряников, которые тут же, еще не отдышавшись, под общий хохот ребят съел.

А один раз, проходя мимо дома Звонцовых, Митя стал невольным свидетелем возмутившей его сцены. Пышка, растянувшись во весь рост на невысоком дощатом крыльце и дымя папиросой, блаженствовал. У его ног на ступеньках примостились два паренька в коротких трусиках и выцветших майках. У одного была в руках раскрытая книга, и он монотонно читал, видно, уже не первую страницу. Второй мальчуган держал во рту папиросу и, кривясь от едкого дыма, самоотверженно сдерживал кашель. Первый, не отрываясь от чтения, с нетерпением и завистью поглядывал на него, ждал своей очереди.

Дмитрий остановился против крыльца и стал наблюдать. Увидев его, мальчуганы растерянно переглянулись, не зная, какое принять решение: бросить все и бежать или продолжать делать свое. Тот, который курил, сунул дымящуюся папиросу напарнику и бросился наутек. За ним кинулся и второй.

— Что вы там бездельничаете, пацаны? — грозно спросил Эдик, приподнимаясь на локтях. Увидев Полеводу, он уже другим голосом протянул: — А-а-а, это, выходит, ты их распугал. — И, помолчав, как бы приходя в себя после сладкой дремоты, с сожалением сказал: — Зря ты их прогнал: во-первых, лишил меня удовольствия, во-вторых, за труды им еще папироса положена. Теперь они, ясное дело, шиш получат.

— Зря ребят к куреву приучаешь, — со сдерживаемым негодованием оборвал его Дмитрий.

Пышка, щурясь от дыма, насмешливым взглядом посмотрел на него:

— А тебе что, жалко моих папирос? — спросил он, растягивая губы в презрительную улыбку. — Не жалей чужое добро, я и тебя могу угостить. — И, посвистывая, протянул пачку «Шахтерских». — Пожалуйста.

У Мити сами собой сжались кулаки.

— Паразит! — процедил он сквозь зубы и изо всей силы ударил его по руке. Пачка отлетела далеко в сторону, в воздухе замелькали папиросы.

Пышка как ужаленный вскочил на ноги.

— Ну, ты потише! — пригрозил он и весь подался вперед, словно готовясь к прыжку. — А то вот это видал?.. — поднес он внушительный кулак к самому лицу Полеводы. Дмитрий, долго не раздумывая, цепко перехватил запястье и резко отвел Пышкину руку в сторону, с силой крутнув ее. Пышка пошатнулся и, кривясь от боли, затоптался на одном месте, медленно, как маятник, раскачивая руку.

— Ну ладно же, ладно… — свирепо косясь на своего обидчика, бормотал он.

Дмитрий хотел было уйти, но Пышка вдруг выпрямился и громко позвал:

— Атаман!

И тотчас же через высокий глухой забор перемахнул огромный рыжий пес с дымчатыми подпалинами. Пышка некоторое время выжидал, видимо, надеясь, что Полевода струсит и даст стрекача. Но Дмитрий не двинулся с места. Он только поискал глазами, нет ли поблизости камня или палки. Ничего не найдя, поустойчивее укрепился на ногах, приготовился к любой неожиданности.

— Значит, руки крутить?! — злобно пробормотал Пышка, медленно наступая. Под надежной защитой Атамана он чувствовал себя в безопасности.

Дмитрий промолчал, но весь напрягся. В нем закипала неуемная ярость, от которой ломило в темени и судорожно сводило челюсти.

— Нет, ты отвечай, будешь еще за руки цапать?! — все больше свирепел Пышка, на всякий случай придерживая пса за ошейник, видимо, все еще надеясь, что противник дрогнет и пойдет на мировую.

Но Полевода в ответ сказал спокойно:

— Станешь грозиться, не то еще будет… — и медленно завел окаменевшие кулаки за спину.

Пышка вдруг выпустил ошейник.

— Ату его, Атаман! — задохнувшись от ярости, приказал он. Пес сжался и, как отпущенная пружина, кинулся на Полеводу. Дмитрий слегка подался назад и, изловчившись, что было силы ударил Атамана ногой под горло. Пес тяжело осел на задние лапы, тараща остекленевшие глаза. Дмитрий, улучив момент, побежал к дороге, схватил вывернутый булыжник. Пес, повизгивая, сделал небольшой круг и спустя минуту еще с большей яростью ринулся на своего врага. Но не рассчитал и с маху налетел на тяжелый камень, метко брошенный Полеводой. Пронзительный истошный визг огласил улицу. Беспомощно свесив голову, Атаман, пошатываясь, боком попятился к забору. Коснувшись его, пополз в сторону калитки, оставляя на загнутых ржавых гвоздях и сучках клочья рыжей шерсти, затем вытянулся на примятой пыльной траве и замер.

Митя и Пышка в молчаливом оцепенении следили за Атаманом и, казалось, забыли друг о друге. Глаза Пышки остановились от изумления и испуга. Он не ожидал, что таким печальным окажется исход поединка.

— Ну, гад, за Атамана я тебе, сколько буду жить, не прощу… — сквозь зубы процедил он.

Полевода пошагал через дорогу и вдруг услышал за спиной:

— Сказано, вражий сын — вражьи и повадки…

Дмитрий на мгновение ощутил как острый озноб пронзил лопатки. Губы словно окостенели, и в голове зашумело. Круто обернулся, но Пышки уже не было. Постоял минуту, скованный необъяснимым бессилием, затем, с трудом отрывая ноги от земли, поплелся напрямик через улицу к своему дому.

ГЛАВА ВТОРАЯ

I
Счастливы те люди, у которых есть свое дело в жизни. Теперь и у Дмитрия было такое дело. Каждый день он шел на шахту, озабоченный предстоящей работой. Но сегодня еще чего-то ждал. Вчера Кубарь сказал ему, что бригадир Чепурной не возражает, чтобы Полевода работал в их бригаде. Костик, конечно, не станет врать, какой ему смысл, но все же не переставала сверлить мысль: вдруг Чепурной передумает, возьмет другого.

Под ногами поскрипывал выпавший ночью пушистый снег. Митя на ходу разбрасывал его носками. Снег бенгальскими рассыпчатыми искрами вспыхивал в свете уличных фонарей. Обгоняя Полеводу, мимо протрусил небольшой кургузый автобус, слабо осветив дорогу желтыми квадратами окон. В нем, свесив головы, дремали пассажиры. Их болтало, подбрасывало на выбоинах, но никого это, казалось, не беспокоило.

Дмитрий успел разглядеть в окне знакомое лицо девушки в теплом белом платке. То была его соученица Лариса Елкина. Только непонятно, почему она вместе с горняками в такую рань приехалана шахту? Неужели поступила на работу? Это было невероятно. Лариса считалась лучшей ученицей, и всем было известно, что она твердо решила идти в медицинский институт. Это была миловидная хрупкая девушка, с редкими золотистыми веснушками на щеках и золотыми косами. «Что же ей на шахте делать такой?» — удивленно и даже с опасением подумал Митя…


Полевода пришел в нарядную, когда там уже были люди. За ним появился Кубарь вместе с Захаром Кавуном, рослым парнем в сапогах с лихо подвернутыми голенищами. Его пышный рыжий чуб был сбит на сторону. Дмитрий знал Кавуна. Это был лучший, прославившийся на весь район забойщик. Вскоре пришел и бригадир Викентий Чепурной, парень лет двадцати восьми, с крутыми сильными плечами и стриженной под ежик головой. Ни на кого не глядя, он твердым шагом прошел в комнату первого участка, где с минуту тому скрылись Кубарь и Кавун. Дмитрий не знал, идти ему за ними или лучше вернуться на свой участок, где он уже работал несколько дней. Но вот отворилась дверь и вышел Костя. Отыскав глазами Полеводу, крикнул ему:

— Чего сидишь, тебя давно ждут. Пошли!

Войдя в комнату, Дмитрий увидел среди присутствующих Пашку Прудника — низкорослого парня с непокорным вихорком на макушке — и удивился, как он мог сюда попасть? Потом вспомнил слова Кости о том, что Прудник работает в их бригаде, и решил, немного успокоившись: «С таким я, пожалуй, потягаюсь…»

Бригадир пожал руку Полеводе и сказал:

— Учти, дружище, у нас все трудятся на совесть. Наша бригада почти коммунистическая… — И медленно провел широкой ладонью по густому ежику. Слово «почти» чуть не рассмешило Дмитрия. Но он вовремя заметил предостережение в веселых глазах Кубаря и сдержался. Возможно, случайный смешок мог оказаться роковым для него.

Переодеваться пошли все вместе. Когда получали инструменты, выяснилось, что бригадир не выписал ему отбойный молоток.

— Несколько дней поползай в лаве, присмотрись, как хлопцы рубают. Получишься — тогда получай хоть два сразу, — улыбнулся он подобревшими карими глазами.

И Дмитрий решил, что Чепурной не такой уж сухарь, как показался ему сперва.

Когда забойщики разместились по своим уступам и в лаве раздалась разнокалиберная дробь отбойных молотков, Мите стало немного страшно: казалось, что от этой неистовой пальбы полетят к черту деревянные стояки, рухнет кровля — и тогда всему конец…

В первом, нижнем, уступе работал Захар Кавун. Полевода просидел рядом с ним более часа. Он, что называется, увлекся работой забойщика. За все время Кавун не сказал ему ни слова и вообще будто не замечал его присутствия. Голый до пояса, он работал в полную силу своих упругих мышц. Лоснящееся от пота, потемневшее от угольной пыли, тело его казалось вылитым из чугуна. Захар работал с таким напряжением, что нельзя было понять: делает он это по необходимости или по привычке. Если ослабевала подача воздуха, Кавун ненадолго выключал молоток и орал на всю лаву:

— Бригадир, стою!..

И опять брался за работу. О Кавуне говорили, что он зазнался, ведет себя вызывающе, никого не признает, но сейчас Дмитрий забыл об этих наговорах. Его захватила самозабвенная работа мастера.

Из забоя Кавуна он пробрался к Кубарю. Этот работал легко и весело. Когда молоток на какое-то время умолкал, слышно было, как забойщик балагурит сам с собой или что-то поет. Видимо, это помогало ему в работе.

— Может, попробуешь? — выключив отбойный, спросил Кубарь у Дмитрия. В свете аккумуляторки было видно, что Костя доверительно улыбается. Полевода молча взял из его рук молоток. И хотя он знал его устройство, мог разобрать и собрать, как и все мальчишки шахтного поселка, научившиеся этому от своих отцов-шахтеров, но в первую минуту испытал чувство растерянности. Одно дело знать молоток, а другое — действовать им, когда он включен. Но он решительно держал молоток и не выдал своей растерянности даже тогда, когда тот после включения воздуха, как огромная живая рыбина, готовая выскользнуть, судорожно забился в его руках, сотрясая все тело. Дмитрий изо всех сил сжимал рукоять, направляя пику в пласт. Вырвется — и все пропало: никогда уже ему не быть забойщиком. Пика то глубоко и мягко погружалась в уголь, то скользила по нему, как по кремневой глади, а глыбы не отваливались. Беря из рук Дмитрия молоток, Костя покровительственно улыбнулся и обнадежил:

— Не унывай, забойщик из тебя получится наверняка. — И неожиданно спросил: — А как там Захар? Что-нибудь рассказал, показал?

Дмитрий отрицательно покачал головой.

— Гад! — озлился Костя. — Ему никто не нужен. Выработал себе идиотский девиз: работать, работать… и все. — И вдруг, понизив голос, добавил: — А ты знаешь, что уголь, который добывает Кавун, неполноценный?

— Почему? — недоверчиво взглянул на него Полевода.

Костя немного помолчал, словно не решаясь продолжать разговор.

— Кавун готов его зубами грызть, — процедил он. — И не для государства, учти. О государстве он меньше всего думает. Ему бы гроши да дом хороший…

Карабкаясь вверх по лаве, Дмитрий думал, что с Кавуном у Кости натянутые, а возможно, даже враждебные отношения.

К уступу, где работал Прудник, Дмитрий пробрался незаметно. Он хотел посмотреть, как трудится этот с виду ничем не приметный, малосильный парень. Ему казалось, что Павлику должно быть очень трудно. Он представлял его измученным, вспотевшим. Но то, что он увидел, поразило Дмитрия. Прудник удивительно легко и ловко орудовал отбойным молотком. Приветливо улыбнувшись Полеводе, попросил глазами, чтоб тот пододвинул ему деревянную стойку. Выключив молоток, он тут же принялся крепить вырубленное пространство. Работал Павлик сноровисто, быстро. Дмитрий принялся ему помогать. Пока они были заняты этим делом, Дмитрий заметил, как кто-то проскользнул совсем рядом вверх по лаве, обдав его на мгновение беглым светом аккумулятора.

— Кошка, — сказал Павлик, покончив со стойкой, Дмитрий не понял его: откуда здесь могла взяться кошка?

— Видал, как прошмыгнул, — продолжал Прудник, — не всякий и заметит, но мы уже к нему привыкли.

Как оказалось, Кошкой прозвали шахтеры горного мастера Ефрема Бабаеда. Он, как никто другой, знал шахту, все ее ходы и выходы. По утверждению Павлика, Бабаед мог без лампы выбраться из самой трудной подземной выработки. Любил подслушивать, о чем говорят между собой рабочие, и всегда подкрадываться к людям по-кошачьи — тихо, незаметно, как будто вдруг вырастал из-под земли.

— В прошлом месяце Кошка обсчитал нашу бригаду, — рассказывал Павлик. — Ему начальство поверило. Не доплатили нам какие-то рубли. Да не в них дело! Хуже другое: выходит, мы тянем из государственного кармана, а нас за руку ловят. А ведь мы заработали, а не украли.

Прудник взял отбойный молоток и перед тем как включить его в сердцах многозначительно добавил: — У нас, браток, многое еще на деньгах строится…

Не успел Дмитрий отползти и двух метров от забоя, как вдруг почувствовал чью-то тяжелую руку на своем плече. Направил луч аккумулятора немного вбок и встретился с круглыми серыми глазами. Они пристально и сурово смотрели из-под пушистых от угольной пыли бровей. Лицо человека было неподвижно, скулы и шея заросли щетиной.

— Ты всякую там птаху и прочих щелкоперов не слушай, — сказал он хриплым басом. Полевода заметил, как глаза человека сузились и потемнели. — Без году неделя как молоток взяли в руки, а уже указывают, законы свои диктую!.. — Он выругался и с остервенением отбросил кусок породы в сторону. Но тут же как будто подобрел: — Чтоб ты знал: в бригаде Чепурного есть два настоящих мастера — это Кавун и Горбань. На них весь участок держится. Работу Кавуна ты уже наблюдал, а с Горбанем я тебя сейчас познакомлю. — Он двинулся было вверх по лаве, но вдруг обернулся, осветил Полеводу своей надзоркой. — Постой, сынку, а ты случаем не Степана Дмитриевича отпрыск?

— Сын, Дмитрий, — пряча глаза от света, неохотно ответил Полевода.

— Так он же у нас на шахте до войны парторгом был! — как будто искренне обрадовался неожиданной встрече Кошка.

Дмитрию показалось, что Кошка из жалости хочет обнять, приласкать его, и он резко отстранился.

— Да ты не пугайся, парень, — успокоил его Бабаед. — Это у меня к тебе… Ну расчувствовался, одним словом…

Кошка полз по лаве и все о чем-то говорил, но Дмитрий уже не слушал его. Что-то неприятное было в этом человеке. Все, что он рассказывал об отце, не успокаивало, а раздражало.

В тускло освещенной нише забойщик, одетый в заскорузлую брезентовую спецовку и каску с вмятинами, закреплял деревянную стойку. Лезвие топора холодной молнией поблескивало при каждом коротком взмахе. Закрепив забой, Горбань отложил топор в сторону, вытер пот с лица и выжидательно посмотрел на пришедших.

— Прошу любить и жаловать, Николай Васильевич, — сказал горный мастер Горбаню. — Привел к тебе нашего будущего забойщика, сына Степана Дмитриевича Полеводы, покойного парторга нашего. Небось помнишь?..

Горбань погладил аккуратно подстриженную бороденку, заговорил неожиданно тонким, бабьим голосом:

— Помню, как же… Крепильщиком я тогда работал. Помню…

— Так вот, нехай парень приглядится к твоей сноровке, подскажи, что к чему. Одним словом, натаскай новичка, — прогудел своим басом горный мастер. И тут же исчез, как бы растаял.

Полевода наблюдал за работой забойщика, но ничего особенного не подметил в ней. Он начинал понимать, что люди в бригаде живут недружно. К тому же все они такие разные. Сумеет ли он ужиться с ними, помогут ли они стать ему настоящим шахтером?..

Горбань, кончив работу, спросил:

— Ну как? Понравилось?

Митя не ответил. Что понравилось? Как он работает? Но работа Кубаря ему понравилась больше. Она у него веселая и раздольная, как песня.

Горбань собрал инструмент и перед тем, как уходить, несколько раз перекрестил забой. У Полеводы похолодело внутри: «Верующий!» Он вспомнил слова бригадира: «Учти, наша бригада почти коммунистическая».

И не удержался от улыбки.

II
После бани в нарядной бригаду встретил корреспондент многотиражной газеты Яша Порт. Не было человека на шахте, который бы не знал этого подвижного, вездесущего парня. Шахтеры относились к нему с уважением.

Когда он, светлоглазый, с копной черных жестких волос, нетерпеливой походкой подошел к бригадиру и стал расспрашивать о работе, делая записи в растрепанном блокноте, Кавун, жадно затягиваясь папиросой, демонстративно отделился от всех. Смугло-красное после бани, пышущее здоровьем лицо Захара было безучастным. Казалось, что все, о чем расспрашивал корреспондент и что ему отвечал бригадир, совершенно не интересовало его. А когда Чепурной ушел, Кавун развязной походкой приблизился к Якову, сказал небрежным тоном:

— Ну как, редактор, с портретиком на этот раз мою работенку покажешь или просто так, без физии?.. Две с половиной нормы, учти! — И многозначительно выставил большой, в твердых обугленных мозолях палец. Корреспондент собрался было что-то ответить, но Захар не стал слушать, повернулся и вышел из нарядной.

«Вот тип! — подумал Полевода. — Выходит, правду о нем говорят, что зазнайка». На миг в нем вспыхнуло острое желание догнать Захара, остановить, бросить ему в лицо что-нибудь дерзкое, обидное. Дмитрий видел, как по щекам Якова разлилась сплошная бледность. Парня, видимо, огорошила бестактность Кавуна. Но он с профессиональной невозмутимостью свернул блокнот, сунул в нагрудный карман и поспешно зашагал по своим неотложным делам.

— Ну не жлобина, скажи! — с ненавистью покосился Кубарь на Кавуна. Под лоснящейся, вымытой кожей кремневыми буграми вздулись скулы. — Ты думаешь, не напечатают его портретик? — вопросительно взглянул он на Полеводу и тут же заверил: — Как пить дать, опубликуют. Чтоб только отвязался. А иначе в шахткоме поднимет хай: «Зажимают… Выходит, Кавун теперь на задний план…» Любит славу, жлоб, а больше — денежки, — заключил Костя и заторопился в комнату начальника участка.

Перед дощатым, залитым фиолетовыми чернилами столом стоял высокий парень с русоволосой вихрастой головой, держа в руках изуродованную фибровую каску.

— …Заменить его надо, а то завтра хоть на работу не выходи. В вентиляционном штреке у нас, сами знаете, кровля коржится.

Начальник участка Завгородний с измученным от недосыпания, давно не бритым лицом, не поднимая головы, с напускным спокойствием ответил:

— Что ж, можешь не выходить. Только за самовольный прогул отвечать будешь…

— А если парню породой башку прошибет, тогда с кого спрос? — вмешался в разговор пожилой шахтер, примостившийся на корточках у батареи. Его сухощавое, изрезанное глубокими морщинами лицо было суровым и непреклонным. Рядом с ним, прислонившись к стене, стояла пила-дужка. Начальник участка недовольно взглянул на крепильщика, угрожающе сказал:

— Не твое дело, Карпуха. С тобой разговор особый. Понятно?

— Нисколько не понятно. Объясните, может быть, тогда что-нибудь и пойму, — развел руками крепильщик. Лицо начальника участка стало серым, глаза сузились.

— Старый хрен, он мне еще говорит: «Непонятно»! — голос его звучал оглушительно громко. В нем были угроза и злость: — Не ясно?.. А кто крепежные рамы перекосил? Кто канавки замусорил, болото развел на штреке? — Завгородний грубо выругался и с остервенением бросил ученическую ручку на стол так, что она подпрыгнула и скатилась на пол. Пока начальник доставал ее из-под стола, парень опять робко заговорил о своем:

— Так что, выпишете каску, Евгений Иванович, или нет? Я же не нарочно ее под вагонетку швырнул. Толкали партию, нечаянно о верхняк стукнулся, а она прямо под колесо. Взгляните: тут даже след видно…

— Видно, что ты разгильдяй, — резко оборвал его начальник участка, — у хорошего шахтера все носко. Никаких касок у меня для тебя нет. Иди! — И опять уткнулся в рапортичку.

Парень стоял молча, время от времени судорожно глотая слюну, видимо, пересиливая себя, чтобы не сказать что-нибудь грубое.

— Возьмите вашу каску. — Он положил изуродованный шлем на стол и, отступив на шаг, дрогнувшим, хотя и твердым голосом добавил: — На кой черт мне ваш участок, если для вас, Евгений Иванович, копеечная каска дороже человека. — Пригладил непослушные вихры и решительно вышел из комнаты.

Поднялся и крепильщик.

— Не уходи, Карпухин, ты мне нужен, — предупредил Завгородний.

Карпухин пожал плечами, лукаво улыбнулся.

— А я все-таки уйду, инженер. На кой дьявол мне тут сидеть да матюки ваши слухать. Человек я пожилой. От своих сынов никогда скверного слова не слыхал, а от вас приходится. А вы-то мне в сыновья годитесь. Нет, нет, я пойду, руководитель… — И, подхватив под мышку свой крепильщицкий инструмент, ушел.

Начальник участка некоторое время сидел с нелепо приклеившейся к лицу улыбкой. Он, видимо, не предполагал, что все так неожиданно обернется.

Полевода почувствовал себя неловко и тоже вышел. Казалось, не Завгородний, а он попал в неприятное положение. Он не ожидал, чтобы молодой инженер так вел себя с рабочими. Откуда такое у него? Говорят, что сама нелегкая профессия шахтера заставляет человека быть грубым. Но тогда почему старый крепильщик Карпухин иной, выдержанный? А ведь за спиной у него, наверное, не менее четверти века работы в шахте.

По дороге домой Костя Кубарь рассказывал:

— Ты не думай, что если наш Евгений Иванович бывает ершист и матерится, так он никудышный инженер. Работяга что надо! Верно тебе говорю.

— А по-моему, он плохой человек, — вставил Полевода.

— Ну это ты напрасно, — даже обиделся Костя. — Ведь только благодаря ему наш участок выбился в передовые. Был в лаве, видел: почти сухо в ней, правда? То-то. А раньше работали под проливным дождем. Про нас на шахте даже шутку запустили — плавниковые. Оно и правда, если б не Евгений Иванович, то определенно у всех забойщиков выросли бы плавники. А он придумал, как отвести воду в забут.

Кубарь умолк, закурил, видимо, надеясь, что приятель изменит свое мнение о начальнике и что-нибудь скажет. Но Полевода молчал.

— А матюки да разная грубость начальства, — продолжал Костя, — у нас пошла от Царька. Был такой начальник шахты — Тютюнник. Да ты его знаешь. Вот тот действительно давал прикурить, ни шагу без ругани. Бывало, вызовет к себе мастеров или бригадиров и давай утюжить… Сам не садится и тем сесть не дает. Стоят они перед ним без шапок, как перед самим всевышним, а он их матом, да таким узорчатым… — Костя не выдержал и засмеялся. Улыбнулся и Полевода.

— Это я правду тебе говорю, Митяй. Или еще такое с нашим Царьком было. Пришел как-то к Тютюннику дед Кирей обаполов попросить, сарайчик для угля ему надо было подладить. А тот ему: иди, мол, старый хрыч, что заработал — все забрал, а теперь только на гроб тебе три доски остались. Кирей слушал, слушал да как запулит в начальника ответной руганью, да такой, что тот, видать, отродясь не слыхал. Потом, как мешок, повалился в кресло. Кто был в кабинете — обмерли: крышка деду! А Тютюнник и рта не в силах раскрыть. Никогда такого не было, чтоб на него кто-нибудь ругнулся. Кирей сообразил, что верх его, и говорит этак ласково: «Так что, Павел Николаевич, нравится тебе мое краснословие? Вижу, не по душе пришлось. То-то ж, чтоб знал, что и твое красноречие у нас острым камнем в печенках сидит». С тех пор наш Тютюнник вроде б притих.

Слушая Костю, Полевода сразу же догадался, о каком деде шла речь. О Кирееве, конечно, соседе. И хотя Митя впервые слышал об этом случае, но знал, что с Евсеем Петровичем могло такое случиться. Нрав у старика крутой.

— Как и следовало ожидать, для Тютюнника дело кончилось плохо, — продолжал Кубарь. — Наш парторг, Сомов Степан Лукич, выжил его…

— Как это «выжил»? — удивился Дмитрий.

— Ну не выжил в полном смысле, — смутился своей оговорке Костя, — а разделал его под орех: раз несколько, говорят, на бюро песочил, на рабочих собраниях пить давал за грубость. Царек понял, что Сомов не даст ему спуску, и улепетнул куда-то.

Полевода знал парторга Сомова: несколько раз видел его в школе; заходил он как-то и к ним домой, о чем-то беседовал с матерью. Мать рассказывала, что Сомов работал проходчиком, когда отец был парторгом на шахте.

У шахтного сквера приятели расстались. На прощанье Костя сказал:

— Завтра читай в газете про нашу бригаду.

Полевода вспомнил встречу Кавуна с корреспондентом и не понял, с насмешкой или серьезно говорит Кубарь. Если серьезно, то что в этом хорошего? Пусть бригаду похвалят за перевыполнение плана, все равно радости мало. Прочитают завтра люди в газете о бригаде Чепурного и скажут: хорошая бригада, видать, хлопцы в ней на подбор. А что в бригаде хорошего? Один только о себе думает, как бы побольше сорвать, другого религия одурачила. Да и у самого бригадира понятие о бригаде коммунистического труда путаное. Ему только давай план, а вот чем еще люди живут, как живут — это его, видимо, меньше всего интересует.

До прихода на шахту Дмитрий много читал о коммунистических бригадах. Первой заповедью у всех было — высокая производительность труда и учеба. А в бригаде Чепурного никто не учится. Радость, с какой Полевода все эти дни ожидал вступления в прославленную бригаду, как-то сразу померкла, и он почувствовал себя обманутым и опустошенным. Грубость начальника участка еще больше испортила ему настроение. Разве таким представлял он руководителя? Думал, что Тютюнник, о котором ходила недобрая слава, был единственным. Он вспомнил Тютюнника, тучного, надменного, полновластного хозяина шахты. Прозвище Царек ему не зря приклеили. Но пришло время, и правда восторжествовала: Тютюнника убрали. И вот, оказывается, после его ухода порядки не изменились. «Неужели и он ко всему привыкнет, как привыкли другие. Норма выработки станет для него самоцелью, деньги — счастьем…» — в отчаянии подумал Дмитрий и зашагал быстрее. Ему хотелось избавиться от неприятных мыслей. Поэтому он не свернул сразу домой, а направился в сквер.

Валил пушистый ленивый снег, щедро устилая улицы и тяжелой бахромой повисая на телеграфных проводах и деревьях. Почему-то вспомнилась наивная грустная песенка:

Белым снегом, белым снегом
Ночь морозная ту тропку замела,
По которой, по которой
Я с тобой, любимый, рядышком прошла.
Ее любила напевать Ирина, Ира, Ирочка… Но почему она так долго не пишет?..

Опустив голову, Митя медленно побрел по глубокому снегу домой.

III
Бригадир долго присматривался к новичку и, наконец, разрешил работать самостоятельно.

Когда шли по штреку к лаве, Кавун взял Полеводу за локоть и легонько притянул к себе.

— Ты, птаха, попроси бригадира, чтоб выделил тебе уступ рядом с моим. В случае чего возьму на буксир.

— Ладно, — ответил удивленный Полевода, все еще не доверяя Захару.

Уступ Дмитрия оказался рядом с уступом Кавуна, хотя Полевода и не просил об этом бригадира. Значит, попросил сам Захар. Дмитрий не знал, что думать: действительно ли Захар хотел помочь ему или только прикидывался добрым? Но размышлять не было времени. Он принялся тщательно осматривать забой. Выстукивая обухом топора кровлю, определяя по звуку, не коржит ли порода, — кровля звенела, как спелый арбуз, — Дмитрий слышал, как тяжело, словно медведь, ворочался в своем уступе Кавун. Но вот где-то сверху гулко отозвался первый отбойный молоток, вслед за ним застучал второй, третий…

Осветив аккумулятором угольный пласт, Дмитрий уверенно включил и свой молоток. Вначале осторожно, точно врач-стоматолог, попробовал уголь. Затем изо всех сил нажал на рукоятку. По всему телу пробежал легкий, освежающе-приятный трепет, запульсировали мускулы, радостно ожила и напряглась каждая жилочка. Это совсем не то ощущение, которое он испытал, когда впервые осторожно взялся за отбойный молоток. Сейчас, неукротимый, он каждую секунду готов был выскользнуть из рук, сотрясал все тело, как в лихорадке. Но, несмотря на это, Дмитрий не испытывал чувства неуверенности и страха, как в первый раз: от избытка чувств у него появилось желание петь под неумолчную яростную дробь. Уголь легко отваливался большими и малыми глыбами, шумным потоком устремляясь вниз по лаве. Нечто похожее Дмитрий испытывал, когда играл на пианино любимую мелодию. Она лилась свободно и легко, согревая и веселя сердце…

Неожиданно стальная пика отбойного молотка судорожно застрочила на одном месте, затем резко скользнула в сторону, видимо, напоровшись на что-то неуязвимое, твердое. Полевода стал прощупывать пикой другое, более податливое место. И вдруг с оглушительным свистом ему в лицо ударила тугая струя сжатого воздуха и чуть было не сбросила с деревянного полка: соскочил шланг с молотка. Пока Дмитрий прилаживал его, в забое появился Кавун.

— Что, браток, запарочка? — сказал он весело, усаживаясь рядом по-турецки. — Такое с новичками случается. Пласт наш не шутейный, с ним надо умеючи… — Он взял из рук Полеводы резиновую кишку и одним ловким движением приладил ее к отбойному молотку. — Не иначе как на «лысого» напоролся, — сказал он загадочно, освещая аккумулятором пласт.

В плотно спрессованном пласте искрящегося угля выдавался наружу гладко отполированный, величиной с круглую тыкву камень. Кавун взял топор и несколько раз ударил по нему обухом. Тонкий певучий звук заполнил забой.

— Теперь ясно — он самый, — определил забойщик. — Таких «лысых» в нашем пласте, как груш на дереве. И, скажи, какой коварный, ни по каким приметам не разгадаешь, когда с ним свидание будет. А напоролся — зубка как не бывало. Я этих зубков каждую смену по десятку меняю. А у тебя, небось, ни одного про запас не имеется, признайся?

Полевода смутился и промолчал. Конечно же, у него не было запасных зубков.

— В таком случае — на, держи, — протянул ему Кавун похожий на короткую пику стальной зубок. — Когда-нибудь и ты меня выручишь. Наш бригадир правду сказал: один за всех, и все за одного. Словом, человек человеку друг и приятель, а не волк или шакал какой-нибудь, ясно? — И покровительственно похлопал Дмитрия по плечу.

Кавун помог выдолбить камень и ушел, а Полевода все еще думал: тот ли это человек, о котором у него сложилось мнение как о нахалюге и рваче? Перед ним вдруг предстал совсем другой Захар — простой парень и, по всему видно, хороший товарищ.

Когда после смены шли по штреку к рудничному двору, Дмитрий старался «пасти задних» и не вмешивался в разговор. Бригадир придержал шаг, поджидая Полеводу, сказал участливо:

— Притомился? Оно и понятно. Первая смена никому легко не давалась. А вообще, хвалю, молодец, что не сорвался.

Устал ли он? Нисколько! Сказали б ему сейчас отработать еще смену, не задумываясь, вернулся бы обратно в забой, особенно с такими дружными, хорошими ребятами, как у них в бригаде. Ему даже стыдно стало, что не умеет разбираться в людях, видит в них не главное, а наносное, мелочное, что сегодня может прилипнуть к человеку, а назавтра, смотришь, бесследно исчезнет. Даже забойщик Горбань показался ему другим. На рудничном дворе в ожидании клети Николай Васильевич подошел к Полеводе и поздравил с первой удачей. Это тронуло Дмитрия, и он с благодарностью посмотрел в по-отцовски добрые глаза старого шахтера. Смущало только, что Горбань верующий. Взять бы и сказать ему прямо в глаза: «Брось-ка ты, батя, эту религию. Не личит она рабочему человеку». Но, конечно, он не мог при всех сказать такое пожилому забойщику.

IV
На шахтном дворе Полевода встретил Ларису Елкину. Она была в запятнанном маслом комбинезоне и шапке-ушанке. В руке держала ключ с отколотым зубом. Поздоровались, разговорились.

— Где ты сейчас? — спросил Полевода.

— Помощником машиниста подъема работаю.

— И давно?

— Вот чудак этот Полевода, сколько раз видел меня в нарядной и спрашивает — давно ли?

Митя вспомнил, что Лариса имела привычку говорить с людьми так, будто рассчитывала на посторонних слушателей.

— Я ни разу не видел тебя, Лариса, — смутился он. — Правда, однажды заметил в автобусе. Думал, по какому-нибудь делу приехала на шахту. А о том, что ты здесь работаешь, впервые слышу.

— Ну тогда другое дело, — сказала Лариса и тоже смутилась. Золотистые веснушки на вспыхнувших щеках вдруг исчезли, как бы погасли. — А я уже подумала, что зазнался. Как-никак забойщик!

— Действительно! Есть чем задаваться, — небрежно проговорил Полевода.

— Не скажи, все же ведущая профессия, — возразила Лариса и несколько раз перебросила сломанный ключ из руки в руку.

— Машинист подъема тоже не последняя специальность, — вставил Дмитрий.

— Когда-то я еще буду машинистом… — уныло сказала Лариса. — А ты уже забойщик. О вашей бригаде в газете пишут. Коммунистической скоро называться будет. А у нас даже бригаду нельзя создать, — пожаловалась девушка. — Машинист да я…

— Отец мой да я… — вспомнил Полевода Некрасова, и оба рассмеялись.

За несколько минут они перебрали в памяти всех одноклассников, поведали друг другу о последних месяцах своей жизни. Лариса рассказала, что ездила в Донецк, пыталась поступить в медицинский институт, но не прошла по конкурсу и теперь решила учиться заочно.

Митя разглядел на ее чистом чуть выпуклом лбу первую складку.

— Только нелегко мне будет, — помолчав, сказала она и опять перебросила ключ из руки в руку. — Тебе хорошо, у тебя здесь мать, дома живешь, а я у чужих, за три километра отсюда… — Махнула рукой куда-то в сторону. — Уйти в общежитие неудобно, да и совестно: как-никак с детства у них. А ездить на шахту каждый день не близкий свет. Работа да разъезды отнимают все время, для учебы одни минутки остаются…

Слушая ее, Митя думал: «Нелегко приходится Ларисе». Но вслух ничего не успел сказать.

Лариса вдруг проговорила:

— Одного парня мы с тобой не вспомнили. Пышку, Звонцова.

Полевода подумал: и хорошо сделали, что не вспомнили.

— Работает он у нас на шахте газомером, — продолжала Лариса. — Легче специальности не придумаешь: ходи с пустыми бутылками по горным выработкам, бери воздух для анализа — вот и вся работа.

— Он же собирался в институт! — удивился Полевода.

— Чудак этот Полевода, — опять по привычке, как об отсутствующем, сказала Лариса. — Производственный стаж теперь сильнее всяких баллов. Без него и с серебряной медалью в институт не пробиться. — И вдруг испуганно ойкнула: — Да что это я стою, мне же заменить его надо, — и показала ключ. — Ну пока, не задавайся только, забойщик, — лукаво улыбнулась, тряхнула руку Дмитрия и побежала к механическим мастерским, заправляя на ходу под ушанку мягкие завитки волос.

Митя стоял посреди шахтного двора и смотрел ей вслед. На душе у него было радостно и немного тревожно от этой случайной встречи. Казалось, не так давно отошли в прошлое школьные годы, но в эту минуту все, что прежде казалось обыкновенным и привычным, как бы оживало заново, приобретало особую волнующую значимость…

Выйдя за шахтные ворота, он зашагал своей обычной дорогой через сквер. Шел не спеша. То, что его сегодняшняя работа понравилась Чепурному и все члены бригады тепло поздравляли его, затем приятная встреча с Ларисой — все это было похоже на праздник. Дмитрий шел по скверу, лепил на ходу снежки и бросал ими в знакомых ребятишек. Завязалась настоящая баталия. Дети дружно атаковали Полеводу, и ему пришлось туго. Снежки летели со всех сторон. И он вынужден был спасаться бегством, чем привел мальчишек в неописуемый восторг.

V
Шло время. Полевода привык к работе в забое. Его уже не страшили непредвиденные неполадки, он справлялся с ними без посторонней помощи. От Кубаря, Прудника и других ребят не отставал, но Кавуна и Горбаня еще ни разу не опередил. Вначале Дмитрий горел желанием во что бы то ни стало хотя бы догнать их, но вскоре убедился, что усилия его напрасны: Захара силой не возьмешь.

Хотя работа Дмитрию нравилась, но временами он ощущал какую-то неудовлетворенность, будто что-то очень нужное одолжили у него, обещали скоро вернуть и не возвращают. Он никак не мог понять причины этой неудовлетворенности.

Однажды к Полеводам зашел Евсей Петрович Киреев. И хотя он был частым гостем в их доме, сегодняшний визит его удивил хозяев. Обычно Киреев навещал своих соседей в выходной день под вечер. К этому Елизавета Павловна и Дмитрий давно привыкли и всегда были рады старику. Перед тем как войти в дом, Евсей Петрович по обыкновению долго топтался сначала на гулком деревянном порожке, а затем уже в сенях старательно очищал сапоги или валенки. Этим он словно оповещал о своем приходе и терпеливо дожидался, пока выйдет хозяйка дома и скажет: «Хватит вам, Евсей Петрович, заходите уж». Только тогда он, откашлявшись, переступал порог и громко произносил: «Всему дому мое здравьечко!»

На этот раз Евсей Петрович пришел не с обычным визитом. В его поблескивающих, будто помолодевших глазах Елизавета Павловна сразу приметила что-то новое, необычное.

— Вижу, с доброй новостью пришел, Евсей Петрович, — усадив гостя за стол и наливая в стакан крепкий чай, сказала она.

— Разгадала, — признался старик. — Верно, новость имеется. — Он отхлебнул чай из блюдца, которое удерживал на растопыренных узловатых пальцах, затем бережно опустил блюдце на стол и с гордостью сказал: — На работу меня устроили. Вот какое, значит, дело.

Елизавета Павловна удивленно посмотрела на него: не выпил ли старик? Ведь три года тому Евсей Петрович ушел на заслуженную пенсию. Какая тут может быть работа?

Из своей комнаты вышел Дмитрий.

— Ты, выходит, дома, сынок, — приветливо улыбнулся Евсей Петрович, — а я думал, в шахте.

— С ночной я, дядя Евсей. О какой вы тут работе говорите?

— О моей, ясное дело, — охотно ответил старик и опять отхлебнул из блюдца. — Вот уже третий день, как занял свой пост, а вам никому и невдомек.

— Видать, пост не генеральский, раз никто не заметил, — усмехнулась Елизавета Павловна, решив, что Киреич все же малость выпил.

— А ты не смейся, — строго и обидчиво покосился на нее Евсей Петрович, — генеральский там или еще какой, не в том суть. В шахту просился — нет, говорят, туда тебе, дед Кирей, дорога закрыта. На поверхности опять же места не оказалось. А тут, как на мое счастье, мальцы сцену в нашем Дворце обокрали… — усмехнулся старик. — Правда, и покража невелика: гармошку взяли, только и всего. То-то соловьи-разбойнички… — Он рассмеялся и внезапно закашлялся, согнулся, обхватив голову руками, и долго не мог успокоиться. Глаза его налились слезой, веки покраснели и еще больше набрякли. Он отхлебнул несколько глотков теплого чаю, немного успокоился и продолжал: — Узнал я об этой краже — и к директору. Где ж, говорю, сторож был, что не уследил? А он мне со смешком: зачем нам сторож? К коммунизму путь держим. А я ему: к коммунизму иди, не ленись, а назад нет-нет да и оглянись. Не все чистое плетется за нами. Сегодня гармошку унесли, а там и до духового инструмента доберутся, пианино уволокут. Вот и придется тебе, говорю, товарищ директор, без музыки наших шахтеров в коммунизм сопровождать. Попервах рассмеялся, а потом серьезно спрашивает: а пошел бы ты в сторожа, Киреич? С превеликим даже удовольствием, отвечаю, все равно живу без всякого интереса. А на трубе дуть насточертело, только мирную птицу пугаю. Ладно, говорит, приходи завтра. Пришел, а он мне сразу берданку в руки, улыбается. Я его и без слов, конечно, понял и, как положено в таком разе, отрапортовал: служу трудовому народу!.. — старику хотелось засмеяться, но он только улыбнулся, боясь вызвать кашель.

Дмитрий вернулся к себе в комнату. То неопределенное, что мучило его все эти дни, внезапно прояснилось: ему не хватало пианино, о котором случайно заговорил дед Кирей, не хватало музыки. Если бы сейчас не надо было идти на смену, он не задумываясь побежал бы в школу, к своему старому доброму другу…

Дмитрий ходил по комнате, мял огрубевшие, в мозолях, пальцы, проверяя их гибкость, и чувствовал, что сейчас сыграл бы этими огрубевшими пальцами лучше и вдохновеннее, чем когда-либо.

Решив сегодня обязательно поиграть, он заторопился на работу, будто этим мог приблизить желанный час. Не вспомни вовремя Елизавета Павловна о «тормозке», Митя ушел бы без завтрака.

Работа спорилась, все время ему чудилась музыка. Она то сливалась в стройную, ясную мелодию, то распадалась на отдельные голоса. Это было похоже на перекличку в глухом лесу, когда люди ищут друг друга и никак не могут набрести на общую тропу.

Как только закончилась смена, Полевода раньше всех поднялся на-гора, помылся в бане, переоделся и даже не заметил, как оказался возле школы. Была тихая морозная ночь. Мягкий спокойный свет луны разливался вокруг. Дмитрий даже не подумал о том, что в это время школа на замке и никто ему ее не откроет. Увидев темные окна, разочарованно остановился. Домой идти не хотелось, хоть и было уже поздно.

«А что, если пойти во Дворец?» — мелькнула мысль.

Не успел он приблизиться к широкому каменному подъезду, как раздался басовитый голос:

— Стой, кто идет?

Из-за колонны выплыла на лунный свет огромная, похожая на копну сена фигура. По голосу Дмитрий сразу узнал деда Кирея.

— Это я, Евсей Петрович.

Сторож вскинул на плечо одностволку и пошел навстречу. На нем был толстый тулуп с поднятым высоким воротом, валенки, обшитые резиной, шапка-ушанка, надвинутая на самые брови.

— Да никак Митя? — удивился старик. — Блудишь или что приключилось?

— Ничего не случилось, Евсей Петрович, — успокоил его Полевода. — Был в шахте и вот решил прогуляться по свежему воздуху.

— Что ж, свежий воздух — дело хорошее, — одобрительно сказал старик. — Вот я непутевым табачищем всю жизнь дыхание отравлял, а теперь гармошки в груди поют и кашлюк мучает. Особенно по ночам так бьет, что нет никаких сил терпеть…

— У меня к вам большая просьба, дядя Евсей, — помедлив, несмело сказал Полевода. — На пианино охота поиграть.

Лицо старика, казалось, застыло, и рот полуоткрылся.

— Это в полночь?.. А кто же тебя слушать станет?

— Для себя, дядя Евсей.

— Чудно… Для себя лично, по-моему, не интересно. Всякая музыка — для народа. Когда тебя слушают, тогда и поется и играется. Я, например, такого понятия. Это вот я иной раз дую в свою трубу для личного удовольствия. Так то совсем другой вопрос — для проветривания легких такой моцион мне нужен. — Но тут же согласился: — Коли охота такая есть — играй, мне-то что. Пойдем отопру.

Они вошли в огромный полуосвещенный зал. На открытой сцене стояло пианино, обтянутое парусиновым чехлом. Полевода облегченно вздохнул. В нем подымалось знакомое радостное чувство. Словно боясь спугнуть сонную тишину, мягко ступая, подошел к сцене.

Пока Митя расстегивал чехол, Евсей Петрович, не снимая тулупа, поудобнее устроился в кресле у самой двери, поставил между ног берданку и приготовился слушать. Он видел, как Дмитрий поднял руки и, несколько помедлив, решительно ударил по клавишам.

Евсею Петровичу казалось, что Митя ударяет пальцами по клавишам как попало, не заботясь о том, чтоб и себе и другим было приятно. То ли дело, когда он, Евсей Киреев, вместе с оркестром во время праздничной демонстрации шествовал по улицам и изо всех сил дул в свою трубу-контрабас! Там все было ясно: марш, или «Интернационал», или «Широка страна моя родная» — не перепутаешь. А игра Дмитрия сумбурна и непонятна.

Но вот Полевода заиграл другое, и на старика повеяло чем-то торжественным и в то же время грозным, очень знакомым. То гудел набат, то звучали человеческие голоса и слышались взрывы. Все вместе складывалось в понятии Евсея Петровича в один образ революции, гражданской войны. Вслушиваясь в музыку, он явственно различал тяжелый дружный шаг красногвардейских отрядов, в которых когда-то служил. Музыка звала к борьбе. Ее литые звуки становились все радостней. И вдруг сердце Евсея Петровича часто забилось. Так билось оно, когда он узнал о победе Октября. Может быть, тогда оно билось во много раз сильнее, но все равно ощущение было похожее…

Митя переходил от одной мелодии к другой, но для старого красногвардейца все время звучала торжественная музыка революции. Она была ему понятней и дороже всех мелодий.

Он бы слушал еще, но служба есть служба, ее надо нести исправно. Поднялся и бесшумно, чтоб не потревожить Дмитрия, вышел из зала.

Когда на рассвете шли домой, Евсей Петрович спросил:

— Кем же ты все-таки порешил быть — шахтером или музыкантом?

— Не знаю, — сказал Дмитрий. Он бросил взгляд вокруг, вдохнул полной грудью освежающий морозный воздух и повторил мечтательно: — Не знаю, Евсей Петрович… Кем захочу, тем и буду…

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

I
Когда Полевода поднялся на-гора, в ламповой ему сказали, чтоб он явился в штаб дружинников. Такое же приказание получил и Павлик Прудник.

Лицо Павлика показалось Дмитрию странным: не то чем-то огорчен, не то нездоров.

— Ты попросишь, чтоб заменили тебя кем-нибудь, — сочувственно посоветовал он.

Прудник задумался. Брови у него были густые и темные, и, когда он хмурился, лоб пересекала темная полоса.

— А кто заменит: Кубарь вчера свое отдежурил, бригадир тоже, старика Горбаня не пошлешь. Вот разве Кавун…

В это время мимо них проходил Захар. Он только что помылся в бане. Вид у него был свежий, бодрый, гладко выбритое лицо горело смуглым румянцем, мокрые волосы бронзовыми витками прилипли ко лбу. Нельзя было подумать, что он только что отработал смену в шахте и вырубил несколько тонн угля.

Прудник коротко объяснил ему, в чем дело.

— Да ты что, шутишь, птаха! — как будто даже испугался его просьбы Кавун. — У меня сегодня по плану намечено неотложное дело. Не явлюсь — все к чертям летит вот на такой манер. — И для убедительности сделал руками вращательное движение, наглядно показывая, как именно «летит».

Кавун ушел, а Павлик обиженно сказал:

— Никогда не выручит, а ведь я сколько раз подменял его…

Полевода вспомнил, как Захар пришел к нему на выручку в первый день самостоятельной работы. Может быть, у Кавуна действительно задумано что-то серьезное и неотложное?

— Ну ладно, отдежурю как-нибудь, — решил Прудник, — похожу, поброжу, гляди, станет лучше.

Погода была хорошая. В неподвижном воздухе крупными мохнатыми хлопьями медленно падал снег. Чинно вышагивая, ребята с удовольствием бродили по пустынным улицам поселка, тихо беседуя. Фигуры их то появлялись в треугольниках света фонарей, то пропадали во тьме. Полевода знал Павлика давно. Учился он в другой школе, что в конце шахтного поселка, но им часто приходилось встречаться на соревнованиях по волейболу. Павлик, несмотря на невысокий рост, считался отличным волейболистом. Он легко бегал, был увертлив и прыгал так высоко, что порой казалось, будто в ступнях у него пружины.

Они проходили мимо строящихся пятиэтажных домов, скупо освещенных редкими фонарями, и Павлик, придержав Дмитрия за локоть, сказал увлеченно:

— Хорошо строить начали, быстро. Вот что значит поточный метод, железобетонные конструкции, крупные блоки. Если б еще как следует о планировке квартир подумали.

На перекрестке немного постояли. Павлик достал из кармана папиросы, протянул Дмитрию. Тот отказался.

— Я и забыл, что ты не куришь. — И, помолчав, спросил: — Ну что ж, пойдем дальше или вернемся? Что-то охота неудачная, — пошутил он.

— Пошли во Дворец.

Они пересекли светлое пятно фонаря и в темноте на противоположной стороне улицы заметили какую-то фигуру. Человек, видимо, торопился, шагал широко, напористо. Под мышкой небольшой бумажный сверток.

— Кавун, — сразу же узнал Павлик, — ухаживать подался. Да, дело у него действительно серьезное. Только мне думается, пустушку он там потянет. — В его голосе Дмитрий уловил насмешку и поинтересовался:

— А кто она?

— Правда, не знаешь?.. — удивился Павлик. — Нелюбопытный выходит. Бабаеда неродная дочь, Лариса. На подъеме работает.

Полевода даже придержал шаг: вот это новость!

Некоторое время шли молча.

— Идавно Захар с ней встречается? — наконец спросил Дмитрий.

— Да ты что в самом деле! — возмутился Павлик. — Лариса видеть его не может. Это все Бабаед паутину плетет. Хочет сосватать их, богатым зятем обзавестись. Кавун начал уже дом рядом с ихним закладывать, на пять комнат.

— Зачем ему столько?

— Ну и наивный ты — «зачем»? Пыль в глаза пускает: поглядите, мол, какой я богач, любая за меня пойдет. А Лариса, знаю, обходит его строительство, как пропасть…

Он вдруг умолк, прислушался.

— Слышишь крики?.. Кажется, во Дворце.

Они бросились напрямик глухими заснеженными переулками, оставляя позади остервенелую собачью перебранку. Прибежали как раз вовремя. Какой-то рослый парень в расстегнутом суконном пальто, без головного убора, ломился в дверь фойе, где уже начались танцы под радиолу, а его не пускали. Парень размахивал руками, возмущался:

— Да я же билет куплю, вы, кролики! Или думаете, у меня денег нет? — Он сунул руку в боковой карман и вытащил смятые рубли и троячки. — На вот, бери, крольчиха, — сунул он деньги контролерше, уже пожилой женщине.

Та наотмашь ударила его по руке.

— Пошел вон! Я не нищая!

Деньги выпали из руки парня и разлетелись по заснеженным каменным ступенькам подъезда. Парень растерялся, не зная как быть: наброситься на контролершу или собирать деньги. В это время Полевода и Прудник вплотную приблизились к нему:

— Собери-ка свое добро, приятель, — приказал Павлик. Парень несколько секунд смотрел на него, словно старался разгадать, что за тип привязался к нему. Но вот он окинул блуждающим взглядом Прудника с ног до головы, и лицо его перекосилось.

— Ты чего привязался, кролик несчастный? — сквозь зубы процедил он. — Да я тебя одним щелчком…

— Ну, ну! — удержал его за руку Полевода. — Потише. Собирай-ка деньги.

Парень увидел красную повязку на рукаве и как будто даже обрадовался. Нелепо улыбаясь, он добродушно протянул:

— Дружина… Понятно… Вот вы-то мне и нужны. — Вглядевшись в лицо Полеводы, спросил: — Ты, кажется, новенький у нас на шахте? Будем знакомы: Антон Голобородько.

Дмитрий протянул ему руку. Тот крепко сжал ее. Полевода по мозолям сразу определил — забойщик. Затем Голобородько пожал руку Павлику, сказал просительно:

— Извини за «кролика». Это у меня такая привычка, — и принялся собирать деньги. Он захватывал их вместе со снегом и запихал в карман пальто. Справившись с этой нелегкой работой, пригладил взъерошенные волосы, натянул на лоб кепку и сказал просто:

— Пошли, что ли. Где там у вас штаб? — Глаза его пьяно блуждали.

— Ты бы шел домой, на кой тебе штаб, — посоветовал ему Павлик.

— Э-э нет, хлопцы! — протянул Голобородько, словно уличив дружинников в каком-то подвохе. — Вы не того, не дурите. В общежитие меня пьяного тетка Пашка, дежурная наша, ни за какие коврижки не пустит. А через дружинников — за милую душу. Позвоните ей только. Она любит, когда ей начальство звонит, — говорил он, с трудом ворочая языком.

