За чертой милосердия. Цена человеку [Дмитрий Яковлевич Гусаров] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]


ДМИТРИЙ ГУСАРОВ
ЗА ЧЕРТОЙ МИЛОСЕРДИЯ ЦЕНА ЧЕЛОВЕКУ
РОМАНЫ

*
Художник И. БРОННИКОВ


М.: Известия, 1984


РЕДАКЦИОННЫЙ СОВЕТ
БИБЛИОТЕКИ «ДРУЖБЫ НАРОДОВ»

Председатель редакционного совета

Сергей Баруздин


Первый заместитель председателя

Леонид Теракопян


Заместитель председателя

Александр Руденко-Десняк


Ответственный секретарь

Елена Мовчан


Члены совета:

Ануар Алимжанов, Лев Аннинский,

Альгимантас Бучис, Игорь Захорошко,

Имант Зиедонис, Мирза Ибрагимов,

Юрий Калещук, Алим Кешоков,

Юрий Киршин Вадим Ковский,

Григорий Корабельников, Георгий Ломидзе,

Андрей Лупан, Юстинас Марцинкявичюс,

Рафаэль Мустафин, Леонид Новиченко,

Александр Овчаренко, Борис Панкин,

Вардгес Петросян, Инна Сергеева,

Юрий Суровцев, Бронислав Холопов,

Иван Шамякин, Константин Щербаков,

Камиль Яшен


ЗА ЧЕРТОЙ МИЛОСЕРДИЯ
РОМАН-ХРОНИКА

Памяти павших,

мужеству вернувшихся…


ВМЕСТО ПРОЛОГА

Из приказа Штаба партизанского движения
при Военном Совете Карельского фронта

13 июня 1942 с. г. Беломорск

1. Командиру 1-й партизанской бригады., майору тов. Григорьеву и комиссару, ст. политруку тов. Аристову в составе шести отрядов 29 июня с. г. с исходного положения поселок Сегежа выйти в район тыла противника, ограниченный пунктами Пряккила, 2-я Кумса, Кондопога, Петрозаводск, Шотозеро, Суоярви, Лубо-Салми, на срок не менее двух месяцев.

2. Линию охранения противника перейти в районе между пунктами Кала-ярви и Лин-ярви, после чего сосредоточить отряды бригады в районе Поросозеро.

3. Боевой задачей партизанской бригаде поставить:

Первое: Не обнаруживая себя преждевременными партизанскими действиями, напасть на штаб 2 АК в Поросозере, захватить пленных и штабные документы, уничтожить живую силу и склады.

Второе: Выполнив первую задачу, приступить к постоянному нарушению коммуникаций противника сроком на 20 дней в следующих пунктах: силами двух отрядов — шоссейные дороги Поросозеро — Юстозеро, Поросозеро — Пряккила, Поросозеро — Спасская Губа; силами двух отрядов — железную и шоссейную дороги Медвежьегорск — Кондопога и шоссейную дорогу Кяппясельга — Уница; силами двух отрядов — железную и шоссейную дорогу Петрозаводск — Суоярви и шоссейные дороги Петрозаводск — Пряжа, Петрозаводск — Кондопога и Петрозаводск — Спасская Губа.

Третье: Выполнив вторую задачу, сосредоточить отряды бригады в районе Кондопоги, совершить налет на Кондопогу, уничтожить штаб 7 АК, станцию и железнодорожные пути, военные учреждения и живую силу противника, захватить пленных и штабные документы, после чего отойти.

Четвертое: После выполнения третьей задачи сроком на 12 дней повторить выполнение второй задачи.

4. О дальнейших действиях бригады указания будут даны дополнительно.

5. На время похода в тыл противника запас продовольствия и боеприпасов взять с собой в вещевые мешки и на лошадях при помощи вьюков и волокуш. Во время нахождения в тылу противника пополнять запасы продовольствия за счет охоты и рыбной ловли.

Примечание: В случае критического положения с продовольствием и боеприпасами и невозможности получения их в тылу противника — бригада в исключительных случаях будет снабжаться боеприпасами и продуктами с самолетов. Запрос об этом должен быть сделан по радио и точно указан пункт нахождения бригады, сигналы для самолетов и время (час, день).

6. Связь держать при помощи радиостанции по специальному расписанию.

7. Выход бригады из тыла противника ранее установленного срока может быть только с разрешения партизанского штаба по радио. При особо тяжелых обстоятельствах, при невозможности получить разрешение на выход из тыла по радио или через связных — командир и комиссар бригады принимают решение самостоятельно.


Нач. штаба партизанского движения

при ВС КФ — комбриг ВЕРШИНИН

Члены;

Нач. РО Кар. фр. —

полковник ПОВЕТКИН

Зав. Воен. отд.

ЦК КП (б) КФССР — КАРАКАЕВ

Согласен: Член Военного Совета Карельского фронта —

бригадный комиссар КУПРИЯНОВ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

(пос. Услаг, 30 июня 1942 г.)


1
Бараки в поселке были заняты батальоном пограничников, державшим линию охранения вдоль реки Сегежа, и партизанская бригада, переправившись на западный берег, расположилась на отдых в лесу.

Всем отрядам капитан Колесник определил полосу обороны, наметил огневые точки для пулеметов, расписал очередность дежурства по бригаде и потребовал, чтобы это же было сделано в каждом отряде. Действовал он самостоятельно, с сознанием полного своего права поступать так, не ожидая приказания комбрига. Лишь убедившись, что его распоряжения выполняются, Колесник доложил обо всем Григорьеву.

Григорьев все одобрил, хотя кое-что в распоряжениях начальника штаба показалось ему излишней предосторожностью. После тяжкого ночного перехода люди вымотались и, может, не следовало бы сейчас держать столько постов и дежурств. Прямой необходимости в этом не было. Впереди — сорок километров ничейной земли, да к тому же охрану держат пограничники.

— Хорошо, — еще раз кивнул Григорьев и внимательно посмотрел на Колесника, успевшего уже начертить схему обороны бригады. — Вот что, начальник штаба! Выход назначаю на двадцать три ноль-ноль. В двадцать — совещание командиров и комиссаров отрядов. Пора в общих чертах познакомить их с боевой задачей. В восемнадцать — отправим еще одну разведку к финской полосе охранения… Сам вместе с Николаевым подбери ребят — ходких и выносливых, человек девять-десять, больше не надо. Кого командиром, как думаешь?

— Думаю, Полевика.

— Согласен. Перед выходом комиссар намечает провести отрядные партийно-комсомольские собрания. Запланируй время на это. А сейчас пусть обедают и до двадцати — всем отдых! Людям надо выспаться как следует. Переход-то мы с тобой тяжелый им задали, а?

Григорьев подождал — не скажет ли на это Колесник чего-нибудь, но тот промолчал.

— Я пройдусь по отрядам. К завтраку вернусь.

Григорьев постоял, неторопливо оглядывая бивуак, потом — легко и быстро, как привык ходить всегда, — зашагал, помахивая неразлучной тростью, к реке, в расположение «единицы» — отряда имени Тойво Антикайнена. Недавно приказом по штабу партизанского движения отрядам вместо номеров были вновь присвоены наименования, как было это в начале войны, в период их создания. Этого добивались все — и бойцы, и командиры — хотя сами же по привычке продолжали называть отряды по номерам.

С погодой вроде повезло. Весь июнь стояли холода, однажды в Сегеже даже снег выпал, а как только вышли на задание — день словно по заказу: безветренно, солнечно, тепло. Хотя трудно сказать, хорошо это или плохо. Конечно, в такую погоду и настроение у людей лучше, и костров для обсушки не требуется. Однако для маскировки, особенно с воздуха — будешь и ненастью рад. Сегодня за ночь бригада оставила за собой две черные тропы, которые наверняка различимы с самолета… Теперь уже ясно, что открытые места надо или обходить, или пересекать развернутым строем. Еще вчера об этом как-то и не думалось. Там, в Сегеже, все подобное казалось пустяком, там думалось о главном, а вот вышли в поход — и каждая мелочь таит в себе непредвиденную опасность. Сколько их встанет еще на пути бригады?

Вот и решай: ясный день — хорошо это или плохо?

Сегодня — несомненно хорошо! По всему лесу весело позвякивают котелки, жарко потрескивают костры, звенят топоры и пилы, тесным кружком у огня сидят люди — покуривают, пересмеиваются и кой-где даже поют вполголоса. Словно бы и не они несколько часов назад с трудом добрели до реки и думали, наверное, не о каше и кружке чаю, а о том, как бы поскорее завалиться куда-нибудь поукромнее и спать, спать, спать.

А сейчас вон нашлись даже любители рыбной ловли. Сидят у реки на бревнах, помахивают удилищами-скороделками, как видно, перед сном рассчитывают ухи похлебать.

— Ну как — клюет? — крикнул сверху Григорьев, хотя и без этого было видно, что клюет, и клюет отменно: серебристые плотвички то и дело взлетали в воздух и шлепались на песок.

— А как же, товарищ комбриг! Не хотите побаловаться?

— С удовольствием. На что ловите?

Ловили на всякое. За наживкой далеко не ходили — кто муху поймает, кто отвернет от бревна кусок коры, разыщет червячка-короеда — все годится на крючок.

Григорьев с детства любил рыбалку. Конечно, не такую, как эта, а настоящую, на лудах, с хорошим запасом червей и крепкой снастью, чтоб можно было безбоязно выводить килограммового окуня. У них в Паданах у каждого мальчишки были свои излюбленные места, и выезжали на них не для удовольствия, а потому, что летом забота о рыбе для семьи была уделом ребятишек.

Да и тут баловство — баловством, а минут за десять — пятнадцать натаскал комбриг чуть ли не котелок рыбы. Только успеешь закинуть, пробочный поплавок дернется раз-другой и круто уходит под воду. Плотва гуляла по верховодью и за наживкой бросалась стаями.

— В штаб отнести? — кивнул на рыбу партизан, у которого Григорьев брал удочку.

— Не надо, вари на здоровье.

— Ну тогда, товарищ комбриг, на уху приглашаю. Конечно, из плотвы какая уха? Но все повкусней корюшки, помните?

Еще бы не помнить… Эта пудожская корюшка, наверное, до конца дней будет преследовать своим запахом. Почти месяц не имела бригада другой еды, кроме корюшки… Шальские рыбаки привозили ее прямо на лодках, еще живую, трепещущую. А вечерами отрядные повара, чертыхаясь, выгребали ковшами из котлов не-съеденное варево. Сладковатый, приторный, бессолый корюшковый запах, казалось, висел в воздухе над всем онежским побережьем, а партизаны, почти с отвращением, заставляли себя съесть порцию корюшки — вареной, жареной, все равно какой…

В расположении отряда «Боевые друзья» Григорьев встретил Аристова, который, сидя на пеньке, что-то горячо втолковывал стоявшему перед ним невысокому, тихому и всегда чем-то смущенному Петру Поварову, недавно выдвинутому из политруков на должность комиссара отряда.

Григорьев хотел пройти мимо и не мешать их разговору, но Аристов догнал его и пошел рядом.

— Опять в войну играем… Люди недовольны.

— Чем? — Григорьев сразу уловил, что имеет в виду комиссар. Их неприязненные взаимоотношения с начальником штаба были для него хуже зубной боли.

— Посты, дозоры, наряды, дежурства… Треть личного состава занята… Разве есть в этом сегодня прямая необходимость?

Оттого, что Аристов задал свой вопрос почти теми словами, которыми полчаса назад Григорьев спрашивал себя, он вдруг разозлился:

— Нет, сегодня прямой необходимости нет.

— Почему же не отменишь?

— Потому что согласен с Колесником. Это все нужно нам делать не для сегодняшней, а для завтрашней необходимости.

— Общо и сложно. Такая формула годится на все случаи жизни.

— А нам, комиссар, и нужна такая система сторожевого охранения и готовности, чтоб годилась на все случаи. Сзади, спереди, слева, справа — откуда бы и когда бы ни напали… И чтоб каждый до автоматизма привык к этому. Не пугайся, автоматизм в военном деле вещь необходимая, и я не сам это придумал, у Энгельса вычитал. Ты говоришь, люди недовольны. Жаловался кто-либо?

— Не хватало, чтоб жаловаться начали… По настроению чувствуется.

— Я и то удивился… Ну ладно, пойдем перекусим, да отдохнуть пора.

— Связь с Беломорском была?

— Первую радиограмму отдал радистам.

Григорьев шел, слушал, разговаривал, а в голове все время держалась мысль: какая это странная и необъяснимая вещь — человеческие отношения… Люди по существу еще не знают друг друга, а уже наготове — или симпатия, или неприязнь. Не оттого ли и рождается неприязнь, что каждый торопится найти у другого симпатию к себе? Особенно у молодых, которым все подавай сразу и без всяких оговорок… Но ведь Аристов уже не молод, тридцать лет стукнуло, бывший секретарь райкома партии. Должен же он понимать, что нельзя строить свое отношение к человеку только на том основании, что при первой встрече тот не выказал тебе должного уважения! И Колесник тоже хорош! Строит из себя оскорбленную добродетель и с комиссаром держится с такой подчеркнутой вежливостью, от которой на версту разит плохо скрываемым презрением.

Началась эта история с первого дня.

Колесник появился в бригаде, хотел сразу же приступить к исполнению обязанностей, но письменного приказа из Беломорска не привез. Григорьев, основываясь на своем разговоре с Вершининым, написал приказ по бригаде, показал Аристову, но тот вдруг возразил:

— К чему такая спешка? Приказа из Беломорска нет, человека я почти не знаю… Не взводного назначаем.

Григорьев даже растерялся. Такого между ним и комиссаром раньше не бывало. Стал объяснять, что Колесник не кто-то со стороны, а свой человек, бывший начальник пограничной заставы, зимой командовал спец-отрядом, дважды ходил в тыл на операции, награжден орденом Красного Знамени. Чем больше он нахваливал нового начальника штаба, тем суровее и несговорчивей Аристов повторял:

— Не взводного назначаем. Будем ждать приказ!

Григорьев и теперь не знал — рассчитывал ли Аристов переубедить кого-то в Беломорске или просто хотел настоять на своем первом слове, но приказ по бригаде так и остался неподписанным.

Тогда Григорьев рассвирепел. Молча повернулся, вышел, велел собрать командиров отрядов, представил им нового начальника штаба.

Приказ из Беломорска о назначении Колесника пришел через неделю, 20 июня, за девять дней до похода.

Казалось, вся эта история должна была в первую очередь наложить отпечаток на отношение Аристова к нему, комбригу, но получилось как-то совсем странно. Их добрые отношения никак не пострадали, зато Аристов и Колесник едва переносили друг друга. Дважды за выпивкой Григорьев пытался мирить их, пили на брудершафт, но назавтра опять становились — один настороженно придирчивым, другой — подчеркнуто вежливым и слегка насмешливым.

2
Обед уже ждал командиров. Котелки с гороховым супом-пюре, с кашей и крепко заваренным чаем стояли возле догорающего штабного костра. Связные Василий Макарихин и Борис Воронов расстелили на земле плащ-палатки, достали сухари, ложки, кружки, но в это время подошедший Колесник сообщил, что командир батальона пограничников настоятельно приглашает командование бригады к себе на обед.

— Ну что ж, ребята! — весело сказал связным Григорьев. — Вам сегодня повезло. Ешьте сами, что наварили. Как, комиссар, сходим?

— Познакомиться не помешает, — поднялся Аристов.

Пошли втроем. Колесник знал дорогу, и минут через десять они входили в приземистый, покосившийся от бомбежек барак, укрепленный свежими подпорками.

Стол был накрыт в тесной комнатушке с полевым телефоном и железной кроватью в полутемном углу.

Комбат — моложавый, рослый капитан, одетый в суконную, чуть ли не до колен гимнастерку, с орденом Красной Звезды и медалью «XX лет РККА», четко представился по очереди Григорьеву и Аристову и в ответ на их представление дважды повторил:

— Очень рад, прошу… Очень рад, прошу…

С Колесником, как видно, они были старыми знакомыми.

Обед удался на славу. Было что и выпить, и закусить. В центре стола возвышалась огромная миска с кусками дочерна обжаренного мяса, да тут же еще две алюминиевые тарелки с прозрачно-красноватым, без жира, студнем.

— Неплохо нынче пограничники живут, — добродушно подмигнул Григорьев, когда выпили по полстакана водки и принялись за закуску.

Это замечание не очень понравилось комбату. Он сразу нахмурился и, выждав, пояснил:

— Лоси на минах подрываются… Тянет их к реке, а у нас там сплошные минные поля.

— Что ж, бесплатное доппитание — это неплохо…

— Да нет, товарищ майор… Хлопот больше. Мясо-то мы все равно приходуем, себе оставляем рога и копыта, как говорится… А каждый взрыв — тревога, проверка, рапорты, новое минирование. Участок большой, а людей все забирают и забирают.

— Финны часто на полосу выходят?

— В нейтралке следы встречаются. А сюда на линию… раза три-четыре были попытки небольшими группами. Вовремя обнаружили…

— А на Майгубу финны не через ваш участок вышли? — спросил Аристов, чтобы включиться в разговор. Они с Колесником до сих пор молчали, и это создавало какую-то напряженность в беседе.

— Что вы, товарищ комиссар… Туда они где-то со стороны Ондозера проникли.

— Скажи, капитан, — перебил Григорьев, — что, по твоим данным, представляет собой линия охранения у финнов? Где она точно проходит?

Капитан достал карту, и сразу же Колесник развернул свой планшет.

— Сам я далекой разведки не веду, ограничиваюсь наблюдением. Нет возможности, да и не положено… Однако через участок проходит иногда армейская разведка, так что кое-какие сведения имею. Вас интересует участок между Сегозером и Елмозером? Тут финнам, как видите, повезло. Участок очень удобный для создания полосы охранения. Во-первых, дорога Паданы — Сяргозеро — Кузнаволок. Отличная коммуникация по фронту. Вторая дорога Сяргозеро — Шалговаара — Баранова Гора выходит к самым их минным полям, которые тянутся от Барановой Горы прямо на юг до Орченьгубы на Сегозере. Плюс к этому, финны имеют две охраняемые просеки позади полосы минных полей.

— А гарнизоны? Где есть гарнизоны?

— В каждой из названных мной деревень. Численности не знаю, но, думаю, небольшие. Вы рассчитываете переходить на этом участке?

— Да.

— Нелегкая у вас задача, — покачал головой капитан. — Я, товарищ комбриг, имею приказание оказать вам содействие. Чем могу быть полезен?

— Спасибо, капитан, пока ничем.

— До реки Войванец, — оживился капитан, — мои люди проводят вас. Можем, если нужно, сопровождать до линии охранения.

— Спасибо, не надо. Там мы пойдем сами, — улыбнулся Григорьев, понимая, что капитан, конечно, будет рад этому. Помолчав, он продолжал: — Давайте лучше условимся о сигналах. Не исключено, что мои связные будут выходить через ваш участок. Опознавательный сигнал — дважды поднятая над головой винтовка. При сближении пароль, ну хотя бы «Курок» — «Киев». Согласен?

— Хорошо. Все будет сделано.



Капитан повеселел. Его, как видно, тяготило неопределенное, но категоричное приказание оказать партизанам помощь, шедшее откуда-то из весьма высоких инстанций, и теперь, когда все прояснилось и никакой помощи практически не требовалось, он был доволен.

— Давайте выпьем еще по одной, по последней. За успех вашей операции. Буду рад, если на обратном пути снова встретимся за этим столом. Ни пуха ни пера!

Выпили, закусили, принялись за чай.

— Колесник, я завидую тебе. Ты идешь на серьезное дело! — тихо сказал капитан, и все сразу примолкли, почувствовали неловкость, словно произнес он что-то явно лишнее и даже неуместное.

Допивали чай в напряженной тишине, как бы прислушиваясь и ожидая сигнала, чтобы встать и разойтись.

Такой сигнал последовал. Заверещал «зуммер», и комбату доложили, что из Сегежи прибывает катер. Видно, должны были привезти что-то важное для комбата, так как он, покусывая губы, произнес в трубку:

— Передай, скоро буду!

— Ну, и нам пора! — поднялся Григорьев и надел фуражку.

— Товарищи, если хотите, располагайтесь отдыхать здесь. Я велю принести матрасы. В лесу ведь комары спать не дадут.

— Ничего, капитан, — Григорьев поправил маузер, взял в руку трость. — Спасибо тебе. А насчет комаров — нам дело привычное.

— Почту, наверное, тоже привезли? — спросил Аристов, прощаясь с капитаном.

— Да.

— И газеты?

— Наверное.

— Сможете нам выделить несколько экземпляров?

— Конечно… конечно… Я пришлю, сразу же как разберем… Колесник, может, хоть ты останешься, отдохнешь здесь — койка, видишь, зря пропадает. Поговорим потом.

— Если хочешь, оставайся, — разрешил комбриг.

— Нет, я должен идти.

— Вечером я приду проводить вас, — крикнул капитан, когда они уже разошлись в разные стороны.

— Хороший парень, — улыбнулся Аристов.

— Только болтает много, — хмуро возразил Колесник. В поведении своего бывшего сослуживца что-то ему не нравилось.

Григорьев рассмеялся:

— Вот и угоди вам! Человек хотел каждому из нас приятное сделать, а вы его обсуждать взялись… Парень как парень, настоящий пограничник… Ну, кто как, а я на боковую. Только бы добраться до палатки.

3
Ровно в семнадцать Колесник разбудил комбрига:

— Разведгруппа готова к выходу.

— Да-да, сейчас.

Григорьев словно бы и не проснулся, а очнулся после странного, удушающего забытья. Пять часов пролетели как одно мгновение. Было жарко и непривычно. Солнце светило справа, и тени полосовали лес уже в другом направлении.

Лагерь спал. Ни звука, ни движения. Лишь кое-где, у едва курившихся костров сидели в ожидании смены взводные дневальные, да изредка кто-либо, разморенный жарой, не выдерживал, переползал в тень и тут же засыпал как убитый.

Григорьев из котелка плеснул на лицо тепловатой воды, вытерся рукавом гимнастерки и поднялся: идти умываться к реке не было времени.

Командир разведгруппы Андрей Полевик сидел у потухшего штабного костра напротив Колесника.

— Как настроение? — вполголоса спросил Григорьев, подойдя и устраиваясь рядом. — Сиди, сиди…

— Ничего, товарищ комбриг. — Полевик подумал и добавил: — Хорошее, боевое…

— Начальник штаба объяснил задание?

— Так точно.

— Будут изменения. — Григорьев покосился в сторону Колесника. Он знал, что начальники штабов больше всего не любят, когда в уже намеченный план вносятся какие-нибудь перемены. Но Колесник даже и глазом не повел, словно бы уже знал о намерениях комбрига.

— Смотри сюда, Полевик! — Григорьев расстегнул планшет, вынул и развернул карту. — Сразу за рекой возьмешь азимут 295 градусов. Выйдешь на эту просеку. По ней прямо на запад дойдешь до высоты 139,2. Отсюда это тридцать два километра. Отметь у себя — квадрат 34–58. Далее возьмешь азимут на южную оконечность Елмозера. Пока все, как и было раньше. Дойдешь до губы. Где-то здесь должны начаться минные поля. Будь осторожен… Минера берешь с собой?

— Беру. Даже двоих.

— Хорошо. Дальше повернешь не на юг, как предполагалось раньше, а направишься вдоль восточного берега Елмозера. Задача — выяснить возможности переправы через Елмозеро. Особое внимание обрати на квадрат 12–54. Видишь, здесь озеро совсем узкое — меньше километра, место для переправы самое, казалось бы, удобное. Но есть два «но». Первое — на западном берегу бараки бывшего лесопункта, там может быть у финнов гарнизон. Второе — к берегу здесь плохие подходы: топкое болото, шириной более километра. Я бывал здесь и знаю: все дело в том — какая нынче вода в Елмозере. Если высокая — болото не перейти, если низкая — одолеть можно. Как ты знаешь, неделю назад туда ушла разведгруппа Громова. С заданием разведать перешеек. Сюргин идет с тобой?

— Идет.

— Хорошо. Эти места ему знакомы. Главное для тебя — впереди. Дойдешь до реки Елма. Вдоль нее финны держат линию охранения. Понаблюдай. Разведай, есть ли там минные поля? Как часто патрулируется река? И поворачивай назад. Мы будем ждать тебя пятого июля в районе высоты 139,5, у озера Мальярви, в квадрате 28–46. Успеешь?

— Надо успеть. А какое это расстояние будет? Километров восемьдесят, пожалуй?

— Расстояние девяносто километров, — сразу же уточнил Колесник, на своем планшете следивший за маршрутом.

— Трудно успеть, товарищ комбриг… Очень спешить придется.

— Хорошо. Добавлю еще один день. Встреча шестого июля там же. К тому времени мы проведем тщательную разведку перешейка между Елмозером и Сегозером. Есть еще вопросы?

— Все ясно, товарищ комбриг.

— Тогда отправляйся… У тебя есть что добавить? — повернулся Григорьев к начальнику штаба.

— Есть. Мне понадобится полчаса, чтобы заново сделать для Полевика расчеты азимутов.

— Я сам сделаю, товарищ начштаба!

Колесник вопросительно посмотрел на Григорьева. Тот подумал и разрешил:

— Пусть сам. Парень грамотный… Ну, Полевик, смотри не подведи в сроках. Для нас каждый день, знаешь… А главное, запомни — переход годится только скрытный!

— Понятно, товарищ комбриг.

ГЛАВА ВТОРАЯ


(пос. Услаг, 30 июня 1942 г.)


1
Прозвище «доходяга» родилось не у партизан. Оно пришло, наверное, из лагерного жаргона. Но в бригадном походе это слово обрело столь исконный и наглядный смысл, что сразу получило самое широкое распространение и до конца войны среди партизан характеризовало целое явление походной жизни.

Одним из первых получил эту кличку боец отряда «Мстители» Вася Чуткин, восемнадцатилетний парень из Шелтозерского района. В партизаны он пришел в сентябре 1941 года и вскоре стал своего рода отрядной знаменитостью. Был он незлобив, покладист и до удивления безразличен к голоду и холоду, опасностям и радостям. На все у него был один ответ: «А мне чё?» И при этом Вася обязательно виновато улыбнется и подернет правым плечом. Сухопарый и длинноногий, он отлично ходил на лыжах, скользил легко и накатисто, однако это свое умение Вася показал лишь единственный раз, когда командир отряда послал его с донесением в штаб бригады через Онежское озеро. Шестьдесят километров Чуткин пробежал за восемь часов, и быть бы ему при награде и в должности связного при штабе, если бы в пути он не перезабыл все, что было ему поручено передать. От сурового наказания его спасло лишь то, что операция на западном берегу озера окончилась удачно и его забывчивость никакой беды отряду не принесла.

Вася участвовал во всех зимних операциях отряда, дважды ходил с диверсионной группой в свой район и один раз был послан со стариком Мякишевым в разведку в родную деревню.

С диверсионного задания вернулся с трофейным автоматом «Суоми» — мечтой всех его товарищей по взводу. Но тут же променял автомат у старшины на пачку легкого табаку. В ответ на упреки и даже обвинения, что подрывает огневую мощь взвода, Вася виновато улыбнулся:

— А мне чё? Нужны эти майские жуки, что ли?

— Какие майские жуки, дурень?

— Выдь на озеро, узнаешь…

Сбиваясь и умолкая, словно бы нехотя, Чуткин рассказал, как преследовали их группу, как настигли на середине озера («попробуй сам три дня не жравши, не спавши…»), как партизаны залегли и дали прицельный огонь…

— Расстояние-то с километр будет… У них одни эти «Суоми», а у нас винтовки есть… Мы их как куропаток, прицельно: бац-бац, бац-бац… В снег полезли, жарят из своих трещоток. А пули — как майские жуки! Жужжат, глазом видно — снимай шапку и лови! Летит и кувыркается, как камень из рогатки! Я этих ихних пуль штук десять в шапку поймал, особенно которые трассирующие…

— Какой шапкой, этой? — ядовито ухмыльнулся кто-то, снимая с Васиной головы замусоленную ушанку.

— А какой еще? Конечно, этой…

— А где пробоины? Чего врешь?

— Какие тебе пробоины? Говорю — на излете пули, никакой силы у них за километр нет, жужжат как ленивые майские жуки… Из нас никого даже не ранило, а будь у них винтовки, все мы там остались бы… Мне чё? Не хочешь — не верь…

Все понимали, что подсочинил Вася и подсочинил крепко, особенно в отношении того, чтоб пули шапкой ловить, но было в этой придумке такое, во что хотелось верить, и поэтому верили. Ведь у большинства в отряде были на вооружении винтовки — или трехлинейка, или образца «Маузер». Должны же они иметь хоть какое-то успокаивающее преимущество в сравнении с автоматами противника.

А потом Чуткин пропал. Вернулся недели через три исхудавший, с обморожениями на лице. Как ни в чем не бывало, плюхнулся, не раздеваясь, на топчан и два дня не вставал, отсыпался — даже ел лежа… В санчасть не пошел, врач сама приходила к нему. Где он был, что делал — товарищи могли только догадываться, и авторитет Васи в эти дни достиг высшей точки.

Но Чуткин сам же все и испортил.

Когда все пообвыклись и Вася пришел в себя, стали товарищи у него понемногу выпытывать — как оно там, на другой стороне, как живут люди в деревнях и сильно ли финны лютуют… Вася долго отмалчивался, непонятно пожимал плечами, и на него никто не обижался, подобная разведка — дело секретное. Поговаривали, что не сегодня-завтра Васю вообще заберут из отряда, не зря его в наряды уже не назначают, пусть отдыхает парень, сил набирается.

Однако из отряда Чуткин так и не ушел. И вот по какой причине. Когда от него уже начали отставать даже самые любопытные, Вася как-то вечером, сидя на топчане, чему-то усмехнулся, головой покачал в сомнении и произнес:

— Сдавил я ей, паразитке, глотку, под пальцами что-то хрустнуло — слабо так… Забила она ногами по полу и затихла.

Все сразу примолкли, потянулись к нему с вопросами: «Кто? Где? Кому?»

Как всегда, добиться от Васи связного рассказа так и не удалось, но кусками — кусками, а картина выяснилась полная.

Был Вася в родной деревне. Пришел поздно вечером в свой дом. Старуха (так он называл мать) все, что знала, выложила ему и говорит, что тебе, Васенька, оставаться в родном доме нельзя — финны часто приходят, один за Зинкой все ухаживает, целыми вечерами у них просиживает. «Где Зинка?» — спросил Вася, поднимаясь. («Зинка — это сестра, на год младше».) Старуха ответила, что на гулянке и скоро должна прийти. Вышел Вася на крыльцо, стоит, раздумывает — куда же ему податься, где устроиться, чтоб задание выполнить.

А тут и Зинка идет. И вместе с ней финн этот — провожает. Вася — шасть под крыльцо и замер. Остановились они совсем рядом, руку протяни — достанешь. Стоят, хиханьки да хаханьки. Потом целоваться начали. Поднимутся на ступеньку — чмок-чмок. Поднимутся на другую — опять то же самое. Еле дождался Вася, пока финн уйдет. Вошел в дом, вызвал Зинку в сени и…

— …Сдавил ей, паразитке, глотку, под пальцами что-то хрустнуло — слабо так. Забила она ногами по полу и затихла, — равнодушно, слово в слово, повторил Вася и принялся свертывать цигарку.

Все сидели ошеломленные, не зная, то ли верить, то ли рассмеяться прямо в лицо Ваське. Чаши весов долго колебались, и вдруг одна медленно потянула вниз.

— А чего ж ты обоих из автомата не полоснул? Прямо там, на крыльце, раз решил расправиться с сестрой… Поди, с автоматом ходил?

Чувствовалось, что командир отделения Живяков уже поверил случившемуся и его беспокоила лишь Васина оплошность — упустил финна.

— Шум нельзя было поднимать…

— И это ты на глазах у матери? — сдавленным голосом, осуждающе произнес Иван Соболев — одногодок Чуткина, пудожский комсомолец, бывший детдомовец.

— Не-е, старуха уже спала…

Слух о Васином поступке быстро разнесся по отряду. Партизаны других взводов специально заходили в его казарму посидеть — покурить в рукав (курение в казармах запрещалось), никто уже ни о чем не расспрашивал, но все с каким-то странным удивлением смотрели на Васю, словно был перед ними совсем незнакомый человек. Политрук третьего взвода Спиридон Лонин, человек добрый и старательный, в силу своей доброты потрясенный услышанным более других, уже начал готовить специальную беседу «Нет пощады предателям», которую думал построить на рассказе Чуткина, как вдруг все переменилось.

Поздно ночью Чуткина вызвал в штаб командир отряда Александр Иванович Попов.

— Значит, хрустнуло под пальцами? — весело спросил он и улыбнулся куда-то мимо Чуткина.

Заспанный, ничего не понимающий Вася тоже улыбнулся и пожал плечами. Поначалу он не заметил, что в полутемном углу сидит помощник командира бригады по разведке, отправлявший его месяц назад на задание.

— Значит, и ногами забила по полу?

Вася молчал, глядя чуть в сторону.

— Почему же ты не доложил об этом, вернувшись? Вася продолжал молчать.

Командир поднялся и во весь голос крикнул:

— Встань как следует! И отвечай, трепло несчастное! Ишь, у него, видите ли, «хрустнуло под пальцами…». Где только научился так складно врать. Вот уж воистину, один дурак семерым работу задаст. Знаешь ли ты, идиот, что из-за твоей болтовни людей на проверку пришлось отправлять, все твои другие сведения под сомнение ставить. Хорошо, хоть в деле не наврал, а то быть бы под трибуналом. Вот так: был ты представлен к награде, а теперь все отменяется… Будешь месяц нужники чистить.

Помощник комбрига приблизился к Васе и тихо спросил:

— Скажите, Чуткин, зачем вы все это придумали? Зачем вам понадобилось позорить свою сестру, да и себя, конечно?

Вася молчал. Что он мог ответить? Им легко спрашивать — зачем? А попробовали бы сами пойти в оккупированную деревню, да пожили бы там хотя бы неделю — тогда узнали бы, зачем человеку приходится многое придумывать… За двое суток, пока шел через озеро и впереди ждало неизвестное, в голове всякое побывало. И хорошее, и худое. Даже не знал, живы ли вообще мать и Зинка — восемь месяцев ничего о них не слыхал. Если живы, то как живут, чем кормятся? Подумаешь об этом — опять закорючка! Если плохо им — мать жалко, старая уже, а помочь-то нечем. Коль хорошо или сносно живут — еще хуже, разве честные советские люди могут хорошо жить при оккупантах?.. Да, многое пришлось обмозговать, и он остановился, как ему думалось, на самом худшем. И так свыкся в мыслях с этим, что, кажется, все было на самом деле.

Разве ж виноват он, что в деревне все оказалось проще и неинтересней. Живут люди. Впроголодь, конечно, но от голода никто еще не умер. Кто как может, переживают лихое время, своих ждут. Парни и девки, оставшиеся в оккупации, угнаны на оборонные работы и дома бывают только по церковным праздникам. Старикам и пожилым тоже без дела сидеть не дают — дороги расчищают, дрова заготовляют, паек отрабатывают.

Конечно, и он, и мать натерпелись страху за эти две недели, пока он таился в родном доме. В деревне стояла полурота финнов, а неподалеку на мысу — дальнобойная батарея с прожектором. Казармы в бывшей школе расположены, но в дом Чуткина солдаты заглядывали чуть не каждый день. То одно им надо, то другое — только успевай в холодный подпол прятаться.

Вот так все и вышло.

Случись что-либо необыкновенное, может, из сознания и выпало бы то, к чему готовил он себя, когда шел через озеро. Но ничего не случилось, и оно, это придуманное, так и осталось в нем самым глубоким и потрясшим его переживанием.

Вот теперь попробуй объясни — зачем он все это придумал? Да и какая же это выдумка, если он все это действительно пережил и, коль понадобилось бы, то поступил бы точно так, как рассказывал.

Вася молчал.

Командиры, так и не добившись толку, отпустили его.

Васина жизнь в отряде сделалась нелегкой. Уважение сменилось если и не полным презрением, то уж достаточно ядовитой насмешкой. Этого, вероятно, не произошло бы, если бы сам Чуткин повел себя по-иному. Другой постарался бы превратить случившееся в шутку, в розыгрыш. Но Вася и не умел, и не хотел этого. Он вел себя так, словно ничего не произошло. С еще большим безразличием к тому, что о нем говорят или думают, Вася в ответ на самые язвительные вопросы пожимал плечами и ронял свое любимое: «А мне чё? Сами просили…»

Многих это бесило, иные, пользуясь беззащитным Васиным положением, стали извлекать для себя выгоду. Внеочередные работы, всякие поручения, что потрудней, — теперь было на кого спихивать. Особенно старался его земляк, командир отделения Живяков, который чувствовал себя лично оскорбленным тем, что не только первым поверил рассказу Васи, но и своим одобрением как бы поставил его в пример другим. Он действовал по принципу: провинился — зарабатывай прощение товарищей. Внеочередные наряды сыпались на Васю за дело и без дела. Вася не роптал. Немудреную справедливость этого принципа он разделял и сам, но выполнял бесконечные поручения командира отделения не только в силу этого. Своей безотказностью он славился и раньше. Лениво, может быть, даже нехотя, но он всегда пойдет, принесет, сделает. Хитрецы и филоны (а такие всегда найдутся, раз есть простаки) охотно пользовались Васиными услугами и до этого, а теперь они получили как бы моральное право не стесняться. Совсем загоняли бы Чуткина, но было у того спасение — в любом деле он не переусердствует; не откажется, но и не разбежится; если возможно, сделает чуть меньше положенного. Может, это его качество развилось как средство защиты от желания других слишком уж часто прибегать к его услугам.

Так было на базе. Но в походах есть тот минимум, меньше которого делать невозможно. Каждый должен идти и нести за плечами свой груз.

В отношении Чуткина Живяков учел и это обстоятельство.

2
При выходе с базы перед каждым командиром отделения встает постоянный и довольно-таки сложный вопрос: как распределить груз? Нет, речь идет не о личном оружии, боеприпасах и продовольствии: это каждый боец должен нести сам для себя. Речь идет о шести запасных дисках к ручному пулемету, о тысяче пулеметных патронов, о пятнадцати килограммах тола, о батарее для рации, двух топорах, поперечной пиле и разном прочем скарбе, которого набирается до пятидесяти килограммов на каждое отделение. Добровольцев нести все это, как правило, не бывает — люди и так до предела нагружены. Разделить поровну между девятью бойцами тоже нелегко — диски и патроны к ним делить нельзя, надо, чтоб были они у определенных лиц, в бою всякое случается, искать по мешкам некогда. Вот и мучается командир отделения, прикидывает, распределяет, устанавливает очередность.

В летнем бригадном походе для командира отделения Живякова такой проблемы не существовало. В день выхода из Сегежи он кинул к ногам Чуткина мешок с запасными патронами для «Дегтярева»:

— Головой ответишь! Смотри, чтоб всегда под рукой были.

Мешок хоть и не велик, а увесист — пожалуй, никак не меньше полпуда потянет… Но главное — не было ему места в вещмешке, набитом до отказа продуктами. Пришлось сухари чуть ли не ногой уминать.

На первых же шагах, как только вышли из Суглицы, Вася сразу ощутил неладное. «Сидор» и сам по себе тяжел — под три пуда, а тут еще никак не сидит на спине, все время из стороны в сторону ерзает и не вниз тянет, а куда-то набок заваливает. Вася и раньше догадывался, что надо бы патроны в самый низ положить, да не то чтобы поленился все перекладывать, а скорей всего успокоил себя мыслью, что делать этого, пожалуй, нельзя, что патроны не сухари, они каждый миг могут понадобиться и их надо держать сверху.

Вот и мучился километр, другой, третий… Шли так быстро, что глаза застилало едким потом, в сторону и взгляда бросить некогда, только и успевай следить за ногами впереди идущего: он перешагнул валежину — и ты перешагивай, тут он с камня на камень ступил — и ты следом. Пот, усталость, машинальность движения — все это знакомо по зиме и привычно. А вот комарье — такого никто и не предвидел. Как только вошли в лес — откуда что взялось! Над головами — черные тучи, льнут к потному лицу, и каждый укус сначала саднит, потом начинает так зудеть, что рад бы в кровь разодрать кожу.

А Вася отмахнуться или почесаться не всякий раз может — руками крепко лямки придерживает. Чуть отпустит, и поехал мешок куда-то в сторону или назад, потом подпрыгивай, подправляй его на место. Мешок уже не просто тянул и заваливал на сторону, он брал поясницу на излом, давил на нее до онемения, делал ноги чужими и непослушными.

«Надо было переложить», — много раз укорял себя Вася, собираясь заняться этим на первом же малом привале — авось успею за десять минут. Но как только идущие впереди останавливались и без слов начинали опускаться на обочину, кому где удобней, Вася чуть ли не падал в мягкий мох, не снимая лямок, приваливался спиной к вещмешку, вытягивал огрузшие ноги — и ничего ему больше было не нужно. Сил едва хватало от комаров отмахиваться, а в голову всякий раз приходила успокаивающая мысль, что теперь недалеко и до большого привала, а там Живяков, конечно, заберет у него патроны, даст что-либо полегче и поудобнее.

Бригада, как ему казалось, шла все быстрей; переходы становились длиннее и привалы короче, хотя на самом деле все было наоборот.

Где-то за серединой пути к Услагу Вася вдруг почувствовал, что больше он не может. Это состояние было знакомо ему по зимним походам, и он знал, что его надо обязательно пересилить и ни в коем случае не сходить с тропы. Надо тянуться. Надо перестать думать о привале и тянуться. След в след, шаг в шаг. Ведь идут же все. Даже девушки-сандружинницы… Правда, им легче. У них в мешках только продукты и медикаменты, каких-то двадцать — двадцать пять килограммов. А у него?.. Эти проклятые патроны!

Стоило подумать об этом, и сразу же приходила расслабляющая мысль, что он вымотался больше других не без причины, что груз у него тяжелее, и если он сейчас сойдет с тропы, то никто не посмеет упрекнуть его.

Какое-то время он еще держался. По его подсчетам, вскоре должны были остановиться накороткий отдых. «Вот дойду до спуска в лощину — там и привал, наверное», — думал он, шагая из последних сил.

Дошли до лощинки, пересекли ее, стали подниматься на взгорье — привала все не было. Вася резко качнулся, сошел с тропы и прислонился вещмешком к стволу молодой податливой березки. Приятная и странная прохлада выкатилась из-под надавленных лямками плеч и облегчающе разлилась по всему телу… Словно подуло откуда-то холодным ветром… Будто комары перестали звенеть над головой…

Мимо двигались люди. Шаг за шагом. След в след. Шли так медленно, что Васе показалось, будто они уже подтягиваются поплотнее и вот-вот усядутся на привал.

Но это только показалось — привала не было.

— Чуткин, что с тобой? — чуть задержался политрук Лонин, повернув к Васе багровое от натуги лицо. Он замыкал взводную цепочку.

— Портянка сбилась, — соврал Вася. В том, что выдохся, он еще не признался бы и себе.

— Смотри, не отставай…

Потом, почти без перерыва, потянулась цепочка другого отряда… «Боевые друзья», бывшая «шестерка»… Вместе с ними зимой дважды ходили в Заонежье… Много знакомых, есть даже земляки из Шокши.

На Васю никто не обращал внимания. Лишь скосят на секунду понимающие глаза в его сторону и снова взгляд вниз, под ноги. Для лишних разговоров сил ни у кого уже не было.

Потом объявили привал. Стоять у дерева стало бессмысленно, но и садиться отдыхать в расположении другого отряда было неловко.

Вася подтянул мешок и стал пробираться к своим.

Идти пришлось стороной, так как тропа была перегорожена ногами людей, усевшихся по обе ее стороны. Пока Вася медленно пробирался, обходя деревья, валуны, заросли, снова устал и уже с нетерпением ждал момента, когда сможет усесться на свое место.

— Что, приятель, «доходишь»? — не удержался кто-то незнакомый из соседнего отряда. У партизан всегда так — еле отдышатся, а уже норовят уколоть друг друга шуткой, особенно если ты из чужого отряда.

Вася, конечно, промолчал. Он лишь усмехнулся про себя, так как действительно доходил тот отрезок пути, который должен был пройти вместе с другими.

Когда он добрался до своих, время привала наполовину истекло, отдохнуть, как все, он не успел, и все началось снова.

С каждым переходом он отставал все больше, и времени на отдых не оставалось совсем.

В Услаг Чуткин пришел через полчаса после отряда. К его утешению, был он не один — со всех отрядов таких набралось около десятка.

Их еще не называли «доходягами», они числились в отставших. Из-за них от штаба бригады, по нисходящей, пошла целая цепь замечаний и предупреждений командирам. Замечание по Чуткину замкнулось на его командире отделения Живякове.

Тот налегке, с одним автоматом, вышел встретить Васю на подходе к реке Сегежа.

— Опять отличился? — грозно спросил он, едва Вася приблизился. — А ну шагай, чего встал!

— А мне чё? Патроны заберешь, не хуже других пойду! — с полной верой, что так оно и будет, ответил Чуткин.

— Ах, вот оно что? Сачковать, значит, надумал? Нет, браток, ничего не выйдет! Патроны понесешь и пойдешь как миленький! Молодой, здоровый парень, а в «доходяги» целит! Ну-ка, снимай мешок!

Вася, думая, что Живяков хочет помочь ему, охотно скинул вещмешок. Живяков взвалил его на спину, поерзал плечами, прилаживаясь, и снял.

— Мешок как мешок. Только уложен по-дурацки. За тобой, как за ребенком, смотреть надо. Гляди, Чуткин, перейдем линию охранения, там разговаривать некогда будет. За сегодняшнее получишь два дневальства вне очереди. Надевай мешок, чего стоишь!

Конечно, при желании можно понять и Живякова. Другие уж давно отдыхают, варят кашу, а ему надо возиться с этим рослым и на вид здоровым парнем, который наверняка мог бы идти как все, не причиняя хлопот ни себе, ни ему, Живякову, ни командиру отряда. Ясно, сачкует… А с сачками разговор короткий. Главное, им нельзя давать никаких послаблений. Их надо заставить делать все, как положено. И этот Чуткин разойдется, как миленький пойдет…

Но Живяков ошибся. Все пять дней, пока бригада осторожно выдвигалась к линии охранения, Чуткин отставал на каждом переходе. Еще в Услаге он уложил мешок как положено: тяжелое — внизу, легкое — наверху, да и груз с каждым днем убывал. Но ничто не помогало.

Минутное послабление себе, допущенное в первый день, как невидимая язва подтачивала его волю, а без нее разве соберешься с силами в этом тяжком, на пределе мучительном походе.

Так появились в бригаде первые «доходяги», и в штабе раздумывали, как поступить с ними…

ГЛАВА ТРЕТЬЯ


(оз. Мальярви, 8 июля 1942 г.)


1
Шестого июля бригада подошла к линии охранения и расположилась вблизи лесного озера Мальярви. До ближайшего финского гарнизона в деревне Баранова Гора оставалось десять километров. В Междуозерье, к линии охранения, были направлены три группы разведчиков.

Григорьев все еще не оставлял надежды, что удастся скрытно перейти полосу охранения в перешейке между Елмозером и Сегозером.

Дальнейшее представлялось не таким трудным. Быстрый рывок на юго-запад, форсирование шоссейной дороги, выход к высоте с отметкой 278. Там уже глухие места. На десятки верст вокруг — ни жилья, ни дорог. Там можно будет идти спокойно. На юг, на юг — в широкий проход между озерами Унутозеро и Селенное, потом на юго-запад — к Матченъярви и снова на юг, к северной оконечности Янгозера, откуда до цели останется сорок километров. Десятки раз этот маршрут пройден по карте. Каждый квадрат, каждая топографическая отметка изучены так, словно бы уже сам бывал там, ногами измерил весь путь от Сегежа до Поросозера. А разве это не так? Ведь начинаются места — родные и знакомые. Хотя и давно, но доводилось ему бывать и на Янгозере, и на Селецком, и на Унутозере. Может, потому и видятся теперь при взгляде на карту не столько топографические знаки, сколько постепенно оживающие перед главами лесистые склоны, проемы озер и болот и волнистая темная кайма по горизонту…

Разведгруппы, посланные в Междуозерье, вернулись утром и принесли раненых. Трое партизан подорвались на минах, один из них скончался в пути. Все самые худшие опасения подтвердились: перешеек покрыт сплошными минными полями, позади них прорублены патрулируемые просеки. На севере у Барановой Горы и на юге у Орченьгубы разведчики заметили финские дзоты. Стало ясно: здесь незамеченной бригада не пройдет. Осталось дождаться разведгруппы Полевика и трогаться на север, даже если и Полевик принесет неблагоприятные вести. На юг пути не было: от Лисьей губы на Сегозере до Повенецкого залива — сплошная линия фронта.

Группа Громова принесла неутешительные вести. Переправа через Елмозеро невозможна. На западном берегу — гарнизон в бараках, вода в озере — высокая, болото — непроходимо.

Но вернувшийся ночью Полевик обнадежил. Сплошных минных полей между Елмозером и Ондозером он не обнаружил. Перед дорогой Кузнаволок — Коргуба есть патрулируемая просека. Движение на дороге слабое — днем прошла колонна из трех машин да проехал патруль на велосипедах. Идти туда далеко — километров сорок, пожалуй, да еще вдоль берега не пробраться, придется огибать болото и делать лишних восемь — десять верст.

Полевик еле держался на ногах.

— Хорошо. Отдыхай, спасибо, — отпустил его Григорьев.

Раздумывать, казалось бы, и нечего, но весь остаток ночи комбриг провел в раздумьях. Несколько раз собирались и советовались все трое — он, комиссар Аристов и начштаба бригады Колесник. Вечером из штаба партизанского движения пришла радиограмма, смысл которой можно выразить одной фразой: «Почему топчетесь перед линией охранения?» Этот упрек выглядел особенно непонятным потому, что в Беломорске уже знали о результатах разведки Междуозерья. Как только вернулись первые три группы, Григорьев отправил Вершинину подробное донесение. Что означал ответ? Уж не то ли, что бригаде следует начать переход, не обращая внимания — будет она обнаружена или нет? Бригада, конечно, перейдет полосу охранения. Пусть с потерями, с боем, но перейдет. Но тогда сразу же придется распроститься с мыслью выполнить первую и главную задачу — разгромить штаб финского корпуса в Поросозере.

Верил ли сам Григорьев в выполнимость этой задачи? По силам ли она бригаде?

Эти вопросы он задавал себе не раз, об этом же сразу спросил его Вершинин, как только впервые познакомил с планом, разработанным совместно с разведывательным отделом штаба Карельского фронта.

Они сидели вдвоем — в служебном кабинете Вершинина, в бывшем жилом доме на тихой беломорской улице.

Из всего высшего начальствующего состава на Карельском фронте Вершинин был, пожалуй, единственным, кто в 1942 году еще носил давно уже устаревшее воинское звание «комбриг», хотя был кадровым военным, участником гражданской войны, потом — чекистом, начальником пограничного округа, депутатом Верховного Совета СССР.

Вершинин много курил. Трубку изо рта он вынимал лишь за тем, чтобы набить ее свежей порцией табака. Попыхивал, щурился, ждал ответа и словно бы заново приглядывался к Григорьеву. Через три дня Вершинин должен был ехать в Москву на сессию Верховного Совета и попутно собирался доложить о намечаемой операции начальнику Центрального штаба партизанского движения.

Верил ли Григорьев в выполнимость задачи, поставленной перед бригадой?

И да, и нет… Верил, если удастся обеспечить внезапность нападения на Поросозеро. В противном случае — лесная война, изнурительная и очень невыгодная для бригады. Населения на оккупированной территории практически нет. На его помощь, хотя бы в снабжении, рассчитывать нельзя. Дороги и машины дадут финнам маневренность, авиация обеспечит постоянное наблюдение с воздуха, затишье на фронте позволит оттянуть против партизан столько войск, сколько понадобится для окружения бригады. Не лучше ли сразу рассредоточиться поотрядно и двигаться мелкими группами?

Григорьев так и ответил Вершинину.

— Нет, — покачал головой тот. — Выбора нам не дано. Ситуация такова, — Вершинин любил это слово, — что фронту необходимо иметь в тылу противника крупное соединение… Сейчас объясню!

Вершинин выколотил трубку, снял нагар перочинным ножом, набил ее и тщательно раскурил:

— Еще зимой штаб Карельского фронта начал по приказу Ставки разрабатывать план крупного наступления. Да-да, именно здесь, на Масельгском направлении, с прорывом в сторону Суоярви и далее на Сортавалу. Цель — отрезать или в крайнем случае заставить финнов отвести войска со Свири, очистить восточное побережье Ладоги и тем самым облегчить положение Ленинграда. Для этого фронту было обещано восемь свежих дивизий. Но на юге ситуация сложилась так, что с Карельского фронта Ставка вынуждена забрать три дивизии, стоявших в обороне. При этом поставлена задача — ни в коем случае не допустить, чтобы противник, воспользовавшись этим, смог снять с нашего фронта не только дивизию, но и какую-либо часть для переброски и перегруппировки. Выход один — активизация, втягивание в действие финских резервов и частей второй полосы обороны… Теперь давай рассуждать… Если бригада рассредоточится и будет действовать мелкими группами, то против партизан финны навряд ли отвлекут крупную часть. Они будут организовывать преследование силами малочисленных гарнизонов, стоящих в деревушках. Но если в их глубоком тылу появится целое партизанское соединение, тут уж иная, как говорится, ситуация.

Создавалось впечатление, что и сам Вершинин не очень-то рассчитывает на успех поросозерской операции. Но когда Григорьев намекнул об этом, Вершинин прервал его:

— Ошибаешься. Мы сейчас обсуждаем с тобой самый худший вариант, а, как известно, оперативные задачи ставятся в расчете на оптимальный результат.

Разговор остался незаконченным. Потом были и другие разговоры об этом же. Но были они уже деловыми, строгими, официальными. Вместе с Вершининым и Аристовым Григорьев побывал с планом операции у члена Военного Совета фронта, секретаря ЦК КП (б) КФССР Г. Н. Куприянова, и там о поросозерском походе говорили так, словно успех его ни у кого не вызывал сомнений.

«Вероятно, это и правильно, — решил для себя Григорьев. — На войне нельзя руководствоваться принципом: смогу — не смогу. На войне есть один закон — надо… Уж кому-кому, а мне меньше всего пристало сомневаться. Мне надо действовать».

В кабинете Куприянова находился начальник разведотдела штаба фронта полковник Поветкин. Они вместе с Вершининым разрабатывали план поросозерского рейда. Высокий, интеллигентного вида полковник все время молчал, пристально поглядывая на Григорьева, и было в его взгляде что-то недосказанное, загадочное и сковывающее, словно он знал о походе больше того, что имел право знать сам Григорьев.

В день отправки из Сегежи в бригаду приехал сам Вершинин. Был он внимателен и заботлив. Вместе с заведующим военным отделом ЦК КП (б) республики Н. Ф. Карахаевым он обошел все отряды, поговорил с бойцами, дал накачку интендантам за то, что часть мясных консервов была заменена рыбными, а вечером, когда опять остались вдвоем с Григорьевым, в больших светлых глазах Вершинина появилась задумчивая грусть…

— Послушай, комбриг… Все, что мы говорили тогда — помнишь? — остается в силе. Ситуация прежняя, только дела на юге стали еще хуже… Приказ у тебя на руках. Выполняй его, но действуй сообразно обстановке. Быть поводырем тебе отсюда я не смогу… Знать о бригаде буду ровно столько, сколько сам сообщишь. Поэтому радируй чаще и подробней. Наша связь будет работать на вас беспрерывно. Помни одно — бригаду посылаем не на заклание…

Григорьев не понял последнего слова, хотел переспросить, но Вершинин жестом остановил его и закончил:

— Надо действовать так, чтоб и задание выполнить и бригаду сохранить, понял? Тогда это будет по-партизански…

— Понял, Сергей Яковлевич!

Вершинин проводил бригаду до посадки в эшелон.

Все было как будто ясным в их отношениях, и вдруг этот упрек: «Почему топчетесь перед линией охранения?» Неужели Вершинин не получил его донесения? Разве там не поняли, что разведданные, на которых строился план, оказались неточными, устаревшими?

Утром Григорьев собрал командирское совещание, объяснил обстановку, сообщил свое решение двигаться на север, чтобы перейти линию охранения между Елмозером и Ондозером, и попросил каждого командира высказаться. Заканчивая совещание, Григорьев сказал:

— Выступим в восемнадцать. Больше до перехода линии охранения костров разводить не будем. Проверьте состояние каждого бойца. Всех ослабевших, кто отставал на переходах и не может идти, в семнадцать ноль-ноль собрать возле санчасти.

Тут же он составил и передал радисту следующее донесение:


«Вершинину.

Ввиду невозможности скрытного перехода линии охранения на указанном участке принял решение двигаться на север, чтобы осуществить переход между Елмозером и Ондозером. Для вывозки раненых вышлите самолет с посадкой на озере Тухкаярви. Будем ждать с двадцати трех часов восьмого июля до тринадцати часов девятого июля. Сигналы три красных ракеты вдоль берега. Подтвердите согласие.

Григорьев»


2
До выхода оставалось около часа.

Вася Чуткин наскоро вытер мхом котелок, засунул его в мешок, порадовался, что наконец-то нашлось там ему место, и тут же с грустью подумал, что радоваться-то нечему — продуктов уж больно поубавилось. Но быстро утешив себя, что такое положение не у него одного, потянулся за кисетом — нет ничего приятнее всласть покурить на сытый желудок… Вместе с махоркой партизанам выдали в поход пачки белой курительной бумаги, нарезанной уголком, как раз для «козьей ножки». Это — чтоб курильщики не брали в тыл врага газет, по которым, как думалось, противник мог бы определить кое-что, для партизан нежелательное… Каждый раз, свертывая «козью ножку», Вася размышлял, а что же, собственно, можно определить по кусочку газеты? И оттого, что сам он никак не мог додуматься и найти отгадки, запрещение в его глазах нисколько не утрачивало своего смысла, а наоборот — представлялось делом тонким и не каждому доступным.

Не успел Вася накуриться, как подошел командир взвода Бузулуцков:

— Чуткин, пойдешь на задание!

Все вокруг настороженно притихли.

Вася приметил на лице командира взвода странную и вроде коварную улыбку и, не желая попасть впросак, ответил:

— А мне чё? Надо — так пойду…

На всякий случай он поднялся, принял что-то похожее на стойку «смирно».

— Не «чёкай», а собирайся, — уже строго приказал Бузулуцкой. — Ты что нес? Пулеметные патроны? Сдай их Живякову. Живяков, прими у него патроны и тол… Ты, Чуткин, сейчас же иди к бригадной санчасти. Понесешь назад в Сегежу раненых!

— Везет же «доходягам»! — то ли с завистью, то ли с презрением воскликнул командир отделения Живяков и сплюнул.

— Живяков, укороти язык. — Бузулуцков повернулся и ушел к штабу отряда.

Восклицание Живякова задело Чуткина. Неожиданно для всех он обиделся:

— А мне чё? Я виноват, чё ли? Я просился, да?

— И верно, Живяков, зря ты обижаешь парня! — поддержал его кто-то из бойцов, сидевших поблизости.

— Это что еще за пререкания! Тебя кто спрашивает! — повысил голос Живяков и вдруг притих. Потом, как это часто с ним бывало, смягчился и совсем другим тоном обратился к Чуткину:

— Разве ж я попрекаю тебя? Ну повезло тебе — и повезло! Не тебе, так другому — кому-то надо раненых назад нести… А что тебе — так, может, и хорошо. Тебе и нам хорошо — слабосильный ты оказался… Давай сюда патроны. Яковлев, бери патроны к пулемету, понесешь. А ты, Чуткин, вот что: сухарей тебе много не понадобится. Оставь себе половину, а остальное давай сюда. В Сегеже проживешь, накормят. А нам, сам знаешь, какой путь… Ну и сухари у тебя — крошево какое-то… Вот, ребята, будьте свидетелями: в общий пай я взял у Чуткина три котелка сухарей, банку консервов и две пачки концентрата. Все кладу в отдельную наволочку и завязываю — будет наш НЗ. Ну, Чуткин, собирайся и иди, пора тебе…

Чуткин покорно всему подчинялся — вынимал, перекладывал, завязывал, а сам все больше чувствовал внутреннее несогласие и обиду, уже не смел и глаз поднять на товарищей. Словно списывали его из отряда… Словно совершил он позорный проступок… Вася в душе никого не винил, даже Живякова, который все делал так, как и должен делать заботливый командир отделения. И все равно было обидно. Сухарей не жалко. Может, Вася и сам догадался бы оставить их отделению… Стал бы доставать из мешка патроны, увидел бы сухари и сказал: «Берите, ребята, раз уж так не повезло!» Совсем другой коленкор вышел бы.

Мрачное Васино настроение не осталось незамеченным в отделении. Каждый, прощаясь с ним, счел нужным подбодрить его, и всяк по-своему: кто по-дружески, кто с завистью, а кто с издевкой — на племя, дескать, тебя оставляем, не теряйся там, в тылу, там девок много…

Уходил Вася медленно, чувствуя на спине взгляды товарищей и нарочито сдерживая шаг.

…Каково же было удивление Живякова, когда через полчаса повеселевший, словно оживший Чуткин вновь появился в отделении, снял со спины тощий вещмешок и расположился на прежнем месте.

— Давай, командир, назад сухари и патроны…

— Чуткин, что случилось? Почему ты вернулся?

— А мне чё? — улыбнулся Вася. — Комбриг приказал…

— Почему? Объясни же, черт побери!

— Слабаков там и без меня хватает…

Теперь уж и Живяков не знал — радоваться ему или огорчаться. Неужто действительно в бригаде накопилось так много «доходяг», что его Чуткин уже не в счет?

— Невезучий же ты, Чуткин, — возвращая продукты, покачал головой Живяков. — Все у тебя не как у добрых людей… То сам в дураках окажешься, то другие опередят… Чего улыбаешься? Что, не согласен? Хотя где тебе! Глупые ведь тоже себя дураками не считают, — живут да еще и радуются… От них нормальным — одна маета…

Вася, конечно, был не согласен. Но спорить не хотелось, да и бесполезно с Живяковым спорить. Еще неизвестно, как он отнесется к Васе, когда узнает, каким образом удалось ему вернуться в отделение.

3
Когда Чуткин подошел к шалашу санчасти, там назначенных на возврат со всех отрядов собралось человек пятнадцать. Раненые разведчики Александр Першин и Матвей Кузнецов уже лежали на носилках. Больной Иван Израилев, скрюченный и ко всему безразличный, сидел возле них на земле — он должен был идти сам. Бригадный врач Петухова давала последние наказы двум сандружинницам — Вале Клыковой и Наде Лазаревой. Слушая ее, они все время с испугом поглядывали на затихших раненых.

«Та еще команда!» — с ходу подумал Чуткин, и стало ему так тоскливо и обидно, что хоть плачь. Он остановился поодаль и начал приглядываться, определять, кто откуда и по какой причине заворачивают его назад. Несколько человек были знакомы: Ваня Пянтин, Миша Ракчеев… Других не знал по фамилии, но помнил в лицо. Кое с кем вместе тянулись на тропе позади всех, соревнуясь, чтоб не быть последним. Известные «доходяги»… Правда, себя Чуткин «доходягой» уже не считал — последние два перехода он сделал нисколько не хуже других. И если бы Живяков относился к нему получше, то доложил бы об этом командиру.

Приглядевшись и разобравшись, что к чему, Вася подумал, что собралось их здесь явно многовато. Конечно, и путь до реки Сегежа немалый — около сорока километров. Но если с каждыми двумя ранеными бригада начнет возвращать назад по пятнадцать здоровых, то кто же воевать будет? Эта мысль как-то успокоила и вроде обнадежила Васю. Он стал терпеливо ждать.

Командир группы Борис Лунгин сделал перекличку, представил назначенного политруком Виктора Кошкина и, как положено, проверил у каждого оружие и боеприпасы. До Чуткина он дойти не успел. Появился комбриг Григорьев, поздоровался и объявил:

— Задание вашей группе следующее. Понесете раненых до озера Тухкаярви. Это недалеко — шесть километров. Мы там были позавчера. На озере надо быть не позже двадцати трех часов. Ночью прилетит самолет. Будете ждать его до тринадцати часов завтрашнего дня. Если по каким-либо причинам самолета не будет, понесете раненых до поселка Услаг. Пойдете по старой тропе — Шунгин с маршрутом знаком. Вам навстречу выйдут пограничники. Какие есть вопросы?

— Раненых отправим на самолете, а нам самим куда? — спросил Пянтин.

— Все вы возвращаетесь своим ходом в Сегежу и поступаете в распоряжение командира отряда «Красное знамя» Введенского.

И тут Чуткин решился, сделал шаг вперед.

— Можно, товарищ комбриг?

Григорьев вгляделся и кивнул:

— A-а, это ты, Чуткин… Что у тебя?

Он помнил его по шокшинской разведке и по всей той истории, о которой и сейчас трудно вспоминать без улыбки.

— Товарищ комбриг, разрешите мне с бригадой… Я могу. Я последние дни хорошо шел. — Вася сам испугался своей смелости и привычно загнусавил: — Чё, я хуже других, чё ли… Я вон только разошелся, а тут назад…

Комбриг смотрел на Васю, щурился и уже не скрывал улыбки.

— Попова ко мне, быстро, — приказал он связному.

К счастью, Попов оказался поблизости. Минутку они вполголоса посовещались, поглядывая на Васю, и Григорьев приказал:

— Чуткин, возвращайся в отряд… Только если отставать будешь, палкой погоню, понял? Ну, остальные распределяйтесь по носилкам и трогайтесь. Шунгин, назначь наблюдателей по сторонам. Счастливого пути!

Григорьев подошел к носилкам, попрощался с ранеными разведчиками, сказал им несколько ободряющих слов и пошел к штабу. До выхода бригады на север оставалось менее получаса.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

ПО ВОСПОМИНАНИЯМ НАДЕЖДЫ ЛАЗАРЕВОЙ

(с. Ладва, 20 февраля 1971 г.)


…Как это случилось тогда? Нет, забыть-то оно не забылось, хоть и прошло почти тридцать лет. Такое как забудешь, только вспоминать да рассказывать тяжело.

Попрощались мы с комбригом, ребята встали по четверо к носилкам и пошли. Бригадный врач Екатерина Александровна Петухова проводила нас до постов, сунула напоследок еще один пакет с сульфидином: «Девочки, у Кузнецова жар начинается, поите его почаще!» Да, с нами шла еще третья девушка — переводчица Аня Кемова.

Поначалу все было хорошо. Первый отдых сделали, когда прошли с километр или даже больше. Хотя кто их считал, эти километры… Посидели минут десять и дальше тронулись. А потом и началось… Только тот, кому хоть раз довелось тащить летом по лесу на носилках раненого человека, и может понять, какое это тяжкое дело! Поднимут ребята носилки, протащат шагов сто — двести и, обессиленные, чуть не падают на землю. И так тяжело, а тут смотри, чтоб не оступиться, не грохнуть наземь ношу. А там ведь не мешок какой — живой человек, да еще с перебитыми ногами, ему каждый толчок — мука нестерпимая.

Хорошо бы сами носильщики были крепкими. Тут сила нужна, а они ведь ослабевшие…

Так вот и тащились час, другой, третий. Солнце уже низко опустилось, а командир наш Шунгин на запад посматривает, хмурится, поторапливает. Сам он работал больше всех, подменял ребят по очереди.

Освободится от одних носилок, шагов десять передохнет и бежит на подмену к другим. Девчата по два вещмешка несли и оружие раненых — тоже выбивались из сил.

Недалеко уже до этого озера оставалось, куда мы шли, как догнала нас еще одна группа из бригады. Было их человек восемь и сандружинница Аня Леонтьева с ними. Несли они еще одного раненого, подорвавшегося на мине. Там ребята здоровые были, и шли они ходко. Думали мы — вместе дальше пойдем, помогут нам, ведь у них все-таки две смены на одни носилки. А они только на минутку остановились, объяснили, что им после самолета бригаду догонять надо, и ушли вперед.

К назначенному сроку мы опоздали. На озеро вышли в полночь и очень обрадовались, что самолета еще не было. Только радость наша оказалась ни к чему. Всю ночь прождали мы самолета, и все напрасно.

Те, восьмеро, нервничали, уговаривали Шунгина взять их раненого, чтоб им поскорей вернуться в бригаду, а тот словно знал, что самолета не будет:

— Ребята, говорит, если вы хотите погубить всех больных и раненых, то можете уходить. Вы же видите, что у нас и на двое носилок нет людей. Самолета ведь может и не быть.

Раненый у них был совсем тяжелый, все время стонал, иногда впадал в беспамятство. Аня Леонтьева так и не отходила от него.

Уже утро наступало, а самолета все нет. Та группа не выдержала, схватила свои носилки и отправилась на восток. Решили поскорей добраться до пограничников. Мы ждали, как было приказано, до часу дня и тоже тронулись.

Теперь уж, наверное, не столько шли, сколько отдыхали. Старались ребята по-прежнему, но силы убывали с каждым шагом. Пронесут сколько могут, сядут на землю и, как говорится, языки на сторону. Пять — десять минут никто и с места не сдвинется — только и дышат, отдышаться не могут.

В ночь и настигла нас беда.

Не знаю, сколько мы прошли от этого озера, где самолета ждали. Может, километров десять, а то и больше. Помню, что случилось это после большого привала на малом…

Надо честно сказать, что к тому времени осторожности у нас никакой не было. Шли хотя и по нейтральной полосе, а считали ее своей. На западе — бригада, на востоке — пограничники, откуда тут противнику взяться? Думы наши о другом были — как бы до своих добраться, хватит ли у нас сил, если пограничники навстречу не выйдут? Кузнецову-то совсем плохо стало. Хотя его перебитые ноги и были взяты в жесткие шины, а такая дорога растревожила их — стонал почти беспрерывно. Второй раненый — Першин — чувствовал себя получше.

Только мы присели на отдых, ребята еще и закурить не успели — тут и началось. Трудно сказать, откуда финны взялись — то ли случайно на нас вышли, то ли по следу нагнали. Было их немного, человек пятнадцать — двадцать, и напали они на нас с одной стороны.

Развернуться к бою группа не успела, хотя Борис Шунгин первым открыл огонь и крикнул: «Ребята, занять оборону!» У большинства и оружия при себе не оказалось. Пока разбирали винтовки и пытались занять оборону, финны подошли совсем близко. Они строчили из автоматов чуть ли не в упор и кричали: «Рюсся, сдавайся!»

Открыть ответный огонь успели лишь несколько человек из наших. Борис Шунгин и политрук Кошкин были ранены в первые минуты, но отстреливались. Тут же ранило в руку и меня. «Девчата, оттаскивайте раненых в кусты!» — крикнул нам Шунгин. Першин успел сползти с носилок и тоже открыл огонь. Еще из двух-трех мест бухали винтовки наших ребят, потом и они начали затихать. Финны подошли совсем близко к Борису Шунгину, наверное, хотели взять его живьем. Тот долго отстреливался, потом бросил одну гранату, а второй тут же взорвал себя. На какое-то время перестрелка затихла. Мы с девчатами подхватили раненых Першина и Кошкина и через густой кустарник поползли к болоту. Кошкин еле дышал. С места боя слышались уже редкие автоматные очереди. Как мы поняли, это финны добивали тех, кто был жив, но уже не мог ни стрелять, ни двигаться.

Уползти далеко мы не могли. Едва перебравшись через болото, все пятеро — я, Першин, Кошкин, Аня и Валя — укрылись под густой елкой. Из оружия у нас было — винтовка, три нагана и две гранаты… Если финны пойдут сюда, решили живыми не сдаваться. Кошкин терял сознание и просил пить. Вода была близко, в болотине, но с той стороны слышались голоса финнов и рисковать было бессмысленно.

Я осторожно выдирала прохладный, чуть сыроватый мох и подносила ко рту Кошкина. Он жадно сосал его и затихал. Валя перевязала мне руку — рана была сквозная, но чистая, и кровотечение скоро остановилось, хотя боль не утихала.

Трудно сказать, почему финны не решились перейти болото. Они наскоро обшарили поле боя на той стороне и скрылись. Наверное, посчитали, что наша группа — это маленькая частица более крупных сил, которые вот-вот могли прийти к нам на помощь, и поспешили поскорее убраться. Судя по голосам, у них были тоже потери или убитыми, или ранеными. Как оказалось потом, им понадобились носилки, и они использовали наши.

Тем временем мы лежали под елкой и думали, как быть дальше? Саша Першин — он стал у нас за старшего — решил направить Валю Клыкову к пограничникам за помощью. Он много раз терпеливо объяснял ей ориентиры, по которым нас можно найти. Сложного тут ничего не было: мы находились слева от бригадной тропы, которая, наверное, не зарастет и через три года — так глубоко пропахали ее партизанские сапоги.

Першин проверил, как мы умеем ходить по азимуту, — оказалось, что умеем плохо, лишь теоретически и приблизительно. Он терпеливо учил нас, и Валя отправилась. По его подсчетам, она должна была вернуться через трое суток.

Вскоре скончался Кошкин. Умер он тихо, и мы бессильны были ему помочь — два ранения в грудь сделали свое дело.

Утром Аня Кемова сходила на место боя, собрала и принесла вещмешки с остатками продуктов.

Прошли сутки, другие, третьи, четвертые…

Мы боялись признаться друг другу, но, наверное, каждый про себя уже считал, что с Валей случилось неладное. Эта мысль угнетала нас, мы меньше стали разговаривать, сидели, молчали, думали и ничего не могли придумать.

Когда истекли четвертые сутки, Аня Кемова первая произнесла то, чего, наверное, ждали все трое: «Надо что-то делать. Надо кому-то идти».

Я считала, что идти должна Аня. Дело не в моей ране, которая, хотя и болела, но не настолько, чтобы я не могла двигаться. Я понимаю так, что мне, как сандружиннице, которой был поручен раненый Першин, нельзя оставлять его, и я должна быть с ним.

Но Саша решил по-своему. Он долго молчал, вроде и не слышал Аниных слов. Потом он сказал: «Слушайте меня, девчата. Идите вдвоем. Так будет лучше и вернее. Кто знает, что случилось с Валей. Одной в лесу вообще трудно. А тут еще минные поля, финны бродят… Оставьте мне немного продуктов, принесите несколько котелков воды и отправляйтесь. Я буду ждать вас через три дня. Договорились?»

Желая подбодрить нас, он даже улыбнулся.

Мы отправились. Мы сделали все, как он просил: запасли воды, натаскали валежника, чтоб в случае дождя он мог развести костер и обогреться. Мы гадали, чем еще помочь ему, и оттягивали свой выход. Он торопил нас.

С тяжелой и неспокойной душой уходили мы от этой густой ели, спасшей и приютившей нас. Шли и все время оглядывались, прислушивались. Мне почудилось, что голос Першина окликнул меня. Бегом я вернулась обратно. «Что случилось?» — встревоженно спросил Саша, потянувшись к винтовке. — «Ты звал нас?» — «Нет». — «Саша, что бы ни произошло, мы обязательно придем за тобой. Обязательно, понимаешь?» — «Я знаю… Идите, не теряйте время».

Мы пошли. Мы шли, не отдыхая — день, ночь, еще день… В полночь вторых суток нас остановили пограничники. Поверили нам не сразу. Пока разбирались, пока комплектовали группу, еще прошли сутки. Мы поспали, отдохнули немного. С трудом удалось добиться, чтоб мне разрешили пойти назад, хотели направить сразу в госпиталь.

Несмотря на усталость, последние километры мы с Аней чуть ли не бежали. И обессилевшие упали на землю лишь тогда, когда из-под густых еловых лап выглянуло лицо Першина — еле живого, измученного болью и одиночеством.

Уже в госпитале в Сегеже я узнала, что Валя Клыкова заблудилась и вышла позже нас. Узнала я также, что остались в живых еще двое ребят из тех, что были отправлены из бригады нести раненых.

В живых осталось шестеро из шестнадцати.

ГЛАВА ПЯТАЯ


(высота 161,1, 12 июля 1942 г.)


1
Бригада шла на север, вокруг Елмозера, и еще не знала, что уже понесла первые ощутимые потери. Разве мог кто-нибудь предположить, что группы Шунгина уже не существует, что от нее в живых останутся лишь шестеро, что десять человек, в том числе и сам Борис Шунгин, погибнут в неравном бою на нейтральной полосе, на полпути между озером Тухкаярви и рекой Войванец, где наши пограничники держали передовые посты.

О плохом никто не думал, и все же у командования бригады жила какая-то смутная тревога за судьбу отправленных назад, так как при каждой связи с Беломорском радиограммы заканчивались просьбой: «Сообщите о прибытии раненых».

Бригаду в свою очередь преследовали обидные неудачи. Не успели отойти от Мальярви и пяти километров, как головной дозор напоролся на минное поле. Один из бойцов получил тяжелое ранение в ноги. Еще оставалось время, и восемь ребят покрепче спешно понесли раненого к озеру Тухкаярви, чтобы успеть к первому рейсу гидросамолета.

Сплошное минное поле тянулось от побережья Елмозера до огромного, с множеством бурых «окон» болота, которое пришлось обходить с востока, а это прибавило верст десять лишнего пути.

Никто тогда и не думал, что это самое болото через сорок дней придется преодолевать чуть ли не вплавь и кое-кто из раненых и обессилевших партизан найдет свою могилу в его бездонной жиже.

Настроение людей менялось. На привалах все реже говорили о том, что будет там, в тылу противника. Это начинало казаться далеким и не таким уж трудным или страшным — главное перейти линию охранения. Нашлись и скептики: «Походим, походим, паек сожрем и назад вернемся… Дураки они, финны, что ли? Так и откроют нам ворота — входите, мол, милости просим. За год вон чего понатворили — ступить негде».

Подобные рассуждения резко обрывали не только командиры или политруки, но и сами бойцы: у молодых они задевали чувство партизанской гордости, а те, кто постарше и поопытнее, понимали, что путь назад лежит для бригады только через тылы противника. Иного не могло и быть: обстановка на юге с каждым днем ухудшалась, положение на фронтах становилось отчаянным, и оно требовало действий любой ценой.

Утром и вечером штабные радисты Николай Мурзин и Александр Паромов подавали комиссару сводки Совинформбюро. Аристов прочитывал их и подолгу сидел в раздумье — спускать ли их в отряды и как строить очередную политинформацию? Люди ждут чего-то обнадеживающего, а в скупых сообщениях чуть ли не ежедневно появлялись все новые и новые оперативные направления: Воронежское, Лисичанское, Ростовское. Партизаны выслушивали сводки сосредоточенно и молча. Вопросов не задавали, так как понимали, что и политруки знают о положении на юге не больше их. Карты, чтоб определить, как далеко прорвался враг на юге, в бригаде не было, но находились уроженцы упоминаемых в сводках мест, и картина понемногу восстанавливалась.

В проведении политинформаций выручала вторая часть сообщений Совинформбюро, где говорилось об успешных действиях отдельных частей и партизанских отрядов. Все — и комиссары, и бойцы — понимали, что в условиях, когда враг движется лавиной на тысячекилометровом фронте, удачная контратака одного батальона или разгром немецкого гарнизона в белорусском селе значат слишком немного для общего перелома в войне, и все же действия никому не известного батальона капитана Колосова или партизанского отряда товарища Ф. делали события на юге доступными и близкими, поддерживали и надежду, и веру в лучшие времена.

Аристов это почувствовал сразу же. Радисты, ссылаясь на то, что не успевают, вначале записывали лишь общие сообщения в масштабах фронтов и пропускали частности. Тогда комиссар стал сам садиться к рации, и сводки уже выглядели полнее и не такими удручающими. Тем более, что Аристов стал сам проводить политинформации по очереди в каждом отряде, увязывая их с задачами бригады и обязанностями каждого бойца. На данном этапе о задачах бригады он мог говорить лишь в самой общей форме, цели похода были пока еще военной тайной, но обязанности всех и каждого определялись строгой и точной формулой: железная дисциплина, полная самоотверженность, беззаветная храбрость.

Думали ли рядовые партизаны о конкретной боевой задаче бригады? Конечно, думали, даже спорили втихомолку друг с другом, основываясь на каких-либо случайных и косвенных догадках… Естественно, что каждому хотелось определенности и ясности. И вместе с тем отсутствие этой общей для всех осведомленности скорее сближало, чем разъединяло людей. Тайна делала их сопричастными чему-то большому, значительному, успех которого будет зависеть и от тебя, и от товарищей, и от всех вместе… А это, в свою очередь, укрепляло взаимозависимость друг от друга и дисциплину.

11 июля бригада остановилась на привал вблизи высоты 161,1, в восьми километрах от дороги Кузнаволок — Коргуба, куда сразу же была выслана разведка. Отряды заняли круговую оборону, выставили постовых и затихли: костров и движения не полагалось. Было известно, что иногда, над финской линией охранения пролетает самолет-наблюдатель. Правда, летал он слишком редко и нерегулярно, но было бы обидно оказаться обнаруженными из-за ложки горячей каши.

В восемь утра Аристов записал очередную сводку Совинформбюро и вместе со своим связным Борей Вороновым направился в расположение отряда «Мстители». Сводка вновь была нерадостной — наши войска на юге вели тяжелые оборонительные бои в излучине Дона.

Отряд собрался на политинформацию под густой завесой ольховых кустов у самого края болота. Партизаны сидели на сырой земле и напряженно слушали. Едва Аристов начал говорить, как появился разводящий и знаком позвал дежурного по отряду командира взвода Бузулуцкова. Тот незаметно поднялся и ушел. Минут через пять он вернулся, пробрался к командиру отряда Попову и стал что-то шептать ему на ухо. Попов сидел рядом с Аристовым, он был виден всем, и глаза партизан смотрели уже не на докладчика, а на чем-то встревоженного командира отряда. Аристов раз-другой кинул на шептавшихся требовательный взгляд, но те продолжали свое дело. Когда Попов встал и хотел незаметно уйти, Аристов не выдержал:

— Что случилось?

Командир отряда в нерешительности посмотрел на комиссара бригады, потом на внимательно наблюдавших бойцов.

— Я спрашиваю, что произошло? Бузулуцков, отвечай!

Возможно, если бы недовольный Аристов, явно в нарушение субординации, не обратился прямо к дежурному по отряду, то случившееся получило бы другой исход. Но комиссар обратился к Бузулуцкову, а тот был дисциплинирован и исполнителен. Он, чуть помешкав, громко ответил:

— Боец Якунин уснул на посту, товарищ комиссар.

Все замерли. По партизанскому кодексу, сон на посту в боевых условиях приравнивался по тяжести преступления к прямой измене…

— Это какой Якунин? — спросил Аристов. — Не тот ли, с которым я позавчера беседовал?

— Тот самый, товарищ комиссар.

Секунду-две Аристов молчал, потом сказал:

— Вот так. Говорим о железной дисциплине… и вот, пожалуйста, иллюстрация… Попов, разберись, принимай меры и доложи комбригу. Продолжаем, товарищи, политинформацию.

Конец беседы был испорчен. Аристов говорил о положении на фронтах, о необходимости остановить врага, о приказе Верховного Главнокомандующего «Ни шагу назад!», о долге каждого карельского партизана, не считаясь с жизнью, громить врага здесь, в Карелии, и тем помогать бойцам героического Юга, а сам беспрерывно думал о случившемся. Он понимал, что об этом же думают и его слушатели. Он видел их сумрачные беспокойные лица, их редкие вопросительные переглядывания, он принял их встревоженность случившимся за сочувствие виновнику, и это заставило его говорить резко:

— Чтобы победить врага, мало одного оружия. Болтливость, ротозейство, беспечность могут погубить любое дело. Ротозей, как и трус, прямой пособник врагу. — Аристов протер очки, близоруко сощурился: — Будут ли вопросы?

Сандружинница Аня Шалина подняла руку:

— Товарищ комиссар, что теперь будет Якунину?

Аристов надел очки, в упор посмотрел на нее:

— А как ты сама считаешь?

— Не знаю…

— Значит, плохо ты, Шалина, разбираешься в обстановке. Надо внимательней слушать и понимать, что говорится… Что касается Якунина — это решит полевой трибунал. Это ведь не первый его проступок в этом походе… Сначала невыполнение приказа командира отделения, потом сон во время дневальства, теперь — вот и сон на посту. Преступление и начинается с мелочи, Шалина!Расходитесь по местам. Комиссару и политрукам остаться!

Аристов выждал, пока бойцы разойдутся, и сурово посмотрел на комиссара отряда:

— В отряде царит беспечность и беззаботность! Случай с Якуниным немедленно сделать предметом обсуждения в каждом взводе! Еще раз подчеркнуть, что при малейшем нарушении дисциплины будут применяться самые строгие меры. Завтра перейдем линию охранения, и пора понять, что пощады никому не будет!

Когда Аристов вернулся в штаб бригады, там уже знали о случае в отряде «Мстители». Была сформирована тройка полевого трибунала. Из опроса виновного и троих свидетелей выяснилось, что Якунин спал на посту так крепко, что разводящий, забрав у него оружие и поставив другого часового, успел сходить за дежурным по отряду и уже втроем они разбудили спящего.

Никаких смягчающих вину обстоятельств не было, и приговор был единодушным — расстрел.

Приговор подлежал утверждению командиром бригады.

Листок, вырванный из блокнота, с десятком строк, тяжело выведенных химическим карандашом, и тремя подписями внизу — был первым смертным приговором, который предстояло утвердить Григорьеву. Он знал мнение комиссара, начальника штаба, секретаря партбюро бригады Кузьмина, и все же, прежде чем написать одно-единственное необходимое слово, еще раз молча встретился глазами с каждым.

Да, в восьми километрах на запад проходила для них, партизан, черта милосердия, и иного выхода не существовало.

Приговор был объявлен по отрядам, и вечером, незадолго до выхода, приведен в исполнение.

Вечерняя радиограмма в штаб партизанского движения заканчивалась на этот раз фразой: «За сон на посту расстрелян боец Якунин».

ГЛАВА ШЕСТАЯ

ПО ВОСПОМИНАНИЯМ АННЫ БАЛДИНОЙ

(пос. Пряжа, 18 декабря 1970 г.)


О том, как мы переходили линию финского охранения, я хорошо помню еще и потому, что именно в эти дни произошел случай, который мог кончиться большой бедой и для меня, и для Степана Халалеева.

Чтоб было понятно, начну издалека.

Когда я зимой пришла в отряд сандружинницей, мне сразу же дали винтовку, но через некоторое время фельдшер Ольга Павловна Пахомова приказала винтовку сдать обратно. Представляете мое разочарование! Пришла воевать, бить врага, а на вооружении одна санитарная сумка! Несколько дней я ходила совершенно подавленная…

И тут Миша Ярошенко, связной командира отряда, неожиданно подарил мне трофейный пистолет. Это был красивый и маленький, похожий на детскую игрушку пистолетик в аккуратной лакированной кобуре. В обойму вмещалось шесть крохотных патрончиков. Миша дал мне еще две запасные обоймы, научил меня разбирать и чистить пистолет, а потом и стрелять. Стрелял пистолет хорошо, мягко, звук был похож на выстрел из малокалиберной винтовки, а метров с десяти я легко попадала в тетрадный лист, прикрепленный на дереве. Большего, как объяснил Миша, мне и не требовалось, оружие полагалось сандружинницам лишь для самообороны.

Я была счастлива, но счастье оказалось недолгим. Постепенно все в отряде узнали о подарке, и мой чудный, изящный пистолетик стал предметом не только любопытства, но и постоянных вышучиваний. Уж как над ним только не издевались, как не называли — и пушкой, и гаубицей, и мухобойкой. Даже мой тогдашний командир взвода Саша Аверьянов — потом в походе он стал начальником штаба отряда — строил, глядя на меня, хитрую улыбочку. Сначала я отшучивалась, потом это стало надоедать, но приходилось терпеть, так как я понимала, что в нашей партизанской жизни без шуток не обойтись.

Свой пистолетик я любила и с гордостью носила его на поясном ремне. Тогда я не думала, что он принесет мне столько переживаний.

…В Сегеже мы жили в здании школы, рядом остановилась воинская часть, а чуть подальше — жилой дом. Мы познакомились с одной женщиной из этого дома и часто вечерами, захватив с собой что-либо съестное, бегали к ней пить чай.

Так было и в тот вечер — последний перед походом.

Аня Леонтьева, Дуся Григорьева, Наташа Герасимова успели забежать в подъезд дома, я мчалась последняя и вдруг слышу окрик патруля:

— Стой!

Я не остановилась, но патруль дал выстрел в воздух, меня забрали и повели в комендатуру, почти через весь город.

Там первым делом приказали сдать оружие, и мой пистолетик оказался на столе у дежурного коменданта. Надо было видеть, как загорелись у него глаза!

— Откуда? Где взяла? Есть ли разрешение? Почему без документа с оружием?

Не успела я ничего объяснить, как раздался телефонный звонок. Это звонил наш командир Федор Иванович Греков.

Как выяснилось, кто-то из ребят видел из окна случившееся, доложил командиру отряда, и тот теперь решительно требовал доставить сандружинницу Балдину в расположение части.

Комендант, держа на широкой ладони мой маленький, блестящий пистолетик, долго сопротивлялся, упирая на то, что я не подчинилась приказу патруля, вынудила их стрелять, переполошила город и должна за это понести наказание, но потом вдруг согласился, положил телефонную трубку и приказал патрульному:

— Отведи ее назад!

— А пистолет? — спросила я.

— Иди, иди! С пистолетом еще разбираться будем.

Со слезами на глазах я вернулась в отряд, пошла к командиру, все рассказала. Он снова взял телефонную трубку, потребовал вернуть оружие. Мне приказал:

— Ступай отдыхать. Утром получишь. Завтра поход, а вы тут приключения устраиваете.

Всю ночь я не сомкнула глаз. Я словно бы предчувствовала, что так просто мне свой пистолет не получить, уж больно он понравился коменданту.

Так оно и вышло. Несколько часов мне пришлось проторчать в комендатуре. Того коменданта уже не было, мне по очереди предлагали взамен сначала старый облупившийся наган, потом черный браунинг и даже новенький «ТТ», но я стояла на своем, даже расплакалась, и наконец мой маленький пистолетик снова оказался у меня в руках.

Если бы я тогда знала, что он принесет мне в походе, то, может быть, и согласилась бы на замену.

…Помню, это был последний привал перед линией охранения. Был строгий приказ о соблюдении тишины и маскировки. Вообще после случая с Якуниным дисциплина и на марше, и на привалах резко поднялась, все поняли, что шутки и беспечность должны быть оставлены позади.

Я, конечно, не знала, что линия охранения уже близко. Думаю, и другие бойцы не знали об этом. Мы могли лишь догадываться, что приближается что-то серьезное. Переходы стали быстрыми, даже стремительными. С привалов снимались неожиданно и так же внезапно останавливались. Костров не разводили. Питались всухомятку, запивая сухари озерной водой.

Таким же неожиданным был и тот злополучный привал.

С огромным наслаждением я скинула с плеч свой полегчавший вещевой мешок, отстегнула ремень с пистолетом, достала котелок и пошла вниз по склону к видневшейся сквозь деревья ламбушке. Набрала воды, поднимаюсь обратно и вдруг — впереди словно сухой сук треснул. В лесу этот звук привычен, но треск был какой-то уж очень неосторожный. Помнится, я невольно шагу прибавила.

Возвращаюсь, и что же?

Степа Халалеев стоит около моего мешка, в его правой руке поблескивает мой пистолет, а левая — вся в крови. Кровь густыми темными каплями падает на землю. Лицо бледное как полотно, глаза испуганные.

Котелок с водой так и выпал из моих рук.

— Степан, что ты сделал? — прошептала я, выхватывая у него пистолетик.

Он молчал и только морщился от боли. Я мигом достала индивидуальный пакет, йод и принялась перевязывать рану, от испуга и растерянности повторяя:

— Что же ты наделал? Что наделал?

Степа по-прежнему молчал и озирался по сторонам, пытаясь понять — видел ли кто случившееся. К счастью, все занимались своими делами или делали вид, что ничего не случилось.

Наконец рана перевязана. Что делать дальше? По положению я обязана доложить фельдшеру Оле Пахомовой, та — командиру отряда, тот — комбригу… Но что будет потом? Как в штабе расценят все это? В той ситуации, в какой находилась бригада, за выстрел, даже случайный, полагалась самая суровая кара… Выстрела, положим, никто не слышал, или не обратил на него внимания, а кто и слышал, тот ничего не понял. Слава богу, мой пистолетик стреляет так, что и на выстрел непохоже. Но рапа! Я хоть и не медик, до войны работала учительницей в начальных классах, однако и моих знаний, полученных на занятиях по санитарному делу, вполне хватало, чтобы определить, что рана относится к разделу тяжелых: повреждена кость указательного пальца. Хочешь или не хочешь — а налицо членовредительство. Перед самой линией охранения человек вывел себя из строя. Случайно или намеренно — тут надо разбираться. Я-то не сомневалась, что случайно, да и другие, кто знал Степу, по-иному не могли думать, его все любили, уважали, он, единственный в отряде, еще до войны был награжден правительственной наградой, медалью «За трудовое отличие», и одно то, что медаль эту он получил в Кремле, из рук Михаила Ивановича Калинина, делало в наших глазах Степу Халалеева человеком особенным. Я-то, конечно, не за медаль ценила Степу, мы питались в походе из одного котелка, и я лучше других знала, какой это честный, добрый и верный товарищ. Захотят ли там, в штабе, разбираться во всем этом? Да и есть ли для этого время, если каждую минуту может раздаться команда и бригада должна будет скорей-скорей двигаться на запад?

Думала я обо всем этом, а из головы не выходил недавний случай с уснувшим на посту Якуниным.

Мы сидели на земле и молчали. Степа тихо баюкал свой забинтованный куклой палец, морщился от боли, изредка поглядывал на меня, наверное, ожидая моего решения, а я не знала, что и сказать. Зачем он брал мой пистолетик? Неужели только затем, чтобы полюбоваться на эту противную блестящую игрушку? Я-то тоже хороша — ушла за водой и оставила личное оружие, словно забыла, что в боевых условиях это тоже наказуемо.

— Аня, не говори никому, ладно? — вдруг тихо попросил Степан. — Заживет, куда ему деться… Подумаешь — палец!.. Пустяк ведь это, верно?

— Нет, Степа. Не будем лечить, не заживет. Кость ведь задета.

— А ты и лечи, только не говори никому.

— Степа, не могу я. Ведь я не медик. А вдруг заражение пойдет… Как же это случилось, Степа?

— Пистолет протереть хотел.

— Зачем? Разве я сама не могла?

— Могла, а не сделала… Смотри, он у тебя ржавчиной скоро тронется, никель кой-где уже отстает. Ухаживать надо… Зачем же ты, Аня, патрон в канале ствола держишь, а на предохранитель не поставила? Ведь ты могла похуже моего изувечить себя.

Я и сама не знала, как такое получилось, если, конечно, Степан правду сказал. Правила обращения с оружием я отлично знала, старалась делать, как положено. Но моя «игрушка» так часто бывала в чужих руках, а я, глупая, еще гордилась этим!

— Ты не говори никому, ладно? — еще раз попросил Степан и огляделся. Он заметно успокоился, только в сощуренных синих глазах таились боль и настороженность.

— Никому, кроме Ольги Павловны, — решительно ответила я. — Без нее нельзя, я не справлюсь. А она худого ничего не сделает.

Степа промолчал. Я поднялась и пошла разыскивать Олю Пахомову, которая двигалась вместе со штабом отряда.

Нашего фельдшера я называю Олей лишь сейчас, когда се нет в живых, а тогда мы все в отряде уважительно звали ее Ольгой Павловной, хотя было ей в ту пору года двадцать два или двадцать три.

Какой это был человек! Невысокая, стройная, с мягкими и светлыми, как лен, слегка вьющимися волосами, с постоянной ласковой улыбкой на удивительно нежном лице, всегда подтянутая и аккуратная, она была общей любимицей отряда. И не только парни, но и мы, девушки, считали за честь выполнять ее просьбы. Именно просьбы, так как Ольга никогда не обращалась к нам в приказном тоне.

В феврале мы ходили двумя отрядами на разгром гарнизона в Шокше. Для меня это был первый боевой поход, и я больше всего боялась сделать что-либо не так, как надо. Когда завязался бой, то моей подопечной оказалась сандружинница из соседнего отряда. Она была ранена в левое плечо, лежала на снегу и просила о помощи. Я бросилась к ней, стала перевязывать, но бинт не слушался меня. Я укладываю его ряд за рядом, а он все сползает и сползает, и кровь хлещет из раны. А тут еще пули свистят, руки онемели от холода.

Девушка терпела-терпела, больно ей, бедной, и проговорила вдруг с обидой:

— Косолапая ты, что ли?..

А я и сама расплакаться готова, не знаю, что и делать, стараюсь, продолжаю бинт наматывать. Вдруг, откуда ни возьмись, Ольга Павловна падает в снег рядом:

— Анечка, дай помогу…

Две минуты, и повязка крепко и плотно легла на плечо, а Ольга Павловна уже укладывает раненую на лыжи, тащит ползком в укрытие и успокаивает ее:

— Ты, Женя, сама знаешь, нет для перевязки ничего труднее, чем плечо. Не сердись, пожалуйста, потерпи…

Я поняла, что фельдшер и мою неловкость видела и сандружинницу из другого отряда хорошо знала. Такой конфуз у меня получился.

Когда вернулись на базу, приглашает меня к себе Ольга Павловна, а я уже так напереживалась, что надерзить готова. Характер-то у меня задиристый. Вошла, доложилась, стою у дверей.

Ольга Павловна приблизилась, улыбнулась своей милой улыбкой и говорит:

— Анечка, если ты не против, то давай мы с тобой практиковаться будем в перевязках. Хотя бы по часику в день, ладно?

Так я и стала у нее учиться, да не по часу, а по два-три часа, если выпадало свободное время…

В те счастливые для себя часы я и узнала о ее любви к помощнику командира отряда по разведке Петру Старикову.

Скорее не узнала, Оля мне, конечно, ничего не говорила, а догадалась. Стариков приходил в санчасть и сразу становился неузнаваемым — тихим, робким, неловким каким-то. Сидел в углу, молча смотрел, как мы занимаемся своим делом, а если кто-либо из нас поворачивался в его сторону, он отводил взгляд и принимал деланно-равнодушный вид. Оля тоже менялась в его присутствии. На щеках — румянец, руки суетливые, взгляд напряженный, сама улыбается, на лице беспокойство.

Не сразу я все это поняла, и всю жизнь, вот уже тридцать лет с сожалением думаю — сколько счастливых часов отняла я у милой Ольги Павловны, которой суждена была такая короткая радость.

Удивительней всего было то, что они таили от других свою любовь, а все в отряде знали об этом. И командир, и комиссар, и бойцы. Знали, но никогда не говорили об этом и, как я понимаю, тем самым берегли их чувство от пересудов…

Такой была наша Ольга Павловна. Шла я к ней со Степановой бедой, а сама и не знала, как поступить, что сказать, чтобы еще большей беды не вышло.

Я не стала Оле ничего объяснять, а попросила ее пойти в наш взвод. Она пристально посмотрела на меня, — видимо, мой встревоженный вид говорил сам за себя, — молча взяла свою сумку, и мы пошли.

Степан сидел на том же месте, где я оставила его, только свою белую куклу прикрыл от любопытных глаз пилоткой, а здоровой рукой затирал на брюках начинавшие подсыхать пятна крови.

Ни слова не говоря, Оля принялась за дело. Быстро разбинтовала «куклу», осмотрела рану, внимательно взглянула на Степана: «Придется потерпеть!» — и принялась обрабатывать.

Надо же такому случиться — она уже заканчивала бинтовать, как вдруг поблизости появился наш командир отряда Федор Иванович Греков. На привалах он часто обходил расположение отряда. Я так и замерла в испуге.

Греков остановился в двух шагах. Степан растерялся — надо бы встать перед командиром, но Оля, сидя на корточках, продолжала свое дело и удерживала его.

— Что случилось, Оля? — спросил Греков.

— Ничего особенного, товарищ командир. Халалеев палец повредил. Несколько дней придется побыть ему одноруким.

— Осторожней надо быть! — недовольно сказал Греков и пошел дальше.

Представляете мою радость! Тогда-то я по наивности полагала, что никто, кроме нас, теперь уже троих, не знает и никогда не узнает о происшествии, но, забегая чуть вперед, скажу, что предположения мои были ошибочными.

Оля сделала Степану противостолбнячный укол, повесила раненую руку на подвязке вокруг шеи. Обещала сказать командиру взвода, чтоб дня на два-три он освободил Халалеева от лишнего груза.

— Не надо, Ольга Павловна! — запротестовал Степа. — Прошу вас, не надо.

— Хорошо, хорошо, — улыбнулась она и, посидев несколько минут с нами, ушла.

На том привале отдохнуть как следует нам не пришлось. Вскоре от взвода к взводу передали команду готовиться к выходу. Тщательно прибрали место стоянки и тронулись. Шли долго. Слышалось лишь шарканье веток кустарника по одежде и вещмешкам да глухие шаги. Потом, перед полночью, было приказано занять оборону и соблюдать особую осторожность. Никто ничего не знал, но все чувствовали, что дорога где-то совсем близко.

Я лежала неподалеку от Степана, чуть сзади, и все время, даже против воли, посматривала в его сторону. Он замечал это, тоже оборачивался и всякий раз ободряюще кивал.

Взводы один за другим снимались и быстрым шагом уходили на запад. Наконец пришла и наша очередь.

Мы поднялись и почти побежали вперед. Вот она — дорога! Вначале, где-то слева, она мелькнула перед глазами светлой полоской на взгорье, потом пропала и вдруг, через двадцать — тридцать шагов, оказалась перед самым носом. Обычная шоссейная дорога, с заплывшими кюветами, со следами шин и колес, только кустарник по обочинам вырублен и сложен в аккуратные кучи.

Шаг, второй, третий — и мы уже на другой стороне. Лишь мельком успеваешь заметить, что справа и слева эту же дорогу перебегают другие отделения из других отрядов, а специально выделенные бойцы ивовыми вениками заметают наши следы. Всего и дела-то три секунды, а сколько шли, искали, мучились…

И все же чувство огромного облегчения охватило меня, когда, перепрыгнув через неширокую канаву, я снова оказалась в лесу, только теперь уже за последней линией финского охранения.

— Что прыгаешь, как коза, следы оставляешь! Аккуратней надо! — добродушно проворчал комиссар отряда Поваров, наблюдавший за переходом нашего взвода. — Вперед, вперед, быстрей, не растягиваться!

«Вперед, вперед…» Эта команда на целые сутки стала для нас главной. Вначале мы даже не шли, а бежали. Во всяком случае, мне то и дело, чтоб не отстать, приходилось трусить рысцой, мой самый широкий шаг не успевал за всеми и идущие сзади подгоняли: вперед, вперед! Мешок колотил по пояснице, санитарная сумка сползала наперед, била по колену, левой рукой я придерживала ее, а правой едва успевала отводить хлеставшие по лицу ветки. Так мы шли, наверное, часа два. Отряды уже вновь соединились в бригадную цепочку, все ждали привала, но привала не было. Остановимся минут на десять, упадем на землю, чуть отдышимся и снова: вперед, вперед.

Если бы не Степан, то я, возможно, и не выдержала бы этой сумасшедшей гонки. Я шла следом за ним и все время, то наяву, то мысленно, видела висевшую на перевязи его раненую руку и ощущала, как трудно ему. Иногда он высвобождал свою белую «куклу» из тесьмы, пытался поправлять ею мешок; я понимала, что делает он это почти бессознательно, что рука у него не только болит, но и немеет в неподвижности, затекает под лямками вещмешка, и все же всякий раз вполголоса просила:

— Степа, не надо! Держись, Степа!

Это «держись!», обращенное к нему, помогало держаться и мне самой.

Так шли всю ночь.

Утром неожиданно вышли к крохотной заброшенной деревушке на берегу небольшого озера. Помню, когда вдруг лес кончился и я увидела впереди несколько огромных серых домов, то даже мешок начала снимать с онемевших плеч — дотащу, думаю, до привала и так как-нибудь. В голове уже рисовались самые радужные картины — ведь больше двух недель мы не видели человеческого жилья, а тут — дома, изгороди, баньки на берегу озера.

Но деревня так и проплыла мимо нас, как какой-то мираж. Мы даже не вошли в нее, по опушке обогнули огороды и снова углубились в лес. Возле домов я приметила лишь наших разведчиков, которые быстро обшаривали их. Дальше началось еще страшнее — зной, мошкара, жажда, — а мы все шли и шли. Солнце светило сначала в спину, потом — сбоку и когда начало бить в глаза — вдруг долгожданная команда: «Привал». Помню это удивительно странное ощущение. На малых остановках упадешь на землю, привалишься спиной к вещмешку, и кажется, сил нет, чтоб даже рукой пошевелить. Так бы и сидел час, другой, третий… А на больших привалах — откуда что берется? Сбросишь вещмешок, и одно сознание, что ждет тебя полдня отдыха, будто сил прибавляет. Каждый тут же за дело берется — кто костер налаживает, кто за водой чуть ли не вприпрыжку бежит, кто на пост, кто на линию обороны дежурить, а мы, сандружинницы, обходим бойцов, жалобы собираем, потертости и мозоли лечим. Слава богу, — других недугов мы пока еще не знали.

А потом, когда схлынут привальные хлопоты, сидим подолгу у еле тлеющего костра, и не до сна вроде! Любили мы эти редкие часы, когда и костер можно развести, и сам ты волен: хочешь спи, хочешь сиди в тесном кружке, болтай чепуху всякую. Мало их было в том походе, каждый наперечет, но тем памятнее они.

В тот день костров не разводили. Не успели мы расположиться, Ольга Павловна тут как тут. Подошла — спокойно так, будто случайно заглянула в наш взвод, улыбнулась и спрашивает:

— Ну, Степан Кузьмич, как твоя «куколка» себя чувствует?

— Хорошо, Ольга Павловна.

— Давай посмотрим.

Сняла повязку, осмотрела, осталась довольна. Палец-то опух, почернел, но сама рана была чистая и уже слабой пленкой по краям подернулась, лишь поврежденная косточка чуть кровоточила. Ольга Павловна засыпала рану порошком стрептоцида, приладила на кисть небольшую палочку вместо шины, крепко забинтовала и снова руку на перевязь:

— Пока обстановка позволяет, так носи. А дальше посмотрим.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ


(оз. Гардюс, 16 июля 1942 г.)


1
Это озеро с красивым и непонятным названием ничем не отличается от десятков других, усеявших голубоватыми разливами карту-верстовку на пути бригады. Та же вытянутость на северо-запад, те же берега — с запада высокие, лесистые, а с востока — пологие и болотистые. Густая кайма прибрежного ольшаника и слабая нитка безымянной речушки с вялым, едва заметным течением в сторону недалекого и просторного Маслозера.

Полуразвалившаяся избушка и давно не торенный зимник, петлявший вдоль реки, показывали, что озеро богато рыбой, а на его низинном берегу жители Железной Губы поддерживали когда-то сенокосные угодья. Теперь все пришло в запустение, и было видно, что человеческая нога уже много лет не ступала сюда.

И все же это озеро запомнилось каждому из участников похода. Дважды партизанская тропа выведет бригаду на его берега. Первый раз ранним утром 16 июля, когда бригада, полная сил, еще не обнаруженная противником и воодушевленная успешным четырехдневным переходом, остановится на привал на высоком северо-западном берегу среди светлого соснового бора. И потом снова, через двадцать пять дней, теперь уже голодные, обессилевшие и преследуемые партизаны едва доплетутся сюда, упадут в мокрый от дождя брусничник и, ползая по земле, станут жадно и ненасытно выгребать из-под жестких листьев полуспелые гроздья кислых ягод.

Так светлая лесная ламба и сохранилась в воспоминаниях как озеро радости и печали…

2
Две ночи бригада двигалась по просеке. Ровная, как стрела, просека уводила прямо на юг, у порогов перескакивала через реку Волому, под углом пересекала дорогу Лазарево — Пелкула и тянулась все дальше, словно бы и не было ей конца. Просека была давно не чищена, но все равно идти по ней было легко и спокойно. Мягкий, выше пояса ольховый подрост скрывал партизан, и в случае опасности с воздуха бригада могла в одну секунду раствориться, исчезнуть, стоило лишь упасть на землю.

Суточный отдых после перехода линии охранения и сорокакилометрового броска подкрепил силы партизан, и с каждым днем настроение поднималось. Дело не в том, что груз за спиной заметно полегчал. Нет, это обстоятельство скорее тревожило, чем радовало. Кончались продукты. Но об этом пока не думали. Все жили ощущением, что позади осталась одна, казавшаяся еще недавно непреодолимой, трудность — переход линии охранения. Ее счастливо миновали, и вот уже третью ночь бригада идет спокойно и ровно.

А что касается мешков, то через два дня, когда кончится срок полученному в Сегеже пайку, самолеты сбросят продовольствие. Так было объявлено, и этому нельзя не верить.

До озера Гардюс оставалось еще больше километра, и разведгруппа только что ушла обследовать его берега, а комбриг Григорьев передал по цепочке:

— Скоро будет большой привал. Костров не разводить, мешков не открывать. Завтракать будем позже. Каждому отделению выделить по одному рыболову и прислать к штабу.

Многим молодым партизанам, не привыкшим экономить и жить завтрашним днем, открывать мешки не пришлось бы и без приказа. Там давно уже было все перерыто-пересмотрено в поисках завалявшегося сухаря. У них оставалось по одной или две пачки пшенного концентрата, да и то только потому, что костры разводили слишком редко.

Они уже несколько дней жили впроголодь и стыдливо скрывали это, так как нет ничего обиднее, когда тебя, голодного, станут прорабатывать за обжорство. Они питались ягодами и считали дни, оставшиеся до получения нового пайка. Такой день должен был наступить послезавтра.

В бригаде рыбаком считал себя каждый, и если бы было разрешено ловить рыбу, кто как и сколько может, то большинство, пожалуй, ринулось бы к берегу, несмотря на усталость. Но приказ комбрига делал рыбалку каким-то внеочередным нарядом, с неясными целями и результатами, и потому добровольцев нашлось немного. Каждый рассудил, что ловля будет в общий котел. Тут, сколько ни старайся, получишь равную долю. Не лучше ли поберечь силы, отдохнуть, выспаться…

У командира отделения Живякова была на этот счет своя логика. Он рассудил, что рыбалку комбриг организует, по всей вероятности, чтоб как-то поддержать едой этих несчастных «доходяг», которые первыми уложили продукты в свои прожорливые желудки. А коль так — то пусть они сами на себя и работают…

Живяков оглядел подчиненных и усмехнулся:

— Ну, есть желающие? Или все готовы?

— Все, выбирай любого, — в шутку откликнулся кто-то.

— Так, — протянул Живяков. — Надо нам выделить настоящего рыбака. Чтоб не опростоволосился… Чуткин, ты где родился? Как будто бы в деревне Низово?

Чуткин уже понял, что Живяков нацелился на него, и промолчал.

— Низовские рыбаки по всему району славились… Так что ты, парень, нас не подведешь, я думаю.

Живяков явно подсмеивался. Уж он-то, работавший до войны в райземотделе, лучше других знал, что в Низове серьезного рыбацкого промысла никогда не было. Рыбу там ловили лишь для домашнего пользования. Но почему и не подшутить в ожидании близкого отдыха, благо настроение хорошее, день погожий, и есть повод лишний раз пошевелить этого полусонного Чуткина.

— Снасть-то есть у тебя? Не потерял?

— Есть.

— Покажи.

Взял чуткинскую удочку с пробковым поплавком, долго разглядывал, чмокал, попробовал на прочность.

— Снасть серьезная. Ишь ты, даже шелковую леску где-то добыл, молодец, рыбак… Крючок-то великоват для здешней рыбы. Ну, ступай! Винтовку возьми, эх ты, растяпа…

Чуткин без особой охоты направился к штабу бригады. Там собралась целая толпа рыбаков — сидели, курили, ждали, пока освободится комбриг, совещавшийся с начальником штаба. Иные уже обстругивали ножами только что срезанные удилища.

Наконец Григорьев подошел, оглядел собравшихся и рассмеялся.

— Ну, ребята, я думаю, такой большой рыбацкой артели нет по всей Карелии. Неужто мы не снабдим рыбой бригаду? Одного боюсь, в этом озерке не хватит ее на всю ватагу. Условия следующие. По килограмму натаскаем — жидкой ушицы попьем. По два кило — рыбная закуска будет. По три — настоящим обедом бригаду накормим. Ловим ровно три часа, до девяти, а потом чтоб на озере ни души не было. За лучший улов награда, пока не скажу какая!

Три часа — срок для рыбалки небольшой. Кто попроворнее, те с готовыми удочками сразу же ринулись к берегу, чтоб выбрать добычливое место, а главное — запастись насадкой. Большинство же разбрелось по лесу в поисках удилищ.

Чуткин не спешил. Он приглядывался к молоденьким березкам и, подбирая в рот ягоды, отходил все дальше. Разве это удилища? И трех метров не выберешь. Надо обязательно найти тонкую и гибкую рябину. В таком деле, как ловля с берега, все дело в удилище… Подальше закинешь — покрупнее возьмешь. Настоящий окунь — он не дурак, чтоб носом в берег тыкаться. В жаркую пору настоящий окунь на лудах держится. Хорошо бы плот связать да поискать их, эти самые луды…

Рыбалка, придуманная комбригом, не нравилась Чуткину. Забава какая-то… Где-то в душе она вроде и затронула его, хотелось не ударить лицом в грязь, показать, что и он возле воды вырос, но в рассуждениях Чуткин не одобрял комбриговской придумки. Рыбалка суеты не терпит. Даже если тебе и подфартило — на клевое место попал или крупную рыбу на крючок зацепил — никогда не торопись… Сколько раз бывало — задрожишь от удачи, заторопишься, а потом хоть рыдай с досады. Не раз ему мальчишкой и плакать приходилось, глядя в разгар клева на оборванную леску. На рыбалке все надо делать с толком, и боже тебя упаси показать рыбе, что ты торопишься ее поймать.

Опять же — с насадкой… Конечно, мелкий береговой окушок или плотица будут брать на всякую дрянь… А чтоб заловить доброго окуня — тут времени жалеть не приходится, надо червя найти, весь берег перерыть, а найти. Или, на худой конец, ловить на мясо или хвост плотицы…

Время шло. Вася рассуждал, бродил по лесу, собирал и ел чернику, а у самого еще не было ни удилища, ни наживки.

Когда он получасом позже других, с удочкой и единственным, зажатым в кулаке червем вышел к озеру, все самые удобные для ловли места уже были заняты. На каждом, самом крохотном мыске стояло по двое, по трое партизан, и лов шел вовсю. Конечно, где ловят трое, нашлось бы место и четвертому. Ну покосились бы на него, может, даже поворчали, но не прогнали бы — озеро-то одно, да и улов общий. Но не такой был Вася Чуткин, чтоб пристраиваться к чужой удаче.

Он медленно, словно бы заранее зная свое место, шел вдоль берега в дальний конец озера, не вглядываясь, но замечая, что каждый из рыбаков успел взять никак не меньше десятка мелких окушков. Ловили на окуневый глаз. Вытащат окушка, выдавят глаз, насадят на крючок и ловят следующего. Хорошо, что окушки ловились светлые, красноперые, не такие черные прожорливые уродцы величиной с палец, какие попадаются в иных лесных ламбушках. Значит, в этом озере должна водиться и настоящая рыба!

В широкой загубине блеснил щуку комбриг. Работал он без удилища. Спиннинговая леса намотана на консервную банку. Правой рукой комбриг раскручивал над головой тяжелую блесну и ловко кидал ее. Блесна летела недалеко, метров пятнадцать — двадцать, и шлепалась в воду. Быстро наматывая лесу на банку, Григорьев тянул блесну почти поверху. С высокого берега Чуткин хорошо видел, как играет и переливается на солнце ком-бриговская золотистая блесна.

Щука не брала. Григорьев сделал пять забросов и все впустую. «Наверно, зубы щука меняет», — с огорчением подумал Чуткин. Ему и очень хотелось, чтоб комбригу, наконец, повезло, и в то же время каждый безуспешный заброс давал какое-то облегчение его ревнивому рыбацкому чувству. Вот ведь не у одного меня пусто, даже комбриг с блесной ничего еще не поймал…

Вася, наверное, и еще стоял бы, наблюдая за стараниями Григорьева, но тот решил перейти на другое место, смотал на банку всю лесу, наклонился к земле и поднял насаженную на прут большую желтобрюхую щуку. Было в ней килограмма полтора, а то и два. В разинутую застывшую пасть, наверное, вошел бы Васин кулак.

Григорьев, обходя по воде ивовые заросли, направился в сторону лагеря, а Вася, устыдившись и своих недавних дум, и своего безделья, побежал дальше.

Свободного мыска так и не нашлось. До конца озера оставалось метров двести, не больше. Уже виднелась рыжеватая болотистая пойма, посреди которой петляла речка, уходящая куда-то к югу.

Пришлось спускаться к воде и устраиваться рядом с тремя рыбаками из отряда «Боевые друзья». Вася уже был готов и к ругани из-за места, но, вопреки ожиданиям, все обошлось тихо. Покоситься-то на него покосились, но никто и слова не сказал. Более того, один из рыбаков с пистолетом у пояса (командир взвода, кажется!) даже перезабросил свою удочку, уступая Васе место.

Это было то, что Вася искал. Сизая скала прямо у ног уступами уходила в глубину, бесчисленные мальки, только что проросшие из икринок, подвижной паутиной покрывали всю поверхность воды, а чуть глубже изредка поблескивала чешуей более крупная рыба.

Сдерживая волнение, Вася установил самый глубокий спуск, неторопливо разорвал червя пополам, насадил, хотел привычно поплевать, но раздумал и сделал первый заброс. Леса в глубину так и не ушла: поплавок сразу же задержался и побежал по поверхности куда-то в сторону.

Вася подсек и медленно потянул вверх удилище. Небольшая плотица трепыхалась на крючке, распугивая мальков. Это была неудача: от червя остались жалкие ошметья — плотва, как известно, не заглатывает, а лихорадочно обкусывает наживку. Такая же участь постигла и вторую часть червя.

Тут уж Вася не выдержал, громко и смачно выругался. Сосед с пистолетом понимающе усмехнулся и предложил свою насадку — окуневый глаз.

— Нет уж, я до них, сволочей, доберусь, — пообещал Вася, хотя сам еще не знал, до кого и как он намерен добираться.

— Дымом вроде, товарищ комвзвода, пахнет, — вдруг сказал один из рыбаков, втягивая носом воздух.

Все оглянулись вправо, влево. Костров нигде не было. Лишь над ближайшим мыском плавал, словно от папиросы, тонкий синеватый дымок.

— Присмотри за моей удочкой! — неизвестно кому приказал комвзвода и направился туда.

Вася сразу почувствовал себя свободней. Отрезал плотице хвост, насадил его так, чтобы весь крючок упрятать под рыбью кожу, и забросил. Теперь можно и закурить. Закрепив удилище в трещине скалы, Вася сел рядом и принялся сворачивать «козью ножку». Соседи, как заведенные, таскали окуней — одного за другим, одного за другим. Окушок шел мерный, граммов по пятьдесят, лишь изредка попадался покрупнее, и тогда они вполголоса нахваливали друг друга. Валили улов в общую кучу, и Вася подумал: как же они будут отчитываться перед комбригом? Если уж соревнование устроили, то надо соблюдать правила…

Васин поплавок стоял мертво и неподвижно, словно бакен на краю фарватера. Синяя стрекозка облюбовала его для каких-то своих надобностей. Она то усаживалась на него, то почему-то взлетала и начинала снова пристраиваться.

Вася терпеливо ждал, больше наблюдая за соседями, чем за своей удочкой. Те еще прибавили в скорости — не успеваешь отсчитать и до тридцати, как на берег летит очередной окунь. «Во-о дают ребята! Наловчились! Как ложкой из котелка черпают!»

Вася хотел уже вслух присоединиться к их взаимным подхваливаниям, как один из рыбаков сердито проронил:

— Эй, «мститель»! Чего ворон ловишь, клюет у тебя!

— Вижу, — привычно отозвался Вася, хотя сам ничего не видел, да и видеть не мог — поплавка на воде не было, а леса от конца удилища, разрезая воду, уходила куда-то в сторону.

Вася вскочил, осторожно взял удилище в руку.

— Тяни, чего зеваешь! — вполголоса надрывался сосед. Он сделал попытку помочь Васе, потянулся к его удилищу рукой, но в это время поплавок медленно и ровно начал всплывать к поверхности. Вот он показался над водой, застыл и даже вновь появившаяся стрекозка затрепетала над ним.

— Раззява ты, а не рыбак! — с презрением посмотрел на Чуткина сосед. — Такую рыбину упустил… Большая, наверное, как думаешь, Лешка? — обратился он к своему товарищу.

— Кто знает, может, и большая, — безразлично отозвался тот.

Вася в душе ликовал: сейчас-то он отплатит этому жадному верзиле за «раззяву». Уж он-то знал, что и окунь у него был большой и что никуда он не мог деться. Здесь он, голубчик, здесь где-то… Если не украл наживку, то обязательно снова возьмет.

И верно: поплавок слабо дрогнул и медленно пошел в сторону и на погружение. Вот он скрылся под водой, но еще виден. Вот он, описав полукруг, пошел в другую сторону… Конец удилища уже подрагивал, изгибался к воде, а Вася все еще считал про себя: «…восемь, девять, десять… пора!»

Он слегка поддернул удилище и сразу почувствовал, что рыба взялась накрепко. Гибкое рябиновое удилище выгнулось дугой и дрожало в руке, натянутая струной леска из стороны в сторону резала воду. Васе не терпелось поскорей вытащить добычу на берег, чтоб заткнуть рот этому верзиле. Он, вероятно, и поступил бы так, если бы сбоку не слышалось опять надсадное шипение:

— Тащи, да тащи ты, дьявол… Упустишь опять!

Злость придала ему выдержки. Возможно, это и спасло от беды. Дерни он посильнее, и леса могла оборваться. Вася медленно, едва заметно для постороннего глаза, подтягивал лесу, а окунь продолжал рваться из стороны в сторону. Вдруг он кинулся прямо к берегу, леса ослабла и даже провисла. Вася сделал два шага назад и снова напружинил удочку… Окунь, постепенно затихая, все медленнее и послушнее ходил в двух метрах от берега, поднимаясь к самой поверхности.

Наконец Вася решился и чуть ли не волоком втащил его на скалу, потом быстро рукой отбросил трепыхавшуюся рыбу подальше от воды.

Да, окунь был поистине на зависть соседям: выпученные очумелые глаза были размером со шляпку винтовочного патрона, а весь он, полосатый, ощерившийся, с горбом на спине, походил на какое-то чудо-юдо…

Пока Чуткин вырезал прут и продевал его под перламутровые, окостенелые крылья окуневых жабер, подошел расстроенный командир взвода.

— Что там? — поинтересовался верзила.

— А ну их… — махнул рукой тот. — Шашлычную устроили. На лучинках рыбу пекут… Находятся же люди! Невтерпеж им, видишь ли… Пришлось пристрожить. Не в рыбе дело, а приказ нарушают.

— «Мститель»-то наш вон, посмотри, какого зверя заловил.

— Вот это окунь! — Командир взвода даже головой покачал в изумлении. — На что клюнул? Неужто на глаз?..

— На плотичий хвост.

— Ну? Вот никогда не пробовал… Объясни-ка, парень, как ты это делаешь?

Вася показал. Но командир взвода, как видно, усомнился, принял Васину удачу за случайность и продолжал таскать мелких окушков по-своему.

Чуткин сделал заброс, укрепил удилище и уселся снова курить… Вскоре все повторилось, и второй окунь, чуть поменьше, оказался на берегу.

Соседи забеспокоились. Верзила в шумных, сшитых из плащ-палатки шароварах первым не выдержал, насадил на крючок хвост плотицы. У него почти сразу же клюнуло, потянуло на дно, но он слишком поторопился и вытащил лишь помятый хвост. С недоумением и растерянностью он оглянулся на Васю, а тот сидел и словно бы ничего не видел. «Так тебе и надо, не жадничай. Ишь, учитель нашелся», — с удовлетворением думал Вася, ожидая момента, когда обратятся к нему за советом.

После двух неудачных поклевок такой момент наступил. В ответ на восклицание, явно обращенное к нему: «Не понимаю, что за чертовщина!», Вася промолчал, дождался очередной поклевки у неудачника, а затем словно бы нехотя потянулся к его удилищу. Тот покорно уступил. Несколько раз Вася принимался считать, но окунь отпускал наживку, и поплавок всплывал.

И все-таки терпение победило — вскоре первый крупный окунь украсил горку мелкой рыбы, уже наловленной соседями.

Вася поймал еще двух окуней, а потом клев прекратился. Словно обрезало — даже мелочь стала брать вяло и редко. Интерес к рыбалке пропал, мучительно захотелось есть и спать. Словно бы скрываясь от нестерпимо палящего солнца, Вася отодвинулся в тень прибрежных зарослей, какое-то время для вида посидел там, потом привалился на бок и сразу задремал. Он знал, что спать нельзя, за это могут строго наказать, и поэтому сон его был неглубок и тревожен. Это был даже и не сон, а бессилие перед дремотой, когда вроде бы все слышишь и понимаешь, а открыть глаза, очнуться — невыносимо тяжело и больно. Соседи вполголоса переговаривались. Это мешало, так как каждое слово как бы ударяло по сознанию, заставляло напрягаться, но в то же время и приносило успокоение — значит, они еще здесь, не ушли, значит — еще можно вот так поваляться, подремать.

Потом Вася услышал над головой тяжелые приближающиеся шаги…

— А ты что — спать сюда пришел, что ли? Другие за тебя работать должны?

— Оставь его. Он свое сделал, пусть спит…

Позже, когда по берегу пробежал дежурный с приказанием всем уйти с озера и Васю разбудил командир взвода, Чуткин проснулся с убеждением, что он в действительности слышал и шаги над головой, и этот грубый окрик, и успокаивающие слова взводного. И оттого, что все это, по его убеждению, было, он не почувствовал никаких угрызений совести перед соседями за недозволенную слабость, и был крайне удивлен, когда командир взвода по пути в лагерь подзадержал его:

— Твоя фамилия вроде — Чуткин?

— Да.

— Помню тебя по шокшинскому походу. Ты, парень, знаешь правило, что в походе спать можно только в расположении своего взвода? И с разрешения командира.

Чуткин знал это и промолчал.

— А если бы нас вблизи не было? Или, допустим, ты заснул бы вот так не на берегу, а в лесу? Заснешь и смотри — не проснешься. Ваш Якунин, думаешь, намеренно на посту спать улегся? Нет, конечно. Дал себе послабление, как и ты… Ладно, парень, не унывай, только больше такого не делай, если беды не хочешь.

Вася подавленно молчал. Если бы командир взвода выговаривал ему строго или начал ругаться, он знал бы, как ответить. Тем более, что и взводный не свой, а чужой… Вася-то и фамилии его не помнит. То ли Васильев, то ли Николаев… Но этот взводный был, как видно, неплохим мужиком. Непонятно только, чего ж он сразу не разбудил его. Разбудил бы и дело с концом. Смешно получается — сделал доброе дело, не дал разбудить, а теперь вроде бы попрекает.

В штабе Васювстретили как героя рыбалки.

Каждый, начиная с Григорьева, счел своим долгом попробовать на вес или хотя бы потрогать его четырех окуней — особенно первого, рекордного. Трех окуней тут же забрали в общую долю. Потом Григорьев вручил Васе приз — медную тяжелую блесну, точь-в-точь такую же, на какую ловил сам. Удачливые рыбаки были тут же в шутку зачислены в бригадную рыболовную артель, председателем которой вызвался быть сам комбриг.

Для варки рыбы каждому взводу было разрешено развести по маленькому бездымному костерку.

Свою долю — большой кусок вареного окуня и кружку холодной ухи — Вася Чуткин съел вечером, перед выходом с озера Гардюс. Едва добравшись до отделения, он свалился под куст и проспал весь день. Спал он тревожно. Все время ему слышался тот непонятный и незнакомый голос: «А ты что — спать сюда пришел, что ли?..» Вася вздрагивал, напрягался и все ждал успокаивающего ответа: «Оставь его… Пусть спит». Но ответа не было. Вася просыпался, долго приходил в себя и, успокоившись, забывался снова.

3
В штабе бригады сложился определенный походный распорядок — за час до выхода с большого привала командиры и комиссары отрядов собирались на оперативное совещание. Докладывали о разного рода происшествиях, знакомились с маршрутом на следующий переход, начальник штаба намечал порядок движения, комиссар зачитывал свежую сводку Совинформбюро, потом — несколько минут общего перекура; сидели, вполголоса переговаривались, шутили — и расходились по своим местам.

Командиры так привыкли к этому, что приходили на оперативку, не ожидая вызова. И в отрядах знали: если командир и комиссар направились к штабу бригады, пора готовиться в путь.

У озера Гардюс все шло, как обычно.

К вечеру ненадолго разрешили развести костры, чтобы вскипятить чаю и что-либо сварить перед походом. День отстоял солнечным и жарким, хотя у самого горизонта на северо-западе кучились белые облака. Было тихо и безветренно, но знатоки утверждали, что сухой погоде пришел конец. Солнце сядет в зарю, а это верный признак, что завтра будет ветрено. А где ветер — там и дождь. Если не холодный и не затяжной, то и пора бы. Жара надоела. Третью неделю не просыхаешь от пота. На марше даже ночью преешь так, что кажется, пар от тебя клубится. А тут еще проклятые комары и мошка. Спать приходится, укутавшись с головой в плащ-палатку. Просыпаешься мокрый и очумелый. Тело жжет от укусов. Так и хочется шарахнуться прямо в одежде в воду, чтоб хоть на минуту почувствовать облегчение.

А тут еще подкралась новая беда. Если бы не этот проклятый гнус, ее заметили бы раньше. А так — попробуй разберись, от чего чешется все тело? Думалось, от укусов мошки и комаров, а оказалось — в рубцах нательной одежды вши завелись.

Вши — не гнус, и люди стыдились их. Каждый считал, что они у него одного. Скрывали беду, где-либо за кустиком пытались тайком от нее избавиться. Трясли рубахи, давили ногтями, стирали в холодной воде.

На озере Гардюс фельдшер отряда «Боевые друзья» Ольга Пахомова обратила внимание, что некоторые бойцы подолгу не засыпали, копошились под плащ-палаткой, потом, раздетые до пояса, уходили в кусты. Она заподозрила неладное и решила сделать поголовный осмотр. И сразу же подозрения подтвердились. После первых десяти — пятнадцати человек ей уже не понадобилось осматривать каждого. Она подходила и спрашивала:

— Есть?

Ее отлично понимали и кивали:

— Есть. Как в Греции — у нас все есть. Могу уступить.

— Много?

— Хватит. Больше, чем овец у доброго хозяина, — шутили ребята и сразу же чувствовали облегчение.

Она осматривала лишь тех, кто давал отрицательный ответ. Таких оказалось меньше половины.

Нужно было принимать срочные меры.

Пахомова доложила командиру отряда Грекову и начальнику санитарной службы бригады Петуховой. Та сразу же велела произвести осмотр во всех других отрядах. Картина оказалась схожей.

В отрядах — оживление. Теперь никому не надо таиться. Одежду прожаривают над кострами, шутят, смеются, словно проверка избавила каждого не только от угнетающей тайны, но и от самой беды. Лишь пожилые пессимисты невесело качают головами.

— Не к добру это… Вошь, она к беде заводится! Смотри-ка, трех недель не прошло, как в бане мылись, а уже развелось столько! А ведь она соленого поту не любит. Коль в поту завелась, то и впрямь к беде!

Санитарный осмотр в отрядах закончился как раз ко времени, когда командиры собрались на оперативное совещание.

Предстояло решить важный вопрос о дальнейшем маршруте. На юге, в пятнадцати километрах прямо по курсу бригады располагалась система соединявшихся друг с другом озер: Сидрозеро, Тумасозеро, Кевятозеро и Унутозеро. Как их обходить — с востока или с запада? Оба варианта имели свои преимущества и недостатки. Западный, конечно, более скрытен, но места там низкие, сырые, много труднопроходимых болот и две реки — Сидра и Тумба, через которые надо наводить переправы.

Восточный вариант более рискован, он приблизит маршрут к населенным пунктам Железная Губа и Юккогуба, в которых значатся небольшие гарнизоны противника. Но зато не понадобится никаких переправ, путь проляжет по сухим высоким местам, которые хорошо знакомы и комбригу, и многим другим партизанам, уроженцам Сегозерского района. Небольшой поселок лесорубов Тумба, который никак при этом не минуешь, с первых дней войны заброшен. В нем нет ни местного населения, ни финского гарнизона. Там люди могли бы хорошо отдохнуть, привести себя в порядок. Кстати, там есть бани, если они уцелели.

Один за другим выступали командиры отрядов, взвешивали «за» и «против», и никто не решался высказаться. Григорьев не понуждал их к этому. Он и сам все еще прикидывал, взвешивал и не мог решиться. В обсуждении он искал не столько большинства голосов, сколько свежих доводов и возражений.

Сообщение об итогах санитарной проверки явилось определяющим доводом в пользу восточного варианта.

Григорьев принял решение: скрытно форсировать дорогу в трех километрах от деревни Железная Губа и идти на Тумбу. В ночь с семнадцатого на восемнадцатое в квадрате 32–90 принять с самолетов продукты, войти в поселок, дать людям суточный отдых и помыть их в бане.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ


(г. Беломорск, 17 июля 1942 г.)


1
За год пребывания в Карелии Вершинин успел привыкнуть ко многому, но только не к странному тревожному состоянию, которое охватывало его в период летних ночей, когда терялось ощущение суток. Он жил в крохотной комнатке рядом со служебным кабинетом, мучился от бессонницы и потому привык спать почти не раздеваясь. После полуночи ложился на узкую железную кровать, закрывал глаза, и когда по ночам звонил в кабинете телефон, то не было случая, чтобы дежурный, сидевший за стеной в оперативном отделе, успевал подойти к аппарату раньше комбрига.

Сон приходил под утро, когда пора было уже и вставать. С шести часов начиналась утренняя связь с отрядами. До восьми можно бы и поспать — все равно обработка занимает немало времени. Но какой тут сон, когда ожиданием утренней связи живешь уже с вечера, а ровно в десять надо звонить члену Военного Совета Куприянову, и к этому времени суточное боевое донесение должно быть обдумано и составлено.

Вершинин понимал, что его вынужденный режим понапрасну взвинчивает нервы подчиненным. Каждый уважающий службу офицер не уйдет отдыхать раньше старшего начальника, в отделах люди томятся по вечерам, особенно в дни, когда ничего чрезвычайного не происходит, а поток дневной суеты уже схлынул и в гарнизонном Доме офицеров — концерт, кино или танцы. Вершинин был даже уверен, что подчиненные в такие минуты, конечно же, поминают его недобрым словом, — на их месте он и сам, наверное, поступал бы точно так же: они молоды, жизнь есть жизнь, и кому же не хочется повеселиться. Месяц назад, когда штаб только начинал формироваться в соответствии с новым расписанием, полученным из Москвы, комбриг намеревался изменить распорядок, установить определенные часы для службы и отдыха, однако потом, подумав, кто они и зачем сидят в этом тихом домике, он сразу перерешил: разве там, в отрядах, ради которых они и сидят тут, можно делить время на службу и отдых?

Вообще-то причиной бессонницы у Вершинина были не столько белые ночи, сколько обнаружившаяся язвенная болезнь.

Приступ начался в июне, когда возвращались из Москвы, с сессии Верховного Совета СССР. Всю дорогу Вершинин провел в салон-вагоне секретаря ЦК компартии КФССР, члена Военного Совета фронта Куприянова. Сидели, разговаривали, делились впечатлениями об однодневной, неожиданной для военного времени сессии, на которой главным вопросом была ратификация заключенных договоров о взаимной помощи между союзниками в войне против Германии. Потом незаметно перешли на партизанские дела. Вершинин побывал у начальника только что сформированного Центрального штаба партизанского движения П. К. Пономаренко. Тот выслушал доклад о карельских делах доброжелательно, но без особой заинтересованности — чувствовалось, что есть у него заботы и поважнее. План бригадного похода на Порос-озеро одобрил, попросил показать на карте. Вершинин подошел к висевшей на стене, утыканной разноцветными флажками карте европейской части страны, и весь партизанский рейд, к которому столько готовились, вдруг как-то поблек, стал казаться ничтожным — все расстояние от Сегежи до Поросозера легко прикрывалось одним указательным пальцем.

— Правильно! — выслушав, сказал Пономаренко. — Пора и вам начинать действовать…

Это прозвучало обидно — как будто в Карелии партизаны сидели без дела. Пономаренко и сам почувствовал неловкость и поправился:

— Я имею в виду… действовать масштабно.

К просьбам он отнесся внимательно. Тут же приказал выделить карельскому штабу десять раций «Север», обещал прислать начальника узла связи и нескольких радистов, а главное — без промедления договорился с армейскими снабженцами о выделении карельским партизанам лимита на дополнительные пайки.

Удача с рациями и пайками затмила все другие впечатления от этого короткого визита. Правда, к бригадному походу дополнительные лимиты запоздали. Прижимистые армейские снабженцы выделили партизанам далеко не самое лучшее — часть мясных консервов заменили рыбными, шпика оказалось совсем мало, пришлось компенсировать комбижирами, сахар — тоже не по полной норме, часть его заменили конфетами… Не потому ли вот уже несколько дней Григорьев, с каждым разом все тревожнее, запрашивает, когда можно ждать заброски продуктов, хотя по аттестату все получено по восемнадцатое июля включительно.

Тогда же, на обратном пути в Беломорск, все теперешние заботы были еще впереди. В уютном салон-вагоне было тепло, даже чуть душновато, дорога предстояла долгая, и им с Куприяновым было о чем поговорить.

Прошел почти год партизанской войны в Карелии, многое прояснилось, приобрело организационную структуру и даже опыт, но наступившее лето озадачивало новизной. Командование фронтом настаивало на операциях в глубоком вражеском тылу, на стратегических коммуникациях, где, как считалось, и действовать легче, и результаты могут быть ощутимее. Для этого надо было посылать отряды в далекие рейды. Двести — триста километров надо идти, неся на себе продовольствие и боеприпасы, чтобы на несколько дней оседлать шоссейку, разгромить автоколонну или взорвать мост. Это бы себя оправдало, если бы отряд смог оставаться в том районе длительное время. Но как наладить снабжение, вывозку раненых? Авиаторы многого не обещают. Тихоходные гидропланы могли бы делать посадку на озерах, но такое удастся один-два раза, не больше. Частые полеты быстро демаскируют партизан, особенно сейчас, когда наступили белые ночи…

Потом связь.

В начале июня в тыл врага ушли отряды Кравченко и Бондюка. У обоих есть новенькие рации, но уже через неделю связь стала гаснуть, а затем и вовсе пропала. Теперь сиди и гадай, что там произошло. Радисты подозревают, что все дело в каких-то природных помехах, но кто знает? Не случится ли такое и с бригадой?

Молодой, решительный в суждениях и поступках Куприянов с удовольствием носил форму бригадного комиссара. Все на нем было свежим, добротным, выутюженным, а орден Ленина и значок депутата Верховного Совета придавали ему особо значительный и молодцеватый вид. В Москве он охотно и чуть напряженно козырял в ответ встречным бойцам и командирам, глядя им прямо в глаза и смущая их таким вниманием. В этой уставной четкости угадывался прежде всего штатский человек, недавно надевший военную форму.

От бригадного похода Куприянов ждал очень многого, ежедневно контролировал подготовку, торопил, помогал чем мог, и его воля, уверенность, инициатива постепенно передались другим. Начала похода в штабе ждали как праздника.

Тогда, сидя в вагоне, Куприянов был доволен, что дела не задержали его в Москве, что к моменту выхода бригады он будет в Беломорске и сможет отмечать на своей карте суточные переходы. Он любил карту, за истекший год привык разбираться в ней не хуже заправского штабиста.

За ужином выпили. Теперь-то ясно, что Вершинину следовало воздержаться, в животе и без того побаливало, но уж больно располагающей была обстановка: впереди — целая ночь пути от Обозерской, где поезд словно бы на ощупь тащится по колее зыбкого, недавно отсыпанного полотна, за окном — тихий полусумрак, а на столике — неуловимо прозрачная бутылка с довоенной этикеткой… Тем более, что и закуска была отличная — колбаса, омлет со шпиком, рыбные консервы. Первая стопка приятно согрела желудок и отодвинула все предосторожности. Ужинали долго. Потом неторопливо пили чай, перескакивая в разговорах с одного на другое, перебирая командиров, комиссаров, начальников штабов партизанских отрядов, давая им оценки, вспоминая забавные случаи. В полночь прослушали выпуск последних известий, помрачнели, посидели молча и начали готовиться ко сну.

Вершинин уже отодвинул дверь своего купе, когда Куприянов неожиданно спросил:

— А что, Сергей Яковлевич, Колесник действительно хороший человек?

— Да, он способный боевой командир.

— А человек? Партизанам важно, чтоб и человек был хороший. Плохой не приживется…

Вершинин подумал и ответил:

— Мне он нравится. Прямой и честный парень. Разве что резковат и прямолинеен. За зимние походы орден Красного Знамени получил.

— Орден-то при чем? К орденам-то мы сами представляем, а я о другом спрашиваю. Аристову он что-то не нравится… Не лучше ли развести их, пока не поздно, а?

— Поздно, Геннадий Николаевич. До выхода осталось меньше недели. Неожиданной заменой начальника штаба мы и человека обидим, и породим ненужные толки у партизан. Григорьев убежден, что боевая обстановка примирит их.

— Ладно. Посмотрим. Ну, спокойной ночи!

Но, увы, та ночь спокойной не оказалась. Через полчаса начались болевые схватки. Вершинин принял таблетку, до утра провалялся с грелкой, но боль совсем так и не ушла, где-то под самой ложечкой она как бы сосредоточилась в одной ноющей и пульсирующей точке, вызывая изжогу, тошноту и головную тяжесть.

Вершинин знал, что стоит ему обратиться к врачу, как его немедленно повалят на госпитальную койку, начнут исследовать. Но именно этого ему меньше всего хотелось сейчас, когда пришла самая пора для действий отрядов, а штаб партизанского движения Карельского фронта по существу находился еще в стадии формирования; отделы, службы, люди все еще притирались друг к другу и, к сожалению, не всегда удачно.

В последние годы Вершинину не везло — испытал три перемещения по службе, а четвертого ему не хотелось…

2
Утро семнадцатого июля принесло радость. Наконец-то вышел на связь отряд Кравченко. Связь была неуверенная, с затуханиями и помехами, но из обрывков радиограммы можно было понять, что Кравченко находится в районе Кондоки, возвращается на базу и потерял взвод. Понять, что означают слова «потерял взвод» — потерян он в бою или оторвался от отряда в пути, — было невозможно. На запрос ответа не последовало, связь пропала, даже не поступило подтверждения о приеме запроса.

И все-таки это была радость — после долгого молчания узнать, что отряд цел, не сгинул в лесных дебрях, выполнил боевое задание.

Приказав ежечасно искать связи с Кравченко, Вершинин хотел тут же позвонить Куприянову, поделиться радостью, но потом подумал, что это известие будет солиднее выглядеть в общей суточной сводке. Оставался Бондюк. Если бы объявился и он, то у штаба была бы полная картина. Бригада Григорьева и семь отдельных отрядов находятся в деле, за линией фронта, нити их маршрутов уже протянулись далеко на запад, в трех местах пересекли государственную границу — пусть оккупанты не думают, что их глубокие тылы недоступны партизанам.

Утренняя радиограмма от Григорьева была требовательная как приказ:


«Иду в квадрат три километра севернее поселка Тумба. Шлите полночью продукты. Сигнал три красных ракеты в сторону Сидрозера».


Было в этом что-то настораживающее и странное. Допустим, с продуктами понятно — завтра истекает срок. Но зачем понадобилось бригаде поворачивать к востоку, втягиваться в узкое междуозерье, когда можно спокойно обходить Сидрозеро с запада? По данным разведки, лесопункт Тумба считается пустующим, ближайшие гарнизоны в двадцати километрах… Прямой опасности вроде бы нет. И все-таки это был непонятный маневр. Вершинин искал и не мог найти объяснения, но когда его помощник, подполковник Котляров, прочитав радиограмму, воскликнул: «Это глупо! Сам лезет в ловушку!», Вершинин строго посмотрел на него и оборвал:

— Мы судим по карте, а он принимает решения, исходя из обстановки.

Вспомнив, что именно этот совет — действовать по обстановке — он давал Григорьеву там, в Сегеже, накануне выхода бригады, Вершинин почувствовал себя причастным к этому неожиданному решению, которое наверняка имело какие-то мотивы — не мог Григорьев принять его необдуманно. Но почему он скрыл эти мотивы от штаба?

Наклонившись к столу и незаметно поглаживая ладонью ноющую подложечную область, Вершинин приказал:

— Строго напомните всем командирам отрядов и командиру бригады перечень обязательных сведений для донесений: местонахождение, обстановка, состояние отряда, сведения о противнике, решение на завтра, в случав отклонений — мотивы. Все это в пределах пятидесяти слов, у Григорьева вечером запросите краткое объяснение. Проверьте готовность отправки продуктов.

В Сегеже в расположении отдельной авиагруппы находились партизанские снабженцы и офицер оперативного отдела Филатов. Они готовились к заброске продуктов.

Котляров ушел.

Через два часа он доложил, что только что удалось соединиться с Филатовым, что там все в порядке — самолеты обещаны, продукты упакованы, ровно в полночь назначен вылет.

Проведя короткую «оперативку» с начальниками отделов, Вершинин собирался на полчаса прилечь с грелкой, уже принес чайник с кипятком, как позвонил заведующий военным отделом ЦК компартии Карахаев и по поручению Куприянова предложил собраться в ЦК для обсуждения важного вопроса.

— Есть новости по поводу партизанской спецшколы, — добавил он, словно бы извиняясь за приглашение.

— Нужны какие-либо документы?

— Нет, приходи сам.

Шагая по улицам одноэтажного деревянного Беломорска, Вершинин размышлял о предстоящем разговоре по поводу спецшколы, прикидывал, какие новости ждут его.

Десять дней назад бюро ЦК республики одобрило предложение штаба о создании партизанской спецшколы на триста курсантов с двухмесячным курсом обучения. В каждой операции отряды несут потери. Пополнять их за счет необученных добровольцев стало бессмысленно, ибо сами потери во многом вызывались тем, что в отряды в начале войны пришло много людей, впервые взявших в руки оружие. Теперь, когда стало ясно, что война будет долгой и трудной, партизанское движение не может основываться на стихийном патриотическом порыве людей. Нужны подготовленные бойцы, знающие не только оружие, но и основы тактики, минно-подрывное дело, топографию. И пополнять отряды надо крепкими молодыми людьми призывного возраста. Людские ресурсы республики практически исчерпаны, в армию призваны все, кто подлежит мобилизации. Военкоматы неоккупированных районов держат на учете каждого подростка, и как только ему исполняется восемнадцать лет, немедленно призывают его в армию. Потом перевести кого-либо из армии в партизаны — целая проблема.

К тому же просто перечислить человека в партизаны нельзя — дело это чисто добровольное, на него, как правило, решаются люди мужественные, смелые, беззаветные — как раз те, которыми дорожит фронт. Понимая это, армейские кадровики нередко цепляются за явно отсталую версию, что партизанское движение — якобы дело стихийное, оно должно расти и пополняться за счет населения оккупированных территорий. Они делают вид, что будто не знают о том, что на огромной оккупированной территории Карелии осталось всего пятьдесят тысяч человек — в основном стариков, женщин и детей.

Вершинин шел, раздумывая обо всем этом, а где-то глубоко в подсознании гнездилась и беспокойно напоминала о себе другая мысль — почему Григорьев изменил маршрут. Если на совещании будет Куприянов, то разговора об этом не избежать и нельзя будет просто пожать плечами в недоумении. Утром при телефонном докладе Куприянов не придал этому значения, а Вершинин не стал привлекать его внимание — доложил, как свершившийся факт, и все. Но если у Куприянова была свободная минутка и он постоял в раздумье над своей картой, то можно быть уверенным: такая немаловажная деталь не ускользнула от него.

В крохотном кабинете Карахаева собрались втроем: сам хозяин, Вершинин и нарком внутренних дел Баскаков.

Всегда доброжелательный, улыбчивый, начинающий слегка лысеть Николай Федорович Карахаев, как только расселись, без всякого предисловия сообщил, что сегодня Геннадий Николаевич говорил с Москвой, что идея создать спецшколу получила одобрение, в течение месяца надо провести всю подготовительную работу. К концу августа школа должна действовать.

— Поздравляю, Сергей Яковлевич, — улыбнулся он Вершинину и замолчал, ожидая вопросов и зная, что они обязательно последуют.

— Откуда набирать курсантов?

— Тут есть тоже приятная новость. Принято решение, что ЦК ВЛКСМ объявит призыв добровольцев в партизанские отряды. По пятьдесят человек на область.

Юноши, рождения двадцать четвертого года. Комсомольская мобилизация, одним словом, — он улыбнулся и поправился: — Извиняюсь, двумя словами… Ну как, доволен ты, Сергей Яковлевич, таким пополнением?

— Еще бы. Лучше и не придумаешь.

— Ну что ж. Давайте пройдемся еще раз по всем позициям и распределимся, кто чем займется. Первое — дислокация. Тут без изменений. Нет возражений? Нет. Второе — помещение. Одного дома маловато — придется потеснить охрану ББК и освободить второй. Это на тебе, товарищ нарком. Третье — преподавательский и командный состав. Какие соображения у штаба партизанского движения?

Вершинин напомнил, что потребуется не менее двадцати человек старшего и среднего командного состава и три десятка младших командиров. Хорошо бы иметь опытных, обстрелянных, и лучше всего — с боевыми наградами, это имеет большое воспитательное воздействие на молодежь.

— Ну, это ты уж слишком, — улыбнулся Карахаев. — Так тебе сразу — и старших, и средних… Боюсь, нам придется обойтись теми кадрами, которые имеются уже на нашем учебном пункте. Начальник — старший лейтенант Бондаренко, комиссар — политрук Козлов… Аттестация у обоих отличная. Преподавателями — подкрепим. Учебная программа — в расчете на десять часов ежедневно. Срок учебы — полтора месяца…

— Слушай, Николай Федорович! — удивился Вершинин. — Не понимаю, чем же наша спецшкола будет отличаться от обычного армейского учебного пункта?

— А ничем, — охотно подтвердил Карахаев. — Официально нам и утверждена не спецшкола, а партизанский учебный пункт…

— С этого бы и начинал, — засмеялся Баскаков.

— А разве я не сказал об этом? Ну, прошу извинить… Да разве в названии дело. Пусть будет учпункт, но наша задача держать его на уровне хорошей спецшколы. Ну, пойдемте дальше…

Так пункт за пунктом прошлись по всему плану, который Вершинин вместе с тем же Карахаевым готовили совместно. Не просто прошлись, а в каждый пункт вносили существенные изменения, от прежнего плана остались рожки да ножки, и было немного странным, что эти изменения легко, свободно, убежденно исходят как бы от самого Карахаева, но странность эта относилась не к существу предлагаемых поправок, ибо поправки шли свыше, а к непривычной совещательной форме разговора, какую избрал Карахаев. Вопрос вроде бы выносится на обсуждение, а все уже решено и согласовано.

После совещания Вершинин пообедал в цековской столовой.

Подходя к деревянному одноэтажному домику своего штаба, он через открытые окна услышал голоса и едва удержался, чтоб не постоять, не послушать — о чем так оживленно разговаривают его подчиненные. Он много раз ловил себя на желании каким-либо незаметным образом поглядеть, как живут и работают эти совсем недавно собранные под одну крышу и сидящие в одной комнате люди, как обращаются друг с другом в его отсутствие, короче говоря — увидеть их обыденную служебную жизнь такой, какой перестает она быть при его появлении. В том, что такая жизнь существует — он не сомневался. Он сам жил ею в двадцатые годы, когда был молодым командиром, и тогда она ему нравилась. Стала ли она теперь иной? Наверное…

3
В семнадцать часов разведотдел дал ежедневную сводку. В ней были обобщены в основном сведения армейской и авиационной разведок; из партизанских отрядов данные поступали скудно, ценные «языки» не попадались, да и связь работала неуверенно. Несмотря на многократные напоминания, командиры все еще не приучились по пути к месту действия вести разведку широко и основательно, ограничивались разведкой «на себя», а некоторые и вообще сбор разведданных считали делом третьестепенным, посторонним и даже вредным, так как захват «языка» мог привести к преждевременному обнаружению отряда.

Сделав необходимые пометки, Вершинин приказал начальнику разведотдела подготовить ориентировку для отрядов и отпустил его.

С восемнадцати пошли донесения. Вечером, как правило, новостей было мало, днем отряды отдыхали, вели разведку местности. Передвижения совершались в ночные часы. Вершинин прочитывал сводки, очень похожие одна на другую, и в этой похожести была если и не радость, то своего рода удовлетворение — слава богу, что ничего нового; днем и не должно ничего случаться, днем, если что и происходит, то чаще всего плохое, дневные события — не для партизан, их время — ночь; и как плохо, что ночи на Севере летом такие короткие и светлые.

Кравченко вышел на связь, сообщил, что задание выполнено, возвращается на базу, но о потерянном взводе ни слова.

Бондюк опять не отозвался. Чутье подсказывало, что за этим не скрывается ничего дурного. Скорей всего, не в порядке рация. Случись что — финское радио и газеты не промолчали бы.

В девятом часу принесли радиограмму от Григорьева:


«Нахожусь указанном квадрате. Жду продукты, веду разведку сторону Юккогубы. Ночью войду Тумбу, где есть бани. Людям нужна санобработка. Срочно шлите продукты».


Это успокоило окончательно. Вершинин лишь слегка подосадовал, что Григорьев не счел нужным в утренней радиограмме сообщить эти короткие две фразы, которые делали логичным и понятным его решение.

В двадцать два часа он, не снимая сапог, лишь подстелив под ноги газету, прилег на койку, и сразу думы затянули его в тот привычный и все более мучительный круг, из которого он не знал, как выкарабкаться.

Вот уже год он руководит лесной войной, разрабатывает операции, дает задания, шлет распоряжения, отвечает на запросы «как быть», а сам эту лесную войну представляет лишь умозрительно, по рассказам командиров отрядов и по давнему, явно устаревшему опыту, когда он тоже воевал, но воевал не здесь и не так, как здесь; тоже голодал, мерз, ходил в атаки, был ранен, награжден орденом Красного Знамени, учился, дослужился до высокого чина, но все это теперь не имело, как ему казалось, своего настоящего значения до тех пор, пока он не увидит собственными глазами, что же представляет собой партизанский поход. Он руководит партизанской войной в Карелии, а сам Карелию практически знает лишь по карте, и все эти селения — Вокнаволок, или Поросозеро, или Юккогуба — жили в его представлении не первой, а второй, понятной русскому слуху частью своего названия.

На первых порах, пока и у самих партизанских командиров никакого опыта не было, его знаний вполне хватало; по крайней мере, их недостаток никем не замечался, и слава богу, что сам Вершинин первым задумался об этом. Он стал покрывать свою карту не только пометками и знаками, но и зримыми представлениями, старался все вообразить, запомнить, ничего не упустить, однако эти картины и представления были все же мертвыми, и оживить их могло участие хотя бы в одном партизанском походе.

Он знал, что этого никогда не случится. Похода ему не выдержать, возраст не тот, да и никто его не отпустит. Было бы странным, если бы он даже заикнулся об этом, но об этой странности трудно было не думать, когда отдаешь приказы, опираясь на опыт тех, кому приказываешь.

Думая дальше, он неизменно приходил к мысли, что все правильно, что по-иному не бывает и не может быть, что любой генерал уступает ротному командиру в знании конкретной обстановки на участке роты, что умение опираться, обобщать опыт многих, принимать решения и составляет основу командирского искусства. Но каждый генерал, прежде чем стать генералом, был взводным, ротным, батальонным, полковым, в его распоряжении — веками накопленная теория стратегии и тактики, правила военного искусства, а какая теория, какие правила есть у партизан, кроме собственного опыта, находчивости и смекалки?! Вся и сложность, что тут чаще всего приходится действовать наперекор правилам.

4
Близко к полуночи в дверь постучал лейтенант Кармакулов и доложил, что прибыл подполковник Котляров и просит срочно принять его. Вершинин быстро поднялся, привел себя в порядок и вышел в кабинет.

Подполковник Котляров должен был с двадцати двух часов находиться в штабе ВВС фронта до получения подтверждения, что выброска продуктов бригаде произведена. Вершинин сразу почувствовал, что случилось что-то неладное.

— В чем дело? — встревоженно спросил он.

— Вылет на сегодня отменен.

— Почему? Кем отменен?

Сбивчиво и торопливо, как бы заранее отводя возможные обвинения комбрига, Котляров начал жаловаться, что все было готово, но на полевой аэродром неожиданно прибыл командир особой авиагруппы майор Опришко, осмотрел партизанский «багаж», попинал его ногой, пощупал и отменил вылет.

— Почему? Ты можешь говорить точней? — повысил голос Вершинин.

— Слушаюсь. Он сказал, что багаж требует переупаковки.

— Кто тебе сообщил это?

— Только что звонил Филатов.

Первым порывом Вершинина было — сразу, немедленно звонить командующему ВВС фронта, просить не только отмены неожиданного распоряжения командира авиагруппы, но и наказания его за своеволие. Он нисколько не сомневался, что со стороны авиаторов это был какой-то каприз. Комбриг уже подошел к столу, сел в кресло и потянулся к аппарату ВЧ, но тут же сдержал себя, и через мгновение не пожалел об этом, ибо ни объяснить, ни доказать командующему он ничего не мог, он мог только пожаловаться, а никто из начальников не любит жалоб на непорядки в своих войсках.

Можно бы попробовать действовать через Куприянова, он охотно вмешается, но как знать — чем обернется дело, если вдруг выяснится, что у авиаторов есть серьезные доводы.

— Что конкретно сообщил Филатов? — строго посмотрел Вершинин на Котлярова.

— Он сказал, что багаж требует упаковки в более плотный материал.

— Ступай к связистам, и пусть они немедленно соединят меня с командиром авиагруппы. Немедленно, слышишь?!

Прошло не менее получаса, прежде чем Кармакулов доложил, что майор Опришко на проводе.

Они были знакомы. Авиагруппа зимой много раз выполняла просьбы партизан по эвакуации раненых. Вершинин начал разговор так, как будто бы ничего не случилось.

— Как дела, Николай Александрович? Как летается?

— Все в порядке, товарищ комбриг.

— А погода? Надеюсь, хорошая?

— Не совсем. С запада приближается грозовой фронт, так что отдыхаем пока, товарищ комбриг.

— Вот как?! И надолго?

— Синоптики обещают, что часа через три-четыре все будет в порядке.

— Ну и отлично. Значит, нашу «посылку» скоро отправите?

— Нет, товарищ комбриг, сегодня ничего не получится.

— Вот тебе и раз! Почему?

Вершинин и сам почувствовал, что его удивление получилось уж слишком деланным, но поправляться было поздно, и он, слушая, как в трубке вроде бы действительно потрескивают грозовые разряды, терпеливо ждал ответа, чтобы сразу же при случае перевести разговор в более официальный тон.

Но Опришко и тут оказался на коне.

— Товарищ комбриг, вы хотите, чтобы адресат получил груз?

— Странный вопрос!

— Тогда прикажите немедленно переупаковать его в более плотный материал. От ваших сухарей, завернутых в дерюгу, останется одна пыль, если мы будем сбрасывать их даже с бреющего полета.

— Почему же ваши люди не могли предвидеть это вчера или позавчера?

— Своих разгильдяев я уже наказал. Советую вам сделать то же в отношении ваших. Тут не нужно быть большим специалистом, чтоб понимать, что к чему… Ведь не первый раз продукты сбрасываем, товарищ комбриг.

— Наказание наказанием, а адресат ждет посылки.

— Значит, надо поскорей разворачиваться. Я приказал выделить вам старый брезент и парашютное полотно…

— Если мы все закончим к утру, вы сможете начать полеты сразу же?

— А вы разве не боитесь, что дневные полеты демаскируют ваших?

— Но адресат не может двое суток находиться без движения. Это — не менее опасно, не говоря уж о срочности груза.

— Если будет приказ, мы полетим в любое время…

Положив трубку, Вершинин еще раз порадовался, что удержался от звонка в штаб ВВС, уберег и себя, и свое «хозяйство» от неминуемого конфуза, который наверняка получился бы при выяснении дела. Он начал было успокаиваться, обдумывать, как быстрее и проще найти выход — просить ли дневных полетов или отложить их до следующей ночи, но, увидев молча стоявшего перед ним Котлярова, чуть ли не вскипел от негодования. Как видно, подполковник все еще надеялся, что комбриг примет его сторону, позвонит высокому начальству и уж оно-то наверняка даст нагоняй несговорчивым авиаторам. Как же иначе? Командиров полков много, а партизанское «хозяйство» одно на весь фронт, да и не службу несет, а воюет. И не где-нибудь, а во вражеском тылу. А кто воюет, тот не может быть ни в чем виноватым, он нуждается в исключительном внимании.

Эта партизанская «болезнь» была знакома Вершинину. Он мирился, когда замечал ее у командиров отрядов, которые иногда не прочь были покичиться своей лихостью и независимостью перед армейцами. Но видеть такое у штабиста было просто невыносимо. По сути дела, человек провалил весьма несложное задание и стоит с невинно-оскорбленным видом. Не хотелось даже тратить слов на выговор.

— Значит, Филатов сказал тебе, что майор Опришко пинал наш багаж ногой? Говорил он тебе это?

— Не то, чтобы пинал… — смешался Котляров. — Он, наверное, на прочность пробовал.

— Так какого же черта ты сочиняешь? Тоже мне художник слова нашелся! Стыдно! Немедленно отправляйся на вокзал, садись в первый же грузовой поезд на юг, поднимай людей из отряда Введенского и сам, собственными руками упаковывай тюки. Понятно? Сам, собственными руками! И пока груз не будет доставлен по назначению, сиди там. Здесь справятся без тебя!

— Слушаюсь!

«Это не работник для нашего ведомства, — подумал Вершинин, провожая Котлярова взглядом. — От таких надо поскорей избавляться…»

Было уже за полночь. Вершинин позвонил Куприянову, коротко доложил обстановку. Было в этом звонке что-то неловкое, похожее на перестраховку, ибо сам Вершинин еще не принял определенного решения, когда просить полеты — утром или ночью, но так уж повелось, Куприянов никогда не обижался на подобные звонки, охотно вникал в партизанские заботы и даже не любил, если ему чего-либо не докладывали.

— Демаскировать бригаду дневными полетами не следует, — сказал Куприянов, понимая, что Вершинин ждет от него совета. — Это ведь здорово, что Григорьев до сих пор не обнаружен.

Они попрощались и положили трубки.

Оба еще не знали, что два часа тому назад в положении бригады все круто изменилось.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ


(координаты 30–92, 17 июля 1942 г.)


1
Потом, когда случится то, что случилось, и когда, в силу этого, все доводы, продиктовавшие комбригу его решение, получат иной вес и иную цену, приказ идти на Тумбу станет представляться не только беспечностью или излишней самоуверенностью, но и явной ошибкой. О нем так и будут судить некоторые командиры. Еще бы! Не надо быть военным специалистом, чтобы понимать, что чем ближе будет бригада держаться к населенным пунктам, тем вероятнее возможность ее обнаружения противником. Казалось бы, чего проще — свернуть вправо, уйти в безлюдные дебри Западно-Карельской возвышенности, скрыться там и потом спокойно двигаться к Поросозеру…

Да, если бы знать наперед, что ждало бригаду, то, возможно, и сам Григорьев избрал бы западный вариант, хотя даже сейчас, через тридцать пять лет, нельзя с уверенностью сказать — избавило бы это бригаду от бед и лишений или принесло бы ей лишь новые?

Целую неделю бригада шла по вражескому тылу, имея перед собой одну главную опасность — угрозу преждевременного обнаружения. Теперь к ней прибавились еще две — надвигающийся голод и угроза эпидемии.

Если обнаружение представлялось Григорьеву хотя и серьезной, но пока еще проблематичной опасностью (он многого не знал и многое зависело от случая), то голод и необходимость срочной санобработки были реальностью, которую не отведешь ни волей, ни силой оружия.

До Поросозера оставалось около ста километров, не меньше недели пути, а голод, истощение, болезни, если не принять решительных мер, могли стать угрозой завтрашнего дня.

Этими соображениями и руководствовался Григорьев, когда отдал приказ двигаться на Тумбу.

2
Бригада продолжала идти на юг по просекам.

В полночь благополучно перешли развернутым фронтом дорогу Железная Губа — Чиасалми, как всегда, сделали рывок, утром в глухом лесу остановились на двухчасовой привал. Хотя официально никаких объявлений во взводах сделано не было, но все уже знали, что следующей ночью ожидаются самолеты с продуктами. Это воодушевляло людей. Несмотря на усталость, всем не терпелось быстрее добраться к месту выброски, поскорей почувствовать за спиной тяжесть набитых продуктами вещмешков и вновь досыта наесться… А там, говорят, будет суточный отдых, баня, ночь под крышей — без комаров, без мошки, без этого проклятого зуда во всем теле.

Недалеко отошли от места привала, как слева неожиданно загремели выстрелы. Один, другой, третий… Пророкотали короткие пулеметные очереди.

Отряды уже начали разворачиваться в боевой порядок, как пришла команда двигаться дальше. Выяснилось, что боковое охранение из отряда «Боевые друзья» наткнулось на спокойно пасшихся в низине лосиху и теленка. Увидев неподвижно застывших людей, животные не бросились бежать, а сбились поплотнее друг к другу. Командир охранения дал команду залечь и послал человека в штаб за разрешением стрелять. Однако, когда лоси начали медленно уходить в лес, он взял ответственность на себя и приказал открыть огонь.

Аристов негодовал. Он требовал немедленного предания виновных суду.

— Из-за какого-то куска мяса мы проваливаем всю операцию! — громко и непримиримо, чтоб слышали другие, сказал он, не глядя на виновато стоявшего перед ним командира дозора.

Григорьев видел в случившемся лишь один крупный просчет — стрельбу из пулемета. Несколько одиночных выстрелов из винтовки не могли демаскировать бригаду. Населенные пункты отсюда далеко: до Железной Губы километров десять, а до Юккогубы и еще дальше. Выстрелы там, конечно, не слышны. А если где-то в лесу и оказались случайно люди, то винтовочные выстрелы не могли бы насторожить их. Гораздо хуже, если кто-либо слышал пулеметные очереди.

Оставалось надеяться на лучшее. Тем более, что уже поднялся сильный ветер, и он, конечно, как-то скрал звуки пулеметных очередей.

Как это часто бывает, когда люди хотят сделать лучше, а получается хуже, прямого виновника определить было трудно. Выяснилось, что командир охранения не давал команды пулеметчику открывать огонь. По лосихе стреляли из винтовок двое — он сам и еще один меткий боец. Но когда испуганный лосенок бросился бежать, пулеметчик Прястов не выдержал и двумя короткими очередями свалил его.

Чтобы успокоить расходившегося Аристова, Григорьев сурово посмотрел на виновных и сказал:

— Вопрос о наказании будем решать после возвращения из похода! Идите!

— Вы оба должны своей кровью оправдать этот проступок, — добавил им вслед Аристов.

В полчаса туши, не снимая шкур, разделали и поделили сначала по отрядам, потом по взводам, потом — по отделениям. Каждому бойцу досталось по небольшому куску мяса.

После полудня начался дождь. Быстро заволокло небо, глухо в вышине зашумел лес, стало темно и прохладно. Все приуныли. Если такая погода продержится долго, то самолетов ждать бесполезно. А ведь ненастье может стоять и день, и два, и три… Где-то далеко на северо-западе пророкотал гром. Он приближался все усиливающимися накатами. Иоттого, что он догонял, а партизаны как бы уходили от него, и с каждым разом он грохотал все сильнее и резче, у всех росло ощущение какого-то беспокойства, словно за спиной что-то уже происходит и надо как можно скорей отрываться, убегать, прятаться…

Гром и ливень догнали их. Все кинулись прятаться под деревьями, но елей было мало, а под соснами — какое укрытие? Ливень был такой сильный, что, пока доставали плащ-палатки, успели промокнуть.

Гроза и ливень обогнали их и ушли вперед, а мелкий дождик продолжался почти всю дорогу. На привал в квадрат 30–92, где должны были ждать сброски продуктов, пришли усталые и мокрые, но счастливые и тем, что добрались наконец-то, и особенно тем, что на западе вновь прояснело и даже выглянуло солнце. А это означало, что погода может быть летной.

Больше часа неподвижно сидели, ожидая, пока будет произведена разведка местности. Потом по цепочке зашелестела команда: «Привал!», и отряды разошлись в отведенные им сектора.

Разрешение развести по одному костру на отделение все восприняли как вполне заслуженную награду за этот утомительный суточный переход. Теперь можно и обсушиться, и сварить, наконец, злополучное мясо, которое давно уже не давало покоя голодному воображению.

Все шло отлично, и ничто, казалось, не предвещало беды.

Место для привала оказалось сухим и удобным. На западе сквозь редкие стволы соснового бора поблескивало широкое Сидрозеро. Его противоположный берег проступал сквозь синеватую дымку. С востока — в километре — было труднопроходимое болото. Год или два назад в этих местах прошел низовой пожар, трава и кустарник выгорели и еще не успели подняться. Снизу даже обуглились стволы кондовых сосен. Слабый ветерок с озера легко проникал сюда, и комаров поэтому почти не было.

Костры, как и положено, развели в ложбинках и укрытиях. Дежурный по отряду специально расхаживал от отделения к отделению и присматривал, чтоб и костер был небольшим, и чтоб дыму не было.

Этому партизан учить не надо. Дай только разрешение — Такой костерок держать будут, что и в двадцати шагах не заметишь. Промокшую сверху валежину специально отешут топором, чтоб не дымила; щепки аккуратно высушат и все до единой сожгут, а сами двойным кольцом так плотно усядутся вокруг, что издали и не поймешь — то ли есть у них костер, то ли по лености да усталости решили без него обойтись.

Не прошло и четверти часа, как вся бригада разбилась на шестьдесят таких групп, в центре каждой, над огнем, висели на рогулинах вплотную друг к другу по пять-шесть котелков.

Какие это мучительные и счастливые минуты! Лицо уже пылает от сухого жара, одежда курится легким парком, а ты сидишь, куришь, сознавая свое законное право вот так сидеть и курить; смотришь на огонь, на воду в черном котелке, сквозь которую проступают куски багрового мяса, выделенного тебе и двум твоим пайщикам, — и эти куски кажутся пределом твоих желаний. Ты понимаешь, что быть таким жадным нехорошо даже голодному, ты стараешься делать вид, что тебе безразлично и ты просто отдыхаешь, ты пытаешься поддерживать разговор, но вновь и вновь ловишь себя на том, что смотришь в одну злополучную точку и мучительно ждешь, ждешь… А ждать придется долго. Мясо — не рыба, на костре оно упреет не скоро, вся вода выкипит — придется не один раз добавлять, и все равно с трудом будешь рвать его зубами. Уже подкрадывается коварная мысль — зачем ждать, чего возиться, покипит немного и хватит, сырое, говорят, еще питательней. Если бы ты был один, то, может, и не выдержал бы. Но вас в паю трое. Возможно, каждый думает так же, как и ты, но раз трое — приходится ждать. Тем более, все ждут, а в походе нельзя по-иному — надо делать как все.

За последние дни Чуткин наголодался больше других. Что он ел за эти сутки? Вчера вечером — рыбу. Хотя и не досыта — вволю теперь, поди, не скоро наешься, но кусок был большой, а главное, кто-то оставил ему, спящему, небольшую дольку сухаря. Совсем крохотную, со спичечный коробок, а все же во рту остался вкус хлебного. Вроде бы отблагодарили его за рыбацкую удачу. Интересно, кто так расщедрился? У его пайщиков — молодых ребят — сухарей не было. А сегодня весь день на подножном корму. Из питательного только и перепало две горсти сырого пшенного концентрата.

Чуткин глядел в костер, ждал и незаметно все сильнее надавливал ногой на рогулину, прижимая свой котелок поближе к огню.

От глазастого Живякова ничего не укроется.

— Смотри, опрокинешь и костер зальешь, — тихо и вроде бы безразлично произнес он. — Протер бы лучше винтовку, ржавчиной после дождя возьмется.

Вася ничего не ответил, но ногу убрал. Конечно, винтовку не мешало бы протереть, и он обязательно сделает это — оружие беречь надо, а то оно и подвести может, — однако делать это лучше после ужина, а еще лучше, когда на пост пойдет. Там времени хватит, все равно лежать, посматривать да прислушиваться, со сном бороться — все-таки будет занятие. Разбирать винтовку он, конечно, не станет, на посту не место для этого, а так, сверху протрет масляной тряпочкой… С нарядами на караульную службу Васе везет. Вчера из-за рыбалки вообще не ходил, а сегодня — его вторая очередь. Только не бывавшие в дальних походах могут считать: дескать, не все ли равно, когда доведется отстоять на посту свой час — первым, вторым или десятым? Вася, когда был новичком, тоже радовался, коль ему выпадала далекая очередь. Но теперь-то он понимает разницу. Нет смены лучше первой. Вроде бы наоборот должно быть. Ведут тебя на пост, а ты — голодный, усталый после перехода, еле ноги волочишь вслед разводящему. Так и кажется, что стоит занять место в секрете, сразу и глаз не разомкнуть — хоть распорки между веками вставляй. А получается по-иному. Лежишь, посматриваешь, минуты на глазок отсчитываешь, а позади ощущаешь — не слышишь, а именно спиной чувствуешь, — как не спит, живет, двигается лагерь. Оттуда и дымком потянет, а иногда тихо, еле слышно дужка котелка звякнет. Значит, ребята уже и костер сообразили, и за варево принялись. С поста придешь — в самую пору. Перекусишь — и кум королю до конца привала. Одно это сколько бодрости прибавляет…

Но быть на посту — в секрете ли, в дозоре, — когда все спят — нет большей муки. Сам заспанный, и позади — сонное царство. Костры уже погашены, нигде ни звука, глаза слипаются, и только проклятая мошка, которая с ходу стегает, как осколками, и беспрерывно лезет за шиворот, заставляет шевелиться, отмахиваться, поеживаться. Да еще страшная мысль, что вот заснешь — и никогда не проснешься…

Вася сидел у костра, размышлял, глотал слюну, поглядывая на кипевший котелок, и успокаивал себя тем, что нет худа без добра. Теперь уже ясно, что на пост придется идти голодному, но зато к возвращению будут ждать его сразу две радости — и еда, и сон до конца привала. А если к тому времени прилетят самолеты да сбросят продукты — то чего еще и желать? Погода опять наладилась. Солнце уже село, а в лесу светло, как днем, потому что небо — чистое, ясное, голубое, словно в мае, перед началом белых ночей. В такую ночь отчего не летать? Через часок сгустятся синеватые сумерки, кой-где даже звезды, которые поярче, проглянут, а ночь-то все равно будет белая… Хоть и не такая, как в июне, но еще светлая, тихая и теплая.

— Чуткин, собирайся на пост!

Вот и прошел час привала. Незаметно проскочил, словно короткий перекур на марше, — так бы вот там, на посту, время летело.

Собираться на пост — это значит свернуть и выкурить цигарку, чтоб там не томиться. Другого собирать нечего — винтовка под рукой, две гранаты на боку, а мешок здесь, у костра, останется.

— Пошли, Чуткин!

Вася сделал последние торопливые затяжки, кинул окурок в костер и поднялся. Потуже затягивая пояс-патронташ, не без сожаления посмотрел на все еще кипевший котелок и пошел за Живяковым.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ


(координаты 30–92, 17 июля 1942 г.)


1
С того момента, когда бригада, проведя три дня между Сегозером и Елмозером, так и не смогла перейти линию охранения и двинулась в обход, на север, комиссара Аристова не покидало чувство тревоги и неуверенности. Он жил с ощущением, что все идет не так, как положено, и впереди надо ждать еще худшего.

Аристов не был военным человеком. Из-за плохого зрения его даже не призвали в армию, что явилось немалым ударом по самолюбию молодого парня, только что начавшего самостоятельную жизнь. В 1930 году он вместе с группой ленинградских комсомольцев приехал на лесозаготовки в Карелию, работал лесорубом-возчиком, здесь вступил в члены партии, вскоре был назначен начальником сектора в отделе кадров Карпотребсоюза. Это была ответственная служба, связанная с работой по изучению деловых и политических качеств людей, она во всем требовала четкости, обязательности, инициативы. По крайней мере, так казалось Аристову, и за четыре года маленький по штату сектор он сделал почти необходимым при решении нескончаемых кадровых перестановок, которыми во все времена славилась потребительская кооперация. Свою службу он считал очень важной и обзавелся серой суконной гимнастеркой, широким командирским ремнем, диагоналевыми брюками-галифе и хромовыми сапогами. Большие глубокие очки, так недавно смущавшие его, придавали скуластому лицу солидность и сосредоточенность. В свое время он окончил первый курс промышленно-экономического техникума, и пока этого для Карпотребсоюза вполне хватало, но Николай Павлович, позанимавшись на вечернем рабфаке, поступил в пединститут, через год вынужден был бросить учебу, однако и этот год дал многое не только в знаниях, но и в анкетной графе об образовании.

По тем трудным временам его образование было немалым. Деловые качества — четкость, сосредоточенность и даже многозначительная замкнутость, которые нелегко давались молодому и горячему по натуре человеку, но которые он не без усилий все-таки воспитал в себе, — не остались незамеченными. За три года Аристов прошел четыре важных ступени: в 1936 году стал инструктором Петрозаводского горкома партии, потом заведующим отделом школ и политпросветработы и, наконец, в 1939 году был избран первым секретарем райкома.

Он и сам понимал, что возвышение было слишком стремительным, ни на одной из должностей он не успевал освоиться, развернуть своих способностей, и некоторые из числа недоброжелателей, конечно, имели повод видеть во всем этом что-то карьеристское. Но таковы были обстоятельства, а себя он карьеристом не считал, во-первых, потому, что в действительности не был им, ибо работал везде, не щадя ни времени, ни сил, а во-вторых, потому, что среди близкого окружения он и не видел людей, более способных и достойных занять открывшуюся вакансию.

Доверие и поддержка со стороны первого секретаря Карельского обкома ВКП(б) Куприянова окрыляли его. Кроме порученного дела, кроме постоянной бесконечной работы для Аристова ничего не существовало. Район попался трудный, бездорожный, с тремя небольшими МТС и мелкоконтурными, каменистыми полями, где техника была почти бессильна; от деревенских забот он успел отвыкнуть, да и условия на его родине в Галичском районе на Ярославщине были иными; дни и ночи проводил он в колхозах, вникая, осваиваясь, обживаясь. Самым трудным на первых порах было то, что везде от него чего-то ждали: совета, помощи, приказа. Зато трогала и волновала обстановка полного повиновения. Первую посевную Аристов провел довольно-таки успешно — лучше, чем ожидалось.

Летом Куприянов сделал ему предложение перейти на работу в аппарат недавно созданного Центрального Комитета компартии Карело-Финской ССР.

Аристов попросил не трогать его из района, дать возможность поработать, приобрести опыт.

Глубокой осенью 1941 года Заонежье было оккупировано врагом. Партизанский отряд, созданный райкомом партии, в трудных условиях по неокрепшему льду вынужден был перебраться сначала на Климецкий остров, потом на пудожский берег, где вскоре началось формирование первой партизанской бригады.

Аристова вызвали в Беломорск и решением бюро ЦК КП (б) республики назначили комиссаром бригады.

Гордый оказанным доверием, возвращался он в Пудож. По пути многое обдумал, прикинул, наметил. В ушах еще звучали напутственные слова Куприянова. «Комиссар — это не только воспитатель. Это партийное око и партийный ум, которые должны все видеть, все знать, все направлять. Помнишь ленинскую мысль о комиссарах?»

В Челмужах Аристов встретил своих земляков — секретаря Заонежского райкома комсомола Николая Тихонова, Павла Спящего и Степана Кузьмина, которые готовились пойти через залив в глубокую разведку. Он тут же договорился с командованием и всех троих забрал с собой, решив назначить их своими помощниками в партизанской бригаде.

Все складывалось хорошо, но первые месяцы принесли и разочарование.

Как и у всех, кто никогда не служил в армии, у Аристова еще с довоенных времен жило представление, что воинская часть — это абсолютно выверенный, четкий механизм, где нет и не должно быть места каким-либо случайностям, сбоям, отклонениям от установленного порядка, где человек должен так подчинять себя долгу, делу, службе, что все остальное просто не должно существовать. Боевое подразделение представлялось ему той идеальной формой соединения людей в коллектив, которая в состоянии максимально проявить их усилия для достижения общей цели и управлять которой не представляет особых трудностей.

В ней самой заключены все условия и предпосылки для точного выполнения всех возложенных на нее функций. Коль все в армии заранее определено и строится по четкой системе «приказ — исполнение», то успех дела зависит от командира, от его умения найти самое верное решение. Его обязанность, как комиссара, проследить, чтобы принятое решение было действительно не только верным, но и единственно приемлемым.

С первым командиром партизанской бригады В. В. Тиденом он так и строил свои отношения. Он знал Владимира Владимировича еще по Петрозаводску, когда тот был директором Онежского завода. Правда, знакомство было чисто шапочным, их служебные интересы, даже когда Аристов работал в горкоме партии, не скрещивались, но директор завода был в городе фигурой заметной, его уважали, с ним считались, избирали в члены бюро горкома. Когда-то Тиден был кадровым командиром, носил звание майора, и это тоже имело для Аристова немаловажное на первых порах значение.

Тиден командовал, предлагал свои планы и разработки, Аристов подвергал их детальному разбору, ничего не навязывая и лишь обращая внимание на слабые стороны. Тиден оказался человеком мягким, уступчивым, и вскоре их отношения перепутались. Комбриг стал ждать от Аристова каких-то определенных предложений, словно комиссар обязан принимать окончательные решения и нести ответственность за них. До открытых распрей дело не дошло, но оба чувствовали взаимную неудовлетворенность, которую не устранила даже успешная Клименецкая операция, когда партизаны одновременно ударили по шести гарнизонам и почти весь остров оказался у них в руках. Сопротивление продолжали лишь два финских гарнизона, которые можно было разгромить, задержавшись на сутки и подтянув освободившиеся отряды. Правда, был риск, что финны тоже подтянут подкрепления, и бригада может ввязаться в долгие бои, отходить придется по открытому озеру, а значит — с неизбежными потерями, которые сведут на нет весь смысл быстрого и почти бескровного для партизан налета.

Командир и комиссар наскоро, впервые за сутки после выхода с базы, обедали в крестьянской избе, ели молча, думая, наверное, об одном и том же, и уже заканчивали пить чай, как вдруг Тиден весело сказал:

— Дело сделано! Что думает по этому поводу комиссар?

Аристов достаточно хорошо помнил фильм «Чапаев», чтобы уловить и шутливую, и серьезную сторону этого вопроса.

— Комиссар думает, что командир уже принял решение, — произнес он, чуть помедлив, и про себя усмехнулся: «Тоже мне, Чапай выискался».

Тиден помрачнел, допил чай, поднялся и отдал приказ на отход с острова.

На командирском разборе операции Аристов выступил последним. Ему показалось, что и комбриг, и командиры отрядов слишком удовлетворены успехом, словно бы все прошло так, как было задумано, а тот факт, что два отряда так и не справились с заданием, они расценили как вещь вполне допустимую и даже неизбежную.

Сдерживая волнение и готовя себя к главному, Аристов спокойно и удовлетворенно оценил действия тех отрядов, которые добились успеха, отметив у них лишь отдельные недостатки, потом выдержал паузу, протер очки и резко, едва справляясь с возмущением, заговорил о разболтанности, недисциплинированности и даже трусости, которые проявились среди некоторых командиров в этом походе.

Командиры настороженно притихли, ожидая каких-то неизвестных им фактов в поведении отдельных партизан. Но комиссар замахнулся на большее.

— Мы хвалим отряд Грекова. Да, он разгромил гарнизон в Сенной Губе. Да, он понес при этом самые минимальные потери. Мы даже склонны гордиться этим. Но почему же мы так беззубо оцениваем тот факт, что Греков начал операцию с восьмичасовым опозданием, что половина финского гарнизона из Сенной Губы успела за это время уйти на помощь своим в деревню Кургеницы, и в результате Кукелев, встретив двойное сопротивление, не выполнил задачи. Что это — ротозейство, неумение командовать или маленькая хитрость? Тут говорят, дескать, Греков заблудился в лесу, у него был, дескать, самый далекий путь, и это с каждым может случиться. Надо еще разобраться в причинах всего этого, и мы, конечно, разберемся, но ясно одно — так воевать нельзя. Вопрос стоит так: или мы покончим с безалаберностью и научимся воевать, или нам надо признать, что командовать мы не умеем.

Аристов знал свою особенность — говорить на совещаниях резко, категорично, не щадя ни себя, ни других. На заседаниях в райкоме это производило сильное впечатление, люди уходили с бюро подтянутыми, сосредоточенными на упущениях, с чувством внутренней вины и ответственности.

Тогда, после Клименецкой операции, партизаны весело и воодушевленно переживали свой успех, ибо это была первая столь крупная по масштабам операция, она закрепила уверенность в своих силах, рождала надежды на еще большее, и Аристов, закончив речь, даже пожалел, что не сдержался, что в воспитательных целях, возможно, и не следовало ему портить людям настроение, ведь в целом операция была все-таки удачной и он сам в политдонесении в Беломорск так оценил ее. Но жалеть о сделанном он не умел, тут же легко и быстро нашел оправдание. На разборе присутствовал представитель штаба из Беломорска — пусть там знают, как сурово и критично расценивают в бригаде свой успех.

Через три недели Тиден был отозван из бригады. Аристов не считал, что причиной этому послужило его отношение к комбригу, внешне, для других, их отчуждение никак не проявлялось, но эта мысль иногда приходила ему, и уже весной, когда бригада передислоцировалась в Сегежу, он, будучи в Беломорске, спросил об этом Куприянова. Спросил неловко, с оттенком виноватости и робости; Куприянов заметил это, и его реакция была неожиданной:

— А что? Разве Григорьев хуже Тидена?

— Нет, я просто интересуюсь причиной.

Куприянов помедлил, от докуренной папиросы прикурил новую и коротко сказал:

— Значит, замена целесообразна.

С новым комбригом было интереснее и труднее. Веселый, подвижный, чуть ироничный к себе и другим, Григорьев умел все делать легко и решительно, как бы между прочим, а все получалось у него, как надо. Финны стали чуть ли не ежедневно бомбить Чажву — он, долго не раздумывая и не боясь подозрения в трусости, в один день перебазировал штаб в Теребовскую, сам начал обучать партизан стрельбе по воздушным целям и добился своего — один самолет сшибли, и налеты стали не такими нахальными. Во время отдыха ввел обязательную утреннюю зарядку на лыжах, сам первым выходил на нее и, несмотря на сорокалетний возраст, ни на шаг не отставал от молодых в трехкилометровом пробеге. Постепенно в эти занятия пришлось втянуться и штабникам, никому не хотелось попадать под язвительные насмешки комбрига.

Временами эта легкость пугала Аристова. Казалось, что все радостное в ней идет от удачливости, от какого-то непонятного везения, а строить жизнь целого партизанского соединения на таком весьма зыбком основании представлялось чуть ли не авантюрой. Невольно возникала настороженность. Помня историю с Тиденом, Аристов не позволял ей развиться, всячески помогал укреплению авторитета комбрига в глазах подчиненных, благо делать это было нетрудно — Григорьев так скоро пришелся партизанам по сердцу, что это рождало добрую зависть, — но в глубине души все время жила смутная тревога, что рано или поздно везение может кончиться.

Началом этого и стала во мнении Аристова неудача бригады при переходе линии охранения противника.

Рассуждая про себя, он приходил к выводу, что ничего страшного не произошло, было бы куда хуже, если бы бригаде пришлось проникать в тыл противника с боями и тем самым делать дальнейший поход на Поросозеро бессмысленным, однако ощущение, что кем-то что-то сделано не так, как полагалось бы, что эта первая неудача является предвестницей еще худшего, не покидала его. Аристов не привык и не умел покоряться обстоятельствам, считал это уделом слабых и почти преступлением перед долгом, за которое кто-то должен нести ответственность. Выходило так, что сам он в сложившейся ситуации оказывался виноватым без вины, ибо кто же, если не они с Григорьевым, ответственны за бригаду и за поход? Один — по долгу командира, второй — по партийной совести. С Колесника никто ничего и спрашивать не станет, он лицо второстепенное, и если сует свой нос в решение важных вопросов, то делает это от излишнего самомнения. Аристова злила та легкость, с которой Григорьев подчинился обстоятельствам. Перемену маршрута комбриг воспринял как дело естественное и привычное. По-чертыхался, поплевался на устаревшие разведданные, посоветовался, принял новое решение и — словно бы старого варианта никогда не существовало: вперед-вперед, быстрей-быстрей… Такая уступчивость не сулила ничего хорошего.

Вообще Григорьев в этом походе стал непонятен Аристову. До перехода линии охранения был мрачен, неразговорчив, на привалах много ходил по отрядам и взводам; неожиданно поднимется, кивнет связному: «Макарихин, пошли!» и пропадает где-то час, а то и два. После того как бригада наконец-то пересекла дорогу Кузнаволок — Коргуба и сделала рывок в сорок километров, Григорьев стал весел, оживлен, даже шутлив, словно главное сделано, все трудности позади. Штабную палатку велел ставить на самом приметном месте, чтоб в отрядах знали, что штаб тут вот, рядом, на виду у всех. Было в этом что-то ребяческое, похожее на пионерскую игру, но, чувствуя радостное настроение комбрига и сам радуясь этому, Аристов лишь иронично заметил:

— Ты бы еще красный флаг повесил.

— А что, может, когда-нибудь и до этого доживем, — вполне серьезно ответил Григорьев и даже оглядел ближайшее дерево, словно прикидывая, как бы выглядел на нем флаг, если бы он был и если бы его можно было вывесить.

Когда повернули на юг и в квадрате 72–88 проходили мимо заброшенной лесной избушки, стоявшей на берегу ручья, Григорьев, дав команду продолжать движение, неожиданно свернул к ней, вошел внутрь, минут десять пропадал там и лишь потом, догнав штабную цепочку, пояснил Аристову, как бы извиняясь:

— Понимаешь, в двадцать седьмом году два месяца прожил тут. Одного финского лазутчика выслеживали.

Аристов даже покраснел от этой глупой, никому не нужной и недостойной сорокалетнего человека сентиментальности; тем более, что объяснение Григорьева могли слышать не только работники штаба, но и шагавшие сзади связные из отрядов. И, наверное, поэтому, щадя авторитет комбрига, он спросил не без усилия над собой;

— Ну и как, выследили?

— Нет. Вышел на другую заставу, там его и взяли.

— Не повезло, значит?

— Почему не повезло? Взяли же…

Потом — эта дурацкая причуда с рыбалкой на озере Гардюс!? От пойманной рыбы даже костей не осталось в тот же вечер, а риск какой? Шестьдесят человек проторчали полдня на берегу озера с удочками!..

Наконец — история с лосями, в которой командир бокового охранения проявил такое головотяпство, что оно граничит с прямым преступлением. Там, на ничейной земле, расстреляли Якунина за сон на посту — и поступили правильно! — а здесь, в тылу врага, оставили без последствий проступок куда более тяжкий.

Аристов уже не мог сдерживаться и твердо решил серьезно поговорить с комбригом на первом же большом привале.

Такой случай скоро представился.

2
Питались попарно — каждый со своим связным. В одном котелке варили пшенный концентрат, или гороховый суп-пюре, или то и другое пополам, заправляя двумя-тремя ложками свиной тушенки — получалось что-то непонятное на вкус, но жирное и плотное по ощущению. Другой котелок — для чая. Тут уж никаких смесей или эрзацев не допускалось. Пока был запас, берегли каждую чаинку, заваривая ровно на две кружки, но покрепче; давали хорошо настояться, плотно прикрывали котелок крышкой и даже на время окапывали его снизу нежаркой золой. Давно проверено, что без кружки чая нет у походного обеда ни вкуса, ни ощущения сытости.

Забота о пище была уделом связных, и эту свою обязанность они чувствовали до тонкостей. Варили каждый отдельно и вроде бы свое, а у всех получалось одинаковое — если каша, так у всех троих каша, коль суп — так суп, а если Аристов случайно примечал, что его связной Боря Воронов замешивает «болтушку», то мог быть уверен, что точно такой же обед будут сегодня есть и командир и начальник штаба. Была ли в этом договоренность между связными или сказывались какие-то иные соображения — понять трудно, но одинаковое меню у штабного костра вроде бы объединяло, рождало чувство, что все живут одним общим столом, к чему привыкли на базе. Да и расход продуктов был у всех равным и как бы сам собою контролировался.

Вечером 17 июля эта традиция впервые нарушилась.

Как всегда на долгом привале, штаб бригады оказался в центре огромного многослойного круга, образованного сначала редкими точками отрядных штабов, потом подальше — цепочкой взводных костров и, наконец, линией боевого охранения. Все это сложное построение нельзя было увидеть, ибо отряды и взводы, не говоря уже об охранении, располагались достаточно далеко друг от друга и тщательно маскировались, особенно с внешней стороны. Но именно так все оно выглядело на схеме, которую Колесник наскоро набрасывал, как только бригада приближалась к месту привала.

Пока связные разжигали костер и готовили пищу, начальник штаба обходил отряды, уточняя линию обороны, комбриг долго и тихо колдовал чуть в сторонке с радистами, ожидая выхода на связь с Беломорском, а комиссар просто пережидал, чтоб отправиться в отряды чуть попозже, когда уляжется суматоха, люди распределятся с делами и нарядами, комиссары отрядов и политруки взводов разберутся со всеми происшествиями и будут готовы доложить о них.

Сегодня можно было не торопиться. Привал ожидался долгим, с утра отряды должны по очереди отправляться в Тумбу на помывку и суточный отдых. В полночь надо обязательно прослушать последние известия, записать их, провести инструктивное совещание политработников, а завтра в каждом взводе — развернутую беседу о положении на фронтах. В последнюю неделю изрядно подзапустили это, надо наверстывать.

Костер долго не разгорался. Сидеть без дела, когда другие чем-то заняты, было неловко, да и трава не обсохла еще после дождя, и Аристов, несмотря на усталость, медленно прохаживался с записной книжкой в руке. Потом окликнул помощника по комсомолу Колю Тихонова, приказал на завтра готовить комсомольские собрания в отрядах, сделать упор на дисциплину в бою и походе, отпустил его и сразу же подозвал другого помощника, секретаря партбюро бригады Степана Кузьмина, велел на завтрашнем отдыхе проконтролировать выпуск в каждом взводе «боевых листков».

Помощники молча выслушали его и отправились го отрядам, оставив свой костер и ужин на попечение девушек из санчасти. С костром у девушек сегодня не ладилось. Аристов подошел к их костру, молча взялся за топор, нарубил и наколол сушняка, раздобыл бересты, наладил огонь, минуту-другую постоял и вернулся.

Наверное, он и себе не признался бы в этом, но предстоящий разговор с комбригом, который он сам же твердо решил начать сегодня, явно угнетал его. Там, на переходе, все представлялось ясным и необходимым, но теперь время словно бы сняло всю остроту и убежденность, как будто вместе с опостылевшим вещмешком спала с плеч и прежняя душевная тяжесть. В бригаде ничего не случилось. Бригада пришла, расположилась, ждет продуктов, настроение у всех приподнятое, и надо ли терзать себя и других какими-то объяснениями, разговорами, опасениями?

Но согласиться с этим — значило бы признать все прежние суждения несправедливыми, а себя неправым. Ведь разговор с комбригом уже начат, пусть намеками, полушуткой, но Григорьев не такой простак, чтоб не понимать этого. Да и как вести себя дальше, если промолчать? Имеет ли право коммунист и комиссар молчать, если он замечает слабости и упущения у комбрига, тоже коммуниста — правда, принятого в партию лишь перед походом.

Возможно, Аристов и не довел бы себя до прежнего накала, но в это время он увидел, что Боря Воронов вынул из мешка кусок багровой лосятины, который достался при дележе им двоим и о котором он успел даже и забыть. Думая о своем, Аристов какое-то время безразлично наблюдал, как Боря счищает финкой прилипший к мясу мусор, как, экономя воду, ополаскивает его из котелка, и вдруг, словно очнувшись, позвал:

— Борис, поди сюда!

Тот удивленно посмотрел на комиссара, подошел.

— Вари сегодня «болтушку».

Связной удивился еще больше.

— Николай Палыч, у нас осталось всего три брикета.

— Прекрати разговоры. Делай, как сказано… Мясо отдай в санчасть… Ясно?!

Вдогонку добавил:

— Пусть подкормят «доходяг»…

Это была вынужденная уступка, ослабевших в полном смысле этого слова пока еще, к счастью, не было; на марше люди как-то подравнялись, тянулись из последних сил, но в каждом отряде насчитывалось по десятку-другому бойцов, у которых продукты кончились до срока, и шли они на подножном корму. Таких Аристов и называл «доходягами». Втайне он ненавидел их, считал, что они сами должны расплачиваться за свое бедственное положение, клеймил позором при каждом удобном случае и ругал взводных политруков, что недоглядели, упустили, не проконтролировали.

Распоряжение связному было, конечно, отступлением от воспитательных принципов, но этот злосчастный кусок мяса был так ненавистен ему в плане иных, более высших и важных соображений, что он был рад неожиданно явившемуся поводу проявить принципиальность, последовательную и поучительную. Он был уверен, что его поступок не останется незамеченным ни в штабе бригады, ни в отрядах. Пусть его смысл по-разному истолкуют для себя комбриг и, допустим, какой-либо «доходяга», которого пригласят в санчасть и угостят дополнительной кружкой мясного навара. В итоге каждый из них поймет то, что ему полагается.

Оставаться у костра и смотреть, как Боря с сожалением понесет мясо в санчасть, а потом станет заваривать «болтушку», было бессмысленно.

Аристов раньше времени отправился в обход и, уже подходя к одному из костров отряда «Боевые друзья», вдруг подумал, что, вполне вероятно, ужин в штабе опять получится одинаковым. Григорьев такой человек, что, не задумываясь, откажется от своей мясной порции, за ним, конечно, последует Колесник, который, надо полагать, будет при этом иронично улыбаться.

Во взводах варили лосятину. И хотя сам по себе этот факт продолжал раздражать, но бодрое настроение бойцов, вызванное и предстоящим горячим ужином, и благополучным завершением длинного перехода, и радостным ожиданием первого сброса продуктов, о котором не говорили вслух, хотя и подразумевали, незаметно передалось Аристову, оттеснило прежние думы, и он, может быть впервые за этот поход, позволил себе вот так вот, запросто и без дела, посидеть у костра в плотном окружении, послушать незамысловатые партизанские шутки, посмеяться со всеми.

Сегодня обхода не получилось. Он как присел у костра во взводе Михаила Николаева, так и просидел до тех пор, пока за спиной не вырос Боря Воронов и не прошептал на ухо:

— Николай Палыч, вас комбриг просит, и ужин готов.

Вопреки ожиданию, ужин готов был только у комиссара. Связные Григорьева и Колесника все-таки варили мясо. Даже не варили, а тушили: сложили все четыре порции в один плоский котелок, плотно закрыли крышкой, закопали в угли, а сами занимались приготовлением к ночлегу.

Это было уж слишком! К черту мясо, пусть жрут! Но ничто в поведении комбрига не задевало Аристова так больно, как непонятное его дружелюбие к Колеснику. Что он нашел в нем? Что их сближает? Разве служба в погранвойсках?.. Так ведь все это теперь в прошлом: у Колесника — надолго, у Григорьева — навсегда. Шесть лет назад его уволили из погранвойск, исключили из партии… Неужели былая служба так дорога его сердцу, что он готов дружить с этим ироничным зазнайкой? Ишь, даже на общий котел перешли…

Аристов молча присел в сторонке.

Радостный Григорьев сообщил, что самолеты будут в полночь, сегодня и завтра обещано больше тонны, а это значит, если продукты пришлют калорийные, что бригада обеспечена на четыре дня…

— За четыре дня мы под Поросозером окажемся, — весело заключил комбриг, и его самоуверенность опять уколола Аристова. Невозможно было понять, то ли комбриг и впрямь за четыре дня рассчитывает пройти сто километров, то ли зачем-то приободряет себя и других.

Аристов промолчал. Колесник доложил о разработанном им порядке приема продуктов. Поскольку хозяйственный взвод был возвращен назад на третий день похода, то обязанности контроля, учета и распределения продовольствия он просил возложить на составленную им команду отрядных старшин.

Григорьев согласился.

Посидели, помолчали, Григорьев принялся переобуваться, достал сухие портянки, осмотрел сапоги, попробовал на прочность подошвы, остался недоволен, задумался с сапогом в руках, и Аристову показалось, что комбриг готов приняться за ремонт, только не знает, где найти необходимые принадлежности.

— Иван Антоныч, прогуляться не хочешь? — предложил Аристов.

— Да вроде бы и нагулялся за день. — Комбриг посмотрел комиссару прямо в глаза, понял смысл приглашения и стал обуваться. — А и то дело. Сходим к озеру, умоемся перед ужином. Сколько же времени? Ого, уже одиннадцатый. Колесник, проследи, чтобы через час ни одного костра не было.

— Николай Палыч, заваруха остынет, — напомнил Воронов.

Аристов сделал вид, что не услышал.

Не глядя друг на друга, комбриг и комиссар медленно, словно прогуливаясь в городском парке, вышли к расположению отряда «За Родину» и, сопровождаемые любопытными взглядами сидевших у костров партизан, направились вдоль линии обороны в сторону озера. В отдалении, стараясь оставаться незаметным, шел за ними связной Макарихин.

Разговор никак не налаживался. Перебрасывались случайными фразами, и оба чувствовали непривычную настороженность. Один ждал, когда же начнется, наконец, то главное, ради чего его и пригласили на эту необязательную прогулку; другого это самое ожидание путало, сбивало с решительного тона, к которому он готовил себя, на доверительный, в котором не видел много проку и никогда не чувствовал себя уверенным.

Когда вышли на побережье, Григорьев остановился, долго вглядывался в темную гребенку леса на другой стороне и неожиданно сказал:

— Знаешь, раньше в Сидрозере даже лосось водился.

— Уж не думаешь ли ты опять рыбалкой заняться?

— А что? Были бы сети, завтра можно бы и перегородить протоку… Лосося, конечно, не возьмешь, не время, а другой рыбы, уверен, взяли бы. Раньше селецкие мужики сюда рыбачить приезжали.

— Ты рассуждаешь так, будто прибыл в отпуск приятно провести время.

— Угадал, — засмеялся Григорьев. — Я тут, знаешь, сколько не бывал? В Паданах — каждый отпуск. А сюда давно не добирался. Последний раз приезжал из Туркестана… И точно — восемь лет… Как раз поселок Тумба строили.

— Коль уж ты сам, Иван Антонович, заговорил о Туркестане, то скажи, за что тебя из погранвойск уволили?

— Будто не знаешь? — усмехнулся Григорьев. — Знаешь, поди.

— В общем — знаю, а конкретно — нет.

— Нарушителя проворонил. Это — конкретно. А в общем… То ли дядя со стороны отца, то ли дядя со стороны матери — одним словом, кто-то из неблизких родственников оказался причастным к «поросозерской республике». Знаешь, была такая в годы гражданской войны. Типичный кулацкий выверт карельских националистов… Ты об этом и хотел поговорить? Не стесняйся. Об этом со мной столько разговаривали, что я уже привык. Только ты мог бы начать разговор и пораньше, в Шале или Сегеже.

— Я не об этом. Извини за любопытство.

Они тихо тронулись вдоль берега, навстречу красному зареву заката, и теперь Аристов чувствовал себя уверенней; он подумал, что Григорьев уже не станет уклоняться от прямого разговора, не укроется за шуткой или иронией, и спросил:

— Скажи, Иван Антонович, как ты оцениваешь положение бригады?

— Странный вопрос! Разве ты не присутствовал на последнем командирском совещании?

— Присутствовал. Совещание совещанием, а мне хотелось бы знать твое личное мнение.

— Значит, ты считаешь, что у нас с тобой должно быть два мнения — одно для всех, другое друг для друга? Так, что ли? Вот уж никогда не думал об этом.

— Брось, Иван Антонович! Ты отлично понимаешь, что я имею в виду.

— Как раз и не понимаю. Если у тебя есть что — давай, выкладывай. Зачем ходить вокруг да около?

— Есть.

— Говори, не стесняйся. Парень ты прямой и честный, не бойся — не обижусь.

Последняя фраза комбрига слегка задела Аристова своей снисходительностью, но разговор наконец-то попал в желаемый и удобный тон, и Аристов чуть ли не по пунктам начал выкладывать все, что зрело у него в последние дни. Свои претензии он все же не решился адресовать прямо Григорьеву, употреблял множественное число — «мы упустили», «мы проявили близорукость», — однако и сам он, и комбриг отлично понимали, кто это «мы».

Григорьев выслушал не перебивая. Давалось это ему нелегко, по его открытому добродушному лицу пробегала тень то ли недоумения, то ли внутреннего страдания, светлые глаза прятались под нависшими надбровными дугами, взгляд сумрачно замирал на одной точке, но комбриг ни разу даже не сделал попытки прервать комиссара, шел себе рядом и терпеливо слушал.

Аристов выговорился и умолк. Молчание Григорьева уже беспокоило его. Ожидая возражений, внутренне он подготовил себя к более резкому напору, но комбриг, как бы очнувшись, остановился, посмотрел на него и грустно улыбнулся:

— Черт возьми, как легко быть умным задним умом, а? Все видишь, все знаешь — тут уж ошибиться никак нельзя! Ты не думай, это я не в обиду тебе, Николай Палыч. Я вот слушал тебя и думал, как бы я вел себя, если бы мы вдруг поменялись ролями… Может, и я стал бы так же драконить тебя. Как думаешь? А к Колеснику ты зря цепляешься, ей-богу. Парень он совсем неплохой, дело ведет грамотно. Ты уж меня ругай, если хочется, ладно? А его пощади, ему и так трудно — новичок! Знаешь что? Давай-ка умоемся как следует. Смотри, какая губа отличная. Потом и поговорим.

Не ожидая ответа, Григорьев начал спускаться к воде.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ


(координаты 30–92, 17 июля 1942 г.)


1
Пост их взводу достался — лучше и не придумаешь: наблюдать со стороны озера. Берег в этом месте вспучивался каменным горбом и далеко, метров на двадцать, вдавался, словно волнорез, в воду. Пожар сюда не достал. Мысок кудрявился молоденькими березками, кустами малинника и шиповника. Ягод было мало, да и те еще не вызрели, лишь начинали слегка белеть, были тверды и безвкусны, но и это бесполезное пока соседство приносило Васе Чуткину тихое удовлетворение.

Укрывшись за валуном, он поглядывал на успокаивающееся озеро, радовался удаче с постом и неторопливо раздумывал, что голодная пора в лесу, слава богу, кончается. Если постоит вёдро, через недельку поспеет малина, а там, глядишь, пойдут и грибы. Нет, грибов в сухую погоду ждать трудно. Тут уж одно из двух — или малина, или грибы. Правда, бывают года, когда и того и другого не оберешь, однако ягоды в таком случае, хотя и крупные, но водянистые и кислые. Потом вспомнилось, что начало лета в этом году было холодным, даже снег выпадал, пришлось это на самую пору цветения малины, и Вася решил, что ягод ждать нечего, лучше рассчитывать на грибы; но для грибов нужны дожди, а коль зарядят они, то бригаде придется совсем плохо. Как ни раскинь — хорошего мало!

Вася раздумывал об этом, сокрушался, что вот с погодой, грибами и ягодами нескладно вроде получается, а душу все равно подмывало предчувствие близкой радости.

И радость эта не была для него чем-то смутным и неопределенным. Он четко знал, в чем она состоит. У костра его ждет кусочек мяса, потом прилетит самолет с продуктами, а завтра — день сытого и спокойного отдыха…

Но так уж повелось у Васи — хорошее даже в мыслях он приучал себя оставлять про запас, расчетливо полагая, что коль оно предстоит, то никуда не денется и думать о нем — немного проку. От радости никто не умер, а скольким погибали только потому, что слишком уповали на эту близкую радость.

А коль быть до конца откровенным, то Вася и сам сознавал, что, думая так, он лукавит. Разве его жизнь не состояла из беспрерывного чередования надежд и ожиданий? Сколько их похоронено за девятнадцать неполных лет? Они нарождались и умирали ежедневно, даже по многу раз в день. Большинство он хоронил сам — умом и рассуждением. Иные же держались подолгу, он расставался с ними неохотно, и уходили они медленно, оставляя в душе тоску и горечь невосполнимой потери.

Одна из них — мечта стать моряком, капитаном дальнего плавания — умирала уже пятый год,с тех пор как Вася после седьмого класса бросил школу. Нет, школы он тогда не жалел, учился он так себе, только лишь чтоб не остаться на второй год. Наверное, поэтому председатель колхоза из всех деревенских ребят и выбрал его. Приехал поздно вечером, в доме ужинали, мать растерялась, не знала, куда посадить гостя, бросилась искать чистую миску, чтоб попотчевать хотя бы парным молоком. Председатель был весел, добродушен, за стол сел и молока с черным хлебом похлебал, и даже похвалил — вкусное, дескать, в вашей деревне молоко, пастбища хорошие, травы ароматные. Потом, как бы между делом, спросил, обратившись к Васе по-взрослому:

— Ну как ты, Василий? Кончил семилетку?

— Кончил, кончил, — обрадованно закивала мать.

Председатель в ее сторону и не посмотрел, глаз с Васи не спускал.

— Дальше что делать думаешь? Решил уже, поди?

Вася молчал. Не станет же он так вот сразу выкладывать постороннему человеку то, чего никому не говорил. Отец и мать притихли: им самим, наверное, интересно было узнать, что скажет Вася в таком серьезном разговоре.

— Федор, — обернулся председатель к отцу, — ты, поди, знаешь, что недавно эмтээс нам тракторную косилку на лето выделил?

Откуда отцу, рядовому конюху, знать о таких новостях, но то ли от стеснения, то ли желая сделать председателю приятное, он еле слышно выдохнул:

— Говорили, вроде… — и раскашлялся.

— Паренька в прицепщики подбираю. Бойкого надо, разворотливого. Подрастет — потом и на машиниста сенокосилки выучится… Зимой на курсы пошлем, глядишь, трактористом станет, в штат эмтээс возьмут. Хорошее дело! Как, Василий, не хочешь пойти? — И председатель глаза в глаза уставился на Васю.

Тут Вася совсем смутился. Молчал он не потому, что предложение не нравилось: скорей наоборот — на такое внимание к себе он и не рассчитывал. С тех пор как каждую весну в колхоз стали приходить из МТС тракторы, кого из мальчишек не будоражила мысль — сделаться трактористом? Почетней должности и не было в деревне. Даже старики к парням в замасленных комбинезонах обращались только по имени-отчеству.

Председатель не торопил, дал подумать… А Вася уже боялся, как бы тот сам не перерешил или отец с матерью не воспротивились. Сколько раз подвыпивший отец похвалялся перед гостями в праздники: «Пока силы есть, учить буду парня. Время такое — ума надо набираться». Мать, счастливая, раскрасневшаяся, при этих словах согласно кивала ему головой…

Поэтому, когда председатель повторил вопрос, Вася не показал своей радости и посмотрел на родителей:

— А мне чё? Надо, так пойду…

Все сразу оживились. Вася тогда и не догадывался, что для отца с матерью этот приход председателя не был неожиданностью.

Ни машинистом сенокосилки, ни трактористом Вася так и не стал. Тракторная косилка колхозу не сгодилась — покосы мелкие, конная еле разворачивалась, а чтоб поступить на курсы трактористов — надо было ждать, пока исполнится семнадцать лет. Так Вася и работал все эти годы: летом — прицепщиком, зимой — куда пошлют, а чаще всего возчиком на лесозаготовках.

Из года в год все собирался — вот подготовлюсь и поступлю учиться на моряка; в Ленинграде, говорят, есть такой техникум, куда с семью классами принимают; но когда в финскую погиб на фронте отец — замерз, говорили, в окружении под Питкярантой, — и эта надежда отпала: не бросишь же семью.

Оставалось одно — ждать призыва в армию, а там уж добиваться, чтоб обязательно определили на флот. Говорят, там можно попасть в какую-то школу, после которой оставляют на сверхсрочную и люди становятся моряками.

Вообще-то Вася и сам понимал, что надежда эта слишком уж смутная, он почти и не верил в нее, но совсем расставаться с ней не хотелось.

То, что жизнь шла своей дорогой, а его мечта оставалась сама по себе, Васю не сбивало с толку. Он уже привык к этому. Даже война, оборонные работы, уход в партизаны нисколько не разрушили его надежду, а лишь отодвинули ее исполнение на «после войны», тем самым придав ей какую-то определенность во времени. Правда, пришлось внести поправку. Поскольку военным моряком теперь ему уже навряд ли стать, то он будет гражданским — торговым или полярным.

В одном отношении Вася долго чувствовал себя неловко — он никогда не видел моря. Конечно, он хорошо его представлял себе и по книгам, и по кинофильмам — особенно по картине «Балтийцы», когда торпедные катера идут в атаку и поднимают такую волну, что их самих не видно… Да и Онежское озеро — это не какая-либо лужица, штормы бывают такие, что каменные шокшинские берега вздрагивают. И все же настоящее соленое море оставалось большим пробелом в Васиных планах…

Теперь и это позади. Когда бригада переезжала в эшелоне из Няндомы в Сегежу, Вася увидел его — серую, близко сливающуюся с небом полоску воды, мелькнувшую за окном вагона и очень похожую на Онего в непогоду. Большего ему и не требовалось, тут важно было лишь увидеть, чтоб иметь право сказать, что видел…

Остальное придет после. А если и не придет, то разве он не вправе уже сейчас считать себя тем самым «неизвестным по фамилии, дальних плаваний моряком», который воевал на суше и о котором с патефонных пластинок так здорово пел Леонид Утесов?!

Вася не умел и не любил петь. Это была единственная, пожалуй, песня, которая каждым словом и звуком жила в его памяти:

Вместе с ними в тучах пыли
Шел и он сквозь дым и мрак,
Неизвестный по фамилии,
Дальних плаваний моряк…
На западе совсем разъяснело. Ветерок, приятно обвевавший лицо, постепенно затихал, он едва морщинил воду у ближнего берега, а вся остальная поверхность озера уже отсвечивала серой матовой гладью.

Противоположный берег потемнел и, опрокинувшись в воду, стал ближе и загадочней. Часов у Васи не было, но он чувствовал, что скоро должна прийти смена. В солнечный день он смог бы определить время с помощью компаса. Вася сам разработал этот метод и гордился своим открытием. В книжечке «Спутник партизана» объяснялось, как без компаса ориентироваться в лесу при помощи часов. Дело нехитрое, но для Васи совершенно бесполезное, так как часов у него не было. Зато у него был компас. Коль часы и солнце могут заменить компас, то не могут ли компас и солнце заменить часы?

Стоя однажды на посту, Вася впервые задумался над этим. День был солнечным. Рассуждая от обратного, Вася поделил всю окружность компаса на двенадцать часов, по тридцать градусов в каждом часе. Цифру 30°, означающую час дня, поместил под южной стрелкой компаса и тенью от тонкой соломинки определил направление солнца. Все удивительно совпадало. Стрелка мысленных часов показывала где-то около половины одиннадцатого. Потрясенный своим открытием, Чуткин принялся повторять опыт. Проверяя себя, он окликал прохожих, спрашивал время, и снова все сходилось. «Часы» работали безотказно, правда, с точностью в пределах десяти — пятнадцати минут. Но дело было не в точности, а в самом открытии.

Как жаль, что солнце уже скрылось за горизонт. Да, день заметно стал убывать — короткое лето покатится теперь к закату…

2
Справа у самой воды заскрежетал под сапогами мелкий галечник.

— Стой! Кто идет? — вполголоса окликнул Чуткин^ развернувшись в сторону звука.

— Свои, — тихо ответили ему, и по голосу Вася узнал командира бригады. Осторожно выглянув из-за укрытия, Вася увидел, как Григорьев, постояв в раздумье, вдруг торопливо разделся до пояса, снял сапоги, вошел в воду и стал умываться. Комары тучей висели над ним, на фоне воды это было особенно хорошо видно, и комбриг все норовил забросить себе на спину побольше воды, это ему плохо удавалось, и комариная стая лишь слегка взмывала вверх и снова толклась у его спины.

— Николай Павлыч, иди освежись, вода прелесть! — позвал Григорьев, и Вася заметил, что наверху под деревом сидит, отмахиваясь от комаров, комиссар Аристов. В его очках отражалось красноватое зарево заката.

— Потом, — неопределенно ответил Аристов.

Григорьев умылся, прополоскал рот и с явной неохотой вышел из воды. Натягивая гимнастерку, спросил в сторону мыска, зная, что постовой услышит:

— Кто на посту?

— Чуткин, из третьего взвода…

— A-а, Чуткин… Ну как тут? Все тихо?

— Тихо, товарищ комбриг.

Одевшись, Григорьев поднялся к Аристову, сел с ним рядом. Несколько минут они молчали, потом комбриг вполголоса сказал:

— В главном он прав. Если завтра удастся создать запас продуктов, то нам надо рассредоточиться и двигаться к цели поотрядно.

— А приказ штаба? — спросил Аристов. — Да и до цели осталось, ты сам говоришь, четыре-пять суточных переходов.

— Что приказ?! — повысил голос Григорьев. — Я до сих пор думаю, почему Поветкин и Вершинин настаивали на таком движении? Только потому, что отрядам не хватает раций? Отрядами мы легче просочились бы через линию охранения. Псу под хвост выкинули десять суток, а теперь вот сидим, ждем у моря погоды.

— Говори потише, — предостерег Аристов. — Давай лучше пройдемся вдоль берега, комары одолели… Ломать теперь трудно, да и незачем. Колесник зря мутит воду, а ты его слушаешь. Не нравятся мне его настроения.

Они поднялись, сделали несколько шагов, и в этот момент Вася Чуткин уловил какой-то посторонний, монотонный звук.

Он оглянулся — нигде ничего. Но звук приближался, становился отчетливым, его услышали Григорьев и Аристов. Задрав вверх головы, они оглядывали небо, но мешали кроны деревьев.

— Макарихин, быстро ракетницы, — громко и радостно закричал Григорьев, быстро повернулся и бросился к мыску, на котором лежал Чуткин.

С севера высоко в небе приближался самолет. Он еще был едва заметной точкой и летел прямо на юг в стороне от партизанского лагеря, потом стал медленно разворачиваться, расти, приобретать очертания, и вскоре уже было ясно, что это биплан типа У-2.

Связной комбрига уже держал наготове ракетницу.

Не снижаясь, самолет сделал огромный круг, потом второй поменьше.

— Ракету! — крикнул Григорьев.

Макарихин вскинул руку и выстрелил. Красная ракета по пологой траектории взлетела чуть повыше деревьев и с шипением упала в озеро в сотне метров от берега.

— Вторую! Бери круче!

Вторая держалась дольше, ее отсветы трепетали на напряженных лицах, и, когда она упала, Чуткину показалось, что вокруг заметно потемнело.

— Третью! Быстрей!

Самолет начинал третий круг, затем резко пошел на снижение и начал облет партизанского лагеря на крутом вираже.

Чуткин считал, что так и надо. Он привстал и глаз не сводил с самолета, ожидая, когда же начнется выброска продуктов. Странным было только то, что самолет был один, да и маленький, много ли в него погрузишь на всю бригаду. Но может, это поисковый, а за ним прилетят другие?

— Черт побери! Это же финский! — вдруг пробормотал Григорьев, и было странно увидеть на его лице растерянность. Однако это продолжалось недолго. — Макарихин! Быстро сюда пулемет! Погасить костры! Быстрее, черт побери!

Макарихин и Аристов бросились к отрядам. В это время в глубине леса раздалась первая пулеметная очередь, и сразу, словно дождавшись команды, стрельба загрохотала в других местах лагеря. Трассирующие пули еле заметными светлячками прошивали небо, перекрещивались где-то высоко вверху, гасли, вдогонку им неслись новые, и было удивительно, что самолет — неуклюжий, распластанный на вираже, словно подставляющий всего себя под партизанский огонь, — неуязвимо продолжает полет. Чуткину показалось, что он различает даже летчика, спокойно перегнувшегося через борт кабины и глядящего вниз. Вася почти не сомневался, что самолету не удастся уйти. Сбили же партизаны ружейным огнем самолет над Шалой. Правда, случилось это не сразу, а уже под весну, когда финны вовсе обнахалились, стали летать совсем низко, а наши догадались поставить пулеметы на специальные турели. Пулеметчики так навострились в стрельбе по финским самолетам, что вскоре, не разобравшись, подбили и свой, летевший в сторону Вытегры. Хорошо, что свой только повредили и он благополучно опустился на лед Водлы.

Вася так ждал этого, что, когда самолет начал взмывать вверх, он не выдержал, вскинул винтовку и, целясь чуть впереди винта, которого не видел, но знал, что он где-то там, сделал три выстрела.

— Прекрати! — вяло произнес Григорьев, даже не оглянувшись на Васю. — Делай свое дело.

Самолет уходил. По нему еще стреляли, но все реже, короткими и теперь уже, наверное, более прицельными очередями, так как самолет вновь постепенно превращался в малоподвижное черное пятно и целиться стало легче, но пули уже навряд ли могли принести ему какой-либо вред.

Все это длилось минуту, не больше.

Приходя в себя и вновь устраиваясь между камнями, Вася вдруг подумал, что самолет так и не закончил свой третий круг над лагерем, ушел куда-то в сторону, и в этом было какое-то непонятное утешение, словно неожиданно появившийся самолет должен был натворить еще больших бед.

Медленно и устало, засовывая в колодку маузер, Григорьев поднимался по крутизне берега, где поджидал его связной Макарихин.

И в том, что комбриг шел медленно, не спешил, не суетился, а, поднявшись на берег, даже оглянулся и постоял в раздумье, Вася увидел добрый знак и, успокаивая себя, стал размышлять — а что же, собственно, произошло? Ну, прилетел самолет. Ну, заметил партизан, даже не самих партизан, а, наверное, костры. Конечно, это плохо, но в конце концов рано или поздно это должно было случиться. Шестьсот человек в безлюдном лесу не могут остаться незамеченными. Но лес большой. Скорей бы получить продукты, а там — поминай как звали, ищи снова, разыскивай. Укрыться, слава богу, есть где.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ


(пос. Тумба, 18 июля 1942 г.)


1
Появление финского самолета выглядело для партизан случайностью, хотя на самом деле таковой не было.

Григорьев не знал и не мог знать, что еще 7 июля взрывы мин в полосе между Сегозером и Елмозером, при которых было ранено четверо партизан, не остались для противника незамеченными. Охрану этого участка нес 5-й финский пограничный егерский батальон. Командир батальона майор Кивикко, как только ему доложили о взрывах, сразу же приказал направить в этот район большую разведгруппу. Группа назавтра вышла в нейтральную полосу, через сутки обнаружила следы партизанского лагеря возле озера Мальярви, но не смогла правильно определить, куда направились русские, посчитала, что они повернули назад, и решила проводить их до советской линии охранения. Неподалеку от озера Тухкаярви финны нагнали партизан, несших в свой тыл раненых, напали на них и, запасшись свидетельствами своей победы, вернулись и доложили командованию о разгроме советских «десантников».

Неделю на финской стороне царили тишина и спокойствие. Наступала самая пора сенокоса, солдаты рвались в отпуска, и поскольку никаких активных действий не предвиделось, командование разрешало по очереди десятидневные отлучки.

Все были довольны, что ожидавшееся летнее наступление русских, слухи о котором ходили среди офицеров и солдат, этим летом не состоится. На юге, где-то там, в далеких донских степях, русским приходилось совсем несладко, а это обещало еще один год хотя и нудной, но зато совершенно безопасной жизни.

15 июля патрульный отряд самокатчиков 14-й финской дивизии, проезжая из Коргубы в Кузнаволок, обнаружил следы. При тщательном осмотре местности было определено, что дорогу пересекло около ста человек и двигались они в западном направлении. Самокатчики по рации доложили об этом в Коргубу командиру своего батальона майору Ханнила, тот связался по телефону с командиром 5-го пограничного егерского батальона майором Кивикко, и к полудню два отряда егерей уже были направлены на поиски партизан. Один шел по следу бригады, второй был выдвинут на запад, в район деревни Лазарево.

Потом было установлено, что партизаны двигаются в южном направлении, что их число несколько превышает ранее предполагавшуюся цифру, но истинных сил бригады финны не знали. Майор Кивикко получил приказ уничтожить проникший в тыл партизанский отряд и к операции привлек еще две роты своего батальона.

В тот момент, когда финский самолет кружился над партизанским лагерем, в пятнадцати километрах от него, в деревне Юккогуба, уже находилась рота егерей. Утром она должна была двинуться к поселку Тумба и далее — к реке Сидра, чтобы закрыть партизанам путь на юг. Другая рота была переброшена в деревню Сельга и должна была идти на перехват партизан с юга.

Все это станет известным и понятным много позднее, когда можно будет сопоставить документы и действия обеих сторон, а пока эпизод с самолетом выглядел досадной случайностью, благодаря которой финнам удалось обнаружить бригаду, и партизаны именно так восприняли его.

Конечно, настроение было подавленное. Упрекали пулеметчиков — если уж открыли стрельбу, то надо было сбивать самолет. Казалось — случись это, и все в порядке. Как всегда, сразу же нашлись оптимисты, которые стали предполагать, что самолет вроде бы и не скрылся за горизонтом, а упал в лес, так как за ним якобы тянулся хвост дыма. Им никто не верил, но никто и не оспаривал, лишь коротко обрывали: «Брось трепаться!» — и, наряду с досадой, чувствовалось в этом желание надеяться — а вдруг человек действительно что-то видел и все это правда!

Возбуждение быстро схлынуло, ибо была у партизан другая забота — более важная для них и желанная: когда же, наконец, прилетят наши самолеты с продуктами?

Казалось, что после этого все беды, переживания и огорчения рассеются сами собой.

2
В эту ночь в штабе бригады никто не сомкнул глаз, ждали своих самолетов — сначала с полной уверенностью, потом — с убывающей надеждой, которая постепенно, с наступлением утра, превратилась в досаду и наконец во всеобщее раздражение по адресу беломорских снабженцев. Недовольство усиливалось тем, что люди в отрядах фактически не отдохнули, не выспались, зря потратили ночь, а главное — могли потерять уверенность в снабжении бригады на будущее. Надо было как-то успокоить их, поддержать вчерашнее бодрое настроение, и Григорьев, посоветовавшись с Аристовым, решился на небольшую хитрость.

В пять утра он дал команду готовиться к выходу на Тумбу, и хотя сеанса связи с Беломорском еще не было, велел передать в отряды, что продукты будут сброшены туда. Разведвзвод был направлен в Тумбу заранее, с приказом срочно готовить бани. Как установила ночная разведка, в поселке сохранилась не только небольшая общественная баня, но и две крохотные черные баньки на самом берегу озера.

Было ясно, что помыться как следует всей бригаде не удастся и за двое суток. Поэтому был установлен следующий порядок: первыми моются сандружинницы, за ними, по выбору санчасти, те, у кого обнаружена вшивость, остальные купаются и стирают белье в озере, благо день обещает быть теплым.

Бригада уже двигалась к поселку, когда радист Мурзин закончил выстукивать в Беломорск радиограмму:

«Поздно вечером прилетел финский самолет. Обнаружил бригаду. Объясните причину задержки продуктов. Вхожу в Тумбу, Буду там до вечера. Срочно шлите туда продукты. Связь через три часа. Григорьев».

Для себя комбриг уже принял твердое решение. Если сегодня удастся обеспечить бригаду продуктами хотя бы на четверо суток, — а сомнений в этом он не допускал, — то ночью бригада рассредоточится и будет двигаться к Поросозеру поотрядно. За день вместе с Колесником они наметят маршруты для каждого из шести отрядов, успеют проработать их с командирами. Сбор в одной точке можно назначить на ночь, с 22 на 23 июля, где-либо в десяти — пятнадцати километрах от цели. Конечно, возникнет при этом немало своих трудностей, но в сложившейся ситуации выигрыш будет двойной — и движение ускорится, и возможности для маскировки иные. Штаб бригады придется распределить по отрядам. Разведвзвод, санчасть и отряд имени Антикайнена составят основное ядро, с которым придется идти самому комбригу. Самое слабое место — связь. Тут уж что-либо придумать трудно, и придется на три-четыре дня каждому отряду нырнуть в безвестие.

Но теперь иного выхода Григорьев уже не видел, и главным было получить продукты.

Отряды один за другим переправились через неширокую протоку, втянулись в поселок и разошлись по баракам. Бани уже топились, и по тому, каким легким, полупрозрачным и дрожащим был над ними дым, Григорьев сразу определил, что топятся они давно, что каменки, наверное, успели хорошо прокалиться, и ему нестерпимо захотелось хоть на пять минут, хоть в угаре и копоти, но взобраться на полок и до изнеможения отхлестать себя горячим веником.

— Петухова, начинай помывку! — приказал он врачу, входя в барак, где расположились штаб, разведвзвод и санчасть.

Колесник, как всегда быстро и четко, выставил с трех сторон по взводу в прикрытие, каждому отряду отвел полосу обороны, назначил наблюдателей за воздухом. Отдавая командирам распоряжения, он боковым зрением наблюдал, как расторопной воровато обшаривают партизаны поселок в поисках съестного. Было в этом что-то жалкое и даже оскорбительное, ибо делалось без команды, а команду давать уже незачем, так как разведвзвод все обшарил до прихода отрядов и, кроме бочки с остатками тухлой соленой ряпушки, ничего не нашел. Колесник поморщился и сказал:

— Через десять минут чтоб никто без дела на улице не болтался. Начинайте повзводно приводить людей в порядок. Стирка, мытье на озере — все организованно и при оружии. В двенадцать — совещание у комбрига.

Аристов даже не вошел в штабной барак, отдал рюкзак связному и отправился по отрядам. Настроение у него было скверное, с ночи к усталости прибавилось чувство раздражения, которое возникало в нем всякий раз, когда он не мог найти прямых виновников случившейся беды. История с финским самолетом, которую он считал полным конфузом и даже позором для бригады, предвещала, конечно, немало неприятностей, но все же она никак не связывалась со срывом доставки продуктов и ничего не объясняла. Всякий раз, когда какая-либо накладка случалась по вине сверху, Аристов терялся, нервничал, переживал так, как будто в этом была его собственная вина. Не мог же он, комиссар, объяснять людям, что виноват кто-то там, в Беломорске. Стоит допустить такое хоть раз, и все покатится к чертям — и дисциплина, и уважение к командованию, и уверенность в будущем. Он понимал, что вышестоящее начальство тоже может ошибаться и даже нередко ошибается — в этом он убедился, работая в райкоме. В таких случаях он не боялся спорить с начальством, но никогда не допускал, чтобы другие, подчиненные ему работники, в его присутствии позволяли себе критиковать или ставить под сомнение полученные директивы. Если надо — критикуй, оспаривай, убеждай меня, а дальше моя забота — спорить или соглашаться с вышестоящим начальством. В этом он видел основу внутренней порядочности, дисциплины и организованности.

По этой его логике выходило, что вину перед бойцами за напрасное ожидание самолетов с продуктами, за бессонную ночь и потерю времени должно взять на себя командование бригады — в том числе и он, комиссар.

Григорьев, как всегда, поступил слишком легко и слишком просто. Утром Аристов согласился на его хитрость, но в душе считал, что таких уловок он, комиссар, допускать не должен. А что, если и сегодня случится срыв? Ведь пока неизвестно, что произошло там, в Беломорске…

Вообще-то, в сложившихся условиях всякие разговоры о продуктах надо бы пресекать. Вольно или невольно, но они попахивают обсуждением действий командования. На будущее надо это учесть, и никаких сведений не выпускать за пределы штаба. Чтоб приободрить людей, пошли на уступку — и вот результат! Теперь ищи каких-то оправданий… Нет, чем меньше люди будут знать, тем лучше и для них самих, и для командования.

Первыми, к кому зашел Аристов, были «антикайненцы». Он любил этот отряд. Здесь было много его знакомых по Заонежыо: и командир Николай Кукелев, работавший до войны секретарем райисполкома, и комиссар Николай Макарьев, и начштаба Лопаткин. Половину людей он знал еще до войны, с другой познакомился за зиму, — в этом отряде помимо обычных прав, которые давала ему комиссарская должность, он ощущал свои особые личные права, идущие еще с довоенных времен. Это отнюдь не вело к панибратству или каким-либо поблажкам. Скорее наоборот. К «антикайненцам» Аристов был более строг и взыскателен именно потому, что это был отряд из его района и за него он, комиссар, нес как бы дополнительную ответственность. Он считал, что люди обязаны сознавать это.

Поэтому, когда после доклада он дал команду «вольно» и присел на шаткую трехногую табуретку, а люди заинтересованно притихли, Аристов внутренне был готов к самому решительному разговору. Он не знал еще, что скажет, но важно было взять инициативу в свои руки.

— Ну, как дела, товарищи? Как настроение?

Аристов снял очки и начал медленно протирать их носовым платком, который держал специально для этого. Близорукими глазами он смотрел на людей, вместо лиц видел белые пятна, щурился и ждал ответа.

— Настроение-то хорошее, только жар в печке зря пропадает — кипяток варим.

По голосу Аристов угадал Николая Чурбанова, удивился и торопливо надел очки. Знал он его как парня, хотя и смелого, но не очень-то большого любителя до разговоров.

— Что ж так бедно? Иль лишнего переел?

— Так ведь и самолеты вчера не прилетели…

Чурбанов, как видно, уже не рад был, что ввязался в разговор, и примирительно улыбнулся.

Аристов тоже улыбнулся, но не в ответ ему, а своей догадке.

— А ты почему, Чурбанов, считаешь, что самолеты вчера должны были доставить тебе продукты?

— Так вроде говорили.

— Ты, Чурбанов, сколько классов кончил?

— Ну, семь.

— Значит, арифметику проходил… Иди-ка сюда, считать будешь. Иди, не бойся. Когда ты получил продукты?

— Двадцать седьмого вроде.

— Когда двадцать седьмого? Утром, днем, вечером?

— Вечером.

— А двадцать восьмого тебя из котла кормили или нет?

— Кормили.

— Хорошо. А когда мы вышли?

— Двадцать девятого.

— Память хорошая. А на сколько дней дали тебе продуктов?

— Как всем. На двадцать, говорили…

— По норме получил?

— Так мы ж не вешали. Как всем, так и мне.

— Теперь загибай пальцы и считай… Нет-нет, не стесняйся, а считай по пальцам, когда эти самые двадцать дней должны закончиться.

— Товарищ комиссар, — с улыбкой вступился командир взвода Фулонов. — Неужто думаете, что мы не считали? Каждый денек по десять раз пересчитан.

— А ты, Фулонов, погоди. Я с Чурбановым разговариваю. Ну как, Чурбанов? Сосчитал?

— Восемнадцатого, товарищ комиссар.

— А сегодня какое число, кто знает? — Аристов о улыбкой оглядел бойцов и остановился взглядом на фельдшере Вале Канаевой.

— Сегодня и есть восемнадцатое, — ответила та.

— Слышишь, Чурбанов! Сегодня и есть восемнадцатое. Так что зря ты, Чурбанов, пустой кипяток варишь! Мог бы и каши наварить, если б почаще дни считал да пореже мешок развязывал. Неужто ты думал, что интенданты тебе лишний день скостят? Нет, брат, такое не положено. Так что, Чурбанов, подвела тебя арифметика, слаб оказался. Ясен тебе этот вопрос или дальше говорить будем?

— Ясен, товарищ комиссар… Ну, а сегодня будут самолеты? Завтра по арифметике день-то уж интендантский.

— Будут. — Аристов согнал с лица улыбку, встал и сурово оглядел «антикайненцев». — Только делайте выводы, товарищи. В наших условиях перерасход продуктов приравнивается к сознательному подрыву боевого состояния бригады. Будь иная обстановка, не такой нам надо бы вести разговор. В дальнейшем спуску никому не будет, а вам, земляки, в особенности.

— Поход больно тяжкий выдался, товарищ комиссар, — вздохнул Фулонов. — Я уж так тянул! Всю дорогу впроголодь, а на последний день тоже не натянул. Надо бы тут снабжение какое-то…

— Дальше легче не будет! — оборвал его Аристов. — Вы помните, что нам говорилось на выходе? Не к теще на блины идем! Так что — делайте выводы… Канаева, у тебя много к первоочередной помывке назначено?

— Семнадцать человек, товарищ комиссар.

— Проследи, чтоб как следует вымылись. Пусть верхнюю одежду над каменкой прожарят. К вечеру чтоб все как перед причастием были. Проверку сделаем.

Радуясь и наглядной поучительности разговора, и своей удачной находке с арифметикой, Аристов попрощался с «антикайненцами», вышел в сопровождении Кукелева и Макарьева на крыльцо, недолго постоял и решил обойти все остальные отряды.

Время близилось к полудню, когда он в хорошем настроении возвращался в штаб. В поселке кипела бесшумная суетная жизнь. Дымили трубы над бараками, люди бегали от домов к озеру и обратно, грели воду, стирали, мылись, развешивали мокрое белье — и все это было похоже даже не на подготовку к празднику, а на сам праздник, ибо впервые за двадцать дней они ощутили покой и удобства, какие дает человеку крыша над головой.

Аристов уже ступил на невысокое крыльцо, когда за протокой дружно, как по команде, ударили пулеметные очереди. В первую секунду казалось, что все это случайная стрельба, такая же, как вчера по лосям, что сейчас все кончится и опять наступит умиротворяющая тишина июльского дня.

Но к пулеметам присоединилась автоматная трескотня, забухали одиночные винтовочные выстрелы. Редкие шальные пули долетали до поселка и верещали над крышами.

Выскочивший из барака Григорьев крикнул:

— Колесник, командуй в ружье! Занять оборону!

Сам вместе со связными побежал в сторону протоки, в сектор отряда «Мстители».

3
Взвод Бузулуцкова был выставлен боевой заставой в полукилометре от поселка, на дороге, ведущей в деревню Юккогуба. Теперь это была уже не дорога, а заросшая травой широкая тропа, петлявшая по обочинам болот, по берегам озер и пригодная летом лишь для проезда на волокушах. Другого пути отсюда не было. Разве что на лодке по озеру до маленькой речушки, а по ней потом можно выбраться на озеро Селецкое, на берегу которого стоят на проселке две деревни — Сельга и Пряккила.

Андрей Бузулуцков был нездешний. Он родился на Дону. В Карелию его забросила кадровая служба в армии, после которой он и остался здесь. Военный опыт его был невелик, командиром он стал лишь в партизанском отряде. Среднего роста, поджарый, белокурый, Бузулуцков был характером горяч и даже вспыльчив. Зная этот свой недостаток, он старался держаться во взводе несуетливо и рассудительно, был точен в исполнении приказов, и пока все у него получалось хорошо и ладно.

Вот и теперь он сделал все, как надо.

Линию обороны выбрал на взгорье, перед неширокой, протянувшейся к северу лощиной. Каждому определил позицию. Оба ручных пулемета поставил на флангах с таким расчетом, чтоб и дорогу держать под кинжальным огнем, и в случае обхода — отсекать противника от занятой взводом высотки.

Начальник штаба бригады, пришедший с проверкой, остался доволен позицией, только велел выдвинуть чуть вперед спаренный наблюдательный пост. Он предупредил, что в случае чего сюда же подойдут два других взвода отряда «Мстители» и эту позицию придется держать до отхода бригады из поселка.

— В затяжной бой здесь вступать бригаде нельзя, — сказал он. — Чуть что, надо поскорей вырываться из этой ловушки между озерами.

— Долго тут стоять будем? — спросил Бузулуцков.

— К вечеру должны сбросить продукты. Сразу же и тронемся. Здесь костров не разводи. Если есть что варить, отправь кашеваров, человека два-три, в поселок.

Посидели, выкурили одну на двоих цигарку остатнего комсоставского табаку, и Колесник со своим связным ушел.

День выдался не солнечным, но жарким. Земля парила, и все вокруг дрожало в голубоватом зыбком мареве. В лесу зверствовали комары — было их здесь так много, что казалось, именно от этого нескончаемого изматывающего слух гудения и дрожит тихий утренний лес.

Морило в сон. Бузулуцков, чтоб не заснуть, спустился по склону и принялся медленно прохаживаться из конца в конец вдоль линии обороны, то и дело тихо повторяя:

— Не спать, ребята, не спать…

Не спать было трудно. Это он чувствовал по себе и никого из уснувших не будил — знал, что стоит раздаться первому выстрелу, и все сразу очухаются. Его предостережение относилось в первую очередь к самому себе и к тем нескольким наблюдателям, которые были назначены в каждом отделении.

Так проходил час за часом. Напряжение, которое всегда бывает, когда взвод займет боевую позицию, уже начало постепенно спадать. Ничто не сулило ни беды, ни тревоги. Бузулуцков уже решил было разбудить Живякова, назначить его дежурить, чтоб самому подремать пару часиков, как с наблюдательного поста вполголоса донеслось:

— Финны!

Бузулуцков быстро, на четвереньках, поднялся к гребню, выглянул из-за укрытия и ничего вначале не понял. Три минуты назад он из конца в конец оглядывал лощину, всматривался в заросли на другой стороне, и там ничего настораживающего не было.



А теперь — три финских солдата с рюкзаками и автоматами гуськом переходили по валежине ручеек уже на середине лощины. Похоже, это был головной дозор. Так и есть, там, на противоположной высотке, спускалась по тропе целая цепочка. Судя по тому, что дозорные не хотели зря мочить ног, они не видели впереди ничего для себя подозрительного.

— Приготовиться! — сдавленным шепотом произнес Бузулуцков, оглядываясь вправо и влево и замечая, что там уже тоже видят противника, двигаются, расталкивают спящих, выползают к огневому рубежу. В несколько мгновений предстояло решить нелегкую задачу: ждать ли, пока основная масса финнов втянется в лощину, и потом открывать огонь? А если им удастся зацепиться за этот берег? Готовы ли пулеметчики? Все теперь будет зависеть от них.

И вдруг Бузулуцков увидел, что финнов немного, не больше взвода, и он твердо решил ждать, опасаясь лишь, что у кого-либо из партизан не выдержат нервы и он откроет огонь раньше времени.

Если бы Бузулуцков знал, что то, что он принял за основные финские силы, была лишь головная походная застава, а основные силы — усиленная рота егерей, прибывшая ночью на машинах в Юккогубу, — находятся в километре от его позиций, он, вероятно, не чувствовал бы себя так спокойно.

Но иногда и незнание приносит удачу.

Шквальным огнем двух пулеметов, пяти автоматов и двадцати партизанских винтовок финский взвод был положен в лощине. Вначале трудно было понять — кто убит, кто ранен, кто попросту сам укрылся в высокой траве и затих. Ответного огня не было, и казалось, что взвод выбит вчистую. Но вот зашевелилась осока, уцелевшие, кто ползком, кто перебежками, начали выбираться на противоположную сторону, и сразу же оттуда застрекотали короткие автоматные очереди.

К высотке подтянулся весь отряд. Вместе с ними прибежал и комбриг Григорьев.

— Ну что тут у тебя? — спросил он у Бузулуцкова.

— Бригада может спокойно мыться в бане. — Бузулуцков, довольный и собой, и делом, которое его взвод только что сделал, показал на лощину, где в порыжелой высокой траве можно было разглядеть около десятка серо-голубых бугорков. Шла охота: если бугорок начинал шевелиться и ползти, то тут же с разных точек раздавалось несколько очередей.

Взвод торжествовал. Первая встреча с врагом и первая победа — такая легкая и совсем безнаказанная, ни у кого ни одной царапины. Партизаны настолько считали дело сделанным, что не торопились забирать у убитых рюкзаки. Каждый держал это в голове, но никто не спешил, ждали, пока укрывшиеся на той стороне автоматчики совсем прекратят огонь.

В результате рюкзаки так и остались там. Огонь с той стороны постепенно усиливался, становился гуще и дружнее. Короткими лающими очередями ударяли оттуда пулеметы. Партизаны поняли, что финнам подошло подкрепление, и ждали с минуты на минуту атаки.

— Прекратить пальбу, беречь патроны, — передал по цепи Григорьев.

Однако происходило что-то непонятное. Несколько раз разгоралась яростная перестрелка, но никакого продвижения финны не предпринимали. Они явно чего-то выжидали. Но чего? Новой подмоги или просто вызывали партизан на бессмысленную трату боеприпасов?

Григорьев, естественно, еще не знал о том, что другая финская рота в эти минуты уже спешила к Тумбе с юга, со стороны деревни Сельга, чтобы закрыть бригаде выход с узкой междуозерной полосы. Комбриг мог лишь предполагать о возможности такого маневра. Он ясно понимал одно: время работает на противника и надо как можно скорее уходить.

— Попов, через пять минут начинай отход! Взводы пусть по очереди прикрывают друг друга. Курс из поселка прямо на юг…

4
Отряды один за другим снимались и поспешно отходили на юг. Финны с северо-востока просочились на берег неширокой губы и держали под беспрерывным огнем дома поселка.

Взвод Бузулуцкова, отступивший за поселок, отвечал сдерживающим огнем и ждал момента, когда можно будет начать отрыв. Бригада уже втянулась в лес, по одиночные растяпы неизвестно почему все еще продолжали выскакивать из-за домов и мелкими перебежками от укрытия к укрытию пробирались к лесу.

— Скорей, скорей, идиоты! — во всю глотку кричал Бузулуцков, готовый огнем своего автомата подогнать ротозеев.

Наконец в поселке никого не осталось. Бузулуцков подал команду на отход, а сам, опасаясь, как бы финны не обтекли взвод по берегу и не отрезали бы его от бригады, вместе с пулеметчиком ползком выдвинулся на пригорок и залег за камнями. Оглянувшись, он с радостью убедился, что и его ребята начали отход и отходят грамотно, перебегая и отстреливаясь. В последний раз он внимательно оглядел поселок, больше всего боясь увидеть не столько даже убитого, сколько раненого, которому практически в этих условиях помочь было уже невозможно. Финны уже перешли протоку и рассредоточились по перешейку. К счастью, ни убитых, ни раненых он не заметил, облегченно вздохнул и приказал пулеметному расчету:

— Отход перебежками. Будем прикрывать друг друга.

— Комвзвод, смотри! — воскликнул пулеметчик, указывая на ближний к лесу дом.

Там творилось невероятное. От угла к углу металась жалкая одинокая фигура с серым партизанским вещмешком. Дом пока служил надежным укрытием, но как только партизан выскакивал из-за угла и попадал в обстреливаемую финнами полосу, он сразу бросался на землю, замирал и торопливо отползал назад.

Бузулуцков выматерился и приказал снова развернуть пулемет.

— Бей короткими влево, привлекай огонь на нас!

— Да что мы, мишень какая?! — возмутился пулеметчик. — Постреляют, как куропаток!

— Бей, говорю! — с угрозой прошипел Бузулуцков и дал несколько автоматных очередей. Он стрелял, а сам то и дело косил взглядом на крайний дом, ожидая, когда же этот несчастный растяпа поймет наконец, что его прикрывают, и осмелится преодолеть опасную зону. Тот лежал у самого угла, вдоль завалинки, озирался по сторонам и все никак не мог решиться. Он не видел, что финны уже проникли к соседним домам и скоро уйти станет невозможно.

— Ползи сюда, сволочь! — во всю глотку заорал Бузулуцков.

Партизан услышал его, повернул на голос лицо, попробовал выползти из-за дома, но как только впереди него веером рассыпались пули, вздымая фонтанчики песка, трусливо повернул обратно.

— Погибать из-за него будем, что ли! — взвыл пулеметчик.

Бузулуцков тщательно приложился и дал короткую очередь, целясь чуть позади затаившегося партизана и надеясь хоть этим подогнать его. Партизан вздрогнул, оглянулся и вдруг поспешно пополз назад, к крыльцу.

— Трус, сволочь! — орал Бузулуцков и вдруг скомандовал: — Бей по нему!

Пулеметчик не сразу понял, даже огонь прекратил. Секунду-другую они смотрели друг на друга.

— Огонь по предателю!

Бузулуцков приник к автомату, но было уже поздно — в ту самую секунду ноги в зеленых обмотках мелькнули и скрылись за бревенчатым срубом крыльца.

Все было кончено. Страшно матерясь, Бузулуцков торопливо пополз вслед за пулеметчиком к ольховым зарослям, за которыми начинался спасительный лес, пули свистели где-то высоко над головой и с сухим треском разрывались впереди, осыпая на землю ветки, но это уже были чужие, нестрашные пули, пускаемые противником наугад для острастки, — Бузулуцков был почти убежден, что по открытому месту финны не станут преследовать, они не любят лишних потерь, а судя по плотности огня, их было не так уж и много; бригада, если бы решилась принять бой, легко раздавила бы их, и это особенно злило Бузулуцкова, ибо бой, начавшийся для его взвода столь успешно, закончился таким постыдным случаем.

Радовало одно: оставшийся в поселке предатель — по-другому Бузулуцков теперь не называл его — был бойцом не его взвода: все-таки позора меньше.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ


(квадрат 24–94, 18 июля 1942 г.)


1
Минут через двадцать взвод прикрытия догнал бригаду. О случившемся Бузулуцков сразу же доложил командиру отряда Попову. Александр Иванович заметно побледнел, несколько секунд молчал, глядя на двигавшуюся мимо цепочку бойцов, потом справился с растерянностью и вполголоса, как он делал всегда, приказал еще раз проверить людей, а командирам взводов лично доложить ему о потерях. Связной Ваня Соболев, придерживая правой рукой автомат, а левой — вещмешок, побежал в голову колонны. Слышавший все это комиссар отряда, ни слова не говоря, направился в противоположную сторону, чуть ли не поименно пересчитывая шагавших ему навстречу партизан.

Вскоре выяснилось, что не хватает бойца Симакова, который пришел в отряд в Сегеже, за две недели до выхода, вместе с пополнением. Кто он — трус или предатель? Когда стали разбираться, то оказалось, что и политрук, и командир взвода, и товарищи по отделению знают о Симакове совсем не так много, как теперь хотелось бы. Тихий, замкнутый, исполнительный, он пришел в партизаны добровольно, за плечами имел девять классов,любит читать и даже в этот поход взял с собой одну книгу. Политрук интересовался книгой — это был роман Алексея Толстого «Черное золото».

Услышав это, Андрей Бузулуцков насторожился. До прихода в партизанский отряд он служил библиотекарем в воинской части, однажды при регистрации новых поступлений обратил внимание на эту книгу, так как она имела двойное название, начал ее читать, но почему-то бросил, однако второе название хорошо запомнил, ибо оно-то и привлекло его тогда, в сороковом году, а теперь вдруг приобрело особый смысл и значение.

— Пошли на доклад к комбригу! — приказал Попов Бузулуцкову, когда все сведения о Симакове были собраны. Они вышли из цепочки и начали обгонять колонну.

— Неудивительно, что он таскал с собой эту книгу, — раздумчиво произнес Бузулуцков. Он уже нисколько не сомневался, что Симаков не трус, а предатель, только странно как-то вел себя в поселке.

— Почему? — спросил Попов, обернувшись к нему.

— У этой книги есть второе заглавие. Она называется «Эмигранты».

— Ты читал ее? О чем она?

— Да нет. Теперь жалею, что бросил… А о чем — ясно из заглавия. О беляках, предателях Родины…

Выслушав доклад Попова, Григорьев вскипел. Резная тросточка, с которой он не расставался в походе, нервно защелкала по сапогу.

— Ты что, не мог пристрелить этого труса, что ли? — повернулся комбриг к Бузулуцкову и посмотрел на него взглядом, не обещавшим ничего хорошего. — Смалодушничал, рука не поднялась?

— Я стрелял, но запоздал… Он успел скрыться. Да и кто знал, что он предатель.

— А ты зачем в прикрытие оставлен был? Думаешь, чтоб только от финнов отбиваться? Нет. Обеспечить полный отход бригады — вот главное. В общем, ты, Бузулуцков, задачу свою выполнил наполовину… Вернемся на базу, будем разбираться. Другие потери есть? — обратился комбриг к Попову.

— Нет. Двое легко ранены.

— Идти могут?

— Могут. Ранения пустяковые, царапины.

— Ступайте по своим местам!

Комиссар Аристов неожиданно мягко напутствовал:

— Об этом случае прошу не распространяться. Не надо будоражить людей. Политруку взвода передайте мое замечание о недостаточной воспитательной работе. Вам ясно?

— Ясно, — за двоих ответил Попов.

Когда командиры из отряда «Мстители» отстали, Аристов попросил:

— Иван Антоныч, отойдем в сторонку.

Григорьев подтянул повыше вещмешок и недовольно сошел с тропы. Связные Воронов и Макарихин двинулись следом, но Аристов остановил их:

— Нс ходите. Мы сейчас догоним.

Бригада шла по пологому каменистому склону, поросшему сосняком. Параллельно ей, на расстоянии видимой связи, по гребню кряжа двигалась редкая цепочка правого боевого охранения. Где-то внизу, почти невидимое отсюда, пробиралось сквозь кусты и мелколесье левое охранение, которому сегодня не повезло, так как кряж тянулся нескончаемо и все время с севера на юг, прямо по курсу бригады. Иногда угадывалась близость Унутозера — над верхушками леса внизу распахивались ширь и простор, но самого озера так ни разу и не увидели — ведущему было приказано не подходить к берегу.

— Иван Антоныч, — сказал Аристов, поправляя очки, — боюсь, что с такими случаями нам придется иметь дело и дальше.

— Это еще почему?

— Есть тут одно обстоятельство, — мягко улыбнулся Аристов. — Я виноват, что не сказал тебе раньше, но с бригадой двигается несколько фронтовых разведчиков. Одни из них должны незаметно скрыться, другие — сдаться в плен. Подробностей я и сам не знаю. Но пришли они к нам с пополнением в Сегеже. Возможно, Симаков из них.

— Это уж черт знает что! — возмутился Григорьев. — Командир бригады последним узнает о таких делах.

— Не последним, а третьим, — поправил его Аристов. — Да ты не сердись, дело это деликатное, сам понимаешь.

— Кто еще знает?

— Занимается этим Ситников. Только прошу тебя, об этом никому ни слова.

— Вершинин знает об этом?

— Возможно, и нет. Все это идет по другим каналам. Меня доверительно предупредил Куприянов.

— Вот что, комиссар. Коль так, то ты мне ничего не говорил и я ничего не слышал. Теперь, после случая с Симаковым, я еще строже прикажу стрелять по каждому, кто будет замечен в трусости или попытке перейти на сторону врага. Ясно?

— Ну и отлично, — улыбнулся Аристов.

— Не понимаю, чему ты радуешься. Ведь мы постреляем этих разведчиков.

— Это уж как выйдет. На то их и готовили, чтоб уметь сделать свое дело. В противном случае, кто из финнов им поверит?

— Ну, смотри. Задал ты мне задачу. Уж лучше не говорил бы совсем. Будто других забот у меня мало… Через час привал и совещание командиров. Будем думать, что делать дальше.

Григорьев сказал «будем думать», а сам уже держал в голове твердый план. Он решил как можно скорее вывести бригаду к глухому озеру Пизанец, занять круговую оборону и ждать продуктов. Озеро большое и там возможна посадка гидропланов, а главное — вокруг на десятки верст ни селений, ни дорог, ни троп. На подходе к озеру он развернет бригаду фронтом, чтоб не оставить никаких следов. Такой маневр наверняка введет в заблуждение финнов, а главное — избавит партизан от переправы через реку, соединяющую Пизанец и Тумбасозеро. Речушка невелика, но переправ Григорьев не любил. По опыту пограничной службы он знал, что следы даже небольшой группы людей легче всего обнаруживаются при переправах.

Район озера Пизанец выгоден и в другом отношении. Если теперь, после обнаружения, командование решит изменить задание, сочтет нецелесообразным дальнейшее движение бригады к Поросозеру^ то отсюда нетрудно будет развернуть диверсионные действия на дорогах Совд-озеро — Паданы, Поросозеро — Медвежьегорск и даже Паданы — Масельгская. При случае можно будет разгромить гарнизоны в селениях Янгозеро, Совдозеро и Сельга.

Конечно, Григорьев пока еще не имел никаких оснований рассчитывать на такой поворот событий, но на всякий случай прикидывал и этот вариант…

Сейчас главное — поскорее выйти из междуозерья, получить возможность свободного маневра.

Однако сделать это незамеченными не удалось…

2
Произошло странное преображение.

Короткий бой у поселка Тумба, принесший столько забот и трудностей командованию бригады, на рядовых партизан подействовал самым неожиданным и отрезвляющим образом. После двадцати дней молчаливого блуждания по лесам, в котором все было непонятно, таинственно и потому напряжено до предела, он как бы вернул их в знакомое и привычное состояние.

Через двери и окна люди выскакивали из бараков, не-домывшиеся в бане наскоро натягивали на мокрое тело белье, хватали вещмешки и оружие и все бежали к линии обороны: одни по команде, другие, кто не слышал команды, по нехитрому воинскому правилу действовать так же, как действует товарищ. Люди разных отрядов бежали навстречу друг другу, и эта сумятица в первые минуты была похожа на панику. За протокой слышалась яростная пальба из пулеметов и автоматов, случайные пули посвистывали над головами, и никто еще не знал, где противник и сколько его. Не все еще успели добегать и залечь в оборону, как поступила новая команда: поот-рядно сниматься и отходить к лесу. Бой за протокой начал стихать, он перешел в размеренную перестрелку, потом перестрелка стала опять нарастать и приближаться к поселку, но это никого уже не страшило и по-своему даже успокаивало: отряды в сборе, а отходить под звуки боя спокойней — по крайней мере знаешь, где противник. Все это не один раз было испытано во время зимних операций на Онежском побережье, и потому привычно.

Отстающих не было. Реальная близость противника заставляла даже ослабевших действовать быстро и на пределе сил. Вначале шли ходко, почти беглым шагом, потом приняли обычный походный ритм с частыми остановками для коротких разведок.

Стрельба позади давно уже затихла, тучи гнуса вились над потными людьми — все было, как вчера, как пять — десять дней назад, и вместе с тем все было по-иному. Стычка с врагом, пусть короткая и не совсем понятная по исходу, так как участвовал в ней лишь один взвод, а вся бригада зачем-то стала поспешно отходить, все же эта стычка была началом дела, ради которого партизаны вот уже третью неделю бродят по лесам. Не успел взвод Бузулуцкова догнать бригаду, как по отрядам невесть каким образом распространился слух, что засада вышла удачной, что пулеметчики кинжальным огнем положили в болотине целую гору трупов, что финнам теперь уже не до преследования — и все это радовало, воодушевляло, так как нет ничего хуже для настроения людей в таком походе, чем неудачное начало. Эта короткая радость затмила на время все другие заботы. Потом, когда одна за другой опять потянулись долгие лесные версты, усталость и голод вновь напомнили о себе, первое воодушевление схлынуло, и все, что произошло в Тумбе, не то чтоб утратило свое значение, а как-то постепенно начало отдаляться, и вновь разговоры на коротких остановках стали вертеться вокруг старой и по-прежнему самой острой темы — о продуктах, о самолетах, об оставшемся пути.

Когда человек знает так мало, как мало знали рядовые партизаны о целях и задачах своего секретного похода, каждая примета наполнена для него особым и многозначительным смыслом. И то, что бригада столь поспешно покинула поселок и без привалов двигалась куда-то на юг, родило предположение, что продукты уже сброшены в другом районе, что комбриг торопится как можно скорее туда — и это оправдывало в глазах людей все.

О случае с Симаковым знали немногие. Андрей Бузулуцков еще заранее предупредил пулеметчиков до времени не болтать лишнего, а теперь, после напутствия комиссара бригады, настрого приказал держать язык за зубами. Он знал, что в Сегеже в бригаду влилось несколько десятков новичков, и для себя слова комиссара истолковал таким образом, что предательство Симакова может вызвать подозрение к новичкам со стороны старых партизан. Сам по себе этот случай он считал скорее позорным, чем опасным. Что может сообщить противник) рядовой партизан, да еще новичок? В лучшем случае, примерный численный состав бригады и фамилии командиров. Конечно, если он не был завербован заранее как шпион. Но что-то непохоже на это…

Раздумывая об этом, Бузулуцков с каждым разом все отчетливее припоминал жалкую одинокую фигурку, мечущуюся у барака, винил себя за нерасторопность и негодовал, что эта сволочь из чужого взвода лишила его ребят заслуженной похвалы комбрига.

Когда люди долго находятся в лесу, живут тесной, замкнутой в себе жизнью, то, кажется, нет и не может быть такой тайны, которая со временем не стала бы известной всем. И она неизбежно обрастает самыми невероятными подробностями. Так случилось и на этот раз. Через час-другой уже мало кто не знал, что в бригаде произошел случай предательства. Говорили, что предателей было якобы двое, но одного комвзвода Бузулуцков из отряда «Мстители» скосил из автомата, а другому, к сожалению, удалось скрыться.

Как водится, последним о таких слухах узнают командиры. Во время одной из остановок командир отряда имени Антикайнена Николай Кукелев подошел к штабу.

— Правда это? — спросил он у Аристова.

— Что правда? — удивился тот.

— Будто нашлись два предателя…

— Так уж сразу и два, — попытался Аристов отделаться шуткой. — И одного по горло хватает.

— Один, значит, есть?

— К сожалению, есть… Трус остался в поселке.

Кукелев помолчал, сумрачно покусал губу, подбирая слова:

— Надо людям правду сказать… А то бродят дикие слухи.

— Скажем. Будет привал — скажем. Проведем короткие летучки. А слухи надо пресекать.

— Привал когда намечается?

— Пойдем до озера Пизанец без ночевок.

— Долго идти, километров пятнадцать. Окончательно вымотаем людей.

— Другого выхода у нас нет…

— Люди уверены, что идем к месту выброски продуктов.

— Так оно и есть.

— Все считают, что продукты уже сброшены.

— Возможно и это. Через час будем держать связь с Беломорском. Попросим поторопиться.

— Да, начинаются дни золотые…

Из всех командиров отрядов такой разговор с комиссаром бригады мог позволить себе только Кукелев, да и то лишь в последние полгода и наедине. Они знали друг друга с довоенных времен, но тогда секретаря РИКа и первого секретаря райкома партии разделяла солидная служебная дистанция. В партизанском отряде командирский авторитет Кукелева рос из месяца в месяц, и Аристов, который в январе рекомендовал его на эту должность, сам удивлялся и гордился этим. Кто бы мог подумать, что из скромного, ничем не приметного риковского работника выйдет такой прекрасный партизанский командир — всегда собранный, уравновешенный, мужественный в бою и справедливый в общении с подчиненными. Ему бы чуть побольше образования и военной подготовки — то и цены не было бы! Зимой, после Клименецкой операции, Аристов первым пошел на дружеское сближение с Кукелевым, уже зная, что тот не превратит эту близость в панибратство. Так оно и вышло. До сих пор, даже в разговорах наедине, Николай Иванович стеснялся обращаться к комиссару на «ты», обходился какими-то безличными вопросами и фразами.

Вначале такая манера коробила Аристова, она выглядела не очень уважительной и даже грубоватой, но постепенно он привык, даже стал видеть пользу, так как за этим стояли прямота и откровенность, на которые не каждый решится.

Кукелев, как видно, собирался не то спросить, не то сообщить еще что-то, но в это время цепочка, пропадавшая за поворотом, зашевелилась, дрогнула и стала натягиваться, потом это шевеление и растягивание докатилось до штаба, Аристов, как и все, прежде чем сделать первый шаг, подкинул, поправляя на плечах, вещмешок, шевеление поплыло назад, и началось движение.

Кукелев заспешил вперед, к своему отряду, который шел направляющим.

В семнадцать часов бригада вышла на траверс южной оконечности Унутозера, пересекла старую, давно не хоженую тропу, свернула чуть к востоку, чтобы обогнуть усеянную валунами полуголую высоту.

Колесник, определив местонахождение и отметив его на карте, застегивал планшет, когда неожиданно движение остановилось и потом впереди загремели выстрелы.

Первый взвод отряда имени Антикайнена шел в головной заставе. Три бойца во главе с командиром отделения — дозором чуть впереди, по бокам — парные наблюдатели, а сам комвзвода все время сверял по компасу азимут, выбирая для бригады скрытный и удобный путь. Тропа петляла, вслед за ней змеилась цепочка людей, и каждый шел, почти в точности повторяя движения товарища. Время от времени головной взвод замедлял шаг и высылал вперед метров на триста разведку. Разведка уходила вперед, и минут через пять, если все было тихо, движение возобновлялось в прежнем ритме. Такие остановки лишь изредка замечались в бригаде. Сейчас как раз подошло время для новой разведки. Командир взвода уже хотел подозвать к себе очередных разведчиков, чтобы дать им задание, как боковой наблюдатель вполголоса крикнул:

— Комвзвод, слева финны!

Партизаны без команды начали расползаться в укрытия, занимая оборону.

Ниже по склону, наискосок к бригадному курсу, двигалась змейка финских солдат. Было их совсем немного, человек двадцать, и шли они медленно, как бы неохотно, командир взвода успел подумать, что это, наверно, тоже дозор или разведка. Но в ту же секунду словно ток пробежал по вражеской цепочке, она без команды рассыпалась, пропала, и сразу же затрещали автоматы.

Выбора не оставалось, и командир взвода приказал открыть огонь. Партизаны, обрадованные, что наконец-то можно опробовать новые пулеметы и автоматы в настоящем бою, открыли такую пальбу, что загрохотала вся округа. Финны, отстреливаясь, начали отступать. Это подзадорило партизан. Перебегая от укрытия к укрытию и ведя огонь, они стали преследовать их. Ведь за плечами у финских солдат были рюкзаки, и кому не хотелось поживиться продуктами за счет врага? Три рюкзака достались взводу, но когда скоротечный бой затих и постепенно улеглась горячка, то все увидели, что трофеи обошлись недешево. Два партизана были тяжело ранены и не могли сами двигаться. Из плащ-палаток и жердей быстро соорудили носилки. Посланный на подмогу второй взвод из отряда имени Антикайнена помог разведчикам, и вся группа заторопилась догонять бригаду, которая уже изменила курс и огибала высоту с запада.

3
Вторая за день встреча с противником могла бы показаться случайной. Но то, что произошла она в глухом лесу, вдали от селений и дорог, что финны двигались на пересечение с курсом бригады и без всяких опознавательных окриков первыми открыли огонь, говорило о многом. Подробно выспросив об обстоятельствах боя, Григорьев понял, что это было не то вражеское подразделение, с которым они имели дело в Тумбе. То было покрупнее, оно навряд ли успело бы сюда, да и вело бы себя осторожней. Скорее всего, головной дозор столкнулся с поисковой группой противника, не случайно она не приняла боя, стала отходить, хотя со стороны партизан в перестрелке участвовало примерно равное ей количество людей. Выходит, финны знали, с кем имеют дело, они были специально направлены на поиски бригады, и, судя по всему, надолго. В трофейных рюкзаках находилось по восемь дневных пайков, аккуратно, фабричным способом упакованных в непромокаемую бумагу. Несколько пайков голодные партизаны успели распотрошить, пока догоняли бригаду, вероятно, и все остальное быстро разошлось бы по рукам и желудкам, но вовремя вмешался комиссар Макарьев. Значит, движение бригады на юг уже не составляло для финнов никакого секрета и подобных стычек можно ожидать в любую минуту.

Подумав об этом, Григорьев уже пожалел, что в Тумбе, пытаясь скрыть от противника свои истинные силы, уклонился от боя, хотя разгромить и рассеять по лесу тумбинскую группировку не представляло особой трудности.

«Интересно, сколько таких поисковых групп бродит по лесу?» — подумал Григорьев, представив себе положение финнов, вдруг обнаруживших в своем глубоком тылу крупное партизанское соединение.

Ответа на этот вопрос долго ждать не пришлось. Едва бригада миновала высоту 151,8 и взяла курс прямо на юг, как вновь возникла перестрелка. На этот раз финны вышли на середину колонны и завязали бой с левым охранением. Отряд Грекова развернутой цепью ринулся туда и больше километра гнал по лесу отходящего противника.

На этот раз, кроме нескольких рюкзаков и еще двоих раненых партизан, приволокли к штабу бригады пленного — помятого в свалке совсем молоденького белесого парнишку с расширенными от испуга и боли голубыми глазами. Он был ранен в живот и ногу, долго отстреливался, метнул в подбегавших к нему партизан гранату, но та почему-то не взорвалась.



Из допроса выяснилось, что его егерская пограничная рота находилась в деревне Сондалы. Позавчера им выдали походный боезапас и на машинах перебросили в деревню Сельга. Ночью на лодках они переправились по Селецкому озеру на западный берег, километров шесть шли вдоль реки, а потом разбились на взводы и углубились в лес. Им сказали, что идут они на поиски десантников. У каждого взвода есть рация, и они держат постоянную связь со штабом пограничного батальона. О других гарнизонах пленный или ничего не знал, или не смог уже отвечать. Боль в животе, как видно, усилилась, он беспрерывно стонал, скрипел зубами, мотал головой, теряя сознание, и трудно было понять, слышит ли он вопросы комбрига. Колесник послал за бригадным врачом. Петухова прибежала со шприцем в руке, хотела сделать укол, но Григорьев сумрачным взглядом остановил ее:

— Побереги лекарство. Еще пригодится…

Он поднялся и дал команду двигаться дальше.

— Комбриг, что делать с пленным? — спросил Колесник.

— Если можешь, позвони в «скорую», пусть пришлют карету… Видишь же, что уже не жилец…

Григорьев повернулся и, обгоняя строй, зашагал вперед, где уже были подняты на плечи носилки с четырьмя ранеными партизанами…

Шли прямо на юг. Раненые еще не были большой проблемой для шестисот человек. Но и они заметно замедляли движение. Выделенные для их переноски бойцы менялись каждые десять минут, однако они — голодные и усталые — быстро выдыхались, то и дело в цепочке получался разрыв, приходилось одних сдерживать, других поторапливать, так прошли еще два часа, и комбриг, выбрав широкую, поросшую редким сосняком возвышенность, объявил привал.

Приспевала черника, и была надежда, что люди хоть немного подкормятся этой слегка посиневшей, но еще твердой и невкусной ягодой, которой, казалось, здесь было в избытке. Комбриг понимал, что ягода не еда для голодного человека, она не дает сытости, а только развивает аппетит, и что для такой оравы не хватит и трех ягодных сопок, — но ничего другого он предложить не мог; до озера Пизанец оставалось еще не меньше пяти километров, а там — он-то отлично знал это — никаких продуктов еще нет, их предстояло затребовать, ждать, и неизвестно было, прилетят ли самолеты на этот раз или получится так же, как в прошлую ночь.

Как только развернули рацию, комбриг передал радистам текст для радиограммы:


«За день имел три стычки разными группами противника, Имею четырех раненых, которых необходимо эвакуировать. Жду посадки самолетов с продуктами на озере Пизанец. Сигнал три костра в линию по западному берегу».


Пока передавали радиограмму, возник новый план — не тащить к озеру всю бригаду, не делать лишних километров, а послать туда один отряд, пусть он примет продукты, передаст раненых авиаторам и вернется к бригаде. Конечно, это в том случае, если штаб в Беломорске не изменит задания.

Комбриг обдумывал это, а самого не покидала другая мысль. Он не мог еще утверждать с ручательством, но был почти уверен, что, пока бригада движется на юг, финны не станут предпринимать против нее каких-либо решительных действий. Однако и не оставят ее в покое, будут терзать «блошиными» наскоками, подобно сегодняшним. Они подождут, пока партизаны приблизятся к их коммуникациям, и тогда сразу получат огромное превосходство за счет возможностей быстрого маневра и использования техники.

Было еще не поздно рассредоточиться, разойтись по-отрядно, оторваться от противника и продолжать движение скрытно, разными путями.

Но теперь для этого нужно было осуществить уже не одно, а два условия: получить хотя бы минимальный запас продовольствия и эвакуировать раненых.

Еще вчера хватало одного…

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ


(оз. Шаргил, 22 июля 1942 г.)


1
Первые продукты были сброшены лишь двадцать второго июля. Как выяснилось позже, до этого самолеты вылетали дважды: в первую ночь летчики вообще не смогли обнаружить партизан, была низкая облачность и шел дождь, потом, через двое суток, в заданном квадрате загорелось столько сигнальных костров, что пилоты заподозрили неладное и улетели обратно. Можно представить себе состояние партизан, когда шум моторов начал удаляться и наконец затих. В Беломорск одна за другой летели требовательные и даже гневные радиограммы. Одну из них Аристов адресовал непосредственно члену Военного Совета фронта, секретарю ЦК партии республики Куприянову с просьбой немедленно вмешаться. Григорьев посоветовал не отправлять ее. Это было похоже на жалобу, а жалоб он не любил.

Следующая ночь опять выдалась ненастной. Дождя не было, но холодный северо-западный ветер нескончаемо гнал по небу низкие облака. Люди мерзли, можно было бы разрешить костры, хотя бы по одному на взвод, но даже в такую ночь ждали самолетов, что стало почти привычкой, и на всякий случай жгли лишь сигнальный «треугольник», у которого согревались раненые и по очереди сменившиеся с постов и секретов бойцы. Сна и отдыха все равно не было. В третьем часу ночи Григорьев, боясь простудить людей, поднял бригаду и медленно повел ее на юг, к озеру Шаргил, оставив на тропе засаду. В отрядах все больше и больше появлялось ослабевших, которых приходилось сначала освобождать от груза, потом вообще вести под руки. Жили надеждой, что прилетят наконец самолеты и все изменится. В семь утра держали очередную связь с Беломорском, а ближе к полудню неожиданно появились самолеты. Они шли с севера, низко над лесом, словно придерживаясь бригадной тропы, — эти два маленьких и привычных биплана. На таких до войны в петрозаводском аэроклубе по праздникам катали ударников труда. Григорьев просигналил ракетой, хотя чувствовал, что на этот раз сигналов не потребуется, что летчики уже заметили партизан и, как ему показалось, первый даже помахал рукой. Самолеты прошли над бригадой, сделали круг, спустились ниже, а пилот все еще продолжал делать какую-то отчаянную отмашку.

Наконец Григорьев догадался.

— Всем в укрытие, освободить площадку! Занять оборону, черт побери! — закричал он и сам первым побежал в сторону.

На третьем заходе самолеты сбросили по два тюка, которые с шипением и свистом полетели не прямо к земле, а куда-то вперед, наконец все-таки ударились о землю так, словно лопнули воздушные шары. Все ждали еще, но самолеты развернулись, еще раз, теперь уже в обратном направлении, пролетели над бригадой, прощально покачались с боку на бок и ушли на север.

Да, тюки, которые так тщательно готовили в Сегеже, упаковывали и переупаковывали, уже не были тюками. Они походили на изодранный брезент, кем-то небрежно накинутый на бесформенную кучу сухарных обломков и помятых консервных банок, вокруг которых брусничник был усеян. хлебными крошками и пылью. Повезло лишь одному тюку, который случайно угодил в болотце, его нелегко было извлечь из воронки, так как сухари начали разбухать, но зато оказался он в полной сохранности и даже ремни не лопнули.

Самолеты вернулись на базу, и штабной снабженец успел радостно доложить в Беломорск, что первая партия продуктов доставлена по назначению, а партизаны все еще ползали на коленях по берегу озера, ощупывая буквально каждый брусничный кустик, ибо под ним мог оказаться обломок сухаря, так как один из мешков ударился о дерево и это было похоже на разрыв шрапнели, даже осколки свистели в воздухе.

Когда все, что можно собрать, было собрано, подсчитано, распределено и роздано, то на долю каждого пришлось по полкотелка сухарных обломков, по две столовых ложки сахара, по горсти махорки и банка свиной тушенки на троих. Это было близко к дневной норме, и если бы авиаторы сделали еще три-четыре таких выброски, то можно было бы приступать к осуществлению задуманного Григорьевым плана.

Комбриг отдал строгий приказ: разделить полученные продукты на четыре порции и расходовать их только под контролем командиров. Для раненых и ослабевших создали в санчасти небольшой резерв, но держали это в тайне, так как среди шестисот голодающих всегда найдутся охотники правдой или неправдой получить лишний кусок.

Пока шел сбор, распределение и дележ продуктов, в отрядах царило счастливое оживление. Каждый кусочек сухаря был в такой цене, что от одного его вида люди испытывали приятное головокружение.

Но еще дороже был сам факт появления самолетов: он подкрепил пошатнувшуюся веру, придал ей силу практической реальности, и теперь, казалось, все наладилось и все будет в порядке.

Ждали еще три часа, но самолеты больше не появились. Когда вернулись одна за другой группы разведчиков и доложили, что противника обнаружить не удалось, комбриг дал приказ сниматься с привала.

Чтобы скрыть следы, развернутым фронтом с километр шли на запад, потом приняли обычный походный порядок и взяли курс на юго-запад, к озерам Большое и Малое Матченъярви.

Уже больше суток противник никак не обнаруживал себя. Это и радовало, и рождало тревожное предчувствие. Последний бой был вчера днем, когда бригада вброд переходила небольшую речушку. Финны наскочили сзади и завязали перестрелку с тыловым охранением. Григорьев выматерился, развернул два отряда, приказал одному слева, другому справа глубоко обойти противника, зажать в кольцо и уничтожить. Он знал, что в такой схватке будут у партизан и убитые, и раненые, которые еще больше осложнят положение бригады. Но постоянные наскоки надоели. И особенно злило то, что финны словно издеваются над ними, нахально применяют их партизанский метод: наскок — отход, наскок — отход. Уж кому-кому, а самому Григорьеву этот метод был хорошо знаком. Он успешно использовал его осенью прошлого года, когда командовал отрядом спецназначения при отходе наших войск на Медвежьегорск. Сто пятьдесят человек не давали покоя целому полку. Теперь, по иронии судьбы, он сам должен был переживать то же, что испытывал тогда командир финского полка, когда больше всего хочется втянуть противника, наконец, в решающий бой и как следует проучить его.

Маневр не удался. Почуяв неладное, финны вдруг начали поспешный отход и скрылись. Преследовать их не имело смысла — силы у людей и так были на пределе.

И вот целые сутки — тишина.

Двигаться становилось все труднее. Путь медленно и почти незаметно шел все вверх и вверх; спереди, справа и слева виднелись высокие каменистые увалы — бригада уже втянулась в широкую полосу, которая на географических картах значилась как Западно-Карельская возвышенность. В другое время на это никто не обратил бы внимания: обычная гряда холмов с редкими высотами, чаще всего плоскими, с нагромождениями камней и со светлыми сосновыми борами, — но теперь каждый шаг давался с таким трудом, что подъемы и спуски были мукой.