Оставлять в таком состоянии парня одного было рискованно. Он мог где-нибудь по дороге в общежитие свалиться и обморозиться.

— Ну ладно, пошли. Только застегни пальто. Или тебе жарко? — сказал Павлик. Парень уловил насмешку в голосе, с трудом улыбнулся затвердевшими губами.

— Угадал, кролик, — и тут же спохватился: — Прости, браток. Верно, цыганский пот пробирает. — И наглухо застегнулся.

Двинулись в путь: парень посредине, Прудник и Полевода по бокам. Когда надо было перебрести сугроб, они брали пьяного под руки. Хотя тот и отпирался: «Да я сам, хлопцы. Что вы со мной, как с маленьким», — но сопротивления не оказывал.

— Что-то долго вашего штаба нет, — пожаловался парень, — возле Дворца б ему как раз и место или около пивной. Там больше всего шуму. — Он вдруг остановился, высвободил свои руки из рук сопровождавших и сказал решительно: — Стоп, машина! Отдохнем, гонимся за кем, что ли!

Павлик смел со скамейки у забора снег рукавом, сели. Голобородько сжал голову руками и, слегка покачиваясь, тоскливо произнес:

— И на кой мне такая житуха!.. — Затем вдруг выпрямился и, положив Полеводе и Пруднику на колени тяжелые руки, спросил: — А вам, хлопцы, не надоела шахта? Только начистоту…

— Работаем — не тужим, — отшутился Павлик.

— Мне не до смеху, — обидчиво буркнул парень и снова обхватил голову руками, — скука заела… Как те кроты в земле, света белого не видим. Существуем вроде б ради сытого брюха, — он опять выпрямился и ударил ладонями по коленям: — А у меня другие запросы, я человек фантазии, чтоб не одно и то же каждый день…

Поняв, что конца этому разговору не будет, Павлик поднялся и настойчиво сказал:

— Пошли, а то уже поздно.

Теперь Голобородько сам держался за руки своих сопровождающих и, заразившись начатым разговором, продолжал на ходу:

— Жил в городе, кругозор был, — он высвободил правую руку, которой держался за Полеводу, и обвел ею вокруг себя. — А теперь в забое одни стены у самого носа и потолок — не выпрямишься.

— Зачем тогда лез в шахту? — рассердился Павлик.

— Откровенно? — повернулся к нему лицом парень, придерживая шаг.

— Ну, откровенно.

— Грошей заколотить побольше, — признался Голобородько, — да куда-нибудь на Кавказ махнуть. Раздольем подышать… Так разве этот жлоб Бабаед-людоед даст заработать! Все себе да своему зятюхе, Захару Кавуну, карманы набивает.

Прудник остановился, будто споткнулся на ровном месте, вырвал свою руку из руки парня и, сдерживая гнев, сказал:

— Иди-ка ты сам, приятель, домой, мы тебе не няньки. Вот твое общежитие светится, — показал он на одноэтажное, под тяжелой заснеженной крышей, здание. — Пошли, Митяй!

Парень остановился, удивленный:

— Хлопцы, это же обман. Вы меня, выходит, не в штаб вели?

— Твой штаб у тетки Пашки, — съязвил Прудник, подхватил Полеводу под руку, и они повернули обратно.

Когда оглянулись, Голобородько уже подходил к общежитию. Его силуэт отчетливо вырисовывался на фоне квадратных светлых окон.

— Зря мы его сопровождали, — сказал Павел, — пусть бы замерз где-нибудь в сугробе. Заробитчанин!.. Учти, Голобородько у нас не один. Думаешь, Захар Кавун не такой? — вдруг спросил он, искоса взглянув на Полеводу. Тот промолчал. — Еще похлеще! У него только и заботы, как бы побольше сорвать, выгнать лишний четвертак. Все переводит на деньги. А по-моему, каждый человек должен мечтать о большом. У каждого должна быть своя цель, своя звезда, которой он поклялся обязательно достичь…

— А ты думаешь, Кавун живет без своей звезды, без цели? — вставил Полевода.

— Какая там у него звезда, — пренебрежительно скривился Павлик. — Живет, как та кляча, которая день ото дня вращает по кругу коловорот и думает — весь земной шар обошла. А не замечает того, что топчется на месте. Ни о чем не мечтает, а тянет и тянет… это хамство так жить!

— У Захара своя мечта, — осторожно вставил Полевода, — ты же сам сказал, что он строится, а дом, как известно, без денег не поставишь. Вот он и мечтает, как бы побольше заработать. Выходит, Кавун живет не без цели.

Павлик остановился, сердито посмотрел на Дмитрия. Он, видимо, не уловил в голосе Полеводы иронии.

— Ты меня не разыгрывай, Митька, — сказал он серьезно. — Цели разные бывают. Одно дело, когда человек строит собственную хибару, другое — когда народ строит коммунизм. Когда радость не для одного, а для всех…

— Согласен, дай лапу, Павлик, — улыбнулся Полевода и крепко сжал руку товарища.

Дмитрий шел домой и думал: «Вот бы кому быть комсомольским вожаком. До чего ж толковый».

На шахте секретарем комитета комсомола был Колокольников, парень со строгим глубокомысленным лицом. Дмитрий познакомился с ним, когда брался на учет. Колокольников с места в карьер спросил у него:

— Водку пьешь? Материшься?

Полевода оторопел от неожиданности и не знал, что ему ответить.

— У нас, брат, насчет этого железная дисциплина, — продолжал Колокольников, не обращая внимания на замешательство комсомольца. — Замечу в «зеленом змие» или матом кого покроешь — сразу на открытое комсомольское собрание, учти.

С того дня Полевода старался по возможности реже встречаться с комсомольским секретарем…

Открывая дверь сыну, Елизавета Павловна обрадовалась, но тут же упрекнула его:

— Что ж так долго, — но, увидев красную повязку на рукаве, поняла. — Предупредил бы, а то не знаешь, что и думать…

Митя промолчал. Как он мог забыть о тревоге матери? А ведь только что говорили с Павликом о человеческой чуткости, о доброте…

II
Наконец Дмитрий получил письмо от Ирины. Письмо передал ему Пышка. Они встретились на шахтном дворе перед входом в нарядную. Стараясь не смотреть на Пышку, Дмитрий зло подумал: «Чего ему от меня надо?..» И молча взял конверт из его рук. Он был без марки. Быстро пробежал глазами написанное Ирининой рукой: «Эдик, передай Полеводе, не распечатывая». У него от радости дрогнуло сердце. «Однако странно, почему она передала письмо через брата, ведь знает, что мы с ним…»

— В одном конверте были письма и для меня и для тебя, — словно отгадав его мысль, пояснил Пышка. — Видать, на вторую марку валюты не хватило, — беззаботно улыбнулся он.

Дмитрий взял письмо. Он еще не знал, о чем пишет Ирина, но у него было такое чувство, будто он прикасается к самому дорогому и заветному, которого так долго ждал.

Когда Звонцов ушел, Дмитрий направился в дальнюю часть двора, на ходу разрывая конверт. Ирина писала, что с учебой у нее все идет хорошо и что на каникулы она обязательно приедет. И подписалась: «Бедная Ирен».

И хотя он знал, что Ирина в шутку называет себя бедной, реплика Пышки насчет марки не давала ему покоя. А что, если Ирина в самом деле нуждается?

С шахты Дмитрий вернулся поздно и, наскоро поужинав, принялся за письмо. Ему казалось, что он легко и быстро напишет его: все было продумано до мелочей. Первые несколько фраз действительно вылились сами собой, а потом пошла путаница. Вот если бы он набрался смелости написать слово «люблю», тогда вряд ли хватило бы целой тетради. Но на это он еще не имел права. Оно могло все испортить, отпугнуть Ирину. В письме легче всего объясниться в любви. А почему, подумает она, когда они сидели одни на скамье в сквере, он побоялся вслух сказать это. Выходит, был не уверен в искренности своих чувств.

Дмитрий изорвал несколько тетрадных листов. А утром, отправляя Ирине деньги, коротко написал на обратной стороне перевода: «Не прибедняйся, Ирина. Мы с тобой богаты, если помним друг друга. Жди письма. Твой Митя». И сразу же успокоился, поняв, что это были именно те слова, которые вчера он так долго и тщетно искал.

III
Сегодня на смене у Кости Кубаря случилась беда: лопнула пружина на отбойном молотке. Явление редкое, но случается. Запасной пружины ни у кого не оказалось. Надо было или звонить на поверхность в механическую мастерскую, чтобы принесли, или подниматься из шахты самому. На это уйдет не меньше часа, а до конца смены осталось три часа. Костя спустился в забой к Полеводе, рассказал о случившемся.

— Подвел бригаду, — сказал он уныло, — не выполним норму.

Полевода задумался. Дело действительно табак.

— Вот что, Костя, — вдруг пришло ему в голову, — чтоб не сидеть даром, я буду рубать, а ты крепи за мной, смотри — и срежем лишнюю полоску.

— На пару, значит? Идея! — обрадовался Кубарь. — Шуруем!

И они принялись за работу. Молоток не умолкал ни на минуту. Забойщику не надо было каждый раз выключать его, чтобы закрепить за собой вырубленное пространство. За него это делал напарник. В какие-нибудь полчаса Полевода вырубил в своем шестиметровом уступе «коня» и к концу смены «добил» второго и третьего. Уголь обрушивался вниз по лаве бурным потоком. Работавший в нижнем уступе Кавун, выключив молоток, заорал:

— Полевода, что ты там гонишь? Скоро засыпешь меня к чертям!

Дмитрий весело подмигивал Кубарю: погоди, дескать, король забоя, еще не то будет…

Когда после смены бригада спустилась в нижний штрек, Кавун подозрительно покосился на Полеводу, спросил:

— На слабину, небось, напал, что так сыпанул?

— Не спеши, еще не то увидишь! — с шутливой угрозой ответил за Полеводу Костя. — Митяй дорожку тебе определенно перейдет, Захар.

Дома Дмитрий попытался разобраться, что же произошло. В спаренной работе было что-то интересное и новое. Он стал подсчитывать, и у него вышло: из-за того, что забойщику приходится часто отрываться от основного дела, чтобы закрепить за собой выработанное пространство, отбойный молоток бездействует более двух часов в смену. За это время можно снять две полоски в шестиметровом уступе, что составит несколько тонн дополнительного угля. А если уступ увеличить с шести до двенадцати метров, усилив при этом крепление? Тогда достаточно забойщику срезать две полоски, и он вырубит в два с лишним раза больше угля… Но в молотке восемь килограммов веса, к тому же это сильный беспокойный механизм, его держи да держи в руках. Где взять сил на шесть часов? Пожалуй, на такую работу не хватит духу даже у Захара.

Ночью Дмитрий долго ворочался, не мог уснуть. Он слышал, как время от времени с шумом, похожим на внезапный порыв ветра, высыпалась порода из опрокинутой вагонетки на терриконе, прислушался к скрипу снега под ногами прохожих и все думал: «Посоветоваться с Завгородним, может, он что подскажет». Но вспомнил, каким грубым бывает начальник участка, и сразу же отбросил эту мысль. Решил пока молчать.

Утром Полевода застал в нарядной начальника участка Завгороднего, горного мастера Бабаеда, бригадира Чепурного и Кавуна. Горный мастер и бригадир о чем-то спорили. Кавун сидел на скамье, опустив голову, растирал короткие толстые пальцы. И Полевода понял, что причиной спора был Захар. Начальник участка, занятый книгой учета, казалось, не интересовался разговором.

— Захар — член нашей бригады, и бросаться им, как мячом, не позволю! — запальчиво говорил Чепурной. — А то моду взяли: как где прорешка — туда и Кавуна. Выходит, на все бочки затычка. А за коммунистическую бригаду с кем воевать?

— Горяч ты, Викентий, — перебил его Бабаед. Голос его был басовито спокойный, вкрадчивый. — Может, это и хорошо, что горяч, да плохо, что печешься только о себе да о своей бригаде. Выходит, в твоей бригаде должен быть коммунизм, а в других пусть самый что ни на есть злейший капитализм процветает, тебя это не касается.

— Ну что это вы, в самом деле, Ефим Платонович, — обиделся Чепурной, — в грехах таких обвиняете. При чем тут капитализм? — и огляделся вокруг, как бы ища защиты.

— А при том, мил человек, — настаивал на своем Бабаед, — что за коммунизм надо бороться всем фронтом. Хороши у тебя дела — не зазнавайся, плохи у соседа — ему помоги. Так и программа партии учит.

Бригадир молчал. Бабаед понял, что его взяла, и еще больше разошелся.

— В восточной лаве у нас сейчас дела плохи. Правильно говорю, Евгений Иванович? — бросил он беглый взгляд в сторону начальника участка. Тот, не отрываясь от дела, утвердительно кивнул головой. — Вот видишь, не брешу, верно говорю — плохо дело на «Востоке»! Уголь там мягкий, ничего не скажешь, только кровлю коржит — не удержишь. Кто способен показать, как удержать ее и чтоб при всем том скоростное продвижение лавы было обеспечено? Ну кто?.. Молчишь? А я знаю кто — Захар. Другого такого мастера у нас на участке днем с огнем не сыщешь.

Захар поерзал на месте, прокашлялся без нужды. Видимо, даже ему, привыкшему к похвалам, было неловко.

— Ну раз такое дело, пусть идет на «Восток», — вспылил Чепурной. — Забирайте Захара, только предупреждаю: за выполнение плана я не ручаюсь.

Начальник участка вдруг поднял голову.

— Ты не кипятись, Викентий Сергеевич, — сказал он спокойно. Полевода впервые слышал, чтобы Завгородний называл своих подчиненных по имени и отчеству. Возможно, у него вырвалось случайно? — Так что, не хочешь Кавуна в «Восточную» отпустить?

— Ясное дело, неохота, — с трудом выговорил Чепурной. — Определенно план сорвем.

— В таком случае тебя пошлем на «Восток», — сказал начальник участка. — Больше некого.

Бригадир удивленно посмотрел на него, промолчал.

— Да, так и сделаем, Платонович, — обратился Завгородний уже к горному мастеру. — Пошлем в «Восточную» Чепурного и не просто забойщиком, а бригадиром. Временно, конечно. У Викентия Сергеевича кроме мастерства достаточно организаторского таланта, а там он пригодится.

Завгородний поднялся и, обращаясь ко всем сразу, спросил:

— Ну а как насчет временно исполняющего обязанности бригадира, кого порекомендуете?

К этому времени бригада уже собралась, и все внимательно прислушивались к разговору.

Забойщики недоумевающе переглянулись: кого же, в самом деле?

— Не решаетесь назвать? — выждав, спросил начальник участка и остановил взгляд на Дмитрии.

— А как думаете, Полевода не подойдет? — спросил он. — Молод, правда, но забойщик, прямо скажу, хороший и парень с головой.

— Правильно, Евгений Иванович, — поддержал его Кубарь. — Полевода справится, это все скажут.

— Сообща поможем, — вставил кто-то.

Кавун уныло покачал головой, но ничего не сказал. Промолчал и Чепурной. Он, видимо, все еще не мог прийти в себя от того, что случилось. Горный мастер глубокомысленно рассудил:

— Таких, как Полевода, выдвигать надо…

Дмитрий не дал ему договорить.

— Есть же опытнее меня, Евгений Иванович, — просительно сказал он. — Не справлюсь я.

— Справишься, — послышались подбадривающие голоса.

— Выходит, все вопросы разрешили, — сказал Завгородний. — А теперь за работу.

С его смуглого лица сошли суровые складки, светло-карие глаза повеселели. Он пальцем поманил Дмитрия и, обращаясь к Чепурному, сказал:

— Сегодня еще поработаешь со своей бригадой, Викентий Сергеевич. Растолкуешь Полеводе что к чему, — он покровительственно похлопал по плечу Дмитрия, — завтра принимай «Восток». Вот так.

Когда вышли из нарядной, Кубарь взял Полеводу под руку, сказал:

— Ну, не я тебе говорил, что начальник у нас мировой? — И для убедительности поднес большой палец к лицу Полеводы так близко, что тот слегка отшатнулся. — Евгений Иванович принимает боевые решения с ходу и всегда попадает в яблочко. У него на нашего брата глаз, как штык, вострый. Глянет — и вмиг определит: с плюсом человек или с минусом. Ты думаешь, если мало у нас работаешь, так он тебя не изучил?

— Я с ним ни разу не разговаривал по-настоящему и в лаве его не видел, — вставил Полевода. — Как он мог меня изучить?

— Это ты его не видел, — торопился объяснить Костик, — а он тебя видел. Это человек такой: если все идет чисто-гладко, он ни за что не затронет. Но если у тебя дела плохи, если фальшь в работе, непременно подойдет, растолкует, что нужно делать…

— Только вначале обругает. Так?

Костя осуждающе взглянул на Полеводу и заулыбался.

— Бывает, конечно… — согласился он и задумался. — Но в последнее время что-то за ним такого грешка не наблюдается. Ты заметил, Митяй?

— Это, наверно, после того, как крепильщик Карпухин снял с него «стружку», — усмехнулся Полевода.

— Может быть, — согласился Кубарь. — А все же Карпухину не стал мстить. Некоторые говорили: угробит, под расчет подведет старика. А вышло по-другому. Когда Завгородний разобрался, в чем дело, оказалось, что Карпухин совсем не виноват. — И добавил тихо: — Говорят, Евгений Иванович извинения просил у старика. Пришел прямо в штрек, где крепил Карпухин, и сказал: «Прости, батя, что нагрубил». Вот какой он человек! — восхитился Костя. — Скажешь, нет?

— Человек, человек… — рассеянно повторил Полевода и сказал: — Заходи в клеть, опаздываем.

IV
В лаве Чепурной сказал Полеводе:

— Занимай верхний уступ. Теперь он твой. Оттуда лучше «наблюдать».

И Дмитрий догадался по голосу, что Викентий улыбается. «Лучше наблюдать»? За кем наблюдать, если в лаве полумрак и каждый в своем забое, точно в норе, никто никого не видит. Только когда выключишь воздух, можно услышать обгоняющий друг друга остервенелый бой молотков. Но оказалось, что даже в таких условиях можно наблюдать за жизнью всей лавы. Когда забойщики приступили к работе, Чепурной подвинулся ближе к Полеводе, сказал:

— Вот наблюдай: слышишь, как глухо басит самый дальний? Это молоток Кавуна. Силища у него — дай боже!.. Захар загоняет пики так глубоко в уголь, что даже звук уходит в пласт. А вот Прудник: слышишь, как стреляет у него отбойный?.. Точь-в-точь автомат или самоходный велосипед. А у этого тоже басит, но уже не так, как у Захара. Будто сразу несколько дятлов вразнобой долбят кору. О, Горбань — настоящий мастер! — одобрительно протянул Чепурной.

Оказывается, слово «наблюдать» было сказано бригадиром не случайно. Отсюда, с верхнего уступа, по звукам отбойных молотков, по шороху уносившегося вниз угля и скользящим беспокойным световым бликам аккумуляторов можно было видеть работу всей лавы и каждого забойщика в отдельности. Полевода был благодарен бригадиру за науку. Но ему все же было непонятно, почему только с верхнего уступа можно наблюдать за работой бригады. А разве из среднего или самого последнего, нижнего, нельзя? Ведь работа молотков отчетливо слышна из любого уступа. Правда, ему ни разу не приходилось рубать в самом верхнем. Возможно, это и был наиболее выгодный «наблюдательный пункт» для бригадира.

Чепурной спустился в свой уступ, соседний с уступом Полеводы. Дмитрий внимательно осмотрел рабочее место. Ничего особенного: как и во всех других забоях, гладкая, похожая на грифельную доску, вспотевшая кровля, такая же шелушащаяся сланцевая почва. И пласт тот же — мощностью восемьдесят пять сантиметров. Не выпрямишься, как хочется. Приходится работать, ползая на коленях или на боку, упираясь ногами о деревянную стойку. Не закрепишь ее как следует — будешь собирать косточки в самом низу, в коренном штреке. А до него ни мало ни много — двести метров…

Осветив угольный пласт аккумулятором, Полевода обратил внимание на холодный, суровый блеск угля. Включив молоток, принялся рубать и сразу же почувствовал — уголь здесь необычайной крепости. Теперь Полеводе было ясно: Чепурной просто никому не хотел уступать верхний уступ, боялся: одним он окажется не под силу, а другие, такие как Кавун, начнут роптать и требовать за работу в трудном забое особой платы.

«Неправильно делал Чепурной, — думал Полевода, — в лаве трудности должны делиться поровну».

После смены всей бригадой шли к рудничному двору.

— Завтра дашь мне третий уступ, бригадир, — потребовал Кавун. — Я там пять «стружек» сниму. А то Прудник в нем только стрекочет, а толку никакого. Учти мою заявку, иначе с планом можем завалиться, — и зашагал, обгоняя передних.

Полевода шел, думал: «Может быть, собрать всех и посоветоваться: такое дело, хлопцы, у нас не должно быть сынков и пасынков… А впрочем, я сделаю так, как считаю нужным. В конце концов это право бригадира…»

В нарядной Полеводу встретил Колокольников. Он пожал ему руку, поздравил с повышением.

Только сейчас Дмитрий хорошенько разглядел секретаря: ему было лет двадцать восемь. Глубокие, задумчивые, с синеватым отливом глаза смотрели серьезно.

— Через недельку заслушаем вас на комитете, — сказал Колокольников. — По-моему, пора уже ставить вопрос о присвоении вашей бригаде звания коммунистической.

Такое категорическое заявление секретаря было неожиданным для Дмитрия. Он хотел возразить ему, но Колокольников, видимо, куда-то торопился и бросил на ходу:

— Так что готовься, Полевода, на днях созываю комитет.

V
Гремела радиола. Посредине зала лениво шаркали ногами несколько пар. Вид у танцующих был постный. Казалось, они не веселились, а, как автоматы, выполняли надоевшую, неинтересную работу. «И что за удовольствие так танцевать? — с досадой подумал Дмитрий и стал разыскивать глазами Павлика. Ему хотелось видеть его, а зачем, он и сам не знал.

На прислоненных к стене стульях, пришитых реей вплотную друг к другу, со скучающим видом сидели девушки. У радиолы дежурил, меняя пластинки, Звонцов. На нем был диковинный, в ярких узорах, свитер, узкие, грязно-желтого цвета, брюки, чуть не лопавшиеся на толстых ногах, и остроносые лакированные туфли. Можно было подумать, что Пышка собрался выступить на сцене в какой-то необычайной роли. Он то отходил от радиолы, притопывая, комично вихляя толстыми бедрами и выворачивая поочередно носки и пятки, то снова подходил к ней. Благодаря его стараниям, радиола не умолкала ни на минуту. Надрывные звуки саксофона перемешивались с хаотической сухой дробью барабана и трагическими завываниями.

Несколько девушек, пошептавшись, поднялись и торопливо направились к выходу. Полевода наконец-то увидел Прудника. Он шел со сцены вместе с директором Дворца и что-то горячо доказывал ему, резко взмахивая рукой. Дмитрий подошел к ним.

— …Я разрешил Звонцову только проиграть пластинки. Это самая что ни на есть свежина. Пусть молодежь послушает. Отставать от моды не годится. Молодежь должна быть всегда впереди. Это тебе хорошо известно, товарищ Прудник, — не то с усмешкой, не то серьезно сказал директор.

— Мода моде рознь. А преклоняться, — запальчиво возразил Павлик, — тем более перед такой дрянью, — метнул он злой взгляд в сторону радиолы, — нам негоже. К тому же сегодня вечер вальсов. Вы сами объявили об этом. А теперь полюбуйтесь: молодежь уходит.

С каждой минутой в зале становилось все меньше людей.

И вдруг, заглушая радиолу, Павлик резко захлопал в ладоши:

— Внимание! — выкрикнул он. — Прошу не расходиться. Сейчас начнем наш вечер по программе.

Все в нерешительности остановились у входной двери. Павлик взглянул на Полеводу и добавил, улыбаясь:

— В вечере примет участие наш пианист-любитель Дмитрий Полевода.

Зал разноголосо загудел, зааплодировал. Но радиола продолжала греметь.

Прудник решительным шагом направился к Звонцову. Вслед за ним пошел и Дмитрий. Подойдя к радиоле, Павлик со злостью выдернул из розетки штепсель, сказал:

— А ну, приятель, уматывай-ка с этой своей… западней отсюда. — Снял с диска пластинку и небрежно бросил ее на столик.

Пышка, не ожидая такого налета, сначала было опешил, но быстро обрел свой независимый вид.

— Ты швыряйся потише, — пригрозил он, — за пластиночки золотой валютой плачено.

— А где брал валюту?

— Не я, другие платили.

— А ты?

— Свои трудовые выложил.

— Вот и крути их у себя дома, — сказал Павлик и потянулся к пластинкам. Пышка перехватил его руку.

— Дикарь! Да ведь это самое передовое, что есть сейчас в танцевальной музыке, — искренне возмутился он и, презрительно скривив губы, добавил: — Отсталый элемент, пещерный человек.

Прудник вырвал руку, готовый броситься на Звонцова, но Полевода стал между ними.

— Уходи, Эдька, подобру-поздорову, — с трудом сдерживая себя, посоветовал он. — Сегодня вечер вальсов, объявление небось читал?

Звонцов молча посмотрел на него. В его взгляде Дмитрий прочел презрение и ненависть. Он ждал, что Пышка сейчас со злостью скажет «вражина», и весь напрягся, словно перед ударом.

Но Звонцов вдруг упавшим голосом обиженно проговорил:

— Мне директор позволил, чего пристали в самом деле. Можете спросить…

На шум подошел директор. Он разрешил спор просто: отвел для проигрывания новых пластинок свободную комнату. Пышка, собрав свое добро, с независимым видом вышел из зала в сопровождении небольшой группы приятелей.

В этот вечер Дмитрий играл много. Записки с заказами то и дело падали на клавиши рояля.

После танцев они с Павликом вышли в вестибюль. Откуда-то со второго этажа доносились звуки джаза.

— Ты не знаешь, Звонцов — комсомолец? — спросил Павлик.

— Давно. Еще в девятом классе вступил.

— А я, представь, не знал. Голобородько, оказывается, тоже комсомолец. Вот чудасия…

Полевода и Прудник вышли на улицу. Под ногами мягко уминался снег.

Еще с полдня задул южный ветер. Казалось, в природе что-то сдвинулось, изменилось. В воздухе запахло оттаявшими деревьями. Павлик глубоко, всей грудью, вздохнул и мечтательно проговорил:

— Скорей бы весна, да махнуть на Донец, на рыбалку. У тебя спиннинг есть?

— Я спиннингом не ловлю. Удочкой, по-моему, интересней.

— Чудной, — сказал Павлик, пожав плечами, — весной только на спиннинг и ловить. Одна щука идет да окунь. А рыба эта хищная, ее надо истреблять.

— Всю не истребишь, — усмехнулся Дмитрий, подумав, что даже в рыбной ловле Павлик практичен. Сочетает приятное с полезным.

— Ну не всю, конечно, а все же… — замялся Павлик. Некоторое время шли молча.

— В райком сегодня вызывали, — сказал Павлик как бы между прочим. — Поднимаюсь из шахты — в ламповой записка: срочно явиться в райком. Думаю, может быть, действительно что-нибудь важное. На попутную — и туда. Приезжаю, а секретарь и рот раскрыл: уже приехал? «Было же написано «срочно», — говорю ему, — вот и примчался». Смеется. «Это, — говорит, — у нас так аппарат сработал. Можно было бы и завтра приехать. Перестарались».

— А зачем вызывали? — поинтересовался Полевода.

Прудник взял Дмитрия под руку и, приноравливаясь к его крупному шагу, невесело вздохнул:

— В общем, Митя, не мала баба клопоту… Так и со мной получается: в секретари метят.

— Тебя в секретари?! — переспросил Полевода. — Так это же здорово, Павлик! — и с усердием потряс его за плечи.

— Подожди ты, чему радуешься, — продолжал Прудник. — Подумай только: какой из меня секретарь, если я даже не представляю этой работы. Я им так и сказал; определенно на посмешище решили меня выставить.

— А они?

— А что им? Стоят на своем: потянешь, и все тут. А будет тяжело — поможем. Знаю я эту помощь…

— Да ты не бойся, чудак, — успокаивал его Полевода. — Вот посмотришь, у тебя дело пойдет… Признаться, я давно уже думал, что именно ты должен сменить Колокольникова. Ведь он уже староват для комсомола.

— Я готовлюсь в заочный институт. Когда мне всем этим заниматься?

— Сейчас находишь время для учебы и тогда найдешь, — сказал Полевода.

— Легко сказать — «найдешь»…

— А меня в бригадиры сунули — это, по-твоему, ничего? Ведь я тоже в институт готовлюсь. И сейчас еще никак не могу опомниться, будто в холодную воду окунули. Вдруг засыплюсь…

— Не бойся, чудак, — в свою очередь успокоил его Павлик. Будем вместе держать передовую. И добродушно рассмеялся.

На другой день перед нарядом начальник участка сказал Полеводе:

— Ставь задачу людям здесь, в шахту потом спустишься.

Бригада была в полном сборе. Дмитрий вынул из кармана блокнот, где заранее расписал уступы для каждого члена бригады. Забойщики по обыкновению сидели не на скамейках, а на корточках, опершись спинами о стенку, и внимательно слушали. Когда Полевода произнес фамилию Кавуна и назвал верхний уступ, в котором ему предстояло работать сегодня, Захар выпрямился и решительно заявил:

— Стоп, бригадир! Я же у тебя просился в третий, — он неестественно улыбнулся. — Или ты забыл?

— Не забыл, — спокойно ответил Полевода и, обращаясь ко всем, сказал: — С этого дня уступы не буду закреплять за каждым. Надо меняться. Думаю, что так будет правильнее, — и, не дожидаясь поддержки со стороны, обратился к Кавуну: — До третьего твоя очередь, товарищ Кавун, еще дойдет, а сегодня будешь работать в первом.

— Крутехонько берешь, бригадир, — мотнул головой Захар, продолжая улыбаться, но глаза его оставались холодными, — смотри, как бы не забурился на повороте!

— С места в карьер взял. Ну и ну!

Это был голос Горбаня. Полевода даже не взглянул в его сторону.

Выходя из нарядной, Кавун, понизив голос, как бы по секрету предупредил Дмитрия:

— Гляди, приятель, слава бригады на твоей совести. Сорвемся с планом — тебе ответ держать, — и с тем ушел.

Это уже было похоже на угрозу. Как всегда в критический момент, Полевода почувствовал внезапный прилив энергии. В такие минуты он словно подключал в себе дополнительный аккумулятор и действовал расчетливо и решительно. Ему хотелось столкнуться с Кавуном и при всех сбить с него спесь.

Когда бригада ушла, Завгородний сказал:

— Присаживайтесь, Дмитрий Степанович, поговорим, — и протянул чистый лист бумаги. — Начерти, как мыслишь работу в удлиненном уступе?

Полевода быстро взглянул на него и сразу же догадался:

— Кубарь рассказал?

— А что ж ему оставалось делать, — улыбаясь, развел руками Завгородний, — если ты решил свою находку держать в секрете.

Полевода пододвинул к себе бумагу и быстро набросал эскиз лавы. Вместо существующих двенадцати уступов в ней оставалось всего семь. По расчетам Дмитрия, в лаве высвобождалось три забойщика, а продвижение ее значительно ускорялось.

— Выходит, напарники должны через определенное время меняться: один крепит, другой рубит, затем тот, который крепил…

— Совершенно верно, Евгений Иванович, — обрадованно перебил его Дмитрий. Это, пожалуй, и было главное, что он сам недодумал. — Одному рубить без передышки целую смену трудно. Вот забойщики и будут подменять друг друга…

— Да, это интересно… — задумчиво почесав лоб, сказал Завгородний и принялся что-то вычислять на том же листе.

Закончив расчеты, начальник участка внимательно посмотрел на Полеводу.

— Что ж, пошли к начальнику шахты на расправу, — шутливо сказал он.

Больше часа задержался Полевода на поверхности. А в лаве уже взахлеб стучали отбойные молотки, словно о чем-то горячо спорили. Дмитрий влез в свой уступ, прислушался. Ему важно было знать, работает ли Захар и как — лишь бы смену отбыть или в полную силу. Полевода сразу же выделил по звуку молоток Кавуна среди остальных. Работал он напряженно, без передышки, но чувствовалось, что король забоя нервничает. Отбойный то яростно ревел, то как бы замирал, и временами казалось, что он вот-вот заглохнет. «Ничего, пусть нервничает, а норму все-таки даст. Ради своего престижа Захар ни перед чем не остановится», — решил Полевода.

К концу смены пришел горный мастер Бабаед. Дмитрий даже не услышал, когда он вполз в забой.

— Ну, как дела? — По голосу Полевода определил, что не за этим пришел Бабаед, на уме у него было что-то другое.

— Не знаю, еще не проверял, — ответил уклончиво.

— А я уже проверил, — вдруг оживился Кошка. — Плохи у вас дела, бригадир. Сверх нормы — самая малость. Давно такого не видела бригада Чепурного, — и продолжал уже с явным недовольством: — Почему не послушался Кавуна, не дал ему добрый уступ? Наверняка вагончиков десять лишку имели б.

— У нас в бригаде не должно быть сынков и пасынков, дядя Ефрем.

— Никакой я тебе не дядя, а Ефрем Платонович, — озлился Бабаед. — И при чем тут сынки и пасынки — не понимаю. Вчера еще при Чепурном их не было, а нынче ты их сразу обнаружил. Нет, ты, парень, шутник, ей-право. Выдумываешь черт знает что: сынки, пасынки… Уголь Родине нужен, понятно?! А ты лучшему мастеру клинья вбиваешь…

— Никому я клинья не вбиваю, — голос у Полеводы не сломился: он не думал сдаваться. — Только пока я за бригадира — никому привилегий не будет, — отрезал Дмитрий.

Смена кончилась. Всюду по лаве смолкли отбойные молотки. Слышно было, как забойщики переговаривались, спускаясь к нижнему штреку. Желтые дрожащие блики от аккумуляторных ламп скользили по вспотевшей кровле, скрещивались между стоек. Казалось, будто стойки суетливо перебегали с места на место, прячась одна от другой в густой вязкой темени.

Полевода ожидал, что Кавун что-нибудь скажет ему, пожалуется или просто выругает за то, что помешал вырубить сегодня лишнего «коня», но этого не случилось. Словно ничего не произошло, Захар, как всегда, держался особняком, ни с кем не разговаривал. Моясь в бане под горячим душем, он внимательно рассматривал свои тяжелые широкие кисти, пробуя мозоли на них. Видимо, рукам его на этот раз досталось как следует.

Натирая Дмитрию спину мочалкой, Костя Кубарь говорил:

— Ты молодец: опоздал на смену, а все же добил свою норму. Я уже думал спуститься к тебе да ударить на пару, как в тот раз, помнишь?

— Мы еще ударим, Костя, — многообещающе сказал Дмитрий, изо всех сил стараясь удержаться на скользком мокром полу. — Ты поосторожней, а то шкуру сдерешь. Мы еще с тобой запустим ракету, вот увидишь… Ну хватит, подставляй свой горб… — Все у нас с тобой, Костик, вроде б ладилось, — продолжал Дмитрий, все больше нажимая на мочалку, — да не знал я, что ты начнешь действовать тихой сапой…

Кубарь вывернулся из-под мочалки и, поглаживая тыльной стороной руки поясницу, удивленно уставился на Полеводу:

— Чокнулся, что ли? Какой еще сапой?

— Будто и правда не догадываешься, — хитровато улыбнулся Дмитрий и потребовал: — Ну давай еще разок терану. Потом поговорим.

— Нет, дудки!.. На моей спине хочешь зло согнать? А скажи, за что?

— За то, что Евгению Ивановичу про нашу спаренную работу сказал.

Кубарь виновато замялся.

— Я просто рассказал, как у нас с тобой получилось, а Евгений Иванович сразу и ухватился: ну-ка выкладывай, как было, возможно, вы с Полеводой — Колумбы-открыватели. Я поначалу решил: смеется, а оказалось — серьезно заинтересовался. Обещал подумать и вынести свое решение.

— Уже вынес, — вставил Полевода.

— Ну и что?

— Нам с тобой на пару первыми в удлиненном уступе работать. Двенадцать метров!

— А кровля?.. — даже испугался Костя. — Определенно не выдержит.

— Выдержит, — заверил Полевода, — Завгородний обещал новый паспорт крепления применить.

— Если обещал — сделает, он человек слова, — расплылся в безоблачной улыбке Костя и, словно принося себя в жертву, сказал: — Ну раз такое дело — на, мыль! — и подставил Полеводе спину.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

I
Дом Ефрема Бабаеда стоял особняком в конце поселка под кручей. Когда-то там буйно росли лопухи, и это место даже под огород никто не хотел занимать. «Все равно бурьяном заглушат все живое», — говорили люди. И вот однажды в поселке увидели: среди скошенных лопухов стали подыматься штабеля строительного леса и камня-степняка. Вскоре весь участок был огорожен ржавой проволокой и обаполами, выброшенными из шахты на террикон и собранными рачительным хозяином. Поселенцем оказался горный мастер Бабаед. В поселковом совете его предостерегали, что во время паводка участок может залить водой и все труды и стройматериалы пропадут зря. Но на это Ефрем только усмехнулся и продолжал делать свое.

Ручей, который образовался в овраге из подземных шахтных вод, Бабаед загородил камнем и использовал воду для поливки огорода и сада. Спустя несколько лет от прежнего пустыря не осталось и следа. На нем вырос каменный дом под черепицей, со стеклянной верандой, разросся фруктовый сад. Теперь, проходя мимо дома Бабаеда, люди не без зависти говорили: «Кошкина дача». По вечерам посредине двора вспыхивал фонарь под жестяным козырьком. В этот час хозяин привязывал к столбу на длинную гремящую цепь Султана — мохнатого, рыжего, величиной с теленка, пса. Султан всю ночь басовито, с завыванием, полаивал, больше от тоски и для успокоения хозяина, чем из надобности.

Лариса, приемная дочь Бабаеда, жила в этом дворе с того времени, когда его только что начали обживать. Ютиться приходилось во временном деревянном, наспех сколоченном флигельке. Каждый день, придя из школы, она непременно что-нибудь делала по хозяйству — полола грядки, кормила кур, убирала комнаты. Марфа Федоровна тоже не сидела сложа руки. И все же к концу дня у них оставалось много незаконченных и неначатых дел.

Сам же Ефрем Платонович, вернувшись с работы, молча и деловито обходил свое хозяйство, пробуя прочность сарайчиков и забора, вколачивал гвозди, которые всегда были в его карманах. Он редко брался за тяпку, но на грядках бывал часто, внимательно присматривался к каждому растеньицу, с корнем вырывал случайно уцелевшую травинку.

Сегодня Лариса пришла с работы затемно. Султан не был привязан к столбу, и она сразу догадалась, что в доме гости. Войдя в сени, услышала громкий разговор. Хотела было вернуться, переждать где-нибудь, пока разойдутся, но Ефрем Платонович, видимо, поджидал ее и вышел на крыльцо.

— Поздно ты нынче, Лариса, — приветливо встретил он ее. Лицо его покраснело от выпитого, глаза маслено блестели.

Лариса переступила порог и увидела Захара Кавуна. Он сидел в углу с гармошкой на коленях. Его бронзовые, вьющиеся кольцами волосы были аккуратно приглажены, лицо выбрито. В новеньком темном костюме, при галстуке, он выглядел по-праздничному. По глазам Лариса сразу определила, что Захар уже был под хмельком. На столе стояла недопитая бутылка водки и начатая бутыль с пивом.

— Садись перекуси, — предложил Бабаед, — дорогой гость угощает, — показал он глазами на Кавуна. — А Марфы Федоровны нет, к соседям мотнулась, жди ее теперь. — Он взял племянницу за локоть и хотел было подвести к столу, но Лариса осторожно отвела его руку.

— Кушайте. Я устала, — и пошла к себе в комнату. Закрывая за собой дверь, услышала, как гость рипнул гармошкой и поднялся, с шумом отодвигая стул.

— Ты сиди, Захарка, — властно сказал ему хозяин, — сиди. Все в моих руках, ясно?..

Слышно было, как снова сел Кавун и стал тихо наигрывать что-то грустное.

Лариса бессильно опустилась на кровать, не снимая платья, легла. Она боялась, что вот-вот зайдет Захар. Ее знобило от этого предчувствия. Он не первый раз у них в доме и всегда приходит навеселе. Неспроста он начал строить дом неподалеку. Однажды, пьяный, проболтался, что строит для нее и для себя. Тогда она ответила ему, что не собирается жить в чужом доме. Захар обиделся и несколько дней не появлялся у них. А теперь пришел опять. Лариса догадывалась, что дяде Ефрему Кавун нравится. Ему хотелось бы иметь такого богатого зятя. Как-то сказал ей: «Гляди, Лариска, как бы не утеряла добро, жалеть потом будешь…» Она ничегоне ответила, но с тех пор потеряла покой. Тревожное чувство преследовало ее, она все время ждала чего-то неожиданного и неприятного.

И сейчас, лежа в темноте, невольно прислушивалась к тому, что делалось в соседней комнате. Ефрем Платонович больше молчал. Говорил Захар сбивчиво, подчас горячо и зло:

— …Пусть думают, что хотят, но я им не ровня. Плевать на их длинные уступы. Мне и в куцем не тесно. Мне заработать нужно, жизнь полную сделать, как у порядочных людей, чтоб и дом, и жена-красавица, и собственная «Волга». Надоело валяться по общежитиям, слушать вечный галдеж, чужой храп… Нет, Кавуна так просто не возьмешь, он своего добьется! Хочешь, завтра в райком пойду, Ефрем Платонович? — вдруг решительно заявил он.

— Это зачем же?

— Пожалуюсь: так, мол, и так, зажимают, ходу не дают передовому забойщику.

— Ну и дурак будешь, ясно? — строго осудил его Бабаед. — Никто тебе зажиму не чинит, учти! Но вижу, большого заработка тебе этот Полевода не даст, — он понизил голос и добавил: — А я тебе дам. Только не будь дурнем…

Потом собеседники перешли на шепот, и Лариса уже ничего не могла разобрать. Но вскоре она опять услышала голос Ефрема Платоновича:

— …И отчего затея с длинными уступами пришла в голову не тебе или, скажем, мне, а этим желторотым? Ведь ни крупицы опыта и стажа с воробьиный нос, а козырнули!.. — Он помолчал и заключил мечтательно: — Вот бы тебе, Захарка, такого козыря, ты бы взлетел…

— А я, представьте, не верю в длинные забои, — сказал Захар. — Когда-нибудь лаву завалят.

— Ты брось! — прервал его хозяин. — Консерватизмом не занимайся, а то как бы со своего пьедестала не слетел, король забоя, ясно?.. Теперь время такое — все новое поддерживай, иначе… — он не договорил. В комнате надолго улеглась тишина, лишь время от времени доносился звон стаканов.

Вдруг дверь в спальню тихо отворилась, и Лариса увидела Захара. Он на секунду задержался у порога, словно не решался войти.

— Что тебе надо? — похолодев, испуганно спросила она и приподнялась на локте.

Он бесшумно закрыл за собой дверь, оперся о нее спиной, словно не хотел впустить еще кого-то, и тихо проговорил:

— Не пугайся, Ларчик, — в голосе Захара слышались робкие умоляющие нотки. — Я тебя не трону. Хочешь, вот так всю ночь простою? — Ему хотелось показать ей, что он не обижается за то, что его гонят, но что она все же обидела его.

— Зачем ты пришел? — спросила Лариса и потребовала: — Уходи!

Тогда он оторвался от двери, подошел к кровати, сел на краешек у ее ног. Лариса сжалась в комочек, не в силах пошевельнуться.

— Ты зря меня чуждаешься, — проговорил он все так же тихо и как будто виновато. — Я к тебе по-хорошему, а ты… — Он не окончил, и она почувствовала, как его рука осторожно прикоснулась к ее колену. Лариса подхватилась как ужаленная и села, обняв руками поджатые ноги.

— Я все равно женюсь на тебе.

— Уходи, иначе я сейчас же позову дядю, — задыхаясь от отчаяния, прошептала она и увидела в слабом свете болезненную гримасу на лице Захара.

— Нудная ты, девка, ей-право, — сказал он, — да ведь Ефрем Платонович ждет не дождется, когда мы с тобой поженимся… — Ну покличь, покличь… — попросил он, смеясь и прикрывая рот ладонью, — покличь, пусть старик порадуется нашему счастью, — и уже смело потянулся к ней руками.

Лариса отстранила его, спрыгнула с кровати, стала в простенке между двух окон, заложив руки за спину. Она дрожала, как в лихорадке.

Захар немного подождал, затем встал и решительно шагнул к ней. Лариса рванулась в сторону, но было уже поздно: он крепко держал ее в объятиях.

Лариса молча боролась с ним. Вдруг она почувствовала, что ее ноги не касаются пола, собрала последние силы и выскользнула из цепких рук. Падая, больно ушибла колено, но тут же вскочила и выбежала из комнаты. Она даже не заметила Ефрема Платоновича, который спал, уткнувшись в тарелку с объедками. Выскочив в сени, рванула дверь в чулан и закрылась на крючок. Почувствовала, что дрожит от страха и холода. Она была босая, в одном легком платьице.

Вскоре открылась дверь из комнаты, и Лариса услышала голос Кавуна:

— Что ж, отвергаешь — насильничать не стану. Но знай: все равно быть нам вместе. — Он тяжело потоптался в сенях, вздохнул и, открывая наружную дверь, попросил: — Хоть бы от собаки проводила, что ли.

Лариса промолчала. Тогда Захар вернулся в комнату, что-то взял со стола для Султана и вышел. Она слышала, как он разговаривал с собакой. Потом все утихло.

Улегшись в постель, она долго не могла согреться и успокоиться.

Утром, когда Бабаед ушел на работу, Лариса сложила в чемоданчик учебники и кое-что из одежды, сказала Марфе Федоровне:

— Спасибо вам за все, тетенька, но больше я в вашем доме жить не буду. Пойду лучше в общежитие.

Марфа Федоровна непонимающе посмотрела на нее.

— Да ты же горишь вся, доченька, — взволновалась старуха. — Ты хворая, сейчас доктора вызову. — И тяжело задвигалась по комнате в поисках одежды.

Лариса ничего больше не сказала и вышла. Марфа Федоровна оказалась права. По дороге на шахту Лариса почувствовала себя совсем плохо. А вечером ее забрали из общежития в больницу с воспалением легких.

II
Как-то, придя на работу, Кавун заявил Полеводе:

— Сегодня, бригадир, не выделяй для меня уступ.

— Почему? — удивился Дмитрий.

— На ответственный участок горный мастер посылает, на прорыв, понял? — И, спрятав глаза под насупленными бровями, ушел.

Случись это на поверхности, пока еще бригада не спустилась в шахту, Полевода потребовал бы от начальника участка замены. Но Захар сказал ему о решении мастера уже в шахте, когда подходили к лаве. И Дмитрий понял, что Бабаед поступил так неспроста. Он мстил за то, что Полевода посмел спорить с ним о сынках и пасынках.

Дмитрий подошел к телефону, попросил диспетчера разыскать начальника участка, но того нигде не оказалось.

И всю смену один забой в лаве пустовал.

Горный мастер появился только в конце смены. Возмущенный Полевода подступил к нему:

— Вы сорвали нам сегодня добычу! Я буду жаловаться.

— Это я-то сорвал?

— А то кто же, — не унимался Дмитрий. — Если перебрасываете забойщика в другое место, обязаны дать замену.

Бабаед нахмурился.

— Ага, так, значит… Но учти, свои обязанности я знаю не хуже тебя, ясно? — резко сказал он. — Рано диктовать берешься. Мне виднее, куда кого поставить. В гезенке Кавун дал сегодня четыре нормы, а у тебя и двух не вырубал бы. Вот и выходит: хотя бригада осталась в маленьком проигрыше, зато участок в целом выиграл. Соображать надо! А вообще учти: много на себя берешь… — пригрозил он и скрылся, точно в воду канул.

Шагая по штреку, Прудник рассказывал Полеводе о Ларисе Елкиной. Он почти каждый день проведывал ее в больнице.

— Привет тебе передавала.

Дмитрий помолчал. Ему было неловко, что он не выбрал времени навестить Ларису. Наконец, спросил:

— Как ее здоровье?

— Я разговаривал с врачом, сказал — выздоравливает, — ответил Павлик. — Похудела только — не узнать. — Он некоторое время шел молча, затем опять заговорил, как бы сам с собой: — Цветы бы ей подарить, да где их сейчас возьмешь. Говорят, в городе можно достать…

— Скоро подснежники расцветут, как-нибудь по свободе махнем в степь, — успокоил его Полевода.

— Добро! — обрадовался Павлик, с благодарностью сжимая его локоть. И, внезапно меняя тему, заговорил с гневными нотками в голосе: — Теперь для меня картина совсем прояснилась: Кошка с Кавуном давно снюхались. Бабаед с определенной выгодой подсовывает Захару денежную работу.

— С Кавуном надо кончать, — решительно сказал Полевода, — другой на его место найдется.

— Зря кипятишься, бригадир. Такими забойщиками, как Захар, не разбрасываются. — То был голос Горбаня. Дмитрий и Павлик даже не заметили, как он очутился рядом с ними.

Полевода ничего ему не ответил: он знал, у Горбаня с Кавуном старая дружба. На шахте и сейчас еще многие помнят случай, когда по просьбе Горбаня Захар отвалил сменный заработок на ремонт церквушки, которая приютилась в заброшенном железнодорожном домике на краю поселка. Правда, после этого Захар покаялся в шахткоме, дескать, недодул, кому служат его трудовые денежки. Дал слово впредь быть более осмотрительным. Ему поверили, и на том инцидент был исчерпан. Но говорят, что поп Никодим в одной из своих проповедей пропел здравицу тем мирянам, которые жертвовали на обновление храма господня, и среди них упомянул Кавуна. Это долгое время было предметом шуток над неосмотрительной щедростью Захара.

Поднявшись на-гора, Полевода рассказал начальнику участка о случившемся. Выслушав его, Завгородний сказал:

— В общем, сделаем так, Дмитрий Степанович: завтра к тебе в бригаду пришлю Голобородько. На гезенках он не справляется. Там нужен забойщик с опытом. — И добавил дружеским тоном: — А все же я не советую тебе отказываться от Кавуна.

«Неужели Кавун такой незаменимый забойщик? — подумал Дмитрий. — Ведь он только о своем заработке беспокоится, а не о бригаде. В любую дыру полезет, лишь бы заработать лишнюю пятерку. Но где деньгами не пахнет, там от него помощи не жди».

Так случилось, когда в лаве начали внедрять новый метод выемки угля. Кавун знал, что это значительно повысит производительность труда забойщиков, но ненамного увеличит их заработок. Недовольный, он сказал Полеводе: «Ты, приятель, печешься, чтобы побольше грошей было в чужом кармане, а в своем вошь на аркане». — «Это в чьем же кармане?» — спросил у него Полевода. — «В начальственном, ясное дело. Больше добываем уголька — больше премиальных начальству». — «При чем тут деньги! — вспылил Полевода. — Уголь заводам, государству нужен». Кавун состроил насмешливую гримасу, передразнил Полеводу: «Меня деньги не интересуют, я не гонюсь за славой… Брешешь! — с ожесточением сказал он. — Все любят гроши и рвутся к славе. Хватит прикидываться!..»

На следующий день, утром, к Полеводе подошел Кавун и так, чтобы все слышали, сказал:

— Учти, приятель, из бригады меня совсем не выключай.

— Это как же?

— А очень просто: держи в уме. Вроде б один пишем, два замечаем, — загадочно ухмыляясь, пояснил Захар, — охота мне в твоем длинном забое потрудиться.

— Метишь длинный рублик сорвать? — подозрительно посмотрел на него Дмитрий.

— Это само собой, — не смутился Захар. — Только с одним условием: без напарника. Все метры, сколько ни есть в забое, подрублю один.

— А плата за двоих? — вставил кто-то.

— Ясное дело! — сразу же подхватил Кавун, — одному мне, чтоб вы знали, работать сподручней, чем вот, скажем, с такой пичугой, как Прудник. Только под руками будет путаться, а получать — поровну.

— Никто тебя не пустит в забой одного, — огрызнулся Павлик.

— Это что, на полный серьез? — в упор пытливо посмотрел на Полеводу Захар.

— Одному в таком уступе не справиться, — подтвердил Дмитрий. — Завалишь лаву. И ко всему, ты не согласишься работать у нас.

— Это почему же?

— Как только перейдем на работу по-новому, заработок будет идти в общий котел и делиться поровну.

Кавун задумался, помрачнел.

— Слыхал про такую уравниловку и считаю это неправильным. — Его губы скривились в пренебрежительной гримасе. — На кой черт я буду делить свое, скажем, вот с ним или с ним, — он поочередно ткнул рукой в Прудника и Кубаря. — Я один хочу работать и один деньги получать.

— Одному можно только умереть, приятель, а жить одному нельзя, — ответил Прудник.

— Тоже мне философ отыскался, — отмахнулся Захар.

Антон Голобородько держался все время в стороне и молча слушал, о чем говорят. Когда Кавун ушел, он негромко спросил у Павлика:

— Бригадир правду сказал насчет «котла»?

Прудник подозрительно посмотрел на него.

— А тебе-то какое до этого дело?

— Я теперь к вашей бригаде причислен, — почему-то смущенно сказал Голобородько, хлопая длинными белесыми ресницами.