На одном из привалов, пока люди, не расставаясь с оружием и вещмешками, «паслись», ползая по недозрелой чернике, Григорьев собрал военный совет, вызвав всех командиров и комиссаров отрядов. Он не собирался выносить на обсуждение вопрос — как быть дальше? — хотя и сам он, и Аристов, и Колесник, конечно же, беспрерывно думали об этом. Пока еще этот вопрос не был дискуссионным — в радиограммах из центра не содержалось даже намека на изменение боевой задачи, а голод — он что ж? Он весом и доказателен здесь, в глухом лесу, в окружении противника, и наверняка представляется совсем не таким страшным издали, особенно когда подумаешь о тех трудностях, которые переживает теперь вся страна… Ежедневные сводки с фронтов были такими, что даже думать о каких-то своих лишениях было стыдно. В такие минуты хотелось одного — действия. И если Григорьев ждал изменений и новых распоряжений, то не ради возвращения назад «не солоно хлебавши», а ради возможности поскорее действовать.

Обсуждался вопрос — как быть с ранеными? Тащить их на себе дальше — лишь усугублять и без того тяжкое положение бригады. Отправить в этих условиях назад — это практически погубить не только их, но и тех, кто их понесет. Выход один — эвакуация по воздуху. Но штаб в Беломорске в отношении гидросамолетов ничего конкретного пока не обещает. Созрел план: на берегу глухого озера, пригодного для посадки гидропланов, оборудовать скрытый лесной лазарет, оставить там раненых и нескольких ослабевших партизан для их охраны. В Беломорск сообщить точные координаты. Если вывезти их не удастся, то бригада на обратном пути зайдет за ними. Надо полагать, за это время они подлечатся, окрепнут…

План всем понравился. Командиры и комиссары заметно оживились — неожиданно и просто с плеч спадала немалая забота. Все понимали, какой опасности подвергнется «лазарет», если финны обнаружат его, но об этом не говорили, это разумелось само собой и говорить не имело смысла — другого решения не было.

Лишь впервые присутствовавший на таком совете бригадный военфельдшер Чеснов неожиданно спросил:

— Раненых оставлять будем с оружием?

— Не понимаю вопроса, — удивленно посмотрел на него Григорьев, но Аристов неожиданно перебил:

— Зато я отлично понял! И до крайности поражен, что услышал это от советского военфельдшера! Видно, товарищ Чеснов плохо знает наши партизанские порядки. Ни один партизан не может оставаться без оружия в тылу врага! Понятно тебе, товарищ Чеснов? Мы пришли сюда воевать, и рассчитывать на какое-то милосердие врага — это позор! Как ты мог даже подумать такое, товарищ Чеснов? Разве вас этому учили в военно-медицинских училищах? Откуда у тебя подобные настроения?

— Кончаем, товарищи! — поднял руку Григорьев. — Все, кто в состоянии держать оружие, должны биться до конца… Подготовку лазарета поручаю начальнику штаба. Вместе с Петуховой подберете людей.

Время, отведенное для отдыха, заканчивалось, когда бригадный врач доложила, что числившиеся в ослабевших бойцы Федоров и Уличев скончались от полного истощения сил. Это было так неожиданно, что Григорьев не поверил:

— Как это умерли? Ведь их на руках донесли до привала. Неужели вы ничем не могли поддержать?

— Поздно. Сухая форма алиментарной дистрофии. Ее не сразу различишь…

Она продолжала что-то объяснять, а Григорьев слушал и думал: какая это нелепая, загадочная и даже неправдоподобная вещь — смерть от истощения. Идет человек, живой и внешне здоровый, такой же, как и все — исхудавший, землисто-серый, с пятнами шелушения на лице; идет себе и потихоньку начинает отставать; его подбадривают, уговаривают, освобождают от груза, забирают все, включая оружие; он еще долго тянется, шатаясь, как на ветру; его берут под руки, он идет, переступает ногами, а в глазах уже стеклянный, безразличный ко всему блеск, он словно ничего не видит и не смотрит даже под ноги; затем неожиданно вздрогнет, напружинится, как бы расталкивая ведущих его товарищей, тут же обмякнет. Его кладут на носилки, из последних сил тащат до привала — и, выходит, все зря, ему уже ничто, выходит, не поможет, даже размоченные сухари из скудных медицинских припасов.

И это — за неделю голодного пути! А что же будет дальше?..

— Следить надо, доктор! Тщательно следить! Накажите медикам, на каждом большом привале пусть делают обход и докладывают о состоянии бойцов…

Он понимал, что говорит самые общие и бесполезные слова, но что он мог сказать еще?

Слушавший все это Аристов быстро и размашисто писал что-то на листе бумаги. Когда Петухова отошла, он протянул лист Григорьеву:

— Надо немедленно радировать. Если ты не согласен, я подпишу один.

Григорьев прочел, молча подписал.

Вечером в Беломорск была направлена необычная радиограмма:


«Куприянову.

С 18 июля выполняем задание без продуктов питания. За это время сбросили с самолетов на день продуктов питания. Бойцы голодные, операции проводить негде, охотиться нельзя, противник двигается следом. Имеем два случая голодной смерти. Сегодня двигаемся направлении цели. Сообщу новые координаты.

Просим Вашего вмешательства о снабжении нас продуктами на 10 дней, чтобы мы могли дойти до цели.

Григорьев, Аристов»


2
Вася Чуткин снова едва не попал в разряд «доходяг». Во время недавнего боя, когда вместе с отрядом он из последних сил мчался по лесу в надежде окружить противника, насевшего на хвост бригаде, то, прыгая с камня на камень, неожиданно оступился и подвернул ногу. Вгорячах особой боли он не ощутил, бежал как все, обливаясь потом и не отставая, ожидая, что вот-вот полоснет встречная автоматная. очередь и тогда кончится этот изнуряющий бег, можно будет наконец упасть, отдышаться, осмотреться, открыть ответный огонь, и уже не ты будешь для противника бегущей мишенью, а он для тебя.

Они бежали, а перестрелка слева не приближалась, она даже удалялась, уходила куда-то вперед, командиры тихим окриком «Быстрей! Быстрей!» подгоняли бойцов, сами первыми прибавляли шагу, и конца бегу не было. Наконец стрельба оборвалась как-то сразу, минуту или две они по инерции еще бежали, потом поняли, что финны оторвались и их не догонишь. Незаметно перешли на тихий настороженный шаг, и в этот момент Вася почувствовал глухую тяжкую боль в голеностопном суставе.

Пока еще он не думал, что это серьезно, и лишь удивлялся тому, что нога как-то странно подворачивается и не держит. Помнится, в детстве был подобный случай.

Похромал пару дней, и все. Правда, бабка ночами долго и сердито парила ему ногу в настое из березовых листьев, он даже дремал в бане, отвалившись к стене и просыпаясь, когда ногу опускали в шайку с новой порцией нестерпимо горячей воды.

Потом Вася подумал, что здесь нет и не будет ни бабки, ни шайки, ни горячей воды, и стало вдруг не по себе. Стараясь делать это незаметно, он легонько щупал стопу, даже сквозь кожу ботинка ощущал болезненную припухлость, и ему казалось, что будь голенище потверже, нога перестала бы подворачиваться и идти было бы куда легче. А боль — тут уж никуда не денешься, терпеть придется, коль сам оплошал.

О своей беде Вася никому не сказал и делал все, чтоб ее не заметили. На обратном пути подобрал себе сухую ольховую палку, благо в этом тоже не было ничего особенного — многие в бригаде уже обзавелись такими палками, сам комбриг с первых дней не расстается с легкой резной тросточкой.

Но от внимательных глаз Живякова ничего не укроешь.

— Что случилось? — спросил он, выйдя из цепочки и пропуская мимо себя отделение.

— А чё? Ничего…

— Почему хромаешь? Зачем палку взял?

— Ногу пришиб, когда бежали…

— Осторожней надо быть. — Живяков пригляделся к Васиному шагу, ничего особенного не заметил, но все ж добавил: — Смотри, парень…

Часа два Вася не шел, а мучился, но было в этом и свое благо — он как бы начисто забыл о голоде, голова была занята одним, как бы ступить половчее, чтобы боль была полегче, приноравливался и так и этак, ждал привала не столько для отдыха, хотя устал, наверное, больше других, сколько для того, чтобы снять наконец ботинок, осмотреть ногу и что-то придумать…

Ночью ждали самолетов. Противник не тревожил, в сторожевое охранение Васю на этот раз не назначили, он разулся, ощупал горячую стопу, приладил ее больным местом к мягкому прохладному мху и долго лежал, радуясь, что серьезного вроде ничего не случилось, что боль потихоньку легчает, и мысли его постепенно вернулись к прежнему, к тому, чем и он, и все другие жили последние дни. Вспомнилось, как еще мальчишкой был он послан от колхоза в пионерский лагерь, как там иногда на завтрак давали какао — до этого Вася лишь читал о нем в книжках. Оно действительно оказалось вкусным — густым, сладким и жирным: но не какао вызывало теперь в нем запоздалое сожаление, а целая гора белого хлеба с маслом, которая оставалась на столе, когда они по команде вожатой вставали и уходили из столовой. «Неужто я не хотел хлеба с маслом?» — сам себе удивлялся Вася. Он-то знал, что так оно и было, но сейчас сам не верил этому.

Вася стал вспоминать другие случаи, когда никто не смотрел ему в рот и можно было есть сколько хотелось, и выходило, что за свою жизнь он наделал немало глупостей. «Конечно, — рассуждал он, — съеденный тогда лишний кусок не сделал бы меня сытым теперь, но он наверняка сберег бы какую-то капельку сил. Не будь весной в Шале этих проклятых двух недель на корюшке, может, мы и не были бы такими доходягами».

Вася поползал вокруг своего пустого вещмешка, в полусумерках на ощупь обобрал все ягоды, потрогал в кармане подаренную комбригом блесну со шнуром и решил, что к восходу солнца надо попроситься на рыбалку. Озеро — вот оно, совсем рядом. Погода-то, конечно, плохая, и солнца никакого не будет, но вдруг повезет…

— Чуткин, ты где? — послышался из-за кустов голос Живякова. — Вот он, Екатерина Александровна. Чуткин, иди сюда, покажи доктору ногу.

«Успел уже!» — с неприязнью подумал Вася и, подхватив ботинок, поднялся.

Бригадный врач Петухова присела на землю, положила себе на колени Васину босую ногу:

— Что случилось?

— Да так… Оступился вроде.

Вася всегда почему-то стеснялся и своих недугов, и докторов. Было темновато, Живяков хотел посветить спичкой, но Петухова приказала сопровождавшей ее медсестре:

— Достань фонарик!

Прикрывая ладонью свет, та поднесла фонарик к самой ноге. Вася наклонился поближе и обрадовался: нога как нога, только чуть припухла вокруг лодыжки.

Петухова долго щупала, осторожно вертела стопу вправо, влево, спрашивая: «Больно так?», и поглядывала на Васю, который и сам не понимал — больно ему или нет, терпеть было можно, и он терпел. Врач даже рассердилась.

— Да ты что, не чувствуешь ничего, что ли?

— Чувствую.

— Почему молчишь?

— А чё говорить! Ходить могу, и ладно.

— «Могу, могу»… И не можешь, так придется. Карет-то мы с собой не захватили, сам видишь… Ну слава богу, ни перелома, ни вывиха нет. Обычное растяжение сухожилий… Тося, — обернулась она к сестре, — сделаешь массаж, спиртовой компресс и тугую повязку, хорошо бы фиксирующую, но как идти парню? Ботинки-то у тебя просторные?

— Добрые ботинки, только мягкие.

— Походишь пока без портянки, а ты, Тося, забинтуй его потуже. Хорошо бы попарить ногу, да негде.

Последние ее слова так пришлись по душе Васе, что он осмелел:

— Попарить и в котелке можно.

— Как это в котелке? — удивилась Петухова.

— Котелок у меня широкий. Пяткой вниз как раз влезет.

— А что? Почему не попробовать? — улыбнулась опа и приказала: — Ступай к медицинскому костру. Тося, проводи его.

Нет худа без добра. Часа два Вася провел в бригадной санчасти, в тепле и сухости, грел в чужом котелке воду, переливал ее в свой, тайком, чтоб не заметили, подсовывал туда сорванные по дороге березовые листья, и ноге заметно полегчало. По крайней мере, так казалось ему, ибо вода бывала поначалу такой горячей, что пятка с трудом выдерживала, и верхняя жгучая боль словно бы перекрывала ту внутреннюю, глубокую и ноющую.

Ночью, когда тронулись в путь, Вася шел как все, не отставая и в открытую опираясь на палку. Была команда взять у него лишний груз, но он не отдал, ибо мешок-го уже мало чего весил, он походил на торбу деревенского нищего, а винтовку и патроны кто отдаст в чужие руки?

Утром был долгий привал, днем прилетели самолеты, в мешке вновь запахло съестным, жизнь потихоньку налаживалась, а перед следующим утром, когда опять остановились надолго, как гром среди ясного неба приказ:

— Чуткина откомандировать в распоряжениесанчасти!

Повторилась такая же история, как и в начале похода, только теперь Живяков уже без зависти и даже с какой-то настораживающей грустью проводил Васю:

— Ничего, парень, держись…

— А мне чё? Делать им нечего, вот и вызывают. Но-га-то вон совсем разошлась…

Конечно, Вася говорил неправду. И нога изрядно побаливала, и сам он был серьезно встревожен столь необычным приказом, но делать вид, что его ничем не 'прошибешь, давно уже стало привычкой. Особенно перед Жпвяковым, который, кажется, будет рад любой Васиной неприятности.

Раненые опять были собраны все вместе, в центре лагеря. Неподалеку, в полном почти составе, расположился разведвзвод, а с другой стороны тесной кучкой сидело человек двадцать партизан из разных отрядов. Все держались так, словно не было объявлено большого привала, и нужна лишь команда, чтобы люди поднялись и тронулись в путь.

Вася забеспокоился. Картина была слишком знакомая, и он без труда определил, что слева сидят «доходяги» — их узнаешь сразу, у них на лицах все написано, и сам Вася, наверное, был таким в глазах других в начале похода.

Начальства поблизости не было. Один раз пробежала от штаба к палатке санчасти и обратно Петухова, Чуткин хотел остановить ее, но она и слушать его не стала:

— Садись и жди! Пойдешь со всеми!

Наконец одна малознакомая медсестра то ли из «Буревестника», то ли из «Боевых друзей» сказала Васе, что организуется лесной лазарет, вместе с ранеными остаются ослабевшие, что их на Большую землю будут эвакуировать-гидросамолетами.

— А я-то тут при чем? — искренне удивился Вася.

— Твоя фамилия как? Чуткин? «Ты тоже значишься в списках как больной… Что у тебя? Нога вроде?..

— Ну уж дудки! Тоже мне нашли «доходягу»…

Вася так и не сел рядом с другими, держался где-то посередине между разведвзводом и ослабевшими. Стоял и думал, что до смешного не везет ему, второй раз отбояриваться придется. Стоило идти двести верст, чтобы снова попасть в число «доходяг». Само это слово представлялось ему оскорбительным. Конечно, у кого нет больше сил, тому все равно, тот и не такую кличку молча проглотит, но у Васи-то совсем другое положение.

Последнюю поверку ослабевшим делал начальник штаба бригады. Ладный, побритый, с портупеей через плечо, он быстро шел к ним в сопровождении Петуховой, командира разведвзвода Николаева и двух медсестер. Кто-то из «доходяг» подал команду «встать», некоторые начали подниматься, но Колесник остановил их.

— Сидите, сидите…

Он внимательно, чуть улыбаясь, оглядел всю компанию, покачал головой:

— Что-то многовато вас, ребята… Тут целая эскадрилья понадобится. Как настроение? Знаете, зачем вас собрали?

— Знаем, — глухо выдавил единственный Васин знакомый среди «доходяг», Сеня Ложкин, с которым зимой доводилось вместе патрулировать по Онежскому побережью.

— И все же, ребята, вас многовато. Нужно отобрать шесть человек, не больше. Я знаю, что вы не сами сюда явились, вас назначила медслужба, и все же спрашиваю — может, есть среди вас такие, кто еще чувствует в себе силы продолжать поход?

— Есть, — откликнулся Чуткин. Он незаметно приблизился и стоял теперь крайним справа.

— Кто такой? Доложись как следует!

— Чуткин из отряда «Мстители»…

Вася и сам не подозревал о своей известности:

— A-а, знаменитый рыбак… Тебя и не узнать! Ты что, не моешься, что ли? Совсем опустился, а ведь девушки рядом. Посмотри на себя, каков ты?

— У меня нет зеркала, товарищ капитан, чтоб смотреться…

— У девушек попроси… Что ты хотел сказать?

— Я готов продолжать поход.

— Что с ним? Почему он тут? — повернулся Колесник к Петуховой.

— Хромает. Растяжение связок правой ноги.

— Разве это так серьезно? — нахмурился Колесник. — У кого из нас не бывало? Два-три дня — и проходит.

— В покое — да, проходит… Но если тревожить постоянно, то дело может пойти на ухудшение.

— Лечите, помогайте… Так вот, Чуткин! Мы посоветовались с доктором и решили удовлетворить твою просьбу, разрешить тебе продолжать поход. Жаль, конечно, что в лазарете не будет такого рыбака, но что поделаешь! Можешь идти. О том, что слышал здесь, лишнего не болтай, понятно? Ну, есть еще, кто может продолжать поход? Давайте быстрее!

Пока Вася, из любопытства замедляя шаги, удалялся, нашлось еще два-три желающих, был среди них и Сеня Ложкин, но его желание не удовлетворили.

Живяков, как видно, или знал, или догадывался, зачем вызывали Чуткина в санчасть. Увидев возвращающегося Васю, он даже покачал сокрушенно головой:

— Опять вернули… Теперь уж и не пойму я тебя, парень! Дурак ты или хитрец? Поди, хитрец, а? Все выгадываешь чего-то, а дураком только прикидываешься. Так, что ли, чего молчишь?

— Не, я дурак, — улыбнулся простодушно Вася. — Ты же сам говорил, что дуракам везет.

— Ты считаешь, что тебе повезло?

— А мне чё? Раз дурак, значит, должно везти.

Живяков сощурился, серьезно и вдумчиво поглядел на Васю.

— Опасный ты человек, Чуткин… Потому опасный, что не знаешь, какую штуку от тебя ждать можно.

3
Лазарет устроили на берегу большого лесного озера, в трех километрах западнее партизанской тропы. В скальной расщелине, прикрытой со стороны озера густыми зарослями труднопроходимого березового молодняка, оборудовали шалаш, приготовили хворост для сигнальных костров, наметили место для поста скрытного наблюдения за озером и подходами к нему, все тщательно замаскировали, и партизаны ушли, оставив на берегу четверых раненых, шестерых ослабевших и двух девушек медсестер.

Отойдя метров двести, разведчики залегли и с полчаса лежали, наблюдая за лесом и вслушиваясь в каждый звук. Все было тихо, спокойно и неприметно. Потом командир вспомнил о тропе, которую оставили за собой, когда несли раненых, решил заминировать ее. На высоких местах тропа была едва заметна, примятый брусничник уже начал выпрямляться, один дождливый день, и все будет скрыто, но в низинах кое-где просматривались четкие следы. Эти-то места он и решил заминировать.

Когда уже поставили первую мину нажимного действия, неожиданно пришла мысль сделать обманную петлю, показать, что именно с этого места партизаны повернули обратно. Все вокруг попримяли, вытоптали, как это бывает на привалах, и проложили четкий след на север, снова заминировали в двух местах и, довольные придумкой, обходным путем вернулись в бригаду.

Они знали, что самолетов с продуктами не было, звук моторов они услышали бы и за пять километров, и все же первым вопросом к окликнувшему их постовому было:

— Продукты не сбрасывали?

— Нет. Ждут вроде…

Но в этот день продукты прождали напрасно. Разведчики вернулись к концу привала. Чтобы дать им хоть немного отдохнуть, Григорьев на два часа задержал выход. Задержка оказалась счастливой. Колесник составил радиограмму:


«Больных и раненых в количестве двенадцати человек оставили квадрате 86–06. Нужна эвакуация гидросамолетом».


Григорьев подписал радиограмму и уже вызвал радистов, как неожиданно воспротивился Аристов:

— Мы слишком часто выходим в эфир. Это сообщение можно передать и завтра, во время очередной связи.

— Почему? — удивился Григорьев.

— Я убежден, что противник слушает нас. Говорят, уже появились такие установки, которые способны засекать работающие рации и определять их местонахождение.

— Какие там установки, — засмеялся Григорьев, — когда противник висит у нас на хвосте…

— И все же надо поменьше выходить в эфир.

— Эту радиограмму я прошу передать отдельно и как можно скорей, — вмешался Колесник. — Речь идет о судьбе двенадцати человек.

— Можно подумать, что один начальник штаба печется о судьбе людей, — не глядя в его сторону, сказал Аристов.

— Перестаньте спорить, — нахмурился Григорьев.

Младший радист Мурзин стоял в нескольких шагах от командиров и, конечно, слышал этот никчемный разговор. — Коля, возьми и передай немедленно.

Радиограмму передали, и вслед за подтверждением о приеме из Беломорска сообщили, что вчера в квадрате 86–02 сброшено двести пятьдесят килограммов продовольствия.

— Вот это дело! — обрадовался Григорьев. — Уже сброшено и главное — прямо по нашему курсу, даже сворачивать никуда не придется. Вот так бы давно действовали. А ты, Николай Павлыч, еще не хотел связи. Нет, я верил, что у Колесника счастливая рука. Надо сообщить в отряды, что продукты сброшены, это воодушевит людей. Дело-то вроде налаживается, а? Как ты считаешь, Николай Павлыч?

Однако не успела бригада сняться с привала, как в небе появился финский самолет. Он летел на большой высоте, и казалось, пройдет мимо, но самолет начал делать большие, ровные круги. Целый час люди лежали неподвижно, слушая надоедливо ровное гудение мотора. Когда самолет наконец взял курс обратно на север, Аристов мрачно поднялся, протер очки и сказал Григорьеву так, чтобы слышал и Колесник:

— Вот она, счастливая рука, видишь?

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ


(оз. Матченъярви, 26 июля 1942 г.)


1
От захваченного в Тумбе пленного финское командование установило, что в их тылу находится партизанская бригада, и определило ее численность в 750 человек. Однако оно не смогло выяснить ни боевой задачи бригады, ни дальнейшего маршрута ее продвижения.

Наличие таких крупных сил в глубоком тылу не на шутку встревожило штаб Масельгской группы войск, а затем — и Ставку главного финского командования. Как свидетельствуют печатные источники, Маннергейм ежедневно требовал рапорт о развитии операции по уничтожению «плавающего русского отряда».

Командующий Масельгской группой войск, генерал-майор Лаатикайнен первоначально возложил это задание на командира 4-й дивизии, а тот поручил ее командиру 5-го пограничного егерского батальона, придав ему усиление из других частей.

Но егерский батальон не смог охватить заслонами обширный лесной район, он едва справлялся с преследованием бригады, часто терял с ней соприкосновение, хотя партизаны двигались медленно. Создавалось впечатление, что партизаны словно бы поджидают новое подкрепление, и возникла необходимость плотно закрыть все проходы между Масельгским и Ругозерским направлениями фронта. Нужно было вводить в действие более крупные силы. В качестве основного резерва финского Главного командования на Масельгском направлении находилась 12-я бригада полковника Мякиниэми.

По приказу Ставки генерал-майор Лаатикайнен 25 июля возложил на полковника Мякиниэми задачу по уничтожению партизанской бригады. «Принять все меры к тому, чтобы ни одна группа, ни один партизан не вернулись на свою сторону», — говорилось в приказе. Для этой операции в распоряжение Мякиниэми поступали:

— 2-й и 4-й батальоны 12-й бригады;

— егерские взводы из 1-го и 3-го батальонов бригады;

— два отделения из роты связи;

— два егерских взвода из 25-го пехотного полка;

— 5-й пограничный егерский батальон;

— разведотряд 4-й дивизии;

— разведотряд 14-й дивизии;

— 4-й эскадрон из Хямясского кавалерийского полка под командованием ротмистра Путконена.

Кавалеристы были выделены по личному указанию Маннергейма, который вообще был неравнодушен к коннице и считал, что при выполнении такой «подвижной» операции она найдет себя как нигде в другом месте.

Общая численность финских сил составляла около 2500 человек. Считалось — этого вполне достаточно, чтобы уничтожить 750 партизан, которых на самом деле было менее 600.

В ночь на 26 июля 1942 года полковник Мякиниэми приступил к выполнению задания.

2
Случилась новая неприятность — прервалась связь с Беломорском. Радисты бригады уже привыкли, что и на основных, и на запасных волнах одновременно работало по три-четыре чужих рации, отстроиться от которых им не всегда удавалось. Однако и в этой какофонии они находили свой, нужный им сигнал, и хотя волна «гуляла», сигнал то затухал, то вновь пробивался сквозь писк чужой морзянки, они постепенно прилаживались, и прием проходил благополучно.

Теперь прием исчез начисто. Казалось, они слышали весь мир, десятки и сотни радиостанций, но того единственного, необходимого им голоса беломорского передатчика «Джек» поймать не удавалось. Удлиняли антенну, закидывали ее на самые высокие деревья, ставили запасное питание — все было напрасно. Отведенные по программе волны клокотали и свистели от напряжения и насыщенности, словно где-то вблизи кипел огромный котел, — и тогда у радиста Николая Мурзина возникло предположение, что противник прибегнул к глушению.

Когда радисты доложили обо всем комбригу, тот отнесся к их предположению с насмешкой:

— Ну, Маркони, и выдумщик же ты! А рация-то у тебя в исправности?

— Рация в полном порядке.

— Какого дьявола в порядке, когда связи установить не можешь! Тоже мне порядок… Как же они это делают? Разве это возможно?

— Возможно. При помощи сильного, точно направленного сигнала. Нам еще в школе радистов говорили, что немцы с начала войны так забивают английские передачи.

— Выбрали, дьяволы, самое подходящее время… Ладно, сворачивай свою бандуру, будем ждать. Что еще остается? Погоди-ка, а может, в Беломорске нас слышат, коль ты говоришь, что рация в порядке?

— Трудно сказать. Подтверждения о приеме нет.

— Откуда ж ему быть, коль ты их поймать не можешь. Вот что, Николай! Нашу радиограмму ты передай. И не один раз. Дай-ка я ее исправлю. Вот так: «Вас не слышу. Жду посылку на высоте 264,9. Выбрасывайте побольше и заранее. Положение трудное». Нет, последнюю фразу сними, укажи лучше координаты. Действуй! А дальше работай в положенное время только на прием. Ищи Беломорск. Надо выждать, надоест же им в конце концов глушить попусту.

Эту радиограмму старший радист Александр Паромов передал без подтверждения о приеме сначала на основной, потом на запасной, а затем — и на аварийной волнах…

Для партизанского штаба в Беломорске потеря связи с бригадой была самой непоправимой бедой. Вершинин не знал, что и думать — о плохом не хотелось, да и не было к тому оснований, как ему казалось, но отсутствие вестей от Григорьева рождало невероятные предположения и час от часу угнетало все сильнее. Он давно уже понял, что чем дальше уходит бригада во вражеский тыл, тем меньше у него и возможностей, и прав активно влиять на ее действия даже при наличии ежедневной связи. Конкретные обстоятельства, в которые попадала бригада, ежедневно рождали проблемы; их почти невозможно предусмотреть заранее, их трудно даже представить себе на расстоянии по кратким фиксирующим радиограммам, и эти проблемы неизбежно приводили к тому, что у бригады возникала своя, обособленная инерция в действиях, влиять на которую становилось все сложнее и опаснее.

Вершинин верил в Григорьева. Он знал его упорство, находчивость и предельную самоотверженность при выполнении боевых заданий. Командир бригады был из породы тех, для кого не существует невыполнимого, если он убежден, что так надо. Такие люди, как правило, берут всю ответственность на себя и меньше всего нуждаются в поводырях. Для руководства партизанским рейдом эти его качества и были как нельзя более подходящими. Такой справится с любыми обстоятельствами. Успех дела в Поросозере зависел от внезапности. Для этого имелся один шанс из ста, ибо перейти незаметно линию охранения и скрытно провести целое соединение сто пятьдесят верст в условиях долгой стабильности фронта — вещь практически почти неосуществимая.

Теперь не было и этого шанса, а бригада все продолжала двигаться на юг. Ее обнаружение противником нисколько не смутило начальника разведотдела фронта полковника Поветкина. Он признался Вершинину:

— Честно скажу, я думал, что ее обнаружат значительно раньше. Чего ты огорчаешься? Это немалый успех сам по себе, иметь в глубоком тылу такую занозу для врага.

Тогда-то он и раскрыл новый замысел — бригада должна приблизиться и как бы нависнуть с севера над единственной финской дорогой, соединяющей Масельгское направление фронта с Поросозером и тылами. Это заставит финнов предпринять решительные меры, отвлечет крупные силы с фронта.

В этом предположении армейские товарищи, кажется, не ошиблись. По данным разведки и авиаиаблюдений, противник действительно зашевелился: усиливает гарнизоны, ведет переброску частей в селения, расположенные на дорогах. Армейцы просили теперь ни в коем случае не рассредоточивать бригаду, держать ее до поры до времени в кулаке, и то, что они рассматривают бригаду не как реальную силу, способную к партизанским действиям, а как своего рода загадочный для врага объект или приманку, — было Вершинину неприятно. Но он не имел оснований обижаться. Наверное, на их месте и он сам поступил бы так же, коль того требуют интересы фронта. Не обижало его и то, что его собственная роль в отношении бригады свелась в последние дни к функциям снабженца.

Огорчало другое — снабжение никак не удавалось наладить, а теперь, с потерей радиосвязи, все еще больше усложнилось.

Вершинин торопил авиаторов. Те, когда выдавалась погода, вылетали безотказно, но теперь стало проблемой найти бригаду. Летчики уверяли, что на всей территории от озера Селецкого до Тимольского ночами горит столько костров — и «треугольников», и «ромбов», и в «линию», что нужны какие-то другие, более точные сигналы. Но как уговориться о них, коль нет связи? Вершинин дал указание не привозить посылок обратно, искать приметные точки, фиксировать их на карте и делать выброску. В одну ночь сделали две таких выброски, но сразу же запротестовали партизанские снабженцы — лимитов не хватит, на весь лес продуктов не напасешься. Дневные полеты стали сложными — в районе между Ругозером и Паданами отмечено постоянное усиленное патрулирование вражеских истребителей.

Через сутки после потери связи Вершинин обо всем доложил по телефону Куприянову. У того, видимо, были свои немалые заботы — он слушал непривычно молчаливо, ничего не переспросил, не поправил, не уточнил, как это делал всегда, лишь изредка покашливал в трубку, как бы давая понять, что слушает.

Когда Вершинин смолк, Куприянов сказал:

— Бригаду надо возвращать. Отдай приказ Григорьеву, пусть возвращается.

— С Григорьевым со вчерашнего утра нет связи, — напомнил Вершинин, посчитав, что Куприянов не обратил на это внимание.

— Я не глухой и все слышал, — вдруг строго, ровным голосом произнес Куприянов. — Неужели я должен заниматься еще и связью с бригадой?! Нет радиосвязи — ищите другой способ. Но бригада должна вернуться! Хватит забот с ее снабжением на обратном пути.

Куприянов помолчал и вдруг спросил!

— Позавчера была радиограмма на мое имя… Вчера Столяров доложил мне, что все в порядке и самолеты полетят. Что сделано?

— Вчера сброшено семьсот килограммов продуктов.

— Где?

— В квадрате 86–04. Сегодня, если будет погода, отправляем еще два самолета.

— Подтверждение о получении есть?

— Со вчерашнего утра у нас нет связи.

— Что ты, Сергей Яковлевич, твердишь мне одно и то же? Надо действовать. Быстро и оперативно. Если в течение суток не будет уверенной обоюдной связи, направляйте парашютистов, пусть ищут бригаду, указывают места выброски. Меня удивляет медлительность работников штаба. А ведь положение крайне серьезное. Сколько нужно сбрасывать, чтоб бригада получала дневную норму?

— Четыреста килограммов в день.

— Это два легких самолета в день?

— Да.

— И мы не можем этого обеспечить?

— Мы выбросили более двух тонн. Но есть опасение, что какая-то часть продуктов могла достаться противнику, другие выброски еще не найдены бригадой, подтверждение имеем о получении лишь трех самолетов.

— Передайте содержание нашего разговора командиру авиагруппы Опришко. От моего имени предупредите его о важности снабжения бригады. Григорьева немедленно возвращайте! Всего хорошего!

Радиоузел постоянно прослушивал эфир в поисках позывных бригадной рации и в условленные часы выходил на передачу. Вернувшись к себе, Вершинин составил и велел многократно повторить следующую радиограмму:



«Григорьеву. Аристову.

Дальнейшее питание вас самолетом будет невозможным. Если состояние личного состава чрезмерно истощено, питание достать на месте невозможно, разрешаю остановиться, отдохнуть, возвращаться маршрутом Ребольская дорога, Чирка-Кемь, Лехта. Срочно радируйте решение».


Эта радиограмма была передана в эфир в 13 часов 27 июля 1942 года и зарегистрирована под номером 26.

3
К этому времени бригада уже находилась на высоте 264.9. Она едва дотащилась сюда, с трудом преодолев за ночь восемь километров. В отрядах начались смерти от истощения — вчера на берегу Матченъярви похоронили еще двоих.

Рано утром, когда до высоты 264,9 осталось километра четыре, над бригадой появился самолет с подвешенными тюками. Он летел чуть левее курса и так низко, что партизаны хорошо видели пилота, склонившегося из кабины в их сторону. Ему махали пилотками, радостно кричали, и рев мотора, гул пропеллера и свист воздуха в плоскостях покрывали эти призывные крики. Одна за другой в небо взвились три сигнальные ракеты. Все ждали, что самолет вот-вот развернется и начнет выброску, ждали даже тогда, когда он скрылся за лесом в южном направлении и шум мотора постепенно затих.

Потом, опасаясь, что летчик может не довериться ракетам, наскоро разложили костры, но самолет так больше и не появлялся.

Григорьев, вспомнив свою последнюю радиограмму в Беломорск, решил, что пилот сделал выброску на высоте 264.9, велел погасить костры и двигаться туда. Радостным было уже то, что самолет определенно шел в назначенный квадрат, а это означало, что их в Беломорске слышат.

Высота 264,9 — это широкое, вытянутое овалом плато с каменистым обрывом с севера и с пологими, мягкими спусками в другие стороны. С края обрыва открывается просторный вид на озера и болота внизу, на небольшую речку Тяжу, протекавшую слева, на соседние горы, темневшие на горизонте, — место чистое и светлое, где даже легкий ветерок сдувает мошкару и комаров, а огромные обомшелые валуны могут служить удобным укрытием при обороне.

Сюда шли с уверенностью. Уж здесь-то наверняка ждут бригаду сброшенные продукты. Последние километры тянулись изо всех сил, даже не делали остановок для отдыха.

С ходу развернутым строем прочесали все плоскогорье — продуктов не было. Заняли круговую оборону и начали искать на склонах — никаких признаков выброски. Во все стороны направили разведгруппы, и они вернулись лишь с грибами. Появление грибов порадовало — под предлогом поисков продуктов стали посылать в разведку все новые и новые группы, которые приносили грибы. Противника поблизости не было, и разрешили развести костры. Варили грибницу — это нехитрое партизанское варево: котелок плотно набивали грибами и без воды подвешивали на огонь, потом, когда выступал грибной сок, его крепко солили и ждали, пока упреет и загустеет. Соль стала на вес золота.

Внешне жизнь текла обычным походным порядком. Как только останавливались на привал, командиры проверяли состояние бойцов, распределяли наряды. Те, кто посильнее, добровольно брали на себя дополнительные нагрузки, не было ни счетов, ни споров, ни пререканий. Даже завзятые нытики и «филоны» поняли, что судьба всех и каждого зависит теперь от предельной взаимовыручки и самоотдачи.

Политруки ежедневно проводили во взводах беседы. Вести с фронтов были неутешительные, о них сообщали коротко и строго, без лишних слов и поучений, и эта сосредоточенная краткость здесь, в глубоком вражеском тылу, действовала на людей безотказно. Все обретало как бы иной смысл и значение. Даже их месячное полуголодное блуждание по лесам. Даже то, что вот уже столько дней нет самолетов с продуктами. Даже смерть от голода, ибо там, на юге, ежедневно погибали тысячи и тысячи…

У штабного костра тоже варили грибы. В рюкзаке у Григорьева хранилась банка свиной тушенки, последняя из тех, что были получены в Сегеже. По армейской привычке оставил ее в качестве «энзэ» на тот крайний случай, который тогда даже он, выросший в карельских лесах, представлял себе скорее лишь теоретически. Умереть от голода летом в лесу — это казалось почти абсурдом. Для этого надо быть совсем уж ленивым или непредприимчивым человеком. Тем более, если у тебя в руках винтовка с достаточным запасом патронов, а в рюкзаке — полно тола. Если не можешь выследить зверя или птицу, то, казалось, брось в ламбушку шашку взрывчатки и собирай рыбу, вари уху, жуй слоистую окуневую спинку, обсасывай мягкие кости и зарывай их поглубже в мох. А грибы, а ягоды? Нет, бывалый человек не пропадет летом в карельском лесу, не может пропасть, не было такого случая! Зимой — дело другое…

Такой — не очень-то сложной и острой — представлялась эта проблема в Беломорске, когда готовился бригадный поход. Что греха таить, идея «подножного корма» казалась выходом из «крайнего случая» и самому Григорьеву. Она даже нашла официальное подтверждение в боевом приказе.

Теперь он не мог себе простить этого легкомыслия! Как он, опытный и многое повидавший человек, выросший в лесу и знавший его, не учел тогда одной-единственной, но чрезвычайно важной вещи?! Да, в лесу не пропадет, не умрет с голода один человек! Худо-бедно продержатся пять или даже десять; но никакой лес не в состоянии прокормить двести, а тем более шестьсот человек, если будут держаться они вместе. Вокруг не хватит ни дичи, ни рыбы, ни ягод, ни грибов, даже если только заниматься их добычей.

Григорьев понимал, что это его упущение никакого практического значения не имело. Что можно было изменить? Разве что Вершинин, возможно, согласился бы сделать выброску продуктов заранее, да и то навряд ли — бригада снабжалась строго по норме, а создание баз на ее пути — это уже выглядело бы роскошью.

К вечеру усилился мелкий и теплый обложной дождь, и Григорьев дал разрешение посменно рыбачить на озерах. Ламбушки лишь сверху казались чистыми и красивыми, на самом деле они затягивались от берегов зыбким торфяником, и водились в них лишь мелкие окушки — черные горбатые уродцы, которых влезало по полсотни на котелок. От такой ловли усталости больше, чем проку. Но все же люди удили с голодным азартом, у костров запахло ухой, и это была короткая радость.

Ждали до полуночи. Все еще жила надежда, что радиограмма в Беломорске получена и самолеты прилетят. Григорьев уже не рассчитывал на какой-либо, даже самый скромный запас — сейчас важно было получить хоть что-то, чтоб поддержать у людей убывающие силы и настроение, ибо долгая бесцельная стоянка действовала удручающе.

Связи с Беломорском все еще не было, хотя радисты по очереди беспрерывно прощупывали эфир.

Земляк Григорьева, паданский карел Федор Лили-ков подошел к штабному костру:

— Командир, у ламбушки есть лосиная тропа.

Григорьев сразу понял, что имеет в виду Лиликов, даже обрадовался, внутренне ожил, и хотя надежда была слишком маловероятной, но она прерывала томительное бездействие, он пристально посмотрел на земляка и, скрывая заинтересованность, спросил:

— След-то свежий?

— Вроде совсем свежий. Ходят лосиха с лосенком.

— Действуй. Возьми еще одного охотника и действуй. Посторожи до рассвета.

— Хорошо, командир. Только прикажи, чтоб к этой ламбушке никто не подходил.

— Да уж спугнули мы их, наверно?

— Тут уж как выйдет. А пробовать надо.

— Ладно. Действуй.

Потом ждали рассвета. Погода не менялась, видимость была минимальной, все вокруг отсырело, стало грузным и скользким, трогаться в такой обстановке с места не хотелось, было жаль гробить у людей последние силы, но, когда с востока потянуло наконец свежим ветерком и стало понемногу прояснивать, Григорьев вызвал командира отряда «Боевые друзья» Грекова:

— Федор, оставляю эту высоту тебе. Покрепче прикройся с юга и востока и жди. Должны же они, черт возьми, прилететь… Ты понял меня, Федор?

Они были почти ровесниками — самые старые по возрасту командиры в бригаде, знали друг друга с довоенных времен, и это давало им право держаться без субординаций.

— Понял, Иван Антоныч. Только ждать — долго ли?

— Сутки жди. Потом догоняй нас.

— Не потеряться бы нам…

— Ты что? Ты думаешь, я далеко успею уйти? Встретимся на высоте 234,8, вот здесь неподалеку, в пяти километрах. Получишь продукты — сразу снимайся. Много сбросят — шли связных, помощь пришлем… Да мы и сами услышим выброску… Без нас ни крошки не расходуй. У тебя много ослабевших?

— Хватает.

— Может, их с нами отправишь?

— Не стоит. Да и как их определить — кого отправлять. Среди своих лучше.

— И то верно. У меня тут есть лишний груз. — Григорьев порылся в рюкзаке, достал заветную банку, протянул Грекову: — Возьми, пусть твоих ослабевших подкормят грибами с мясным бульоном.

— Зачем, Иван Антоныч? Неужто пайковая твоя?

— Бери, говорю… Мало ли что пайковая. Вовремя не съел, а теперь под плащ-палаткой ее жрать, что ли? Вот что, Федор! Мы уйдем, сразу обороной займись. Все продумай. Когда навесь разнесет, костры потуши, чтоб сигналы не запутать.

— Ясно, Иван Антоныч. Все сделаем.

Греков ушел. Уже совсем рассвело, с востока заголубела кайма чистого неба, нижний край сплошной мутно-серой облачности наливался радостной позолотой, вот-вот должно было выглянуть из-за горизонта солнце, а Григорьев минута за минутой оттягивал команду на выход, словно в следующее мгновение должен был наконец раздаться от озера тот единственный выстрел, который будет означать пусть маленькую, но такую нужную теперь удачу.

— Колесник! Выход через полчаса. Порядок движения прежний! — тихо сказал он начальнику штаба. Тот кивком головы показал, что все понял, молча поднялся и пошел к головному отряду.

И эти полчаса прошли в ожидании. Когда Григорьев заметил возвращавшегося в разведвзвод Лиликова, он вышел ему навстречу.

— Ну что, охотник! Не повезло?

— Командир, надо бы еще ждать. Они подходили, были где-то близко, я чуял их, командир! Разреши, командир, остаться…

— Нет, брат, хуже занятия, чем ждать да догонять… Занимай свое место, сейчас трогаемся.

Григорьев стоял на склоне, пропуская мимо себя отряд за отрядом.

Партизаны шли — один за другим, отделение за отделением, взвод за взводом. Шли медленно и долго, каждый поднимал глаза на комбрига, они встречались взглядами, и Григорьев мысленно, как заклинание, повторял: «Ребята, надо держаться. Надо держаться, ребята!» На виду у комбрига люди бодрились, шли ровнее и увереннее, но даже короткого взгляда было достаточно, чтобы определить, кто — «еще ничего», а кто — «совсем плох», и «плохих» получалось через двоих на третьего, и больно было думать, что впереди ждет их, возможно, еще худшее.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ


(высота 234,8, 28–30 июля 1942 г.)


1
До Поросозера оставалось сорок километров. Вчера начальник штаба бригады Колесник созвал командиров отрядов, роздал каждому очередной лист карты, и все вдруг увидели, что долгожданная цель — вот она, рядом, в двух нормальных суточных переходах. Лист включал в себя и Клюшину Гору, и Кудамгубу, и Совдозеро, он обрывался на юге где-то вблизи Суоярви, но все это было неважно, эти пункты не имели сейчас никакого значения, глаза командиров были устремлены в одну точку, где скрещивались важные шоссейные дороги, где было все — и река, и озеро, и школа, и почта, и больница, и леспромхоз. Казалось, нет на свете селения важнее этого, столько о нем думали последние недели, так жаждали увидеть его, и наконец это желание стало реальным.

Вот оно, это далекое и почти несбыточное Поросозеро.

Потом взгляды заскользили по прямой вверх, к высоте с отметкой 264,9, и воодушевление заметно поубавилось. Два дня — это если бы переходы были нормальными, но в их положении и недели может не хватить, а многим — коль не будет решительных перемен к лучшему — и жизни не хватит, чтоб преодолеть эти несчастные сорок километров.

Весь день 28 июля не шли, а паслись, делая долгие привалы. Ели все — чернику, недозрелую бруснику, зеленые и твердые, как орех, ягоды дикого шиповника. Ягоды уже не запихивали сразу в рот, а, глотая слюни, собирали в кружки и пилотки и съедали большими горстями — так казалось сытнее.

К вечеру остановились на большой привал на высоте 234,8.

Радисты сразу же развернули рацию. В последние дни они чувствовали себя без вины виноватыми и не жалели сил — лазали с антенной на деревья, часами хмуро сидели у аппарата, подсоединяли дополнительное питание, по многу раз меняли позицию. Пытались выходить на связь даже на коротких остановках, но все было напрасным: сигнал из Беломорска не пробивался.

Аристов, Кузьмин и Тихонов, как всегда в начале привала, разошлись по отрядам, Колесник делал обход линии обороны, корректируя расположение огневых точек, в штабе никого не осталось, и Григорьев, искоса наблюдая за стараниями радистов, одиноко сидел, привалившись спиной к стволу сосны, корни которой, как чудовищные щупальца, широко расползлись поверху земли во все стороны.

Это было могучее и красивое дерево, наверное долго боровшееся за жизнь и наконец отвоевавшее себе приволье и изобилие. Под его жирной раскидистой кроной уже не было ничего живого — только бурые опавшие шишки и толстый слой мертвой хвои, которые постепенно превращались в перегной и, наверное, скоро вновь станут питать живительными соками эти цепкие причудливые корни. Как и всякий выросший в лесных краях человек, Григорьев не любил в лесу ничего бесполезного, а эта жирная и сытая сосна была неприятна уже тем, что он искал и не находил никакого ей применения. Она была столь раскидиста и суковата, что даже порядочной доски из нее не выпилишь.

«Неужели возможно это? — с удивлением подумал Григорьев. — Возможен этот замкнутый в себе круг жизни? Неужели оно и боролось за жизнь лишь для того, чтобы расти в сытом и бессмысленном одиночестве? Что дает она лесу, земле, людям? Разве что семена из этих ощерившихся шишек? А если семена родят новых подобных чудовищ, которые задавят все вокруг себя и будут стоять в довольстве и без проку?»

Где-то наверху перебирался с сука на сук радист Мурзин, пристраивая антенну.

— Ну как? — спрашивал он Паромова.

. — Давай еще выше, если можешь…

— Отчего не мочь? Тут как по лестнице… Ой, товарищ комбриг! — неожиданно воскликнул Мурзин. — Вижу большое озеро и вроде там деревня какая-то… Вроде крыши белеют. Неужто и вправду деревня?

— Где, в какой стороне? — поднялся Григорьев.

— Вон там, на юго-востоке… Озеро-то начинается совсем рядом, километра четыре отсюда, а деревня далеко, километров восемь, а то и больше… Вроде крыши белеют. Возможно это, товарищ комбриг?

— Возможно. Это, наверное, Янгозеро, если ты скалу за крыши не принял. Вот что, Маркони, давай-ка слезай оттуда, я заберусь, посмотрю.

— Сейчас, только антенну пристрою… А на востоке, товарищ комбриг, дымки вижу. И тут вот, и северней… И прямо на север, по нашему курсу, дымит. Костры это, что ли? Отсюда здорово все видно, только ветки мешают.

— Слезай поскорей…

— Сейчас, сейчас, товарищ комбриг.

— Макарихин, давай сюда твою спину!

Да, это дерево рождено было для наблюдения. Наверное, на таких соснах в старые времена прилаживали бочки со смолой, чтобы поджечь их в нужную минуту и дать сигнал о приближающейся опасности.

Мурзин не ошибся: на юго-востоке хорошо просматривалась в бинокль серая крыша, но это была не деревня, а одинокий барак, почему-то не обозначенный на карте, а деревня была отсюда далеко, и ее навряд ли увидишь, так как расположена она в глубине залива и закрыта с севера лесом. Да и расстояние туда немалое — километров двадцать. А вот дымки — это совсем рядом, и тут ошибки нет: горят костры. Сколько их — сосчитать невозможно, но три бивуака налицо, это точно, и несомненно — все они вражеские. Греков не должен жечь костры, да он и не жжет, высота 264,9 хорошо видна.

Григорьев поудобнее уселся на суку, раскрыл планшет и стал определять, хотя бы примерно, координаты видимых дымков. «Почему в последние дни они не приближаются, держатся в отдалении, словно чего-то выжидают? — вновь задал он себе этот вопрос. — Неужели решили взять нас на измор, без боя? А что — тут есть резон… Финны никогда не любили открытых боев, они будут искать возможности обойтись без потерь. Эх, если бы у людей были силы! Как хорошо бы подобраться и устроить им шурум-бурум! Совсем обнаглели, сволочи!»

— Где комбриг? — послышался голос Аристова. Он незаметно подошел и устало опустился на тот самый корень, на котором сидел недавно Григорьев.

— Комбриг там, — ответил Макарихин, показывая рукой вверх.

— Где, где? — обеспокоенно вскочил Аристов и, вглядевшись, увидел Григорьева. — Иван Антоныч, ты чего? Что ты там делаешь?

— Антенну пристраиваю, — тихо отозвался тот, начиная осторожно спускаться.

— Да ты что? Некому другому, что ли? Вы что это себе позволяете? повернулся Аристов к радистам.

— Не шуми, Николай Павлыч!

Макарихин вновь подставил спину, Григорьев, повиснув на руках, дотянулся ногами до нее, осторожно оперся и спрыгнул на землю.

— Ну вот, комиссар, и все… Что нового в отрядах? Что так скоро вернулся?

Григорьев отряхнул и поправил обмундирование, взял у Макарихина свою палку и сел рядом под деревом.

Аристов долго и сумрачно молчал, потом неожиданно выматерился вполголоса.

— Что с тобой? — удивился Григорьев.

— А то, что, как говорится, довоевались мы до ручки, товарищ комбриг… Люди как тени, сил не хватает от комаров отмахиваться, а до цели идти еще надо… С кем Поросозеро громить собираешься?

— Ты что, виновного ищешь, что ли?

— А чего искать? Виновные вот они — мы с тобой, виновных искать недолго. А вы чего здесь торчите? — повернулся Аристов к связным. — Занимайтесь своим делом! Стоять-то долго здесь думаешь? — спросил он Григорьева.

— Пока не получим продуктов.

— Костры разрешишь разводить?

— Разрешу. Поближе к вечеру, часика на два… Да что с тобой, Николай Павлыч? Что случилось?

— А то, что этих проклятых продуктов мы можем век не дождаться, если связи не будет. Сегодня семеро идти не могут, завтра их будет семнадцать, послезавтра семьдесят…

— Ты что-то хочешь предложить?

— Надо спасать бригаду.

— Как?

— Не знаю… Давай думать вместе…

Аристов умолк. Григорьев понимал, что его остановило, и тоже молчал, ожидая — решится ли комиссар первым высказать мысль о возвращении или будет его вынуждать к этому. Ему очень хотелось, чтоб комиссар высказался не только категорично, но и до конца, его с давних пор коробила принципиальность с примесью дипломатии, на этом он не раз бывал бит и учен в прошлом, и сейчас в их положении больше всего хотелось доверия друг к другу и откровенности…

«Неужели ты, дорогой комиссар, считаешь, что я побоялся бы отдать приказ о возвращении, если бы видел в этом выход? — думал Григорьев с огорчением. — Плохо же ты меня знаешь… Или, наоборот, хорошо. Знаешь, что не остановлюсь на полуслове. Тогда зачем же боишься, что я стану укрываться за твоей спиной… Не бойся. Не до этого теперь, не о том мои заботы».

Григорьев знал свой недостаток. Он хорошо понимал и чувствовал своих собеседников, многое схватывал на лету, легко и охотно рассуждал про себя, но как только начинал говорить, его мысли странно сворачивались в короткие, слишком определенные фразы, категоричность которых он привык скрашивать иронической или вопросительной интонацией. «Думать вместе» он не умел и не любил.

— Вот что, комиссар, — пересилив себя, сказал Григорьев. — Возвращаться мы не можем…

Аристов удивленно сверкнул очками в его сторону, но Григорьев предупреждающе поднял руку:

— Дело не в нарушении приказа… Мы не можем идти назад, пока не получим продуктов. Люди не выдержат пути.

— А если мы их не получим вообще?

— Будем искать другой выход.

— Какой еще есть выход?

— Ждем эту ночь. Завтра отбираем несколько групп из ребят повыносливее и направим добывать продукты. Одних на дорогу, других — к Янгозеру, третьих — на финские группы, которые сопровождают нас… Вон их дымы, километрах в пяти от нас.

— И этим ты думаешь обеспечить бригаду?

— Нет, не думаю… Хотя кое-что наверняка добудем. Тут другое важно. Люди воевать должны. Они ведь воевать шли сюда.

— Ну, такая возможность была у нас и поближе, — усмехнулся Аристов. — В Барановой Горе, в Кузнаволоке. Стоило ли идти так далеко? Повоевать и там можно. Не за этим же нас сюда послали.

— Ты не хуже меня знаешь, зачем нас сюда послали, — рассердился Григорьев. — Чего же умничаешь теперь?! Свою вину я без тебя знаю. На твои плечи не стану ее перекладывать.

— О какой вине ты говоришь? — насторожился Аристов и принялся протирать очки.

— А о той, что смалодушничал я в начале похода. Не рассредоточил бригаду поотрядно, когда выяснилось, что линию охранения между Сегозером и Елмозером не перейти…

— Ну это ты брось! Не бери на себя лишнего. У нас был строгий приказ, и все было сделано как надо. Наши беды начались позже, с поворота на Тумбу… Эти проклятые вши, эти лоси, которых хватило лишь на понюшку, эта глупая история с самолетом… Вот тут мы, действительно, допустили промашку.

«Мы… допустили». Это великодушие было неприятно Григорьеву, он уже жалел, что ввязался в никому не нужный разговор, и решил промолчать. Аристов и сам почувствовал никчемность этих напоминаний.

— Ну да ладно… О чем мы говорим? Давай ближе к делу. Ты, значит, решил завтра действовать?

— А ты против? Говори прямо. Я готов обсудить это на совете командиров.

— Только этого нам и не хватает, чтоб командир и комиссар не нашли общего языка. Нет уж, Иван Антонович, давай обходиться без этого. Есть у наспроблемы поважнее…

«Если он скажет сейчас свое любимое «ты командир, тебе решать», то я не выдержу и обложу его матом», — успел подумать Григорьев. Но Аристов не сказал этого, они посидели молча, потом подошел Колесник с докладом о состоянии отрядов, за обычными делами разговор постепенно отодвинулся, потерял свою остроту, и Григорьев уже спокойно вспомнил о нем, лишь когда они вновь остались вдвоем и Аристов спросил:

— Если готовиться к действиям, то надо бы провести в отрядах партийно-комсомольские собрания.

— Надо, — отозвался Григорьев.

— Я займусь этим. Вечером и проведем. Ты сам-то выступишь в каком-либо отряде?

— Хорошо.

— Боря! — крикнул Аристов своему связному. — Через полчаса комиссарам отрядов и секретарям партбюро быть у меня. Быстро!

Успели натянуть штабную палатку. Григорьев залез в нее, рассчитывая вздремнуть хотя бы часок, в последнее время он спал мало — как только закрывал глаза, наплывали думы, одна цеплялась за другую, и конца им не было; они тянулись утомительной и привычной чередой, а сон подолгу не приходил, хотя в эти минуты он особенно остро чувствовал, как безмерно устал, как заметно убывают силы. Хватит ли их? Через три месяца ему стукнет сорок. До недавних пор он никогда не задумывался о своем возрасте — жил, держался и чувствовал себя так же, как двадцать лет назад, когда начинал службу в погранохране. Привык верить, что силы — дело наживное: отдохнул, выспался и снова как огурчик… Да и теперь о силах, о возрасте и усталости думалось не для себя — он идет и будет идти не хуже двадцатилетних. Есть у него для этого и воля, и привычка. Но быть как другие — этого ему мало. Поход еще так долог, самое трудное еще только начинается, и каждый боец, чтоб самому держаться, вправе видеть своего командира всегда бодрым, уверенным, веселым.

Сегодня утром, когда уходили с высоты 264,9, он, кажется, впервые отступил от этого правила.

«Надо держаться…» — он мысленно чуть ли не умолял их.

Выходит, надо держаться прежде всего самому — не раскисать, не поддаваться бесполезному, расслабляющему людей состраданию, во всяком случае, не показывать этого, как невольно он сделал сегодня утром — не этого хотят они сейчас от командира. Надо быть таким, как всегда, а вот хватит ли на это сил?

Григорьев так и лежал с закрытыми глазами, пытаясь расслабиться, чтобы заснуть, но слух четко фиксировал каждый звук, доносившийся снаружи, и он вперемежку с думами почти зримо представлял, что там происходит. Вот вернулась дальняя разведка, он хотел подняться, но тут же понял, что этого можно и не делать, — она не принесла ничего нового. Приглушенным голосом Николаев докладывал Колеснику, что дошли они до берега Янгозера, долго наблюдали, ничего не обнаружили, по пути не попалось никаких следов присутствия людей, только с южной стороны слышали недолго гул самолета, он прошел где-то вдалеке и низко над лесом — сколько ни смотрели, самого самолета не увидели.

— Самолет какого типа? — спросил Колесник.

— Я же говорю, мы его не видели…

— А по звуку?

— Трудно сказать, погудело с минуту-другую и затихло.

— Ладно, пусть бойцы отдыхают.

— Костры можно разводить? Ребята грибов собрали.

— Пока приказа комбрига не было. Ближе к вечеру.

— А комбриг где?

— Отдыхает, — помедлив, с оттенком удивления тихо ответил Колесник.

«Кажется, привыкает парень!» — улыбнулся про себя Григорьев. Еще недавно Колесник не позволил бы подчиненному таких вольностей в разговоре, а тем более — любопытства. Григорьев и сам не любил излишнего, распространенного среди партизанских командиров панибратства, но теперешние отношения Колесника и Николаева его порадовали.

Ненадолго снаружи затихло.

…Все чаще приходили мысли о семье, и в походе думалось о ней все нежнее и трогательней. Целых полгода, до марта, Григорьев не знал, где семья и жива ли она. В последний раз случайно виделись в сентябре в Медвежьегорске, когда маленькому Коле не было и девяти месяцев. Да, какая это радость — заиметь наконец сына! Дочки — это тоже замечательно, но сын!.. Теперь неловко даже признаваться, однако когда не было вестей, он больше всего беспокоился о Коле — об этом крошечном и неразумном существе, которое при встрече в Медвежьегорске даже не признало сразу отца. Почему-то казалось, что беда в первую очередь должна коснуться его.

Теперь Коле уже полтора годика, Ольга Ивановна писала, что он уже бегает и пытается что-то лепетать. Люда хорошо помогает матери, закончила четвертый класс, учится в музыкальной школе. Младшая — Ляля — ходит в садик… Спасибо тебе, далекий и незнакомый Уржум! Хотя почему незнакомый? Этот крошечный городок помнится по книге «Мальчик из Уржума» — ведь там родился Киров! Спасибо… Хоть и трудно, но все живут, работают, учатся, растут… Теперь станет полегче — есть командирский аттестат, и второй секретарь ЦК партии Сорокин, старый знакомый по Петрозаводску, не только помог отыскать семью, но и написал в Уржум, чтоб получше устроили с жильем…

Начали сходиться комиссары и парторги, они располагались где-то в сторонке, Григорьев слышал и даже угадывал их голоса. Как всегда на таких совещаниях, Аристов по очереди заслушивал краткие политдонесения, задавал вопросы, кому-то выговаривал, кого-то хвалил, затем минут десять слышался лишь его ровный и строгий инструктирующий голос, и совещание закончилось. Рядом с палаткой Макарихин чистил свой автомат «Суоми». Он делал это часто, Григорьев много раз наблюдал эту процедуру и теперь не только живо представлял его хмурую сосредоточенную позу, но по щелчкам, лязгам и шарканью угадывал, чем именно в данную секунду занимается адъютант. Вот он протер спусковой механизм и принялся за стволик. Обычно он стволик вынимает из кожуха, вставляет на время чистки запасной — любит, чтоб оружие всегда было в боевом положении. Аккуратный парень… Так и есть — запасной стволик вставлен, короткий щелчок крышки, лязг отведенного и спущенного затвора, еще один щелчок вставленного диска — и автомат готов к бою, положен у ног, а сам Макарихин наверняка уже накручивает на кончик шомпола полоску тряпицы. Стволик он будет тереть долго, до зеркального сияния, при котором спиральная нарезка короткого дула покажется на глаз легкой, сбегающей к центру паутинкой. А потом все повторится еще раз: запасной стволик будет вынут и на его место вставлен основной, хотя какая между ними разница — никому, кроме Макарихина, неизвестно.

Однако дождаться окончания процедуры Григорьеву на этот раз не довелось. Послышались поспешные шаги, и в палатку просунулась голова Колесника:

— Комбриг, есть связь с Беломорском…

Радисты ликовали. Мурзин работал на прием, и строчки цифр в блокноте уже росли одна за другой. Вот он исписал первый листок, быстро оторвал его и, не глядя, сунул лежавшему рядом Паромову.

Подбежал Аристов, не спрашивая, понял, что произошло, минуту-другую все трое понаблюдали за радистами и молча отодвинулись в сторону, чтобы не мешать.

Когда Григорьев сидел на корточках рядом с Мурзиным, ему показалось, что он тоже слышит слабый торопливый писк морзянки; он знал, что это не так, сигнал был слишком слабый, чтоб услышать его без наушников, но сам факт связи с Беломорском разве не был похож на чудо? Почему же не случиться и другим чудесам, помельче?

Глядя на радистов, Григорьев ощутил прилив такого благодарного умиления, какого он давно не испытывал: «А ведь добились же своего, черти! Добились! Эх, парни, золотые вы мои… А тебе тоже спасибо! — подумал он, скользя взглядом к вершине сосны, куда убегала серая ниточка антенны. — Вот на что ты все же сгодилась. Спасибо и извини!»

Мурзин все писал и писал. Потом перешел на ключ, и все это было бесконечно долго, несравненно дольше, чем раньше, когда связь была надежной и постоянной.

Наконец Паромов вручил Григорьеву радиограмму;


«Григорьеву, Аристову.

Немедленно организуйте вывод бригады свой тыл, маршруту старому, проводить тщательную разведку, пути движения уничтожайте гарнизоны противника. Ежедневно доносить свое местонахождение.

Вершинин, Поветкин»

2
Стояли еще больше суток. Связь пока была уверенной, и не хотелось уходить отсюда, не получив продуктов хотя бы на первые дни возвращения. Опасались, что стоит двинуться с этой счастливой высоты, и вновь рация «оглохнет».

Григорьев не отказывался от своих планов, выслал в сторону деревни Янгозеро и на дорогу две небольшие разведывательные группы. Они ходили долго и принесли неутешительные вести. В деревне располагался большой гарнизон, который, судя по всему, находился в состоянии боевой готовности. Подходы со стороны леса очищены от кустарника и, надо думать, заминированы; в подпольях некоторых домов замечены свежеоборудованные амбразуры, мыс обнесен колючей проволокой. О штурме гарнизона без больших потерь нечего было и думать.

На дороге — тишь и благодать. За несколько часов наблюдения не прошло ни одной машины. Подходящих объектов для диверсий тоже не было. Разведчики на всякий случай взорвали небольшой мост через ручей, свалили несколько телефонных столбов довоенной установки и вернулись, довольные, что хватило сил дотянуть до своего лагеря.

К вечеру 29 июля со стороны высоты 264,9 послышался бой. Он начался одиночным винтовочным выстрелом, потом — несколько секунд напряженной тишины, и вдруг разом загремела перестрелка, которая с каждой минутой нарастала, усиливалась, словно бы приближаясь; забухали частые и короткие разрывы, и неожиданно все начало затихать. Бой еще продолжался, но разрывы уже прекратились и звуки как бы постепенно погружались в воду.

Григорьев, взобравшись на знакомую сосну, хорошо видел в бинокль высоту, на которой остался отряд Грекова. Он уже предполагал, что финны предприняли атаку с поддержкой минометным огнем и, судя по всему, атака захлебнулась, что партизаны сами перешли в контратаку и бой сместился за гору, потому-то выстрелы стали глуше, и он больше всего боялся, как бы Греков не увлекся и не попал в окружение. Лесной бой требует быстрых ног; тут — кто проворен, тот и силен, а кто знает, как велики силы финнов? Хорошо, если это очередной наскок группы сопровождения, но откуда взялись минометы? Если перестрелка начнет разгораться вновь, то надо спешить на выручку.

Но скоро на севере все затихло, и постепенно пришла уверенность, что там все в порядке.

Через два часа пришел связной от Грекова и подтвердил, что атака финнов действительно отбита, что взвод Михаила Николаева фланговым ударом заставил их поспешно отойти за болото, что потери партизан невелики — один убит и шестеро ранены, а продуктов все нет и нет. Отряд «Боевые друзья» идет на соединение с бригадой.

«Зря только Греков силы потратит на лишние десять верст туда и обратно», — подумалось Григорьеву. Но оставлять отряд на отшибе теперь тоже было опасно. Финны, конечно же, разобрались, что на высоте 264,9 не вся бригада, и они не успокоятся…

Весь день над расположением бригады висел высоко в небе финский самолет-наблюдатель. На час-другой он пропадал и появлялся вновь. Окончательно скрылся лишь к вечеру, когда горизонт начало затягивать низкими тучами и опять пошел дождь; да и то, словно в издевку, дважды крест-накрест пронесся над самыми верхушками леса.

Каждые четыре часа рация выходила на связь с Беломорском. Вершинин повторно передал те сообщения, которые в последние дни посылались без подтверждения о приеме:


«27 июля 1942 г.

Григорьеву.

Ночью 27 июля координаты 86–04 сброшено 700 килограммов продуктов. Проверьте. Сегодня следите до 6 часов утра за воздухом. Сигналы четыре костра, белое полотнище, ракеты.

Вершинин»


«27 июля 1942 г. 23 час. 40 мин.

Григорьеву.

Предполагаем послать «Дуглас» сопровождении истребителей две тонны продуктов. Срочно радируйте, есть ли вблизи вас наземный противник, тоже воздушный. Ваше местонахождение, сигналы.

Вершинин»


«29 июля 1942 г. 3 часа 34 мин.

Григорьеву.

Повторяю 27 июля координат 86–04 сброшено двух самолетов 700 килограммов. 28 июля сброшено координат 86–94 продуктов один самолет 300 килограммов. Немедленно проверьте.

Вершинин»


Тонны и сотни килограммов лишь вызывали теперь раздражение. Прошло двое суток, а ни «Дугласа», ни даже тех трехсот килограммов, которые выброшены в районе высоты 264,9 не было, а до тех семисот, что сброшены в районе Большого Матченъярви, не дойти и за двое суток, если они не попали в руки противника.

Вечером 29 июля Григорьев радировал:


«Вершинину.

Остановились у высоты 234,8. Два человека умерли от голода, идти больше не можем. Сегодня вышлите самолет с продуктами питания. Выбросьте концентрат. Сигнал 4 костра. С получением продуктов возвращаемся обратно. В 22 часа ждем ответ».


Ждали до утра, шел беспрерывный дождь. Самолета не было. Утром 30 июля была принята радиограмма, которая делала дальнейшее ожидание бесполезным:


«Григорьеву

Плохой погоды самолеты задерживаются вылетом. Продолжайте смотреть воздухом 30–31 июля. Ваши сигналы старые, наши — самолет покачивает крыльями.

Немедленно произвести разведку возможной посадки гидросамолета озеро Кужламби, вывозки раненых и больных. Укажите другие озера более подходящие. Сообщите.

Вершинин»


Григорьев сразу же ответил:


«Вершинину.

Продукты не получили. Вечером от голода умерло 4 человека. Противник подтягивает силы. Сколько возможно, сегодня возвращаемся обратно. В 18 сообщу новые координаты. Ждем продуктов питания».


Как только радист закончил передачу, Григорьев дал команду трогаться. Шли в стороне от старой тропы. Держались надеждой, что, может быть, удастся разыскать эти злополучные триста килограммов возле высоты 264,9.

Двигались из последних сил, делая лишь частые короткие остановки для передышки. Ослабевших вели под руки, несли на носилках. К вечеру на высоту не взошли, а едва втащились, помогая друг другу.

Связь, к счастью, была и, не дожидаясь назначенного часа, Григорьев передал радиограмму:


«Вершинину.

Возвратились на высоту 264,9. Ждем здесь продукты питания. Положение тяжелое, имею еще 2 случая смерти. Спешите. Мы все погибнем, но не уйдем отсюда, пока не получим продуктов.

Григорьев».


Это была последняя радиограмма, которую послал командир партизанской бригады Иван Григорьев начальнику Карельского штаба партизанского движения комбригу Вершинину.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ


(высота 264,9, 30 июля 1942 г.)


1
К 30 июля все части, подчиненные полковнику Мякиниэми, занимали позиции согласно его замыслу. Две роты 5-го егерского пограничного батальона, рассредоточенные на поисковые группы, уже много дней двигались вслед партизанской бригаде, широким фронтом прочесывая леса. В их задачу входило не терять соприкосновения с противником, вести наблюдение, мелкими стычками сковывать движение, а когда стало ясно, что партизаны терпят бедствие с продовольствием, то и всячески мешать снабжению их по воздуху. Каждая группа имела рацию, и полковник, располагая к тому же данными авиаразведок, мог постоянно следить за продвижением партизан.

Главную ударную силу составлял 4-й батальон 12-й бригады под командованием майора Айримо. Его четыре роты уже находились в непосредственной близости от партизан, охватывая их с трех сторон. Рота капитана Ремеза наступала с севера, рота лейтенанта Перттула — с востока, рота капитана Сегерстрёля — с юго-востока, а подчиненная батальону рота лейтенанта Исомаа должна была отрезать русским путь на юг. 2-й батальон под командованием майора Пюёкимиеса составлял оперативный резерв и находился в деревне Сельга. При необходимости на помощь атакующим могли быть быстро подтянуты кавалерийский эскадрон ротмистра Путконена и два егерских взвода, расположенные в деревне Янгозеро.

Сил было достаточно, но начинать решительные действия в глухих бездорожных краях полковнику не хотелось. Он считал, что отсутствие сносных коммуникаций как бы уравнивало возможности, ибо партизаны имели важное преимущество — свободу маневра. Для бесспорного успеха необходимо было или прижать их к какому-либо жесткому непреодолимому рубежу, или оттеснить в район, ограниченный дорогами, когда свободу быстрого маневрирования получат уже финны.

В последние дни партизаны двигались так медленно, что создавалось впечатление, будто они потеряли всякую способность к маневрированию. Поисковые группы докладывали, что среди партизан царит страшный голод, на их пути обнаружено несколько могил, где захоронены умершие, судя по всему, от истощения. Это же подтверждали и перехваченные радиограммы. Две специальные радиоразведывательные группы вели непрерывное прослушивание, фиксировали каждый выход в эфир партизанских раций.

Когда выяснилось, что партизанская бригада остановилась в районе реки Тяжа и ждет снабжения продуктами по воздуху, финское командование решило не медлить.

30 июля в 18.00 майор Айримо дал приказ всем подчиненным ему ротам начать быстрое продвижение с трех сторон к высоте 264,9, окружить, атаковать и уничтожить партизан. Как свидетельствуют финские источники, этот приказ был воспринят в ротах с радостным облегчением. Многодневное бесплодное блуждание по лесам порядком измотало солдат, особенно егерей из пограничного батальона, которые уже две недели не видели крыши над головой, однако все понимали, что путь в уютные и спокойные казармы лежит для них только через уничтожение партизанской бригады, которая, как казалось им, неизвестно чем и держится, разве что упрямством командиров и политруков, да еще тем отчаянием, какое испытывают люди, попавшие в безвыходное положение. Солдаты считали — чем скорее это произойдет, тем будет лучше, в успехе никто не сомневался, и даже надоедливый моросящий дождь сулил удачу.

2
Когда возвращались к высоте 264,9 и подошли к ев пологому восточному склону, то правое боковое охранение заметило за нешироким болотцем что-то похожее на полосу обороны: неглубокие окопчики, пулеметные гнезда, выложенные камнем ячейки для автоматчиков. Впечатление было такое, словно противник только что закончил оборудование позиций и почему-то отошел. Сделано все аккуратно, с финской предусмотрительностью: дно окопчиков выложено еловым лапником, а сектора обстрела для пулеметов расчищены от подроста. Оборона рассчитана примерно на роту. Ясно, что здесь готовились к серьезному бою, но когда и с кем?

— Греков, тебя минометы не отсюда долбили? — спросил Григорьев.

— Вроде нет, товарищ комбриг. Откуда-то северней били.

— А взвод Николаева к этому болотцу не выскакивал, когда контратаковал с фланга?

— Нет. Он теснил их к другому болоту.

— Ну, значит, повезло Николаеву.

Григорьев уже не сомневался, что здесь была подготовлена засада с целью выманить партизан с высоты и огнем из укрытия расстрелять их. Но где противник сейчас? И почему он оставил свои позиции, хотя мог бы теперь навязать бригаде невыгодный для нее бой?

Долго раздумывать было некогда. Важно как можно скорее занять господствующую высоту — слава богу, она свободна.

Почти сутки не прекращался дождь, он лишь стихал ненадолго и вновь начинал барабанить по затвердевшим плащ-палаткам с удручающей монотонностью. Назад шли в стороне от старой тропы, дождливая навесь скрыла все приметы местности, и далеко не все партизаны знали, что бригада вновь приближается к высоте 264,9.

Но когда поднялись на плоскогорье и отряды заняли свои прежние секторы обороны — тут уж сомнений не оставалось, и каждый вернулся в свою ячейку, как в родной дом.

Несмотря на безмерную усталость, отдыхать не пришлось. Начальник штаба Колесник ходил вдоль линии обороны и повторял:

— Зарываться! Зубами камень грызи, а зарывайся!

Окапывались кто как мог, жались поближе к корням деревьев и к холодным камням, благо было их здесь столько, что и до земли не доберешься. Через час дождь прекратился, стало поуютнее, потом разрешили развести костры по одному на отделение, и посменно стали ходить сушиться.

Поисковые группы обшаривали склоны, искали те злополучные триста килограммов, которые, согласно радиограмме, были сброшены еще три дня назад, до первого прихода партизан на высоту. Не было не только продуктов, но и следов их выброски. Выслушивая доклады командиров групп, Григорьев раз от разу матерился все ожесточеннее, командиры оторопело озирались, не понимая, чем заслужили такую немилость, а комбриг досадливо махал рукой:

— Да не тебе это, мата не слышал, что ли? Иди отдыхай!

В половине восьмого, когда стало ясно, что искать эти триста килограммов бесполезно, Григорьев решил отправить взвод на север, в квадрат, где сброшены продукты для раненых. Если они действительно сброшены, то не могли же двенадцать человек съесть за несколько дней семьсот килограммов. Из отряда имени Тойво Антикайнена отобрали двадцать пять добровольцев во главе с командиром взвода Гришуковым..

Взвод ушел, а минут через двадцать с северо-запада донеслась яростная перестрелка. Она быстро приближалась. Вскоре одиночные выстрелы и короткие пулеметные очереди загрохотали из сектора отряда «Боевые друзья», огонь нарастал, распространяясь по северному обводу высоты, вот уже в бой включился отряд «Мстители», и стало ясно, что финны предприняли наступление.

— Занять оборону! Погасить костры! Приготовиться к бою! — привычно выкрикнул Григорьев, и относилось это скорее к работникам штаба, чем к отрядам, которые при первых выстрелах должны были без команды и занять оборону, и погасить костры, и приготовиться к отражению атаки, а работникам штаба надлежало теперь быть на местах и проследить — все ли сделано, как надо.

Это было непонятным — наступать на высоту с севера, где склоны были столь круты, обрывисты и каменисты, что обороняющиеся имели явное преимущество, но тем не менее наступление шло оттуда: противник вел интенсивный огонь по всей северной дуге; пули свистели, верещали, дзинькали над головами даже здесь, на середине плато, где располагались штаб, санчасть и разведвзвод, и, подбегая вместе со связным к командному пункту Грекова, Григорьев увидел, что с линии обороны уже оттаскивают первого раненого.

«Неужели финны и рассчитывали на то, что отсюда мы меньше всего будем ждать их? — подумал Григорьев. — Нет, тут что-то не так! Тут что-то другое!»

Командный пункт Грекова располагался в пятнадцати метрах позади цепи, у огромного растрескавшегося валуна, за которым можно было не только лежать, но и сидеть, поглядывая по сторонам и по звуку определяя, где противник давит в данную минуту сильнее всего.

— Что у тебя? — спросил Григорьев Грекова.

— Метров на пятьдесят подошли. Перли с ходу. Еле отбились. Теперь вроде ничего. Тут справа внизу скала, так человек десять в мертвое пространство проскочили, пулей не достать, так там и сидят. Беды-то от них никакой, а неприятно все-таки…

— Гранатами не пробовал?

— Пробовали, да никак не подкинуть туда, скала-то голая, из лесу под огнем ее держат, жаль людей тратить понапрасну… Да ты, Иван Антоныч, больно-то не высовывайся, этот камень откуда-то тоже достают. Слышишь, как рикошетит. Моему Арсену мешок уже продырявили.

Видимость отсюда была плохая. Григорьев ползком пробрался в цепь, понаблюдал за лощиной внизу, прислушался к интенсивной, но очень уж ровной перестрелке, какая бывает, когда первая горячка уже схлынула, обе стороны залегли в оборону и ведут огонь лишь потому, что стреляет противник.

Еще раз подивился Григорьев всей нелепости финского наступления именно отсюда, с севера, когда южный пологий склон словно нарочно предназначен для этого, вспомнил брошенные противником окопы на соседней сопке за болотцем и вдруг понял — что к чему. Черт побери, да это же совсем просто! Финны, конечно же, не рассчитывают, что бригада будет держать долгую оборону, каждый час боя им на руку, они попробовали надавить с севера, а вдруг мы начнем отход? Куда мы можем отходить? Конечно, на восток или на запад. На западе — река Тяжа. Значит, только на восток, мимо того самого болотца, на которое нацелены все огневые точки брошенной обороны. Можно голову дать на отсечение, что теперь те позиции уже заняты… Их задача — не пустить нас на север, теперь это понятно как дважды два.

— Прекратить пальбу! Беречь патроны! Стрелять только по видимой цели! — приказал Григорьев Грекову, вернувшись к камню.

— Слушаюсь, товарищ комбриг.

— Тот десяток постарайся не выпустить, раз сами залезли в ловушку.

— Стемнеет — не углядишь.

— Когда стемнеет, их гранатами можно взять.

— И то правда.

— Потери?

— Трое убито, четверо тяжело ранены.

— Ладно, Федор, держись. Если снова напирать станут, подмогу пришлю. Я — к Попову. Вася, пошли.

— Ты осторожней, Иван Антоныч, — предупредил Греков. — Они уже успели пристреляться.

Да, финны не жалели патронов. Пулеметы с соседней высоты били длинными очередями по каждой точке, где замечалось какое-либо движение. Конечно, безопасней было бы отползти назад, поглубже в лес, куда прицельный огонь не доставал, но делать долгий крюк на виду у бойцов не хотелось, и Григорьев, где ползком, где перебежками, добрался до отряда Попова. Успокаивая дыхание, несколько минут полежал за корнем вывороченной ветром сосны и двинулся дальше. Здесь все шло так же, как и у Грекова. Встретив сильный огонь, финны прекратили атаку, залегли на другой стороне неширокой ложбинки и поливали позиции партизан автоматными очередями. Что они думают делать дальше — бог весть, но что-то, наверное, думают, ибо не зря же они положили в этих атаках, как минимум, полтора десятка солдат. Конечно, эти подсчеты слишком приблизительны и даже условны, но коль обороняющиеся имеют уже семерых убитых, то наступающие должны потерять в два раза больше. Не зря же атака захлебнулась.

Григорьев полз, перебегал, раздумывал обо всем виденном и случившемся, а в сознании крепла мысль, что главное теперь развернется не здесь, не на этих неудобных склонах, а где-то в другом месте, перед фронтом других отрядов, которые пока что ждут, вслушиваются в перестрелку и нервничают в бездействии.

Они уже выбрались из опасной зоны, поднялись на ноги, связной Макарихин не отставал ни на шаг. Они молча начали стряхивать с одежды прилипшие мокрые листья, как вдруг над сопкой пронесся короткий, как удар в металлическую сковороду, звук, над головой что-то зашелестело, и в то же мгновение далеко впереди раздался сухой, трескучий взрыв.

Этот звук был настолько неожидан и противен, что Григорьев невольно передернулся, словно стреляли ему в спину, и хотя он тут же определил, что по сопке ударили из миномета, что мина дала большой перелет и разорвалась где-то за расположением бригады, все еще продолжал чего-то ждать и вслушиваться.

Тут же скрежетнуло снова и снова. Разрывы уже ложились на высоте. Пока бежали к штабу, Григорьев насчитал восемнадцать разрывов: он уже понял, что бьют три миномета, он даже начал их различать по звуку выстрела, ибо били они из разных точек; он успел мимоходом подумать, что совсем недавно в бригаде была своя минометная рота, и хотя понимал, что минрота никак не могла оказаться на этой сопке, но все же на секунду пожалел, что ее нет теперь.

Многое успевает промелькнуть в голове, когда под звуки разрывов бежишь по каменистой сопке, а осколки свистят то справа, то слева, стригут сосновые ветки, и метелки хвои осыпают тебя.

Уже подбегая, Григорьев услышал, как слева началась перепалка в секторе отряда имени Чапаева, и в этот самый миг очередная мина ударила на глазах в крону дерева, комбриг успел упасть на землю, но градом сверху сыпанули осколки вперемешку с хвоей и сучьями, больно стегануло сначала по спине, потом по левой щеке.

— Комбриг, ты ранен? — закричал Макарихин, бросаясь к нему и запоздало пытаясь прикрыть его своим телом.

— Не кричи! Чего панику разводишь?!

Григорьев и сам не знал — ранен он или нет. Щека и шея в крови, спина саднит, словно от ожога, в ушах — звон, но голова, руки, ноги — в порядке, действуют вроде, да и боль какая-то странная, будто с горы сверзился, о камни поцарапался.

К нему, разрывая на ходу обертку перевязочного пакета, уже мчалась сандружинница из разведвзвода Тося Пименова. Следом за нею бежали комвзвода Николаев и несколько бойцов. Разведчики располагались неподалеку от штаба, и они, конечно, видели эту глупую сценку.

Григорьев медленно поднялся, рукавом вытер окровавленную щеку, пошевелил спиной — все как будто в норме, глубокой боли нигде не было, и звон в ушах постепенно затихал.

— Николаев, рассредоточь людей! Что они у тебя табором сидят? Хочешь, чтоб одной миной всех накрыло! — крикнул он и с деланной суровостью повернулся к сан-дружиннице — А ты куда летишь? Марш на место!

Но не так-то просто было остановить Тосю Пименову. Волевая, решительная, а если надо, то и резкая в словах и поступках, она до войны работала в Пудожском детском доме, привыкла там к безоговорочному повиновению и к партизанам относилась так же, как некогда к своим воспитанникам. Тем более что несколько бывших ее детдомовцев зимой были зачислены в бригаду.

Ни слова не говоря, она чуть ли не силой усадила комбрига под изувеченное разрывом дерево, наскоро обтерла и смазала йодом ранки на щеке и шее, хотела наложить бинт, но он остановил ее;

— Лейкопластырь есть?

— Есть.

— Потом наклеишь, Посмотри, что на спине?

Она задрала гимнастерку и ахнула: вся спина была в мелких ссадинах.

— Чего ахаешь? Что там?

— Я Екатерину Александровну позову.

— Не ерунди. Выковыривай, что сможешь, оботри, замотай бинтом и все. Занозы, поди? Щепки от дерева?

— Не занозы, а осколки. Много их, товарищ комбриг.

— А тебе хотелось, чтоб был один да побольше? Так, что ли, а? Чего молчишь? Давай, девка, выковыривай поскорей!

Григорьев уже понимал, что на этот раз ему здорово повезло. С десяток мелких, как бекасиная дробь, осколков накрыли его, и были они, как видно, на излете, так как силы у них хватило лишь продырявить одежду и впиться в кожу на спине; крупные же просвистели мимо, и лежи он чуть дальше от разрыва, возможно, на его долю достались бы осколки и покрупнее.

Неизвестно каким образом, но находившийся в отряде имени Антикайнена Аристов узнал о ранении Григорьева. Не успела Тося закончить перевязку, как он примчался — расстроенный и запыхавшийся. Шагах в десяти споткнулся, уронил очки, руками шарил по земле, а близорукими глазами силился рассмотреть, что с комбригом, жив ли он и как себя чувствует. Весь этот шум по поводу пустячного ранения уже начал злить Григорьева, однако такое отношение комиссара не могло не тронуть его. Стало даже неловко, что вот сейчас Аристов нащупает свои очки, увидит его живым и здоровым и вынужден будет устыдиться этой шумихи и беготни.

Так оно и вышло.

Связной Боря Воронов подал комиссару очки, тот надел их, выпрямился и увидел поднявшегося ему навстречу Григорьева. Несколько секунд Аристов оглядывал комбрига и, как бы не веря, все искал чего-то серьезного; на наклейки на щеке он не обратил внимания, в них было не больше серьезности, чем в порезах при бритье, потом улыбнулся широко и обрадованно, тут же смутился, стал протирать очки и, когда вновь их надел, то был уже привычным Аристовым — деловитым, сосредоточенным и настороженным.

— Осколки? — кивнул он на раненую щеку.

— Пустяки, царапина… Хорошо, хоть люди в разгоне были. Надо же, девятнадцатая мина и чуть ли не в штаб, будто целились. Гляди, палатку во что превратили. Теперь и от дождя не спрячешься.

К этому времени яростная перестрелка в восточном секторе, где держали оборону отряды имени Чапаева и «За Родину», начала стихать. Вернувшийся оттуда Колесник сообщил, что финны вели атаку силой до роты, вначале продвигались перебежками от дерева к дереву, не открывая огня. Лес там редкий, партизаны еще издали заметили приближение егерей, вероятно, можно было выждать, подпустить поближе, но сил противника никто не знал, была опасность, что ему удастся зацепиться за какой-нибудь рубеж вблизи партизанской обороны, и пулеметчики открыли огонь. Минут десять финны действительно пытались удержаться, поливали партизан из автоматов, дали такую плотность огня, что весь лес кипел от разрывных пуль, потом, когда у них стали появляться убитые и раненые, начали отходить к зарослям у болота. С десяток вражеских трупов и теперь лежит в сосновом бору. Командир отряда имени Чапаева Шестаков и комиссар Ефимов вгорячах хотели преследовать противника, но Колесник не разрешил.

— Правильно сделал, — одобрил Григорьев, вновь вспомнив загадочно пустующие окопчики, ячейки и пулеметные гнезда на высотке за болотом.

Посидели, наскоро посовещались, вслушиваясь в размеренную редкую перестрелку и невольно вздрагивая при разрывах мин. Обстановка немного прояснилась. С трех сторон бригада окружена, до сих пор никак не проявил себя лишь юго-западный сектор. Важно определить — не успели финны замкнуть кольцо или сознательно оставили его открытым. Если они рассчитывают покончить с бригадой на этой высоте, то вскоре заявят о себе и с юго-запада, чтобы заставить партизан держать сплошную круговую оборону, а главную атаку предпримут в одном неожиданном месте. Так может быть. Но возможно и другое. Вполне вероятно, что поочередными атаками с трех сторон они хотели запугать партизан возможностью полного окружения, заставить их, пока не гоздно, воспользоваться открытым проходом и покинуть эту выгодную для обороны высоту. Уж больно ненастойчивыми были эти атаки. Разве что первая, на участке Грекова, была похожа на настоящую. Правда, атаковать в открытую финны не любят — это Григорьев знал еще с первых месяцев войны. Коль уж они с трех сторон вцепились в бригаду, то наверняка придумают какую-нибудь каверзу. Тем более что им долго голову ломать незачем. Подбросят еще десяток минометов, начнут долбить, и никакой атаки не потребуется. От мины здесь не спрячешься, в землю не зароешься на этом проклятом каменном яйце.

Значит — надо с высоты уходить. Но как уйдешь, коль большинство еле волочит ноги, если вновь появились тяжелораненые, которых надо нести? Ведь финны, возможно, только и надеются на то, что мы двинемся с сопки, начнем отходить не туда, куда нам нужно, не на север, а снова на юг, где мы наверняка сами подохнем с голоду. Выходит, надо ждать, пока самолеты сбросят наконец продукты. Не может быть, чтобы в Беломорске не поняли всей тяжести положения бригады. Должен же в конце концов Вершинин делом отозваться на последнюю радиограмму. Но как ждать, если каждый час промедления может обернуться еще большей бедой: финны подтянут подкрепление, окружат бригаду кольцом, и прорыв станет невозможным…

Сидели, прикидывали так и сяк, а по сути вертелись в заколдованном кругу, и, наверное, это был первый за время похода случай, когда между Аристовым и Колесником не возникло разногласий. Это скорее печалило, чем радовало Григорьева, ибо он понимал, что их нежелание спорить и придираться друг к другу вызвано не только крайней остротой момента, но и невозможностью найти приемлемый выход. Они люди ответственные, и они правы. Посовещались, порассуждали, дважды уперлись лбом в стенку — а решать должен командир.

Но что он может сказать, что предложить, если и сам пока что не видит выхода?

Чувствуя, что дальше молчать вроде бы и неловко, Григорьев коротко, как приказ, произнес:

— Уходить нельзя. Первое — продукты. Второе — мы должны отбить у них охоту преследовать нас. Хотя бы на один-два дня. Без этого мы далеко не уйдем. Все! Думайте, как действовать. — Сказал и сразу как-то легче стало на душе. Тут же повернулся к Макарихину:

— Вася, быстро ко мне комиссара Ефимова из «восьмерки»! Сигнальные костры готовы? — спросил он Колесника.

— Все в порядке. Я схожу еще проверю.

— Николай Павлыч! Всех тяжелораненых надо собрать в одно место, где побезопасней, сделать им какие-то укрытия от дождя. Займись, прошу тебя, этим, проследи.

— Хорошо, Иван Антонович.

— Колесник, выбери место для переправы через реку Тяжу. На случай, если отходить придется туда. Ясно?

Вскоре прибежал комиссар Ефимов — рослый, красивый, подтянутый. Григорьев увидел его издали и, пока он приближался, наблюдал за ним. Вот и не военный человек — мелиоратор из Олонецкого района, — а держит себя так, что глядеть любо. Матерчатая фуражка со звездочкой, портупея через плечо, телогрейка, рюкзак — все ладное, пригнанное, опрятное, словно вчера в поход вышел. Не то, что иные рохли, которые считают, что коль вошел в лес, то можно на дикобраза походить. А главное — воюет хорошо: весело и находчиво. Это он, Яков Ефимов, с сорока партизанами положил финский диверсионный отряд на льду у Василисина острова в марте, а сам не потерял ни одного человека. И не простых солдат, а специально подобранных и подготовленных лыжников-диверсантов. За такие дела надо не медалью награждать, а звание Героя Советского Союза присваивать.

— Садись, — кивнул он Ефимову, когда тот доложился о прибытии. — Не надоело, парень, в обороне сидеть?

— Тут уж как приходится, — смущенно улыбнулся Ефимов.

— А я вот думаю, что оборона не партизанское дело. Согласен со мной? Ну и отлично. Высотку за болотом, где финские позиции, видел?

— Видел.

— Уже начинает смеркаться. Бери-ка ты, Ефимов, взвод, с южной стороны зайди поглубже в лес, обойди финнов и выйди к этой самой высотке… Не дает она мне что-то покоя, уж больно она противно для нас расположена. Понял меня?

— Понял… А дальше что, товарищ комбриг?

— Понаблюдай. Если занята она, то ухитрись им там «шурум-бурум» сделать. Но людей под огонь не подставляй. Если пусто, то все эти окопчики и гнезда заминируй и тихо отойди. Поброди у них по тылам. Где можно — разведай, где можно — пощекочи им нервы. Часа через три возвращайся. Как видишь, даю тебе партизанскую свободу действий.

— Есть, товарищ комбриг.

— Пулеметы не бери, оставь в обороне. Они тебе ни к чему, только свяжут в движении…

Ефимов бегом направился к отряду, а Григорьев, проводив его взглядом, приказал:

— Макарихин, ко мне быстро Кукелева и Грекова!

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ


(высота 264,9, 30 июля 1942 г.)


1
Вася Чуткин лежал на отшибе от своих, на самом стыке с отрядом имени Чапаева, соседей хотя и чувствовал, но не видел, и все время поглядывал вправо, боясь, как бы ему не остаться неприкрытым сбоку. Моросил мелкий дождь, в скальной выбоине, где он лежал, скопилась вода, было холодно и мокро. Лужица была уже тогда, когда они взошли на высоту и распределились по линии обороны; он сразу обратил на это внимание и подумал, что надо бы наломать веток и вымести воду, а еще лучше — подстелить елового лапника, но куда-то идти и что-то делать не было сил, сам бой казался делом неясным, то ли будет он, то ли нет, а если и будет, то наверняка недолгим, и в конце концов Вася решил, что не сахарный же он, не растает, потерпит час-другой и в этой лужице, все равно одежда мокрая.

В начале боя, когда финны двинулись к высоте и Живяков истошно закричал: «В оборону!», Вася плюхнулся в эту лужицу и ничего не почувствовал. Держа палец на спусковом крючке, он вглядывался в поросшую редколесьем низину, искал цель и никого там не видел. Справа со взгорка загрохотал короткими очередями пулемет «Браунинг» из отряда Чапаева. Он бил не прямо по фронту, а куда-то во фланг, пули проносились перед самым Васиным носом так близко, что он вроде бы ощущал лицом толчки жаркого воздуха. «Ошалели они, что ли? Вот и воюй с такими соседями!» — подумал Вася и, решив, что пулеметчики, возможно, и не видят его, заорал:

— Эй, вы! По своим бьете, что ли?

Однако, тут же глянув влево, он увидел, что пулемет бил отнюдь не по своим. Серо-голубые, едва приметные в белесой мгле егеря легко и быстро перебегали от укрытия к укрытию, падали на землю и словно бы растворялись — лишь частый автоматный стукоток и судорожное мелькание дульного пламени выдавали их. Вася знал, что резону от такой стрельбы было немного — автомат на расстоянии в двести метров дает такое рассеивание, что в цель летит лишь первая пуля, а последующие — куда бог пошлет. Потом он подумал, что егеря навряд ли вообще видят партизан так хорошо, как партизаны их. Стреляют наугад, создают плотность огня, чтоб подобраться поближе. И хотя финские пули начали все чаще повизгивать над головой и, ударяясь о ветки, сухо лопаться позади, страх первых секунд миновал, родилось даже чувство злорадства: хватит, побегали от них, пусть-ка теперь эти хваленые егеря сами испытают, каково было партизанам, когда приходилось зимой штурмовать их гарнизоны.

Вся оборона вела беглый огонь, а Вася сдерживал себя, не торопился. По слабым вспышкам замечал дерево, за которым укрылся вражеский автоматчик, и подолгу выжидал, следя сквозь прорезь прицельной планки.; Там внизу, справа и слева, спереди и сзади, перебегали другие автоматчики, это нервировало. Вася, не выдержав, быстро, не успевая прицеливаться, стрелял туда и, конечно, мазал, чертыхался, вновь выбирал одну, невидимую пока цель и замирал, ощущая пальцем податливую упругость спускового крючка. Долго из такой охоты ничего не получалось. Поймать на мушку делающего перебежку от дерева к дереву человека оказалось не так уж и просто. Этот момент, когда он выскакивал из-за укрытия, был таким коротким и всегда неожиданным, что Вася каждый раз запаздывал, и стрелять приходилось по бегущей цели. К тому же мешали деревья: лес, хотя и был редким, но на такой дистанции оставлял слишком уж узкие просветы длявидимости. Наконец-то Чуткин скорее почувствовал, чем увидел, что именно его пуля попала в цель: бежавший вполоборота к нему солдат вдруг споткнулся, упал на колени и, развернувшись к Васе спиной, медленно свалился на бок.

Чем ближе становилась дистанция, тем реже перебегали егеря, ожесточенней и дольше вели огонь из укрытий. Потом движение вообще прекратилось, стрельба с обеих сторон слилась в сплошной беспрерывный гул. Партизаны попробовали применить гранаты, сверху это казалось удобным, но расстояние было еще слишком большим, гранаты не долетали, иные, ударяясь о деревья, разрывались совсем близко от обороны, однако егеря начали медленно отползать и закрепляться в отдалении, то ли выманивая партизан на контратаку, то ли опасаясь ее.

Тут-то и передали по цепи приказ — беречь боеприпасы и стрелять только по видимой цели.

Напряжение начало спадать, но финны патронов не жалели, и на позиции было неуютно. Хотелось отползти назад и найти более надежное укрытие. Очереди одна за другой стегали по скале, разрывные лопались как каленые орехи, обычные — рикошетили и с визгом неслись черт знает куда.

Вася плотнее вжимался в свою каменную, казавшуюся теперь слишком мелкой выемку, а когда ударили минометы и осколки стали ложиться все ближе к линии обороны, он уже пожалел, что вовремя не соорудил себе что-либо наподобие бруствера. Что стоило прикатить десяток небольших валунов, ведь и думал об этом, а понадеялся на авось и даже, дурак, успокоил себя тем, что нагромождение камней будет слишком привлекать внимание противника. Теперь вот лежи и жди, пока какая-нибудь дурная пуля или осколок полоснет по тебе. Если в голову, так тут что скажешь, тут и жалеть не придется. А если в ноги? Ранения в ноги Вася боялся больше всего на свете. Боялись этого и другие, разговоры об этом велись в открытую, но они боялись со стороны, а Чуткин за последнюю неделю на себе испытал, что значит обезножеть в походе. Чего это ему стоило — знает только он сам. Боль и теперь еще чувствовалась, стопа держала слабо, но опухоль уже опадала, косточка хорошо прощупывалась, и последние переходы Вася выдерживал не хуже других. Правда, и ходили мало, больше отлеживались. Стыдно подумать, но не один раз Вася даже радовался, что по-другому бригада ходить уже и не может… Ковылял через силу, сжав зубы и опираясь на палку, считал каждый шаг и молил бога, чтоб поскорей был объявлен привал. А тут еще Живяков над душой висит: «Чуткин, не отставай! Чуткин, прибавь шагу!» Каждый день, словно между делом, не упускал случая Васину ногу посмотреть — нет ли филонства? И все потому, что по приказу командира отряда Вася был на время освобожден от всех нарядов и караульной службы. Смешной он, этот Живяков! Считает, что в подчинении у него сплошные филоны.



На последнем переходе, когда идти было скользко и особенно трудно, связной командира отряда Ваня Соболев, пробегая мимо и услышав, как Живяков опять понукает Чуткина, не выдержал, миролюбиво сказал:

— Чего ты, Живяков, к человеку пристаешь? С больной ногой ведь идет, понимать надо…

До этого похода Соболев был рядовым бойцом во взводе, и его замечание особенно разозлило Живякова:

— А ты чего не в свое дело нос суешь? Рад, что от строевой службы отвертелся? Смотри, надолго ли?

Соболев обиженно посмотрел на него, ничего не сказал и убежал, а Живяков, как бы приглашая Васю в сообщники, стал ядовито и поучительно выговаривать, что вот есть же такие люди, молоко на губах не обсохло и ничего еще не видели, а уже стараются притереться поближе к начальству, ищут легкой жизни, да и нос к тому же задирают.

— Из таких вот подлецы и выходят! — неожиданно закончил он.

В отношении своего одногодка и друга Вани Соболева Вася не был согласен ни с одним словом Живякова, но спорить он не умел, шагал себе, стараясь ступать поосторожней, и молчал: пусть бормочет, что угодно, только не подгоняет, надоело до тошноты. Однако последняя фраза отделенного задела его.

— Какая ж у связного легкая жизнь? — с трудом нашел он что сказать. — Я в связные ни за что не соглашусь!

Живяков даже приостановился и всхохотнул:

— Ты? В связные? Да кому ж ты нужен, доходяга?! Ну, Чуткин, и учудил! Шагай, шагай, чего оглядываешься?

Этот его смех Вася даже теперь не мог вспоминать без обиды. Да, не повезло ему с командиром отделения. Другой бы на месте Живякова радовался, что боец с больной ногой сам идет, другой, может, похвалил бы, подбодрил, поддержал, а этот будто боится, что у него помощи попросят, заранее рычит, чуть не силой подгоняет.

Вася попробовал представить себе, какая у него была бы жизнь, если бы на месте Живякова оказался другой человек, вспомнил все свои многочисленные стычки с отделенным, и вдруг совершенно неожиданная мысль пришла в голову: а может, как раз наоборот, ему повезло с командиром?

Если бы не Живяков, он, может, давно бы уже и раскис — еще там, на нейтральной полосе, когда попал в «доходяги», или теперь, когда подвернул эту проклятую стопу. Может, в боевой обстановке так и надо — быть беспощадным и к себе, и к другим. Недаром же в отделении у Живякова нет ни случаев голодной смерти, ни «доходяг», которых надо тащить. Все идут, все держатся… Сам он — недавно высокий, стройный и красивый — стал худющим, как жердь, одна кожа да кости, но все равно ни минуты покоя не знает, зыркает во все стороны огромными запавшими глазищами, всех видит, всех на счету держит. И не дуролом он какой-нибудь, есть у него подход к людям и своя линия, вот только в отношении Васи он как-то уж больно несправедлив.

Стоило подумать об этом, как опять вспомнился живяковский хохоток, на душе стало противно, и Вася решил: вот вернемся из похода, пойду к командиру отряда и скажу — все, переводите куда угодно, только подальше от Живякова. Командир, конечно, первым делом спросит — почему? — а Вася тут ему все и выложит.

Где-то в глубине сознания Вася понимал, что ничего этого не будет: и идти к командиру он не решится, и выложить ничего не сможет — не умеет он говорить, да и в жизни ни на кого не жаловался, но думать сейчас о своем будущем решительном шаге было приятно, эта возможность снимала обиду и как-то уравнивала его в отношении Живякова…

Начало чуть заметно смеркаться. Пальба не прекращалась, но стала она ровной и привычной, и эта ровность и привычность обманчиво успокаивала, рождала надежду, что если уж первые горячие пули оказались не твоими, то и дальше будет так… Вася осторожно приподнимал голову, поглядывал вперед, влево, вправо: внизу ничего не происходило, разве что заметнее и ярче стали вспышки автоматных очередей. Он делал один-два выстрела, винтовка била упруго и гулко, звук словно бы уносился вперед вместе с пулей, и на короткое мгновение казалось, что вокруг стихало. Уже прижавшись щекой к камню, Вася торопливо клацал затвором и замирал в ожидании ответной очереди. Иногда ответ приходил сразу же, пули выделывали по скале настоящую свистопляску, но, если его и не было, Вася подолгу лежал, опасаясь, что финский снайпер выслеживает его.

В такой момент и застал его голос Живякова!

— Чуткин, ты жив? Эй, Чуткин!

— Жив, — отозвался Вася, медленно перекатываясь с боку на бок.

Живяков лежал метрах в десяти, их разделяла открытая скала, и Вася понял, что ползти к нему он не собирается.

— Что же ты, мать твою, за полем боя не следишь? Спишь, что ли? Почему огонь не ведешь? Сколько патронов израсходовал?

В магазин у Васи была вставлена пятая обойма, но он не знал — много это или мало и чего вообще хочется Живякову. Поэтому он привычно пробурчал!

— А я чё, считал их, чё ли?

— Сосчитай. Мне надо расход боеприпаса знать.

— Вроде пятая вставлена.

— Врешь, поди. Мне показалось — мало ты огня давал… Попадания имеешь?

— Одного вроде… Вон, сам посмотреть можешь.

— Ладно, так и запишем… Как чувствуешь себя, Чуткин? Нога не болит?

— Чего ей болеть? Лежим ведь…

Живяков помолчал и вдруг, понизив голос, сказал:

— Коверский за жратвой собирается, когда стемнеет. Пойдешь с ним?

— Куда?

— Туда, — кивнул он головой вперед. — Куда еще?

Вася сразу догадался, что имеет в виду Живяков. Он и сам много раз подумывал, что в рюкзаках у убитых егерей наверняка есть харчи и неплохо бы добраться до них. Но как? Для этого ему пришлось бы под огнем спускаться со скалы. Допустим, со скалы можно и спрыгнуть, а дальше? Как преодолеть эти сто метров, если не больше? Тут такое начнется, что никаких харчей не захочешь.

— Ну как, Чуткин? Пойдешь?

— Нога у меня…

— Что нога? Бегать не придется. По-пластунски надо. А мы огоньком прикроем. Я сюда пулемет выдвину, соседей попрошу поддержать. Жрать-то, поди, хочется?

— Будет приказ — пойду…

— Приказа не будет. Кто ж в таком деле приказывать станет? Тут дело добровольное. Коверский вон сам попросился.

— Ладно, — сказал Вася и тут же пожалел, что согласился.

— Готовься. Свой мешок здесь оставь. Я скажу, когда начинать. Может, тебе автомат лучше взять? Хотя не надо, у Коверского автомат…

Живяков уполз, а Вася стал прикидывать план действий. Он уже решил, что добираться будет к своему егерю. Вон он, виднеется едва заметным бугорком. Надо точно наметить путь, а то в темноте как искать… Перво-наперво удачно спрыгнуть со скалы, чтоб не досадить больную ногу, Потом быстро на бок и катиться по склону до можжевелового куста. Там отдышаться за камнем и ползти чуть вправо, к вывороченной сушине. А дальше — как получится. Там лес редкий, и одна надежда на темноту. Вася поползет к своему финну, а Леше Коверскому придется брать левее, там тоже бугорок виднеется.

Смеркалось медленно, и Чуткин уже дрожал то ли от холода, то ли от нетерпения. Мысленно он бессчетное число раз уже побывал внизу, ощутил в руках плотный брезент трофейного рюкзака и про себя решил, что съестное пусть как угодно, а рюкзак он никому не отдаст, егерские рюкзаки сработаны на совесть: швы заделаны в кожу, везде чехлы и карманчики, а главное — лямки из толстого ремня и с пряжками. Носить такой на плечах — одно удовольствие и тяжести не замечаешь, вон комбриг носит — просто загляденье.

Об опасности он не то чтобы не думал — она сама по себе неотступно держалась в голове. Постепенно он свыкся с ней: раз надо, так надо, тут ничего не изменишь. Одно было Васе непонятно: почему Живяков опять выбрал именно его? Его и Лешку Коверского, которого и в отряд долго не хотели зачислять, очень уж тщедушным и слабосильным выглядел. Правда, за зиму Леша заметно возмужал, оказался он парнем живым, компанейским и на все согласным. Сам захотел быть вторым номером у пулеметчика, таскать полупудового «дегтяря» и диски, это его и доконало в походе — быстро ослабел с голоду. Последние дни стал тихим и будто бы виноватым в чем-то. Не потому ли и выбрал его Живяков?

Еще не совсем стемнело, но видимости уже не было, когда Вася опять услышал позади голос Живякова:

— Чуткин, ты как, готов?

— Готов.

— Ползи влево, здесь спуск получше. Коверский уже внизу, ждет. Я займу твою ячейку.

В руках у Живякова Вася увидел пулемет с надетым пламегасителем.

— Я здесь спущусь.

— Ну как хочешь. Пойдешь за старшего.

Чуткин быстро выдвинулся к самому краю скалы, но прыгать в темноту раздумал, сполз на животе ногами вниз, ободрал ладони, не удержался на ногах, ткнулся боком об острый камень, однако все обошлось благополучно и через несколько секунд он уже лежал у можжевелового куста.

— Леша, где ты? — позвал он, оглядевшись.

— Я здесь, — тихо откликнулся тот.

— Двигай сюда, поползем вместе.

Кажется, их спуск прошел незамеченным для финнов. Здесь под скалой было даже спокойней, пули посвистывали где-то высоко, отблески редких минометных разрывов сюда не доставали, но, пообвыкшись, Вася увидел, что в лесу не так уж и темно, как казалось сверху. Метров на пятьдесят движущегося человека разглядеть можно. Если Живяков не предупредил соседей, то по ним могут полоснуть и свои.

Ползли по намеченному Васей маршруту. Чуткин впереди, Коверский — в нескольких шагах за ним. Добравшись до какого-либо укрытия, отдыхали и подолгу не решались двигаться дальше. Все время казалось, что огоньки автоматных очередей приближаются быстрее, чем они с Коверским продвигаются им навстречу, и Васю не покидало опасение, что финны, пользуясь темнотой, могут начать оттаскивать убитых. Страхов не убывало, а прибавлялось. Когда лежишь, уткнувшись носом в землю, и над тобой сзади и спереди перекрещиваются трассирующие пули, то ничего больше уж не хочется — ни сухарей, ни рюкзака, ни похвалы товарищей, хочется поскорей куда-нибудь укрыться и замереть в неподвижности. Чуткину не раз приходилось бывать под огнем, но под двойным огнем он оказался впервые. Если бы не Коверский, который молчаливо рассчитывает на него, то Вася, может, и назад повернул бы: пропади они пропадом эти финские харчи, если даже они есть там. Да и где он, этот проклятый бугорок? Попробуй разгляди его, когда каждая кочка теперь на него похожа.

Но нет худа без добра.

Они были уже за половиной пути, когда где-то северней, где бой опять начал нарастать, в воздух одна за другой пошли ракеты. Слабые полосатые тени заметались по лесу. Вскоре ракета взлетела и над ними. Она горела неправдоподобно ярко и упала у самого подножия скалы. Через две минуты — новая, потом еще и еще, слева, справа. Вася понял, что это надолго, в следующий раз осмелился, приподнял от земли лицо и увидел, что его бугорок вот он, совсем рядом, в каких-то двадцати шагах.

Коверский отставал. Вася и сам уже выбился из сил, дождался, пока Леша приблизится, и прошептал:

— Лежи здесь. Прикроешь, если что…

Очередная близкая ракета застала его у самой цели. Он приник к земле, замер, отсчитывая сердцем те шесть-семь секунд, пока догорит или упадет на землю потрескивающая над головой ракета, и когда наконец это случилось, сзади словно бы стая убегающих во тьму мышей зашуршала по жесткому брусничнику. Вася понял, что это полоснула по земле автоматная очередь, но была ли она случайной или их заметили, он не знал.

Егерь, скрючившись, лежал на боку, и снять плотно подогнанный рюкзак с успевшего окоченеть тела оказалось непросто. Лямку с верхнего плеча кое-как удалось стянуть, нижняя не поддавалась, нужно было переворачивать труп, а делать это опасно, каждую секунду могла взлететь новая ракета, да и сил явно не хватало, ведь работать приходилось лежа. Изрядно повозившись и уже перерезав ремень ножом, Вася сообразил, что этого можно было и не делать: лямки у рюкзака были на пряжках, и ничего не стоило их просто расстегнуть. Собственная недогадливость разозлила его, он дернул к себе рюкзак, оказавшийся и небольшим, и не очень тяжелым, и уже пополз назад, когда вдруг услышал сдавленный стон.

Подумав, что это стонет очнувшийся раненый финн, Вася прислушался. Стон повторился, был он тихим и мучительным, словно человек сдерживал себя через силу, и предчувствие беды охватило Чуткина. Закинув на одной лямке рюкзак за спину, он пополз так быстро, сколько хватило сил.

К несчастью, предчувствие его не обмануло. Леша Коверский лежал вверх лицом, весь выгибался от боли, ища облегчения. Был он близок к беспамятству, и трудно было понять, как могла случайная очередь прошить ему живот, если лежал он в укрытии. А может, та очередь не была случайной, может, Леша решил не терять времени, пополз влево, ко второму намеченному ими егерю, и ракета застигла его на открытом месте?

Вначале Чуткин растерялся. Надо было хоть чем-то помочь товарищу, а что он мог сделать?

— Счас, счас, ты потерпи, — заторопился он, не зная, за что приняться. Потом, ухватив его под мышки, попробовал тащить, для этого им обоим надо было развернуться головой в другую сторону, Леша громко вскрикнул и сразу как-то обмяк. Мешал рюкзак. Вася скинул его ко всем чертям, подсунулся под Лешу, взвалил на спину, благо был тот легок и податлив, и пополз. Весил Леша едва ли многим больше того «сидора», который пришлось нести Чуткину в начале похода, но тащить его было несравненно труднее. Васе казалось, что он и не ползет, а, задыхаясь, попусту сучит по земле ногами в надежде найти опору. Когда такая опора попадалась, то удавалось на полметра продвинуться. Минут через десять он вспомнил, что не захватил автомат Коверского, пришлось, оставив раненого, возвращаться, искать автомат, тем более, что автомат принадлежал не Леше, а был взят у кого-то только на вылазку.

На глаза попался рюкзак, Вася и его на всякий случай приволок поближе.

До скалы было совсем уже близко, выбери миг затишья, крикни хотя бы вполголоса — и товарищи могли услышать. Но и затишья не было, и кричать не хотелось. Вася чувствовал, что если он снова взвалит Коверского себе на спину, то уже с места не сдвинется. Тогда он расстелил плащ-палатку — благо была она у Леши, свою он оставил на скале, — закатил на нее бесчувственное тело товарища, протолкнул вперед автомат, затем — рюкзак и винтовку, ухватился за угол плащ-палатки и подтащил к себе. Так и продвигался, давно уже потеряв ощущение и времени, и расстояния, радуясь каждому попавшемуся кусочку ровного пространства, по которому плащ-палатка скользила полегче. Он уже ничего не различал. Темные круги бесконечно расплывались перед глазами, лицо саднило от пота, каждый удар сердца больно отдавался в висках.

Со скалы его заметили.

— Чуткин, ты? — услышал он голос Живякова.

— Я, — слабо отозвался Вася.

Двое спустились вниз, подхватили плащ-палатку, ползком быстро утянули ее, а Вася, как бы не веря, что все кончилось, продолжал лежать, и мелкий дождь приятно смывал с лица едкий пот.

— Чуткин, где ты? Скорей! — встревоженно позвал сверху Живяков.

И тут Вася не выдержал, поднялся в рост и зашагал, хромая и пошатываясь, к скале.

Сзади по-прежнему мягко стрекотали автоматы «Суоми», пули с пичужьим посвистом проносились где-то совсем близко, глухо и коротко взлаивали в ответ партизанские «браунинги» и «дегтяри», предостерегающе кричал и матерился Живяков, — но все это теперь словно бы не касалось его, все стало удивительно безразличным, да и шел как будто не он, а кто-то другой, а сам он, опираясь о землю содранными в кровь локтями и коленями, все еще продолжал ползти. Его подняли на скалу, оттащили в затишье.

— Полежи, отдохни пока, — мягко и сочувственно сказал Живяков, опускаясь рядом. — Значит, так и не добрались до харчей?

— Почему не добрались? Добрались… Один рюкзак сняли.

— А где же он? — не поверил Живяков. — Ну-ка, ну-ка, расскажи, парень.

Рассказывать Васе не хотелось, но в тоне отделенного он уловил не то недоверие, не то подозрительность, и это обидело его:

— А я чё — двужильный, чё ли? Ты думаешь, Лешку просто было? Да еще автомат, да винтовка… Сам бы попробовал…

— Ты не ори! Мешок-то, мешок где?

— Там остался.

— Где там?

— Чуть ближе, где Лешку ранило…

— В конце концов ты можешь рассказать толком или нет? — повысил голос Живяков. — Докладывай все по порядку.

Пришлось рассказывать. Живяков слушал, кивал головой, а сам хмурился, сопел и безотрывно смотрел на Чуткина.

— Вот уж воистину говорят, — тяжело вздохнул он, — заставь дурака богу молиться, он и лоб разобьет… А я все ждал, когда же ты, Чуткин, поумнеешь?

— Чё я опять не так сделал? Ты скажи!

— Тебя, Чуткин, я ведь за делом посылал. Не для того, чтоб лишним куском брюхо набить. Это ты хоть взял ли в толк? Ты хоть видел ли, куда Коверского ранили?

— Чё, я слепой, чё ли?

— А ты знаешь, что с такой раной человек уже не жилец? Вот так-то… О живых ты и не думал! Тащил себе мертвеца и наплевать тебе, что без жратвы завтра рее живые не подымутся.

— Бросить надо было, чё ли?

— Зачем бросать? — Живяков помедлил и нашелся — А вот скажи, парень, как бы ты поступил… Вот если бы вас не за жратвой, а, допустим, мост взрывать отправили, и Коверского так же ранили. Ты что же — тоже на задание бы плюнул и потащил бы его назад?

— Сравнил — мост и жратву…

— Какая разница? Задание есть задание. А для нас, может, жратва теперь поважнее любого моста… Попали в такой переплет, что дай бог хоть кому-нибудь в живых остаться. Сам рассуди — выходит, Коверский зря погиб, без пользы, и все из-за того, что ты слюнтяем оказался.

Вася никак не хотел соглашаться с Живяковым; было в рассуждениях отделенного что-то такое, что противно было его представлениям о войне, о долге и товариществе, однако найти какой-то довод и возразить он не мог и оттого чувствовал себя все более виноватым. Вылазка за продуктами стала казаться ему позором.

— Может, там и продуктов-то не было?

— Ты даже это не посмотрел? — удивился Живяков. — Ну, парень, и где ты только вырос таким!

— Я отдохну, сползаю за мешком.

— Куда ты гож. Без тебя сползают. Скажи, где он?

— Туда, наверное, целая борозда осталась.

Живяков ушел, а через несколько минут, ровно в полночь, началась вторая попытка финнов ворваться на высоту.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

ПО РАССКАЗУ КОМИССАРА ЯКОВА ЕФИМОВА

(Сегежа, сентябрь 1942 г.)


Еще когда комбриг Григорьев ставил мне задачу, я решил, что возьму с собой третий взвод. И не весь взвод, а человек пятнадцать повыносливей.

Вернувшись в отряд, докладываю о задании командиру, приказываю комвзвода Климакову собрать и подготовить побольше мин, вместе с политруком Врублевским решаем, кто пойдет, кто останется в обороне.

Минут через десять все готово. Люди собраны, двадцать пять мин переданы командиру отделения, который хорошо знаком с минно-подрывным делом. Быстро и скрытно отходим в глубь сопки, выдвигаемся к юго-западному склону, где держит оборону отряд «Буревестник», и начинаем спускаться. Здесь тихо, а позади на севере идет сильный бой. Каждую минуту там рвутся три-четыре мины, а пулеметные и автоматные очереди сливаются в сплошной гул.

Уже стемнело. Мы резко поворачиваем на восток и позади финских позиций огибаем высоту. Трассирующие пули, но уже наши, то и дело мелькают перед глазами, а над сопкой, где осталась бригада, творится невообразимое. Со всех сторон, наперекрест друг другу, несутся трассирующие очереди, багрово вспыхивают и гаснут разрывы, взлетают осветительные ракеты. Гул боя то накатывается на нас, то удаляется, доносятся какие-то вскрики — то ли команды, то ли вопли раненых.

Казалось, с наступлением темноты бой должен затихать, а получилось обратное. Финны в темноте еще раз предприняли попытку прорваться на высоту. Давили с трех сторон и вели такой интенсивный обстрел, какого и днем не было.

Честно говоря, я очень опасался — удастся ли нам сразу и без блужданий выйти к цели, ведь ночью в лесу ориентироваться очень трудно. Поэтому и держался поближе к линии боя, сокращая этим путь.

Все получилось удачно. Примерно через полчаса мы сначала наткнулись на болотце, а потом впереди справа разглядели и ту высотку, где была оборона. Скрытно приблизились, залегли, несколько минут понаблюдали. Вроде пусто, никого нет.

Даю команду занять вблизи круговую оборону и приступить к минированию.

На высоте, где бригада, все еще идет жаркий бой. Со стороны болота несколько раз слышу хлюпанье, это совсем недалеко, и хочется полоснуть туда автоматной очередью, но огонь не открываю.

Наконец минирование закончено. Поставлено девятнадцать противопехотных мин. Можно бы и отходить, но мне почему-то кажется, что бой на главной высоте вот-вот начнет затихать, сколько же можно безуспешно атаковать, а в том, что финские атаки безуспешны, легко было определить по перестрелке. Рассчитывал — как только финны начнут отходить по болоту к этой своей обороне, открою по ним огонь, а сам быстро отскочу в южном направлении и стану выбираться к своим.

Ждем десять минут, пятнадцать, двадцать. Бой продолжается. Даю команду — боевым порядком двигаться через болотце, и, если удастся, ударить по противнику с тыла, чтобы с боем прорваться к своим.

Впереди двигаются двое дозорных, за ними — мы с Климаковым, потом остальные, а замыкает колонну политрук Врублевский.

Идем осторожно, но метров через сто дозорные останавливаются: на противоположном краю болота — противник. Я тихо командую развернуться вправо и влево, в это время над нами осветительная ракета и сразу окрик:

— Tunnussana?[1]

Я сразу же падаю в болотную жижу, открываю на голос огонь, бойцы следуют моему примеру. Противник беспорядочно отвечает, но постепенно его огонь становится интенсивней. Тяжелое ранение в шею сразу же получает командир взвода Климаков. Вперед уже не прорваться, надо отходить, и я принимаю решение отойти за болото в лес, севернее высотки, которую мы минировали. Нас спасла темнота. Финны продолжали стрелять, но правее нас, по тому курсу, которым мы подходили к ним.

Четверо бойцов несут Климакова, с каждой минутой ему становится хуже.

Наконец выбираемся в лес, начинаем решать, как быть дальше. Надо как можно скорей пробираться к своим. Но как? Куда идти? Прорваться с боем мы уже не сумеем, нас сильно затруднял раненый Климаков. Все твердо сказали, что его не оставят, пока сами будут живы. Врублевский предложил двигаться на северо-запад, добираться до лагеря раненых и больных в квадрате 88–04, оставить там Климакова, а потом уж возвращаться к бригаде. Помня наказ комбрига, я отклонил это предложение.

Решаю до рассвета скрываться и маневрировать в тылах противника, искать случай пробиться к своим. Людей предупреждаю, чтоб огонь открывали в исключительных случаях, только по видимой цели и с близкого расстояния. Важно и патроны беречь, и не выдавать противнику наших сил.

Мы находились в ста метрах от высотки, которую минировали, но теперь с севера от нее. Кругом — противник, мы все время слышим голоса. Пули с линии нашей обороны на главной высоте то и дело посвистывают вокруг нас. Климакову совсем плохо.



В это время, получив отпор и не добившись успеха в атаках, противник начал отходить и стягиваться отдельными группами к малой высотке, где у него была оборудована оборона. С разных сторон на болоте слышалось хлюпанье, окрики, стоны раненых. Там наверху бой еще продолжался, но уже стихал, а здесь царила какая-то неразбериха. Как только первые несколько групп добрались до высотки, там начали взрываться наши мины. За десять минут мы насчитали двенадцать взрывов. Брань, крики, ругань. Некоторые группы стали сворачивать к нашему лесочку. Я даю команду двигаться по болоту на юго-запад. Слева и справа наперерез нам двигаются финны, тоже несут раненых, пыхтят, ругаются. Пока мы перебираемся через болото, встречаемся с тремя группами противника. Принимая нас за своих, они вяло окликают: «Туннуссана?» Я отвечаю: «Хей, хей», — и открываю на голос огонь из автомата. Они матерятся, тоже стреляют и разбегаются.

Выбрались из болота, повернули на юго-восток, чтобы сбить с толку финнов, если вздумают преследовать. Положение наше стало незавидным. Сил нести командира взвода уже не было, кругом противник, бойцы едва держатся на ногах. Появились нытики, начались разговоры, что мы все равно погибнем, зачем мучить себя, мотаться по лесу, надо или уходить подальше, или пробовать пробиваться к своим.

Пришлось собрать всех, пристыдить и пристрожить. Настроение чуточку поднялось. А в это время на руках у бойца Дготипцева скончался командир взвода Климаков…

Было около двух часов ночи. Выкопали неглубокую могилку, положили в нее комвзвода, не успели засыпать, как на нас наткнулась группа финнов. Опять спрашивают пароль. Я решил не отвечать и не отходить, пока по-хорошему не зароем могилу. Бойцы, как бы поняв мое решение, стоят молча с оружием наизготовку, двое продолжают зарывать могилу. Вторично кричат: «Туннуссана?» И тут я не стерпел, крепко выругался по-фински и дал очередь. Они тоже выругались, ответили короткой очередью и откатились. Похоронив комвзвода, двинулись дальше на юго-восток и в километре от главной высоты опять наткнулись на окопы противника. В окопах никого не было, но метрах в пятидесяти горел костер и там находилось человек до тридцати. Они нас заметили, первыми открыли огонь, пришлось отскакивать в глубь леса, менять маршрут. Слава богу, обошлось без потерь. Хотя опасность и подстегивала, но сил у людей уже не оставалось. Бодрее других чувствовали себя политрук Врублевский, бойцы Наумов и Гаврилов. Двое последних были всегда при мне, беспрекословно выполняли любое приказание и шли куда угодно.

Местность, где нам пришлось маневрировать, была болотистая, лишь изредка попадался суходол. Высокие места занимал противник.

Прошли на юг еще около километра, невдалеке заметили костер. Одновременно услышали, как за болотом какая-то колонна продвигается на юг. Время было близко к рассвету. Подумали, что это отходят наши, так как бой на высоте стал затихать. Решили установить, чей костер и кто двигается за болотом. У костра никого не оказалось, но по бумажкам и почтовому конверту мы поняли, что был здесь противник. Приказав бойцам обогреться у костра, — а были мы все мокрые, озябшие, — я с бойцом Наумовым пошел наблюдать за болотом. По ту сторону болота, метрах в восьмидесяти от нас, двигалась гуськом на юг большая колонна. Шла она по опушке леса и тянулась бесконечно долго. Было еще сумеречно, моросил мелкий дождь, и трудно было понять — наши там или финны. Потом мы поняли, что это передвигается противник. На носилках несли раненых и убитых. Мы наблюдали минут пятнадцать, а колонна все шла и шла, было их не меньше двухсот человек.

И вдруг на нашей стороне болота у опушки леса, метрах в пятидесяти от нас, левее, замечаю трех человек. Потом вижу, как от идущей колонны отделяются какие-то люди, пересекают болотце, мимо часовых поднимаются на нашу высотку, а там — шалаш и палатка. Признаюсь, в первую секунду я оцепенел. Надо же — оказаться в самом логове врага. Бойцы продолжали греться у костра. Мы с Наумовым метнулись к ним. Я приказал залечь и выжидать, а сам лихорадочно решал — что же делать? Уже думал начать скрытный отход на север, но в это время из шалаша вышел офицер. Пройдя в нашу сторону метров десять — пятнадцать, он принялся справлять «малую нужду», а я стал медленно и тщательно целиться. Я хорошо видел его мясистое лицо и блестевшие знаки на петлицах. Короткая очередь — и он рухнул на землю без единого вскрика. Из шалаша выбежал еще один, с автоматом, окликнул и стал озираться по сторонам. Он не видел, что тот, кого он окликает, лежит в пяти метрах на земле. За ним выскочили еще пять человек в черных плащах, и я решил не ждать. Несколькими автоматными очередями я свалил еще двоих, пуля политрука Врублевского настигла третьего, а пуля бойца Наумова — четвертого. Двое залегли в кусты и выжидали, боясь обнаружить себя. По болоту уже бежали в нашу сторону солдаты. Мы быстро-быстро, сначала пригнувшись, потом в открытую сколько было сил помчались на север, и, к счастью, ни одного выстрела не прозвучало нам вдогонку.

Стало уже совсем светло. Мы на открытом месте, кругом на высотах — финны, а по нашей тропе идет группа преследования. Выхода не было, и я решил идти прямо к бригаде, от которой нас отделяло километра два. Мы не знали, что там происходит, хотя чувствовали, что происходит что-то серьезное. Яростная перестрелка вспыхивала то в одном, то в другом месте, но минометы давно уже не били. Несколько раз мы натыкались на финнов, нас обстреливали, мы отвечали и уходили.

На высоту 264,9 попали часов в девять утра, когда бой совсем затих. Вышли через то самсе болото, на котором ранило Климакова, долго шли по пологому склону. Вокруг ни одной живой души. Потом стали попадаться убитые. Сначала финские, а потом на высоте — наши. Невыносимо тяжелое это зрелище — поспешно оставленное поле недавнего жаркого боя.

Мы почти напрямик пересекли высоту, с юго-востока на северо-запад, спустились с отвесной скалы и, решив, что наши, хотя и отошли, наверное, на запад, но потом обязательно повернут на север, мы взяли азимут 335° и двинулись дальше. Переправились через речку, прошли с километр и потом наткнулись на бригадную тропу…

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ


(высота 264,9, 31 июля 1942 г.)


1
Второе наступление финнов продолжалось почти до рассвета.

Началось оно с усиленного минометного налета по линии обороны на северном участке, и он сразу же стал приносить партизанам ощутимые потери. Мины рвались на поверхности, люди жались к камням, к корням деревьев, но укрыться от осколков было трудно. Беспрерывно над сопкой взмывали ракеты, было светло как днем, автоматный и пулеметный огонь достиг такого накала, что, казалось, нет на высоте места, не прошиваемого пулями. Потом минометный огонь был перенесен в глубину и финны с трех сторон начали давление на оборону.

У партизан других команд не было — только одна, и ее постоянно передавали по цепи:

— Держаться!

Ее можно было и не повторять, каждый знал, что отступать некуда, высота, как казалось, окружена, рубеж единственный, и стоит финнам ворваться наверх, как все пропало.

Раненые не просили о помощи. Кто мог еще держать оружие, продолжал огонь, другие, у кого не было сил, корчились от боли у своего рубежа, и девушки-сандружинницы сами находили их по тихим стонам.

На некоторых участках финны подобрались к обороне совсем близко и залегли, продолжая вести интенсивный огонь. Партизаны понимали, что они накапливают силы и вот-вот двинутся в атаку — ведь разделяли их какие-то сто метров, — приготовили гранаты, вторые номера торопливо перезаряжали пулеметные диски, но решающего штурма все не было.

Проходил час за часом, обе стороны несли потери. Когда огонь чуточку ослабевал, снизу кричали по-русски и по-фински:

— Григорьев, сдавайся! Греков, сдавайся! Живыми не уйдете!

В разгар боя над высотой появились два самолета. Григорьев приказал разжечь опознавательные костры, сразу же на их свет ударили вражеские минометы. Один из костров тут же накрыло прямым попаданием. Как было условлено, Григорьев одну за другой выпустил четыре сигнальные ракеты. Невидимые во мгле самолеты сделали несколько огромных кругов и улетели, не сбросив продуктов.

…Вернувшись, летчики доложат командованию, что в указанном квадрате видимости практически не было, но, судя по всему, там шел бой, который вели, вероятно, партизаны; распознать, где какая сторона, возможности не было, отмечено множество костров и ракет; опасаясь, что продукты могут попасть к противнику, от выброски решили воздержаться.

Никто ни словом не упрекнет летчиков, да и за что их упрекать? Разве за то, что они не знали всей трагичности положения партизан в эти часы?

Но в эти часы и самой бригаде было уже не до продуктов…

Небольшой группе финнов удалось скрытно проникнуть на высоту с юга. Они начали прокрадываться в тыл обороны, но наткнулись в ложбине на нескольких раненых партизан, которым делала перевязку медсестра. Раненые были с оружием, они открыли огонь. Егеря перебили всех, включая медсестру. Услышав перестрелку на самой высоте, Григорьев направил туда автоматчиков из единственного своего резерва — из разведвзвода. Разведчики быстро окружили вражескую группу и почти полностью уничтожили. Захваченный в плен раненый вянрикки[2] держался надменно, сразу же заявил, что он не финн, а швед, словно бы это делало его личность неприкосновенной, и предложил партизанам сдаться, обещая отношение к ним в соответствии с конвенцией о военнопленных. Допрос через переводчицу вел Колесник. Григорьев сидел неподалеку. Его мутило, жаром полыхала спина. Недавно еще один осколок — теперь в ключицу — зацепил его, и левая рука почти не действовала.

Колесник уже кипел от ярости.

— Мать твою разэтак! — не выдержал он. — А раненых ты перестрелял тоже в соответствии с твоей конвенцией? Переведи ему!

Пленный выслушал и так же высокомерно ответил:

— То была война, мы защищали свою жизнь. Когда сдадитесь — войны не будет. Зачем ненужное кровопролитие!

В это время приблизился Григорьев. Он присел, послушал.

— Черт побери! Он еще дипломата корчит из себя! — по-фински произнес он и начал медленно вынимать из колодки маузер.

Пленный, теперь уже торопливо, повторил, что он не финн, а швед, и у него нет враждебных чувств к русским.

— Значит, доброволец? — Григорьев отвел предохранитель.

— Нет-нет… Я не из Швеции. Я родился в Финляндии.

— Меня интересует, не где ты родился, а с кем ты водился. Номер части, фамилия командира, численный состав, вооружение, когда и откуда прибыли? Ну!

— Я ранен. Мне нужна помощь.

— А я разве не ранен? Ты не видишь?

Секунду они молча, в упор смотрели глаза в глаза, и вянрикки не выдержал, опустил взгляд к руке, поднимавшей маузер, потом выпрямился, заговорил. Он сообщил, что против партизан действуют сейчас четыре роты из двух батальонов, сам он из егерского взвода батальона пять-восемь, подчинен командиру роты Перттула из четвертого батальона, что из Сельги и Янгозера вызвано подкрепление и к утру будет здесь.

— Какое?

— Не знаю… В Сельге остался второй батальон.

— А в Янгозере?

— Там эскадрон и два егерских взвода.

Колесник, как только ему перевели ответ, воскликнул:

— Запугивает, наверное… Сейчас опять о сдаче в плен начнет говорить, паразит…

— Не знаю, — покачал в сомнении головой Григорьев. — Уж больно на правду похоже… Почему бы этому подкреплению и не идти сюда, коль оно есть поблизости…

Медленно рассветало. Небо было затянуто серыми, как промокшая вата, пятнистыми тучами, они постепенно темнели, отслаивались, оседали, и день не обещал летной погоды.

Бой затихал. Стрельба слышалась по всему кругу обороны, но была она вялой и после недавнего напряжения казалась уже затишьем. Чувствовалось, что финны занимаются какой-то перегруппировкой своих сил.

Когда надежд на получение продуктов не осталось, Григорьев принял решение прорываться. Около шести часов утра он собрал командиров отрядов и изложил свой план. Один взвод отряда «Боевые друзья» немедленно приступает к наведению переправы через реку Тяжа. Разведвзвод по северо-западному склону проникает в тыл финнам и одновременно с отрядом «Боевые друзья» начнет атаку с целью прижать противника к болоту, под огонь отряда «Мстители». Отряды имени Антикайнена и «Буревестник», под общей командой Кукелева, осуществляют прорыв в южном направлении и, развернувшись, атакуют противника вдоль восточного склона. В это время происходит быстрая эвакуация раненых. Когда противник будет сбит и отброшен, все отряды начинают отход на запад. В прикрытие на высоте остается отряд «Мстители»…

Все понимали, что осуществление этого плана даже при самом благоприятном исходе сулит немалые потери, но никто не высказал ни сомнений, ни возражений — это был приказ, и лучшего варианта не было.

Григорьев, сделав паузу, повторил мысль, которую он уже высказал вечером комиссару и начальнику штаба:

— Просто отойти мы не можем… Мы должны хотя бы на время отбить у противника охоту преследовать нас. Конечно, атаковать в двух направлениях — это нахальство с нашей стороны. Но именно поэтому оно и может принести успех. Важно действовать решительно и с той быстротой, на какую мы способны… Для эвакуации раненых каждый отряд направит в распоряжение санчасти по отделению. Дело это настолько трудное, что им займется комиссар бригады. Все! По местам и готовьтесь к прорыву!

Тут же все командование бригады распределилось на время прорыва по отрядам: комбриг пойдет с «чапаевцами», комиссар — с отрядом «За Родину», его помощники Кузьмин и Тихонов — с «антикайненцами» и «Буревестником», а Колесник будет согласовывать действия разведвзвода, «Боевых друзей» и «Мстителей».

Поручение комбрига обидно укололо Аристова. Даже не само поручение — тут ничего особенного не было, эвакуация раненых действительно серьезная проблема, и кому-то из командования бригадой ею надо заниматься. Удивило, как оно было дано. Григорьев мог бы заранее по-товарищески предупредить, что хочет, чтобы этим делом занялся комиссар. А то выдал при всех, без согласования, и чуть ли не в приказном порядке, словно комиссар сам не знает своих обязанностей.

Как только командиры разошлись, Аристов собрался объясниться или хотя бы намекнуть комбригу — не хотелось перед таким трудным боем оставлять на душе даже пустяковой недоговоренности, — но, глянув на Григорьева и увидев его воспаленное, все в наклейках лицо, его беспокойные, даже тоскующие глаза, тут же передумал, решил отложить до более удобного времени, а потом и вовсе устыдился своего намерения: «Черт возьми! О чем я? Об этом ли надо думать теперь?!»

Григорьев посидел, вслушиваясь в звуки неутихающей размеренной перестрелки, попросил закрепить левую руку на перевязь и ушел вместе со связным.

— Пройдусь по отрядам, — сказал он. — Как только сделают переправу, пусть сразу доложат.

Аристов снова — в который уже раз! — побывал в лазарете. Два часа назад там уже числилось двадцать шесть тяжелораненых, доставленных из отрядов. Человек десять кое-как, вплотную друг к другу, разместились в шалаше, остальные, накрытые плащ-палатками, лежали прямо под дождем. Бригадный врач Петухова, ее помощник военфельдшер Чеснов и несколько сандружинниц разрывались на части в попытках облегчить им страдания. Раненые продолжали прибывать, и Аристов был удивлен, когда узнал, что на данное время в санчасти находится двадцать три человека.

— Восемь человек уже скончались от ран, — с виноватой грустью пояснила Петухова.

— Скончались от ран, — машинально повторил Аристов. Он словно бы забыл, что люди могут не только мгновенно погибать на поле боя, но и умирать от полученных ран, находясь уже в санчасти.

— Да, мы были бессильны… Ранения бывают безнадежными.

— И много осталось… таких?

Петухова неожиданно заплакала.

— В наших условиях они все погибнут… Большинству нужны операции, ампутация конечностей… Где их проводить, когда, скем? Мы успеваем только перевязывать. Почистим, перевяжем и все. Это ужасно, это ужасно!

— Успокойся, Екатерина Александровна… Никто не винит тебя, — проникаясь жалостью к ее слезам, сказал Аристов и, подумав, а что же будет, когда начнется прорыв, на мгновение растерялся и тут же, как это бывало с ним, вскипел и на себя и на собеседницу: — Что ты нюни распускаешь? На тебя люди смотрят. Соберись с духом, слышишь! Дай мне фамилии, кто умер, кто вновь поступил.

Аристов обошел всех раненых. Кто был в сознании и узнал его, тому сказал несколько ободряющих слов, кто лежал с закрытыми глазами или метался в бреду — над тем молча постоял, вглядываясь, узнавая и не узнавая его. Знал он многих. Вот и тот пулеметчик Прястов из «Боевых друзей», о котором недавно рассказывал комиссар отряда Поваров. В начале второго наступления он был тяжело ранен в грудь, но продолжал вести огонь и на попытки сандружинниц оттащить его от пулемета ответил: «В разгар боя коммунисты не уходят!» Стрелял, пока не потерял сознание… Теперь вот лежит он неподвижно с закрытыми глазами, часто и судорожно дышит, и две слабые струйки крови сбегают с уголков рта. Вспомнив, что он дал указание Поварову по возвращении оформить документы на награждение Прястова орденом, Аристов склонился к самому лицу пулеметчика и сказал:

— Ты слышишь меня, Прястов? Ты вел себя как настоящий коммунист, ты будешь представлен к ордену!