Прудник приятельски улыбнулся и пошутил:

— Решил, выходит, приспособиться к общему котлу, чтоб поскорее в теплые края мотнуть?

Антон с обидой покосился на него.

— При чем тут теплые края? Просто здорово работать на общий котел…

— А тебе уже приходилось в такой бригаде работать?

— Нет, что ты!.. Я все время на побегушках, — ответил Антон простодушно. — То гезенки бью, то породу убираю, то штрек креплю… — Он настороженно оглянулся и сказал доверительно: — Не угостил как-то нашего Бабаеда-людоеда, вот и гоняет он меня как соленого зайца. Совсем было решил плюнуть на все, уехать на другую шахту, а тут начальник, Евгений Иванович, вызывает и в вашу бригаду путевку мне… — И вдруг спросил: — А в вашей бригаде все комсомольцы?

— Нет, — ответил Прудник, — есть и не комсомольцы и даже верующие.

Хотя лицо Прудника было серьезным, Голобородько решил, что он шутит:

— Брось шутить!

— Честно! Поживешь — сам убедишься. А ты комсомолец?

— Конечно.

— Разве комсомольцы хулиганят и пьют водку? — просто, без упрека спросил Павлик.

Голобородько опять захлопал ресницами и отшутился:

— Не пьют одни изоляторы на столбах: у них стаканчики кверху дном. — И уже серьезно добавил: — А вообще, вижу, хлопцы у вас в бригаде подобрались что надо, работать можно.

III
Перед началом работы Полевода объявил, что после смены состоится собрание бригады. Он не сказал, какой вопрос будет обсуждаться, решил, что так будет лучше. Кое-кто мог не явиться, сославшись на занятость. А неизвестность заинтересует всех. Костя Кубарь все же успел негромко спросить, когда пробирались по лаве:

— Про статейку, небось, хочешь поговорить, Митяй?

— И про статейку, — уклончиво ответил Полевода.

— А что про нее толковать? — удивился Костя. — Статья правильная, хвалят, чего еще надо.

Дмитрий не ответил, полез в забой.

Кубарь угадал. Полевода действительно решил обсудить статью, которая третьего дня была напечатана в районной газете. В ней хвалили всю бригаду, а бригадира даже назвали новатором.

Дмитрий узнал о статье неожиданно. В тот день он работал в ночной смене. Не успел еще как следует отоспаться, как его разбудили. Рассыльная принесла записку: «Полевода, зайди, есть срочное дело. Колокольников».

Только успел открыть дверь в кабинет секретаря, как тот поднялся и протянул через стол развернутую газету.

— На, читай, здорово хвалят, — сказал Колокольников, загадочно улыбаясь.

Дмитрий закончил читать, молча свернул газету, положил на стол.

— Можешь взять себе, у меня есть еще одна.

Полевода сунул газету в карман, помолчал. Колокольников откинулся на спинку стула и, все так же непонятно улыбаясь, спросил:

— Ну, что скажешь, бригадир?

— Ты же знаешь, что я временно руковожу бригадой. Почему обошли Чепурного? — в свою очередь спросил Дмитрий.

Колокольников засмеялся.

— Вот чудило! Зачем тебе делить славу…

— При чем тут слава, — с неожиданной злостью перебил его Полевода. — Это просто несправедливо. Ведь Чепурной создавал бригаду, а не я.

Секретарь подозрительно покосился на него.

— Ты, вижу, не на шутку заражен вирусом излишней скромности, дружище. — Он взял такую же газету и с сердцем бросил ее на стол, — Правильно делают, что подняли на щит нашу комсомольско-молодежную. Вполне заслуженно. И нечего тут антимонию разводить…

Полевода слушал, и у него все больше росло чувство протеста.

— Ладно, товарищ Колокольников, — сказал он сдержанно, — обсудим статью в бригаде и решим, что в ней правильно и что нет.

В глазах секретаря появилась недоуменная усмешка.

— Значит, сами будете решать, присвоить вам звание коммунистической или нет?

— Такого права нам не дано, сам знаешь, — сказал Дмитрий.

Колокольников выбрался из-за стола, почти вплотную подошел к Полеводе.

— Ты вот что, бригадир, — настойчиво начал он, — собрание можешь созывать, что угодно обсуждать, но к комитету готовься. Ваша бригада будет первой коммунистической на шахте. Понял?

Дмитрий неопределенно кивнул головой и вышел.

…После появления статьи в газете минуло два дня. Это время бригада была в центре внимания всей шахты. Дмитрий чувствовал себя неловко, когда его поздравляли, будто воспользовался чужой славой. Но уже на второй день волна поздравлений спала. Казалось, все вдруг забыли о статье, и только Колокольников при встрече сухо спрашивал:

— Ну, что, бригадир, созывал собрание?

— Успеется, — уклончиво отвечал Дмитрий.

Все это время он думал над тем, как лучше провести собрание. В основном газета правильно похвалила бригаду, все в ней трудятся, пожалуй, не хуже, а лучше других. И все же, несмотря на это, ее еще рано называть коммунистической. В газете неверно написано, что все члены бригады и на работе, и в быту служат примером для других…

Как-то Полевода поделился своими мыслями с Прудником.

Тот, внимательно выслушав, с улыбкой взглянул на него.

— Ты что, славы испугался?

Дмитрий обиделся:

— Я вполне серьезно, как к другу, а ты… — и хотел уже уйти.

Павлик остановил его.

— Шуток не понимаешь? — Помолчав, примирительно спросил: — Ну что, остыл? Тогда слушай: в статье нас действительно перехвалили. А что, если все то доброе, чего у нас, по сути, еще нет, а газета нам приписала, мы примем как аванс?..

— Что еще за аванс? — сразу не понял его Полевода.

Прудник пристально посмотрел ему в глаза и, когда заметил в них улыбку, сам улыбнулся и облегченно сказал:

— Выходит, дошло…

Конечно же, дошло! Какой молодчина этот Павлик! Всегда внимательно выслушает и даст толковый совет. Дмитрий вспомнил разговор с Колокольниковым, его нравоучительный, не терпящий возражений тон и еще раз порадовался, что скоро перевыборы и, очевидно-таки, Прудник будет секретарем.

Тогда же Полевода сказал Пруднику, что решил поговорить на собрании с членами бригады об учебе. Раз уже решили бороться за почетное звание коммунистической — надо, чтобы все учились. Разумеется, будут и другие вопросы, неопределенно добавил он. Но что это за «другие вопросы», Дмитрий умолчал. А таилось за этими словами, пожалуй, не менее важное, чего и сам он немного побаивался.


Собрание проходило в комнате начальника участка. Кавун все еще работал на прохождении гезенок.

— Очередная говорильня, — отмахнулся было Захар, когда ему сказали о собрании.

— Пока числишься в бригаде, обязан подчиняться дисциплине, — настоятельно потребовал Полевода.

Кавун насмешливо улыбнулся.

— Я не привык, чтобы мной командовали, бригадир, — заносчиво ответил Захар, но на собрание все же пришел.

Когда Полевода вписывал в свой блокнот, кто из членов бригады где учится, вошел Викентий Чепурной. Его никто не ожидал. Он руководил бригадой в восточной лаве. Дел там было много, бригаде приходилось работать в тяжелых условиях: угольный пласт водоносный, кровля неустойчивая. За это время Викентий исхудал, светло-карие глаза потемнели, и в них уже не было прежнего веселого задора. Он приветливо всем кивнул и примостился на скамье у самой двери. Полевода решил, что Чепурной, видимо, вернулся к ним в бригаду, но спрашивать не стал. Решил все же провести собрание по намеченному плану.

— Что ты думаешь об учебе, Антон? — спросил Дмитрий у Голобородько.

Тот, видимо, не ожидал вопроса и как будто со сна захлопал длинными ресницами.

— Я чуть было восьмой класс не окончил, да братва помешала… — Его прервал дружный смех. — Чего ржете, как кони застоялые! — озлился Антон и, выждав, пока все умолкли, продолжал немного смущенно: — Я честно говорю, бригадир, впутали меня в теплую компанию, и закружил я по белу свету.

— Как та божья птаха: день и ночь не знает ни заботы, ни труда… — неудачно пошутил Кавун.

Голобородько недовольно покосился на него, опустил глаза.

— Продолжай, Антон, — сказал Прудник, — не обращай внимания на глупые реплики.

Кавун задвигался на табуретке так, что она заскрипела под ним, но сдержался, промолчал.

— Я все сказал, — глухо отозвался Голобородько.

— Учебу думаешь продолжать? — спросил Полевода.

— Продолжать… учебу? — не понял Антон. — В техникуме или где?

— Валяй сразу в академию, — посоветовал Захар.

— Кавун, ты не на базаре, — резко оборвал его Полевода.

Под Кавуном снова заскрипела табуретка.

Обращаясь опять к Антону, Дмитрий спросил:

— Вечернюю школу будешь посещать?

Голобородько подумал.

— Не буду! — решительно тряхнул он головой.

Присутствующие недоуменно переглянулись.

— Почему?

— А потому, что у нас в общежитии не то чтоб науки разные зубрить, книгу почитать нельзя: днем галдеж стоит, а вечером свет выключай. Оно и понятно: пришел человек с работы — ему отдохнуть надо. А некоторые в общежитии отдельные кабинеты имеют, как те вельможи.

Все знали, что в общежитии занимает отдельную комнату и Захар Кавун. Ему ее выделили, когда он дал рекордную добычу.

— Что, птаха, на мою жилплощадь метишь? — свирепо посмотрел он на Антона. У Голобородько нервно передернулось лицо.

— Твоя?! Выходит, все для одного тебя, — с неожиданной ненавистью почти крикнул Голобородько, — а другие пускай живут, как тюлька в бочке?

Такого от Антона никто не ожидал. Все удивленно, хотя и одобрительно, уставились на него. Даже Кавун, казалось, опешил от такой неожиданной прыти своего бывшего напарника по работе в гезенках и в ответ только подавленно пробормотал:

— Сперва заработай, тогда требуй привилегию…

Голобородько безнадежно махнул на него рукой и ничего не ответил.

Полевода не предвидел, что дело примет такой оборот. Голобородько прав. Трудно готовиться к занятиям, когда в комнате живет несколько человек, которые работают в разных сменах. А если еще учесть, что у каждого свои интересы, свой характер… На других шахтах поступили правильно: выделили для учащихся отдельные комнаты. Подумав, он сказал с уверенностью:

— Шахтный комитет пойдет навстречу тем, кто будет учиться. Порядок в общежитии наведут.

Когда очередь дошла до Захара, выяснилось, что окончил он всего пять классов, а было ему уже двадцать семь лет.

— Как видишь, бригадир, поздно с букварями да тетрадками возиться, — сказал он без тени огорчения.

— Есть постарше тебя учатся, — вставил Кубарь.

— Чтоб из шахты поскорее вынырнуть да в начальство попасть, вот и грызут этот самый гранит… а мне и в забое любо-дорого.

— Значит, отказываешься? — переспросил Дмитрий.

— Русским же языком сказал — поздно мне, — уже начал злиться Кавун. Нетерпеливо поерзал на месте, взглянул на притихшего Горбаня, улыбнулся. — Может, и старика за парту посадишь?

— Сравнил: Николаю Васильевичу на пенсию скоро, — ответил за Полеводу Прудник.

— Еще пару годов — и как есть пенсионер. А то б с дорогой душой, — словоохотливо отозвался старый забойщик, видимо, обрадованный, что участь Захара его миновала.

Полевода напомнил, что еще несколько месяцев тому бригада решила бороться за звание коммунистической, и взглянул на Чепурного:

— Правильно я говорю?

Тот утвердительно кивнул.

— Тогда же решили: быть примером и в труде, и в быту, и в учебе. А теперь, как видите, Кавун отказывается выполнять взятые обязательства. Что ж, давайте решать…

— Что решать?! — вдруг, как отпущенная пружина, выпрямился Захар. — Вытурить Кавуна из бригады?!

Дмитрий до боли стиснул зубы. Он даже не заметил, как смял в руках блокнот.

— Никто тебя выгонять не собирается, — сказал он спокойно, — а обязательства выполнять заставим.

— Мелко плаваешь! — крикнул Кавун. — Попробуй только выгнать. Да знаешь, что тебе за это будет? — Он не договорил, метнулся к двери.

— Не грозись, я не из пугливых, — бросил вслед ему Дмитрий.

Захар хлопнул дверью так, что она отскочила от притолоки. Полевода прикрыл ее, проговорил спокойно:

— Что ж, давайте решать, товарищи…


В нарядной Чепурной придержал за локоть Полеводу, сказал:

— Молодец, Дмитрий, хвалю. А вот я, представь, не мог разговаривать с Захаром, как ты. Если честно признаться — боялся. Слава у него, черт побери, большая. Затронь, беды наберешься.

— Когда примешь бригаду? — в упор спросил Дмитрий. Чепурной крутнул головой, улыбнулся.

— Заварил кашу, а теперь боишься обжечься на горячем, хочешь, чтоб я расхлебывал?

— Ничего я не боюсь, просто хотел узнать.

Чепурной вздохнул, задумчиво погладил стриженую голову.

— Нет, брат, к вам я больше не ходок. У меня своя бригада вот тут сидит, — похлопал он ладонью по шее. — Пока не налажу дело, никуда ни шагу. — А здесь ты и сам справишься. — И, подхватив Полеводу под руку, увлек из нарядной.

IV
Колокольников все же решил поставить на своем: он созвал комитет и в числе других неотложных вопросов поставил вопрос о присвоении звания коммунистической комсомольско-молодежной бригаде забойщиков. Он хотел свою деятельность секретаря завершить созданием коммунистической бригады. Тем более, что в райкоме всякий раз, как только он появлялся, спрашивали: «Ну как с коммунистической?..» — И тут же принимались журить: «Тянешь, Колокольников. На других шахтах уже по две имеется, а ты тянешь…» Хотя ему и неприятно было выслушивать упреки, но он ничего не мог поделать, так как в парткоме всякий раз на его предложение создать коммунистическую бригаду спокойно отвечали: «Не торопись, комсомол». Колокольников и сам понимал, что не по всем показателям бригада заслуживает высокого звания. Но дальше ждать было нельзя: срок перевыборов приближался.

Кроме членов комитета Колокольников вызвал на заседание Полеводу и еще некоторых рабочих-комсомольцев. Пока утверждались тезисы отчета секретаря на предстоящем перевыборном собрании, Полевода слушал и недоумевал: при чем здесь он? Перечислялось количество собраний, заседаний, лекций и бесед на различные темы, упоминались злостные неплательщики членских взносов, количество взысканий и их последствия… Но вот Колокольников сказал:

— В своем отчетном докладе я умышленно опустил вопрос о коммунистической бригаде, — он взглянул на Полеводу, и всем сразу стало ясно, о чем он будет говорить. Дмитрий, чувствуя на себе взгляды собравшихся, испытывал неловкость. — Так как сегодня вторым пунктом повестки дня, — между тем продолжал Колокольников, перебирая листы доклада, — стоит присвоение звания коммунистической бригаде, которой руководит Дмитрий Полевода. По производственным показателям бригада в настоящее время первая на шахте. Об этом писала и районная газета. Новый метод выемки угля, который применил бригадир Полевода, уже сейчас дает ощутимые результаты. У этого метода большое будущее, и бригадиру он принесет еще громкую славу.

— При чем тут моя слава, — вырвалось у Полеводы.

— Пожалуйста, не скромничай, — строго оборвал его Колокольников и вернулся к своей мысли: — Ленин сказал, что для победы коммунизма главное — высокая производительность труда. Именно этого бригада уже добилась, следовательно, она может называться…

— Но Ленин сказал и другое, — неожиданно перебил его Прудник, — сначала надо доказать свою способность на бескорыстную работу в интересах общества, а потом уже претендовать на почетное звание коммунара, — и обвел всех вопрошающим взглядом: так ведь, ребята? Все одобрительно закивали. Глаза Колокольникова посуровели.

— Ты что, Прудник, возражаешь?

— Давай продолжай, потом… — отмахнулся Павлик. Он сидел у самого окна чем-то недовольный. Еще не высохшие после бани волосы были гладко причесаны, и только на самой макушке, как всегда, торчал непокорный вихорок, придавая Павлику воинственный петушиный вид.

Колокольников, видимо, решил поскорей покончить с этим вопросом и стал закругляться.

— Я считаю, что бригада достойна носить высокое звание коммунистической. Это настоящие энтузиасты. Возражения есть?.. Нету. Голосуем!

Некоторые члены комитета, не дожидаясь, пока секретарь скажет «кто за?», потянули вверх руки. Заседание длилось уже больше часа, и люди пришли на него прямо с работы, уставшие. Да и сомнений особенных не было: бригада действительно лучшая на шахте, почему бы ей не носить такое почетное звание?

— У меня есть возражение, — по школьной привычке поднял руку Полевода, — наша бригада пока что не может называться коммунистической.

По комнате прокатился шумок недоумения. Все удивленно посмотрели на Полеводу: чего в самом деле скромничать!.. У Колокольникова даже глаза округлились и рот полуоткрылся: видал, мол, на свете чудаков, но таких встречаю впервые! А Прудник едва заметно улыбнулся, тщетно стараясь пригладить непокорный вихорок.

— В нашей бригаде не все так гладко, как доложил об этом секретарь, — продолжал Полевода. — У нас не только комсомольцы, но есть и верующие, и такие, что за деньги на все пойдут… А вот таких коммунаров, которые ради общего дела пожертвовали бы своим заработком, пока еще немного. И учатся не все…

— Не сразу Москва строилась, — недовольно буркнул Колокольников, — зарываешься ты что-то, Полевода!

— Правильно, — робко поддержал кто-то.

Дмитрий почувствовал, как в нем поднимается злость против Колокольникова. За время заседания он успел несколько раз грубо и без всякого основания оборвать тех, кто ему возражал.

— Я не зарываюсь, товарищ секретарь. И что это вообще за тон разговора: «не зарывайся», «не скромничай»… Я думал, ты вызывал нас, чтобы посоветоваться, а выходит, тебе все ясно и мы здесь для мебели.

По комнате опять прокатился шум, но на этот раз одобрительный. И теперь все смотрели на Полеводу иначе: с открытым интересом, в ожидании чего-то необычного. Дмитрий видел, как Колокольников нервно перелистывал доклад, время от времени поплевывая на пальцы. В другой раз он решительно прервал бы выступающего, заметив, что тот говорит не по существу. Но сейчас что-то сдерживало его. Зато Прудник смотрел на Полеводу радостно и задорно, дескать, все правильно, наступай, не бойся!

— Производительность труда в нашей бригаде неплохая, это верно, — продолжал Дмитрий, — и новый метод хорошее дело. Только зря ты, товарищ Колокольников, приписываешь его мне. Не я один придумал его. И в газете неправильно написали, что это мой метод…

— Я газету не издаю, — вставил Колокольников.

— Но мнение у вас на этот счет, к сожалению, одинаковое.

— Ты давай по существу, — потребовал секретарь.

— Я уже сказал: нам еще рано именоваться коммунарами, — веско ответил Полевода, — а стремиться к этому мы будем.

Комсомольцы оживились. Наперебой полетели голоса:

— Заслужим, будем просить, чтоб присвоили. Чего торопиться.

— Верно!

— Пусть себя покажут…

V
В нарядной Полеводу встретил парторг шахты Сомов и позвал к себе в кабинет. Последний раз видел его Дмитрий у начальника шахты, когда был у него вместе с Завгородним. Пока Завгородний докладывал о «Колумбах-открывателях», как он в шутку выразился, Сомов молча сидел у окна, облокотясь на подоконник, и, казалось, думал о чем-то своем. Полевода уже знал о том, что Сомов работал крепильщиком на шахте, когда отец был тут парторгом. Это будило в Дмитрии теплое сыновнее чувство к Сомову, хотя ему ни разу еще не представился случай побеседовать с парторгом.

— Слышал, слышал о тебе, вояка, — добродушно заговорил Сомов, усаживаясь за стол и раздвигая плавными движениями какие-то бумаги. — Садись, — коротко кивнул он на стул.

«Определенно Кавун нажаловался», — решил Дмитрий. Он сел сбоку у окна.

Сомов повернулся к Полеводе лицом вместе с жестким креслом и долгим усталым взглядом посмотрел на него:

— Ну-ка, выкладывай, как там у тебя дела…

Дмитрий рассказал о работе бригады, о собрании, не умолчал и о Захаре.

— Значит, решили избавиться от Кавуна? — внимательно выслушав его, спросил парторг.

— Ничего еще не решили, Иван Лукич, но, по-моему, с ним надо кончать, — решительно сказал Полевода.

Сомов слегка тряхнул головой, улыбнулся уголками губ, — крутехонек, мол, — и опять устремил испытывающий взор на Дмитрия.

— Ну, а как статья в газете, понравилась? — неожиданно спросил он.

Полевода неопределенно повел плечами.

— Статья похвальная, конечно, но нам еще далеко до коммунистической, Иван Лукич. — И поспешно добавил: — Это, разумеется, мое личное мнение.

— Мнение правильное, — серьезно сказал Сомов. И, откинувшись на спинку кресла, сощурился, как бы издалека оценивающе посмотрел на парня.

Его худощавое, в резких крупных морщинках, лицо осветила улыбка.

— Смотрю я на тебя, Дмитрий, и вспоминаю себя таким же, — проговорил он мечтательно. — Тебе сколько лет?

— Девятнадцать, — и тут же поправился, — скоро будет девятнадцать.

— И мне тогда столько же было, — будто обрадовался Сомов. — Только я к тому времени уже членом партии был, — подчеркнуто выговорил он, приглаживая поседевшие волосы. — Работал я в ту пору бригадиром проходчиков. Коренной штрек гнали ударными темпами. Бригада подобралась дружная, но, как говорится, в семье не без урода. Втесался к нам в бригаду некий Кузьма Берилов. На шахте его прозвали Бейврыло из-за крутого нрава и кулаков, которые любил пускать в ход. Но парень был красивый и силы необыкновенной. А на гармошке играл — заслушаешься. Бывало, выйдет на улицу, растянет свою трехрядку с перламутровыми ладами — молодежь к нему валом валит. Любили его за лихую игру и за трудолюбие уважали. На любой тяжелой работе за двоих мог справиться. А тут жалоба за жалобой от соседей: уймите буяна, жизни от него нет. Дело в том, что на соседней шахте была у него зазноба — красавица Маруська. Вот он и ревновал ее ко всем местным парням.

Надоело нам до смерти с ним возиться, а когда он к тому же еще стал делать прогулы, я вконец обозлился и как-то сказал ему: «Надо же совесть иметь, Кузьма, из-за тебя хлопцы жилы рвут, стараются, чтоб не потерять высокое звание ударной бригады, а ты гуляешь». А он эдак нахально улыбается и отвечает: «Я тебе, бригадир, норму даю сполна, даже с надбавкой, чего еще от меня надо?..» Тогда же мы всей бригадой решили: Берилов парень неисправимый, с ним надо кончать. Другой на его место найдется.

Слушая парторга, Дмитрий вспомнил: точно такие слова сказал он однажды Пруднику о Кавуне и насторожился, зачем все это рассказывает ему Иван Лукич, что задумал?..

— Пришел я с нашим решением к парторгу Степану Дмитриевичу, отцу твоему, — продолжал Сомов, — и все начистую выложил ему. Выслушал он меня и спрашивает, кто такой Берилов, как попал на шахту, с кем дружит. Я только плечами передернул: не знаю, дескать! Выяснишь, говорит, потом заходи. Я выяснил: оказалось, что Кузьма не из кулацкой семьи, как мы думали, а обыкновенный сельский хлопец из Марьинки. Заодно разведал, с кем Берилов ведет дружбу. Компания оказалась теплая: один летун и пьяница, другой судился за кражу, третий вообще нигде не работает, сидит на отцовской шее… Рассказал обо всем Степану Дмитриевичу, слушал он меня молча, не перебивал и сделался вдруг туча тучей. А отчего — не пойму.

Только потом понял, когда Степан Дмитриевич разделал меня, что называется, под орех. Словом, все обернулось не в мою пользу. Оказалось, не Берилов, а я во всем виноват, что выпустил парня из рук, что не знаю своих людей, болею только о добыче… Кончил отчитывать, а я молчу. Чего молчишь, спрашивает, обиделся? Каждый бы на моем месте обиделся, но чувствую, что возразить не в силах. Потом подобрел и уже, как товарищ у товарища спрашивает: а что, если на путях у Кузьмы Берилова перевести стрелку? Какую, думаю, «стрелку»?.. Направить, говорит, энергию этого парня по другой дороге… Что это ты, Степан Дмитриевич, загадки вздумал мне загадывать, думаю про себя, но ничего ему не отвечаю. Он повременил, подумал и задает мне такой вопрос: ты в отпуске был? Не был, отвечаю, мой срок еще не подоспел. Уладим, говорит. Теперь лето, отдохни, а вместо себя оставь… Кого бы ты думал? — улыбнулся Сомов, в упор глядя на Дмитрия. — Берилова Кузьму. Только тут до меня дошло, о какой стрелке вел речь Степан Дмитриевич. Попробуй, говорит, уломать его, а не поможет, меня позовешь на помощь.

Принялись мы ломать парня. Вначале Кузьма решил, что шутку разыгрывают с ним, а когда понял, что разговор серьезный, согласился. В отпуск-то я пошел, но никуда не поехал, хотя шахтком предлагал мне путевку в Святогорский дом отдыха. Боялся, а вдруг мой заместитель опять повернет на свою дорожку, завалит работу бригады. Но все обошлось. Работал Берилов, что называется, за десятерых. Даже в районной газете о нем напечатали. Вскоре и Маруська стала появляться в нашем поселке, а подозрительная компания куда-то исчезла. Вернулся я из отпуска, принял бригаду, а Кузьму перевели бригадиром в другую. — Сомов умолк, погладил волосы и заключил: — Вот что значит вовремя стрелку перевести. Иначе не миновать крушения…

Полевода понял, к чему клонит парторг, и, чувствуя, что не может согласиться с ним, приготовился к спору. Сейчас Захара нельзя ставить бригадиром, хотя он старше и опытнее его, Дмитрия. Кавун привык работать только для себя. В погоне за рублем он может угробить начатое дело, завалит лаву…

— Ты не подумай, что я подвожу базу под Кавуна, — опередил возражения Полеводы Сомов. — Захар не Кузьма. Бериловская стрелка к нему, пожалуй, не подойдет. Слишком большую скорость ему дали, может своротить стрелку — и под откос. Придется применить тормоза. — Он на секунду задумался. — Если разобраться, то за Кавуна в первую голову в ответе мы, руководители. Избаловали его индивидуальными рекордами. Словом, раздули пузырь, а на поверку он оказался мыльным. Кавуна надо приучать болеть за коллектив. А вот как это сделать, — он развел руками, — об этом надо подумать.

— По-моему, Захара сбивает с толку горный мастер Бабаед, — вставил Полевода, — вроде б подопечный у него Кавун.

И рассказал все, что ему было известно о их дружбе.

Сомов вдруг оживился:

— Вот, вот… Выходит, школа стяжательства и личной наживы Бабаеда оказалась сильнее наших убеждений. Да и убеждали ли мы по-настоящему Кавуна? — казалось, у самого себя спросил Сомов. — Пустили, как говорится, по воле волн, а теперь говорим, что парень неисправимый, длинные рубли, дескать, его погубили.

Говорили долго. Когда Полевода вышел из кабинета, невольно подумал, что так откровенно разговаривал бы с ним родной отец. Сомов не сказал прямо, как поступить с Кавуном: исключить его из бригады или нет. Но после беседы с парторгом Захар ему стал понятнее и ближе. Для него буквально было открытием сообщение Сомова, что Захар в свое время обучил многих молодых забойщиков. Дмитрий вспомнил, как тогда в лаве Кавун пришел к нему на помощь, одолжил запасной зубок.

ГЛАВА ПЯТАЯ

I
Вернулся Дмитрий на шахту к вечерней смене. Потолкался с полчаса в нарядной, хотел было уходить, но кто-то взял его за руку. Это был Кубарь.

— Где пропадаешь? Пошли во Дворец на танцы.

Костя действительно оделся для танцев: в новом костюме, при галстуке, в начищенных до блеска сапогах. Полевода недоуменно посмотрел на него: какие еще танцы? Но Кубарь, ухватив за руку, уже тащил его в сторону Дворца. Там проходила репетиция самодеятельности, Костя танцевал первым. Плясал он лихо, словно на невидимых крыльях летал по гулким подмосткам, выбивая частую дробь. Потом закружились парами девушки, легкие и тонкие, словно березки. Но Полеводе было не до танцев. Он постоял несколько минут и стал пробираться к выходу. По дороге ему встретился Звонцов. Он шел со стороны чайной, слегка покачиваясь. Полевода увидел его в свете фонаря и хотел было свернуть в сторону, но Пышка окликнул его:

— Шуряк, погоди-ка!

Дмитрий нехотя придержал шаг. Пышка был одет, как всегда, в коротенькое, выше колен, пальто, узенькие брючки и остроносые туфли без галош. «Форсит, а ноги, небось, мокрые», — с усмешкой подумал Полевода. Пышка уже успел выпить, но держался на ногах уверенно. Он вытащил из кармана папиросы и предложил:

— Выпить не хочешь, шуряк? А то могу угостить.

— Неохота да и времени нет, — стараясь не глядеть на него, проговорил Полевода.

— Зря, — искренне пожалел Пышка и, ухмыляясь, добавил: — Высокая идейность мешает, ясно…

Дмитрий ничего ему не сказал и медленно зашагал своей дорогой. Звонцов не отставал от него. Ему, видно, не хотелось так скоро отпускать Дмитрия.

— А почему про Ирину не спрашиваешь? — снова заговорил Пышка.

Дмитрий посмотрел на него через плечо, остановился.

— А что с ней?

Пышка втянул голову в плечи.

— А что может случиться с красивой девицей в чужом городе? Наверно, замуж вышла…

— Что ж, это ее дело. Пусть выходит… — сказал Дмитрий.

— Вот это по-нашему, по-современному! — обрадовался Пышка. — Привязать себя к одному подолу? Да кому это нужно…

— Как ты можешь так говорить! — возмутился Дмитрий. — Ведь она твоя сестра.

Пышка громко рассмеялся.

— Сестра… А сестра — не баба, по-твоему? Такая же, как и все…

— Ты пьян! — сквозь зубы процедил Полевода. — Иди-ка домой, — и слегка оттолкнул Пышку от себя, Звонцов придержал его за локоть.

— Ты не толкайся, я еще не все тебе сказал, — предупредил он и умолк.

— Ну говори, что еще, — потребовал Полевода.

Они стояли в стороне от фонаря, в плавно покачивающемся полуосвещенном пятне. Пышка шагнул к низкому деревянному забору, которым был огорожен сквер, оперся о него спиной, как будто не собирался скоро уходить, переспросил:

— Что, спрашиваешь?.. — глаза его блестели. — А то, что ты простофиля. Она тебя просто за нос водит, хочет побольше деньжат выкачать. Честно! — И клятвенно приложил руку к сердцу.

Полевода не верил своим ушам: откуда у Пышки такая ненависть к Ирине? И как он мог узнать о деньгах, которые Дмитрий выслал ей? Неужели она написала брату?

— Поступи ты в консерваторию, — продолжалПышка, — дело другое. Ирка так мне по секрету и сказала: Митька-шахтер мне до лампочки… Честно говорю, — и опять приложил руку к сердцу: — Тут я с ней согласен: талант-то какой был! А теперь? Всякий вкус к музыке потерял. Я это заметил. — Он закурил, выпустил колечко дыма и, прищурив один глаз, продолжал: — Помнишь, как тогда в клубе ты с этим Прудником выпроводил меня из-за пластинок?.. Помнишь? А ведь песенки были первоклассные. Всей Европе нравятся, только у вас, дикарей, не в моде…

— Ну, ты потише насчет дикарей! — сдержанно предупредил его Полевода. — Это на тебя да на твою компанию, как на дикарей, все смотрят. Дикари и есть! — с вызовом заключил Дмитрий. В нем закипала лютая ненависть к этому парню, к его нелепой одежонке, к тому, что он говорил об Ирине, о музыке.

— Да что с тобой спорить, как есть Митька-шахтер.

— А ты зачем в шахту пошел? — спросил Дмитрий.

— На честность?

— Ясное дело.

Звонцов оторвался от заборчика, шагнул к Полеводе.

— Чтоб стаж заработать и в институт махнуть, вот зачем.

— Я тоже решил в институт.

— Так ты в заочный, а я на стационар.

— В какой институт? — поинтересовался Дмитрий.

Пышка, не задумываясь, ответил:

— А не все равно в какой? Хоть в косметический. Есть такой, не знаешь? Не в шахте же пропадать…

Полевода не дал ему договорить. Оттолкнул с дороги и зашагал к дому. Ему очень хотелось, чтобы Пышка бросился вслед за ним. Тогда бы он показал ему «косметический»… Но, не услышав за спиной шагов, нехотя побрел домой.

Тяжелое набухшее небо нависло над самыми фонарями. Тухли огни в домах. Во Дворце сразу погасло много окон. Видимо, начался киносеанс. Пустой, молчаливый, будто вымерший поселок лежал перед Полеводой. На мгновение ему почудилось, что он остался один, один во всем мире…


Дмитрию не хотелось верить тому, что рассказал Пышка об Ирине, но он перестал писать ей. Несколько раз брался за перо, но больше двух-трех избитых фраз написать не мог.

И вот однажды, войдя к себе в комнату, Дмитрий увидел на столе письмо. Сразу же бросилось в глаза слово, взятое в скобки, «лично». Что-то томительно радостное шевельнулось в душе. Он схватил конверт, осторожно, чтоб не смять, сунул в карман и выбежал из дому в сад. Спрятавшись в беседке за пожухлой прошлогодней лозой, быстро разорвал конверт. Письмо было короткое, но теплое. Ирина писала, что соскучилась, что скоро приедет на каникулы домой и тогда все расскажет о себе. У Дмитрия сердце колотилось от волнения. Он долго ходил по двору, делая вид, что рассматривает набухшие почки на вишнях. Мысли же его были заняты Ириной.

Ирина действительно вскоре приехала. Об этом он узнал от Пышки. Они встретились перед спуском в шахту, у клети. Пышка отозвал его в сторону и так, чтоб никто не услышал, сказал:

— Что ж к возлюбленной не заглядываешь?

«Снова пьян или просто шутит», — подумал Дмитрий. Но выражение лица у Пышки было серьезное. Он порылся в кармане, вынул в несколько раз свернутый листок и небрежным движением руки протянул его Полеводе:

— За услуги придется платить, дорогой, — сказал он. — Не нанимался я к вам в почтальоны. — И отошел в сторону.

Полевода нетерпеливо развернул письмо. В нем было несколько слов: «Приходи завтра в семь вечера к нам домой. Ира». Сердце его дрогнуло от радости.

По дороге к лаве Полевода подбадривал членов бригады:

— Дать бы сегодня не по одной, а по две тонны на брата лишку — и всем рекордам крышка.

— Смотри, наш бригадир стихами заговорил, — весело отозвался Кубарь. — Подозрительно что-то…

— Записочку от возлюбленной получил, вот и воспрянул духом, — вставил кто-то.

«Подглядели все же, черти», — подумал Полевода, но виду не подал, сказал серьезно:

— При чем тут стихи… Лава в полном порядке, поднажмем — будет по две тонны.

— Я один дам целых три сверх нормы, — решительно вмешался в разговор Кавун, — только оплати, бригадир, за них сполна, как положено.

Захар из гезенок снова вернулся в бригаду.

— Это как же сполна? — не понял его Полевода.

— А очень просто, с прогрессивкой: за каждую тонну в тройном размере.

— Видал, какой прогрессивный!

— Жирно захотел!

— После такого прогресса как бы чего не случилось… — раздались насмешливые голоса.

Но Кавун не смутился:

— Думаю, что дураков мало найдется, чтоб рекорды делать задаром.

— Выходит, рекорд может быть только по расчету, ради личной выгоды? — спросил у него Прудник.

— Ты психологию не разводи, птаха, — сказал Захар. — Мы пока что живем не при коммунизме, и гроши каждому нужны.

— Да, только тебе их слишком много нужно.

Кавун махнул рукой, словно отбивался от назойливой мухи, и опять обратился к Полеводе:

— Так что, бригадир, по рукам?

— Мы с тобою, Захар, не барышники какие-нибудь, — ответил ему Дмитрий, — и цену себе набиваешь зря. Если ты можешь дать три тонны сверх плана, то почему думаешь, что другой этого не сделает? Допустим, Горбань или Кубарь.

— Горбань — тот может, забойщик он добрый. — Кавун покосился на Антона и добавил вызывающе: — А всем вам слабо. Пупки надорвете.

Когда забойщики один за другим скрылись в лаве, Кавун придержал Голобородько, осветил его лицо аккумуляторной, спросил с явной угрозой, вспомнив собрание бригады:

— Так что, птаха, решил, значит, яму под меня копать?

— Ты сам ее выкопаешь, сил хватит, — отшутился Антон.

— Видал, какой храбрый оказался! — злорадно выговорил Захар. — А я думал, с божьей коровкой дело имею.

Голобородько быстро захлопал веками, сказал решительно:

— Убери-ка лампу, чего глаза слепишь, — и отвел аккумулятор в сторону.

— Может быть, я хочу, чтоб ты прозрел? — хохотал Кавун.

— Не мне, а тебе прозреть надо, Захар, — в голосе Антона слышалось сочувствие. — Когда мы на пару с тобой вкалывали, видел, в чей карман мои трудовые денежки шли, не слепой был. А плыли они в твой да Бабаеда-людоеда карманы. Мне же попадало, что сквозь пальцы протечет…

— Что?! — воскликнул Захар грозно. — Ты за кого меня принимаешь, козявка! Убью!

Они стояли друг против друга, готовые сцепиться, но тут из лавы их позвал Полевода.

— Запомни, птаха, таких слов Кавун не прощает. — И первый полез в лаву.

Полевода работал в паре с Кубарем. Он первый взялся за молоток, Костя крепил. Работал голый до пояса, лишь изредка выключая отбойный не больше чем на минуту, чтоб привычным слухом определить, как идут дела у остальных. Прошел час, настало время меняться. Кубарь подполз к Полеводе, похлопал его по разгоряченной, окаменевшей от напряжения спине: мол, давай сюда молоток, берись крепить. Дмитрий взглянул на него, улыбнулся, словно сказал напарнику: уж очень хорошо у меня идет, не мешай, делай свое. Полевода действительно ловко орудовал молотком. Костя едва успевал крепить за ним. Прошло два с лишним часа, а Дмитрий работал без передышки. И только когда был подрублен весь уступ сверху донизу, выключил воздух и, опираясь о стойки, полез наверх, чтобы начать очередную зарубку. Кубарь провел по его спине ладонью и удивился:

— Да ты что, двужильный сегодня? На тебе ни росинки пота.

— Я потею только за едой, Костя, — отшутился Дмитрий и попросил: — Дай еще одну полоску срезать.

Кубарь решительно ухватился за молоток.

— Чокнулся человек! Порядок нарушаешь, а еще бригадир.

Полевода нехотя отдал ему отбойный. Но спустя час снова завладел молотком и уже не выпускал из рук.

К концу смены всем стало известно, какую небывалую добычу дал Полевода со своим напарником. Она почти на четыре тонны превышала обычную норму.

Когда шли по штреку, Прудник громко, чтоб все слышали, сказал:

— Зря ты, бригадир, не вызвал нашего короля на бой, посмотрел бы, кто пупок надорвал.

Все рассмеялись. Кавун огрызнулся:

— Мелкота. Запустили один мыльный пузырь и торжествуют. А Кавун в пузыри не играет.

Полевода надеялся, что это поражение хоть немного охладит Кавуна, заставит задуматься, что и другие могут работать не хуже. Но выходит, не ту стрелку он перевел, нужно искать другой путь…

Кубарь придержал Полеводу за руку, и они немного отстали.

— Скажи, Митяй, какая тебя сегодня муха укусила, — по-дружески спросил он, — чистый циркач.

— Ты цветы любишь собирать? — словно не расслышав его слов, в свою очередь спросил Дмитрий.

— Я не девчонка, — даже обиделся Костя.

— Напрасно, — пожурил его Полевода, — а я люблю за цветами ходить. И Павлик любит, — вспомнил он разговор с Прудником о цветах. — День бродил бы по степи…

Костя догадывался, что Дмитрий думает сейчас не о цветах, о чем-то другом, более серьезном, и промолчал.

— Завтра мы пойдем за цветами, — задумчиво сказал Дмитрий.

— Какие сейчас цветы? — удивился Костя.

— Подснежники.

— А кто это «мы»?

Полевода на ходу крепко сжал друга за плечо.

— Ирина приехала?.. И надолго?

— Не знаю, — неопределенно ответил Дмитрий.

— Теперь все ясно, — улыбнулся Костя.

Дальше шли молча.

II
Вечером Полевода подошел к дому Звонцовых. Положив руку на холодную скобу, задержался у калитки. Слышно было, как у придорожной канавы, схваченный легким морозцем, словно засыпая, бормотал ручей. Сегодня весь день весенние потоки, ослепительно сверкая в ярких лучах мартовского солнца, с веселым шумом неслись по улицам поселка. Весна! До этого она подступала робко, неуверенно. Порой было похоже, что вот-вот полетит непрошеный снежок и опять вокруг станет белым-бело. Но сегодня весь день светило солнце, неумолчно пели птицы.

Для Полеводы весна была особенно желанной еще и потому, что приехала Ирина. Задержись ее приезд, и весна, был уверен он, тоже задержалась бы, не пришла в этот день.

Сквозь глухие ставни дома Звонцовых кое-где тонко просачивался желтоватый свет. Полевода прислушался. «Неужели опоздал? А может, у Звонцовых никого нет дома и никто его не ждет?..»

Не успел Дмитрий подумать об этом, как почувствовал: железная скоба, на которой лежала его рука, вздрогнула, калитка протяжно заскрипела и медленно открылась.

— Что же ты не заходишь, Митя? — услышал знакомый голос. — Здравствуй.

— Здравствуй, — эхом откликнулся он и протянул руку. Ирина взяла ее в свои, словно хотела согреть. Дмитрий долгим взглядом посмотрел в лицо, освещенное фонарем. Она! Такая же! Только в блестящих, подернутых влагой глазах было что-то новое. И руки огрубели. Но все это теперь не имело значения. Главное, что она была здесь, рядом с ним. И это было ему бесконечно дорого.

Полевода вернулся, чтобы закрыть за собой калитку, и тотчас услышал строгий окрик Ирины:

— Атаман, не смей!

Лязгнув скобой, Дмитрий обернулся. Смиренно опустив голову, у ног Ирины лежал огромный пес, лениво подметая распущенным хвостом землю. Неужели это тот самый Атаман, которого он уже не считал живым?

Потянулся рукой к собаке, чтобы погладить, но Ирина остановила его:

— А вдруг он не забыл старой обиды? — И приказала: — Пошел на место, Атаман!

Пес поднялся и понуро поплелся за угол дома.

Сквозь ставни донеслись звуки джаза, Ирина вздрогнула и невольно ухватилась за руку Дмитрия.

— Понимаешь, Митя, — тихо начала она, будто оправдываясь, — как-то нехорошо получилось. — Она отпустила его локоть, но с места не сошла. — Когда я пригласила тебя, Эдька сказал мне, что соберется хорошая компания, весело проведем время. Я думала, придут ребята с шахты — ведь он там теперь работает. А вышло наоборот: собрались старые дружки…

Чтобы успокоить девушку, Дмитрий взял ее за руку и снова ощутил грубоватую кожу ладони.

— Ты бы посмотрел, Митя, как он нарядился — на человека не похож.

Полевода молча слушал, затем осторожно спросил:

— Эдик знает, что ты меня пригласила?

— А как же! — удивилась она. — Он несколько раз спрашивал, придешь ли ты на вечеринку.

— А пианино у вас сохранилось?

— Конечно. Я даже мастера вчера приглашала, чтоб настроил… для тебя.

Дверь в сенях распахнулась. На пороге показался Пышка. Длинная черная тень от него упала через весь двор и, переломившись на высоком заборе, исчезла в темноте.

— Ирен, где ты там застряла?!

— Иду, иду, — откликнулась она и, подхватив Дмитрия под руку, увлекла за собой.

В большой комнате с громоздкой старинной мебелью Полевода увидел приумолкших парней и девушек. Некоторых из них он знал по школе, но давно не видел. Все смотрели на него как на незнакомого.

Вошел Пышка и разрядил обстановку: громко хлопая в ладоши, он торжественно объявил:

— Друзья, прошу любить и жаловать дружка моей сестры, — и низко в пояс поклонился Полеводе. Все вразнобой весело зааплодировали.

Пышка подошел к радиоле, и комнату заполнили тоскующие звуки какого-то инструмента. Прежде чем начать танец, все парни, точно по уговору, закурили, затем навалились руками на хрупкие плечи своих безропотных партнерш. Полевода невольно улыбнулся. Ирина заметила его улыбку, спросила:

— Тебе нравится?

— Что нравится?

— Вся эта вакханалия.

— Интересно… Будто во что-то играют.

— Играют в чужую нелепую жизнь, — сказала она с горечью.

В радиоле меняли пластинки, а пары не менялись. Ирина и Дмитрий отчужденно стояли у двери. О них, казалось, забыли. Дмитрий решил, что самое лучшее будет уйти. Момент был как раз подходящий. Но Эдик выключил радиолу и громко объявил:

— А теперь перейдем ко второй части нашей программы: послушаем пианиста. Мы так давно не слышали игры нашего школьного маэстро.

На этот раз не аплодировали. Все парами разошлись по углам, о чем-то негромко переговариваясь. Ирина сжала локоть Дмитрия.

— И ты согласишься играть… для них?

Ее глаза глядели на него с тревогой. Но на душе у Дмитрия было легко. Он ласково посмотрел на девушку и сказал:

— Не для них, а для тебя хочу играть, Ира.

— Не надо, они тебя осмеют…

Дмитрий наклонился к ней.

— А мне наплевать на них, была бы ты довольна.

Он подошел к пианино и одним пальцем начал выстукивать «чижика». Гости рассмеялись. Лицо Ирины запылало, случилось то, чего она больше всего опасалась: Митю подняли на смех. Но, к ее удивлению, Дмитрий все еще продолжал играть «чижика», ни на кого не обращая внимания. Закончив, он сказал, улыбаясь:

— Это я для них, а теперь для тебя, для нас…

Дмитрий придвинул стул, уселся поудобнее, легко и быстро пробежал пальцами по клавишам, рождая удивительно чистые, как родниковые струи, звуки. И вот полилась знакомая, волнующая мелодия вальса. В комнате притихли. Ирина смотрела на Дмитрия, и радостная улыбка пробежала по его лицу. Закончив один вальс, Дмитрий заиграл другой. Ирина подошла к знакомой девушке.

— Пойдем потанцуем, Галя.

И они легко закружились по комнате. Вскоре начали танцевать и другие. Только Пышка не отходил от радиолы. Озабоченный и скучный, он делал вид, что внимательно слушает игру Дмитрия. Радостно-возбужденная Ирина хотела было закружить его в танце, но он увернулся от нее и громко захлопал в ладоши. Руки Дмитрия замерли на клавишах.

— А теперь прошу к столу.

Все дружно зааплодировали. Ирина подошла к Дмитрию. Она заметила на его высоком лбу капельки пота и поняла, что во время игры он тоже сильно волновался.

— Какой ты молодец, Митенька, — тихо проговорила она. — Ты так чудесно играл…

— Это для тебя, Ира, — со счастливой улыбкой сказал Полевода.

— Спасибо, — чуть слышно проговорила она.

Стол накрыли в смежной комнате. Он был уставлен разными бутылками, а на закуску — одни конфеты да яблоки. Эдик разлил вино по бокалам, гости выпили. Выпили без тостов, не прикоснувшись к закуске. Дмитрий внимательно осмотрел собравшихся и с трудом узнал некоторых. Здесь был Галкин, высокий долговязый парень в зеленом берете; была Светлана Саурова, кругленькая, тонкобровая девушка с высоко взбитыми золотистыми волосами и увесистыми позолоченными серьгами в ушах. Был здесь и Геннадий, единственный сын банщицы Марфы Беликовой, пожилой вдовы. Одет он был с такой же претензией на западную моду, как и остальные.

Дмитрий подошел к нему.

— Ну как жизнь, Генка?

Тот, подогретый выпитым вином, посмотрел на Полеводу маслеными глазками и улыбнулся.

— Узнал все же. А я думал — не желаешь знаться. Живу — не тужу, как видишь.

— Где работаешь?

— Пока нигде. В институт не пошел, а работа по душе никак не подвернется.

— А на какие средства живешь?

Парень с недоумением посмотрел на Дмитрия.

— У меня же мать работает. Ты разве не знаешь?

Дмитрию хотелось развернуться и залепить в нахальную рожу, но сдержался, только спросил:

— Не стыдно на шее матери сидеть?

— А чего же совеститься. Не чужой она мне человек — родная мать. Начну работать — за все с лихвой расквитаюсь…

Снова начались танцы. Ирина и Дмитрий незаметно выскользнули во двор. Где-то в саду тявкнул Атаман, подбежал к Ирине, потерся о ноги. До самой калитки пес плелся позади, благодушно помахивая хвостом.

— Кажется, Атаман начинает забывать обиду, — сказала Ирина.

— Думаю, что это будет не по душе Эдику.

Они долго шли молча. Ночь была звездная, ясная. Первые свежие тропки просохли от легкого морозца, и под ногами приятно пружинило.

— Рассказала бы, как живешь, как учишься, — осторожно сказал Дмитрий.

— Да что рассказывать, — не сразу заговорила Ирина, — у студентов жизнь известно какая: лекции, учебники, практика… А что у тебя нового?

— Готовлюсь в заочный. В этом году непременно поступлю.

— Правильно сделаешь, — сказала Ирина задумчиво.

— Раньше ты, кажется, не одобряла моего намерения учиться заочно?

— Тогда я еще многого не понимала… — призналась она.

Дмитрий почувствовал, как его захлестнула волна нежности. Привлек Ирину к себе, крепко поцеловал в полуоткрытые губы и отпустил. Она взглянула на него и отвернулась. Он подумал, что сейчас она скажет, как тогда, в парке: «Это ты зря, Митя. Ведь мы еще не знаем, любим ли друг друга». Но она промолчала.

— Ты мне так и не сказала, надолго ли приехала? — после продолжительного молчания спросил Дмитрий.

— Послезавтра надо уезжать.

— Так скоро? Ведь каникулы еще не кончились.

— Но я отпросилась на три дня. Больше не дали. У нас скоростная стройка…

— Какая стройка? — удивленно спросил Дмитрий.

Ирина опять умолкла, опустила глаза, затем, будто на что-то отваживаясь, открытым взглядом посмотрела на него.

— Ты знаешь, Митя, я тебя немножко обманула.

— Как это обманула?

— А так, обманула, и все, — губы ее чуть дрогнули в затаенной улыбке. — Не догадываешься? Я ведь не учусь на стационаре, а работаю бетонщицей на стройке. Понятно?

— Вот это здорово! — удивился Дмитрий. Теперь ему стало ясно, почему у нее такие жесткие ладони.

— Работаю и учусь на вечернем, — продолжала Ирина. — Только ты, пожалуйста, не рассказывай нашим, а то они засыпят меня упреками, почему, дескать, сразу не написала, что не прошла на стационар, зачем устроилась на «грязную» работу. А что мне было делать? Домой ехать и сидеть, как красна девица в тереме? Уж я как-нибудь сама обо всем расскажу…

Они долго бродили по главной улице, а когда вернулись к дому Звонцовых, за ставнями было тихо. Видимо, Пышкина компания разошлась.

Прощаясь, Дмитрий сказал:

— Завтра пойдем в степь за подснежниками, хорошо?

— Хорошо. Но, наверное, они еще не расцвели.

— И Павлика пригласим, — Дмитрий уже рассказал Ирине о Ларисе, о том, что она лежит в больнице и Павлик давно мечтает подарить ей цветы.

— Мы нарвем ей вот такой букет, — негромко воскликнула Ирина и широко развела руки. — Лариса сразу выздоровеет, цветы помогают, это я точно знаю.

Когда Ирина открыла калитку, со двора выскочил Атаман и бросился к Дмитрию.

— Атаман! — испуганно вскрикнула она. Но пес даже не повернул головы, подбежал к Дмитрию, остановился и завилял хвостом. Дмитрий погладил его, приговаривая:

— Мир, мир, дорогой…


Возвращаясь домой, Дмитрий вспоминал, как еще в школе они ходили в степь каждую весну, когда пригреет солнце и зазвенят первые ручьи. Она широко открывалась сразу же за шахтным поселком, за терриконом. Из глубоких оврагов, с голых перелесков, разбросанных в степи, где еще лежал почерневший от угольной пыли ноздреватый снег, тянет острым холодком. Но на солнце уже пробивается ярко-зеленая травка. И хрупкие синеглазые создания, озябшие под снегом, жадно тянутся к теплу. Кажется, со всей степи они сбегаются на отогретую солнечную сторону косогоров.

Как-то по дороге домой, нарвав полные руки цветов, они заспорили с Ириной, чем пахнут подснежники. Он доказывал, что пахнут они талым снегом.

— А чем пахнет снег? — с озорной улыбкой спросила она.

Дмитрий не нашелся, что ответить.

— Подснежники пахнут весной, чтоб ты знал, — торжествующе сказала Ирина.

Он не стал ей возражать, так как не хотел признаться, что они пахнут ее шелковистыми волосами. Поэтому-то он готов был собирать их каждый день и охотно пошел бы за ними даже на край света…

Однако на этот раз Дмитрию не довелось побывать в степи.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

I
Бабаед вызвал Кавуна в ночную смену, когда на участке велись подготовительные работы: завозили крепежный лес в лавы, ремонтировали узкоколейку, проверяли механизмы. Захар удивился неожиданному вызову.

— Что случилось, Ефим Платонович? — тревожно спросил он. Тот загадочно улыбнулся, отечески похлопал его по плечу.

— Иди переодевайся, дело есть…

А дело было как раз по плечу Захару — нелегкое, но денежное. Надо прорубить «печь» — проход к новой угольной лаве для нарезки уступов. К приходу третьей смены «печь» должна быть пробита, в противном случае сорвется работа целой смены.

— Крепежный лес, наверно, уже подвезли, а если нет — скоро подбросят, — говорил Бабаед. — Только не вздумай без крепежу рубить, — предупредил он на всякий случай и воровато оглянулся. — Скажу тебе по секрету: нагоняй получил за тебя от начальства. Портишь, говорят, Кавуна длинными рублями, бригаду лихорадишь. — Он сердито пошевелил бровями, закусил нижнюю губу. — Знаю, откуда ниточка вьется. Все этот щенок Полевода воду мутит, только, думаю, осечка у него получится…

«Не одному тебе досталось, и меня не обошли», — чуть было не сорвалось с языка у Кавуна. Он вспомнил, как сразу же после собрания бригады пришел к парторгу шахты. Надеялся найти у него защиту, а обернулось по-другому: Сомов стал на сторону бригадира, и Кавуну волей-неволей пришлось просить Полеводу, чтоб тот записал его в вечернюю школу. Но он не стал рассказывать об этом Бабаеду. Было не до разговоров.

У назначенного места Захар не нашел ни леса, ни лесогонов. Он долго ждал, надеясь, что вот-вот в глубине штрека покажется вагонетка с лесом, но, так и не дождавшись, принялся за работу. Жалко было терять время. Работа ведь срочная. Вскоре он на метр с лишним пробился по угольному пласту и сквозь грохот отбойного услышал чей-то голос:

— Эгей!.. Захар! Стоячки-обаполы получай!..

Кавун выключил молоток, но вместо того, чтобы спуститься в штрек за лесом, стал прощупывать кровлю, постукивая по ней запасным зубком. Порода, будто со сна, сердито, глухо отзывалась на удары.

— Ни черта, устоит! — сказал он вслух, чувствуя во всем теле приятный бодрящий зуд.

Он без передышки ожесточенно крошил уголь, а перед глазами неотступно стоял недостроенный дом и Лариса.

— Вот отгрохаю домину, сама придешь, — говорил он громко, так что слышал свой голос сквозь натруженный клекот молотка. — Такие, как Захар Кавун, не валяются где попало, небось, не залежалый товар.

Но всякий раз, когда он начинал думать о Ларисе, откуда-то издалека появлялось до боли милое лицо Груши. Печальные черные глаза, казалось, упрекали, что так неудачно окончилась их недолгая семейная жизнь. Лет пять прошло с тех пор, как он однажды, после разговора с приехавшим из Донбасса дружком, объявил Груше, что уезжает на шахту. Думал, она безропотно примет новость и через некоторое время, когда он устроится, переедет к нему. Но она наотрез отказалась. Он даже не предполагал в ней такого упрямства. Видать, глубокую обиду затаила на него, что не написала даже, когда родился сын. С тех пор и порвалась между ними всякая связь. Что ж, теперь и ему все равно, забылось старое. Вот только бы побольше заработать денег, пусть Лариса увидит, кто за нее сватается.

Вскоре Захар потерял чувство времени и не мог определить, как далеко пробился вглубь — на пять или, может быть, на все десять метров, но догадывался, что до прихода утренней смены еще далеко. Было бы непростительно упустить время. Он должен дать три, а то и четыре нормы. Когда еще подвернется такая удача.

— Взяли, Захарка, взяли!.. — жал он, не щадя сил. Но вдруг его голос заглушил внезапный тяжелый вздох где-то внизу.

Кавун выключил молоток, прислушался. Ни единого звука, как в могиле. В забое стало почти совсем темно от потревоженной угольной пыли.

Захар прополз немного вниз по забою, как пловец разгребая на стороны разрыхленный уголь. Остановившись, прислушался. Он знал, что отсюда можно услышать лязг вагонеток в коренном штреке. Но вокруг стояла все та же немая тишина, только звенело в ушах. «Неужели привалило?» — от внезапно охватившего чувства ужаса мороз пробежал по спине. Он хотел позвать на помощь, но не успел открыть рта, как новый тяжкий вздох сильной крутой волной отшвырнул его назад. Захар больно ударился головой о породу. Перед глазами поплыли радужные круги. С трудом раскрыл глаза и ничего не увидел. Ощупав аккумулятор, укрепленный на шлеме, убедился, что глазок пуст, в нем не было стекла.

— Эге-ей!.. — в отчаянии закричал он. Голос прозвучал неожиданно громко. Он даже не узнал его — густой и басовитый, будто в пустой, наглухо законопаченной бочке. Теперь не было сомнений, что он очутился в завале, в каменном мешке, из которого выбраться будет нелегко, если вообще удастся выбраться. Все тело Захара покрылось липкой испариной, в голове шумело. «Неужели конец? Глупо как все получилось…»

Захар стал лихорадочно шарить руками, отыскивая отбойный молоток, но пальцы то и дело натыкались на острые куски угля. Найдя, наконец, отбойный, Кавун принялся крошить невидимую стену. Надо было сделать лаз.

Долго ли он рубал уголь или нет, Захар не знал. А потом вдруг почувствовал, что его сердце словно увеличилось до огромных размеров, бьется медленными и тяжелыми толчками.

Он решил отдохнуть. Освободив шланг от молотка, глубоко вдохнул свежую струю. Выдохнул, снова вдохнул, опять выдохнул и только тогда смог перевести дыхание. Перед тем как взять молоток, прислушался: кап, кап, кап!..

Где-то рядом капала вода, эти звуки острой болью отдавались в ушах. Никакого другого шума слух его не улавливал. «Что же они там, наверху? — в отчаянии подумал Захар. — Неужели еще не знают, что привалило?..» Могли и не знать. Обвал случился незадолго до пересменки, и в штреке, должно быть, еще никого не было. Капель становилась все громче, все нестерпимее, и он, чтобы не слышать ее ударов, снова взялся за молоток. Но и грохот отбойного вскоре стал невыносимым. Казалось, голова вот-вот разорвется на части. Захар то и дело выключал воздух и жадно припадал ртом к свежей струе. И тут снова начинало долбить по темени.

Кап! Кап! Кап!..

Вконец выведенный из себя, он стал ощупывать кровлю. Надо же было прекратить невыносимую пытку! Пальцы его скользили по влажной и гладкой, как асфальт, поверхности. Капель не прекращалась. Но вот он нащупал тонкую щель, провел по ней пальцем. Извиваясь, щель привела его руку к обвалившейся породе. Он задержал палец на срезе кровли. В завале наступила могильная тишина. Захар почувствовал, как юркая холодная струя, извиваясь, торопливо сбежала по руке на грудь. Слегка изогнув руку так, чтобы образовался небольшой желобок на изгибе локтя, Кавун припал к нему запекшимися губами. Через несколько секунд отнял онемевшую руку от кровли и опять услышал: кап! кап! кап!..

Захар нащупал молоток, включил, и он снова судорожно затрясся в руках. Брешь, пробитая в породе, была не более полуметра в глубину и почти столько же в ширину. Сколько же метров ему надо еще пробить, чтобы добраться до штрека? Пять… десять?.. Неизвестно. К тому же он не был уверен, правильно ли избрал направление.

Страх и растерянность сковали на мгновение Захара. Он невольно вспомнил слова Прудника: одному можно только умереть, одному жить нельзя… Он чуть было не выронил молоток, но овладел собой и с новой силой принялся долбить породу. Он знал: если поддаться страху, тогда — конец. Что бы там ни было, но он выберется из этого мешка, его обязательно откопают!

Вскоре Захар почувствовал, что мускулы на руках сводит, дрожат затекшие в неудобном положении ноги. Он выключил молоток, судорожно глотнул спасательную струю воздуха. Лицо и грудь обдало освежающим ветром. Отдышавшись, поджал колени и устало опустил голову на скрещенные руки. Почувствовал, что страшно проголодался. Он, как и всегда, не прихватил с собой ничего съестного. Большая часть горняков, особенно те, которые не один год проработали под землей, никогда не спускались в шахту без «тормозка». И Захару было чудно: когда они успевают есть? У него не оставалось для этого ни минуты времени. И вот сейчас он впервые пожалел, что не прихватил «тормозок». Впрочем, не только об этом он мог теперь пожалеть: мыслимое ли дело гнать «печь» без леса. Он даже второпях оставил в штреке топор и ломик. «Нет, ломик, сдается, прихватил», — мелькнуло в голове. Не успел он подумать об этом, как до его слуха донесся сухой треск и вслед за ним глухой, похожий на падение мешка с песком звук. И сразу же свежая струя воздуха из шланга заметно поубавилась. Сомнений быть не могло: где-то снова обрушилась порода и зажала шланг. Теперь отбойный молоток был ни к чему. И Захар пополз обратно в забой за ломиком. Он не был уверен, найдет ли его там. Возможно, и в самом деле вместе с топором оставил в штреке. А в голове не переставало гудеть: «Вот теперь все!»

II
…Полеводу сменил Горбань. Выключив отбойный, они на минуту замерли, прислушались. Кавун не подавал никаких признаков жизни. Ни слова не говоря, Горбань принялся за работу, Дмитрий пополз в штрек. Забойщики вместе с горноспасателями работали уже шесть часов, время от времени сменяя один другого. Пробивались сквозь обрушившуюся породу вдоль шланга, в первую очередь освобождая его, чтобы дать пострадавшему воздух.

Когда Дмитрий спустился в штрек, его тесным кольцом окружили забойщики. Глаза всех тревожно спрашивали: «Ну, что там?..» Вытирая вспотевшее лицо рукой, Дмитрий сел на обаполы, привезенные лесогонами для Кавуна, устало опустил голову. Все молчали, тишину нарушал лишь глухой стук отбойного молотка.

— Скажи, как далеко пробился, — проговорил Костя, думая о Захаре.

— Уголек мягкий, это тебе не порода, — как бы оправдывая Кавуна, сказал горный мастер. Он то появлялся в штреке, то снова исчезал. Маленькие, глубоко спрятанные глаза Бабаеда тревожно поблескивали и ни на кого не смотрели. Он готов был обвинить в случившемся всех, но только не себя. Да, собственно, какая его вина?

Не судить же его в конце концов, за то, что Кавун не крепил забой, хотя леса было достаточно. Вот он, пожалуйста, нетронутый лежит в штреке. И все же, когда Бабаед ушел, у кого-то вырвалось:

— Вот гад, угробил парня. Судить его за это надо.

— От суда Кошке не уйти, — подтвердил другой голос.

Теперь Кавуну сочувствовали. Если разобраться, не так уж он плох. Правда, жадничал и работал на износ, чтоб побольше выгнать и жить лучше, заметнее других. Но ведь добивался своего трудом, не то что Бабаед…

Когда заговорили о трудолюбии Кавуна, Антон Голобородько включился в разговор:

— Мне приходилось на пару с Захаром работать в гезенках. Красота забойщик! Ну и на деньги был жадный…

— Почему «был»? — сердито оборвал его Кубарь. — Чего каркаешь…

Но Костю никто не поддержал. Был бы Кавун жив, давно дал о себе знать: постучал бы или голос подал. Значит — конец.

В нише показалась голова Горбаня. Тяжело дыша, он с трудом выговорил:

— Давайте-ка помогите… Кажется, жив еще…

III
Ирина и Дмитрий приехали на вокзал за несколько минут до отхода поезда. Дмитрию очень хотелось, чтоб они опоздали. За те короткие дни, которые пробыла Ирина дома, они даже толком не успели поговорить. Несчастье с Захаром все испортило.

Дмитрий обнял Ирину за плечи и крепко прижал к себе.

— Не забудешь?

Она взглянула на него преданными, сияющими от счастья глазами. Они красноречивее слов говорили: никогда!

— И писать будешь?

Глаза утвердительно ответили: часто, каждый день!

…Поезд давно уже скрылся за далеким поворотом, даже дымок растаял в чистом высоком небе, а Дмитрий все не уходил.

— Товарищ, вы не скажете, как на шахту «Юнком» добраться? — вдруг услышал он женский голос.

Шагах в пяти от него стояла чернобровая молодая женщина, держа за руку мальчугана лет пяти. Из-за нахлобученной шапки на Полеводу недоверчиво смотрели большие темно-серые глаза. У ног женщины лежал узел, набитый вещами. Вид у нее был усталый, из-под тяжелого шалевого платка выбилась прядь черных волнистых волос.

— Дорогу на «Юнком» знаю, как же, — охотно отозвался Дмитрий, — я там работаю. А вы, вижу, к кому-то в гости?..

Женщина, не размыкая губ, утвердительно кивнула. Дмитрий подхватил узел, взял за руку мальчугана, и они втроем отправились к автобусу. Усадив мальчика рядом с собой и силясь разглядеть его опущенное лицо, Дмитрий спросил:

— Как же тебя зовут, мужичок?

— Я не мужичок, я Петрусь.

Пассажиры рассмеялись.

— Правильно, парень, теперь мужиков нет, — одобрительно сказал кто-то.

— А к кому в гости едешь? — продолжал спрашивать. Дмитрий.

— До тата, — бросил он гордый взгляд на Дмитрия, — мой тато шахтер, уголь добывает, — осмелев, продолжал мальчуган. — Его портрет даже в газетах был…

Что-то знакомое было в надбровьях и выдающихся скулах ребенка, в насупленном непокорном взгляде.

— А как же зовут твоего отца? — вдруг чего-то испугавшись, быстро спросил Дмитрий.

— Захар, — так же гордо сказал мальчик.

Полевода почувствовал, как у него запылало лицо и напряглись мускулы во всем теле. Конечно же, мальчуган напомнил ему Захара Кавуна: те же низко нависшие тугие надбровья, те же выдающиеся скулы, непокорный взгляд… В памяти с быстротой молнии пролетели картины обвала, больница, куда отвезли Захара. Врачи ничего определенного не сказали — будет жить или нет. Но Дмитрий знал, что делают все возможное, чтобы спасти Кавуна.

Он ласково обнял за плечи мальчугана, прижал к себе и уже ни о чем больше не расспрашивал.


1964 г.

АВТОМАТЧИК КОРНЕЙ Рассказы

Привязался

I
Внимательно выслушав Вишняка, доктор сказал:

— У нас в сарае есть сено, там и отдохнешь.

В голове шумело, но Вишняк твердо держался на ногах. Ему страшно хотелось прилечь — все равно где, даже вот в этом углу, закиданном окровавленными бинтами и ватой.

Доктор подошел к раненому солдату, сидевшему на скамье, вытянувшему на ней забинтованную ногу. Раненый мерно покачивался, зажав руками ногу повыше колена. На лице его вздулись скулы. Было видно, что солдат мучительно переносил боль. Сквозь бинт медленно, капля за каплей сочилась кровь. Вишняк подумал: «В мякоть, иначе б выл» — и, слегка пошатываясь, вышел в сени.

В потемках он задел кого-то ногой. Донесся сердитый голос:

— Нешто повылазило…

Вишняк присмотрелся и увидел двух бойцов, расположившихся на земляном полу. То были легкораненые, ожидавшие своей очереди на перевязку. Промолчав, он вышел на дощатый шаткий порожек избы.

Моросил спорый осенний дождь. С соломенной крыши торопливыми струйками сбегала вода. Вишняк подставил ладонь под одну из них. Студеная серебряная струя зазвенела и скоро наполнила корытце ладони. Он смочил разгоряченный лоб и снова подставил ладонь под струю. Он чувствовал, как постепенно мутная пелена спадала с глаз и не так уж стреляло в висках.

Сразу же за неогороженным двором начиналась унылая осенняя степь. Она тянулась под изволок и обрывалась где-то далеко, на хребте небольшой возвышенности. Сквозь сизый дождевой туман смутно вырисовывались фигуры людей и доносились неясные голоса. Вишняк присмотрелся и увидел далеко в степи грузовую машину. Она стояла неподвижно, и только какие-то две фигуры маячили на ней. От машины протянулась цепочка людей. Она уходила к самому горизонту и там исчезала в мокрой сутеми.

«Передают снаряды», — подумал Вишняк и тут же вслух сердито проговорил:

— Развезло-то как. Ни конем, ни машиной не подступишься.

Сойдя с порожка, он направился через двор напрямик по лужам к маленькому сарайчику, сплетенному из хвороста и кое-как облепленному глиной. Дверь была приоткрыта, и Вишняк заметил в уютном тихом полумраке ворох свежего сена, приятно пахнущего солнечным полем. На сене было несколько свежих вмятин. Видимо, до него кто-то уже отдыхал здесь. Он поднял голову и увидел чьи-то ноги в мокрых, грязных обмотках.

— Эй, кто там?.. — окликнул он.

Ответа не последовало. Торчавшие из сена ноги даже не пошевелились. «Спит, что ли»? — подумал Вишняк и стал взбираться на гору, погружаясь выше колен в рыхлое сено. «Бабья работа, сразу видно, — думал он. — Мужик — тот бы сложил так, что и вилами не проткнешь».

Он на четвереньках подполз к спящему и легонько толкнул его в бок. Тот поднял на него сонные глаза, что-то пробормотал, и веки его снова сомкнулись.

— Ну спи, дьявол с тобой, — сказал Вишняк и лег рядом с солдатом, широко разбросав ноги.

После нескольких утомительных бессонных ночей сегодня он в первый раз по-настоящему мог отдохнуть, выпрямить тело, прислушиваясь, как разгоряченная кровь бродит во всех его членах. В голове по-прежнему шумело, хотя уже и не отдавало в висках такой острой болью. Хотелось спать, но он всячески старался отогнать сон, блаженствуя и упиваясь драгоценными минутами покоя. Вишняк прислушивался к далекой артиллерийской канонаде и не заметил, как пришел сон. А когда проснулся, на дворе было все так же светло. В первую минуту ему показалось, что спал он очень долго — день, ночь и, может быть, еще день. Но странно, в голове шумело сильнее прежнего.

— Спи, чего схватился, — услышал он простуженный и как будто сердитый голос.

Говорил солдат, которого не мог добудиться Вишняк. Он сидел, по пояс утопая в сене, раскуривая трубку с длинным ореховым мундштуком. Трубка была зажата в кулаке так, что ее не было видно. Казалось, что солдат тянул дымок из увесистого жесткого кулака.

— Я вон, почитай, двое суток без просыпу провалялся, — сказал он. — И еще спать охота. А ты, поди, и часу не спал.

Солдат покуривал трубку, и щетинистые щеки его то разглаживались, то снова морщинились.

— Ты бы не курил, а то сено ведь… — сказал Вишняк.

Солдат, видимо, не расслышал его слов, сделал глубокую затяжку и, шумно выдохнув весь дым сразу, пробормотал:

— Беда, и только…

И Вишняк подумал: «Видать глухой. Контужен, не иначе».

— Беда, — немного подумав, сокрушенно покачал головой солдат. — Там вон насмерть бьются. Людей, считай, с горсть осталось, а ты вот лежи на сене, точно пес, скукой томись.

По всему видно было, что солдат и в самом деле тяжело переживал свое одиночество, свою оторванность от людей. Он часто задумывался, погруженный в какие-то волновавшие его мысли, то и дело сокрушенно качал головой, приговаривая односложно:

— Беда, и только…

Уловив его взгляд, Вишняк спросил:

— А ты чего тут валяешься? Захворал, что ли?

— Русский я, из-под Пскова. Село Липки слыхал? Рожь у нас отменная родит. Ух, какая рожь!.. — он даже закрыл глаза и крутнул головой.

Рожь, видимо, родила у них и в самом деле превосходная.

Вишняк промолчал, окончательно убедившись, что солдат действительно глух.

— А ты украинец? — спросил он вдруг.

Вишняк ничего ему не ответил, думая теперь уже о другом.

— Это все едино — украинец или русский, — заключил солдат и снова задумался.

Вишняку все еще не верилось, что спал он очень мало. Он подполз к стене и посмотрел в узкую щель. На дворе по-прежнему моросило. Двор почти сплошь был залит мутной водой. Далеко в неприветливой степи все так же маячил грузовик, и, как прежде, частая цепочка людей тянулась от него к далекому мутному горизонту. Солдат был прав. Вишняк спал действительно недолго.

И он опять повалился на сено и закрыл глаза. Пусть солдат думает, что он спит. В эту минуту ему ни о чем не хотелось говорить.

Вишняк лежал и думал. Вспомнилось, как выносил он с передовой раненых бойцов, почти утопая в глубокой жидкой грязи, как забинтовывал свежие раны, стараясь не прислушиваться к стонам и душераздирающим крикам, затем снова уходил на передовую. За два дня боя Вишняк вынес столько раненых, что у него болело все тело, точно от жестоких побоев. Иногда помогала Марийка. Но ему всегда казалось, что она только мешает, зря путается в ногах. Вишняк выносил раненых, а Марийка делала им перевязки. Теперь же, когда его контузило, Марийка осталась единственной санитаркой в роте.

«Совсем с ног собьется девка, — думал он, живо представляя ее стройную, юркую фигурку. — А может, в помощь кого-нибудь дадут?»

— И принесла же нелегкая этот дьявольский снаряд… — выругался он вслух.

Снаряд разорвался, когда Вишняк лежал в неглубоком окопе, наполненном мутной дождевой водой. Его с трудом вытащили из-под сырой и тяжелой, как цемент, земли. Если бы не шинель, пола которой оставалась на поверхности неприсыпанной, его бы никто не заметил, и санитар наверняка задохнулся бы под плотнойтяжестью земляного навала.

Где-то на дворе послышалось глухое громыхание телеги. Оно то вдруг затихало, то снова ширилось, приближалось. Затем слышно стало, как телега въехала во двор, остановилась, и тотчас же брякнула сбруя. То лошади стряхнули с себя дождевую влагу. Кто-то простонал протяжно и так тяжко, словно из него вместе с душой вытягивали этот звук.

Вишняк открыл глаза, приподнялся на локтях и сказал солдату:

— Раненых привезли, слышь?

Солдат сидел все так же, задумчиво посасывая трубку. Заметив, что сосед его проснулся, он уставился на него своими светлыми глазами и вдруг забормотал:

— Да, немец тоже горазд палить из пушек. Вот, скажем, меня как подмахнуло снарядом с землицей разом, так думал — в небе мне и вековать! Беда!.. — заключил он и сунул ореховый мундштук в рот.

Вишняк смотрел на солдата, но уже не слышал, о чем говорил он. Все его внимание было там, возле телеги, где сгружали раненых. Оттуда все еще доносились хлопотливая возня и стоны.

«Может быть, есть кто из нашей роты?»

Он приподнялся на руках и стал ползти вперед ногами, волоча за собой целый пласт скользкого слежавшегося сена. Став на ноги, он вдруг заметил, как створчатая полуоткрытая дверь сарая сильно накренилась вправо, затем влево, точно огромный маятник. Вместе с дверью шатнулись весь сарай и земля под ногами. В одно мгновение в глазах потемнело. Он потерял равновесие и всем своим огромным телом повалился на сено.

…Когда Вишняк пришел в себя, возле него стоял все тот же солдат с трубкой. В руках у него была консервная банка с водой. Он уже поил его: гимнастерка на груди Вишняка была влажная, и на губах и на подбородке ощущались капли воды.

Увидев, что Вишняк открыл глаза, солдат обрадовался и сказал:

— Вот и хорошо. Вставать больше не станешь.

Вишняк не понял, что же было хорошего: то ли, что он больше не будет подниматься с места, или то, что он пришел в себя. Он только подумал об этом, но ничего не сказал.

— Я попервах решил доктора покликать, — говорил солдат, — да у них там такая кутерьма… Раненых привезли. Не стал и беспокоить. Пустяк, думаю, и от воды отойдешь. Студеная водица — она от всех болезней врачует.

И солдат снова сокрушенно произнес: «Беда!» — и погрузился в свои думы.

Вишняк полежал еще несколько минут, затем стал медленно подниматься. Дверь сарая уже не косилась, как прежде, и под ногами почва была устойчивая, твердая. Солдат все это время внимательно наблюдал за каждым его движением.

— Ты куда же это? — тревожно спросил он, когда Вишняк переступил порог сарая.

Вишняк посмотрел на него, чему-то неопределенно улыбаясь: не то вспомнил что-то, не то умиляло почти отцовское беспокойство неизвестного ему человека.

— В роту к себе пойду, — сказал он решительно. — Этак я могу и в окопе отлежаться. Только я там нужнее, понятно? — выкрикнул он последние слова.

Солдат даже не повел бровью.

II
Вишняк зашел в санчасть и твердо заявил о своем намерении вернуться в роту. Доктор внимательно, изучающе посмотрел на его богатырскую фигуру и в ответ только махнул рукой.

Санитару выдали бинтов и ваты. Все это он уложил в новенькую санитарную сумку и вышел на крылечко избы. Было еще светло. Где-то далеко на горизонте появилась узкая длинная полоска прозрачного розовеющего неба. Но дождь все еще не унимался.

Он уже уходил со двора, когда неожиданно до его слуха донесся громкий знакомый голос:

— Погоди ты. Больно шустер!

Вишняк оглянулся. Навстречу ему шел все тот же солдат с трубкой. За спиной у него болтался тощий вещевой мешок с привязанным к нему до блеска вычищенным алюминиевым котелком; за плечами — винтовка.

— Чего тебе? — строго спросил Вишняк. Он все еще никак не мог привыкнуть к тому, что солдат глух, и как бы громко он ни говорил, все равно тот не расслышит его слов.

— Выходит, хотел удрать, — хитро ухмыльнулся солдат и пригрозил мундштуком трубки. — Нет, братец, один на один я оставаться не желаю. Пусть он там себе грозит, кричит, — показал он на избу, где находилась санчасть, видимо, имея в виду доктора, — мне это нипочем. Не могу оставаться — и все тут… Пошли! — вдруг решительно сказал солдат и, подхватив санитара под руку, сделал шаг вперед.

Вишняк стоял, точно вкопанный.

— Да ты из какой роты будешь? — совсем уже рассердился он.

Солдат удивленно смотрел на него, видимо, решительно не понимая, почему тот стоит, не движется с места.

— Ты что же это, раздумал или как? — даже испугался он и стал увещать товарища, чтобы тот шел к себе в роту.

— Вон ты какой! Да ты никак агитатор? — иронически спросил Вишняк.

— Вот и ладно, пошли, — снова заторопил его солдат, все еще не выпуская руки санитара из своих цепких пальцев.

— Фу ты, черт! — досадливо сплюнул Вишняк. — И привяжется, скажи на милость.

Он рывком освободил свою руку и решительно, не оглядываясь, зашагал по улице села вдоль плетней, меся грязь и разбрызгивая сапогами мутную дождевую воду.

Вишняк прошел все село, и только когда уже был далеко в степи, не вытерпел и оглянулся. На миг он даже замер на месте от удивления: солдат, раскуривая трубку, натруженной походкой шел по его следам, наклонив голову. Сизый табачный дымок обвевал его подбородок, шею и таял за тяжелой покатой спиной.

Вишняк не стал его ждать, поправил на плечах автомат и все тем же спокойным широким шагом продолжал путь.

Уже далеко позади осталось село. Артиллерийский гул с каждой минутой все нарастал и ширился. Обогнув место расположения тяжелой артиллерии, Вишняк пошел напрямик по скошенному полю. Ноги вязли в липком черноземе, и он с трудом вытаскивал их. Вскоре санитар почувствовал, как сильно, раз и другой, кольнуло в висках, и снова, как и тогда, в сарае, земля качнулась под ногами и поплыла. Он с минуту постоял, затем подошел к копне, с трудом удерживая равновесие, и сел. «Надо подождать», — решил он, понимая, что солдат теперь все равно не отвяжется от него.

Солдат остановился в двух шагах от Вишняка, снял ушанку и принялся с усердием вытирать ладонью маслянисто поблескивавшую от пота лысину.

— Шибкий ты, — говорил он, улыбаясь. — Когда-то и я был быстер, да, видать, лета одолевают.

Он сел рядом и стал набивать трубку самосадом. Вишняк молчал.

— А ты не куришь, что ли? Закуривай.

Вишняк все так же молча взял у него из рук вышитый, видавший виды кисет. Табак был крепок. После первой же затяжки он тяжело закашлялся.

— Что, крепок? — лукаво улыбаясь, спросил солдат. И, не дождавшись ответа, продолжал: — Это, брат, сударинский табачок. У нас во всем батальоне я да пулеметчик Строганов, покойной памяти, и выносили его. А то всех он клонил, как буйный ветер березку. Никто не мог устоять. Бывало, изловим немца живьем, тотчас же солдаты ищут меня. Где, говорят, Пантелей Сударик? А ну-ка попотчуй гостя, — приказывают. Я мигом смастерю самокрутку. На, фриц, говорю, угощайся. Табачок, мол, не чета европейскому. Конечно, фриц берет, зубы скалит — доволен добротой русской. И мы все кружком стоим, смотрим, выжидаем: интерес предстоит великий. А немец, долго не куривши, затяжку делает глубокую. Ну и пойдет… Кашель, бьет его аж… Ну, стало быть, грех, и только. Смеху бывало! Беда, — односложно, как и всегда, заключил свой рассказ солдат и с удовольствием затянулся трубкой.

Вишняк встал. Вслед за ним тотчас же поднялся и его спутник. Теперь они шли вместе.

«Пусть идет, там разберемся», — решил про себя Вишняк.

Сгущались сумерки, когда солдаты подошли к небольшому лесу. Дождь утих, ясно слышались пулеметный треск и глухие разрывы мин. Над лесом поднялась яркая белая ракета, и на несколько секунд небо просветлело. В лесу забегали, заметались тени, словно испугавшись чего-то, и тотчас же попрятались. Костя помнил этот лес. Длинной глубокой полосой он тянулся до самого взгорья, за которым начиналась небольшая река. Лес почти сплошь состоял из березняка, молодого дуба и орешника, крепко перевитого хмелем и еще каким-то цепким, колючим растением. Земля была плотно устлана опавшими и уже успевшими потемнеть листьями. Тянуло душной лесной сыростью.

Вишняк знал, что еще прошлой ночью штаб батальона располагался в лесу неподалеку от узкой просеки, на которую, как он предполагал, они должны с минуты на минуту выбраться. Он шел впереди. Солдат, отстав не более как на три-четыре шага, плелся вслед за ним. Оба молчали. Вишняк внимательно присматривался ко всему. Все ему было известно и привычно здесь. Даже тропинка, по которой они шли, была несколько раз исхожена им.

Так шли они несколько минут, а просека все еще не встречалась. Но это особенно и не беспокоило Вишняка.

Он угадывал по каким-то только ему одному известным приметам, что она вот-вот должна встретиться. Так и случилось. Просека узкой ровной лентой убегала в чащу леса и скрывалась в темноте. Опавшие листья здесь были перемешаны с грязью. В глубоких узких колеях стояла вода. Когда, случалось, над лесом поднималась, а затем стремительно падала ракета, вместе с толпой испуганных теней устремлялись куда-то вдаль узкие полоски воды.

— Вот скоро и дома, — облегченно сказал Вишняк, оборачиваясь к солдату.

Тот понял, что ему говорят о чем-то, и тоже сказал:

— Да, воевать в лесу дело мудреное. Тут без хитрости не возьмешь. Каждый кустик или друг тебе, или враг лютый.

Солдат снял с плеча винтовку и принялся на ходу заботливо вытирать ее вспотевшие металлические части.

Вскоре Вишняк в темноте приметил, как кто-то шел им навстречу. Он невольно убавил шаг и тотчас же почувствовал, как в спину ему уперлось дуло винтовки. Солдат, видимо, все еще вытирал ее.

— Хто йде? — донесся грозный оклик.

Вишняк по голосу узнал связного батальона Остапа Пивня.

— Свои, свои, Остап.

— Ты що ж це, вже й очухався? — спросил Пивень, вытирая рукавом вспотевший лоб.

Вишняк в ответ только махнул рукой.

— До штаба далеко? — спросил он.

— Далеченько, — Пивень немного подумал: — Далеченько. Так що версты дви буде, а то и з гаком. А тоби що, в роту?

— Ну, а куда же еще?

Вишняку не нравился Остапов «гак». Он знал, что идти еще километра два, а то и больше, а ноги уже ныли от усталости.

— Якщо тоби в роту, то чого б сюды и плентатысь? — голос связного, как показалось Вишняку, немного даже повеселел. — Рота ваша отут, недалеченько. — И он махнул рукой куда-то в сторону просеки. — Там и стэжечки е. Ходим, я покажу.

Связной повел его за руку. Они прошли несколько шагов вдоль просеки и остановились.

— Ось и стэжка, — сказал Пивень. — По ций стэжци йды и йды, никуды не звертай, як раз и попадэш. Навпростэць завжды блыжче.

Вишняк увидел едва заметную, устланную влажными листьями дуба, узенькую тропку. Она начиналась сразу от просеки и убегала вниз, теряясь среди деревьев.

— По ций стэжци я вже разив тры сьогодни бигав до вашои роты, — сказал для большей убедительности связной, вероятно, заметив, что санитар все еще колеблется.

Вишняк чувствовал, как ныли его ноги, и плечи казались такими тяжелыми, будто кто-то сильный навалился на них. Два километра, которые отделяли от них штаб батальона, в эту минуту показались ему утомительно длинными, и он решил идти «навпростэць», как советовал ему связной.

Шли по мягкой, пружинящей листве. Солдат неотступно следовал за Вишняком. Тропка была узенькая: вначале прямая, вскоре она стала юлить промеж деревьев. Вишняк замедлил шаг, напряженно присматриваясь, боясь утерять ее из виду. Иногда где-нибудь под дубом она зарывалась в густые опавшие листья, исчезала, а затем снова появлялась и, извиваясь, торопливо убегала в темную лесную чащу. Ракеты то и дело все ярче освещали небо и лес. Ослепленный их вспышками, Вишняк некоторое время шел, ничего не видя перед собой, натыкаясь то на кусты, то на стволы деревьев. Это злило. Солдат тоже сердился на ракеты. Он спотыкался, часто падал на колени и что-то негодующе бурчал себе под нос.

Пулеметная и ружейная стрельба усилилась. Слышно было, как разрывные пули, резко вспыхивая, трещали в голых ветвях деревьев. Время от времени о землю ударялось что-то тяжелое, и по лесу проносился протяжный перекатный гул и треск.

Вишняк напряженно прислушивался к ночному бою и не заметил, как сбился с дороги. Он в нерешительности остановился.

«Неужели блудим?» — мелькнула мысль. Но, присмотревшись, он снова увидел тропку и опять уверенно зашагал по ней. Однако не прошло и минуты, как она опять исчезла из виду. Вспыхнула ракета, и он заметил шагах в пяти в сторонке что-то вроде длинной полосы и, решив, что это и есть тропинка, быстро перебежал к ней. Пока ракета летела в воздухе, Вишняк увидел чьи-то следы, но решил, что это следы связного, успокоился.

Так они шли еще несколько минут, как вдруг перед его глазами вырос мощный темный ствол дуба. Вишняк больно ударился коленом об его жесткую кору. Он стал искать вокруг дерева следы связного и не находил их.

— Блудим, молодец, — вдруг сказал солдат. Голос его был спокойный и, как показалось Вишняку, даже немного веселый. — Но это не беда, всякое бывает, — заключил солдат, немного помолчав. — А вот автоматик ты с плеч сними. Может нежданно понадобиться.

И в голове у Вишняка впервые за все время, пока они шли, вдруг с удивительной ясностью промелькнула тревожная мысль, что они в самом деле могут заблудиться и даже попасть в руки неприятеля.

А ракеты, как на грех, не появлялись в течение нескольких минут, и Вишняк, нагнувшись, искал тропку, в потемках натыкаясь на пеньки и путаясь ногами в каких-то крепких, как шпагат, ползучих стеблях. Но вот он, кажется, снова обнаружил тропку. Она вела немного в сторону от выстрелов, но это не испугало его. И он пошел по ней, вначале медленно, с нерешительностью, затем стал все увеличивать шаг. Солдат едва поспевал за ним.

— Не туда идем, молодец, — сказал он. — Выстрелы-то у нас где были, справа? А теперь?.. — Он умолк как бы прислушиваясь, потом снова продолжал: — А теперь малость завернули, вроде обходят нас.

— Ты же глухой, как ты можешь слышать? — сердито спросил Вишняк.

Солдат молчал. Вишняк и сам слышал, что выстрелы будто удалялись влево от них. Но он знал, что фронт большой, поэтому могли стрелять и справа и слева. А в лесу тем более трудно понять, откуда стреляют. Опасения солдата показались ему безосновательными, и он сказал с досадой:

— Испугался? Иди назад, раз тебе страшно. Небось непрошеный гость, жалеть не стану.

Солдат не слышал, о чем говорил его товарищ. Он некоторое время стоял на месте, о чем-то думая, затем опять заговорил:

— Я вот будто бы отходить стал и слышу, как стреляют, вроде б кто семечки щелкает. И ракеты светят левее — вижу.

Вишняк не стал его слушать и, сердито пробурчав: «И привяжется, скажи на милость», — решительно зашагал вперед.

Тропинка, устланная мягким лиственным ковром, была хорошо видна и теперь уже не петляла, как прежде.

Снова вспыхнула ракета и, на мгновение повиснув в воздухе, устремилась вниз. Тени заметались вокруг, скрещиваясь на узенькой тропке, точно длинные черные мечи. Вишняк только сейчас заметил, что ракета светилась не прямо перед ним, как это было прежде, а где-то немного левее. И тени бежали также с левой стороны. Но не успел он еще как следует все сообразить, как неожиданно где-то совсем рядом услышал:

— Рус, ком, ком!

Вишняк, точно на пружинах, рванулся в сторону к темному стволу дерева. В ту же секунду он увидел, как солдат, словно тень, мелькнул перед глазами и камнем упал тут же неподалеку. Вишняк выставил автомат и замер в тревожном ожидании. Сердце его тяжело билось, в голове шумело. Некоторое время было тихо. Но вот он вдруг увидел, как впереди за тропинкой чья-то короткая тень метнулась в темноте и тотчас же исчезла за деревом. Вслед за ней появилась другая, такая же суетливая, за ней третья. И опять все замерло, притаилось.

— Живьем хотят взять, — услышал он спокойный голос солдата. — Видишь, как воровски сходятся. Беда… — заключил он своим неизменным словом.

Снова молчание.

— Смотри в оба, — сказал Вишняк, забыв, что солдат глух и все равно не расслышит его слов. Черная тень опять мелькнула перед глазами, и санитар заметил, как она прижалась к стволу дерева и будто срослась с ним. Он хотел уже прицелиться из автомата, как неожиданно, почти над самым его ухом, прогремел оглушительный винтовочный выстрел. В ту же секунду черная тень медленно отделилась от ствола дерева и тяжело повалилась наземь, подминая хрустящие ветки кустарника. В ответ тотчас же последовала автоматная очередь. Слышно было, как пули мягко и почти беззвучно бились об дерево, погружаясь в тугую кору.

— Не понравилось, — с ехидцей сказал солдат. — Не те гости.

Ракета снова осветила лес, теперь уже где-то совсем близко, и Вишняк окончательно уверился, что они сбились с дороги и нарвались на вражескую засаду. По всем его предположениям, рота должна находиться значительно левее от них. Солдат был прав: им совсем незачем было идти этой дорогой.

Вишняк слышал, как его сосед шумно дышал, разбрасывая вокруг себя землю. Работал он усердно, торопясь, и через несколько минут лежал уже в неглубоком длинном окопе, так что только одна его ушанка торчала сверху.

Не успел Вишняк вырыть свой окоп и на один штык, как в стороне, метрах в пяти, раздался оглушительный взрыв, ослепивший его огнем и обдавший дымом и комьями влажной земли. Тотчас же он почувствовал где-то пониже колена острую ноющую боль.

— Пусть бросаются, а ты знай свое дело — копай, — с прежним спокойствием внушал ему солдат.

Преодолевая боль, Вишняк снова принялся рыть землю быстрыми, напряженными движениями.

Но вот немцы вдруг загалдели и без выстрелов во весь рост направились к лесной тропинке. Вишняк выпустил длинную очередь из автомата. Почти тотчас же впереди взметнулся взрыв. Это солдат бросил гранату, Опять стало тихо. Только слышно было, как кто-то тяжело ворочался и стонал.

— Ты длинными очередями не бей, а то патронов не станет, — строго предупредил его солдат.

Вишняк промолчал. Через минуту он снова лежа копал окоп.

Спустя короткое время оба солдата зарылись в землю. Окопы были неудобные, тесные, но сейчас они давали надежду хоть бы на временное спасение. Вишняк почувствовал, как силы его, несмотря на опасность, растут с каждой секундой. Разве только случайная пуля сразит его, а так он будет биться до тех пор, пока его не задушат враги в окопе. В ту минуту он не чувствовал ни боли в ноге, ни страха. Наоборот, как и всегда бывает в критическую минуту боя, в нем жило чувство безудержной ярости.

Черные полусогнутые тени шевелились в темноте леса бесшумно и почти со всех сторон. Солдат говорил негромко:

— Пусть подступают, пусть…

Темные фигуры сближались молча. Они то появлялись, то исчезали. Казалось, какая-то властная сила притягивала их к месту, где лежали два солдата. Тени сопротивлялись этой силе, хватались за стволы деревьев, падали. Но она снова отрывала их от деревьев, поднимала с земли, и они опять приходили в движение.

Вишняк заметил, как солдат вдруг резко взмахнул рукой, и почти тотчас же впереди раздался оглушительный взрыв. Мгновенная яркая вспышка света снова разбудила тени в лесу, и они снова в отчаянии метнулись во все стороны. После взрыва гранаты некоторое время было тихо, только отголосок его тяжело и долго стонал где-то в глубокой чаще леса.

— Сейчас свистать почну, — сказал солдат.

Вишняк сразу не понял, о чем он говорит. Но вот оглушительный озорной свист, точно молния, пронесся по лесу. Затем такой же резкий, но уже с переливами последовал за ним. Лес, казалось, ожил. Было похоже, что в него вдруг вломилась целая ватага пастухов и все они соревнуются в лихом, свирепом свисте. Вишняк понял солдата и, вобрав в себя воздух, сколько мог, на разные голоса стал кричать:

— Ура-а-а!..

Лес жил, лес шумел и, казалось, был полон народу. Темные тени теперь уже метались беспорядочно, в смятении, как и тени многочисленных деревьев во время внезапной вспышки ракеты. Терпение Вишняка иссякло, и он выпустил одну за другой несколько коротких очередей из автомата. Слышно было, как кто-то резко вскрикнул. Тотчас же где-то сзади послышалась автоматная очередь противника. Но Вишняк уловил ее неровный захлебывающийся голос только тогда, когда острая боль отозвалась в спине. В то же время на голову ему словно плеснули кипяток. Он почувствовал, как силы его покидают; пытался крепиться, но уже не мог. Внезапный винтовочный выстрел, прогремевший совсем рядом, в одно мгновение наполнил все его существо какой-то туманной пустотой. И ему вдруг захотелось спать. Никогда еще в жизни таким желанным и сладким не был для него сон…

* * *
Первые слова, которые услышал Вишняк после забвения, были:

— Кури, кури. Русский табачок, не чета вашему, германскому.

Вишняк лежал на сухом хворосте, накрытом плащ-палаткой. На нем было так же удобно, как и на диване с пружинами. Сквозь голые ветви деревьев просвечивало глубокое ясное небо. Было ли это утро или полдень — Вишняк не мог определить. Немного поодаль от него тесным кругом стояли бойцы. Все курили, и все чему-то улыбались.

Выстрелов не было слышно. «Значит, фронт ушел», — решил Вишняк. В голове по-прежнему шумело. Только к этому шуму прибавилась еще тупая боль где-то пониже колена. В одно мгновение он вспомнил все, что произошло минувшей ночью, и стал отыскивать глазами среди бойцов солдата с трубкой.

«Жив ли он?» Ему почему-то не верилось, что солдат мог быть убит. Вернее — он не хотел, чтобы это случилось.

В самом центре бойцов Вишняк увидел понурую фигуру в темно-зеленом мундире. Пленник чему-то криво, неестественно улыбался. А вот и солдат с трубкой. Он, видимо, заметил, что его товарищ пришел в себя, и тотчас же натруженным своим шагом направился к нему.

— Ну что, болит? — спросил он, улыбаясь, и так, словно перед ним был не взрослый, а совсем маленький Костя Вишняк.

— Нет, не болит, — ответил он, тронутый его добротой и участием.

В эту минуту он действительно не испытывал боли. Исполненный трогательного, волнующего чувства к другу, он хотел крепко обнять его и, может быть, даже заплакать у него на груди.

— А мы вот, табачком потчуем фрица. Беда!.. — многозначительно улыбаясь и на какое-то мгновение закрыв глаза от предвкушаемого удовольствия, сказал солдат.

Вскоре послышалось, как тяжело закашлялся пленник. Солдат тотчас же бросился к бойцам. Громкий хохот, как грохот камней, прокатился по лесу.

Вишняк прислушивался к дружному, веселому смеху и все думал о солдате с трубкой: из какого же батальона он? Где его часть? Кто он — этот удивительно простой, мужественный человек?..


1945 г.

Художник

I
Как ни старался Голубов, все же не мог вспомнить, когда он утерял блокнот. Случилось это, вероятно, третьего дня в полдень, когда батальон атаковал противника. Атака для него явилась полной неожиданностью. Кое-как отстреливаясь, немецкие солдаты выскакивали из окопов, в смятении рассыпались по полю. Наше «ура!» то нарастало мощной волной, то, вдруг ослабев, терялось в беспорядочной стрельбе.

Голубов бежал вперед, не чувствуя под собой земли, и в перекатном, протяжном «а-а-а!..» не слыхал своего голоса.

Шагах в десяти перед ним вдруг словно вынырнул из-под земли сухопарый немецкий солдат. Согнувшись, он изо всех ног бросился наутек.

— Не уйдешь…

Голубов хотел было остановиться, прицелиться, но тут же передумал.

«Догнать, во что бы то ни стало догнать живого!».

В эту минуту Голубов уже не замечал рассеявшихся по полю вражеских солдат. Видел только одного этого и, решив, что в нем все зло, пуще прежнего бросился вдогонку.

Он все время держал винтовку на взводе, опасаясь, что немец нырнет в окоп или воронку от снаряда. Как затравленный зверь, немец легко перепрыгивал препятствия или оставлял их в стороне, делая неожиданный крюк. Голубов настигал его шаг за шагом. Теперь он уже ясно видел две металлические пуговицы на хлястике серо-зеленого френча, даже улавливал его тяжелое дыхание. Но вот немец со всего бега, словно споткнувшись, рухнул в неглубокую воронку.

«Неужели кто убил?» — испугался Голубов. Но немец был жив. Поджав ноги и подняв вверх руки с дрожащими выпачканными в землю пальцами, он бормотал что-то по-своему то очень громко, скороговоркой, то вдруг голос его снижался до шепота. Казалось, он задыхается.

Голубов стоял рядом, вытирал пилоткой вспотевшее лицо. В округлившихся глазах немца он видел растерянность и что-то по-звериному злобное. Вот он решительно схватился за автомат, но Голубов опередил его…

Вспоминая все это, он сейчас еще ясно слышал короткий глухой удар своего приклада и видел прямые длинные ноги, выползшие из воронки…

Голубову казалось, что именно в тот день от утерял свой блокнот. Художник никогда не расставался с ним. В блокноте было много зарисовок. Работал он над ними в походах, сидя в землянке или в окопе. Особенно запомнился ему рисунок «Бой за Днепр». Голубов набросал его быстро, в несколько минут. Все в нем было законченным, совершенным. Тогда он находился в укрытии и наблюдал за сражением через узкую амбразуру. Бой длился почти двое суток, не утихая ни днем, ни ночью. Снаряды часто падали на середине полноводной реки. Разрываясь, они выбрасывали высокие голубые столбы студеной воды, овитые белыми кружевами пены. По ночам эти причудливые гейзеры, то вспыхивая, то вновь угасая, казалось, освещали все вокруг мерцающим лунным светом. Художник запечатлел картину боя в час заката, когда на фоне холодного багрового неба фонтаны воды напоминали языки пламени большого пожара.

Голубов прошел тяжелый путь солдата от Волги до Днепра. Многие свои работы он дарил на память бойцам и командирам и только некоторые из них хранил в своем блокноте.

Теперь же, когда все его труды погибли, он вдруг почувствовал, что очень устал и не способен работать, как прежде, с любовью и вдохновением.

Командир пулеметного расчета сержант Кузьма Никитович Быков стал замечать, что с помощником творится что-то неладное. Несколько раз он пытался заговорить с ним, но разговор не ладился. Однажды, рассердившись из-за какого-то пустяка, Быков накричал на него, что случалось с ним очень редко:

— Ты вот что, парень, — строго сказал он, — нытье свое откинь подальше и забудь о нем. Мне нужен боевой помощник, а не баба. Учти это.

С тем повернулся и ушел.

Голубов некоторое время смотрел ему вслед и улыбался. Он любил этого человека за его простодушие, искренность, отцовскую суровость, за которой всегда скрывалось доброе чувство.

Быкову было лет пятьдесят с лишним, но он еще выглядел стройным, крепким и даже красивым мужчиной. Длинные, слегка тронутые сединой усы, высоко поднятые в разлет брови делали его лицо открытым и немного строгим.

Когда на Миусе Голубов впервые встретился с ним, он сразу понравился художнику. Голубов не утерпел и попросил разрешения сделать с него портрет. Брови у Быкова устремились к переносице, собирая суровую складку:

— А ты что… маляр? — хмурясь, спросил он.

— Художник.

Быков подозрительным взглядом смерил его с ног до головы. Недоуменная улыбка скользнула на его сжатых губах.

— Это с какой же стати мне художника прислали? Чудной народ… — вдруг рассмеялся он. — Мне помощник нужен, а не маляр, — говорил он сквозь смех, растягивая слова. — Боевой товарищ, пулеметчик нужен, понимаешь?!

— Я и пулеметчиком могу, — спокойно вставил Голубов.

Брови у Быкова дрогнули и разлетелись в сторону.

— Сможешь?

Голубов торопливо, боясь, что Быков оборвет его на полуслове, рассказал, что он давно уже воюет, хорошо знает пулемет и что попал в эту часть случайно, из госпиталя.

Быков немного смутился.

— Вон ты какой!.. Выходит, крещенный. В таком случае — извини, браток.

Так Голубов остался в пулеметном расчете Быкова. Но вскоре ему пришлось расстаться со своим командиром. В первом же бою его ранило, и он вынужден был уйти в санбат. Ранение было легкое. Спустя некоторое время Голубов поправился и решил снова вернуться к «усачу». Он мог попасть и в другую роту, даже в другую часть, но его тянуло именно к Быкову. Что-то интересное и неразгаданное для себя видел он в этом человеке.

На этот раз Быков встретил своего помощника с нескрываемой радостью. Он даже обнял Голубова.

— Не забыл, значит. Спасибо, приятель, хвалю.

Тогда же Голубов узнал, что вскоре после его ранения в помощники к Быкову прислали такого же, как и сам он, огромного роста, только еще более неповоротливого сибиряка. Командир расчета встретил его холодно и недружелюбно. Вдвоем они с трудом помещались в тесном окопе. Быков за что-то рассердился на него и в тот же день отправил к командиру роты.

— Я и сам справлюсь. Душно мне с тобой в окопе.

Сибиряк не стал возражать, ушел.

Воспользовавшись радушным настроением своего командира, Голубов снова напомнил ему о своем желании сделать с него портрет. Заметив, как дрогнули концы его бровей, художник испугался: вот они сойдутся у переносицы, и тогда все пропало. Опять жди счастливого случая. Но, против его ожидания, лицо Быкова вдруг осветила улыбка.

— Так уж и быть, малюй. Ради встречи — можно.

Уселся на земляной приступок окопа и застыл в смиренной неподвижности.

Портрет вышел на славу. Голубов сделал его в течение получаса. Он торопился, зная, что Быкову могла надоесть принужденная поза, рассердить его.

В вытянутой руке командир рассматривал портрет, делая то строгое, то добродушно-веселое лицо, словно перед ним было зеркало.

— Вон какой!.. — удивленно с иронией тянул он.

Голубов видел, что Быкову нравилась его работа, но все же спросил:

— Ну как, похож на себя, Никитич?

Тот оторвал взгляд от рисунка, посмотрел на художника. Довольная улыбка расплылась на его лице.

— Живой, ей-ей живой!..

…И этот портрет, который нравился самому Быкову и который особенно ценил художник, остался в утерянном блокноте. Голубов, как ни тяжело было ему, все же решил молчать, скрыть свою тайну от командира.

II
Война все еще шла. К тяжелым и почти беспрестанным атакам прибавились изнурительные переходы. Чаще шли ночью по незнакомым местам, через хутора и села, лесами, взрытыми снарядами, неприветливыми голыми полями. Далеко позади осталась родная земля с ее необозримыми вольными степями, заводами и шахтами; осталась и Польша с ее трудными дорогами и разбросанными глухими хуторами.