Ничто не шевельнулось в ответ на бледном, безжизненном лице. Аристов поспешно, кусочком бинта, вытер струйки крови и зашагал в расположение штаба, а в сознании все еще звучал голос Петуховой: «Скончался от рая…»

Вернувшись, он приказал вызвать Колчина.

Рослый, широкоплечий, с голубыми веселыми глазами, Колчин был первым красавцем в бригаде. Он пришел в партизаны из Пудожского истребительного батальона; зимой, когда штаб бригады стоял в Чажве, а потом — в Теребовской, служил комендантом штаба, был примером исполнительности и находчивости, добровольно ходил в разведки, но проштрафился по женской линии, запутался в амурных историях с девушками из санчасти и был переведен в отряд с понижением в должности. В отряде служил хорошо, вел себя безупречно. Аристов много раз интересовался мнением о нем и получал положительные отзывы.

Теперь, когда возникла мысль создать группу для эвакуации раненых, лучшей кандидатуры для командования ею Аристов не видел. Такой найдет выход из любого положения.

Колчин явился, с готовностью выслушал задание и спросил:

— Разрешите вопрос, товарищ комиссар?

— Да, слушаю.

— Сколько всего раненых?

— Сейчас двадцать три человека…

— А сколько бойцов будет в моем распоряжении?

— Считай сам. По отделению из каждого отряда. Значит, человек около тридцати.

— Как же нести, товарищ комиссар? Даже по два человека на каждого раненого не приходится.

— А ты что хотел бы? — рассердился Аристов. — Чтоб полбригады тебе дали? Кому-то надо и воевать… Там есть раненые, которые с помощью и сами могут двигаться.

— Наверное, будут и еще раненые? Бой-то вон все идет.

— Будут, наверное.

— На прорыв пойдем, еще больше появится?..

— То не твоя забота. О них позаботятся в отрядах… Не узнаю тебя, Колчин! Ты что — торговаться сюда явился, что ли?

— Я не торгуюсь, товарищ комиссар. Я думаю. Неужто и совсем безнадежных понесем, товарищ комиссар? И их, и себя мучить…

— Что ты предлагаешь?

— Неужто нет у наших докторов каких-то порошков, чтоб люди зря не страдали?

— Хватит болтать попусту, Колчин! Тебе ясно задание? Выполняй. Еще раз повторяю, чтобы ни один человек — больной или раненый — не остался на высоте. Головой ответишь,

2
Последний час перед прорывом Григорьев провел в странном состоянии нетерпения и внутренней оцепенелости. Ломило в висках, по спине то и дело прокатывался озноб, каждое неосторожное движение резкой болью отдавалось в раненом плече, он чувствовал, что силы были на исходе и надо бы поберечь их, посидеть и согреться; раз-другой он даже пытался сделать ©то, но как только опускался на землю, сразу туманилось в голове, клонило в сон. Быстро-быстро набегали тревожные видения, он вздрагивал, резко поднимался и вместе с болью возвращалась ясность сознания, а с нею — желание куда-то идти, что-то делать.

Но делать практически было нечего. Все распределено, все намечено, и все теперь будет зависеть уже не от него, а от этих ребят, которые всю ночь, голодные, усталые, израненные, провели под огнем и теперь, по его сигналу, поднимутся в последнюю атаку. Бой будет таким, что он, комбриг, в случае неудачи на каком-либо участке даже не успеет помочь, подбросить подкрепление. Да и где оно? Все в деле, каждый человек на счету, а единственный его резерв — разведвзвод — первым пойдет на прорыв.

Если бы только прорыв! Простой прорыв осуществить было бы легче: навалиться всей бригадой в одном направлении — и все! Но ведь насядут на хвост, будут отрывать кусками, по частям затянут в бой… Истощенным людям не уйти от свежих и сытых егерей. Нет, удачу Григорьев видел не в простом прорыве, а в таком, чтобы финны не смогли прийти в себя хотя бы сутки… Будет ли она? А если вся эта хитрость обернется лишь дополнительными потерями? Имеет ли он, комбриг, право требовать от своих людей так много, коль они безропотно отдали ему практически все — и веру, и силы, и жизни?

Раньше ему никогда не приходилось задумываться над этим. Ведь случались же и прежде ситуации, когда нужно было мучительно думать и выбирать. Почему же тогда не приходили в голову мысли о праве, о долге, о совести? Не потому ли, что там все оправдывали сами обстоятельства, они были ясны и понятны каждому. А может быть, потому, что этот бой может оказаться для бригады последним. Когда превосходство и инициатива в руках врага, легко оправдать любую неудачу, и никто не станет строго судить командира. Но когда командир берет инициативу на себя и терпит неудачу — тут совсем иное дело, тут судей хватит, и главным из них будет твоя совесть. Вспомнилось, как на базе, когда доводилось выпивать и они с комиссаром оставались с глазу на глаз, Аристов, делавшийся удивительно мягким, уступчивым и даже расслабленным, любил повторять: «С тобой, Иван Антонович, хорошо воевать. Ты честен и удачлив!» Было даже странно слышать о себе такое, странно и приятно. Григорьев лишь грустно усмехался в ответ. Честным и неунывающим в жизни — он, возможно, и мог бы считать себя, а удачливым — вряд ли… Ни разу не принял всерьез этого полупьяного откровения, а вот сегодня, острее, чем когда-либо, захотелось, чтоб оно казалось правдой. Как нужна она сегодня, эта удача! Не для себя, не для чести и славы, а для этих вот, дорогих и близких, безоглядно веривших ему людей, которых сюда, на эту каменистую, обильно политую кровью высоту привел он, и он теперь в ответе за все!

Григорьев сознавал, что и то, что теперь представлялось ему удачей в их положении, дорого обойдется бригаде, за нее придется заплатить слишком безвозвратную цену; это сидело в душе, как заноза, заставляло искать дела, двигаться, страдая от боли и безысходности дум, — но иного выхода он не видел, и он двигался, перебирался из отряда в отряд, спрашивал о самочувствии, подбадривал, улыбался, и мучительным утешением стало для него видеть на изможденных лицах ответные, полные надежды улыбки. Поэтому, когда ему наконец доложили, что переправа готова, Григорьев с каким-то внутренним облегчением дал команду начинать…

Через тридцать лет финский военный историк Хельге Сеппяля в своей книге «Советские партизаны во второй мировой войне», рассказывая довольно подробно о поросозерском походе партизанской бригады Григорьева, напишет о бое в ночь с 30 на 31 июля 1942 года всего несколько фраз:

«В конце июля бригада остановилась в финском тылу в ожидании подкрепления. И тогда финны силой до батальона предприняли атаку на партизан, однако в действительности сами оказались в трудном положении».

Со щадящей самолюбие своих соотечественников деликатностью он не решится сказать большего и не назовет даже цифр потерь, хотя в других случаях, при описании партизанских операций куда более мелких, он обязательно приводит потери с той и другой стороны.

Трудно предположить, чтобы такой сведущий специалист не знал, как в действительности закончился бой на высоте 264,9.

…Разведвзвод почти бесшумно скатился по западному склону, смял редкий заслон финнов, проскочил на соседнюю высоту, развернулся и повел быстрое наступление во фланг, вдоль северного обвода главной высоты. Следом за ним вступил в действие отряд «Боевые друзья». Судя по всему, финны и впрямь не ожидали такой дерзости и проявили удивительную беспечность. На рассвете они оставили на позициях половину сил и дежурные огневые точки, которые беспрерывно обстреливали партизанскую оборону, а другая половина отошла в глубь леса, разожгла костры, сушилась и завтракала в ожидании подкрепления. Считалось невероятным, что днем партизаны решатся на прорыв, да еще в северном направлении.

Неожиданность принесла успех.

Сбитые с позиций солдаты разбегались, отступали на восток, а паника усилилась, когда они попали под фланговый огонь сначала отряда «Боевые друзья», потом — «Мстителей». Они вынуждены были отходить через открытую низину на север, и это стало похоже на разгром: пулеметные очереди из десятка стволов сразу же заставили их залечь на голом месте, потом под шквальным огнем ползком и перебежками добираться до кустов. Успех был бы еще большим, если бы разведвзвод, боясь оторваться слишком далеко и оказаться отрезанным от бригады, не прекратил преследования.

Одновременно на южном участке начали действия отряды «Буревестник» и имени Антикайнена. Не ветре-тив серьезного сопротивления и почти незаметно они совершили такой глубокий обход, что неожиданно в лесу наткнулись на финский командный пункт, смяли его и повели быстрое наступление вдоль юго-восточного обвода высоты. В руки партизан попала штабная рация. Связной командира отряда Дмитрий Востряков меткой пулей сразил убегавшего офицера, вместе с комиссаром Николаем Макарьевым они наскоро собрали документы, и наступление продолжалось. Разрозненные группы финнов, отстреливаясь, отходили на север, между высотой и озером, к той самой горушке за болотом, на которой еще вчера были обнаружены их подготовленные позиции.

В это время комбриг Григорьев находился на правом фланге отряда имени Чапаева. В ста метрах правее и чуть впереди залегли остатки взвода Мелехова из отряда «За Родину». Недавно, чтобы ввести в заблуждение противника и обозначить попытку прорыва якобы в этом месте, Мелехов водил взвод в атаку и понес потери. Еще правее, невидимые отсюда, располагались готовые к броску вперед взводы Самсонова и Мурахина.

Приближались решительные минуты. Григорьев ждал этого момента, волновался и дрожал от озноба и нетерпения.

— Вася! — крикнул он связному. — Мигом к Колесрику. Пусть атакует одним взводом в сторону болота! Постой, дай-ка мне автомат!

— Товарищ комбриг! Я пошлю кого-нибудь другого! Я не оставлю вас…

— Я что сказал?! Быстро!

Сил было маловато. В отряде имени Чапаева оставалось всего два неполных взвода, третий, ушедший с Ефимовым, так и не вернулся. Но когда Григорьев по звуку стрельбы понял, что финны уже приближаются к болоту, вот-вот они начнут обходить его и дальше станут недосягаемыми, он не выдержал, дал ракетой сигнал к общему прорыву и закричал командиру взвода «чапаевцев»:

— Вперед! Поднимай взвод! За мной!

Он побежал первым, даже не оглянувшись, но твердо зная, что люди обязательно поднимутся за ним.

— Взвод, за мной! — услышал он позади голос, остановился, увидел действительно поднявшихся людей, на секунду мелькнула тревожная мысль: «Не рано ли?», но менять что-либо уже было нельзя, да и сильного встречного огня противник пока не открывал, пули посвистывали вокруг, но были они скорей всего случайными, и радостно подумалось, что финны, стоявшие против них, возможно, уже снялись с места, что до кромки болота недалеко и взвод успеет отсечь путь противнику, которого теснит сюда Кукелев.

Бежали бесшумно, все плотнее стягиваясь друг к другу. Кто-то обогнал комбрига, кого-то позади ранило, он вскрикнул и начал звать медсестру; на ходу Григорьев оглянулся влево-вправо и тут же споткнулся, едва не упал; болтавшийся на груди автомат больно стукнул по раненой руке, и сразу закружилась голова, по левой стороне груди потекло что-то липкое и теплое. Григорьев ухватился правой рукой за ствол молоденькой сосенки, секунду-другую постоял, уже понимая, что не автомат причинил ему боль, а наоборот — он спас его, ибо это пуля срикошетила от кожуха и снова задела раненое плечо.

До ольховых зарослей, обрамлявших болото, оставалось меньше ста метров. Впереди сквозь серую мглу слабо проступала та злополучная горушка…

— Комбриг, что с тобой? — спросил подбежавший комвзвода.

— Ничего. Вперед! Разворачивай взвод вправо. Не пускай их к той высотке!

— Я пришлю ребят!

— Не надо! Не теряй времени! Вперед!

Вслед за ним комбриг успел пробежать несколько десятков шагов. Он заметно отставал, сил уже совсем не было.

Взвод, разворачиваясь на ходу, бежал под прикрытием кустов наперерез отходящему противнику, Григорьев остался позади, и в это время длинная пулеметная очередь с горушки за болотцем сразила комбрига. Он медленно и бесшумно осел на землю и больше не шевелился.

Оглянувшись, командир взвода увидел позади неподвижного Григорьева, понял, что произошло. Одного за другим он послал к комбригу двух бойцов, но оба тут же на глазах погибли под пулеметными очередями, а через несколько минут спереди приблизился противник и стало уже не до этого.

Много финнов полегло возле этого болотца, но и из взвода, с которым пошел в атаку комбриг, удалось пробиться к своим лишь двум бойцам.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ


(высота 264,9, 31 июля 1942 г.)


1
Еще до начала прорыва отделение Живякова назначили в распоряжение санчасти для эвакуации раненых.

В походе это была самая тяжелая и неблагодарная работа. Чертыхаясь, Живяков отвел своих ребят с позиции, по привычке пересчитал — из девяти человек в строю оставалось шестеро. Несколько минут посидели в укромном затишье, вытрясли из кисетов остатки махорки, выкурили одну на троих и поплелись разыскивать санчасть.

На подходе их заметил комиссар бригады, быстро бежавший вместе со связным им наперерез, в юго-восточный сектор обороны.

— Почему бродите? Из какого отряда? — издали крикнул он.

Живяков подошел, четко доложился.

— Почему так поздно? Быстро в распоряжение Колчина! Где носилки? Почему без носилок? Для вас их дядя делать будет, что ли? Стыдно, Живяков.

— Все сделаем, товарищ комиссар…

Изготовить походные носилки — дело немудреное: были бы под рукой жерди, а натянуть между ними плащ-палатку — тут и пяти минут хватит. Топор в отделении был, Живяков уже начал высматривать на ходу годные молоденькие березки, но их как назло не попадалось; так они дошли до санчасти, а здесь уже было не до носилок.

Эвакуация началась. Чтобы не терять времени, Колчин дал команду перетаскивать раненых к западному склону и спускать вниз, поближе к переправе. Людей явно не хватало, и он рассчитывал, что когда начнется отход, то там-то, у переправы, отряды не оставят их без помощи. Отправил на носилках пятерых и увидел, что таким образом ему с делом не справиться: свободных рук почти не осталось, а когда возвратятся ушедшие — кто знает. Расстояние невелико, и километра не будет, но обессилевшим людям и за час не обернуться.

— Отставить носилки! — приказал он, решив в первую очередь эвакуировать тех, кто хоть как-то, пусть с посторонней помощью, но в состоянии подняться и двигать ногами.

— Ребята! — сказал он, обращаясь к раненым — Скоро пойдем на прорыв. Нести некому. Кто может встать на ноги — поднимайтесь, поведем под руки. Надо хоть ползком добраться до переправы. Это недалеко. Там помогут отряды. Кто в силах — поднимайтесь!

Лазарет заметно поубыл. Первыми начали подниматься те, у кого была целой хотя бы одна нога. Им наскоро ладили что-то похожее на костыли, давали сопровождающего и показывали дорогу на запад. Глядя на них, с трудом и чужой помощью, вставали на ноги раненые в грудную клетку — их повели тоже.

Оставалось еще полтора десятка — самых трудных. Четверо — совсем безнадежны, они лежали в беспамятстве и только числились в живых, их Колчин в расчет уже не брал. А вот с десяток, хотя сами двигаться не могли, но находились в сознании, и Колчин, не зная, что делать дальше, машинально повторял:

— Ребята, нести некому. Кто может — поднимайся. Скоро отход, ребята! Не могу же я вас здесь оставить.

Он заглядывал в шалаш, там была полутьма, лиц он не успевал различить, но видел, что больше никто не старается выбраться наружу — лишь стоны, бормотания и всхлипы были ему ответом. Он понимал, что никто из находившихся в шалаше уже не жилец на этом свете, им не выжить, даже если бы нашлась возможность тащить их; день, другой, третий — и пиши пропало. Внутренне он давно уже свыкся с этой неизбежностью, его мысли занимали не столько эти, оставшиеся здесь, сколько те, кого удалось отправить к реке, ибо если начнется быстрый отход, то и на них не останется ни сил, ни времени. Но приказ оставался приказом, время еще было, и Колчин ждал, надеясь, что, может быть, носильщики успеют вернуться и удастся перебросить к берегу еще хотя бы пятерых. С основной группой раненых ушли к переправе бригадный врач Петухова и ее помощник военфельдшер Чеснов. Здесь остались лишь две медсестры.

— Эй, Колчин! — услышал он из шалаша голос. — Помоги вылезти наружу! Почему я должен подыхать в этой проклятой берлоге?!

— Тут дождь моросит, — ответил Колчин, еще не разобравшись, кто окликнул его.

— А мне теперь все равно… Хоть на небо погляжу в последний разок.

— Лежи пока! И не сей панику!

— Помоги, говорю! Я ведь знаю тебя, Колчин. Помнишь, перед войной мы первомайские встречали в одной компании? В Медвежке. Неужто забыл? Ты еще на «бэбэка» тогда служил, помнишь?

— Почему забыл? Я тебя помню, Орехов. Мы ведь и потом много раз встречались, уже в бригаде.

— Так помоги же наружу выбраться, черт побери!

— Ну, пожалуйста, если хочешь…

Вместе с медсестрой они вытащили Орехова из шалаша. Его обе ноги от паха до пят были накрепко примотаны к грубым самодельным шинам; он сжимал зубы от нестерпимой боли, но когда выбрался на воздух и улегся неподалеку от еще тлевшего костерка, на лице его появилась счастливая улыбка.

— Я поговорить с тобой хочу, Колчин… Худо мне. Всю ночь промучился.

— Давай поговорим, пока время есть…

— А ты верно помнишь меня, Колчин?

— Почему не помню. Хорошо помню. Ведь я сразу назвал тебя по фамилии.

— Это точно, назвал. А почему ж ты до этого ни разу ко мне не признакомился? Я уж думал, что ты или забыл, или знаться не хочешь.

— Сам не знаю почему. Как-то уж так вышло, само собой…

— А я уж думал — оттого, что мы с тобой поссорились тогда на празднике, и ты вроде злился на меня, Помнишь?

— Что-то не помню…

— Как не помнишь? Весь вечер цапались, по каждому пустяку… А потом и рассорились, чуть драку не устроили. Ты паникером меня обозвал.

— Паникером?! Вот уж не помню. С чего это — паникером?

— Да уж и я плохо помню. Вроде бы я сказал, что война скоро будет, и ты стал спорить, доказывать, что не будет…

— Я не мог этого говорить. Я всегда считал, что война будет, я еще в финскую это понял.

— Ну, может, наоборот… Может, я по пьянке другое что сказал… А паникером ты меня тогда обозвал, это точно.

— Кто его знает теперь…

— А знаешь, Колчин, почему я к тебе тогда цеплялся? Это ведь я во всем виноват.

— Почему?

— Я ведь тогда с невестой своей был. С Зоей. Помнишь ее? Красивая такая. Самая красивая в компании была. Высокая, в светлом костюме, с зелеными глазами.

— Что-то вроде припоминаю…

— Ты это правду говоришь, Колчин? Ты не врешь мне?

— Ну почему я буду тебе врать?

— А потому, что знаешь, как мне важно. Я же водь Зою тогда к тебе приревновал. Показалось мне… А как же? Оба вы красивые, песни весь вечер на два голоса пели, все время друг другу улыбались. Это-то ты хоть помнишь, Колчин?

— Песни вроде припоминаю… Так ведь песни я где хочешь пою. Люблю я песни. И на баяне играю.

— А я ведь, Колчин, и не женился на Зое из-за тебя. В тот вечер наговорил ей всякого, она обиделась, я уехал в Сегежу, а тут и война.

— Выходит, дураком ты оказался, Орехов…

— Выходит… А Зою ты что — действительно не помнишь?

— Говорю тебе, смутно как-то…

— Ты в Сегеже перед походом на картине «Александр Пархоменко» был?

— Был.

— Артистку Татьяну Окуневскую видел? Она с Махно за компанию.

— Видел.

— Ну вот она и есть копия Зои. Две сестры. Только одна постарше лет на десять. Один раз мы в Петрозаводске с Зоей были. По улице идем — все оборачиваются на нее. Ну, вспомнил теперь? Что, нет? Ну, Колчин, неправду ты мне говоришь, скрываешь что-то, а раз скрываешь — то, значит, было между вами, было… Скажи хоть по-честному напоследок. Сам ведь видишь, мое дело — швах.

— Клянусь, ничего не было, Орехов. Не такой уж я кобель, чтоб за каждой гоняться.

— Ну, Зоя, положим, не каждая… Такие, как она, все наперечет… Ну да ладно, Колчин. Что теперь об этом…

Он помолчал и вдруг задорно и грустно начал нараспев:

— Эх, ноженьки вы мои, несчастные ноженьки. Уж как жалел я вас, как берег! Пуще головы. Лучше б сразу в голову, Колчин, а?

— Не расстраивайся, Орехов. Придут люди, отправлю тебя первым.

— Куда, Колчин? Нет уж, понимаю, что крепко не повезло. Тут и здоровым дай бог выбраться. Жить-то, конечно, хочется… Нет-нет, Колчин, ты не думай, что я чего-то прошу. Это я так. Все понимаю, голова-то у меня свежая, и столько в ней за ночь провернулось!

— Помолчи, Орехов. Не тяни душу, и так тошно!

2
В это время подошло отделение Живякова. Не успел Колчин «выдать» им за опоздание, как на севере загрохотало, стрельба слилась в сплошной гул, отряды пошли на прорыв, из штаба бригады прибежал связной:

— Начинайте отход! Скорей!

Под горячую руку Колчин выматерил связного, крикнул ему вдогонку:

— С кем отходить? Не видишь, что ли? Пусть подмогу шлют!

Наступил решительный момент. Колчин оглядел свою команду — шестеро бойцов и две медсестры.

— Живяков! Назначаю тебя своим заместителем! Остаешься здесь, со мной! Остальные слушай мою команду! Четверо берите носилки, кладите вот этого парня, — он указал на Орехова, — тащите к переправе!

— Не надо, Колчин, — слабо запротестовал тот. — Зря людей будешь мучить! Ребята, подайте-ка мне лучше автомат, он в шалаше где-то.

— Прекратить разговоры! Берите и тащите! Чтоб через пять минут никого здесь не было.

Орехова взвалили на носилки, четверо подхватили их и, не поднимая на плечи, потащили. Тащили тяжело, сил не было, через каждые пятьдесят — шестьдесят метров опускали на землю, передыхали, меняли руки, медсестры помогали с боков, группа постепенно удалялась, но было видно, что далеко ей не уйти, — дай бог выбраться за переправу.

Вася Чуткин остался не у дел. Он стоял позади Живякова и Колчина, как и они, смотрел вслед удаляющимся носилкам, чувствовал, что здесь должно что-то произойти, уже почти догадывался, что именно, но об этом даже думать было страшно, и он заставлял себя не думать — стоял, смотрел, слушал нарастающий со всех сторон грохот боя, а сознание все четче и больнее отмечало звуки, доносившиеся из шалаша. Он понимал всю никчемность своего здесь присутствия, и ему больше всего хотелось быть сейчас в той, удаляющейся группе, но приказ касался четверых, а он не полез первым — и оказался пятым.

— Пить! Дайте же воды! Есть там кто-нибудь живой или все сбежали? — услышал он позади голос, рванул с пояса флягу и едва не наступил на выползавшего из шалаша раненого. Тот выбирался на четвереньках, волоча отставленную в сторону, забинтованную по бедру ногу.

— Тебе воды?

— Не-е… В шалаше второму справа…

В протянутую руку Вася отдал флягу и поскорее вылез обратно.

— Колчин, — тихо позвал раненый в ногу.

— Да. Чего тебе? Идти хочешь?

— Попробую. Помоги встать и дай кого-нибудь в помощь.

— Давно бы так. Где ж ты раньше был? Эй, парень, — позвал Колчин Чуткина, — бери-ка его справа, помоги подняться. Живяков, обруби-ка ему костыли! Короче, короче, чтоб под мышки как раз. Парень-то, видишь, роста невеликого… Ну, тронулись! Смелей, смелей! Опирайся ему на плечо, не бойся! Как твоя фамилия?

— Терехин, — отозвался раненый.

— А твоя? — обратился Колчин к Васе.

— Чуткин, — ответил за него Живяков. — Он у меня тоже хромоногий, ногу подвернул.

— Ничего. Две ноги на двоих лучше, чем одна на одного, не так ли? Вот что, Чуткин! Веди Терехина, и головой мне за него ответишь… Чем дальше уйдете, тем лучше для вас, ясно тебе?

…Так начался для Васи тот кошмарный день в его жизни. Поначалу он полагал, что все его муки кончатся, как только они доберутся до переправы — там люди, они помогут. Люди на переправе действительно были, но они помогли Васе лишь перетащить Терехина на другой берег и показали тропу: двигайтесь, дескать, дальше, да поскорее, вот-вот финны начнут преследование.

Бой позади совсем затих, раздавались лишь редкие одиночные выстрелы, потом и они смолкли: над мглистым, оцепеневшим в неподвижности лесом стояла такая тишина, что приглушенные голоса, потрескивание валежника слышны были издали; они вначале обнадеживали, что вот-вот догонит какая-либо группа и возьмет Терехина, но группы если и догоняли, то уходили вперед, у каждой была своя ноша, и все торопились, а положение Васиного подопечного, который стоял на ногах и кое-как передвигался, не представлялось чем-то необычным: есть сопровождающий — и хорошо, шевели ногами, пока хватит сил.

Терехин оказался на редкость терпеливым парнем. Ранение у него было в бедро, рана кровоточила, не только бинт, но и остатки левой штанины до самой обмотки были темными от крови, однако долгое время он лишь сопел и скрежетал зубами, потом начал тихо постанывать при каждом шаге и все грузнее наваливаться на плечо Чуткина. Вася не знал, сколько они идут и много ли прошли. По себе он давно бы не выдержал, рухнул на землю и дал бы долгий отдых онемевшему бесчувственному телу, но Терехин все шел и шел, он уже не стонал, а беспрерывно выл прямо в Васино ухо и, казалось, начинал терять сознание.

— Все, — тихо сказал Терехин и начал медленно, держась за Васю, сползать на землю.

Несколько минут полежали. Мимо них прошли две группы с ранеными, и кто-то из командиров крикнул:

— Двигайтесь, двигайтесь! Что разлеглись?

Вася и сам понимал, что в их положении отдых нс даст облегчения, только расслабит еще больше, а Терехин теперь может вообще не подняться… Удивительно крепкий он парень! Нет, уже не парень, а мужик — лет тридцать ему, не меньше. Наверное, и семья есть — жена, дети. Интересно, из какого он отряда? Голос вроде знакомый, а по лицу теперь никого и не узнаешь, все на одно лицо — носатые, бородатые, с черными опухшими губами.

— Вставай! — сказал Вася и поднялся первым.

Терехин открыл глаза, но не пошевелился.

— Идти надо! — Вася наклонился, чтобы помочь ему.

— Слушай, Чуткин. Не мучай меня. Не дойти мне.

— Так чё? Брошу я тебя, чё ли?

— Брось… Отведи в сторону и брось… Сам помру… А ты иди, иди… Ты, может, еще и выживешь. Чего тебе из-за меня погибать? Иди, Чуткин.

— Ну уж дудки! Погибать, так всем погибать! Вставай!

— Погоди, Чуткин… Будем гнаться за бригадой — погибнем, поверь мне… Ты тоже хромой… Ну сколько мы еще пройдем — километр, два, три. А идти сколько? Двести верст идти. Нести некому. Колчин никого тут не оставит. У него приказ, и он, Колчин, такой… Давай, Чуткин, свернем в сторону, переждем. Вдвоем-то мы, может, и выберемся потихоньку. А помрем — так все равно помирать. Давай, Чуткин, а?

— Ты чё, в плен захотел, чё ли? Вот ты какой! Думаешь, там сладко будет! Думаешь, там в живых оставят! А ну, вставай и пойдем! Теперь-то уж сам пропаду, а тебя не брошу! Не стыдно тебе, Терехин? Ведь можешь идти, можешь!

— Не могу… Погляди на мою ногу.

— Ведь шел же?

— Пока мог — шел, а больше не могу. Чего я мучить себя буду, коль все равно погибать. Да и ты, глупый, о себе подумал бы.

Вася не знал, что и делать. Некоторое время оба молчали, не глядя друг на друга.

— Вставай, Терехин… Я никому не скажу, что ты мне предлагал… Идти надо. Скоро, наверное, привал будет, доползем как-нибудь.

Терехин не отвечал, застывшим взглядом смотрел куда-то вдаль, но когда позади послышались шаги — их догоняла очередная группа — он сел, потянул к себе костыль. Вася, ни слова не говоря, помог ему подняться, и они заковыляли по набитой сапогами тропе.

Потом их нагнали Колчин и Живяков. Какое-то время они шли в отдалении, затем приблизились. Колчин отстранил Чуткина, подставил раненому свое плечо, а Живяков сказал:

— Ты, Чуткин, иди, догоняй отделение. Мы приведем его сами.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

РАССКАЗ ИВАНА СОБОЛЕВА

(г. Новошахтинск, ноябрь 1970 г.)


Командный пункт нашего отряда «Мстители» располагался за большим камнем. Я, как связной, залег чуть в сторонке от командира, у корня упавшего дерева, хорошо приладил автомат на стволе дерева и имел отличный сектор обстрела. Бой нарастал, уже слышны были стоны раненых. Два раза я сменил в своем «Суоми» разогревшийся стволик. Патронов было много, и я снова набил полные запасные диски. Финские минометы все ближе и точнее накрывали нашу цепь. Командир отряда Александр Иванович Попов повернулся ко мне и крикнул: «Иван, передай командирам взводов — приготовиться к атаке. Сигнал — красная ракета!»

Маленькими перебежками, от камня к камню, от кочки к кочке, я побежал вдоль линии обороны. Передал Бузулуцкову, бегу дальше. Ищу комвзвода Сидорова — нет его, говорят, убит. Добираюсь ползком до помком-взвода Давыдова, голову поднять нельзя — пули так и свистят. Он сидит за камнем, чуть отвалившись спиной к другому. «Давыдов!» — кричу. Он молчит. Трясу за рукав — не шевелится. Глянул в лицо — у него в зубах самокрутка, немного обгоревшая с конца. В одной руке — сгоревшая спичка, в другой кусок коробка, а прямо на лбу кровяное вздутие, и струйка на левую щеку и ниже, в расстегнутый ворот гимнастерки. Я чуть не заплакал — Давыдов был моим отделенным в зимних походах, командир нашей разведки, хороший, боевой товарищ!

Неподалеку был Коля Егоров, комсорг отряда: «Коля, принимай команду, готовь взвод к атаке!» А самому надо еще до третьего взвода бежать. Передал приказ туда и подбираюсь к своему месту. Александр Иванович увидел меня и говорит: «Иван, осторожно, место пристреляно!» А мне надо всего — перекинуться с левого бока на правый, чтоб за камнем укрыться… Но именно в этот момент обожгла меня автоматная очередь. Словно кипятком плеснули на бедро правой ноги. Схватился я обеими руками за ногу и тихо взвыл не столько от боли, сколько от отчаяния: ведь у нас, у партизан, вся надежда в ногах, «Александр Иванович, — говорю, — меня ранило». — «Я ведь предупреждал, — отвечает, — что место пристреляно…»

За камнем медсестра начала мне делать перевязку. Бедро прострелено навылет. Три пули прошли по мякоти. Вдобавок мелочи от разрывных пуль, как пшена, десятка два в ту же правую ногу. Забинтовала медсестра и спрашивает: «Где еще?» Говорю: «Запястье правой руки вроде задело». Только руку забинтовала, чувствую — что-то и с левой ногой не в порядке. Посмотрели — оказалась задета коленная чашечка, и ногу теперь не согнуть. Ниже, в голени, два крошечных осколка пулевых. Перевязала медсестра вторую ногу и на лицо показывает: «А тут что?» На лице у меня кровь: кончик левого уха прострелен. «На это бинт не порти», — говорю, вытер рукавом, взял автомат и пополз на высоту. Там в лощине был сделан из еловых веток большой шалаш. В нем санчасть располагалась. Вполз я в эту санчасть, огляделся. Вижу — у догорающего костра, где две или три головешки теплятся, облокотившись на колени сидит наш бригадный врач Петухова. Кругом, под стенками шалаша, — много тяжелораненых: кровь, бинты, лиц и не разглядишь… Огляделся я, думаю: нет, мне тут не место! Так же ползком разворачиваюсь и на выход. Ни Петухова мне ничего не сказала, ни я ей…

На выходе — политрук Лонин. «Ну как, Соболев?» — спрашивает. Я и говорю ему: «Спиридон Петрович, сделай мне костыли». Он достает нож, принимается за дело, а я, как голодный кобель, уставился на него, лежу, жду.

Лонин был лет на десять постарше меня. Спокойный, добрый, выдержанный человек — никогда не кричит, даже если кем-либо бывал и недоволен. Я, когда во взводе был, считался вроде его заместителя. Помогал ему в политинформациях, в выпуске «Боевых листков». Спиридон Петрович еще недавно мне говорил: «Иван, на случай гибели моей, бумаги из полевой сумки забери, не оставь их!»

И вот теперь строгает Лонин костыли, а сам с тоской на меня посматривает.

Бой не утихал. То в одном месте, то в другом разгоралась яростная пальба.

Протянул мне Лонин костыли: «Ну, Иван, раз можешь идти, то вот в этом направлении и держись. Наш отряд в прикрытие оставлен. А ты, девка, — повернулся он к медсестре, — бери-ка его автомат, вещмешок и пойдешь с ним!»

Поднялся я на свои палки, медсестра все мое на себя взяла, и мы тронулись: она впереди, а я следом. Может, и не много мы прошли, но долго показалось. В том же направлении двигались и другие. Шли молчком. Кто с палочкой, кого под руки вели. Вот, смотрю, и Коля Егоров. Он и без этого был худой, здоровьем слабенький, а тут — то ли вконец обессилел, то ли ранен в бою был — совсем парень оплошал. «Иван, говорит, не бросай меня, пойдем вместе». — «Пойдем, Коля, держись меня».

Справа озерко лесное, ковыляем тропкой по самому берегу, по камням да кустам пробираемся. Надо бы вверх подняться, там двигаться легче, да подъем крутоват, как на костылях одолеешь? Ползком, цепляясь за корни деревьев, за камни, за ветки, выбрались мы наверх, встали на ноги. А тут, смотрю, нас обгоняет наш отряд. Я к Попову: «Александр Иванович, не бросайте нас, до привала доберемся, а там, может, покушать что придется… Я пойду, я чувствую в себе силы еще, из последних сил пойду».

Александр Иванович посмотрел на меня, поискал глазами Лонина и говорит: «Лонин, Соболева доставишь до привала!» Чувствую, не очень хотелось Спиридону Петровичу от отряда отставать, тяжело вздохнул он и пошел ко мне: «Пошли, Иван». Я тогда рад был, что мужчину командир в помощь дал, и говорю медсестре: «Ты иди, Вера, с отрядом, там ты нужней будешь…»

Так мы втроем и двигаемся: впереди Лонин, за ним, метрах в двадцати, я, за мной, метрах в семи-восьми, Коля Егоров. Долго мы так шли — с час наверное, а то и больше. Вскоре догоняют нас Живяков и еще один, незнакомый, не из нашего отряда. Живяков за мной пристраивается и подгоняет: «Давай, давай быстрей, финны преследуют». Я отвечаю — «Я иду, я могу», а сам и действительно стараюсь из последних сил, на боль в ранах уже давно внимания не обращаю, как во сне иду. Живяков с тем незнакомым несколько раз минировали нашу тропу. И потом каждый раз подгоняли нас все сильней: «Скорей! Что мы, погибать должны из-за вас! Скорей!» Так мы двигались с полчаса. Впереди уже давно никого не видно и не слышно.

Смотрю, Лонин перескочил через упавшую сосну, оглянулся и идет дальше. Подошел к дереву и я, перенес через него свой костыль, чтоб и самому перевалиться, и вдруг — удар в голову!

Я повернулся, увидел лицо Живякова, все понял и крикнул: «Пристрели! Чего патроны жалеешь!» Уже теряя сознание, услышал голос Лонина: «Что же ты делаешь, Живяков?! Совесть есть у тебя?»

Это я запомнил, потом — второй удар… Тут уж боли я не чувствовал, как по мешку пришелся этот второй…


…Было это часов в 10 утра 31 июля 1942 года. Очнулся, дело идет к вечеру. Лежу, голова свисла по одну сторону дерева, ноги — по другую. Начинаю припоминать, что же произошло, и тут теряю сознание. Опять прихожу в себя. Левая рука протянута вдоль дерева. Лежу животом на дереве и думаю: жив еще, значит.

Переваливаюсь через дерево, пытаюсь ползти вокруг него, то ли помню, то ли чувствую, что тут где-то Николай должен быть. Левый глаз ничего не видит — сильный отек и опухоль. Наконец подполз к Николаю, слышу, он стонет в беспамятстве. «Коля, друг, вставай, ты не один, нас двое», — тормошу его, но так ничего и не добился. Посмотрел по сторонам своим единственным тогда глазом, вижу — винтовка Николая отброшена, вещмешок, плащ-палатка… Пополз, нанизал все это на руку, волоку к нему, а он уже не стонет… Словно оборвалось во мне что-то. Уткнулся лицом в землю и долго так лежал. Во рту все пересохло, язык опух, не пошевелить им. Помню, внизу озерко вроде было, пополз к нему. Отсунул ладонью зелень на воде, прямо ртом в воду уткнулся и пью, пью… Отдохну и снова пью. Разворачиваюсь, чтоб ползти обратно, смотрю: в пяти-шести метрах стоит лосиха — большая, красивая, и маленький лосенок возле ее задней ноги. Издала она звук какой-то и в кусты. Лосенок за ней. Пожалел я тогда, что не было с собой оружия…

Настала ночь, хотя и не очень темная…

Вернулся я к Николаю, пристроился метрах в двух-трех от него, укрылся плащ-палаткой и проспал до утра.

Просыпаюсь — яркое солнце, тепло, и есть страшно хочется. Ползаю по этому светлому сосновому бору, собираю чернику, бруснику полуспелую, и все в рот. Нашел несколько штук грибов, думаю — сейчас огонь раз-зеду и будет завтрак. Полез в карманы, а спичек нет… Последний коробок оставался — и нет его.

Тут я вспомнил совет одного старого партизана перед походом. Был такой у нас в отряде — еще в гражданскую воевал… «Ребята, — говорит он, — идем на трудное дело и сами не знаем, сколько ходить будем. Возьмите каждый несколько спичек и кусочек чиркалки, заклейте их так, чтоб не промокли, даже если в воду попадут, и спрячьте подальше…»

Вспомнил я это, и руки задрожали от волнения — цела ли моя захоронка? Полез в маленький брючный кармашек — цела! Вытаскиваю и самому не верится — одиннадцать спичек и терка, в кусочек лейкопластыря заклеенные…

Приготовил сухого материала, чтоб не испортить лишнюю спичку, чиркнул и, когда сучки запотрескивали, от радости готов был вскрикнуть… А может, крик то и не получился бы у меня тогда!

Надеваю на палочку грибы, лежу, жарю. Нагрею, закопчу дымом и глотаю…

Трое суток ползал я по этой высоте, все поддерживал свой костер, грибы жарил. Сползаю к озеру, напьюсь и снова за грибы и ягоды. Вроде бы полегче мне стало.

Около Николая его перочинным ножом начал землю царапать, олений мох выдирать. Хотел могилу сделать, но не получилось. Подо мхом скала оказалась. Рядом был гладкий камень. Ножом выцарапал на нем, кто кем похоронен здесь, перекантовал к нему Николая, взял у него маленький медный компас, часы кировские карманные, отрезал кусок плащ-палатки, накрыл своего друга и давай мхом и мелкими камешками обкладывать. Сверху еловыми ветками накрыл. На другое сил не было.

Пополз к той злосчастной валежине, забрал свои костыли, вещмешок, винтовку и впервые за трое суток на ноги поднялся.

Взял курс на восток.

Много я пройти не смог. Часто останавливался. Сложу все около пня, а сам ползаю, пасусь, собираю, что попадет под руку.

В первый день пути, к вечеру, погода испортилась. Надвинулись тучи, лес стал черный, дремучий. Начал я подыскивать место для ночлега. Нашел вывернутую с корнем ель, на корнях дерн — что-то похожее на шалашик. Расстелил сверху кусок плащ-палатки, чтоб не капало, собрал мху, веток. Тут и грибы попадались, боровики. Только начал костер налаживать, ударил ливень. Пришлось костер чуть ли не в шалаш передвинуть. Гром, молния, льет как из ведра, а я жарю грибы на палочке и больше всего за костерок боюсь, его укрываю плащ-палаткой… Поел, поставил винтовку на боевой взвод, вставил запал в гранату и прилег. Мысли в голову разные лезут, а за всеми одна, главная: как выбраться? Я отчетливо понимаю, что бригаду мне уже не найти. Да и нужен ли я там такой — только лишней обузой буду, им, наверное, и без меня нелегко приходится. А мне спасение одно — перебираться через линию фронта, идти на восток. Я ведь даже не знал, где нахожусь и сколько до нее, до линии фронта? Может, пятьдесят верст напрямую, а может — и все сто… Дойду ли, хватит ли сил? Только бы раны не начали гноиться — тогда совсем беда.

Думал-думал и сам не почувствовал, как уснул. Перед походом в Сегеже показывали нам несколько кинофильмов: «Александр Пархоменко», «Свинарка и пастух», «Василиса Прекрасная». Наверное, уже задремал я, только вдруг вижу: баба-яга тянет через костер ко мне свои цепкие пальцы и вот-вот за горло схватит. Откуда у меня и силы взялись — метнулся из своего шалаша, схватил винтовку, а баба-яга вроде в мой шалашик через костер перепрыгнула. Вскинул я винтовку и не целясь — бах туда! Клацнул затвором — и еще раз, только эхо по лесу покатилось. Опомнился — стою с винтовкой, и мертвая тишина вокруг, только в ушах звенит от выстрелов. Гляжу, костер совсем заглох. Раздул золу — есть искорка, есть головешки. Воскресил свой огонь, так до утра и не сомкнул больше глаз.

Утром двинулся дальше. Снова на восток. Направление держал и по компасу, и по солнцу, и по деревьям, и по муравейникам. Один раз речку вброд перешел. Много лесных избушек видал, но ночевать в них не решался. Осмотрю везде, нет ли чего из еды, и дальше. В избушках финны останавливались. Обязательно кострища вокруг, пачки из-под сыра, коробки из-под сигарет, пустые консервные банки. Еды совсем не находил.

Однажды подхожу — небольшая речушка, и возле нее на бугорке избушка, как баня карельская: каменка-печка, полати, на них сено. Видать, спал кто-то. На каменке — спички, коробка неполная. Попробовал — горят. Обрадовался, а то у меня две спички осталось, я уже не каждый день костер развожу. Вышел я из избушки, смотрю, на болоте что-то чернеется. Присмотрелся, а это медведь.Морошку, видно, ест. Положил я винтовку на полусгнившее бревно, целюсь, но ничего не получается. Дрожу от волнения, да и глаз еще не прошел, плохо им вижу. Все же выстрелил. Медведь подхватился и пошел прыжками…

Наткнулся на лесной барак — наверное, до войны лесорубы жили, — под нарами нашел девять коробок спичек. Наши, довоенные, фабрики «Пролетарское знамя». Надеялся хоть на сухарик какой, но, видать, мыши вперед меня тут поработали.

Потом набрел на стоянку финскую. Светлый сосновый бор и, как городок, шалаши в ряд, хвоей сверху укрыты, а внутри травы постелено. Стоянка эта недавняя и, видно, на несколько дней была рассчитана. Хоть и побаивался мин, но начал по шалашам лазать, еду искать. В одном картонном ящике нащупал что-то, на раскисшие галеты похожее. Подхватил в горсть и, не раздумывая, в рот. Вывернуло меня всего — самовареп-ное мыло оказалось.

В одном шалаше висела на колу вязка щучьих голов. Штук двенадцать, если не больше. Головы огромные — мухи по ним ползают, живность белая шевелится. Схватил и на озеро. Выполоскал жестяную банку литра на 3–4, сунул туда эти головы, развел костер, переварил все это, наелся и лег спать. Утром кости в банке пережег и в сумку — съем и кости.

Дальше шел по тропе. По сторонам много черники и вся такая крупная, спелая. Снова вышел к избушке. Открыл дверь — та же печь-каменка, нары, спички, полочка, а на полочке котелок, рядом туесок из бересты и в нем соль — крупная, немолотая. А главное — туесок закрыт сверху краюхой позеленевшего хлеба. Я уж и не помнил, когда в последний раз бывало во рту что-либо хлебное. Схватил краюху, а есть сразу не стал, решил с большей пользой употребить. У озера на вешалах заметил рыбацкие сети, штук шесть их. Тут же навесик сделан, топчан из двух плах, яма камнем выложена, корзина из лучины, колун, перемет сушится. Присмотрелся — вроде давным-давно этим никто не пользовался. На озере плот из пяти бревен, борта досками обшиты и весла есть. Взял я две сетки и тут же закинул их с плота прямо от берега. Погода тихая, день ясный — долго ждать добычи придется. Совсем рядом из этой губы уходит в лес речушка. На плоту проехал по ней, собрал в котелок ягод, грибов, вернулся и возле топчана развел костер. Смотрю, а сетки мои шевелятся — окуни попались.

Полный котелок начистил рыбы, поставил варить. Как закипел, окуней из котелка выбрал, хлеб туда сунул. Зелень вся наверх поднялась, выплеснул ее, а остальное все съел. Тут же новый котелок наладил, только рыбу чистить уже не стал — так жирней и наваристей будет. Съел и это, потом еще котелок черники сварил и снова поехал сети закидывать. Теперь уже взял все шесть сетей…

Четыре дня я тут пробыл. Рыба хорошо попадалась, и я почувствовал себя лучше.

Потом с ночи подул холодный северный ветер. Проснулся и думаю — идти надо. Сварю последний раз рыбы и пойду. Посмотрел сети, а там одна жалкая плотица… Выезжая на озеро, я брал на плот все свое имущество: если кто появится, чтоб сразу на другой берег податься.

Что делать, думаю. Неужто голодному в путь отправляться? Достал из вещмешка гранату, сдвинул чеку и бросил подальше от плота. Да подальше-то и не получилось — сил не хватило. Граната упала метрах в десяти от плота и сразу же рванула. Плот на ребро, сам я упал, карабкаюсь и смотрю — всплывет ли что? Ни одной рыбешки не поднялось.

Сети комом в воду выбросил, подъехал к берегу, оттолкнул плот и пошел… Придут на взрыв, пусть думают, что потонул человек.

Вышел на горелый бор. Иду долго, устал, а ему конца-краю нет. Думаю, уж и не выйти мне из него никогда, главное — ни ягод, ни грибов. Совсем из сил выбился и вдруг слышу шум какой-то слева. Вроде машина работает, молотилка колхозная, что ли. Пошел туда, а там — пороги на реке. Река не широкая, каменистая, а посмотрю на воду — и голова кружится. Нет, не перейти мне ее, сил не хватит. Пошел вдоль берега по течению, на берегу много кустов шиповника. Ягоды крупные, спелые — иду, срываю, ем. Смотрю — плотина, на другом берегу постройки. Залег в кустах, наблюдаю. Часа два прошло — ни единой живой души. На плотине — переход в один толстый брус, Идти не решаюсь. Сажусь верхом, винтовку на шею и руками пересовываюсь. Так и перебрался.

Захожу в один дом. Это — баня: котел, дрова приготовлены, даже вода налита. Думаю, завтра же вытоплю ее, всю одежду пережарю. А ее-то, одежды, и осталось совсем ничего. Нижнее белье я давно в костер бросил — вши заедали, не было никакого спасения. Да и верхняя вся в дырках, из защитного цвета давно в черный превратилась.

Иду дальше, к следующему дому. Попадаю на кухню. Над дверью глухарь на русский штык приколот. Понюхал — падалью разит. Дальше — столовка: длинный стол из трех тесин, вокруг скамейки, около стола головки соленой рыбы валяются. Собрал их в банку, в следующий домик перешел. Там нары, человека на три, железная печурка, как духовка, и два листа противней. Коробки, ящики — все пустое.

Растопил печь, варю рыбьи головы. Все съел, выпил соленую воду, лег на нары, а самому холодно — знобит вроде, спать не могу. Надумал пойти на болотце возле речки, лягушек наловить. Вышел — ветер холодный, темно, упал в воронку, расшиб раненую ногу, вернулся, развел огонь на противне, кое-как согрелся и уснул.

Утром снова растопил печурку, сходил за вонючим глухарем. Решил опалить его, как следует обжечь на огне и сварить.

Вернулся, открыл дверцу печи, чтоб сунуть туда глухаря, и вдруг слышу сзади шум. Оборачиваюсь — и глухарь падает на пол. В проеме дверей с винтовкой наготове стоит финский солдат.

— Рюсся! Перкеле! Партисаани! Сейс!

…Как я узнал потом, было это утром 1 сентября 1942 года…

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ


(оз. Большое Матченъярви, 1–2 августа 1942 г.)


1
Два дня в Беломорске не знали, где бригада и что с ней. Последняя радиограмма Григорьева, которая заканчивалась фразой: «Мы все погибнем, но не уйдем отсюда, пока не получим продуктов», сильно встревожила Вершинина. Он сразу же доложил о ней Куприянову, тот связался с командующим ВВС фронта, обсудил возможные экстренные меры помощи бригаде, лично переговорил по телефону с командиром авиагруппы.

Несмотря на плохую погоду, после полуночи самолеты с продуктами вылетели. Летчики сделали все возможное. Сквозь дождь и сплошную облачность, почти вслепую, они пробились в заданный район, поняли, что там идет бой, сделали четыре низких облета, но разобраться, где свои, где чужие, без сигналов было невозможно, и продуктов они так и не сбросили.

Это было обидно, и Вершинин горько пожалел, что сам же несколько дней назад дал указание сбрасывать груз только по установленным сигналам. До самого утра он просидел у телефона, ежечасно справляясь о погоде. Прогноз на ближайшие сутки был плохим, но хотелось верить, что наступит хотя бы временное улучшение. Днем авиаторы готовы были направить «Дуглас» с прикрытием истребителями.

В утренние часы бригадная рация на связь не вышла, погода нисколько не улучшилась, по всей зоне отмечались дожди и низкая облачность. В полночь два легких ночных бомбардировщика Р-5 вновь были направлены к высоте 264,9 и вновь вернулись ни с чем. Бригаду они не обнаружили.

Ежедневно Вершинин подписывал боевое донесение о действиях отрядов за истекшие сутки. Оно направлялось в три адреса: в Центральный штаб партизанского движения, в штаб Карельского фронта и секретарю ЦК КП КФССР Г. Н. Куприянову. Бригада Григорьева показывалась в этом донесении отдельным пунктом, и вот уже на протяжении месяца варьировались три фразы: «бригада в течение суток продолжала выполнять задание», «бригада скрытно двигалась к намеченной цели», «бригада вела мелкие бои с противником». В последнее время Вершинину уже становилось как-то неловко сообщать о своем самом крупном соединении такие незначительные сведения. Сколько же можно? И поймут ли те, кому адресовано это донесение, что означает, например, «скрытное продвижение к намеченной цели»? Здесь, в Карелии, поймут, а как там, в Москве, куда стекаются сведения о громких делах белорусских, смоленских, украинских, брянских партизан? Раз, другой, третий Вершинин, прежде чем подписать, позволил себе вставить в отпечатанный на машинке экземпляр: «преодолевая трудности…», «испытывая лишения…», «находясь в тяжелейших условиях…»

В донесении за 29 июля он впервые написал подробно:


«Партизанская бригада, следуя на выполнение поставленной задачи, обнаруженная противником, оказалась в тяжелом положении. Ввиду отсутствия продовольствия, в бригаде среди личного состава много голодных обмороков со смертельными исходами. Противник непрерывно преследует бригаду, стягивая силы, стремится к окружению. Принимаем меры с большими трудностями для выброски продуктов с самолетов. Дан приказ на возвращение бригады в свой тыл».


Однако суточное боевое донесение — не статья в газете, здесь никто не позволит тебе размусоливать трудности и лишения. Тут дай факты и цифры по каждому партизанскому подразделению и уложи все на одной странице машинописи. А трудности и лишения испытывают все, идет война, на южном направлении, судя по приказу Верховного Главнокомандующего № 227 от 28 июля 1942 года, разворачивается страшнейшая военная драма, где счет идет не на тысячи, а на десятки тысяч человеческих жизней. В такой обстановке даже совестно упоминать о каких-то «трудностях» и «лишениях», нужны боевые дела!

И вот в донесении за 31 июля наконец появилось:


«Бригада вела тяжелый бой с численно превосходящими силами противника».


Вершинин прочитал, взял красный карандаш, которым любил визировать документы, уже вывел первую размашистую букву подписи и вдруг подумал, что получается не очень-то складно. Бой-то был, это несомненно, и, судя по докладам летчиков, бой действительно большой, но вот уже почти двое суток с Григорьевым ист связи, никто не знает, что там произошло и чем кончилось, и это как-то должно найти отражение в донесении, а то в дальнейшем может получиться большая неприятность. Писать прямо об отсутствии связи не хотелось, это сразу породило бы другие вопросы, которые тоже нельзя ни объяснить, ни оставить без объяснения, и он приписал карандашом: «Данных о потерях противника и наших потерях пока не поступало».

— Пусть перепечатают, — приказал он начальнику оперативного отряда, принесшему донесение.

Вершинин позвонил в разведотдел штаба фронта полковнику Поветкину. Разговор с ним, как всегда, успокоил его. С финской стороны никаких косвенных данных о чем-либо плохом для бригады не обнаруживалось.

В ночь на 1 августа дожди Прекратились, постепенно разъяснивало, к утру стали возможны полеты. Бригадная радиостанция все еще не выходила на связь. После полуночи без подтверждения о приеме была передана радиограмма:


«Григорьеву.

Вторично приказываю форсированно возвращаться отрядами тыл. Обязательно вынести больных раненых. Подтвердите получение сброшенных продуктов 30 июля двух самолетов.

Вершинин»


Лишь поздно вечером бригада, наконец, отозвалась, и было принято донесение:


«Куприянову. Вершинину.

30 июля противник подтянул высоте 264,9 батальон пехоты, вступил с нами в бой, сильно поливал с минометов, вел бой 12 часов. Противник обрушился, пытался форсировать, но был разгромлен, потеряв свыше 150 убитыми, захватили 50 винтовок, все собрать не могли. Снова бросили группу шюцкоров свыше 200 человек. Потери: убитых — 46, раненых — 35, пропало без вести — 12. В бою командир бригады Григорьев ранен. Дорогой раненные тяжело умерли. Ждем продукты питания. Доставьте.

Аристов»


Впервые за месяц радиограмма из бригады была такой нечеткой. А главное — почему-то не были указаны точные координаты. Значит, Аристов или в спешке упустил это из виду, или опасался, что радиограмма может быть перехвачена противником.

Времени терять было нельзя.

Вершинин дал указание авиаторам вылетать немедленно, а сам спешно радировал бригаде:


«Сегодня ночью продукты будут сброшены в районе севернее озера Большое Матченъярви. Сообщайте состояние Григорьева. Предыдущая радиограмма содержала неясности. Повторите цифровые данные».


Ответ пришел 3 августа:


«Часть сброшенных вчера продуктов с боем отбита у противника. Нахожусь вблизи высоты 328,2. В бою 31 июля комбриг Григорьев убит насмерть. По уточненным данным потери противника свыше 200 человек. Наши потери: убитых — 60, раненых — 35, пропавших без вести — 12. Имеем много случаев голодной смерти. Шлите срочно продукты.

Колесник»

2
Весь день 31 июля ждали преследования и двигались без большого привала: сначала три километра на запад, потом резко повернули к северу.

В ушах еще стоял гул двенадцатичасового боя, тишина казалась обманчивой, за каждым болотом, которое надо было переходить, чудилась засада, вперед высылали разведку; эти вынужденные передышки позволяли подтянуться тылам, командиры наскоро перекликали бойцов, тех, кто покрепче, отправляли назад, на помощь политрукам, которые возились с ослабевшими. Постепенно все вошло в обычный походный порядок, только силы уже были не те и отстающих с каждым часом становилось все больше. Направляющим шел отряд имени Антикайнена, замыкающим — «Мстители».

Все в отрядах уже знали о гибели Григорьева, но кто теперь командует бригадой — начальник штаба или комиссар, — с уверенностью не мог сказать никто.

Колесник шел следом за головным отрядом. Он определял курс, давал команды на остановки и разведки, — практически он руководил движением, и все в передних отрядах считали командиром бригады его. По штатному расписанию, утвержденному для бригады, начальник штаба являлся одновременно заместителем комбрига, и давать приказ о своем вступлении в командование Колесник считал и излишним, и несвоевременным.

Аристов, выполняя последнее поручение Григорьева, занимался арьергардом: предосторожностями на случай преследования, ранеными, больными, отстающими. Забот хватало, и думать о чем-то другом не было возможности. Два замыкающих отряда постепенно перешли под его непосредственную команду, сил все равно недоставало, арьергард несколько раз отрывался, разрыв наверстывали с огромным трудом, Аристов внутренне негодовал, срывал свою злость на выбивавшихся из сил людях, тут же стыдился своей невоздержанности, сам примиряюще заговаривал и подбадривал. Потом стало ясно, что преследования противнику организовать не удалось, движение чуть замедлилось, стало немного спокойней, но не легче, — люди на глазах расслаблялись, появлялось все больше «доходяг», их приходилось поднимать с земли чуть ли не угрозой оружия, нужен был привал. К вечеру усилился дождь, идти стало совсем трудно, и, выбрав место повыше, остановились на ночевку. Почти час на место привала подтягивались отряды, потом еще столько же выбирались отставшие, политруки и комиссары встречали их у подножия высоты — время шло, стало темнеть… Едва отряды распределились по секторам круговой обороны, как измученные люди попадали на мокрую землю, прикрылись плащ-палатками, и лагерь словно вымер. Наверное, не удержались бы от сна и постовые, если бы дежурные командиры не ходили беспрерывно от поста к посту и не тормошили их.

Колесник подготовил короткую радиограмму, радисты начали разворачивать рацию, но подошедший Аристов, даже не прочтя радиограммы, сказал:

— Обойдемся сегодня без связи. Погода все равно нелетная, а обнаруживать себя лишний раз нечего.

Колесник молча сжег листок с текстом и уже поднялся, чтобы сделать контрольный обход отрядов, как Аристов неожиданно сказал:

— Доложи, каким маршрутом думаешь выводить бригаду! Ты уточнил ею?

Маршрут, в общем, был известен: утром, когда еще был жив Григорьев, его наметили, коротко обсудили; днем на марше, как только выдавалась возможность, Колесник прикидывал его на карте; и было совершенно непонятно, зачем сейчас, в дождь и в темноте, комиссару потребовалось заниматься уточнением.

— Маршрут я прикинул. Уточним перед выходом.

— Почему не сейчас?

— Хотя бы потому, что темно и мокро.

— Скоро будет готова палатка, а у меня есть фонарик.

Палатка действительно вскоре была готова, фонарик был и у самого Колесника, пришлось на карачках залезать под тесный и шаткий матерчатый навес, по которому противно и гулко молотил дождь, и, лежа вплотную голова к голове, ползать карандашом по карте, объясняя — что, зачем и почему. Аристов делал пометки на своем планшете.

— На протяжении семидесяти верст получается три переправы через большие реки, — сказал он таким тоном, словно Колесник мог, но не захотел избежать этих переправ.

— На пути сюда комбриг старался миновать эти переправы, но помнится, ты сам упрекал его за это, — не удержался Колесник.

— Ты плохо осведомлен. Я никогда и ни в чем не упрекал Ивана Антоновича.

— Теперь это не имеет значения… А реки? Разве это большие реки? Разве что Тумба?

— Допустим, мы вышли в этот квадрат. А дальше?

— Дай бог добраться туда. Это восемьдесят километров. А там-то уж найдем, куда двинуться. Приказано выходить через ругозерскую дорогу, но это слишком уж далеко. Может, попробуем где-то поближе?

— Ладно, обстановка покажет, — примиряюще сказал Аристов и погасил фонарик, давая понять, что разговор окончен.

— Завтра думаю послать взвод в квадрат 86–04, — сказал Колесник. — Это уже недалеко.

— Зачем?

— Во-первых, поискать продукты, все-таки семьсот килограммов, вдруг финны их не обнаружили? Потом забрать больных и раненых, которых мы оставили.

Аристов, ни слова не говоря, первым выбрался из палатки.

Ночь прошла спокойно, к утру стало разъяснивать, признаков близости противника не обнаруживалось, и Колесник, почти не сомкнувший глаз, с досадой на себя подумал, что зря вчера не настоял на отправке радиограммы, что не уступи он — возможно, самолеты и прилетели бы.

Люди в отрядах поднялись, наскоро зарыли в мох шестерых, скончавшихся за ночь от ран и истощения, в ожидании команды трогаться с полчаса поползали по земле, обобрали все ягоды, и бригада двинулась дальше. Тут же выяснилось, что из отряда имени Чапаева пропали боец Русанов и сандружинница Лутьякова — ушли на рассвете за грибами и не вернулись. Больше часа ждали их, пробовали искать, но безрезультатно. Аристов созвал командиров и комиссаров отрядов и дал приказ, чтоб постовые стреляли по каждому, кто без разрешения выйдет за расположение бригады.

Люди, хотя и отдохнули, но шли сегодня тяжелее, чем вчера, в час не проходили и километра, после полудня достигли западного берега озера Большое Матченъярви, заняли круговую оборону, и один взвод ушел на поиски продуктов и за больными и ранеными.

Здесь же Аристов дал в Беломорск первую за двое суток радиограмму.

Перед восходом над северной оконечностью озера появились самолеты и начали сбрасывать продукты. Озеро там совсем узкое, и выброска производилась как-то странно: часть тюков попала на западный берег, часть — на восточный. Колесник поднял бригаду, повел ее вдоль берега к месту выброски, а отряду Грекова приказал ускоренным маршем обойти озеро, разыскать на восточном берегу продукты и догонять бригаду. Самолеты, конечно же, привлекут внимание противника, и надо как можно скорее уходить отсюда.

Теперь погонять никого не приходилось. Впереди, всего в каких-то полутора-двух километрах, лежали на земле спасительные тюки с продуктами.

Их оказалось совсем немного — три небольших тюка с сухарями, консервами и сахаром. Половину оставили для раненых и больных, а остальное разделили по отрядам, взводам, отделениям. На долю каждого пришлось так мало, что раскладывать на порции было нечего — съели сразу и лишь растревожили аппетит.

Ждали, что принесет отряд Грекова.

В полдень вернулся взвод, посланный в квадрат 86–04. Он привел раненых и ослабевших, оставленных там неделю назад. Двое умерли, но остальные подлечились, отдохнули, во всяком случае пришли они сами и выглядели нисколько не хуже находившихся в строю.

Прибывшие рассказали, что 27 июля неподалеку от «лесного лазарета» действительно два самолета сделали выброску продуктов. Но финны успели к ним первыми, устроили засаду и целые сутки поджидали партизан. Лазаретники провели этот день в страхе и тревоге — финны подходили совсем близко, все время слышались их голоса, а еще сильнее был страх, что партизаны из бригады вернутся за продуктами и нарвутся на засаду. Сеня Ложкин не выдержал, ушел на юг в надежде предупредить бригаду и, как видно, погиб, ибо оттуда вскоре донеслась короткая перестрелка.

Еще более тяжкой была для лазаретников ночь с 30 на 31 июля. Никто не сомкнул глаз, все вслушивались в звуки далекого боя, слышали минометные разрывы, дважды над головами пролетали какие-то самолеты, они поняли, что бригада сражается в окружении, и когда утром все стихло — острое чувство безвестности и покинутости охватило их.

Теперь они были счастливы — в бригаду вернулись с таким настроением, словно бы все самое страшное позади.

Колесник и Аристов, выслушав рассказ, не стали огорчать их, велели дать им поесть и отпустили. Тут же Аристов предложил всех больных и раненых — а их теперь насчитывалось в бригаде более пятидесяти человек — не держать вместе, а распустить по своим отрядам, возложить на командиров все заботы об их продвижении.

Колесник с этим согласился.

К вечеру неожиданно появились Лутьякова и Русанов. Они услышали звук самолетов, пошли на него, наткнулась на тропу и догнали бригаду… Трудно было в этих условиях найти им меру наказания, и Аристов пообещал разобраться во всем по возвращении.

Утром 3 августа, когда остановились на дневку у высоты 328,2, бригаду догнал отряд Грекова. Он разыскал два тюка с продуктами, но брать их пришлось с боем. К месту выброски противник подошел одновременно с партизанами, завязалась перестрелка, которая длилась около часу.

Груз оказался в ничейной полосе, и когда финны, потеряв несколько человек, отошли, то обнаружилось, что мешки с продуктами распотрошены пулями. В этом бою погиб бывший связной командира отряда, веселый, никогда не унывающий Миша Ярошенко, несколько человек были ранены, а двое так обессилели, что не выдержали ускоренного марша, и Греков разрешил им отдохнуть и добираться самостоятельно по тропе до привала.

— Как это разрешил? — вскипел Аристов. — Кто тебе позволил? Ты что, финнам «языков» взялся поставлять? Немедленно отправляй людей и пусть приведут их живыми или мертвыми! Немедленно, слышишь!

— Товарищ комиссар, мы найдем их… Люди измотались, позвольте хоть несколько часов отдохнуть!

Хитроватый Греков, зная резкий характер Аристова, счел за лучшее не говорить, что бойцы отстали без всякого его разрешения, и рассчитывал, что за эти несколько часов они, возможно, выберутся сами.

— Ни часа! Разве ты не понимаешь, что финны вновь садятся нам на хвост! По твоим же следам они и выйдут на бригаду! А твои растяпы им маяками…

— Тогда я сам пойду. Я виноват, мне и ноги сбивать…

— Вот-вот, и комиссара своего захвати, раз вы такие добренькие… Не понимаю Поварова. Такой аккуратный, исполнительный человек, а позволил такое самовольство!

— Так ведь доброта-то наша, товарищ комиссар, не к врагу направлена, — чувствуя, что Аристов остывает, с виноватым видом сказал Греков… — Что поделаешь, коль промашка вышла…

— Такая доброта хуже воровства… Ладно. Даю три часа для отдыха. А потом отправляй отделение и ищи!

— Слушаюсь, товарищ комиссар!

Греков ушел обрадованный таким решением. Однако потерявшиеся не вернулись, и пришлось через три часа отправлять за ними отделение.

3
Исход ночного боя на высоте 264,9 явился для финского командования совершенной неожиданностью.

Замысел не вызывал сомнения в успехе. Одновременная атака с трех сторон должна была сбить русских с высоты, вынудить их к поспешному и паническому бегству на запад, через реку Тяжу, куда с юга был нацелен обходный удар роты лейтенанта Исамаа.

Когда первая атака оказалась безуспешной, майор Айримо связался по рации с полковником Мякиниэми и попросил подкрепления. На помощь из деревни Сельга была спешно двинута 7-я рота 2-го батальона, а из Янгозера — два егерских взвода, однако прибытие их ожидалось лишь утром, и Айримо приказал командирам рот атаковать снова. Тем самым он рассчитывал втянуть партизан в бой по всей линии их обороны и не дать возможности для организованного отхода. Причину неудачи первой атаки он видел в том, что началась она не одновременно.

Нетерпеливый и отчаянный лапландец, капитан Олли Ремез, наткнувшись на русскую разведку, начал штурм с севера, не дождавшись, пока изготовятся к атаке роты Перттула и Сегерстреля. Ему показалось, что русские гасят костры и готовятся к отходу, он боялся упустить их и в результате сбил все расчеты майора Айримо на внезапность короткого и мощного удара.

Последующие атаки показали, что партизаны цепко держатся за высоту и никуда отходить не собираются. Тем более, что уже близилось утро, удобное время для отхода под прикрытием темноты было упущено, и майор Айримо считал себя вправе дать некоторый отдых усталым солдатам. Вскоре должно прибыть подкрепление, тогда он сможет замкнуть высоту в более плотное кольцо, и песенка партизан будет спета.

И вот — результат.

Неожиданный охватывающий с двух сторон удар противника, сбитые с позиций и смешавшиеся подразделения, исчезновение командира роты Перттула, рассеянная по лесу его рота, потеря еще нескольких офицеров; а главное — полный отрыв партизанской бригады, скрывшейся в западном направлении.

Как свидетельствуют финские печатные источники, майор Айримо лишь к вечеру 31 июля смог собрать свои подразделения, привести их в порядок и доложить командиру 12-й бригады о неутешительных итогах боя.

К этому времени подошло подкрепление, и в районе реки Тяжа находилось уже шесть рот и два отдельных егерских взвода.

Все ждали дальнейших распоряжений и с раздражением думали о том, что вновь неизвестно сколько придется мыкаться по мокрым болотистым лесам в поисках этих проклятых «рюсся».

Новый приказ поступил по рации 1 августа. Непосредственное преследование партизан поручалось лишь роте Виеримаа и отдельному взводу егерей. Все остальные роты должны были спешно двигаться в Сельгу. Туда же вызывался из Янгозера кавалерийский эскадрон Путконена.

Полковник Мякиниэми выработал новый план. Он решил не изматывать понапрасну силы своих войск в преследовании партизанской бригады — для этого, как он считал, достаточно и одной роты, пусть она поскорей разыщет след и не теряет соприкосновения с противником. А главные события должны развернуться на подходах к дорогам и при переправах через реки. Он понимал, что партизаны вынуждены будут повернуть на север и, чтобы выбраться к своим, им придется форсировать три дороги и три реки. Эти рубежи и должны стать решающими. к ним на автомашинах и моторных лодках он и перебросил свои основные силы.

Первым таким рубежом должна стать река Сидра.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ


(высота 195,1, 7–8 августа 1942 г.)


1
Пока продовольствия совсем не было, голодное истощение считалось в бригаде хотя и тяжелой, но временной и поправимой бедой. Полагали, что вот сбросят наконец продукты, поест человек разок-другой — коль и не вволю, то хоть изрядно — и все наладится, вернутся силы и почувствует он себя нормально.

Когда едва стоишь на ногах и мир, покачиваясь, плывет перед глазами, в ушах — шум, а желудок, подпирая горло, больно сосет сам себя, то наивно веришь, что и один-единственный сухарь способен совершить чудо. Ягоды и грибы — все это не в счет, все это пробовано до отвращения; хочется чего-то хлебного, с запахом сытости, или мясного, с ощущением, что каждый глоток прямо и целиком попадает в ослабевшие жилы.

Однако чуда не произошло.

Штаб партизанского движения наконец-то наладил снабжение бригады. Ночью и утром 4 августа шесть самолетов в два приема сбросили почти двухсуточную норму продуктов. Их съели — кто сразу почти все, кто малыми порциями в течение дня, но и у тех, и у других ощущение слабости и голода не проходило. По-прежнему кружилась голова, прошибала изнуряющая испарина, клонило в сон, а есть хотелось еще сильнее, чем прежде.

И главное — в эти сутки от истощения скончалось людей не меньше, чем в предыдущие дни. На высоте 221,3, где стояли до вечера, осталось несколько партизанских могил, и комиссар Аристов против каждой фамилии отметил в своем блокноте «умер от голода».

На одну могилу сил тратить не стали: за кражу продуктов, по требованию партизан, был расстрелян боец Чердаус. Он первым обнаружил разбившийся о камень мешок, но доложил о нем лишь после того, как, укрывшись в зарослях, торопливо набил сухарями желудок и припрятал немалый запас. Возможно, об этом его проступке никто и не догадался бы, но Чердауса начала мучить жажда, он выпил котелок воды и вскоре уже катался по земле со страшно вздувшимся животом. Фельдшер, посчитавший это за отравление сырыми грибами — а такие случаи уже были, — чуть ли не насильно вызвал у Чердауса рвоту, и картина сразу прояснилась. С отвращением смотрели товарищи, как из судорожно разинутого рта толчками сливается на землю бурая густая кашица, и ни единого сочувственного слова или взгляда не встретил очухавшийся к концу привала и моливший о пощаде Чердаус, когда по отрядам был объявлен приговор.

Вечером вышли к реке Суксинга, медленно и долго двигались по ее берегу. Идти было легче, чем обычно: каждый изгиб реки обещал что-то обнадеживающее, много попадалось грибов, светила нарождающаяся луна, и грибы можно было собирать даже ночью. К рассвету остановились на большой привал, впервые за много дней ненадолго развели костры, сварили гороховый суп-пюре и вскипятили чай. Взвод из «Боевых друзей» ушел вперед наводить переправу через реку Тумба.

Аристов сидел у догорающего костерка и боролся с дремотой. Пока Борис Воронов соображал завтрак, он успел повидаться со всеми комиссарами отрядов; выслушал доклады об итогах ночного перехода и состоянии людей, распорядился вечером провести, если позволит обстановка, открытые партийно-комсомольские собрания, подтянуть дисциплину и особенно — в отношении режима питания («снабжение, надо думать, теперь наладится, но как бы это не обернулось неожиданной бедой, в бригаде со вчерашнего дня отмечено много заболеваний поносами»); потом Аристов вернулся в расположение штаба, по памяти кратко записал в блокноте услышанное, вместе с Борисом они выхлебали котелок горячей бурды из горохового пюре с грибами, съели по кусочку сухаря, запили, вместо чая, кислым брусничным отваром, и теперь была самая пора поспать, пока, слава богу, тихо.

Но Колесника не было, он все еще ходил по отрядам, и это мешало отдыхать по-настоящему. Аристов не то чтобы стыдился засыпать первым, — ничего тут стыдного нет, дело походное, надо использовать каждую выдавшуюся минуту, а просто не позволял себе этого до тех пор, пока все не успокоится, не уляжется, не утрясется — он умел засыпать сразу же так крепко, что боялся оказаться последним, если в бригаде что-либо случится.

Наконец появился Колесник. Аристов увидел его издали, по неторопливой походке понял, что никаких особых новостей он не несет, и полез в палатку. Едва прикоснулся щекой к вещмешку, как полегчавшее тело приятно потянуло куда-то вниз и вниз, и уже сквозь сон донесся голос Колесника:

— Григорьев вернулся…

Аристов не сразу разобрал смысл сказанного, но тускнеющее сознание успело нарисовать картину приближающегося к костру Григорьева, ясно увиделся сурово укоряющий взгляд комбрига, и скорее этот непонятный укор, чем слова Колесника, заставил напрячься, с трудом разомкнуть глаза и окончательно проснуться.

— Ты что-то сказал? — через палатку спросил Аристов.

— Григорьев вернулся…

— Какой Григорьев? Ты что? — Аристов торопливо выбрался из палатки.

— Григорьев из «шестерки»… Ходил на высоту 299,9…

— A-а… Ну как, разыскал потерявшихся?

— Привел.

Сутки назад, во время сбора продуктов, два бойца отстали, и отделение Григорьева было отправлено на их розыски. Уже на обратном пути оно неожиданно наткнулось на группу противника, идущую по следам бригады, возникла недолгая перестрелка, но финны боя не приняли. Судя по всему — это была разведывательная группа.

— Потери есть? — спросил Аристов.

— Один легко ранен в плечо.

— А у противника?

— Григорьев говорит, двоих убили…

— Если говорит, значит, убили… — Аристов полез в планшет за блокнотом и вдруг вспомнил, что у красивого смуглолицего отделенного из «Боевых друзей» даже имя одинаковое с покойным комбригом — бывают же такие совпадения… Вообще в бригаде удивительно много однофамильцев — три Ивана Григорьевых, два Николаевых, и оба командиры взводов, четыре Карпиных, а что касается Петровых, Сидоровых, Ивановых — то в каждом отряде найдутся. Надо не забывать в записях проставлять хотя бы инициалы, а то потом и не разберешься, с кем что было…

…Следующей ночью бригада благополучно переправилась через реку Тумба. Два самолета в полночь сбросили восемь мешков с продуктами, а на рассвете, когда переправу заканчивал последний отряд, появился еще один самолет, покружил, покачивая приветственно крыльями, и выкинул вымпел. В записке летчик сообщал, что в квадрате 86–36 вблизи Сидрозера выброшена партия продуктов, а в районе поселка Тумба замечен противник, который двигается в северо-западном направлении.

До квадрата 86–36 оставалось не меньше двенадцати километров, да и находился он чуть в стороне от основного курса бригады. Вначале Колесник предложил изменить маршрут, чтоб всей бригадой выйти к месту выброски, но Аристов возразил:

— Лишних восемь километров — это целый дневной переход. Зря измотаем людей.

Колесник нисколько не удивился. Он уже начал привыкать к особенностям их теперешних отношений с Аристовым, ни одного решения не принимал без согласования с ним и знал, что почти любое его предложение не останется без поправки или возражения.

В данном случае комиссар был прав. Действительно, ни к чему гонять за восемь верст всю бригаду, вполне хватит и одного отряда, но кто знает, как воспринял бы такой вариант Аристов, если бы он был предложен первым. Колесник исполнял все обязанности командира бригады, радиограммы от Вершинина в последние дни шли на его имя, но до сих пор он не знал, признает ли его командиром сам Аристов. Внешне вроде бы признает — все команды и распоряжения по бригаде идут от имени Колесника. Они совместно — хотя холодно и сухо — обсуждают сложившуюся ситуацию, терпеливо спорят, приходят к общему выводу, но ни разу Аристов, как это было при Григорьеве, не произнес своего любимого: «Ты командир — тебе решать!»

Итак, можно было послать какой-либо из отрядов. Однако смущала приписка о движении противника в районе поселка Тумба. Как бы не повторилась история, которая была у озера Большое Матченъярви, — ведь отряду понадобится целый дневной переход, а финны, если заметили выброску, могут успеть туда раньше. Надо во что бы то ни стало опередить их. Колесник предложил послать к продуктам не отряд, а небольшую группу из ребят повыносливей. Пусть они поскорей доберутся туда, разыщут груз и тщательно спрячут его. Бригада, выйдя к высоте 195,1, что в четырех-пяти километрах от указанного квадрата, отправит за продуктами, если их окажется много, необходимые силы.

Аристов прошелся взглядом по карте и согласился.

Четверо разведчиков во главе с Сашей Кундозеровым быстро ушли на северо-восток, а бригада, продвинувшись вперед на два километра, передневала и вечером продолжила путь на север.

2
За Тумбой начались низкие места; всю ночь шли по болотистому редколесью; сначала нравилось — ступать было ровно и мягко, потом, когда все чаще стали попадаться густо-зеленые зыбучие болотины, где нога чуть ли не по колено оседала вместе с ворсистым мхом, то мешкать не приходилось, надо было поторапливаться, и все уже проклинали эту обманчивую ровность и мягкость, с тоской поглядывали вперед, где на горизонте темнела, почти не приближаясь, полоса густого леса.

Ночью, когда до высоты 195,1 оставалось еще километров пять, с севера донеслось долгое ровное гудение самолетов. Сперва испугались — вдруг это вражеские, а укрыться негде, потом поняли, что там идет выброска продуктов, и это прибавило сил. Обычно вслед за нашими самолетами над местом выброски появлялся вражеский воздушный разведчик. Была опасность, что рассвет застанет бригаду на открытом месте. Колесник дал команду прибавить шагу, но люди шли на таком пределе, что заставить их двигаться быстрее мог лишь вражеский обстрел. Пришлось сокращать остановки для отдыха, идти без долгих привалов. Все вымотались до полного изнурения, но все же успели затемно втянуться в густой сосновый бор, покрывавший высоту. В полдень вернулись разведчики, ходившие к Сидрозеру. Пришли они втроем, принесли по пятнадцать банок мясных консервов, и вначале Колесник посчитал, что четвертый остался охранять сброшенные продукты. Но оказалось не совсем так. Саша Кундозеров доложил, что они долго искали место выброски, наконец нашли, обнаружили четыре тюка, килограммов по сто каждый, уже начали стаскивать их в одно место, как неожиданно появились финны. Завязалась перестрелка, в которой погиб Коля Петров. Финнов было немного, и когда они тоже понесли потери, то бой прекратили, подхватили двоих — то ли убитых, то ли тяжелораненых — и ушли на северо-восток. Оставлять продукты на старом месте не имело смысла. Партизаны распотрошили тюки, в несколько заходов перетащили их на соседнюю сопку, замаскировали, на это ушла почти вся ночь — и вот они здесь.

— Финны видели тюки с продуктами? — спросил Колесник.

— Думаю, что видели…

— Они не могли наблюдать за вами? Потом, после боя…

— Да нет вроде… Всю ночь было тихо.

— Ладно. Благодарю за службу! Отдыхай!

Как только Кундозеров отошел, Аристов спросил Колесника:

— Что думаешь делать?

Услышанная история чем-то была не по душе Колеснику, он и сам еще не мог бы доказательно объяснить, чем именно, но уж больно подозрительным было поведение финнов. Что они — не смогли догадаться, что партизан всего четверо? Отошли и за ночь не потревожили. Поэтому на вопрос Аристова он ответил откровенно:

— Пока не знаю. Надо подумать.

— Пора бы знать, нам время терять некогда.

— А ты знаешь?

— Надо немедленно отправлять отряд.

— Сейчас это невозможно.

— Почему?

— Разве ты не видел, какими вернулись разведчики? Они и километра не пройдут. А без них никто не разыщет продукты.

— Ты плохо знаешь наших людей. Я уверен, что Кундозеров пойдет хоть сейчас.

— А надо ли так спешить? Не лучше ли ближе к ночи?

— Странная у тебя нерешительность… Она приведет к тому, что мы потеряем эти мешки. Нам важно создать хотя бы четырехдневный запас, чтоб скрытно подойти к линии охранения, а каждая выброска демаскирует бригаду. Тут, в четырех-пяти километрах, лежат триста килограммов — как мы объясним это и людям, и Вершинину?

— А если финны сделают засаду?

— Слушай, Колесник… Мы подошли к такому району, где прорываться придется не через одну засаду. Сидра, Волома, три дороги… Если мы будем бояться засад, то бригада никогда не выберется отсюда. Это-то ты должен понимать!

— Хорошо. Какой отряд будем отправлять?

— Отправь Попова. Дай ему жесткий срок. Чтоб к десяти часам вечера он вернулся.

Колесник смотрел на карту и думал, как странно перевернулись представления о времени и о расстояниях. До высотки, где спрятаны продукты, всего пять километров. Совсем недавно это означало три часа пути туда и обратно. Теперь же даем восемь часов и называем этот срок жестким… Время словно бы обесценилось, но зато какую страшную цену приобрел каждый километр!

Александр Иванович Попов выслушал задание без особого энтузиазма. Как и всякий командир, он прежде всего подумал о людях, прикинул, что оно сулит им лишний десяток километров пути, да и после возвращения отдохнуть навряд ли придется — бригада не будет стоять здесь вечно, и вместе с этой мыслью пришла не то чтобы обида, а какое-то сожаление, что вот опять выбор пал на его отряд, что доверие — вещь приятная, но получается как-то не очень и справедливо. Прикрытие в поселке Тумба — «Мстители»; прикрытие на высоте 264,9 — «Мстители», поход за продуктами — опять «Мстители»… Словно и нет других пяти отрядов. Умом он понимал, что это его чувство, естественное и понятное в отношении своего отряда, не очень справедливо по отношению к другим, у которых — начни считать — дел и «особых заданий» наберется не меньше. Но в данный момент все другие будут отдыхать, копить силы к следующему переходу, а «Мстителям», у которых и так в строю осталось семьдесят человек из ста, надо подниматься и идти на эту несчастную сопку. Обо всем этом подумалось, все это держалось в голове, но не оно было главным теперь, когда задание уже дано и надо спросонья и с усталости ничего не упустить и все уяснить до тонкости.

Путь туда ясен — поведет Кундозеров. Путь обратно — еще яснее. А вот нельзя ли выгадать километра два-три и идти не сюда, а прямо к переправе через Сидру?

— Нет, нельзя! — ответил Колесник. — Во-первых, мы еще точно не знаем, где будем переправляться. Греков только вечером пойдет к реке… А во-вторых, какая же тебе выгода, если твоим людям придется тащить весь груз?

— Это верно, — согласился Попов. — А раз сюда, то, может, мне не надо всех своих людей волочить с собой? Груз не очень и велик, хватит и двух взводов… Пусть хоть один отдохнет как следует.

— Это можно. Разрешаю, — ответил Колесник.

— Оставляю взвод Бузулуцкова.

— Порядок. Да вот еще! Возьмешь с собой запасную рацию и радиста. Взамен,в помощники первому радисту, оставь при штабе бригады крепкого бойца, — таскать рацию и питание. Есть у тебя такой?

— Найдется. Оставлю Диму Лавриченко.

— Надежный парень?

— Хороший… Доброволец. Весной добился зачисления в отряд. На станции Сумпосад работал. Не подведет…

— Порядок, договорились…

Через полчаса Попов с двумя взводами ушел. Колесник проводил его до сторожевой линии и был свидетелем разговора, который потом часто вспоминался ему, и с каждым разом все больнее.

В отряде «Мстители» в качестве сандружинницы служила жена Попова — Сидорова Мария Александровна. Поженились они весной. Еще в Сегеже Александр Иванович хотел отстранить ее от похода, приходил в штаб, смущаясь, просил разрешения, получил его, но сама Маша воспротивилась, настояла на своем, в поход вышла, службу несла образцово и пользовалась большим уважением в отряде.

Теперь повторилось нечто подобное.

Отряд тихо спускался по косогору. Колесник и Попов стояли рядом. Когда мимо них проходил второй взвод, Александр Иванович вдруг окликнул:

— Сидорова! Ко мне!

Она вышла из цепочки, приблизилась.

— Маша! В последний раз прошу тебя, останься!

— Нет.

— Я ведь могу приказать…

— Не срами меня перед людьми… Тебе же самому неловко потом будет.

— Глупая ты! Ступай!

Попов долго молчал, а потом, когда пришла пора прощаться, с виноватым видом пояснил Колеснику:

— Она, понимаешь, на третьем месяце беременности.

Повернулся и зашагал вслед отряду так быстро, чго Колесник ничего не успел ответить ему.

К десяти вечера отряд Попова не вернулся. До этого к высоте 195,1 дважды подходила разведка противника, ее встречали огнем, и она скрывалась.

Отряд «Боевые друзья» перед вечером отправился к реке Сидра. Место для переправы выбрали у бараков. Вверх и вниз по реке на расстоянии километра Колесник приказал выставить усиленные заставы.

Прошла полночь, Попова все не было. Ждали до утра, не понимая, что могло случиться. Ночь стояла тихая и звездная. Ни одного, даже самого отдаленного, выстрела не доносилось до бригады, и поэтому особой тревоги не возникало.

Утром, оставив на высоте взвод Бузулуцкова, чтоб он дождался возвращения отряда, тронулись к реке Сидра, где уже была готова переправа.

Пройдя километра два, для связи оставили на тропе отделение из отряда «Боевые друзья» во главе с командиром взвода Баженовым.

Уже подошли к Сидре, когда позади разгорелся ожесточенный бой. Было слышно, как в ход пошли гранаты. Бой длился долго, но кто его вел — отряд Попова или взвод Бузулуцкова, — на таком расстоянии понять было невозможно.

Бригада начала переправляться, к месту боя выслали взвод Мурахина из отряда «За Родину». Пока впереди был слышен бой, взвод спешил изо всех сил, потом, когда перестрелка неожиданно оборвалась, стали продвигаться осторожно.

И не ошиблись.

Партизаны первыми заметили идущих по болоту финнов, успели скрытно занять выгодную оборону, подпустили противника поближе и встретили шквальным огнем из винтовок и трех пулеметов.

Понеся потери, финны отхлынули на соседнюю сопку, открыли ответный огонь и начали большими группами справа и слева обходить болото. Не желая выдавать своих сил, Мурахин решил не ввязываться в перестрелку, отвел взвод на следующую высоту и снова занял оборону.

Вскоре на помощь подоспел взвод Ивана Самсонова. Финны предприняли еще одну попытку сбить партизанский заслон, наступали с трех сторон, но подходы для них были невыгодными, они снова понесли потери, прекратили атаки и открыли по высоте минометный огонь. Так длилось несколько часов. Ощутимые потери понесли и партизаны. Более десяти человек навечно остались на подходах к реке Сидра и среди них — командир взвода Мурахин.

В разгар переправы неожиданно появились два краснозвездных истребителя с подвешенными под крыльями тюками. На бреющем полете они поспешно сбросили груз, несколько раз спикировали над местом боя, напугав финнов и заставив их скрыться поглубже в лес, потом пролетели над бригадой, выкинули вымпел с приветствием партизанам и ушли на восток.

Их провожали восторженными криками.

Однако радость была омрачена случайным и нелепым несчастьем. Один из тюков с силой ударился в сухостоину, свалил ее, и толстый, далеко отлетевший сук перешиб ноги начальнику штаба отряда имени Чапаева Ивану Пронину.

К этому времени бригада уже закончила переправу, отошла с километр на север и заняла оборону на пологой высотке. Отряды «Боевые друзья» и «За Родину» остались в прикрытии, выдвинув вверх и вниз по реке усиленные заслоны.

Но в этот день финны больше не пытались атаковать. Западнее и восточнее партизан они переправились через Сидру и тоже остановились на привал.

Вечером погода испортилась, начался сильный дождь. Была самая пора двигаться на север, чтобы поскорее, еще ночью форсировать дорогу Лазарево — Чиасалми, где финны, конечно, постараются преградить путь партизанам, но сил у людей уже не было, требовался отдых, а главное — бригада все еще надеялась, что вот-вот появится наконец отряд Попова.

На розыски отряда было выслано отделение разведчиков. Командир отделения Андрей Полевик получил задание по азимуту выйти в квадрат, куда был послан Попов, по следам догнать его и вывести к озеру Гардюс.

Полевик ушел и не вернулся.

3
Всю ночь, пока шли болотистым редколесьем, Васю Чуткина не оставляла одна мысль — если и на этот раз ему хватит сил не свалиться, не сойти с обманчиво мягкой и так коварно изнуряющей тропы, то остальное он выдюжит и потом будет жить долго-долго, коль, конечно, не найдет его какая-нибудь дурная пуля.

Нельзя сказать, что он впервые подумал о себе так. В последние дни каждый переход давался ему трудно, и мысль эта стала для него чем-то вроде зарока. Более того, в глубине души он даже верил, что обязательно выдержит и этот переход, и следующий, что пройдет столько, сколько понадобится, или вернее — сколько хватит у него сил, по думать, что этот переход самый тяжелый и решающий, стало для него привычкой, он упорно настраивал себя на эту мысль, и она приносила если не облегчение, то надежду.

И в этом он не был далек от истины — переходы с каждым разом становились все труднее, ежедневно по нескольку человек умирали от истощения и упадка сил, а теперь, когда появились, наконец, продукты, смертей нисколько не убавилось, и стали они не такими тихими, как прежде, а мучительными и болезненными, ибо желудки и кишечники у людей отказывались работать, и почти вся бригада страдала кто запорами, кто поносами. Вчера выдали по котелку мелких сухарей, по полбанке американской свиной тушенки, по плотной жмени махорки и куску сахара.

Впервые Вася поел, если не вдоволь, то всласть. Вечером перед выходом прикончил остатки и ночью корил себя за жадность. Сытости он так и не ощутил, только живот отяжелил понапрасну; мучила жажда, отрыгалось прелой горечью, а есть по-прежнему хотелось до нестерпения, и на марше все время казалось, что кусочек сухаря мог бы здорово поддержать силы.

А тут еще во время одной из коротких остановок командир отделения Живяков неожиданно предложил:

— Давай, Чуткин, дальше питаться вместе. Все — на пару, идет?

Вася был польщен, но стыдливо промолчал. Не мог же он признаться, что все полученное уже уложил туда, откуда, как шутили ребята, «и царь коленом не выдавит».

Предложение командира отделения прибавило Васе новых переживаний. Он был уверен, что Живяков, конечно же, распорядился своим пайком по-иному, у него наверняка осталось в мешке не меньше половины, и стал думать — как же восполнить свою долю. Отказываться не хотелось, но ничего другого не оставалось, как войти в пай после получения новых продуктов. Уж тогда-то Вася будет поумнее…

Потом Вася подумал — а надо ли ему вообще объединяться с Живяковым? Весь поход тиранил, придирался по делу и без дела, а тут в напарники приглашает. В отряде так уж с самого начала велось, что из одного котелка питаются самые близкие друзья… Вообще-то после большого боя Живяков переменился: заметно притих, стал добр и почти ласков, по в отделении лучше от этого не стало. Никто из ребят ни словом не упрекнул его за случившееся при отходе с высоты 264,9, все понимали, что иного выхода, наверное, и не было, что их отделению просто не повезло в тот день с заданием и на месте Живякова легко мог оказаться любой другой, который, вероятно, делал бы то же самое, — все понимали это и молчали, так как говорить или обсуждать то, чему они оказались невольными свидетелями, было и больно, и стыдно, и бесполезно… Если думали об этом, то каждый про себя; если в душе винили кого-то, то прежде всего — Колчина: он был старшим.

Внешне жизнь в отделении шла своим чередом, но в отношении к командиру чувствовалась настороженность — а что думает он сам?

Живяков молчал, был задумчив, больше прежнего старался участвовать в общих делах, тащил на себе то пулемет, то нехитрое хозяйство: пилу, топор, связку взрывчатки — другим это очень пришлось по душе, понравилось поначалу и Васе, а потом даже стало обидно за отделенного — чего уж так стараешься, будто вину заглаживаешь? Не испытывал он доверия к подобной переменчивости у людей… Если виноват, в открытую признайся, а характера держись.

Людская переменчивость была особенно подозрительна для Васи потому, что знал он свою слабость — был сам удивительно податлив на любое проявление к нему доброты. Иногда и понимал, что человек подкатывается к нему не без задней мысли, не раз обжигался на этом, прятался потом за напускное безразличие ко всему, но пустяковое доброе дело или даже слово трогали его до глубины души, и опять хотелось верить заново.

Поэтому, когда на очередном коротком отдыхе Живяков раскрыл мешок и молча протянул ему кусок сухаря, у Васи от чувства благодарности и волнения перехватило горло, он не знал, что делать, как поступить, стал отнекиваться, прятать руки за спину, а потом, когда сухарь все же оказался у него, он грыз его стыдливо, как бы нехотя, а сам мучительно думал, чем бы поскорее отплатить Живякову.

На высоте 195,1 им снова выдали продукты. Досталось немного — не больше дневной нормы. Живяков собрал отделение и предупредил:

— Ребята! Каждый получил поровну. Если хотите выжить, то каждый должен съедать столько, сколько я. И ни крошки больше. Буду строго следить. Все делим на четыре порции и без команды не трогаем.

Васе он сказал:

— Будешь питаться со мной. Продукты, которые остались у меня от прошлой выдачи, будут нашим энзэ.

Этот привал был как праздник. Стояли больше суток, погода выдалась солнечная, дважды разводили костры, варили похлебку из концентрата, хорошо отдохнули, а главное — взводу Бузулуцкова неожиданно повезло: когда отряд ушел за продуктами к Сидрозеру, его оставили с бригадой. Правда, финская разведка после полудня два раза обстреляла передовые посты отряда имени Антикайнена, убила двоих партизан, сама понесла потери и скрылась, но это давно уже стало привычным и не испортило хорошего настроения.

Утром бригада ушла к переправе.

Бузулуцков отвел взвод к восточному склону высоты и расположил круговой обороной. С двух сторон, с юга и востока, далеко просматривалась открытая болотистая низина — здесь можно было держать лишь одного-двух наблюдателей, а основные силы сосредоточить на других участках. С востока ожидался и подход отряда. В случае появления крупных сил противника решено было бой не принимать — обстрелять его издали и отходить на соединение с отрядом.

Первое время все лежали в обороне, вслушиваясь, как затихают звуки удаляющейся бригады. Вот и последний боец тылового охранения мелькнул и скрылся между деревьями — стало тихо, одиноко и томительно. Потом начали дежурить попеременно. Половина людей в обороне, половина — на отдыхе.

Продуктов снова ни у кого не было, есть хотелось невыносимо, и оттого время тянулось удивительно медленно.

Бузулуцкову впервые за весь поход выдали карту, он безотрывно рассматривал се, с радостным удивлением натыкался на памятные высоты, озера, болота, по которым прошла бригада за тридцать девять дней похода. Это было даже странно — вдруг сразу, словно бы с огромной высоты увидеть весь путь, на который было затрачено столько времени и сил, а теперь не требовалось и минуты, чтоб заново пробежать его.

Поначалу свободные от дежурства бойцы лишь с завистью поглядывали в сторону комвзвода — карта почему-то считалась таким секретом, что и украдкой подсматривать было неловко, — однако Бузулуцков изучал ее так долго и с таким нескрываемым интересом, что вскоре со всех сторон над ним нависли любопытные головы. Главный вопрос был — где находимся и далеко ли еще идти?

Напрямую получалось совсем близко: сорок километров до ничейной земли. Потом радость сменилась унынием — пути напрямую не было, требовалось обходить с севера систему озер, и тут километры приходилось считать многими десятками.

Бузулуцков даже пожалел, что допустил ребят к карте.

Отряд не возвращался, вокруг было тихо, и Бузулуцков снова сократил число бойцов в наряде: на линии обороны оставил в секрете пулеметы и нескольких наблюдателей.

Около полудня, когда Чуткин сменился с очередного дежурства, Живяков как бы между прочим сказал:

— Время теряем, а ребята опять без жратвы остались… Ты, Чуткин, не хотел бы сходить порыбачить?

— А чё? — охотно согласился Вася. — Только где тут рыбачить?

— Если на ламбе попробовать, а?

С юго-запада к подножию высоты примыкало округлое озерцо, опушенное низкими плотными зарослями ивняка и ольшаника. Было оно такое маленькое, спокойное и тихое, что серьезного рыбацкого интереса не вызывало. Тем более, что и находилась ламбушка за линией обороны. Лежа в секрете, Вася и сам не раз присматривался к ней, солнечные блики так и тянули туда взгляд, но коль уж и была в озерце рыба, то наверняка крохотные черные окушки, похожие на головастиков. Вот если бы Живяков отпустил его на большое озеро, видневшееся верстах в полутора, за болотом, — тогда другое дело, там, поди, можно поймать на блесну настоящую рыбу, так что и ног жалеть не придется…

— А ты хоть окушков подлови, — мягко настаивал Живяков. — И окушки пойдут в дело. Я договорюсь с командиром взвода. В наряде я подменю тебя. Вещмешок не забудь! На открытые места не лезь, по-за кустами старайся…

Вася молча собрался и пошел.

Озерцо-то оказалось не таким уж и маленьким — метров двести в поперечнике, а главное — светлым и рыбным. Чуткин понял это сразу, как только, выбрав место поукромней и поудобней, взглянул на воду. По поверхности гуляли на солнце стайки мелкой плотвы, а раз есть плотва, то должна быть и щука. Или хотя бы — крупный окунь: ведь питаться хищникам есть чем.

Сдерживая знакомое и приятное чувство нетерпения, Вася привязал к удилищу свою шелковую ссохшуюся лесу, поймал несколько мух покрупнее, сделал заброс, но зацепить на большой крючок крохотную плотицу оказалось делом нелегким. Рыбешки охотно «тюлюпали» насадку, но никак не попадались. Даже зло брало, так хотелось поскорее закинуть удочку на живца и одновременно начать блеснение. Комбриговский подарок так еще ни разу и не опробован в деле.

Время шло, а ничего не получалось Мошкара, казалось, слетелась со всего побережья, висела над ним темной тучей, впивалась в лицо с таким бесстрашным остервенением, что хотелось самому кинуться в воду.

Наконец повезло. Вася бережно снял серебристую, неподвижно повисшую на крючке плотичку, насадил ее под плавничок, сделал чуть глубже спуск, закинул подальше, облегченно вытер с лица пот, повернулся к вещмешку, чтобы достать комбриговскую блесну, и застыл в оцепенении.

В узком просвете между кустами, в каких-нибудь тридцати — сорока метрах от себя, он четко увидел серо-голубую спину поднимающегося по косогору человека. Он удалялся какими-то странными бесшумными рывками, пригнувшись и поглядывая то вправо, то влево, словно кто-то гнался за ним; потом в проеме зарослей — чуть дальше и выше по косогору — появилась еще одна такая же сгорбившаяся фигура… Вася все уже понял, ведь мысль о возможной опасности нс оставляла его ни на минуту, он уже догадался, что на высоту наступает целая цепь егерей и видит он лишь нескольких крайних, но верить все равно не хотелось.

Машинально Вася залег, притянул винтовку, тихо перевел затвор, а сам все еще думал — неужели же это правда?.. Почему же молчат наши посты? Неужели они заметили финнов и неслышно отошли? Он мог бы еще спастись. Стоило поглубже нырнуть в кусты и переждать — ведь цепь шла наискосок и уже оставила его позади себя.

Если бы он был уверен, что взвод успел отойти, то, наверное, так бы и поступил. Но стоило на мгновение представить себе безмятежно сидящих вокруг комвзвода товарищей и разморенных жарой постовых, когда от истощения и усталости хоть подпорки меж веками ставь, — как решение пришло само собой.

Наскоро прицелившись в ближайшего егеря, Вася нажал спуск. Гулкое эхо выстрела укатилось куда-то за гору.

Он успел сделать еще два выстрела, и лишь после этого по верхушкам кустов шарахнули с разных сторон автоматные очереди. Но ни одна пуля не задела его.

Он понимал, что никаких шансов на спасение у него нет, и все же задом сполз с кромки берега в воду, в надежде перебраться за кустами в другое место, пробежал несколько шагов, но длинная очередь с другой стороны озера полоснула по спине, он упал, так и не успев услышать, как через несколько секунд загрохотали на высоте партизанские пулеметы.

Он лежал на прибрежной отмели, и долго, до самого вечера, буро-красное пятно расплывалось по мелководью, привлекая стаи пугливых мальков.

Взвод Бузулуцкова бился до последнего человека…

4
Почти тридцать лет никто не знал о судьбе отряда Попова.

Высланное для связи с ним отделение разведчиков под командованием Андрея Полевика наткнулось на финнов, было вынуждено разделиться на две группы, и в дальнейшем каждая из групп выходила в свой тыл самостоятельно. Сам Полевик вместе с сандружинницей Аней Мининой добрался до указанного ему квадрата, никого там не обнаружил, пробовал догнать бригаду, но везде натыкался на противника, и после трехнедельных мытарств и блужданий они вышли в свой тыл, обогнув с севера Елмозеро. Четверо других разведчиков под руководством Федора Лиликова также в конце концов пробрались на свою территорию.

Ни та, ни другая группа не принесла никаких сведений об отряде «Мстители».

Ждали два месяца. Все еще жила надежда, что или сам отряд, или какая-то группа из отряда Попова пробьются к своим и принесут известия, что же произошло там, западнее далекого Сидрозера…

10 октября 1942 года было принято решение считать отряд «Мстители» без вести пропавшим. Не погибшим, а именно «без вести пропавшим…»

Для суровых военных лет в этом решении не было ничего странного. Отряд действительно пропал без вести. Никто не знал, где он: погиб ли в бою, или был оттеснен противником в глухие безжизненные леса Пенинги, где нет ни селений, ни дорог, и партизаны один за другим погибли от голода. Можно было предполагать всякое…

Странно другое. Когда через два года территория Карелии была освобождена от оккупантов, не было сделано даже попытки раскрыть тайну.

Приводились в порядок документы, составлялись отчеты и подробные описания, выяснялись дела и судьбы не только групп, по и отдельных людей, участвовавших в партизанской и подпольной борьбе, а судьба отряда Попова по какой-то нелепой случайности так и осталась без внимания, так он и продолжал числиться без вести пропавшим.

Возможно, произошло это потому, что тогда же, осенью 1942 года, вместо пропавшего отряда был сформирован новый, костяк его составили молодые добровольцы из Свердловской области, новый отряд тоже получил название «Мстители», он мужественно и успешно боролся с врагом в течение двух лет, и его боевые дела как бы оттеснили на второй план память о прежнем. Тем более, что в новом отряде не было ни одного человека из старого и некому было поддержать эту память.

Так случилось.

Нельзя сказать, что загадка отряда Попова не волновала оставшихся в живых участников бригадного похода. Нет, в последнее десятилетие на каждом партизанском слете, при каждой встрече ветеранов обязательно заходил разговор об этом, вспоминали, как уходил отряд с высоты 195,1, как ждали его и не могли взять в толк, куда он подевался, если ушел за какие-то четыре-пять километров от бригады и словно в воду канул, даже боя не было слышно.

Бывший помощник начальника штаба бригады, Николай Георгиевич Пименов, командовавший в походе отрядом «Буревестник», определенно сказал: «Думаю, отряд Попова нашел продукты. Ослабевшие люди поели и решили часок-другой отдохнуть, чтоб побыстрее догонять бригаду… Постовые проворонили, и финны бесшумно взяли их в ножи…»

Командир отряда «Боевые друзья» Ф. И. Греков считал, что отряд нарвался на засаду, которую егеря устроили у продуктов.

Все это было лишь предположениями, и казалось, что загадка так и останется неразгаданной.

…В 1970 году бывший партизан отряда «Мстители» Иван Соболев, отставший от бригады при обстоятельствах, о которых рассказано в одной из глав этой книги, прислал мне подробнейшие воспоминания о своих мытарствах в финском плену. Есть в них такой эпизод:

«Было это к зиме. Однажды вечером вернулся я после работы в барак к своему месту. На верхних нарах один, смотрю, не спускает с меня глаз. Я тоже гляжу на него, вижу знакомую личность, но в голову не придет, что это Павел Оберемко. Потом он говорит мне:

— Парень, как ты похож на одного знакомого!

Я отвечаю:

— Мне тоже твоя личность вроде знакомая. Ты не Павел? Ты не из третьего отряда?

— Неужели Иван? Ты жив!

Рассказал мне Павел свои похождения. Уже после большого боя на высоте, на одном из привалов отошел он собирать грибы и ягоды, отклонился, видать, далековато, а когда вернулся на свое место, там уже никого не было, и тропы он не обнаружил. Стрелять не посмел, кричать тоже. Был уже вечер. Побегал, поискал, присел под дерево и уснул. Много дней шел один, пробирался к северу. Убил лося, подкрепился, набрал с собой мяса.

«Однажды, — рассказывает Павел, — смотрю, воронье кружится над опушкой леса. Думаю, что-то есть… Иду. Смотрю, люди лежат. Начинаю рассматривать и узнаю среди убитых: Попова, Лонина, Пекарского, Машу Сидорову — весь 3-й отряд… Кого узнал по почерневшему лицу, кого по одежде. Их было человек 40. Хотя не считал… Были видны следы зверства. Две наши медсестры лежали на упавших деревьях, вверх лицом, со снятыми брюками и голыми грудями. Страшно это было видеть… Еще несколько дней блуждал, измотался вконец, набрел на тропу, обрадовался, сел под дерево неподалеку отдохнуть, задремал… Очнулся, когда три велосипедиста кругом стоят, а один меня автоматом в грудь тычет…»

Это было первое свидетельство о гибели отряда Попова.

Почти одновременно с ним появилось второе — более веское и неоспоримое.

20 августа 1970 года лесник Юккогубского лесничества Довбыш письменно сообщил в Медвежьегорский райвоенкомат о том, что при отводе лесосек в 13-м квартале (Паданский сельсовет, поселок Ахвенламби-Тумба, в трех километрах вверх по течению реки Сидра) им обнаружены пятьдесят незахороненных погибших партизан, возле которых найдены пустые пулеметные диски, солдатские котелки, кружки.

Лесник так прямо и написал — «погибших партизан». Он знал, что фронт здесь не проходил и погибшие могли быть только партизанами.

В течение сентября 1970 года сотрудники Медвежьегорского райвоенкомата и редакции районной газеты «Вперед» с помощью работников лесничества дважды произвели обследование местности вблизи высоты, которая значилась на картах военного времени под отметкой 195,1. Они обнаружили останки семидесяти погибших партизан, перенесли их в село Паданы и 4 октября 1970 года торжественно захоронили в братскую могилу в центре села.

К сожалению, члены поисковой группы не знали истории загадочного исчезновения отряда Попова и не организовали тщательной экспертизы. О своей находке они сообщили в Петрозаводск лишь после того, как произвели захоронение. Но нет сомнения, что останки принадлежат бойцам и командирам отряда «АГстители», что отряд не пропал без вести, а погиб в бою с противником.

Как это произошло — остается лишь предполагать и догадываться.

В 1973 году в Финляндии, в издательстве «Каристо», вторым изданием вышла большая художественно-документальная книга военного писателя Пентти Тикканена под сенсационным названием «Разгром партизанской бригады». Справедливости ради, следует сказать, что содержание этой книги во многом не столь сенсационно, как ее заглавие. Автор открыто признает, что свою задачу по уничтожению партизанской бригады Григорьева финскому командованию так и не удалось выполнить, хотя для этой операции были привлечены многократно превосходившие партизан силы. Причина этому — героизм, мужество и находчивость советских бойцов и командиров.

Пентти Тикканен тщательно, шаг за шагом, прослеживает, как развивалась эта операция с финской стороны, анализирует замыслы и действия командиров всех степеней, показывает чувства и настроения солдат… Автор стремится к объективному, документальному изображению событий; ему многое в этом отношении удается. Но поскольку он опирался на документы лишь финских военных архивов, то цифровые данные о потерях выглядят в его книге не только неточными, но и односторонне искаженными. В большинстве случаев эти цифры вступают в явное противоречие с логикой и исходом описываемых автором событий…

Но не в этом сейчас дело.

Книга Тикканена столь детальна и неторопливо последовательна, что с первых ее страниц возникает надежда — наконец-то над многолетней тайной гибели отряда Попова приоткроется завеса. Хотя бы даже с одной стороны, ибо с другой — живых свидетелей, к несчастью, не осталось.

Пентти Тикканен показывает десятки боев и мелких стычек, но, к сожалению, прямого и точного описания схватки финнов с отрядом «Мстители» в книге нет. Изображен один бой, очень схожий с тем, что могло бы происходить вблизи высоты 195,1, но отнесен он автором почему-то на несколько дней раньше, когда никакой отряд в отрыве от бригады не находился и подобной, удачной для финнов, засады они организовать не имели возможности. Если и была в действительности такая засада, то она могла быть только против отряда Попова.

В описании Тикканена имеются детали, которые подтверждают это предположение.

Финны выследили отряд, когда он находился на привале на высотке, с трех сторон окруженной болотами. Пейзаж очень напоминает местность вблизи реки Сидра. В бинокль финны видели, что партизаны отдыхают, сушат у костра одежду. Финны окружили высоту и, предполагая направление отхода отряда, с севера устроили засаду, сосредоточив несколько ручных пулеметов.

Когда начало темнеть, партизаны, ничего не подозревая, двинулись в путь, спустились к болоту и были встречены на открытом месте кинжальным пулеметным огнем. Жаркая неравная перестрелка длилась несколько десятков минут… Командир финской роты еще раньше в бинокль определил командира партизан и все время держал его на примете. Когда смолкла последняя партизанская винтовка, он подошел к убитому русскому командиру. Рядом с ним, обнимая его рукой, лежала тяжело раненная молодая женщина. Неожиданно она подняла голову, увидела приблизившихся финнов. «Из ее рта хлынула кровь и с губ послышался прерывистый шепот:

— Чухны! Собаки! Радуйтесь! Убили такого человека, нашего любимого командира!..

Они вдвоем так и остались лежать рядом».

Трудно судить, насколько фактографичен П. Тикканен в описании этой сцены. Возможно, командир финской роты рассказал об этом своим солдатам, а те через тридцать лет донесли ее и до автора книги. Хочется верить, что так оно и было! Во всяком случае, так могло быть, ибо многие из партизан бригады и сейчас вспоминают, как нежно и преданно любила сандружинница Маша Сидорова своего мужа, командира отряда Александра Ивановича Попова.

История отряда сЛститсли», приоткрывшаяся через тридцать лет, еще раз показывает, что нет без вести пропавших, а есть лишь ненайденные…

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

ИЗ ДНЕВНИКА КОМИССАРА Я. ЕФИМОВА

1
Он словно бы знал, что не доживет до Победы и что потом ему не придется вспоминать и рассказывать. Возможно, поэтому он стал записывать…

В том походе ему повезло. Он был среди немногих, кто вернулся живым и без единой пулевой царапины, хотя, как и все, был истощен до такой степени, что нуждался в госпитализации. Как и многие другие, он не лег в госпиталь, а дни отдыха посвятил рукописи, которую назвал «Дневником».

Эта рукопись дошла до нас.

Когда в июне 1943 года комиссар партизанского отряда Яков Васильевич Ефимов был назначен секретарем Олонецкого подпольного райкома партии и готовился к забросу на оккупированную территорию, он сдал личные записи на временное хранение. Сдал — на время, а получилось — навечно.

Он выполнил последнее задание.

Долгие месяцы находился с тремя товарищами в Олонецком районе, ведя смертельно опасную и такую необходимую в военные годы работу, которую нельзя измерить никакими привычными мерками. Он уже получил указание Центра выходить в свой тыл, прошел более трехсот верст по лесам и был уже вблизи линии фронта, но помешала нелепая случайность…

В феврале 1944 года партизанский комиссар и секретарь подпольного райкома Я. В. Ефимов был расстрелян оккупантами после истязаний и безуспешных попыток втянуть его в разного рода провокации.

Все это произойдет потом.

А тогда, в сентябрьские дни 1942 года, он жил только что закончившимся походом, набирался сил и писал, писал, писал…

Началось с того, что приехавший в Сегежу писатель и журналист, ответственный секретарь редакции газеты «Ленинское знамя» Ф. А. Трофимов попросил его написать короткую заметку об одном из боевых эпизодов похода. Я. Ефимов решил рассказать о событиях той памятной ночи, когда комбриг Григорьев на высоте 264,9 послал его со взводом в тыл атакующему противнику. Он так и озаглавил заметку: «Одиннадцать часов в расположении противника».

Во всех сохранившихся бумагах Ефимова это самая подробная запись, где даются объяснения каждого его поступка, мотивы каждого его решения.

Думается, это не случайно.

Комиссар Ефимов был предельно аккуратным, честным и совестливым человеком. Взвод должен был вернуться к полуночи, а пробыл в отрыве от бригады одиннадцать часов. Вернулся почти без потерь, Григорьева в живых уже не было, и писал Ефимов не для похвальбы, а с желанием объяснить, как все это случилось.

Потом он принялся за дневник.

Здесь все дается уже по-иному: коротко, фиксирующе — только факты и никаких оценок. День за днем — без единого пропуска — он восстанавливает поход, и нигде, ни в одной строке нет самого автора, его раздумии и переживаний, словно бы он не страдал, не мучился, не нес на своих плечах комиссарской ответственности за отряд и за судьбу каждого бойца — все это как бы подразумевалось само собой и ничем не отличалось от работы других комиссаров или политруков. Он воспринимал себя как равную частицу целого, и главным для него было не как, а что именно происходило в походе.

Таковы его дневниковые записи.

2
9 августа.

Ночь провели на небольшой высоте в обороне, так как поблизости большие силы противника. Шел сильный дождь. Около 6.00 утра разведка противника обстреляла передовые дозоры 6-го отряда, завязалась короткая перестрелка, противник поспешно отошел, посланная для преследования группа не догнала его. Идем на северо-восток. Не доходя до северо-западного конца Второе Кукозеро, впереди идущую разведку и 4-й отряд с засады обстрелял противник. Убит комиссар 4-го отряда Плеве.

Нашего начальника штаба отряда Пронина пришлось оставить… Он слишком плохо себя чувствовал, а нести никто не мог, люди обессилены. Он сам пришел к этому решению, спокойно и мужественно попрощался со всеми и вынул пистолет…

В координате 42–86 делаем двухчасовой привал. Командование бригады приняло решение дальше идти тремя группами и соединиться после перехода дорог Чиасалми — Лазарево и Лазарево — Пелкула, у р. Волома.

В 17.00 подошли на расстояние в полтора километра от дороги Чиасалми — Лазарево. На дорогу идет разведка, мы останавливаемся на привал. До 24-х ничего особенного не произошло. Люди отдыхали. Настроение у людей хорошее, эти два дня продукты, хотя и немного, но имелись.


10 августа.

Утром разведка донесла, что дороги усиленно патрулируются противником. В 10 утра идем на переход дороги. Не доходя до дороги около полукилометра, с тылу у нас появляется группа противника, но, не вступая в бой, поспешно отходит. Мы идем на дорогу и переходим ее без выстрела, не встретив противника, в координате 48–86.

К вечеру подошли к озеру Гардюс. Не доходя метров 800, останавливаемся на привал юго-западнее озера. Сегодня наш отряд потерял трех человек. Двое пропали без вести: Павлов у дороги до перехода, а Гвоздков после перехода… Оба были сильны истощены…

Днем северо-западнее нашего маршрута была слышна ружейно-автоматная стрельба. Там двигается группа Грекова.


11 августа.

Ночь прошла благополучно. В 5.00 утра идем на север. В 17.00 изменили азимут и пошли на восток. В координате 56–90 останавливаемся на привал. Вечером прилетели наши самолеты и дважды сбросили продукты. Другие две группы тоже подошли к озеру Гардюс и завтра присоединятся к нам.

Сегодня в нашем отряде на марше с голоду и от сильного истощения умер боец Быстров.


12 августа.

Ночью и днем самолеты сделали еще три залета и сбросили продукты.

Около 15.00 с северо-запада к нашему лагерю подошла большая группа противника. Наш отряд открыл огонь. Завязалась перестрелка. Противник метрах в 500 от нас занял высоту и укрепился на ней. Наш 3-й взвод ходил в разведку и вступил в бой с противником, убил шесть человек и ранил пятерых. Наших потерь нет. Вся бригада, за исключением 3-го отряда, с которым связь не установлена, теперь вместе.

Командование принимает решение обойти оборону противника с запада и идти на переход дороги Пелкула — Лазарево опять тремя группами.

Со штабом бригады идет отряд имени Антикайнена.

Мы с отрядом «Буревестник».

В 22.00 пошли на запад, а затем на север, в обход обороны противника.


13 августа.

Ночью разведка наткнулась на лагерь противника численностью до 120 человек. Лагерь размещался севернее той высоты, на которой вчера вечером противник укрепился.

Лагерь противника обходим скрытно и тремя группами идем к дороге. Наша группа — 7-й и 8-й отряды, а также другая группа — 1-й отряд со штабом бригады дорогу Пслкула — Лазарево перешли в 6,00 утра. Патрулей здесь не оказалось, но не успели мы пройти за дорогу метров 150, как по дороге проехал конный патруль в сторону деревни Пелкула.

В километре севернее дороги делаем привал.

Отдыхали четыре часа. Разведка обнаружила группу противника, идущую по нашим следам. Трогаемся на восток.

Пройдя с километр от места привала, мы оставляем засаду из шести человек. Пройдя еще с километр, слышим сзади стрельбу.

Через час нас догоняет оставленная засада. Они вступили в бой с противником, который численностью более 100 человек шел по нашим следам. Засада подпустила противника вплотную и обстреляла его из пулемета и автоматов. Противник пришел в замешательство, занял оборону, открыл минометный огонь, но видя, что наших немного, стал действовать решительно. Наши потери — один убитый. Пять человек отошли, убив 10 и ранив 8 человек у противника.

В координате 60–94 мы соединяемся с первым отрядом и штабом бригады, делаем привал и занимаем оборону.

Четыре человека из нашего отряда пошли в разведку по обратному маршруту. В полукилометре они встретились с противником. Завязалась перестрелка. Двоих наших убили, двое вернулись. Противник численностью более 100 человек подошел к месту нашего расположения с запада. Завязался бой. Противник по нашей обороне бьет из минометов. Наш отряд держится крепко и в ответ бьет по появляющемуся противнику прицельным огнем. Бой длился около трех часов.

Противник, не добившись успеха и потеряв около 15 человек, отошел на запад.

Ждем 3-ю группу — отряды «Боевые друзья» и «За Родину».

На берег реки Волома ушла разведка и еще не вернулась.


14 августа.

Ночь провели на месте. Утром около 6.00 снова подошла разведка противника. Наш дозор ее обстрелял, она скрылась.

Противник снова стал подтягивать силы к нашей обороне.

Вернулась разведка с реки Волома.

Через болото, прямо на восток, идем к реке, до которой напрямую чуть больше двух километров.

К реке вышли у бараков в координате 60–96.

В 11.00 начали переправу на левый берег. Вскоре подошли отряды «Боевые друзья» и «За Родину». Путь у них оказался потруднее, шли с частыми боями.

Переправу закончили в 12.00. Противника пока не видно. Командование бригады принимает решение дальше опять идти тремя группами и чтоб каждая выходила в свой тыл самостоятельно. Каждой группе ставится боевая задача — вблизи линии охранения разгромить полевые гарнизоны противника.

Но до линии финского охранения еще надо дойти, а главное — прорваться через дорогу Паданы — Кузнаволок.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ


(р. Волома, 14 августа 1942 г.)


1
Среди многих других забот, опасностей и утрат, которые переживала бригада на пути между реками Сидра и Волома, пропажа отряда «Мстители» воспринималась поначалу лишь как временная потеря связи с ним. Верилось: коль не на этом привале, так на следующем Попов догонит бригаду или, в крайнем случае, выйдет на радиосвязь. Основной маршрут движения бригады он знает. Не может же отряд, насчитывающий более полусотни бойцов и шесть ручных пулеметов, исчезнуть бесследно и бесшумно. Бой, который они слышали, находясь у реки Сидра, по всем данным, происходил на высоте 195,1 и вел его взвод Бузулуцкова.

Сообразно этим предположениям Колесник и действовал в первые дни: вел тщательную разведку, двигался замедленно, уходя с больших привалов, оставлял для связи с Поповым поисковые группы. Это было чревато новыми потерями — по следам шел противник, но, к счастью, все группы, за исключением отделения Полевика, благополучно возвратились. В Беломорск было сообщено, чтобы радиоузел искал прямую связь с Поповым.

Аристов все это молчаливо принял.

Однако время шло, никаких вестей от Попова не поступало, надежда сменилась сомнениями, а потом, по мере удаления бригады от реки Сидра, и опасениями, что отряд, возможно, потерян навсегда. Эта мысль угнетала сознанием того, что где-то был допущен просчет и он, Аристов, причастен к этому. Он стал искать объяснения случившемуся, и выходило, что вина всему — отсутствие в бригаде твердой командирской руки. Аристов и прежде был весьма невысокого мнения о начальнике штаба, но теперь, после гибели Григорьева, поведение Колесника предстало перед ним как бы в новом свете. Его молчаливая сдержанность стала казаться самомнением, пунктуальность — ограниченностью, а уступчивость — не чем иным, как обычной растерянностью.

Стоило принять это, как четко и решительно последовал вывод: бригада при таком командире может и не выбраться из вражеского тыла. Командир обязан все знать, все предвидеть. Даже то, что бригада, поджидая отряд Попова, двигалась медленнее, чем могла бы, стало казаться грубейшим тактическим просчетом. За пять дней прошли всего тридцать километров! Финны получили лишнее время, чтоб укрепить подходы к дороге Пада-ны — Кузнаволок.

Рассуждая так, Аристов не забывал, что каждое свое решение начальник штаба принимал с его согласия, во всяком случае — ставил его в известность, но теперь, когда все предстало в новом свете, это обстоятельство не только не оправдывало Колесника, а даже наоборот — усугубляло его недостатки. Какой же он командир, если шагу не может сделать самостоятельно? Получается, что все решения за него должен принимать комиссар… Выходит — если решение принесло успех, то честь и хвала командиру, а если неудачу, то можно укрыться за Комиссаровой спиной… Нет, так не пойдет!

Аристов не боится ответственности, он и без того, в качестве комиссара, отвечает за все, за каждый шаг бригады и за каждого человека, он готов делить ответственность даже за командирские решения, но командир при этом должен пользоваться его полным доверием и уважением.

Таким человеком в бригаде представлялся ему Николай Иванович Кукелев.

В ночь с 11 на 12 августа бригада получила большую партию продовольствия: восемь легких самолетов выбросили четырехдневный запас. До линии охранения противника оставалось сорок километров, и продуктов должно было хватить до выхода на ничейную землю. Бригада и сама не была заинтересована в том, чтобы в ближайшие дни самолеты открывали противнику ее местонахождение, она получила свободу маневра, и наконец-то исполнилось то, о чем все время мечтал Григорьев до самой своей гибели!

В трудные минуты Аристов все чаще вспоминал Ивана Антоновича. Все связанное с ним стало казаться удивительно светлым, умным, единственно правильным; он уже искренне жалел, что иногда позволял себе излишнюю резкость в разговорах с комбригом, который и сам был крутоват и несдержан по характеру, а в результате люди могли подумать об их отношениях бог знает что, хотя на самом деле эти отношения были доверительными, откровенными и всегда принципиальными. Для Аристова Григорьев и сейчас незримо присутствовал в бригаде, им он пытался поверять свои суждения, и потому было особенно неприятно видеть на лице Колесника загадочную и недоверчивую усмешку.

После форсирования дороги Лазарево — Чиасалмл бригада продолжала двигаться тремя параллельными колоннамина расстоянии двух-трех километров одна от другой. Преследователи вынуждены были тоже разделиться на три части, и по следам каждой партизанской колонны шло не более роты. Изредка они наскакивали на партизан, завязывали перестрелки, два раза, совершив обходы, пытались преградить путь, но силы примерно были равными, особой стойкости финны не проявляли, и отряды двигались в таком темпе, какой избирали сами.

Больше других доставалось сводной группе Грекова, куда входили отряды «Боевые друзья» и «За Родину». Ее финны пытались отсечь, и бой однажды длился почти весь день. Ночных боев финны избегали. Утром 12 августа все отряды соединились. Не хватало лишь отряда Попова. Как всегда, Аристов сразу же собрал сведения о потерях — в наличии оказалось триста двадцать два человека, из них — пятьдесят шесть раненых и больных. Еще вчера эта цифра не произвела бы на него такого угнетающего впечатления — за отрядом «Мстители», включая отделения Баженова и Полевика, числилось около восьмидесяти человек и общая картина выглядела совсем иной. А теперь? Ровно половина того, что было в бригаде, когда она вышла из поселка Услаг. Допустим — сорок четыре человека возвращены обратно еще до перехода линии охранения. А остальные? Более сотни погибло в боях, двадцать умерло от ран, пятьдесят — от голода… Неужели остальных надо числить теперь без вести пропавшими? И сюда включать целый отряд, имеющий полное вооружение и рацию? Нет, не рано ли ты так решил, товарищ Колесник? Плохо ты знаешь партизан и слишком худо о них думаешь, если полагаешь, что отряд Попова не в состоянии действовать самостоятельно…

Аристов сидел над блокнотом, раздумывал. И хотя Колесник ни словом, ни намеком не дал ему понять, что считает отряд Попова без вести пропавшим, он мысленно спорил с ним, будучи уверенным, что начальник штаба так именно должен почему-то считать. Почему? А хотя бы потому, что тогда на высоте 195,1 Колесник проявил странную нерешительность и даже робость, а теперь, по какой-то случайности, оказался вроде бы правым. Лишенные самостоятельности люди чаще всего виновными не бывают. Решения за них приходится принимать другим.

Немного успокоившись, Аристов поднялся и приказал Колеснику:

— С этого момента отряд Попова считать действующим самостоятельно!

Удивленный необычным тоном, Колесник спросил:

— Разве это что-либо меняет?

— Да, меняет, если ты не понимаешь этого сам. Бригада не может больше тянуть волынку. Каждое промедление для нас смерти подобно. Понятно тебе это?

— A-а… Теперь понятно. Только я не думаю, что нас погладят по головке. Бросить отряд…

— Мы не бросаем отряд, — раздраженно перебил его Аристов, — а спасаем бригаду. Вот если мы не сделаем этого, то нам действительно снимут голову и правильно сделают. У тебя есть уверенность, что отряд Попова догонит нас? Так к чему же это неуместное умничанье? Все. Действовать, как я сказал! Дорогу Лазарево — Пелкула будем переходить также тремя колоннами. На Во-ломе, у бараков, соединяемся, делаем переправу и дальше двигаемся ускоренным маршем. Сегодня день отдыха, и до перехода линии охранения он будет последним!

— Судя по всему, у тебя есть свой план. Может, ты все же и меня посвятишь?

— Есть. Только оставь иронию при себе, она делу не помощник. Слушай серьезно, Колесник!

Аристов присел рядом, раскинул планшет.

— Будем считать, что на три-четыре дня продуктами мы обеспечены.

— Боюсь, что завтра к вечеру опять будет пусто. Люди истощены до крайности…

— Как это пусто? Да мы что, обжираться сюда пришли, что ли? Введем строжайший контроль, под личную ответственность командиров и комиссаров.

— Допустим. Дальше?

— После Воломы делимся на три группы и переходим линию охранения в разных местах. Примерно так. Отряды «Боевые друзья» и «За Родину» — южнее Барановой Горы, Шестаков и Пименов еще южнее, вот здесь, в квадрате 42–24, а штаб и отряд Кукелева сделают поворот к Елмозеру, разгромят гарнизон в бараках, переправятся через озеро и выйдут к высоте 120,3, закажут продукты и будут ждать подхода других групп.

— План хорош. Но из этого может ничего не получиться.

— Почему? Ты же сам все время ратовал за то, чтоб рассредоточить бригаду.

— Раньше, когда у людей были силы, это имело смысл. Мы могли оторваться от противника и скрыться. Теперь нам этого уже не сделать. Пробиваться надо одним кулаком. Просить помощи у пограничников и, когда подойдем к оборонительной полосе, атаковать одновременно с двух сторон.

— Нс слишком ли просто? Ты думаешь, финны пропустят пас через дорогу Паданы — Кузнаволок?

— Думаю, что нет. Придется и там пробиваться, с боем.

— Раз пробиваться, два пробиваться… Нехитрая тактика!

— Что поделаешь? Мы солдаты…

— Мы не солдаты, — перебил его Аристов, — мы партизаны!

— Не вижу разницы в этой обстановке.

Вот это-то и плохо, что не видишь! Мы партизаны, и наша сила в хитрости и внезапности!

— Какая же это хитрость, ценой четырех отрядов спасти один?! — повысил голос и Колесник. — Тут надо смотреть правде в глаза. Допустим, Кукелеву удастся оторваться от противника. Допустим, он разгромит небольшой гарнизон в бараках и переправится через Елмозеро. Хотя и это бабушка надвое сказала. Успех будет лишь в том случае, если финны увяжутся за другими отрядами… Но они-то, действуя врозь, наверняка не пробьются. И если вопрос будет решен так, то штаб не имеет права идти с Кукелевым. Он обязан быть с главными силами.

— Уж не подозреваешь ли ты меня, что я хочу спасти свою шкуру? — прищурился Аристов, снимая очки. — Вот, оказывается, до чего можно договориться?!

— Я ничего не подозреваю. Я просто не вижу логики.

— Ты много чего не видишь! Ты плохо знаешь партизан, ты не веришь в них…

— Зимой я дважды ходил с партизанами на крупные операции и ничего, кроме хорошего, сказать о них не могу…

— Видишь, ты даже сейчас говоришь — «ходил с ними». Ты в душе себя партизаном не считаешь. В том-то твоя беда, Колесник.

— Это-то к чему, Аристов? Мы ведь обсуждаем совсем другой вопрос.

— А к тому, Колесник, что ты командуешь людьми, которые пришли сюда добровольно и сознательно. Для них нет ничего дороже партизанской чести, и каждый ради нее, не задумываясь, отдаст жизнь… Наша честь состоит теперь в том, чтобы в свой тыл вышла все-таки бригада… Бригада, понимаешь? Во главе со штабом, с документами… Чтобы враг не имел оснований утверждать, что он уничтожил бригаду как боевую единицу. В этом большой политический смысл для всего партизанского движения в Карелии на будущее. Очень жаль, что ты не понимаешь этого, Колесник. Ты ведешь себя, как какой-то военспец. Ладно, на этом разговор пока кончаем. После переправы через Волому план дальнейших действий обсудим на совете командиров и комиссаров.

Аристов отошел удовлетворенный. Он был рад, что не поддался вспыхнувшему чувству раздражения, сдержал себя и спокойно высказал все, что давно уже следовало бы знать этому самоуверенному умнику. Пусть для него не будет новостью то решение, которое теперь определенно и твердо созрело у Аристова…

Он направился в расположение отряда имени Антикайнена. К месту сбора «антикайненны» пришли последними с опозданием почти на сутки. Как выяснилось, задержала их болезнь командира. Двое суток страшные желудочные колики мучили Николая Ивановича Кукелева, он не мог двигаться самостоятельно, бойцы, узнав об этом, готовы были нести любимого командира из последних сил, но сам Кукелев воспротивился этому. Тогда комиссар отряда Макарьев и начальник штаба Лопаткин на свой страх и риск решили занять оборону, дождаться, пока командиру станет получше, и потом догонять бригаду. Отряд сдерживал наседающего противника, а фельдшер Валя Канаева применяла все нехитрые походные средства, чтобы облегчить страдания командиру. К счастью, это удалось, отряд ночью благополучно оторвался от противника и недавно соединился с бригадой.

Теперь Кукелев постепенно приходил в себя. Обессиленный, изможденный, с сухим блеском в глазах, он сидел под деревом, то и дело стирая с лица холодную испарину. Заметив приближающегося комиссара бригады, он хотел подняться навстречу, но Аристов еще издали сделал ему знак, чтобы оставался на месте, и сам присел рядом.

— Ну как твоя требуха? — спросил Аристов, чувствуя, что Кукелеву явно лучше, и потому не боясь обидеть его нарочитой грубоватостью. — Слух по бригаде прошел, что вроде ты разрядился…

— Было такое, — слабо улыбнулся Кукелев.

— Ну, теперь все будет в порядке. Это все черника. Одним в спасение, другим во зло. Крепит с нее страшно. Так что ты, брат, поостерегись дальше.

Аристов помолчал, закурил, угостил табаком Кукелева и неожиданно сказал:

— А я только что с Колесником разругался.

Кукелев выжидающе затих с неприкуренной цигаркой. Уловив эту настороженность, Аристов вполголоса изложил и свой план перехода линии финского охранения, и отношение к нему Колесника, и смысл той отповеди, которую он дал начальнику штаба. Начал он спокойно, но по ходу рассказа незаметно для себя распалился, в конце даже выматерился и воскликнул:

— Черт знает, что только мнит о себе этот мальчишка!

Кукелев ни словом, ни движением не выказал своего отношения к услышанному — он сидел и словно бы думал о чем-то другом. Лишь в сощуренных светлых глазах читалась глубокая внутренняя тоска, и трудно было понять — то ли он удручен рассказом комиссара, то ли его продолжает мучить не утихшая еще боль.

— Чего молчишь? — резко спросил Аристов, когда молчание Кукелева начало раздражать его.

— А что я должен сказать? — повернулся к нему Кукелев.

— Тебе что, и сказать нечего, что ли? Ты-то как считаешь?

— Не надо бы вам ругаться! Не время! Спорить можно, а ругаться зачем?

— Разве о ругани я спрашиваю? Ты об отношении к делу говори! Как линию охранения переходить? С Колесником я сам разберусь. Я твердо решил отстранить его от командования бригадой, пока не поздно!

— Не слишком ли резко, Николай Павлович? Чем это вызвано? Я считаю, что все, что предпринималось Колесником, делалось им грамотно и правильно. Разве что история с отрядом Попова? Тут, конечно, проявили мы торопливость и нерасчетливость. А так? Смотри, пожалуйста… Миновали почти без потерь два крупных заслона, рассредоточением запутали противника, приблизились к последней линии охранения. А что несем потери от голода — так разве Колесник в этом виноват?

— Что ты — «Колесник, Колесник»? Ты же лучше других знаешь, что все решения в конце концов приходится принимать… нам! — Аристов поначалу хотел сказать «мне», по такое заявление могло показаться нескромным, он запнулся и даже покраснел от смущения.

— А чем же это плохо?

— А тем, что сейчас бригаде, как никогда, требуется твердая командирская рука. Вопрос с Колесником для меня решен. Дело в тебе. Сегодня я буду просить Вершинина назначить командиром бригады тебя. Согласен ты?

— Если будет приказ, то моего согласия не потребуется. Но мое состояние ты видишь, и свое отношение к Колеснику я высказал. Считаю, что никаких перестановок делать не надо. Не время!

— Ладно. Твоя позиция ясна. Теперь о моем плане. Есть у тебя возражения по переходу линии охранения?

— Не лучше ли решить этот вопрос после переправы через Волому? Тогда картина станет яснее.

— Хорошо. Обсудим на совещании командиров и комиссаров. Ну, Николай Иванович, поправляйся скорей. Вечером трогаемся дальше. Наш разговор держи пока при себе. Я пошел.

В полдень бригадная радиостанция передала срочную радиограмму в Беломорск:


«Вершинину.

В сложных условиях Колесник теряется. С обязанностями командира бригады не справляется. Немедленно назначьте командиром бригады Кукелева. Колесника оставить начальником штаба. Ответ жду сегодня в восемнадцать.

Аристов»


Уже за полночь, когда бригада благополучно миновала дорогу Лазарево — Пслкула и, выслав взвод для наведения переправы через реку Волому, остановилась на привал, пришел ответ:


«Командованию бригады.

Член Военного Совета приказал вступить в исполнение обязанностей командира бригады Аристову. Колеснику исполнять обязанности начальника штаба. Требую ускорить вывод бригады. Держаться направлении южнее Баранова Гора. Этом маршруте противник имеет гарнизоны Кузнаволок — 100, Баранова Гора — до роты, Сяргозеро, Бараки 42–24, Сондалы — по взводу. Проходы между Елмозером и Сегозером минированы, усиленно охраняются. Ведите непрерывную разведку пути движения.

Вершинин»

2
События развивались таким образом, что полковнику Мякиниэми почти ежедневно приходилось менять замыслы и производить перегруппировку своих сил.

Вечером 8 августа он узнал, что попытка перехватить партизан на переправе через реку Сидра не удалась. Рота лейтенанта Исамаа, которая должна была глубоким фланговым обходом отсечь противника от реки и устроить ему засаду у болота, сама наткнулась на заслон русских, вынуждена была вступить в долгий и безуспешный бой. Такая же участь постигла и роту лейтенанта Виеримаа, пытавшуюся обойти русских с другого фланга. Партизанская бригада беспрепятственно переправилась на левый берег и вновь получила относительную свободу маневра.

Все внимание полковник Мякиниэми решил сосредоточить на дороге между селениями Железная Губа и Чиасалми. Он понимал, что другого пути у партизан не было, и надо как можно скорее закрыть этот десятикилометровый проход, не позволить русским перейти дорогу без боя. Руководство преследованием партизан он возложил на командира 2-го батальона майора Пюеккимиеса, а командование заслонами поручил майору Айримо. Для патрулирования дороги он спешно перебросил из деревни Сондалы кавалерийский эскадрон ротмистра Путконепа. Отдельные егерские взводы получили приказ пи на минуту не терять контакта с противником, постоянно тревожить его и доносить по рации о каждом его продвижении.

10 августа майор Айримо неожиданно доложил, что «рюсся» вновь ускользнули. Они разделились на три группы и перешли дорогу, держа путь на север. Бой удалось завязать лишь с одной группой, но и она прорвалась, так как заслон оказался слишком малочисленным.

Это была большая неприятность, но полковник Мякиниэми, лично разговаривавший по телефону с майором Айримо, не выказал своего раздражения.

Он тут же приказал произвести срочную перегруппировку. Батальону Айримо поручил дальнейшее преследование, а майор Пюеккимиес должен был как можно скорее собрать свои роты и вместе с кавалерийским эскадроном перекрыть следующую дорогу: Лазарево — Пелкула. Для усиления заслона он выдвинул туда же все имеющиеся поблизости резервы — егерские взводы и разведотряды.