В походах, как и прежде, Голубов делал зарисовки. Об утерянном блокноте он вспоминал все реже. Лишь иногда, всматриваясь в дорогие черты своего старшего товарища, художник воскрешал в памяти первый портрет. Во время коротких привалов Быков теперь все чаще присаживался к Голубову, молча, почти с детской любознательностью следил за его работой. Иногда он брал из рук художника блокнот и, щурясь, внимательно всматривался в рисунок. Быков никогда не высказывал своего мнения, казалось, боялся обидеть или перехвалить художника. Но Голубов знал, что он гордился своим помощником и при случае с уважением говорил о его таланте.

Как-то он невольно подслушал разговор Быкова со старшиной роты Ильей Смирновым. Были они задушевные друзья, земляки, долгое время работали на одной шахте. Смирнов был невысокого роста, с плечами атлета, нетерпеливый в движениях и необычайно ловок в выполнении любого дела.

Часто, уединившись, они вспоминали о родном поселке, о своих семьях, о работе. Такие беседы час и другой текли мирно и спокойно, как тихая река в час заката. Смирнов больше всего любил рассказывать о своем сыне Никаноре. Он был единственный у него. Вот уже несколько лет сын работал в Москве в какой-то редакции, не забывал об отце и частенько писал ему. Письма эти всегда прочитывались друзьями вслух. Ответ Никанору они также писали вместе, тщательно взвешивая каждое слово и твердо записывая на бумагу каждую фразу.

На этот раз разговор шел о нем, о Голубове. Художник невольно остановился у маленькой дощатой двери блиндажа, прислушался. Говорил Смирнов:

— Ты вот злишься, Кузьма, а не понимаешь того, что человека этого надо сберечь. Большая, ценная жизнь у него впереди. Красивая жизнь. И Никанорка писал нам об этом. Вспомни-ка…

В блиндаже некоторое время было тихо. Затем послышался голос Быкова. Чувствовалось, что ему стоило больших усилий сдерживать себя.

— Хорош ты, друг!.. — и опять тихо: — Отдать, выходит, Прошку? И к какому, извини, делу ты решил его приспособить?

— Найдется место и в роте, и в батальоне. Грамоты у него хватит.

— Выходит, в писаря или в обоз решил?.. Такого пулеметчика — в обоз?! — Голос Быкова все больше наливался гневом: — Не быть по-твоему!

Голубов понял, что ссора достигла такого момента, когда Быков вот-вот вихрем вылетит из блиндажа, и поспешил удалиться.

С тех пор командир стал вроде чуждаться Голубова, избегал разговора с ним. Но художник видел: Быков с каким-то особенно ревностным беспокойством стал следить за каждым его шагом, не позволял ему показываться из окопа, за обедом и ужином ходил сам под предлогом того, что ему непременно надо повидаться со старшиной.

К счастью, вскоре снова начались походы, и друзья опять помирились.

Как-то во время привала уже недалеко от Одера Быков, молча наблюдая работу художника, с отцовской суровостью сказал ему:

— Ты все рисуешь, а потом где-нибудь утеряешь свое добро.

Голубов с удивлением посмотрел на него.

— О чем ты, Никитич? — спросил он.

— Скоро большие бои за плацдарм начнутся. Добре помотаться доведется. Тетрадку свою как бы в этой каше не загубил.

Голубов промолчал. Выходит, Быков знал об утерянном блокноте. А, возможно, он только догадывается и хочет проверить свою догадку? Решив так, Голубов обнадеживающе ответил:

— Цела будет тетрадка. Карман у меня вон какой надежный.

И для убедительности показал большой, из парусины, карман, пришитый с исподней стороны шинели.

Вскоре на Одере, как и предвидел Быков, разгорелись жестокие бои. Когда, случалось, патроны были на исходе и Голубову под огнем надо было ползти к патронному пункту, Быков говорил ему:

— А тетрадку оставь, а то мало ли что может случиться…

Художник молча вытаскивал блокнот и передавал его командиру.

Вскоре Голубов был тяжело контужен. Случилось это, когда он полз по развороченной снарядами земле, волоча за собой тяжелые цинковые коробки с патронами. Мины то и дело рвались впереди, сзади и по сторонам. Ни один осколок не задел его. И только когда уже находился в нескольких шагах от окопа, снаряд вдруг разорвался совсем рядом. Силой взрыва Голубов был отброшен в сторону. Он не помнил, как Быков втащил его в окоп, давал ему пить из фляги. Пришел он в себя, когда заходило солнце. За весь день оно первый раз, неласковое и холодное, осветило поле боя, словно хотело перед наступлением темноты показать людям: смотрите, как вы изранили землю, как истерзали стройный зеленый лес, разрушили красивые дома, измяли первые весенние цветы. Смотрите! И скрылось за далеким, холодно синеющим лесом.

После долгого забытья Голубов испытывал такое чувство, будто его связанного держат в душном, наглухо закрытом гробу. Спустя некоторое время он стал ощупывать левой рукой лицо, уши, колени и не чувствовал их. Правая рука безжизненно лежала вдоль тела. Он сразу понял, что это конец, и испугался.

«Отрисовался», — молнией ослепила его мысль, и он снова потерял сознание.

В санбате врач говорил Голубову, что с рукой все обойдется. Не пройдет, мол, и недели, как силы опять вернутся к нему и он снова будет в полном здравии. Больной молча выслушивал доктора. А когда тот уходил, украдкой доставал из-под подушки блокнот, насильно вкладывал карандаш в пальцы правой руки и, убедившись, что они не в состоянии держать его, снова засовывал блокнот под подушку и целый день лежал почти без движения.

Быков часто проведывал своего друга. Когда он уходил, Голубов сразу же забывал, о чем они говорили. Он только смутно видел его озабоченное, усталое лицо, помнил, что он приносил ему банки с консервированным виноградом и смородиной, да еще как-то неясно припоминал его рассказы о старшине Смирнове и о его сыне Никаноре.

Проходили дни. Но Голубов не видел каких-либо признаков выздоровления. Правая рука оставалась по-прежнему неподвижной. Это приводило в отчаяние. Когда однажды при осмотре врач обнадеживающе сказал, что дела его улучшаются, Голубова взорвало, и он ответил ему что-то резкое, грубое, отчего очки доктора упали со лба на нос. Голубов зарылся лицом в подушку и уже не слышал, о чем говорили вокруг.

На другой день пришел Быков. Голубов лежал лицом к стене, прикинулся спящим. Быков положил на стул какой-то сверток. Художник слышал и не обернулся. Сестра убрала сверток.

Последний раз командир расчета пришел спустя два дня вместе со старшиной Смирновым. И тот и другой были выбриты, и гимнастерки на них выстираны и даже проутюжены. «Не иначе как получили письмо от Никанора», — подумал Голубов. Быков на носках подошел к койке, тихо спросил:

— Читал, Голуб?

Художник не понял, о чем он спрашивает. Быков заметил недоумение на лице приятеля, помрачнел:

— Я тебе подарок приносил. Видел?

Голубов отрицательно покачал головой. Друзья переглянулись и быстро вышли из палаты. Голубов не понимал, что происходит. Спустя некоторое время друзья опять вернулись. В руках у Быкова был сверток. Голубов решил: наверное, это был тот сверток, который оставил Быков в прошлый свой приход. Взял его и не почувствовал ни веса, ни плотности. Попробовал пошевелить пальцами — к его удивлению, это ему удалось. Быков заметил растерянность на лице приятеля, быстро вскрыл сверток, развернул какой-то журнал и положил его на одеяло. Две страницы журнала были заполнены рисунками. Среди них выделялся пейзаж, изображающий реку, покрытую льдом, и над ней столбы пламенеющей прозрачной воды, поднятые взрывами снарядов. Художник растерянно смотрел на своих боевых друзей, от волнения не зная, что им сказать.

— Никитич, это же мое! — вырвалось у него. Он с жадностью стал рассматривать рисунки. Среди них был портрет Быкова в гордой, несколько даже заносчивой позе, и под ним подпись: «Пулеметчик Кузьма Никитич Быков — художник своего дела». Внизу под рисунками Голубов увидел свою фамилию.

И он все понял. Это они сохранили его блокнот, переслав его в Москву Никанору. Милые старики! Дорогие друзья! Он еще раз попробовал пошевелить пальцами правой руки и, хотя они по-прежнему были немы и бесчувственны, видел, что они движутся. Волна радости захлестнула его, и он, чтобы скрыть слезы, уткнулся лицом в подушку.


1945 г.

Автоматчик Корней

I
Корней Гаврилов, несмотря на свои пятьдесят лет, выглядел молодцом. В стриженых волосах его не было ни одной седины. Лицо Корнея всегда чисто выбрито, без морщин. Только с широкого открытого лба никогда не сходили две продольные мужественные складки, придавая его лицу выражение постоянной сосредоточенности, даже суровости.

Корней был не велик ростом, но сложен прочно. О таких говорят: «Древний дуб, да крепок». Что бы ни делал Корней, делал не торопясь, спокойно и всегда верно — ни к чему не придерешься. Когда что-нибудь говорил, трудно было понять, сердится он или настроен благодушно. И только одни глаза выдавали его. В них, словно в зеркале, можно было видеть всего Корнея. Ни медлительность в движениях, ни кажущееся спокойствие и равнодушие ко всему не могли скрыть его истинного настроения. Они постоянно светились то добротой и отцовской лаской, то вдруг загорались огнем нетерпения, решительности и даже буйства.

Когда Корней Гаврилович впервые пришел в девятую роту, командир — молодой, с едва наметившимися усиками лейтенант, — окинув взглядом крепкую фигуру солдата, весело сказал:

— Еще силен, отец, повоюем!

Корней промолчал.

— В стрелки пойдешь, — сказал лейтенант и хотел уже уйти, но басовитый властный голос Корнея остановил его на полушаге:

— Хочу в автоматчики.

В голосе и во взгляде солдата было столько упрямства, что лейтенанту показалось, сейчас он скажет: «Ты там как знаешь, абы по-моему».

Лейтенант еще раз смерил взглядом фигуру Корнея. Ему нравился этот спокойный с виду, уверенный в себе человек, но больше ничего не сказал, ушел.

В тот же день Гаврилов был определен во взвод автоматчиков. Вначале он всех отталкивал от себя замкнутостью и суровым видом. Казалось, человек этот ни с кем не желает общаться, в душе постоянно носит какое-то горе, но скрывает его ото всех.

Когда Корней первый раз был ранен и его увезли в госпиталь, на второй же день никто не вспоминал о нем. Спустя месяц он снова вернулся, и никто опять-таки не удивился его возвращению. Корней ни о чем не расспрашивал, ничем не интересовался и сам никому не рассказывал, где бывал, что видел и слышал, постоянно возился с автоматом, чистил, вытирал его, будто всю свою жизнь только и мечтал о нем.

Зимой, когда приходилось по месяцу и больше стоять в обороне, мерзнуть в окопах, не выходя из них по целым суткам, бойцы удивлялись его терпению и выносливости. На нем, как и на всех, были солдатские ботинки, обмотки, поношенная шинель и шапка-ушанка. Но никто не видел, чтобы Корней, желая согреться, «танцевал» или потирал руки, как это делали другие.

— Из железа он, что ли, — говорили о нем с завистью и даже с сердцем.

Корней знал об этих толках, но делал вид, будто не слышит или не находит в них ничего достойного его внимания. В глазах солдат Корней становился все более загадочным. Многие всерьез начинали думать, что он или знает какой-то секрет от холода, или просто решил погубить себя, поэтому все тяготы фронтовой жизни для него решительно ничего не значат.

Вскоре, однако, секрет Корнея обнаружился.

Как-то под вечер, когда сухие стебли травы потрескивали от мороза, словно на огне, Корней заметил, как молодой солдат, сосед по окопу, прозванный за свой нескладный маленький рост ивеселый нрав «Комаринским мужиком», лихо отбивал какой-то «танец».

«Как бы совсем не замерз», — встревожился Гаврилов и окликнул:

— Молодец, холодно, небось?

Тот смутился, прервал пляску. Теплое дыхание прозрачным облачком клубилось у его рта и заиндевевших щек. Видимо, решив, что Корней просто хочет посмеяться над ним, промолчал.

Гаврилов опять обратился к соседу:

— Ползи-ка в мою окопину, согреешься. Только автомат не забудь.

Боец некоторое время колебался и все смотрел на Корнея, словно все еще сомневался: шутит или говорит серьезно. И, решив, что в такую минуту никто шутить не станет, пополз к нему в окоп. Тот отодвинулся в сторону, уступая место молодому бойцу.

— Зазяб?

Корней взял его стынущие руки в свои жесткие, но теплые.

— Э, браток, так и околеть недолго, — сокрушенно сказал он.

Солдат в ответ улыбался, молчал. Вскоре он почувствовал, как приятное, ласковое тепло коснулось почти бесчувственных пальцев его ног.

— Да у тебя, никак, земля горячая? — удивленный спросил Комаринский. Он чувствовал, что начинает припекать ступню, но не решался двинуться с места, боялся: сойди он с места, приятное ощущение теплоты вдруг исчезнет и больше не повторится.

Корней открыл солдату секрет своей печи. То был жар перегоревших сучьев, прикрытый землей.

— Переступай почаще. Огонек еще свежий, как бы вреда не причинил, — советовал Корней.

Комаринский прислушивался к его словам, вглядывался в добрые, без тени лукавства, глаза, и ему уже начинало казаться, что и жар тот, который в земле, и близость этого человека, его доброта и озабоченный вид — все вместе согревает его. Теперь Комаринскому было ясно, почему Корней всегда равнодушен к холоду. Но не это открытие обрадовало молодого бойца. Он вдруг увидел в Корнее другого человека. Это было действительно открытие. Оно-то больше всего и удивило солдат, когда Комаринский рассказал им о своей встрече с ним. Ему могли бы и не поверить, но всем было известно, что именно Комаринский больше других выказывал свою неприязнь к Корнею. Каких только шуток и колкостей не придумывал он в его адрес. Одни вызывали безобидный веселый смех, другие вселяли недоверие к Корнею, окутывали тайной его молчаливую жизнь. И вдруг именно он, Комаринский, рассказал столько удивительного об этом старом солдате. Всем понравились корнеевские печи. Они были применены в тот же день во всей роте.

II
К Корнею все чаще стали приходить солдаты с разными просьбами. Одалживали у него оружейное масло, белый лоскут для протирки ствола автомата. Корней никогда ни в чем не отказывал. Где он все это брал — и лоскуты, и масло в то время, когда даже старшины не всегда имели их, — никому не было известно.

Так постепенно установилась дружба Корнея с автоматчиками взвода.

Внешняя строгость и молчаливость старого солдата заставляли бойцов относиться к нему с уважением, почтительно, как к отцу. Постепенно бойцы узнали, откуда он родом, кем работал и некоторые другие подробности. Во всем этом, пожалуй, не было ничего интересного и загадочного. У Гаврилова было три сына, и ни об одном из них вот уже больше года ему ничего не было известно. Знал, что все они еще в начале войны ушли на фронт, а живы или нет — не мог сказать.

Писем он ни от кого не получал, и сам писал редко. Когда приходил почтальон, то, казалось, не замечал Корнея, всегда сторонкой обходил его окоп. В такие минуты Корней казался особенно одиноким. Все сочувствовали ему, и всем от души было жаль старого солдата. С почтальоном, пятнадцатилетним Колей, Корней никогда первый не заговаривал, в то время как бойцы всегда ждали его прихода, точно праздника. Каждый считал для себя счастьем, когда он хоть на минуту задерживался в окопе. Паренек, казалось, знал все, что делалось на белом свете, и обо всем мог рассказать толково и интересно.

Как-то поздно вечером, когда Колю никто уже не ждал, он неожиданно появился. На этот раз его приход тем более удивил бойцов, что почту этого дня он давно разнес:

— Далеко этот дидуган? — переползая от одного окопа к другому, сердито спрашивал он.

— Скоро уже и его логово. А что, небось, письмо Корнею принес? — интересовались автоматчики.

— Да если бы письмо… — многозначительно и загадочно говорил письмоносец. — А то с сургучом…

— Выходит, пакет?

— Не иначе.

Всю ночь бойцы думали об этом загадочном, видимо, важном пакете. Те, кто сумел оценить доброту Корнея Гаврилова, особенно радовались неожиданной новости, верили, что она непременно должна принести старику успокоение, приободрить его.

Возможно, этот маленький, незначительный случай, который в другом месте прошел бы никем не замеченным, тут, на фронте, явился целым событием. Он заставил многих понять, как иногда люди бывают несправедливы, опрометчивы в оценке других. Теперь вдруг всем стало ясно, что они уважали своего товарища, желали ему спокойных, радостных минут, очень редких на фронте.

Никто из бойцов не заметил, когда ушел почтальон, хотя все надеялись, что он непременно хоть что-нибудь скажет о содержимом пакета, приоткроет уголок завесы над тайной.

Не обмолвился ни словом о пакете и сам Корней.

Ночью выпал снег. Когда рассвело, все посмотрели на окоп старого солдата. Корней, стоя в нем, зорко всматривался прямо перед собой. Таким его видели каждый день, только с той маленькой разницей, что теперь на шапке и плечах его лежали горбушки пушистого снега. Видимо, Корней за всю ночь ни разу не сбил его с плеч, не стряхнул с ушанки.

Во время завтрака Комаринский встретился с Гавриловым у походной кухни и не вытерпел, спросил:

— Слыхал, письмецо получили, Корней Лукич?

— Да, прилетело такое… — уклончиво ответил тот и медленно зашагал по хрусткому молодому снегу, не отрывая глаз от котелка, в котором хлюпалась покрытая жировыми пятачками теплая еда.

Тогда же все решили, что письмо, по-видимому, не опечалило и не особенно обрадовало старого солдата. Мало ли кто получал такие письма. Почтальон же, когда его спрашивали о пакете, отвечал без всякой охоты, что, мол, содержание пакета его не интересует.

Как бы там ни было, но в минувшую ночь каждый порадовался за своего старого товарища.

III
Ожидались наступательные бои. Это чувствовалось по всему: артиллерия изо дня в день действовала все активнее. В воздухе то и дело появлялись разведчики. Иногда завязывался яростный бой одиночек-истребителей. В такие напряженные минуты прекращалась ружейная стрельба, реже рвались снаряды. Все поглощало это жестокое и в то же время захватывающее единоборство.

Однажды во время поединка все видели, как ястребок стремительно пошел в штопор. Солдаты невольно пригнулись в окопах. «Мессершмитт», точно коршун, преследовал раненую стальную птицу. Но вот она еще на большой высоте внезапно вывернулась и, словно комета с длинным дымящимся хвостом, устремилась навстречу противнику. «Мессершмитт» как ни старался, но уже не мог увернуться от тарана. Еще секунда — и советский летчик висел в воздухе под белым куполом.

Мертвые стальные птицы уже пылали, дымились где-то за вражеской передовой, а человек, подвешенный к парашюту, все еще висел в воздухе. Ветром его уносило все ближе к нашему переднему краю. Неожиданно с противной стороны один за другим послышались винтовочные выстрелы, вслед за ними затрещали пулеметы.

Немцы расстреливали летчика в воздухе. Почти одновременно заработали винтовки и пулеметы с нашей стороны. Надо было во что бы то ни стало помешать немцу, пресечь его огонь, заставить прятаться в окопы.

Когда, казалось, сам воздух трещал, рвался на части, по цепи вдруг пронеслось:

— Стрелять осторожно! Впереди Корней.

И все увидели, как маленький, юркий человек быстро полз по глубокому снегу, почти утопая в его белой взбитой пене. Порой он на минуту задерживался в воронке от снаряда, но вскоре опять появлялся.

Летчик упал на нейтральной полосе. Белый парашют повис на голых, иссеченных пулями ветвях боярышника. Иногда налетал порывистый ветер, надувал парашют, и тогда казалось, что он пытается взлететь, но тут же, обессиленный, повисал на кустах.

В течение почти часа с той и с другой стороны не прекращался шквальный ружейно-пулеметный огонь. А когда стрельба постепенно утихла, все снова увидели парашют, и у каждого сжалось сердце от жгучей боли. Избитый пулями, он белел на темных ветвях боярышника, как страшный призрак…

IV
Вечером пришел почтальон, но никто не обрадовался ему. В землянке, куда он вошел, у печурки обогревались бойцы. Комаринский мрачно спросил:

— Корнею письма есть?

— А кто ему станет писать, — сердито отозвался Коля. — Сам-то старик написал вот сколько писем, и ни одно из них не нашло своего дома. Покружились, покружились и прилетели.

— А тебе откуда знать, что прилетели? — поинтересовался Комаринский.

— А кому еще знать, как не мне? — обиделся почтальон. — Пакет, который я приносил ему, вовсе не пакет. Все письма возвратные. Штук десять. А сургуч я сам выдумал.

— Выходит, обманул?

Глаза Комаринского гневно блеснули в потемках. Он угрожающе привстал на корточки.

— А если и обманул, так что, — задиристо ответил Коля. — Вам только скажи правду, сразу на смех поднимете человека: пишет, мол, на ветер. А у Корнея Лукича великое горе. Всю семью по свету разгубил. Как и я. Ни отца, ни матери не найду…

Голос его зазвенел слезой и оборвался на полуслове.

Он затрясся весь и выбежал из землянки. Но вскоре Коля опять вернулся. За это время он побывал в окопе Корнея; в руках у него был небольшой пакет, туго перевязанный шпагатом.

— На, читай, — бросил он на колени Комаринскому пачку писем.

Не успел Комаринский развязать пакет, как кто-то внезапно открыл дверь землянки, крикнул:

— Тревога!

Солдаты кинулись в траншею.

В морозном воздухе было тихо, ни единого выстрела. Лишь изредка пролетали шальные пули, оставляя на снегу фосфорические вспышки.

Все напряженно, до боли в глазах, всматривались в темноту. Не ясно, но можно было разглядеть, как кто-то барахтался в глубоком снегу, тяжело дыша.

Комаринский выбрался из траншеи и, погружаясь в снег, пополз вперед.

— Это же Корней! — сказал кто-то. Все облегченно вздохнули: никто другой, кроме Корнея, и не мог быть.

…Летчика внесли в землянку, и, пока укладывали его поближе к печурке, Корней говорил:

— С ним — ничего, хлопцы. Две пули в ногу, в мякоть. Но вы все же осторожнее. Раны ведь…

Корней свернул самокрутку, выхватил из печурки жаринку, прикурил, повторяя одно и то же:

— Вот музыка так музыка…

Как оказалось, летчик знал когда-то сына Корнея, Артема, даже летал с ним вместе, уверял, что Артем жив, только теперь летает в какой-то другой части.

— Не беда. Пусть в другой, все едино. Главное — воюет. Это главное, — говорил Корней, с удовольствием затягиваясь дымом.

Все молчали. Сообщение Корнея не обрадовало его друзей. Они еще раз убедились, что старый солдат по-прежнему не знает точного адреса своих сыновей, снова его письма, как и прежде, будут блуждать по свету и не найдут своего адреса, снова прилетят к нему. А он будет связывать их шпагатом и во время атаки забывать в окопах.

Но в эту минуту каждый чувствовал себя по-сыновнему счастливым, что находится рядом с этим хорошим человеком и отважным солдатом.

…Утром, на заре, батальон пошел в наступление.


1945 г.

Шумел камыш

Мое знакомство с Колей Рублевым произошло на реке Тихая. В то время наш полк занимал оборону вдоль ее извилистого берега, поросшего непролазным тальником и высоким густым камышом.

В ту пору камыш цвел, и над ним даже в тихие погожие дни мерно покачивались пышные рыжие метелки. А когда, случалось, внезапно налетал ветер, камыш кланялся так низко, что своими верхушками касался речной волны.

На островке росли старые дуплистые вербы. Островок был не более ста метров в окружности и отделялся от нашего правого берега небольшим водным пространством.

За островом было установлено особенное наблюдение. Командование полка и мы, разведчики, знали, что враг непременно использует его для слежки за нашим передним краем, а возможно, и для высадки небольшой десантной группы. Для нас открывалась горячая пора изучения подходов к острову.

Днем мы, разведчики, из специальных укрытий и просто из высокой прибрежной травы изучали реку, ее извилины, а с наступлением темноты отыскивали наиболее верную дорогу к острову. Бродили иногда по пояс в воде, переплывали глубокие места, пробирались сквозь густой колючий кустарник, сдирая кожу на руках и лицах, прятались в камышах, замирая в тревоге. Иногда случайно вспугнутая сонная птица своим криком вызывала беспорядочную стрельбу противника.

Возвращаясь к себе на берег, мы часто уносили раненых товарищей.

Две ночи кряду искали мы дорогу к острову и не могли найти ее. В третий раз предприняли вылазку глубоко в полночь. Еще с вечера обещал быть дождь. Свинцовые, низко нависшие тучи тяжело ползли над землей. Покой ночи изредка нарушали ружейные выстрелы. Шумел только камыш неумолчно, напряженно, тревожно…

Нас было пять человек разведчиков. Вначале продвигались по камышу, по колени утопая в иле. А когда грязь становилась невылазной, пробирались ползком.

Внезапно налетел порывистый ветер. Я повернулся на спину, посмотрел вверх. Камыш в отчаянии метался из стороны в сторону, будто силясь увернуться от ветра.

Вспыхнула молния, и раскатистый негодующий гром на некоторое время заполнил тишину ночи. Камыш, словно испугавшись грозы, сразу же притих. Только слышно было, как увесистые капли избивали упругие жесткие листья.

Но вот, кажется, и конец камышовым зарослям. Я прополз еще метр, другой, прислушался. Дождь усилился. Сквозь его живую сетчатую завесу с трудом можно было различить противоположный берег реки. А находился он в каких-нибудь пяти-шести метрах.

Ни одного подозрительного шороха. Но такая тишина обыкновенно таит в себе какую-то неожиданность. Я решил выждать еще некоторое время, как вдруг увидел: человек осторожно сползал с заросшего берега в воду.

Вскоре он уже плыл к острову. Более удачного «языка» я и не мог себе представить. Но радоваться пока было рано. Гитлеровец мог быть не один. Каждую секунду надо ожидать другого, третьего. Лежа на животе, я чувствовал, как вязну в болоте. Попробовал пошевелиться. Твердый прошлогодний камыш хрустнул у меня под коленом. Этой точки опоры мне показалось достаточно, чтобы мгновенно привстать и навалиться на врага.

Лазутчик подплыл к островку, ухватился руками за тонкие стебли камыша, замер у самого корневища, сдерживая дыхание. Меня удивило: стебли даже не дрогнули. Враг вползал в камышовую заросль, и я ни разу не услышал, чтобы под ним хрустнула веточка или хлюпнула вода.

«Матерый волк», — подумал я.

Когда гитлеровец подполз совсем близко, я изо всех сил впился руками в его тонкую холодную шею. Я не первый раз брал «языка», знал хватку своих огрубевших сильных пальцев. Заметив, что пленник не издал ни звука, перестал сопротивляться, стал медленно разжимать пальцы. Повторяю, медленно! Разведчику осторожность никогда не мешает.

Это был на редкость послушный «язык». За все время, пока мы его «обрабатывали», он даже не шевельнулся. Я испугался: не придушил ли? И припал ухом к его губам. Жив!

Я на всякий случай забил ему рот тряпкой. Хоть и очнется — не крикнет. С вражеского берега больше никто не появлялся. С нас достаточно было и одного пленника. Только бы благополучно уйти.

Редкие ружейные выстрелы то с одной, то с другой стороны реки в отсыревшем воздухе звучали коротко и глухо. Дождь все еще не переставал. Теперь он лил без молнии и грома.

Мы проползли камыши и приблизились к чистой речной воде. Усевшись на берегу, я положил голову пленника к себе на колени и внимательно вгляделся в его лицо.

С мокрых волос ручейками стекала мутная вода. Трудно было определить, какого они цвета. Я попробовал волосы руками: мягкие, как лен. Дождь постепенно умыл лицо пленника. Оно было белое, худое. Лишь на верхней, по-юношески вздернутой губе темнел молодой пушок.

«Хлопцы, да ведь это мальчишка!» — чуть было не вскрикнул.

Я еще некоторое время рассматривал рослого худощавого юношу, изорванные суконные брюки, немецкий френч на нем и собрался уже скомандовать разведчикам двигаться к берегу, как вдруг веки пленника дрогнули и глаза широко открылись. Я наклонился к нему, сказал тихо, улыбаясь, сам не зная чему:

— Гут!

Веки его в одно мгновение сомкнулись, словно я не сказал, ударил его по лицу. Оно по-прежнему было мертвецки бледное и неподвижное.

* * *
Командир полка Лопатин торопливо вошел в землянку. Там находился наш пленник. Я заранее предвидел, как лицо майора искривится сердитой гримасой, как он будет обидно шутить над нашей ошибкой.

Я сидел под старой акацией, расщепленной и обожженной снарядом. Я проклинал камыш. Проклинал все, что случилось в его ненавистной мне гущобе. Я почти каждую ночь ходил в разведку: случалось, попадал в такие ловушки, что другой бы вряд ли мог выбраться из них, и всегда возвращался с ценными сведениями. А тут вдруг попался. И надо же было мальчугану именно в эту ночь пробираться на нашу сторону.

Когда Лопатин ушел, я спустился в землянку Пленник лежал на ворохе свежей соломы. Ноги его были укрыты шинелью. В спутанные вьющиеся волосы вплелись ржаные стебли. Тощая грудь его была открыта. Я увидел на ней свежие царапины. На тонкой бледной шее проступало несколько синеватых пятен. То были следы моих цепких пальцев.

— Это ты меня душил? — спросил паренек.

Голос его был глухой, с трещинкой, как у старика. Казалось, что моя тяжелая рука все еще сдавливала ему дыхание. Большие светлые глаза лихорадочно блестели.

— Я, — был мой ответ.

— И ты говорил мне «гут», когда я открыл очи?

Я утвердительно кивнул. Он некоторое время молчал. Бледное, с запавшими щеками лицо его было задумчивым.

— А я думал — фриц. Даже дух отшибло. — Он подвинулся, уступая мне место на соломе. — Садись, — все так же хрипло сказал он, — думаешь, я на тебя сержусь? Ни капельки.

Мы разговорились. Я узнал, что моего пленника зовут Колей Рублевым, что мать его, старуху, сожгли в хате немцы и что отец его в партизанах. Сам он долгое время скрывался в камышах, поджидая прихода наших войск. А когда узнал, что мы стоим на правом берегу реки Тихой, решил перебраться к нам.

Так Коля попал ко мне в руки.

* * *
Спустя несколько дней, Коля стал выходить из блиндажа. Он охотно отвечал на вопросы разведчиков, но всегда подозрительно, как зверек, косился на часового, хотя тот стоял от него на почтительном расстоянии.

Вначале я не придавал этому значения, но вскоре убедился, что Коля тяжело переживает свое заточение.

Однажды, когда он выходил из землянки, часовой преградил ему дорогу:

— Не велено выпускать, — сказал он строго.

— Я же не фриц, — сказал Коля. Нервная судорога перекосила его лицо.

— Не знаю, кто ты такой, а выпускать не велено.

Рублев стоял молча и все больше мрачнел. Затем вдруг решительно сделал шаг вперед, уперся грудью в ствол автомата и, набравшись сил, еще шагнул, столкнув с места часового. Тот отскочил в сторону.

— Стрелять буду, малец! — угрожающе предупредил он.

Услышав голос часового, я опрометью выбежал из своего блиндажа. Рублев медленно наступал на автоматчика. Туго сомкнутые побелевшие губы его перекосились.

Увидев меня, он, будто опомнившись, кинулся в землянку. Когда я вошел в нее, Коля лежал на развороченной соломе вниз лицом, судорожно зажав в руках пучки стеблей. Он плакал.

В тот же день я доложил о случившемся майору. Выслушав меня, Лопатин спросил:

— Как же ты решил поступить с мальцом?

— Все зависит от вас, товарищ командир полка. А если позволите самому решить…

— Ну-ну.

— Я бы взял его в разведчики.

Лопатин сдержанно улыбнулся, но тотчас же лицо его опять стало серьезным.

— А ты хорошо изучил своего пленника?

— Мне кажется, это честный парень.

Командир полка помолчал.

— Вот что, — начал он спокойно, но уверенно, как человек, окончательно все взвесивший. — Рублева можешь взять к себе во взвод. Я с ним беседовал. Это действительно честный паренек. Много пришлось ему пережить при немцах. Бери, только на дело мальца не смей посылать, ясно?..

* * *
Мы одели Колю в новенькую гимнастерку и шаровары, подарили ему барашковую кубанку с малиновым верхом, она ему шла. Теперь он был равный среди моих бойцов, с той только разницей, что не ходил с нами в разведку. Коля никогда не сидел без работы; заготовлял солому для землянок, маскировал их свежими зелеными ветками. Во время работы он всегда пел. Голос у него был мягкий, мелодичный.

Вскоре у парня обнаружился другой талант: Коля превосходно плясал. Вспоминая теперь его, я вижу статную, гибкую фигуру, сияющее лицо, грациозный выход под гармошку…

Как-то под вечер штаб полка остановился в небольшом украинском селе вблизи Днепра. Я расположил свой взвод в колхозном саду, как и всегда, неподалеку от штаба.

Когда зашло солнце, гармонист Митя Бычков уселся под яблонькой и, мечтательно склонив голову, стал наигрывать. Собрались бойцы. Пришли сельские девушки.

Гармонист играл с упоением, зазывно. Однако в круг никто не входил. Я не выдержал и первый бросился в пляс. Танцевал я не особенно лихо, но мне хотелось подзадорить компанию, рассеять застенчивость девушек.

Прошел два круга, несколько раз залихватски свистнул в такт музыки. Одна из девушек, вдруг отделившись от подруг, подбоченясь, медленно поплыла вслед за мной. Лицо ее было какое-то торжественно строгое. Я улыбнулся ей, и она, вдруг зардевшись, всполошенной птицей метнулась к подругам и скрылась в их тесном кругу.

Я уже выходил из танца, как вдруг услышал:

— Дайте-ка простора…

То был голос Коли Рублева. Сразу я даже не узнал его, столько в нем было лихости, задора и молодецкого отчаяния. Коля пробился сквозь толпу, энергичным жестом сбил набок кубанку и вызывающе, броском выставил вперед правую ногу. Он стоял так еще некоторое время, как бы выжидая свой такт, который вот-вот должен прозвучать.

— А ну, ну, Коля, — сам загораясь его нетерпением, тихо, но так, чтобы он услышал, сказал я.

Рублев вскинул на меня веселый взгляд и торжественно медленно пронес его по всему кругу.

Все мы с затаенным дыханием следили за высоким стройным юношей.

Коля еще раз тронул рукой кубанку и, словно убедившись, что она хорошо прилажена, рванулся вперед и поплыл. Один раз он прошелся по самому краю круга, как будто нечаянно задевая то локтем, то плечом стоявших, и все поняли, что танцору тесно. Круг раздвинулся.

Но вот Коля, словно сложив крылья, опустился на одно колено перед девушкой, склонил голову. Все с нетерпением смотрели на девушку. Опустив глаза, она стояла в нерешительности, смущенно улыбаясь. Но всем сразу стало ясно: пойдет.

И вдруг тряхнула косами, согнала с лица улыбку и сделала шаг вперед. Коля выпрямился и поплыл назад, вытянув руки, как бы маня и увлекая ее за собой. Затем он пропустил девушку и шел за нею то вприсядку, то выпрямившись, плыл на носках, будто хотел догнать ее и не мог. Когда казалось, он вот-вот настигнет ее, девушка делала неожиданный, с разлетом юбки поворот, и Коля снова отставал, лихо выбивая каблуками, будто сердился на нее.

— Шибче! — вскрикивал он.

У гармониста только пальцы мелькали на перламутровых клавишах и пот заливал лицо…

Поздно вечером, когда укладывались спать, я спросил у Рублева:

— Где это ты так лихо плясать обучился?

Коля вздохнул и ответил не сразу:

— Батя обучил.

Помолчали.

— Почему вы меня в разведку не берете, товарищ лейтенант? — неожиданно спросил он.

— Успеешь еще. Это от тебя никуда не уйдет, — ответил я, стараясь придать своему голосу обнадеживающий тон.

— Такое я уже слышал…

Признаться, я не брал своего юного друга в разведку не потому, что боялся наказания командира полка. Меня пугало другое: горячность натуры паренька, которой был пронизан каждый мускул его тела. Мне не один раз приходилось убеждаться в этом. А сегодня во время танцев я окончательно уверился в своей мысли. Из опыта я знал, что из таких, как Рублев, выходят очень смелые, но не всегда расчетливые разведчики.

Я долго не мог уснуть. Догадывался, что не спит и Коля, не спят все мои товарищи. Кто-то из них закурил, и в бледном, зыбком свете я увидел Рублева. Он сидел, обхватив руками колени, укрытые шинелью. Когда свет погас, сказал обиженным голосом:

— Знать, что попаду к вам в руки, ушел бы к партизанам. К бате ушел бы.

— А ты знаешь, где твой отец? — спросил я.

— Теперь-то не знаю. А тогда знал: в партизанском отряде «Мститель» был он. Только, наверно, не успел бы я тогда добежать до леса, перестрели бы немцы. А может, и успел… — заключил он задумчиво.

В землянке некоторое время было тихо. Кто-то опять закурил, и я снова увидел Колю в прежней задумчивой позе.

— Когда нас: Петьку Гарбузова, Вальку Конова, — говорил он словно одному себе, — Надю Синицину, Мишку и еще некоторых ребят поменьше нас закрыли в сельском клубе и подожгли, такое поднялось, что не передать. Дыму накопилось — не продохнуть, и пламя хлещет со всех сторон. Вот изверги, что придумали! Всего ожидали, а чтоб живьем в огонь!..

— А за что же, Коля? — спросил кто-то.

— Было б за что… Ну, я и Леня — другое дело. Гранату мы под грузовик бросили. А всех остальных ребят от злости в клуб заперли. Вижу — спасения никакого. Стали в окна, в двери ломиться, а они стрелять по нас. Мишку в живот ранили, Надю Синицину — наповал. Бросился я на сцену, а оттуда через ляду на чердак и…

Коля внезапно умолк. Казалось, он задохнулся от пережитого.

— Только не сразу на чердак, — помедлив, продолжал он, — а немного задержался на сцене. Сколько раз выступала здесь наша самодеятельность!.. На этой сцене я танцевать обучился и песни петь. Помнится, прошлым летом проездом из родных мест Лемешев к нам заехал. Уж очень много шумели о нашем колхозном ансамбле, и ему захотелось послушать нас. Понравилось ему. А мне Сергей Яковлевич сказал: «Заканчивай десятилетку и — в консерваторию. Место приготовим». А позже письмо прислал, чтоб в летние каникулы приезжал в Москву к нему. А тут война… Вот оно как вышло.

Коля всхлипнул, заворочался на соломе, видимо, зарывался в нее лицом, чтобы мы не слышали, как он плачет.

* * *
Был конец сентября. Стояли тихие погожие дни, овитые серебристой паутиной бабьего лета. Я люблю осень. В ней есть своя прелесть. В эту пору тянет в поле, в лес, в какой-нибудь уединенный уголок, где ни одной души, только ты со своими мыслями. В такую пору я часами, бывало, бродил по степи у себя в Донбассе. Солнце уходит за горизонт, и землю покрывают прохладные чисто-синие тени. Далеко, на пологой возвышенности, в окнах домов горят яркие прощальные лучи солнца. Доносится девичья песня. Она привольно плывет по степному простору, все шире расправляя невидимые крылья.

В один из таких осенних дней я шел из штаба полка, получив боевое задание. Неожиданно до моего слуха донеслась песня. Высокий молодой голос выводил протяжно с переливами:

Ревела буря, дождь шумел,
Во мраке молнии блистали…
Я узнал голос Коли Рублева. Мне нравилась эта песня. Любил ее Коля, все мои разведчики. Эту песню нельзя было петь вполголоса. Она звучала только тогда волнующе сильно, когда в нее вкладывали всю душу, всю страстность пылкого сердца. Она дорога была мне еще и потому, что чем-то напоминала ненастную темную ночь в камышах:

…и беспрерывно гром гремел… —
подхватил хор.

Я незаметно приблизился к товарищам, включился в хор. На мгновение закрывал глаза, и мне чудилось, будто лечу на легких крыльях этой песни. Она то уносила меня так высоко, что замирало сердце, то проносила низко над степью, над перелесками, прозрачными тихими заводями, окаймленными высоким дремучим камышом.

Рублев, слегка запрокинув голову, улыбаясь, казалось, к самым облакам посылал свой голос, увлекая за своим наши голоса, сливая их так, чтобы никто из нас не слышал себя. Мягкий высокий тенорок Коли легко плыл над общим хором.

Когда все мы шли к месту, где располагался наш взвод, я вспомнил о приказе командира полка, и мне представилось, как в темную, непроглядную ночь, прижимаясь к земле, мы ползем к вражеской передовой. Где-то рядом — Рублев. Я его не вижу, но улавливаю каждое его движение.

В разведке он всегда необыкновенно чуток и осторожен. Но вот Коля опередил своих товарищей, ползет все быстрее. Всем становится ясно, что молодой разведчик нашел уязвимое место противника, невидимую щель, в которую можно проскользнуть незаметно. Так часто бывало. Но ведь Коля может ошибиться в своих расчетах, может неожиданно попасть в ловушку. И кто знает, возможно, это случится сегодня, в предстоящую ночь. Подумав об этом, я спросил себя: брать ли Рублева на дело?..

Цель каждой вылазки я всякий раз объяснял всему взводу, выбирал же для дела не более пяти-шести человек. Объясняя задачу, я сразу мог определить, кого взять. Заметив, как вера в удачу светилась в глазах Рублева, понял, что и на этот раз не смогу отказать ему.

Так Рублев в числе других шести человек в эту ночь пошел в разведку.

Луна взошла еще с вечера и почти до утра скользила между реденьких облачков, призрачным светом озаряя землю. Вначале продвигались медленно, неуверенно. Лишь один Коля рвался вперед.

Пули то и дело пролетали над нами и по сторонам, скашивая траву. Изредка рвались мины. Мы были уже где-то на середине нейтральной полосы, как вдруг обрушился ураганный минометный огонь. Нас, видимо, заметили. Но отходить некуда. Надо во что бы то ни стало пробиться вперед. Это менее опасно. Во вспышках рвущихся мин я увидел, как Рублев поднялся и, согнувшись, броском рванулся вперед.

Налет длился не более пяти минут. Затем снова все утихло. Редкие ружейные выстрелы после оглушительных разрывов уже не казались угрожающими.

Но мы все еще продолжали лежать не двигаясь. Негромко позвал Рублева, но он не отозвался. И я приказал бойцам:

— Дальше ни шагу! Пока не прикажу — ни шагу!..

Припав к земле, все молчали. Я понял, что мои слова и строгий тон, каким они были произнесены, не понравились разведчикам. Не оставлять же здесь товарища одного.

Артиллерийский налет повторился. Теперь мины рвались впереди нас. Казалось, даже земля наполнялась плотным гулом и звенела, как металл. В небе взвилась ракета одна, за ней другая. Секунду повисев в воздухе, ракеты устремились вниз, все ярче разгораясь. Одна из них упала неподалеку от меня, озаряя все вокруг ослепительным светом. Я готов был погасить ее собственным телом, но пошевельнись — и сразу обнаружишь себя.

Но вот над нашим передним краем взвилась зеленая ракета. Это был сигнал к отходу. Видимо, нас действительно обнаружили немцы. Я обязан был подчиниться приказу моего командира и велел разведчикам отходить. А сам на некоторое время задержался, все еще надеясь, что вот-вот должен появиться Рублев.

* * *
Майор Лопатин ходил по тесной землянке, устланной свежей соломой, о чем-то думая. Затем внезапно остановился и строго посмотрел мне в глаза.

— Плохо действовали, товарищ лейтенант, раз обнаружили. Не осторожно!.. — сказал он.

— Так точно, — машинально ответил я, не выдержав его взгляда, сам не понимая, в чем же была наша неосторожность?

— Можете идти, — сказал он, не оборачиваясь.

Я приложил руку к козырьку, но не двинулся с места. Лопатин обернулся.

— Идите! — повелительно сказал он.

Я не уходил. Майор почти вплотную приблизился ко мне.

Я заметил в его добрых глазах теплоту и решил, что именно теперь надо все высказать. Мне еще раз вспомнилась песня, которую мы пели по вечерам, мелодичный голос Коли, его вдохновенные, светлые глаза. Случись с Рублевым какое-нибудь несчастье, я бы никогда не мог простить себе этого. Ведь никто другой, я сделал из этого одаренного парня разведчика и почти ежедневно подвергал его опасности.

Я все рассказал о своем юном друге командиру полка.

Лопатин слушал молча. Видимо, мои слова взволновали майора. Когда я окончил, он прошелся, заложив руки за спину, затем внезапно остановился и сказал, чеканя слова:

— Приказываю сию же минуту прислать ко мне Рублева. Во всем боевом!


В последний раз я видел Колю в день его отъезда в консерваторию. Он, конечно, догадывался, что в нашей разлуке больше всех виновен я, но ни словом не обмолвился об этом.

Перед тем как уехать ему, я созвал бойцов взвода, и мы на прощанье спели нашу любимую песню. Как и всегда, пленительный тенорок Коли поплыл над нашим общим хором плавно, точно чайка над безбрежным морем.

Песня разливалась все громче и привольней…


1947 г.

Вернулся

I
Сразу за шахтным поселком началась степь. В ее просторе было уже что-то предосеннее, легкое, ясное. Кругом овраги, пологие холмы то голые, то поросшие диким кустарником. Всюду выжженная солнцем трава, и только в неглубокой балке, где протекает ручей, редкими островками зеленеет осока.

Ватага ребятишек шумно бегает по мелководью.

— Петька-а, Петька-а!.. — доносится со стороны поселка молодой женский голос.

Малыш лет девяти отделяется от группы своих товарищей, бежит на гору к землянкам, поддерживая штанишки. Вылинявшие на солнце волосы его ерошит ветерок.

Луков подходит к детям. Все они в первую минуту кажутся ему удивительно похожими на Петьку: без рубашек, у всех темно-бронзовые от загара тела.

Он присматривается и начинает узнавать в детях черты знакомых шахтеров, которых знал до войны. Вот лет десяти крепыш с веселыми бойкими глазами. Луков без труда узнает в нем сынишку Андрея Власюка, когда-то неоценимого баяниста и знатного крепильщика. А этот, большеголовый, со вздернутой верхней губой — несомненно сын шахтного диспетчера Киреева. У него и взгляд такой же, как у отца: пристальный, с суровинкой. А чей же этот, с вьющимися пепельными волосами и веселыми голубыми глазами? А тот курносый, в коротеньких штанишках? Чьи же они?.. Луков долго еще смотрит на детей, силясь вспомнить прежних своих знакомых, и когда убеждается, что многих забыл, задумывается.

Сегодня первый день, как Василий Луков вернулся из армии. С самого утра он ходил по знакомым местам, с трудом угадывая их. Взобравшись на небольшой холм неподалеку от балки, Луков смотрел на степь, на шахту, на развалины поселка и смутно догадывался: вот небольшая площадь, посредине нее когда-то бил фонтан, а теперь рос высокий бурьян и в нем бродили куры; а вот в тех хаотических развалинах погребен шахтный дворец; там была широкая улица; два ряда одноэтажных каменных домиков тянулись к самому мостику, перекинутому через ручей. А за ручьем, где теперь ютились землянки, стояла водонапорная башня. От нее остались груды кирпича и камней.

Прежний уютный городок, казалось, частью ушел в землю, частью спрятался под руинами.

Постояв с минуту в задумчивости и уже не прислушиваясь к шумливой детворе, Луков медленно зашагал вдоль ручья по узкой и прямой, как вытянутый ремень, дорожке. Когда приблизился к землянкам, ему встретился Петька. На короткой веревке вслед за ним нехотя плелась пегая, с большим круглым животом коза. Она упрямо вертела головой, упираясь твердыми тонкими ножками так, что резко раздваивались копытца. Взглянув на малыша, Луков вспомнил своего старого друга забойщика Сергея Кудряша. У Петьки такой же, как у отца его, открытый крутой лоб и твердый, раздвоенный мягкой линией, как плод, подбородок. Луков обрадовался малышу, подошел к нему и весело спросил:

— Батя дома, сынок?

Петька по-взрослому сердито посмотрел на незнакомого человека, ничего не ответил и с ожесточением задергал повод, причитая почти со слезами:

— Ну, иди, челт! Иди!..

Луков слегка подтолкнул ногой упрямое животное, и коза, испугавшись, трусцой побежала вслед за малышом.

«Серьезный, весь в отца», — думал о Петьке Луков.

Он остановился у маленькой дощатой двери землянки и уже хотел постучать в нее, как заливистый, звонкий лай заставил его обернуться. Взъерошенный, на приземистых кривых ногах пес смотрел на Лукова во все глаза, беззлобно и так, словно боялся ошибиться: чужой это или свой.

— Не узнаешь, Мохнатый?

Заметая пушистым хвостом землю, пес подполз к Лукову и перевернулся на спину. Луков пощекотал его шею. Мохнатый вскочил на ноги и радостно закружился по дворику.

Когда обернулся, хозяйка дома стояла на пороге и, улыбаясь, тихо говорила:

— Узнал все же, а ведь сколько не видел…

Это была Дарья, жена Кудряша. Луков хорошо знал ее до войны. В последний раз он видел Дарью на станции перед отправлением на фронт очередного эшелона с новым пополнением бойцов. Среди них был и Кудряш. Луков помнит: печалью и тоской дышала тогда каждая черточка ее лица. Но она не плакала, а только смотрела на мужа и все о чем-то говорила ему. Луков хорошо запомнил ее стройную высокую фигуру, светлые, в темных ресницах, глаза. Теперь же она выглядела намного старше своих лет и как будто убавилась в росте. Плечи отяжелели, стали покатее.

Дарья некоторое время молча смотрела на гостя.

— Встретил сынишку вашего и решил проведать, — сказал Луков.

— Спасибо, что вспомнил нас, Вася, — все так же негромко сказала женщина и отошла от порога, уступая дорогу гостю. Луков заметил, как она поднесла к глазам конец фартука и, спохватившись, тут же уронила его.

— Только хоромы наши не для гостей, — виновато улыбалась Дарья.

В землянке над столом висел небольшой, в деревянной рамке, портрет Кудряша. Лицо его было сосредоточенное и немного строгое. Глядя на портрет, Луков вспомнил сердитый взгляд Петьки, и ему стали понятны слезы Дарьи. Выходит, никогда ему уже не видеться со своим приятелем. От этой мысли застучало в висках и похолодело под сердцем. Он пожалел, что именно сейчас пришел сюда. Луков не подготовил себя к такой неожиданной встрече. И, как бывает в таких случаях, в первую минуту не знал, с чего начать разговор, как себя вести.

Хозяйка принялась накрывать на стол. Луков, стараясь разогнать тяжелые мысли, рассматривал свежевыбеленную землянку, ловил взглядом проворные движения Дарьи, удивлялся, как она могла так свободно ходить по этой крохотной комнатке, ни разу ни за что не зацепившись и ничего не опрокинув. От чистого земляного пола приятно пахло глиной. Луков невольно вспомнил отцовскую хату на Полтавщине; в ней был такой же пол, и от него постоянно, как и здесь, пахло свежей глиной.

Дарья пригласила гостя к столу и сама села напротив, подперев щеки ладонями. Она смотрела на него не мигая, точно задумалась о чем-то или забылась. Лукову все время хотелось взглянуть на портрет Кудряша, но, чувствуя на себе неподвижный взгляд хозяйки, догадывался, что она понимает его желание, и не мог оторвать взгляд от стола.

Дарья первая прервала молчание:

— Что ж про Сережку не пытаете, Вася? Или боитесь меня растревожить?

Луков почувствовал, как внезапно кровь ударила ему в лицо и зашумело в ушах. Он не ожидал, что Дарья спросит у него именно об этом.

— Что ж пытать, Даша? — сказал он, стараясь не выдать своего волнения. — Что ж пытать. Не один он вышел с такой долей…

Дарья поднялась, подошла к портрету мужа, сняла его со стены. Бережно вытерла стекло ладонью и пристально всмотрелась. Ее лицо было задумчивое, спокойное, глаза без слез, и Луков решил, что Дарья давно уже оплакала свое горе.

— Извещение получила или как? — спросил он и сейчас же почувствовал, как сердце его пугливо сжалось. Он боялся слез Дарьи.

— Два года, как известили, — ответила она.

Прошла еще минута в молчании.

Некоторое время она еще смотрела на портрет, затем повесила его на стену, села на свое место.

— Как же теперь думаешь жить, Вася? — спросила.

— Работать стану, как же еще, — ответил Луков.

Когда он собрался уходить, Дарья накинула на плечи платок, и они вышли вместе. Шли по узенькой кривой стежке, которая вела через груды развалин к шахте. Солнце уже скрылось за далекими, призрачно синими холмами, окрасив небо в багряный цвет. Звонкие голоса ребятишек еще доносились со стороны ручья. Дарья остановилась, словно прислушиваясь, сказала:

— Ну, прощайте, Вася, — она вскинула на него, как показалось Лукову, немного повеселевший взгляд. — Загляните когда-нибудь, — и подала ему руку.

Луков шел к общежитию и в душе ругал себя за то, что так и не сказал вдове хороших слов, ничем не утешил ее.

II
Пришла зима. Василий, как и до войны, работал в забое, О войне, которая вначале даже по ночам виделась ему, вспоминал все реже.

Жил Луков в новом общежитии, привык к его особенному шумному уюту и, когда, случалось, оставался один в комнате, было как-то не по себе. Гулять Луков всегда ходил один. Он мог часами бродить по улицам поселка, радуясь всему новому.

Когда к месту, где прежде был Дворец культуры, стали подвозить лес и камни, Луков почти каждый день бывал там. Штабеля бревен и досок, горы дикого серого камня росли из часа в час. Василий смотрел на все это и радовался, словно не Дворец, а ему, Лукову, дом собирались здесь строить. Особенное удовольствие доставляли прогулки по главной улице. На этой улице день и ночь не смолкала работа: стучали топорами плотники, долбили молотками каменщики. В воздухе пахло свежими досками и каменной пылью.

Как-то на этой улице Луков встретился с Дарьей. Они ни разу не виделись с тех пор, когда Василий впервые, осенью, навестил ее в землянке. Он вспомнил, как она провожала его и то, как просила по свободе заглянуть к ней, и ему стало неловко. Как он мог забыть, ни разу не зайти к жене друга? Луков хотел ужеобойти ее сторонкой, но Дарья шла прямо на него, никуда не сворачивая. Взгляды их встретились, и Василий, виновато улыбаясь, сказал:

— Даша… Давно я вас не видел.

Она стояла в полушаге от него, потупив взор, молчала. Хотелось, как и тогда в землянке, сказать ей что-нибудь ласковое, утешительное, но он не находил нужных слов и еще больше смутился.

— А мы вот дома строим, — подняла на него глаза Дарья. Теперь уже Луков не видел в них прежней грустной туманности. Они открыто смотрели на него. Он почувствовал, как покидает его нелегкость, и ему уже приятно было видеть Дарью, слышать ее голос, испытывать на себе ее взгляд.

— Удобные должны быть домики, — продолжала она. — К весне дали слово закончить весь квартал. Прощайте тогда, постылые землянки.

Стеганка на ней черная из грубой шерсти и юбка были забрызганы известью. Лицо и мягкие темные волосы, выбившиеся из-под платка, припорошены тонкой строительной пылью.

— Давно работаете, Даша?

— Как заходили тогда осенью в гости, с той поры и работаю. Вас я здесь частенько вижу. Сережа тоже, бывало, любил ходить на стройки. Когда сооружали Дворец, так он часами пропадал там.

Луков смотрел на нее, и ему уже казалось, что Дарья была рада этой встрече. Его удивило то, что она говорила о Кудряше так, словно он на время куда-то отлучился и должен скоро вернуться. А возможно, он, Василий, напомнил ей чем-то о нем, может быть, живой его образ она внезапно угадала в Лукове и от этого ей было немного легче, спокойнее.

— Вчера портрет ваш видела в нарядной, Вася, — говорила Дарья. — Рядом с Сережей вы. И похожи вроде. Такие строгие оба. Говорят, что вы Сережин талант постичь хотите.

— Верно, — сказал Луков. — Да только нелегкое это дело, Даша.

Дарья не сказала ни слова. Припудренное каменной пылью лицо ее в эту минуту, казалось, было освещено тихим внутренним светом, на чуть впалых щеках выступил легкий румянец. Луков почувствовал, как начинает гореть и его лицо.

Дарья вдруг заторопилась и, попрощавшись, пошла по хрустящему снегу к недостроенному домику. Василий ждал, что она оглянется, ждал нетерпеливо, словно от этого должна наступить какая-то значительная перемена в его жизни. Но Дарья скрылась в лесах стройки, так ни разу и не оглянувшись.

III
День этот ничем особенным не отличался от других. С утра все так же, как и вчера, и третьего дня, мело по дорогам поземку, в голых деревьях завывал ветер. Люди, ежась от мороза, торопливо перебегали улицы, спешили в теплые дома. А в полдень пригрело солнце, и всюду появились проталины. Первые робкие ручьи с трудом пробивали себе дорогу в снежных заносах.

Такая погода стояла почти всю первую неделю марта. Но сегодня и день был каким-то просторным, и воздух чище и прозрачнее. Возможно, так только казалось, потому что еще с утра освободились от лесов новые каменные домики, поблескивая на солнце еще немытыми забрызганными известью окнами. Женщины сгребали лопатами мелкую щепу и битый кирпич, нагружали тачки и отвозили в сторону, засыпая глубокую воронку от бомбы.

Василий работал с утра. До конца смены оставалось не более часа. К нему в забой пришел горный мастер.

— Ты что же это, решил вконец заморить откатчиц?

— А что, много нарубал?

— Много ли? — переспросил тот и, подумав, добавил: — Еще вагончик — и с рекордом Кудряша сравняешься.

Луков хорошо знал норму своего приятеля. Она всегда, и до войны и теперь, была боевым знаменем шахты. В нее опытный забойщик вкладывал все свое умение, сноровку, всю силу. Кудряш изо дня в день давал две нормы и выходил из шахты всегда в хорошем, бодром настроении.

Когда Луков подходил к нарядной, вверху, над дверью, увидел портрет Кудряша и рядом свой, такого же размера и даже чем-то похожий на кудряшевский. Под портретами на узком красном полотнище что-то было написано ярко-белыми буквами. Но Луков не успел прочитать. Навстречу ему шел коренастый человек, приветливо улыбаясь и еще издали протягивая руку. То был начальник шахты. Вслед за ним шагали знакомые горняки. Все они так же, как и он, были приятно взволнованы. Как будто не один он, Луков, достиг мастерства талантливого забойщика Кудряша, а все они. Окружив его, шахтеры наперебой говорили теплые, хорошие слова, а Луков искал и не мог найти, чтобы ответить им, смущенно улыбаясь.

Но вот в толпе он неожиданно увидел Дарью. Уловив ее взгляд, Луков почувствовал, как дрогнуло и забилось сердце. Вспомнил, что вчера встречался с ней. Но ему показалось, что это было давно и ему непременно надо сказать ей что-то очень важное. Теперь он был уверен, что скажет все, что думал, только бы встретиться с ней сейчас. Луков видел, как Дарья пробивалась к нему, и слышал, как люди говорили, уступая ей дорогу:

— Дарья Кудряш…

Все знали ее. Но в эту минуту она всем казалась какой-то другой, необыкновенной. В руке Дарья несла букет ярких живых цветов. Открытое лицо ее, казалось, жадно впитывало их нежный радужный свет.

Шла она легко, не торопясь, словно плыла, и все время смотрела на Лукова своими большими ясными, в темных ресницах, глазами. В них, как и всегда, не было яркого блеска: светились они спокойным, умиротворенно тихим светом…


1946 г.

Боевые друзья

До полустанка Сурмы оставалось не менее часа ходьбы. Было грязно и вязко. Мглистый осенний дождь лил с самого утра и только к полудню немного поутих. Лениво плыли сплошные, похожие на густой серый туман тучи и, казалось, задевали и покачивали кусты шиповника, редко разбросанные по степи. Пахло свежестью соснового леса, скрытого где-то в тумане, жнивьем, убранными огородами.

Алексей Нырков не забыл, как вместе с сержантом Нарыжным в ту слякотную осень они брели к полустанку. Когда на сапоги налипало столько грязи, что не было уже сил передвигать ноги, Нарыжный останавливался и, жадно вбирая воздух в легкие, громко говорил:

— Отряхнем, Алеша, прах с наших ног.

И поочередно выбрасывал ноги вперед с такой силой, что ошметки летели шагов за двадцать. Затем друзья снова молча продолжали путь.

Неподалеку от полустанка Нарыжный вошел в неглубокую лужу и стал бродить по ней. Затем мыл сапоги руками. Делал он это с таким усердием, что брызги веером разлетались во все стороны. Вода была ледяная, жесткая. Руки сержанта горели как в огне. Это, видимо, доставляло ему удовольствие.

— А ты почему не моешь, Алеша? — спросил Нарыжный.

— Да стоит ли, все равно загрязнятся, — уклончиво ответил Нырков и зашагал по дороге теперь уже впереди товарища.

Когда ступили на маленький перрон полустанка, устланный влажным желтым песком вперемешку с галькой, там стояла кучка пассажиров, выжидающе, нетерпеливо поглядывая в сторону семафора, откуда с минуты на минуту должен был появиться поезд.

Но вот, наконец, семафор открылся и Нарыжный сказал Алексею:

— Что ж, приятель, выходит, у нас с тобой разные дороги. — В его голосе слышались и обида, и разочарование.

Нырков сделал вид, будто не расслышал его, промолчал. А сержант, решив, что приятель все еще колеблется, не знает, что ответить, уже более уверенно и ободряюще продолжал:

— Да ты решайся, Алеша. Раз — и готово… Пойми, чудак-человек, шахта шахте — ровня. Уголек и на той, и на другой. Все равно, где работать. А вместе, как и на войне, будет веселее, Алеша.

Нырков по-прежнему молчал. Он не первый раз слышал от своего боевого друга эти слова, они всегда раздражали его и в то же время еще с большей силой будили в нем волнующие воспоминания о родной шахте.

Нырков несколько лет проработал на «2-бис». Здесь он стал забойщиком, испытал первые радости трудовой славы. Ему никогда не забыть того дня, когда люди поселка провожали его и других шахтеров на фронт и как начальник шахты, потомственный горняк Даниил Ильич Романюк, сказал ему в напутствие:

— Воюй, Алексей, на славу и возвращайся. Ждать будем.

И теперь, когда он исполнил свой долг, оправдал надежды земляков, Нарыжный убеждает его покинуть свой край, зовет на другую шахту и только потому, что у него, у Алексея, нет семьи и, стало быть, ему все равно, где работать.

Нырков любил своего боевого товарища. Сколько раз приходилось им делить и невзгоды, и радости фронтовой жизни. Алексей знал, что на первых порах вдалеке от Сергея ему будет тоскливо. Но что поделаешь? Фронт накрепко сдружил сотни, тысячи людей. Не быть же им всем вместе.

— Не обижайся, Сергей, но к тебе я не поеду, — сказал Нырков, избегая взгляда друга. — На «2-бис» меня шахтерскому делу обучили, там мне и трудиться. Не гневайся. На!

И он энергично высоко над головой занес правую руку. Сержант не сразу, нехотя протянул ему свою, раздался хлопок рукопожатия. Друзья с минуту стояли, не разнимая крепко сомкнутых рук, молча и пристально глядя друг другу в глаза.

— В таком случае прости, ежели что не так, — тихо и так, будто и в самом деле в чем-то был виновен перед Алексеем, сказал Нарыжный.

— Прости и ты, Сергей. Будь здоров! — в тон ему отозвался Нырков.

Когда подошел пассажирский поезд, Нарыжный на ходу вскочил на подножку вагона и стоял на ней до тех пор, пока полустанок не скрылся из виду.

А спустя некоторое время другой поезд увез Ныркова.

* * *
Стояло знойное лето с короткими утренними зорями и тихими вечерами.

Нырков вышел из дому ранним утром. До отхода поезда на Ростов оставалось более часа, и Алексей не особенно торопился. Приятно пройтись по новой улице: ее не было здесь еще два года тому назад. Небольшие каменные и глинобитные домики со стеклянными верандами, крытые серебристым этернитом, стояли на почтительном расстоянии друг от друга, огороженные палисадниками. Из-за них выглядывала гвоздика, фиолетовые петушки, резеда и еще множество других цветов, названия которых он не знал. Кое-где у домиков в одиночку и целыми семьями высоко, почти к самым крышам, поднимались празднично нарядные мальвы.

Весь этот мир радужных красок и нежных запахов волновал, радовал Ныркова.

Работая на шахте, он не мог, конечно, не знать, что строится новый поселок, не раз бывал на его улицах, но тогда все казалось ему обыденным. Что ж, строится народ — и хорошо! Но теперь, когда на некоторое время надо было расстаться с шахтой, с поселком, со всем, к чему он привык, к чему пригляделся, все вдруг предстало каким-то значительным и новым. Он невольно задержал шаг, с жадностью присматриваясь ко всему.

Ему будет о чем рассказать своему другу. За сравнительно короткое время шахта «2-бис» превратилась в одну из мощных в Донбассе. И место красивое.

На перроне было немноголюдно и не чувствовалось той беспокойной суеты, какая всегда бывает во время посадки на больших станциях. Пассажиры выходили из вагонов и, отойдя в сторонку, с интересом рассматривали новенькую станцию, с трех сторон защищенную мощными высокими густолиственными тополями.

Отыскивая глазами номер своего вагона, Нырков услышал девичий голос:

— Станция-то какая беленькая, как лебедь.

Алексей невольно оглянулся. Рядом с коренастым майором стояла молодая девушка в голубой блузе. На ее смуглом худощавом лице застыла восторженная, почти детская улыбка. Лицо майора было серьезным. Казалось, он не слышал, о чем говорила его спутница. Все его внимание было приковано к расщепленному снарядом, но все еще зеленому могучему тополю. Видимо, он напомнил майору о военных годах.

«И новое радует, и старое не забывается», — подумал Нырков и пошел к своему вагону.

Он протянул билет проводнице, как вдруг в дверях показалась стройная невысокого роста девушка в форме студентки горного института.

— Скажите, долго будем стоять, я успею сходить в буфет, какая это станция?

В ее звонком, торопливом голосе были нотки легкой тревоги и радостного возбуждения.

— Успеете, — улыбнулась ей проводница, — а станцию называют Привольное.

— Разве? — радостно удивилась девушка. — Я хорошо знаю Привольное. Здесь на шахте работает знаменитый забойщик… Ну как его?.. Ага, Нырков, — вспомнила она и, спрыгнув со второй ступеньки, побежала к вокзалу.

Когда Алексей входил в вагон, проводница сказала:

— Видать, бедовая…

Нырков ничего не ответил, но поверил в ее слова.

В купе, куда вошел Алексей, на нижней полке лежал, подложив под голову руку, седоусый старик в синей сатиновой косоворотке. Над ним в изголовье висел мундир почетного шахтера с орденами и медалями. Старик не спал, но даже и глазом не повел в сторону нового пассажира.

Уложив чемодан на верхнюю полку, Нырков вышел в коридор и стал смотреть в окно.

Просторную степь, изрезанную шоссейными и железными дорогами, заливал нежно-золотистый свет утреннего солнца. Когда, случалось, по дороге пробегала автомашина, пыль медленно и долго плыла над жнивьем.

В вагон вбежала девушка, запыхавшись. В руках у нее было несколько яблок. Карманы форменного жакета отдувались: в них тоже были яблоки.

— Еще бы капельку — и опоздала, — сказала она не то самой себе, не то Ныркову, улыбаясь. — А вы тоже в нашем купе? Угощайтесь. — И с ее лица слетела улыбка, глаза смотрели пристально, даже чуть строго и удивленно.

Нырков назвал номер купе и, немного смущенный, взял из ее рук яблоко.

— Это хорошо. Возможно, теперь и старик повеселеет, — проговорила она и вошла в купе. Через некоторое время Нырков услышал ее ласковый увещевающий голос:

— Съешьте хоть яблочко. Взгляните, какие они чудесные, румяные. Ну, прошу вас.

Старик не отозвался.

— Это же просто безобразие! — уже возмущенно сказала девушка. — Всю дорогу ничего не ест.

— Я, дочка, сыт по горло, — сказал старый шахтер. Голос его был натруженный, сердитый.

Через минуту она вышла из купе и, поплотнее закрыв за собой дверь, сказала:

— Вот безобразие! Сколько уже с ним еду, а он ничего не ест и не спит.

— Здоров ли он? — поинтересовался Нырков.

— С курорта едет и чтоб нездоров! — даже удивилась она.

«Что же в самом деле со стариком?» — начал тревожиться Алексей. И, решив, что у почетного шахтера стряслось какое-то личное горе, проникся к нему сочувствием.

Не отрываясь от окна, студентка в раздумье говорила:

— Странный какой-то он… Спрашиваю: ведь вы с курорта домой едете, а такой невеселый… «Веселиться, — говорит, — нечему, дочка. А скука моя оттого, что на шахте у нас дела плохи». Расскажите, говорю, может, совет дам, ведь я без году горный инженер, — девушка с хрустом откусила яблоко и, аппетитно пережевывая, продолжала: — и надо же было сказать такое: без году — инженер. Старик улыбнулся в ус и такое обидное сказал мне, что будь это не почетный шахтер, не знаю, что бы и ответила ему…

— И очень обидное? — осторожно поинтересовался Нырков.

— «Молодо-зелено», — вот что сказал. И даже к стенке отвернулся. Разве это не обидно?

Наморщив лоб, она с умоляющим выжиданием посмотрела на Ныркова.

— Обидно, конечно, — посочувствовал Алексей. Видимо, довольная ответом, девушка продолжала:

— Молодо-зелено… А ведь мне и в самом деле год до диплома. Сколько уже раз на практике была. И сейчас на практику еду.

— А на какую шахту едете? — спросил Нырков.

— В Ростов. Не в самый город, разумеется, в трест. А на какую шахту пошлют — на месте решится.

Она помолчала, видимо, залюбовавшись солнечным степным простором за окном, затем обернулась к Ныркову и сказала, опять повеселев:

— Хорошая пора — практика. А вы шахту знаете?

— Я забойщик. Восьмой год в шахте работаю.

Студентка задумалась.

— Не так уж и много, — заметила она. — Мой отец тридцать пять лет работает проходчиком.

Нырков снисходительно улыбнулся, подумав: «Бате, наверное, лет пятьдесят, если не более, а мне-то еще третий десяток не миновал».

Разговорились. Нырков сказал, что он тоже едет в Ростовскую область на шахту имени Ленина. Девушка даже зарделась от радости. Она слышала об этой шахте и будет настаивать в тресте, чтобы ее послали на практику только на шахту имени Ленина и ни на какую другую.

— Выходит, еще встретимся, — сказал Алексей.

Поезд вдруг затормозил, тряхнув вагон. Студентка невольно ухватилась за рукав Ныркова, но, как бы испугавшись, тотчас отняла руку.

— Станция Ясиноватая. Тут будем долго стоять, — сказала она и быстро пошла к выходу.

Алексей вошел в купе, взял кепку. Ему тоже хотелось выйти на перрон. Почетный шахтер все в той же позе лежал на полке.

— Чего стоим? — спросил он. — Из-под нависших сомкнутых бровей вопросительно и недовольно глядели маленькие колющие глаза. Нырков назвал станцию. Старик рассердился:

— И что это за станция такая — Ясиноватая! Всегда здесь стоят поезда по целому часу.

Он поднялся, поудобнее уселся.

— Садись. Горняк? — сказал он.

— Угадали.

— Вижу, забойщик, — убежденно сказал старик, все еще хмурясь, видимо, борясь со своими какими-то нелегкими мыслями, — по обличью угадываю: забойщик-крутовик. В какие края путь держишь?

Нырков положил фуражку на прежнее место, сел. Теперь, когда почетный шахтер сам начал разговор, как-то неловко было уходить. Он рассказал, что получил отпуск и решил побывать у своего боевого друга.

— Что ж, это похвально: и отдохнешь, и водочки попьешь. А как на шахте идут дела? — внезапно спросил он.

— План по угледобыче перевыполняем.

— В таком случае — отдыхай! Раз на шахте хорошо, то на душе — простор.

Старик разгладил густые жесткие усы. Сощуренные светлые глаза его смотрели куда-то в угол купе. Алексей догадывался, что они ничего не видят перед собой, потушенные какой-то унылой мыслью.

— А вот нам отдых не положен, — сказал он и продолжал: — Ты вот послушай, какие, значит, дела: поехал я на курорт. Не хотел — уговорили. Двух недель не пробыл и, как видишь, повернул коловорот до ворот… Сказать, чтобы на курорте плохо было, этого не скажу. И весело, и харчей невпоед, и доктора, точно за малыми детьми, за всеми ходят…

Вдруг открылась дверь в купе, и в ней показалась студентка. Шахтер оборвал разговор. Заметив это, девушка быстро скрылась.

— Молодо-зелено, — через силу улыбнулся он, — а дивчина, видать, толковая и ко всему душевная… Слухай же, какие, значит, дела, — продолжал он свой рассказ: — Опостылел мне этот курорт. А началось все из-за газет. Принесут их, смотришь, про ту шахту доброе слово печатают, про другую, а про нашу «Каменку» — молчок. Будто и на свете нет ее. А третьего дня читаю «Правду» и чуть сердце не остановилось. Критикуют нашу «Каменку», ох как критикуют… А за что, спросишь? Бригадный метод рекордами заменили, вот за что, — досадливо поморщился он и умолк.

Поезд тронулся, и шахтер опять заговорил:

— Сказать тебе по правде, у нас на шахте этого бригадного метода и не было. Что-то вроде было, конечно, а так, чтобы по-настоящему применить его, как это, к слову сказать, на шахте «2-бис», — такого не было. А чего бы не занять опыт у «2-бис», съездить к ним или к себе лучшего их бригадира Ныркова пригласить, пусть поучит. Слухай же… Да разве человек отказал бы в такой помощи? Ведь общее дело делаем. С большой бы охотой приехал. Так нет же, мнутся…

Алексей улыбнулся.

— А ты не смейся, я вполне серьезно, — строго предупредил старик.

— Я просто так… Как вас по-батюшке?

— Кузьма Гаврилович, Полынь.

— Мне, Кузьма Гаврилович, даже неловко, что вы говорите такое обо мне.

Шахтер пытливо посмотрел на него, собирая морщины на высоком лбу.

— Да я про тебя еще ничего и не говорил. Первый раз в глаза вижу.

— Как же, все время обо мне да о нашей шахте.

— «2-бис» шахта добрая, и люди там хорошие. Ну так что же?

— А зовут-то меня Нырков, Алексей.

Кузьма Гаврилович даже отшатнулся, пораженный такой неожиданностью.

— Да ты что… правду говоришь? — изучающе пристально разглядывал он своего спутника.

Нырков, немного смущенный, молчал.

— Ну, молодец! Хвалю!.. — Он сгреб руку Алексея в свои огромные жесткие ладони и стал изо всех сил трясти ее, приговаривая:

— Хвалю… Молодец, Нырков…

А когда немного успокоился, спросил:

— Значит, к другу едешь? И к нам бы надо, сынок, приехать. Твой опыт нашей шахте позарез нужен. Может быть, на обратном пути заглянешь, а?

— Я так думаю, Кузьма Гаврилович, что дело у вас не терпит.

Почетный шахтер насторожился. Нырков продолжал:

— А что, ежели сейчас вот прямо на вашу шахту поехать, а через недельку к Сергею? У него ведь дела не хуже моих. Решайте, Кузьма Гаврилович.

Старик, взволнованный, потянулся к спутнику, обнял его и троекратно расцеловал в щеки.

Когда подъезжали к станции Рощино, где находилась шахта «Каменка», и Алексей вместе с Кузьмой Гавриловичем стали собирать свои вещи, вошла студентка и, удивленная, сказала Ныркову:

— Вам же до Ростова ехать.

— Решил у Кузьмы Гавриловича вначале погостить, — загадочно улыбнулся он. — Кузьма Гаврилович как-никак постарше моего товарища и тоже друг боевой.

Девушка пошла провожать своих спутников. Сойдя с порожек вагона, Нырков сказал ей:

— На шахте Ленина встретимся. А увидите забойщика Нарыжного — кланяйтесь. Через недельку буду у него.

— От кого же кланяться? — вслед ему крикнула она.

— От Алексея Ныркова.

Студентка долго, пока не скрылась станция, смотрела вслед своим новым знакомым, хорошим друзьям…


1950 г.

Весна идет

Наука должна сойти со своего пьедестала и заговорить языком народа.

К. А. Тимирязев
I
Помогая колхозному кучеру запрягать лошадей, опытный конюх Опанас Андреевич Штанько деловито наказывал:

— Прибудешь к месту, попервах дай охолонуть коням, а позже и напоить можно. Да место поуютнее требуй для них. Гости небось первостатные.

Конюх говорил и все разглаживал коротко подстриженную бородку, будто без этого он не мог бы найти нужных слов. Затем, ласково потрепав по атласной шее вороного и заметив, как тот от удовольствия закрыл глаза, сказал:

— Любишь нежности, шельмец!

Когда все было готово к отъезду и кучер, собираясь в далекий путь, стал скручивать цигарку, старший конюх, отойдя в сторонку, еще раз с восхищением посмотрел на все сразу: и кони, и сбруя, унизанная медными пряжечками, и просторные расписные сани радовали глаз.

Постояв так с минуту и налюбовавшись всем вдоволь, конюх, очевидно, вспомнив что-то весьма важное для себя, вдруг нахмурился, извлек из потайного кармана полушубка аккуратно, вчетверо сложенный носовой платок, внимательно посмотрел на него и снова подошел к лошадям. Спустя минуту Опанас Андреевич с усердием стал тереть платочком по спине одну, затем другую лошадь. Вид у него при этом был озабоченный, даже строгий.

Пожилой кучер невысокого роста, с белесыми кустистыми бровями и порыжевшими от табака пшеничными усами Савва Кузьмич Лемешко, примостившись на козлах, наблюдал за конюхом с таким выражением на лице, будто все порывался сказать: «Кончал бы эту свою церемонию, пора ведь ехать…»

Конюх подошел к Кузьмичу и, доверительно поднося к его глазам платок, спросил:

— Видишь что-нибудь, Савва Кузьмич?

— Вижу. Чист, как снежинка.

— То-то ж… — протянул Опанас Андреевич и уже с заговорщицким видом сказал вполголоса: — Будешь там в конюшне, узнай, чисты ли у них лошади. Уважь, Кузьмич.

Пряча платок в карман полушубка, кучер пообещал Опанасу Андреевичу в аккуратности исполнить его просьбу и уже намотал вожжи на руки, чтобы трогать, как тот снова заговорил:

— Спору нет, новаторша у них — дивчина на всю область приметная. Ты уж помчи ее как следует быть, на полных рысях, чтобы обиды не заимела. А вот все ли у них в хозяйстве на высоте — это вопрос… — И конюх загадочно вскинул брови. — Ты, Кузьмич, позорче приглядывайся ко всему. Непорядок на заметочку бери, а что новенькое — на ус мотай. Пригодится.

Кучер в ответ многозначительно подмигнул, все, мол, понятно, и, довольный, что с беспокойным конюхом разговор закончен, лихо вскрикнул:

— Но-о, легкокрылые!

Через минуту лошади уже резво мчались по снежной дороге, блестя подковами; чесаные гривы развевались по ветру.

Опанас Андреевич, пока сани не скрылись из виду, смотрел им вслед, думал: исполнит ли Кузьмич его наказ, не забудет ли?..

Сани то и дело заносило в стороны. Они ударялись полозьями о кочковатые обочины дороги. Но Кузьмич надежно восседал на облучке: такого не сбросишь. Это был лучший кучер в колхозе. Он знал все дороги, куда бы они ни вели от Красного села, в каких бы лесочках и балках ни прятались и как бы хитро ни переплетались между собой. Все значительные выезды, какие только были у колхоза, числились за Саввой Лемешко. Как только стало известно, что бригадир полеводческой бригады колхоза имени Ленина Галина Бойко согласилась приехать в артель «Светлый путь» поговорить с народом об опыте работы по выращиванию сортовой пшеницы, председатель наказал Кузьмичу ладиться к отъезду.

Два дня готовился колхозный кучер. Сани, сбруя — все было не меньше десяти раз тщательно проверено, опробовано руками самого кучера. Ни прочность, ни изящество отделки саней и сбруи не вызывали сомнений ни у него, ни у старшего конюха. И только когда дело дошло до того, каких запрягать лошадей и сколько — пару или приспособить еще и пристяжную, — тут-то и закипел спор у Кузьмича со старшим конюхом.

Опанас Андреевич, хороший знаток пород, усердно советовал ехать не иначе, как на буланых, так как это скакуны редкостной крови, и вряд ли такие имеются в колхозе, куда собирался Лемешко.

Старший конюх расписывал буланых, как только умел, доказывал, что такие копыта, такой постав шеи и, главное, такую красивую голову имела только эта и никакая другая порода лошадей. В других колхозах, которые на пути повстречаются Савве Кузьмичу, люди будут завидовать. Многие колхозы имеют хороших скакунов, но таких буланых, таких игривых не везде сыщешь.

Кузьмич же смотрел на свой выезд по-иному. Он знал одно: ему надо аккуратно исполнить свой почетный долг. А так как путь к колхозу имени Ленина был не из легких — а в особенности в такое время года, когда только и жди распутицы, — он предпочел буланым вороных, более выносливых, хотя, как он не без лукавства заметил конюху, и не особенно породистых кровей. От пристяжной он также решительно отказался. Это окончательно рассердило старшего конюха. Он даже прикрикнул на кучера, но тот, сделав вид, что не расслышал его, промолчал. У Опанаса Андреевича было благородное намерение: ему хотелось возвеличить свой колхоз, наглядно показать соседям хозяйственную струнку колхозников. Разве за это можно обижаться на человека? Но Кузьмич был твердо убежден, что не тот случай и не то время для этого выбрал старший конюх.

— Пойми ты, Опанас Андреевич, — говорил Кузьмич. — Мыслимое ли дело в такую пору с пристяжной разъезжать? Дорога — что тропка: жалкой узости. Бежать пристяжке, как ни крути, доведется по обочинам. Где кочка, где ямка, где бугорок — все ее. Гляди, еще ногу повредит. Что тогда мне колхозники запоют?..

Но конюх отказался слушать. Весь день он избегал встречи с кучером. А когда ранним утром, чуть зорька, Кузьмич пришел на конный двор, Опанас Андреевич, как ни в чем не бывало, приветливо поздоровался с ним и, как всегда в эту пору, был в добром, хлопотливом настроении. Сам вывел вороных и даже помог кучеру ладить сани и все говорил о чем-нибудь. Кузьмич больше слушал, а если отвечал, то осторожно, подбирая слова помягче да поласковее, опасаясь, как бы не испортить настроение человеку.

У правления, на крылечке, кучера уже поджидали председатель и несколько колхозников.

Сходя с порожка, председатель предупредил:

— Гляди же не задерживайся, Савва Кузьмич, народ не подведи. Всем колхозом ждем Галину Петровну.

Кучер понимающе кивнул головой, хотел что-то сказать, но подошла Анастасия Солод — бригадир полевой бригады, заговорила и спутала все его мысли.

— Не забудьте напомнить Галине, чтобы экспонаты прихватила для наглядности, — наказывала Солод, — пшеницу, кукурузу. Словом, вы только напомните, а она уж сама знает, что взять.

Савва Кузьмич понимающе кивал, стараясь запомнить все, что приказывали и председатель, и бригадир. Тем временем подошли еще несколько колхозниц и тоже стали давать каждая свои наказы.

Тогда Кузьмич, чтобы не забыть, стал записывать в блокнот все, что, по его мнению, было достойно внимания.

Тем временем председатель колхоза в третий раз обошел вокруг лошадей, поправляя на них сбрую. Нагнувшись, он осмотрел сани, а в одном месте даже протер ладонью припудренные морозной пылью расписные узоры и залюбовался ими.

Спрятав блокнот в боковой карман, давая понять, что пришло время кончать разговор, Кузьмич спросил у председателя:

— Трогать, что ли, Иван Платонович?

— Трогать-то трогать, — сказал председатель, как будто чем-то недовольный, — а тулуп-то не прихватил? Вдруг задует, не лето ведь.

— Это же правда! — всплеснула руками Солод и, постояв несколько секунд в раздумье, вдруг сорвалась с места, побежала через дорогу к своей хате. Кузьмич смотрел, как она на ходу запахивала полушубок, смешно выбрасывая ноги в больших валенках, не вытерпел и рассмеялся.

— Вы точно дети, — сказал он всем сразу, — да неужто у Бойчихи кожуха не найдется?

Но вот наконец и кожух уложен в сани. Председатель, довольный всем, разрешил Кузьмичу ехать.

За задком из-под полозьев поднималась серебряная снежная пыль, прошитая лучами раннего солнца. Обернувшись, Кузьмич увидел, как в этой прозрачной метелице вспыхнула крохотная радуга, и, обрадованный, подумал о наступающей весне.

Весна проглядывала во всем: в просветлевшем, старательно очищавшемся от дымчатых облаков небе, в порозовевших прутьях лозняка, в густом белом пару, поднимавшемся над навозными кучами, разбросанными по полям.

Сколько ни ехал Кузьмич полем, везде были установлены деревянные щиты, и у каждого в рост человека покоились тучные сугробы. Кучеру приятно было думать, что все это увидит знаменитая колхозница Галина Бойко, и по достоинству оценит трудолюбие своих соседей.

При въезде в село Вербки из-за угла навстречу Кузьмичу внезапно вылетели сани. Он на ходу осадил лошадей, свернул в сторонку, уступая дорогу. Увидев колхозника соседней артели Филиппа Скоробогатько, Кузьмич остановил лошадей. Поздоровались. Закурили. Прищурив глаза, Скоробогатько несколько секунд оценивающе, с интересом рассматривал сани и лошадей Лемешко. Кузьмич заметил это.

«Пусть позавидует!» — с гордостью подумал он.

Дознавшись, куда едет Кузьмич, Скоробогатько глубокомысленно свел брови, погладил их рукой и, все еще не отрывая взгляда от расписных саней, сказал:

— Великое дело задумала наша героиня. — Брови его при этом взлетели на морщинистый лоб и на мгновение застыли в полете. — Грамм! На колосок грамм надбавки. Вроде бы не вес, а посчитай с карандашиком — миллионы килограммов получаются.

Мысль эта заинтересовала Кузьмича, и ему захотелось вставить и свое слово.

— Да, много беспокойства задала Бойчиха нашим бригадирам.

— Не только им, всем, Савва Кузьмич, всем! — воскликнул Скоробогатько. — Каждый наш колхозник думает, как бы добыть этот грамм. Ведь сила в нем какая, в грамме этом!

Кузьмич, слушая, думал над словами приятеля, а когда тот умолк, сказал, явно желая озадачить его:

— Грамм, конечно, колоску народ прибавит всякими там удобрениями, а вот как стебелек — выдержит ли? Ведь для него грамм большая тяжесть.

— Все головы ломали над этим, — глубокомысленно свел брови Скоробогатько. — Даже академики. А вот Бойчиха стебелек этот выкохала на своей делянке. Потому-то и тянется к ней народ.

Хотя Филипп был приятным собеседником, но Савва Кузьмич не забывал, какую важную миссию доверили ему колхозники. Он стал прощаться.

— Вот подам сигнал своим, — сказал Скоробогатько, заваливаясь в задок саней, — скажу, что к вам Бойчиха едет — за головы все схватятся. Чего доброго, переймут еще, — лукаво подмигнул он.

У Кузьмича мелькнула тревожная мысль: «И в самом деле, могут задержать». Но потом, решив, что сосед, видимо, пошутил, поехал своей дорогой. Промчаться на таких скакунах, да еще с героиней на глазах у всех — какой кучер, уважающий себя, свой колхоз, отказался бы от такого удовольствия?

II
— Подождать вас или распрягать? — спросил Кузьмич у Бойко, когда та, поговорив с ним, направилась было в колхозную контору.

Девушка взглянула на солнце и, ослепленная его яркими лучами, не открывая глаз, сказала:

— Распрягайте, к вечеру поспеем.

В потемневшем воздухе пахло талым снегом, пьянящим запахом сена; со стороны сада, широко раскинувшегося сразу за просторным двором по нагорью, тянуло пригретым вишневым клеем. Неподалеку от коровника, в развороченной, укрытой густым белым паром куче навоза разноголосо звенели воробьи.

Подъезжая к конюшне, Кузьмич заметил, как навстречу ему валким шагом вышел широколицый, щедро усыпанный веснушками человек. Он показался ему неприветливым и как бы чем-то недовольным.

Освободив постромки и закинув их за спину-лошадей, Кузьмич спросил:

— Найдется местечко, сосед?

— За местом дело не станет. А корм привез? С которого колхоза? — забросал его вопросами конюх, сердито заглядывая в глаза гостю.

Кузьмич назвал колхоз, но про корм умолчал, хотя на дне саней у него был припрятан добрый десяток килограммов овса.

Дознавшись, откуда гость, конюх сразу же подобрел, даже веснушки, как показалось Савве Кузьмичу, посветлели на его лице.

— Колхоз добрый, — сказал он, беря за узду вороного, — накормим и напоим. А то иной раз приезжают такие, что жалко и клок сена дать. Все прибедняются, А я такого понятия, что сейчас прибедняться не следует, колхозы стали богатыми.

— Это верно, — согласился Кузьмич, думая про овес и не зная, сказать про него или пусть себе лежит, дома пригодится.

В конюшню сквозь продолговатые окна щедро вливался солнечный свет, теплыми бликами ложился на спины лошадей и на дощатый чисто выскобленный пол. Кузьмич внимательно присматривался ко всему. Такие же дощатые перегородки, такие же свежепобеленные стены. Среди сытых лошадей имелось несколько средней упитанности. Такие же были и у них в колхозе.

То, что у соседей не оказалось ничего такого, что удивило бы Савву Кузьмича, даже радовало его. В противном случае он чувствовал бы себя неловко, приниженно.

Когда конюх всыпал в стойло щедрую порцию овса и, как своих, ласково потрепал по челке одну, а затем другую лошадь, Кузьмич почувствовал, как что-то неприятное шевельнулось в сердце: «Ведь зря я скрыл овес, зря», — мысленно упрекнул он себя.

Приблизясь к нему, конюх сказал:

— Добрые лошади. Кто у вас за старшего будет?

— Андреевич, Штанько.

— Опанас Андреевич? Знаю! — веснушчатое лицо конюха загадочно и в то же время весело заулыбалось, карие глаза заблестели и превратились в щелочки.

— А платочек привез? — внезапно спросил он, приоткрывая один глаз и пронзая им Кузьмича, точно каленой иглой.

«Откуда ему знать о платке?» — озадаченно подумал тот, но не подал виду, а спросил с деланным недоумением на лице:

— О чем это вы?..

— Ну, ну, — добродушно протянул конюх, открывая и другой глаз. — Привез, не кройся. Про тот платочек вся область знает. В какой бы колхоз от вас ни приехали, платочек от Штанько всегда при кучере. Ну, подавай, подавай! — уже настоятельно потребовал конюх. — Проверочку устроим.

Савва Кузьмич, смущенный, нехотя потянулся в свой потайной карман.

Вскоре уже конюх подходил то к одной, то к другой лошади, тер платком их крутые спины. Кузьмич следовал за ним, и ему уже не терпелось поскорей уехать отсюда. В какое все же неловкое, конфузливое положение поставил его Опанас Андреевич!

Передавая платок Кузьмичу, конюх сказал:

— На, спрячь. Дома насмотришься. — И уже весело добавил: — А теперь пошли в мой кабинет.

«Кабинет» колхозного конюха помещался в конце конюшни, отгороженной от него каменной стеной. Пахло сыромятной кожей и дегтем. На крохотной плите шумел жестяной чайник. На стенах висела жирно смазанная сбруя. Савве Кузьмичу сразу же понравился порядок, и он постепенно начал забывать о платке.

Конюх оказался разговорчивым, добрым человеком. Следя за тем, чтобы в кружке, из которой пил гость, не убывал чай, он без умолку рассказывал о хозяйственных делах колхоза, о том, какая теперь у всех забота из-за одного колоска, граммом побольше обыкновенного, который вырастила Галина Бойко.

— Со стороны посмотришь, — говорил конюх, время от времени шумно прихлебывая из жестяной кружки, — посмотришь, ну какой вес в этом грамме? А вес, надо сказать, громадный. — Он вытащил из бокового кармана блокнот в клетчатом переплете, развернул его на дощатом столе и приготовился что-то писать. — Вот, скажем, у нас в колхозе одних зерновых восемьсот гектаров. В каждом квадратном метре тысяча колосков. И выходит, что килограмм лишку чистого зерна можно собрать с одного только метра. А с гектара?.. Это уже не один, а тысячи килограммов. Ведь в нашем колхозе зерновых восемьсот гектаров будет, да и у вас, пожалуй, не меньше. Вот и посчитай, сколько их, таких гектаров, по всей нашей стране раскинулось. Посчитай!.. — Конюх умолк, силясь представить размер всей огромной площади, засеянной хлебом, и сказал, шумно вбирая в себя воздух: — Миллиард, не меньше будет.

— Будет, Андреевич, будет! — убежденно вставил Савва Кузьмич и также задумался. — Я так разумею, — продолжал он, — что если уж весь народ пошел в наступление на этот грамм — не устоять ему.

— Вот уж что правда то правда! — воскликнул конюх. — Народ уже начал борьбу. Нет того дня, чтобы к нам в колхоз кто-нибудь не заехал. Со всех краев едут. Да и сама Галина Петровна всюду бывает. Вот и к вам поедет.

Конюх покосился на дверь, пододвинулся ближе к гостю и, словно опасаясь, что его могут подслушать, сказал шепотом:

— Золотая голова у нашего бригадира. Это без лишнего. Прошлым летом ученый из Киева приезжал. Посмотрел на опытное поле, а пшеничка на нем — в мой рост. И колос в мою ладонь. — Для убедительности он положил на стол свою огромную ладонь. — Полюбовался ученый таким богатством да и говорит: не вижу я здесь власти земли над человеком. Вы возделали землю, Галина Петровна, по-настоящему… И подал ей свою руку. Вот оно, какие чудеса происходят, Савва Кузьмич.

Они еще поговорили о разных делах, а когда пришло время поить лошадей, Кузьмич, поблагодарив хозяина за угощение и душевную беседу, стал собираться. Не успели они переступить порог, как где-то, в самом конце длинной конюшни, послышался лошадиный визг и гулкие удары копытами о дощатые стены. Конюх насторожился, лицо его сделалось строгим.

— Балуй! — крикнул он грозно и быстро зашагал к лошадям.

Савва Кузьмич не стал его ждать, вышел во двор, чтобы взять ведро, которое лежало у него в санях. Разгребая сено, он неожиданно нащупал мешок с овсом, и у него тотчас же созрело решение. Недолго думая, он подхватил мешок, внес его в конюшню и высыпал овес в закром, стоявший немного в стороне от двери.

Кузьмич уже поил лошадь, когда вернулся конюх.

— Жируют, — весело сказал он.

— Сыты, вот и жируют, — вставил Кузьмич и заметил, как от этих его слов на веснушчатом лице конюха расплылось самодовольство. Его улыбка как бы отразилась на лице самого Кузьмича. Он также был доволен, даже счастлив.

Пришла Галина Бойко. Она велела кучеру подъехать к хате-лаборатории. В сани вложили несколько снопиков пшеницы, ячменя, кукурузы. Любуясь тяжелыми усатыми колосьями, кучер спросил:

— Не замерзнут?

— Они у меня к нежностям не приучены.

Пока девушка усаживалась в сани, закутываясь в кожух, Савва Кузьмич любовался экспонатами и в то же время думал: как, однако, хорошо у него получилось с овсом. Случись по-иному, долго бы ему не знать ни сна ни покоя.

Солнце постепенно затягивалось редкими облачками, похожими на дымки, вьющиеся над трубами хат. Несколько пушистых снежинок упало на круп вороных, сани тронулись, ветерок сдул снежинки и закружил их в воздухе…

III
Кузьмич любил вольный, рысистый бег лошадей, когда они будто в свое удовольствие скачут по просторной степной дороге, время от времени словно нарочно вздрагивая всем телом, чтобы потревожить сбрую и услышать ее привычный слабый перезвон. Перезвон всегда веселил в пути Кузьмича, и он уже привык думать, что и вороным перезвон этот также нравился. Поэтому не притрагивался к кнуту и не покрикивал на лошадей.

Пока ехали полем, Кузьмич несколько раз оборачивался к своему дорогому седоку, тревожился: хорошо ли, удобно ли ей. Иногда ему хотелось заговорить с девушкой, но он не решался. Кузьмич видел, как она о чем-то думает, полуопустив ресницы, на которые садились снежинки, чтобы затем слететь с них или растаять.

Только когда приблизились к полезащитной полосе, из-за которой показались чьи-то сани, Кузьмич, не оборачиваясь, громко спросил:

— Не к вам ли едут, Галина Петровна?

Девушка энергичным жестом откинула на спину широкий воротник кожуха и, немного приподнявшись, через плечо возницы устремила вдаль пристальный взгляд. Кузьмич обернулся к ней, придержал вожжи. Теперь он мог по-настоящему разглядеть лицо Галины. Щеки ее пылали, в светлых теплых глазах то вспыхивали, то вновь гасли золотистые горячие огоньки. «Завзятая в работе!» — почему-то решил он, и от этой мысли ему вдруг стало еще веселее и просторнее на сердце. Нет, Савве Кузьмичу не часто приходилось возить таких красавиц.

Когда встречные сани были уже в метрах десяти, Галина Бойко радостно воскликнула:

— Да это же Настя Супрунова едет! — и выпрямилась во весь рост.

Кузьмич круто свернул с дороги и на ходу осадил лошадей. Он не раз слышал о знатном бригадире колхоза «Правда». Ее называли первой «соперницей» Галины Бойко. Это были задушевные подруги.

Когда сани поравнялись, Настя, с трудом высвободив ноги из-подтяжелого кожуха, спрыгнула в глубокий снег и подбежала к подружке. Галина, сияющая, взволнованная, протянула ей навстречу руки, и они обнялись.

— Куда же ты, Галя?.. А мы к тебе! — голос ее слегка дрожал, в глазах были и тревога и радость.

— В «Светлый путь». Вот и лошадей прислали, — сказала Бойко. Вся ее на мгновение застывшая фигура, казалось, говорила: «В самом деле, как же быть? И там ждут, и Настю неловко обидеть».

— И не одна я к тебе, — уже совсем тихо сказала Настя и показала взглядом на сани, в которых, закутанные в новенькие пестрые шали, тесно прижавшись друг к дружке, сидели две девушки. — Это из моей бригады. Как же быть, Галя?

Кузьмич подумал, что Галина Бойко и в самом деле может вернуться к себе в колхоз, встревожился, сделал строгий-вид, сказал недобрым голосом:

— А думать-то тут и не о чем, красавица.

Настя поняла, что слова кучера относятся к ней, но даже не удостоила его взглядом.

— О чем думать? — продолжал Кузьмич. — Вас-то всего трое, а там народ ждет. Вот и решай сама, кому больше почтения должно быть. — на вашем месте эту задачу: раз там народ, пусть и они к народу едут. Клуб у И, обернувшись к Галине, прибавил резонно: — Я бы, по моему разумению, так решил нас просторный, места всем хватит.

Лица подруг снова озарились. Еще некоторое время они молча, внимательно смотрели в глаза одна другой, как бы оценивая слова кучера. Но вот Бойко, сверкнув глазами, порывисто схватила подругу за рукав и потащила к себе.

— Поедем, Настенька, — увещевала она встревоженно и радостно, — нельзя ворочаться, народ ждет.

— А мои девчата? — слабо упираясь, спросила Настя разочарованным голосом.

— И для них место найдем, клуб у нас огромный, — обнадеживающе сказал Кузьмич.

…Спустя несколько минут кучер оглянулся и увидел, как вслед за ним мчалась резвая тройка колхоза «Правда». Это снова настроило его на торжественный лад. Подруги о чем-то говорили, но Кузьмич не прислушивался к их словам. От быстрого бега лошадей мягкий предвесенний ветер свистел в ушах, бросал в лицо пушистый теплый снежок, наполнял слезой глаза. Но опытный кучер все видел перед собой, угадывал под снегом каждый бугорок и выбоинку.

Так на рысях проехали более семи километров. А когда в балочке показалось село Вербки, Савва Кузьмич вдруг вспомнил о встрече с Филиппом Скоробогатько, невольно натянул вожжи и пустил лошадей шагом. В его душу сразу же закралась тревога. Ведь и в самом деле может случиться так, что колхозники села Вербки задержат героиню. Настю Супрунову без особенного труда удалось уговорить, хотя и эта непредвиденная встреча не на шутку встревожила его. Сумеет ли он сладить с вербковцами? К тому же неизвестно еще, сколько их там будет. Очень возможно, что этот его приятель Скоробогатько поднял на ноги весь колхоз. Размышляя так, Кузьмич хотел уже свернуть в сторону, отыскивая глазами другую дорогу, но ее не оказалось. Если бы он не увлекся ездой и подумал обо всем раньше, легко бы мог миновать село Вербки. В трех-четырех километрах позади оставил он неплохую санную дорогу. Скрытая за полезащитной полосой, она, как бы крадучись, незаметно огибала село и выходила на просторные поля колхоза «Светлый путь». Но теперь Кузьмичу как-то неловко было возвращаться. Бойко и ее спутницы могли упрекнуть его в неопытности, а он всегда ревностно дорожил своей славой опытного кучера. К тому же добрые лошади колхоза «Правда» шаг за шагом настигали его, порываясь обогнать. Кузьмич не мог этого допустить и пустил вороных на крупную рысь.

«Будь что будет!» — решил он. Но в душе не отчаивался, надеясь на свою находчивость и расторопность.

Вот уже остался позади молодой завьюженный колхозный сад, миновали первую, вторую хату — нигде ни души.

Снег усилился. Теперь он без ветра медленно кружился, оседая на спины лошадей, рябил в глазах. Но Кузьмич не сдерживал бега вороных. Время от времени полозья взвизгивали на обнаженном булыжнике, иногда сани заносило в сторону, и они кренились набок. Кузьмич знал, что это не нравится седокам. Но что поделаешь. В другое время и при других обстоятельствах он был бы более вежлив, провел бы сани, как и положено хорошему кучеру. Но в такую минуту он не мог считаться с этим.

Как Савва Кузьмич ни старался промчаться незамеченным, все же то, чего он больше всего опасался, как на грех, и случилось.

Еще издали — в добрых трехстах метрах от здания правления колхоза — Кузьмич заметил, как небольшая стайка ребятишек вдруг выбежала на дорогу. Дети постояли, постояли и стремглав бросились к правлению колхоза. Нетрудно было догадаться, в чем тут дело, и Кузьмич резанул воздух кнутом. Вороные перешли на крупный галоп, но было поздно. Сани не успели промчаться и ста шагов, как впереди показалось несколько человек в дубленых полушубках и цепочкой плотно загородили дорогу, подавая знаки руками, чтобы остановились. Не остановил бы Кузьмич своих скакунов ни за какие блага в мире, но, к несчастью, среди стоявших поперек дороги людей он узнал председателя колхоза Степана Игнатьевича Середу. Кузьмич уважал этого человека и на ходу сдержал разгоряченных вороных.

Председатель колхоза был в новеньком полушубке. Он придавал его плотной высокой фигуре излишнюю полноту, даже неуклюжесть. Середа спокойным шагом подошел к саням, бросив приветливый взгляд на кучера, и, щуря веселые глаза, сказал Галине Бойко:

— Извините, Петровна, что шлагбаум вам устроили на дороге. Но, видите ли, пока суд да дело… — он сдвинул шапку на затылок, словно думая, что бы еще сказать, и продолжал: — Одним словом, хату-лабораторию мы соорудили по образцу вашей. Сегодня открываем ее. Взгляните, скажите свое слово, пока суд да дело.

Прислушиваясь к словам председателя, стараясь вникнуть в их смысл, Кузьмич все больше волновался. Он хорошо знал Середу. Это был настойчивый, как о нем говорили, «цепкий» человек. Если уж что задумал сделать — никакая сила его не остановит. Середа мог задержать героиню в своем колхозе, а это дело нешуточное. Рассудив так, Кузьмич, стараясь, чтобы слова его не показались дерзкими, сказал председателю:

— Опоздаем, Степан Игнатьевич. Там же народ ждет не дождется. А ваша лаборатория что?.. Ничего с нею не станется. Галина Петровна и завтра успеет ее посмотреть.

— Да, как бы не опоздать, товарищ Середа, — в свою очередь встревожилась Бойко.

Председатель, по-прежнему спокойный, взглянул на часы:

— Поспеем, — сказал он убежденно, — пока суд да дело — поспеем.

В его голосе было столько уверенности, что будь на месте Бойко сам Кузьмич, он бы тоже уступил Середе и непременно посмотрел бы новую хату-лабораторию.

Когда все ушли в новенькое каменное здание, Кузьмич долго еще не вставал с саней и все думал: не подведет ли его председатель.

Прошло немало времени, но никто из хаты-лаборатории не появлялся. Кузьмич не вытерпел, спрыгнул с саней и решительно направился к зданию. Степан Игнатьевич — хороший хозяин, душевный человек, но нельзя так не по-добрососедски относиться к нему, Лемешко, и ко всему колхозу «Светлый путь».

«Уважение должно быть, иначе как же…» — твердил про себя Кузьмич, думая, как он при людях скажет эти слова председателю и как тот, засовестившись, станет торопить Галину Бойко, чтобы она поскорее уезжала в «Светлый путь».

В просторной комнате было полно народу. Когда вошел Кузьмич, никто на него не обратил внимания. Все смотрели куда-то в самый дальний угол, где, как догадывался кучер, находилась Бойко. Стены комнаты были увешаны плакатами, и на картонах, расцвеченных зелеными полями с густой пшеницей, прикреплены пробирки, до половины наполненные различным зерном. Вдоль стен стояли тучные снопы; в дальнем углу под самый потолок тянулись толстые широколистые стебли кукурузы. Чем-то родным, по-осеннему бодрым, здоровым дохнуло на Кузьмича, взволновало и заставило пережить дорогие сердцу минуты страдной поры.

Постояв некоторое время у порога, Кузьмич хотел было протиснуться к Середе, как вдруг услышал его голос:

— Жаль, Галина Петровна, что времени у нас маловато, а то, пока суд да дело, о многом бы надо потолковать. Да пусть в другой раз. Ворошиловцы, небось, давно в «Светлом пути».

И громко для всех сказал:

— Ну, а теперь по коням!

В комнате сразу стало шумно, и все вдруг обернулись лицом к Лемешко. Теснясь в дверях, люди повалили на улицу. Последними выходили председатель, Бойко, Настя Супрунова и ее подруги.

— Что, Савва Кузьмич, выходит, пока суд да дело, поспели.