Преследование партизан длилось уже две недели. Командиры все настойчивее напоминали, что солдаты устали, измотались, им нужен хотя бы короткий отдых, и полковник, чередуя свои батальоны в преследовании и заслонах, пытался уравнять им нагрузку. Он понимал справедливость этих жалоб: две недели без бани, без крыши над головой, средь туч комарья и гнуса, с ежедневными бросками по болотам и скалам — тут было от чего устать и измотаться, но едва лишь он вспоминал, зачем нужно все это, как в душе поднималась ярость на самые робкие и вежливые напоминания об усталости. Черт возьми, а как же русские? Они-то не две, а уже шесть недель находятся в положении куда более худшем! Да подобные жалобы просто оскорбительны для чести финского солдата, признанного мастера лесной войны! Имея четырехкратное превосходство в численности, третью неделю гоняемся за полудохлой русской бригадой, в которой и батальона теперь не наберется, да еще и жалуемся! Стыдно подумать!

Это чувство, вероятно, и мешало полковнику Мякиниэми просить подкрепления, хотя умом он сознавал, что сил ему маловато, чтобы держать под контролем столь обширный район. Кто знает, куда, в какую сторону повернут завтра партизаны, где ставить им очередной заслон?

А теперь еще это деление на группы. Оно было неожиданной новостью. До сих пор бригада держалась единым кулаком. Важно было как можно скорее установить: временное это разделение или они решили пробиваться в свой тыл разными маршрутами.

Утро 12 августа принесло облегчение. Было установлено, что партизанская бригада вновь сошлась воедино. Русские самолеты сбросили много продуктов. Рота Ремеза и разведотряд Валму попытались навязать партизанам бой, но те дали отпор, а ночью опять скрылись.

Вообще с преследованием дело шло все хуже и хуже. Партизаны часто минировали не только тропу, но и разные, нарочно оставляемые предметы; уже несколько солдат поплатились за свою неосторожность, а иногда тропа пропадала вовсе, се подолгу приходилось искать, все эго задерживало, потом требовалось спешить, и в такие моменты преследователи чаще всего напарывались на засады, несли потери…

Заслон Пюеккимиеса тоже не удался. Основные силы партизан перешли дорогу перед самым носом у кавалеристов эскадрона Путконепа, а те проехали и даже не заметили следов.

Полковник Мякиниэми приказал эскадрону спешиться, отправить лошадей в Лазарево и включиться в преследование партизан по лесам.

Вновь преследование было возложено на майора Айримо.

По следам партизан, опять разбившихся на три группы, шли роты Ремеза, Сегерстреля и эскадрон Путконена.

Все остальные силы полковник Мякиниэми решил сосредоточить на перешейке между Елмозером и Сяргозером, где в его подчинение поступали дополнительные роты пограничных батальонов.

Партизаны приближались к реке Волома, и все тревожнее вставал вопрос — куда они двинутся дальше? До сих пор они держались северо-восточного направления, но за Воломой им придется резко менять маршрут — впереди путь преграждало глубокое и узкое Елмозеро, протянувшееся на тридцать километров от Барановой Горы на северо-запад. В своих расчетах полковник Мякинпэми не исключал и их попытки переправиться через озеро, однако это решение казалось ему самоубийственным. Оно давало возможность финнам не только прижать партизан к тюде, но и встретить огнем на противоположном берегу тех, кому посчастливится переплыть озеро. Он уже имел случай убедиться, что русской бригадой руководят не такие простаки, чтоб решиться на подобное безумие.

Конечно, партизаны повернут или на север, чтоб попытаться пройти по своей старой тропе, а скорее всего — на юг, в более широкий перешеек между Елмозером и Сегозером. Пока же приходилось заботиться о заслонах на всем протяжении главной рокадной дороги от Лазарева до Коргубы.

К вечеру 14 августа пришло донесение, что партизанская бригада переправилась через Волому у бараков. Рота капитана Сегерстреля вышла к реке в нескольких километрах выше по течению, тоже переправилась и спешила, чтобы застать партизан у реки, втянуть их в бой до подхода подкреплений. Однако, когда она приблизилась к баракам, там никого уже не было. Партизанские тропки уходили на восток, а в лесу неожиданно пропали. Подошли эскадрон Путкопена и рота Ремеза. До самых сумерек развернутым фронтом прочесывали лес, искали следы. Солдаты окончательно вымотались, и командиры объявили привал, отправив на поиск три группы разведчиков.

Лишь поздно вечером было установлено, что партизаны двинулись на юго-восток.

Полковник Мякиниэми твердо решил не допустить партизанскую бригаду до основной дороги и дать главный бой на перешейке между Елмозером и Сяргозером.

Семикилометровый перешеек был удобен для этого. А4ножество болот, озер и лесных ламбушек не только сковывали маневр противника, но и выгодно уплотняли оборону, а проходившая позади дорога позволяла быстро перебросить подкрепления к месту главного прорыва.

К этому времени штаб 12-й финской бригады оценивал боеспособность партизанской бригады очень невысоко. Основываясь на донесениях командиров рот о потерях противника за все дни преследования, считали, что у партизан осталось не более двухсот человек. Вообще-то, если сложить все потери, показанные в журнале боевых действий, то партизанам полагалось быть давно уничтоженными, однако в штабе понимали, что подобная арифметика на войне требует своих реальных поправок, на ней нельзя строить реальных планов, и оценкой силы партизан была избрана цифра двести.

Возможно, поэтому полковник Мякиниэми и считал, что рота, залегшая в оборону и усиленная двумя пулеметными взводами, в состоянии по фронту сдерживать натиск партизан.

Совсем по-иному оценивал силу партизан командир 7-й роты 2-го батальона лейтенант Виеримаа. За последние две недели его рота несколько раз участвовала в боях, и он-то уже знал, что партизаны дерутся до последнего, даже тяжелораненые предпочитают смерть плену.

На этот раз его роте достался самый ответственный участок на направлении вероятного прорыва. Полоса обороны — больше километра. Невысокую каменистую гряду покрывал светлый березняк с густым подростом, застилавшим видимость. Справа и слева — открытые болота, их тоже следовало прикрывать огнем, и поэтому, когда прибыли выделенные для усиления два пулеметных взвода, Виеримаа расположил их на флангах.

До вечера окопались, протянули связь к штабу батальона в деревне Сяргозеро, расчистили от кустарника секторы обстрела и стали ждать.

Виеримаа дважды звонил майору Пюсккимиесу, просил подкрепления, тот отказывал, ссылаясь, что каждая рота получила свой участок обороны, резервов в батальоне нет, они обещаны, и как только прибудут, Виеримаа получит усиление.

К вечеру 15 августа из штаба сообщили, что партизаны движутся прямо на его роту, находятся в нескольких километрах. Почти одновременно прибыла на усиление рота из пограничного егерского батальона. Виеримаа хотел сразу положить ее в оборону, но командир пограничников запротестовал, потребовал отдыха (егеря прошли по лесу более двадцати километров), позвонил в штаб и добился своего. Было решено оставить пограничников в резерве и расположить в полутора километрах от линии обороны.

Напряжение росло с каждым часом.

Лейтенант Виеримаа не выдержал, послал на запад по гряде патруль, приказав ему двигаться до встречи с партизанами.

Через полчаса в обороне заметили, что патрульные со всех ног несутся обратно, а у сержанта нет на голове шапки.

— Они идут! — выкрикнул сержант, еще не добежав до командира роты.

— Приготовиться! — отдал команду лейтенант Виеримаа.

Начинало уже смеркаться.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ


(р. Волома, 14–15 августа 1942 г.)


1
Через Волому переправились быстро и хорошо. В десять часов утра бригада подошла к реке, а к двенадцати все отряды уже были на восточном берегу.

День выдался теплым и солнечным, вокруг было тихо и покойно, по прибрежному лесу разносился такой безмятежный птичий пересвист, что невольно казалось — все самое страшное осталось за этой быстрой рекой, вода в которой, если долго смотреть в нее, вроде бы и не текла, а упруго и бесшумно сливалась по каменистому желобу.

Еще рано утром был бой. Финны, обойдя партизанский лагерь, предприняли атаку с востока, стремясь преградить путь к реке, но бригада, отбив атаку и оставив отряд имени Чапаева в прикрытии, глубоким обходным маневром вышла из боя и оторвалась от противника. «Чапаевцы» догнали ее на полпути к переправе.

Минуло чуть больше суток, как Аристов официально вступил в командование бригадой, и за это время все складывалось так удачно — и бой, и отрыв, и форсирование реки, — что он имел все основания быть довольным. Он стоял вблизи переправы и, как это делал когда-то Григорьев, пропускал мимо себя поднимавшихся на берег бойцов, не шумел, не поторапливал, а улыбкой и кивком головы подбадривал каждого. Он мог бы любого окликнуть по фамилии, ибо у него была удивительная для близорукого человека память на лица; он помнил не только тех, кто сейчас проходил мимо, но и тех, кого уже не было в этой цепочке, кто остался за Сидрой, за Тумбой, на той далекой высоте 264,9, откуда началась эта тяжкая и бесконечная тропа отхода. Но те, кого уже не было, помнились совсем по-иному: их лица вставали теперь в памяти обратной связью — через фамилию, через строку в длинном столбце блокнота, через день гибели или какой-либо приметный случай. Он знал, что их нет, он сам заносил их фамилии в списки погибших, умерших от ран или от голода, однако те, кого ему собственными глазами не довелось видеть мертвыми, в памяти словно бы продолжали оставаться живыми, только почему-либо отставшими и потерявшимися…

В этот ясный солнечный день все казалось ему возможным, доступным, подвластным, даже любовь и уважение подчиненных, даже их теперешнее настроение, которое, как он знал, зависит во многом от его собственного, и это ощущение полной и прямой связи с другими рождало в нем окрыляющую уверенность, что дальше все пойдет так же удачно, как получилось сегодня.

Когда переправа была закончена и отряды, продвинувшись к баракам, заняли круговую оборону, Аристов созвал командиров и комиссаров. Еще вчера он предлагал обсудить план дальнейшего движения бригады на совете командиров, но сегодня пришел к выводу, что никаких обсуждений устраивать не следует — иных приемлемых вариантов перехода линии охранения он не видел, а значит, и незачем оставлять у людей впечатление, что они возможны.

Велев раскрыть карты, Аристов, волнуясь и стараясь говорить по-военному, приказал:

— Отряды «Боевые друзья» и «За Родину», под общим командованием Грекова, выдвигаются до бараков у просеки, резко поворачивают на юго-восток, двигаются в направлении озера Вягиламби, форсируют шоссе Паданы — Кузнаволок, громят гарнизон южнее Барановой Горы и переходят линию финского охранения в квадрате 42–24. Есть вопросы?

— Есть! Какова сила гарнизона? — спросил Греков, еще не успев проследить маршрут по карте.

— Раньше числилась пограничная егерская рота. А что теперь — тебе самому предстоит выяснить.

— Ясно, товарищ комбриг.

Аристов остановил взгляд на командире отряда «Буревестник» Николае Пименове, недолго выждал.

— Отряды «Буревестник» и имени Чапаева под командованием Пименова двигаются отсюда параллельно реке Волома. Цель — лесной гарнизон противника в координате 46–18, и далее — переход линии финского охранения.

От Пименова никаких вопросов не последовало. Вчера Колесник рассказал ему о плане Аристова, они вдвоем на всякий случай обсудили его, и хотя оба не были уверены, что партизанским группам удастся оторваться от преследования (а именно на этом строился весь расчет), все же тщательно проработали предполагаемый маршрут на карте.

— Разведвзвод, — продолжал Аристов, — остается на сутки здесь, ждет подхода отряда Попова…

Упоминание отряда Попова вызвало оживление. Все переглядывались, пытаясь выяснить, что кому известно о Попове, недоуменно пожимали плечами, это разозлило Аристова:

— В чем дело? — сурово оглядел он собравшихся. — Ефимов, в чем дело?

— Вы сказали, — поднялся комиссар Ефимов, — «ждет подхода отряда Попова»… Разве от Попова есть какие-либо вести?

— Нет. Но именно поэтому я и оставляю разведвзвод. Ясно вам? До Воломы Попов точно знает наш маршрут. А дальше Николаев даст ему направление на выход южнее Барановой Горы, а сам поведет взвод к Сондалам, чтобы взорвать мост. Повторяю, ждать здесь Попова до завтра, до девятнадцати часов.

Колесник, впервые за все время похода, сидел на оперативке не рядом с командиром бригады, а даже за спинами других. Он, как и все, делал пометки на своей карте, молчал, но тут не выдержал:

— Взвод не может оставаться сутки без движения. По следам идут финны. Мы рискуем потерять взвод.

— Мы рискуем потерять не только взвод, — жестко ответил Аристов, даже не взглянув в его сторону, — мы рискуем потерять всю бригаду, если будем бояться риска… Николаев достаточно опытен, чтоб действовать по обстановке! Прошу внимания! — Аристов выждал несколько секунд и ровным приказным тоном продолжил: — Отряд Кукелева и штаб двигаются между двумя другими группами. В квадрате 50–08 резко поворачивают на север, выходят на берег Елмозера, громят гарнизон в бараках, переправляются на восточный берег, быстро обходят озеро с востока, выдвигаются к высоте 120,3, заказывают продовольствие и ждут подхода остальных групп. За двое суток им предстоит пройти сорок два километра — в наших условиях это нелегкая задача… Этот план согласован с Беломорском. Нам обещана помощь. На каждое направление перехода линии охранения будет выдвинуто по роте пограничников, они поддержат нас. На помощь нам выходит отряд спецшколы ЦК партии. Есть вопросы? Нет? Сейчас недолгий отдых. В шестнадцать выступаем. Все, желаю успеха!

2
Сводной группе Грекова, состоявшей из отрядов «Боевые друзья» и «За Родину», достался самый беспокойный маршрут. Путь пролегал вблизи основной дороги, связывающей Масельгский и Ругозерский участки фронта, слева все время приходилось держать усиленное прикрытие, а в обоих отрядах уже не насчитывалось и сотни бойцов. Особенно большие потери понес отряд «За Родину». Взвод Мелехова почти полностью полег при прорыве с высоты 264,9, два других — Мурахина и Самсонова — заметно поредели в жестоком бою у реки Сидра, когда сдерживали натиск двух финских рот, стремившихся к переправе.

Шли медленно и осторожно. Чтобы сбить противника со следа, много раз разворачивались цепью, с полкилометра двигались на расстоянии видимой связи друг от друга, снова вытягивались змейкой, минировали тропу, оставляли заслон и лишь после этого садились на короткий отдых. При этих маневрах была опасность растерять людей, ибо стоило кому-то одному проявить невнимательность, как цепь могла оказаться разорванной, а потом — ищи-свищи в лесной глухомани отколовшуюся часть отряда.

Когда усаживались на привал, с востока нередко слышали далекое завывание автомобильных моторов, ближе к ночи оно становилось все отчетливее и тревожней, начало казаться, что дорога совсем рядом, за ближайшей сопкой. Перед сумерками над лесом долго кружил финский самолет — пришлось выжидать, пока он скроется.

К десяти часам совсем стемнело. Идти стало особенно трудно и опасно: видимости никакой, случайный треск сучка под ногами слышен за сотню метров, вражеская засада могла подпустить партизан на десяток шагов и накрыть их огнем на марше. С час еще двигались рывками, то и дело останавливаясь для разведок местности, потом Греков дал команду на привал, и лагерь затих в ожидании рассвета.

После Воломы настроение у людей заметно переменилось. Еще недавно, когда петляли в лесах, стараясь оторваться от преследователей, и впереди ждали партизан финские заслоны у рек и дорог, в собственное спасение мало кто верил. Слишком далеким представлялся путь, чтобы думать о его окончании; слишком мало сил оставалось у каждого, чтобы на них рассчитывать, а смерть — вот она, рядом: она подстерегала за любым кустом, на любой болотине! В те дни жили одним — выдержать, не отстать, не оторваться в спешке от товарищей, отбиться от наседающего противника и во что бы то ни стало уберечь ноги. Ранение в ноги было страшнее смерти. Испытаний, тягот и лишений, которые приносил каждый новый день, с избытком хватало для того, чтобы успевать думать лишь о них и не тешить себя далекими пока надеждами.

Теперь все приблизилось.

Длинное и узкое Елмозеро, за которым начиналась «нейтралка», было всего в нескольких километрах, и хотя путь пролегал в обход озера, эта близость волновала, рождала и надежду, и робкую веру, и нетерпение. Все понимали, что главное препятствие еще впереди — будет бой, будет прорыв, будут смерти и ранения, и еще неизвестно — удастся ли пробиться через вражескую оборону. Но все это представлялось теперь не таким важным, как возникшее и с каждым переходом крепнувшее ощущение, что идти осталось не так уже далеко, что физических сил добрести до линии финского охранения вполне может хватить. А там — уж как получится. Там все будет зависеть от них самих, от всех вместе в от каждого в отдельности, там предстоит бороться с врагом, а не с собственным бессилием.

С группой Грекова шло около десяти раненых и больных. Они двигались сами, нести кого-либо на носилках сил не было, и единственную помощь, которую им мог оказать отряд, — это приноравливаться к их темпу передвижения. Так и тянулись, с трудом одолевая в час по километру.

Едва рассвело, двинулись дальше. Вокруг было тихо, уже начало казаться, что так, в тишине и покое, группа дойдет до заданного квадрата, минует дорогу, приблизится незамеченной к гарнизону, который предстояло разгромить, а там, глядишь, удача будет сопутствовать и дальше.

Если говорить начистоту, сам Федор Иванович Греков не верил в возможность выполнения боевой задачи, поставленной ему комиссаром Аристовым. По данным разведки, в гарнизоне еще до начала партизанского рейда стояла финская пограничная егерская рота. А уж теперь-то гарнизон, без сомнения, усилен и укреплен. Если и удастся перейти без боя дорогу Паданы — Кузнаволок, то разве справиться его отряду с этакой изготовившейся к обороне силищей? Такие операции приносят успех лишь при внезапности нападения, да и то далеко не всегда — зимой в Заонежье бывали неудачи при обстоятельствах куда более выгодных, чем сейчас… А тут — какая же внезапность? Противник висит на хвосте, двигаемся в час по чайной ложке, здоровых бойцов и на три взвода не наберешь… До штурма ли тут? Нет, не додумал чего-то Николай Павлович.

Для себя Греков уже твердо решил, что зря губить людей не станет, и если противник не навяжет ему бой, позволит без шума уйти за линию охранения, то спасибо и на том. Война впереди большая, хватит ее на каждого, и коль уж так нужно разгромить этот пограничный гарнизон, то он готов вернуться сюда недельки через две-три, когда люди окрепнут и не будет позади этого тяжкого хвоста раненых и больных.

Это решение, о котором Федор Иванович до поры не собирался говорить ни своему комиссару Поварову, ни начальнику штаба Аверьянову, показалось ему не только вполне оправданным, но и единственно разумным. Беспокоило лишь одно. Неужели сам Аристов не понимал всего этого? Он хоть и не военный человек, но воюет вот уже восемь месяцев, участвовал во многих операциях и знает, почем фунт лиха. Зачем же серьезно ставить бое-вне задачи, в реальность которых не поверит даже новичок? Может быть, он хочет, чтоб и группа Грекова и группа Пименова взяли на себя отвлекающую роль? Так почему бы не сказать об этом прямо? Тогда мы должны и действовать соответственно, зря на рожон не лезть, а лишь показывать противнику, что лезем. Есть в плане нового комбрига что-то неясное и даже нехорошее — или военная наивность, смахивающая на браваду, или хитрость, похожая на коварство по отношению к Грекову и Пименову.

Утром, когда отряд уже миновал узкий проход между Хотозером и дорогой, все расчеты порушились. Сначала разведка противника, наскочив сзади, завязала перестрелку с тыловым охранением, а позже егерский взвод, обойдя отряд со стороны дороги, попытался втянуть его в бой. Стало ясно, что финны вновь уцепились за отряд, что вскоре подоспеют их главные силы и надо как можно скорее отрываться, уходить от дороги.

Пришлось принимать все правее, невольно сближаясь с курсом, которым шли штаб бригады и отряд имени Антикайнена. Перестрелки возникали еще несколько раз, после каждого боя отряд отходил все южнее, и к шести часам вечера соединился со штабом бригады.

Аристов внутренне негодовал: Греков не только сломал его планы, но и привел за собой противника. Однако обстановка складывалась такой, что упрекнуть его можно было лишь за то, что он не решился понапрасну губить людей, и Аристов, мрачно выслушав Грекова, приказал:

— Возьмешь на себя прикрытие слева! Двигайся параллельно, на расстоянии ста метров!

Чуть позже послышалась перестрелка со стороны, где двигалась сводная группа Пименова. Преследователи словно бы намеренно сдавливали бригаду в одно место. Отходить Пименову было некуда — только брать восточнее, и в восемь часов вся бригада сошлась на пологой каменистой гряде, поросшей густым березовым лесом. Впереди, в трех километрах, была шоссейная дорога Паданы — Кузнаволок.

Аристов объявил короткий привал, выслал вперед по разным направлениям три группы разведчиков, чтобы выбрать наилучшие подходы к дороге. Он, как и все в (Чигаде, нисколько не сомневался, что дорога, конечно ж? прикрыта противником, подступы к ней, вероятно, даже укреплены и заминированы — для финнов это была отличная возможность преградить путь бригаде, не допустить ее к линии охранения и, наконец, разделаться с нею на этом узком перешейке между Елмозером и Сяргозером.

Но он и не предполагал, что противник находится так близко впереди…

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ


(дорога Паданы — Кузнаволок, 15 августа 1942 г.)


1
Было время выхода на связь. Но не успел радист Паромов со своим новым помощником Дмитрием Лавриченко развернуть рацию, как прибежал Борис Воронов, которого теперь в полушутку звали в бригаде уже не «связным», а «адъютантом», и передал приказ:

— Прекратить связь! Складывай бандуру!

— В чем дело? — снимая наушники, спросил Паромов.

— Финны рядом…

…Командир финского дозора, полчаса назад доложивший лейтенанту Виеримаа о приближении партизан, напрасно радовался, что ему удалось выследить их незаметно. Один из партизанских разведчиков, двигавшихся на восток по гряде, увидел мелькнувшую между деревьями фигуру, подал предостерегающий знак, но ему поверили лишь после того, как на земле обнаружили свежесбитый сапогами мох, а потом — и следы.

Отправив в бригаду посыльного, разведчики дальше двигались особенно настороженно, подолгу наблюдали и вслушивались, потом стали переползать по-пластунски, — и не просчитались. Они еще издали заметили расчищенные от кустарника секторы для стрельбы, услышали чужие голоса, поняли, что впереди — оборона противника, и повернули обратно.

Уже начинало темнеть.

Еще не возвратились две другие разведывательные группы, но Аристов решил не терять ни минуты. Быстро собрав командиров отрядов, он объявил вчерашний свой приказ о делении на сводные отряды отмененным, как потерявший значение, и приказал немедленно атаковать противника, а до этого провести короткие, пятиминутные беседы с личным составом, объяснить, что главная цель — прорыв и форсирование дороги, прорыв, несмотря ни на какие потери…

— Только вперед! Другого выхода у нас нет!

С этой фразой Аристов отпустил командиров, и чуть позже она была повторена комиссарами и политруками в каждом взводе и отделении. Когда командиры удалились, Колесник подошел к Аристову.

— Слушай, Аристов! Не надо атаковать в лоб! Надо что-то придумать.

Уже двое суток они почти не разговаривали и словно бы не замечали друг друга. Колесник после того, как он узнал, чем была вызвана радиограмма из центра о назначении комбригом Аристова, молча и подчеркнуто формально выполнял свои прямые, сильно сократившиеся за последнее время обязанности начальника штаба, большую часть времени проводил в отрядах, сам ни во что не вмешивался, зная, что любая его инициатива может привести к скандалу, особенно теперь, когда его положение стало неопределенно зыбким, а Аристовым владела идея полного единовластия.

Но на этот раз он не мог не вмешаться.

— У тебя есть что-то предложить? — обернулся Аристов с таким видом, словно бы он давно ждет этого предложения, но заранее знает, что оно неприемлемо.

— Не надо действовать в лоб, — повторил Колесник, сдерживая обиду. — Если верить разведчикам, финны держат оборону в самом узком месте гряды. Возможно, они видели нашу разведку. Во всяком случае, знают, что мы двигаемся по гряде. Будь уверен, они уж постараются сконцентрировать силы на этом направлении. Справа и слева — болота. Они, конечно, тоже прикрыты огневыми средствами, но ведь прорываться-то будем ночью, в темноте. На главное направление надо выслать две-три подвижные ударные группы. Пусть завяжут бой, выявят огневые средства противника, отвлекут их на себя. А основной массе надо прорываться через болото.

— Но болото может оказаться непроходимым, — возразил Аристов, и в его тоне уже не было прежней непререкаемости.

— Мы не полезем далеко от берега. Ночью достаточно и двухсот метров. А в случае чего, будем атаковать с флангов. Это все же лучше, чем переть прямо на оборону.

— Черт возьми, куда запропали те две разведывательные группы? — с досадой воскликнул Аристов. — Может, подождать их, как думаешь?

Это уже было почти примирение, и Колесник торопился закрепить его:

— Ждать не стоит. Бремени терять нельзя. Финны могут подтянуть усиление.

— Ладно. Действуем. Пименов и Шестаков — справа. Греков и Шабалин — слева. Кукелев и штаб — прямо по гряде. Фланги начинают первыми. Потом ударим и мы… Прорываемся — и прямо на дорогу. Ты иди, ставь задачу Грекову, я схожу к Пименову. Выступать немедленно!

Это было не совсем то, чего хотелось и что предлагал Колесник, но все же лучше примитивной лобовой атаки.

Ставя боевую задачу Грекову, Колесник не удержался и, на свой страх и риск, приказал один взвод с пулеметами пустить по обочине болота, вдоль кустов, с задачей подавлять огневые точки противника.

Как потом оказалось, эта предосторожность в сочетании с находчивостью и отвагой командира взвода «Боевые друзья» Михаила Николаева сыграла важную роль в том, что отряды, прорывавшиеся с левого фланга, понесли меньшие потери, чем могли бы понести.

Было уже совсем темно, когда три партизанские колонны, медленно удаляясь друг от друга, двинулись на сближение с противником.

Долго шли по каменистому косогору, потом Греков, не зная точно, как далеко осталось до финской обороны, передал команду покруче взять влево, и вскоре головной дозор уперся в густые ивовые заросли, за которыми угадывалось болото. Змейка замерла, затихли звуки шагов,наступило то полное и напряженное безмолвие, которое на войне чаще всего разряжается грохотом выстрелов. Это состояние было знакомо по зимним операциям, когда после долгого блуждания по лесам отряд выходил наконец к гарнизону и вокруг было удивительно тихо, деревня еще не видна, но уже угадывалась ее близость, и любой неосторожный шаг мог стоить многих жизней.

Над болотом стлался низкий туман, и сверху оно казалось широким белесым озером.

Греков вышел из цепочки, спустился к самому краю болота. Да, несомненно, когда-то давным-давно оно и действительно было озером, береговая кайма под кустами состояла из россыпи мелкого галечника, какой способны намыть и отполировать лишь волны. Надо думать, что где-то посредине есть и открытая вода — иначе откуда такой теплый туман? Туман радовал, он был хотя и слабым, но прикрытием. Но проходимо ли болото? Если бы было время для разведки!

Но времени не было даже для раздумья.

— Николаев, начинай! — тихо приказал он, вернувшись в голову отряда.

Взвод Николаева отделился от колонны, и бесшумные тени бойцов, одна за другой, пропали на фоне кустов.

Еще с сотню метров отряд продвинулся по берегу вслед ушедшему вперед взводу, потом снова надолго замер, и Греков решил больше не искушать судьбу.

— Выходим на болото! Быстро и без шума! — передал он по цепочке последнее предупреждение.

Прошуршали раздвигаемые кусты, заскрежетала галька под ногами выходящих на болото дозорных, мягко зашелестел оседающий мох, и движение началось. Один за другим подныривали бойцы под ивовый навес, придерживали ветки, чтоб не хлестать по лицу товарища, и выходили на болото. По привычке ступали след в след, мох вскоре не выдержал, и из туманной мглы уже слышалось мерное осторожное чавканье. Цепочка уходила на восток, под острым углом к берегу. Греков стоял и считал: тридцать два… тридцать три… тридцать четыре… Вот уже середина колонны — потянулись раненые, больные, ослабевшие. За ними — отряд «За Родину» и тыловое охранение. Пора!

За тылы можно было не беспокоиться, по традиции они были «хозяйством» комиссара Поварова, а Петр Данилович мужик пунктуальный и предусмотрительный, он обеспечит все должным образом.

— Арсен, за мной! — приказал Греков связному Кутину, хотя мог бы и не говорить этого, — Арсен тенью следовал за командиром.

Обгоняя медленно бредущих по болоту бойцов, Греков со связным уже были далеко от берега, и темный лес на взгорье начал как бы нависать сбоку над белесой полосой тумана, когда справа вдали невидимо загрохотало и эхо понесло над головами этот нескончаемый грохот. Он сразу догадался, что в дело вступила правофланговая группа Пименова — ракеты, выпускаемые над местом боя, не были даже видны отсюда, над гребнем леса лишь вспыхивало и мерцало их слабое отражение в белых облаках. Этот дальний и чужой пока бой словно бы подстегнул бойцов: все заторопились, без команды прибавили шагу, тем более, что грохот скрадывал шум их движения по болоту.

Греков переживал трудные минуты.

Отряд уже вытянулся по болоту и, судя по всему, направлялся прямо во фланг финской обороне. Если следовать первому приказу Аристова — прорываться к дороге во что бы то ни стало! — то можно было продолжать движение, благо противник молчит.

Но как сложатся дела у других? Удастся ли им прорваться? Особенно Кукелеву со штабом. «Чапаевцы», и «Буревестник» уже ввязались в бой, там в ход уже пошли гранаты. Не лучше ли, пока не поздно, развернуться и ударить финнам во фланг?..

Командир торопливо размышлял, а отряд продолжал, все прибавляя шагу, двигаться по болоту на восток.

И вдруг прямо из той точки на берегу, куда в эту секунду глядел Греков, ударили по глазам прерывистые огненные всплески, пулемет дважды отрывисто рыкнул и заработал ровно и неторопливо. Трассирующие пули голубоватым пунктиром прочертили болото. Судя по всему, стреляли на звук — пули с недолетом рвали мох в десяти метрах от колонны.

— К бою! Развернуться пошире! — скомандовал Греков, и следующая строчка прошлась так близко у его ног, что он невольно отпрянул назад. Стреляли низом, и ложиться было страшно. Кто-то позади ойкнул и застонал, движение вперед остановилось, люди стали рассредоточиваться по болоту, искать укрытий, залегать за кочками.

Пулемет бил и бил. Из нескольких точек на берегу забухали винтовки, но огонь продолжал быть неприцельным и большого вреда пока не приносил.

Это было удивительно, как близко оказался берег. Когда шли в тишине и тумане, наискосок удаляясь от него, он начинал уже пропадать из виду, а теперь — как будто и тумана никакого не было, и берег совсем рядом.

«Где же Николаев? Чего он молчит?» — подумал Греков, с радостью вспомнив, что не весь отряд лежит в бездействии на болоте, что должен же в конце концов ударный взвод начать свое дело.

Открывать отсюда ответный огонь и тем окончательно обнаруживать себя не хотелось. Замолкнет же в конце концов эта проклятая молотилка!

Однако пулемет не только не замолкал, но к нему вскоре присоединился и другой, чуть правее, и лежать стало невмоготу. Правда, второй бил куда-то вдоль кустов, ко его вспышки были хорошо видны с болота. В это время загрохотало в лесу. Впечатление было такое, словно тот дальний бой, который вела группа Пименова, перевалил через кряж и катится по пологому склону к болоту.

— А-а-а! — сквозь гул стрельбы донеслось оттуда. Греков не был уверен, по предполагал, что на прорыв поднялась центральная группа, и решил больше не медлить. Он вскочил, быстро поглядел вправо-влево на притаившихся за кочками бойцов, выдвинул вперед автомат и что было силы закричал:

— Партизаны! Вперед! Огонь по врагу!

Секунду-другую никто не поднимался, потом откуда-то слева донесся истошный срывающийся голос:

— За Родину! За Сталина! Ура-а-а!

Болото взорвалось грохотом пулеметных очередей, торопливой стрекотней автоматов; скрещивающиеся пунктиры хлестнули по темному берегу, было видно, что люди поднимаются, что-то кричат, стреляют на ходу и бегут, бегут все быстрее и быстрее…

2
…В момент, когда финский пулемет впервые ударил в сторону болота, взвод Михаила Николаева, сам не зная этого, находился уже в каких-нибудь ста метрах от него.

Чувствуя приближающуюся с каждым шагом опасность, партизаны давно уже не шли, а, развернувшись вправо от берега, настороженно перебирались чуть ли не ползком от укрытия к укрытию. Вокруг было так тихо, что с болота отчетливо слышалось мерное удаляющееся чавканье; Николаев понимал, что финны, конечно же, тоже вскоре услышат движение по болоту, это чавканье все время раздражало его, заставляло шепотом подгонять ребят. Ползли уступом вправо, рядом с комвзвода продвигался пулеметчик Иван Улитин, ему было труднее других, он уже сиял «Дегтярева» с лямок из-за спины, держал его на весу, опираться о землю приходилось одной рукой, а пулемет все равно изредка слабо погромыхивал, задевая за камни. Слава богу, что камни у берега были сильно обомшелыми, и звук едва ли был слышен в десяти шагах.

Потом ползший впереди Василий Мануйлов дал предупредительную отмашку, она прошла по цепочке, и все замерли. Выждав секунду-другую и ничего не услышав, Николаев пробрался к направляющему.

— Голоса, — прошептал тот.

— Где?

— Впереди, чуть левее, у самого берега.

Николаев огляделся. Болото, как видно, вскоре начнет сужаться, кусты впереди заметно уходили влево.

— Вот опять, слышишь! — тронул его за плечо Мануйлов.

Да, впереди слышались голоса. Слов разобрать было нельзя, но люди переговаривались как бы на расстоянии друг от друга. Это успокоило Николаева, но зато чавканье с болота стало теперь еще слышней и досадней.

— Улитин, Халалеев, за мной! — шепотом передал он и пополз вперед. У кустов ползти было опасно, скрежетала галька, и он взял чуть повыше.

Через несколько минут замер, прислушался. Да, судя по всему, оборона была совсем рядом, и финнам до чертиков надоело лежать в ожидании… И впереди, и справа то и дело слышались приглушенные голоса. Вообще-то их, финских солдат, понять можно — лежать в темном лесу не только скучно, но и жутковато, хочется хотя бы слышать голос соседа.

Николаев знал финский язык, улавливал отдельные слова и фразы и пытался понять, что перед ним — сама оборона или наблюдательные посты. Если посты — то это хуже. Значит, взводу еще ползти и ползти. Хотя ночью в лесу их далеко не выдвигают. От силы на двадцать — тридцать метров.

Постепенно подтянулся взвод, и в это время справа, за лесом, начался бой. То ли оттого, что грохот выстрелов снял наконец томительное напряжение, а скорее — оттого, что бой разгорелся вдалеке отсюда и мог пройти стороной, но финская оборона здесь странно ожила, солдаты без опаски перекликались, во весь голос.

— No nyt Iivanat lähtivät!

— Teeriojan pojille tulee työtä.

— Ei, ne ovat kauempana. Ei meidän komppanian alueella.

— Mitä piruja, siellähän on jo suo!

— Olkoon. Menet suohonkin kun haluat elää.

— Taisi loppua… Huomenna tulee sauna ja kahvit! Ja ehkä ryypytkin?[3]

Сжав зубы, Николаев все полз и полз вперед, оставляя голоса чуть правее и прижимаясь теперь ближе к прибрежным кустам. Эта беззаботная и благодушная солдатская болтовня уже не успокаивала, а скорее злила и оскорбляла именно своей беззаботностью и благодушием. Острее, чем когда-нибудь, он улавливал в ней то не скрываемое финнами чувство превосходства, которое особенно укоренилось в их армии после «зимней» войны и которое теперь вот, в эту минуту и в этом лесу, как бы находило свое подтверждение: сытые, самоуверенные финны сидят в обороне и тоскуют о бане и кофе, а партизанам — голодным, грязным, обессилевшим — приходится думать о спасении.

— Hei sieslä, suu kiinni![4] — вдруг раздался впереди начальственный окрик.

Через пять секунд с берега в сторону болота ударил пулемет. Он грохотал совсем близко, но Николаев не видел его из-за кустов. По звуку и по методичному характеру ровных длинных очередей он понял, что пулемет станковый, из ручного так не стреляют, никакого диска не хватит.

До сих пор у Николаева не было четкого плана действий. Он знал, что взводу надо неожиданно ударить по противнику, отвлечь его внимание от болота. А как быть дальше? Если отряд прорвется по болоту или даже пройдет незамеченным, то взводу деваться будет некуда. Четырнадцати бойцам наверняка не пробиться, если они обнаружат себя огнем. Неужели же нет иного выхода, и все они, столько вытерпевшие и чудом уцелевшие, должны теперь до единого полечь в этом темном лесу, так близко от нейтральной полосы?

Эта мысль не давала ему покоя. Он еще не знал, что должен предпринять, чтобы и задачу выполнить и попытаться спасти взвод, и, может быть, поэтому, почуяв оборону противника, он не открывал огня, а с мрачным остервенением все полз и полз вдоль прибрежных кустов, понимая, что в случае обнаружения взвод окажется в невыгодном и даже отчаянном положении, когда, кроме попытки прорываться грудью вперед, делать будет уже нечего.

Неожиданно открывший себя вражеский пулемет придал всему смысл, цель и назначение. Как-то сразу, в одно короткое мгновение, Николаев понял и решил: чтобы помочь отряду и спасти ребят, надо прорываться именно в направлении на пулемет и обязательно уничтожить его.

Во взводе оставалось еще около десятка гранат.

— Приготовить гранаты! Идем на прорыв! Не терять друг друга из виду. Огонь по моей команде.

Николаев лежал, тихо приказывал, грохот пулемета впереди и гул дальнего боя справа глушили его голос, он не был уверен, слышит ли его лежавший позади Мануйлов и передает ли дальше его команду.

Впрочем, теперь это было не очень и важно. Он чувствовал, что все находятся в таком же выжидающем напряжении, как и он, и каждый, хотя и с секундным запозданием, будет делать то же, что и он.

В этот момент загремел бой в лесу на взгорье, послышались крики «ура». Николаев привстал на колено, взмахнул рукой и коротко скомандовал:

— Вперед!

…Через много лет Пентти Тикканен расскажет в своей книге «Разгром партизанской бригады» о том, как был воспринят этот ночной партизанский прорыв финскими солдатами и командирами. Он не скроет той растерянности, которая охватила командира роты лейтенанта Виеримаа, когда партизаны непонятным и неожиданным образом прорвались по болоту в тыл его обороны.

И правое, и левое болото прикрывалось двумя пулеметными взводами. Когда лейтенант Виеримаа со своим резервным взводом прибежал к ним на помощь, все было уже кончено, лишь редкие выстрелы удалялись на. восток. Он с трудом разыскал командира пулеметного взвода, но тот и сам не мог объяснить, как все произошло.

«— Прошло лишь несколько мгновений, как мы оказались с русскими друг против друга. Никого не отличить. Каждый стрелял столько, сколько пуль успевало из ствола вылететь.

— Но здесь же на краю болота был станковый пулемет! Куда к черту он делся? — спрашивал лейтенант Виеримаа.

Станковый пулемет потерялся. Командир взвода не мог объяснить его исчезновения, и они вдвоем с лейтенантом отправились его искать.

Пулемет нашелся на новом месте. Он выполнил приказ до конца. Два раненых солдата стонали возле него. Они обрадовались, увидев офицеров.

— Ребята отдали все, что могли, — вздохнул один из них, показывая рукой на двух своих товарищей, которые без движения лежали возле пулемета. Кровь стекала из их ран, но жизнь уже покинула их тела.

— Оттуда они шли прямо на пулеметы, — объясняли раненые случившееся.

— Что за чертовская стрельба слышалась как бы из-за обороны? — недоумевал Виеримаа.

— Наверное, русские стреляли, уходя…

— Но ведь тогда они прошли через позиции… прямо на палатки пограничной роты! — в тревоге воскликнул лейтенант».

3
Лейтенант Виеримаа не зря опасался за судьбу роты пограничников.

…Обойдя финскую оборону с флангов, партизаны решительно, с криком «ура» атаковали противника, смяли позиции обоих пулеметных взводов, прикрывавших высоту со стороны болот, уничтожили два станковых пулемета и, не останавливаясь, устремились к дороге Паданы — Кузнаволок. Бежали из последних сил, опасались, что у самой дороги их встретит новый заслон, и надо было не дать противнику времени опомниться. Прорыв обошелся недешево: в лесу и на болотах осталось более шестидесяти убитых и тяжело раненных партизан. Но в те решающие минуты никто не представлял и не мог в темноте и спешке представить себе общих потерь, никто даже не думал об этом, ибо каждый бежал навстречу смерти, и не было в тот момент ничего важнее, чем сломить противника и пробиться.

Раненые не надеялись на помощь. Кто еще держался на ногах, тот продолжал бежать вперед, несмотря на простреленную грудь или руку. Кто не мог бежать и падал со стоном в мокрый и холодный мох, тот уже ни на что не рассчитывал, перемогал первую острую боль и с безнадежной тоской гнал от себя сандружинницу: зачем погибать и ей. Каждый понимал, что никто из товарищей уже не сможет вернуться сюда — такова немилосердная логика любого прорыва, и каждый, ожидая рассвета, решал свою судьбу по-своему.

Как пишет П. Тикканен, всю ночь со стороны болота из разных мест доносились стоны, на рассвете стали раздаваться одиночные выстрелы, и когда финны отправились утром осматривать поле боя, то обнаружили лишь двоих раненых — мужчину и женщину, и эти последние, оставшиеся на болоте в живых, взглядами умоляли поскорее прикончить их. Остальные сделали это сами…

Ночная атака, когда, несмотря на губительный встречный огонь, со всех сторон из темноты накатывалось несмолкаемое «ура», ошеломила финнов, разорвала и смешала всю их оборону.

Хотя и ненадолго, но дорога на восток была открыта.

Через километр на пути партизан встало новое широкое болото, за которым смутно серела в ночи скалистая гряда. Здесь штаб бригады установил связь с фланговыми группами, но было решено не сближаться и идти на форсирование дороги раздельно в трехстах метрах друг от друга.

Позади изредка стрекотали автоматные очереди и погромыхивали отдельные винтовочные выстрелы, но преследования не было — противнику, как видно, было не до этого.

Развернутой цепью, все время ожидая встречного огня, пересекли болото, и дальше возникло непредвиденное препятствие. Скалы почти отвесно обрывались к болоту. С трудом нашли несколько уступов и расщелин, ценой мучительных усилий, помогая друг другу, чертыхаясь и обдирая в кровь руки, взобрались наверх. Здесь взвод Михаила Николаева догнал наконец отряд. Из четырнадцати человек вернулось одиннадцать, у многих были ранения.

Большие потери понес и штаб бригады. Погибли военфельдшер Михаил Чеснов, радист Николай Мурзин, связной Борис Козырев. Тяжелые ранения получили начальник санслужбы Петухова, старший политрук Дмитрий Ситников, связной Борис Воронков; с давними ранами еще с боя на высоте 264,9 идут в строю помощники комиссара — Степан Кузьмин и Николай Тихонов.

Аристов оглядел поредевшую цепочку и с горечью подумал, что из прежнего состава штаба невредимыми остались совсем немногие: он, Колесник, радист Паромов и адъютант комбрига Макарихин.

Была ровно полночь. Впереди, теперь уж совсем где-то близко, угадывалась дорога, куда тянулся лесистый взгорок. Вдруг стало ясно, что никакого заслона в этом месте нет, если бы он был, то финны, конечно, расположили бы его у обрыва, откуда вся местность на запад хорошо просматривается, и для изнуренных, вконец обессилевших людей осознание этого стало неожиданным подарком.

А чуть позже, когда тремя колоннами углубились в лес, удачливая августовская ночь преподнесла им новый счастливый сюрприз. По пологому южному склону редколесной горы тут и там виднелись палатки, горели костры, вокруг них сидели финские солдаты, многие спали, другие неторопливо и безмятежно копошились у огня, сушили обувь, помешивали варево — вся эта картина открылась сразу и неожиданно, как только партизаны поднялись наверх, и трудно было поверить, что такое возможно в двух километрах от недавно закончившегося жестокого боя.

Партизаны много лет спустя вспоминали эту странную встречу с противником и каждый раз недоумевали: неужели бой на западе не насторожил финнов, почему вокруг бивуака не было никакого прикрытия?

Тогда же раздумывать было некогда, и короткая схватка стала желанным возмездием за муки, лишения, гибель товарищей.

Даже не ожидая команды и ведя огонь на ходу, партизаны ринулись по склону. Пулеметные очереди прошивали палаточное полотно, гранаты рвались так близко, что свои же осколки свистели над головами, финны ползком выкарабкивались из палаток и, не успев ничего понять, натыкались на винтовочный и автоматный огонь. Те, что были у костров, неслись подальше в лес, не думая о сопротивлении. Если бы партизаны рискнули задержаться здесь хотя бы на пятнадцать — двадцать минут, то, наверное, мало кто из финской пограничной роты остался бы в живых. Однако приходилось спешить, обстановка была совершенно неясной, а до нейтральной полосы оставалось еще пятнадцать километров. Поэтому партизаны, сметая палатки и поливая противника огнем, прочесали насквозь финский лагерь, подцепили на ходу кто рюкзак, кто горячий котелок с варевом, уничтожили два пулемета, из которых так и не было сделано ни одного выстрела, захватили рацию, полевой телефон с катушкой, несколько автоматов «Суоми» и устремились дальше на восток.

Разгром финской пограничной роты, оставленной майором Пюеккимиесом в резерве, и так был полным. Практически она не оказала никакого сопротивления: кто не был убит, тот или бежал в лес, куда глаза глядят, или, затаившись в темноте, переживал свалившуюся беду.

Об этом Пентти Тикканен пишет кратко:

«Прорвавшийся через позиции противник, не зная и не желая этого, наскочил на палатки спящей крепким сном пограничной роты. Наверное, там и прикрытие было безответственным — «а чего там, все равно находимся в резерве». В результате след остался ощутимый. Противник на ходу поливал огнем вовнутрь палаток, несколько палаток разнес в лоскутья, просто-напросто прошил их пулями насквозь. На участке лагеря потом нашлось два десятка погибших солдат пограничной роты».

Так закончился ночной прорыв.

Партизаны двигались всю ночь, и после полудня 16 августа подошли к проселочной дороге между селениями Шалговаара и Баранова Гора. Всего шесть-семь километров отделяли бригаду от нейтральной полосы.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ


(дорога Шалговаара — Баранова Гора, 16 августа 1942 г.)


1
В полдень 14 августа командир советского пограничного батальона, дислоцировавшегося в поселке Услаг, получил приказ немедленно, силами не менее двух рот, выступить в направлении перешейка между Елмозером и Сегозером, к исходу дня 16 августа занять боевые позиции вблизи финской линии охранения, установить радиосвязь со штабом полка и ждать дальнейших указаний. Цель — оказание помощи выходящей из финского тыла партизанской бригаде.

Через три часа обе роты, насчитывающие по семьдесят бойцов, выступили из поселка. Шли не отдыхая. За двое суток преодолели более сорока верст по болотам и топям. К вечеру 16 августа достигли заданного района, заняли круговую оборону, отрыли ячейки и стали ждать. До финских минных полей и патрульных троп было меньше километра. Как только стало темнеть, минеры отправились делать проходы в минных полях, через которые навстречу бригаде предполагалось направить разведывательные группы. Если партизанам придется переходить патрульную полосу с боем, то пограничники должны проникнуть на финскую территорию, показать пути отхода и прикрыть их.

Если боя не будет, то партизаны, подойдя к минным полям, должны обозначить свое местонахождение условленной серией ракет. Кроме того, ожидались дополнительные уточняющие указания, и радист батальона держал постоянную связь со штабом полка.

Все казалось отлаженным, подготовленным, и оставалось только ждать.

Томительно тянулись час за часом. Как только стемнело и затих дувший весь день юго-восточный ветер, с запада стали доноситься слабые, похожие на бульканье звуки перестрелки. Стрельба то замирала, то начиналась опять, иногда казалось, что она приближается, но проходило какое-то время, и вновь она оставалась такой же далекой, странно спокойной и даже обманчивой.

Комбат доложил в полк — что делать?

Оттуда ответили — ждать!

После полуночи все стихло. Ни один настораживающий звук не донесся с финской стороны, комбат нервничал, ему все казалось, что он упустил время, что, возможно, надо было попробовать проникнуть на ту сторону и идти к месту боя. Он не знал истинного положения бригады, она представлялась ему такой же сильной, хорошо вооруженной и полнокровной, какой он видел ее в последний день июня; он не был и уверен в том, что его двум ротам — по существу, полуротам! — удалось бы глубоко вклиниться за патрульные тропы, но все равно чувство сопричастности с тем, что происходило сейчас где-то в пяти-шести километрах отсюда и так загадочно оборвалось, не давало ему покоя, тем более, что он помнил свое обещание, данное на радостях при проводах бригады.

Чувство тревоги усилилось, когда радист вдруг сообщил, что где-то вблизи финны в открытую переговариваются по радиотелефону и что-то слишком шумят.

Так миновала ночь.

Рано утром пришел новый приказ: одной роте срочно сниматься, огибать с востока южную оконечность Елмозера, второй — оставаться на месте.

Потом, когда в Беломорске будет тщательно анализироваться вся операция по выводу партизанской бригады из вражеского тыла, член Военного Совета фронта Г. Н. Куприянов, узнав о том, что комбат слышал далекий бой и всю ночь простоял в бездействии, вгорячах и в гневе потребует предать его суду, затем, когда выяснятся все обстоятельства, он тут же отменит свое распоряжение. Тогда и Аристов впервые узнает, что вечером 16 августа партизаны и пограничники находились всего лишь в шести-семи километрах друг от друга.

2
Как только поздно ночью полковник Мякиниэми узнал, что русские прорвались на участке роты Виеримаа, перешли дорогу Паданы — Кузнаволок, разгромили стоявшую на отдыхе пограничную егерскую роту и устремились на восток, он понял, что обычными заслонами в одну линию, какие он практиковал до сих пор, с партизанами можно и не справиться. До линии охранения оставалось меньше двадцати километров, и риск упустить русских на свою сторону возрастал с каждым часом.

Он тут же решил все имеющиеся в его распоряжении силы срочно перебросить на восток и плотно закрыть партизанам подходы к пограничной полосе между селениями Шалговаара и Баранова Гора. Роте Ахонена было приказано выйти на преследование, во что бы то ни стало догнать партизан и не терять с ними боевого соприкосновения.

Этой же ночью началась спешная передислокация на автомашинах.

К полудню 16 августа на семиверстном участке между двумя небольшими карельскими деревушками уже было сосредоточено восемь рот 12-й финской бригады, эскадрон Путконена, взвод егерей лейтенанта Алакульпи, дивизионные разведотряды Кева и Айраксинена. Кроме того, одна из рот пятого пограничного егерского батальона заняла оборону фронтом на запад, прикрывая южную оконечность Елмозера. Финны получили возможность подбросить к линии обороны все имеющиеся в этих подразделениях минометы.

Если учесть, что к тому времени партизанская бригада едва ли насчитывала двести человек, включая больных и раненых, то обороняющиеся имели более чем десятикратное превосходство в силах.

Рота Ахонена нащупала партизанский след и утром завязала первый бой. Партизаны, оставив прикрытие, отошли, продолжая двигаться на восток. Частые короткие перестрелки с тыловым охранением возникали еще много раз, после полудня движение прекратилось. Заняв три небольшие высотки, партизанская бригада остановилась перед дорогой Шалговаара — Баранова Гора. На противоположной стороне, на соседних высотках, лежали в обороне финские подразделения.

Казалось, капкан замкнулся…

Но и та, и другая сторона чего-то выжидали.

Партизаны поняли, что с их силами пробиться на восток невозможно. Финны, зная безвыходность положения русских, не хотели нести лишних потерь в атаках. Лишь небольшие группы автоматчиков, рыская по лесу, беспрерывно тревожили партизан. Ближе к вечеру по расположению бригады был открыт сильный минометный огонь. Лейтенант Ахонен, боясь, как бы мины не накрыли случайно его солдат, отвел роту на соседнюю сопку, оставив впереди лишь прикрытие. С наступлением сумерек он разрешил взводам поочередный отдых. Он был вынужден сделать это, так как солдаты, после суточной беспрерывной погони, все равно спали, лежа в цепи.

Это и стало роковой для преследователей ошибкой.

О том, как дальнейшие события выглядели со стороны финнов, предоставим рассказать Пентти Тикканену, автору книги «Разгром партизанской бригады».

«…Приближалась полночь. За несколько минут до смены суток это началось.

Сильный огонь был сосредоточен против двух взводов. Он продолжался какое-то мгновение. Вряд ли спросонья солдаты поняли по-настоящему, в чем дело, когда из ночной темноты раздалось яростное «ура-а»… Солдаты, пытаясь преградить дорогу русским, не могли четко отличить противника от своих. Сражаясь врукопашную, русские партизаны прорывались через позиции. Темный лес поглотил их.

В ходе рукопашной схватки многие из финнов вынуждены были оставить позиции. Главные силы роты Ахонена были разбиты. Поэтому в дневнике боевых действий имеется запись устного донесения командира роты: «После того, как два взвода рассыпались, в 00.45 дал приказ на отступление. Отхожу с километр на запад, где сосредоточу роту. Русские направляются на юго-восток…» Думается, последняя фраза донесения лейтенанта Ахонена о направлении отхода русских ввела в серьезное заблуждение командира двенадцатой финской бригады. Ибо ничем другим нельзя объяснить, почему в течение суток все это множество рот, взводов и отрядов продолжало стоять в обороне, закрывая проход на восток, в то время как партизанская бригада давно уже двигалась в другом направлении.

3
Те несколько часов, которые провела бригада на высотках перед дорогой, были для Аристова самыми мучительными за весь поход. Пути вперед не было, и положение казалось безвыходным. Вероятно, следовало бы отойти назад, в глубь леса, увести людей из-под минометного огня, но и позади был противник. К тому же — люди уже не могли двигаться, они с трудом добрели сюда, и требовался отдых, пусть недолгий, на два-три часа, пусть даже без сна, но обязательно отдых, чтоб можно было свалиться на землю, вытянуть опухшие ноги, выпрямить гудевшую от ломоты спину, освободить от груза плечи. Они сделали невозможное, и они имели право на такое послабление себе. Усталость была такой безмерной и окончательной, что близкие разрывы мин не казались помехой для отдыха.

Лежа за камнем и раздумывая, как быть дальше, Аристов в глубине души сознавал и чувствовал, что если он вот сейчас встанет и даст команду двигаться, то бойцы, конечно же, поднимутся, один за другим вытянутся цепочкой и поплетутся, куда он прикажет. Эту молчаливую безотказность даже не хотелось теперь называть привычной исполнительностью или послушанием командиру — нет, это было выше, достойнее, благородней: это было полное, безраздельное слияние своего «я» с душой и потребностями коллектива, это было удивительное единение, когда для человека ничего уже не существует, кроме общей для всех цели. О таком единении — правда, для другого времени и других обстоятельств, — когда-то мечталось Аристову. Теперь он увидел воочию, и это обнадеживало. Он вспомнил, как Григорьев много раз говаривал: «Солдат до тех пор храбр, пока верит командиру. Если он теряет веру, тут трудно быть храбрым».

Аристов теперь не мог пожаловаться ни на веру, ни на храбрость своих людей. Они поднимутся и пойдут… Но куда? Это предстояло решить ему.

В 18 часов из Беломорска была получена радиограмма, в которой сообщалось, что помимо пограничников в район Елмозера для помощи бригаде выбрасывается отряд спецшколы ЦК КП (б) республики. Это сообщение, не казавшееся поначалу особенно важным и что-либо решающим, постепенно навело на раздумье о возможности переправы через Елмозеро, вернуло к тому прежнему плану, который, казалось, рухнул на переходе вдоль Воломы, а теперь вот вновь ожил и стал вскоре представляться не только возможным, но и единственно реальным.

Аристов был бы рад посоветоваться с Колесником, но начинать разговор первым и вроде бы просить помощи не хотелось. Пусть не мнит о себе слишком высоко и не думает, что без него никто не справится с командованием бригадой. Правда, вчера отношения вроде бы начали налаживаться. На прорыв шли дружно, без споров и разногласий. Но один случай опять все испортил.

Когда бежали по лесу, уже позади линии обороны, в руку и грудь сбоку был ранен связной Аристова — Борис Воронов. Он бежал сзади, и Аристов не заметил, как тот молча упал. Спохватился уже на краю болота, когда не увидел позади своего верного и ловкого Борьки. Уже мыслями простился со связным, с ужасом подумал, что ему теперь больше жизни надо беречь очки, ибо запасные остались у Бориса, как вдруг Колесник и Вася Макарихин чуть ли не на руках притащили окровавленного Воронова.

— Боря, где твой рюкзак? Цел он? — кинулся он к связному. — Ведь очки там!

— Цел, Николай Павлыч. У Васи.

— Ой, слава богу… Ну, а ты как — идти сможешь?

— Смогу, Николай Павлыч.

— Да где он сможет? Нести надо! — резко сказал Колесник, и это прозвучало таким неприкрытым укором, словно Аристов намеренно оставил в лесу связного.

Борис действительно вскоре ослабел так, что его пришлось нести. Сил ни у кого не было, но Колесник с Васей тащили носилки, почти не сменяясь, и уже за всю дорогу они с Аристовым не обмолвились и словом.

О переправе через Елмозеро Аристов посоветовался с Кукелевым. Тот подумал-подумал и сказал:

— Да, иного выхода, кажись, нет…

Среди партизан нашлись люди, которые хорошо знали Елмозеро. Бойцы Брагин и Громов рассказали, что в самой узкой части, где озеро словно поясом туго перетянуто, стоят на западном берегу четыре барака, два у самой воды, а два в отдалении, их легко можно разобрать на плоты. Хуже с восточным берегом. Как раз напротив бараков — широкое болото.

— Ну, болото нам не в диковинку! — бодро сказал Аристов. — Сколько их прошли, сосчитай.

Рассудительный Павел Брагин — бывший лесоруб и сплавщик — в сомнении покачал головой.

— То болото отдельно считать надо… И лето нынче совсем мокрое.

Перед полночью начали скрытный отход, сначала на запад, потом резким поворотом — на север. Отряд Кукелева мгновенной неожиданной атакой вышиб противника с высоты, оттеснил его к югу, и вся колонна благополучно вышла из окружения.

В этой атаке автоматной очередью в живот был тяжело ранен Дмитрий Иванович Востряков, бывший председатель Космозерского сельсовета, а теперь связной командира отряда. Это он 31 июля на высоте 264,9 сразил убегавшего через болото командира финской роты лейтенанта Перттула, под огнем сползал к убитому, забрал оружие и документы и передал комиссару Макарьеву.

Теперь Дмитрий Иванович — тихий и словно бы виноватый перед товарищами — лежал на земле. Кукелев не знал, что и делать: времени терять нельзя, дорога каждая минута, а нести раненого — и сил ни у кого не было, и это связало бы продвижение всей бригады.

Лучше других понимал это сам Дмитрий Иванович.

Когда Кукелев приказал все же готовить носилки, он остановил его:

— Не надо, Николай Иванович… Идите, не задерживайтесь… Обо мне не думайте, у меня есть наган. Живым не сдамся. Идите! Поверьте мне… Семье сообщите, что я честно погиб…

У людей, видевших в этом походе, казалось бы, все, на глаза навернулись слезы. Кукелев не выдержал, резко отвернулся, непривычно сурово набросился на молча стоявших бойцов:

— Чего толпитесь? Марш вперед!

Потом склонился к связному, поцеловал его в лоб, и, не оглядываясь, тяжело зашагал в темноту.

Через несколько минут острой болью в душе отозвался раздавшийся позади одинокий выстрел.

Кукелев и Макарьев оба разом остановились, посмотрели друг на друга и, ни слова не говоря, бросились бегом обратно. Зарыть в землю старого и верного товарища было нечем, да и бригада уходила все дальше. Наскоро обложили камнями, забросали могилу мхом…


На рассвете бригада остановилась в пяти километрах от бараков, затаилась в глухом лесу и начала вести разведку.

В барачном поселке был выявлен небольшой гарнизон противника. Радиограммой в Беломорск запросили, чтоб авиация в 15 и 23 часа пробомбила бараки. Атака и начало переправы намечались ровно в полночь.

В 15 часов бомбежки не было.

Бригада в напряжении ждала, не двигалась с места.

В шесть часов вечера к лагерю подошла разведка противника, секреты обстреляли ее, убив двух человек.

Самолеты появились перед самыми сумерками, от озера донеслось около десятка бомбовых разрывов, и бригада, снявшись с привала, заспешила к баракам.

…Теперь, по прошествии тридцати с лишним лет, когда точно известны и силы, и обстановка, и намерения сторон, те трагические обстоятельства, при которых проходила переправа через Елмозеро, невольно представляются результатом каких-то нелепых предосторожностей, промедлений и ошибок, которые были допущены командованием бригады и которых, как кажется теперь, можно было легко и просто избежать.

Зачем понадобилось бригаде стоять без движения почти сутки, теряя время, так ловко выигранное у противника отходом на северо-запад? Зачем нужна была эта бомбежка бараков, которая все равно не дала никакого эффекта и лишь насторожила противника? Почему бригада ждала этой бомбежки, находясь в пяти километрах, на преодоление которых ушло затем лучшее ночное время и в результате переправляться пришлось при свете солнца? Ведь основные силы финнов остались далеко позади, и они лишь вечером 17 августа двинулись на розыски исчезнувшей бригады. Ведь гарнизончик в бараках был совсем крохотный, даже не гарнизон, а полевое охранение из двух десятков солдат и одного крупнокалиберного пулемета, поставленного для стрельбы по воздушным целям.

Не лучше ли было еще засветло подойти к баракам, в сумерках атаковать их и сразу же начать переправу?

Теперь, когда мы знаем все или почти все о том, как проходила эта операция, легко сопоставить факты, найти оптимальный вариант и усмотреть целый ряд упущений и ошибок в ее осуществлении.

Теперь это просто — находить лучшие решения. Но совсем не просто было делать это Аристову, или Колеснику, или любому другому командиру в тех условиях, когда положение было на грани отчаяния и безнадежности, когда силы бригады таяли, а о противнике он знал ровно столько, сколько удавалось выяснить огнем или ближней разведкой.

Была у Аристова своя логика и в промедлении, и в ожидании бомбежки, и в осторожности.

За пять часов ночного марша люди вновь вымотались так, что падали через каждую сотню шагов.

О том, что финны не сразу тронутся вслед бригаде, он не мог даже предполагать. Он знал, что противник неохотно вступает в ночные действия, старается избегать их, давая своим солдатам отдых, но никак не рассчитывал, что финны с большим опозданием установят направление отхода партизан. Поэтому он боялся втягивать бригаду на дневное время в глубь полуострова, где стояли бараки, ибо в случае обнаружения она оказалась бы в ловушке.

Бомбежка казалась хоть маленьким, но подспорьем, ведь другой помощи ждать было неоткуда, а всяких прорывов, атак, штурмов позади было столько и доставались они такой ценой, что хотелось хоть на этом сберечь лишние жизни.

Кроме того, думалось, что пограничники и отряд спецшколы к ночи на 18 августа уже успеют выйти на восточный берег Елмозера и помогут переправе.

В той обстановке его решение казалось ему наиболее выгодным.

Он не знал, что во второй половине дня финское полевое охранение уже догадалось о близости бригады и, оставив бараки, переправилось на небольшой островок в двухстах метрах левее.

ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ


(оз. Елмозеро, 18 августа 1942 г.)


1
На берегу — радость и оживление: стучали топоры, всхрапывали ржавыми гвоздями сдираемые с крыш доски, звонко ударялись о землю сухие, отлежавшиеся за много лет бревна — одновременно раскатывали два ближайших к озеру барака, а на отмели, стоя по колено в воде, бригадные умельцы уже начали вязать первые плоты. На крепеж шло все, что попадалось под руку: кусок ржавой проволоки, обрывок веревки, доска с уцелевшими гвоздями, не жалели даже поясных ремней, а потом пустили в ход плащ-палатки, которые имелись у каждого. Их рвали на полосы, скручивали в жгуты, и дело стало спориться.

Плот составляли из трех-четырех бревен, и их требовалось не меньше сорока.

Все пока складывалось удивительно удачно. В бараках противника не оказалось. Как можно было заключить, он в панике бежал, оставив кое-какие запасы продовольствия, несколько коробок с патронами и сброшенный на землю с турели станковый пулемет. Но когда это произошло — во время ли бомбежки, которая, к удивлению, не разрушила ни один из бараков, или перед самым подходом бригады, — понять в темноте было невозможно.

Выставив усиленное прикрытие, Аристов всех остальных бойцов бросил на строительство плотов.

Главное — скорей, ибо никто не знал, как далеко преследователи, и звездная августовская ночь в любой момент могла разорваться громом выстрелов.

Восточный берег манил и звал, отделяя черной стеной светлое небо от еще более светлой, и казалось, совсем узкой полоски воды. Но партизаны еще по зимним походам в Заонежье помнили, как обманчива ночью озерная гладь — далекое она отдаляет, близкое приближает.

Тот, спасительный берег был действительно недалеко — всего в восьмистах метрах, а теперь виделся и еще ближе. Дай разрешение, так нашлись бы охотники, которым и плотов не надо: привязали бы к бревну одежду и поплыли, держась за него, по маслянисто мягкой и тихой воде. Если бы не раненые и ослабевшие, то наверное так и можно было бы поступить — кто хочет, у кого есть силы, плыви сам!

Но еще на подходе к баракам Аристов строго приказал: переправляться только на плотах и без всякой паники: «Мы боевая часть, а не толпа беженцев. На каждый плот брать по одному раненому! И переправляться только повзводно и поотрядно!»

Кончалась пора полнолуния. Торопливый рассвет с каждым днем застигал луну все выше на небосводе, и она медленно истаивала в солнечных лучах, не успевая скрыться за горизонт. Как ни спешили, как ни старались успеть затемно, а первая партия плотов отправилась, когда над восточным берегом уже висело солнце.

Берег у бараков сразу же круто сходил на глубину, шесты не доставали, гребли досками. Забурлила, заклокотала вода под первыми дружными гребками, плоты медленно двинулись, раздвигая в стороны яркую и покойную золотистую дорожку. Вначале казалось, что дело пойдет быстро, но миновало двадцать минут, полчаса, вода продолжала яростно бурлить под нехитрыми веслами, высоко вверх взлетали сверкающие брызги, а плоты словно бы застряли на середине озера.

С напряжением следил Аристов, когда же наконец причалит к берегу хоть один плот. Не хотелось в это верить, но в душе жило опасение, что там могла оказаться вражеская засада. А вдруг этот гарнизончик переправился туда?

Наконец, первый плот пристал к берегу, кто-то торопливо взбежал на пригорок и радостно замахал.

Сразу же отчалила вторая партия, а дальше решили не ждать: как только готов плот, грузили и отталкивали его шестами.

Не меньше десятка плотов находилось на озере, когда слева, со стороны тихого, окаймленного тростниковыми зарослями островка, ударила автоматная очередь и наперебой загремели винтовочные выстрелы. Это было так неожиданно, что вначале никто ничего не понял, на плотах перестали грести, потом схватились за оружие. Над озером раздались вскрики ипервые стоны раненых.

Выстрелы продолжали греметь. Над тростниками, на фоне зеленых кустов стелилась слабая пелена порохового дыма. Редкие пули начали повизгивать и над берегом.

— Три пулемета на возвышенность! — закричал Аристов. — Накрыть огнем остров, подавить противника!

От бараков до островка было напрямую метров двести пятьдесят. Но если сдвинуться на север, там от материка его отделял проливчик шириной чуть больше ста метров.

Два пулеметчика по кустам устремились туда, третий взобрался на крышу еще не тронутого барака, пристроился за скатом у трубы и через головы работавших внизу товарищей открыл огонь.

Противник был не виден, он хорошо укрылся в зарослях, все три пулемета наугад прошивали короткими очередями каждую подозрительную точку на острове.

Стрельба по плотам заметно ослабла, по берегу — вообще прекратилась, но как только работа на берегу возобновилась и новые плоты двинулись в озеро, огонь постепенно стал нарастать. Было хорошо видно, как один за другим падают в воду сраженные пулями партизаны. На плотах уже не стояли, как прежде, а гребли лежа. Движение замедлилось.

При первых пулеметных очередях финны отскочили на противоположную сторону островка, куда не доставал огонь с материка, зашли в воду, кто — по пояс, кто — по грудь, и безнаказанно стреляли по плотам, находившимся на середине озера. Малоподвижные плоты были великолепной мишенью.

На плотах не знали, что и делать: то ли скорей грести, то ли отстреливаться. Укрытия никакого не было, появились убитые и раненые, кое-где партизаны сползали в воду и плыли, укрываясь за бревнами.

Наконец открыли по острову огонь с восточного берега, но расстояние было слишком далеким, чтоб увидеть и поймать на мушку стоявшего по грудь в воде человека, скрытого к тому же тростником. Потери росли, и положение становилось отчаянным.

Прерывать переправу нельзя, еще большая часть бригады оставалась на западном берегу, а с минуты на минуту могут ударить главные силы финнов, и прикрытие долго не продержится.

Несмотря на прицельный огонь противника, плоты один за другим отчаливали от берега. Только теперь на них строго распределялись обязанности: двое лежа гребут, двое ведут ответный огонь.

Это было счастье для партизан, что противник не захватил на остров станковый пулемет — он был поврежден еще, видимо, при бомбежке. Пулемет мог бы начисто сорвать всю переправу.

Иногда финны на острове словно бы отдыхали — на десять — пятнадцать минут прекращалась всякая стрельба. А возможно, они уже начали беречь патроны, ведь переправа длилась уже третий час.

Аристов весь кипел от негодования и бессилия что-либо сделать. Он понимал, что финнов совсем немного, человек двадцать, не больше. Но как взять их? Или же хотя бы заставить замолчать? Не брать же этот остров штурмом? Эх, черт возьми, а почему бы и нет? Двинуть по проливчику десяток плотов под прикрытием пулеметов с берега. Ведь потери все равно неизбежны! Только делать это надо было сразу, при первых выстрелах. Не решился сразу, пожалел времени, а теперь уже поздно… Пришла пора грузиться на плоты штабу.

— Жиганова ко мне! — крикнул Аристов связным.

Пока искали пулеметчика Жиганова, он, пригнувшись, спустился к самой воде, где вязали очередные плоты, подозвал Степана Тихонова и Павла Брагина. Это были самые известные умельцы в бригаде по часта саперных и плотницких дел. Их опыт и неторопливая расчетливость уже не раз выручали партизан при переправах через реки. Они теперь, уже несколько часов, без отдыха и под свист пуль работали на вязке плотов, по существу руководя всей технологией дела.

— Мужики, надо соорудить один плот пошире! — сказал Аристов. — По одной стороне сделать боковое укрытие, хотя бы в два бревна… Можно это?

Он и сам еще не был уверен — возможно ли это в таких условиях, и потому не приказывал, а просил. Боясь, как бы мастера не подумали, что это сооружение понадобится для его собственной безопасности, Аристов торопливо пояснил:

— На плот посадим пулеметчиков. Надо прикрыть переправу с озера. Поняли, что требуется? Нужна плавучая огневая точка!

— Попробуем.

— Действуйте!

Аристов вернулся за дальний барак, где все эти часы находился его командный пункт. Отсюда хорошо просматривалась вся переправа. Темные пятна плотов, казалось, недвижимо и безжизненно застыли на солнечной глади озера, растянувшись до самого противоположного берега, и картина эта была пугающей. Но приглядевшись, можно было увидеть — нет, не погибли люди, они шевелятся, отстреливаются, гребут, кто доской, кто рукой, а нетерпеливые то и дело не выдерживают, становятся на колени и начинают лихорадочно отталкивать воду, пока свист пуль не заставит вновь распластаться на притонувших бревнах.

Явился пулеметчик из «Буревестника» Сережка Жиганов — широкоскулый, курносый крепыш с глубоко запавшими глазами.

Во время боев на высоте 264,9 он снискал славу отчаянного и бесстрашного парня. На прорыв шел впереди всех, держа пулемет на весу, и огнем пробивал дорогу остальным. Слава и уважение товарищей как бы прибавили ему сил и бесстрашия, перед дорогой Паданы — Кузнаволок он снова отличился, был легко ранен, но до сих пор не расставался со своим «дегтярем».

Теперь задание ему было не из легких. Требовалось с четырьмя другими бойцами проплыть как можно ближе к острову, остановиться где-то на полпути до восточного берега и быть долговременной плавучей огневой точкой, прикрывая огнем переправу.

Аристов так и сказал — «долговременной».

Сережка выслушал, все понял, чуть заметно усмехнулся и коротко ответил:

— Есть, товарищ комиссар!

— Патроны и диски забери у других! — напутствовал его Аристов.

Через полчаса немудрое и неуклюжее, склонившееся на один бок сооружение тяжело двинулось в путь. Нижние бревна глубоко осели, и люди лежали в воде, но с левого борта была у них хоть какая-то защита. Гребли сначала к острову, потом, не разворачивая, направили плот на восток. Финны сразу же сосредоточили огонь по нему. Жиганов открыл ответный огонь. Даже без бинокля было видно, как очереди словно косой подрезают тростники и за ними все отчетливее проступает каменистая кромка отмели. Теперь остров был под прицельным огнем с двух сторон, и сразу дружнее и энергичнее зашевелилась вся переправа. Один за другим потянулись плоты. Думалось, главные помехи позади.

2
Штаб находился уже на озере; на западном берегу оставался последний, грековский отряд; уже готовы были плоты, и прикрытие начало отходить ближе к баракам, как где-то далеко справа затарахтел пулемет и вздымаемые пулями фонтанчики побежали по воде. Очереди пока ложились в недолет, но все время казалось, что пулеметчик внесет поправку и накроет переправу.

— Скорей! Скорей! — во весь голос закричал Аристов, стоя на плоту. — Греков, отходи, не медли!

Но тянулись минута за минутой, пулемет тарахтел, а фонтанчики так и продолжали бегать по озеру в стороне от плотов.

Теперь страшны были уже не эти фонтанчики, а возможность выхода финнов к баракам и удара по отряду Грекова, который, конечно же, окажется в безнадежном положении. Да и всем, кто еще на озере, несдобровать…

…Если бы могли партизаны знать, что в те минуты творилось у противника! Рано утром, узнав, что партизаны начали переправу, три финские роты разными маршрутами двинулись от Барановой Горы к баракам. Трудно объяснить, почему они не сделали этого раньше, когда разведка обнаружила вечером бригаду в пяти километрах от бараков. Но вышли только утром и спешили по лесному бурелому что было сил. Одна из рот двигалась берегом Елмозера. Она давно уже слышала стрельбу, а миновав широкий мыс, увидела вдали пересекавшие озеро плоты. До них оставалось не менее полутора километров, усталые солдаты валились с ног, а командир роты почему-то решил, что это уже переправляется арьергард, что к баракам ему все равно не успеть, и приказал открыть из ручных пулеметов огонь. Так и родились эти пугавшие партизан фонтанчики, которых сами финны, естественно, не могли видеть: гладь озера скрадывала расстояние, а стреляли они слишком издалека, чтоб замечать результаты стрельбы.

Переправа была в самом разгаре.

Люди гребли, кто как мог, старались изо всех сил, даже раненые ладонями проталкивали мимо себя воду, но плоты лишь покачивались при каждом шевелении, шатко похлюпывали, и их почти незаметное продвижение улавливалось лишь относительно друг друга.

Финны с острова вели теперь редкий, но прицельный огонь. Укрываясь и часто меняя позицию, они стреляли с упора; эти выстрелы выглядели случайными и вроде неопасными, но они-то и начали приносить урон.

Здесь и там по воде расплывались бурые кровавые пятна, и чем ближе к середине, тем чаще.

Помощник комиссара бригады по комсомолу Николай Тихонов, стоя на коленях, загребал воду обломком тесовой доски. Грести было тяжело и больно. Раненая рука помогала плохо, силы в ней не было, доска то и дело выскальзывала, но и одной здоровой разве управишься? Невзирая на боль, он греб и греб, глаз не спуская с маленького плотика впереди, где плыл его отец — Степан Александрович с двумя товарищами. Полчаса назад отца зацепила в руку шальная пуля. На вязке плотов он стал теперь плохим помощником, и командир приказал ему садиться на первый же готовый плот. Николай сам посадил отца, хотел было ехать вместе с ним, но делать это показалось не совсем удобно для политработника — надо ждать команды. Каждый день этого страшного похода он думал об отце все с большей нежностью и тревогой — выдержит ли, ведь ему уже сорок четыре года, самый старый, считай, в бригаде… Виделись они не часто — должность и юношеская щепетильность мешали Николаю хоть чем-либо выделять отца, проявлять к нему особое внимание. Да Степан Александрович и сам не искал этого, нес службу наравне с молодыми и был на хорошем счету у командования.

А сегодня вот это ранение словно бы стегануло по сердцу Николая. Черт возьми, ведь это же — отец, и ударь пуля чуть левее — его не стало бы, навсегда, насовсем…

Не только жалость, но и чувство вины за свое вынужденное невнимание к отцу, за никак не выказанную ему сыновнюю любовь и привязанность ни на секунду не оставляли Николая, тянули его взгляд к плотику впереди. Там что-то было неладно, греб лишь кто-то один, а двое лежали неподвижно. Как отец, жив ли? Не сразила ли его прицельная пуля?

Были уже где-то близко к середине, когда слабый юго-восточный ветерок сначала мелкой рябью пробежался по воде, потом задул ровно и упруго. Мелкие волны заплескались о бревна, грести стало трудней, а плотик заметно потянуло к безжалостному островку. Одинокий гребец старался изо всех сил, он привстал, и Николай увидел, что это отец. До него было метров тридцать.

— Ребята, сберегите мешок! — крикнул Николай товарищам по плоту, сполз в воду и лишь потом подумал, что с одной-то полноценной рукой, в сапогах и одежде, он может и не доплыть до отцовского плотика. Уже ухватившись обессиленно рукой за бревно, он увидел, что отцовский плот оставляет за собой мутно-коричневый след, потом, оглядевшись, понял, что один из спутников отца был убит, другой — тяжело ранен.

Небольшой плотик грузно просел, когда Николай взобрался на него. Вдвоем с отцом, загребая по разные стороны, они двинули его вслед другим, а ветер вскоре то ли стих, то ли плот вошел в полосу берегового заветрия.

3
Обстрел берега, где готовились плоты, то прекращался, то начинался снова. Долгие перерывы невольно приводили к ослаблению осторожности у партизан, а в результате — и к потерям. Хотя о какой осторожности можно говорить, если дорога каждая минута, а берег со стороны островка полностью открыт. Тут ничего не оставалось, как уповать на свою удачу и везение.

Взводного политрука из отряда «Боевые друзья» Леонида Леонтьева ранило, когда он вместе со своим напарником связал уже пять плотов. Недавно отплыл на тот берег его двоюродный брат Степан Леонтьев — бывший секретарь райкома комсомола, а теперь тоже политрук в отряде «За Родину», тяжело раненный в предплечье еще в боях на Сидре.

Леонид, стоя по колено в воде, устало разогнул спину, посмотрел на цепочку плотов, стараясь отыскать взглядом брата, и короткая, пронизывающая боль рванула куда-то в сторону его руку, обдала правое плечо невыносимо жгучим жаром. Он пошатнулся, но устоял на ногах, понял, что ранен, придавил левой ладонью пораженное место и выбрался на берег в укрытие. Медсестра Клава Матросова быстро наложила повязку, а видевший все это комиссар отряда Петр Поваров крикнул:

— Леонтьев, на плот!

Выехали вчетвером — Ваня Комиссаров, Саша Лозин и еще один малознакомый боец из новичков. Не успели отплыть и пятидесяти метров, как Лозину пулей разворотило нижнюю челюсть, боль была адская, он мучительно выл, катаясь на плоту, а ни у кого уже не осталось даже перевязочного пакета. Пришлось грести обратно. Чтобы не терять времени, на место Лозина подсадили всего израненного Василия Акулова. Да, не повезло доброму и славному Васе! В ночном прорыве ему поранило ногу. Чудом, опираясь на палку, выкарабкался, не отстал, прошел сам более двадцати верст, — и новая беда: шальная очередь повредила обе руки. Ни стона, ни малейшей жалобы не услышали от него, когда торопливо и не очень-то ловко пристраивали его на узком плоту. Грести он не мог, это, вероятно, мучило его, он все время ежился, сжимался, пытаясь освободить место для тех, кто был в состоянии работать.

Исхудавший до черноты в лице Ваня Комиссаров работал доской, не жалея последних сил. Еще за рекой Сидрой, кроме общего голода, на него свалилась своя беда — отравился сырыми грибами. По совету Ивана Марковича Афоничева в трудную минуту поел их с солью, и начались страшные боли, весь живот сводило так, что нельзя было разогнуться от колик. Рассказывали, что сам Ваня просил командира отряда Грекова помочь ему умереть, чтоб не обременять отряд и товарищей, но тот коротко ответил:

— Не глупи! Пока у партизана есть ноги, он может идти!

Ваня шел, чуть ли не теряя сознание. Говорили, что во время одного из привалов, когда он далеко отстал и лежал почти без сознания, Колчин направился к нему с заряженным малокалиберным пистолетом, уже приблизился и спросил: «Чего лежишь? Идти надо!», как из-за кустов раздался угрожающий голос:

— А ну, сволочь, отойди от парня! Уходи, пока не всадил в тебя очередь!..

Кто-то, а кто — Ваня и сам не помнит, помог ему добраться до привала; девушки — Клава Матросова и Аня Балдина — напоили его черничным отваром, потом вскоре самолеты сбросили продукты, и хотя прежней силы к нему не вернулось, долго шел он, как в кошмарном сне, едва передвигая ноги, но теперь таких в бригаде было уже много. Каждый держался на силе воли, никто сам не искал никаких послаблений, но зато с особой^ навсегда сохранившейся благодарностью принимал доброе слово или услугу более крепких товарищей.

…И вот Ваня здесь, на Елмозере, выдержал, не сдался, гребет изо всех сил, и спасительный берег почти незаметно, но все же приближается.

Им повезло, их плот был в числе тех, что успели пристать к восточному берегу до новой беды.

…Над озером появились финские самолеты. Четыре истребителя, заходя попарно со стороны Барановой Горы, на бреющем полете начали атаку. Их тени стремительно неслись по глади озера, и вода впереди них вскипала под градом пуль. Нарастающий вой моторов, грохот очередей оглушали и ошеломляли таким наплывом страха и беззащитности, что казалось — все, конец, нет спасения, и больше всего хотелось броситься в воду, только бы иметь какое-то укрытие. Смотреть вверх было жутко, но и нельзя было не смотреть! Но тени проскальзывали, пулеметы смолкали, моторы натужно взвывали, переходя на виражный полет вверх и вправо, получалась недолгая передышка, и люди на плотах вскакивали, начинали лихорадочно и отчаянно грести. А новые две тени опять мчались вдоль озера, и каждый на плоту старался угадать — накроют ли они его или пройдут стороной. Все ждали бомбежки, но хоть ее-то не было.

На плоту командира отряда Грекова плыло четверо: он, связной Арсен Кутин, пулеметчик Иван Улитин и сандружинница Аня Балдина. При первой же атаке с воздуха пулеметная очередь, никого не задев, рассекла крепление плота, и бревна с одного конца стали расходиться. Улитин, лежа на спине, бил вверх из своего «Дегтярева», Греков и Арсен палили из автоматов, плот колотило как в лихорадке, а бревна все расползались и расползались в стороны.

— Федор Иванович, тонем! — закричала Аня, увидев, как прямо под ее коленями постепенно раскрывается внизу прозрачная, освещенная солнцем бездонная глубина.

Греков оглянулся, понял, что произошло, заорал что было силы:

— Ложись поперек плота, сжимай бревна!

Дальнейшие заходы самолетов Аня уже не видела, она могла их только слышать и ощущать спиной. Лежа на животе и обхватив плот руками, она что было сил сдавливала бревна одно к другому и больше всего боялась, что так долго не выдержит.

Самолеты заходили на плоты раз за разом. Партизаны то хватались за оружие, то начинали грести.

Аня лежала, боясь шелохнуться. Она ни о чем другом уже не думала, страх, надвигавшийся сверху, уступил место другому, еще более жуткому, открывшемуся внизу, руки от напряжения быстро немели, и слабым утешением было то, что бревна не круглые, а с пазами, и есть за что ухватиться. Близко перед глазами плыли и плыли багрово-красные разводья.

Она даже не сразу поняла, как наверху что-то решительно переменилось. Гудели моторы, то слитно, то отрывисто гремели пулеметные очереди, но стреляли они как-то не так, и вдруг Греков истошно закричал:

— Наши! Черт возьми, наши!

Находившиеся на озере не сразу и заметили, как с востока появились два советских истребителя, пристроились в хвост атакующим и, обстреливая, гнали их вдоль озера, не давая уйти вверх. Маленькие краснозвездные «Яки», казалось, сами на ходу вздрагивали от глухих хлопков своих скорострельных пушек.

По всему озеру неслось радостное партизанское «ура» — кричали на плотах, кричали на берегу, и уже никому не было дела, что позади, с неблизкого теперь островка все еще раздавались отдельные выстрелы… Наверху шло настоящее воздушное сражение. Вскоре прилетели еще два наших истребителя, бой постепенно стал смещаться на запад, партизанам показалось, что один финский самолет густо задымил и скрылся за горизонтом. Потом «Яки» вернулись, дважды прочесали огнем берег у бараков, куда к тому времени успели выйти две финские роты преследователей; сделав низкий круг над плывущими по озеру плотами, летчики приветственно помахали и ушли на восток.

Последние плоты медленно приставали к берегу, а три или четыре так и продолжали чернеть на середине озера — в живых там никого не осталось.

Потери были немалыми: тридцать человек убито, десять утонуло и тринадцать ранено.

Потом, на протяжении двадцати послевоенных лет, директор крупнейшего в Карелии Паданского леспромхоза, депутат Верховного Совета СССР, партизан Павел Дмитриевич Брагин будет часто бывать в этих местах, задумчиво стоять на берегу Елмозера и смотреть на светлую и совсем узкую полоску воды, которая тогда, в августе 1942 года, казалась такой широкой и стала для многих чертой между жизнью и смертью.

Однажды, во время очередного слета бывших партизан, он грустно признается:

— Десятки раз бывал на Елмозере. Люблю рыбалку. Но ни разу не закинул в это озеро удочку, ни разу не напился из него воды… Все и сейчас видится, будто перед глазами еще плывут партизанские плоты, а по воде расползаются бурые кровавые разводья..»

4
Радость была недолгой.

Берег, который представлялся таким спасительным и куда так отчаянно стремились, оказался не материком, а длинным, узким островом, за которым простиралось почти необозримое болото. Что оно сулит — об этом в первые минуты не думалось. Даже те, кому когда-либо доводилось бывать в этих местах или кто видел это болото густо заштрихованным на карте, сходили с плотов на каменистую отмель не только со вздохом усталого и счастливого облегчения, но и с полной верой, что все, наконец-то, кончилось, и каждый, ступивший на эту землю, может считать себя оставшимся в живых. Если уж удалось под огнем и авианалетами форсировать озеро, то болото, каким бы оно ни было, уж как-нибудь можно преодолеть.

А те, кто вообще ничего не знал — ни об острове, куда они высадились, ни о маршруте, которым предполагалось двигаться дальше, смотрели на открывшееся с востока болото с тревожным опасением не потому, что болото такое непроходимое — этого они тоже не знали, а потому, что оно столь огромное и если командование решит обходить его, то понадобится уйма сил и времени. Сил было так мало, что ставились они выше любого риска и опасности.

Поэтому, когда раздалась команда «Подъем!» и направляющие двинулись к болоту, то многие партизаны были обрадованы…

Все это произойдет позже, через два часа, а пока — изнуренные, выбившиеся из сил, израненные партизаны сначала долго и недвижимо лежали на земле, где кто свалился, потом начали приводить потихоньку в порядок себя и оружие, медсестры принялись перевязывать раненых, командиры — расставлять посты и огневые точки, у кого были продукты — те уже раскрыли вещмешки…

Аристов дал своему новому связному Васе Макарихину бинокль и приказал безотрывно следить за противоположной стороной болота. Он считал, что и спецшколе, и пограничникам давно бы уже следовало быть там. Беломорск подтвердил, что вчера спецшкола находилась в десяти километрах от Елмозера. О пограничниках новых сведений не имелось.

Все больше озадачивало то, что происходило позади, на западном берегу. По движению у разобранных бараков, по дружной, но недолгой вспышке ружейной и пулеметной стрельбы можно было понять, что туда стянулись большие силы противника. Где-то невидимо протарахтели моторные лодки, но потом все как-то странно угомонилось, и эта тишина особенно настораживала. Он знал, что финны не решатся на преследование по открытому озеру, но это не гарантировало безопасности. У них достаточно сил сделать еще одну попытку перехвата по суше, со стороны Барановой Горы и Кузнаволока. В таком случае надо поторапливаться и уходить с этого острова.

…Если бы Аристов мог точно знать, что происходило в это время за Елмозером, он, вероятно, не стал бы спешить и, возможно, принял бы другое решение.

Командир 2-го батальона 12-й финской бригады майор Пюеккимиес вышел к баракам, когда последние партизанские плоты приставали к противоположному берегу. Он сразу донес в штаб, что партизанам, несмотря на потери, удалось переправиться. Полковник Мякиниэми в ответ приказал немедленно организовать преследование за озером и во что бы то ни стало выполнить строжайший приказ главнокомандования — ни один партизан не должен уйти на свою сторону живым. Вернувшийся с островка командир полевого охранения доложил, что партизан за озеро переправилось совсем немного, человек семьдесят. Ему лестно было подчеркнуть свои успехи и ничего не стоило вдвое занизить цифру. Майор Пюеккимиес решил, что для преследования хватит трех взводов, и попытался найти добровольцев. Однако охотников воевать с партизанами на нейтральной полосе не оказалось. Даже лейтенант Виеримаа заявил:

— Добровольно не пойду. Но, конечно, солдат вынужден сделать все, что ему прикажут.

В ротах, занимавшихся преследованием почти месяц, можно было услышать от солдат гораздо более грубое ворчание.

Приказали идти двум егерским взводам и взводу лейтенанта Теериоя. Выход был назначен на шестнадцать часов.

К четырнадцати часам подоспели подразделения минометчиков, и по противоположному берегу был открыт интенсивный огонь.

…Как только на острове начали рваться первые мины, Аристов принял решение форсировать болото и поднял бригаду. За полуторамесячный поход партизанам пришлось преодолеть не один десяток болот, но это прежде всего поражало устрашающими размерами. Справа за мысом оно незаметно переходило в озерную губу, слева простиралось до узкой полоски горизонта, а противоположный берег был так далек, что виделся сквозь сизоватую дымку. Где-то посредине должен был протекать значившийся на карте ручей, впадающий в Елмозеро, но сейчас он был неразличим. Дождливое лето держало в озере высокий уровень, и все болото сверкало под солнцем бесчисленным множеством залитых водою глазников и промоин. Обнадеживали узкие и зыбкие, поросшие зеленью межники, но и они под тяжестью человека оседали сначала по колено, потом по пояс, а ближе к середине люди ощупью двигались по горло в воде. Малейший неверный шаг приводил к беде. Еще не дошли до середины, а трое из раненых, не удержавшись на шаткой опоре, оступились, и никто не успел помочь им, так как двигаться приходилось на расстоянии нескольких метров друг за другом. Девушки-сандружинницы то и дело вынуждены были бросаться вплавь, они отчаянно и молча барахтались, выбиваясь из сил, им подавали шесты и вытягивали на более высокое место.

Поняв всю отчаянность положения, Аристов остановил движение, передал назад в тыловое охранение, которое еще было вблизи острова, приказ сделать два-три плота, пробиться на них по чистой воде к ручью и помогать не умеющим плавать.

Это спасло жизнь многим.

Первым появился на плоту Иван Улитин. Сидя верхом на скрепленных ремнями двух бревнах, он плавал по разводьям, наблюдая за цепочкой и, как только кто-либо начинал барахтаться, торопился протянуть ему длинный шест. За ним на таком же плоту подъехал Николай Чурбанов из отряда имени Антикайнена.

Двигаясь по грудь в воде, с надеждой поглядывал Аристов на противоположный берег, ожидая увидеть подоспевшую туда помощь. Но час проходил за часом, а берег не подавал признаков жизни. Это вызывало злость и раздражение, Аристов уже мысленно повторял те фразы, которые обязательно произнесет в Беломорске по адресу руководителей штаба партизанского движения, когда речь пойдет об итогах рейда. Там он будет безжалостен, он не пощадит ничьих авторитетов, и пусть Куприянов знает, как были организованы обеспечение и помощь бригаде…

Через ручей плыть пришлось каждому. Он был невидим, лишь угадывался под широким, протянувшимся вправо и влево половодьем. Плотики не успевали, и снова несколько человек, не рассчитав свои силы, не дотянулись до опоры под ногами и потонули в по-озерному прозрачной воде.

До берега было еще не близко, но дело дальше пошло веселее. Сплошная вода стала сменяться отдельными разводьями и лунками; межники заметно отвердели; попадались темные полосы зыбкой трясины, но была она или неглубокой, или вязкой настолько, что нога успевала сделать следующий шаг; опасные, пучившиеся пузырями окна и глазники были хорошо видны, и их обходили стороной. Теперь можно было почаще останавливаться, чтоб перевести дыхание.

Форсирование болота продолжалось пять часов. Клонившееся к закату солнце уже едва пробивалось сквозь редкие стволы сосняка на том самом острове, откуда начался этот последний переход, а по болоту гуськом и россыпью, до самой темноты, тянулись, падали, снова поднимались и брели вконец измученные партизаны.

Впервые за много дней Аристов разрешил развести костры. Боялись, что не осталось сухих спичек. Но спички нашлись у многих, их теперь брали из заветного «энзэ», который хранился в нагрудном кармане на самый крайний случай вместе со взрывателем для последней гранаты. Вскоре в глубине тихого леса запылали полтора десятка костров, по одному на взвод. Большего теперь и не требовалось — во взводе оставалось по восемь-девять человек.

Теплая, прогревшаяся за день земля, на которой сидели и лежали партизаны, еще не была «своей», она была пока «ничейной», им предстояло пройти еще сорок километров, но она не была уже и вражеской.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ


(пос. Услаг, 25 августа 1942 г.)


1
20 августа 1942 года Ставка главного командования финской армии опубликовала следующее официальное сообщение:

«В течение последних недель на восточном фронте в лесной глуши развернулась редкостная война.

Месяц назад противник заслал через глухие необитаемые места на нашу сторону партизанскую бригаду в составе 700 мужчин и 50 женщин, которые были специально обучены и экипированы для выполнения задания. В задачу бригады входило, между прочим: поджог некоторых значительных населенных центров, разгром некоторых главных командных пунктов и разрушение в нескольких местах одной из железных дорог.

Появление партизанской бригады было все-таки обнаружено при переходе ею линии прикрытия, и боевые дозоры начали сразу следить за ее передвижениями. При достижении противником одного из обширных необитаемых районов его продвижение было остановлено, и началось неослабеваемое, продолжавшееся до последних дней преследование. Бригада была вынуждена отказаться от выполнения задания прежде, чем она успела подойти к своей цели, и устремилась обратно на свою сторону, не нанеся ни малейшего вреда нашей стороне.

В мало изученной необитаемой местности, часто во время продолжавшихся много дней подряд проливных дождей и в очень трудных условиях обеспечения, боевые дозоры разгромили стойко и с большим упорством сражавшуюся бригаду по частям, а затем, в просторных лесах, истребили почти полностью. Только менее 100 человек из этого отборного отряда противника спаслись на свою сторону мелкими, рассеянными в бою группами».

В Ставке финского главного командования не любили сухих военных сводок. Говорят, что сам маршал Маннергейм требовал, чтобы сводки были яркими, красочными, эмоционально-насыщенными. Для этой цели при Ставке состояла целая группа талантливых профессиональных писателей и публицистов. Они умели, не задевая свойственной финскому народу честности и справедливости, так оформить фронтовое сообщение, что оно не требовало приведения точных цифр. Цифры и факты обладают тем свойством, что стоит исказить их один раз, и в дальнейшем никто верить тебе не будет.

Нужного можно достичь и без них — стилевыми приемами и описательностью сообщения. Стоило батальоны и многочисленные роты, участвовавшие в операции против партизан, заменить безобидным, ни к чему не обязывающим понятием «боевые дозоры», как сразу становится ненужным упоминать, что в действие было введено с финской стороны более трех тысяч солдат и офицеров, что в операции участвовали не только пограничные батальоны, но и двенадцатая финская бригада, являвшаяся стратегическим резервом главного командования на Масельгском направлении, что за ходом операции ежедневно следил сам маршал Маннергейм. А главное — «боевые дозоры», якобы разгромившие партизанскую бригаду, ненавязчиво возвращали читателя и слушателя к излюбленной формуле финских милитаристов, что «один финский солдат стоит в бою десяти русских». Тем более, что русские сражались «стойко и с большим упорством».

«Боевые дозоры» избавили от необходимости касаться в сообщении еще более важного. Кто-кто, а сама Ставка лучше других знала, что приказ маршала Маннергейма — «принять все необходимые меры к тому, чтобы ни один русский не ушел на свою сторону», — этот приказ, ради которого в дело были введены десять рот, кавалерийский эскадрон, несколько отдельных егерских подразделений, так и остался невыполненным.

«Редкостная война» против партизанской бригады длилась в паданских, пенингских и воломских лесах целый месяц, и с каждым днем она становилась для финского командования делом не только тактического, но и военно-психологического престижа. Может быть, впервые так ярко и наглядно финские солдаты и офицеры, участвовавшие в операции, имели возможность на опыте убедиться, что советские партизаны ни в чем не уступают им при действиях в лесных условиях, а своим мужеством, выносливостью и неожиданностью маневра не один раз приводили в полное замешательство финскую сторону, имевшую огромное превосходство и в численности, и в вооружении, и в тактических возможностях.

Разбираясь в итогах «редкостной войны», финское командование считало нужным, с одной стороны, ничем не поколебать престижа своего солдата как признанного мастера лесной войны, а с другой — дать понять тому же солдату, что русские партизаны — это умелый, ловкий и находчивый противник, недооценка которого чревата печальными последствиями.

Не случайно через три месяца, 19 ноября 1942 года, Главный штаб финской армии издаст за подписью начальника штаба генерал-лейтенанта Туомио секретную инструкцию о тактике борьбы с партизанами, где важное место займет опыт, почерпнутый во время «редкостной войны» в июле — августе 1942 года.

Но ни успокаивающие сводки, ни предостерегающие секретные инструкции так до конца войны и не смогли заглушить у финских солдат постоянного страха перед «партизанской опасностью», которая с каждым месяцем становилась все реальнее и ощутимее.

2
Днем, когда официальное сообщение финского Главного командования было опубликовано в газетах и передано по радио, партизаны, ничего не зная об этом, двигались на восток по нейтральной полосе.

Вместе со штабом бригады шло сто двадцать человек. Кроме того, отдельными маршрутами выходили в свой тыл разведвзвод под командованием Петра Николаева, группы Полевика, Шабалина… У Аристова еще жила надежда, что не погиб, не потерялся в безвестии отряд Попова, что, может быть, укрылся он в глухих местах, переждал, пока противник снимет заслоны, и теперь тоже скрытно продвигается на свою сторону.

Вчера был последний бой. Даже не бой, а короткая стычка. Небольшой отряд финнов поджидал бригаду, лежа в обороне у лесного озера, но как только партизаны быстро развернулись и открыли огонь, противник бежал, оставив рацию и убитого радиста.

Сегодня уже ясно, что тот бой был последним. Об этом можно было судить по его исходу. Здесь, на нейтральной полосе, финны, как видно, окончательно потеряли былую самонадеянность, действовали робко, неохотно и с опаской. В том, что дальнейшего преследования не будет, говорил и вчерашний случай с партизаном отряда «Боевые друзья» Иваном Комиссаровым.

Вечером, когда после стычки с противником остановились на ночной привал, выяснилось, что нет Ивана Комиссарова. Командир взвода Михаил Николаев быстро дозарядил диски своего автомата «Суоми» и, ни слова не говоря, отправился назад по тропе. Проходил час за часом, в отряде уже начали беспокоиться за судьбу самого комвзвода, время близилось к полуночи, и Греков решился наконец доложить о случившемся командованию бригады, как неожиданно появились и Николаев, и Комиссаров. Они еле плелись, в обнимку поддерживая друг друга, и уже трудно было понять, кто кому помогает.

Тут-то и выяснилось, что произошло с Комиссаровым.

После отравления сырыми грибами он так и не окреп, шел со взводом из последних сил, никому не жаловался, но быстрые марши, прорывы, переправа и форсирование болота окончательно доконали его. Он начал отставать еще до боя и оказался в лесу один. Он слышал короткую яростную перестрелку, которая стихла так же неожиданно, как и началась, подумал, что бригада сделала очередной рывок и теперь ему уже не догнать ее, и решил выбираться самостоятельно. Родом он был из Сегежи, и начинались уже знакомые ему места. К вечеру вышел на место боя, наткнулся на убитого егеря, но рюкзака при нем уже не было и ничем съестным разживиться не довелось. Решил, пока не стемнело, подловить в озере хоть несколько окушков, двинулся к берегу — и вовремя: появились финны, и он едва успел затаиться в кустах. Настороженно озираясь, егеря торопливо положили на носилки убитого, тихо переговариваясь, поискали вокруг еще чего-то и быстро ушли на запад. Было их человек двадцать, и вид у них — не лучше партизанского: одежда рваная, лица заросшие, сами злые и понурые. Комиссарову показалось, что назад они отправились с усталым облегчением, шагали и все время оглядывались.

Начало темнеть. Тут и появился Николаев. Сначала Комиссаров услышал далекий голос: «Иван! Ива-ан!» Так могли кричать и финны, отзываться сразу было опасно. Потом он узнал голос Николаева, откликнулся; командир взвода подошел, опустился на землю и минут десять молча сидел, обхватив голову руками…

— Вставай, Иван! Пошли! Тут и идти-то три километра.

Поднялись, прошли метров сто и вновь Комиссаров рухнул в бессилии на землю:

— Не могу! Ты иди, я сам как-нибудь выберусь…

— Ну что ж, вместе погибнем, — сказал Николаев, опускаясь рядом. — Учти, если к утру не догоним бригаду, вдвоем нам не выйти. Только ты, Иван, одинокий, а у меня — сыновья и жена. Ты виноват перед ними будешь… Вставай, Иван, прошу тебя!

…Все взял на свои плечи Николаев — и винтовку и вещмешок, и самого своего друга не раз подхватывал, когда у того от усталости и голода начинала кружиться голова, — а все ж выбрались, дотянули до привала, и теперь, можно сказать, Комиссаров будет жить. Утром самолеты сбросили продукты, да и рывков теперь уже не потребуется — финны отстали, а на помощь бригаде спешат пограничники и курсанты спецшколы…

«Спешат…» Подумав об этом, Аристов едко усмехнулся. Хороша спешка, если ждали их у Елмозера еще в ночь на восемнадцатое, начались третьи сутки, а их все нет и нет. Где они бродят, что могло задержать их? Связь с ними была только через Беломорск, а оттуда все время шлют успокоительные сообщения. Сегодня утром передали, что пограничники совсем рядом, и назначили место встречи с ними на высоте 134,6. Аристов вспомнил, как он ждал, а потом возмущался и негодовал, когда помощь не пришла к моменту переправы… Теперь, думая об этом в более спокойных условиях, он и сам не знал, как и каким образом пограничники или спецшкола смогли бы облегчить положение и уменьшить потери, если бы вышли к Елмозеру вовремя. Ведь переправочных средств у них нет! Разве что огнем по злосчастному островку?! И все же помощь нужна была — ой, как нужна! Хотя бы для большей уверенности, для ощущения, что бригада, припертая к этому несчастному и спасительному озеру, не одинока, и можно действовать с большей осмотрительностью. Может быть, и не было бы обидных последних потерь…

Судя по всему, в Беломорске еще плохо представляют, какой ценой удалось бригаде пробиться на свою сторону. Вчера вечером Аристов попытался дать понять это, и очередную радиограмму закончил фразой: «Шлите продукты на сто двадцать человек». В ответ Вершинин утром запросил: «Сообщите, какими маршрутами выходят остальные?»

«Остальные…» Что он имел в виду? Если отряд Попова и разведвзвод Николаева, то это еще понятно. Но что можно сообщить о них, если Аристов и сам не знает, где они? Разве Вершинину не известно, что с Поповым нет связи уже две недели? Нет, вероятнее всего Вершинин предполагал, что через Елмозеро переправлялась не вся бригада, что где-то иными маршрутами выходят другие группы. А может, он думает, что бригада разделилась уже после переправы? Если так, то это наивно.

Запрос по радио, который в другое время и при других обстоятельствах воспринялся бы как самый обычный и естественный, обидно уколол Аристова, погасил в душе настроение радостной приподнятости, заставил думать, подсчитывать, искать объяснений. Он словно бы напомнил, что скоро — теперь уже совсем скоро! — ему придется составлять письменный рапорт об итогах похода, где понадобится дать точный отчет и о сделанном, и о потерянном…

Ну что ж, если надо, он готов! Блокнот с записями под рукой, и он в состоянии отчитаться не только за каждый день или бой, но и за каждого бойца, кроме пропавших без вести… Они тоже пофамильно значатся в его списках, даже день отмечен, но о них Аристов ничего больше сказать не сможет — тут любой упрек будет справедливым. Конечно, командиры и политруки прошляпили, растеряли при отходах и прорывах бойцов, не смогли держать каждого в поле своего зрения. Да и возможно ли это вообще в условиях леса, при ночных маневрах? А что касается восьмидесяти человек, умерших от голода, то тут Вершинин пусть сам ищет себе оправданий и объяснений… Если бы тогда, еще месяц назад, бригада получила продукты, то весь поход мог бы сложиться по-иному. Остаются убитые в боях и умершие от ран. Да, их немало! Не считая отряда Попова, в списке погибших числится сто шестьдесят два человека и в списке умерших от ран — пятьдесят. Но ведь позади пятьсот верст невыносимо тяжкого пути, тридцать дней постоянного преследования, двадцать шесть больших и малых боев, пять прорывов через вражеские окружения и заслоны! Да, потери горьки и мучительны. Но разве враг не платил свою цену за каждого погибшего партизана? Разве бригада не совершила невозможное, выдержав напор вчетверо, впятеро, а потом и вдесятеро превосходящего противника?! Разве она не осуществила главное — не вышла, не пробилась, не преподнесла противнику урок партизанского мужества и беззаветности?! Какие еще нужны оправдания? Да и в чем оправдываться? Уж не в том ли, что вот эти сто девятнадцать — израненных, изголодавшихся, обессилевших — выжили, спаслись, прорвались к своим и, не выпуская из рук оружия, еле бредут по нескончаемой лесной тропе!

Если уж нужно писать отчет, что-то объяснять и растолковывать, то он, Аристов, напишет его. Напишет старательно и подробно! Но не для каких-то бессмысленных, никому не нужных и унизительных оправданий. А для справедливости, для памяти потомкам, для чести и славы выжившим и павшим… Он будет просить о награде каждому участнику этого похода — всем, начиная с покойного, светлой памяти, комбрига Ивана Антоновича Григорьева и кончая последним погибшим при форсировании болота бойцом. Всем, кто нес нелегкий партизанский крест терпеливо, мужественно и честно.

Конечно, в своем отчете он не умолчит и об отрицательных сторонах, выявившихся в этом походе. Главное — не следует в условиях стабильного фронта заходить в глубокий вражеский тыл крупными соединениями, лучше действовать отрядами по 100–150 человек. Теперь уже ясно, что замысел бригадного похода был серьезной тактической ошибкой, из которой родились последующие лишения и беды.

Но героизм, преданность долгу и стойкость оказались в состоянии исправить даже просчет неопытных штабистов.

3
Под вечер к расположению бригадыподошла разведка пограничной роты, а получасом позже на лесное озеро опустился санитарный гидроплан.

Это были волнующие и незабываемые минуты. Люди словно бы не верили своему счастью, даже раненые и ослабевшие тянулись к штабному костру, чтобы собственными глазами, хотя бы издали увидеть, что все это правда, что четырнадцать бойцов со звездочками на пилотках — тоже усталые, тоже изнуренные долгими переходами, а теперь смущенные таким вниманием и растерянно улыбающиеся — это настоящие, живые советские пограничники. Многие из партизан, кто лишь теперь окончательно поверил в свое спасение, не выдерживали и в открытую плакали.

Командир разведки, хотя и без уверенности, сообщил, что их вторая рота, оставшаяся вблизи линии финского охранения на перешейке, между Елмозером и Сегозером, встретила большую группу партизан. Аристов был в таком взволнованно-счастливом состоянии, ему так хотелось верить в удачу, что он немедленно радировал Вершинину:


«Имею сведения, что пограничники встретили отряд Попова. Срочно подтвердите».


Как выяснилось много позже, пограничники на перешейке действительно встретили партизан, но это был разведвзвод Петра Николаева, ходивший к Сондалам.

Гидроплан сделал два рейса и увез четырех раненых.

Последней должна была лететь начальник санитарной части бригады Екатерина Александровна Петухова. С тяжелым ранением в грудь она прошла более сорока верст и ни разу не пожаловалась, не попросила помощи.

До этого к ней партизаны относились по-разному. Кто знал поближе, ценили и уважали, другие считали чересчур высокомерной и холодно-строгой, но теперь все переменилось, теперь молчаливое мужество их доктора, которое так высоко ценится каждым солдатом, вызывало всеобщую гордость и лучше любых слов и убеждений поддерживало дух у других больных и раненых. А таких на протяжении последних трех недель в бригаде никогда меньше пятидесяти не бывало. Даже и теперь, когда в партизанской цепочке осталось всего сто двадцать человек… Нелегко приходилось в эти дни военфельдшеру отряда «За Родину» Наташе Игнатовой, принявшей на себя всю санитарную службу. Хорошо, что она всегда могла рассчитывать на девушек — медсестер и сандру-жинниц — этих милых, безропотных и незаменимых тружениц в бою и походе. Их было сорок шесть, когда отправлялись из Сегежи. Теперь возвращалось меньше двадцати. Как и мужчины, они погибали в боях, умирали от голода и от ран, но было в их гибели что-то особенно обидное и несправедливое, ибо каждая из них шла в поход не для того, чтобы убивать, — у многих не было даже оружия, — а прежде всего чтобы помогать и облегчать страдания.

Себя они считали вспомогательной силой и свое назначение видели в том, чтобы служить другим. Может быть, поэтому они и умирали по-особому — мужественно и спокойно, сами борясь с постигшей их бедой и как бы стесняясь привлекать к себе внимание.

Так ушла из жизни на высоте 264,9 тяжело раненная в живот храбрая Настя Оликова, награжденная орденом Красной Звезды еще осенью 1941 года. Такой сохранилась в памяти партизан и гибель всеобщей любимицы санинструктора отряда «Боевые друзья» Оли Пахомовой, и смерть эта была особенно горькой и мучительной, ибо случилась она на берегу Елмозера за несколько часов до спасения…

Там же, на переправе, погибла восемнадцатилетняя Аня Кононова, много раз отличившаяся в походе при спасении раненых. Она пришла в отряд имени Чапаева в марте 1942 года, на смену своей сестре военфельдшеру Ирине, павшей осенью при обороне Медвежьегорска и посмертно награжденной орденом Ленина… Да, многих не досчитывалась санитарная служба бригады, когда готовилась к полету Екатерина Александровна Петухова.

Но улететь ей так и не довелось. Когда она была уже на берегу и готовилась к посадке, неожиданно подорвался на мине пограничник, ему требовалась неотложная хирургическая помощь, и Петухова сама первой потребовала, чтобы ее место в самолете занял раненый боец.

— Я хоть как-то могу двигаться, — тихо сказала она и медленно пошла назад, к месту привала.

— Спасибо! — только и ответил Аристов, понимая, что никакие слова тут не помогут. Он знал ее характер давно, еще с довоенных лет, когда Екатерина Александровна заведовала в Шуньге районной больницей.

Озеро, с которого отправили раненых, было на пути партизан последним, где гидропланы могли делать посадку. Дальше — только мелкие ламбушки. Конечно, можно было еще постоять здесь и за сутки отправить по воздуху еще с десяток человек, но делать это Аристову не хотелось по многим причинам. Во-первых, могла неожиданно подвести погода; во-вторых, долгая стоянка, как ни странно, все больше расслабляла и обессиливала людей. Теперь продуктов хватало, ели без меры, не чувствуя сытости, а голодные глаза требовали еще и еще. Даже Греков так отяжелел, что беспрерывно требовал: «Арсен, чаю!» — и гнал связного с котелками на озеро. Аристов понимал, что добром это не могло кончиться; вначале он предупреждал, сердился, пытался приструнивать, но сам сознавал и по себе чувствовал, что все это бесполезно, что люди просто не в силах совладать с собой, что напряжение, так долго державшее их силы и волю на пределе возможностей, теперь рухнуло и никакие строгости не помогут. Оставалось одно — пока не поздно, поднимать людей и двигаться.

Была и еще одна причина, о которой Аристов не говорил никому, даже командирам отрядов, даже Николаю Кукелеву, которому доверял больше, чем кому-либо. Ему очень хотелось, чтобы бригада вышла к реке Сегежа на своих ногах. Как ушла, так и вернулась — сама! Пусть понесшая большие потери и усталая после мучительного похода, но с оружием в руках и готовая, если надо, драться. В этом он видел теперь важный морально-политический смысл. Возможно, обессилевшие люди сейчас и не в состоянии правильно понять и оценить это, но зато потом, когда все войдет в норму, они будут гордиться собой.

Конечно, первые две причины куда как важнее, они ясны и убедительны для каждого понимающего обстановку. Но и третья имеет свое значение… Поэтому, когда гидросамолет, сделавший второй рейс, улетел, Аристов дал команду трогаться.

Вскоре бригаду встретил отряд Владимира Введенского, а затем, наконец-то, подошла с севера и спецшкола, которую ждали еще три дня назад…

Путь лежал по просеке, соединявшей Елмозеро и Линдозеро. Шли медленно, приноравливаясь к ослабевшим и раненым. Да и у остальных сил оставалось совсем мало. Но важно было идти, двигаться, поддерживать привычный ритм.

Рано утром 25 августа 1942 года бригада вышла к поселку Услаг, где ждали ее приготовленные для переправы через реку лодки.

И только здесь, на знакомом берегу, все почувствовали, что поход, продолжавшийся пятьдесят семь дней, наконец-то окончен, что можно сидеть, курить, спокойно ждать своей очереди на переправу, предвкушая желанный и заслуженный отдых.

Из Беломорска, от Военного Совета фронта и Штаба партизанского движения, поступила радиограмма с благодарностью командованию и личному составу бригады за мужество и героизм.

В такие счастливые минуты ни о чем не думалось — ни о пережитом и оставленном позади (это придет позже!), ни о будущем, ибо никто не знал и не мог знать, что впереди их ждут два долгих года партизанской войны и десятки новых походов.

1970–1976 гг.
Комарова — Косалма — Гагры

ЦЕНА ЧЕЛОВЕКУ


ВМЕСТО ПРОЛОГА

I
Свердловск, Пролетарская, 13, общежитие,

ком. 10. Курганову В. А.

На ваш запрос отвечаем:

1. Возвращаться Вам в наше распоряжение не следует. Если Вы годны к дальнейшему прохождению службы, то призвать в действующую армию Вас может райвоенкомат по месту Вашего жительства.

2. Сандружинница Рантуева Ольга Петровна 17 апреля 1944 года отчислена из партизанского отряда «Народные мстители», и ее настоящее местонахождение нам неизвестно.

3. Почему никто из отряда не отвечает Вам на письма, Вы как бывший партизан должны легко догадаться, если следите по сводкам Совинформбюро за событиями на Карельском фронте.

Пом. начальника отдела кадров ШПД на Карельском фронте — Лейтенант административной службы

(Кармакулов)

7 августа 1944 года.


II
Министру социального обеспечения

Карело-Финской ССР

Как бывший командир партизанского отряда «Народные мстители» ходатайствую о разрешении назначить в порядке исключения пенсию сыну партизанки Рантуевой Ольги Петровны за погибшего отца, командира отделения разведвзвода Кочетыгова Павла Васильевича.

Рантуева О. П. вступила в партизанский отряд с момента его организации и на протяжении почти трех лет безупречно и самоотверженно выполняла долг сандру-жинницы. Награждена орденом Красной Звезды. В апреле 1944 года в связи с беременностью была отчислена из отряда, и в октябре этого же года у нее родился сын.

Рантуева О. П. не состояла в законном браке, но все в отряде знали о ее долголетней дружбе с командиром отделения разведвзвода Кочетыговым П. В., который героически погиб в боях за Родину, был трижды представлен к правительственной награде и в последний раз посмертно к ордену Красного Знамени.

Понимаю, что согласно Указу от 8 июля 1944 года, Рантуева, своевременно не зарегистрировавшая свой брак, имеет право лишь на пособие как мать-одиночка. Однако, учитывая боевые заслуги как самой Рантуевой, так и ее небрачного мужа, ходатайствую о назначении пенсии ее сыну за погибшего отца, так как верю, что если бы жив был Кочетыгов П. В., то их брак с Рантуевой О. П. был бы позднее зарегистрирован. Считаю нужным сообщить, что о моем настоящем ходатайстве сама Рантуева О. П. не знает.

Председатель Тихогубского райисполкома, бывший командир партизанского отряда

Орлиев Т. З.

Апрель 1945 года.


III
Председателю Тихогубского райисполкома тов. Т. З. Орлиеву

ДОКЛАДНАЯ ЗАПИСКА

Довожу до Вашего сведения, что назначенная по распоряжению Министерства соцобеспечения пенсия за погибшего отца сыну Рантуевой О. П. Рантуеву Р. О., проживающему в дер. Войттозеро, в размере 200 рублей матерью не получается. Невостребованные переводы вот уже несколько месяцев лежат на почте и возвращаются обратно, внося путаницу в ведение дел, а сама Рантуева на наше письмо ответила, что пенсию получать не будет.

Заведующий райсобесом Мякишев

Август 1945 года.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1
В гостинице свободными оказались лишь номера «люкс». Денег было в обрез, и Виктор отошел от окошка. Но, встретив выжидающий взгляд Лены, сидевшей в вестибюле на чемодане, снова направился к администратору.

Пожилая администраторша, позевывая в ладонь, предупредила:

— Только на два дня. Послезавтра республиканское совещание, «люксы» понадобятся… — Сверив паспорта, она спросила, указывая на паспорт Лены: — Это кто, жена?

— Жена.

— Предъявите брачное свидетельство.

— Зачем? — удивился Виктор. — Разве отметки в паспортах вас не устраивают?

— Предъявите брачное свидетельство, — повторила администраторша.

Ее беспрекословный тон задел Виктора.

— А если у нас нет этого ценнейшего документа? Забыли дома… Что тогда? — с издевкой улыбнулся он.

— Гражданин Курганов! Вашу иронию оставьте при себе! Мужчину и женщину я имею право прописать в один номер лишь при наличии у них брачного свидетельства. А тем более у вас разные фамилии. Вы человек с образованием и должны понимать, что к чему.

— Редкостное гостеприимство! Начинается прямо с подозрений!.. — Виктор повернулся к жене: — Лена, достань брачное свидетельство!

Настроение было испорчено. Если бы не жена, он сейчас поступил бы очень просто. Забрал бы документы и ушел в трест дожидаться начала рабочего дня. Но Лена… Еще в вагоне она мечтала о том, как они впервые проведут день или два в гостинице незнакомого города. Детская романтика, вычитанная из книг! В жизни все выглядит грубее, жестче.

Вскоре все формальности были закончены. Администраторша, протягивая ордер, примиряюще улыбнулась подошедшей к окошку Лене:

— Колкий у вас муж.

Как только за горничной захлопнулась дверь двухкомнатного, отделанного под карельскую березу «люкса», Лена принялась наводить порядок. По-своему застелила широкие, красного дерева кровати, переставила тумбочки, убрала с письменного стола стекло, которое, по ее убеждению, допустимо лишь в учреждениях.

Виктор, сидя в мягком кресле, молча наблюдал за ее тщетными стараниями превратить шикарный, но казенный до последней мелочи номер в уютный по-домашнему уголок и все тверже приходил к убеждению, что они должны уехать из Петрозаводска сегодня же. В любой район, в любое захолустье, но только туда, где он будет иметь интересную работу и свою, пусть самую скромную, квартиру! Конечно, Лене будет трудно в лесном поселке, она всю жизнь прожила в большом городе, но у нее такие ловкие старательные руки, такое доброе сердце, что ее все будут любить. Она сама в вагоне мечтала о жизни в глуши, среди лесов и медведей, хотя ни того, ни другого еще не видела. Конечно, это романтика! Она мечтает о чем угодно и обо всем с одинаковой восторженностью.

Когда-то и он был таким. Но его романтику развеяла война. Там некому было заботиться о постепенности возмужания, там не было для этого ни времени, ни условий. Там учила сама жизнь, суровые и опасные партизанские будни, где малейшая ошибка стоила слишком дорого.

А возможно, Лена лишь делает вид, что с радостью поедет в лесную глушь. Может, она лишь готовит себя заранее к наихудшему? Сам он часто поступает так. Если впереди выбор, то лучше укрепиться в мысли, что тебе выпадет самое плохое. Предвиденное плохое все-таки лучше неожиданного…

— Чем ты расстроен? — Лена присела на валик кресла. — Смотри, как чудесно стало у нас, особенно в гостиной.

— У нас?! — усмехнулся Виктор и быстро заговорил: — Знаешь, здесь, в Петрозаводске, живет бывший комиссар нашего отряда. Может, мне сходить к нему?

— Конечно, надо зайти, а как же?

— Нет, ты меня не поняла, — поморщился Виктор. — Он крупный партийный работник, чуть ли не завотделом ЦК.

— Так что ж из этого. Ему тоже приятно будет увидеть тебя. Ты тоже вырос: был мальчишка, девятиклассник, а теперь инженер! Это даже интересно, как он встретит тебя. Я очень хотела бы посмотреть!

В ее голосе было столько гордости за него, что Виктор обнял Лену и, гладя ее жесткие, звенящие под рукой волосы, вздохнул:

— Глупышка ты моя! Разве в интересе дело. Разве в том, чтобы посмотреть…

2
Они познакомились четыре с половиной года назад, когда Виктор учился на первом курсе лесотехнической академий.

23 февраля, в День Советской Армии, Виктор в числе других участников войны должен был выступать с воспоминаниями на традиционном студенческом вечере.

Полгода почти никто в академии не знал, что во время войны он был партизаном. Фронтовики-студенты часто рассказывали такие случаи из военной жизни, что девушки только ахали и восторженно смотрели на своих однокурсников. Нередко ему тоже хотелось рассказывать, но он молчал, с удовольствием слушая товарищей и чутьем отделяя правду от невинного домысла.

И вот накануне праздника новый секретарь комитета комсомола, встретив в коридоре Виктора, сказал:

— Курганов, ты завтра тоже выступаешь, как бывший партизан. Хватит уклоняться!

Фронтовики пришли на вечер «в полном параде». В выутюженных, но уже потершихся офицерских кителях, с орденами и медалями, они собрались на ярко освещенной сцене актового зала.

У Виктора не было кителя. В черном шевиотовом костюме, купленном им два года назад по ордеру завкома, он почувствовал себя на сцене как-то неловко и, скрывшись от глаз секретаря, уселся в зале.

Вечер долго не начинался. Волнение и беспокойство с каждой минутой все сильнее охватывали Виктора. Он даже не заметил, как рядом с ним села девушка в коричневом форменном платье школьницы. Когда он повернулся к ней, девушка привстала:

— Простите… Я, может быть, заняла ваше место?

Ее растерянность позабавила Виктора.

— На своем месте я сижу сам…

— Да?.. Спасибо.

Девушка, чувствуя на себе его взгляд, смущалась, то и дело отворачивалась в сторону. Ее вьющиеся золотистые волосы искрились под ярким светом люстр, а на тонкой по-детски нежной шее трепетно пульсировала чуть заметная под кожей жилочка.

«Школьница!» — подумал Виктор. Ему вдруг стало приятно, что рядом с ним сидит вот эта стеснительная девушка, и в то же время немного грустно, что эта девушка — школьница, что здесь, в академии, она, наверное, случайно, что он видит ее в первый и, вероятно, последний раз.

Прозвенел звонок, и вечер начался. Это был тщательно подготовленный и по-военному четко проведенный вечер.

После короткого доклада заведующего кафедрой один за другим к трибуне подходили бывшие летчики, танкисты, пехотинцы. Разные люди, разные судьбы, разные эпизоды… Всех с интересом слушали, но на третьем или четвертом выступлении Виктор неожиданно подумал, что все речи чем-то похожи одна на другую. Да-да, именно похожи, словно рассказывал все это один человек, послуживший и в пехоте, и в авиации, и на флоте.

Ответ пришел сразу же. Каждый выступавший читал заранее написанный текст, каждый, наверное, так же, как и Виктор, не спал ночь, писал свое выступление, потом сокращал, втискивая в регламент. И каждый начинал с общей части — о тридцатилетием пути Советской Армии, о ее выдающихся победах.

В кармане у Виктора вместе с орденом Красного Знамени и медалями лежали листки с текстом подготовленного им выступления. Оно, конечно, кое-чем отличалось от других: Виктору предстояло говорить о партизанах. Но и его выступление начиналось с истории создания Красной Армии, с Нарвы и Пскова.

«Не нужно этого! Это было в докладе! Надо другое — конкретное, яркое, запоминающееся… Может, меня и не вызовут? Хорошо, если бы не вызвали!» — подумал он, искоса посмотрев на свою соседку. Та чуть ли не ртом, слегка раскрытым и трогательно подрагивающим, ловила каждое слово выступающих, а в ее голубых, сощуренных глазах светилась такая неподдельная гордость за сидящих на сцене фронтовиков, что Виктор уже пожалел, что не сел в президиум.

Он достал орден и, нагнувшись, прикрепил его к лацкану пиджака.

— Слово предоставляется бывшему партизану, студенту первого курса Курганову!..

Выхватив из кармана листок с текстом, Виктор стал пробираться к сцене, на какое-то мгновение поймав удивленный взгляд соседки.

Виктор не привык выступать, а сейчас сотни глаз смотрели на него, ждали его первых слов. Он не различал людей, и взгляд его не мог на ком-либо задержаться. Виктор молчал. Хотелось сказать такое, что не было бы похожим на те торжественные, по-праздничному приподнятые, но слишком общие речи, которые еще звучали в ушах.

Но что он мог рассказать?

Там, где он воевал, героизм и мужество нельзя было измерять количеством спущенных под откос эшелонов или взорванных мостов. Не было там ни обширных партизанских районов, ни многотысячных отрядов и бригад. В памяти — прежде всего далекие, неимоверно тяжкие походы, бесконечные леса, горы, болота. Сотни верст пути, и один-два взорванных моста на редких в тех краях шоссейках, несколько уничтоженных машин врага.

— Начинай, Курганов! — услышал он встревоженный шепот секретаря комитета.

И вдруг он решился. Да-да, он расскажет о человеке, которому обязан своей жизнью, о Павле Кочетыгове, отважном разведчике из Войттозера. Почти два года жили они бок о бок, ели из одного котелка, их всегда и везде видели вместе. Их считали друзьями… Странная была дружба! Павел, в чем-то завидуя Виктору, часто подсмеивался, даже нередко унижал его. Так было до той мартовской ночи, когда они оба ценой жизни должны были спасти отряд.

Только тогда Виктор понял, что такое настоящая партизанская дружба.

Скомкав листок с речью, Виктор оперся локтями на кафедру и, с трудом подняв глаза на сидящих в зале, тихо произнес:

— Мне довелось воевать в Карелии. Я тоже хочу рассказать о мужестве, о героизме. Я расскажу о партизанах… О карельском парне — комсомольце Павле Кочетыгове…

Он сделал паузу. По напряженной тишине понял, что слушать будут, и это воодушевило его.

Он уже как бы перенесся в далекие карельские леса, в край озер и болот. Он говорил о крохотном селении Войттозеро, которое видел лишь один раз, и то ночью. Из этой деревни в партизанском отряде были трое: два комсомольца и командир отряда Тихон Захарович Орлиев. О школьных годах Павла Кочетыгова Виктор знал от Оли Рантуевой, но говорил об этом словно рос вместе с ним. Он ни разу не назвал Павла своим другом, но рассказывал о нем так, что всем было понятно, что так можно говорить об очень близком человеке. Это понравилось слушателям.

Лишь в самом конце Виктор растерялся. Он начал рассказывать о последних минутах жизни Павла. Ночь, лес, минные поля на побережье. Отряд, наткнувшись на засаду, отходит вдоль берега. Близится утро. Если не вырваться, не уйти за озеро, отряд днем погибнет. Виктор делает проход в минном поле. Дорога каждая минута. Проход уже готов. Осталось последнее. На середине озера — остров. Есть ли там огневые точки врага? Если есть, то разведчикам надо вызвать их огонь на себя, чтобы отряд смог уйти стороной.

Виктор умолкает, упирается взглядом в кафедру. Он сам никогда никому не рассказывал, что произошло у них с Павлом в эти последние минуты. Может быть, рассказать сейчас? Его поймут, ведь он не виноват ни в чем…

И вновь, как и много раз прежде, слова застревают в горле. Потом, потом… Обо всем случившемся он расскажет Орлиеву, или Дорохову, или любому другому партизану их отряда, кто знал историю их странной дружбы с Павлом.

— В общем… Павел вызвал на себя огонь финских дзотов. Он погиб… — с трудом произнес Виктор и замолчал.

Люди ждали от него еще чего-то. Он это понял, посмотрев в зал. Совсем тихо, как бы доверяя свои мысли лишь президиуму и первым рядам, Виктор добавил:

— В том бою меня тоже ранили. Сразу же, в начале боя. После госпиталя я уже не вернулся в отряд. Война в Карелии шла к концу… Память о Павле Кочетыгове будет вечно жить у каждого, знавшего его. А для меня она определила мою судьбу… На его родине лес — главное богатство. Он кормит людей… Наверное, поэтому я решил стать инженером-лесозаготовителем.



Резко повернувшись, Виктор сошел в зал. Несколько мгновений стояла тишина, а потом раздались такие дружные аплодисменты, что Виктор даже вздрогнул. Они продолжались до тех пор, пока он не уселся на место.

Соседка, глядя на него восторженными глазами, хлопала дольше всех.

— Вы замечательно выступили! Просто замечательно!

Виктор, покраснев, пробормотал что-то в ответ и стал пристально смотреть на сцену, где секретарь произносил заключительное слово.

Через минуту соседка тихо тронула его за рукав:

— Мой папа тоже был партизаном… Погиб где-то под Лугой. Как вы думаете, можно найти его могилу?

Виктор знал, что партизанскую могилу найти почти невозможно, но ему жаль было девушку.

— Трудно, но можно, пожалуй. Нужно отыскать кого-либо из его товарищей.

— А вы не скажете, куда лучше обратиться?

Виктор принялся объяснять. Девушка благодарно кивала головой и все время не сводила глаз с ордена Красного Знамени, выглядевшего особенно внушительно на лацкане черного костюма.

Так они познакомились.

Лена училась тогда в десятом классе и жила неподалеку от академии, где ее тетя работала библиотекарем. Осенью она поступила в университет, а через три года они поженились.

Вечер, посвященный годовщине Советской Армии, определил в жизни Виктора не только его семейные дела. Его выступление стало сказываться на его судьбе помимо его воли.

Для всех выпускников день распределения на работу — день волнений, тревог, беспокойства. Еще задолго до этого студенты бегают, суетятся, советуются, смотрят карты, справочники, улещивают секретаря в деканате в надежде выведать, куда ожидаются назначения. Виктору не пришлось испытывать этого. За месяц до распределения декан факультета, встретив его в коридоре, протянул руку и, хитровато усмехаясь, спросил:

— Ну, как, не надумали оставаться в аспирантуре?

— Нет. Поеду в лес.

Декан, и удивленный, и довольный, потряс ему еще раз руку:

— Ну, что ж. Это хорошо. Поедете на свою партизанскую родину, в Карелию. Есть несколько заявок оттуда. А через годик-другой будем рады видеть вас в аспирантуре.

— Спасибо.

…Характеристика и автобиография, хранящиеся в личном деле каждого выпускника, делали свое дело. Виктор был почти убежден, что и здесь, в тресте, прежде всего обратят внимание на то, что он партизанил в войттозерских лесах.

Так оно и случилось.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1
Вечером, возвращаясь из лесосеки в поселок, начальник Войттозерского лесопункта Тихон Захарович Орлиев впервые ощутил приближение старости. Велик ли подъем на Кумчаваару — всего каких-нибудь двести метров. Раньше Тихон Захарович, не отдыхая, всходил на каменистую, поросшую мхом вершину с одинокой, кряжистой сосной у ската в сторону Войттозера. А сейчас — на полпути тяжестью налились ноги, и усталость щемящей болью отдалась в сердце. Пришлось остановиться, присесть на выщербленный ветрами и солнцем валун, ждать, пока вечерняя прохлада высушит на лице испарину.

Весь день Тихон Захарович провел на участке Раптуевой.

Решение заняться вплотную одним мастерским участком и тем самым доказать, что дневной план выполним, не пришло само собой.

Лесопункт давно уже отставал. Минувшей зимой дела как будто начали выправляться, а в марте и совсем все пошло хорошо — вместо десяти тысяч кубометров вывезли чуть ли не двенадцать тысяч. Но с весны все опять разладилось. Бездорожье, поломки машин, отпуска — одно к одному. План проваливали, задолженность росла. Две недели назад Войттозерский лесопункт слушали на бюро райкома партии, и в решении, среди многих «указать», «отметить» и «обязать», говорилось и о конкретности руководства.

Кто-кто, а Тихон Захарович лучше других знал, что о необходимости конкретного руководства бюро записывает в решении почти по каждому вопросу. Он сам семь лет был членом бюро райкома. Может быть, поэтому в отношении Войттозера этот пункт показался ему шаблонным, перекочевавшим из других решений. С раннего утра до поздней ночи Тихон Захарович только и занимается конкретными делами. По сути, других-то дел и нет у начальника лесопункта. Ему не надо проводить многочисленных заседаний с долгими словопрениями и обсуждениями. Хватает одной пятиминутной планерки по утрам. Расстановка рабочей силы, механизмы, дороги, снабжение — конкретных дел у него хоть отбавляй.

Все это Тихон Захарович полушутливо высказал секретарю райкома Гурышеву, когда они в перерыве курили у окна. Тот слушал, согласно кивал головой, потом задумался и, внезапно смяв недокуренную папиросу, подхватил Тихона Захаровича под локоть.

— И все же ты не совсем прав. Да-да, даже совсем не прав. Можно и землю пахать неконкретно. Да-да, не смейся, именно — неконкретно. Пахать, и все. Пахать, как вообще пашут, идти за плугом, забывая, что ты пашешь карельскую землю, где раз-другой наткнешься на камень и плуг сломаешь.

Секретарь был человеком молодым и новым в районе. Тихон Захарович не удержался, чтоб не подковырнуть его.

— Не знаю, может, в других местах умеют пахать и неконкретно. А лес рубить неконкретно трудно.

Гурышев не обиделся, опять покивал головой, а когда Тихон Захарович, затаив на губах усмешку, умолк, он неожиданно огорошил вопросом:

— Но ведь ты сам-то лес не рубишь?

— То есть как это?.. — растерялся Орлиев, не зная, в шутку ли принимать вопрос или всерьез… Этот, еще неопытный в делах секретарь, чего доброго, может ради конкретности предложить ему, Орлиеву, самому взяться за топор.

«Эх, парень… И зачем ты согласился на такой район, где и поумней тебя люди шеи ломали?» — подумал Тихон Захарович, глядя в бесхитростные глаза Гурышева.

Неизвестно, чем бы кончился этот разговор, но секретаря позвали к телефону. Подхватив Орлиева под локоть, он потащил его к аппарату, торопливо втолковывая:

— Попробуй не вообще наводить порядок, а конкретно. Понятно? Возьми один мастерский участок и действуй! День, два, три! Вытяни его! Ты ведь такой, если возьмешься, то вытянешь. О тебе вон целые легенды ходят! Потом — за другой! Один вытянешь, на другом легче будет. Люди поверят, что план — это реальность, а не выдумки. Вот это и будет конкретность. Ну, прощай!

Две недели Тихон Захарович внутренне сопротивлялся не потому, что предложение секретаря показалось ему глупым. Орлиев и сам не раз подумывал, а не взяться ли за дело по-партизански. Навалиться на один мастерский участок, — и кровь из носу! — но вытянуть его, показать другим, как надо работать.

Орлиев верил в себя. И все же было боязно ломать привычный порядок, а вдруг дела пойдут еще хуже? Одну дыру заткнешь, а пять других шире разойдутся.

Тихон Захарович не знал и даже намеренно не поинтересовался, как поработали сегодня другие мастерские участки. Опять, наверное, поломки, простои.

Но не это так сильно огорчало Орлиева сейчас, когда он, усмиряя одышку, присел на камень, впервые не одолев подъема на Кумчаваару.

Горько и обидно было сознавать другое. Целый день сам он провел на одном участке, а по сути там ничего не изменилось. Те же поломки, аварии, простои.

Отдышавшись, Тихон Захарович решил не подниматься в гору, а обойти ее по склону. Хоть и дальше, но спокойней.

«Есть же на земле люди, которые всю жизнь живут тихо и спокойно, — подумал Тихон Захарович, глядя на клонившееся к закату августовское солнце. — Удят рыбу, ходят на охоту, возятся с детишками, потом с внучатами… Смолоду их критикуют за отрыв от общественной жизни, а они живут себе. К старости их даже уважать начинают… За долголетие… За мудрость… Таких считают добрыми… И никто их не осуждает в старости за то, что они в наше-то беспокойное время всю жизнь прожили ровно, как по широкому лугу в цветах прошлись…»

Начал свои размышления Тихон Захарович с завистью, а закончил с таким ожесточением к этим тихим людям, к их спокойной ровной жизни, что снова стало легонько покалывать в сердце.

— Да, видать, и я старею! — вслух произнес он и, хотя сам все еще не верил в это, тоскливо стало на душе: а вдруг и впрямь подошла старость?

Тихон Захарович никогда бы не пожаловался на судьбу. За свои пятьдесят два года он прожил такую жизнь, которой, если ее разделить поровну, могли бы гордиться в старости три, а то и четыре человека.

Семнадцатилетним пареньком он стоял рядом с отцом в тесной кучке войттозерских комбедчиков перед вооруженными, торжествующими победу кулацкими бандитами. Это случилось в ночь на 7 ноября 1918 года, когда почти вся деревня была на первом торжественном собрании в специально разукрашенной для этого избе Орлие-вых. Уже шел незатейливый концерт — даже не концерт, а хоровое исполнение революционных песен, — когда во дворе раздался взрыв гранаты и в разбитое окно кто-то крикнул из темноты:

— Коммунисты, выходи!

Дом был окружен. На тесном крыльце каждого из мужиков обыскивали и отправляли одних — вправо, других — влево. Тихон сам, не дожидаясь приказа, отошел влево, туда, где стояли отец и трое его товарищей.

Бандиты не торопились. Они, словно не зная, как быть дальше, долго измывались над арестованными на глазах у притихшей толпы. Потом кто-то из них пожаловался на темноту, и другой тут же запалил дом, сунув под крыльцо охапку сена.

Толпа заволновалась.

— Что делаете? Ироды!

— Деревню спалить хотите!