Лемешко в ответ только улыбнулся, обрадованный, что все так благополучно закончилось, и заторопился к своим лошадям.

Когда он вышел на крылечко, на дороге вслед за его санями стояло более десятка других. Они длинным обозом тянулись вдоль широкой улицы. Люди, весело переговариваясь, усаживались в сани.

«Неужели все с Галиной поедут? Клуб-то не резиновый, не растянешь!» — подумал Кузьмич, но тут же пришел к заключению, что не ему решать — ехать или не ехать вербковцам с Бойко. У него есть своя задача, своя миссия.

Когда Кузьмич уселся на козлах и приготовился в путь, к нему подошел председатель и сказал, щуря веселые глаза.

— Тебе быть в голове, Савва Кузьмич. Да смотри в оба, а то, пока суд да дело, мои обгонят…

Кузьмич обернулся, оценивающим, опытным взглядом посмотрел на выезд председателя. Гнедые сытые кони, круто изгибая шеи, нетерпеливо долбили снег копытами.

Пока ехали селом, Кузьмич сдерживал своих лошадей, зная, что здесь его никто не посмеет обогнать, а когда выехали в поле, отпустил вожжи — и лошади ускорили бег. Проехали добрый километр. Кузьмич оглянулся. Резвая тройка председателя колхоза все время пыталась вырваться вперед. Кузьмич дал полную волю своим легкокрылым.

От встречного ветра заслезились глаза, засвистело в ушах. Постепенно очищавшийся от легких облаков горизонт наливался алой зарей. Легкий розоватый отсвет от нее стлался по бескрайней, снежной равнине, румяня веселые лица, светился в глазах.

Кузьмич увидел, как несколько саней, свернув с дороги, мчались по нетронутому снегу. Вот они уже поравнялись с санями председателя колхоза. Снежные комья летели из-под копыт через головы седоков. Кузьмич взял кнут и, пожалуй, впервые за всю поездку стегнул одну, затем другую лошадь. Вороные перешли на крупную рысь.

Когда подъезжали к перекрестку двух дорог, Савва Кузьмич заметил, как где-то далеко справа показалось несколько саней. Они быстро мчались наперерез. Сбруя на лошадях в свете алой вечерней зари поблескивала розовой чешуей.

— Ворошиловцы едут! — услышал он громкий голос Середы и обернулся.

Председатель стоял в санях, размахивая в воздухе шапкой-ушанкой. Встречный ветер трепал его густые темные волосы.

«Что-то будет с клубом! Не вместятся все, ой не вместятся!» — подумал Кузьмич и первым пересек перекресток дорог…


1948 г.

Хлеб

Сойдя с подножек пассажирского вагона, Василий Никитич огляделся вокруг. По небольшому пустынному перрону озабоченно бродили куры. Во главе их чинно шагал осанистый, с повалившимся израненным гребнем, красавец-петух. Когда дежурный по станции пробегал по перрону, петух, расправив грудь и склонив набок голову, озадаченно косился на него, словно недоумевал — куда и почему он так торопится?

Но вот поезд тронулся. Дежурный, выпрямившись, стоял так близко от проходившего эшелона, что Василий Никитич все время опасался, как бы вагоны не зацепили его подножками.

— Отчаянный вы, — заметил он дежурному, когда тот, проводив поезд, направился к станции.

— Это почему же?

— Поезда не страшитесь. Так ведь недолго и под колеса угодить.

Железнодорожник дружелюбно улыбнулся:

— Видать, нездешний?

— Смоленский. К сыну приехал. Не укажете, случаем, как на шахту Ленина попасть? — заторопился Василий Никитич, обрадовавшись, что так удачно разговор пришел к самому важному для него.

— Скажу, как же. Шахту эту я хорошо знаю. Соседи, можно сказать, — словоохотливо заговорил дежурный.

Василий Никитич, прислушиваясь к его приятному грудному голосу, думал, что человека этого он где-то уже видел. Было похоже, что и тот давно знает Василия Никитича и рад встрече с ним.

— Вот поезд с хлебом провожу и все чин-чином растолкую. — И, круто повернувшись, поспешно зашагал к станции.

Скоро Василий Никитич услышал, как издалека донесся нарастающий металлический гул. Со стороны, куда только что ушел пассажирский поезд, тяжело дыша, мчался мощный грузовой локомотив. Паровоз еще не подошел к станции, а дежурный уже стоял на краю перрона, держа в вытянутой руке тонкий обручик с зажатой в нем путевкой.

«Пройдет без передышки. Хлебу — повсюду дорога», — с удовольствием подумал Василий Никитич, вспомнив при этом, как днем и ночью отправлял он возами и машинами на элеватор колхозное зерно и никогда не было ему задержки ни в пути, ни в приеме.

Паровоз с грохотом пронесся мимо станции. Вдогонку за ним, выстукивая беспокойную дробь, помчались одна за другой платформы, доверху нагруженные углем. Серебристая пыль взвихрилась в солнечном воздухе. Василий Никитич смотрел на бегущий поезд и вскоре уже видел перед собой один сплошной стремительный поток угля. Сверкая на солнце, он гнался вслед за паровозом, будто боялся отстать от него.

«А говорил: хлеб, — разочарованно подумал Василий, Никитич, — видать, ошибся».

Когда последний вагон миновал станцию, дежурный подошел к нему, протянул распечатанную пачку «Беломорканала».

— Курите, — почтительно предложил он, — значит, к сыну приехали? Это хорошо. Край у нас славный, растет не по дням, а по часам. Вот на что мы — полустанок, — все больше оживляясь, доверительно говорил дежурный, — а с весны начнем строить новую станцию. Это вполне серьезно! — воскликнул он. Красавец-петух, бродивший неподалеку, как будто рассердился, встревоженно кудахтнул и выпрямился, точно воин.

— Проект утвержден, деньги отпущены, местным камнем мы не обижены, — перечислял он, загибая пальцы на руке. — Строители найдутся. Так что в следующем году, милости просим, в новом вокзальчике встречать буду. Это вполне серьезно.

Провожая гостя через станционный сквер к дороге, дежурный все говорил о своем будущем вокзале. Василий Никитич, вначале было проникшийся к нему сочувствием, теперь, слушая его, скучал. Ему не терпелось поскорее встретиться с сыном. Скоро два года, как не видел он Захара. Хорошо ли устроился на новом месте, пользуется ли уважением людей? Из писем Василий Никитич знал, что сын женился и что невестку зовут Марьей, но какова она собой, под стать ли Захару, любит ли хозяйство — ничего этого ему не было известно. А знать хотелось. И не только знать, но и хорошенько продумать, взвесить Захаркину жизнь и, ежели что не так, посоветовать, дать порядок. Именно это заставило Василия Никитича отправиться в далекий путь.

Распростившись с новым знакомым, Василий Никитич шагал по указанной дороге. Вдогонку дежурный крикнул ему:

— Погоди, отец. Как же фамилия твоего сына?

— Чугунов, — на ходу отозвался Василий Никитич. — Захар Чугунов.

— Знаю! — крикнул дежурный, — хлеборобы…

Василий Никитич не понял, к чему он сказал это родное слово. Насмешки тут, конечно, не могло быть. Но какое отношение имеет слово «хлебороб» к сыну Захару, который вот уже два года работает в шахте и ничего общего с колхозными делами не имеет? Василий Никитич, чтобы отогнать эту мысль, размашисто, энергично зашагал по дороге. Когда выбрался за небольшой станционный поселок в степь, снова вспомнил дежурного по станции и упрекнул себя за то, что безучастно, даже холодно отнесся к его восторженным излияниям по поводу строительства новой станции. Он успокоил себя тем, что решил на обратном пути непременно встретиться с этим железнодорожником.

Проселочная дорога, плавно извиваясь среди огородов, убегала к далекой, утопавшей в мареве, едва приметной пологой возвышенности. Пока Василий Никитич шел степью, все здесь было как дома, на родной Смоленщине: такие же поля, широкие, с перелесками и балочками, тот же хорошо знакомый и близкий сердцу запах скошенной нивы и отцветающих подсолнухов, небо такое же голубое, с синеватым осенним отливом. А когда поднялся на взгорье, дохнуло чем-то новым, неизвестным и потому немного тревожным.

Отсюда открывалась необозримая залитая солнцем низменность.

В начале нее, среди тускнеющей зелени, как бы привстав на цыпочки, из-за деревьев выглядывали каменные домики поселка с матово-белыми этернитовыми крышами. В оконных просветах с задымленными темными языками белели свежие рамы. В воздухе пахло гарью и огородами, свежей сосновой стружкой и известью.

В центре поселка возвышались два огромных конусообразных террикона. Если бы не эти большие горы, размышлял Василий Никитич, то дома и деревья казались бы повыше, приметнее. А так лишь одни они господствовали здесь над всем, видели вольную ширь степи и принимали на свои покатые плечи столько солнца, что местами на них начинала дымиться каменная одежда.

Василий Никитич зорко присматривался ко всему и мысленно связывал все с судьбой сына. Хорошо ли ему здесь, с пользой ли для людей живет? Он старался представить Захара изменившимся, каким он, должно быть, стал за эти годы, и не мог. В памяти сын оставался таким же, каким запомнился в день отъезда: спокойным, с прямыми сильными плечами и таким же, как у Василия Никитича, широким шагом. Бывало, глядя на сына, наблюдая за его походкой, он всякий раз переживал неизъяснимо гордое отцовское чувство.

Захар уехал на шахту вопреки родительской воле. Он был единственным сыном, и старику не хотелось расставаться с ним. Быть хорошим колхозником-хлеборобом — разве это зазорно? Чем эта профессия хуже другой — горняцкой или, скажем, заводской? Нет! Василий Никитич никогда с этим не согласится. Он много раз доказывал это сыну и, когда видел, что тот, внимательно слушая, вроде б соглашался с ним, готов уже был торжествовать победу. Но всегда одни и те же слова Захара сбивали его с толку:

— Батя, — говорил он, и в его глазах, Василий Никитич как сейчас помнит, стояло такое сияние, что дух захватывало, — батя, погляди на меня: молод я, сила есть. На войне отличился. Да неужто мне, такому, в колхозной конторе счетоводить? Нет! — решительно возражал Захар. — Обучу инвалида Прошку конторскому делу и — не поминай лихом…

Василий Никитич понимал, что работать в конторе действительно не под стать Захару. Однорукому Прошке должность эта больше подходит. Но ведь в колхозе Захар мог приноровиться к любой другой работе, было бы желание. Но и тут сын находил, что и как ответить:

— Таков закон в нашей стране, батя, — говорил он, словно читал по печатному, — таков закон: невесту и ремесло по любви выбирай — и сердцу сладко, и делу боязно. Твоя присказка.

После же Василий Никитич часто вспоминал слова сына, и они немного смягчали гнетущую боль разлуки.

…Когда Василий Никитич вошел в поселок, солнце уже клонилось к закату. Косые фиолетовые тени от домов и деревьев густо стелились по дороге. По обе стороны просторной улицы в строгом порядке тянулись один за другим домики с огородами и вишневыми садами. Все они были удивительно похожи друг на друга. Словно это была одна большая неразлучная семья. Угадывалось, что выстроены дома не так давно: штукатурка на них еще свежая и на оконных рамах поблескивала нежно-голубая краска.

«Народ после войны отстраивается. Это хорошо», — думал Василий Никитич, заодно вспоминая, как в родном колхозе да и всюду, где он проезжал, строятся, хлопочут люди, сообща поднимают свое большое хозяйство.

В глубине поселка высился громадный, в несколько этажей, дом. Весь он был густо переплетен лесами, и всюду вокруг него навалом лежали кирпичи, известь, штабеля бревен и досок. Неумолчный шум ленточного конвейера заглушал голоса людей и сразу же привлек внимание Василия Никитича. Он подошел поближе и стал с интересом рассматривать конвейер. Широкая резиновая лента круто взбиралась на самую верхушку дома, увлекая за собой подрумяненные кирпичи.

Молодая, лет двадцати пяти, женщина в парусиновом комбинезоне проворно и легко выхватывала из общей кучи один кирпич за другим и бросала их на живую ленту.

Василий Никитич смерил взглядом высоту здания, мысленно сравнивая его с силосной башней, которую этой весной приступили строить в колхозе, и, решив, что здание, пожалуй, будет помощнее, спросил у женщины:

— Давно строите, красавица?

Та, не разгибаясь, посмотрела на него немного удивленным взглядом, проговорила:

— Другой месяц. А может, чуток поменьше.

Василий Никитич сразу даже не поверил: такой дом построить за два месяца — не шутейное дело!

— Небось и по ночам работаете? — уже осторожно спросил.

— Зачем же? По ночам отдыхаем, — ответила работница и, выпрямившись, по-бабьи протяжно окликнула:

— Аню-утка-а!..

Никто не отзывался. Некоторое время стояла, будто прислушиваясь, как расплывается и тонет ее звонкий голос в общем шуме стройки. Василий Никитич внимательно рассматривал работницу. В больших темных глазах ее горели ярко нетерпеливые огоньки. А когда из-за стройки показалась небольшого роста со светлыми глазами девушка, на ходу подпушивая выбившиеся из-под косынки русые локоны, работница встретила ее сердитыми словами:

— Где ты шатаешься, Нюта? Без замесу там, наверху, — зарез, а ты шастаешь.

Василий Никитич подумал: «Беспокойная. Все мы такие. Минуту зря загубить жалко».

Шагая вдоль улицы, он с наслаждением вдыхал крепкий подгорелый воздух, чувствуя, как прежняя непонятная робость покидает его. Все здесь постепенно становилось привычным и близким, словно он когда-то уже бывал в этих местах, и теперь, с трудом угадывая их, радовался новым большим переменам.

На окраине улицы, врезавшись гусеницами глубоко в землю, стоял подбитый немецкий танк. С криками «ура» его со всех сторон осаждала гурьба ребятишек. Василий Никитич невольно замедлил шаг, заглядевшись на серьезную игру детворы. Комья сухой земли — гранаты — в пыль разбивались о стальные бока танка.

«Эти должны знать, где живет Захар», — подумал старик, подходя к детям.

— Захар Чугунов? Знаем, как же, — бойко отозвался белоголовый паренек, с интересом разглядывая незнакомого человека. — У нас он врубмашинистом числится.

— Это у кого — у вас? — хитровато ухмыльнулся Василий Никитич.

— Ну, на шахте, — поправился малыш, смутившись.

Ребятишки проводили Василия Никитича к дому сына.

— Захар Васильевич у нас стахановец, — забегая вперед, на ходу разглядывая старика, солидно пояснил белоголовый. — Только его, наверно, дома нету, дедушка. Они с главным инженером на шахту «4-бис» повезли опыт.

— Это какой же опыт?

— Цикличный. Какой же еще может быть, — явно удивленный, серьезно пояснил паренек. — Теперь все шахты на цикл переходят. Выгодное это дело. Угля много, а секрета никакого: дай врубовке дорогу — и весь секрет.

Василий Никитич не раз слышал о цикличном методе работы на шахте. Об этом и сын писал ему, но он все же никак не мог уразуметь толком суть дела. Ему неловко, даже совестно было за себя; мальчуганы и те разбираются в цикле, а для него он все еще остается неразрешенной загадкой. И Василий Никитич решил воспользоваться приездом к сыну и с его помощью все же раскусить этот орех. А вдруг в нем окажется такое, что с пользой можно применить в своем колхозе.

За новеньким, еще недостроенным палисадником возвышался небольшой новенький дом. Василий Никитич, взволнованный предстоящей встречей, зашагал к крылечку. Дома действительно никого не было. Постояв в раздумье, Василий Никитич сел на деревянные старательно вымытого крылечка ступеньки и стал ждать.

Из окон дома, прижимаясь к стеклам, казалось, с любопытством смотрели на гостя пунцовые калачики и дружески протягивал свои темно-зеленые, широкие, как ладошки, листья горделивый фикус.

«Хозяйку, видать, добрую подыскал, — подумал о невестке он. — Это хорошо. Порядок в доме — первое дело».

Разглядывая небольшой зеленый дворик, Василий Никитич заметил у стены свежевытесанные сосновые дощечки и рядом с ними ящик с гвоздями. Василий Никитич поднялся, взял дощечку одну-другую, порылся в гвоздях, и, когда увидел молоток, сразу же потянуло к работе. Не раздумывая, сгреб сосновые планки, прихватил ящик с гвоздями, молоток и решительно направился к недостроенному палисаднику. Вскоре уже равнял и приколачивал одну планку за другой короткими сильными ударами, с удовольствием прислушиваясь, как раскатисто и весело скачет эхо по улице поселка.

Когда Василий Никитич приколачивал последнюю дощечку, до его слуха неожиданно донеслось:

— Да ведь это наш палисадник, дяденька!

Удивленный, поднял глаза, выпрямился. Перед ним стояла молодая женщина, с которой он случайно разговорился на стройке. Она смотрела на него немного растерянно и изумленно. На щеках медленно разгорался румянец.

— Выходит, мальцы подшутили, — смутился Василий Никитич, — а я думал — палисадничек сына.

Румянец на щеках женщины разлился так, что даже уши и шея порозовели.

— Да вы, никак, батько Захара?

— Он самый.

— Ой, как же это добре! — всплеснула она руками. Чего же вы раньше не сказали? Захар-то ведь мой… — И, не договорив, подбежала, схватила Василия Никитича за руку и потащила к крылечку.

Марья говорила, а Василий Никитич молчал. От волнения все слова разбрелись, и ни одного нужного ему он не мог найти.

Через некоторое время гладко причесанный, он сидел у окна, любуясь просторной светлой комнатой, слушал невестку. Она рассказывала то о клубе, который строят и в котором чего только не будет, то о Захаре. Правда, о муже говорила сдержанно. И Василий Никитич сразу определил, что Марья уже привыкла к Захару, изучила его нрав, знает, что он не особенно любит, когда о нем говорят лишнее. Суетясь, невестка то бегала на кухню, гремя посудой, то снова возвращалась в комнату. И в доме поселилось то оживленное домовитое беспокойство, которое всегда нравилось Василию Никитичу. Его все время так и подмывало сказать Марье ласково и в то же время строго, как, бывало, любил он говорить своей старухе:

— Присела бы, себя пожалей.

Когда в сумерках к калитке подкатил «Москвич», Марья птицей вылетела из комнаты. Старик видел в окно, как Захар выбрался из машины и, улыбаясь, пошел навстречу жене.

Василий Никитич поднялся, пригладил седые волосы, расправил сорочку — приготовился к встрече.

Теперь он видел, какие перемены произошли в сыне. С виду Захар был таким же, как и прежде, разве только малость раздался, попросторнел в плечах да глаза смотрели уверенней и тверже. Обрадовало в нем Василия Никитича другое: от всей складной фигуры Захара уже в первую минуту встречи повеяло чем-то таким, что заставило и самого Василия Никитича внутренне собраться, показать и свою степенность, не проявлять особенного интереса к пустяшным житейским мелочам.

Уже одно то, что Захар даже обрадовался приезду отца как-то по-особенному, без лишних восторженных слов, понравилось старику.

Крепко обняв Василия Никитича, он только сказал:

— Хорошо что приехал. Спасибо, батя.

Позже, расспрашивая о делах колхоза, о своих друзьях-односельчанах, Захар слушал отца внимательно, как человек, которому все это надо знать не просто ради интереса, а потому что все это были важные дела и к ним следует относиться серьезно. Поздно вечером, когда уже все было переговорено, Захар сказал жене:

— Ты тут за отцом сама поухаживай. Вечерю, постель приготовь. Словом, знаешь, что к чему, а мне пора…

Марья забеспокоилась:

— Остался бы. Небось один день и без тебя обойдутся на шахте.

— Нет, сынок, на работу идти надо, — возразил Василий Никитич, поднимаясь со стула. — Дело это неотложное. Иди, иди. Успеем наговориться.

И то, что Захар в такой день не отложил работу, также пришлось по душе Василию Никитичу. И он только тоскливо подумал: «Хорошим был бы колхозным верховодой».

Когда сын ушел, Василий Никитич долго еще стоял, глядя на свои закаленные на солнце морщинистые руки. Он понимал, что, как бы хорошо ни постелила невестка, все равно ему не уснуть.

Лежа в постели при потушенном свете, в полной тишине, он с особенной ясностью представлял себе сына за врубовой машиной, которую видел только в журналах. Машина с грохотом врезалась в угольный пласт. И за спиной у Захара все росли и росли горы угля…

— Хорошо ему тут, — вслух подумал Василий Никитич, — трудовому человеку у нас всюду хорошо.

— Не спите, что ли, батя? — донесся голос невестки. — Может, твердо постелила?

— Постелила мягко, да сон, видать, заблудился. Пойду я, наверно, на воздух. Прогуляюсь трошки.

Оделся и молча вышел.

Было тихо. В высоком синем небе молодо и весело перемигивались звезды. В желтом свете фонарей неистово, метелицей кружилась мошкара.

«Долго теплу быть», — подумал Василий Никитич, не спеша вышагивая вдоль палисадника. В центре поселка было пустое место вроде небольшого выгона, освещенного электрическими фонарями. Площадью это место нельзя было назвать: асфальта здесь не было. Сплошь стелилась густая мурава. Широкая прямая дорожка вела к воротам шахты. Василий Никитич пошел по ней, прислушиваясь, как похрустывает и скользит под сапогами песок и щебень. Из темноты смутно вырисовывались высокие терриконы, усыпанные множеством перемигивающихся, как и звезды, огней.

У ворот шахты горело несколько фонарей. Василий Никитич увидел выкрашенную в багряный цвет раму и над нею большими буквами надпись: «Доска почета». В раме строгими рядами разместились одинаковой величины портреты. Василий Никитич вспомнил, что такая же Доска почета, только немного поменьше, была до войны и у них в колхозе. А с той поры, как колхозный фотограф Петя Конек ушел на фронт и не вернулся, доски не стало.

«А край бы надо. Людям почет необходим», — озабоченно подумал он.

Рассматривая портреты, Василий Никитич неожиданно встретился с глазами сына и невольно скользнул взглядом в сторону. В первую минуту он испытывал чувство, похожее скорее на испуг, нежели на радость, Василий Никитич не думал встретиться здесь с Захаром. Ему начинало чудиться, что сын следит за ним и про себя думает: «Не поверил небось старый бес слову сына. Крадучись, ночью пришел убедиться».

Немного успокоившись, он более внимательно вгляделся в портрет Захара. Такой же, как и сегодня днем, сын смотрел на него твердым, чуть задумчивым взглядом.

Василий Никитич рассматривал портреты и других горняков, но взгляд его неизменно возвращался к портрету Захара. А когда посмотрел немного повыше — четкие, ясные, будто литые буквы приковали его взгляд:

«Уголь — это настоящий хлеб промышленности». А ниже стояло: «В. И. Ленин».

Он еще раз медленно, по слогам прочитал фразу.

Хлеб. Уголь — хлеб. И в одно мгновение для Василия Никитича стало до изумления ясным слово железнодорожника «хлебороб». Так вот почему он с гордостью произнес это слово.

Из проходной будки вышел ночной сторож. Он с подозрением посмотрел на незнакомого человека.

— Небось не узнал, земляк? — взволнованный только что пережитым, весело спросил Василий Никитич.

Сторож, опираясь на палку, сделал несколько шагов навстречу ночному гостю и пытливо, на близком расстоянии посмотрел ему в лицо.

— Как не узнать, — сказал он хмурясь, — не с нашей шахты. Мне ли не узнать. Век свой здесь проработал.

— А вот и не узнал, — с наивной игривостью вставил Василий Никитич.

Сторож строго покосился на него.

— Быть этого не может, — сказал он убежденно, — откуда будешь?

— Хлебороб.

— С какой шахты, спрашиваю? — все суровее смотрел сторож на гостя.

— Из колхоза. Смоленской области.

— А сюда каким путем забрел?

— К сыну приехал. Чугунов Захар — сын мой.

— Захар! — сразу же смягчился сторож. — Как же не знать? Знаю. Молодчина он у тебя. То-то я вижу: ты, точно к меду, к Доске прилип.

Василий Никитич подумал с опаской: «Не сказал бы сыну про ночное похождение». Разговорились.

— Да, ладно у вас с Захаром получилось, — серьезно рассуждал сторож. — Вроде б разным делом заняты, а одинаково ценный хлеб добываете. Что без одного, что без другого стране не прожить. Нет, нет, ладно у вас выходит, — заключил он так, словно кто-то пробовал возражать ему.

Вернувшись поздно ночью в дом к сыну, Василий Никитич заснул крепким сном.

Когда рано утром Захар пришел с работы, старик сразу не узнал его: на нем была темная от угольной пыли парусиновая куртка и кожаный, похожий на большую черепаху шлем; лицо и руки — белые, видно, он старательно и долго мыл их. Вокруг глаз чернели два темных ободка, придавая им особую выразительность.

— Ну как почивалось, батя?

— Небось притомился? — не отвечая ему, в свою очередь спросил Василий Никитич. — Ночная работа нелегкая.

— В шахте что днем, что ночью — одинаково, — пояснил Захар. И улыбнулся. — Славная ночка была, батя. Полтора цикла дали. Это вроде подарок в честь твоего приезда.

Оба некоторое время помолчали, взволнованные.

— Правду говоря, Захар, обрадовал ты меня, старика. — Василий Никитич начал таким тоном, будто внушал какое-то весьма важное наставление, без которого сыну пришлось бы очень трудно в жизни. — Ленина заветы выполняешь. А какая еще большая радость может быть у отца? — И, подумав, заключил: — Большей мне, пожалуй, не надо.

Потом он рассказывал о колхозе, о том, какие большие заботы ждут его: не закончен сев озимых, недостроена силосная башня. Да мало ли дел в таком большом хозяйстве, как артель? Захар знал, что отец рядовой колхозник, но обо всем рассказывал с таким озабоченным видом, будто все хозяйство было взвалено на одни его плечи.

…Василий Никитич погостил у сына больше недели. За это время он побывал в шахте, познакомился с друзьями Захара — шахтерами, с начальником шахты. Все говорили о его сыне с уважением. И это окончательно уверило его, что Захару здесь хорошо, что он на своем месте и с пользой для людей живет.

В день отъезда отца Захар подкатил к дому на легковой машине.

— Чья же такая птаха?.. — спросил Василий Никитич.

— Начальника шахты, — ответил Захар. — Поклон тебе передавал и сказал, чтобы в будущем году такую же завели и у себя в колхозе.

Василий Никитич задумался.

— Такая, пожалуй, в настоящий момент нам не подходит. А вот трехтонку — и не одну, а две — будем иметь. Так и передай.

На вокзал Василия Никитича провожали Захар и невестка. Еще в дороге старик вспомнил о дежурном по станции и решил непременно повидаться с ним.

На перроне, как и в тот раз, бродили куры во главе с красавцем-петухом. Увидев его, Василий Никитич громко, как старому знакомому, сказал:

— Ну, здорово, вояка.

Петух воинственно выпрямился и кудахтнул, словно действительно отвечал что-то по-своему.

Где-то в стороне от вокзала послышался нарастающий тяжелый гул. Тотчас же торопливой своей походкой вышел на перрон дежурный с обручиком в руке.

— А-а-а, старые знакомые! — радостно воскликнул он. — Всей семьей, одним словом. И куда же?

— Да вот батю провожаем, — ответил Захар, всем своим видом показывая, что ему не хотелось, чтобы отец уезжал.

— В колхозе тоже много дел, — серьезно сказал дежурный. — Минутку подождите, и будет ваш поезд. А пока хлебному маршруту дорогу даю.

Услышав последние слова железнодорожника, Василий Никитич тут же забыл, о чем он только что хотел говорить с ним, с беспокойством подумал: «Неужто и на сей раз идет не колхозный, а Захаркин хлеб?» Ему очень хотелось, чтобы сейчас, когда здесь находились сын и невестка, прошел эшелон именно с хлебом.

По мере того, как поезд приближался к станции, сердце Василия Никитича билось все чаще и тревожней. Но вот на первом же вагоне Василий Никитич увидел большие, броско написанные мелом буквы: «хлеб». И дальше пошло: «хлеб», «хлеб», «хлеб»…

Он оглянулся. Сын что-то говорил жене, улыбаясь и показывая глазами то на отца, то на бегущие вагоны.

В эту минуту Василий Никитич не слышал биения собственного сердца. Казалось, оно вливалось в один общий торжествующий ритм колес: хлеб, хлеб, хлеб…


1946 г.

Без романтики

О поездке на шахту-новостройку «Чайкино» я узнал неожиданно. Первым сообщил мне об этом горный мастер Аким Павлович Пахомов, пожилой, рыжеусый, с немного насмешливыми глазами человек. Я не знал: верить ему или нет. Но когда меня вызвали в шахтный комитет и я убедился, что Пахомов не пошутил, сказал правду, вдруг оказалось, что я совершенно не подготовлен к отъезду. Я рассчитывал побывать у проходчиков «Чайкино» в августе, когда мне по графику был положен отпуск, и это предложение застало меня врасплох.

Поезд шел то степью, то лесом, мягко, почти неслышно пересчитывая рельсы. Молодая весна в зеленом шарфе плавно кружилась за окном вагона, и от этого казалось, что поезд идет тихо.

Пахомов с размаху ударял костяшками по столику, всякий раз угрожающе приговаривая: «Зараз будет рыба, хлопцы!» Я лежал на верхней полке и с удовольствием смотрел на старика. В просторной вышитой косоворотке с расстегнутым воротом, чисто выбритый, с распущенными усами, он выглядел празднично. Играл в домино Аким Павлович бурно, напористо, весело. Таким же все знали его в работе.

Я давно был знаком с Пахомовым, но, признаюсь, только в дороге по-настоящему узнал и оценил как человека. Взгляд его уже не казался мне насмешливым. В чуть сощуренных глазах Акима Павловича постоянно светилось любопытство, теплое участие.

Поздно вечером Пахомов, умащиваясь на верхней полке, спросил:

— Ты что же это в «козла» не стал играть и вообще вроде б размечтался?

— Думаю о встрече с приятелем, Аким Павлович.

— Вот оно что!.. Значит, у тебя в «Чайкино» друзья? — осведомился старик.

— Да, есть.

— Это хорошо: опыта наберешься и заодно чарчину выпьешь.

— Мой приятель — хороший малый, — не без гордости сказал я и для убедительности достал из чемодана небольшую фотокарточку. Щурясь сквозь очки, он долго рассматривал ее. С фотографии смотрел, улыбаясь, молодой парень с копной густых темных волос.

— Мне кажется, что я его где-то в газетке встречал, — улыбнулся он парню, как старому знакомому. — Если не ошибаюсь, проходчик Самоцвет.

Я утвердительно кивнул.

— Трудяга! — серьезно сказал старик.

Да, Николай Самоцвет — замечательный проходчик и хороший парень, в этом нет сомнения. Мы несколько лет сидели с ним за одной партой, состояли в одной юношеской футбольной команде, считались «ведущими» артистами школьной самодеятельности.

Когда я рассказал обо всем этом моему спутнику, он философски заметил:

— Это похвально, что наша молодежь в рабочие люди выходит. — Аким Павлович еще некоторое время ворочался на полке, пока не уснул.

Я разделся и лег, но сон не шел. Воспоминания уносили меня далеко. Я видел Киев, тонкие очертания невесомых ажурных мостов, легко перешагнувших через задумчивый полноводный Днепр…

Помнится, тогда был выпускной вечер. Взявшись за руки, юноши и девушки бродили с песнями до самого рассвета по садам и паркам над рекой. Казалось, что сам Днепр, залитый струящимися веселыми огнями, был также по-юношески взволнован и счастлив в эту необыкновенную ночь.

На Владимирской горке Неля взяла меня за руку, и мы сели на скамью. Она немного помолчала, нахмурив свои светлые, почти неприметные бровки, о чем-то думая, затем неожиданно спросила:

— Как ты думаешь, если поехать в Антарктику? Это такое место на земном шаре, что и во сне не увидишь. А главное, трудностей там — гора! Да еще каких! Ты только представь: хлеб до того замерзает, что его топором рубят.

— Морозы, вьюги, белые медведи… — стараясь перевести разговор на шутливый тон, вставил я. — Лучше уж поехать туда, где горы, леса…

— Морская вода, ласковое солнышко, — насмешливо перебила Неля, — одним словом, где нет трудностей…

Она говорила горячо, с азартом, при этом светлые глаза ее темнели, делались строгими. Неля могла говорить о своем любимом предмете сколько угодно, и всегда у нее получалось красиво. Но, удивительное дело, все это не трогало, не волновало, не заставляло задумываться. И все же я никогда не перебивал девушку из боязни обидеть ее.

Однажды Неля заговорила о Донбассе. Мне показалось, что она очень любит этот край. Из ее рассказов веяло необозримым простором полуденной степи, пропахшей чебрецом и ромашкой; перед глазами вставали высокие, похожие на египетские пирамиды, овитые голубой дымкой терриконы, а в ночи полыхание домен, от которого блекнут самые яркие звезды и гаснет луна…

Я догадывался, что Неля знала Донбасс только по книгам, в которых по обыкновению многое было приукрашено. Я же знал этот край таким, каким он был на самом деле: там работал мой дядя, и я иногда гостил у него. Труд шахтерский славный, но не из легких. Да и природа не такая уж поэтическая, как это представлялось Неле.

Но я не возражал ей. Эта девушка нравилась мне. Я немного робел перед ней. И удивительнее всего было то, чем она могла понравиться: худенькая, как тростинка, с нездоровой голубоватой тенью под глазами, видимо, от чрезмерного увлечения чтением. Глаза обыкновенные, серые, всегда широко открытые, будто от желания каждую минуту чем-нибудь удивить своего собеседника. Они вспыхивали и оживлялись, когда Неля встречала Николая. Темные, глубоко спрятанные глаза Самоцвета при этом также загорались в глубине. Как видно, Неля нравилась и ему.

Вначале я решил, что она только одному мне поверяет свои романтические мечты. Но однажды, когда мы втроем прогуливались в парке, Неля сказала Самоцвету:

— Не знаю, как ты, Николай, а я решила распрощаться с Киевом. Поеду на Урал или на целину.

— А почему не в Донбасс? — спросил Самоцвет. Темные глаза его выжидательно сощурились. — Там такие шахты, домны молодежь строит…

Неля на секунду задумалась, но затем встряхнула светлыми кудряшками ирешительно заявила:

— Согласна! Еду! Только не надо тянуть. Завтра заявления отнесем в райком. А ты как, Василий? — вдруг спросила она у меня.

Признаться, меня уже несколько раз дядя приглашал на шахту, но я все время колебался, не писал ему ни «да», ни «нет». А теперь, подогретый страстной беседой друзей, твердо решил ехать только в Донбасс.

…Через несколько дней после этого разговора я встретил Самоцвета на вокзале. Он нетерпеливо вышагивал по перрону, жадно курил, явно чем-то встревоженный. Одет он был по-дорожному: в осеннем пальто, в новых кирзовых сапогах, видимо, купленных по случаю отъезда; в руках — небольшой чемодан.

Я посмотрел на часы: до отхода поезда оставалось несколько минут.

— А где Неля? — спросил я.

— Да вот — нет еще… — недоуменно передернул он плечами.

Мы некоторое время молча прохаживались вдоль состава и уже собрались сесть в вагон, как из дверей вокзала выбежала Неля. В одной руке у нее был букетик цветов, в другой какая-то книга. Николай, слегка побледнев от волнения, пошел ей навстречу. Неля на бегу остановилась и виновато опустила взгляд. Худенькое, удлиненное лицо ее покрылось бледно-розовыми пятнами.

— Где же твои вещи? — едва слышно спросил Николай.

Неля, рассматривая свои тонкие пальцы, тихонько вздохнула.

— Ты на меня не сердись, Николай, — проговорила она так же тихо, — но сейчас я поехать не могу, честное слово… Понимаешь, какое дело: заболела мама и вообще врачи говорят, что климат в Донбассе для меня вредный… Вот Ангара — совсем другое дело! — Взгляд ее сразу просветлел и оживился.

— Представь, Коля, — говорила она, все больше воодушевляясь, — ведь Ангара по своей красоте никакой другой реке в мире не уступит. В самые лютые морозы не замерзает. Подумай, Николай… А билет можно продать, не пропадет.

Самоцвет ничего ей не ответил. Состав плавно катил вдоль перрона. Мы на ходу вскочили на подножку.

Неля долго еще махала нам вслед растрепанным букетом, но Николай так ни разу и не оглянулся.


Мы с Акимом Павловичем сошли на маленькой степной станции, носившей одинаковое название с шахтой-новостройкой — Чайкино. Еще в дороге я узнал, что эта станция единственная на весь новый район Глубинный и что поезда дальнего следования останавливаются здесь лишь на одну-две минуты. Других сведений о Глубинном у меня не было, поэтому, выйдя из вагона, я с интересом оглянулся. Солнце грело по-летнему, хотя стояла только вторая половина мая. Кругом была степь. Широко и плавно кружась в воздухе, коршуны высматривали добычу, в стремительном полете рассекали воздух ласточки.

Поезд, покинув станцию, долго не скрывался из виду. Клубящийся след сизого дыма, казалось, навсегда останется висеть над степью.

К ним подошла девушка в голубом берете и простеньком комбинезоне, плотно облегающем ее стройную фигуру.

— Вы, конечно, на Чайкино, — убежденно сказала она, приветливо улыбаясь. — Пойдемте, — и легкой походкой направилась к «Москвичу». Мы, не говоря ни слова, пошли вслед за ней.

Машина стояла посередине грунтовой дороги с открытыми передними дверцами. Из-за зеркальца у лобового стекла свисал маленький букет полевых цветов. Усевшись за руль, девушка заправила под берет прядку темных волос и, обернувшись к нам, сказала:

— Меня за вами наш начальник прислал.

Теперь разговор завязался сам собой.

— Ты что, за шофера у начальства? — поинтересовался Аким Павлович.

— Временно. Пока экзамены сдаю.

Выяснилось, что девушка все время работала на грузовой машине, возила бетонную массу на стройку. На «Москвиче» ездит второй месяц.

— Грузовик много отнимал у меня времени, — пожаловалась она, — а на легковой, когда начальник где-нибудь задерживается по делам, я, как говорится, не отходя от станка, могу кое-что подучить. — И показала нам в зеркальце взглядом на учебник по химии, который лежал на сиденье.

— А вы к нам по делу или в гости? — спросила она.

Аким Павлович рассказал, что приехали мы к проходчикам «Чайкино» позаимствовать опыт работы.

— Да и себя показать, — заключил он шутливо, хотя и не без гордости.

— А я думала, вы из Москвы, — сказала она и задумалась.

— Вы, наверное, москвичка, скучаете по городу? — спросил Пахомов.

— Я? Нет, не скучаю, просто маму вспомнила.

Ей было года двадцать два. В зеркальце мы хорошо видели миловидное обветренное лицо девушки. Она внимательно следила за дорогой и разговаривала с нами.

Мы спросили у нее, как она попала в эти места.

— Сама приехала. Я с медалью окончила десятилетку, могла выбрать любой институт, а выбрала, как видите, стройку.

Я невольно вспомнил Нелю, ее увлечение романтикой и осторожно спросил:

— Небось, как и многие, романтику искали.

Девушка улыбнулась, вздернув высокие брови и мельком, бросив на меня взгляд в зеркальце, серьезно, даже немного сердито, как мне показалось, ответила:

— Те, кто искал в этих местах романтику, давно сбежали. Остались те, кто меньше всего о ней думал, а, засучив рукава, строил новую шахту и… свою жизнь.

Аким Павлович толкнул меня локтем в бок: что, мол, обжегся. И вслух философски заметил:

— Молодец, дочка, по-нашему, по-рабочему мыслишь.

Некоторое время ехали молча. Я видел, как бьется о стекло свежий букетик полевых цветов. На ухабах он выползал из зажима, и тогда девушка старательно поправляла его.

Вскоре показались копры новостройки, затем белокаменные домики. Они стройными рядами протянулись немного в отдалении от шахты.

— Вот и наша стройка! — радостно сказала девушка и увеличила скорость. По ее голосу и просветлевшим глазам сразу можно было догадаться, что здесь она не случайный человек, что это ее сторонка, с которой она надолго сроднилась.

Николай обрадовался моему приезду. Мы не виделись с ним более двух лет, но он почти не изменился. Правда, немного возмужал, раздался в плечах и походка стала как будто тверже.

Когда шли к нему домой, я осторожно поинтересовался:

— Женат?

— А разве я тебе не писал?.. Тогда извини.

Из писем я многое знал о Самоцвете: и то, что он учится в заочном институте, и что проходческая бригада, которой он руководит, занимает первое место, но о его семейных делах мне ничего не было известно. Возможно, Неля все же приехала к нему? Я подходил к дому Николая с чувством неловкости. Неужели мы тогда ошиблись в Неле? Но на пороге нас встретила девушка-шофер с ребенком на руках. Мальчик, увидев отца, жадно потянулся к нему ручонками. Николай взял сына и познакомил меня с женой.

— Да мы уже знакомы, — застенчиво улыбнулась она и гостеприимно распахнула двери.

О Неле в тот вечер мы не вспоминали.


1964 г.

На огонек

Григорий Замков, проводив глазами поезд, некоторое время ходил по маленькому перрону полустанка, скупо освещенному одиноким фонарем. Фонарь слегка покачивало, и густые потемки то отступали за насыпь, то снова наплывали торопливой волной.

Григорий несколько раз прошелся мимо окна дежурного по станции, но ничего в нем не увидел: окно было занавешено тяжелыми шторами. Он вышел на край перрона и стал всматриваться в темноту, чутко прислушиваясь к настороженным ночным звукам. Где-то далеко прерывисто и настойчиво гудел паровоз, видимо, требовал дорогу, и воображение рисовало бескрайний простор, замерший в первом глубоком сне.

Постепенно привыкнув к темноте, Григорий разглядел вдали огонек. Казалось, он повис в бархатно-темном воздухе, то ярко и широко вспыхивая, будто собираясь взлететь, то становясь едва заметным. Не раздумывая, Григорий зашагал на огонек.

За покатой, поросшей густым высоким бурьяном насыпью, под ногами хрустко зашелестела стерня. Остро запахло свежевспаханной землей. Разглядев у весело пылающего костра три фигуры, Григорий пошел быстрее. Но не сделал он и десяти шагов, как донесся заливистый лай. Григорий в нерешительности остановился.

— Ну, чего еще там, Поджарый, — послышался басовитый добродушный голос, — коли вор — куси, а свой — пусти.

Черный лохматый пес подбежал и остановился в двух-трех шагах от нежданного ночного гостя, потянул воздух, виновато прижал уши и, лениво помахивая хвостом, нехотя поплелся обратно.

— Никак, идет кто? — спросила женщина у костра:

— Небось полевод, кому же еще быть, — ответил недовольный мужской голос, — дня ему мало, — и крикнул: — Флор Ильич, ты, что ли?

Григорий не отозвался. По мере того как он приближался к костру, все отчетливее вырисовывались фигуры. Один из сидящих, с шапкой густых волос, весь в красных бликах, подставив ладонь к глазам, вглядывался в темноту. Женщина в белой косынке, повязанной очипком, не поднимая головы, задумчиво шевелила хворостиной в костре и, казалось, чем-то была смущена. А немного поодаль, у самого шалаша, поджав под себя ноги, сидел старик в телогрейке, накинутой на плечи. Поджарый терся о его плечо, широко раскрыв пасть, словно изнемогал от жары.

— Добрый вечер, — громко сказал Григорий. — И, немного помолчав, добавил: — Простите, не помешал?

— Что там, мы не работой заняты, — отозвался старик, поглаживая войлочную бороду, и почему-то сердито посмотрел на Поджарого. Тот уловил его взгляд, покорно припал к земле, положил на вытянутые лапы голову и перестал мотать хвостом.

— Садитесь, садитесь. Видать, с поезда? — приветливо сказал молодой парень и обратился к женщине: — Катря, приглашай же гостя.

— А разве я что, Коля… — виновато посмотрела на него она. И смущенно сказала: — Присаживайтесь, товарищ. — Но тут же спохватилась: — Нет постойте, я принесу подстелить.

Катря вернулась с пестрым домотканым ковриком и заботливо разостлала его рядом со стариком. Григорий поблагодарил, поставил чемодан в сторонку и уселся, с удовольствием протянув к огню большие ладони.

В воздухе пахло жнивьем и спелыми дынями. От шалаша исходил настоявшийся душистый запах сухих трав.

— Никак, все втроем бахчу охраняете? — поинтересовался гость.

— Не угадали, — улыбнулся парень и загадочно переглянулся с девушкой. Прядь волос упала ему на висок. Он откинул ее ладонью назад, хотел было еще что-то сказать, но помешал старик.

— Втроем тут делать нечего, — вставил он, — и один от безделья волком взвоет… А вы в гости к кому или поезд поджидаете?

Григорий увидел под широким соломенным брилем маленькие, глубоко спрятанные с искрящейся лукавинкой глаза.

— Да как вам сказать… Проездом я… А ночь темная, куда пойдешь, — неопределенно пояснил Григорий, достал из кармана портсигар и протянул старику.

— Да, ноченька выдалась — не проглянешь, — озабоченно проговорил Николай. — Был бы месяц, можно б еще гектар какой вспахать… А тут, как на грех, и фара отказала.

— Дня вам мало, — сердито перебил его старик, — поночевщики.

И долго копался в портсигаре, никак не мог вынуть папиросу.

— Не поднимем черные пары в срок, сами же первые на собрании разругаете, — вступилась за парня Катря.

— Ну то в случае, если не управитесь… в срок, — не глядя на нее, пробормотал старик и по-отечески строго добавил: — Шли бы спать, скоро ночи конец.

Катря и Николай только переглянулись и промолчали.

— Значит, проездом к нам. А издалека, извините? — спросил старик, раскуривая папиросу.

— Очень издалека, — помедлив, ответил Григорий, — с Камчатки. Слыхали про такую?

— Слыхал, как же, — сказал сторож, — далеко это от наших краев…

— Там же страх как холодно! — тихо воскликнула Катря.

— Камчатский климат очень суровый, это верно, — согласился гость. — Но за четыре года я привык.

— А по какому делу, извиняйте за любопытство, командированы в те места были? — не унимался старик.

— Шахту новую открывали.

— Шахтер, выходит, — с уважением сказал Николай.

— Горный техник-проходчик, — пояснил Григорий, — вертикальные стволы гоним.

— Постой, постой, — вдруг перебил его старик, — километров этак за пять от нас, слыхал, шахту закладывать собираются. Не туда ли, случайно, путь держишь?

— Если «5-бис» называется, то угадали, — сказал гость.

— «5-бис» и есть! — обрадовалась Катря. — Наши, девчата собираются зимой на эту стройку.

— Да погоди ты, — сердито махнул на нее рукой старик, — дай толком расспросить человека.

Девушка смущенно опустила глаза и снова принялась шевелить жар хворостинкой. А старик, хмуро сомкнув брови, заговорил, будто сам с собою, с явным неудовольствием в голосе:

— Выходит, пригласили ценного человека на работу, а чтоб беспокойство проявить, «Москвича» или там грузовик какой на станцию послать, — дудки! Ночь-полночь — плетись пешком… Нехорошо это! — заключил он, упрямо крутнув головой. И опять покосился на Катрю. — Вот ты шибко грамотная, все знаешь: и про черные пары, и где какая стройка воздвигается, а чтоб поспытать человека, сыт ли он, да угостить чем есть, на это у тебя знаний не хватает.

— Ой, и правда, дедушка! — вскочила на ноги Катря. — Вы уж, товарищ, простите, я мигом. Поесть у нас есть что… — с виноватой улыбкой посмотрела она на гостя и скрылась в шалаше.

— Ну, а мы пока пойдемте кавунчик какой позвончее выберем для первого знакомства, — предложил Замкову старик.

Николай рассмеялся.

— Федот Иванович, да что там в такую темень увидишь.

— А ты про мой солнечный лучик, видать, забыл, Микола? — И вынул из кармана стеганки электрический фонарик.

Когда отошли несколько шагов от костра, повеяло речной сыростью.

— Микола этот, тракторист, зятем мне доводится, — вполголоса, будто по секрету, сообщил Федот Иванович, — с Катюхой, внучкой моей, они и месяца нет, как поженились. Бедовые оба, не приведи бог. На тракторе первый год работают, а уже на весь район в газете пропечатали. Вон там их трактор стоит, — указал он рукой в темноту. Григорий посмотрел в том направлении, но ничего не увидел.

Поджарый, все время трусивший в нескольких шагах впереди, вдруг остановился, навострил уши и зарычал. Послышался далекий плеск воды, и на черном фоне реки промелькнула светлая фигура. Кто-то переходил речку вброд.

— Какая-то вражина к огородам крадется, — сказал сторож и, сложив рупором ладони, громко и протяжно, так что эхо покатилось по темному полю, затрубил:

— Ого-го-го-го… бачу, бачу!..

Григорий даже содрогнулся от этого пугающего зловещего крика.

Когда эхо постепенно улеглось, Федот Иванович самодовольно сказал:

— Этаким манером я своих незваных гостей стращаю. И представьте — помогает. Разок, другой за ночку протрублю, а утром смотришь — все как есть на месте, никакой тебе потравы.

Когда, некоторое время спустя, они возвращались к шалашу с двумя холодными и влажными от ночной росы арбузами, Григорий придержал свободной рукой старика за локоть и, замедляя шаг, проговорил:

— Я хочу у вас спросить… Скажите, вы случайно не знаете Нюру Вербу? Она библиотекаршей работает в Белогорке.

— Белогорка — это за речкой, верст пять от нашего Подберезкино будет. А про Вербу не слыхал. Видать, не из наших мест родом…

— Да, четыре года тому сюда назначение получила. Учились мы с ней в одном городе. Только я в горном техникуме, а она в библиотечном. Все это время переписывались. Я и на «5-бис» напросился, чтоб быть поближе к ней. Ну да ладно! Значит, не встретила! — в отчаянии махнул он рукой и ускорил шаг. — Ясное дело — четыре года…

Старик обеспокоенно посмотрел на парня.

— Да ты не печалься, вот развиднется, разыщем твою Нюру, не игла поди, — увещевал он.

— Нет, я пойду на станцию, — внезапно сказал Григорий и, тряхнув головой, направился к костру за чемоданом, — возможно, машина какая случится до шахты.

— А как же ужин?! — донесся голос Катри. Вероятно, она все слышала. Глаза ее были широко раскрыты.

— Какой там ужин — завтрак! — сказал Николай и посмотрел на побледневшие звезды.

На чистой, из сурового полотна, скатерке были разложены яйца и печеная картошка, возвышалась горка нарезанного хлеба, пестрой кучкой лежали алощекие помидоры, зеленый лук и огурцы.

Такого стола Григорий давно не видел. Он с благодарностью посмотрел на молодую хозяйку, молча сел на домотканый коврик и некоторое время шевелил палкой головешки в костре. Его широкоскулое, бронзовое от загара лицо было сосредоточенным, ожидающим.

Тем временем старик побывал в шалаше и вернулся с алюминиевой флягой. Внимательно разглядывая гостя, кашлянул в бороду.

— Может, не откажетесь? — неуверенно проговорил он и бултыхнул несколько раз флягой. — Это у меня на случай, если озябну или гость какой случится…

Григорий улыбнулся.

— Ну что ж, ради знакомства разве…

Григорий начал есть с удовольствием, потом опять задумался. Катря незаметно сбоку наблюдала за гостем, время от времени подбрасывая в костер хворост. Наконец тихо проговорила:

— Что-то и я про Нюру Вербу не слыхала. А может, она в каком-нибудь другом селе работает, вы не спутали? — Замков поймал ее внимательный, немного печальный взгляд и отрицательно покачал головой.

— Нет, не спутал я, — сказал он уверенно. — Мы с ней долго переписывались, а потом вдруг писем от нее не стало. И перед моим отъездом не было от нее весточки. Но ведь до Камчатки далеко, не все письма доходят. Телеграммы и то иной раз теряются, — будто в утешение себе добавил он.

Но никто не отозвался на его слова. Все сидели задумчивые.

Только Катря сказала настойчиво:

— Вы бы до утра подождали, недолго осталось…

По выражению ее лица было видно, что она хотела сказать еще что-то, но не решилась.

— И в самом деле, повремените час какой, а там машины одна за другой пойдут, — поддержал жену Николай.

Григорий немного подумал, затем решительно встал, поблагодарил за гостеприимство и долго тряс всем руки.

— Мы вас проводим, — решительно сказал Николай.

Когда подходили к станции, Николай и Катря немного отстали.

— Разве ты меня любишь? — сказала она будто недовольным тоном. — Вот кто любит: четыре года ждал.

— И не дождался, — ответил тракторист и притянул ее за плечи к себе.

Катря, словно не расслышала его слов, вздохнула и мечтательно промолвила:

— Эх, если б я могла помочь ему…

— В таких случаях трудно помочь, — рассудительно заметил Николай. — Не встретила — значит, разлюбила. Забыла. Кто же четыре года будет ждать?

— А может, телеграмма запоздала, — пыталась оправдать незнакомую девушку Катря.

Николай промолчал.

Простившись с гостем, они еще некоторое время стояли, глядя, как он сутулясь подымался по крутой насыпи на слабо освещенный пустынный перрон. Там, за станцией, пролегла дорога на «5-бис».

Когда Григорий подходил к фонарному столбу, от него вдруг отделился кто-то в белом и бросился навстречу.

— Она!.. — обрадованно воскликнула Катря.


Федот Иванович молча слушал внучку и незаметно ухмылялся в бороду. Затем подбросил охапку сухого бурьяна в костер и, когда он празднично вспыхнул, проговорил:

— Любовь! Выходит, вброд решилась… Опоздать боялась…

Пламя костра торжественно взвивалось к небу, щедро рассеивая золотые искры, будто кого-то звало в свой светлый мир…

Катря мечтательно повторила:

— Любовь…


1959 г.