— Молчать! — Один из бандитов, в офицерском полушубке и егерской шапке с длинным козырьком, выпалил из нагана вверх и приказал арестованным: — Разде-вайсь!

Вдруг он заметил Тихона, угрюмо стоявшего чуть позади отца.

— А тебе чего здесь надо, сопляк! Тоже в коммунистический рай захотел?! Марш отсюда!

Отец, не оборачиваясь, торопливо заговорил:

— Иди-иди, Тиша! Беги в город!

Тихон отошел к толпе, потом незаметно юркнул в темноту и задворками выбрался на дорогу уже за околицей.

По небу гуляло зарево, в деревне мычали встревоженные пожаром коровы, лаяли собаки.

Быстро-быстро, во всю прыть молодых ног, со слезами на глазах бежал Тихон от родной деревни. Потом остановился. Подумал. До Тихой Губы сорок верст, уже стояли крепкие морозы, а на нем лишь отцовский пиджак, надетый ради праздника.

Бегом вернулся Тихон в деревню, вошел в первый дом. Пользуясь суматохой, нащупал чей-то рваный овчинный тулуп и снова вышел в путь.

Он уже был далеко, когда позади, словно всплески воды, прозвучало в морозном воздухе несколько выстрелов. Все стихло. И вдруг с каждым шагом все явственнее зазвенела в ушах последняя исполнявшаяся в концерте песня:

Слушай, товарищ, война началася,
Бросай свое дело, в поход собирайся.
Весь путь, всю ночь, пока Тихон добирался до села на тракте, эта песня ни на минуту не утихала в его душе. Во время передышек, когда усталость ненадолго смыкала глаза, ему чудилось, что продолжается первый в его жизни концерт и он вместе с другими поет:

Смело мы в бой пойдем
За власть Советов,
И как один умрем
В борьбе за это!
Даже сейчас, через тридцать пять лет, он слышит каждый звук этой любимой и последней песни отца.

Так началась самостоятельная жизнь. А что было потом — всего и не вспомнишь.

Почти три года в составе особого батальона мотался по туркестанским пескам в погоне за неуловимыми отрядами басмачей. Там и вступил в партию.

В родную деревню после ранения вернулся не беспечным юнцом, каким иной бывает в двадцать лет, а рослым, много повидавшим мужчиной с крутым характером и испытующе-непримиримым взглядом светло-серых глаз. Кем только не доводилось ему работать потом. Был и лесорубом, и сплавщиком, и председателем сельсовета, и начальником лесопункта, а за год до войны был избран председателем райисполкома.

В минуты откровенности люди жаловались ему, что работать с ним трудно. Да, Тихон Захарович не щадил людей, но пусть им будет утешением то, что он еще больше не щадил самого себя.

Другие имели ежегодные отпуска, выходные, нормированные рабочие дни. Тихон Захарович лишь дважды пользовался отпуском. Первый раз — после женитьбы, когда он с молодой женой ездил к ее родителям, на Кубань; второй раз — недавно, после сессии райсовета, где его освободили от должности председателя исполкома. За все остальное время трудно вспомнить день, когда его мысли не были заняты делами.

Дела, дела… Сколько их было за тридцать лет, а сколько еще ждет впереди! Если говорить начистоту, то они приносили неприятностей гораздо больше, чем радости и благодарности. Люди словно забыли, каким было Войттозеро тридцать лет назад. Нищета, лучина, полуголодное зимовье. А сейчас даже летом поселок переливается электрическими огнями. Издали, с Кумчаваары, кажется, что на берегу огромного озера раскинулся настоящий город. А люди к этому относятся так, будто все это делалось само собой.

Кто-кто, а уж Тихон Захарович лучше других знает, что не сами собой возникли клуб и школа, детсад и радиоузел, магазин и электростанция. Сама собой ни одна доска не легла в вопттозерские тротуары.

И после этого находятся еще недовольные, которым и одно не по нраву, и другое. Заставить бы их начинать с того, с чего начал свою жизнь Тихон Орлиев.

2
Он вошел в поселок, когда в домах уже зажигались огни. Северные белые ночи кончились, и на темном небе уже проступали крупные августовские звезды.

«Домой или в контору?» — задал себе вопрос Тихон Захарович, останавливаясь у приземистого, барачного типа, общежития. Хорошо бы сейчас лечь в постель! Он имеет на это право — целый день провел в лесу, на ногах, и никто не посмел бы упрекнуть его за то, что он так рано лег спать. Конечно, люди удивились бы. Они привыкли видеть его в конторе до поздней ночи и обращаться к нему, не считаясь со временем суток.

Но чем больше Тихон Захарович оправдывал это необычное для себя желание, тем яснее осознавал, что поступит по-иному. За день в конторе накопилась уйма дел. Стол наверняка завален заявлениями, требованиями в леспромхоз и трест, сводками. В конторе, конечно, сидят в ожидании начальника люди.

От озера по тропке, плутавшей между крохотными огородами, Тихон Захарович вышел на главную улицу поселка. В стороне, у клуба, хрипло ревел динамик, и его десятиваттный голос грустно вспоминал под музыку:

…Шли мы дни и ночи,
Трудно было очень…
Динамик вдруг на полуфразе оборвал песню, и глубокая тишина охватила весь поселок. Лишь позже, пообвыкшись с внезапно наступившей тишиной, Тихон Захарович стал различать знакомые и привычные звуки вечерней жизни: усталое пыхтение локомобиля электростанции, далекое взвизгивание циркульной пилы, заготовляющей чурку для газогенераторов, хлопанье дверей в столовой, голоса людей, блеяние чьей-то заблудившейся козы и где-то совсем рядом чиханье никак не заводившегося мотоцикла.

«Сеанс начался», — про себя отметил он. Ему вдруг стало обидно, что вот другие, забыв все на свете, смотрят сейчас на экран, а он должен вновь влезать в кучу дел, которым и конца никогда не будет.

В трех комнатах конторы горел свет. Поднимаясь на крыльцо, Тихон Захарович различил звонкий голос мастера Панкратова.

«Зубоскалит! Анекдоты рассказывает!» — недовольно подумал Орлиев о Панкратове.

Как он и предполагал, в конторе сидело не меньше десятка людей: два мастера — Панкратов и Вяхясало, директор семилетки, завстоловой и несколько рабочих.

Едва Тихон Захарович переступил порог, разговоры смолкли. Панкратов, не докончив рассказа, поспешно начал рыться в планшете с мутно-желтым целлулоидом, а все другие молча смотрели на остановившегося в дверях начальника.

Лишь директор школы Анна Никитична Рябова — полная рыжеватая блондинка с бойким характером и слегка веснушчатым красивым лицом — тяжко вздохнула:

— Наконец-то! А мы уж, грешным делом, подумали — заблудился наш Тихон Захарович.

Никто не отозвался на ее шутку. Орлиев кивнул на дверь своего кабинета:

— Чего иллюминацию устроили? Там есть кто?

— Мошняков там, — с готовностью ответил Панкратов, вставая и оправляя затянутую офицерским ремнем новенькую суконную гимнастерку.

«Ишь, каким франтом сегодня… — подумал Тихон Захарович, обратив внимание на блестевшие глянцем хромовые сапоги Панкратова. — Перед кем он фореит-то? Уж, конечно, ради Анны Никитичны вырядился».

— Ты никак, Панкратов, сегодня план по вывозке выполнил? — спросил он, с усмешкой глядя на мастера.

— Смеетесь? — обиделся Панкратов. — А что? Выполнил бы, да трелевка подвела… Тракторы у меня, сами знаете….

— Зато вид у тебя сегодня уж больно праздничный. Как будто бы годовую программу завершил.

Все посмотрели на Панкратова. Тот смутился, поежился и привычно забормотал;

— Разве это тракторы… Дрянь, а не машины… Я вот и пришел… Обещали ведь нам три новых КТ. Где они?

— Подожди, — прервал его Орлиев. — Ну, а у тебя как, Олави Нестерович?

Вяхясало, пожилой краснолицый финн с голубыми глазами и горбатым поломанным носом, долго смотрел на начальника, недоумевая, почему тот спрашивает, а не посмотрит дневную рапортичку, уже давно положенную ему на стол. Потом вынул блокнот, надел очки, неторопливо и размеренно прочитал:

— Заготовка — сто пятнадцать. Трелевка — сто три. Вывозка — шестьдесят семь.

— Ясно. Опять дорогу ремонтировал?

— Без дорог нельзя.

— Ясно, — недовольно повторил Тихон Захарович. Он повернулся к директору школы, снял фуражку и присел на стул.

— Ну, слушаю тебя, Анна Никитична.

Пряча в своих бойких глазах хитроватую улыбку, Анна Никитична спросила:

— Может, туда пройдем? — Она кивнула на дверь кабинета.

— Нет-нет. Чего нам от народа таиться?

Тихон Захарович знал, о чем пойдет разговор — о дровах для школы, о завершении ремонта, и не это заставило его так неловко отказаться от разговора с Рябовой наедине.

Он боялся другого. В последний год, как только Тихон Захарович переселился в Войттозеро, Рябова стала относиться к нему странно. На людях — язвит, подсмеивается, старается уколоть, чем только может, а встретятся они один на один — ее чуть раскосые, желудевого цвета глаза смотрят на Орлиева так, словно ждут от него чего-то. Может, Тихону Захаровичу и казалось все это, но он стал чувствовать себя наедине с Рябовой неловко.

Сейчас, после его ответа, Анну Никитичну словно подменили в одну секунду.

— И верно, здесь, при свидетелях, удобней! — весело откликнулась она. — Пусть все видят, как в Войттозере к школе относятся. Дровами школу обеспечивать будем?

— Будем.

— Когда? Учебный год на носу…

Тихон Захарович знал Анну Никитичну вот уже пятнадцать лет. Он помнил ее молоденькой застенчивой учительницей, только что приехавшей в Войттозеро после окончания техникума. Жена Орлиева помогала ейделать первые шаги. Кто мог бы предположить тогда, что из Рябовой выйдет хитрый и напористый администратор, этакая бой-баба, которая, если надо, и на горло наступит. Когда Тихон Захарович работал председателем райисполкома, ему нравилась эта черта в Рябовой. Таким, казалось ему, и должен быть директор школы, а иначе порядка никогда не будет. В сутолоке дел сами хозяйственники о школе и не вспомнят. Надо требовать, добиваться… Теперь, когда он стал работать начальником лесопункта, напористость Рябовой нравилась ему все меньше. А сегодняшние ее претензии попросту разозлили Орлиева. Он сурово нахмурился, хотел одернуть Рябову, но вовремя вспомнил, что их слушают другие, и сдержался.

— Сто кубометров мы уже подвезли, — начал было Орлиев, но Анна Никитична его перебила:

— Осталось еще двести. Их надо распилить, разделать, чтоб просохли…

— Подвезем и остальные. — Тихон Захарович поднялся, взял со стола фуражку, давая понять, что разговор окончен.

— Когда? — поднялась и Рябова. В ее глазах уже не пряталась улыбка, они строго и осуждающе смотрели на начальника лесопункта.

— Освободятся машины, и подвезем.

— Хорошо. Поверим еще раз. — Рябова одернула свою ярко-зеленую, домашней вязки кофту и, ни на кого не глядя, направилась к выходу. У дверей неожиданно остановилась и предупредила — Через неделю я еду в район, на учительское совещание. Если к тому времени школа не будет обеспечена дровами, то уж не взыщите!

— Угрожаешь? — загорячился Орлиев. — Ты же коммунистка! Лесопункт не выполняет план! Сама, как член партбюро, палец о палец не ударила, чтоб помочь, да еще угрожаешь?!

Люди с нескрываемым удивлением смотрели на начальника. В последнее время Орлиев, насколько это ему удавалось, старался сдерживать себя, голоса не повышать, быть твердым, но спокойным. А тут как вскипел, и главное — по пустякам! Панкратов растерянно метался взглядом то на Орлиева, то на Рябову, словно не зная, чью сторону ему принять. Из двери кабинета выглянул испуганный Мошников.

Наступила долгая неловкая пауза.

— Чем же я вам, бедненьким, помочь должна? — певучим голосом спросила Анна Никитична, и вновь в ее глазах заиграла хитрая улыбочка. — Учеников, что ль, на делянку вывести?

— Хотя бы тем, что на нервах у нас перестаньте играть, — сдерживаясь, глухо сказал Орлиев.

— Только-то?! — удивилась Рябова. — Ну, это не трудно… Счастливо оставаться! Панкратов, вы идете?

— Да, да, одну минуточку, — заторопился тот. — Тихон Захарович, я нужен вам?

«Кому ты нужен, ветрогон?!» — с острой обидой подумал Орлиев и раздраженно спросил:

— Ты что, на свидание в контору явился или по делу?

— По делу, конечно… Я насчет новых тракторов узнать… Да и насчет отпуска… Лето проходит, а я еще не был.

— Вернется Рантуева, пойдешь в отпуск, — смягчился, глядя на растерянного мастера, Орлиев. — А сейчас можешь идти… Завтра до выезда планерка!

— Слушаюсь, — обрадованно ответил Панкратов и, подождав для приличия несколько секунд, направился к двери.

Полчаса Тихон Захарович выслушивал по очереди рабочих. Просьбы и заявления были привычные, похожие и повторяющиеся чуть ли не каждый день. Одному сельский Совет до сих пор не выделил покоса для коровы, другому нужен ремонт квартиры, у третьего прибавилось семейство, и ему нужна дополнительная жилплощадь.

Тихон Захарович одним сразу же писал на заявлениях резолюции, другим — обещал поговорить, выяснить, третьим пока отказывал, просил подождать месяц-другой, а из головы не выходил неприятный разговор с Рябовой. Чем больше он раздумывал над этим, тем острее ощущал неуловимую, но бесспорную свою вину.

Обидно сознавать, что ты, бывший председатель райисполкома, старый коммунист и партизанский командир, вот уже сколько месяцев не способен наладить дела на лесопункте, где до войны у тебя все шло хорошо.

Что же случилось теперь? Он стал другим? Нет, он нисколько не изменился. А если и изменился, то не может же быть, чтобы с возрастом стал хуже, чем был во время войны?! Почему сейчас уже не чувствуется за спиной того напряжения у людей, которое он всегда ощущал перед атакой?

В конторе остались трое — Орлиев, молча сидевший в углу Вяхясало да в кабинете, за дверью, Мошников.

Из-за стены, где жила уборщица, слышалось размеренное тикание ходиков.

Орлиев безотрывно смотрел на изредка помигивающую на столе лампочку и чего-то ждал. Он знал, что старый мастер первым не начнет разговора, но сейчас ему было приятно сидеть, молчать и чего-то ждать. Слегка подташнивало от голода, гудело в голове, хотелось поскорее лечь в постель, отдохнуть, выспаться, но разливающаяся по всему телу усталость сковывала движения.

Рабочий день закончился.

Завтра наступит новый. Тихон Захарович, как всегда, поднимется в шесть утра, зайдет в столовую выпить стакан крепкого чая с черным хлебом и в семь уже будет здесь, в конторе.

Как быть завтра? Отправляться ли снова на делянку? Если бы Мошников был настоящим техноруком — беды большой и не было бы, коль начальник на два-три дня занялся одним участком. Но на Мошникова полагаться нельзя — ни опыта, ни образования, да и характером робкий, нерешительный. Судьба у человека — всю жизнь на подхвате. Ни инициативы, ни самостоятельности — сплошная исполнительность. Что ж, не всем же руководить, надо кому-нибудь и исполнять распоряжения. Такие люди тоже нужны, но, конечно, не в должности технорука лесопункта. Настоящий технорук — это все равно что начальник штаба. А секретарь парторганизации — тот же комиссар. Но в Войттозере и комиссар и начальник штаба соединены в одном лице, и этим лицом, как на грех, является Мошников. Да-да, надо требовать настоящего технорука, с опытом, с образованием, хорошо бы даже с дипломом. Сейчас в лесу столько механизмов, что без четко налаженного технологического процесса о плане и думать нечего.

— Ну, Олави Нестерович, что скажешь? — оторвался от своих дум Орлиев.

Старик выждал, не добавит ли начальник еще чего-нибудь, и сказал, с трудом подбирая слова:

— Без дорог, Тихон, пропадем… Надо дорожную бригаду укрепить, дороги ладить.

— Опять ты за старое. Пока ладим, время уйдет, а когда план выполнять?

— План без дорог не дашь. Себя винить надо, весной не усмотрели. Машины гробили, силы гробили, вон сколько аварийного леса по обочинам валяется.

Орлиев всегда с уважением относился к старому мастеру. В молодости Тихон Захарович не один сезон работал бок о бок с Вяхясало. В 1925 году Олави Нестерович вместе с большой группой канадских финнов приехал в Карелию. За границей они на свои сбережения купили трактор и привезли его сюда.

Тогда стальной конь казался чудом техники. Но маломощный «фордзон» был совсем не приспособлен для работы в карельском лесу. Один сезон с горем пополам его еще использовали на санной вывозке, а потом передали в только что организованный совхоз под Петрозаводском.

В те времена и в канадских лесах нельзя было найти ни одного трактора, но финны были очень огорчены, что их подарок не нашел применения в советских лесах. Тогда-то, пожалуй, Тихон Захарович и услышал впервые от Вяхясало эту фразу:

— Дорогу строить надо!

Вспомнив это, Орлиев невольно улыбнулся и подумал: «Что было бы, если бы тогда решились строить для маломощного фордзона дорогу. Ухлопали бы уйму времени, денег и сил, а пользы ни на грош. Не так ли и теперь?»

— Не согласен я с тобой, Олави Нестерович, — сказал Орлиев. — Дороги, конечно, у нас никудышные. Но если мы сейчас, в середине августа, возьмемся их строить, то план полетит к черту.

— Август полетит, сентябрь выручит.

— На осенние месяцы рассчитывать нечего. Дожди, слякоть, вывозка совсем упадет.

— Значит, все лежневкой проходить надо! — упрямо повторил старик.

— Ты вот уж сколько дней ремонтируешь, а что толку? Поднялась у тебя вывозка? Нет. Так и все лето пройдет.

— Поднимется. Сил у меня мало. Надо отдельный дорожный участок создать.

— А я где людей возьму? Рожу, что ли? Да если я с основного производства людей сниму, меня съедят в леспромхозе. Да и не в дорогах, в конце концов, дело, а в халатности шоферов. Люди разболтались. В войну и не по таким дорогам мотаться приходилось, а ничего, выполняли задания. Знали, что не выполнить нельзя. Ночей не спали, вон как в этой песне поется: «Трудно было очень, шли мы дни и ночи». А сейчас отработал свои восемь, сделал не сделал — домой. Вот в чем беда наша!

Вяхясало терпеливо выслушал начальника, подождал, не скажет ли еще чего, потом неторопливо поднялся, надел финскую кепку с длинным козырьком, положил в карман трубку.

— Правду говоришь. Люди не стараются. Все правда. И про песню правда. А дороги, Тихон, строить надо. Сам спохватишься, поздно опять будет.

— Ну и упрям же ты, Олави Нестерович! Как эта самая Рябова! — рассмеялся Орлиев. — Уходишь? Добавочный лесовоз тебе нужен? Завтра два из ремонта должны выйти…

— Не надо пока. Дней через пять понадобятся.

— Что, заканчиваешь ремонт дороги? — спросил Орлиев, обрадованный тем, что лесовозы можно будет направить на участок Рантуевой.

— Заканчиваю.

— Ты ремонтировать ремонтируй, но о плане не забывай. А перерасход зарплаты на ремонт чем покрывать думаешь?

— Будут дороги — будет план. Будет план — будут и деньги, — ответил старик и, не поворачиваясь, пригласил от дверей — Ужинать заходи, столовая-то уже закрыта.

— Спасибо, может, и зайду.

Все стихло.

Орлиев недовольно посмотрел на дверь кабинета, где все еще продолжал работать Мошников: «Тоже мне технорук! Сидит, как мышь в норе. И чем он только занят! Наверняка отчет какой-либо строчит или план составляет».

3
Тихон Захарович не ошибся. Мошников, сидя на краешке стула и навалившись узкой грудью на письменный стол, что-то торопливо писал мелким бисерным почерком. Вид у него был жалкий, растерянный: волосы взъерошены, на лице капельки пота. Увидев Орлиева, Мошников вскочил и виновато улыбнулся, сверкнув зеленоватыми линзами огромных очков. Другой улыбки на лице своего технорука Тихон Захарович и не помнил. Мошников всегда был серьезен, озабочен, и если изредка улыбался, то улыбался так, словно просил извинить ему недозволенное. Он был невысокого роста, ходил мелкими, неуверенными шажками, втянув голову в плечи и глядя под ноги. Одет он был в темно-серый, перелицованный пиджак с карманчиком на правой стороне, из которого торчали бумажки, карандаши, расческа и потертый футляр из-под очков.

У Мошникова была большая семья — четверо детей. Жилось ему трудно — не было ни коровы, ни кур, а до нынешнего лета даже не имел и огорода.

Орлиев знал Мошникова давно, когда тот жил в райцентре и работал председателем рабочкома леспромхоза. И всегда Тихон Захарович, уважавший людей твердых и решительных, ловил себя на двойственном отношении к своему теперешнему техноруку. Неприязнь и даже презрение иногда сменялись жалостью и сочувствием к этому безропотному работяге, который тоже не щадит себя, хотя и без толку.

— Здравствуй, Петр Герасимович! Мы, кажись, сегодня и не виделись, — сказал Орлиев, протягивая Мошнякову руку. — Что поздно так? Иль срочное что?

Мошников ладонью пригладил волосы, поправил очки и еще раз виновато улыбнулся:

— Отчет писал. Из райкома звонили — надо отчетно-выборное проводить… А на днях сюда инструктор собирается, показать доклад хочу.

В его сипловатом голосе было столько озабоченности, что Орлиев не мог не одобрить:

— Дело надумал… Показать никогда не мешает. Ну, а как детишки твои — здоровы?

О производственных делах Тихон Захарович старался говорить с Мошниковым поменьше. Все равно толку почти никакого — поддакивает, со всем соглашается, а если и не согласен, молчит или возражает так робко, что только злишься. Начнешь советоваться о чем-нибудь — только себя запутаешь. Так уж повелось: Орлиев приказывал, подробно объяснял, а Мошников слушал и выполнял.

— Детишки? — спросил Мошников, лихорадочно что-то припоминая, потом, вспомнив, улыбнулся; — Что им может статься, детишкам-то?! Живут себе.

Бегло просматривая лежавшую на столе стопку дневной почты, Тихон Захарович добродушно пожурил:

— Что ж ты так? Дети — они внимания требуют… Сводку за день отправил?

— Да, телефонограммой, — поспешно ответил Мошников.

Он подождал, пока Тихон Захарович закончит просмотр почты, потом, словно бы между делом, но едва скрывая волнение, тихо сказал:

— Из треста звонили. По кадровому вопросу.

— По какому? — встрепенулся Орлиев.

— По кадровому… Плохо слышно было.

— Кто звонил?

— Кажется, сам управляющий. — Мошников помолчал, поскоблил ногтем свой облупившийся от загара нос и вдруг спросил:

— Вы о замене меня ставили вопрос перед руководством?

Тихон Захарович поглядел прямо в глаза Мошнякову, помедлил, твердо сказал:

— Ставил. А ты откуда знаешь об этом?

— Догадался, когда управляющий не стал со мной говорить. Поначалу он меня за вас принял, поздоровался: «Я, говорит, к тебе, Тихон Захарович, по кадровому вопросу…» А как узнал меня, сразу примолк и попросил вас позвонить ему ночью на квартиру.

Мошников говорил тихо и вроде бы безразлично, словно речь шла о судьбе какого-то другого, незнакомого ему человека. Однако Тихон Захарович, хорошо знавший технорука, почувствовал, как тяжело переживает тот только что услышанное. Глядя на свои лежавшие на столе тяжелые, огрубевшие ладони, Орлиев сказал:

— Ты сам, Петр Герасимович, знаешь, что технорук… это не по тебе работа. Не обижайся, но это так. Тут, брат, и образование надо, и опыт, и характер. Возьми меня! Я еще до войны пять лет в начальниках лесопункта ходил, и то сейчас тяжко. Тебе другую работу найдем, по характеру. Может, заместителя по быту нам утвердят, вот тебе и работа. Поселок большой, дело тебе привычное, знакомое по профсоюзу…

— Понятно, Тихон Захарович, — прервал его Мошников, собирая со стола свои бумаги. И хотя голос его был по-прежнему спокоен и даже покорен, Орлиев уловил в нем глубокую, затаенную обиду.

Вообще-то было бы странно, если бы эта весть обрадовала Мошникова. Кто-кто, а Орлиев на себе испытал это, когда тебя под благовидным предлогом хотят заменить на должности.

Правда, гордость не позволила Тихону Захаровичу ждать подобного разговора. Нет, он сам попросился в отставку с поста председателя райисполкома. Он хорошо помнит, как начальство прятало от него свою радость, когда он завел разговор об этом. Ему предложили леспромхоз. Но он попросился на лесопункт и обязательно сюда, в Войттозеро…

Разговор с Мошниковым на этом и закончился.

Уходя, Тихон Захарович вспомнил, что в столе у него лежит пачка печенья. Иногда, задержавшись допоздна в конторе, он стучал в стенку, просил уборщицу тетю Пашу согреть самовар и с удовольствием пил крепкий чай с печеньем.

Столовая была уже закрыта. Решив попить чаю дома, Тихон Захарович вернулся, достал печенье. Мошников вновь раскладывал на столе бумаги с неоконченным докладом. Тихон Захарович постоял, подумал, глядя на ссутулившуюся над столом фигуру, и вдруг, подчиняясь нахлынувшему чувству жалости и теплоты, сунул Мошникову печенье:

— Детишкам передай от меня. Да иди ты домой, завтра будет день!

Мошников вздрогнул, удивленно посмотрел на начальника, принял печенье.

— Спасибо.

Уже стихли под окном шаги Орлиева, а он все еще растерянно вертел в руках пачку в нарядной праздничной обертке, потом вздохнул, бережно положил ее в карман пиджака и вновь принялся за работу,

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1
В тресте все получилось так, как можно было предполагать.

С замирающим от волнения сердцем Виктор переступил порог кабинета, и тяжелая обитая дерматином дверь неслышно захлопнулась за ним.

Управляющий трестом Селезнев — пожилой, слегка располневший мужчина с копной сизых густых волос и с квадратиками седых усов — грузновато поднялся из-за стола и неторопливо, с достоинством подошел к остановившемуся у двери Виктору.

Молча пожали друг другу руки. Так же молча Селезнев провел Виктора к мягкому креслу у тяжелого письменного стола, а сам вернулся на свое место, раскрыл темно-синюю папку.

«Мое личное дело», — догадался Виктор, заметив свою путевку, которую он утром сдал в отдел кадров. Было как-то странно и в то же время приятно видеть, что в учреждении, где ты впервые появился всего несколько часов назад, уже заведено на тебя личное дело — прямое доказательство того, что уже зачислен в кадры.

Селезнев бегло перелистал бумаги. Их пока было немного — путевка, автобиография, листок по учету кадров и характеристика. А вот и копия диплома. Диплом с отличием! Документы — лучше для выпускника и не придумаешь! Фронтовик, партизан, отличник учебы, активный общественник… Интересно, как он отнесется к их предложению? Конечно, для парня с такими документами обидно идти на лесопункт. Ему наверняка хочется получить направление или в трест, или, на худой конец, в леспромхоз. Молодежь тщеславна. Она любит начинать с большого. Что ж, это не так уж и плохо. Пока молоды, надо дерзать, браться за дело покрупней, помасштабней. Но что поделаешь! Позавчера на бюро ЦК партии республики специальным пунктом записано в адрес треста: «укрепить основное производственное звено — лесопункты и мастерские участки профессионально подготовленными, технически грамотными кадрами». Надо же с кого-то начинать.

— Ну-с. Значит, прибыли к нам работать?

Прибыл, — улыбнулся в ответ Виктор.

Этот ответ вызвал улыбку и у Селезнева. Кажется, с этим парнем они смогут столковаться!

— Ну, а где бы вы хотели работать, Виктор Алексеевич? — спросил Селезнев, заглянув в анкету.

Вопрос насторожил Виктора. Его небольшой житейский опыт учил, что если начальство обращается к тебе подчеркнуто вежливо да еще по имени-отчеству называет, значит, оно собирается тебя куда-то и на что-то уговаривать.

Белесовато-синие глаза Селезнева выжидательно смотрели на него. И вдруг Виктору стало весело. Что плохого может сделать ему этот человек? Направить на лесопункт рядовым мастером? Послать в глушь? Да ведь он готов к этому. И Лена готова. Они приехали сюда работать. Неужели Селезнев ждет, что он станет просить оставить его в Петрозаводске, если Виктор отказался от аспирантуры в Ленинграде?

И сразу стало так легко, что захотелось пошутить, поиграть с управляющим, заставить его первым открыть уже наверняка подготовленное назначение.

— А что бы вы могли мне предложить? — слегка нахмурив брови, спросил Виктор.

Селезнев словно ждал такого вопроса. Его лицо расплылось в широкой, добродушной улыбке.

— Это трудно сказать. Специалисты нам везде нужны… И в тресте, и в леспромхозах, и… особенно на лесопунктах. И даже в университете нужны. Вы знаете, у нас создан лесоинженерный факультет… Мы должны, Виктор Алексеевич, учесть ваше желание, — добавил он с нескрываемой хитринкой.

— Я буду работать там, куда меня сочтете нужным направить…

Управляющий даже крякнул от неожиданности. «Ишь ты! Молод или хитер? Может, просто молод, доверчив? Так легко отдает решать свою судьбу другим. А если хитер? Такие тоже встречаются. На словах хоть на край света!»

Селезнев знал свою слабость. Сам по натуре человек добрый, он был к людям очень доверчив, и это не один раз подводило его. Как узнать — кто перед тобой: честный специалист, который действительно готов поехать куда угодно, или хитрый ловкач? Хорошего, знающего инженера-технолога, окончившего академию, неплохо бы оставить и в тресте, направить в производственно-технический отдел. А вдруг ошибешься?

— Вам, значит, безразлично куда? — с оттенком неприязни спросил Селезнев.

— Нет, мне, конечно, не безразлично.

— Я не понимаю вас, — нахмурился управляющий.

— Мне, конечно, не безразлично, — слегка улыбаясь, повторил Виктор. — Но я думаю, вы уже решили, куда направить меня, и я заранее согласен с вашим решением.

— Ох, и хитры же вы! — вдруг рассмеялся Селезнев. — Молодой, а хитрый! Заранее! Конечно, мы решили заранее. И очень хорошо сделали. Хорошо решили! Для вас хорошо! Поедете вы, дорогой Виктор Алексеевич, на лесопункт, техноруком. В самое пекло. На годик-другой! Поднимете лесопункт, поднаберетесь практического опыта — в леспромхоз, а то и в трест выдвинем.

«На годик-другой!» — усмехнулся Виктор, вспомнив, что эти же самые утешительные слова говорил ему и декан факультета.

— С кадрами у нас неважно! В лес хлынула техника, а лесопунктами руководят в основном практики, люди без специального образования. Техника не используется на полную мощность, а план ежегодно увеличивают. Широкое поле деятельности! Роль технорука мы будем неуклонно поднимать. Технорук и мастер должны стать основными фигурами на производстве…

— Куда? — прервал Виктор речь управляющего, который так разошелся, словно перед ним сидело, по меньшей мере, десять техноруков лесопунктов.

Селезнев остановился, некоторое время недоуменно смотрел на Виктора.

— Куда? Подумаем, подумаем… Выберем такой лесопункт, чтоб было где приложить силы.

Он прошелся по кабинету, спросил:

— Вы где партизанили, в каком отряде? Я ведь тоже к партизанам некоторое отношение имею, в штабе, в Беломорске служил.

— В отряде «Народные мстители».

— У Орлиева?! — обрадованно спросил Селезнев.

— Вы знаете Тихона Захаровича? — удивился Виктор и тут же подумал: «Что это я? Это же не Ленинград. Здесь каждый, наверное, слышал об Орлиеве».

— Великолепно! — воскликнул управляющий, нажимая на кнопку звонка. Когда на пороге появилась секретарша, он приказал — Месяц назад была докладная по кадровому вопросу из Войттозера. Срочно разыщите ее…

Пока разыскивали докладную, Селезнев усадил Виктора рядом с собой на диван, рассказал ему о Тихоне Захаровиче.

— Какой из Тихона штабник? — явно бравируя партизанским прошлым, и своим, и орлиевским, желая тем самым подчеркнуть свою близость к Виктору, говорил Селезнев. — Он самый, что ни есть, боевой командир! А райисполком — это все-таки штаб. И леспромхоз — штаб, и трест — штаб. А лесопункт — это уже передовая! Молодец Тихон! Ему леспромхоз предложили, а он — нет! Давай, говорит, на передовую…

Виктор уже догадался, что Селезнев намерен направить его к Орлиеву, и сам не знал — плохо это или хорошо. Если он сумеет завоевать расположение Орлиева — хорошо. Так хорошо, что лучше и не придумать. А если нет? Такие люди любят на всю жизнь и ненавидят тоже до гроба… И вместе с тем приятное волнение разливалось в груди при мысли, что он вернется к своему бывшему командиру, станет его правой рукой, первым помощником.

Селезнев заказал срочный телефонный разговор с Войттозером, но Орлиева в конторе не оказалось.

Принесли докладную. Селезнев прочитал, довольно покивал головой и спросил Виктора в упор;

— Согласен в Войттозеро?

— Согласен.

Селезнев быстро наложил на документах резолюцию.

— Сегодня я поговорю с Тихоном, — пообещал он. — То-то, наверное, обрадуется старый? Обрадуется, а?

— Не знаю, — смутился Виктор.

— Конечно, обрадуется… Да ты ведь и Дорохова должен знать? Комиссаром у вас был. Теперь он в ЦК республики работает. Не заходил к нему?

— Нет, не заходил.

— Зайди обязательно. Я ему тоже позвоню, скажу, что ты молодцом, в Карелию приехал, добровольно на лесопункт техноруком вызвался пойти.

— Вы уж, пожалуйста, не расхваливайте меня, — сказал Виктор, поняв, что Селезнев рад возможности позвонить Дорохову по такому поводу.

— Ничего, не перехвалим, не бойся…

2
Из приемной Виктор позвонил в гостиницу.

— Лена? Ну, можешь меня поздравить — получил назначение.

— Да? Я очень рада за тебя, Виктор! Поздравляю! — заторопилась Лена. — Это так здорово — первая самостоятельная работа! Ведь это здорово, правда, Виктор!

— Конечно, — согласился он, а сам подумал: «Даже не спросила — куда, на какую должность. Эх, Лена, Лена!» Виктор мысленно выговаривал жене и одновременно радовался, что она такая. Он ожидал от нее этого и был бы очень недоволен, если бы Лена по-иному отнеслась к его назначению.

— Что же ты замолк, Виктор?

Виктор заметил, что люди в приемной прислушиваются к их разговору. Возможно, многие из них и сами ждали каких-либо новых поворотов в своей судьбе.

Виктор огляделся и громче, чем вначале, сказал:

— Да, да, назначен техноруком в Войттозерский лесопункт к моему бывшему партизанскому командиру Тихону Захаровичу Орлиеву. Леночка, давай отметим это событие. Жди меня у гостиницы, хорошо?

Виктор спустился по деревянной лестнице на первый этаж и, наверное, таким же бодрым и окрыленным ушел бы из треста, если бы в дверях не столкнулся с двумя молодыми людьми.

Это были самые обыкновенные, интеллигентного вида парни в хороших костюмах, с кожаными папками в руках. Они торопливо, чуть ли не оба разом, протиснулись в дверь и шумно зашагали по коридору. Виктор, наверное, не обратил бы на них внимания, если бы не произнесенная одним из них фраза:

— …Его вариант комплексной механизации работ на нижней бирже в Ручьях практически малоэффективен.

Молодые люди свернули в боковой коридор, шаги их затихли за какой-то дверью, а Виктор все еще стоял у выхода и с каждой секундой мрачнел.

«Комплексная механизация работ на нижней бирже». Как много говорят эти слова его сердцу! Еще совсем недавно он жил этим дни и ночи. Это была тема его дипломного проекта. А теперь — кому нужны все те месяцы поисков, бессонные ночи, аккуратно переплетенный в атласную папку проект механизации работ на нижней бирже Кудеринского леспромхоза Вологодской области, который он с таким успехом защитил совсем недавно. Теперь он простой технорук лесопункта и, как видно, слабого, отсталого. Разве не мог бы и он, как эти молодые парни, разрабатывать варианты, ходить на обсуждения, спорить, полемизировать. Не глупо ли он поступил? Мог остаться в аспирантуре — не остался. Другие завидовали такой возможности, а он все рвался, сам не зная куда и зачем? И даже полчаса назад судьба могла сложиться по-иному. Может, вернуться к Селезневу, пока не поздно, попросить его? Он не откажет. Теперь не откажет. Или пойти к Дорохову?.. Нет, нет, он не сделает этого. Он никогда не сделает этого.

Быстро, словно убегая от искушения, Виктор вышел на улицу.


Лена ждала его у гостиницы. Он еще издали узнал ее по белоснежной шелковой блузке и длинной плиссированной юбке — наряду, который делал Лену высокой, стройной и который особенно нравился Виктору. Лена стояла на углу у самого края тротуара и посматривала по сторонам — она не знала, откуда он должен был прийти.

— Леночка! Пойдем в ресторан. Сегодня мы имеем право.

Она вопросительно посмотрела на него, и он все понял.

— Ничего, ничего, проживем. Мне выдадут подъемные. А потом укатим отсюда. В лес, к волкам и медведям… Там уже не пошикуешь.

Народу в ресторане было немного, и они заняли удобный столик в углу, у самой эстрады, на которой одиноко стоял огромный барабан с медными тарелками. После уличной жары большой полутемный зал казался прохладным.

Долго изучали меню. Выбирал Виктор. Он не умолкал ни на минуту, сам не понимая, что творится с ним. Лена делала вид, что внимательно слушает, даже изредка улыбалась ему, но думала совсем о другом. Подали закуску и вино. Виктор торжественным жестом поднял бокал и громко произнес:

— За наше таежное счастье!

Несколько капель темно-красного вина из бокала Виктора упали на белую скатерть. Он даже не заметил этого, поспешно выпил и поставил бокал. Лена смотрела, как густые, удивительно похожие на кровь, капли разрастаются в большие бурые пятна… Надо бы их засыпать солью, — кажется, так делала ее тетя там, в Ленинграде.

Лена поставила бокал и повернулась к мужу. Он замолчал. На его лице отразилось тревожное выжидание, и Лена не сразу решилась спросить:

— Витя, скажи. Ты ведь недоволен своим назначением, да?.

Он усмехнулся, отвел взгляд.

— Я чувствовал, что ты это спросишь. Напрасно ты. Я даже рад, очень рад.

— Ты говоришь неправду, Виктор.

— Ну вот, сразу и неправду.

— Странный ты какой-то… Я еще в поезде заметила. Нервничаешь, хотя и пытаешься скрыть это. Зачем-то поссорился с администратором. Что с тобой, Виктор?

— Леночка, тебе это только кажется, уверяю тебя.

— Нет. — Она твердо поджала губы. — Ты сам знаешь, что нет. Неужели ты расстроен тем, что нас направили в лесопункт? Ты ведь сам говорил, что хочешь этого.

— Итак, назревает первый крупный семейный разговор, — пошутил Виктор.

Официант, низенький учтивый старичок в выутюженном черном костюме, подал обед, и разговор прервался. Старичок неторопливо расставлял тарелки, укладывал приборы, наливал солянку. Наконец он ушел. Они молча принялись за обед.

— Простите… Я не ошибся?

Виктор обернулся. За его спиной стоял высокий сухощавый парень в вельветовой куртке. Он улыбался краешком тонких, слегка подрагивающих губ. Трудно разобраться, чего было больше в этой улыбке — смущения оттого, что он непрошено вторгается в чужой разговор, или уверенности в своем праве на это. Эта улыбка была удивительно знакома Виктору, хотя в его памяти она была связана совсем с другим лицом — всегда измученным, обожженным холодом и зноем, закопченным у партизанских костров, вытянувшимся от усталости и долгого напряжения. Сомнений уже не было — перед ним стоял живой и невредимый Юрка Чадов. Однако впечатление было такое, как будто старую знакомую чадовскую улыбку зачем-то приклеили на это гладко выбритое, чуть загорелое и томное лицо.

— Здравствуй, старик! Неужели не узнаешь партизанских друзей? — сказал, протягивая руку, Чадов.

— Здравствуй, Юра! — прерывающимся от волнения голосом произнес Виктор.

Виктор не любил Чадова. Он и сам не мог понять, почему этот рослый парень с вечно блуждающей на губах улыбкой никогда не нравился ему. Воевал Чадов неплохо. Он не отлынивал от трудных заданий, когда нужно — готов был поделиться с товарищами последним сухарем, и все же многие не любили его. Виктор, помнится, не раз пытался настроиться на доброе отношение к Чадову, но как только видел на губах эту странную, чуть заметную улыбку, необъяснимая неприязнь вспыхивала с новой силой. Нет, они не ссорились. Чадов ни с кем в отряде не ссорился — он лишь молча улыбался в ответ на самые обидные выпады товарищей. Много позже, вспоминая партизанские годы и раздумывая над всем пережитым, Виктор нашел, как казалось ему, объяснение. Да, дело было в этой самой улыбке. Вернее, в том, что скрывалось за ней. Для них, молодых ребят из разведвзвода, в те годы не было иной жизни, чем война и отряд. Война была для них и целью, и смыслом жизни. О будущем они лишь мечтали, но не жили в нем. А для Чадова война была лишь средством для чего-то такого, что должно было осуществиться после. Чадов жил другим, и эта скрытая жизнь давала себя знать лишь в непонятной товарищам улыбке. Потому-то Чадов и казался старше, умнее своих ровесников. Потому-то и рождалось у других недоверие к нему. Они, мальчишки, не понимали тогда, что их настоящая жизнь начнется лишь после войны. А Чадов понимал, он улыбался их наивности.

И вот через девять лет Чадов стоит перед ним, жмет ему руку, и на его лице все та же чуть заметная улыбка.

— Знаешь, ты здорово изменился, — первым прервал затянувшееся молчание Чадов. — Я долго не мог узнать тебя. Смотрю, как будто ты, а вроде бы не ты…

— Девять лет срок не малый, — сдержанно ответил Виктор, бросив быстрый взгляд на молча наблюдавшую за ним Лену. На ее лице он успел уловить ожидание чего-то радостного и волнующего, что обязательно должно быть при таких встречах, но в следующую секунду после ответа Виктора это ее ожидание сменилось недоумением. Лена не понимала, почему так странно ведут себя старые партизанские друзья. И вдруг Виктору стало стыдно.

— Что мы стоим! Садись, пожалуйста. Познакомься — моя жена. Садись, садись, давай выпьем за встречу!

Чадов пожал Лене руку, присел к столу, поманил пальцем официанта. Как видно, в ресторане он был своим человеком. Официант, принимавший заказ у каких-то девушек, извинился перед ними и поспешно подбежал к Чадову. Юрка поздоровался с ним и, не заглядывая в меню, заказал вина, закуски и бифштекс с яйцом.

— Извините, я еще не обедал, — объяснил он Лене.

Выпили за встречу, и постепенно наладился дружеский разговор. Вспомнили товарищей по отряду. 10рка знал о судьбе почти всех, кто остался в Карелии. О бывших партизанах он говорил так тепло и сердечно, а о военных годах вспоминал с такой душевной грустью, что Виктор даже усомнился: Чадов ли перед ним? Лишь об одном человеке из отряда — самом близком ему, самом дорогом — не решился Виктор спросить. И Юрка, будто почувствовав, ни словом не обмолвился об этом. Сам Чадов вот уже пятый год работает в редакции республиканской газеты. Вступил в партию, учится заочно в Ленинградском университете, на отделении журналистики.

— Не помню, говорил ли я тебе, что смолоду я в историки готовился? — как бы между прочим спросил он Виктора.

— Нет, не говорил… А в отряде ты и верно на историка походил. Было в тебе что-то такое… очень уж умное…

— Да-а… — задумчиво прищурился Чадов, покручивая бокал за тонкую хрустальную ножку. — Серьезно готовился, с детства. А вернулся, год проучился на историческом и ушел… Теперь не жалею. Историю не изучать надо, а делать, — усмехнулся он и оживился — Ну, а ты доволен своей профессией?

Если бы Виктор и был недоволен, он вряд ли признался бы в этом Чадову, особенно в присутствии Лены, которая всегда так следит за каждым его словом, будто он, Виктор, говорит только самое умнее и хорошее. Отвечать ему не пришлось. Юрка глянул ему в глаза и рассмеялся:

— Хотя, что я спрашиваю, как будто по тебе не видно. Счастливый ты, Витька! Ты всегда умеешь быть цельным. Полный ты какой-то.

— Какой, какой? — переспросила Лена, с удовольствием слушая Чадова.

— Полный… Ну, в смысле заполненный, полный… Целиком отдавшийся тому делу, за которое берешься… Футы! Вот ввернулось словечко, еле выпутался.

— Да, в таком значении я этого слова не встречала, — засмеялась Лена.

В конце обеда Чадов вдруг спросил:

— Что вы думаете сейчас делать?

Виктор переглянулся с Леной и честно признался:

— Не знаю. Может, в кино сходим…

— В кино можно и попозже. А сейчас… знаете что? Давайте побродим по городу, сходим к озеру, может, лодку возьмем, а? У меня сегодня свободный день, ночью дежурил в редакции. Пойдемте, а?

— Это замечательно! — обрадовалась Лена.

— Решено! — не ожидая согласия Виктора, легонько хлопнул ладонью по столу Чадов. Он подозвал официанта и, несмотря на протесты Курганова, расплатился за всех троих.

Виктор попытался незаметно сунуть пятидесятирублевую бумажку в карман его вельветовой куртки, но Юрка вернул деньги:

— Зачем ты обижаешь меня, старик? Может, будет время, когда и тебе захочется угостить меня так же…

3
Они вышли из гостиницы и направились по теневой стороне проспекта Ленина вниз к озеру. Лена с любопытством рассматривала этот, как ей казалось, удивительный город, где с многоэтажными зданиями соседствовали крохотные деревянные домики с геранями и столетниками на окнах. В ее представлении слово «город» никак не вязалось с палисадниками, двориками и картофельными грядками. Да еще не где-нибудь на окраине, а в самом центре, в двух шагах от гостиницы.

— Удивляетесь? — понимающе улыбнулся Чадов.

— Да нет, не то… — смутилась Лена. — Знаете, я подумала. В этом есть что-то трогательное. Два века рядом — вот они, их можно потрогать руками. Вот здесь, мне кажется, жил купец. Толстый такой. Дикой, а может, даже сама Кабаниха… где-то там, позади, наверное, светелка, где маялась Катерина… Ну, а если и не Катерина, то своя Настасья или Лизавета… Тихо было здесь, душно. По утрам их будил церковный колокол. А где же церковь? Где она стояла? — серьезно спросила Лена, оглядываясь.

Чадов с улыбкой пояснил, что церквей в Петрозаводске было не очень много, всего четыре или пять. А здесь неподалеку, на площади, где строится теперь театр, стоял кафедральный собор.

— Ну, значит, они ходили к заутрене в собор. Шли вот по этой мостовой. Впереди Кабаниха, за ней Тихон с Катериной или там Игнат с Лизаветой… На них с завистью и страхом смотрели обыватели вон из этих домиков… — Лена вдруг умолкла и повернулась к Чадову — Скажите, театр там, на месте собора, скоро построят?

— Года через два, еще только начали.

— Как вы думаете, там будут ставить «Грозу»?

— Возможно, — улыбнулся Юрий. — Но почему обязательно «Грозу»?

Лена о чем-то задумалась и, когда они уже выходили на набережную, вдруг сказала:

— Если бы я была режиссером, я обязательно поставила в том новом театре «Грозу». А на декорациях изобразила бы вот этот дом, с резными украшениями. Ведь скоро всего этого не будет. А людям надо помнить страшное прошлое, чтобы ценить настоящее… Я, кажется, повторяю чужие слова, но мне простительно, — я полностью согласна с ними.

— Разве с тобой кто-нибудь спорит? — вдруг резко спросил Виктор.

Лена испуганно повернулась, посмотрела на его нахмуренное, чем-то недовольное лицо и ничего не сказала. Она как-то притихла, незаметно отстала от мужчин, которые свернули на набережную и пошли к пристани.

— Значит, едешь в Войттозеро? — спросил Чадов.

— Да, еду.

— Скажи, старик, ты сам добровольно вызвался ехать туда?

— А что? — насторожился Виктор. Он посмотрел на товарища, ожидая увидеть все ту же привычную и непонятную улыбку. Но лицо Чадова было лишь грустным и по-доброму внимательным. — Почему ты спрашиваешь?

— Ты чем-то расстроен… Вот мне и подумалось, что у тебя были другие планы.

— Что вы, как будто сговорились?! — возмущенно остановился Виктор. — Сначала Лена, теперь ты. Можете успокоиться, я еду туда добровольно. Сам попросился, ясно?

— А зачем же сердиться? — улыбнулся Чадов. — Выходит, надо радоваться.

— Я и радуюсь.

— Не похоже.

— Каждый радуется по-своему… Мальчишкой я всегда прыгал от радости, а потом как-то отвык.

— Ты знаешь, что у Орлиева дела идут неважно… Да, да… Я часто там бываю. Не узнаю старика. Впечатление такое, как будто нашему Тихону обрубили крылья… В общем-то, если разобраться, так это и получилось… В первые годы он круто взлетел вверх. Председатель райисполкома, депутат Верховного Совета республики.

— Так что же произошло?

— Внешне ничего особенного. Этого и следовало ожидать. Война и мирные дни — все-таки разные вещи. Одно дело командовать, когда каждое твое слово — беспрекословный закон для подчиненных, и совсем другое — руководить, да еще таким районом, как Тихая Губа…

— Ты говоришь так, как будто радуешься этому, — с неприязнью заметил Виктор.

Чадов пожал плечами, поднял лежавший на тропке камешек и, поиграв им, забросил далеко в озеро.

— Нет, зачем же. Радоваться тут нечему. Но диалектика жизни — великая вещь. Старика мне жаль, искренне жаль, хотя я никогда не был от него в восторге.

— Как тебе не стыдно! — возмутился Виктор. — Ведь Орлиев был настоящим командиром.

— Если под этим понимать личную отвагу и непомерную требовательность к подчиненным, то — да!

— Слушай, Чадов, я не люблю, когда бьют лежачих… Это же вероломство!

— Ого! Какие громкие слова! Неужели ты полагаешь, что наш Тихон лежачий? Не беспокойся, он не из таких. А что касается вероломства, то мое отношение к старику нисколько не изменилось со времен войны. Я и тогда уважал его за храбрость, ненавидел за жестокость!

— Ненавидел и с готовностью выполнял каждое его приказание?

— Война есть война! Надо не выдумывать жизнь, а понимать ее такой, какая она есть.

— А я не хочу так! Понимаешь, не хочу! Я хочу, чтоб жизнь была не такой, какая есть, а такой, как надо. Чтоб дружба была дружбой, любовь — любовью, постоянство — постоянством. Без этой твоей «диалектики». И кем бы ни стал Орлиев, я буду ценить его за то, что он сделал во время войны.

— Ты противоречишь сам себе, — улыбнулся Чадов.

— Пускай. Не в этом дело. Да, Орлиев строг! Может, каждому из нас в отдельности Орлиев сделал и немало плохого. Но всем нам вместе он делал только хорошее. А ведь мы для этого и таскали за плечами трехпудовые сидоры. Мы победили, черт возьми!

— Сдаюсь! — шутливо поднял руки Чадов. — В своей убежденности ты, как всегда, неотразим. Могу об заклад биться, что по историческому материализму у тебя пятерка в дипломе. А мой экзамен еще впереди… Шучу, шучу, не сердись. И вообще, довольно этих умных разговоров. Давай просто посидим и, как говорят, посозерцаем жизнь.

Они, не доходя до пристани, сели на скамейку под старыми тополями. Поверх сгрудившихся у причалов барж вдали виднелось озеро, где синева воды незаметно переходила в светлую голубизну неба. У небольших островков тянуло ветерком, — озеро там искрилось, вспыхивало мелкими отблесками.

Лена отстала от них. Она успела познакомиться с мальчишками, ловившими рыбу с заброшенного причала, и уже держала в руках удочку.

— Славная у тебя жена, — с завистью проговорил Чадов, наблюдая, как Лена неумело, но увлеченно пытается закинуть крючок подальше от берега. Он вынул пачку сигарет, закурил, угостив товарища.

Виктор машинально взял сигарету и, прикурив от миниатюрной чадовской зажигалки, спросил:

— Слушай, зачем ты завел этот разговор?

— Какой? О Лене?

— Да нет… Об Орлиеве… Ты же знал, что мне предстоит работать с ним. Зачем же тебе понадобилось говорить о нем так?.. — Виктор намеренно обострял разговор, но Чадов словно обрадовался этому. Он доверительно положил руку на плечоВиктору.

— Да, я знал это. Потому-то я высказал тебе все, что думаю о нашем Тихоне. Знаешь, когда мы шли сюда, мне подумалось, что мы с тобой можем стать настоящими друзьями. Конечно, не сейчас. Я знаю, что ты не любишь меня… В отряде меня не любили многие… Да и сейчас у меня не так уж много друзей, хотя я никому ничего худого не сделал.

Виктор не удержался, чтобы не уколоть Чадова:

— А вот у нашего Тихона наверняка друзей много.

— Нет, ты ошибаешься… — улыбнулся Чадов. — Мы оба с ним одиноки, хотя по-разному. Он растерял друзей, а я их не успел еще приобрести… И вот мне подумалось, что с тобой мы можем стать друзьями.

«Почему?» — хотелось спросить Виктору, но он удержался. Он ценил в людях откровенность и умел дорожить ею. Слова Чадова вызвали в нем теплое ответное чувство.

— О дружбе уговариваются только в детстве, — сказал Виктор, заметив, что Чадов с выжиданием смотрит на него. Видимо, назидательность этих слов была слишком заметной, и Юрка уловил ее.

— Да, я понимаю, что мы уже взрослые… И все же я сказал, что по-настоящему уважаю тебя. Еще с войны. Твою честность, прямоту.

— Какое отношение это имеет к Орлиеву? — напомнил Виктор, почувствовавший себя неловко.

— Не столько к Орлиеву, сколько к тебе. Тихон — человек своего времени. Я просто хотел предостеречь тебя от одностороннего взгляда на него.

— Это и все? Ну что ж, спасибо за предупреждение.

— Не стоит, — улыбнулся Чадов.

Этот разговор, наверное, продолжался бы и далее, но от причала донесся радостный голос Лены:

— Виктор, Юрий! Смотрите, какая чудесная рыбка! Это я поймала… Ну, пожалуйста, посмотрите!

Она им показывала что-то на ладони, но они ничего не видели. Пришлось подойти к рыбакам. Вечерний клев только еще начинался, полдесятка самодельных мальчишеских поплавков подрагивали на воде, распуская вокруг себя частые круги. Мелкая верховодная рыбешка попадалась редко, но клевала с таким азартом, что первым не выдержал Виктор. Он попросил у мальчика удочку. Тот с явной неохотой уступил. Обзавелся удочкой и Чадов. Сначала он помогал одному из мальчишек доставать и наживлять червя; потом — забрасывать леску подальше от причала, где клевали рыбешки покрупнее. Наконец мальчик, польщенный таким вниманием, сам предложил ему удочку.

Разошлись, когда, солнце уже клонилось к закату.

Виктор и Лена направились в гостиницу, а Чадов решил зайти в редакцию. В завтрашнем номере газеты шла его большая статья о Пяльмском леспромхозе, и ему хотелось посмотреть ее в полосе.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1
В редакции было тихо, лишь снизу, где помещалась типография, глухо и монотонно доносилось погромыхивание работающих печатных машин.

Узким коридором, увешанным объявлениями, приказами и графиками, Чадов прошел в секретариат.

Дежурный помощник секретаря Востриков, посвистывая, разглядывал третью полосу, испещренную редакторскими пометками.

— Вот наделал «конвертов», а? — воскликнул он, увидев Чадова. На пухлом конопатом лице Вострикова светился непонятный восторг. — Вот дает жизни Телегину, а?

Чадов небрежно повернул к себе полосу. Так и есть — опять пострадали два материала, которые готовил к печати заведующий отделом лесной промышленности Телегин. Чадовская корреспонденция осталась почти нетронутой.

— Не понимаю, чему ты радуешься? — пожал плечами Чадов, усаживаясь на диван и закуривая.

— Скажи, как это тебе нравится, а? — сразу же переменил тон Востриков. — Через час полосу на матрицирование сдавать, а тут больше ста строк полетело! Нет, каково, а?

Теперь его круглое, упитанное личико с большими, широко открытыми глазами выражало такое отчаяние, что на человека, мало знающего Вострикова, оно наверняка произвело бы впечатление. Но Чадов третий год работал с Востриковым и потому спокойно предложил:

— Возьми из запаса и поставь в полосу.

— Из запаса?! — в негодовании Востриков едва не воздел руки к небу. — Какой запас? Где он? Это безобразие! Отпуска отпусками, но газета должна выходить каждый день! Ты много дал в запас? Как у кого более или менее сносный материал, все норовят поскорее в номер протолкнуть. О завтрашнем дне не думают… Так нельзя! Я буду ставить об этом вопрос серьезно.

Чадов слушал излияния Вострикова и улыбался. Этот паренек, два года назад окончивший университет, всегда веселил его своим неумеренным темпераментом. Вострикова в редакции все любили за то, что он до безумия был предан газетной работе. Однако печатали его мало. Получилось как-то так, что его первые материалы оказались не в ладу с фактами, доставили редакции кучу неприятностей, и с тех пор за Востриковым твердо держится определение — «легковат». У него даже нет постоянного места в редакции — он путешествует из отдела в отдел, заменяя больных или ушедших в отпуск сотрудников.

Востриков угомонился так же быстро, как и вскипел. Сорвав со стены висевшие на гвоздях гранки, он начал лихорадочно перебирать их, хмыкая и отпуская едкие замечания по адресу авторов. Чадов знал те гранки. Многие из них висели здесь по неделе и больше. Некоторые уже побывали на редакторском столе и вновь вернулись на доработку. Другие безнадежно устарели, и только скупость ответственного секретаря не позволяла выбросить их в корзину.

— Придется «тассовский» ставить, — вздохнул Востриков и попросил: — Слушай, старик, одолжи сотню!

— Чего — денег или строк? — улыбнулся Чадов.

— Денег, конечно. Завтра, понимаешь, на день рождения зван, без подарка нельзя.

— А я думал — тебе сотня строк хорошего материала нужна.

На какое-то мгновение глаза Вострикова вспыхнули надеждой и сразу же потухли.

— Откуда у тебя… Ты же вчера дежурил…

Чадов неторопливо вынул деньги, положил их на стол перед Востриковым и полушутливо произнес:

— Эх ты… У хорошего газетчика в голове материала никогда не должно быть меньше чем на полосу. Вот так-то!

— У тебя, серьезно, есть? — Востриков даже забыл взять деньги.

— Конечно. Как раз на сотню строк!

— Так давай скорей, дьявол тебя побери! — Востриков бросился к телефону, потом раздумал, метнулся к двери.

— Ты куда? — остановил его Чадов.

— Доложить редактору.

— Ты что, с ума сошел? Нашего старика не знаешь, что ли? Разве он разрешит еще ненаписанный материал в полосу ставить? Машинистка на месте?

— Так у тебя он еще не написан? — приуныл Востриков.

— Ничего, ничего! Через двадцать минут в набор отправишь.

Они так шумно вбежали в машинописное бюро, что перепугали дежурную машинистку.

— Верочка! Новую закладку, два экземпляра! Скоренько!

Востриков нетерпеливо крутился у машинки. Видно было, что задуманное Чадовым и радует его, и страшит. В течение часа написать, набрать и поставить в полосу материал? Такое не часто случается в газетной практике… А вдруг ничего не выйдет, и он лишь напрасно упустит время?!

Уже пора диктовать. Машинистка ждет. Почему Чадов молчит?

— Ну! — полушепотом произносит Востриков.

Чадов кидает на него раздраженный взгляд, закуривает и принимается расхаживать по комнате. Потом резко и четко выпаливает:

— Заглавие: «Партизаны возвращаются в леса…» Многоточие. Абзац. Тире. «Землю, с которой ты вместе мерз… Абзац. Вовек разлюбить нельзя…» Не забудь сверить цитату! — бросает он Вострикову. — Абзац. Эти известные слова невольно вспомнились нам — запятая — когда мы на Онежской набережной беседовали с молодым инженером — запятая — выпускником Лесотехнической академии Виктором Кургановым. Курганов — бывший партизан. Он храбро сражался с оккупантами в войттозерских лесах под командованием прославленного командира, ныне начальника лесопункта Тихона Захаровича Орлиева… Абзац… Востриков, уйди, ты не даешь сосредоточиться! — грозно уставился Чадов на притихшего дежурного, который с почтительным восторгом ловил каждое слово статьи.

— Хорошо, хорошо! Только поскорее и никак не больше ста строк!

Как только Востриков ушел, Чадов присел рядом с машинисткой и продолжал диктовать. Статья для него решилась первыми абзацами, и завершить ее было, как говорится, делом техники.

Часа через полтора Востриков сам отнес редактору переверстанную полосу и вернулся в секретариат. Вид у него был такой, как будто там, за редакторским столом, решается его собственная судьба. Чадов был почти уверен, что статья редактору понравится. И дело не столько в том, что статья, на его взгляд, получилась вполне приличной, сколько в том, что он знал своего редактора. В годы войны тот сам писал очерки о партизанах, потом выпустил их отдельной книгой и, как видно, на всю жизнь сохранил особое отношение к этой теме. А тут такое удачное сочетание — война и сегодняшний день.

— Чего тебе не сидится? — спросил Чадов, хотя Востриков сидел неподвижно и чутко вслушивался — не прозвенит ли разгневанный редакторский звонок, вызывающий курьершу, чтобы вновь вернуть полосу на переверстку.

— Честно — волнуюсь! Для меня это вопрос принципа, понимаешь! В теории мне все понятно. Но на практике?! Газета — прежде всего оперативность, а мне постоянно талдычат — не торопись, не спеши! Разве в этом в конце концов дело!

— Дело, конечно, в качестве.

— Вот и я говорю. Кому какое дело, сколько я пишу статьи. А меня, как мальчишку, все учат и учат писать подолгу. Ты молодец, Юрка! Ты, черт побери, доказал им, тихоходам, как надо работать!

— Ну-ну, ты не распространяйся! — предупредил его Чадов. — Это случай, можно сказать, исключительный!

— Хорошо, хорошо. Мне важно для себя решить этот вопрос. Так сказать, в принципе.

Чадов, к величайшему изумлению Вострикова, не стал ждать, пока редактор прочтет полосу.

— Деньги прибери, а то потеряешь в бумагах, — с улыбкой напомнил он.

— Хорошо, спасибо, что выручил, С получки я обязательно верну.

2
Придя домой после разговора с Мошниковым, Тихон Захарович решил сразу же позвонить в Петрозаводск. Было уже поздно, и он попросил вызвать квартиру Селезнева, однако оказалось, что управляющий трестом еще на работе. Пришлось долго ждать, пока телефонистки сделают новый вызов. Наконец сквозь заунывное гудение и бульканье в трубке послышался недовольный приглушенный голос Селезнева. Орлиев назвал себя, поздоровался.

— A-а, Тихон Захарович! Привет, дорогой! — сразу переменил тон управляющий. — Что у тебя?

Орлиев напомнил, что его просили позвонить в трест по кадровому вопросу.

— Ах да, да! Извини, у нас тут партсобрание. Я сейчас перейду на другой телефон, в приемную.

Снова пришлось Орлиеву слушать пение проводов и какие-то неразборчиво булькающие в трубке голоса. Собрание в кабинете управляющего, видимо, было бурным, и, хотя слов нельзя было разобрать, Тихон Захарович слышал, как голоса, мужские и женские, далекие и близкие, то и дело перебивали друг друга. Потом все это разом пропало, и снова раздался мягкий баритон Селезнева.

— Захарыч, ты слушаешь? Сегодня я направил тебе нового технорука.

— Спасибо, Сергей Семенович.

— Нет, нет, ты слушай! Не просто технорука, а твоего хорошего знакомого. Да, да. Бывший твой партизан…

— Кто же это? — нерешительно спросил Орлиев, чувствуя, что Селезнев ждет от него проявлений радости. — Как его фамилия?

— Курганов.

«Курганов, Курганов…» — про себя повторял Орлиев, пытаясь припомнить, кто же такой Курганов. И вдруг вспомнил.

— Это минер, что ли? — вскричал он, как будто управляющий обязан был знать минеров его отряда. — Неужели он? Черный такой, красивый парень…

— А кто же? Конечно, он, — рассмеялся Селезнев, довольный тем, что сообщение обрадовало Орлиева. — Вот она, наша партизанская жилка! Она еще дает себя знать. Закончил Лесотехническую академию и сам вызвался на передний край…

— Послушай, Сергей Семенович! А опыт-то хоть есть у него какой-либо?

— Конечно, нет… — радостно начал было Селезнев, но вдруг, поняв смысл вопроса, осекся. Он помолчал и резко сказал: — У него есть знания, а наша с тобой задача, чтоб эти знания он смог с успехом применить на деле.

Несколько секунд оба ждали, кто первым продолжит разговор.

— Ты что, никак недоволен? Ну, брат, извини, коль не угодил и на этот раз.

— Да не о том речь…

— А о чем?

— Дела на лесопункте неважные. План не тянем, вывозка отстает, дороги…

— Ну, знаешь! — рассердился Селезнев. — Откуда у тебя такая манера взялась — плакаться в платочек. Ты что думаешь, я за тебя план выполнять буду! Кому-кому, а тебе стыдно плакаться. Техникой ты обеспечен, людей даем — работать надо! Я не хочу тебя учить, но если не выправишь дела, строго спросим, учти! Ну, извини, мне пора на собрание.

Тихон Захарович еще стоял у аппарата, не веря, что разговор закончен. Все получилось не так, как хотелось. Разве он имеет что-либо против Курганова? Он лишь хотел сказать, что лучше бы послать в Войттозеро человека, который смог бы по-настоящему оказать воздействие на работу лесопункта… А в результате вышла размолвка с Селезневым, с которым они знакомы двадцать лет. Глупо получилось. Ведь Селезнев последние два года подчеркнуто дружески относится к нему, ни в чем не отказывал и вообще вел себя так, как будто в переходе Орлиева из райисполкома на лесопункт не только нет ничего обидного, но это даже своего рода подвиг. Далеко не все вели себя так в отношении к Тихону Захаровичу. Селезнев даже в служебных делах держал себя с Тихоном Захаровичем, как с равным. Звал только по имени-отчеству, в Петрозаводске не раз приглашал в гости… И вот сейчас яснее, чем когда-нибудь, Орлиев почувствовал, что он рядовой начальник лесопункта. Такой же, как все! Как десятки других, которых он сам еще так недавно прорабатывал на бюро райкома, критиковал на собраниях и ругал при выездах на места.

…Подумав об этом, Тихон Захарович даже растерялся. Как будто разговор с Селезневым лишил его последних резервов, без которых ему трудно надеяться даже на себя. И вместе с тем это состояние было чем-то ему знакомо. Он когда-то не один раз уже переживал это. Видимо, во время войны. Там случалось всякое: и окружение, и долгая оторванность от баз, и засады противника, когда решение нужно было принимать мгновенно. Нередко он принимал их, не раздумывая, подчиняясь какому-то внутреннему порыву. Люди шли за ним, и все заканчивалось хорошо. Главное, чтобы никто никогда не заметил у командира и тени растерянности.



Воспоминание о войне всякий раз успокаивало, рождало веру, что все изменится, стоит лишь найти нужное решение.

Наверняка оно есть, оно где-то совсем рядом, нужно лишь нащупать его, ухватиться, и вся эта странная цепь неполадок сразу лопнет. Он вновь почувствует за спиной горячее дыхание вдохновленных им людей…

— Вы переговорили с Петрозаводском? — голос телефонистки заставил его вздрогнуть, удивленно посмотреть на трубку, которую он еще держал в руке.

— Да, — и Тихон Захарович дал отбой.

Он оглядел свое скромное жилье, освещенное желтоватым светом лампочки под потолком. Покрытая серым солдатским одеялом койка, клеенчатый диван, нарпитовский стол с тремя стульями, умывальник у входа — все выглядело сегодня как-то особенно пусто и неуютно. В деревне у Тихона Захаровича был собственный дом, но после войны он сдал его сельсовету. Когда он вернулся о Войттозеро, ему предложили на выбор — или занять квартиру бывшего начальника лесопункта, или освободить для него собственный дом. Но он поселился в этой скромной комнатке мужского общежития. В общем-то, здесь было неплохо — контора недалеко да и столовая рядом. Другого ему и не нужно. После войны у него ничего своего не было. Вот разве что ружье, висевшее на стене, да три костюма — военный, рабочий и выходной. Вся мебель принадлежала лесопункту. Так же он жил и в районном центре.

«Завтра надо будет подыскать комнату Курганову», — подумал Тихон Захарович.

Курганова он помнил хорошо. В общем-то Тихон Захарович ничего не имел против его назначения, но уж больно молод и несолиден будет новый технорук. Ему бы годика два-три в конторах посидеть, опыта поднакопить, а уж потом и на командную должность. Нет, что и говорить, Селезнев поспешно принял решение… «Чего я разбрюзжался? — оборвал себя Тихон Захарович. — Не так уж он и молод. Лет двадцать девять, не меньше. Я в его годы начальствовал вовсю. Партизан он неплохой был, минер ловкий. Да и академия за плечами… Старею я, что ли?»

Через полчаса спокойных раздумий назначение Курганова стало казаться Орлиеву тем единственно верным выходом, которого он долго не находил.

«Поставлю вторую койку вон в том углу, и пусть живет, — радостно решил он. — Не белоручка, не барин, а бывший партизан… Вдвоем веселей, а главное — удобнее! Всегда под рукой».

Навряд ли Тихон Захарович сознавал, что и это решение так обрадовало его лишь только потому, что в войну он и начальник штаба отряда жили бок о бок в одной партизанской землянке.

Орлиев принадлежал к тем людям, которые, приняв решение, уже не мучают себя сомнениями. Дальше они действуют, и все их мысли направлены к одному — как бы скорее осуществить задуманное. Эта внутренняя собранность и рождает у них ту завидную энергию, которая нередко подчиняет других, привыкших каждый свой шаг сопровождать мучительными раздумьями. Вот почему для таких людей, как Орлиев, главное — принять решение, найти ту цель, во имя которой они дальше готовы не щадить ни себя, ни других.

…Назавтра, выйдя рано утром из дома, Тихон Захарович чувствовал себя так, как будто эта цель наконец у него появилась.

«Скоро приедет Курганов… Может быть, даже завтра», — раздумывал он, шагая по поселку.

На крыльце, прислонившись головой к перилам, дремал сторож. Спавший на посту человек еще со времен войны вызывал у Орлиева неудержимую ярость. Он уже сделал решительный шаг к сторожу, но вдруг снова подумал, что завтра приедет Курганов, и это умерило его раздражение.

— Ты что, дед? Дня тебе мало, что ли? — крикнул он с середины улицы.

Старик испуганно дернулся и, разглядев Орлиева, забормотал:

— Виноват, Захарыч… И сам не знаю… На покосе вчера…

Орлиев, не слушая, направился к столовой, скорее, чем обычно, позавтракал и заторопился к конторе. Через полчаса должны были отправиться в лес машины с рабочими.

«Надо сказать коменданту общежития о второй койке», — подумал Орлиев, так еще и не решив, стоит ли ему теперь ехать в лес, как было намечено вчера, или лучше остаться в поселке.

Мастера уже поджидали его в конторе. Вяхясало в углу неторопливо дымил трубкой, невыспавшийся Панкратов сладко потягивался и, вспоминая что-то, загадочно улыбался. В общем, впечатление было такое, как будто все еще продолжался вчерашний вечер. Даже Мошников, как и вчера, уже сидел за столом, шелестя своими бумагами.

«Поеду в лес», — решил Орлиев.

Он наскоро провел планерку. Распорядился одну из отремонтированных машин отдать Панкрашову, вторую направить на участок Рантуевой. Мастера, довольные хорошим настроением начальника, не стали ни жаловаться, ни докучать просьбами. Лишь Мошников выжидающе и вопросительно поглядывал на Орлиева. Он даже вышел проводить начальника.

Уже сидя в кабине грузовика, Тихон Захарович позвал технорука.

— Да, Петр Герасимович! Скажи коменданту, чтобы поставил в мою комнату вторую койку.

— Хорошо, Тихон Захарович!

Орлиев так и не понял, догадался ли Мошников, для кого предназначалась эта вторая койка.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Маленький автобус резво бежал по шоссе, натужно взвывая на подъемах и крякая хриплым сигналом на бесконечных поворотах.

Иногда из окон автобуса открывался широкий вид на лесные дали. Леса уходили за горизонт. Горы чередовались с тихими ламбушками и мягкими, похожими на ворсистый ковер, болотами. Старые вырубки с сиротливо торчащими куртинами семенников сменялись еще не тронутой топором хвойной чащей.

Вот она, Карелия, о которой Виктор так много думал!

Казалось, можно ехать день, два, три и ничто не нарушит эту, на первый взгляд, однообразную, но с каждым километром все новую и новую картину карельских просторов. Неугомонная Лена вертелась, тормошила мужа:

— Смотри, какое чудесное озеро! Как зеркало! И островок посередине, и деревья на нем… Тебе бы там порыбачить.

— Лена, озер здесь слишком много, чтобы каждым восхищаться, — вполголоса ответил Виктор.

Но Лена вела себя так, словно они были в автобусе вдвоем.

— И скалы кругом! Вода и скалы! Это настоящий уголок «Калевалы», не правда ли?

Виктор смущенно поглядывал на попутчиков, но они не обращали на Лену никакого внимания. Утомленные долгим переездом, одни дремали, привалившись к стенке автобуса, другие тихо переговаривались, и лишь худенький, остроносый старичок, приткнувшийся на одиночном сиденье позади шофера, то и дело поглядывал назад, видимо, желая завязать с кем-нибудь разговор.

Такой случай скоро представился. На одной из горушек автобус остановил высокий парень в болотных сапогах и с берестяным коробом за спиной.

— Подвези до Тихой Губы, — попросил он шофера и, не дожидаясь ответа, взобрался в машину.

Его короб был плотно набит грибами. Заметив разноцветные, чуть прикрытые влажным мхом грибные шляпки, Лена даже руками всплеснула:

— Грибов сколько! Смотри, Виктор! Свежие, прямо из лесу. Давай купим и вечером жарить будем. Вот здорово! Вы продадите? — Она пробралась к новому пассажиру и принялась ощупывать грибы.

— Продам. Три рубля десяток на выбор, — весело отозвался парень, подмигнув Виктору.

Неожиданно вмешался старичок:

— Зачем покупать, милая! Ты не в городе! Покупать тут не к чему. Вышла в лес и бери сколь хочешь.

— Правда? Их так много?

— А как же? Эка невидаль — грибы! — довольно поглаживая подбородок, начал старик, но парень перебил его:

— Ты чего это, дед, покупателей у меня отваживаешь?! Таких она нигде не найдет. У меня места заветные…

Старик не поддержал его шутку:

— А ты. молодой человек, видать, горазд людскую простоту в корысть для себя обращать! Тут, милая, все места заветные. Что ни шаг — то гриб, что ни поляна — ягодник… Не здешняя, видать, будешь?

— Из Ленинграда мы, на работу едем, — охотно и даже с гордостью ответила Лена.

— То-то. Сразу видать. К нам теперь многие из других мест едут. А по какой, позвольте узнать, специальности?

— Муж инженер, а я в школу направлена.

— Так-так. Учительница, наверное? Предметница или в начальные классы? Не физичка, случаем?

— Литератор, — улыбнулась Лена.

— Физика у нас недостает, — покачал головой дед. — Третий год не дают. Математичка по совместительству мучается, сорок часов нагрузка.

— Вы, дедушка, тоже в школе?..

— А как же? Двадцатый год, с самого открытия.

— Кем вы работаете?

— Ты лучше, милая, спроси, кем я не работаю. Все, что прикажут, то и делаю. Ночью — сторож, днем — вроде коменданта и конюха, летом — и маляром, и столяром, и овощеводом на пришкольном участке. Сейчас как бы завхоза заменяю. Даже учительствовать доводилось, пока мой предмет не упразднили.

— Упразднили? — удивилась Лена. — Какой же это предмет?

— Предмет-то важный!.. — старик прищурился и хитровато посмотрел на Лену. — Ты, поди, и не знавала этого предмета. Трудом он раньше назывался.

— Не застала, — простодушно согласилась Лена.

«Зачем она ввязалась в этот глупый разговор? — подумал Виктор. — Старик подсмеивается над ней, а она и не замечает…»

Но вмешиваться было неудобно, и Виктор отвернулся. За окном проносились все те же леса, мелькали телефонные столбы, трепетно дрожали в предвечернем мареве тонкие, низко провисшие ниточки проводов.

Телефонные столбы с черными двухэтажными цифрами всегда напоминали Виктору детство.

Он вырос в деревне. Ему было семь лет, когда мужики вдруг стали рыть за обочиной тракта небольшие глубокие ямы. Потом подвезли бревна и ровной линией вкопали их. Больше месяца сиротливо стояли эти столбы. Они успели потемнеть, высохнуть, начали трескаться на солнце. Провожая по утрам с бабушкой корову на выгон, маленький Витя спрашивал:

— Что это, бабушка? Зачем это?

Бабушка недовольно ворчала:

— Антихристова изгородь. Всю землю огораживают, прости нас господи.

Потом приезжие из города люди укрепили на столбах стаканчики, стали натягивать проволоку. Витя издали со страхом наблюдал, как парни с блестящими когтями на ногах («вот они, антихристовы люди!») подолгу висели на столбах, перекликаясь друг с другом. Парни ушли к соседней деревне, а Витя все еще не решался близко подойти к страшным столбам.

Слово «телефон» Витя впервые услышал от своего дружка школьника Вовки. Тот, узнав про «антихристову изгородь», загоготал на всю деревню:

— Это телефон, дура. В городе говорят — в деревне слышно. Понятно?

— А город далеко?

— Целый день на коне ехать надо.

Витя долго молчал, потом робко возразил:

— А как же тогда слышно, если далеко?

Для Вовки не существовало неразрешенных вопросов:

— А так вот и слышно, понятно тебе. По телефону все слышно. За тыщу верст слышно.

— А как же слышно, если далеко?

Вовка презрительно щелкнул его по лбу, повел к сельсовету и через низкое окно указал на прибитый к стене ящик с двумя блестящими звоночками. А когда Витя после долгого молчания задал свой вопрос в третий раз, Вовка рассердился:

— «Как», «как»?! Понимать надо. Сказано тебе, что в каждом столбе сидит по маленькому человечку, они друг другу все и передают. Послушай, как они воют.

Почти силком он потащил Витю к столбу, прижал его ухо к шершавой поверхности.

Это было страшно, но убедительно. Столбы выли, пели, гудели человеческими голосами.

— Говорят, слышишь, говорят, — таинственно шептал Вовка, тоже приникая к столбу. — Здесь, брат, про все говорят, как кому жить, куда ехать, что делать.

Витя и сам уже различал еле слышный шелестящий шепот.

— Вов, а обо мне тоже говорят? — замирая от волнения, спросил он.

— А как же?! Обо всех говорят. Сейчас только плохо слышно. А вот ночью — все до единого словечка.

И верно: потом, преодолевая страх, Витя не раз подкрадывался ночью, приникал ухом к столбу. Проходила секунда-другая, и сквозь шум, гудение начинал слышаться чей-то незнакомый голос, тихо сообщавший, что к Вите возвращаются неизвестно зачем уехавшие так далеко папа и мама; что везут ему такой же пистолет, как у Вовки; что бабушка теперь не будет ругать его за то, что он много ест хлеба.

Позже, в школе, Витя узнал, что никаких человечков в столбах нет, но на всю жизнь осталась необъяснимая вера, что если приникнуть ухом к телефонному столбу и долго-долго слушать, то человеку откроются самые сокровенные тайны его будущей судьбы.



…Наивная Вовкина выдумка теперь вдруг обернулась почти правдой. Вчера по этим самым телефонным проводам решалась судьба Виктора. Может быть, и сейчас трепетно дрожащие ниточки ведут таинственный разговор о нем…

Как-то его встретит Орлиев?

Два года провел Виктор в партизанском отряде. Он ежедневно видел Орлиева, но помнил его сейчас одним и тем же — решительным, хмурым, молчаливым и быстрым в движениях. Изменился ли он с годами? Виктор был убежден, что нет. Ведь Орлиев не юноша, он человек с уже сложившимся характером. И все же Виктору страстно хотелось, чтобы в Войттозере встретил его не замкнутый, суровый начальник, а мудрый и добрый товарищ, перед которым было бы так легко открыть все, что терзало душу все эти долгие годы…

— Тихая Губа! — объявил шофер.

Парень в болотных сапогах, увлекшийся разговором с Леной и дедом, огляделся, потом быстро раскрыл короб, выбрал не меньше десятка самых лучших грибов и сунул их Лене.

— Будете в Тихой Губе, заходите, сведу на заветные места!.. — спрыгивая на землю, крикнул он и, помахав рукой, зашагал по мосткам.

Лена, растерянно переводя взгляд то на деда, то на Виктора, так и продолжала сидеть с ворохом грибов на коленях.

— Бери, бери, не стесняйся! Грибы ничего, хорошие. Как раз на поджарку с молоденькой картошкой, — успокоил ее дед.

— Куда же я их положу? У нас вон вещей сколько!

— Давай сюда, в кошелку. Много ли им места надо, поди, не помнутся! — Старик услужливо подставил плетеную сумку и сложил в нее грибы. — А вечером я их вам и принесу. Вы где останавливаться будете? В комнате приезжих? А коль хотите, и ко мне можно… Потом и квартирку дадут. Все со временем устроится.

— Спасибо вам, дедушка!

За Тихой Губой для Виктора начались памятные места. Дважды ему приходилось бывать в этих бескрайних войттозерских лесах, и оба раза оставили в его сердце незаживающую рану. Здесь он пережил самые решительные минуты в своей жизни…

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Первый рассказ о войне
В июне 1942 года, после окончания партизанской школы минеров-подрывников, Виктор Курганов прибыл в отряд Орлиева, а через две недели партизанская бригада вышла в далекий рейд по тылам врага.

На пятый день с Виктором произошло несчастье.

Отряд Орлиева шел в авангарде. Неожиданно головной дозор дал сигнал остановиться. Впереди — минное поле. Попробовали обойти его слева — уперлись в узкое и длинное озеро, справа — в открытое болото.

— Делать проход! — распорядился командир, и все партизаны посмотрели на Курганова.

Гордый своей опасной, но такой почетной должностью, Виктор скинул с плеч вещмешок, положил его возле командира отделения Павла Кочетыгова и с двумя помощниками неторопливо пошел вперед.

Проход был готов, и Виктор уже возвращался по нему к отряду, когда в стороне раздался треск кустов. Прямо на минное поле выбежал вспугнутый лось. Раздался взрыв. С визгом пронеслись над головой Курганова осколки. Раненый зверь взревел и шарахнулся в сторону. Новый взрыв, новый истошный рев, новая попытка уйти из смертельного круга.

— Уходите! — крикнул Виктор помощникам.

Мины продолжали рваться. Лось все еще держался на ногах и, обезумев от боли и страха, несся вдоль минного поля.

«Глупый! Куда же ты? Назад беги, назад! Пропадешь!» — подумал Виктор, увидев, что лось мчится на него. Может, лось, заметив человека, искал у него спасения, а может, хотел перед смертью отомстить за эту коварную, безвыходную ловушку, но он несся прямо на Виктора.

Близко, совсем рядом, раздался новый взрыв. Виктор бросился на землю, но было уже поздно. Осколок глубоко, до кости, вошел в голень правой ноги.

Корчась от боли, Виктор вдруг совсем рядом увидел окровавленную голову лося. Отвисшая нижняя губа, огромные навыкате глаза, дрожащие розоватые ноздри. Молодой и сильный лось лежал на земле и все еще пытался ползти вперед, к проходу.

На помощь Виктору уже бежали партизаны.

— Назад! Не подходите! — закричал он, с ужасом наблюдая, что лось все еще продолжает тянуться к нему своей огромной косматой головой. Их разделяло два-три метра неразминированного пространства.

Это была первая смерть на войне, которую довелось видеть Виктору своими глазами!

Тщательно замаскировав следы, бригада поспешно двинулась дальше. Виктор идти не мог, его несли на носилках.

Поздно вечером остановились на привал. Бригадный врач не без труда достал осколок, прочистил рану, плотно набил ее стрептоцидом и наложил на ногу шину.

Когда боль понемногу успокоилась, Виктор вдруг понял, что напрасно он радовался там, среди минного поля, что самое страшное для него кончилось. Самое страшное — это ранение в ногу, когда ты в пятидесяти километрах за линией фронта, когда кругом враги, а бригаде нужно выполнять задание. Еще несколько часов назад он был таким необходимым в отряде человеком. А кому он нужен теперь?

Подошел командир отряда, внимательно осмотрел забинтованную ногу, спросил:

— Болит?

— Теперь уже легче, — поспешно ответил Виктор.

Орлиев легонько сдавил пальцами голеностопную косточку. Виктор еле сдержался, чтоб не закричать.

Командир нахмурился и молча пошел к штабному костру.

«Кому я теперь нужен?» — с болью думал Виктор.

Он не знал, что в эту самую минуту о его судьбе совещались в штабе командиры и комиссары всех шести отрядов.

Большинство склонялось к тому, чтобы раненого в сопровождении шести — восьми бойцов отправить обратно на базу.

Молчал лишь Орлиев. Когда комбриг спросил его мнение, Тихон Захарович поднялся и, глядя на костер, сказал:

— Это наш первый раненый. Кто станет утверждать, что это и последний? Если мы будем с каждым возвращать на базу по отделению бойцов, кто воевать будет?

— Что ты предлагаешь? — спросил его комбриг.

— Оставить Курганова под присмотром медсестры где-нибудь здесь, неподалеку…

— Как оставить?! Зачем? — встревоженно заговорили сразу несколько человек.

— Потом… Или вызвать для них гидросамолет, — невозмутимо продолжал Орлиев, — или мы на обратном пути заберем их.

Наступило долгое молчание.

В доводах Орлиева было много убедительного. Но как оставить двоих, по сути дела, беззащитных людей в глухом лесу, на территории врага? А если противник обнаружит их? Гидросамолету нелегко будет пройти незамеченным в глубокий вражеский тыл, а посадка на лесном озере демаскирует бригаду, наведет противника на ее след.

Тихон Захарович, выждав, сказал комбригу:

— Самолет я предлагаю вызвать на ночь, намеченную для штурма гарнизона.

Комбриг кивнул и продолжал вопросительно смотреть на Орлиева: «Это хорошо, ну а если противник обнаружит раненого? Тому ведь не уйти, не скрыться? Что тогда?»

Орлиев понял молчаливый вопрос и решительно проговорил:

— Партизаны живыми в плен не сдаются.

— Кого ты думаешь оставить с Кургановым?

— Олю Рантуеву.

— Почему именно ее?

— Она здешняя… Я хорошо знаю ее и верю, что она готова к самому неожиданному…

В ту же ночь было найдено глухое, пригодное для посадки гидросамолета озеро. В густом ельнике, в лощине между двух сопок наскоро соорудили крохотный полушалаш-полуземлянку, тщательно замаскировали ее, а на берегу в кустах подготовили сухой мох и хвою для опознавательных костров.

Виктор плохо понимал, что происходит вокруг. У него поднялась температура, шумело в ушах, хотелось пить, пить, пить… Запомнилось приятное ощущение прохлады, когда его из тесных носилок переложили на мягкую хвойную постель.

Позже пришел комиссар отряда Дорохов. Держа ладонь на лбу больного, он говорил, что надо потерпеть, что через неделю Виктор уже будет в госпитале, что рана его пустяковая, через два месяца он сможет плясать. Ладонь комиссара тоже была горячая, и от этого Виктору становилось лишь жарче, но он слушал, скрадывая дыхание и больше всего боясь, что комиссар вот сейчас встанет, уйдет…

— Скажите, я останусь один?

— Нет, нет… С тобой останется Оля.

Виктор приоткрыл глаза и, разглядев сидевшую у входа в шалаш девушку, улыбнулся.

Потом комиссар ушел. Они остались вдвоем.

В ушах глухо стучало. Этот равномерный назойливый стук вначале был похож на тикание огромных часов. С каждым разом он становился все слышнее. И когда казалось, что барабанные перепонки не выдержат следующего удара, стук разряжался долгим пронизывающим мозг шипением, и снова откуда-то издали начинало доноситься нарастающее тикание.

— Кто? — вдруг послышался настороженный голос Оли.

— Я, не бойся…

Виктор узнал по голосу командира отделения разведки Павла Кочетыгова.

— Зачем? Смотри, отстанешь? — спокойно и даже как-то привычно сказала Оля.

— Не отстану. Проститься пришел… — Павел, видимо, заглянул в шалаш, так как ветки, загораживавшие вход, зашуршали. — Спит? — спросил он.

— Наверное, нет. Температура у него большая.

После долгой паузы Павел вдруг сказал еще тише: — Хлипкий он парень. Тяжело тебе с ним будет.

— Еще неизвестно, каким бы ты был на его месте?

— Сам виноват, — безжалостно сказал Павел. — Автомат был в руках? Был. Мог бы пристрелить лося или отпугнуть очередью, и ничего не было бы… Растерялся, видно…

«Врешь. Я не растерялся… Разве мог я выстрелить в него?..» — сквозь боль и шум в висках мысленно возразил Виктор и вновь до последней мелочи пережил тот момент, когда изодранный осколками, обезумевший лось из последних сил тянулся к нему.

— Хотел бы я быть на его месте, — вдруг громко, как показалось Виктору, очень громко сказал Павел.

— Это еще тебе зачем? — насмешливо спросила Оля.

— Лафа, а не житуха… Лежи себе… Везет другим!

— Нашел чему позавидовать!

Павел долго молчал, потом другим голосом — испытующе-стеснительным сказал:

— Целую неделю был бы с тобой…

Он, видимо, потянулся к Оле, так как снова зашуршали ветки, и Оля сердито сказала:

— Еще чего? Иди-ка, давай! Отстанешь от бригады!

Несколько минут прошли в молчании. Виктор уже решил, что Павел ушел, как тот вдруг тихо произнес:

— Ты, Оля, не расстраивайся. Я обязательно вернусь за тобой.

Оля ничего не ответила. Павел подождал, потом резко протиснулся в шалаш и по-иному, беззаботно и снисходительно, как это делал всегда, спросил:

— Курганов, ты спишь? Ты не горюй, если самолета и не будет. Я приду за вами, вот увидите!

— Чего ты расстраиваешь больного?! — набросилась на него Оля. — Сказано, будет самолет, значит, будет. Подумаешь, спаситель нашелся! И без тебя обойдемся…

— Ладно-ладно. Не сердись. Мне же лучше. Не надо горб носилками гнуть. Ну, прощайте, не кашляйте!

Снова они остались вдвоем, теперь уже надолго.


Первые дни они почти не разговаривали. Пока у Виктора держалась температура, Оля по четыре раза в день давала ему порошки сульфидина, протягивала кружку с водой и вновь усаживалась у входа в шалаш. Когда подходило время обеда, она также молча расстилала перед Виктором полотенце, выкладывала сухари, ставила котелок с едой. Виктор не знал, когда она успевала разводить костер и варить кашу. Ему казалось, что Оля целыми сутками не сходит со своего места у входа в шалаш.

— А ты почему не ешь? — спрашивал он.

— Успею.

Однажды утром Оля поставила перед Виктором закоптелый котелок с дымящейся ухой.

— Окуни? — удивился Виктор. — Откуда?

— Из озера.

— На удочку?

Оля кивнула в ответ.

— Я тоже лесу и крючки захватил, — почему-то сообщил Виктор и рассердился на себя: «Зачем хвастаюсь, дурак? Какой толк от удочки, когда подняться не могу».

— У нас у каждого партизана удочка при себе, — сказала Оля. — Ты ешь, а то остынет.

Вскоре жар начал спадать. Виктор почувствовал это, проснувшись ранним утром. В голове уже не шумело, даже рана в ноге ощущалась совсем не так, как раньше: боль, если пошевелить ногой, не отдавалась в висках, а затихала там же, где и начиналась.

Виктор, оберегая вдруг нахлынувшую радость, тихо лежал, глядя прямо вверх. Он словно впервые увидел свой низкий и тесный шалаш с косматым потолком из хвои, с двумя наскоро вбитыми в землю подпорками, с плащ-палаткой, укрывающей мягкую и душистую постель. Он, словно впервые, услышал настоящую лесную тишину, когда отчетливо улавливаешь даже бесконечную комариную песню. Вход был закрыт ветками, но там, в лесу, угадывалось безветренное, солнечное утро.

Виктор лежал, смотрел, слушал, думая о том, что через три дня прилетит самолет, что в госпитале ему быстро залечат рану. И он вернется в отряд. Вернется не новичком, каким пришел три недели назад, а опытным партизаном, успевшим заглянуть в глаза смерти.

Оля была на своем обычном месте. Привалившись плечом к стенке шалаша, она спала, неловко свесив на грудь голову. Рядом лежал автомат Виктора и две гранаты, вынутые из подсумка. Чуть поодаль — уложенные по-походному вещмешки.

Виктор никогда не думал, что смотреть на спящего человека так приятно. Раньше он ничем не выделял Олю среди сандружинниц отряда. Девушка, каких много. Высокая, худенькая, вся какая-то угловатая. Такую не назовешь красавицей! Даже больше: вначале Оля ему просто не понравилась. Стрижка под мальчика и вздернутый нос придавали ее лицу жесткое, неприятное выражение.

Сейчас в сером полусвете шалаша Оля показалась ему необыкновенно красивой. Все — и короткие, слегка вьющиеся волосы, и скуластенькое загорелое лицо, и маленький нос с еле заметной темной родинкой на переносице, и чуть вздрагивающие во сне пухлые доверчивые губы — все вдруг стало нравиться ему.

Неожиданно ему захотелось стать похожим на Павла Кочетыгова, никого никогда не бояться, носить даже летом белую кубанку, весело и язвительно вышучивать товарищей, влюбиться и приходить на свидания. Как это замечательно отправляться в разведку и знать, что о тебе — и только о тебе — думает и беспокоится девушка, вот такая же славная и красивая, как Оля.

В это утро все казалось возможным и легко выполнимым. Занемела рука, локтем которой Виктор упирался в постель, начало легонько покалывать в раненой ноге, а он, счастливый и возбужденный, продолжал рисовать в мыслях свою будущую жизнь на много лет вперед.

Вдруг он увидел, что Оля уже не спит и удивленно смотрит на него.

Словно уличенный в чем-то недопустимом, Виктор покраснел, откинулся на изголовье.

— Оля, у меня нет температуры, — сказал он.

— Совсем нет? — спросила она.

— Совсем.

— Ну, на худой конец, нормальная должна же быть? — впервые за эти дни пошутила Оля и, достав градусник, придвинулась к Виктору.

— Нет, нет, теперь я сам, — заторопился он, заметив, что она собирается засунуть ему градусник под мышку.

С этойминуты жизнь в шалаше стала для него и радостной и мучительной.

Во время обеда он вдруг ловил себя на том, что некрасиво ест, с шумом втягивая с ложки горячую уху. Он старался есть неслышно, и от этого получалось только хуже. Было жарко, но он надел гимнастерку и все время кутался в плащ-палатку, чтобы Оля случаем не увидела его голых ног. От этого он потел, и обеспокоенная Оля, начиная тоже испытывать непонятное смущение, по нескольку раз в день протягивала ему градусник.

Возможно, если бы Виктор вел себя по-иному, Оля продолжала бы относиться к нему так же, как относилась до этого к десяткам других больных. Ей бы и в голову не пришло, что под ее опекой лежит в шалаше не просто раненый, а молодой и красивый парень.

Оля стала все чаще уходить из шалаша и, устроившись в тени, подолгу сидела в лесу. Хотя многолетние, начавшиеся еще в восьмом классе ухаживания Павла она никогда не принимала всерьез, теперь почему-то она старалась думать о Павле, о его ухарски-разудалых замашках, которые в боях к добру не приведут. До сих пор пули избегали Павла. Он ни разу не был ранен, хотя участвовал во всех боях и разведках, предпринимаемых отрядом. О храбрости Кочетыгова рассказывали и были и небылицы.

«Может, Павел и не был бы таким, если бы я вела себя с ним по-другому?» — вдруг задала себе вопрос Оля, и ей захотелось, чтоб поскорей прилетел самолет. «Отправлю этого Курганова, и все кончится… Все пойдет по-старому», — думала она, хотя чувствовала, что все еще только начинается и к старому возврата уже не будет.

Наступила ночь, когда должен был прилететь самолет.

Виктор и Оля с вечера перебрались на берег озера и, расположившись в густых зарослях ольшаника, стали ждать.

Положив голову на вещмешок, Виктор сощуренными глазами наблюдал, как солнце медленно, слишком медленно, сближается с темной узорчатой каемкой леса на противоположном берегу.

Ему казалось, что стоит солнцу скрыться за горизонтом, сразу же прилетит самолет. Словно долгожданная жар-птица вынырнет он из-за леса и, прошумев над зеркальной гладью озера, причалит к самому берегу, вот здесь, у их ног.

— Пойду проверю костры, — услышал он голос Оли.

Солнце уже скрылось за лесом, а самолета все нс было.

«Вот сейчас… сейчас», — думал Виктор. Но в ночной тишине слышались лишь редкие всплески рыбы да беспокойное кряканье уток у далеких уснувших камышей.

Сколько времени прошло, Виктор не знал, но когда на северо-востоке небо начало светлеть и золотиться, он вдруг подумал, что самолета может и не быть.

— Оля! — встревоженно позвал он.

— Что? — Оля, оказывается, была совсем рядом, за ближайшими кустами.

Виктору стало стыдно за свою несдержанность, и он после долгого молчания спокойно произнес:

— Уже светает.

Она ничего не ответила.

Взошло солнце. Легким туманом закурилось озеро. «Самолета не будет. Ни сегодня, ни завтра, никогда… Мы одни. Это ясно. Разве там, на Большой земле, до нас сейчас, когда немцы на юге наступают, наши оставляют город за городом… Там гибнут тысячи, десятки тысяч. А нас всего лишь двое. Она может спастись, она выберется. А я?» Теперь Виктор уже не верил и второму обещанию, что отряд на обратном пути зайдет за ними. Самолет — это самое легкое, это какие-то три летных часа, сотня литров бензина.

Когда солнце поднялось высоко, Оля вышла из-за кустов и, глядя Виктору прямо в глаза, сказала:

— Пойдем назад. Вот дура я, ведь сегодня еще только шестая ночь. И как это я ошиблась?!

— Ладно. Нечего успокаивать, — проворчал Виктор, поднимаясь. — Не прилетел, и все! И не прилетит. Не до нас там.

— Завтра прилетит, вот увидишь… И как это я днем ошиблась, — поспешно возразила Оля, подавая ему самодельный костыль.

Весь день Виктор молча пролежал в шалаше. Не хотелось ни спать, ни есть. Побаливала побеспокоенная переходами нога.

А к вечеру он все чаще стал ловить себя на том, что ждет ночи. Он старался думать о самом худшем, о том, что через несколько дней они останутся без продуктов, что в один какой-нибудь день Оля уйдет и не вернется. Но где-то там, позади этих мыслей, неотступно стояла надежда, что сегодня ночью самолет обязательно будет. И от этого все самое плохое, что Виктор рисовал себе в будущем, не казалось таким страшным.

Вечером Оля вошла в землянку, вскинула на плечо автомат и предложила:

— Ты лежи, зачем ногу тревожить. Я одна схожу. Услышишь самолет — готовься, я прибегу.

— Нет, нет. Я тоже пойду, — возразил Виктор.

Она ничего не сказала, только посмотрела на него виновато и сочувственно.

Вторая ночь пролетела незаметно. Она была сырой и туманной. Виктор уже понимал, что самолета не будет и на этот раз, и все же ждал, досадуя на слишком короткую северную ночь, когда не успеет погаснуть закат, а уже загорается утренняя заря.

Отдыхая через каждый десяток шагов, они добрались до землянки. Уложив Виктора в постель, Оля как бы между прочим сказала:

— Самолет не мог сегодня прилететь…

— Почему?

— Ночь неподходящая. Видел, какой туман был над озером. Он не смог бы сделать посадку.

Это новое оправдание ошеломило Виктора. Да, ночь была туманной. Над озером висела плотная белая пелена, но разве там, за двести километров, могли знать об этом?

— Оля! Поди сюда.

Она послушно придвинулась, села на край его постели. Виктор нерешительно взял ее за руку.

— Скажи, Оля! Ты веришь в этот самолет?

Она не выдернула руки, даже не шевельнулась. Лишь в ее взволнованном ласковом взгляде на какой-то миг мелькнуло смятение.

— Скажи правду. Ты веришь? — он еще крепче сжал ей руку.

Виктор увидел, как на ее глаза медленно навертываются слезы. Потом Оля быстро смахнула их, улыбнулась:

— А как же, Виктор! Нам с тобой только верить и осталось!

В ее признании было мало утешительного. Но она сказала Виктору главное, и тогда это было ему дороже всего на свете.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1
Автобус приходил в Войттозеро около шести часов вечера и вскоре отправлялся обратно. Как и в других отдаленных селениях, задолго до его прихода около столовой собиралось немало народу.

Так уж повелось издавна, с тех пор, когда Войттозеро было еще обычной деревушкой, когда ее жители не знали еще автобусов, а путь до Петрозаводска на лошади занимал несколько суток. Тогда всякий приезд кого-либо из города был большим событием. С тех пор многое изменилось. Рядом с деревней вырос новый поселок лесопункта, приезжих людей в Войттозере стало больше, чем старожилов, а привычка выходить к автобусу держалась и даже незаметно перешла к новоселам.

…О живучести этого обычая и раздумывал Тихон Захарович, направляясь к автобусной остановке. Раньше он как-то не обращал на это внимания. Может, потому, что ему редко, очень редко приходилось кого-либо встречать или провожать — леспромхозовское и районное начальство приезжало в автомашинах, а сам он, отправляясь в район или в Петрозаводск, бывал так озабочен делами, что и не замечал ничего.

Был выходной день. Вот уже целую неделю стояла жаркая солнечная погода. Люди с утра ходили, кто на рыбалку, кто за ягодами и грибами, кто на покос, и теперь гуляли. По поселку разносились звуки радиол, баянов и шумные голоса. Вчера выдавали зарплату, а день получки у лесорубов — всегда праздник.

Так тоже заведено исстари — отмечать получку. Лесорубы всегда зарабатывали неплохо, и Тихон Захарович помнил времена, когда буйное пьяное веселье длилось по нескольку дней. Все это шло от сезонщины, с тех давних пор, когда заготовки леса велись только зимой. Люди приезжали сюда подзаработать, по три-четыре месяца без выходных работали от темна до темна и, получив расчет, пили за всю долгую и трудную зиму.

Тихон Захарович шел по поселку, вслушиваясь в праздничный шум, отвечая на приветствия, отказывался от приглашений зайти «на чашку чая», а сам с грустью думал: какая это цепкая сила — обычай.

Казалось бы, теперь все изменилось. Покончено с сезонностью. Почти все лесорубы живут с семьями в добротных домах, каждую неделю имеют выходной, два раза в месяц получают зарплату. Да и труд в лесу разве сравнишь с тем, что был двадцать лет назад, — электропилы, трактора, автодеррики, лесовозы… А вот поди ж ты — обычай живет!

Тихон Захарович шел по поселку, раздумывая, и все больше мрачнел. С начала года недодано шесть тысяч кубометров. Где их взять? Ведь всему лесопункту нужно трудиться двадцать дней, чтобы покрыть задолженность. А им хоть бы что — веселятся себе, горланят песни…

По случаю воскресенья народу у столовой было больше обычного. Одни, разбившись на кучки, вели тихие разговоры с отъезжающими. Другие сидели на просторном крыльце столовой и пили пиво. Третьи бесцельно бродили от группы к группе. В глубине двора, за небольшим вкопанным в землю столиком, «забивали козла». «Забойщиков» плотным кольцом окружали «болельщики», и Тихон Захарович лишь по голосу узнал среди игроков Панкрашова.

— С хорошим деньком, Тихон Захарович! — громко приветствовал Орлиева подвыпивший раскряжевщик Пажлаков. — Встречаешь кого иль провожать пришел?

— Встречаю.

— А я вот провожаю… Дочку в техникум провожаю. Праздник у меня, понимаешь… Первая, можно сказать, во всем пажлаковском роду с образованием будет.

— Папа, не надо! Люди смотрят! — смущенно попросила курносая и низенькая, вся в отца, девушка, стоявшая в окружении подруг и соседок.

— А что! — захорохорился Пажлаков. — Пусть смотрят… Нам стыдиться нечего… На свои кровные, можно сказать, и учимся, и гуляем… Правду говорю, а?

Никто ему не ответил. Пажлаков подождал, потом вдруг взмахнул рукой:

— А в общем, можно сказать, идем мы к светлому празднику трудящихся, царствию коммунизма. И по такому случаю давай, Тихон Захарович, хотя бы по кружке пивка… Я угощаю!

Приход Орлиева заметили все. Разговоры как-то поутихли, и Тихон Захарович ощутил на себе выжидающие взгляды.

Он вежливо отказался от угощения и, по пути здороваясь с людьми, прошел к играющим в домино. «Болельщики» потеснились, уступая ему лучшее место. Тихон Захарович тронул за плечо Панкрашова.

— Выйдем, дело есть.

Тот, потный, взъерошенный, долго смотрел на начальника каким-то ошалелым взглядом, потом, видимо, сообразил, о чем его просят, положил кости на стол.

Они отошли в сторону.

— Сегодня приезжает новый технорук, — сообщил Тихон Захарович.

— Понятно, — с готовностью отозвался Панкрашов, хотя по его лицу Орлиев видел, что он ничего еще не понимает.

— Надо встретить, как следует… Дома у меня кое-что приготовлено. Посидим, потолкуем. Позовем Вяхясало… Да, пожалуй, и хватит. Рантуева еще не приехала?

— Нет, кажись.

Панкрашов одернул гимнастерку, поправил ремень, приготовившись слушать главное. Но Тихон Захарович, помолчав, сказал:

— Встретим вдвоем… Вдвоем лучше. Пойдем, автобус уже скоро должен быть.

Панкрашов не без сожаления посмотрел в сторону шумного столика и направился с начальником к остановке.

2
Еще автобус, не сбавляя скорости, мягко пылил по улице поселка, а старик, успевший собрать свою поклажу и теперь прилипший к ветровому стеклу рядом с шофером, сказал:

— Ишь ты, народу сколь! И начальство! Видать, вас встречает…

Виктор глядел на быстро приближающуюся толпу, искал глазами знакомую фигуру Орлиева и от волнения ничего не видел.

— Вон он, у крыльца, — пояснил старик. — Видишь, двое. Один, стало быть, Орлиев, а второй — Панкрашов…

Как только автобус остановился и шофер заглушил мотор, стало вдруг тихо и неловко. Виктор почувствовал себя сидящим как бы в витрине под десятками любопытных глаз. Двое стоявших у крыльца подошли к автобусу, и Виктор вдруг увидел, что стройный и высокий человек в военном это вовсе не Орлиев, что Орлиев — тот, который чуть пониже, и одет он в темно-серый гражданский костюм.

Орлиев сам поднялся в автобус.

— Здравствуй, Курганов! С приездом в наши края! — Его сдержанная улыбка тоже показалась Виктору совсем незнакомой.

— Здравствуйте, Тихон Захарович! — ответил он.

Орлиев помедлил и вдруг неловко обнял Виктора, прижал его одной рукой к груди. Потом, словно застыдившись, похлопал его по спине.

— Вырос ты, парень, возмужал… Твои вещи? Ну, пошли! Панкрашов, давай сюда, помоги! — крикнул Тихон Захарович.

Тот словно ждал команды. Проворно вскочив в автобус, он пожал Виктору руку, поздравил с приездом и первым обратил внимание на Лену:

— И вас с приездом… Извините, не знаю имени-отчества.

— Да, Тихон Захарович! — спохватился Виктор. — Познакомьтесь, это моя жена, Лена…

Орлиев ничего не сказал. Он поздоровался за руку с Леной, но Виктор почувствовал, как что-то переменилось. Лицо Орлиева на секунду сделалось сухим, требовательным и жестким, таким, каким оно было в прежние годы.

«Неужели он из-за Оли?» — внутренне холодея, подумал Виктор.

— Ну что ж, пошли! Милости прошу ко мне… — Орлиев обернулся к Лене и сказал: — Только уж извините. Живу я один, и все у меня попросту, по-походному…

— Ну что вы, что вы, пожалуйста!

— Панкратов, бери чемоданы…

Мужчины забрали вещи, и все четверо направились вдоль главной улицы поселка: впереди — Панкратов и Орлиев, за ними — Виктор и Лена.

Орлиев шагал широко. Его размеренная покачивающаяся походка напомнила Виктору военные годы, вновь вызвала полузабытое, приятное чувство юношеского восхищения и зависти к своему командиру. Даже штатский костюм, показавшийся в первую минуту таким нелепым на могучих плечах Орлиева, теперь уже не вызывал протеста. Портили впечатление лишь ботинки и брюки навыпуск. Не было в них той внушительности, которую придают человеку болотные сапоги и галифе.

— Витя, а он хороший! — шепотом сказала Лена, показывая глазами на Орлиева. — Он, наверное, очень-очень строгий и правильный, да?

Виктор в ответ лишь согласно улыбнулся. Они свернули к приземистому бараку, вошли в узкий длинный коридор с множеством дверей в обе стороны, и у первой направо Орлиев остановился.

— Сбегай к Вяхясало, — приказал он Панкратову. — Пусть зайдет.

В коридоре было тихо и прохладно. Из дальних дверей слышались грустные звуки баяна, и хотя баянист играл современную песню из какого-то кинофильма, Виктора вдруг охватило чувство, как будто он вернулся в прошлое — нелегкое, даже печальное, но знакомое и потому приятное прошлое. Как будто позади — поход, необычный, мучительный, полный таких душевных волнений, когда забываются физические тяготы и хочется только одного — обрести наконец уверенность и спокойствие. И вот оно — спокойствие, тишина, прохлада, переборы баяна… А завтра — новая жизнь, может быть, опять поход, но он уже будет новым и потому иным…

— Тут я и живу, располагайтесь! — откуда-то издалека донесся голос Орлиева.

— Хорошо играют, — сказал Виктор и вошел в комнату.

— Это Котька, из второй бригады… День и ночь готов пилить. Соседи даже жалуются. — Орлиев снял пиджак и повесил на гвоздь.

Виктор тоже снял пропыленный пиджак, огляделся. Комната была прибрана к приходу гостей: пол тщательно вымыт, на окнах свежие, со складками от утюга, задергушки, стулья аккуратно расставлены вокруг стола, две кровати одинаково застелены по-гостиничному, «конвертом». Накрытый белой скатертью стол уставлен тарелками с закуской — колбаса, винегрет, холодные котлеты, жареная рыба. Тусклым зеленоватым светом поблескивали две бутылки водки.

— А вторая кровать чья? — спросила Лена.

— Так… На всякий случай… — неохотно ответил Орлиев.

Вернулся Панкрашов и сообщил, что Вяхясало еще на покосе, жена обещала передать ему приглашение.

Сели за стол. Панкрашов, стараясь сделать это незаметно, вынул из кармана галифе бутылку красного вина.

— Молодец, Костя! — похвалил его Орлиев и, задетый собственной непредусмотрительностью, добавил не без ехидства: — Если б ты и на делянке так разворачивался, а?

— А как же, Тихон Захарович, — смущенно сказал Панкрашов. Его смущение было отработанным, много раз проверенным. — Женщинам должен быть почет и уважение. Про них особая статья даже в конституции записана.

— Ну, ну. Все ясно. Бери-ка бразды правления да командуй. Это по твоей части.

Панкрашов ловко, одним привычным движением открыл бутылку и быстро разлил водку по стаканам. Потом аккуратно откупорил вино, не торопясь протер горлышко бутылки полотенцем и налил Лене. Он делал это настолько подчеркнуто, что Виктор подумал: «Кто он — дурак или комедиант?»

— Ну, дорогие товарищи. Предлагаю поднять тост за… — Панкрашов обвел всех радостным умиленным взглядом, — …за встречу старых партизанских друзей. Честное слово, для меня это большой праздник. Я, конечно, не партизан. Я воевал на Южном фронте. Но, честное слово, мне очень хотелось бы быть на вашем месте, встретить сейчас кого-либо из своих бывших подчиненных или посидеть за столом со своим любимым командиром танкового полка майором Лесничуковым…

— Короче, — перебил его Орлиев.

Панкрашов смутился, сел на место, но, увидев, что никто не пьет, добавил:

— С приездом вас, Виктор Алексеевич и Елена…

— Сергеевна, — подсказал Виктор, после реплики Орлиева почувствовавший себя как бы виноватым перед Панкратовым.

— И вас, Елена Сергеевна. — Панкрашов первым чокнулся с Леной, потом с мужчинами и в три глотка осушил стакан.

Некоторое время за столом длилось молчание, но спиртное начало делать свое дело, и постепенно языки развязались. Выпили по второй. Теперь уже Панкрашов наливал в стаканы меньше половины.

— Витя, ты ешь, а то опьянеешь… — сказала Лена, ласково дотрагиваясь до руки мужа.

— Ничего, Леночка, ничего, дорогая. В партизанские годы было и не такое. — Виктор почувствовал, как добрая и приятная теплота расходится по всему телу, полуобнял жену за плечи и вдруг громко спросил: — Тихон Захарович, можно я буду звать вас на «ты», а?

— А как же еще, — поднял на Виктора тяжелый взгляд Орлиев.

— Так вот, дорогой Тихон Захарович, — по-пьяному четко отделяя слова, сказал Виктор. — Ты знаешь, какая у меня жена? Нет, ты не знаешь… Это золотой человек. Бесценный, понятно?! И ты, Костя, не знаешь…

— Витя, друг! Дай лапу! Вот так! — Панкрашов пожал Виктору руку и полез целоваться. — Знаю, я все знаю… и верю, честное слово, верю!

— Ну и что? — на Курганова из-под нахмуренных бровей требовательно глядели застывшие глаза Орлиева.

— А то, что вы не знаете, вот что…

— Виктор, зачем ты? — встревожилась Лена.

Тихон Захарович несколько секунд упорно смотрел в глаза Виктору, потом повернулся к Лене.

— Ты вот спрашивала, для кого здесь я поставил вторую койку… А ведь для него, — не глядя, ткнул он пальцем в сторону Виктора и задумался. — Начальник штаба… Вместе… вдвоем… А ведь все не так… Время идет…

— Мой папа тоже был партизаном, — сказала Лена, желая доставить Орлиеву приятное.

— Партизаном… Пар-ти-за-ном… — медленно, как бы вдумываясь в смысл каждого звука, повторил Орлиев. — И где он сейчас?

— Погиб, в сорок третьем, под Лугой.

— Погиб… Многие погибли…

— «Немногие вернулись с поля, богатыри — не мы»… — подхватил Панкратов, и это прозвучало так не к месту, что лицо Орлиева стало вдруг сердитым и жестким.

— «Богатыри», «богатыри»… Много ты знаешь! Тебе, видать, и невдомек, что богатырями не рождаются, а делаются… Знаешь ты, что вот он сделал? — Орлиев снова ткнул пальцем в грудь Курганова. — Отряд спас. А ведь он тогда кто был? Мальчишка, безусый мальчишка.

— Да я ведь так просто, Тихон Захарович, — взмолился Панкратов, вытирая платком лоб. — Я к слову.

— Так просто ничего не бывает, — веско сказал Орлиев.

Разговор затих. Виктор, поглядывая на склонившегося к столу командира, нехотя ковырял вилкой жареную рыбу. Два года жили они бок о бок, ходили в одной цепочке в походы, ночевали у соседних костров, но никогда Виктор не имел случая видеть командира так близко, как сейчас.

«Неужели этот поникший над столом человек и есть мой бывший командир?» — подумал Виктор и, вспомнив, с каким восторгом он ловил девять лет назад этот, теперь слегка усталый, но все еще очень твердый и даже тяжелый взгляд, радостно ответил себе: «Да, да, это он..< И теперь мы будем вместе работать — он и я».

— Что заскучали? — поднял голову Тихон Захарович. — Костя, сходи, приведи Котьку.

— Может, и водочки еще, а то мало осталось? — нерешительно спросил Панкратов, но Орлиев отрицательно качнул головой.

Через несколько минут почти насильно в комнату был доставлен смущенный баянист.

— Иди сюда! — позвал его Орлиев и, налив в стакан водки, приказал: — Пей!

Котька — двадцатилетний, рослый парень с курчавыми светлыми волосами и с миловидным, по-детски чистым лицом — некоторое время в нерешительности постоял у порога, потом встряхнул головой, громко поздоровался и подошел к столу.

— Пей! — подвинул ему стакан Орлиев.

— Не-е, — отстранил Котька. — Вот красного… у меня танцы сегодня, от водки развезет в жару.

— Ну, пей красного! — Подождав, пока Котька выпьет, Тихон Захарович спросил: — Партизанскую знаешь?

— Какую, эту? — Котька с готовностью вскинул за плечо ремень баяна, нащупал аккорд, помедлил и запел:

…Нас было только семеро,
И больше ни души.
Мы пробирались плавнями,
Шумели камыши…
Партизаны, не забудем никогда…
Пел Котька вполголоса, склонившись ухом к баяну и как бы выслушивая там нужные звуки. Лена и Виктор любили эту грустную раздумчивую песню и обрадованно посмотрели друг на друга, уже готовясь подхватить ее:

…Своих детей оставили —
Когда увидим их?
Руками неумелыми
Баюкаем чужих…
Вдруг Орлиев стукнул кулаком по столу:

— Стой! Не эту! Мы тогда пели другие…

Наступила тишина. В выкрике Орлиева было столько тоски, что все испуганно посмотрели на него.

— Не эту! — тише повторил Тихон Захарович. — Это теперь так про нас чирикают, а мы другие пели… Помнишь, Курганов?

В отряде пели много песен, и Виктор не понял, какую из них имеет в виду Тихон Захарович. В сознании Виктора каждая песня была прочно связана не только с определенным периодом войны, но и с конкретным походом, во время которого ее особенно часто певали партизаны.

Даже сейчас, полупьяным сознанием Виктор отчетливо видел и слышал, как, бывало, разрастался в партизанской землянке никем не созываемый хор, когда он брал в руки баян.

Он вдруг подумал, что никогда не видел среди поющих своего командира. Раньше он не думал об этом, но теперь, лихорадочно перебирая в памяти все два года партизанской жизни, он очень хотел вспомнить хотя бы один случай, когда Тихон Захарович сам запел песню или присоединился к поющим.

— Котька, — приказал Орлиев, — дай-ка баян Курганову. Бери, бери, Курганов… Сыграй нашу, партизанскую.

Тихон Захарович неестественно оживился, стал суетливым. Даже не дождавшись, когда Виктор подберет нужную тональность, он во весь голос затянул:

Шумят леса, карельские леса,
Партизаны проходят лесами!
Виктор давно уже не держал в руках баяна и не смог сразу освоиться с чужим инструментом. Он сбивался, кое-где фальшивил, переживал это, слыша, как вслед за ним фальшивит голос Орлиева. Панкрашов с восторгом смотрел то на Виктора, то на Тихона Захаровича. Котика довольно и чуть снисходительно улыбался, Лена молча страдала от каждого неверного звука.

К концу песня наладилась настолько, что начали подпевать все, и последний припев закончили дружно:

…И творят чудеса,
Мы верим в чудеса,
Которые делаем сами.
— Вот какие песни пели мы! — тяжело дыша, проговорил Орлиев, обращаясь к Котике. — А все остальные это так, выдумка…

Желая доставить командиру приятное, Виктор заиграл одну из самых любимых партизанских песен «Не пыли, дороженька степная…». Он с наслаждением медленно перебирал клавиши, ожидая, что вот-вот вновь вступит глухой и сильный голос Орлиева. Но командир молчал, опять склонившись над столом и глядя на гостей из-под низко нависших бровей.

«Неужели он не знает эту песню? Он должен знать, ведь в отряде так любили ее», — думал Виктор.

Они с Леной в два голоса пропели эту песню до конца. Панкрашов шумно зааплодировал, а Котика прошептал на ухо:

— Слова дадите списать?

Виктор передал баян его хозяину. Стало вдруг тягостно. Как будто не получилась не только песня, а что-то более значительное. Орлиев мог и не знать слов этой песни, хотя ее очень часто пели в отряде. Но почему он так равнодушно сидел, ни одним движением не отозвавшись на дорогие партизанской душе звуки?

«Я, конечно, пьян… Может, потому мне это так и кажется. Но ведь и он тоже захмелел… Он выпил столько же. Неужели ему не хочется плакать? Ведь это такая песня, такая песня…» — обиженно размышлял Виктор.

— Витя, мы обязательно купим баян! — дрожащим от волнения голосом сказала Лена.

— Хорошо, Леночка.

Все притихли, Котька еле слышно, одной правой рукой наигрывал на баяне мелодию «Дороженьки», Панкрашов хмельно и влюбленно улыбался прямо в лицо Виктору.

— Что ж, Вяхясало, видать, не придет, — посмотрев в окно, сказал Тихон Захарович. — Панкрашов, наливай остатки!

Без желания выпили по последней, закусили, но веселья не наступило. Панкрашов тихо запел какую-то протяжную украинскую песню, Котька несмело ему подыгрывал.

— Я Чадова встретил, — сказал вдруг Виктор, глядя в глаза Орлиеву.

— Ну и что? — сузившиеся зрачки Тихона Захаровича дрожали от напряжения.

— Ничего… Встретились, поговорили…

— Пустой человек…

В другое время Виктор, возможно, и не стал бы спорить с Орлиевым, по крайней мере расспросил бы, почему он так думает о Чадове, но сейчас такой короткий и категоричный ответ не понравился ему:

— Чадов не глупый парень, — возразил он.

— Это чем же он тебе так пришелся? Вроде в отряде не примечал я, чтобы ты с Чадовым дружил?

— Чем? — переспросил Виктор и на секунду растерялся. — Журналист хороший, много пишет… По-моему, он серьезный, думающий человек.

— А ты читал его статьи?

— Читал.

— Когда же ты успел?

— А вчера. Пошел в библиотеку при гостинице, взял подшивку и прочитал.

— Ты по библиотекам да по подшивкам его статьи знаешь, — возвысил голос Орлиев, — а я здесь, на делянках их читывал. И скажу, что его статьи никакой пользы нашему брату не дают… Не понимает он нашей жизни, да и понять не хочет… Об этом ты подумал?

— Этого я не знаю, но все его статьи написаны ярко, интересно и доказательно.

Орлиев внимательно посмотрел на него и, отодвинув широким жестом посуду на столе, вдруг поднялся.

— Пойдем-ка, проветримся на свежем воздухе, — взял он за плечо Виктора. — А вы, — он строго посмотрел на Панкратова и на Котьку, — занимайте хозяйку, смотрите, чтоб не скучала.

— Можно и я с вами? — спросила Лена.

Орлиев, как бы не слыша, направился к двери.

— Леночка, мы скоро вернемся. — Виктор понял, что Тихону Захаровичу хочется поговорить с глазу на глаз.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1
Они пересекли шоссе и по узенькой тропе-межнице спустились к озеру. Орлиев подошел к самой воде и молча сел на большой плоский камень. Виктор опустился рядом. Был тот безветренный и прохладный час августовских закатов в Карелии, когда огромное, как бы разбухшее за день солнце уже коснулось вершин дальнего леса и багрово-красная полоса лежала на всей глади озера — от берега до берега. Лишь изредка кое-где всплеснет верховодка. Ровные расходящиеся круги подолгу держатся на зыбкой воде и медленно, незаметно для глаза, гаснут, чтобы возникнуть снова, в другом месте, всколыхнуть красную солнечную дорожку и снова раствориться в озерном покое.

Гремела музыка. Звуки отражались от воды, скрадывалось расстояние, и казалось, песню о лихом шофере и тяжкой фронтовой дороге поет не динамик у поселкового клуба, а все вокруг — озеро, небо, берег.

— Куришь?

— Курю.

— Угощайся. — Тихон Захарович протянул пачку «Беломора» и, помолчав, потребовал: — Ну, рассказывай!

— Что рассказывать, — быстро отозвался Виктор, подумав: «Неужели он знает? Неужели сейчас?.. Нет, нет, только не сейчас, потом, когда-нибудь — потом».

— О себе. Девять лет не виделись. Как жил-то после госпиталя?

…Что ж, после госпиталя Виктор жил неплохо. Три года работал на заводе, учился, окончил вечернюю школу рабочей молодежи, поступил в лесотехническую академию…

— Почему в лесотехническую? — остановил его Орлиев.

— Как почему? — не понял Виктор.

— Почему не в артисты пошел или там журналистом не заделался? Парень ты умный, лицом ничего, за словом в карман не лезешь, жил бы себе припеваючи.

— Шутите вы, — смутился Виктор, не зная, в шутку или всерьез принимать слова Орлиева.

— Какие тут шутки! Некоторые вон в дипломатическую школу пытались, и туда, и сюда тыркались… А теперь других через газету учат. А ты почему в лесотехническую?

Виктор понял, на кого намекает Орлиев. Но странное дело, теперь слова командира не вызывали в нем прежнего протеста. Он промолчал. Орлиев отвернулся, задумался.

— А знаете, Тихон Захарович, я и сам много думал — почему? Я не выбирал. И не потому, что в другие институты меня не приняли бы: школу я с медалью закончил. Но еще после госпиталя решил — пойду в лесотехническую.

Орлиев требовательно посмотрел на Виктора. И тот стал продолжать.

— Вышел я из госпиталя, дали мне увольнение по чистой, инвалидность на полгода, езжай, куда хочешь. А куда мне ехать? Родных никого. Из детдома я. Была на Смоленщине бабушка, да и та перед войной умерла.

— Ну и дальше?

— Так вот, вышел я из госпиталя, — словно обрадовавшись, заговорил Виктор. — Один. Никого, ничего… Ни родных мест, ни родственников… Заказал себе литер почему-то до Свердловска, хотя там никогда не был. Еду в вагоне. Другие, списанные по чистой, едут домой, радуются, а я сижу у окна и думаю — где ж моя родина? Куда я еду? И чем дальше, тем сильней чувство, что от родных мест уезжаю. В общем, понял тогда, что самое мое родное место на земле — Карелия! И сразу легче стало… Есть и у меня оно, родное место… Ну, а дальше я рассуждал просто. Что для Карелии главное? Лес. Так вот и убедил себя, что мое призвание быть инженером.

Виктор с радостью заметил, что его рассказ пришелся по душе Орлиеву.

— Складно у тебя вышло!.. Чего ж ты нам-то никому не написал… Нелегко было учиться на стипендию, помогли бы!

— Весной, пока я в госпитале был, перевели отряд в другое место. Так и потерял я всех… Я писал… Много раз писал. И в отряд, и в штаб партизанского движения…

— Да, как раз в марте нас в Заполярье перебросили… А в октябре в Петрозаводске партизанский парад был. Знай я твой адрес, обязательно вызвал бы…

Виктор подумал, что, не случись этой переброски отряда, вся его жизнь наверняка сложилась бы по-другому. Лучше или хуже — кто знает, но обязательно по-другому. Все могло выйти проще. Как у других. Сразу направили бы на работу, устроился бы и жил, как живут многие товарищи по отряду. Не было бы этих долгих девяти лет переживаний из-за той мартовской ночи! Если бы он знал тогда, что Тихон Захарович так хорошо относится к нему!

— Ты, Курганов, молодец! Ты идешь по жизни правильной прямой дорогой… Не то, что некоторые… В партию вступил?

— Нет…

— Почему?

— Да так как-то, — замялся Виктор.

— Зря, — отрубил Орлиев.

«Нет, сейчас я ничего не скажу, — решил Виктор. — Поработаю, сживемся поближе, и потом пусть судит…»

— В партию тебе обязательно надо вступить. Пора уже… Ты теперь людьми руководить должен. Рекомендация нужна — я всегда готов.

— Спасибо, Тихон Захарович. — Виктор, почувствовав, что его лоб покрывается испариной, отвернулся в сторону, незаметно вытер его платком.

— Ты вот о Чадове заговорил, — продолжал Орлиев. — Я так скажу — таких людей я не люблю… А не люблю потому, что не верю таким. Конечно, он умный, кто спорит… Но нет у него святого трепета перед великой целью, во имя которой мы живем… Случись беда — из таких предатели выходят.

— Но ведь воевал он неплохо, — напомнил Виктор.

— Ну и что ж… Против фашизма и бывшие преступники сражались. Фашизм — это явный враг… Против него сражались даже наши нынешние враги… Вот так! Чадов после войны хотел попасть в дипломатическую школу. Он ведь умный, хитрый, языки знает — специально изучал… Попросили у меня характеристику. Ну, я написал все, что думаю… С тех пор получил за эти восемь лет пять разносных статей в газете, и в общем, может быть, и правильно, но жалко, что пишут их такие люди, как Чадов.

«Вот откуда у вас такая крепкая «любовь», — про себя усмехнулся Виктор, подумав, что Чадов и сейчас дипломат хоть куда, а вот как газетчик — он ему не понравился. Ну, зачем он на целые два столбца расписал приезд Виктора, да еще в таких пышных фразах…

Орлиев начал рассказывать о делах. Лесопункт полностью механизирован… Два десятка тракторов КТ-12, пять передвижных электростанций, четырнадцать лесовозов… Но план спущен с предельной нагрузкой на каждый механизм… Подводят трелевка и вывозка… Вывозить приходится за двадцать километров — нижняя биржа на берегу реки Войттозерки… Дороги плохие, машины то и дело выходят из строя.

Хотя за каждым словом Орлиева стояла привычная командирская непререкаемость, Виктор почувствовал, что Тихон Захарович пытается этим прикрыть свою растерянность.

«Пытается и не может… Все хорошо и все плохо, — подумал он, когда Орлиев замолчал. — Он ждет от меня чего-то… А что я могу? Я буду стараться… Я буду очень стараться…»

— Это не тот остров? Помните, в марте сорок четвертого? — спросил Виктор, указывая на еле проступавший сквозь вечернюю синеву маленький густо заросший островок.

— Который? Да, тот самый… Там и сейчас сохранились дзоты…

— Скажите… У Павла Кочетыгова в деревне оставалась мать… Она жива еще?

— Тетя Фрося? А как же… Шустрая еще старушка… Работает уборщицей в общежитии.

«Позавчера вот так же вдвоем мы сидели с Чадовым… — подумалось Виктору. — И вода, и даль, и остров… А ведь все куда проще, чем кажется, чем думает Чадов. Может, и я зря усложняю все?.. Надо быть самим собой и работать, работать… Все станет на свои места».

3
Они вернулись в комнату Орлиева, когда уже смеркалось и под потолком, мигая, горела лампочка. Лена, неизвестно откуда добывшая таз и горячую воду, заканчивала мытье посуды. Ей скорее мешал, чем помогал, Панкрашов. Котька давно уже ушел вместе с товарищами в клуб на танцы.

Орлиев вернулся довольный, веселый. Виктор, наоборот, тихий, задумчивый.

— Зачем вы? — принялся укорять Лену Тихон Захарович. — Все равно посуда из столовой, там и вымоют…

— Я просто доказала Константину Андреевичу, что и в общежитии можно держать посуду чистой, — улыбнулась Лена и спросила Панкратова: — Ну, как, теперь верите?

Тот развел руками.

— Елена Сергеевна! Вы настоящая домохозяйка!.

— Я не домохозяйка, а учительница.

— Извиняюсь, я хотел сказать другое…

— Хватит, — перебил его Орлиев. — Давайте решим, как вас лучше устроить. Квартиры сейчас свободной нет. Через пару месяцев сдаем два новых дома, там выделим для вас квартиру… Решение такое! Оставайтесь у меня, а я поживу у Панкрашова.

— Это неудобно, зачем же, — запротестовала Лена и разочарованно спросила: — Неужели нельзя снять комнату частным порядком?.. Только чтоб отдельную…

Орлиев улыбнулся, подумал и обрадованно повернулся к Панкратову:

— Есть выход! У тети Фроси никто сейчас не живет?

— Кажется, нет.

— Ну вот, можно к ней. Это в деревне, недалеко. Тетя Фрося и по хозяйству поможет, и обед сготовит… Хотите?

— Хотим, — ответила Лена, посмотрев на Виктора.

— Тогда собирайтесь… Панкрашов, бери чемоданы…

И вот снова вчетвером они шагают по главной улице поселка. Редкие фонари бросают на гравийную, истертую колесами и мягкую, как пух, дорогу слабый мерцающий свет. По сторонам цепочка уходящих вдаль освещенных окон, из которых громче, чем днем, слышатся голоса, песни, шумные разговоры. То и дело попадаются навстречу подвыпившие компании.

Обнявшись по двое, по трое, мужчины бредут по середине улицы, тянут нестройными голосами песню, при встречах обнимаются, спорят, шумят. Завидев начальника с гостями, ненадолго притихают и провожают молчаливыми взглядами.

Орлиеву все это не нравится. Он хмурится, не отвечает на приветствия, делая вид, что не замечает их, и шагает все быстрее и быстрее. Панкрашов, наоборот, сам окликает гуляющих, иногда даже останавливается с ними и потом, с тяжелыми чемоданами в руках, рысью догоняет товарищей.

— Гуляют мужики! — как бы извиняясь, тихо поясняет он Лене. В его голосе — и снисходительное осуждение и зависть.

— А что, у вас праздник какой? — спрашивает Лена.

— У нас каждый месяц праздник. Даже два. Как получка — так и гуляют.

Слышавший этот разговор Орлиев бросает на Панкратова сердитый взгляд, и тот притихает.

В конце поселка, где от шоссе уходит широкая тропа к деревне, виднеющейся несколькими слабо освещенными окнами, из низенького домика тягучий и сладкий, как патока, женский голос вдруг позвал:

— Кинстянтин. Можно тя на минуткю?

Лена даже и не догадалась, что этот голос обращается к кому-то из них четверых, но Панкрашов опустил на землю чемоданы и, помедлив, отозвался:

— Чего тебе?

— Седня придешь?.

— А ну тебя! — Он махнул рукой и наклонился к чемодану.

— Придешь, спрашиваю? — возвысила голос женщина.

Панкрашов неожиданно метнулся к домику, привычно распахнул калитку и, приблизившись к окошку, недовольно забубнил:

— Чего пристаешь? Не видишь — занят?..

— Седни такого крепача сообразила — быка свалит. А чистый — прямо слеза божья, — торопливо зашептала женщина. — Искала-искала тя… У начальника, грят, в гостях…

— Некогда мне.

— А то приходи, не закаешьси… Что это за дамочка с тобой? Вроде не поселковая. Смотри, Кинстянтин, не руши стару дружбу… Придешь седня?

— Говорю, некогда… Чего зря шумишь?

Панкрашов уже вышел на дорогу и стал догонять свернувших к озеру спутников, когда в темноте снова раздался беззастенчиво заманивающий голос:

— А то приходи, не закаешьси…

Орлиев, сделав вид, что поправляет ручку у чемодана, пропустил вперед Виктора и Лену, дождался Панкратова.

— Ты что, опять путаешься?

— Что вы, Тихон Захарович? Вот честное слово…

— Тебе выговора мало? да? Достукаешься — из партии выгоним… Нашел с кем дружбу заводить — с самогонщицей.

— Да я ничего, ей-богу… Сама пристает. Даже стыдно.

— Завтра же из поселка выгоню. Не посмотрю, что работница хорошая… И с тобой то же будет. Герой нашелся. По нему стоющие бабы с ума сходят… Почему не женишься на Рябовой? Чем она тебе не пара?

— Да что вы, Тихон Захарович! Разве она пойдет за меня.

— Ну, вот что! Ты мне мозги не темни! Я все вижу. Одно учти — колобродить в поселке я тебе не разрешу… И Рябову нечего изводить. На эту тему я говорю с тобой первый и последний раз, ясно?

— Ясно, Тихон Захарович, — смиренно ответил Панкрашов, хотя и ясности никакой у него не было, и разговор этот был у них не первый.

Тетя Фрося уже спала, когда Орлиев поднялся на высокое крыльцо и энергично постучал. Лена с надеждой смотрела на высокие, словно игрушечные, окошки огромного, как крепость, дома. Больше всего она опасалась, что в доме никого не окажется и им вновь придется тащиться куда-то в поисках ночлега. Она уже начала жалеть, что не согласилась остаться в комнате Орлиева, когда за дверью послышался голос:

— Кто там? Не заперто! Сейчас свет зажгу!

— Это я, Орлиев.

— Тихон Захарович! — с каким-то непонятным испугом воскликнула старушка. — Сейчас, сейчас…

— Гостей к тебе привел. Это наш новый технорук. Бывший партизан. Друг твоего Павла. Это его жена. Пусть у тебя поживут! Месяца два. Люди они молодые, присмотреть за ними надо, обиходить в чем. Ну как, нет возражений?

— Ради бога! — обрадованно засуетилась хозяйка, вводя гостей в дом и зажигая лампу. — Пусть хоть сколько. Дом большой, места хватит. Проходите, я сейчас самоварчик подогрею. Вот уж не знаю, чем и угостить… Может, молочка хотите?

— Нет, нет. Ничего, пожалуйста, не надо! — остановила ее Лена. — Мы уже поужинали. Нам бы отдохнуть поскорей, если можно, а то, знаете, целый день в дороге…

— Ради бога! Вон кровать, устраивайтесь, не стесняйтесь. А завтра я вам отдельную комнату приготовлю, уберу ее честь по чести…

Орлиев и Панкрашов попрощались и ушли. Виктор вдруг спросил:

— Скажите, у вас есть сеновал?

— Сеновал? — переспросила тетя Фрося — Сарай-то? Есть. А как же без сарая?

— Можно, мы там переночуем? Я давно мечтаю поспать на сеновале. Сено сейчас свежее, пахучее, и спишь, как без памяти!

— Отчего ж нельзя? Можно. Только сена-то у меня маловато. А так — ради бога, спите себе на сеновале. Возьмите вот одеяло ватное, чтоб не замерзнуть. Пойдемте, я вас провожу. Стало быть, вы Павлушку моего знавали, воевали вместе?

— Да, знал… Он был моим командиром отделения.

— Радость-то какая мне! А я уж думала, никто его и не помнит… Ну-ну, не буду надоедать. Отдыхайте, потомпоговорим.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1
Самые старые дома в деревне Войттозеро стоят на берегу и опечаленно смотрят маленькими, похожими на бойницы, окошками в озерную даль. Они, вероятно, выросли в те времена, когда не было здесь никаких дорог, когда густые леса подступали к самой воде и каждый клочок пригодной для застройки земли приходилось отвоевывать с немалыми усилиями. Возможно, потому эти дома — с хлевом под одной крышей, с полуразвалившимися баньками у самой воды, с причалами для лодок — жмутся друг к другу так тесно, что между ними нет места для огородов.

Дом Кочетыговых тоже расположен в этом ряду, но стоит он в отличку от своих ровесников. Все постройки глядят жилой половиной на озеро, а кочетыговская, как бы назло всем, повернулась туда слепым бревенчатым торцом большого и длинного хлева. Если б не печная труба да не высокое крыльцо, то с озера и не понять было бы — дом ли стоит или огромная ригача затесалась посреди жилья. Зато со стороны леса вся старая часть деревни оживлялась маленькими и частыми окошками кочетыговского дома. Особенно вечерами, когда лишь в его окнах вспыхивали и подолгу не угасали огненно-багровые отсветы поздних северных закатов. Окна других домов никогда не знали такой красоты.

Но, конечно, не ради красоты закатов кочетыговский дом был выстроен не так, как другие. Его хозяин, наверное, догадывался, что рано или поздно придет в Войттозеро дорога. Она протянется дальше, за каменистую сельгу, и не будет ей другого места, как обогнуть деревню с внешней стороны. А раз будет дорога, обязательно появятся и новые люди, которые захотят построиться вдоль нее.

Так оно и получилось. Дорога в Войттозеро пришла. По другую ее сторону вырос второй ряд построек, центр деревни переместился выше от озера, и уже теперь старые дома выглядели угрюмо отвернувшимися от своих односельчан. Из них лишь дом Кочетыговых оказался стоящим по всем правилам немудрой деревенской планировки — он глядел окнами туда же, куда и должен глядеть дом у хорошего хозяина — к дороге, связывающей деревню со всем миром.

Это было давно, очень давно. Никто в Войттозере и. не помнит тех времен. И даже, может быть, по какой-либо иной причине кочетыговский дом первым выбился из угрюмого ряда своих ровесников, сонно уставившихся в озерную даль…

Но когда смотришь на старую деревню со стороны дороги, то прежде всего бросаются в глаза частые, весело поблескивающие кочетыговские окошки. И невольно задумываешься, почему этот дом, внешне так похожий на своих соседей, строившийся в одно с ними время, возможно, даже долгие годы терпевший осуждающие взгляды, в конце концов оказался правым?

2
Виктор ушел рано. Сквозь сон Лена слышала, как он поднялся, достал из пиджака портсигар с папиросами и закурил. Он имел скверную привычку курить по ночам, и Лена ничего не могла поделать с этим. Сейчас было так холодно и ей так хотелось спать, что она ни слова не сказала мужу.

Виктор, выкурив папиросу, вдруг принялся одеваться.

— Ты уже уходишь? — приподнялась Лена. — Сколько же времени?

— Спи, Леночка, спи, еще рано.

— Как же ты без завтрака?

— Ничего, позавтракаю где-нибудь, — довольный ее заботой, улыбнулся он. — Пойдешь сегодня в школу?

— Пойду.

— Может, отдохнешь денек, познакомишься с поселком. А вечером вместе к директору сходим.

— Зачем вместе? Одна пойду, не заблужусь, не бойся.

— Ну смотри. — Виктор поцеловал жену и направился к двери, ведущей с сеновала в жилую часть дома.

— Костюм переодень, — напомнила Лена.

Он остановился в дверях, приветливо помахал рукой и скрылся.

Лена поплотнее завернулась в тяжелое, сшитое из разноцветных лоскутков ватное одеяло, но заснуть ей не удалось.

Тяжело скрипнула внутренняя дверь — это Виктор прошел в избу. Вот он уже, наверное, отыскал чемодан («помнит ли он, что куртка лежит в черном, не в коричневом?»), теперь уже вынул спецовку, переодевается…

О чем он думает сейчас? Наверное, он очень волнуется — ведь для него это первый день… Недаром он так рано поднялся. Наверное, ему и не надо так рано, он просто не может больше сидеть дома…

Опять скрипнула дверь. Знакомые шаги поспешно простучали по ступенькам высокого крыльца — и снова тишина окружила Лену.

Это была необычная тишина. Вдалеке что-то пыхтело, как будто паровоз набирал пары. Это, конечно, не паровоз, так как пыхтение было долгим и очень размеренным. Потом откуда-то донеслось пронзительное взвизгивание. Лена не могла понять, что это такое. Звук то походил на жужжание бормашины, то напоминал истошный визг падавших на ленинградские крыши немецких зажигалок. Дойдя до самой высокой ноты, он резко обрывался, сменялся жужжанием, и так повторялось без конца.

И все же ощущение непривычной глубокой тишины не покидало Лену, так как пыхтение, визг, жужжание не сливались в сплошной шум, к которому невольно привыкаешь в городе, а существовали отдельно друг от друга. Между ними стояла такая тишина, от которой звенело в ушах.

Непонятные звуки придавали начинающейся жизни какой-то особый заманчивый смысл. Лена не знала их и нисколько не стыдилась этого. У нее все впереди. Ведь ее настоящая жизнь еще только начинается. Сегодня первый день. И это утро тоже первое! И эти странные звуки тоже первые из того неизвестного, что предстоит ей узнать в Войттозере.

На свете столько интересного. Вот сарай. Разве думала она вчера, что есть на свете такой сарай с тесовой крышей, с толстыми, покрытыми белой мукой бревнами, с сеновалом наверху, с хлевом внизу, с ласточкиным окошком под самым коньком и с неровным горбылевым полом. Карельские дома казались совсем не похожими на деревенские строения в Любани, где ей доводилось бывать. Возможно, здесь все и называется по-своему. Ну, что ж, она узнает и это. Как хорошо, что вчера они решили ночевать на сеновале.

Неожиданно у самой стены молодой женский голос сдержанно произнес:

— Добрый день, тетя Фрося.

— A-а, Олюшка! Здравствуй, милая, здравствуй. Когда приехала? Вроде, говорили, с автобусом тебя вчера не было?..

— Поздно вечером, на попутной добралась…

— Чего же так? Иль причина какая?

— Н-нет… По сыну соскучилась.

Голос тети Фроси был каким-то особенно ласковым, вроде даже заискивающим. А молодая отвечала поспешно и встревоженно.

— Технорук у тебя квартировать будет?

— А где ж еще? Сама знаешь, с жильем в поселке трудно… Проходи, Олюшка, проходи в избу! Молочка свеженького попьешь. На работу пойдешь ли сегодня?

— Пойду.

Наступила долгая пауза. Потом молодой голос жестко произнес:

— Ты, тетя Фрося, больше Славку к себе не води. Пусть дома будет.

— Это еще почему? Иль я не угодила тебе чем?

— Не в тебе дело… А Славка пусть дома будет!

— Да что ты выдумала? С чего это парнишку без присмотра оставлять? — В голосе тети Фроси было столько беспокойства, что Лена, никогда не видевшая Славку, почувствовала к нему искреннюю жалость. — Сама целый день в делянке пропадаешь, а он ведь ребенок еще! Кто накормит, напоит? Кто присмотрит?

— К отцу водить буду.

— Не любит он мальчишку, сама знаешь.

— Он на меня сердится, а Славик перед ним ничем не виноват, какой с него спрос!

— Да и Славик не любит деда…

— Ничего… За прежнее тебе спасибо, тетя Фрося, но не обижайся. Так надо. А сюда больше не води его!

— Да что же это такое, господи! — запричитала тетя Фрося. — Родного внука не дозволяют в гости приводить! Где это видано? Семь годов можно было, а теперь нельзя! Да есть ли у тебя совесть? Или замуж надумала? Так разве ж я тебе помеха? Христом богом прошу, не отбирай внука, не отнимай последней радости!

Лена едва сдерживалась от прилива негодования к этой незнакомой и жестокосердной гостье. Она уже готова была сойти с сеновала и вступиться за права тети Фроси, как вдруг тихий голос заставил ее затаить дыхание:

— Тетя Фрося, я ведь просила вас не называть Славика внуком. Он вам не внук, понимаете?

— Не верю, — со слезами в голосе закричала хозяйка. — Не верю и никогда не поверю! Все знают это, все говорят! Одна ты никак гордыню свою смирить не хочешь… Себя зазря дегтем мажешь, да и Павлушу, сынка моего родного, заодно… Нет у тебя сердца, Олюшка!

— Славик не сын Павла…

— Неправду говоришь. Все годы неправду говоришь…Чей же он? Чей? Скажи!

— Это не имеет значения.

— Скажи прямо — поверила ты недобрым слухам про Павлушу? Себя решила обелить? Вроде бы и знать его не знала?

— Напрасно вы так, тетя Фрося!

— Вам все напрасно! Отняли сына, на могилу ему наплевали, а теперь и внука отбираешь… Эх ты!

— Зря вы обижаете меня! Слухам о Павле никто не верит. А уж я-то его знала.

— Зачем внука безотцовщиной делаешь?

— Павел не отец ему.

— Врешь! Уходи, видеть тебя не могу! Только, поверь мне, — придет время, совестно тебе будет.

— Прощай, тетя Фрося. Не обижайся. Так надо, Старуха ничего не ответила.

3
Еще очень рано, но солнце уже поднялось над лесом. Под его косыми, нежаркими лучами вода в озере курится еле заметным парком, а в тени восточного берега туман такой густой, что поселок по самые крыши увяз в молочном месиве. Виктор по прибрежной тропе спускается к озеру, идет навстречу туману, и поселок с каждым шагом тонет все глубже и глубже. Домов уже не видно, лишь проступающий над мглой темный гребень леса да резко усилившиеся звуки показывают, что поселок близко.

Все вокруг словно облито бесцветным лаком. Тропа и камни, жерди изгороди и картофельная ботва тускло отсвечивают невпитанной сыростью. Мокро, холодно, неуютно. Хочется скорей обогнуть губу, отделяющую деревню от поселка, и выбраться на взгорье.

Но не только это заставляет Виктора почти бежать по петляющей прибрежной тропе.

Поселок уже не спит. Мерно и упруго пыхтит локомобиль, где-то вдали один за другим прогромыхали прицепами лесовозы, вот истошно взвыла и пошла крутить-вертеть, повизгивать шумная поперечная пила.

Рабочий день начинался.

Для Виктора он — первый и потому особенный. Виктор еще не знает, где расположена контора и откуда отправляются в лес машины с рабочими — от конторы, от гаража или в Войттозере имеется специальная нарядная, как это было в Кудерине, где он проходил преддипломную практику. По существу он пока и не технорук лесопункта, так как еще нет приказа по леспромхозу о его назначении, но ему кажется, что где-то что-то идет не так, как надо, и это беспокоит его. Лишь после приказа он имеет право принимать дела, и это займет, вероятно, немало времени, но ему уже сейчас не терпится увидеть все собственными глазами. Перед этим радостно-волнующим чувством отступают даже сомнения, которые совсем недавно мучили его.

По длинному, тронутому гнилью бревну Виктор перебегает ручеек, впадающий в озеро, и оказывается на территории поселка. Слева на взгорье проступает в тумане двухэтажное здание школы, уже виднеется шоссе, по которому они вчера въезжали в Войттозеро. Но сегодня все представляется иным, и Виктор не узнает ни школы, ни шоссе, ни самого поселка.

Впереди и позади Виктора по дороге шагают люди. С сумками на боку или со свертками под мышкой они идут в том же направлении, что и Виктор. Людей становится все больше. Они на ходу соединяются в группы. Уже слышны разговоры, смех, веселые оклики.

Впереди Виктора движется особенно большая группа. Ее ведет седой, краснолицый старик в финской кепке с длинным, слегка обвисшим козырьком. Он шагает медленно, очень медленно, с трудом переставляя грузные ноги, обутые в болотные сапоги со спущенными голенищами. Остальные приноравливаются к нему. Изредка старик сворачивает с шоссе, дробно стучит пальцем в окно того или иного дома. Хозяева их, видно, привыкли к этому стуку.

— Иду, иду, Олави Нестерович!

Старик не ждет. Даже если никто не отзывается, он молча и невозмутимо шагает дальше, чтобы через дом-два привычно свернуть к следующему окошку.

А вот и контора. Ничем не выделяющийся бревенчатый полубарак с низким забором из штакетника. Над входом висит выцветший матерчатый лозунг с первомайским призывом к лесозаготовителям, а на боковой стене — доска показателей по участкам и бригадам.

Вот-вот должны подойти машины. Люди в ожидании курят, лениво переговариваются. У некоторых хмурые от недосыпа лица. Двое или трое, наоборот, неестественно веселы, шумят и озоруют — ведут себя так, словно собрались в лес не на работу, а на гулянье.

Старик в ответ на приветствия трогает козырек кепки и проходит в контору. И сразу Виктор оказывается в центре внимания. Он чувствует, как со всех сторон его рассматривают, ощупывают придирчивые взгляды, и останавливается. Он здесь незнакомый человек. Он не похож ни на новичка-рабочего, ни на приезжее начальство.

— Здравствуйте, товарищи! — Виктор останавливается, не зная, как ему поступить дальше — молча пройти в контору или представиться. Ведь с этими людьми ему теперь предстоит работать, и очень хочется, чтобы первое знакомство оставило у них хорошее впечатление.

Несколько человек вразнобой отвечают ему, остальные продолжают молча наблюдать.

— Я буду у вас работать… — произносит Виктор, чувствуя, что каждая секунда молчания лишь затрудняет его положение.

— Очень приятно познакомиться. — Стоящая неподалеку девушка, игриво улыбаясь, подходит и кокетливо протягивает руку — Дуся, окарзовщица… Позвольте узнать, вы не по нашей специальности будете…

— Курганов, — не обращая внимания на явную иронию, Виктор пожимает руку. — Назначен техноруком лесопункта.

— Ой, девоньки! Вот попалась я… Прямо на новое начальство! — Дуся растерянно разводит руками и оглядывается на подруг: — Что мне теперь-то будет?!

— Так тебе, дурехе, и надо, чтоб на людей не наскакивала! — смеется высокий белобрысый парень в тесном замасленном комбинезоне. Виктор не сразу узнает в нем Котьку-баяниста. — Здравствуйте, Виктор Алексеевич. Вы на Дуську не обращайте внимания, она у пас любит глупости.

— Ой, Котенька! У кого ж мне ума набраться, коль судьба с тобой веревочкой связала. Как говорится, с кем поведешься, от того и наберешься…

— Виктор Алексеевич! Вас Тихон Захарович ждет!

На крыльце, придерживая рукой полуоткрытую дверь, стоит Панкрашов. Он, как и вчера, в военной форме, но выглядит сегодня не таким бравым и ладным. Лицо заспанное, помятое, гимнастерка и брюки в черных смоляных пятнах, кирзовые сапоги густо облеплены ссохшейся грязью, Виктор понимает, что на Панкрашове обыденная рабочая одежда, но долго не может отделаться от впечатления, будто вчерашний форсоватый мастер за ночь выцвел и поблек.

— Как спалось? — пожимая руку, спрашивает Панкрашов. — Голова не болит после вчерашнего?

— Нет, все в норме.

— Л меня, понимаешь, затащили в одно место, — он пропускает вперед Виктора и, шагая за ним по коридорчику, доверительно и смущенно поясняет: — Чуть тепленький домой добрался. Голову разламывает, страсть! Видно, дрянь какую-то пил.

Виктор молчит. Откровение Панкратова и льстит ему, и тревожит.

— Если болеешь, доложи начальнику и иди домой!

— Что ты! — испуганно останавливается Панкрашов. — Прошу тебя, Орлиеву ни слова… Да я и сказал так просто… Подумаешь — голова! В лесу как рукой снимет. Впервой нам, что ли!

В конторе сидят мастера, бригадиры, десятники. Поглядывая в окна, они ждут. Виктор догадывается, что ждут они не только машин — три автофургона уже стоят на шоссе, а никто из конторы не уходит. «Наверное, будет планерка», — думает он, обходя по очереди всех присутствующих и молча пожимая руки.

— Тихон Захарович, Курганов пришел! — крикнул Панкрашов в сторону кабинета начальника.

Орлиев вышел веселый, словно помолодевший. Здороваясь с Виктором, добродушно пошутил:

— Сразу видать, жена молодая — спишь долго.

— Он, Тихон Захарович, с Дуськой уже успел познакомиться, — с готовностью поддержал шутку Панкрашов.

Орлиев сердито посмотрел на него и вдруг нахмурился.

— А Рантуева где? Мне говорили, она приехала.

Виктор растерянно оглядывается, ищет ее глазами. Как это он забыл, что на планерке должна быть и Оля? Столько думал о ней, готовился к этому — и вдруг в последнюю минуту забыл о ней?

Помощник мастера с участка Рантуевой, тщедушный старичок в ватном жилете, в зимней шапке, приподнимается и, моргая, поясняет:

— Она… это самое… наказывала, чтоб ее не ждали. По семейным делам… это самое… не успеет.

— На работе она будет сегодня?

— Будет, будет, — кивает старичок.

«Может, и хорошо, что мы встретимся не здесь», — думает Виктор.

Орлиев помолчал, постучал пальцами по письменному столу и сказал:

— Вот так, товарищи! Курганов — наш новый технорук. Зовут его Виктор Алексеевич. Человек с высшим образованием. Бывший партизан… Вот так! Его указания прошу выполнять беспрекословно… Вопросы есть?

Вопросов не было.

— У тебя, Виктор Алексеевич, есть что сказать?

— Пока, к сожалению, нечего.

— Так вот. Задание каждому известно. Кровь из носу — а план давать! Без плана нечего из лесу возвращаться. Который месяц проваливаем. Хватит. Тебя, Олави Нестерович, прошу — на план жми, на подсобные работы силы не отвлекай. А тебя, Панкрашов, предупреждаю. Если не наладишь вывозку, приму строгие меры. Добавочную машину тебе дали? А где результат?

— Трелевка подводит. Участок такой, что трактора тонут. По колено в болоте работаем, — жалобно подает голос Панкрашов. — На таком участке на лебедках впору трелевать, а не тракторами.

— Тебе, может, еще самолет понадобится! — Орлиев отвернулся от Панкрашова и дал понять, что планерка закончена.

Уже был восьмой час утра. Мастера и бригадиры один за другим потянулись из конторы к ожидавшим их грузовикам.

Когда остались вдвоем, Виктор спросил у Орлиева:

— Где же мой предшественник? У кого мне принимать дела?

— Какие там дела! — махнул тот рукой. — На Мошникова не надейся, в дела вникай сам. А бумаги он потом тебе передаст.

— Приказ на меня уже есть?

— Приказ будет, не беспокойся.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1
Когда Лена вошла в избу, тетя Фрося с красными от слез глазами сидела на лавке и безучастно смотрела на топившуюся печь, На столе лежала горка очищенной картошки, поверх шелухи был брошен нож. Печь уже прогорела, но у огня не стояло ни одного чугунка или кастрюли.

— С добрым утром, тетя Фрося! — тихо сказала Лена и лишь потом подумала: «Для нее это утро совсем не доброе!»

Старуха кивнула в ответ и как бы нехотя вымыла чугунки, наполнила их водой, задвинула в печь.

Лена умылась и хотела помочь. Но тетя Фрося без слов взяла из ее рук нож, дав понять, что управится сама.

Лена присела на лавку и стала смотреть в раскрытое окно, которое выходило на неширокий залив. На другом берегу виднелись стандартные дома нового поселка. Оттуда и доносились звуки, так заинтересовавшие Лену час назад. Теперь все это — и интерес, и волнение, и радость предстоящего познания — отступило перед крохотным кусочком житейской драмы. Тут тоже предстояло познание, но оно было совсем другим — оно не обещало радости.

— Не сердись. У тебя все еще впереди, — вдруг услышала она голос тети Фроси. Старуха, опершись на ухват, смотрела на нее с доброй улыбкой.

— Что впереди? — спросила Лена.

— Наработаешься. Гляжу, обиделась, что картошки чистить не дала. Не обижайся, горе не велико.

— A-а… Я не обижаюсь.

— Ну и умница. Нечего гордость зазря показывать. Не люблю я гордых, через них и жизнь навыворот идет.

«Это она об Ольге», — подумала Лена, и снова ее охватил прилив нежности и жалости к одинокой хозяйке. Хотелось как-то поддержать ее, посочувствовать, но будет ли рада тетя Фрося тому, что Лена оказалась невольной свидетельницей их разговора с невесткой?

— Питаться, поди, в столовой будете?

Этот вопрос застал Лену врасплох. Они е Виктором как-то не думали об этом.

— А у вас разве нельзя? — решительно спросила она.

— Отчего нельзя? Можно. Только придется ли вам наша еда по вкусу? Разносолов мы не готовим.

— А вы думаете, мы к разносолам привыкли? — обрадованно засмеялась Лена, — На стипендию не очень пошикуешь.

— Ну, смотрите сами. Коль не понравится, говорите, не обижусь.

Тетя Фрося подробно выспросила Лену, кто она и откуда. Узнав, что ее родители погибли во время войны, вдруг тихо заплакала. Лена смотрела, как она кончиками платка вытирает слезы, и ей самой вдруг захотелось плакать. Эти слезы словно сроднили их.

Когда сварилась картошка, тетя Фрося достала соленых волнушек, сметаны, зажарила в малой воде ряпушки и принялась так угощать Лену, как будто после многих лет встретила родную дочь, которую считала погибшей.

— Ешь, ешь, сиротушка моя! — приговаривала она, подкладывая Лене самые лучшие куски. — У чужого стола, чай, не много сладкого повидала…

Лена, тщательно подбирая слова, чтобы чем-либо не умалить искренней доброты старушки, пояснила, что хоть и росла она без родителей, но о ней заботилась родная тетка. Однако тетя Фрося по-своему истолковала ее смущенное объяснение:

— Что и говорить! Тетка не родная мать.

Они встали из-за стола, когда ходики на стене уже показывали начало десятого. Пока Лена мыла посуду, тетя Фрося подмела пол, и они вместе отправились в поселок.

Лене здесь все нравилось. И само необычное селение, разделенное заливом на две части — старое и новое, и тихая губа, казавшаяся под лучами яркого солнца необыкновенно чистой и прозрачной, и даже эта каменистая тропинка. Она так прихотливо извивается, то выходя к самой воде, то приближаясь к шоссе. А там, за поселком, какой таинственный темный лес! Почему он сегодня темный? Вчера он не казался таким. Все чудесно — и лес, и светло-голубое небо, и краешек воды, за которым угадывается большое озеро… А главное, впереди Лены идет эта славная тетя Фрося, вдруг ставшая для нее такой близкой, как будто они знают друг друга всю жизнь.

— Ну, вот ты и пришла. Вон твоя школа! — Тетя Фрося указала на двухэтажный деревянный дом, стоявший чуть в отдалении. — Мне дальше… Обедать-то когда придешь?

— Не знаю, — тихо ответила Лена, вдруг почему-то оробев. Школа оказалась совсем не такой, какой рисовалась в ее воображении.

— Спросишь Анну Никитичну, — напутствовала тетя Фрося. — А коль ее в школе нет, домой к ней зайди, она живет вон в том доме… Бойчей держись! Наша директорша бойких любит.

— Хорошо, тетя Фрося. Спасибо вам.

2
Территория школы была огорожена новым деревянным забором, за ним — турник, кольца, трапеции и волейбольная площадка. В здании тихо. Из открытых окон тянуло запахом олифы.

Этот привычный запах как-то успокоил Лену. Он напомнил детство, ее родную школу, первый день после летних каникул, когда класс сияет белизной и вновь покрашенные парты кажутся совсем незнакомыми.

Дверь была открыта. Лена вошла и, остановившись в коридоре, прислушалась. Нигде ни души. Лишь в одном из дальних классов слышалось шуршание, как будто кто-то старательно тер тряпкой классную доску. Лена пошла на звук.

Ее встретил старичок, с которым они ехали в автобусе. Он, как видно, что-то красил, так как в руке держал кисть, а его фартук был забрызган свежими каплями черного лака. Он сразу узнал Лену.

— A-а, новенькая! На работу пришла? С утра, стало быть, пораньше… Ну, как устроились?

— Здравствуйте, спасибо, хорошо… Скажите, могу я видеть директора?

— А почему ж не можешь? Можешь, и очень даже просто. Поднимись наверх, первая дверь направо, надпись: «Учительская». Там, значит, и найдешь директора.

Объясняя это, старик впереди Лены поднялся наверх, указал на дверь и даже открыл ее:

— Анна Никитична, тут, стало быть, новенькая к вам… Входите, входите, — шепнул он Лене и закрыл за нею дверь.

Рябова разговаривала по телефону. Она лишь кивнула и, не спуская глаз с вошедшей, продолжала громко и сердито выговаривать кому-то за срыв договорных обязательств. Разговор продолжался долго. Лена успела внимательно разглядеть и учительскую, и своего будущего директора. Учительская ей понравилась — все просто, уютно, хотя и тесновато. Особенно ей пришлись по душе густо разросшиеся на окнах цветы. Они, правда, скрадывали много света, но делали небольшую комнату совсем домашней.

Зато сама Рябова ей не понравилась. Лена с детства опасалась женщин, которые зачем-то стараются быть похожими на мужчин. Даже одеваются по-мужски — в однотонный строгий костюм, нередко даже с галстуком и торчащим из грудного карманчика кончиком носового платка. Ходят широкими шагами, говорят громко и слишком уверенно. Такие в молодости обычно кажутся старше, а в старости — моложе своих лет.

Рябова, хотя на ней был не костюм, а зеленый жакет, произвела на Лену именно такое впечатление. В разговоре по телефону она держалась подчеркнуто развязно, временами грубо, то и дело кричала:

— Лесничество, повесьте трубку… Я говорю, повесьте трубку и не мешайте… Я говорю с районом!

«Сколько ей лет? Тридцать, сорок или больше?» — пыталась определить Лена, глядя на моложавое, налитое здоровьем лицо Рябовой.

Потом она подумала, что Рябова совсем еще молода и ей просто хочется казаться старше. На лице ни морщинки, ни усталости во взгляде, которая хочешь или не хочешь, но дает себя знать у пожилого человека. И вместе с тем чуть заметная седина уже тронула рыжевато-золотистые пышные волосы…

Наконец директор повесила трубку, протянула Лене руку.

— Здравствуйте. Вы ко мне?

— Да, я… Вот, пожалуйста! — Лена подала ей направление из министерства.

Рябова едва заглянула в бумагу и потребовала:

— Диплом.

— У меня зачетка… Я учусь на пятом курсе. Перешла на заочное.

Рябова ничего не сказала, лишь кинула на Лену быстрый и, как показалось, неодобрительный взгляд. Она долго и внимательно рассматривала зачетку, листала, вглядывалась, что-то сравнивала, и, пока она этим занималась, ее лицо было молодым и приятным. Даже что-то похожее на добрую улыбку чуть задержалось в уголках ее губ, и у Лены отлегло от сердца.

Но вот зачетка просмотрена, с легким, выразительным вздохом отложена в сторону, и снова на лице Рябовой неприступное выражение, словно бы и не было этих обнадеживающих секунд.

— И о чем только думают в министерстве? — вдруг громко спрашивает Рябова. — Просим физика, направляют словесника. А потом, понимаете, еще в отчетах пишут, что на периферию направлено столько-то единиц…

Лена смотрит в глаза директору и молчит… Потом робко поясняет, что министерство не виновато, что она сама просила направить ее в Войттозеро, так как ее муж назначен сюда на работу…

— Знаю, — недовольно перебила ее Рябова. — Не о вас речь… У них там вообще такие порядки, что толку не добьешься. По бумажкам работают, людей не видят…

— Знаете?.. Я с вами не согласна, — решительно возразила Лена.

— Не согласны? — удивилась Рябова. — В чем?

— В том, как вы говорите о министерстве. — Лена боялась, что Рябова вновь перебьет ее, и поэтому говорила слишком громко и слишком торопливо: — Я, конечно, не знаю… Я человек новый… Но меня встретили там очень хорошо… Они ведь могли бы просто отказать мне, не так ли? Но они вошли в мое положение… Они очень чутко отнеслись ко мне…

— Еще бы! Они ведь тоже газеты читают.

— При чем тут газеты?

— А как же? — Рябова с усмешкой порылась в стопке газет, достала «Ленинское знамя». — После такой статьи о вашем муже что им и оставалось, как не отнестись к вам очень чутко. — Она развернула газету и ткнула пальцем в статью Чадова. — Тут прямо черным по белому написано: «Его жена будет работать преподавателем языка и литературы в Войттозерской школе…» Чего же еще надо? Все уже решено.

Лена вскипела от негодования. Она даже встала, чтобы высказаться до конца, повернуться и уйти. Все равно работать в этой школе ей навряд ли придется. Пусть знает этот сухарь, что она думает о ней… И вдруг Лена поняла, что высказывать-то ей в сущности и нечего. Что она имеет против директора школы? Ничего. Она стояла, смотрела на слегка улыбающуюся Рябову и молчала.

— Зачем вы во всем подозреваете нехорошее? — после долгой паузы с болью спросила Лена. — Зачем? Ведь я была в министерстве еще до этой статьи.



— Не кажется ли вам, дорогая Елена Сергеевна, что свои подозрения вы приписываете мне? А что касается статьи, то из редакции могли позвонить в министерство, сказать, что готовится такая статья. Что им стоило? Это так просто: «Герои возвращаются в леса…» И все! Двадцать лет назад, когда здесь ни черта не было, тоже приезжали сюда люди… Но о них не писали статей… Никому и в голову не приходило считать это геройством. Брали в руки путевку, ехали.

Слова Рябовой все больше задевали Лену. Ей вспомнилось, с какой гордостью она читала статью Чадова, и теперь было вдвойне обидно, что не увидела всей ненужности и несправедливости этой статьи. Не случайно Виктору статья не понравилась. Он умница, он сразу все понял и, прочитав, выругал Чадова. А она даже радовалась, что о ее муже, который еще только едет на работу в Войттозеро, уже пишут в газете. Как глупо радоваться незаслуженной почести!

— Вы хотите стать настоящей учительницей? — неожиданно спросила Рябова.

— Хочу.

— Тогда слушайте. Уроков по литературе и языку я вам не дам… Да-да, не удивляйтесь. Просто их у меня нет. А вам я советую взять класс первашей. Хотите? Я работаю в школе семнадцать лет и скажу вам честно — предметник, который не поработал в начальных классах, это еще не учитель. Поверьте мне на слово, а потом сами убедитесь.

— Но ведь в начальных классах своя методика. Нас этому совсем не учили.

— Вот в этом-то и беда! Ну скажите, чего стоит преподаватель, который не умеет научить человека обычной начальной грамоте? Я не в обиду вам, а потому, что в институтах перестали об этом заботиться… Вашу беду исправим, если хотите. Поработаете четыре года, проведете весь цикл — тогда и в старших легче будет. Я с этого начинала, помогу вам. Согласны?

Лена медлила. Нелегко ей было сразу расстаться с тем, к чему готовилась в мыслях вот уже много лет… Особенно жалко было уроков литературы. Ощущение было такое, словно у нее отняли вдруг самое дорогое. Пушкин, Лермонтов, Тургенев… Ей не придется вдохновенно рассказывать о Чацком и Печорине, о Рудине и Наташе Ростовой. А Горький и Чехов, которых она особенно любила! Некому ей будет раскрывать благородство Данко и чеховскую тоску о прекрасном…

— Если нет, то принимайте школьную библиотеку. Другого пока ничего не могу предложить, — сухо сказала Рябова, внимательно наблюдая за Леной.

Лена почувствовала себя прижатой к стене.

— Согласна, — пересохшим от волнения ртом еле выдавила она.

Увидев, как обрадовалась Рябова этому ее вынужденному решению, Лена взмолилась:

— Я согласна. Но дайте хоть несколько часов в старших… Я попробую справиться. Неужели нельзя?

— Сейчас нельзя, потом посмотрим, — твердо ответила Рябова.

«И все-таки ты страшный сухарь», — подумала Лена.

— С квартирой устроились? Когда можете приступить к работе?

— Хоть сегодня. Могу даже сейчас, — холодно ответила Лена.

— Сейчас? — Рябова как бы не заметила иронии. — Ну, что ж! Можно и сейчас. Это даже хорошо. Учителя вернутся из отпусков через два дня, а работы непочатый край… Вот вам первое задание — обойти весь поселок и переписать всех детей от семи до шестнадцати лет. Это в порядке контроля за всеобучем. Начинайте с краю и гоните дом за домом.

Лена молча приняла уже разграфленную тетрадь, карандаш, положила все это в сумочку и встала.

— Можно идти?

— Можно.

Рябова подождала, пока стихнут на лестнице шаги Лены, потом не спеша перешла в класс, из окна которого видна была тропка, и долго наблюдала, как Лена, опустив голову, медленно идет к поселку. Вот ее белая блузка мелькнула над забором и скрылась за первым домом…

Анна Никитична улыбнулась и пошла из класса в класс, проверяя — уже не первый раз — качество только что проведенного ремонта.

Встретив внизу завхоза, она поделилась с ним.

— Ну, Егорыч, новенькая мне понравилась.

— Я, ить, говорил, — обрадовался завхоз.

— Н-ну! Мало ли что ты говорил… Вам только дай волю, кого хочешь испортите своими похвалами.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1
Приемка дел не заняла много времени. Мошников открыл скрипучий шкаф, стоявший в кабинете Орлиева, и вынул пропыленную кипу бумаг. Даже при беглом осмотре Виктор убедился, что техническая документация велась малограмотно и по ней трудно было что-либо установить. Лесопункт располагал немалой техникой, но графика планового ремонта по существу не было, и Мошников весьма неопределенно пояснял, по какой причине почти половина механизмов не работает.

«С выяснения этого и придется начать», — решил Виктор.

Старенькая пожелтевшая карта лесосечных фондов была аккуратно заштрихована в квадратах, в которых вырубку уже закончили. Бросалось в глаза, что вырубка ведется сплошным фронтом. Освоив один квартал, бригады переходили в соседний. Никакого деления на зимние и летние лесосеки не было, хотя, судя по карте, кварталы резко отличались и по рельефу, и по категории леса.

— У вас что, и рельеф, и лес везде одинаковые? — Виктор посмотрел на молча наблюдавшего за ним Мошникова.

— Лес? — переспросил тот. — Нет, почему же. Лес разный. Больше еловый да сосновый, а есть и осинник, береза опять же. Как везде, так и у нас.

— План поставки леса в сортиментах у вас имеется?

Мошников зачем-то порылся в бумагах, потом пояснил:

— Все планы у Тихона Захаровича хранятся.

Виктор попросил показать на карте, в каких кварталах работают сейчас мастерские участки. Мошников, чуть ли не носом водя по карте, долго искал, перебирая квадрат за квадратом, и все время бормотал:

— Вяхясало — в шестьдесят третьем… Панкрашов — в пятьдесят девятом… Шестидесятый, шестьдесят второй… А вот он. Вот тут участок Вяхясало… Панкрашов поближе должен быть… Ага, вот и он. Ну, а третий участок — тот совсем в стороне. Вот тут где-то…

Беспомощность Мошникова вначале удивила Виктора. «Ну и технорук!» — скрывая усмешку, подумал он. Но позже, видя безуспешное старание своего предшественника ввести его в курс дела, начал испытывать неловкость. «К чему мучить человека? Другой на его месте просто выложил бы на стол документацию, и разбирайся как знаешь. А этот не только не обижается, но даже вон как старается быть полезным…» Полистав для приличия бумаги, Виктор сложил их стопочкой.

— Все? Будем считать документацию принятой?

— Все, — с облегчением прошептал Мошников. — Если хотите, я проведу вас, на месте кое с чем познакомлю.

— Спасибо. Не стоит вас затруднять. Это я, наверное, один смогу сделать… Если будет мне что-либо непонятно, я зайду к вам. Хорошо?

— Знаете ли, это очень кстати, — обрадовался Мошников. — У меня, знаете ли, скоро собрание, из райкома приедут, а доклад все еще не дописан… Вы уж извините, я домой пойду, там поработаю.

— Ну и славно! Пойдемте вместе! Я на биржу.

У Мошникова не было не только кабинета, но и письменного стола. Молодой и расторопный плановик лесопункта незаметно вытеснил технорука из комнаты напротив, где располагался технический кабинет, и вот уже два года Мошников, ни разу не посетовав на это, ютился, когда можно было, в кабинете начальника.

Расспросив, как ближе пройти на нижнюю биржу, Виктор попрощался с Мошниковым.

— Вы уж извините, товарищ Курганов, что не могу проводить… — Мошников виновато заглядывал Виктору в глаза.

— Ну что вы, что вы… — отвечал Виктор, сам начиная испытывать какую-то удивительную стеснительность, словно он в чем-то уже успел провиниться перед этим человеком.

Нижняя биржа располагалась в двух километрах от поселка, на берегу реки, берущей начало в Войттозере. У самого истока река была перегорожена старой бревенчатой плотиной, через открытую запруду которой вода сейчас с мягким шумом скатывалась в неширокое извилистое русло. Проходя по берегу, Виктор вдруг заметил, что вода в реке совсем не похожа на озерную. В озере — прозрачная, даже слегка беловатая, а здесь — коричневая, словно густо заваренный чай. Многочисленные, отдающие ржавчиной родники, сбегавшие слабыми струйками в реку, не могли так окрасить воду… Оставалось одно предположение… Найдя сухую длинную жердь, Виктор, как минер щупом, обследовал дно. Так и есть — дно реки сплошь устлано гниющими бревнами — топляками. Местами их уже затянуло податливым слоем ила, и, когда щуп натыкался на дерево, вода долго пузырилась, как будто кто-то живой дышал там внизу.

Да, это был неизбежный удел всех сплавных рек — больших и малых. Сколько сотен кубометров добротной древесины покоится на дне сорокакилометровой Войттозерки… Потом двухсоткилометровая Суна с ее порогами, перепадами и плесами. Там уже не сотни, а многие тысячи кубометров потерянного леса. И каждый из них стоит более семидесяти рублей, он засчитан в план, за многие из них выплачены премиальные.

Виктор вспомнил, что в книгах и лекциях сплавные реки часто восторженно именуют «дешевым транспортом». Ничего себе, дешевый! На лесозаготовках, как видно, нет и не скоро будет что-либо дешевое. Реки тоже задаром не работают на человека, они даже не торгуются, а сами берут дорогую плату.

2
Нижняя биржа оказалась совсем не такой, какой ожидал ее увидеть Виктор. Вдоль берега тянулись длинные штабеля леса — пиловочника, баланса, шпальника. Кроме передвижной электростанции и двух электропил, никаких других механизмов не было. Разгрузка лесовозов и укладка сортиментов в штабеля производились вручную, несколькими бригадами грузчиков. В дощатой будке возле мерно работающей передвижной электростанции безмятежно спал краснолицый усатый механик. Две девушки — вероятно, десятницы — сидели в тени законченного укладкой штабеля. Две бригады тоже сидели без дела — не хватало леса. Лишь третья неторопливо разделывала недавно привезенный воз долготья.

Заметив Виктора, девушки поднялись и молча уставились на него.

— Нет лесу? — спросил Виктор, поздоровавшись.

— Нет, — тихо ответили обе разом.

— Давно стоите?

— С утра и было-то четыре воза.

— Где начальник биржи?

— Я…

Девушка помоложе, с толстыми косами, уложенными вокруг головы, поспешно надела лежавшую на земле спортивную куртку и уставилась на Виктора. Ее большие серые глаза выглядели такими испуганными, что Виктор улыбнулся. Она чем-то напомнила ему Лену такой, какой та была в первый вечер их знакомства.

— Вы давно начальник?

— Третий месяц…

— Техникум окончили?

— Да.

— Как вас зовут?

— Шумилова… Валя.

— Вот скажите, Валя, почему вы штабелюете плохо разделанный лес?.. Смотрите сюда! Откомлевка не произведена, окарзовка сучьев сделана плохо… На подкладки используете хорошую древесину.

Валя смущенно, словно впервые, разглядывала штабель, под которым только что сидела. Ее подруга, черноглазая, смуглая девушка, в легких, по ноге сшитых хромовых сапожках и в сером шерстяном свитере, вдруг громко сказала:

— Чего молчишь? Это ж не твоя вина. Этот штабель в лесу разделывали… Забыла, что ли?

— Допустим, вам привезли плохо разделанные сортименты, — продолжал Виктор. — Но ведь нельзя же этот брак принимать… Надо бы исправить его, а уж потом штабелевать.

— Позвольте вопросик такого содержания? — раздался за его спиной мужской голос. Виктор оглянулся. Позади него уже стояло несколько рабочих. — Вопросик, значит, такого содержания…

Низенький, тщедушный, неопределенного возраста мужчина с маленьким нервным личиком, нестриженый, небритый, одетый в латаную-перелатаную брезентовую куртку, обутый в огромные, сбитые набок сапоги, стоял почти вплотную к Виктору, колко и вызывающе смотрел сощуренными глазками прямо ему в лицо. По веселой ухмылке, с какой наблюдали за происходящим рабочие, Виктор понял, что сейчас произойдет что-то забавное.

— Вопросик, значит, такого содержания, — медленно, смакуя каждое слово, повторил мужичок.

— Не тяни ты, дядя Саня, скорей давай! — выкрикнул сзади молодой голос и раньше времени захохотал.

Дядя Саня недовольно оглянулся, нахмурился и вновь впился своими глазками в Виктора. Наконец, словно обретя нужные слова, он выкрикнул:

— Кто рабочему классу платить будет?

— За что платить?

— Брак. Допустим. Констатирую. Но за разделку этого штабеля там, на верхнем складе, кому-то уплачено? Уплачено. Интересно узнать, будет ли руководство второй раз платить за переделку? Или рабочий класс нижней биржи должен вкладывать свой труд бесплатно? Прошу ответить на этот вопрос!

— Почему бесплатно? Бесплатно никто работать не заставляет…

— Тогда возникает вопросик следующего содержания… Вы, извиняюсь, кто будете?

— Я — технорук лесопункта…

— Очень уместно… Вопросик, значит, у меня такого содержания… По-государственному ли будет — два раза платить за одну работу, и как это согласуется с поставленной экономической задачей снижения себестоимости продукции?

Виктор уже понял, что рабочие воспринимают их разговор как пустое веселое представление. Однако в вызывающих, идущих от желания загнать начальство в тупик, рассуждениях дяди Сани было много такого, что надо было поддержать.

— Правильно вы говорите. Не по-государственному это. А задаче снижения себестоимости это попроступротиворечит.

Но дядя Саня был не из таких, с кем можно было помириться. Он даже крякнул от удовольствия и замахал руками:

— Так на каком таком противозаконном основании вы, уважаемый товарищ, призываете нас идти против государственной линии, а? — его голос с каждым словом повышался, в конце он даже взвизгнул от негодования. — Не есть ли это порочная практика руководства, когда наш советский молодой специалист не бережет народную копейку? Не есть ли это отрыв от народа и пренебрежение государственными интересами?

Кое-кто уже в открытую хохотал, глядя на покрасневшее от натуги, исполненное священного гнева лицо старика. Лишь Валя чуть не плакала от стыда за смешное и глупое поведение дяди Сани. Она несколько раз осторожно трогала старика за рукав, но он не обращал на нее никакого внимания.

— Зачем вы создаете, можно сказать, прибавочную стоимость у этих несчастных бревен, когда еще великий Карл Маркс учил, что прибавочная стоимость и есть та категория, которая порождает эксплуатацию труда капиталом…

Виктор даже растерялся: «Ну и чепуху прет… А говорит, будто лектор какой…»

— Это с одной стороны… А с другой? — Дядя Саня многозначительно поднял вверх указательный палец и обвел всех суровым взглядом.

Но, что было с другой стороны, никто так и не услышал. Молодой парень в матросской тельняшке неожиданно выступил вперед, нежно обнял оратора и успокаивающе похлопал его по спине.

— Хватит, дядя Саня, хватит… Начальник сказал, что все будет без обмана… За работу заплатят — и баста… Каждое бревнышко язычком оближем, только монету гони!

— Да разве в этом дело, в деньгах разве? — попытался воспротивиться старик, но сильные руки парня заставили его повернуться и сделать несколько шагов в сторону.

— Потом скажешь, в следующий раз… А сейчас хватит, — подмигивая кому-то, успокаивал парень неохотно смирявшегося старика. — Гляди, вон лесовоз идет, пора за работу.

Заметив пыливший по дороге лесовоз, дядя Саня сбивчивой старческой рысью понесся ему навстречу, уже издали ругаясь на шофера и размахивая кулаком.

— Этот штабель развалить и переделать, — громко сказал Виктор. — Тут с чьего участка лес? От Панкратова, — сам себе ответил он, увидев на торце одного из бревен размашистую угольную пометку «Панкр.». — Ну вот, половину стоимости работы удержим с него.

— Не надо переделывать, — лениво и снисходительно произнесла девушка в свитере.

— Это почему? — повернулся к ней Виктор.

— Я и так приму.

— А вы кто такая?

— Я? — Девушка даже плечами пожала в недоумении. — Приемщица сплавной конторы. Так что из-за пустяков не стоит шум поднимать.

— Нет, товарищи, так дело не пойдет. Биржа — это лицо лесопункта, и держать в штабелях заведомый брак мы не будем. Если сплавная контора согласна обманывать государство, то мы этого делать не станем.

— Подумаешь — велик брак? — недовольно фыркнула приемщица. — Как будто от этого что-то изменится, если сучки почистить. Ни лучше, ни хуже — те же кубометры останутся, и никакого обмана тут нет. Вот если б мы завышали объем или пересортицу допустили — тогда другое дело.

— Вы тоже так считаете? — строго спросил Виктор у Вали. Она испуганно оглянулась на подругу и произнесла:

— Н-нет.

— А вы как, товарищи? — повернулся Виктор к рабочим. Те молча переглядывались, потом один неуверенно сказал:

— Что ж, можно и переделать… Все одно без дела стоять часто приходится… А только непорядок это, товарищ технорук. Возят сюда сортиментами, а сдавать сплавной конторе нам приходится…

— Лучше бы хлыстами возили, чтоб мы сами тут разделывали… Все побольше заработать можно, правда, дядя Петя? — подал голос парень в тельняшке.

— Дело не в заработке, а порядку было бы побольше… За чужой брак краснеть не пришлось бы. Да и работа двойная — там на эстакаде штабелюют, потом разбирают, грузят, а мы опять штабелюем… А если возить хлыстами, то и одной штабелевкой обойдемся.

— Хорошо, товарищи… Это мы обдумаем. Конечно, сразу перейти на хлыстовую вывозку нам будет трудно. Но дело это нужное, и к нему будем стремиться…

Мимо них к дальнему незаконченному штабелю тяжело протащился лесовоз. Дядя Саня, стоя на подножке, что-то гневно выговаривал шоферу, который не обращал на него никакого внимания. Рабочие разошлись по своим местам.

— Не сердитесь, пожалуйста, на дядю Сашу, — вдруг попросила Валя, когда они направились к прибывшему лесовозу. — Он очень добрый, только странный такой… Всегда спорит, всю жизнь… Знаете, он какой? Взрослым начал грамоте обучаться, а теперь такой начитанный… Во всем поселке ни у кого нет столько книг… И читает, читает день и ночь — все подряд читает. Семья с воды на хлеб перебивается, а он каждую получку книг напокупает, конфет, печенья и всех детей в поселке угощает… Зря некоторые смеются над ним. Он очень добрый и справедливый человек… Только очень несчастный…

— Почему?

— Не знаю… Я сколько помню — его все «Санькой-критиканом» зовут.



— Вы здешняя?

— А как же. Я в деревне Заселье родилась. Знаете, километров двадцать отсюда, туда, на запад, — махнула она рукой в сторону озера. — В Войттозере семилетку кончила, в интернате три года при школе жила. А теперь вот работать сюда назначили. Правда, я сама попросилась, а теперь вижу — зря!..

— Это почему же?

— Есть причина, — вздохнула Валя и, помолчав, все-таки объяснила — Назначили сразу после техникума десятником на биржу, а потом и начальником. Все меня знают, девчонкой помнят… Да и мне тоже — кругом знакомые. Приказывать неловко, стыдно, просить — не всегда слушаются… Нет уж, лучше бы на другой лесопункт куда.

— Ну, уж это вы напрасно, — сказал Виктор, хорошо понимая переживания девушки и в то же время чувствуя, что ее надо как-то подбодрить. — Знакомство знакомством, а дело делом. Тут стесняться нечего.

Валя посмотрела ему в лицо и промолчала. Виктору стало стыдно за свой слишком простой и легкий совет:

— Знаете, Валя, я ведь тоже почти здешний.

— Да? — удивилась она. — А я вас совсем не знаю.

— Я воевал здесь. В отряде Орлиева… Юнцом тогда был, совсем мальчишкой… Порой даже не верится, что это все было на самом деле… А теперь вот назначили техноруком… И знаете, ведь у меня сегодня первый рабочий день…

— Из вас начальник получится, — подумав, сказала Валя.

— Это почему же?

— У вас есть характер, сразу видно. Я так перепугалась, когда вы начали меня расспрашивать…

— Неужели я такой страшный?

— Теперь-то вижу, что нет… — Улыбка сделала ее лицо еще более детским и стеснительным. — Вы, пожалуйста, не ссорьтесь с Аннушкой. Она хорошая. Она просто хотела мне помочь.

— Это вы о приемщице? — нахмурился Виктор. — Зря вы ее защищаете… При таком отношении к делу мы никогда толку не добьемся…

— Что вы, что вы! Вы ее просто не знаете… Она очень строгая и требовательная… Вот увидите… Это она нарочно себя с плохой стороны показать старается…

— У вас что-то все добрыми и очень хорошими получаются! Как у моей жены, — улыбнулся Виктор, подумав о Лене: «Где-то она сейчас? Пошла ли в школу?»

— А вы думаете — это не так? — спросила Валя.

— Нет, почему же… Но не будете вы отрицать, что на свете много и плохих людей.

Несколько шагов они прошли молча. Виктор уже начал забывать о разговоре, присматриваясь к тому, как рабочие растаскивают только что сгруженную древесину, когда Валя убежденно произнесла:

— И все-таки хороших людей куда больше, чем плохих.

«Да, нелегко, видно, приходится тебе с таким характером, — подумал Виктор. — И все же очень хорошо, что в лес — на самую грубую, издавна самую жестокую работу — приходят такие душевные люди…»

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1
С нерадостным чувством подходила Лена к первому дому на краю поселка.

Лена любила мечтать. Как часто рисовала она в мыслях свой первый урок! Вот она входит в класс, здоровается… Может быть, ее встретят скучающие, а то и вообще безразличные взгляды учеников, для которых литература такая же обуза, как и тригонометрия. Ну что ж, она готова и к этому! Важно, чтоб сам преподаватель любил литературу до самозабвения! Любил и понимал ее красоту. Лена ясно, будто со стороны, видела, как она улыбнется и начнет говорить. Она будет говорить так ярко и вдохновенно, с таким чувством, что даже теперь, когда она лишь думает об этом, на ее глазах невольно выступают слезы. Ей казалось, что ради этого первого урока она и учится вот уже четырнадцать лет. Получится он хорошим, таким, как думается, все остальное пойдет легче, само собой. В нем, в первом уроке, и заключена великая сила преподавательского таланта. Зажечь, увлечь, заставить полюбить…

И вдруг все перевернулось.

Мысленно Лена даже соглашалась с рассуждениями Рябовой о профессии учителя. Действительно, настоящий педагог должен уметь обучать и начальной грамоте. Но почему же эту простую истину она услышала впервые здесь?.. Если бы кто-нибудь там, в университете, хотя бы одним словом обмолвился об этом — сейчас было бы легче. Не обязательно тратить дорогое университетское время на прохождение того, как обучать первашей рисовать палочки, крючки. Но какие-то методические основы начального обучения, наверное, должны же знать учителя с высшим образованием. Что знает она сейчас? Она даже не помнит, с чего начался тот урок, когда мать впервые привела ее в школу. С тех пор сохранилось лишь ощущение запаха свежей краски, которой была покрашена парта, и чувство робости. Помнится, они что-то рассказывали, что-то рисовали, рассматривали какие-то картинки.

«Нет, нет. Надо отказаться, пока еще не поздно! — с ужасом думала Лена, пытаясь представить свою новую работу. — Так нельзя. Вот пойду и скажу, что так нельзя… Я не имею никакого права браться за то, чего не умею».

Лена останавливалась, оглядывалась на школу, вспоминала придирчивый, чуть насмешливый взгляд Рябовой, и ее решительность пропадала. Она может не соглашаться, отказаться от работы вообще, но поколебать Рябову ей не удастся. Такие от своего не отступятся. А главное — за пей, за этой несговорчивой Рябовой, стоит та правота, против которой возражать трудно. Учитель должен быть учителем!

Лена подошла к крайнему дому. Вблизи он оказался не таким красивым, как издали. Это было длинное и низкое здание, обшитое досками и покрашенное в ярко-желтый цвет. Узкий сквозной коридор, справа и слева — двери, двери, двери.

Лена постучала в первую. Никто не ответил. Постучала во вторую — снова ни звука. Она переходила от двери к двери, стучала все громче — никто не отзывался. Так Лена вышла на крыльцо на противоположном конце здания. Во всем доме не было живой души. Что делать?

— Тетенька, вам кого? — услышала она детский голос. Рыжеволосая, в выцветшем ситцевом сарафанчике, девочка лет десяти с любопытством наблюдала за Леной с дороги. В одной руке она держала маленький бидончик, в другой — детскую скакалку.

— Девочка, подойди сюда! — обрадовалась Лена и, когда та, пряча за спиной бидончик и скакалку, приблизилась, сказала: — Я учительница, переписываю детей, которым нынче в школу… Скажи, кто здесь живет? Почему дома никого нет?

Девочка долго таращила на Лену глаза, потом все-таки не вытерпела и, закрывшись рукой, прыснула в сторону.

— Какие ж тут дети? Тут мужское общежитие.

Лена еще раз оглядела дом и поняла, почему на всех окнах одинаковые занавески, почему возле крыльца стоит общий умывальник с пятью штырьками… Все это было теперь так легко объяснимо, что Лена и сама рассмеялась.

Так они познакомились. Девочку звали Галей, она жила в поселке, а сейчас возвращалась из деревни, куда ходила за молоком.

Галя вызвалась помочь в обходе поселка. Лучшего помощника трудно было желать.

— К Зайковым вам не надо, к Перхиным тоже, а вот Вовку Михалева надо записать, ему пора в школу, — тараторила она, показывая на окна и явно гордясь своей осведомленностью.

— Нет, Галя, я должна зайти в каждую квартиру, а вдруг приехал кто новый, — пояснила Лена.

— Что вы! Кто приезжает, тех не здесь селят… Новые живут на другом краю, в новых домах, а тут все старые.

— И все-таки зайдем, спросим.

Этого Галя никак не могла понять, и в те дома, где, по ее данным, никаких детей нет, она не входила. Но зато там, где были дошколята, Галя проявляла инициативу. Придерживая на весу бидончик, чтобы не расплескать молоко, она забегала вперед и громко кричала:

— Тетя Маня! К вам учительница! Вовку в школу записывать.

Если в квартире никого не оказывалось, Галя знала, где найти хозяев. Прыгая через несколько ступенек, она неслась в огород или к соседям и обязательно кого-либо приводила.

С такой помощницей дело двигалось быстро. Поручение все больше нравилось Лене. Было очень интересно входить в чужую квартиру, знакомиться, смотреть, как живут люди в этом далеком поселке. Жили люди тесновато. Но домашняя обстановка радовала — она напоминала городскую: электросвет, радио, комнаты с большими окнами. Почти в каждом коридоре велосипед, а то и мотоцикл.

Лену везде принимали радостно. Усаживали на лучшие места, кое-где угощали свежей черникой, показывали портфели, тетради, пеналы, жаловались, что в поселке (да и не только в поселке, айв районе!) не достать школьной формы.

Постепенно Лена привыкла к своему новому положению и, видя, с каким вниманием слушают каждое ее слово, стала говорить так, как будто она уже много лет работает в начальной школе.

Все шло хорошо. Время летело незаметно. Лена решила закончить обход домов на главной улице до обеда, но смешной и грустный случай сорвал ее планы.

Лена начала примечать, что ее бойкая помощница стала вести себя необычно. Она как-то притихла, в ее доверчивых голубых глазах отражалось плохо скрываемое беспокойство.

— Галя, тебе, наверное, домой надо? — спрашивала Лена. — Беги. Теперь я и одна справлюсь. Спасибо тебе.

— Н-н-нет, — нерешительно отвечала та и, когда учительница отворачивалась, начинала торопливо и тревожно принюхиваться к своему бидончику. В следующий дом Галя не вошла.

Когда Лена, радостная и возбужденная, вышла, она увидела, что ее помощница, укрывшись за забором, тихо и горько плачет. У ее ног стоит бидончик, рядом валяется крышка.

— Галя, что с тобой? — испугалась Лена.

Та ничего не ответила.

— Что случилось? Ты пролила молоко?

Галя отрицательно покачала головой и заплакала еще громче.

— Ну, скажи же, что с тобой?

Наконец Галя подняла лицо, посмотрела сначала на учительницу, потом на свой сиротливо стоявший бидончик и еле выговорила:

— Молоко… скисло…

Было смешно и грустно. Лена подняла бидончик. Молоко действительно отливало по краям прозрачной голубизной. В первую секунду Лене хотелось рассмеяться оттого, что беда оказалась такой малой. Потом стало досадно. Ведь это ее вина! Таскала за собой по жаре бедную девочку с бидоном и даже не подумала, чем все может кончиться.

— Ну, Галочка, успокойся! Беда поправимая! Пойдем! — Лена взяла девочку за руку.

Галя, подумав, что учительница собирается вести ее домой, отказалась:

— Не пойду… Мамка бить будет… При вас не будет, а потом все равно побьет… — И заревела так громко, что Лена испугалась, как бы на них не обратили внимания.

— Перестань плакать! — строго приказала она. — Мы пойдем в деревню и купим нового.

— Как без денег купишь? Если в долг, то мамка все равно узнает! — несогласно тянула Галя.

— Глупенькая ты! — погладила ее по голове Лена. — Зачем в долг? У меня ведь есть деньги? Есть.

Галя понемногу утихла. Она еще не совсем верила, что ее беду можно поправить, но, подчиняясь учительнице, пошла за нею. Чтобы не привлекать лишнего внимания, они свернули с шоссе, вышли на прибрежную тропу.

Неожиданно Галя загрустила.

— Все равно мамка узнает… Тетя Параскея ей обязательно скажет, что я два раза у нее молоко брала… — как бы раздумывая вслух, сказала она. — А потом, вдруг у тети Параскеи и нет молока? Она многим продает.

— А мы у других купим! Пойдем, пойдем. У моей хозяйки тоже корова есть.

Тетя Фрося очень удивилась, когда Лена, которую она уже поджидала на обед, пришла не одна и попросила продать два литра молока.

— Зачем продавать? Бери и пей сколь хочешь! Ишь, выдумала — продавать!

Пришлось рассказать правду. Тетя Фрося неожиданно принялась стыдить Галю:

— Бить тебя некому! Впервой тебе с молоком дело иметь, что ли! Не зима на дворе…

— Не ругайте ее, тетя Фрося. Тут моя вина! — попросила Лена.

— Как это твоя? Она глупенькая, что ли? Вот, ужо, скажу матери! Не могла сначала молоко домой отнести, да в холодное место поставить… А скисни оно часом позже, что бы мать твоя о Параскее подумала? Хорошо было бы, а?

Лена едва успокоила вновь разревевшуюся Галю, помыла горячей водой бидончик, налила свежего молока и велела быстрее бежать домой. Та благодарно вскинула на учительницу свои покрасневшие от слез глаза и понеслась к поселку так быстро, словно за ней кто-то гнался.

2
Виктора к обеду ждать было безнадежно, и они сели за стол вдвоем с тетей Фросей.

Лена заметила, что хозяйка с каким-то радостным любопытством приглядывается к ней, словно бы хочет спросить о чем-то, но не решается. Лена сама попробовала начать разговор, рассказала о школе, о том, как приняла ее Рябова, о первом поручении. Но тетя Фрося не проявила к этому особого интереса. Выслушала и коротко сказала о Рябовой:

— Крутой у нее нрав…

Помолчала, подумала и добавила:

— Однако, скажу тебе, школа у нас хорошая…

Обед был сытный: рыба, свежие щи, тушеная картошка. На шестке стоял вскипевший самовар. Лена ела с большой охотой и сама удивлялась своему аппетиту. «Так буду питаться, скоро такой же здоровущей, как Рябова, сделаюсь», — весело подумала она.

— Стало быть, места наши вам не чужие? Твой муженек в войну партизанил у нас? — как бы между делом спросила тетя Фрося.

— Да, он воевал здесь, — подтвердила Лена, и тетя Фрося заметно оживилась.

— Сынок мой, меньшой, тоже в партизанах был… Молоденьким ушел, совсем парнишкой… Про Павлушку Кочетыгова муженек тебе ничего не говорил, не помнишь?

— Кочетыгов… Кочетыгов… — взволнованно повторила Лена. Она в этом никому не призналась бы, но Виктор так мало рассказывал ей о своей партизанской жизни.

Нередко Лена задумывалась, как странно все получилось. То, что привлекло ее в Викторе в первый день их знакомства, то, с чего в сущности и началась их любовь, впоследствии оказалось для нее запретным. Единственный раз Виктор рассказывал о прошлом с охотой и даже с вдохновением. Это было в тот памятный вечер, в актовом зале академии…

— Конечно, говорил! — воскликнула она. — Ведь это же он, Павел из Войттозера! Да, да, именно Кочетыгов! Он погиб смертью героя… Он спас отряд, так ведь?

— Поначалу так вроде сказывали, — неожиданно помрачнела старуха. — А потом…

— Что потом? — спросила Лена, вспомнив утренний разговор.

— A-а, что говорить… — махнула рукой тетя Фрося. Она долго глядела прямо перед собой застывшими от скорби глазами, затем вздохнула и улыбнулась:

— Не к чему тебе в чужие печали входить. Да и что толку-то?! Скажи-ка лучше, как твоего муженька по батюшке.

— Алексеевич, Виктор Алексеевич.

— Ну и хорошо. Ты ешь, не стесняйся.

До конца обеда они не произнесли больше ни слова. Тетя Фрося уже принялась разливать чай, когда Лена, вдруг спохватившись, выскочила из-за стола, заметалась, отыскивая сумочку и тетрадь.

— Что я наделала?! Что я наделала?!

— Да что с тобой? — испугалась старушка.

— Вы понимаете, я научила девочку соврать матери!

— Чего соврать-то? — не поняла тетя Фрося.

— Про молоко!!! Ведь в сущности я научила Галю соврать, не говорить, что молоко скисло…

— Эка беда, — усмехнулась хозяйка. — Мошничиха не дура, она и сама сразу угадает, что молоко не от Па-раскеи.

— Тем хуже, тетя Фрося! Это так неприятно!.. Спасибо вам за обед! — уже от дверей крикнула Лена и побежала по тропе к поселку, оставив тетю Фросю удивляться ее чуднóму поведению,

3
Мошниковы готовились обедать. Трое детей, один другого меньше, сидели за пустым столом, в ожидании шлепали друг друга по рукам, поглядывая на мать, сердито возившуюся у плиты. В небольшой кухоньке было жарко и душно, пахло пареными овощами. Сквозь раскрытую дверь виднелась другая комната, побольше, с кроватями, с бумажными занавесками на окнах и домоткаными половиками.

Еще из сеней Лена услышала сердитый голос хозяйки:

— За смертью тебя посылать, дура набитая! Посмей еще так сделать, я не такую выволочку задам!

«Галю ругает», — догадалась Лена, и вся робость, владевшая ею, пока она искала квартиру Мошниковых, сразу прошла. Лена решительно постучалась, готовая не только принять на себя вину, но если надо, то и вступиться за Галю.

Ее приход нисколько не удивил Мошниковых. Детишки за столом продолжали баловаться, а хозяйка равнодушно кивнула на приветствие и крикнула в сторону другой комнаты.

— Петр Герасимович, к тебе пришли!

— Нет, нет, я к вам. Я учительница, из школы. Вы, пожалуйста, не ругайте Галю. Это я во всем виновата.

Видя, что мать Гали не понимает ее, Лена рассказала, как все было, и снова попросила простить девочку. Мошникова ничего не ответила и, оглядев притихших детей, недоуменно пожала плечами. Из другой комнаты выглядывал ее муж и тоже молчал. Лена уже подумала, что она по ошибке попала не в ту квартиру, как вдруг пятилетний малыш произнес баском:

— А мамка уже побила ее… Пускай не бегает, нас не оставляет.

— Замолчи, идол! — нервно выкрикнула мать. — Не дадут с человеком поговорить. Вот наказание!

Мошников с укоризной посмотрел на сына, на жену и скрылся. Только тут Лена заметила, что из-за стояка плиты безотрывно смотрят на нее заплаканные глаза Гали.

— Я думала, вы из райкома, — вдруг разочарованно произнесла хозяйка. — Тут муж из райкома кого-то поджидает.

— Нет, я из школы, новая учительница.

— Не Курганова будете?

— Да, Курганова.

Мошникова еще раз внимательно оглядела Лену. Ее потное, раскрасневшееся от жары лицо стало надменно-злым, неприятным.

— Что ж, большое вам спасибо, дорогая, что о моих детишках заботу поимели, не оставили их без молочка. А если вы насчет платы зашли, то не беспокойтесь. Мы хотя теперь и безработные, — она выразительно кивнула в сторону соседней комнаты, где прятался муж, — но пять рублей отыщем, не обеднеем.

— Что вы, что вы, — возразила Лена, еще не понимая, почему вдруг так переменилась Мошникова. — Разве я возьму? Я не за тем пришла!

— Нет уж, пожалуйста, возьмите! Мы не привыкли такие подачки получать. Особливо от вас. — Мошникова порылась в кофте, висевшей на стене за плитой, достала деньги и, походя погладив по голове удивленную Галю, протянула их Лене.

— Зачем вы меня обижаете? — спросила Лена, как бы не замечая протянутую пятерку и глядя Мошниковой в глаза.

— Мы вас обижаем?! А вы нас не обижаете? — со слезами выкрикнула Мошникова. — Вам это не в обиду, что детишек голодных оставить хотите? Ваш муженек по знакомству да по блату с этим Орлиевым сговорился, вот и оставили… моих бедных без куска хлеба… — Она прижала к себе Галю, уткнулась лицом в ее рыжие косички и разрыдалась.

— Евдокия, перестань! — сверкнув из-за двери очка-ми, выкрикнул Мошников.

— И ты еще кричишь на меня, мямля несчастная! — набросилась на него жена. — Сам за себя постоять не можешь, а еще кричишь… Без работы остался! Куда ты пойдешь, что ты можешь! А я это так не оставлю. Я до Москвы, если понадобится, дойду. Неужто помирать детям с голоду?..

Лена лишь теперь догадалась, какое отношение к происходящему имеет она. Догадалась, и сама едва не расплакалась — так жалко ей стало и самого растерянного хозяина, и притихших детишек, и плачущую мать.

— Успокойся, Евдокия, ну что с тобой, — неловко трогая всхлипывавшую жену за рукав, упрашивал Мошников.

— Мамка, и-ись хочу! — захныкал пятилетний «идол».

— Сейчас, сейчас, — вытирая фартуком слезы, заторопилась Евдокия. Она засуетилась у плиты, снимая с огня кастрюлю. Быстро и ловко расставила тарелки, налила детям супу, и те принялись за еду. Нерешительно присела к столу и Галя, однако есть не стала, хотя тарелка была налита и ей. Она посматривала то на мать, то на Лену.

Лена не знала, уйти или подождать, пока улягутся страсти, чтобы спокойно объясниться с хозяйкой. Евдокия ее словно не замечала. Лишь один раз, когда ей понадобилось пройти к помойному ведру, чтобы слить воду из кастрюли со сварившейся картошкой, она слегка задела локтем Лену и сразу же извинилась. Хозяин тоже не находил себе места — то уйдет в другую комнату, то снова вернется на кухню. Если бы он вел себя не так беспокойно, Лена, возможно, и осталась бы…

— Простите меня, но я меньше всего хотела доставить вам неприятности… До свидания и, пожалуйста, простите!

— Чего уж там… — непонятно вздохнула хозяйка, не отрываясь от своих дел.

Лена медленно затворила за собой дверь. Если бы Евдокия знала, как ей не хочется уходить, не объяснившись, как тяжело у нее на душе, может, она и вернула бы ее. Может, она одумается, позовет?..

Лена тихо спустилась с крыльца, прошла мимо окон.

Она уже была на шоссе, когда позади вдруг услышала торопливые шаги.

— Товарищ Курганова…

Лена обернулась. Ее догонял Мошников. Он уже был в пиджаке, из верхнего карманчика которого виднелись разноцветные бумажки, футляр для очков и два карандаша.

— Товарищ Курганова! Вы простите, что так получилось… Просто у нее нервы… Знаете, семья, дети…

— Я понимаю, — кивнула Лена. — Я все понимаю.

— И еще просьба, — помолчав, сказал Мошников. — Мне очень не хотелось бы, чтобы кто-нибудь узнал об этом… Особенно ваш муж… Все это глупости, но они могут помешать… А нам ведь работать вместе… И потом — я ведь секретарь парторганизации… Неудобно, знаете, что жена… Чепуха ведь, явная чепуха…

— Хорошо, я никому не скажу.

— Ну, вот и все. Спасибо вам, товарищ Курганова. Извините, что задержал…

Он пошел к дому — узкоплечий, сутулый, уставившийся в землю огромными глубокими очками.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1
Последний участок лежневки кончился. Груженый лесовоз тяжело ткнулся передними колесами в глубокую колею грунтовой дороги и сбавил скорость. Предстоял долгий подъем на взгорье, где «плечо» выходило на основную лесовозную магистраль. Самое трудное было позади.

Виктор взглянул на часы, потом на спидометр. Прошло сорок минут, как лесовоз отошел от эстакады. Сорок минут — и всего пять километров. Дорога была в таком состоянии, что только опытность шофера помогла старому «газгену» благополучно миновать все ямы и выбоины. Грунт был тяжелый — влажный пепельно-серый подзол, превращенный шинами в густую ползучую кашу. Он вбирал, всасывал в себя подсыпаемый еженедельно гравий и настилаемую хвойную подушку. Лежневый настил был сделан лишь в самых низких местах, и хотя он был старым, изрядно расшатанным, но машина там шла значительно легче.

«А что будет, когда начнутся дожди?» — с горечью думал Виктор, вслушиваясь в надсадное завывание мотора. Казалось, еще секунда — и мотор не выдержит. Но проходили не только секунды, но и минуты. Машина, дрожа как в лихорадке, тяжело брала многочисленные подъемы, ненадолго притихала, сбегая вниз, к лежневке, две-три минуты ровно и мягко тянула по деревянному настилу и вновь начинала свою адскую работу при выезде на грунт. И так все сорок минут.

«Выход один — строить сплошную лежневку… Это дорого, страшно дорого, но выбора нет… Осенью без лежневки пропадем», — размышлял Виктор, краем глаза наблюдая за шофером, который облегченно вздохнул и принялся закуривать, когда машина одолела последний подъем и впереди зажелтела лента основной магистрали.

— У поворота останови, я выйду, — сказал Виктор. Шофер, вероятно, расслышал только последние слова и притормозил.

Спрыгнув на дорогу, Виктор ощутил, как удушливо жарко было в кабине лесовоза. От свежего, по-вечернему прохладного воздуха даже закружилась голова. Чуть позже, присев на придорожный камень, он с удивлением увидел, что до вечера еще далеко, что солнце еще стоит высоко над лесом, а воздух вначале показался ему прохладным лишь потому, что он, Виктор, весь мокрый от пота. «А шофер ведь целый день, восемь часов… И не просто сидит гостем, а каждую секунду в напряжении, — с теплым чувством подумал Виктор о шофере, который за сорок минут не произнес ни слова. — Их на лесозаготовках называют аристократами. Нет уж, лучше, по-моему, сучки рубить, чем париться в такой «душегубке».

Виктор вытер кепкой лицо, переобулся и медленно зашагал по магистральной дороге. Где-то там, на два-три километра ближе к поселку, должна начинаться лесовозная ветка, ведущая на участок Рантуевой.

Туда ему до конца смены уже не успеть. Да и неудобно появляться на участке, когда людям пора «шабашить».

И все же Виктор незаметно для себя прибавлял шагу. Участок Рантуевой оставался единственным из основных производственных участков, с которым он не успел познакомиться сегодня.

Рабочий день подходил к концу. Он оказался удивительно коротким. Даже не верилось, что уже прошло девять часов с того момента, как Виктор брел в тумане по береговой тропе и раздумывал, каким-то будет он, этот первый рабочий день!

«Вот и снова день прошел, а что сделано для бессмертия?» — неожиданно вспомнилась фраза одного из товарищей по академии, которую тот полураздумчиво, полушутливо произнес однажды, ложась спать в тесной комнате общежития. Постилло был одним из самых отстающих студентов на первом курсе. Он восемь лет прослужил в армии, и учеба давалась ему с великим трудом. Чтобы угнаться за товарищами, он должен был сидеть над книгами с утра до полуночи. Возможно, поэтому его слова вызвали особенно веселый хохот товарищей.

С тех пор это изречение стало чем-то обязательным в жизни шестерых однокурсников. Когда в полночь в комнате гасили свет, кто-либо из товарищей с издевательски тяжким вздохом обязательно произносил его. Постилло был лишен чувства юмора и принимал все за чистую монету. «Да, да, — с озабоченностью подхватывал он. — Действительно, что сделано для бессмертия? Ничего». А все кончилось для шутников совершенно неожиданно. Дипломный проект Постилло оказался самым лучшим в академии и был прямо на защите принят представителем треста «Ленлес» к внедрению в производство. В ту ночь один из самых настойчивых шутников в последний раз произнес: «Вот и пять лет прошло, а что сделано для бессмертия?» — «Да, да, — с грустью подхватил Постилло. — Совсем ничего, чудовищно ничего…» Привычный ответ на этот раз вывел из себя любителя шуток. «Да я не тебя спрашиваю, черт этакий! А нас, вот всех нас… Что мы сделали для бессмертия?»

В тот год Виктор уже не жил в общежитии. Женившись, он переселился в огромную и плотно заселенную квартиру старого дома, в котором Лена и ее тетя занимали одну комнату. Когда ему передали, чем кончилась шутка о бессмертии, он, вероятно, острее других воспринял обращенный к товарищам вопрос.

Если отбросить ложную скромность, то Виктор ждал от себя немалого. Он долго не знал, во что это выльется, но в нем всегда, еще со школьных лет, бродило так и не перебродившее за время войны стремление сделать что-то такое, чем могли бы восхищаться люди.

Это шло из детства. Он рос в обстановке, где девиз — быть первым! — лежал в основе воспитания. Быть первым не для себя, не для личного тщеславия, а для пользы страны, народа.

Это бурлившее в крови чувство позвало весной 1942 года семнадцатилетнего паренька, только что закончившего школу ФЗО, на войну, на самый трудный, как сказали в обкоме комсомола, ее участок — в партизанский отряд.

Война была не такой, какой она представлялась издали. Очень скоро Виктор понял, что быть первым на войне — это не только быть готовым к подвигу. Быть первым на войне — это суметь выдержать многосотверстные походы по лесам и болотам с опухшим от комариных укусов лицом, с натертыми до крови ногами. Быть первым на войне — это съедать, несмотря на никогда не утоляемое чувство голода, ровно столько, сколько положено нормой, хотя в мешке за спиной полно принадлежащих тебе же продуктов и плечи ноют от их тяжести. Быть первым на войне — это уметь в течение недель и месяцев спать на заиндевелых ветках хвои по два часа за один привал, так как большего не разрешал командир из опасения поморозить усталых людей.

И только после всего этого, если у тебя хватит сил, ты сможешь совершить подвиг, о котором мечталось в тылу.

Такова была партизанская жизнь.

В войну Виктор не сделал ничего такого, чем могли бы восхищаться люди. Так, по крайней мере, казалось ему. Два года он жил в ожидании той единственной своей минуты, которая должна стать самой важной не только для него, но и для всего отряда. Готовил себя к ней, и когда она наконец наступила, то все получилось совсем не так, как ему хотелось, и это принесло ему лишь новые душевные терзания.

После мартовской ночи, в которую погиб Павел Кочетыгов, ему еще сильнее, чем прежде, захотелось совершить что-то такое, что дало бы возможность людям увидеть и узнать его истинную цену.

Однако война закончилась. Путь к осуществлению этого в мирное время стал еще более долгим. Девять лет, как девять трудных подъемов на едва различимую снизу вершину! И вот — то волнение, которое он испытывал перед каждым партизанским боем, знакомо переливается, бурлит и приятно согревает сердце.

Да, здесь, в Войттозере, он сделает теперь то, что не удалось ему сделать во время войны. И как хорошо, что судьба вновь привела его в эти края. Здесь он нужен людям. Это ощущение родилось у него вчера, во время разговора с Орлиевым на берегу озера, и с тех пор ни на минуту не оставляло его. Да, люди ждут от него чего-то большого и значительного…

Ждет Валя Шумилова — эта тихая и добрая девушка, еще не нашедшая своего настоящего места на лесопункте. Ждет старый мастер Вяхясало. Во время разговора его выцветшие глаза смотрели на Виктора так, будто лишь от нового технорука зависит, как пойдут дела дальше. Ждет механик передвижной ремонтной мастерской — тощий, словно завяленный, и такой сутулый, что если бы не высокий рост, то его наверняка приняли бы за горбатого. Он тяжко сопел и все время спрашивал: «Разве это работа, а?»

Даже на делянке, где утомительно однообразная работа приучила обрубщиц сучьев к беззастенчивой болтовне, Виктор услышал за своей спиной громкий разговор.

— Ну, девки, технорук у нас чистый жених…

— Будет Кланьке заботушка… а, Кланька?

— Ишо поглядеть надо, на што он гожий, — певуче отозвался мягкий, по-белорусски акающий голос. — Пущай сперва себя покажет…

— Опоздала ты, девка. У него, говорят, жена почище тебя — молоденькая да красивая.

— Жена нам не помеха. Отобьем. Было б за что тягаться… — и Кланька первой засмеялась.

Виктор понимал, что это обычная болтовня, что именно так, а может, даже и похлеще, принимают на делянке любого нового человека. Ведь день впереди долгий. И все же даже в такой болтовне слышалось ему подтверждение того, что и здесь в него верят, ждут, надеются на него.

Вчера это страшило. Он плохо спал ночью, тревожно раздумывал: «А вдруг не сумею ничего найти? Или не смогу сделать? И жизнь превратится в серую и скучную службу… Бывает же так у людей! Просто войти в жизнь лесопункта ведь мало, надо руководить, возглавлять, направлять…»

Сегодня все было позади. Прямо с утра Виктор почувствовал, что работы здесь непочатый край. За день он лишь бегло ознакомился с производственным потоком, но почти в каждом его цикле успел заметить такое, что, на его взгляд, требовало немедленного исправления.

Технологические просчеты встречались в большом и в малом. Взять хотя бы лесоотводы. Все лето люди, тракторы, машины копошатся в грязи, в низких болотистых местах. А по другую сторону лесовозной магистрали тянутся сухие сосновые боры — беломшаники. Боры тоже входят в Войттозерский лесфонд. Почему было весной не перебраться туда, не оставить нынешние делянки для зимы, когда мороз скует болота? Сколько трудностей, кажущихся сейчас совсем непреодолимыми, было бы снято одним этим решением! Правда, туда не проложены «усы», но ведь рано или поздно их придется прокладывать.

Виктор посмотрел на запад, где во всю ширь горизонта простирались еще не тронутые леса. Светлые сосновые боры изредка перемежались с темными пятнами елового густолесья, и лишь кое-где были заметны лиственные породы. Работать в таких лесах одно наслаждение. Вот здесь-то и можно будет организовать настоящий лесной поток, когда машины не потянутся, а побегут, покатятся с возами ровных, как на подбор, бронзовоствольных хлыстов… Туда-то и надо было перейти на летний сезон. Ну, а если уж остались в старых делянках, то прежде всего надо было позаботиться о дорогах. Лучше неделю-другую повозиться с дорогами, чем потом несколько месяцев ежедневно гробить машины. В этом прав Вяхясало, и удивительно, что Орлиев не поддерживает его.

«С этого я, пожалуй, и начну. Не сегодня, даже не завтра. Надо все изучить, взвесить, составить продуманный до мелочей план. До зимы еще три месяца… Может, выгодней окажется перейти туда, в западные делянки. Вот только затрет с прокладкой дороги… А может, придется ждать зимы на старом месте. Тогда уж надо будет налечь на строительство лежневок по-настоящему».

2
То, чего Виктор так ждал и так боялся, произошло на нижней бирже, куда он после окончания смены вернулся с последним лесовозом.

Олю он увидел издали, из окна кабины. Она стояла рядом с Валей у того самого злополучного панкрашовского штабеля и, поддерживая на весу полевую сумку, что-то записывала в блокнот. Она была так далеко, что Виктор еще не различал ее лица; там могла оказаться любая другая из работающих на лесопункте женщин, но по тому, как тревожно заколотилось сердце, как кровь прилила к лицу, он почувствовал, что не ошибся.

Сквозь бурое от пыли ветровое стекло он увидел, как Оля подняла голову на звук приближающейся машины, окинула лесовоз быстрым взглядом и вновь склонилась к блокноту. Машина уже проходила мимо девушек, направляясь в дальний конец биржи. Виктор понимал, что ему самое время выходить. Он весь день искал этой встречи и теперь сам оттягивал ее.

— Дальше поедете? — спросил шофер.

— Нет, спасибо, выйду здесь…

Он вылез, прихлопнул дверцу и, собираясь с мыслями, ждал, пока лесовоз пройдет мимо… Медленно, очень медленно ползли перед глазами чешуйчатые еловые хлысты. Мысли Виктора бежали куда быстрее. О многом он успел передумать, многое вспомнить, пока наконец у самого носа проскрипел, переваливаясь с боку на бок, прицеп, и Виктор вдруг увидел, что стоит в пятнадцати шагах от Оли.

В ту же самую секунду она резко повернулась и пошла вдоль дороги к поселку.

— Оля! — окликнул он, понимая, что она уже заметила его, но сделала вид, что не узнала.

Трудно сказать, состоялась бы их встреча или нет, если бы рядом никого не было… Может быть, и нет. Но между ними стояла Валя Шумилова. Оля обернулась. На ее лице даже появилось что-то похожее на приветливую улыбку.

— Здравствуй, Оля!

Виктор не смог скрыть своего смущения и уже жалел, что они не вдвоем, что за каждым их словом и движением наблюдают посторонние, ничего не понимающие глаза.

— О, да никак это Витька Курганов?! — удивленно воскликнула Оля. — А я-то думаю, что за чин из лесовоза вылез! Думала, корреспондент какой! — Она широко, по-мужски, потрясла Виктору руку и рассмеялась.

— Неужели я похож на корреспондента? — улыбнулся Виктор и повернулся к Вале: — Разве я похож на корреспондента?

— Н-нет. Не похожи, — серьезно ответила та, оглядев сверху донизу рабочий костюм Виктора..

— Ну уж, корреспонденты тоже всякие бывают! — снова рассмеялась Оля. Ее смех насторожил Виктора — в нем слышалось что-то нарочитое. — Вон Юрка Чадов как приедет, так в кладовой нарочно спецовку, которая похуже, выбирает. Он почему-то считает, что от этого доверие к нему прибавляется…

— У меня, к сожалению, выбора нет. Что есть, то и ношу. Как ты живешь, Оля? Ведь больше девяти лет не виделись…

— Как живу? — переспросила она и, помедлив, вдруг повернулась к Вале: — Валя, как мы живем? По-моему, хорошо, а?

— Хорошо, — подтвердила та.

— Ну вот, видишь… А ты как?

— Я полностью присоединяюсь к вам, — пытаясь принять ее беззаботный тон, ответил Виктор. Этот тон вначале насторожил его, но теперь стал казаться единственно подходящим. «Умница, Оля! Как хорошо она сразу все почувствовала! Действительно, к чему нам терзать друг друга, ведь все равно ничего уже не исправишь».

— К нам надолго? — спросила Оля. Он даже не сразу понял вопрос, потом рассмеялся:

— Насовсем, Оля… Совсем насовсем.

— Насовсем? — переспросила она и вдруг обратилась к Вале: — Ты идешь домой или остаешься?

— Останусь… Потом приеду.

— Ну, я пошла. До свидания, Виктор… Алексеевич, если не ошибаюсь.

— Не ошибаешься. Можно и я с тобой?

— А почему же… Дороги хватит и на двоих… Все веселей будет.

Некоторое время они шли по лесовозной дороге, потом Оля свернула на узкую тропку, петлявшую между кустами вдоль реки. Они и так шли молча, а теперь разговаривать стало совсем трудно. Впереди уже виднелся кусочек озера. Лес, озеро, низко висевшее впереди солнце вдруг напомнили Виктору тот вечер, когда они с Олей ждали самолет. Сколько же лет прошло с тех пор?

«Зря я увязался идти с нею, — подумал Виктор, вдруг почувствовав, как этот молчаливый путь постепеннонастраивает его на воспоминания. — Чего я ищу? Объяснений? Но она не нуждается в них… Видно, она ко всему, бывшему между нами, относится умнее и проще, чем я. Прошлое есть прошлое… Его нельзя ни оживить, ни исправить… Надо думать о настоящем».

Они миновали то место, где Виктор утром ощупывал жердью дно реки. Вот и мягко шумевшая плотина осталась позади. Вода в реке стала заметно светлее, а озеро все полнее вбирало в себя багровую густоту заходящего в легкие тучи солнца. Справа, в километре, виднелись крайние дома поселка.

— Ну вот, видишь, как весело вдвоем! — остановилась Оля, когда тропка вышла на берег озера и круто повернула к поселку. — И не заметили за разговором, как дошли.

— Да, неплохо поговорили, — грустно усмехнулся Виктор.

— Скажи-ка мне, пожалуйста, — Оля поравнялась с Виктором, сняла синюю холщовую куртку, перекинула ее на руку, и они пошли рядом. — Тебя сюда направили, или ты мог выбрать и другой лесопункт?

— Вероятно, мог…

— Почему же ты не сделал этого? Ты знал, что я здесь?

— Знал. То есть, в тот момент, когда решался вопрос о назначении, я не знал… Но если бы знал, то тем более выбрал бы Войттозеро.

— Скажи, пожалуйста! — Оля уже не скрывала насмешки. — А я, признаться, уж не верила, что из-за меня ты готов на такой подвиг… Сколько лет верила, а когда перестала — он тут как тут… Интересно получается. Наверно, и жена твоя тоже ради меня в Войттозеро приехала?

— Оля, не надо… — попросил Виктор, чувствуя, как в нем поднимается неприязнь к ней.

— Нет, почему же? Она ради тебя, ты ради меня — вот и выходит, что оба вы обо мне и позаботились.

«Поссориться она хочет, что ли?» — подумал Виктор, увидев, каким жестким и надменным стало лицо Оли.

— Если тебе нравится, ты можешь насмехаться надо мной, — сказал он. — Может, ты и имеешь на это право… Хотя я всегда думал, что встретимся мы по-иному… Ну, пускай. Если доставляет тебе удовольствие, — смейся. Но почему ты пытаешься издеваться над моей женой, которую ты не знаешь и даже в глаза не видела, — не понимаю. Это так не похоже на тебя.

— Говорят, она у тебя хорошенькая? — как будто не замечая его обиды, весело спросила Оля. — Панкрашов без ума от нее…

Виктор пожал плечами и отвернулся.

— Ну, не сердись, — Оля ласково тронула его за локоть. — Я пошутила… Раньше ты понимал шутки.

Когда до ближайших домов оставалось не больше ста метров, Оля замедлила шаг и тихо сказала:

— Я думаю, вам надо уехать отсюда. Вам легче. Вы все равно еще не устроились. Попросись на другой лесопункт и уезжай.

— Это еще почему? — Виктор каждое ее слово принимал все еще враждебно, ожидая скрытой насмешки.

— Так будет лучше и тебе, и мне, и твоей жене.

— Я приехал работать… А что касается… этого… то я много думал… Лучше в открытую, чем прятать…

— Твоя жена знает? — пристально посмотрела ему в глаза Оля.

— Жена? — переспросил Виктор и сбивчиво пояснил — Всего я ей не говорил… но она знает, что мы… дружили с тобой… Но я расскажу ей потом, все расскажу, как было…

— Дружили?! — усмехнулась Оля. Услышать это слово от него было особенно обидно. Внешне они действительно только дружили: в отряде Орлиева были такие строгости, что им приходилось скрывать свои чувства даже от самых близких товарищей… Кто-кто, а сам Виктор хорошо знает, что их тогда связывало несравненно большее, чем простая дружба.

— Значит, ты считаешь, что мы только дружили? — спросила Оля, готовая тут же высказать ему все. — Ты, может, даже жалеешь о том, что было между нами? Жалеешь, да?

— Зачем ты спрашиваешь об этом? — с болью произнес Виктор, понимая, что любой его ответ обидит ее.

— Может, ты теперь даже стыдишься того? Может, считаешь нашу… эту самую дружбу… позорным пятном в своей благополучной жизни?

Она била в самое больное место, и Виктор молчал. Ее слова уже не вызывали в нем никакого протеста. Было лишь немного жаль того удивительно правильного тона, который был удачно ею найден на бирже. А сейчас Оля вела себя так, как вела бы себя любая другая женщина. Что ж, жаль, конечно, но она имеет право на это. Он во всем виноват… Но каяться, сожалеть о прошлом он не будет. И лгать, что не сожалеет о нем, тоже не станет. Все сложнее, чем кажется… Теперь даже не нужно ничего объяснять, она все равно не захочет ничего понять. Может, действительно, лучше уехать из Войттозера? Хотя теперь уже незачем… Отношения с Ольгой определились, а Лене он откроет все сам…

Оля неожиданно рассмеялась:

— Интересно, как бы ты вел себя, если бы такие вопросы тебе задала жена? Тоже молчал бы, а?

— Она просто никогда не стала бы спрашивать об этом, — пробурчал Виктор, почувствовав, что в настроении Оли снова произошла перемена.

— Почему?

— Ей незачем будет спрашивать. Я сам все расскажу ей. Она все поймет.

— Напрасно ты так думаешь. Если она тебя любит, то обязательно спросит… И ой как спросит. Поэтому тебе лучше уехать из Войттозера.

— Пойми, Оля, не могу я уехать, — горячо заговорил Виктор. — Только сегодня, вот до разговора с тобой, я впервые почувствовал, что все эти девять лет подсознательно стремился сюда… Жил, работал, учился, чтоб вернуться сюда, ты понимаешь? Это так трудно объяснить, но когда-нибудь ты поймешь… Ты ведь и сама, наверное, ощутила это?.. Жила в Петрозаводске, а потом приехала сюда и, видимо, нашла себя здесь.

— Ну, у меня совсем другое… Семья. Если бы не сын, я никогда не вернулась бы в Войттозеро.

— Как, у тебя есть сын? — спросил Виктор. — Ты разве замужем?

Она помолчала, словно борясь с желанием объяснить что-то, и коротко ответила:

— Была…

— Как «была»? А теперь?

— Разошлись, — беззаботно сказала Оля и снова рассмеялась: — Разошлись как в море корабли… Чего ты удивляешься? Разве мало люди расходятся…

— Почему же мне никто не сказал об этом? Ни Чадов, ни Орлиев?

— Давняя история… Может, потом и расскажут. Так почему же ты все-таки не хочешь уехать из Войттозера?

Новость так поразила Виктора, что он смотрел на Олю и ничего не понимал. Оказывается, Оля была замужем. И уже давно. Так вот почему она в сорок пятом году уехала из Петрозаводска! Вот почему они не могли найти друг друга! Что-то похожее на чувство ревности, даже обиды, шевельнулось в нем, когда вспомнил, с каким волнением ждал ответа на свои письма и запросы.

— Как же так получилось, Оля? Уже через год, как мы расстались, ты вышла замуж?

— Даже раньше, в том же году… Чего же тут особенного? Встретила человека. Думала, все серьезно… Разве мало так случается. Вот и с тобой у нас почти так же вышло.

— Но мы хотя бы не записывались.

— Ас ним мы тоже не записывались, — беззаботно махнула рукой Оля. — Сначала об этом не думали, а потом уж было незачем. Ладно, хватит… Было и прошло… Почему ж ты не хочешь уехать из Войттозера? Ты начал говорить и не закончил.

Виктор с трудом припомнил, что он говорил. Но продолжать уже не хотелось. Как будто Оля вдруг потеряла в его глазах что-то очень важное и значительное. И вместе с тем неожиданное признание вроде чем-то сблизило их, уравняло друг с другом и сгладило прошлое.

— Мне кажется, в Войттозере я могу сделать что-то полезное. — В голосе Виктора уже не было ни пафоса, ни волнения, которыми прежде стремился передать ей основную причину того, почему он решил остаться в Войттозере. — Здесь есть над чем поработать.

Оля подождала, не скажет ли он еще чего-нибудь. Потом медленно надела куртку и пожала плечами:

— Ну что ж. Придется мне уехать отсюда… Не хотелось бы, а придется…

— Но почему, Оля?

Она не ответила и зашагала быстрее. Они вышли на главную улицу поселка. У столовой Оля остановилась, посмотрела на Виктора и с грустной улыбкой покачала головой:

— Витька, Витька! Ничего-то ты не понимаешь!

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Из открытого окна конторы слышался сердитый орлиевский бас:

— Ты мне такие штучки брось! Пока в план не войдешь, лучше и не заикайся про отпуск… Лесовозов я тебе не рожу, тракторов тоже. Поменьше пьянствуй да с бабами путайся, побольше о деле думай, если мастером хочешь остаться.

«Панкратова отчитывает», — догадался Виктор.

В кабинете напротив сидевшего за столом Тихона Захаровича стоял уже успевший переодеться в суконную гимнастерку и хромовые сапоги Панкрашов. В углу тихо, сосредоточенно сосал трубку Вяхясало. Вид у Панкратова был виноватый, даже чуть ли не угодливый, но по его хитрому взгляду Виктор понял, что Панкрашов ни в чем себя виноватым не считает, а если и изображает таковым, то лишь затем, чтобы поскорее утихомирить расходившегося начальника.

Виктор не терпел ни хитрости, ни лицемерия, и поведение Панкратова ему не понравилось. Не согласен — возражай, защищайся, а не скрывай своего истинного мнения за внешней покорностью. Особенно было обидно за Орлиева, которого панкрашовская угодливость невольно унижала, а сам он вроде бы и не замечал этого.

— Вот так. — Тихон Захарович перевел тяжелый взгляд с Панкратова на Виктора и вдруг спросил:

— Чего ты чудишь?

Виктор непонимающе пожал плечами.

— Что там у тебя на бирже произошло? Ты что — другого дела не нашел, что ли? Зачем штабеля перекладывать приказал?

— А, вы об этом… — улыбнулся Виктор и начал горячо доказывать, насколько плохо обстоит дело с качеством подготовленных к сдаче штабелей, но Орлиев досадливо махнул рукой:

— Знаю. Ерунду ты затеял. Принимает сплавная контора штабеля — ну и слава богу… Пусть сами следят за качеством. Чего тебе надо?

Если бы в кабинете не было Вяхясало и Панкратова, Виктор, возможно, и не воспринял бы эти слова с такой обидой. Но на него строго и оценивающе смотрели умные, чуть сощуренные глаза Вяхясало, а Панкрашов, собиравшийся уже уходить, даже присел на жесткий деревянный диван. Едва сдерживаясь от волнения, Виктор медленно сказал:

— Тихон Захарович, вы допускаете принципиальную ошибку. Так работать нельзя.

По тому, как сразу побледнело лицо Орлиева, можно было ожидать, что сейчас произойдет что-то невероятное. Панкрашов подался чуть вперед, готовый предотвратить несчастье. Даже Вяхясало вынул изо рта трубку и застыл, держа ее в согнутой руке.

Но невероятного не случилось. Тихон Захарович вдруг сморщился, глубоко вздохнул и отвалился к спинке кресла, прижав руку к сердцу.

— Панкрашов, сходи к сторожихе, принеси водицы, — тихо попросил он и крикнул вслед: — Да скажи ей, чтоб впредь вода всегда стояла здесь. Безобразие! Разбили графин и купить не могут!

Панкрашов вышел. Несколько секунд стояла тишина.

— Ты видел сегодняшнюю сводку? — кивнул Орлиев Виктору.

— Не видел, но догадываюсь.

— А так можно работать?

— Нельзя.

— Вот то-то и оно… А ты в штабеля зарываешься. Не до них нам, если уже шесть тысяч кубов долгу…

— Не согласен. Штабеля тоже не мелочь… То есть, в сравнении с долгом, конечно, мелочь… Но ведь и долг потому, что мы везде, на всех циклах работаем так же, как на штабелевке. Технически малограмотно мы работаем…

Виктор высказал свое мнение о неразумном отводе лесосек, о запущенности профилактического и среднего ремонта механизмов, о недооценке дорожного строительства — о всем том, о чем он думал, шагая по лесовозной магистрали.

Орлиев хмурился, недовольно сопел, но терпеливо слушал. Панкрашов принес литровую банку с водой и стакан. Тихон Захарович отпил несколько глотков, отодвинул воду от себя и снова навалился грудью на стол, давая понять, что готов все выслушать до конца. За неплотно закрытой дверью в соседней комнате тоже притихли, и теперь голос Курганова, казалось, разносился по всему дому.

— Все? — спросил Орлиев, когда Виктор закончил.

— Все.

— Ну что ж… Критиковать ты умеешь. Хотя недостатка в критике мы и раньше не испытывали…

— Тихон Захарович, Курганов много правильного говорил, — подал голос осмелевший Панкрашов.

— Помолчи, — глянул в его сторону Орлиев. — «Санька-критикан» тоже много правильного говорит. Это я к слову. А с тебя, — он посмотрел на Виктора, — другой спрос. Ты не ревизор и не уполномоченный из треста. Тебе не критиковать, а исправлять все надо… Да-да, своими руками, горбом своим.

— Я разве отказываюсь? Я готов взяться хоть сейчас. Важно ваше отношение…

Орлиев словно пропустил его слова мимо ушей.

— В первые дни все всегда начинают с критики. А как же? Это очень удобно. Наладятся дела — тем больше славы. Не наладятся — опять же заручка есть.

— Тихон Захарович, разве я ради славы?!

— Я не о тебе и говорю, Курганов! Ты не обижайся, а лучше делом докажи, что ты не из тех, кто критику своей профессией сделал. — Он помолчал, побарабанил пальцами по столу. — Мысли твои дельные. Давай договоримся так. Денька через два-три соберем руководящий состав и заслушаем тебя. А ты подготовься как следует.

— Обязательно, Тихон Захарович! — обрадовался Виктор.

— Вот так и порешим… А что касается биржи — прошу туда не лезть… Ты сгоряча наломал дров, обидел приемщицу, и теперь только ненужные придирки будут. Не до того нам. Наладим поток, тогда время будет и за биржу приняться. Надо во всем видеть главное, по нему и бить!

Возражать Виктор не стал, хотя и чувствовал, что, уступая, идет на сделку со своей совестью. «Ничего, доберемся до биржи, тогда и он поймет мою правоту», — успокоил он себя.

Разговор о делах притих. Посидели, покурили, перекидываясь случайными фразами о прогнозах погоды, об открывающейся на днях охоте, о строительстве и ремонте жилья. Панкрашов между прочим сказал, что недавно ночью слышал какие-то сильные взрывы с Засельской стороны. Орлиев недоверчиво нахмурился, но Вяхясало тоже подтвердил, что и он слышал их, и даже не один раз.

— Может, учебные бомбежки, — высказал предположение Панкрашов.

— Учебные бомбежки так близко к границе не станут проводить, — возразил Орлиев. — Строят там что-то…

Упоминание о бомбежках немедленно перевело разговор на тему о водородных бомбах, о которых в то время много писалось в газетах.

Из соседней комнаты один за другим в кабинет перебрались люди. Народу набралось столько, что сразу стало тесно и дымно.

Виктор почувствовал, что все ждут его мнения по этому вопросу. Ведь как-никак он приехал из Ленинграда, и среди присутствующих был единственный с высшим образованием.

Стараясь говорить понятнее, он рассказал, что знал, о принципах цепной реакции. Всех очень поразило, когда он высказал вычитанную в одной популярной брошюре мысль, что Солнце — это огромная атомная бомба, что там все время происходит не прекращающаяся цепная реакция и выделяемое ею тепло делает возможной жизнь на Земле.

— Почему же Солнце не взрывается? — спросил один из рабочих и заявил: — Нет уж, от такой бомбы давно бы одна пыль осталась.

— У меня вопросик такого содержания! — услышал Виктор знакомый голос.

Так и есть. В дверях стоял взъерошенный, с возбужденно блестевшими глазами, невесть когда появившийся здесь дядя Саня.

— Возможна ли подобная же цепная реакция на нашей обитаемой ныне планете? И как на данный вопрос смотрит современная нам наука?

— Я, товарищи, не специалист… Но, вероятно, теоретически это возможно, хотя практически вряд ли осуществимо.

— Допустим. Вопрос второй. — Дядя Саня на секунду задумался и выпалил: — Была ли практически осуществима атомная бомба, — допустим, десять лет назад?

— Нет, не была, — улыбнулся Виктор, угадывая, к чему клонит дядя Саня. — Атомная бомба появилась восемь лет назад, когда исход войны был уже ясен. Ее применение, даже по мнению многих видных американских ученых, было величайшим преступлением перед человечеством…

— Это мы знаем, — широким жестом прервал его дядя Саня. — Мы подписывали Стокгольмское воззвание и все это знаем… Заостряю вопрос. Почему же вы не допускаете практического осуществления цепной реакции на всей нашей обитаемой планете?

— Но ведь это никому не нужно. Это приведет к гибели на Земле всего живого.

— Не возражаю… А откуда вам известны коварные планы человеконенавистных империалистов, и чем вы докажете, что они не преследуют именно такие цели?

Дядя Саня, считая, что поставил своего оппонента в затруднительное положение, оглядел публику и милостиво помог ему:

— Даю наводящий… Не следует ли из вышесказанного, что на современном нам этапе человечество находится под угрозой и цивилизация способна уничтожить саму себя?

— Ну, ты еще чего?! — поднялся над столом Орлиев. — Ты прежде думай, а потом болтай… Привык распускать язык, да еще при народе.

Дядя Саня моментально сник. Он, оробело глядя на Орлиева, пытался еще что-то сказать, но возбужденный блеск в его глазах уже уступил место растерянности и беспокойству.

Виктору стало жаль дядю Саню. С подчеркнутым уважением он разъяснил, что истинная наука не может быть направлена во вред человечеству, что ядерные реакции на Земле, в отличие от солнечных, носят строго управляемый характер, а выдающиеся ученые, как советские, так и западные, сейчас энергично выступают против использования атомной энергии в военных целях.

— Эта борьба проходит в рамках всемирного движения за мир. И очень показательно, что один из выдающихся физиков современности, французский ученый Фредерик Жолио-Кюри, чьи труды много сделали для расщепления атома, является председателем Всемирного Совета Мира…

— Товарищ Жолио после войны вступил в коммунистическую партию! — добавил дядя Саня.

— Вот в таком плане и должна идти речь! — довольно произнес Орлиев. — Ну что ж, товарищи! Я думаю, все ясно. Будем считать нашу стихийную политбеседу оконченной. Пора и расходиться. Кто, я вижу, в кино собирался, а кто и дома с утра не был… Завтра без десяти семь планерка! — напомнил он.

— Слушай, а крепко ты его! — восхищенно сказал Панкрашов, когда они вышли на шоссе. — Старика чуть кондрашка не хватила… У нас тут никто с ним так и не разговаривает. Разве что Рябова или Санька-критикан… Рантуева с ним не спорит. Делает по-своему, и баста! А я, понимаешь, не могу так. Не то что боюсь. Бояться вроде бы и нечего. А как глянет старик, да как брови на глаза надвинет — тут уж лучше смолчать. Пусть перекипит…

— Из-за тебя же все это и вышло, — недовольно перебил его Виктор, — учти, Костя! Если еще хоть раз доставят на биржу плохо разделанные сортименты — все отнесу за твой счет.

— На все переделки моей получки не хватит, — засмеялся Панкрашов. Он щелкнул крышкой никелированного портсигара, предложил папиросу Виктору.

— Спасибо. Я сегодня накурился так, что уже чертики в глазах прыгают…

— Да-а, круто ты за дело взялся. — Панкрашов затянулся. — Что касается штабелей, то тут я со стариком согласен. Чего нам за сплавную контору голову ломать… Скажут они: переделать, тогда другой вопрос! А чего нам наперед батьки в пекло лезть?!

— Ты знаешь, что такое ГОСТ? — спросил Виктор. — Мы будем делать, как положено…

— Попал я в переплет! — с отчаянием развел руками Панкрашов. — Одному кубики гони, другому качество давай… Да разве ж можно по ГОСТам работать? Тогда о плане и думать нечего.

Виктор чувствовал, что Панкрашов переживает совсем не так сильно, как старается показать это. «Привык дурачка на себя напускать», — с неприязнью подумал он и холодно произнес:

— Ничего. Возьмешься за дело по-настоящему — и план будет и ГОСТы выдержишь.

— Крутой ты! — рассмеялся Панкрашов. — А вчера вроде другим мне показался, когда песни пели… Ну, брат, одно скажу — найдет у вас с Орлиевым коса на камень… В кино не собираешься сегодня? А то приходи! Ну, мне сюда. Привет Елене Сергеевне передавай.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1
Мальчик кормил щенка. Щенок был совсем крохотный, он еле держался на коротких дрожащих лапках. Его длинные, чуть ли не до земли свисавшие уши смешно болтались, когда он, тыкаясь мордочкой в молоко, захлебывался и фыркал.

На Лену мальчик не обратил внимания, лишь заслонил от нее щенка и стал решительнее тыкать его носом в блюдце.

— Ты его с пальца попробуй, — посоветовала Лена.

Мальчик непонимающе взглянул на нее, и Лена поразилась цвету его глаз. Они были настолько черными, что в них совершенно терялись зрачки, и от этого взгляд казался особенно пристальным и не по-детски грустным.

— Да, да, попробуй, — улыбнулась Лена. — Вот так, Она положила на траву сумочку, взяла на руки щенка, обмакнула в молоко палец и поднесла к черному холодному носику. Щенок доверчиво потянулся к пальцу. Его розовый шершавый и теплый язычок так и замелькал, слизывая молоко. Крохотное тельце даже задрожало от удовольствия, и ощущение этого было настолько приятным, что Лена радостно засмеялась:

— Ну, ну, не спеши! Вот тебе еще, свеженького. И еще вот, еще…

Вначале мальчик смотрел на это обрадованно, потом стал все тревожнее заглядывать в лицо Лене и наконец ревниво потянулся к щенку:

— Так я и сам умею.

— Конечно, умеешь, — подтвердила Лена, передавая щенка. — Где ты его взял, такого кроху?

Мальчик помолчал и, освоившись с кормежкой, похвастал:

— Он породистый… Сам уток ловить будет… Увидит, нырнет и — цап ее за ногу под водой. У него и уши длинные, чтоб вода не забиралась.

В это Лена не очень-то поверила, но щенок действительно был какой-то необычный: большеголовый, вислоухий и весь лохмато-черный, лишь узенькая белая полоска пробегала по его пухлому животику и широкой грудке. Коричневыми бусинками малоподвижных глаз и растопыренными толстыми лапками он до смешного напоминал вдруг ожившего плюшевого мишку из того далекого детства, когда все игрушки казались живыми, и если они не хотели сами двигаться, есть, ложиться спать, то лишь потому, что были лентяями и любили притворяться.

Этот не притворялся. Он ел с жадностью, забавно вытягивая вслед за пальцем мордочку.

— Счас, счас, — торопился мальчик. — Да ты не кусайся! Ишь зубы какие! Такой маленький, а уже кусаешься.

Стараясь нащупать зубы, он поглубже засовывал в рот щенку палец, отчего тот несколько раз срыгивал и испуганно пятился назад.

— Ох, и злой будет! Так и ладит за палец схватить! Не верите? Вот попробуйте.

— Верю, верю. Только ты отпусти его, он уже сыт.

Почувствовав свободу, щенок неумело отряхнулся и заковылял в сторону. Выбравшись на солнцепек, он постоял как бы в раздумье и, к огорчению мальчика, неожиданно прилег, закрыв глаза и превратившись в черный комочек.

— Он устал, пусть отдохнет, — сказала Лена. — Ты в этом доме живешь?

— В этом, — с неохотой ответил мальчик.

— В школу ходишь?

— Нет.

— Нет? Почему? Сколько тебе лет?

— Восемь.

— Почему же ты не ходишь в школу?

— А я болел.

— Весь год болел? — подошла к нему поближе Лена. — Чем же ты болел?

— Не знаю, — скучающе отвернулся он от нее.

— Как твоя фамилия?

— Рантуев.

— А зовут?

— Славик.

— А как зовут твоего отца?

Нащупав в траве камешки, Славик принялся бросать их на крышу сарая. Они скатывались по крыше обратно и падали почти к самым его ногам.

— Славик, я с тобой разговариваю. Нехорошо так. Как зовут твоего папу?

Славик один за другим перебросал все камни через конек крыши и лишь потом повернулся к Лене.

— У меня нет папы… Он погиб на фронте…

— Он был в партизанах? Командиром разведки? — воскликнула Лена.

— А вы откуда знаете? — спросил мальчик, недоверчиво покосившись на нее.

— Знаю, Славик, знаю… Я живу у твоей бабушки… Твоя мама скоро придет?

— Скоро, если не будет собрания.

— Ты сегодня так и был здесь один?

— Не-е. Я к деду ходил. А завтра мы, может, на рыбалку поедем…

— Ты любишь рыбачить?

Славик замялся. Врать ему не хотелось, но на настоящей рыбалке, чтоб далеко в озеро уйти, на луды, да чтоб ловить на донку настоящих окуней, ему еще ни разу не доводилось. Чужие дяди его не брали, а дед считал удочную рыбалку баловством.

— Не то чтобы уж очень, — подумав, ответил он и вдруг оживился: — Вот если б ружье было!.. У нас вон там, знаете, уток сколько?! Вся треста так и шевелится. Это не так далеко, вон за той губой! Хотите, покажу!

— Хорошо, хорошо. Обязательно потом сходим… — Радуясь, что разговор налаживается, Лена сообщила, что она из школы и что Славик будет учиться у нее.

— Ты, никак, в школу ходить не хочешь? — спросила она, заметив, что Славик вдруг стал грустным.

— Я не хочу второгодничать, я во второй класс хочу, — тихо произнес он, глядя в землю.

— Какой же ты второгодник? Ты ведь не ходил в прошлом году.

— Все равно. Не буду я от Кольки отставать. Я лучше читать умею. У меня вон и книги есть! — быстро заговорил он, и Лена увидела, как в его черных глазах загорается непререкаемое упрямство.

— Так, Славик, нельзя! Все должны начинать учиться с первого класса. Ну и что ж, что ты пропустил год. Другие и по многу лет пропускают. Возьми фронтовиков! Они четыре года пропустили и совсем взрослыми после войны за парту сели. И ничего, учились, инженерами стали…

— В первый класс все равно не пойду.

— Как это не пойдешь? Директор школы прикажет — и пойдешь. В школе есть порядок и дисциплина.

— А вот и не прикажет! — засмеялся Славик. — Тетя Аня — мамина подруга, и не будет ничего приказывать.

Лена не сразу сообразила, что тетя Аня — вероятно, Анна Никитична Рябова. Да, видно, в этом доме для мальчика нет ничего запретного! А может, наоборот, запрещают ему слишком многое. До всего он должен доходить своим умом, и в результате — это удивительное упрямство и совершенно не детская самоуверенность. «Обязательно дождусь его матери», — решила Лена.

2
Жильцы соседних квартир уже вернулись, и дом все больше оживал. Из распахнутых окон слышались голоса, позвякивание посуды, приглушенное бормотание репродукторов.

Хозяевами одной из квартир оказалась молодая чета — высокий парень в берете и замасленной спецовке и низенькая жизнерадостная толстушка в лыжном костюме и мягких брезентовых сапожках. Парень нес вязанку дров, его жена — целый ворох пакетов и свертков из магазина. Однако это не мешало им шалить, толкаться, нестись к дому наперегонки. К калитке первой успела девушка. Парень, не долго думая, шарахнул через невысокий забор и сумел опередить ее на крыльце. Потом, вспомнив про дрова, выкрикнул: «Чур, я первый» — и, ласково хлопнув жену ладонью по спине, направился к сараю.

— Ну, что, Славка, скоро жениться будем? — вместо приветствия спросил он. Заметив щенка, нагнулся, нежно погладил его: — Дед подарил?

— Знаешь, какой он! — заторопился Славка. — Он сам уток ловить будет!

— Нам с тобой, брат, такие ни к чему, — засмеялся парень. Он положил в сарай дрова, подмигнул Славику: — А нам зачем, чтобы сам?.. Мы сам с усам, вот оно! Знаешь, как медведь по бору ходит? — сурово нахмурился он.

— Знаю, дядя Толя, знаю! — закричал Славик, радостно бросаясь за угол сарая.

— То-то, — засмеялся «дядя Толя». Он помедлил, словно выжидая, не захочет ли Лена о чем-нибудь спросить его, и направился к крыльцу.

А Лене и действительно хотелось задать ему вопрос, но она не могла решить, как назвать мать Славика: «товарищ Рантуева» — слишком официально, «Ольгой» — неудобно, а отчества она не знала. Пока она соображала, парень уже поднялся на крыльцо.

— Скажите… мать Славика скоро вернется? — наконец, решившись, спросила Лена.

— Мать Славика? — переспросил «дядя Толя», как бы пытаясь уяснить себе, кто же такая мать Славика, и вдруг улыбнулся — широко, добродушно и даже виновато: — Конечно, скоро. Кажется, на биржу поехала… Славик, слетай-ка быстро в столовую, может, мамаша там уже. Кому говорю! — прикрикнул он, когда Славик сделал вид, что не слышит его.

— Я обожду… У меня есть время.

— А то к нам зайдите. Чего на улице комаров кормить?

— Спасибо, я здесь…

— Ну, как хотите, — и парень ушел в дом.

— С кем ты там? — услышала Лена из сеней чуть приглушенный женский голос.

— Ольгу Петровну спрашивали…

— Приезжая, видать. Вроде в поселке таких и не было. Уж не жена ли нового технорука?

— А может, и жена… Налей-ка водицы побольше. Сегодня как черт грязный…

Лене очень хотелось, чтобы они продолжали такой разговор, но где-то неподалеку завели радиолу, и музыка грянула так оглушительно, что щенок, к радости Славика, вскочил и испуганно заметался по траве.

Напоминание о Викторе наполнило Лену ощущением чего-то волнующего, приятного, чуть тревожного. Так было всегда. Наверное, это и есть ощущение своего счастья. Оно такое необъяснимое и безмерное, что, кажется, на свете вне его ничего и не существует. Оно включает в себя все — и этот дом с милыми, очень милыми людьми, и тот дом, рядом, в точности похожий на этот, и все другие дома поселка со всеми его жителями. Даже то, что произошло в школе или в доме Мошниковых, — тоже уже частица их жизни. Пусть горькая, обидная — но без нее Лена теперь и не могла представить своего будущего. Если бы ее вдруг заставили забыть, выбросить нынешний день из головы, она чувствовала бы себя обкраденной.

Виктор… Может, он уже вернулся и ждет ее…

— Славик, идем ужинать!

Лена даже вздрогнула — так близко от нее прозвучал голос и таким он был знакомым.

— Мама, правда, он хороший? Он будет жить у нас, правда? — и радостно и виновато закричал Славик.

На тропке у дома стояла высокая стройная женщина в синей холщовой куртке, в новых блестевших на солнце резиновых сапогах, в ярко-красной, еще не успевшей выгореть косынке. Через плечо — полевая кожаная сумка, в руках — алюминиевый судок с ужином, хлеб, свертки. Ее загорелое лицо с небольшим вздернутым носом в первую секунду показалось Лене неприятным — застывшим, словно выточенным из холодного коричневого камня. И все же было в нем то, что привлекало внимание, заставляло еще вглядываться в него. Высокий чистый лоб, густые строгие брови. Они так ровно нависали над большими серыми глазами, что глаза не блестели, а, казалось, излучали откуда-то из глубины собственный мягкий свет. Вглядевшись даже издали в эти спокойные, мягко лучившиеся глаза, Лена почувствовала невольную зависть.

— Идем ужинать!

Да, именно такой и представляла себе Лена Ольгу Рантуеву — непримиримо суровой, но обязательно чем-то привлекательной.

— Здравствуйте. Я вас жду.

— Меня? — Казалось, Ольга лишь теперь заметила Лену.

— Да, я из школы. Мне хотелось бы поговорить с вами о Славике…

Рантуева, ни слова не говоря, направилась в дом. Поставив на крыльцо судок с едой, ловко, одной рукой открыла замок и распахнула дверь.

— Входите! — не оборачиваясь, пригласила она и вошла первой.

Отдельная квартирка Рантуевой состояла из кухни и комнаты. Мебели было немного — два стола, шкаф, этажерка, несколько стульев, кровать и кушетка, где, вероятно, спал Славик, — но квартирка была такая маленькая, что казалась забитой мебелью. Во всем ощущалась забота хозяйки о чистоте и уюте, и вместе с тем на всем этом лежал какой-то нежилой отпечаток. Все было на месте, все аккуратно расправлено и выглажено, как будто никто никогда не садился на эту низкую кушетку, затянутую в белый чехол, или никто не ступал по чистым самотканым дорожкам. Хозяйка молча предложила Лене стул и, не снимая рабочей куртки, присела сама, давая тем самым понять, что разговор будет недолгим.

— Я хотела поговорить с вами о Славике… — начала Лена, вдруг почувствовав робость. О чем она может говорить с этой женщиной, смотревшей на нее явно отчужденно?

— Можно узнать, кто вы такая? — спросила Рантуева.

— Я? Я из школы… Буду работать учительницей в первом классе. Фамилия моя Курганова… Елена Сергеевна.

— A-а… очень приятно. Я слышала о вас. Вы, значит, жена нашего нового технорука.

— Да, — обрадовалась Лена. — Я вас тоже немного знаю… Вы ведь, кажется, партизанили вместе с Виктором?

— Недолго, — поспешно ответила Оля и, помолчав, напомнила:

— Ну, я вас слушаю…

— Славик ведь должен идти в школу?

— Да.

— Но он не хочет идти в первый класс. Вы знаете об этом?

— Мало ли чего кому не хочется… Не можете же вы перевести его сразу во второй?

— Не можем, — подтвердила Лена.

— Значит, он пойдет в первый класс.

— Хорошо, я запишу его.

— По-моему, его уже записывали.

— Да, но сейчас мы делаем последнюю контрольную проверку, — пояснила Лена, чувствуя, что Рантуева относится к ней с плохо скрываемой иронией.

— А-а… Ну если последнюю, то пожалуйста…

Лена развернула тетрадь, поставила порядковый номер и записала фамилию.

— Простите, полное имя у Славика — Вячеслав?

— Нет, Ростислав… Ростислав Ольгович.

— Редкое имя, редкое и хорошее, — похвалила Лена.

— Не Олегович, а Ольгович, — поправила Рантуева, заглянув к ней в тетрадь. — Да, да, не удивляйтесь. Есть такое женское имя — Ольга! Он от него и будет — Ольгович.

— Но ведь не может же быть отчества по имени матери! — воскликнула Лена.

Ольга Петровна снисходительно усмехнулась, потом вдруг быстро прошла в другую комнату и, вернувшись, положила перед Леной желтое с золотистым гербом свидетельство о рождении.

— Читайте. Видите, черным по белому — Ростислав Ольгович.

— Что вы, что вы, я верю!

— Нет уж, пожалуйста, взгляните.

— Это какая-то нелепость…

— Документ правильный, — холодно сказала Рантуева. — Вы ведь, кажется, живете у тети Фроси? Пожалуйста, при случае объясните ей, что Славик ей не внук. И пусть она не рассказывает свои выдумки каждому встречному и поперечному. Если она не верит мне, то пусть поверит хотя бы документу.

Документу трудно было не поверить. В нем действительно черным по белому было засвидетельствовано, что «Рантуев Ростислав Ольгович родился 8 октября 1944 года в городе Петрозаводске». А в графе «отец» стоял уверенный прочерк.

Пораженная всем этим, Лена молчала. Она смотрела на цифру «23», под которой значилась в ее тетради фамилия Славика, не знала, что ей делать дальше, что спрашивать, что говорить.

Увидев, что гостья и не собирается уходить, Рантуева с подчеркнутым безразличием занялась домашними делами. Сняла куртку, сапоги, разожгла керосинку, чтобы разогреть принесенный ужин, и принялась умываться.

— Ольга Петровна, Славик знает об этом?

— О чем? — Рантуева повернула к Лене намыленное лицо, смахнула тыльной стороной ладони наползавшую на глаза пену.

— Ну… что у него по документам нет отца.

Лишь закончив умывание и вытираясь длинным вафельным полотенцем, Ольга ответила:

— Он узнает тогда, когда будет способен правильно попять…

Наконец-то в ее словах Лена уловила располагающие к откровению нотки.

— Скажите, вы сами это сделали или так нужно?.. Этот прочерк в метрике?..

Рантуева уже находилась в другой комнате. Возможно, она не расслышала или не поняла, но очень долго не отвечала.

Она вышла к Лене переодевшаяся — в светло-сером костюме, в черных замшевых туфлях и белой шелковой блузке. Ее короткие вьющиеся волосы были аккуратно уложены и высоко заколоты сзади Обручевой гребенкой.

«Как здорово к ее глазам подошли бы косы!» — подумала Лена, глядя на стройную красивую фигуру Рантуевой.

Ольга Петровна сняла с керосинки кастрюлю, поставила чайник и вновь присела напротив Лены.

— Вы, кажется, что-то спрашивали?

— Этот прочерк… Вы сами так сделали?

— Да, этого прочерка у Славика могло бы и не быть…

— Скажите, зачем вы это сделали? Это же так ужасно… Почему только разрешают так делать?!

— Разрешают?! — усмехнулась Ольга Петровна. Ее взгляд грустно остановился на Лене.

— Он сделал что-то очень плохое, да? — от волнения почти шепотом спросила та.

— Сейчас я, может быть, поступила бы по-другому… — как бы не слыша ее, сказала Оля. — А тогда — только так, только так.

— И все-таки это ужасно!

— Почему ужасно! — В один миг взгляд Рантуевой вновь стал строгим и чуть надменным. — Вот вы! Вы очень любите своего мужа?

— Очень! — Лена даже покраснела от невольно вырвавшегося признания.

— Ну, а если бы он бросил вас… Пусть даже он не знал бы, что вы беременны. Как бы вы поступили?

— Не знаю. Я просто даже не могу представить себе такого.

— Я тогда тоже не могла это себе представить… Потому, наверное, так и поступила… А Славик вырастет, я постараюсь, чтоб он понял… Простите, но мне пора кормить сына.

3
В это время дверь с треском распахнулась, и Славик — испуганный, с ошалелыми глазами, — заметался по квартире, прижимая к груди щенка.

— Мама! Он идет. Он отберет у нас Барса…

Он совал щенка под кровать, за шкаф, попробовал даже закрыть его подушками, но ни одно место не казалось ему надежным. И когда снова широко распахнулась дверь, замерший от испуга Славик со щенком в руках стоял посредине комнаты.

В кухню не вошел, а ворвался плотный старик с круглой седоватой бородой. Его красное от гнева, потное лицо блестело, а большие широко расставленные глаза, казалось, вот-вот вылезут из орбит.

— А, вот ты где? — Даже не поздоровавшись, старик шагнул к Славику, широкой ладонью поддел снизу маленькое тельце щенка, а другой рукой ухватил мальчика за ухо.

— Не отдам, он мой! — закричал Славик.

— Отец, что такое? — негодующе поднялась Оля.

— А то, что твой чертенок украл у меня щенка.

— Я не украл… Я взял одного… У тебя их много!

Скулил щенок, рычал старик, истошно кричал Славик.

— Славик, отдай щенка! Отец, отпусти ребенка сейчас же!

— Ты на меня не кричи, а лучше сына научись в строгости держать! Я из-за этих щенков какие расходы несу. Да знаешь ли ты, поганец, — вновь подступился старик к Славику, — сколько этот щенок стоит?! Мне в городе полтораста целковых дают за каждого, а тебе баловство да озорство!

— Мамочка, пусть он оставит нам Барсика… Ну, пусть, мамочка! — уже не кричал, а тихо упрашивал Славик, глядя на мать жалобными глазами.

— Отец, я тебе отдам деньги, оставь щенка. Сейчас нет, а после получки отдам, — попросила Ольга.

— Ну, уж дудки! Знаем мы вашу отдачу… Тоже богачка нашлась! Да чего, скажи на милость, я буду с тебя деньги получать, коль чужие люди их сами навязывают. — Старик повернулся за сочувствием к молча наблюдавшей эту сцену Лене. Однако, поняв, что и та держит не его сторону, он вскипел еще больше: — Ишь богачка нашлась! Видели, а! Она на пустое баловство полторы сотни готова выкинуть! Хотя, что ей? Сколько денег ты псу под хвост выкинула? За восемь-то лет? Посчитай-ка по двести целковых в месяц… Ей, видите ли, — старик вновь повернулся к Лене, — пенсию назначили, а она…

— Прекрати! — меняясь в лице, крикнула Ольга.

Ее голос прозвучал так резко, что старик застыл с полуоткрытым ртом, а Славик испуганно прижался к матери:

— Мамочка, не надо. Не надо…

— Ты продашь щенка? Деньги я отдам завтра, одолжу и отдам.

Лена даже удивилась тому сдержанному спокойствию, с каким Ольга Петровна произнесла эти слова. Старик, казалось, сдается. Он в нерешительности поглядел на щенка, притихшего на его огромной узловатой ладони, даже чуть-чуть приподнял его, как бы пробуя на вес, и вдруг сказал, словно отрезал:

— Не продам. Не терплю баловства.

— Тогда уходи. Не играй у мальчишки на нервах.

— Ну-ну… Ты отца-то не больно гони… Гляди, как бы каяться не пришлось… Я-то уйду, а вот ты сама ко мне не пришла бы… Все вы умны на один час…

— Что за шум, а драки нет!

Никто и не заметил, как на пороге кухни появилась Анна Никитична. Веселая, улыбающаяся, она окинула всех быстрым, приветливым взглядом и сразу забрала все в свои руки.

— Дядя Пекка здесь? Тогда все понятно… Новое обострение междуродственной обстановки. О, Елена Сергеевна? Вот не ожидала встретить здесь… Здравствуй, Славик, здравствуй, дорогой мой! — Она подхватила мальчика под мышки, подняла в воздух и поцеловала. По той легкости, с какой она это проделала, чувствовалось, что она так поступает не впервые. — Ну, Ольга, а я к тебе в гости. Еле дождалась, когда вернешься. Что это вы все словно по камню проглотили? Дядя Пекка! Ты что? Щенками здесь торгуешь, что ли?

— Торгуем, да не сторгуемся, — явно обрадованная приходом Рябовой, усмехнулась Оля. — Не продает нам дед щенка. Наших денег жалеет. Лучше, говорит, в город свезу, у чужих сотню получу, чем родному внуку удовольствие сделаю.

— Баловство, а не удовольствие, — буркнул старик, направляясь к двери.

— Постой, дядя Пекка… Куда же ты? Покажи щенка, дай-ка его сюда… Ой, какой ты ушастенький, да умненький, да потешный… Конечно, такие только для забавы и годятся.

— Я и говорю… Зачем он им? Это — породистый, чистокровка. Пес в хозяйстве совсем негодный… Городским другое дело, которые там на дичь охотиться любят ради удовольствия. А так — только деньгам перевод.

— Ну и сколько же такой стоит?

— За полторы сотни с руками оторвут.

— Выгодное дельце ты придумал, дядя Пекка, — засмеялась Рябова. — Выгодней, выходит, чем поросят разводить… А фининспектора ты не боишься? Постой, постой… Мне уступишь такого?

— Да зачем он вам, Анна Никитична. Одна возня с ним.

— Тетя Аня, он сам уток ловить будет, когда вырастет, — с надеждой произнес Славик.

— Ну вот, а ты говоришь — зачем, — покачала головой Рябова. — Сколько тебе за него дать? Вот тебе сотня. Остальные пятьдесят за мной. По рукам? Ну и хорошо… Славик, иди сюда! Вот тебе щенок, расти его. А ты, дядя Пекка, не жалей наших денег… Не в деньгах счастье. Правда, Елена Сергеевна?

Лена радостно закивала головой. «Почему же это я не догадалась так сделать? Так быстро и хорошо. Уменя тоже в сумочке есть немного денег», — тут же огорченно подумала она.

— Дядя Пекка, ты уходишь? — спросила Рябова, хотя тот неподвижно стоял посреди комнаты и ничем не показал, что собирается уходить. — Ну, до свидания, спасибо за щенка… А я, кажется, к ужину попала. Вот хорошо… Давно я не ужинала на дармовщинку…

Почувствовав себя лишней, Лена попрощалась и вслед за дядей Пеккой не без сожаления вышла. Ей очень хотелось, чтобы Рябова или Оля пригласили ее остаться — попросту посидеть, поговорить, познакомиться поближе. Ей сейчас так не хватало этого.

— Елена Сергеевна, вы знаете, что сегодня в клубе кино? «Сельский врач», с Тамарой Макаровой… — отворив окно, крикнула Рябова.

— Спасибо, Анна Никитична. Мы уже смотрели эту картину.

— Мы тоже видели… Но что делать, коль других нет. Будем смотреть еще раз.

— Спасибо. Может быть, мы и придем.

Старик успел уже выйти на шоссе. Когда Лена поравнялась с ним, он пошел рядом и, как бы оправдываясь, проговорил:

— Директорше, что ей! Она может сорить деньгами. Одна живет, а больше тыщи получает… Ей чего — ни семьи, ни заботы.

— А у вас большая семья?

— Я, милая, шестерых на ноги поднял… Выучил, вырастил, к делу пристроил… Двое в войну погибли, а трое в люди вышли… В городе живут. Вот только младшая — не видать ей счастья в жизни.

— Почему вы так считаете?

— Себя больно высоко ставит… Можно ли так-то? С войны с дитем вернулась. Ну, казалось бы, живи как все люди. Найди мужика себе подходящего и живи, раз такая промашка вышла. Где тут! Нам нужен такой-сякой, особенный. Сколькие сватались — ей не по носу… скоро люди смеяться будут. Э-э, да что там говорить! — Старик махнул рукой и больше не произнес ни слова. Когда вышли из поселка, он даже не взглянул на Лену, свернул к своему дому, неподалеку за школой.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1
Хотя Анна Никитична и собиралась поужинать на дармовщинку, но, как только ушли дядя Пекка и Лена, сесть за стол она отказалась.

— Что ты, что ты! Это я нарочно, чтоб позлить дядю Пекку. Вы ужинайте, а я вот гнездышко для Барсика оборудую… Славик, где мы его устроим? У плиты? Ну что ж — и тепло, и в сторонке…

Рябова была на шесть лет старше подруги. До войны один год преподавала историю в классе, где училась Ольга. Но время как бы стерло разницу в годах, и когда Ольга с сыном вернулась в Войттозеро, они постепенно сблизились. Вышло так, что единственным человеком, которому Ольга откровенно рассказала все случившееся с ней во время войны, оказалась Анна Никитична, и это определило их отношения.

Рябова была одинока. Часто она шутила, что сама судьба против ее замужества: «До войны было некогда, после войны не за кого…» Оля знала, что Анна Никитична немножко кокетничает. Стоит ей лишь поманить пальцем, и Костя Панкрашов, по мнению многих, самый завидный в Войттозере жених, сломя голову прибежит к ней. Вот уж два года он весь сияет, если Рябова хоть чем-либо покажет к нему внимание. Это знали все в поселке, и единственным человеком, который как бы не замечал этого, была сама Анна Никитична. Оля много раз заводила с ней разговор, но Рябова лишь весело хохотала в ответ:

— Панкрашов?! Костя-то? Да кому он нужен, бабский угодник этакий? Тоже мне жених!

Годы шли, Рябовой уже стукнуло тридцать пять. Оля с беспокойством и сожалением примечала, как в ее красивых рыжевато-золотистых волосах появляются сизые ниточки преждевременной седины. Не видела этого лишь сама Анна Никитична. И даже больше того — ее требования к возможному спутнику жизни не только не уменьшились, но даже возросли.

С годами Анна Никитична все крепче привязывалась к семье Рантуевых. Славик стал для нее настоящим кумиром. В раннем детстве он много болел, и Рябова наравне с Ольгой делила бессонные ночи у его постели. В ее отношении к Славику было что-то непонятное. Прекрасный педагог, умный, требовательный руководитель в школе, она теряла эти качества, как только дело касалось Славика. Мальчику все разрешалось, любое его желание моментально исполнялось, стоило лишь услышать об этом тете Ане.

Временами Оля даже ревновала подругу к сыну. Ей казалось, что и сама она нужна Рябовой лишь постольку, поскольку она мать Славика. Нет, она не была против такой привязанности. Но разве Славик может пожаловаться на недостаток материнской ласки? А если он растет избалованным и своенравным, то прежде всего виновато безудержное внимание к нему Анны Никитичны. У ребенка не может быть двух матерей, а он уже начинал вроде бы привыкать к этому.

Как-то Оля высказала свои опасения. Анна Никитична не придала им ровно никакого значения:

— Ты преувеличиваешь. Не мешает ребенку в семье любовь и отца и матери!

— Отец, вероятно, совсем другое. У нас с тобой две матери получаются.

— Ну, хорошо, — засмеялась Рябова. — Давай так и поделимся. Ты будешь матерью, а я отцом.

— Нет уж. Отец скорее из меня получится, чем из тебя, — невесело поддержала шутку Оля.

И все осталось по-прежнему.

Вот и сегодня. Оля была не очень довольна тем, как повернулось дело с покупкой щенка. В конце концов разве в щенке дело? Щенок лишь маленькое проявление их принципиальных расхождений с отцом, которого в послевоенные годы словно подменили. И главное, деньги-то ему совсем не нужны — дети выросли, обзавелись семьями, даже изредка сами помогают отцу. Однако отец ведет себя так, что людей стыдно. Оля давно уже заняла к старику непримиримую позицию. Из-за этого и ушла от него. И вот результат… Анна Никитична все смазала. Она хорошо знает отношения Оли с отцом и поддерживает подругу. Но как только речь зашла о Славике, тут уже все позабыто. И деньги нашлись, и примирительный тон.

Как и следовало ожидать, щенок не дал мальчику хорошо поесть. Едва дождавшись конца ужина, Славик подхватил Барсика, сунул его в зимнюю ушанку и заторопился на улицу.

Анна Никитична подчеркнуто строго выговорила ему за то, что он плохо поел, заставила надеть куртку, но проводила его таким довольным взглядом, что Ольга рассмеялась:

— Если бы знали твои ученики, какой ты можешь быть доброй, то трудно тебе пришлось бы с дисциплиной!

— Ничего. Пойдет в школу, и он познает мою строгость, — пообещала Рябова. — Ну, закончила? Давай поболтаем, а? До кино еще больше часа.

— Давай.

На их языке «поболтать» — это обеим взобраться с ногами на диван и говорить о чем-либо самом сокровенном. А если все переговорено, то и просто помолчать наедине, изредка обмениваясь случайными фразами.

— Костюм сними, помнешь, — напомнила Рябова. Оля словно впервые заметила на себе праздничный костюм. Она даже покраснела и принялась поспешно переодеваться.

«Вот глупая! Вырядилась, удивить хотела!» — выругала она себя, вспомнив свою встречу с Леной. Молодая, со вкусом одетая жена Виктора неожиданно вызвала в ней ревнивое желание показать, что и они здесь не лыком шиты, что и у них есть что надеть. Теперь она видит, что сделала это зря. Лена оказалась безобидной и милой девчонкой, совсем еще наивной и доверчивой.

Переодевшись в голубое, чуть поблекшее летнее платье, которое она сшила два года назад в Петрозаводске, когда училась на курсах мастеров лесозаготовок, Оля снова почувствовала себя легко и привычно. Дорогой и красивый серый костюм действительно тяготил ее. Она долго мечтала о таком, копила деньги, подбирала материал, а когда сшила, то не ощутила никакой радости. Приятно наряжаться, если хочешь кому-то понравиться.

— Ну как, видела его? — спросила Рябова, когда Ольга устроилась на диване, отвалившись в другую сторону.

Подруга сделала вид, что не понимает:

— Кого его?

— Ну-ну, не хитри… Сама знаешь…

— Видела… Целый день пряталась, ну, думала, сегодня пронесло, а вечером на бирже встретились.

— Ну и как же у вас? Расскажи! — Рябова подвинулась поближе. Оля понимала, что Анной Никитичной руководит сейчас не праздное любопытство, но рассказывать вдруг расхотелось.

Вчера поздно вечером они долго говорили об этом, пытаясь найти самую разумную линию в отношении Ольги к новому техноруку… Анна Никитична была непреклонна: «Держись гордо! Покажи ему свое презрение… Таких надо учить!» Вчера Ольга не возражала. Известие, что Курганов приезжает в Войттозеро, вызвало в ней сложные чувства. Сглаженная годами, потерявшая свою остроту обида заговорила вновь. Действительно, зачем он приехал сюда? Да еще не один, а с женой?.. У Анны Никитичны был свой взгляд на это: «Он или подлец, который не видит ничего предосудительного в ваших прошлых отношениях, или мямля, слюнтяй, рассчитывающий хоть как-то успокоить свою совесть».

Ольга слушала ее, кивала головой, а сама втайне надеялась на что-то третье. Ей не хотелось верить, что Виктор, ее честный, откровенный и скромный Витька, которого она так хорошо знала, мог оказаться таким. С какой радостью она стала бы доказывать Анне Никитичне обратное, но факты были против нее. Злость, горечь, обида заглушали все…

Так было вчера. А сегодня все оказалось и проще и сложнее.

Оля вяло, как бы нехотя рассказала о встрече с Кургановым, об их разговоре по пути в поселок.

— Слюнтяй, — констатировала Анна Никитична. — Типичный слюнтяй… Даже странно. Внешне вроде производит хорошее впечатление. Я по пути специально заглянула в контору посмотреть на него. Он был там, о чем-то спорил с Орлиевым. Спорил вроде по-деловому, мне даже понравилось… А вот возьми же ты, — такую штуку с тобой упорол, а?

Анна Никитична вгорячах любила употреблять подчеркнуто грубоватые обороты речи.

— Ты напрасно так считаешь, — возразила Оля. — Курганов не такой уж и плохой…

— Это еще что такое? — Рябова даже приподнялась от удивления. — Уж не думаешь ли ты его оправдывать?

— Нет, не думаю… да и незачем.

— Так чего ж ты скатываешься на позиции всепрощения? Экая непротивленка злу насилием нашлась!

— Слушай. А ты не допускаешь мысли, что он ничего не знал?

— Как это не знал? Чего не знал?

— Не знал, что у меня есть сын.

Анна Никитична от негодования даже фыркнула. С грохотом сунув ноги в стоявшие у дивана туфли, она поднялась и широко, по-мужски, зашагала по комнате.

— Не знал?! — передразнила она Ольгу. — Как это не знал? Но, черт возьми, знал же он о том, что клялся тебе в любви? Ну если он этого не помнит, то… Знал же он, что… Прости, но мне так и хочется сказать грубость… Хорошо, хорошо, не буду! — Рябова сделала успокаивающий жест, хотя Оля ничем не выразила своего недовольства. — Неужели он и этого не знал? Он забыл все! Или хочет забыть! А так поступают подлецы!

Ольга слушала разгневанную подругу, и, странное дело, вчерашние чувства, так сильно бушевавшие в ней целые сутки, не приходили. Даже наоборот. Подчеркнуто грубые слова Анны Никитичны почему-то скорее оправдывали Виктора, чем обвиняли его. Она как бы наяву увидела себя произносящей эти слова и сама устыдилась их. «Боже мой! Ведь все тогда было не так, совсем не так… Разве в этом дело?» — думала Ольга, радуясь, что в разговоре с Виктором она все-таки сдержалась.

— Аня, знаешь, о чем я подумала? — с радостью и чуть грустной улыбкой вспомнила Ольга. — Вот ты говоришь — клялся… А мы ведь никогда не говорили о любви. Не говорили, понимаешь… Сначала, наверное, стыдились этого слова, а потом и говорить было незачем… Мы так редко могли быть вдвоем… И всегда где-то неподалеку обязательно был Пашка. Он всегда чувствовал, когда мы вдвоем, и обязательно громко пел, чтобы мы знали, что он идет…

Это признание произвело на Анну Никитичну неожиданное воздействие. Она резко остановилась посреди комнаты, долго с ужасом смотрела на просветленное лицо подруги.