Гордая любовь

I
Вера сошла с попутного грузовика на большой проселочной дороге, поставила чемоданчик на пыльную пожухлую траву, медленно и чуть удивленно огляделась вокруг. Лицо ее накалило солнце, глаза воспалились от ветра и пыли.

Насмотревшись, девушка сняла с головы косынку, с силой встряхнула ее и опять повязала.

Впереди за обрывистыми скалами широко и свободно раскинулось море, такое же, как и небо, перламутро-белесое, утомленное от зноя. В светоносной дали его куда-то двигались похожие на черных букашек катера.

К морю, где вдоль берега высыпали беленькие домики рыбачьего поселка, петляя, круто сбегала кремнистая дорога. По сторонам ее росла кустистая дереза и блеклый от пыли шиповник.

В поселке, несмотря на близость моря, было душно от нагретых каменных стен и заборов. В воздухе пахло накаленной морской галькой и водорослями.

Люди смотрели на нездешнюю девушку, как и всюду в отдаленных местах, где посторонний человек — редкость, с откровенным интересом и некоторой подозрительностью. Вера, казалось, никого не замечая, шла не спеша, усталым шагом, время от времени перехватывая чемоданчик с одной руки в другую.

Один только раз она остановила мальчика лет десяти с выгоревшими взъерошенными волосами, спросила, как ей идти дальше.

Перекинув с одного плеча на другое низку бычков, мальчуган, прежде чем ответить, долго смотрел на нездешнюю.

— Небось, на работу метите поступить? — спросил он и, не дожидаясь ответа, безнадежно добавил: — Не клюнет. Наш председатель Иван Никитич одних только моряков принимает. И чтоб непременно были «тихие» и балтийцы.

Но все же растолковал, куда ей идти.

Правление колхоза находилось в небольшом каменном домике, ничем не отличающемся от остальных — с изразцовыми наличниками на окнах и добротным крылечком, увитым виноградником.

Вера несмело открыла дверь, вошла в небольшую комнату. В ней никого не оказалось. Пахло тяжелым застарелым настоем табачного дыма и свежевымытым полом. На грубом голом столе у окна лежала стопка газет и перевязанные шпагатом письма. Увидев в углу на табуретке цинковое ведро с вспотевшими от студеной воды боками, Вера с жадностью припала к нему. Пока она пила, чей-то недовольный голос сказал у нее за спиной:

— У нас из ведерка не положено пить. На то имеется кружка.

Вера оглянулась. Перед ней стояла смуглолицая девушка-подросток. Мгновенного взгляда Вере вполне хватило, чтобы оценить детски строгий взор внимательных серых глаз и ямочки на округлых щеках, заметила и чернильное пятнышко над бровью. И это пятнышко помогло Вере определить, что девушка здесь маленькая начальница.

— Если всякий станет из ведерка пить, — все так же выговаривающе строго говорила девушка, — то наша медичка Анна Михайловна штрафами изведет… Вы по какому делу к нам?

Вера извинилась — она действительно не заметила алюминиевую кружку на подоконнике и попросила, чтоб о ней доложили председателю.

— Скажите Антонова. Вера Антонова, — назвалась она.

Фамилия эта, видимо, ничего не говорила маленькой начальнице. Она еще раз смерила своим строгим взглядом посетительницу: у той был вид человека, уставшего в долгих дорожных мытарствах. Девушке стало жаль Веру Антонову, и она сказала снисходительно:

— У Ивана Никитича не приемный день, но я все же доложу. — И скрылась за филенчатой дверью.

Оставшись одна, Вера принялась рассматривать плакаты, один к одному развешанные по стенам. Плакаты призывали к бережливому обращению с рыболовным имуществом, рассказывали о высоких уловах частика бригадой какого-то Богрова, о строгом наказании за истребление молоди… Это был необычайный, малознакомый мир. Всюду: на плакатах, за окном, в воздухе чувствовалось море, вечно живое, манящее своей ласковой голубизной, свежей прохладой, стремительным сверканием и загадочными далями.

О море Вера знала и другое: порой оно бывает суровым, нелюдимым. И все же море звало, с ним всегда хотелось встречи.

* * *
Вера ненадолго задержалась у председателя. Она подала девушке-секретарю исписанный листок из блокнота. Та, прочитав его, застенчиво улыбнулась, подняла на гостью большие, ясные, внезапно подобревшие глаза.

— Значит, вы дедушки Лукьяна внучка?.. Вера… А как же по батюшке?

— Зови просто — Вера.

— А меня зовут Елена, — все еще стеснительно проговорила девушка. — Отец мой работает бригадиром и член правления — Богров Сергей Герасимович. Может, слыхала?

Вера выразительно посмотрела на плакат, улыбнулась, давая понять, что, мол, знакома, и протянула ей руку.

— На дружбу, Лена Богрова.

Когда шли по улице, Лена о чем-нибудь рассказывала. А под конец совсем разоткровенничалась. Призналась, что в конторе часто пьют из ведерка. Так что она, Вера, пусть не принимает всерьез ее замечания. А что касается медички Анны Михайловны и ее штрафов, то она, Лена, все это просто выдумала.

II
Вера стала работать на складе, где хранилось рыболовецкое имущество. Чинила сети и невода, оберегала их от порчи развешивая вдоль берега на кольях. Ладить сети научил Веру ее дедушка Лукьян Петрович — сухонький старичок с коричневым дубленым лицом, по прозвищу «Компас». Когда-то Лукьян Петрович был знаменитый рыбак. Но годы взяли свое: надломили здоровье, и он стал ночным сторожем. О нем много разных легенд сочинили в Рыбачьем. Рассказывают, что Лукьян несколько раз тонул; случалось во время зимнего лова — проваливался в ледяную воду в чем был: в фуфайке, в ватных стеганых штанах. Другой бы на его месте камнем пошел ко дну, а его, казалось, море не хотело принимать. Однажды рыбаки наблюдали, как Лукьян, угодив по неосторожности в полынью, добрых минуты две плавал под аршинной толщей зеркально-прозрачного льда, пока не нашел выход. Когда у него спросили, как ему удалось набрести на прорубь, он, не задумываясь, серьезно ответил: «Компас у меня внутренний имеется. Он в любом деле выводит меня на верный курс». С той поры прозвище Компас навсегда пристало к Лукьяну Петровичу.

Старик встретил Веру так, как будто они не виделись часа два или три.

— Что же ты припоздала, внучка? Сети-то наш брат-рыбак изматывать ловок, а вот, чтоб починить, на это у него рук не хватает: часу нет, — и трехкратно, как и полагается, приложился к ее разгоряченным щекам.

Поначалу Вера была не в ладах с челноком. Гладко отполированный, он, точно живой, выскальзывал из ее рук. Ячеи на заплатах получались неодинаковые и кособочили сеть.

Лукьян Петрович молча исправлял неумелую работу внучки, а исправив, добродушно говорил: «Теперь все по компасу». Вскоре, однако, старый рыбак ни в чем уже не мог упрекнуть свою ученицу. Сеть могла порваться, где ей угодно, только не на том месте, которое чинила Вера. Ее работой были довольны и рыбаки колхоза.

Только молодежи не совсем понравилась Вера: неразговорчивой, застенчивой, нелюдимой показалась дивчина. Непонятной и подозрительной показалась и самому Лукьяну Петровичу ее такая отчужденность. Возможно, ей не нравилось в Рыбачьем? Тогда зачем было приезжать в такую даль. И старику ничего не оставалось, как убеждать себя в том, что наступит время и он увидит свою внучку веселой и жизнерадостной, какой знал ее в детстве.

Когда, бывало, после двух-трехдневного томительного ожидания рыбаков с моря, все, кто был в Рыбачьем: женщины, старики, дети — высыпали на берег, к ним незаметно присоединялась и Вера. То были волнующие, радостные минуты. Все уже знали, что их отцы и сыновья живы, здоровы и возвращаются с богатым уловом. Ребятишки бегали наперегонки по сыпучему горячему песку и с радостным криком бросались в воду. Матери, не обращая на них внимания, оживленно говорили о чем-нибудь своем. Даже дворняжки выбегали к причалу. Одни, те что посолидней, вытянув лапы и положив на них головы, неподвижно, в выжидании вглядывались в морскую даль, другие играли с детьми.

Вере всегда было удивительно и немного странно: как-то так получалось, что все сразу же замечали катера, стоило им только появиться на далеком горизонте. Она же, как ни старалась, ничего не могла разглядеть. Когда раздавались радостные возгласы: «Идут! Наши идут!» — она невольно приподнималась на цыпочках, но все равно ничего не видела. И только, когда начинали выкрикивать: «Вижу «Буран!»… «Впереди «Победа!» — Вера с трудом начинала различать темные, почти неподвижные точки каких-то суденышек.

Рыбаки в блестящих прорезиненных робах, облепленных рыбьей чешуей, уставшие, но довольные, налегая на весла, подгребали к берегу почти по уключины осевшие в воду баркасы. С причала летели к ним корзины. Рыбаки ловко подхватывали их на лету и тут же доверху забрасывали крупными рыбинами. Наполненные корзины, подхваченные собравшимися на причале людьми, быстро, одна за другой уплывали под дощатый навес в холодильники.

Работа шла шумно, весело.

Вера охотно помогала разгружать баркасы. Но, когда все расходились, она неожиданно для себя обнаруживала, что оставалась одна.

Началось все с того дня, когда однажды в клубе она отказалась танцевать с одним, а затем с другим парнем. Особенно не понравилось всем, что кладовщица отказала в танце Ивану Бубнову, застенчивому, молчаливому парню. Своим трудолюбием и расторопностью он завоевал симпатию даже пожилых рыбаков.

Бубнов никогда ни с кем не танцевал, а раз уж сам пригласил девушку, то в этом, надо полагать, было что-то серьезное. А она отказала…

И Веру стали называть «Гордая». Она обиделась и совсем перестала ходить на танцы. Когда Лена Богрова узнала, что все в Рыбачьем называют ее подругу гордой, страшно рассердилась:

— Ну какая ты гордая? — говорила она, обнимая ее за шею и целуя. — Это они наговаривают. Ты такая добрая, хорошая…

Вера не отвечала ей, только ласково гладила ее голову. А когда Лена уходила, Вера забивалась куда-нибудь в угол склада и тихо плакала. Как она могла обмануться? Теперь без стыда и отчаяния она не могла вспомнить того человека. Вера надеялась, что новая жизнь сгладит и исправит все случившееся. С приездом в Рыбачий уже не будет слез. Она решила, что любовь ушла, и впереди ее ждет просто жизнь…

* * *
Произошло все задолго до ее приезда в Рыбачий. Об этом знали только она и еще двое. Даже дедушка Лукьян не сразу разгадал, какую тайну носит в себе его внучка.

Вере не было еще и пяти лет, когда родной брат матери Герасим Васильевич увез ее от деда к себе на шахту. Это случилось вскорости после смерти Вериной матери. Умерла она внезапно, получив извещение о гибели мужа на фронте.

Лукьян Петрович вначале не хотел отдать внучку, но, подумав хорошенько, согласился. Он каждый день уходил с бригадой в море, оставляя Веру без присмотра, заперев ее на замок в землянке. Герасим Васильевич работал горным мастером, имел свой домишко. Жили они вдвоем с женой, и Вера для них, как он уверял, будет за родную дочь.

У дяди Герасима Вере все нравилось: и вишневый сад, густо и просторно разросшийся по всему двору, и голуби, которых всегда поутру распугивал хозяин протяжным свистом и длинным шестом с лоскутом на конце. Голуби, делая большие круги, взлетали так высоко, что для того, чтобы видеть их в небе, приходилось смотреть в корыто, наполненное чистой водой.

Все было бы спокойно и хорошо, если бы не частые напоминания дяди о Сергее Гуляеве. К тому времени Вера работала почтальоном. Как-то Герасим Васильевич неожиданно спросил у нее:

— Скоро ли твоя свадьба, племяша?

Она смущенно опустила глаза и ничего не ответила. Никогда до этого Герасим Васильевич не задавал ей таких вопросов.

— Выходит, не видишь своего счастья, — не унимался дядя, и по его голосу Вера чувствовала, что говорит он серьезно, — Сергей по тебе не один день сохнет.

— Ну и на здоровье ему! — сердито ответила она и, круто обернувшись, пошла из комнаты. Постояв немного в сенях, Вера вышла в то время только что расцветающий сад и долго бродила по нему, не замечая его красоты, не чувствуя благоухающих нежных запахов, все думала над словами Герасима Васильевича.

Она знала, что Сергей с полгода назад приехал из Одессы, где работал моряком на каком-то пароходе торгового флота, много плавал по белу свету, много видел. На шахту «Северная» он приехал, чтобы стать, как он любил говорить, знаменитым горняком. «Подвернулась бы только удача». Что он подразумевал под «удачей», трудно было разгадать.

Это был высокий, крепкий телом, с вьющимися темными волосами парень. Сергей иногда пил, бродил со своими приятелями по улицам, по поселковому парку, пел под гармонику морские песни, в которых многие слова не были понятны Вере. «Нет, такого я не полюблю», — подумала она. И про себя решила, что без любви вообще никогда и ни за какие блага жизни не согласится выйти замуж.

Вера старалась не думать о Сергее и в то же время искала с ним встреч. Когда она приносила почту в общежитие и для Гуляева не оказывалось писем, и не было причин подойти к нему и запросто сказать: «Вам письмо», Вера чувствовала себя не по себе. Когда же, случалось, Сергей встречал ее где-нибудь в поселке, то непременно останавливал и, будто обижаясь, спрашивал:

— Опять, небось, нет мне письма?

Вера отворачивалась, шаря в сумке.

— Есть. Опять из Сахалина. На, радуйся.

Сергей, не распечатав конверт, клал его в боковой карман и не то бахвалился, не то с сожалением говорил:

— Приятель мой на Сахалине работает. Деньгу заколачивает — дай боже!.. Меня зовет, да не знаю, что ему ответить. Как посоветуешь, мотнуться? — спрашивал он.

— А мне-то что?.. — безразлично пожимала плечами Вера. И хотела было идти, но Сергей придержал ее за руку.

— И тебя заберу с собой, ей-богу, — сказал он вкрадчиво, осторожно обнимая ее. — Правду говорю. Я в тебя влюбился, еще когда ты мне первое письмо принесла от приятеля. Я прямо тогда сказал себе: или быть роману, или пропадать.

— Пусти! — строго повела она глазами, отводя его руку.

Но Сергей не отпустил ее. Воровски оглянулся, привлек к себе и поцеловал прямо в губы. У нее перехватило дыхание. Вере казалось, что вот-вот упадет. Она отстранилась на шаг и залепила ему пощечину.

— Это за твою вежливость.

Он оторопел от неожиданности и удивленно уставился в ее строгие горящие глаза. А она стояла перед ним гордая, и он не мог понять: довольна ли она тем, что не побоялась, оттолкнула, или счастлива, что обнял ее?..

— Что ж, спасибо и за это, — промолвил он еле слышно, растерянно улыбаясь. И уже серьезно добавил: — Только учти: жениться никому не обещаю, тебя жду.

Вера рассмеялась.

— Посмотришь, аленькая, — сказал он с загадочной улыбкой и пошел своей дорогой.

Она долго смотрела ему вслед. «Тебя жду». Неужели правду сказал?

Ей вдруг представилось, что он сидит рядом с ней за столом с цветком в петлице. Гости кричат: «Горько!» Он поднялся, обнял ее голову, поцеловал. Сквозь загорелую кожу его проступил румянец смущения. Она положила на плечо ему руку и тоже поцеловала. Поцеловала и заплакала от какой-то непонятной радости.

И Вера пожалела, что так грубо обошлась с Сергеем, С этого дня ей было грустно, словно она осталась совсем одна и никому до нее нет дела. Она часто путала почту, разносила газеты и журналы не по адресу. Ей все время казалось, что вот-вот должна встретиться с Сергеем и тогда уже, конечно, попросит у него извинения. Но когда, случалось, встречала его, не находила слов и не замечала, как нагло в упор рассматривает ее Сергей.

А спустя некоторое время Гуляев стал появляться у них дома. Соседи все упорнее поговаривали об этом. Однажды, возвращаясь с работы. Вера услышала из открытого окна веранды пьяные выкрики. Затем послышалась песня. Охрипший, тоскующий голос пел о синих морских просторах… Она вошла и увидела дядю и Сергея.

Герасим Васильевич, облокотившись рукой о стол, запустив пальцы во взъерошенные волосы, медленно раскачивался, готовый каждую минуту упасть. Сергей, видимо, сразу не заметил Веру, и она хотела уже вернуться обратно в сени, как Герасим вдруг поднял голову:

— Племяша!.. Поди сюда! — громко, нараспев проговорил он, не в лад со словами сдвигая мохнатые брови. — Поди поцелуй меня… Я твое счастье отыскал… садись… — И задвигал на столе тарелками с надкусанными желтыми огурцами и салом.

Она поблагодарила и ушла к себе в комнату.

Ее было обидело, что Сергей пришел, видимо, просто за тем, чтобы выпить. «Ну и пусть себе веселятся на здоровье».

После прихода Веры Сергей больше не пил. Герасим же продолжал тянуть вино стопку за стопкой, пока не свалился.

— Зря лишнее выпил, — сказал Сергей с грустью, входя к ней в комнату. Подошел к дивану и нерешительно опустился на него.

Ей было приятно и радостно, что он сидел рядом, накинув пиджак на плечи, немного виноватый и, наверно, думает только о ней. И Вере уже начинало казаться, что напрасно наговаривают на Сергея, будто он много пьет и озорничает. Если б он в самом деле был такой, давно бы нагрубил ей и вообще не явился к ним в дом и, конечно, к ней.

Она вспомнила, как Сергей поцеловал ее и какой у него был виноватый и смущенный вид, когда она отпустила ему пощечину. И Вере стало жаль его. Она подняла голову. Взгляды их встретились. Вера смутилась от чего-то непонятного и сладостно-тревожного. «Я его полюбила или начинаю любить», — с радостным испугом подумала она и тут же решила, что и в самом деле любит, только за что, сама не знает. Ей казалось, что если она сейчас же не признается ему во всем, он уйдет, уйдет навсегда и больше она никогда не сможет полюбить.

— Это я угощал Герасима Васильевича за его отеческое, так сказать, попечительство, — между тем говорил Сергей. — Ты, ясное дело, человек свой, сор из избы не станешь выносить. Тебе все скажу начистоту. — Он поднял голову, взял девушку за плечи. Взгляд его был тверд и сумрачен. — Не разболтаешь — вижу! — как бы для самого себя убежденно сказал он и продолжал: — Так вот, работал я в забое, тебе это известно. Тяжело мне там было до чертиков. Собрался уже к приятелю на Сахалин. Там тоже не мед, но зато деньгу лопатой гребут… Пожаловался я как-то Герасиму Васильевичу на свою долю, а он мне: помогу твоей беде, говорит, потому как знаю, что ты к моей племяннице неравнодушен. А то как же, отвечаю ему, влюблен, что ни на есть по уши. А сам, представь, даже в глаза тебя не видел. Теперь совсем другой вопрос.

Он еще ближе придвинулся к Вере и уже смело прикоснулся щекой к ее щеке.

— Сережа… — невольно вырвалось у нее, и она опустила голову. Больше говорить она не могла, только сердце учащенно забилось и захватило дыхание.

— Так слушай же дальше, — и опять положил голову ей на плечо. Казалось, он совсем отрезвел, говорил рассудительно, спокойно, — Герасим Васильевич и говорит мне: переходи в мою смену крепильщиком по ремонту штреков, не пожалеешь. Подумал я, подумал и решился. В случае, не понравится или какая неудача, выход имеется: на Сахалин к дружку мотнусь…

— Что это ты все о Сахалине, Сережа? — тихо с упреком сказала Вера. — Ты лучше скажи, зачем сюда пришел?

— К тебе.

— Это правда?

— Брехать не умею, — и поднял голову.

Вера вгляделась в его глаза, прошептала:

— Так вот, чтоб ты знал: я, кажется, начинаю тебя любить, — и поцеловала его в губы, — А теперь — иди.

И отвернулась.

— Вот это здорово!.. — воскликнул Сергей. Привлек ее к себе и крепко обнял.

— Уходи… — слабо попросила она, — ну, Сережа, что ты делаешь?

— Я ничего, аленькая. А что?.. — задыхаясь, бормотал он.

Послышалось, как застонал Герасим Васильевич.

Вера отодвинулась от Сергея, убрала его руки с плеч, поднялась.

— Кажется, дядя проснулся.

И ушла в спальню.

Когда спустя некоторое время снова вернулась, Сергей стоял посредине комнаты в пиджаке и кепке, лихо, как всегда, сбитой на крутой затылок.

— Проводи, что ли, — просил он мрачно.

— Увидят.

— Ну и пусть их! Теперь ясно, что я твой жених. — В углах губ застыла усмешка, и снова пьяным, сумрачным весельем заиграли его глаза.

Вера молчала. Он взял ее ледяную руку в свою горячую и крепкую, втянул ее в темные сени. Она не упиралась. Он прижал ее и откинул ее лицо назад. У нее перехватило дыхание от насильственного и долгого поцелуя.

— Любит меня ваш брат… Вроде я медом смазанный, — проговорил он, тяжело дыша.

Она вся похолодела.

Рванулась и выбежала во двор.

Дымно-зеленый свет луны залил дорожки сада. Под деревьями лежали густые непроглядные тени. Слышно было, как спросонья заворковали под крышей голуби.

Вера села на скамью в тени под кустом сирени. Сергей, выйдя на порожек, достал папиросы, зажег спичку и стал пускать один за другим, похожие на одуванчики, облачка дыма. Постоял немного, осмотрелся кругом и, не увидев Веры, ленивым шагом, вразвалку поплелся со двора. Вера проводила его долгим, полным смятения взглядом, чувствуя, как горят щеки от стыда и перехватывает горло от обиды.

Придя к себе в комнату, Вера, не раздеваясь, легла в постель, уткнувшись лицом в подушку, и дала волю слезам. Она первый раз в жизни плакала оттого, что ее девичья мечта была грубо обманута человеком, которого она начинала любить, оттого, что первый раз в жизни пришла к ней любовь и стала для нее несчастьем…

А спустя несколько дней, Вера уехала к дедушке в свой родной, далекий Рыбачий, где не была много лет и где теперь ее мало кто помнил.

III
Началась осенняя путина, и работы у Веры прибавилось. Сети привозили с моря худые. Одной ей было уже не управиться с ними, и она договорилась с председателем колхоза, чтоб свободные от работы люди по вечерам помогали ей и деду Лукьяну Петровичу. Вскоре вдоль берега на шестах был подвешен длинный провод и на нем электрические лампочки. В их ярком свете мягко отсвечивал золотистый песок, веселой, праздничной казалась набегавшая бирюзовая волна.

Как-то в один из таких вечеров к берегу прибежала Лена. Возбужденная, радостная, она всем объявила, что кладовщица Антонова с этого дня занесена на Доску почета.

Вера почувствовала, как вспыхнуло ее лицо. «Ну зачем же так громко, сказала бы мне одной», — упрекнула она подругу. Но тут же успокоилась, заметив, как все тепло и приветливо улыбнулись ей.

Когда люди разошлись, Вера незаметно пробралась к правлению, к тому месту, где освещенная фонарем стояла Доска почета. Убедившись, что Лена сказала правду, вернулась к морю и долго ходила по берегу босая, по колено забредая в воду. Вера впервые за долгие месяцы почувствовала себя в Рыбачьем нужным человеком. И поняла, что это и есть жизнь, которую она искала.

Случалось, на берег приходил Иван Бубнов. Вера решила, что она, наверное, действительно тогда в клубе обидела парня, но старалась не замечать егоплечистую фигуру и не прислушивалась к его медленному простуженному голосу. А сама видела, скорее чувствовала, как он нет-нет да и и взглянет на нее своим долгим взглядом.

Как-то, когда Вера снимала после просушки сети, к ней подошел Бубнов, назвался помочь. Перебирая бечеву, он вроде бы невзначай коснулся ее плеча.

— Вера… давай дружить! — неожиданно сказал он и застенчиво опустил взгляд.

В его словах было что-то наивное, детское.

— У меня и без твоей дружбы достаточно, — проговорила Вера и отвернулась.

Он ждал от нее теплых слов, а она ответила грубостью. Молодой рыбак хотел обидеться, но сдержал себя: для него судьба этой девушки не безразлична.

— Никого у тебя нет, знаю, — сказал он, все больше смелея, — зачем обманываешь, Вера.

— Ну и знай себе на здоровье, — ответила она сердито и нетерпеливым шагом пошла от него.

Несколько дней Вера старалась не замечать Ивана. Но вот как-то он не пришел на берег, и Вера почему-то первая кинулась, что его нет возле сетей. Она поймала себя на том, что долго и настойчиво искала его глазами. Интересно, где он мог быть? Но потом решила: в конце концов, что ей до Ивана.

Тогда же, поздно вечером, оставшись одна, она села на песок у самой волны, обхватив руками колени, и опять вспомнила свою первую несчастную любовь. Было горько и больно за себя.

Но теперь для нее начиналась иная жизнь, и она верила, что наступят счастливые дни, потому что ее окружают хорошие, добрые люди. А с этой новой жизнью придет и настоящая любовь…


1959 г.

В рабочем поезде

I
Это не те поезда, которые мчатся из конца в конец нашей необъятной страны, увлекая за собой карусели пыли, и гудят так оглушительно, что невольно зажимаешь руками уши. В этих поездах есть что-то простодушное, мирное.

Останавливаются такие поезда, как говорят с улыбкой пассажиры, почти у каждого телеграфного столба и больше одного-двух часов в пути не бывают.

Пробуксовав, паровозик трогается с места, шумно отдуваясь и обволакиваясь белым паром, но не успеет набрать желанной скорости, как снова надо останавливаться. Перед станцией он всякий раз предостерегающе гудит: мол, посторонись, рабочий люд, я прибыл. И потом долго катит вдоль платформы зеленый составишко, солидно посапывая.

Машинист в сплющенной замасленной донельзя кепке, высунувшись до пояса из окна паровоза, безучастно наблюдает за пассажирами. Подталкивая друг друга, люди прыгают со ступенек вагонов и, оживленно переговариваясь, торопливо расходятся в разные стороны. А спустя минуту-другую и паровоз уже мчит по рельсам, спотыкаясь на стыках и, словно веселый пешеход, посвистывая на ходу.

Во время движения поезда проводник пятого, самого последнего вагона, Иван Степанович Горовой иногда выходит в тамбур, распахивает настежь наружную дверь. Морозный, вперемешку с паровозным дымом, ветер бьет в лицо, высекает холодную слезу. Иван Степанович вспоминает о прошлом, когда работал сменным кондуктором на товарных составах.

Где и в каких краях не побывал он в те годы, чего только не насмотрелся. То была, можно сказать, раздольная жизнь.

Свою нелегкую профессию Горовой облюбовал еще в далекой молодости. Правда, несколько раз намеревался бросить ее, сменить на какую-нибудь другую, оседлую. Надоело выслушивать упреки жены, что в доме он вроде как молодой месяц: покажется и снова нет, — да так и не бросил. А теперь, когда преклонные годы привели к пенсии, Иван Степанович выхлопотал должность проводника в рабочем поезде: не мог он сидеть без дела, сложа руки.

Захлопнув наружную дверь, проводник некоторое время задерживается в тамбуре, вытирает платком глаза, разглаживает усы. Затем входит в вагон и неторопливым шагом направляется в противоположный конец. Там стоит железная грубка, огороженная решеткой из металлических прутьев. У грубки бока темно-вишневого цвета, и от нее пышет густым теплом.

Иван Степанович открывает дверцу, и лицо его озаряется, а белые пышные усы становятся малиновыми. Он уже собрался подбросить уголька в топку, как вдруг громкий недовольный голос остановил его:

— Хватит тебе, деда, и так нажарил, как в бане.

Кондуктор хмурится, но не оборачивается. Он узнает по голосу хулиганистого парня Тимофея, сына забойщика Кузьмы Сенокоса из шахтного поселка Новые Планы.

Забросав грубку углем, кондуктор подходит к Тимофею. Тот сидит у окна, положив на колени пилочку-дужку, неизменный инструмент крепильщиков.

Тимофей красив и строен. На нем хромовые с отвернутыми голенищами сапоги, новая телогрейка, расстегнутая до последней пуговицы.

— Душно, говоришь, парень, — оттягивая левый ус, подозрительно и недружелюбно щурится на него Иван Степанович. — В тамбур сходи, остынь.

— Хитрый ты, деда, — говорит он, посмеиваясь и обводя взглядом сидящих рядом шахтеров, словно ища у них сочувствия. — В тамбур гонишь, а, случись, застанешь в нем, сразу же штрафик приваришь. Благодарю покорно. — И Тимофей церемонно раскланивается.

Те, кто помоложе, смеются, постарше — сдержанно улыбаются. Лишь кондуктор хмур. Он не спускает сердитого взгляда с Тимофея. Выждав, когда утих смех, Иван Степанович говорит ему:

— Штрафом тебя, парень, не прошибешь. Больно сурьезную деньгу заколачиваешь. Для тебя другую бы кару придумать…

Теперь уже Тимофей смотрит на проводника настороженно, с опаской, так как знает крутой нрав старика. В минуту гнева от него можно всего ожидать.

— Но-но, деда, ты не очень… — слабо пытается унять его пыл Сенокос и предостерегающе выставляет руку.

— За твои неподобные проделки не то что штрафом бить, а за километр до поезда не допускать. Мыслимо ли, дивчина второй день очей в вагоне не кажет…

Тимофей трет колени широкими, в ссадинах, руками. Он явно смущен, но не хочет уступать проводнику.

— Тоже мне защитник отыскался, — дерзко говорит он, быстро мигая длинными ресницами, точно к его глазам неожиданно поднесли яркий свет. — Кто ей виноват, что она такая… Слова не скажи. — И, состроив жеманную гримасу, под общий смех заключает: — Недотрога, цветочек аленький…

— А ты полынь-трава, сухой репей! Не имеешь права обижать человека в моем вагоне. Не позволю!.. Чуешь?

Взволнованный кондуктор не замечает, как поезд толчками начинает замедлять ход. Тимофей встает, не торопясь, застегивает на все пуговицы телогрейку и, совершенно не заботясь о том, что кепка едва держится на затылке, говорит обиженно и задиристо:

— Я ее, представьте, и не оскорблял. Чего пристали, в самом деле, деда?! — И независимой, развязной походкой направляется к выходу.

— Настоящий разговор у нас с тобой, Тимоха, еще впереди, — угрожающе бросает вслед ему Иван Степанович. Затем неторопливо идет открывать дверь, но не ту, к которой направился Тимофей, а другую, противоположную.

Пассажиры понимают хитрость старика, посмеиваясь и подталкивая друг друга, гуськом тянутся вслед за кондуктором.

II
Иногда в последнем, пятом, вагоне не бывает ни души. Это случается после утренней смены, когда поезд спешит на шахту, чтобы забрать работающих в ночь и развезти всех по домам. Колеса пустого вагона выбивают частую гулкую дробь, и весь он вздрагивает и дребезжит, будто едет не по рельсам, а по неровному, скованному морозом проселку. От нечего делать Иван Степанович часто заглядывает в грубку, прохаживается по вагону. Последнее время из его головы не выходит новенькая пассажирка из поселка Победа. Вот уже третий день не появляется в пятом вагоне скромная, тихая дивчина. В этом виноват Тимофей. И проводник все время искал предлога, чтобы отплатить ему за дерзость.

Он вспомнил, как девушка первый раз подошла к его вагону, протянула картонный билетик и робко спросила:

— Можно?

Она была в толстом, на вате, пальто, скрадывающем ее хрупкую, стройную фигуру; поверх синего берета — пуховая белая косынка, выгодно оттенявшая светло-голубые близоруко сощуренные глаза и сосредоточенно сдвинутые высокие темные брови. В руках — аккуратно обернутая в газету книга.

С книгой девушка никогда не разлучалась. Войдя в вагон, выбирала место у окна, раскрывала на коленях книгу и, пока поезд не прибывал на шахту, ни разу не отрывалась от нее, лишь время от времени медленно, будто с сожалением, переворачивала прочитанные страницы. Проводник не расспрашивал у нее, откуда она приехала и что делает на шахте, но с ее появлением у него заметно прибавилось забот: он стал строже следить за тем, чтобы не курили, не грызли семечек, а с Тимофея Сенокоса не спускал глаз, всякий раз одергивал его, как только тот собирался развязать свой непутевый язык.

Так бывает в большой семье: пока в доме нет постороннего, хозяину кажется, что все на своем месте, но стоит кому-нибудь появиться, как тут же обнаруживается, что и того не хватает, и это не на месте, и детишки шалят не в меру… Одним словом, Иван Степанович взял Груню под свою неусыпную опеку. Но Тимофей — прожженный парень, и за ним уследить трудно. Еще в двери заметив Груню, он начинает подозрительно шептаться со своими приятелями и при этом заразительно смеется.

Тимофей вообще относился к девушкам пренебрежительно, свысока. Ему нравилось унижать их.

Однажды, когда Груня по своему обыкновению коротала время за книгой, он незаметно подсел к ней и с серьезным видом молча уставился в книгу, хотя ничего в ней не видел.

Девушка без удивления, просто посмотрела на него и, не проронив ни слова, опять углубилась в чтение.

Не в силах спрятать лукавые огоньки в своих блестящих цыганских глазах, Тимофей негромко с наигранным любопытством спросил:

— Должно быть, интересная книжица?

— Интересная, — не поднимая головы, ответила Груня.

— И про любовь имеется?

— Есть и про любовь. Хотите прочесть? — И, захлопывая книгу, услужливо подала ему. — Возьмите, прочитаете и вернете.

Озадаченный таким неожиданным предложением, парень в первую минуту не знал, что ответить. Но, видимо, не желая отступить от заранее подготовленного плана, сказал с наигранным великодушием:

— Нет, зачем же, дочитывай на здоровьечко, мне не к спеху. Да, признаться, не обожаю я книжную любовь. За буквами, как за посадкой, не разглядишь ее. — Он все больше входит в роль, смеющиеся глаза озорно блестят. — Мне бы настоящую любовь, она послаще.

И ближе подвигается к девушке, что-то шепчет ей.

Груня порывисто выпрямляется и, будто соображая, где находится, медленным взглядом обводит вагон. Все, кто был в нем, молча смотрят в ее сторону, с нетерпением, как ей кажется, ожидая чего-то веселого и необычного.

Тимофей тоже встает и преграждает ей дорогу.

— Уже и обиделась, — говорит он как бы извиняющимся голосом, но в глазах еще ярче вспыхивают насмешливые огоньки. — А я про серьезную любовь хотел…

Девушка не дает ему договорить. С неизвестно откуда взявшейся у нее силой отстраняет парня и легким стремительным шагом направляется к двери.

В это время поезд подходил к шахте. Паровоз, шумно отдуваясь, легкими толчками сдерживал набегающие вагоны. Проводник стоял у открытой двери с желтым свернутым флажком. Взглянув на Груню, он сразу же решил: произошла какая-то серьезная неприятность. Щеки ее горели, а в глазах блестели слезы. Иван Степанович не успел даже спросить у девушки, что с ней, как она быстро сошла на ступеньку и на ходу спрыгнула на заснеженный перрон.

Провожая девушку взглядом, старый кондуктор с горечью подумал, что он никогда больше не увидит ее в своем вагоне.


Но Иван Степанович ошибся. Спустя несколько дней Груня снова появилась. Это произошло на шахтной остановке, когда поезд был уже до отказа набит рабочими ночной смены. В ожидании свистка дежурного кондуктор стоял у ступенек вагона, держа в руке фонарь. Был предрассветный час. Над шахтой еще висело светлое зарево от электрических ламп. Груня подошла незаметно, поздоровалась. В темноте не было видно ее лица. Иван Степанович не поднял фонарь. Он сразу же узнал ее по голосу. В одной руке у девушки чемодан, другой она поддерживала свисавшую на боку чем-то до отказа набитую парусиновую сумку.

— Никак совсем уезжаете от нас? — поздоровавшись, спросил Иван Степанович и тут же вспомнил Тимофея Сенокоса, который, по его мнению, был тому причиной.

Девушка даже удивилась:

— Нет, что вы! Буду библиотекарем в вашем поезде.

И она рассказала, что шахтный партийный комитет решил создать библиотеку в рабочем поезде, потому что много горняков живет в новых строящихся поселках, где пока нет ни книжных магазинов, ни библиотек.

Говорила она быстро, пропуская слова, и по голосу ее можно было догадаться, что она улыбается.

— Молодцы, хорошее дело придумали, — с облегчением вздохнув, сказал старик. И против обыкновения немного заторопившись, взял из рук девушки чемодан, поставил его в тамбур и помог ей подняться на ступеньки. Гудок паровоза еще звучал, а вагоны уже тронулись, торопливо подлаживаясь друг к другу. Квадраты желтого теплого света поползли по снегу, ныряя в сугробах.

Когда немного отъехали от станции, Иван Степанович вошел к себе в купе. В крохотной каморке с двумя полками сидела Груня.

— Если разрешите, Иван Степанович, — сказала она, близоруко щурясь, — я буду оставлять чемодан с книгами у вас. Не таскать же мне его по всем вагонам.

С этого дня в жизни старого кондуктора открылась еще одна светлая страница. Выбрав минуту, когда Груня уходила раздавать книги пассажирам, Иван Степанович с трепетным благоговением принимался рассматривать книги. Он чувствовал себя так, словно ему доверили охранять невиданное богатство.

О многих книгах он часто слышал от своих детей, знал даже, что в них написано, но сам так ни одной и не прочел. Газеты он читал регулярно, а для книжек не хватало времени, да и охоты к ним особенной не было.

И вот теперь старый кондуктор испытывал такое чувство, будто в чем-то был виноват перед ними.

Груня за день по нескольку раз обходила вагоны. Унося одни книги, она возвращалась с другими, уже прочитанными. Почти все они, побывав в руках, выглядели не такими новыми, распухали от бесконечных перелистываний. Ивану Степановичу было даже немного жаль их.

— Штрафовать бы надо таких нерадивых читателей, — сварливо советовал он Груня.

— Это очень хорошо, что вы полюбили книги, Иван Степанович, — проникновенным голосом говорила девушка. — И мне больно, когда книгу не жалеют. Да что поделаешь: читают то ее чаще не за столом, а в вагоне, в нарядной. Что поделаешь…

И не огорчение, не обида была написана на ее лице, а большая невысказанная радость…

Вскоре вагон Ивана Степановича стал похож на комнату-читальню. Правда, некоторые еще проводили время за домино, но уже не стучали так отчаянно костяшками и не пугали пассажиров неожиданным и громким, как выстрел: «Рыба!»

Постепенно книги и журналы начали вытеснять карты и домино. Все это происходило не сразу, а незаметно. Но вот в пятом вагоне вдруг не появился Тимофей, на это проводник сразу обратил внимание. Не показался он и на другой, и на третий день. Иван Степанович даже забеспокоился: не случилось ли чего с парнем? Но, подумав, решил: невелика потеря.

Ни разу не вспомнила о нем и Груня, как будто его совсем не существовало.

Между тем библиотека росла, и Иван Степанович уже начинал с беспокойством подумывать, как бы ему не пришлось уступать книгам и свою нижнюю полку.

Среди книг появились брошюры по разным шахтерским специальностям. Как пояснила Ивану Степановичу Груня, она принесла их в связи с организацией на шахте курсов механизаторов.

А дни летели. И вот, когда проводник перестал даже думать о Сенокосе, он опять объявился в пятом вагоне.

Одет Тимофей был не по-рабочему — в костюме, в наглаженной сорочке с воротником навыпуск. Лицо гладко выбрито, свежее, а глаза такие же задорные, цыганские. Только заметнее стали выдаваться скулы. Зайдя в купе, Тимофей поздоровался с Груней, затем с Иваном Степановичем. Достал из кармана черную из пластмассы коробку с домино, встряхнул ее и подал проводнику.

— Возвращаю за ненадобностью, деда. Время у меня теперь во какое дорогое! — и он провел ребром ладони по горлу.

Груня сразу же начала рыться в книгах, нашла нужную и подала парню:

— Она?

— Спасибо вам, — застенчиво с благодарностью улыбается Тимофей, — как раз этот механизм мы сейчас изучаем.

Иван Степанович прислушивается к разговору и удивляется, как быстро мчится жизнь и все в ней меняется буквально на глазах. Сколько он знает Тимофея? Лет десять, не меньше. А сколько угроз употребил, чтобы повлиять на парня! И все напрасно. Вот и выходит, чтобы умеючи подойти к человеку, нужен талант.

И хотя старый проводник не чувствовал за собой такого таланта, его глаза из-под приспущенных густых бровей светились теплотой.


1962 г.

Призвание

Когда я приехал на строительство крупной угольной шахты, хаотический беспорядок строительной площадки с ревом моторов и цементной пылью, бытовыми неудобствами внезапно обрушился на меня и, признаюсь, даже испугал. В первые дни я мучительно искал повода распрощаться со стройкой. Но прошел месяц, другой, и я уже стыдился своей слабости, старался не вспоминать о ней.

Теперь я работал в бригаде проходчиков, которой руководил Ефрем Платонович Скиба. Это был тихий с виду, лет сорока пяти человек. Ходил он не спеша, деловито, словно в глубоком раздумье, слегка опустив голову. Это делало его коренастую и без того невысокую фигуру совсем неприметной.

Но когда во время беседы Ефрем Платонович поднимал свои светлые, чуть суженные глаза, сразу же забывалась его неказистая внешность: в них светилась душевная проницательность, трогательная доверчивость и теплота.

Когда нас знакомили, он внимательно посмотрел на меня снизу вверх и, удивленный, спросил у своих хлопцев:

— Как думаете, не тесно нам будет с этаким богатырем в забое?

Роста я был действительно богатырского.

В ответ проходчики лишь улыбнулись. А Ефрем Платонович не то одобрительно, не то с тайной завистью сказал:

— Ну и вымахало тебя, казаче!

Профессия проходчика мне не понравилась. Если говорить откровенно, нелегкая она: всегда в сырости, в тесноте. К тому же иной раз попадаются такие крепкие породы, что рук лишишься, пока выдолбишь свой пай отбойным молотком. Но я видел, с каким уважением и любовью относится к своему труду наш бригадир, поэтому терпел и помалкивал. Скиба был неутомим и работал с увлечением, даже, как мне казалось, с удовольствием. В его руках отбойный молоток или тяжелый молот, которым мы разбивали большие глыбы, казались игрушкой. Он никогда не жаловался на усталость. Я же, несмотря на то, что считал себя вдвое сильнее этого уже пожилого человека, отработав смену, не находил места рукам. Так нестерпимо они ныли.

Как-то на глубине около ста пятидесяти метров нам неожиданно встретился чистый, золотистого отлива морской песок вперемешку с нежно-розовыми ракушками. На какое-то мгновение повеяло близостью моря, его манящим голубым простором. Мы догадывались, что этому песку и ракушкам сотни тысяч лет. Было удивительно, как они могли сохраниться, не превратились в обыкновенный жесткий песчаник.

Перед концом смены я заметил, что Ефрем Платонович, набив карманы своей заскорузлой куртки песком, первым влез в подъемную бадью. Такое с ним случалось редко. По обыкновению бригадир поднимался на поверхность последним.

Уже по дороге в общежитие Скиба догнал нас. Он довольно улыбался.

— Песочек, хлопцы, хотя и не золотой, а все же оказался любопытным для науки, — не без гордости объявил он. — В лаборатории такое о нем сказали.

Так неожиданно для себя я сделал еще одно открытие в этом человеке: оказалось, что Ефрем Платонович не просто бригадир, а еще и помощник ученых-геологов, следопыт неизведанного царства глубоких недр. И я постепенно начал как бы прозревать, по-настоящему понимать значимость и глубокий смысл своей профессии.

Этому помогло еще одно обстоятельство.


Между женским и мужским общежитиями была танцевальная площадка — деревянный пятачок, как называли ее здесь. И вот однажды на танцах появилась девушка, которую я никогда до этого не встречал. Высокая, гибкая, с толстой косой бронзового отлива, искрящейся в электрическом свете. А глаза большие, фиалковые, с голубыми сполохами. И бывают же на свете такие!

В тот вечер я танцевал с ней и узнал, что зовут ее Нюрой. Работала она на строительстве электросварщицей. С той поры что-то неладное стало твориться со мной. Все время я вспоминал Нюру, ее глаза, косу, и день за днем для меня проходили как в тумане.

По вечерам в окнах общежития, где я жил, от электросварки играли голубоватые отсветы. То были тягостные для меня минуты. Я никуда не выходил из своей комнаты, так как в это время Нюра была на работе.

Когда у нее случался свободный вечер, я заходил за ней, и мы, взявшись за руки, шли к берегу Донца. В тихой глубокой воде трепетали крупные звезды, время от времени по ту сторону реки, в лесу, какая-то ночная птица, точно заблудившийся человек, вскрикивала: «Я тут!.. Я здесь!..»

Но не было в ее голосе ни тревоги, ни отчаяния. Казалось, она просто напоминала, что мы с Нюрой здесь не одни и что нам надо быть поосторожнее. И все же в один из таких вечеров я признался Нюре, что люблю ее. Она выслушала меня молча, опустив взгляд, и ничего не ответила. Так же молча мы вернулись к общежитию, где она жила.

В коридоре мы по обыкновению долго стояли у дверей Нюриной комнаты. Как-то я взял ее руку и повернул ладонью кверху, провел пальцем по тугим бугоркам мозолей.

— Трудно тебе, Нюра? — спросил я.

— Я люблю свою работу, — не задумываясь, ответила она.

Но мне почему-то казалось, что ей очень трудно и что она с радостью отказалась бы от своей профессии.

Однажды, в минуту расставания, я положил ей руки на плечи и хотел поцеловать. Нюра отступила на шаг и юркнула в комнату.

Спустя несколько дней я снова заговорил о том, что не давало покоя моему сердцу. Я сказал, что она должна стать моей женой, что ей надо бросить свою нелегкую и небезопасную профессию.

Нюра слегка вздрогнула, испытывающе и отчужденно посмотрела на меня.

Мы еще долго ходили по берегу Донца, о чем-то говорили, но она ни разу не подняла на меня своего взгляда. Мне показалось, что я вдруг потерял для нее интерес.

Наконец она проговорила:

— Мне холодно, пойдем домой.

Я снял пиджак, накинул на ее зябко сжавшиеся плечи. Она поблагодарила, но так за всю дорогу и не расправила их.

С той поры Нюра стала избегать меня.

Все это было странно и непонятно. Я был не на шутку встревожен такой переменой.

Однажды в обеденный перерыв я отыскал Нюру на стройке. К счастью, никого поблизости не оказалось. И я спросил у нее:

— Почему ты меня избегаешь, Нюра?

— Не избегаю, но… — она запнулась и вдруг с неожиданной решимостью добавила: — Нам лучше не встречаться, Павел. Я не смогу быть такой женой, какую ты хотел бы. — При этом она, даже не взглянув на меня, завернула остаток завтрака в смятую газету и принялась за работу.

С той минуты я не переставал думать о том, что судьба поступила со мной жестоко, несправедливо, что отныне радость не коснется моего сердца — вряд ли я когда-нибудь смогу полюбить другую.

Вскорости мне полагался отпуск, и это немного радовало. Я решил поехать в село к родным. Возможно, там немного забудусь, приду в себя.

Перед отъездом я все же постарался встретиться с Нюрой, сказал ей:

— Завтра уезжаю, пришел проститься.

Мне думалось, что она скажет: «Не уезжай, Павел!» Но Нюра спокойно посмотрела на меня долгим взглядом и проговорила:

— Счастливой дороги, Павел.

И быстро пошла в общежитие.


В тот год лето выдалось пасмурное. Дожди шли с небольшими перерывами и днем и ночью. Вспышки молнии напоминали мне зеленовато-голубые огни электросварки. В их ярком отблеске я видел Нюру. Видел ее не такой, какой она была на работе, в грубом комбинезоне, со щитом, закрывавшим лицо, а нарядную и красивую, когда она майскими звездными вечерами ходила рядом со мной по кривым опасным тропкам у крутых берегов Донца.

На душе у меня было тоскливо и неуютно. Я не дождался конца отпуска и уехал обратно на стройку.

Поезд пришел поздно вечером. Шагая по степному проселку, я напряженно всматривался в темноту, надеясь увидеть зарницы электросварки. Но так и не увидел их. Лишь звездная россыпь электроламп трепетала вдали. Ефрем Платонович, встретив меня, нахмурился:

— Гуляй, где хочешь и как хочешь, но учти: на работу раньше срока не допущу, — объявил он сердито.

В тот же день я узнал, что Нюра заболела, и мне почему-то подумалось, что именно поэтому минувшую ночь на стройке не было голубых огней электросварки.

Нюра лежала в больнице.

Меня проводили к ней в палату. Если бы сестра не сказала, что это и есть Нюра, я ни за что бы не узнал ее: лицо девушки было забинтовано белоснежной марлей.

— Что случилось, Нюра? — невольно, как вздох, вырвалось у меня.

— Павлик… — удивленно сказала она и приподнялась на локтях.

Я бросился к ней и бережно уложил ее голову на подушку.

Она глубоко вздохнула и только тогда ответила:

— Глаза…

У меня защемило сердце. Я не знал, что ей сказать. Молчала и Нюра.

А спустя минуту меня предупредили, чтобы я уходил, не утомлял больную. Я тихо поднялся со стула.

Но Нюра, услышав, сказала:

— Заходи.

Я подал ей руку. Она пожала ее, как мне показалось, крепче, чем в последнюю нашу встречу.

Я приходил к ней каждый день. Ее лечил врач-старичок с аккуратной серебристой бородкой и добрыми подсматривающими из-под очков маленькими глазками. Он вылечит Нюру! В этом я почему-то не сомневался.

Всякий раз, когда я приходил к ней, она пожимала мне руку и, доверчиво опираясь на мое плечо, подходила к окну. Я догадывался, что Нюра была рада моему приходу, и был счастлив.

У окна Нюра останавливалась, чутко прислушивалась к неумолчному шуму стройки и ко всему, что происходит в мире.

— Неужели я всего этого больше не увижу? — очень тихо спрашивала она.

Чтобы хоть немного утешить ее, я уверял, что у нее нет ничего опасного и что все будет хорошо. Я не врал и ничего не выдумывал. Об этом мне говорил врач-старичок, а я верил ему. Я знал: вновь откроются красивые фиалковые глаза Нюры. Эти глаза будут смотреть на жизнь, на нашу стройку, на меня. А еще я надеялся, что теперь она откажется от своей профессии. Об этом мне все время хотелось сказать ей, но я не решался.

А Нюра все так же печально продолжала:

— Как я люблю наш Донец, наш лес, цветы, нашу стройку…

Она вытягивала руки в окно, словно хотела прикоснуться ко всему, что было за ним.

Где-то на стройке заработала сварка. Отсветы далеких сполохов играли лазоревыми бликами на марле, закрывавшей лицо девушки. Нюра на некоторое время замерла на месте и после долгой паузы проговорила:

— А мне все еще чудится сварка…


Нюра давно выздоровела и по-прежнему работает электросварщицей. Большие фиалковые глаза ее сияют весельем и радостью. Мы почти ежедневно встречаемся. Только я никогда не напоминаю ей о спокойной, беззаботной жизни, о которой в свое время мечтал. Я понял: нельзя отрывать человека от родного дела, иначе он поблекнет, увянет, утратит свою ценность и красоту.

Понял и другое: Ефрем Платонович и Нюра по-настоящему любят свою профессию. Она прочно вошла в их жизнь, стала их призванием. Потому-то им так дорого все, что они делают, и радость вдохновения никогда не покидает их. Они счастливы.

Я же, видимо, все еще не нашел своего призвания, своего счастья. Но уверен, что непременно найду его.


1963 г.


Оглавление

  • В ПОТОКЕ ЖИЗНИ К 70-летию автора
  • ЕЩЕ ШЛА ВОЙНА Роман
  •   Часть первая
  •     ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •     ГЛАВА ВТОРАЯ
  •     ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •     ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •     ГЛАВА ПЯТАЯ
  •     ГЛАВА ШЕСТАЯ
  •     ГЛАВА СЕДЬМАЯ
  •     ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  •     ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
  •     ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
  •     ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
  •   Часть вторая
  •     ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •     ГЛАВА ВТОРАЯ
  •     ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •     ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •     ГЛАВА ПЯТАЯ
  •     ГЛАВА ШЕСТАЯ
  •     ГЛАВА СЕДЬМАЯ
  •     ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  •   Часть третья
  •     ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •     ГЛАВА ВТОРАЯ
  •     ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •     ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •     ГЛАВА ПЯТАЯ
  •     ГЛАВА ШЕСТАЯ
  •     ГЛАВА СЕДЬМАЯ
  •     ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  • КОГДА РЯДОМ ДРУЗЬЯ Повесть
  •   ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •   ГЛАВА ВТОРАЯ
  •   ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •   ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •   ГЛАВА ПЯТАЯ
  •   ГЛАВА ШЕСТАЯ
  • АВТОМАТЧИК КОРНЕЙ Рассказы
  •   Привязался
  •   Художник
  •   Автоматчик Корней
  •   Шумел камыш
  •   Вернулся
  •   Боевые друзья
  •   Весна идет
  •   Хлеб
  •   Без романтики
  •   На огонек
  •   Гордая любовь
  •   В рабочем поезде
  •   Призвание