— Ольга! — металлически ровным и бесстрастным тоном произнесла она. — Ты все еще любишь его!

— Что ты, — испугалась та. — Я просто вспоминала…

— Ольга, не отказывайся. Ты любишь его. Теперь я все понимаю.

— Ты ошибаешься. — Оля взяла себя в руки и улыбнулась горько, насмешливо. — Я люблю?! Смешно… Разве можно после всего, что было, любить! Нет, Аня, тысяча раз нет.

— Не спорь! — недовольно приказала Рябова, опускаясь на диван рядом с подругой.

Некоторое время обе молчали.

— Пора собираться. Мы можем опоздать в кино, — напомнила Оля, выглядывая в открытое окно на улицу, откуда доносился радостный голос Славика, игравшего со щенком.

Рябова словно не слышала ее. Хмуро и сосредоточенно смотрела в какую-то точку на полу до тех пор, пока Оля не поднялась и не начала собираться.

— Ольга, — сказала она сурово и поучительно. — Я прошу тебя об одном. Не унижай себя. Держись гордо, чтоб он и подумать не мог о твоем чувстве.

— Что ты выдумываешь? Вбила себе в голову чепуху какую-то!

— Вдовья доля нелегкая, — не слушая ее, продолжала Анна Никитична. — Ты девять лет несла ее. Я восторгалась тобой. С честью несла, с достоинством.

— Ты так торжественно говоришь! — засмеялась Ольга.

— Пойми, он не стоит тебя… Я знаю, что это, может быть, пустые для тебя слова, но, если бы со мной произошло подобное, я бы вырвала свое сердце. Да, да, не смейся! Так оно и было бы.

— Я начинаю тебя бояться, — пошутила Ольга, чувствуя, что и опять ее слова Анна Никитична не примет во внимание.

— Учти, эта девочка любит его, вероятно, так же, как любила когда-то ты… Может быть, у тебя больше прав, но твое счастье с ним будет мнимым.

— Неужели ты считаешь меня глупой? Твои пророчества начинают надоедать!

— Ты сама не замечаешь, что делаешь! Ну зачем же ты опять в новый костюм наряжаешься? Раньше и в платье превосходно в кино ходила, — безжалостно упрекнули ее Рябова. — Не обижайся. Я прежде всего о тебе думаю. Постарайся быть прежней, ни словом, ни взглядом не покажи, что любишь его.

— Хорошо, хорошо… Я буду гордой, буду ходить, задрав голову, и ни разу не посмотрю на него. Если и посмотрю, то презрительным взглядом… Я буду испепелять его взглядом!

Чем серьезней и тревожней становилась Анна Никитична, тем веселей и беззаботней чувствовала себя Оля. Она даже и сама не понимала, почему ей стало так легко и радостно. Не только же из духа противоречия подруге? Есть же, наверное, и другая причина? Она боялась признаться, но чувствовала, что есть, живет в ее сердце, растекается по всему телу ощущение чего-то радостного» волнующего, давно неиспытываемого. И каждое слово Анны Никитичны лишь разжигает его, заставляет верить, что это не выдумка и не обман.

— Брось кривляться! Я серьезно говорю… Не нужно ни унижений, ни показной гордости. Важно, чтобы он не заметил ни того, ни другого. О Славике чтобы ни-ни… Учти, Ольга, если ты поддашься, ты мне больше не подруга. На всю жизнь не прощу!.. Зови Славика, надо парня спать укладывать, а то и верно опоздаем в кино.

2
Лена прямо с порога радостно воскликнула:

— Витя! Как хорошо, что ты уже дома! Сегодня в клубе «Сельский врач»…

Она не закончила. Сначала посмотрела на хмурое, как бы постаревшее лицо мужа, сидевшего над остывшим ужином, потом перевела взгляд на отвернувшуюся к окошку при ее входе тетю Фросю и вполголоса спросила:

— Что-нибудь случилось, да?

Виктор тяжело вздохнул, поднялся из-за стола.

— Да нет… Ничего.

Тетя Фрося торопливо вытерла концом платка глаза и засуетилась:

— Виктор Алексеевич, ты ничего не поел. Куда ж ты? Это все я, глупая… Садись, садись. Вот и жена пришла, вместе поужинаете.

Она почти силком усадила Виктора за стол, налила в рукомойник воды и с полотенцем наготове ждала, пока Лена вымоет руки.

— Про сынка моего, Павлушку, мы тут вспоминали… — Голос тети Фроси дрогнул и сорвался на глухой клекот. Закрыв лицо полотенцем, старушка отвернулась к стене. — Вы уж простите меня, что тоску вам нагоняю, — заговорила она через несколько секунд, вслед за Леной пристраиваясь за столом. — Ешьте, ешьте, сиротушки мои… Так, говоришь, кино ноне интересное?! Вот и сходите, поглядите, а потом и мне расскажете.

— Устал я что-то, — Виктор вопросительно посмотрел на Лену. — Да и вставать завтра рано.

— Нет уж, Виктор Алексеевич, — не соглашалась тетя Фрося. — Ты уж доставь жене удовольствие, сходи с ней… В ваши годы не к чему дома скучать.

— Тетя Фрося, пойдемте и вы с нами, — обрадованно предложила Лена. — Втроем это так хорошо будет. Вы любите кино?

— Кто ж его не любит?.. Только я за свой век раз десять — не больше — и бывала. До войны, помню, оно к нам редко приезжало. Народу набьется, чуть ли не на голове один у другого. Тогда все ходили — и стар и млад. Целыми семьями. Помню, «Чапаева» раза три показывали, и все одно — сидят люди, смотрят. Павлушка мой так уж любил, так любил кино это самое… А мне больше про Мустафу — парнишка такой — нравилось. Я так расплачусь, бывало, что и до дому слез не уйму.

— Вот и пойдемте с нами, тетя Фрося, — упрашивала Лена.

— Нет уж, спасибо тебе на приглашении, а свое, видать, я отсмотрела… А вы кушайте, чаю пейте, да и ступайте. На людей посмотрите, себя покажете… У нас у клуба, знаете, сколько народу собирается? Ярмарка — да и только! Прямо на улице и танцуют. Музыка на весь поселок разливается. Вот и сейчас, поди, слышно? Чего вам дома сидеть? Для этого в старости время хватит.

Виктор собирался в кино без желания. Лишь по требованию Лены он надел свой выходной черный костюм, повязал галстук и почистил полуботинки. Тетя Фрося, с удовольствием наблюдавшая за сборами, провожала постояльцев словно на праздник. Она даже вышла на крыльцо и, скрестив на груди руки, счастливо и чуть грустно смотрела, как молодая пара спустилась по ступенькам и зашагала вдоль озера, навстречу огням и музыке.

— Вам где постелить? — крикнула тетя Фрося, когда Лена на повороте тропы обернулась и помахала ей рукой, — В боковушке я все прибрала.

Лена жестом показала, что спать они будут на сеновале, и в знак благодарности послала тете Фросе воздушный поцелуй.

— Хорошо, хорошо… Молоко на столе будет, а хлеб сама знаешь где.

Перед войной ее Павлушка, отправляясь в кино или на гулянье, всегда просил оставить на столе горшок с молоком и краюху хлеба.

Тем временем Виктор и Лена уже поравнялись с последним домом деревни.

Справа, над озером, как и утром, уже висела тонкая пелена тумана. Солнце только что зашло, и окна домов поселка горели ярко-багровыми отблесками.

— Правда, она очень чудесная? — Лена, поеживаясь от прохлады, поплотнее прижималась к мужу.

— Кто, тетя Фрося? — рассеянно спросил Виктор. — Да, конечно…

— Я так рада, что мы поселились у нее. Ты рассказал ей о Павле, да? То же самое, что рассказывал, помнишь, на вечере в академии?

— Да.

— Ты тогда так замечательно говорил! Мне хотелось даже заплакать. И не только мне. Я видела, как один старик…

— Лена! — Виктор поймал руку жены, крепко сжал, потом, словно вспомнив что-то, отпустил ее. — Помнишь, я говорил тебе, что в отряде я любил одну девушку… Я хочу, чтобы ты знала об этом…

— Конечно, помню. Ты хочешь сказать, что эта девушка Ольга Петровна Рантуева, да? Ну, вот видишь. Я сразу догадалась. Она такая необыкновенная, что, наверное, все в отряде были влюблены в нее. Ведь правда, да?

— Откуда ты знаешь ее?

— Я сегодня с ней познакомилась… У нее чудесный мальчик Славка. Как несчастливо сложилась у нее судьба!

— Она рассказывала тебе? — встревоженно спросил Виктор.

— Да. Мы так хорошо с ней поговорили… Мне так хочется подружиться с ней…

— Лена, я любил ее по-настоящему… — Виктор долго не мог решиться произнести это, а когда решился, то произнес бесстрастным, словно чужим голосом. — Я хочу, чтоб ты знала…

И все же Лена, видимо, не поняла его. Она преградила мужу путь, сделала сердитое лицо и шутливо-грозно подступила к нему:

— Не хочешь ли ты сказать, что любил ее больше, чем меня, а? Как ты смеешь говорить, что любил кого-то больше своей родной жены?

— Леночка, милая…

Они находились на виду и у деревни, и у поселка, но Виктор, вдруг ощутив, как с плеч свалилась тяжесть, горячо и нежно обнял жену, зарылся лицом в ее пышных и ласковых волосах. Несколько секунд они стояли, слушая горячее взволнованное дыхание друг друга. Потом Виктор обхватил Лену за плечи, и они медленно пошли дальше. Он уже готов был рассказать ей все-все, но Лена заговорила первая:

— Ты знаешь, я вот не верю, что можно дважды любить по-настоящему… Я ведь тоже любила… В шестом классе. Любила Борьку Звягина… Он был в школе самый умный, самый красивый. Скрипач-вундеркинд. Он уже тогда по радио несколько раз выступал… У нас все девчонки были влюблены в него, а я больше всех… Он, конечно, на меня и внимания не обращал… Всю блокаду о нем думала. Он эвакуировался. Помню, лежишь на диване закутанная, голодная, пошевелиться даже трудно, а как вспомнишь, что есть на свете Борька Звягин, кажется, на еще худшее готова, только бы конца войны дождаться… Мне все время рисовалось, как мы с Борькой встретимся и он обязательно меня полюбит. Так, ни за что, возьмет и полюбит… Может, за то, что я в блокаду только о нем и думала… Ты «Дикую собаку Динго» читал?

— Читал.

— А нам в школе запрещали ее читать, хотя это очень и очень правдивая книга. Боялись, что мы повлюбляемся друг в друга.

— Ну, а что же с Борькой?

— С Борькой? — удивилась Лена. — Понимаешь, не было на свете никакого Борьки… Борька — это ты… Вот встретила тебя и поняла, что никакого Борьки не было. Есть известный скрипач-концертмейстер, который за три года консерваторию закончил, и все… Помнишь, я тебя однажды на концерт затащила в филармонию. Мравинский дирижировал. Первым слева от дирижера сидел молодой скрипач. Черный и важный. Это и был Борька… Тогда я впервые после войны его увидела. Прочитала в афише — «Концертмейстер Звягин» — и решила сходить… Помню, сидела и смеялась. Ты еще меня несколько раз одергивал. Это я наш шестой класс вспомнила. Вспомню — смешно. Смешно и радостно. Смотрю на Борьку, а тот прошлый Борька — вон он, рядом со мной сидит. И нисколько не похож на того черно-белого пингвина, которому знаменитый Мравинский руку пожимал.

Это неожиданное признание обидело Виктора.

— Выходит, ты не меня любишь, а эту самую свою мечту во мне?

— Чем же это плохо? — удивилась Лена. — Это ведь хорошо, когда любишь человека, на котором сошлись твои мечты! Разве можно любить по-другому?

— Не знаю… Мне кажется, что все-таки надо любить человека, а не свою мечту в нем… Вдруг окажется, что тот человек в чем-то не соответствует твоей мечте? Ведь может же случиться такое? Что тогда? Обман, разочарование, разрыв?

— Ты рассуждаешь, как на лекции по психологии, — засмеялась Лена. — А он, этот человек, любит меня или нет?

— Допустим, любит.

— И он видит во мне свою мечту?

— Вероятно, видит… Но любит прежде всего тебя. Такой, какая ты есть…

— Если он любит и дорожит любовью, то должен тоже позаботиться, чтобы он и моя мечта о нем никогда не расходились. А как же иначе?

— Скажи, пожалуйста!.. Второй год мы живем с тобой, а я и не догадывался, что в любви ты такая требовательная и эгоистичная.

— Значит, не очень-то эгоистичная, если ты не замечал этого, — торжественно отпарировала Лена.

Они посмотрели друг на друга, рассмеялись и, взявшись за руки, побежали к поселку.

3
Клуб помещался в длинном приземистом здании, стоявшем на большом пустыре, обнесенном забором из штакетника. В дальнем углу пустыря виднелись штабеля строительных бревен. Чуть в сторонке на бетонном фундаменте было уложено несколько венцов сруба, по которому можно было легко догадаться, что старый клуб уже не удовлетворяет войттозерцев, но строительство нового явно затянулось.

Киносеанс вот-вот должен начаться. Уже смолк ревевший на весь поселок динамик, установленный на коньке крыши, уже понемногу затихал битком набитый зрительный зал, а Виктор и Лена стояли перед окошком с чернильной надписью «Касса» и тщетно стучали в фанерную дверцу. Один из мальчишек, беспокойно перешептывавшийся в коридоре с приятелями, сообщил, что билеты уже кончились и заведующая в аппаратной.

— Я сейчас позову ее! — Не ожидая согласия, он метнулся к выходу.

Молоденькая розовощекая заведующая, поблескивая красивыми, слегка раскосыми темными глазами, извиняющимся тоном сообщила, что мест уже нет, но если товарищ Курганов хочет, она может поставить два стула в проходе.

— Знаете, я даже не ожидала… — говорила она, расставляя стулья. — Третий раз эту картину прислали, я брать не хотела… А народу, глядите, вон сколько… Вы уж простите, что рядом не могу посадить, проход нельзя загораживать…

— Ничего, ничего. Большое вам спасибо, — поблагодарил Виктор, смущаясь оттого, что все в зале оборачиваются, смотрят на них. — А Тихон Захарович здесь?

— Что вы! — удивилась заведующая. — Он редко ходит… Если что — не обижайтесь. Механик у нас в отпуске, картину крутить буду я…

Небольшой зал казался из-за низкого потолка длиннее и шире, чем был на самом деле. В сравнении с недавно побеленными стенами полотняный экран выглядел желтым и грязным. Но вот погас свет, вспыхнуло светлое пятно на экране, и он оказался теперь совсем не грязным и не желтым, а ярко-белоснежным. Рамка попрыгала сверху вниз, слева направо, приобрела резкость, потом громко заверещал аппарат, на экране медленно, все ускоряясь, запрыгали титры, появился звук, и картина началась. Она шла с перерывами. После каждой части загорался свет и снова повторялось все по порядку: рамка, резкость, мелькающие титры, звук. В этом была своя прелесть. Как будто каждый сидящий в зале сам активно участвовал в демонстрации фильма. В перерывах люди разговаривали, обменивались мнениями, из одного конца зала в другой перебрасывались репликами. А как только вспыхивал экран, все замирало. Звук был неважный, но зрители с напряженным вниманием следили за судьбой врача, приехавшего в далекую сельскую больницу.

В перерыве после второй части Виктор заметил Олю. Она сидела в середине зала по соседству с полной женщиной в зеленом жакете, рядом с которой возвышалась голова Панкрашова. Оля ни разу не обернулась, но Виктору почему-то показалось, что она знает о его присутствии. Даже больше того, он был почти уверен, что Оля и ее соседка разговаривают о нем. Не случайно соседка несколько раз словно скучающе оглядывала зал.

«О чем они говорят?» — с тревогой раздумывал Виктор, не спуская глаз с Оли. Сидевшая впереди него Лена успела познакомиться с пожилой парой, видимо, супругами, и уже рассказывала им о фильме «Сельская учительница», сценарий которого написан тем же автором.

Супруги ее слушали с подчеркнутым вниманием, а женщина даже попыталась припомнить.

— Была, была такая картина про школу-то… Помнится, и артистка там играла эта же самая… До войны смотрела. Тогда она помоложе выглядела… Про серый камень все пела….

— Вы, наверно, спутали, — прервала ее Лена. — До войны был фильм «Учитель». Там действительно играли Макарова и Борис Чирков. Тоже хороший фильм… А «Сельская учительница» уже после войны вышла.

— Верно, верно, — согласилась женщина, и муж ее довольно закивал головой.

«О чем они разговаривают?» — рассеянно слушая оживленную речь Лены, думал Виктор, уже нисколько не сомневаясь, что Оля и ее соседка говорят о нем. И вдруг решился: «Это надо сделать сегодня. Сейчас. Немедленно».

В перерыве после третьей части Виктор неожиданно тронул за плечо жену:

— Леночка! Я должен уйти! У меня очень важное дело к Тихону Захаровичу… Если не успею к концу сеанса, ты не заблудишься, дойдешь до дому?

— Не беспокойтесь, мы проводим ее, правда, Шура? — Мужчина посмотрел на свою жену и, когда та кивнула в ответ, дружески улыбнулся Виктору: — Мы очень рады, что познакомились с вашей женой!

— Спасибо.

Орлиев был дома. Он только что пришел и, сидя на кровати, снимал тяжелые, надоевшие за день сапоги.

— Тихон Захарович! — чуть растерявшись под его удивленным взглядом, сказал Виктор. — Я хочу рассказать вам одну историю… Я должен был сделать это раньше!

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Второй рассказ о войне
Это случилось в марте 1944 года.

Орлиев принял рискованное решение — обойти озеро и ворваться в гарнизон с тыла, через узкую полоску между шоссе и озером. Силы были явно неравными — сотня партизан против двух рот белофиннов. Успех могла принести лишь внезапность. Впереди уже темнели дома Войттозера, минеры уже поползли к проволочным заграждениям, уже Орлиев отдал команду разворачиваться к атаке, когда от деревни с шипением взметнулась и словно повисла в небе зеленоватая ракета. И сразу ударили пулеметы.

Отряд начал отходить. Путь был один, по старой лыжне, по которой еще совсем недавно шли к гарнизону. Справа было шоссе, слева — озеро. Вдоль побережья тянулось минное поле. Все понимали, что отряд постигла страшная неудача и единственное спасение — уйти до рассвета за озеро. Опасность сближает людей — все старались держаться кучнее, а гремевшие позади пулеметные и автоматные очереди подстегивали и заставляли торопиться.

Медленный, начавшийся по команде отход грозил превратиться в бегство.

— Стой! Минеры, ко мне!

Это была первая за время отхода команда, и в ней прозвучала такая властность, что все остановились.

— Минеры, ко мне! — повторил Орлиев.

— Минеры… Минеры… — вполголоса понеслось по колонне.

Команда заглохла в голове цепочки. Непрекращающиеся автоматные очереди противника показались совсем близкими.

— Минеры есть? — вновь раздался голос командира. — Петренко? Есть Петренко?

Шорох грузных шагов Орлиева и снова:

— Кобзев!

Командир шел вдоль колонны, заглядывая в лица и в темноте не узнавая бойцов.

И в том, что никто не откликался на его вызов, было что-то угнетающее. Все это слышалось как бы сквозь невидимую стену, отделявшую Виктора от остальных. Мучительно болело простреленное плечо, рука немела, каждый удар пульса отдавался в висках.

«Почему они молчат? — морщась от боли, думал Виктор, чувствуя, что следующим выкликнут его. — Почему они молчат? Я ведь не могу. Я ранен… Почему они молчат?»

— Демикин…

Командир был уже совсем рядом.

— Убит, — тихо ответил кто-то. И Виктор все понял. С какой-то мучительной тяжестью, как будто это было давным-давно, он вспомнил, что все минеры, как и он, были посланы делать проход в проволочных заграждениях, и лишь потом догадался, почему никто не отзывается на выклик командира.

Словно очнувшись, он медленно, еле справляясь с лыжами, сделал несколько шагов к командиру.

— Курганов? Ты? — выкрикнул Орлиев, резко схватив его за плечо.

— Я… — морщась от пронзившей его боли, прошептал Виктор.

— Почему ты не отзываешься? Ты слышал команду? — отчетливо и жестко спросил Орлиев. Десятки темных, обрамленных маскхалатами лиц смотрели в их сторону.

— Я ранен…

Орлиев на секунду растерялся. Потом кинул быстрый взгляд на окровавленный маскхалат и строго спросил:

— Почему не перевязан? Где сестра? Рантуева, ты куда смотришь? — Он выждал, пока Оля примется за перевязку, вытер рукавицей потное лицо и повернулся к отряду:

— Кто сможет сделать проход? Есть желающие?

Некоторое время все молчали, затем сзади раздался неторопливый голос:

— Есть. Я могу попробовать.

Виктор узнал Кочетыгова.

— Мне нужно не пробовать, а сделать. Сумеешь? — спросил Орлиев.

— Сделаю, — ответил Кочетыгов, приближаясь к командиру.

«Ты же совсем не умеешь, я знаю, — мысленно возразил ему Виктор. — Ты просто хочешь быть лучше других…»

— Хватит. Завязывай потуже, — приказал он Оле, наматывавшей ему на плечо бинт. Не дождавшись конца перевязки, Виктор тоже придвинулся к командиру.

— Я сделаю проход.

Орлиев недоверчиво посмотрел на него, подумал и согласился.

— Хорошо, Курганов. Пойдете вдвоем.

Он приказал занять круговую оборону, закрепиться и держать бой до последнего.

Казалось бы, в положении отряда ничто не изменилось, лишь смертельная опасность на несколько минут стала ближе, но все почувствовали себя привычнее и потому увереннее. Оборону партизаны не любили, им редко приходилось прибегать к ней, и все же она лучше бесцельного и поспешного отступления. Склонившись и обняв обоих за плечи, Орлиев приказал Кочетыгову и Курганову:

— Пойдете вдвоем. Сделайте проход. Выйдете на озеро — дайте сигнал. А дальше?.. Дальше — другое задание. На середине — остров. Ты, Кочетыгов, должен его хорошо знать. В прошлом году там были дзоты с крупнокалиберными пулеметами. У нас один путь — мимо этого острова. И один путь для спасения — вызвать огонь на южную сторону, чтобы отряд смог проскочить мимо острова с севера. Понятно? Возможно, нынче в дзотах никого нет. Тогда мы прямо через остров. Короче, вам надо идти прямо на остров с юга. Мы будем держаться здесь, пока вы сделаете проход. Все! Есть вопросы?

— Нет, — ответил Кочетыгов и первым тронулся к озеру.

Минное поле оказалось неплотным» но левая рука Виктора плохо слушалась, и он подолгу возился с каждой из снятых мин. Кочетыгов светил фонариком, помогал и отмечал проход. До озера оставалось всего полтора десятка метров, когда наверху начался бой. Работать стало легче, уже не нужно было светить карманным фонариком: то и дело вспыхивали ракеты, рвались гранаты, трещали автоматы, гремели выстрелы из карабинов. Наверху, озаренные вспышками, отчетливо виднелись низкие слоистые тучи, и отсветы от них неровными бликами ложились на голубоватый снег. Наконец они вышли на озеро. Кочетыгов дал условный сигнал и, чуть подождав, помчался вдоль берега. Виктор, упираясь одной палкой, едва поспевал за ним. Так они бежали долго. Потом Кочетыгов резко свернул к острову и пошел медленнее.

Бой позади продолжался. По характеру перестрелки можно было понять, что белофинны не стремятся сейчас же, в темноте, разгромить партизан. Через два часа рассвет, и на этот раз время работало на них.

А впереди все отчетливее вырисовывался черный силуэт острова. Он уже возвышался над темной каймой леса на противоположном берегу и казался одним огромным, затаившимся дзотом.

— Далеко еще, Пашка? — задыхаясь, спросил Виктор. Кочетыгов оглянулся:

— Половину прошли.

Бой позади утихал. Редкие выстрелы стали какими-то булькающими, словно стреляли под водой, а отсветы уже не доходили сюда. С каждым шагом все слышнее становилось шуршание лыж. Почувствовав, как повеяло в лицо холодом, Виктор подумал: «Туман поднимается. Это хорошо. В тумане отряду легче проскочить… Только бы не отморозить руку». Ее, онемевшую, он уже давно не чувствовал. Боль как будто затихла и отдавалась уже не в плечо, а в шею.

— Стой! Передохнем минутку! — присел на снег Кочетыгов. Виктор опустился на другую сторону лыжни, И сразу тишина окружила их. Было так тихо, что казалось, вокруг, на многие километры, нет ни души.

— Вырвались наши, как думаешь? — спросил Виктор.

— А чего ж не вырваться? — беззаботно усмехнулся Павел. — Первый раз, что ли?

— Тихо уж очень… Пойдем, а?

— Погоди! — Павел хотел что-то сказать, тяжело и часто задышал, но, так и не решившись, поднялся: — Пошли!

Остров приближался. До слез напрягая зрение, Виктор силился хоть что-либо рассмотреть в его неясных очертаниях, но легкий морозный туман скрадывал их, превращал остров в огромную бесформенную громаду, медленно покачивающуюся впереди.

Виктор уже не верил, что на острове есть белофинны: «В прошлом году были, а нынче нет. Ведь бывает же так… Зачем им держать здесь гарнизон?»

Павел все чаще останавливался. Оглянется, постоит и, ни слова не говоря, трогается дальше.

Наконец решившись, Павел подождал, пока Виктор вплотную приблизится к нему.

— Слушай, Витька… У тебя с Олей… это серьезно?

Виктор не сразу понял, о чем его спрашивают, и молчал.

— Серьезно, спрашиваю, или как? — как бы устыдившись мягкости первого вопроса, сердито повторил Кочетыгов.

— Как это «как»?

— А ну вас всех… — зло махнул рукой Павел и заскользил к острову.

Несколько минут шли молча. Потом Павел обернулся и сказал:

— До войны мы сюда рыбачить приезжали. Тут луда.

— Хорошо клевало? — с готовностью поддержал разговор Витька, но Павел ничего не ответил.

«За Олю злится. Нашел время! — подумал Виктор. — И всегда он такой. Только хочешь стать к нему поближе, сразу шипы выпускает… А ведь ты, Павел, хороший, я знаю. Зачем сердиться нам друг на друга, когда, может, и жить-то нам осталось минуты…»

Виктор думал об этом, а сам не верил в близкую смерть. Нет, не может он вдруг умереть, перестать жить, мыслить, дышать. Особенно сейчас, когда кругом так тихо, и на этом острове, конечно, никого нет. Если бы не боль в плече… Да, все же не везет ему — второе ранение за полтора года…

— Стоп! Ложись! — скомандовал Павел.

— Что? Заметил? — Виктор ползком придвинулся к товарищу.

— Лежи. Отсюда начинается главное. Сейчас встанем и пойдем. Рядом пойдем. Чтобы шуму побольше было. Понятно? Интересно, сразу они откроют огонь или подпустят поближе?

Виктор удивленно посмотрел на Павла.

Почти два года он знал его и ни разу не слышал ничего подобного. Кочетыгов не любил, когда даже другие рассуждали о предстоящей опасности, обрывал и высмеивал их, а тут словно подменили его.

«Ему тоже страшно», — подумал Виктор и произнес:

— Я думаю, там нет никого…

— Ты так уверен? — усмехнулся Павел.

Впереди на снегу виднелись темные пятна. Это торосы. Видно, не сразу покорилось Войттозеро суровой зиме, если обильные снегопады за многие месяцы не смогли скрыть и заровнять торосы.

Виктор вглядывался туда, и торосы вдруг оживали, начинали двигаться, перемещаться, делались похожими на цепочку залегших людей в маскхалатах. Он знал, что это не так, что это просто нагромождение льда, и все же было страшно. За торосами — остров. Если он встретит их шквалом огня, то никакой надежды на спасение нс будет.

— Почему нас Тихон двоих послал, а? Как думаешь? — вдруг спросил Кочетыгов. — Умирать ведь, а двоих. Зачем?

— Вдвоем лучше, не так страшно, — не понимая, к чему клонит Павел, ответил Виктор.

— Близко, но не в цель! А знаешь почему? Вот я шел, думал-думал и догадался. Сказать?

— Скажи.

— Один струсить может, наврать, приказа не выполнить. Двое — совсем другое дело… А в общем, глупо это, погибать двоим, если и одного хватит.

Павел помолчал, глядя на темневший впереди остров, и неожиданно спросил:

— Ты веришь мне?

— Почему ты об этом спрашиваешь?

— Нет, ты скажи — веришь ты мне или нет?

— Конечно, верю… Чудной ты…

— И я тебе верю, — торопливо заговорил Кочетыгов. — Зачем нам погибать двоим! Зачем? Ведь глупо! Хватит и одного. Давай жребий, а? На равных, а?

Все происходящее Виктор принял бы за шутку, но Кочетыгов уже достал коробок и, отвернувшись в сторону, долго возился со спичками, не переставая говорить:

— Это же глупо, обоим. Хватит одного. Это даже лучше, Вызвать огонь на себя может и один…

— Павел, слушай, не надо, — растерянно попросил Виктор.

— Трусишь, да? — с насмешкой процедил сквозь зубы тот, в упор глядя на товарища. — Боишься, что тебе одному придется идти умирать, да? Из зависти к моему счастью трусишь? Не бойся, счастье у нас одинаковое. Мне в бою везет, тебе в любви. Ну что — потянешь или нет? Скорей, давай. Длинная — остаешься здесь, короткая — идешь к острову. — Движения Павла были настолько лихорадочны, а голос таким необычно хриплым и язвительным, что у Виктора на мгновение мелькнула мысль, что Павел хочет обмануть его.

«Нет, он не сделает этого. Он просто хочет проверить меня. Ведь на острове наверняка никого нет, а потом в отряде смеяться будет…»

— Ну, тяни, не раздумывай! — Павел поднес к самому лицу Виктора кулак с зажатыми спичками. Две темные маленькие головки дрожали перед глазами.

— Выбирай, чего волынишь?!

И Виктор решился.

Глядя в лицо товарищу, он потрогал обе спички и выбрал левую. Он зажал свой жребий в руке и на ощупь понял, что ему досталась длинная спичка.

— Ты, Витька, счастливый! — что-то слегка насмешливое прозвучало в голосе Павла.

Да, таков был партизан Пашка Кочетыгов. Даже перед смертью он не упускал случая хоть чем-нибудь уколоть товарища.

Что было потом — Виктор запомнил как во сне.

Павел резко поднялся, повесил на шею автомат, поправил сумку с гранатами. Встал и Виктор, повторяя каждое движение товарища. Но Кочетыгов остановил его:

— Чего вскочил? Ложись!

— Я пойду…

— Ложись, говорю! — грубо, с угрозой в голосе повторил Павел. — Я приказываю, я — старший, понятно?

Он выждал, пока Виктор, неловко опираясь на одну руку, опустился на снег, и лишь после этого в его голосе послышались теплые нотки:

— Как только я пройду торосы, поднимайся и дуй вокруг острова. Наши где-то на озере. Найдешь, не иголка. Смотри, Тихону ни слова… Никому не говори… Разве что… Оле… Скажи ей, что Пашка… A-а, в общем, опа сама все знает… Ей тоже ничего не говори! Ну, Витька, прощай! Не вздумай идти за мной!

Он сильно оттолкнулся палками. Лыжи так загремели по слабой корочке наста, что Виктор едва удержался, чтобы не крикнуть: «Тише ты!»

Секунда, другая, третья, и белая фигура Павла начала растворяться, сливаясь со снегом, с торосами, с легкой туманной мглой. Шуршание лыж становилось все тише, иногда оно ненадолго совсем пропадало, и жуткая тишина начинала все яснее, все громче звенеть у Виктора в ушах. Потом снова слышался шорох лыж, такой далекий и приглушенный, что казалось, кто-то совсем рядом осторожно скребет пальцем по дереву.

«Неужели до острова так далеко?» — Виктору казалось, что Павел ушел давным-давно, что прошло не меньше получаса, а ведь остров совсемрядом. Когда шуршание лыж пропадало, рождалась надежда:

«Да-да, он уже там. И там никого нет!» — хотелось вскочить, бежать туда быстро-быстро, чтоб скорее уйти от этого мучительного одиночества, чтоб скорее быть снова вместе.

Но шуршание доносилось опять, и каждый шорох отзывался царапаньем на сердце.

Надежда на благополучный исход была такой сильной, что когда остров вдруг осветился холодным светом, Виктор не поверил своим глазам. Это ракета на парашюте, или, как называли ее партизаны, «фонарь», который подолгу висит в небе, заливая все вокруг зеленоватым светом.

Все стало совсем не таким, каким казалось во тьме. Остров — совсем маленьким, берега — низкими, покрытыми черной каймой кустарника, а озеро — ровным и белым, на нем словно и не было никаких торосов.

В первую секунду яркий, все пронизывающий свет совсем не испугал Виктора. Лишь позже, когда донесся сухой хлопок выстрела, он осознал, что случилось самое страшное.

Виктор инстинктивно пригнул голову, почти упершись подбородком в жесткий, колючий наст. «Фонарь» медленно опускался. Его свет постепенно тускнел, из ярко-зеленого переходил в красноватый. Озеро снова бугрилось торосами, которые на глазах росли, темнели, отбрасывая все более длинные тени.

«Не заметили», — с облегчением подумал Виктор, на время забыв, зачем они были посланы сюда, к этому острову.

«Фонарь» уже висел на уровне леса, давая слабый, подрагивающий свет, который почти не доходил до того места, где лежал Виктор. И в этот момент там, впереди, с озера раздалась короткая и быстрая автоматная очередь. В тишине она прозвучала как-то особенно громко, даже вызывающе.

Сразу же в ответ из двух точек на острове ударили пулеметы. Все потонуло в сливающемся грохоте. Над головой засвистели пули. Виктор знал, что стреляли не по нему, но казалось, все озеро зароилось трассирующими пулями. Они невольно заставляли плотнее прижиматься, втискиваться в снег. «Фонарь» догорал. В его последних отблесках Виктор перед самым носом увидел валявшиеся на чистом ровном снегу две спички. Они лежали почти рядом, в полуметре одна от другой, с одинаковыми черненькими головками, и не было ничего особенного в том, что на снегу после привала остались две спички.

Но это был жребий.

«Фонарь» погас. И хотя еще гремели очереди, над головой еще мелькали трассирующие пули, Виктор ничего не замечал. Он лихорадочно приподнялся и схватил спички, застонав от боли в плече.

Да, так оно и есть! Глаза не обманули его. Обе спички были одинаковыми.

«Может быть, одна из них хотя бы надломлена?» — Виктор торопливо ощупал их и растерянно сел на снег: спички оказались целыми.

«Зачем он так сделал, зачем?» — в отчаянии, чуть не плача, подумал он, почувствовав себя обманутым в чем-то самом дорогом и важном.

Павел был еще жив. Сквозь раскатистые сливающиеся очереди пулеметов иногда слышался сухой треск его автомата.

Виктор вскочил и, не обращая внимания на свистевшие вокруг пули, побежал к острову. Ему еще было далеко до первых торосов, когда пулеметный огонь прекратился. Потом прогремели взрывы гранат, беспорядочные автоматные очереди, и все стихло. Сразу стало страшно. Остров загадочно застыл, торосы вновь превратились в цепочку подкрадывающихся врагов. Где-то вдалеке шуршали невидимые лыжи.

«Пашка, зачем ты так сделал?»

Не отдавая себе ясного отчета, что он делает, Виктор одной рукой вскинул к плечу автомат и выпустил в сторону острова длинную очередь. Он знал, что его пули едва долетели до берега, что он лишь понапрасну выдает себя, но все же после этой длинной и бесполезной очереди стало как-то легче.

У берега вновь взлетела ракета. Это был уже не «фонарь», а обыкновенная сигнальная ракета, которая, описав дугу, через пять секунд с шипением упала в снег.

Вновь ударили пулеметы — сначала правый, потом и левый. Теперь они били на выстрелы Виктора. Пули не только свистели вверху, но и с «цвиканьем» врезались в снег.

Виктор выждал, пока прекратится огонь, и решил уходить, огибая остров с юга. Но едва он тронулся, как пулеметы застрочили снова.

«На звук бьют. Лыжи шуршат, — догадался Виктор. — Ну и пусть! Теперь уже все равно… Так даже лучше!»

Он шел, забросив за спину автомат и опираясь здоровой рукой на лыжную палку. Как она мешала раньше и как пригодилась теперь. Наст держал, и лыжи хорошо скользили. Виктор не думал о том, что ждет его впереди. Его охватило какое-то удивительное безразличие к собственной судьбе. Он даже не обратил внимания, когда смолкли пулеметы. Несколько раз он останавливался: «А, может, и не надо идти? Все равно мне не выбраться… Может, повернуть к острову и, как Павел, остаться там?» Виктор понимал, что сейчас, когда задание выполнено, было бы бесполезным и даже глупым идти к острову, что он не сделает этого, не имеет права сделать даже потому, что этого не хотел Павел. И все же он думал об этом, так как сама мысль, что он, если бы вдруг понадобилось, готов повторить то, что сделал Кочетыгов, давала ему облегчение.

Угнетала тишина. Казалось, все вокруг или вымерло, или притаилось. Звучное шуршание лыж по насту вдруг тоже притупилось, стало каким-то одиноким и затерявшимся. Слева темным пятном маячил остров. Виктор огибал его по громадной дуге, и если бы не приближающийся противоположный берег, то трудно было бы понять — он ли идет или мимо него плывет и никак не может проплыть черный таинственный остров.

Светать еще не начинало, когда отряд, благополучно обойдя остров с севера, достиг восточного берега. Как только последний боец вошел в прибрежные кусты, все вздохнули с облегчением: теперь можно и сражаться. До базы — больше ста километров, три дня пути по заснеженному лесу, где нередко придется продираться сквозь обледенелые сучья густого хвойного подроста, таща на волокушах раненых. Но что значит лес и долгий путь в сравнении с только что пережитым!

Кому доводилось зимой блуждать ночью по лесу, тот знает, что перед самым рассветом тьма словно густеет. Резкие, привычные очертания ненадолго расплываются в слабой опускающейся сверху серой мути. Деревья как бы вонзаются в нее своими вершинами, а снег под ногами блекнет, тускнеет, становится матовым.

В такую минуту мартовского рассвета, когда отряд, оставив на берегу прикрытие, готовился уже двигаться в глубь леса, тыловое охранение по цепи донесло:

— Слышу шуршание лыж!

Сообщение не было неожиданностью, все ждали преследования. Орлиеву, который своими ушами хотел проверить донесение, не пришлось давать команду: «Тихо!» Даже раненые с тревогой вслушивались, повернув головы в сторону озера.

Там кто-то шел. Слабый, похожий на царапанье, шорох лыж приближался. Орлиев сразу определил, что преследователей немного, но в морозном тумане звуки обманчивы.

— Третий взвод и сандружинницы — взять раненых и отходить. Азимут девяносто. Первый взвод — развернуться вправо, второй — влево. Пулеметы — на фланги! — тихо скомандовал он, выдвигаясь к самому побережью.

— Тихон Захарович, разрешите мне остаться с первым взводом! — улучив момент, попросила Оля Рантуева.

— Это что за новости! — одернул ее командир. — Выполняй приказ! И без тебя хватает мороки!

Звуки с озера уже нельзя было разобрать из-за шума, который создавал уходивший в глубь леса третий взвод. Казалось, что полтора десятка людей намеренно топчутся на одном месте, ломают сучья, стучат о деревья лыжами и палками.

— Огонь только по команде! — передали по цепи приказание Орлиева.

В стороне деревни взлетела в воздух зеленая ракета. Ей ответили красной ракетой с острова, потом двумя зелеными с середины озера, примерно с того места, где с час назад партизаны огибали остров.

Теперь уже никто не сомневался, что их преследуют.

— Комиссара ко мне! — приказал Орлиев.

— Комиссара! Комиссара! — торопливо побежало по цепи. Дорохов был на левом фланге. Прошло не меньше двух-трех минут, пока он успел подойти к командиру.

— Видел? — спросил Орлиев.

— Видел.

— Надо уходить!

— А если там наши? — кивнул Дорохов в сторону озера.

— Скоро будет поздно!

— Мы ничего не знаем о судьбе нескольких бойцов. А вдруг там кто-то из них, — сказал Дорохов, кивнув на озеро.

Орлиев и сам думал об этом, но напоминание комиссара лишь разозлило его.

— Я не могу губить весь отряд, понятно? Ждем пять минут и будем отходить.

Дорохов чувствовал, что командир по-своему прав, и промолчал. Снова потянулись томительные секунды.

— Идут, совсем близко! — приглушенно выкрикнул кто-то справа от командира.

— Чего орешь?! — вполголоса оборвал Орлиев. — И без тебя слышат!

Шуршание, ставшее торопливым и сбивчивым, раздавалось так близко, что и Орлиев, и Дорохов, и каждый партизан уже точно определили место, откуда оно доносится. Теперь было ясно, что шел один человек. Орлиев силился разглядеть лыжника, ему казалось, что он уже видит его, но серая, предрассветная муть делала все вокруг как бы расплывчатым.

Вот лыжник остановился, вероятно, прислушиваясь, потом сделал шаг, другой, третий… Берег, как видно, пугал его… Он снова остановился.

— Это наш! — поднимаясь, прошептал Дорохов командиру. — Я выйду навстречу.

Орлиев резко дернул его за плечо и придавил к земле.

— Эй, кто там! — выкрикнул он. — Выходи, кто там?

Несколько секунд стояло молчание, потом слабый голос с озера радостно ответил…

— Товарищи! Это я, я…

— Курганов! — воскликнул комиссар, освобождаясь из-под цепкой руки Орлиева.

— Ты — Курганов? — громко спросил командир. — Выходи скорей, чего копаешься.

Виктор торопился изо всех сил, но те несколько десятков шагов, которые отделяли его от товарищей, показались ему самыми долгими за весь поход. Ноги перестали слушаться его. Левой руки он давно уже не чувствовал, и каждый шаг теперь причинял ему нестерпимую Соль во всем теле. С трудом поднялся на берег, боком пролез сквозь кусты и почти упал на руки бойцу, поднявшемуся ему навстречу. Дорохов крепко обнял его, поцеловал в заиндевевшее лицо и принялся растирать Курганову висевшую поленом левую руку.

— Молодец! — похвалил Виктора Орлиев и тут же прикрикнул на собравшихся вокруг нескольких бойцов: — А вы чего? У тещи на именинах, что ли? Марш по местам!

Виктор хотел доложить командиру о происшедшем на озере, но тот, собрав взводных, уже давал распоряжение на отход.

— Идти можешь? — только и спросил он Виктора.

— Могу, — ответил Курганов, хотя и ощущал, что сил хватит ненадолго.

Оставив небольшое прикрытие, которое должно было отойти по их следу минут через десять, отряд направился догонять третий взвод.

Уже светало. Виктор как во сне шел в середине колонны, натыкаясь при неожиданных остановках на впереди идущих и отставая на длинных переходах. Обмерзшие сучья больно стегали по лицу, но он не мог отводить их руками, как делали другие, — одна рука уже висела на повязке, а другой он тяжело опирался на палку.

Он шел по глухому войттозерскому лесу и все время машинально поворачивал голову влево. Ему все еще казалось, что он идет по озеру, а слева от него темнеет, плывет в другую сторону черный загадочный остров.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1
Километрах в десяти на запад от Войттозера пролегал каменный кряж, или по местному, «сельга». Он начинался где-то далеко на юге и цепочкой переходящих друг в друга холмов тянулся в северные районы, теряясь там в лабиринтах озер.

У Войттозера кряж был невысок. Если идти на запад по дороге, его, пожалуй, не сразу и приметишь. Подъем — не крутой, по обочинам — те же придорожные кусты, за ними — лес, камни, мох.

Но тот, кому вздумается отправиться туда по лесу, не может не заметить разницы. Первые два часа он будет с трудом пробираться по перестойному еловому лесу, местами продираясь сквозь цепкие заграждения колючего, увитого паутиной, подроста. Корни деревьев здесь не уходят в глубину, а стелются на виду по самой поверхности пепельно-серой почвы, которая никогда не просыхает и распространяет вокруг запах прелой хвои. Кроны образуют такой густой шатер, что лучи солнца почти не достигают земли, и кроме мхов, папоротников, хвощей нет внизу других растений. И тебя невольно охватывает ощущение, что ты попал в какую-то доисторическую эпоху.

Но постепенно грунт становится тверже. Оглянувшись, замечаешь, что вокруг стало светлее. То и дело уже попадаются веселые медно-желтые стволы раскидистых мяндовых сосен, выросших в избытке и света, и питательных соков. Пройдешь еще километр-другой, и начинаются боры. Здесь и под ногами сухо, и над головой просторно. Деревья — как на подбор — одно к одному — ровные, высокие, без сучьев до самой макушки. Воздух чистый, настоянный запахами и брусничника, и вереска, и свежей сосновой смолы, слезой переливающейся на солнце.

Ты вышел на кряж.

На запад от него леса уходят за горизонт. Как и везде в Карелии, там много озер, которые соединяются между собой ручьями и протоками. Но ни одно из них давно уже не знает, что такое сплав леса, так как ручьи и протоки текут там на запад, в сторону границы с Финляндией.

За сельгой, или, как говорят в Войттозере, в Заселье, на берегах некоторых озер стоят небольшие деревушки. До войны жители занимались сельским хозяйством, а в зиму ходили «сезонить» на лесозаготовки. В войну за-сельские деревни обезлюдели. Жизнь так и не вернулась в эти края. Возвращаясь из армии или эвакуации, люди селились в Войттозере, где создавался большой механизированный лесопункт, становились кадровыми рабочими.

Старые дома медленно разрушались. Даже их хозяева, неплохо устроившиеся в новом поселке, свыклись с этим и, приезжая в родные места помогать рабочим подсобного хозяйства леспромхоза в сенокосе или на уборке, уже не надеялись, что жизнь по-новому и с другой стороны вернется в эти края.

2
Орлиев сдержал свое слово.

В один из вечеров он созвал всех мастеров, бригадиров и десятников на совещание.

Народу набралось человек тридцать. Самая большая в конторе комната, где размещалась бухгалтерия, оказалась забитой до отказа. Люди успели поужинать, переодеться, и Виктор, привыкший за эти дни видеть их в рабочей одежде, не без труда узнавал присутствующих.

Оля пришла одной из последних. Отыскивая взглядом свободное место, она задержалась в дверях, на какой-то миг встретилась глазами с Виктором, и ему показалось, что ее брови вопросительно дрогнули.

— Пожалуйста, здесь есть стул, — крикнул он.

— Нет уж… Нам от начальства подальше надо! — весело отозвалась Оля и стала пробираться в дальний угол, где, грустно прислонившись щекой к холодной черной печке, сидела Валя Шумилова. Кто-то из молодых парней предложил Оле место, но она отказалась и устроилась с Валей на одном стуле.

За столом главного бухгалтера уселся Орлиев. Он жестом пригласил Виктора занять место рядом. Съежившийся, ставший в последнее время совсем незаметным, Мошников примостился у другого края стола, разложил чистую бумагу, намереваясь вести протокол. Бывший технорук занимался теперь бытовыми вопросами. Недавно Орлиев поручил ему возглавить работы на одном из участков подсобного хозяйства ОРСа, куда лесопункт направил около тридцати человек.

Тихон Захарович постучал карандашом по столу и, когда все повернулись в его сторону, сказал:

— Не курить!

Курильщики отнеслись к этому по-разному. Одни сразу же погасили папиросы, а другие потянулись к выходу. Кто-то распахнул окно, однако музыка у клуба звучала сегодня так раскатисто, что окно пришлось затворить.

Несколько минут Орлиев ждал, пока вернутся курильщики. Он сидел, навалившись грудью на стол, и ни с кем не перекинулся ни словом, ни взглядом. В его поведении было что-то гнетущее, словно предстоял разбор серьезного проступка, в котором были повинны все собравшиеся. Тихон Захарович даже не поинтересовался, как у Виктора обстоят дела с докладом, готов ли технорук к совещанию.

Хорошо, что доклад готов. Виктор просидел над тезисами не один вечер, и если сейчас волновался, то лишь оттого, что ему очень хотелось сделать доклад как можно более интересным и убедительным. Он все время держал в голове фразу, которой собирался начать выступление. Она должна была задать и докладу, и совещанию тон откровенного, товарищеского разговора, в котором можно поспорить, выдвинуть иные соображения. Спора Виктор не боялся, он даже хотел бы поспорить. Тогда все увидели бы, что его предложения основываются не только на книжных требованиях технологии, но и на знании конкретной обстановки.

— Начинаем.

Орлиев поднялся, выждал, пока смолкнут последние шепотки, жестом приказал закрыть дверь.

— Повестка вам известна. Слово предоставляется техноруку лесопункта Курганову.

— А регламент?! — укрывавшийся до сих пор за чужими спинами дядя Саня удивленно вскочил и вытянул вверх руку.

— Какой еще тебе регламент? — сдерживаясь, сквозь зубы проговорил Орлиев. — Если пришел, сиди и не мешай! Кто тебя звал сюда?

Однако присутствовавшие были настроены к дяде Сане добродушнее, чем начальник.

— Пусть сидит, не помешает…

— Места хватает, чего там!

— Дядя Саня, иди-ка сюда, садись здесь…

— Тихо! — Орлиев уже не скрывал раздражения. — Мы собрались не забавляться… Слово имеет Курганов…

Виктор рассчитывал свое выступление на полчаса, но проговорил значительно дольше; в начале он рассказал о той технической революции, которая произошла в лесной промышленности за последние годы и свидетельством которой мог служить Войттозерский лесопункт. Вероятно, присутствующие слышали все это не раз и смотрели на него с выжиданием: скажет новый технорук что-нибудь интересное или нет?

Виктору очень хотелось остановиться на опыте Кудеринского леспромхоза, где ему приходилось бывать во время практики и где механизация работ на всех циклах была очень высокой. Правда, Кудеринский леспромхоз — образцово-показательное предприятие. Хорошо бы здесь, в Войтгозере, хоть наполовину достичь того, что уже имеется там.

Об этом Виктор мог бы говорить долго, однако чутье подсказывало, что сейчас это не произведет впечатления. Поэтому, перевернув листок с пометками о Кудерине, он сразу перешел к анализу всего технологического цикла работ в Войттозере.

Начал с использования лесосечного фонда, с неправильного отвода лесосек.

— Если бы мы в начале лета перешли в делянки семидесятого, семьдесят шестого и семьдесят седьмого кварталов, я уверен, что с выполнением плана у нас обстояло бы дело куда благополучней… Эти кварталы сухие. Они входят в наш лесфонд. А теперешние делянки — оставить на зиму. Я думаю, переход не поздно сделать и сейчас…

— А дороги? Туда ж ни веток, ни «усов» не проложено! — воскликнул заведующий гаражом Сугреев, необычайно живой и, несмотря на хромоту, подвижный сорокалетний фронтовик, много лет избираемый председателем цехкома. — Да разве разрешат нам по всему лесу мотаться? Насчет этого строго!

— Дороги рано или поздно строить придется. И «усы» прокладывать. А что касается разрешения, это, я думаю, вопрос второстепенный… Ошибки надо исправлять!

Виктор предложил для начала перевести в ближайший к лесовозной магистрали семидесятый квартал хотя бы один участок.

Во время длительной паузы Орлиев посмотрел на докладчика и ничего не сказал. Люди тоже промолчали. Лишь кто-то тяжко вздохнул:

— В сосновом-то бору дивья работать!

Второе предложение — о срочном ремонте действующих «усов» — было встречено более оживленно. Виктор предложил создать на лесопункте участок дорожного строительства во главе с мастером, выделить ему тракторы, кузовные машины, передать бульдозер и добиться у леспромхоза и треста хотя бы двух-трех самосвалов.

— Мы, товарищи, должны понять, что дороги — это главное на лесозаготовках, — чувствуя молчаливую поддержку, горячо заговорил Виктор, но Орлиев вдруг перебил его:

— На лесозаготовках главное не дороги, а лес…

Это было так неожиданно, что кто-то хихикнул и, скрывая смех, раскашлялся.

— Лес, конечно, главное… — поправился Виктор. — Но без дорог не будет и леса.

— Кто плохо работает, тому и асфальт не поможет, — категорично отрезал Орлиев и добавил: — Продолжайте!

— Можно мне сказать? — Рантуева, не ожидая разрешения, встала. — Я считаю, что вопрос о дорогах поставлен правильно. И о дорожном участке — тоже, и нечего нам…

— Прения после доклада! — спокойно остановил ее Орлиев. — Продолжайте! — требовательно повернулся он к Виктору.

Сидевший в углу Вяхясало быстро-быстро зачмокал пустой трубкой, потом набил ее табаком и закурил. Однако, видимо, вспомнил про запрет и медленно двинулся к выходу.

Третье предложение технорука было выслушано в напряженной тишине. Виктор доложил, что вместе с механиками, шоферами и трактористами они провели осмотр всех механизмов и установили, что состояние технического парка явно неудовлетворительное. Механизмы эксплуатируются на износ. Дни профилактики не соблюдаются. Сроки планового ремонта не выдерживаются. Отсюда аварии, простои. Мастерские не имеют самых необходимых запасных частей.

— Вот возьмем вчерашний день. У одного трактора на участке Панкратова лопнула соединительная муфта водяной помпы… Копеечная деталь, их на складах техснаба сколько угодно. А нам пришлось самим делать ее, и это в наших-то условиях… В результате трактор простоял полторы смены.

Пример никого не удивил. Поломки — большие и малые — случались так часто, что люди привыкли к ним и считали их неизбежными. Хорошо, что трактор простоял не неделю или месяц, а ведь бывало на лесопункте и такое…

— Мы разработали примерный график профилактического и среднего ремонта тракторов и лесовозов, — после небольшой паузы сказал Виктор. — По этому графику на линию должны ежедневно выходить двенадцать автомашин и четырнадцать тракторов. График должен строго соблюдаться. Только в таком случае мы сможем обеспечить своевременный ремонт и тем самым предотвратить выход из строя большого числа механизмов.

— Это как же так?! — с места выкрикнул здоровяк в коричневой вельветовой куртке, сидевший прямо перед президиумом. Это был Лисицын — бригадир трактористов с участка Панкратова. — У меня, к примеру, шесть тракторов. График — это хорошо. Допустим. Неужто я должен трактор, который, можно сказать, еще на ходу, ставить в ремонт, если мы и так плана не даем.

— Должен, — твердо сказал Виктор, покосившись на хмуро молчавшего Орлиева. — Надо ставить, если хочешь обеспечить бесперебойную работу участка.

— Кому он тогда нужен, ваш график! — зло сплюнул Лисицын. — Тут и так полгода премиальных не получаешь, а теперь совсем хотят на тариф посадить.

— Лисицын, помолчи! — постучал карандашом по столу Орлиев и обратился к Виктору: —Ты кончил? У кого есть вопросы?

Вопросов оказалось много. Спрашивали о возможностях получения новых тракторов, автомашин, резины, автодерриков, о порядке выплаты надбавки за бригадирство, о расценках на дорожном строительстве, об улучшении питания в лесу. Первым хотел задать вопрос дядя Саня, но Орлиев сделал вид, что не замечает его руки, и предоставлял слово другим. Спрашивали, в основном, бригадиры. Мастера, которых ежедневно собирали на планерки, молчали. На вопросы отвечал сам Орлиев, и делал это так коротко и категорично, что поток вопросов моментально иссяк. Лишь маленькая ладонь дяди Сани все еще сиротливо тянулась вверх.

— Ну, что у тебя? — наконец спросил Орлиев.

Дядя Саня вскочил, вытянулся и восторженно замер в предчувствии чего-то важного и значительного.

— Имею вопрос такого содержания. Прошу докладчика осветить главную тенденцию развития лесной промышленности в перспективе.

Виктор знал, что никто в Войттозере, кроме, наверное, Вали Шумиловой, не принимал дядю Саню всерьез и в то же время все, исключая Орлиева, относились к нему так, как обычно взрослые относятся к не по годам умному ребенку — с интересом и с подчеркнутым покровительством.

Вопроса дяди Сани никто не понял, а сам он с довольным и даже вызывающим видом смотрел на Курганова.

— Непонятно! Давай, дядя Саня, попроще! — послышались голоса.

Старик успокаивающе поднял руку, давая знать, что все идет как надо.

— Уточняю. По какому пути будет развиваться современная нам лесная промышленность — по линии тенденции дорожного строительства или по тенденции конструирования таких машин, каковым никакие дороги не нужны? И как на данный пункт смотрит наука с точки зрения рентабельности?

Чувствовалось, что этот вопрос был подготовлен у дяди Сани заранее. Он не только ни разу не запнулся, но и произнес его, делая многозначительные ударения на словах «тенденция» и «рентабельность».

— Во-о, дает! — Лисицын восхищенно тряхнул головой и завертелся из стороны в сторону.

— Вопрос к делу не относится, у нас не лекция! — Орлиев махнул дяде Сане, чтоб тот садился.

— А почему же? Это нам интересно! Пусть докладчик ответит! — Лисицын вновь заоглядывался, ища поддержки у соседей.

Но мнения собравшихся разделились.

— Кончать пора, чего там!

— Пусть ответит, интересно все-таки.

— Чего шумим, товарищи! — поднялся Лисицын. — Правильный вопрос… Надо же нам знать про эти самые… тенденции. И опять же для нашего идейного роста полезно…

— Смотрите-ка, Лисицыну идейный рост понадобился! — со смехом воскликнул кто-то. — Давно ль ты сознательным стал, а?

— При чем тут сознательность! — зло обернулся на голос Лисицын. — В конце концов имею я право получить ответ на вопрос или нет? Где же у нас… эта самая… демократия?

— А ты на собрании иль на лекции когда последний раз был? — скрипнув протезом, вскочил Сугреев. — О демократии рассуждаешь, а сам профсоюзные взносы по году не платишь… Вообще о профсоюзе вспоминаешь, когда бюллетень надо оформить.

— При чем тут взносы? Что вы мне рот зажимаете?

— А при том, что нездоровое у тебя настроение. Прямо скажу, потребительское… Вы думаете, — Сугреев оглядел собравшихся, — ему действительно интересно узнать что-то новое про науку? Нет. Голову даю на отсечение, что нет! Он просто почуял, что, может быть, товарищ Курганов затруднится ответить на этот вопрос, и ему это приятно. Опять же обсуждать дела на лесопункте не хочет. Лисицыну, видно, по нраву тот порядок или вернее беспорядок, которого у нас хоть отбавляй.

— Ну-ну, ты поосторожней! Нечего из меня контру делать… Не нравлюсь, можете снимать с бригадиров, плакать не буду.

— Хватит.

Орлиев пристукнул кулаком по столу, и сразу все притихли. Дядя Саня быстро юркнул за спины соседей и словно растворился.

— Есть еще вопросы? Нет. Кто хочет выступить?

— Я бы хотел ответить на вопрос, — сказал Виктор. Орлиев недовольно поморщился: «стоит ли переливать из пустого в порожнее?», но слово все-таки дал.

Вопрос затрагивал трудную проблему, над которой бились ученые и изобретатели. Но по какому пути идти — ясности пока не было, и работы шли пока в обоих направлениях. Но как объяснить все это, чтоб не уронить авторитет науки? Если бы Виктор беспристрастно изложил все, как оно есть, и то его ответ навряд ли удовлетворил бы слушателей. А он, желая защитить честь науки, стал доказывать правомерность и того и другого пути в решении проблемы дальнейшей механизации заготовок, и сразу у многих на лицах появилось насмешливое выражение.

— Что же они двоятся-то? — выкрикнул кто-то? когда Виктор закончил. — Чем в разные стороны тянуть, лучше б объединились, да вместе… А то как в басне про лебедя, рака и щуку получается…

Положение создалось такое, что впору было начинать все объяснение сначала. Но Орлиев уже крепко взял вожжи в руки.

— По научной части на этом разговор закончим. Кому интересно, попросим товарища Курганова провести лекцию в клубе… А сейчас переходим к делу. Кто желает высказаться по докладу?

Орлиев оглядывал людей, и каждый под тяжелым взглядом начальника опускал глаза. Лишь Оля сделала вид, что не замечает требовательного взора Орлиева. Отвернувшись, она о чем-то переговаривалась шепотом с Валей Шумиловой.

— Что, нет желающих? Рантуева! Ты, кажется, хотела что-то сказать?..

Оля пожала плечами:

— Да нет… Расхотелось мне что-то… Пусть другие говорят, а я послушаю.

— Олави Нестерович, у тебя есть что-либо?

Вяхясало поднялся, ссутулился и напряженно уставился сощуренным взглядом на висевшую под потолком лампочку. Чувствовалось, как мучительно подыскивает он нужные слова.

— Хороший доклад… Лесосека, дорога, механизмы — все правильно… Так надо делать…

Произнеся это, Вяхясало поджал тонкие синеватые губы, помолчал, словно еще раз обдумывал сказанное, и неожиданно стал усаживаться на место.

— Вот двинул речугу! — насмешливо подмигнул Лисицын, глядя на начальника. — Олави Нестерович, язык он без костей, чего износу боишься!

— Панкрашов, начинай! — мрачно потребовал Орлиев, даже не поглядев в его сторону. А зря! Быстрый и расторопный Панкрашов на этот раз поднимался медленно и неохотно, пожимая плечами и словно жалуясь на свою судьбу. Но как только усевшийся на стул Орлиев поднял на него глаза, Панкрашов снова стал прежним — серьезным, слегка смущенным и чутким к каждому слову начальника.

— Я полагаю, товарищи, — быстро произнес он, поворачиваясь из стороны в сторону, — что мы должны всецело одобрить высказанные в докладе предложения. Действительно, товарищи, неправильно у нас спланированы лесосеки. Барахтаемся в грязи, а рядом в пяти километрах сухие боры… Да если бы меня в июне перевели туда, я, может, уж давно квартальный план выполнил… С дорогами тоже непорядок. В общем, я одобряю предложения нашего руководства и прошу мой участок перевести в другой квартал.

— Правильно! — крикнул Лисицын. — Уж там… мы дадим…

— А ты-то чего радуешься? — спросили его сзади. — Переход, знаешь, сколько дней возьмет?..

— Потерпим, — подмигнул Лисицын. — Недельку посидим на тарифе, зато потом свое возьмем с прогрессивочкой да с премиальными.

— Нас тоже тогда в сухие боры ведите! — поднялась пожилая женщина, бригадир обрубщиц сучьев с участка Вяхясало. — А мы что — рыжие? Нам тоже надоело одежду о еловые сучья рвать, в болоте по колено ползать… В сосняке и дурак выработку даст.

Тугие желваки заходили по лицу Орлиева. Он тяжело дыша поднялся, уперся ладонями в край стола. Все сразу притихли.

— Есть еще желающие? — подчеркнуто бесстрастным голосом спросил Тихон Захарович и, не ожидая ответа, объявил: — Ну тогда разрешите мне!

— Хороший доклад сделал нам технорук! Умный доклад. Он вскрыл много недостатков в нашей работе. Правильно вскрыл. Их мы будем и должны исправлять… Но, к сожалению, и в докладе, и в прениях не сказано о главном… Мы можем перейти в другие лесосеки, можем отремонтировать дороги, наладить ремонт механизмов… Но если мы не будем трудиться по-настоящему — ни черта не выйдет. Легкой жизни в лесу не бывает. Лес — он любит мокрую от пота фуфайку да ломоту в костях к вечеру. Только так, а по-другому не бывает… Много у нас недостатков. Даже больше, чем Курганов назвал тут. Но разве в них дело? Главное — работать мы разучились. Легкой жизни в лесу искать начали. А если мы возьмемся как следует, то и на старых делянках, на старых дорогах, на старых машинах можем черту рога свернуть… Надо не искать каких-то объективных причин, а заставить людей работать. За то вам, товарищи бригадиры, мы и платим бригадирскую надбавку. Самим надо сил не жалеть, ну и с других спросить по-настоящему… Вот это главное, о чем в докладе ни слова не сказано.

Теперь о мастерах. Да разве может настоящий мастер отмалчиваться на таком совещании или так беззубо выступать, как сегодня у нас. Позор всем троим — Рантуевой, Панкратову и тебе, Олави Нестерович! Короче говоря, предупреждаю: если в течение трех дней кто-либо из мастеров не войдет в график — пеняйте на себя! Полтораста кубов каждый участок должен давать ежедневно! Что касается предложений, высказанных в докладе, то их мы рассмотрим на узком кругу, согласуем с леспромхозом… Тут поднимались бытовые вопросы. По ним обращайтесь теперь к товарищу Мошникову, он у нас будет заправлять этим делом… Все. На этом совещание закрываю. Завтра планерки не будет…

Курганов сидел ошеломленный.

В комнате сразу стало шумно. Люди поднялись, задвигали стульями, потянулись к выходу, словно ничего не случилось. Даже разговоры вели такие, как будто окончилось не совещание, а очередной киносеанс, который был по-своему интересным, но он окончен, и пора возвращаться к обыденным житейским делам.

— Василий, ты уж, поди, сена наготовил? Гулять будешь в воскресенье?

— Какое там! Травостой совсем никудышный…

— Надо бы плотину открыть, пусть бы пообсушило берега.

— Эй, кто в клуб? На последний сеанс успеем! — гремел в коридоре чей-то голос.

Виктор машинально собирал в кучу свои бумаги, смотрел, как пустеет комната, слушал, как голоса людей звучат, удаляясь, уже за окошком, и все еще не мог понять — почему же все так вышло? Неужели он зря старался, потратил целую неделю на изучение всех этих, как оказалось, никому не нужных вопросов? Нет, не может быть… Он же ясно видел, что людей очень заинтересовало все это. Да разве и могло нс заинтересовать, когда оно — лишь самое минимальное, самое необходимое, без чего невозможно нормально работать в будущем… Где ж Орлиев? Он уже успел уйти. Ушел и не сказал ни слова.

И все уходят. Вот уже в комнате остается всего несколько человек… Оля еще здесь. Интересно, что думает она? А Валя Шумилова смотрит на него с явным сочувствием. Ей, наверное, хочется подбодрить Виктора. Вот и они ушли… Никто ни единого слова не сказал Курганову, как будто и не было никакого доклада. Остался один дядя Саня. Конечно, он хочет задать очередной «умный» вопрос… Как глупо все! Еще два-три таких совещания, и к Виктору будут относиться в поселке так же, как и к дяде Сане. Жалеть и посмеиваться, посмеиваться и жалеть!

3
Орлиев был в своем кабинете.

— Почему ты не показал мне доклада? — спросил он, когда Виктор стал укладывать в шкаф взятую для совещания документацию.

— Вы ведь не просили. И даже не поинтересовались, готов ли мой доклад, — зло ответил Виктор.

— А тебя разве просить надо?! Ишь, какой! Ты разве сам не понимаешь, что нельзя выходить на широкое собрание с несогласованными предложениями!

— Вы же сами предложили мне выступать, помните?.. Это — во-первых. А во-вторых, я ничего нового не высказал. Все это уже давно делается… Вот, возьмите новое «Положение по организации работ в лесу», принятое в прошлом году министерством, и там вы все найдете.

— «Положение», «Положение»… Ты мне не тычь в нос «Положением». Надо смотреть на конкретную обстановку. Правильно говорить да предлагать мы все умеем. А кто будет план выполнять?!

— Тихон Захарович! — Виктор присел к столу начальника и посмотрел ему в глаза. — Скажите откровенно — вы верите, что за три дня участки войдут в график, что они станут давать по полтораста кубов?

— Ну и что ты хочешь этим сказать?

— Нет, ответьте. Вы верите?

— Если каждый будет работать не жалея сил, как работали когда-то мы сами, то полтораста кубов не велика задача.

— Давайте без если… Да или нет?

— Ты что, купить меня хочешь? — прищурился Ордиев. — Ну, допустим, через три дня участки не войдут в график! Должны же мы, черт возьми, ставить такую задачу! Если мы ее не поставим, то и по сотне кубов не получим. Только так мы и можем чего-то добиться… А ты хотел бы распустить вожжи, дать легкую жизнь… Стоит хоть на день их поослабить — и пиши пропало, больше уже не натянешь!

— Ну, а кто будет виноват, когда через три дня участки не войдут в намеченный вами график?

— Мы с тобой и будем виноваты, кто же еще? — усмехнулся Орлиев. — Мы перед леспромхозом и райкомом, мастера перед нами, бригадиры перед мастерами…

— Так мы и будем всю жизнь в виноватых ходить? Кому же польза от этого? Все кругом виноваты, а толку нет.

— Нет, есть толк!.. С виноватых всегда спросить можно. И спросят в конце концов, если мы не наладим дело.

— Так будем работать, мы плана никогда не дадим, поймите! Зачем же нам ставить себя заведомо в положение виноватых? Это же глупо!

— Глупо, говоришь?! — резко поднялся Орлиев. — А я, если хочешь знать, всю жизнь себя виноватым чувствую, хотя и не считаю себя глупым. Всю жизнь! За все на свете! Тебе это не нравится, а настоящий коммунист и должен чувствовать себя виноватым… Ну, если не виноватым, то обязанным… Перед партией, перед народом, перед святой целью, которой отдашь жизнь! Ты уже не мальчишка, пора бы и тебе понять, что только таким путем мы и можем добиться того, к чему стремимся. Не жалеть себя! Только в таком случае ты получаешь право не жалеть других. И когда каждый преисполнится таким чувством, тогда и родится та сила, которая построит коммунизм. Это глупо, по-твоему, да?

— Я не об этом, — недовольно отмахнулся Виктор, чувствуя, что разговор зашел слишком далеко. — Почему бы нам не поставить дело так, чтоб не чувствовать себя виноватыми в мелочах?

— Что ты имеешь в виду?

— Ну хотя бы работу лесопункта.

— Лесопункт — это не мелочь, а на данный момент главное в нашей с тобой жизни. — жестко поправил его Орлиев.

— Ведь можем же мы наладить работу. Пусть не в три дня, как хотелось бы, а в три недели, или за месяц… Об этом я говорил в докладе!

— Стране нужен лес сейчас. Не через месяц или через год, а сейчас!

Виктор еле сдержал улыбку, почувствовав, что сей-час-то он наверняка припрет к стопке Орлиева.

— Тихон Захарович! Ведь вы же великолепно знаете, что наш лес поступит к потребителям никак не раньше, чем через год. До весны он будет спокойно лежать на берегу Войттозсрки.

— Ну, вот что, приятель! Хватит! Не нам с тобой умнее всех быть. Дано нам задание — десять тысяч кубометров в месяц — мы и должны выполнять его. Хорош был бы порядок у нас в государстве, если каждый стал бы умничать и все делать на свой лад.

На том и расстались.

Курганов ушел, а Тихон Захарович еще долго сидел, склонившись над столом. Сегодня все казалось ему непривычным и раздражающим… Даже тишина в конторе была настолько необычной, что Тихон Захарович не выдержал, открыл дверь из кабинета и долго, как бы не веря себе, с удивлением рассматривал пустую комнату. Каждый вечер здесь сидели люди, а сегодня никого. Во всем доме никого, даже сторожиха тетя Паша ушла куда-то, наверное, в кино.

«Привыкла, что я сижу здесь до полуночи, вот и бегает, — раздраженно подумал Орлиев. — Всея! Даже контору сторожить и то я должен… Нет, хватит! Слишком я подраспустил их».

Подсознательно Тихон Захарович чувствовал, что кое в чем он поступил с Кургановым несправедливо. Но это лишь сильнее разжигало в нем желание сломать этого петуха, заставить его жить и думать теми единственно справедливыми мыслями, которыми жил сам он.

«И откуда у них берется такая демагогия? — подумал он. — Разве в наше время было такое? Нет, мы дали им слишком много воли. За нашей спиной им все кажется — раз-два и в дамки! Все легко, пока за тебя другие делают, а тебе даже отвечать ни за что не нужно. Какой спрос с него? А я за все в ответе. И даже за него самого, за петуха этого, мне отвечать придется! Разве не имею я права на строгость? Полное право дано мне самой жизнью…»

ГЛАВА ВТОРАЯ

1
Ночью шел дождь. Стоявшая две недели сухая погода резко повернула к ненастью. С вечера затянуло небо, и озеро заплескалось о берег мелкими сбивчивыми накатами. Вдалеке чуть слышно погрохмыхивало.

Около полуночи налетел резкий ветер. Он заметался между деревней и поселком, то заставляя поскрипывать кочетыговскую крышу, то затихая и как бы вслушиваясь в безутешное всхлипывание озера, открытого ветру со всех сторон.

Растревоженный спором с Орлиевым, Виктор долго не мог заснуть, несмотря на усталость.

«Поплывут наши дороги, — грустно думал он, слушая, как настойчиво барабанят по стеклам холодные осенние струи, и неожиданно рассердился: — Ну и пусть! Может, хоть это заставит его поверить, что так дальше нельзя…»

Дождь шел долго. Несколько раз Виктор просыпался, с тревогой вглядывался в мутно-серые окна. Дождь все лил и лил, лишь из косого и порывистого стал тихим и размеренным, какой любят грибники.

Утром он прекратился, но по небу неспокойно ползли низкие тучи, готовые в любую минуту разразиться новым дождем.

В этот день планерки не было, и Виктор пришел в контору позже обычного.

Орлиев, не глядя на него, сказал:

— Тебя в райком вызывают… К Гурышеву, первому секретарю…

— Зачем?

— Не знаю… Зайков машину в леспромхозовские мастерские гонит, с ним и поезжай. Обратно, если успеешь, — автобусом, а нет — заночуешь, или на попутной.

— Я зайду в леспромхоз, поговорю о переходе в семидесятый квартал. Хотя бы один участок…

Орлиев ничего не ответил.

— Мы потеряем неделю, — воодушевленный тем, что Тихон Захарович не возражает, продолжал Виктор. — Но это оправдает себя, сразу повысит производительность…

— Если леспромхоз снимет у нас с плана две-три тысячи кубов, можно и перейти.

— Как снимет? Нам этого совсем не нужно, мы будем переводить участки по очереди… Да и леспромхоз нам, конечно, нисколько не снимет…

— Я тоже так думаю, — равнодушно сказал Орлиев. — Чего же, в таком случае, мы будем терять дни, увеличивать долг…

— Я уверен, все это окупится…

— А потом, — Орлиев сделал вид, что не слышал заверений Виктора, — для леспромхоза согласиться с тобой — значит признать и свою вину. Такого там не любят…

— Но вы-то сами видите, что здесь действительно допущена ошибка… Это видят все — Вяхясало, Рантуева, Панкрашов… О подобных просчетах в газете недавно писали.

Виктор сгоряча сказал и сразу же пожалел об этом. Он уже заметил, что всякое упоминание о газете выводит Тихона Захаровича из себя.

Толстый цветной карандаш сухо хрустнул в руках Орлиева, обломки полетели в угол.

— Когда я увижу это, — Орлиев тяжело поднялся, — я отдам приказ о переходе в семидесятый квартал… Ясно? А теперь езжай, не задерживай машину!

2
Выехали через час. За поселком дорога круто взяла вправо вдоль озера, блестевшего в просветах между деревьями. Слева, то скрываясь в зарослях ивняка и ольшаника, то вновь приближаясь к дороге и возвышаясь над ней, бежали черные ниточки телефонных проводов.

Привалившись плечом к дверце кабины, Виктор смотрел на дорогу и никак не мог отделаться от мысли, что все происходящее между ним и Орлиевым — какая-то затянувшаяся шутка. Неужели Тихон Захарович разыгрывает ее намеренно, чтобы проверить его принципиальность? Все другие объяснения выглядят неправдоподобно. Всерьез Орлиев не мог так ошибаться. Виктор два года бродил за своим командиром по вражеским тылам и ни разу не усомнился, что каждый приказ Орлиева — всегда самое мудрое и единственно правильное решение. Даже после прощальных слов Павла там, на озере. А ведь в партизанском отряде на карту ставились не кубометры, а человеческие жизни. Что же произошло теперь? Неужели прав Чадов? Нет, этого не может быть. Это какое-то недоразумение, которое должно разрешиться как можно скорее…

Зайков бережно притормаживал машину у каждой выбоины. Мотор работал безотказно, но в его мягком шелестящем шуме не было той упругой, скрытой до времени силы, которую так ценят водители и невольно чувствуют даже пассажиры.

«Если бы на вывозке ездили так осторожно», — подумал Виктор и спросил, кивнув на мотор:

— Расточка цилиндров нужна?

Сам не зная почему, Виктор всегда испытывал уважение к малоразговорчивым людям, и сейчас ему хотелось сблизиться с Зайковым.

— Не только. Кардан менять надо. Много чего…

— Ого! — Виктор склонился к спидометру.

— Восемьдесят две тысячи, — не отрывая взгляда от дороги, подсказал Зайков. — Можете не удивляться! По нашим дорогам и за это спасибо!

— Дороги дорогами, а ездим тоже безобразно…

Зайков как будто только и ждал этого. Он даже притормозил лесовоз, чтобы Курганов лучше мог слышать.

— А что делать прикажете, если я уже пятый месяц даже нормы не даю?.. А у меня еще обязательство… «Обязуюсь в течение летнего сезона…» Тьфу! Болтовня одна!

Он резким, привычным движением послал машину вперед. Мотор сбивчиво взвыл, захлебнулся, но все-таки выдюжил и вновь расслабленно зашелестел по дороге.

— Зимой ты выполнял норму?

— Зимой и дурак выполнит…

— Ну, а почему?

Зайков неожиданно ухмыльнулся:

— Не пойму я, товарищ технорук… Вы что, меня за дурака считаете?.. Или, извиняюсь, сами в нашем деле не очень?

— Вы не улыбайтесь, а подумайте и скажите — почему наш лесопункт летом не выполняет плана? — обиженно произнес Виктор.

— Есть и без меня кому думать. Наше дело — баранку покрепче в руках держать.

— А у вас что? Нет своего мнения?

— Что толку в моем мнении? Лесосеки от этого суше не станут, да и болот не убавится…

— Ну-ну, продолжайте! — обрадовался Виктор.

— A-а, чего зря языком болтать! — махнул рукой Зайков.

— Вы правильно начали, только почему вы считаете, что бесполезно говорить об этом? Разве нельзя исправить? Разве все не в наших руках? Мы допустили грубую ошибку. Летом рубим там, где надо рубить зимой. Никак не спланировали лесосеки. Все лето идем низинами, болотистыми местами вдоль сельги. Тонем, вязнем, гробим технику, а идем. Рядом великолепные сухие боры… Чего проще? Так нет! Боимся дополнительных затрат, и каждый день приносим многотысячные убытки…

Зайков никак не проявил интереса к словам Виктора. Он, еще больше насупившись, склонился к рулю, как будто вести машину стало труднее. Виктор уже потерял надежду услышать что-либо в ответ, когда Зайков медленно, словно боясь ошибиться, сказал:

— А что? Может, это и правда.

— Не может, а самая настоящая правда! — улыбнулся Виктор.

— Так какого же черта вы мне об этом говорите! — неожиданно вскипел Зайков. — Почему не сделаете так, как надо? Чего вы меня-то агитируете? Возьмите да и исправьте, если правда!

— За тем я и еду в район, — сказал Виктор. Он тут же простил себе эту маленькую ложь, твердо решив не возвращаться домой без разрешения на переход в семидесятый квартал.

Виктор мысленно пытался представить себе тихогубский райком, зеленое здание которого он издали видел десять дней назад, кабинет секретаря, рисовавшийся почему-то похожим на кабинет Селезнева в тресте, наконец, самого Гурышева. Виктор знал, что Гурышев — молодой партийный работник, до назначения в Тихую Губу был секретарем ЦК комсомола республики.

И, вероятно, оттого, что Гурышев молодой, что ему, наверное, трудно, Виктор, ни разу в глаза не видевший секретаря райкома, испытывал к нему не только симпатию, но и какое-то очень близкое чувство — как будто стоит им свидеться, и они станут самыми сердечными друзьями. Раз Гурышеву трудно, он должен обязательно искать поддержки. И Виктор заранее готов ее оказать. Конечно, Гурышев не может не поддержать его предложений…

— Ровно не видит, что лесовоз! — вдруг проворчал Зайков, нажимая на сигнал.

На дороге с поднятой вверх рукой стоял человек. Он был в сером брезентовом плаще, в фуражке и кирзовых сапогах. На обочине лежали вещмешок и ружье.

Зайков сигналил, а человек, упрямо подавшись вперед, стоял посреди дороги и смотрел, как машина все ближе и ближе накатывается на него.

— Останови! — приказал Виктор, заметив на фуражке пешехода звездочку.

Военный подошел к лесовозу, открыл кабину, поздоровался, спросил:

— В Тихую Губу?

Быстрым наметанным взглядом он окинул лесовоз и, убедившись, что кроме кабины поместиться негде, с сожалением произнес:

— Ничего не поделаешь, придется вам потесниться. Подвинься, товарищ. Вот так. Рюкзачок в ноги, а ружье сюда, вдруг косачи попадутся… Как славно, а? Наконец отдохнем…

В кабине стало тесно. Даже шоферу пришлось чуть сдвинуться со своего места.

— Под дождь попали? — спросил Виктор прямо в затылок попутчику, непросохший плащ которого трещал, звенел, словно ломался при малейшем движении.

— Хватил сырости! — весело отозвался тот. — Думал, и конца не будет… Продрог и, как назло, ни одной машины. Вы первые. Ну, думаю, если не остановят, заставлю силой оружия…

— Откуда же вы идете? — удивился Виктор, вспомнив, что поблизости нет никаких селений.

— Оттуда! — попутчик неопределенно махнул рукой на запад. — Не меньше тридцати километров по азимуту отмахал… Думал путь сократить, к ночи в Тихую Губу попасть, а вышло наоборот… Ну и места тут у вас! Нога человеческая не ступала… Даже оторопь берет… Ну, ничего, скоро оживут.

Сейчас не то. Грохочет линия: Московский поезд мчится к нам, И сосны, белые от инея, За ним бегут по сторонам, — вдруг произнес он и повернулся к Виктору. — Здорово сказано, а? Это я в каком-то журнале вычитал, давно уже, а запомнилось… Знаете, там сначала про медведя, как он пришел на строительство… «Мы разбежались кто куда».

— Это стихотворение Петра Комарова «Медвежий угол», — сказал Виктор, удивившись совпадению. Совсем недавно, когда они ехали из Ленинграда в Петрозаводск, Лена много раз наизусть читала эти стихи, глядя на нескончаемо тянувшиеся за окном леса.

— Верно, теперь вспоминаю — Комаров. Читал давно, когда еще на другой работе был, а потом понадобилось, вспоминал, вспоминал, уйму книг перерыл — пропало, и все тебе… Это прямо про нас написано, у нас недавно почти такой же случай был! Только не один медведь на линию вышел, а целая троица… Так, говорите — Комаров? Надо записать, а то опять забуду. Простые фамилии легче забываются…

Достать планшет было совсем нелегко. Виктору пришлось так навалиться на Зайкова, что тот не выдержал:

— Вы бы хоть плащ сняли, не замерзнете, поди?

— Верно! Я от радости сразу и не додумался. Останови-ка, друг, машину.

Он соскочил на землю, снял плащ и оказался капитаном войск МВД, одетым в потертую суконную гимнастерку, на которой новые с золотистым отливом погоны и колодка с орденскими ленточками выглядели слишком нарядными. «Фронтовик», — обрадованно подумал Виктор. Однако на Зайкова все это произвело совсем другое впечатление. Увидев погоны, он с хмурой подозрительностью начал приглядываться к пассажиру.

Пока капитан возился с плащом, Зайков, чтобы освободить побольше места, переместил ружье к левой дверце рядом с собой. Делал он это с недовольным видом, как бы лишь потому, что приходится делать, коль сразу не отказал настойчивости явно лишнего пассажира, но капитан заметил истинный смысл его намерений.

— Это правильно! — хитровато улыбнулся он, слегка подмигивая Зайкову. — Надоело оно мне за сутки, плечо натерло.

Тронулись дальше. В кабине стало удобнее, уже можно было достать папиросы, закурить. И машина пошла быстрее, хотя по-прежнему дорога была ухабистая.

— Не гони! — приказал Виктор. — Успеем.

Ему хотелось поговорить с капитаном, а тряска и толчки не давали раскрыть рта. Зайков чуть сбавил ход и громко спросил:

— Вы, товарищ капитан, у нас в районе служите или в командировке?

— У вас. Теперь у вас. — Капитан ощупью искал что-то в мешке.

— А где же, если не секрет?

— На строительстве железной дороги.

— Какой, какой дороги?

— На строительстве будущей железной дороги, — с улыбкой повторил капитан. Он наконец нащупал в вещмешке то, что искал, и вынул пачку печенья.

— Что-то не знаю я у нас в районе такого строительства, — медленно сказал Зайков, как бы случайно толкнув локтем Виктора.

— Откуда тебе знать, коль в ваш район мы неделю назад вышли. В газетах про нас не пишут…

Капитан разорвал обертку, протянул печенье сначала Виктору, который из вежливости взял одно, потом Зайкову. Тот кивнул на занятые руки, поблагодарил и отказался.

— Скоро, друзья мои, не придется вам по этим дорогам душу вытряхивать. Сядете в вагон и… «сосны белые от инея…» Хоть в Москву, хоть на край света…

Он с хрустом грыз печенье и говорил с нескрываемой, но доставляющей ему радость, завистью: вот, дескать, мы построим вам дорогу, вы будете раскатывать по ней в поездах, а мы уйдем дальше, в другие места, строить новую.

— Что-то не слышал я о такой дороге, — повторил Зайков, вновь задевая Курганова.

Виктор тоже не слышал. Ни в тресте, ни в Войттозере никто ни словом не обмолвился о строящейся железной дороге. Но если это и выдумка их случайного попутчика, то очень неглупая… Ведь об этом — о дороге по ту сторону водораздела — робко, как о далекой мечте, совсем недавно подумалось Виктору, когда глядел он на безбрежный, щетинистый, весь в складках, зеленый ковер, раскинувшийся на запад до самого горизонта.

Машина вдруг резко затормозила. Вдали навстречу ей двигался почтовый автофургон.

— Вот что, — сказал Зайков, в упор глядя на капитана. — Я не хочу быть ротозеем… Короче, предъявите документы!

Капитан засмеялся так заразительно, что Виктору стало вдруг стыдно.

— Что ты, Зайков. В район ведь едем, там-то уж проверят и без нас.

— Район районом… А в дураках я быть не хочу… Да и имею я право знать, кого везу…

— Молодец, парень, хвалю! — Капитан вынул из нагрудного кармана удостоверение. — Я с самого начала ждал. Этот парень, думаю, обязательно документ проверит.

— Смешного тут ничего нет, — сказал Зайков, передавая удостоверение Курганову.

Виктор, мельком взглянув на документ, успел прочесть написанное от руки тушью: «Капитан Белянин Афанасий Васильевич».

Встречная машина, не сбавляя хода, пронеслась мимо.

— Ну, а что стал бы делать, если б у меня документ оказался не в порядке? — пристал к Зайкову капитан, когда тронулись дальше.

— Там видно было бы.

— Нет, все-таки. А вдруг я шпион и у меня оружие в кармане, что тогда? Пикни вы, я раз-раз, и в лес, и поминай как звали.

— Что вы пристали — «оружие», «оружие»! Подумаешь — оружие! Что мы, не видели его, что ли! В войну и не такого насмотрелись!

— А все-таки, скажи по-честному, если бы ты был уверен, что я… Ну там шпион, допустим, неужели ты стал бы прямо документы спрашивать?

— Нашли дурака! — вдруг засмеялся Зайков. — Уж как-нибудь вдвоем с техноруком и без документов доставили бы, куда следует… Просто захотелось мне проверить — правду вы говорите про дорогу или сочиняете? — соврал он, довольный, что все обернулось хорошо.

— Теперь поверил?

— А что? Вполне возможно, что так и будет.

— Не возможно, а обязательно будет.

— Я не спорю, поживем — увидим.

Виктор слушал их разговор, удивлялся изворотливости недоверчивого Зайкова, смотрел на взбухшую после дождя темную дорогу, на белесые, издали отсвечивающие лужи и вялые мокрые кусты, повисшие над кюветами, — чувствовал, как в нем поднимается, ширится, подкатывается к самому горлу ощущение большой радости.

«Я ведь подумал о дороге… В первый день подумал… Значит, я могу что-то сделать, если хватило ума сразу самому понять главное… Вот скажи я об этом сейчас Белянину или Зайкову — не поверят».

И сосны, белые от инея,
За ним бегут по сторонам, —
не понимая сам, как это у него вырвалось, вполголоса произнес Виктор.

Белянин притих, не договорив что-то Зайкову.

— Может, вы все знаете? — спросил он. — Я бы списал… Оно мне позарез нужно, уж больно подходящее стихотворение.

— Нет, не знаю… Хотите, мы вместе сходим в районную библиотеку и разыщем его!

— Идет! — с радостью согласился Белянин.

С высокой горы открылся вид на Тихую Губу.

— Вам в райотдел МВД? — спросил Зайков.

— Нет, брат… Вези-ка меня к главному начальству, в райком.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1
Большое старинное село Тихая Губа своим видом производит двойственное впечатление. Все зависит от того, с какой стороны к нему подъезжаешь. Пассажир из Петрозаводска, впервые попавший в эти края, вправе разочарованно воскликнуть:

— И это райцентр?! Типичная деревня!

Он прежде всего обратит внимание на старые бревенчатые дома с потемневшими крышами и с перекосившимися мелкодольчатыми окнами. Таких домов в Тихой Губе пока еще большинство.

Житель района, въезжающий в Тихую Губу с запада, остановится на горе, окинет село довольным взглядом и радостно улыбнется. Он прежде всего увидит высокие светлые здания: райкома партии, школы-десятилетки, больницы, Дома культуры, конторы леспромхоза, универмага, детского дома. Да мало ли в Тихой Губе новых хороших зданий, которые выросли в последние годы и своими крашеными фасадами изменили облик села. А если учесть асфальт, желтые дорожные знаки, белые оградительные столбики вдоль кюветов, уличные фонари, не менее десятка автомашин, которые всегда можно увидеть одновременно на главной улице, — то чем не город Тихая Губа?!

Нечто подобное произошло и с Виктором. Он проезжал Тихую Губу всего десять дней назад. Тогда село представилось ему большой и мрачноватой деревней.

Теперь Тихая Губа показалась ему чуть ли не городом. Он приятно ощутил легкое покачивание машины, ровно бегущей по гладкому асфальту, с интересом читал поблескивающие стеклом, так похожие на городские вывески, с удовольствием любовался высокой трубой, которая ничем не отличалась от заводских и наверняка принадлежала или леспромхозовским мастерским, или районной разнопромартели.

С еще большим интересом озирался по сторонам Белянин. Он был в Тихой Губе впервые и въезжал в нее с запада.

Даже Зайков заметно оживился. То ли вид райцентра на него подействовал, то ли он был рад, что благополучно добрался до цели, но когда машина спустилась с горы и плавно вкатилась на асфальтированную улицу, Зайков долго, без особой нужды, нажимал на сигнал, распугивая бродивших по обочине кур и оповещая всех о своем прибытии.

2
С хорошим, приподнятым настроением Курганов и Белянин вошли в кабинет первого секретаря райкома партии Гурышева. Пригласили одного Виктора, но Белянин увязался за ним.

— Я ненадолго. Представлюсь и побегу по своим делам.

Гурышев встретил их, сидя за большим письменным столом с телефонным аппаратом справа и с кипой разноцветных папок слева. Высокий, широкоплечий, с густой светлой шевелюрой, низко спадавшей на упрямо нависший над глазами лоб, он по своему облику ничем не отличался от молодых парней, каких можно встретить на любом лесопункте за рулем трактора или с электропилой в руках. Его широкое с мелкими чертами лицо выглядело слишком простоватым для райкомовского кабинета. Казалось, что Гурышев непривычно чувствует себя даже в черном шевиотовом костюме и полосатом шелковом галстуке, повязанном огромным узлом. Ему более подошла бы небрежно расстегнутая рубашка с закатанными до локтей рукавами, из-под которой на груди обязательно должен выглядывать уголок тельняшки. Но Гурышев был одет подчеркнуто строго и аккуратно. На левом лацкане пиджака тускло поблескивал орден Красного Знамени. Виктор сам никогда не носил своих наград и с удивлением смотрел на людей, выставлявших напоказ свои знаки отличия. Так уж повелось с первых послевоенных лет. Но орден Гурышева не вызвал у него этих чувств. Этот орден отличался от его собственного, он был покрупнее и держался не на ленточке, а был наглухо привинчен к пиджаку. Такие награды давали лишь до войны и в самом ее начале.

Гурышев что-то размашисто писал. Его левая рука в кожаной перчатке безжизненно лежала на столе, придерживая своей тяжестью листок. Увидев посетителей, он весело поднялся:

— Проходите, товарищи! Здравствуйте! Кто же из вас Курганов? Думаю, что вы? — он запросто ткнул пальцем в грудь Виктору и, пожимая руку Белянину, засмеялся: — А вот кто вы, простите, не знаю?..

— Разрешите представиться — замполит третьего отделения исправительно-трудового лагеря капитан Белянин.

— Не надо так официально, — засмеялся Гурышев, — а то и мне придется перед вами навытяжку стоять. Я ведь всего-навсего бывший лейтенант.

Он вернулся к своему креслу, привычным движением уложил на столе согнутую левую руку, поинтересовался.

— У вас, наверное, какое-нибудь общее дело есть?

— Нет. Мы вместе приехали. Попутчиками оказались…

— Довод важный, — усмехнулся Гурышев и посмотрел на Белянина: — Ну, я слушаю вас.

Капитан придвинулся поближе к столу секретаря. В его глазах неожиданно загорелись лукавые огоньки.

— Скажите, товарищ секретарь, сколько на данный момент у вас в районе первичных партийных организаций?

— Первичных партийных организаций? — удивился Гурышев. — Почему вас это интересует?

— Потому, — Белянин уже не прятал веселой улыбки, — что вы наверняка считаете их на одну меньше.

— Постойте, постойте! Догадываюсь… Вы со строительства железной дороги?

— Да, товарищ секретарь. Вошли, как говорится, во вверенные вам границы и пойдем по району пятьдесят пять километров. Просим принять на учет нашу парторганизацию охраны лагеря.

— Таким вестям нельзя не радоваться, не так ли, Курганов? Не одни же вы дорогу строите. Значит, я мог ошибиться сразу на несколько первичных организаций? — улыбнулся он капитану.

— Пока только на одну… Строительно-монтажные поезда еще находятся на территории соседнего района. А скоро и они придут к вам.

— Ну как скоро — через месяц, два, три?

— Думаю, к концу года они пойдут уже по вашему району.

— Очень хорошо! Скажи, товарищ Белянин, — Гурышев вышел из-за стола, сел напротив капитана, — сколько времени понадобится, чтоб пройти эти пятьдесят пять километров?

— Трудно сказать… — замялся Белянин. — Ведь не от нас зависит, как строители пойдут.

— Ну все же. Хотя бы приблизительно.

— Знаете, товарищ секретарь, я ведь сам не в курсе подробностей. В мои прямые обязанности это не входит, все знаю только в силу собственного интереса… Вам бы, может, лучше в управлении побывать.

— Ну вот и выкладывайте все, что знаете в силу собственного интереса, — с улыбкой потребовал Гурышев. — Расскажите, где будут станции. Вот карта! Вы не стесняйтесь! Курганов свой человек, ему через год с этой самой дорогой в прямом контакте работать придется.

Район Белянин знал великолепно. Он свободно перечислял озера, названия которых даже не были приведены на карте. По-военному четко, начиная от узловой станции, он провел карандашом линию трассы, отметил каждый разъезд. Виктор, которого этот разговор интересовал не меньше, чем Гурышева, с напряжением ждал, будет ли станция на пересечении строящейся дороги с войттозерским трактом. Карандаш медленно полз вверх, вот он обогнул Засельское озеро с запада, вот уже пересек тракт и застыл.

— Здесь предполагается самая крупная в вашем районе станция… — сказал Белянин. — У нас здесь большое задание по строительству. Будем строить не временные бараки, а капитальные дома.

— В Заселье большой лесозавод запроектирован, — пояснил Гурышев Виктору.

Отметив еще три разъезда, карандаш Белянина вышел из пределов района и бегло заскользил на север.

— Ну, что ж, спасибо тебе, товарищ капитан, — сказал Гурышев. — И за добрую весть спасибо, и за то, что имеешь такой широкий «собственный интерес»… Видишь, как хорошо ты нам все объяснил, а скромничал… Ты, наверное, и о делах своей парторганизации собирался потолковать.

— Честно признаюсь, не рассчитывал, — смущенно заулыбался Белянин. — Я ведь в Петрозаводск добираюсь, решил по пути зайти. Для дружбы и пятьдесят верст не околица! А вдруг не захотят нас на учет принимать? — пошутил он.

— На учет примем, — серьезно пообещал Гурышев. — Но о делах лучше потом потолковать. Вы ведь пока в соседнем районе на учете. Неудобно получится. Давай так договоримся! Ты езжай в Петрозаводск, делай свои дела, согласовывай все с начальством, а вернешься — сообщи, и я к вам выберусь…

— Вот это дело! Будем ждать! — пожимая руку, воскликнул Белянин. Уже от дверей он предложил Виктору — Давай часа в три в столовой встретимся. Пообедаем вместе, потом в библиотеку заглянем.

3
Гурышев проводил его довольным взглядом.

— Живой мужик, люблю таких.

Некоторое время молчали. Видимо, Гурышеву нелегко было перейти от воодушевляющих мыслей о железной дороге к другим делам.

— Здорово, а? Как ты считаешь, Курганов? — кивнул он в сторону карты.

— Знаете, — горячо сказал Виктор. — Вышла очень занятная вещь. Десять дней назад я подумал об этом. Так и подумал: только с дорогой можно взять лес, перезревающий, веками нетронутый и заживо гниющий на многих десятках километров.

— Ну, допустим, до революции в Заселье лес рубили, — заметил Гурышев, которому почему-то не очень пришлось по душе откровение Курганова. — Рубили и гнали в Финляндию. Финские промышленники орудовали.

Гурышев одной рукой ловко переложил папки, выбрал одну из них, достал какую-то бумагу, исписанную с обеих сторон фиолетовыми чернилами, начал ее читать.

— Как же ты, товарищ Курганов, помимо райкома и леспромхоза приехал в Войттозеро и начал командовать, а?

— Не понимаю. Разве мое назначение не было согласовано? Меня направил трест.

— Шучу, шучу, — оторвался от чтения Гурышев и отодвинул бумагу в сторону. — А все же нехорошо, десять дней работаешь в районе, а мы тебя и в глаза не видели. В первые дни думал: приедет же он на учет становиться, а потом узнаю — беспартийный. Пришлось пригласить для знакомства. Не обижаешься? Хотя обижаться на вызов в райком партии ты не имеешь права. Ты же комсомолец? Или ты из комсомола решил уйти? Почему на комсомольский учет не становишься?

— Поздно уж по возрасту. Двадцать девять уже стукнуло.

— Ну, а в партию почему не вступаешь?

— Есть причина…

— Какая, если не секрет?

— Долгая история…

— Ну, а все же? Хотя бы в общих чертах.

— Тут в общих нельзя… В общих тут никто и не поймет ничего.

— Суть-то, суть в чем? — Гурышев уже неодобрительно посмотрел на упершегося глазами в стол Курганова. — Ты можешь мне суть раскрыть? Что у тебя, проступок какой, или с биографией не в порядке?

— С биографией все в порядке. В детдоме я вырос, с десяти лет в детдоме… А в войну получилось так, что… в общем, послали нас двоих… на смерть послали…

«А вдруг не поймет он? Или не поверит?» — подумалось Виктору.

— Струсил, что ли? — Глаза Гурышева так и впились в собеседника. Курганов даже вздрогнул от этого жесткого взгляда. — Не бойся. Говори честно. Теперь дело прошлое. Судить тебя за это никто не будет.

— Нет, не струсил… Трусом я никогда не был. Я просто нарушил приказ командира.

— …И не выполнил задание? — подсказал Гурышев.

— Нет, задание было выполнено.

— Так в чем же дело?

— А в том, что я должен был погибнуть, — повысил голос Виктор. — На смерть нас посылали двоих… Понимаете?.. Меня и Пашку Кочетыгова.

— Погибнуть, погибнуть! — Гурышев тоже повысил голос и поднялся над столом — высокий, широкоплечий, чуть скосившийся плечом в одну сторону. — Может, и я должен был погибнуть, а погибли другие… Не всем же погибать… Что ж, и я, как баба, должен теперь ныть и плакаться? Неискренне это, Курганов, неискренне и неубедительно.

— Но вы понимаете, что мы нарушили приказ командира… К острову-то пошел один, а я остался.

— Но задание-то, ты говоришь, вы выполнили, не так ли?

— Да, так. Но выполнил его один Кочетыгов. А меня наградили… По ошибке, конечно. И все потому, что я сразу все не рассказал, а потом в госпиталь отправили.

— Слушай, Курганов, — сощурился Гурышев, глядя сверху вниз на Виктора. — Ты парень, вижу, умный… Скажи, ты не кокетничаешь сейчас передо мной, а? Не нравится мне этот разговор. Учти, я тоже фронтовик и понимаю, что к чему.

Уловив на лице Гурышева чуть заметную усмешку, Виктор с открытой неприязнью посмотрел ему в лицо и медленно спросил:

— У вас есть двадцать минут времени?

Гурышев постоял в раздумье, потом подошел к телефону, снял трубку, назвал номер и коротко предупредил, что он задержится и просит начинать без него. В его разговоре по телефону прозвучала такая начальническая беспрекословность, что Виктор даже удивился, как это минуту назад он решился вести себя с Гурышевым не только на равных, но даже и повышать на него голос.

«Если он сядет за стол и произнесет «слушаю», то про Олю я ему не стану рассказывать!» — подумал он.

Гурышев сел за стол, но слово «слушаю» не произнес.

Виктор повторил почти все, что уже рассказал Орлиеву.

Вначале он долго не мог совладать с голосом, настроиться на тот грустный и откровенный лад, при котором, как ему казалось, только и можно было понять и оценить все случившееся на Войттозере в мартовскую ночь.

Гурышев слушал молча и подчеркнуто равнодушно. Поэтому слова, назначенные мягко и доверительно долетать лишь до уха собеседника, неприятно отдавались во всех углах притихшего и словно замершего кабинета.

Второй раз Виктор сам, по собственному желанию, рассказывает об этом, и второй раз так неудачно получается.

— Слушай, я ведь помню ту операцию, — вдруг перебил его Гурышев. — Я тогда в Беломорске был, в ЦК комсомола работал…

С этого момента все пошло по-другому. Виктор, сам не зная почему, решил, что Гурышев верит ему, и говорить сразу стало легче.

— Потом, уже в госпитале, я узнал, что меня наградили орденом Красного Знамени, — закончил рассказ Курганов. — Я долго мучился, переживал, потом написал в штаб партизанского движения.

— О чем написал?

— Что незаслуженно меня наградили… Я не заслужил никакого ордена. Это все Павел Кочетыгов…

— Глупо сделал, что написал, — махнул рукой Гурышев. — Награду ты заслужил… Не каждый раненый за такое дело возьмется… Слушай, а этот Кочетыгов, видно, настоящим парнем был, а?! — с восхищением и даже завистью спросил он. — Вот это друг!.. Ты не ошибся, спички и верно целыми были? А то уж как-то, знаешь…

— Честное слово!

— Значит, парень очень любил эту Олю, — задумчиво произнес Гурышев. Он долго молчал, глядя в окно, на мутно-серое небо, низко висевшее над озером. Потом резко повернулся к Виктору.

— И ты эту историю со спичками никогда никому не рассказывал? Так все годы и держал при себе?

— Нет, почему же… Два раза рассказывал. Первый раз давно уже, сразу после войны… следователю. Я тогда на Урале жил…

— Следователю? При чем тут следователь?

— Не знаю… Он составил протокол и уехал. Я думаю, было это связано с моим письмом в штаб партизанского движения.

— Возможно, и с письмом…

— Ну, а совсем недавно я рассказал все Тихону Захаровичу.

— Интересно, как он отнесся?

— Отнесся… — виновато улыбнулся Виктор. — «Не знал я, говорит, этого, когда твой наградной лист заполнял…» А потом принялся так распекать меня, так распекать… В общем-то, конечно, он прав.

— В чем прав? — нахмурился Гурышев.

— В отношении меня… Конечно, я должен был понести наказание. Только напрасно он думает, что я не понес его. Вы думаете, легко это — жить и чувствовать себя подлецом, человеком, оставшимся в живых только благодаря чужому благородству.

— Чужому? — переспросил Гурышев. — Но ведь Кочетыгов был твоим другом.

— Зачем же нужен был тот обман со спичками?

— Но ведь была еще и Оля, которую он любил.

— Оля?! — Виктор смутился, примолк. — Да, конечно… А вы знаете, может, из-за этой самой спички у нас с ней ничего и не получилось. Я искал ее, писал, куда только мог, а сам в душе боялся той минуты, когда мы встретимся и мне придется рассказать все.

— Ты что, и до сих пор не знаешь, где она?

— Она живет в Войттозере… Оля Рантуева, мастер на лесопункте.

— Как, эта самая Оля и есть? — удивился Гурышев. — У нее, кажется, растет мальчик?..

— Да, опа была замужем…

— Эх вы, — огорченно махнул рукой Гурышев. — Она замужем, ты женат. Такого чувства сберечь не могли… Ты-то ведь любил ее?

— Любил.

Несколько раз звонил телефон. Гурышев брал трубку, успокаивал: «Сейчас, сейчас, еще несколько минут!» — и поспешно бросал ее на рычаг.

— Вот за это я бы вас с удовольствием высек. И тебя и ее. Такого чувства сберечь не могли! — повторил он. — Запутался ты, парень! Нет, не в жизни запутался, а в самом себе. В жизни у тебя все правильно, как надо! Завод, академия, лесопункт — все хорошо и правильно. На лесопункте, говорят, смело и энергично ведешь себя. А в себе самом запутался, вроде и сам не знаешь, чего тебе хочется. Правильно я говорю?..

— Правильно… Только я знаю, чего я хочу…

— А ну-ка поделись со мной?

— Работать хочу… По-настоящему. Вот вы опять не поверите, думаете, я — для красного словца… А я по-настоящему хочу. Работать и жить! Знаете, хочется сделать что-то большое и нужное людям!

Гурышев так пристально посмотрел на него, что Виктор покраснел и замолчал.

— Затянулся наш разговор, а мне уходить надо, — помолчав, поднялся Гурышев. — Даже вот по этому письму нам поговорить не пришлось. — Он потряс листком, исписанным фиолетовыми чернилами. — Тут письмо на тебя. Жалоба целая в связи с твоим назначением…

— Жалоба? От кого же? — пересохшим ртом спросил Виктор.

— Ладно, это все ерунда. Теперь вижу, что и яйца выеденного не стоит. А что касается нашего разговора, то скажу не как секретарь райкома, а по-дружески. Хороший, видать, ты парень. Но на все смотришь как-то через себя, через свою душу, что ли… А душа у тебя неспокойная, потревоженная… Неужели ты и работать собираешься только лишь за тем, чтоб себя реабилитировать, совесть свою успокаивать? Так ведь можно, знаешь, до чего дойти? Знаешь, в чем твоя ошибка? Ты ищешь цель жизни в самом себе, а надо видеть ее вне себя… Может, и не понятно я говорю, но честное слово, я как-то почувствовал это.

— Нет, понятно… Но неужели уж я такой? — тихо спросил Виктор.

— Да нет, — досадливо махнул рукой Гурышев, — я не говорю, что ты такой. Я хочу только, чтоб ты не стал таким. Ты когда домой едешь?

— Если успею — сегодня вечером… Надо еще в леспромхозе побывать, в мастерские заглянуть, запчасти оформить.

— Ну, вот что!.. Если не уедешь сегодня — приходи вечером ко мне. Домой. Там посидим, потолкуем… Договорились? Часам к десяти я буду дома обязательно…

4
Директора леспромхоза Потапова на месте не было. В конторе его ждали несколько человек. Все они хорошо знали друг друга, и в приемной держался веселый разговор. Секретарша — молоденькая девушка, почти подросток — тоже принимала в нем участие, а на вопрос Виктора пожала плечами.

— Вчера из отпуска вышел, с ночи куда-то уехал, а куда — не знаю.

Подождав несколько минут, Курганов уже собирался уйти, чтобы заглянуть попозже, когда дверь широко распахнулась и в кабинет, ни с кем не поздоровавшись, торопливо прошагал низенький, хмурый мужчина в брезентовом плаще и замызганных сапогах. По тому, как дружно поднялись со своих мест ожидающие и все разом, доставая из сумок бумаги, потянулись к кабинету, Виктор понял, что пришел Потапов.

Секретарша поспешно поставила на стол машинку и начала двумя пальчиками что-то выстукивать, настороженно поглядывая на незнакомого молодого человека, который неизвестно чего ожидает здесь, когда директор у себя в кабинете.

— Директор пришел… — робко напомнила она, встретившись с Виктором глазами.

— Ничего, я подожду…

Ждать пришлось недолго. Из кабинета один за другим выходили люди, прятали в сумки подписанные требования, весело прощались с секретаршей и убегали на склад или в мастерские. Не прошло и пяти минут, как секретарша сказала:

— Там больше никого нет.

Потапов сидел за столом, даже не сняв плаща. В руке он держал остро отточенный с обоих концов красно-синий карандаш. На его худом, землистого цвета лице ничего нельзя было прочесть, кроме безмерной усталости и недовольства. «Вот я старый и больной, — как бы говорило оно, — день и ночь мотаюсь по лесопунктам, а вы, молодые и здоровые, надоедаете мне бумажками…»

Сверкнув на Курганова желтоватыми белками, Потапов сделал в его сторону едва заметное движение, как бы протягивая руку за бумагой, на которой ему предстояло поставить свою резолюцию. Однако увидев, что Курганов пришел не за этим, он раздраженно ерзнул и отложил карандаш.

Виктор представился, пожал директору горячую мягкую руку и, не дождавшись приглашения, сел на стул у стены. Ни интереса, ни даже вежливой улыбки не заметил на лице директора. Как будто новые техноруки приезжают к нему ежедневно, и все они изрядно ему надоели…

— Думают ли в Войттозере план выполнять? — не глядя на Виктора, хмуро спросил Потапов.

Виктор не знал, что директор предпочитает разговаривать в третьем лице, и, не поняв, что этот вопрос обращен прямо к нему, ответил:

— Думают…

— Что они думают — неизвестно? Второй квартал завалили, июль завалили, август заваливают. Дядя за них работать должен.

Потапов явно избегал смотреть на собеседника и даже сидел, чуть отвернувшись в сторону. А поскольку каждое слово он сопровождал короткими нервными жестами и покачиваниями головы, то выглядело это смешно: как будто он разговаривал с кем-то третьим, невидимо сидевшим прямо перед ним.

— Сколько там дают за день? Двести сорок кубов вчера, двести тридцать позавчера. А надо сколько? Четыреста надо по плану. А задолженность дядя за них перекрывать будет? Они, видите ли, думают…

Выждав момент, Курганов подробно изложил свои предложения по улучшению работы лесопункта. Потапов, слушая его, по-прежнему смотрел куда угодно, но только не на собеседника. Виктор как-то очень быстро привык к этой манере директора. И даже оценил ее достоинства: с Потаповым можно было разговаривать, не сковывая себя требованиями вежливости.

— Тихон Захарович в курсе? — спросил Потапов.

— В курсе.

— Чего же в Войттозере от меня хотят?

— Разрешения создать дорожный участок и начать переход в другие кварталы.

Потапов неожиданно повернулся и на какой-то миг в упор посмотрел на Курганова. Это длилось не больше мгновения, но в его глазах Виктор успел уловить и явную заинтересованность, и недоверчивую настороженность.

— Если в Войттозере думают укрыться за моей спиной, — вновь отвернувшись в сторону, медленно сказал директор, — то зря на это рассчитывают… Спина у меня узкая и всех не закроет… Головы у самих есть? Есть. И не простые головы. Академии окончили. Раз есть — пусть думают. А надумали — нечего за чужие спины прятаться!

— Мы не прячемся, — заторопился Виктор. — Нас только смущает неизбежное временное снижение вывозки, пока переходить будем… Вы же сами ругать будете… Позже мы все это наверстаем обязательно. И потом неизбежен перерасход фонда зарплаты на дорожное строительство.

— Ругать будем, вас нельзя не ругать. А план Войттозеру спущен в соответствии с производственно-техническими нормами плюс установленный процент роста производительности труда. План никто отменить не может… При перевыполнении плана фонд зарплаты естественно увеличивается… Все определяет результат.

— Значит, вы не запрещаете? — радостно спросил Курганов. Он уже потерял надежду получить согласие леспромхоза и готовился пойти за помощью к Гурышеву. Но, как оказалось, Потапов не такой уж и формалист.

— Молодой человек, я запрещаю лишь одно — не выполнять план. Можете переходить куда угодно, хоть на Луну… Но если, черт побери, в Войттозере опять провалится месячный план, то тогда…

— Месячный мы обязательно провалим, — пообещал Курганов. — Осталось меньше педели.

Потапов второй раз метнул взгляд на Виктора.

— Молодой человек, я не слышал ваших демобилизующих настроений, понятно?! И не советую высказывать их в другом месте.

— Возможно, даже квартальный провалим! — не слушая предупреждения, продолжал Виктор. — Зато к концу года с лихвой перекроем всю недоимку. А главное, дальше на долгое время войдем в график, в хороший ритм. Конечно, если немедленно исправим ошибку с лесоотводами. Помогите нам запчастями… И потом, нельзя ли выделить нам еще один бульдозер?

— Ни на одном лесопункте у нас нет столько техники, сколько в Войттозере… И все мало! В болотах там ее топят, что ли?

— Случается и такое, — улыбнулся Курганов, наблюдая, как Потапов вновь установил контакт с невидимым собеседником. — Работаем в таких делянках, что на днях один трактор действительно чуть не утопили…

Он достал из кармана отпечатанную на машинке бумагу и положил ее на стол перед директором.

— Что это? — Потапов взял карандаш, заглянул в список.

— Список запчастей. Здесь самое необходимое.

— В Войттозере не умеют даже оформлять документов… — в прежней медлительной и безразличной манере начал было выговаривать директор, но сразу же нашлось дело карандашу, и выговор остался незаконченным. — Этого у нас нет… Этого тоже… Ну, а где же резина? Ах, вот… Жирно, жирно жить хотите… Резина на дороге не валяется… Наполовину срежем. А это, пожалуйста, берите хоть того больше.

Список покрылся размашистыми синими пометками и исправлениями.

— Возьмите бланки и выпишите настоящие требования, — вернул список Потапов. — Все, что ость, дадим. Будет бульдозер — дадим и бульдозер. Все сделаем… Повторяю, молодой человек… Победителей у нас не судят… Но если…

— Все ясно, товарищ директор! — весело поднялся Виктор. — Разрешите идти?

— На днях я к вам приеду! — выкрикнул Потапов, когда за Кургановым дверь уже захлопнулась.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1
«Дорогая тетя Ася!

Сегодня получила твое первое письмо. Прежде всего не волнуйся. Я тебе написала сущую правду. У пас все идет хорошо. Войттозеро — это не какая-то богом забытая деревушка, а настоящий поселок, почти город. Здесь все есть — и кино, и электричество, и библиотека, и школа. А магазин, знаешь, какой? Удобней ленинградских. У одного прилавка ты можешь купить и приемник, и пуговицы, и селедку, и хлеб. Даже мотоциклы бывают. Если чего и нет, то можешь прямо обратиться к продавщице. «Маша, будешь на базе, узнай, скоро ль привезут швейные машины или, скажем, пальто зимние?» А люди, знаешь, какие чудесные — простые, добрые, и все друг друга знают.

У меня сегодня радость. Наш директор предложила мне кроме основной нагрузки еще восемь часов литературы в вечерней школе. В этом году открываются четыре класса вечерней школы — пятый, шестой, седьмой и восьмой. А дальше будем прибавлять по классу в год.

Мои будущие перваши — это чудо! Каждый день у школы торчат часами. Проходу нет: «Тетенька, а сколько дней до школы осталось?» — «Еще пять дней». — «А пять дней — это много?» Анна Никитична дала мне книгу по методике преподавания в младших классах. Прочитала — и прямо в ужас пришла, какое это сложное дело! Все меня успокаивают, а я все равно волнуюсь…

Наша хозяйка, тетя Фрося, — удивительный человек! Подумай только — ей уже шестьдесят лет, а она с рассвета до ночи на ногах. Дома все сготовит, приберет, бежит в общежитие лесопункта уборку делать. Там восемь комнат, живут парни, так что работы хватает. А кроме того — корова, огород, сенокос, да еще успевает и сети «похожать». В прошлое воскресенье мы были на сенокосе. По-честному, мне не понравилось. Какой же сенокос, когда траву по горсточке горбушей резали? Лугов здесь мало,заросли лесом. Но зато сети «похожать» — какое удовольствие! Я научилась хорошо грести и лодку так держу во время «похожки», что тетя Фрося даже хвалит. Рыба сейчас идет — ряпушка. Она очень вкусная, если зажарить в малой воде. Это, знаешь, надо на большую сковородку ровными рядами уложить рыбу спинкой вверх, посолить, залить водой, добавить чуть-чуть, для вкуса, масла, и на огонь… Быстро и вкусно.

Тетя Ася! Ты просишь, чтоб следующее письмо тебе написал Виктор. Пойми, что ему некогда. Он с утра до ночи занят. Даже ночью он бредит о волоках, эстакадах и лесосеках. Его здесь хвалят, я уже сама не один раз слышала в клубе и в магазине… А здесь зря хвалить не станут.

Мы решили каждый месяц посылать тебе по триста рублей, чтоб хоть немного отплатить за все то добро, что ты сделала для нас и особенно для меня. Пожалуйста, не отказывайся, а то мы обидимся. Мы ведь вдвоем будем зарабатывать много-много! Одна я буду получать целых две повышенных стипендии!

Если будут звонить девочки с курса, то скажи им, что я обязательно напишу, но потом, когда проведу первые уроки…»

Вдруг Лена почувствовала себя так, как будто в комнате кто-то есть. Она испуганно подняла голову. Света керосиновой лампы явно не хватало на всю кочетыговскую горницу. Медленно, очень медленно проявлялась дальняя, оклеенная серыми обоями стена с черным прямоугольником низкой двери, с тускло поблескивающим латунным умывальником у порога, с посудной горкой в левом углу и кадкой для воды под нею. Весь правый угол занимала большая смутно белевшая печь. Все было на своих, исстари заведенных и уже ставших для Лены привычными местах.

Успокоившись, Лена ткнула пером в стеклянную невыливайку, чтобы закончить письмо, прочла последнюю фразу и задумалась. Перед глазами — одна из самых любимых ею аудиторий: сорок пятая. Широкие, обитые черным линолеумом столы, тяжелая, как бы раздавшаяся вширь, кафедра, за окнами — Нева, Адмиралтейство, Исаакий… Подруги, тайком, чтоб не заметил лектор, читают се письмо, которое она им напишет. Им не терпится узнать, что и как, — ведь через год у них тоже будет свое Войттозеро.

«Тетя Ася! Приезжай к нам будущим летом в отпуск, и сама увидишь, как хорошо здесь у нас…»

Лена с сожалением посмотрела на окно, перечеркнутое поблескивающими ручейками мелкого дождя так густо, что стекло изломанно и расплывчато отражало и лампу, и стол, и саму Лену. И вдруг за всем этим она скорее угадала, чем увидела, мелькнувшее белое пятно.

«Да что это я? Никого там нет, просто показалось», — успокаивала опа себя, а сама против воли поглядывала на окно.

Дождь неслышно и неторопливо сек по стеклу, которое искрилось мелкими, вспыхивающими на свету каплями. На мгновение капли замирали, потом, отыскивая друг друга, оплывали все ниже и ниже, пока не сливались в ровные струйки, стремительно и беспрерывно сбегавшие в темноту.

Так длилось минуту, две, три… Так длилось весь вечер. Прежде веселые переливы осеннего дождя успокаивали, рождали ощущение тепла и уюта. Теперь они казались исполненными какой-то настороженности… Чтобы хоть как-то прорвать тишину, Лена громко откашлялась, попробовала даже вполголоса запеть, но через минуту поймала себя на том, что невольно сдерживает дыхание и прислушивается.

Она поняла, что не успокоится до тех пор, пока не узнает, был ли кто за окном или ей это показалось.

Лена взяла лампу и решительно направилась к двери. Тяжелая, обитая снаружи старым войлоком дверь со скрипом отворилась, свет лампы задрожал на нетесаных стенах сеней. Лена огляделась и открыла дверь на крыльцо. Из темноты выступили мокрые перильца с развешанными на них половиками, сбегающие влево ступеньки, и все вдруг пропало: лампа ярко, до самого верха стекла, вспыхнула красноватым пламенем и погасла.

В ту же секунду Лена услышала удаляющиеся шаги.

— Кто там? — крикнула она, испугавшись скорее внезапной темноты, чем этих хлюпающих по грязи шагов.

Шаги смолкли.

— Кто там? — дрожащим голосом повторила Лена. Она уже начала кое-что различать в темноте, но мешали огни поселка на другом берегу залива. Они тянулись ровной редкой цепочкой и били прямо в глаза.

Никто не отвечал. Лена уже решила захлопнуть дверь и наложить на нее засов, как вдруг на фоне смутно серевшего озера увидела человека. Он стоял на тропе вполоборота к дому, как будто желая и не решаясь отозваться на оклик.

— Живет ли здесь Ефросинья Кочетыгова? — хрипло спросил незнакомец, и по чуть заметному акценту Лена догадалась, что он карел.

— Да, да, живет, — обрадованно ответила она.

Незнакомец сделал несколько шагов к дому и вдруг остановился.

— Позовите ее, — попросил он.

— Сейчас ее нет дома, она в поселке. Но вы, пожалуйста, входите, она скоро должна прийти…

Незнакомец посмотрел в сторону поселка и ничего не ответил. Потом, зябко поежившись, стал под навес крыльца.

— Что же вы будете здесь мокнуть? — заговорила Лена. — Входите, прошу вас…

— Ничего, — успокоил ее незнакомец. — Ведром больше, ведром меньше — теперь все одно. Я и так промок.

— Простите, но это какое-то ребячество стоять под дождем, когда можно посидеть в комнате!

Лена и сама начинала мерзнуть, но уйти, оставив незнакомого мужчину у крыльца, она не могла.

— Ребячество?! — усмехнулся мужчина. — Вы кто, квартирантка?

— Да, я живу здесь.

— Давно?

— Недавно, вторую неделю.

— Я так и подумал! — хрипло засмеялся незнакомец и вдруг закашлялся: — И верно, сырость проклятая, пожалуй, можно и в избу зайти, а?

— Не можно, а нужно… Входите! Я сейчас лампу зажгу.

2
Найти спички ей сразу нс удалось. Она долго шарила рукой по столу, натыкаясь на книги, бумаги, чернильницу. Потом, вспомнив, что днем часто видела на каком-то из выступов печи коробок спичек, принялась искать там, но сейчас, как назло, ничего не находила.

Гость, встряхнув в сенях одежду, уже вошел в избу и стоял у порога, ждал.

— Спички потерялись. У вас случайно не найдется? — спросила Лена, продолжая ощупывать выступ печи.

Незнакомец сделал шаг к печи, пошарил там и сразу затряс спичечным коробком.

— Как же нет? Вот, пожалуйста…

Лена протянула руку, но он, не замечая ее, торопливо чиркнул спичкой. Первая не зажглась, сломалась. Он бросил ее на шесток и достал вторую. Коробок, видно, был затертым, и вторая, синевато искрясь в темноте, тоже не загорелась.

— Вот, черт! — выругался гость, доставая третью.

— Да у вас, наверно, руки мокрые, — извиняющим тоном сказала Лена, и в это время спичка вспыхнула.

Совсем близко от себя Лена увидела белое лицо, окаймленное густой бородкой, в которой поблескивали капельки влаги, и встревоженно озирающиеся молодые глаза, так не вязавшиеся ни с бледностью лица, ни с пожилой степенностью бороды.

Медленно, как бы пытаясь узнать и не узнавая, гость оглядывал все, что можно было увидеть в желтом пропадающем полусвете. Спичка догорала, пламя уже почти касалось его бурых, чем-то покалеченных пальцев, но он не замечал этого: подняв над собой огонь и чуть подавшись вперед, он вглядывался, как будто искал что-то в избе.

Лена удивленно смотрела на незнакомца. И он, видимо почувствовав это, усмехнулся:

— Так и будем стоять? Где лампа?

Он зажег лампу, поставил на стол, а сам сел на лавку в дальнем углу.

— Вы занимайтесь своим делом, я не помешаю.

Лена предложила ему снять мокрый ватник, но он отказался и даже не снял с головы серой матерчатой фуражки с обвисшшм козырьком.

— Хотите чаю? — вдруг обрадованно предложила Лена. — Это быстро, у нас самовар всегда наготове…

Он посмотрел на самовар, улыбнулся и отрицательно покачал головой. Лене по его взгляду на самовар почему-то показалось, что чаю ему очень хочется, но странное поведение незнакомца насторожило ее, и она не стала уговаривать.

— Девушка, а шамовки у вас не найдется?

— Шамовки? — переспросила Лена, лихорадочно соображая, правильно ли она понимает смысл этого вроде бы знакомого, но так редко употребляемого слова. — Ну, почему же не найдется? Пожалуйста, садитесь к столу. Я сейчас, одну минутку.

Торопливо, словно боясь, что гость передумает, она принялась выставлять на стол что попадалось под руку из еды — хлеб, горшок с молоком, жареную рыбу. Она уже взялась за ухват, собираясь лезть в печь, но гость с улыбкой остановил ее:

— Хватит, девушка, хватит… Спасибо.

— Вы, может, супу хотите? У нас всегда к ужину остается…

— Спасибо, не надо.

— Пожалуйста, не стесняйтесь!

Грузно переступая резиновыми сапогами и оставляя на чистом полу следы, гость прошел к столу и протиснулся по лавке в простенок между окнами.

Умывальник был на виду, рядом с ним висело длинное холщовое полотенце, но он и не подумал вымыть руки. Лишь помедлил в нерешительности — снимать ли ему фуражку? — потянулся к ней, но передумал и принялся за еду.

Теперь вблизи скуластое лицо гостя выглядело значительно моложе, чем показалось Лене сначала. Оно было совсем не белым, а обветренным, покрытым белесыми шелушившимися пятнами. Из-под фуражки на левую щеку выбегала извилистая полоса широкого шрама. Внизу она раздваивалась, одним концом уходя за ухо, а другим прячась в густую, чуть тронутую курчавинкой бородку.

Ряпушку гость ел так, как едят ее в Войттозере, — вместе с костями, беря со сковороды рукой и макая хлебом в жидкий соленый отвар.

— Вы здешний?

Гость перестал жевать, пристально посмотрел на Лену и отрицательно покачал головой.

— Наверное, родственник тете Фросе?

Он кивнул и, помедлив, сказал с еле заметной усмешкой:

— Дальний.

— Я так сразу и подумала, — обрадовалась Лена.

— Почему?

— И сама не знаю, — призналась опа. — Только как вы вошли, я сразу подумала… Вы, наверное, давно здесь не бывали?

— Давно, — подтвердил гость.

— Вы устали, промокли…. Хотите, я вам на печке постелю.

— Спасибо, только ночевать я не буду. Некогда. Дождусь… и пойду. — Заметив недоумение на лице Лены, он склонился к столу и, помолчав, пояснил: — Меня машина ждет.

— Во всяком случае без чаю мы вас не отпустим! — не допускающим возражения топом сказала Лена и принялась за самовар. Она взяла с шестка трубочку бересты и. как это делала тетя Фрося, надорвала се в нескольких местах.

Лена впервые разжигала самовар и очень боялась, что у нее ничего не получится. Но огонь жадно уцепился за краешек бересты, весело затрещал, а когда опа бросила горящую растопку в узкую горловину, вытянулся до самого верха. Добавив лучины, она вставила старую кое-где прогоревшую трубу и радостная, как бы ожидая похвалы, повернулась к гостю.

— Откройте вьюшку! — напомнил тот.

Лена огляделась и ничего не поняла.

— Дымоход откройте, — улыбнулся он.

— А-а! — Лена, выпачкавшись сажей, сняла тяжелую чугунную крышку с дымохода.

Огонь в самоваре сразу загудел так же, как гудел он в умелых руках тети Фроси.

Пока Лена мыла руки, гость покончил с едой и устало отвалился к стене. Его повеселевшие глаза медленно бродили по избе, то застревая на каком-нибудь предмете, то быстро перекидываясь из угла в угол, словно проверяя, все ли на месте. Вдруг он весь передернулся, застыл, прислушиваясь.

— Это тетя Фрося, — сказала Лена, услышав мелкие деловитые шаги за окном.

Гость побледнел, незаметно отодвинулся подальше от лампы и бросил на Лену укоряющий взгляд, как будто она была в чем-то виновата перед ним.

Тетя Фрося уже поднялась на крыльцо и, видимо, убирала висевшие там половики.

«Ой, почему же я не убрала их?» — подумала Лена и уже сделала шаг к двери, как гость опередил ее, резко схватил за плечо, отдернул назад и метнулся к выходу.

Дверь взвизгнула и захлопнулась за ним.

Все произошло так быстро, что Лена скорее удивилась, чем испугалась. Она чувствовала, что сейчас что-то должно случиться. Она почему-то верила, что случится только хорошее, и страшно испугалась, когда услышала глухой, похожий на стон, выкрик хозяйки.

Она быстро раскрыла дверь в сени. Гость на крыльце приглушенно говорил по-карельски что-то успокаивающее, по тетя Фрося рыдала все громче и громче:

— Ох… да что ж это такое? Ох, да правда ли это?

— Тетя Фрося, что с вами? — испуганно крикнула в темноту Лена.

— Ленушка, милая! — сквозь рыдания бессильно отозвалась хозяйка, но гость оборвал ее и, распахнув дверь с улицы, торопливо сказал Лене:

— Не беспокойтесь! Идите в избу!

— Ступай, Ленушка, ступай! Я сейчас, — слабым голосом попросила тетя Фрося.

Лена помедлила, потом вернулась в дом, убрала со стола бумаги и прошла в свою комнату.

Обычно Лена дожидалась Виктора, как бы поздно он ни приходил. День обязательно заканчивался чаепитием под руководством тети Фроси. Лена любила эти минуты, когда никто никуда не спешит и все трое стараются услужить друг другу. По теперь так уже не будет. Лена чувствовала себя обиженной — с ней обошлись, словно в этом доме она чужая. Тетя Фрося тоже хороша: по-иному, как «доченькой», Лену и не называет, а при первом случае показала, чего стоят эти слова…

Лена разделась, легла в кровать, хотя чувствовала, что не заснет.

Они вошли в догм минут через десять. Лена слышала, как тетя Фрося принялась угощать родственника чаем. И хотя она вела себя сегодня совсем по-необычному: суетилась, охала и вздыхала, без толку металась от стола к посудной горке, от самовара к сундуку, где хранился сахар, — Лена по звукам угадывала каждое ее движение. Вот тетя Фрося открыла чайницу, вот отсыпала на руку чаю, чтобы определить на глаз заварку. Вот прошумела струя кипятка, и чайник переместился на конфорку, чтобы заварка разопрела и дошла на медленном жару.

«Сейчас она позовет меня», — подумала Лена. В обычные дни, поставив чайник на конфорку, тетя Фрося, довольная, что хлопотливый день позади, присаживалась к краю стола и певучим голосом приглашала:

— Чаю пить!

«Сейчас позовет… А я откажусь, не пойду, раз она так поступила», — обиженно уговаривала себя Лена, а сама ждала приглашения и знала, что обязательно выйдет к столу.

Выйдет не потому, что ей обязательно нужен этот крепкий чай, к которому она так еще и не могла привыкнуть, а затем, чтобы вернуть те добрые, истинно семейные отношения. Но сегодня все шло по-другому.

Лена услышала, как хозяйка уже разливает чай, и поняла: ее сегодня не позовут.

3
А за столом происходил совсем не веселый разговор.

Не успела мать осознать нежданно свалившееся счастье, как новая беда пришибла ее.

— За что же тебя, Паша, а? За что ж тебя на муку такую, господи? — спрашивала она, а ее сердце и млело от счастья, и горем сжималось за страшную долю сына.

Сын только улыбался в ответ и упрашивал:

— Ну, ладно, ладно… Не плачь, чего ты?

Шрам мешал улыбке. Она получалась какой-то чужой, перекашивающей дорогое каждой своей черточкой лицо.

— Пашенька, сынок! Ты, ить, в героях был. Тихон Захарович говорил, что и к орденам тебя представляли… За что же потом так, а? Неужто мало ты принял в войну муки?

— Ладно, мать, что было, то прошло.

— А сидеть-то долго ли?

— Скоро выйду. Я уже в расконвоированных хожу…

— Пашенька, не таись ты, Христа ради! Скажи ты матери, за что горе такое принимаешь? Чует мое сердце, не виноват ты! А если и ошибся в чем, то по молодости — неужто судят за это?

— Слушай, мама. Ты, смотри, никому не проговорись, что я дома был… А то опять буза выйдет. Да и где я — не говори… Не надо… Освободят — тогда сам вернусь.

— Что ты, сынок! Никому ни слова, об этом и не думай!

— Я ведь третий год здесь, в наших краях. Дорогу по Заселью ведем. Почти каждую ночь собирался тебя навестить. Обернусь, думал, за ночь. Правильно сделал, что не приходил. Могли побег пришить — и баста!

— А теперь-то как — отпустили или без спросу?

— Сейчас ничего… Вовремя вернусь, никто и знать не будет.

— Вай-вай-вай! Да что ж ты у меня такой несчастный! Зачем же ты себя губишь? А коль узнают? Лучше б мне написал, я бы сама прибежала, на крыльях бы к тебе, родимый, прилетела. Неужто повидаться не разрешили бы?

— Ты, мать, за письма не обижайся. Я никому не писал. И писать не буду. Ни строчки. Меня вон сколько уговаривали обжалование написать, а я не стал.

— Зачем же ты так-то! Через гордыню, может, и муку принимаешь.

— И пусть. Не просил и просить не буду… Не о чем мне просить… Слушай, мама, у тебя водки, случаем, нег дома?

— Откуда ж быть ей, пить-то некому… Может, к соседям сбегать?

— Не надо. Вот ты спрашивала, за что я сижу? А я, мать, по крупной попался. С власовцами вместе. Ты знаешь, кто такие власовцы? Они, сволочи, в наших стреляли, а я с ними в одной загородке. И днем и ночью — все с ними, восьмой год уже…

— Ты пей, пей, а то чай совсем остыл.

— Нет, мать, теперь слушай. Пришили мне такую вину, что я даже сам удивляюсь, как к стенке не поставили. И главное, все складно вышло. Помнишь, в сорок третьем я домой приходил, неделю на хлеву жил?



— А как же, Пашенька? Уж как я тогда боялась за тебя!

— С оккупантами я тогда связался.

— Да что ты говоришь, опомнись!

— Это раз! В марте сорок четвертого я отряд на засаду вывел, а сам пошел в разведку и в плен сдался.

— Господи, какие страсти ты рассказываешь? — горестно всплеснула руками мать и зарыдала в голос: — Пашенька, сыночек! Да в кого ж ты такой несчастный выдался?! Зачем же ты сделал это?

— Да никак и ты в ту чепуху поверила? — Павел обошел вокруг стола и, не зная, что делать, остановился. Он никогда не умел быть ласковым, но сейчас и жалость, и гнев боролись в нем. — Перестань, слышишь! Неужто и ты поверила в эту чепуху? — спрашивал он, неловко трогая мать за вздрагивающее худенькое плечо.

— Хватит, мать… Я думал, ты-то хоть радоваться будешь! Чего плакать-то?! Иль и ты не рада, что я в живых остался?

— Что ты говоришь, Пашенька?! Разве ж я не радуюсь? — Она подняла голову, несколько секунд смотрела на его искривленное в улыбке лицо, хотела сдержать слезы и не могла. Прикрыла глаза кончиком платка и зачастила плачущей скороговоркой: — Разве ж осталась у меня другая какая радость… День и ночь — все о тебе. Плачу-то я от радости, ты не думай! — она всхлипнула, вытерла глаза, улыбнулась, глядя на сына, и вдруг снова залилась слезами: — Загубил ты жизнь свою молодую! За что же так господь наказал тебя!

— Перестань, или я сейчас же уйду!

— Что ты, что ты, сынок! — испугалась мать.

Павел помедлил, потом сел на лавку, вытер ладонью вспотевшее лицо.

— Не виноват я. Ни в чем не виноват! — не глядя на притихшую мать, угрюмо сказал он. — Вся вина моя в том, что следователю чуть в морду не дал, когда тот издеваться начал. «Ну, рассказывай, как Родину, говорит, предал, как от присяги отступился?» Он, сволочь, привык всех на одну мерку мерить. В плену всякие были, попадались и продажные шкуры… А я до самого освобождения в лагерном госпитале пробыл, еле вытянул. Опять же вопрос: «Как же так? Партизан финны чуть ли не на месте расстреливали, а тебя в госпитале держали… Почему?» А я откуда знаю — почему? Может, потому, что война к концу шла… Так и пошел клубок наматываться. Одно на другое, одно на другое… такую картину вывел, что десять лет за милость посчитали… Э-э, да что теперь говорить!

— Как же дальше-то будет, Пашенька?

— Как будет? — переспросил он в нерешительности, подумал и ответил: — Так и будет… Увидим… Через год выйду. А может, и раньше. Поговаривают, что, как только до Заселья трассу доведем, амнистия может быть… Поживу месяцок дома, потом куда-нибудь в другие края подамся. Здесь не стану с этой самой печатью жить… Устроюсь, потом тебя вызову… Поедешь?

— А куда, Пашенька?

— Куда-нибудь подальше. Мест хватит.

— Олюшка-то так замуж и не вышла, — напомнила мать.

— Она здесь, что ли? — нахмурился Павел, хотя эта весть заметно порадовала его.

— Здесь. Мастером работает. Сына растит. Большой уж парень… В школу пойдет нынче… Чудно у нее вышло. Всем говорит, была замужем, да развелась, а никто ее мужа и в глаза не видел.

— Говорит — была, значит — была.

Мать помолчала, помялась и все же спросила:

— Скажи, Пашенька, может, это твой сынок у Олюшки растет?

— Что ты еще выдумываешь? — рассердился Павел и неожиданно для себя почему-то покраснел. Потом рассердился еще больше: — Болтаете попусту языками… Как не стыдно только!

— Я к тому, что Славику вроде пенсия была за тебя назначена, а она отказалась брать ее…

— Вам только бы выдумывать что-то… Человек говорит, что был замужем — так не верят.

— Не сердись, сыпок… Что говорят, то и я…

— Поменьше бы болтали, лучше жить было бы.

Павел заметно помрачнел, стал вдруг неразговорчивым.

Вскоре он собрался уходить. Тетя Фрося уговаривала еще погостить, съесть еще что-нибудь, а сердце у самой так и рвалось на части: и с сыном побыть хочется, и боязно, что могут хватиться его там, в лагере. Лучше уж поскорей ему вернуться, от беды подальше быть.

Несмотря на возражения сына, она вышла проводить его. Сначала до крыльца, потом до прибрежной тропки, потом до околицы. И так незаметно, быстро и молча, она шагала за ним больше часу. Чтоб сократить путь, Павел решил возвращаться напрямик по лесу.

Они расстались в семи километрах от деревни, на дальнем конце озера.

Павел торопливо обнял мать, ткнулся бородой в ее мокрое от слез и дождя лицо и почти бегом бросился в темень холодных, осыпавших его каплями кустов.

«Двадцать верст по лесу! Только б не заблудился, да все благополучно кончилось», — подумала мать, вслушиваясь, как его шаги сливаются с шумом дождя.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1
Первым, кого увидел Виктор, вернувшись домой после поездки в район, был Юрка Чадов. Веселый, раскрасневшийся, он сидел за столом, держа на пальцах одной руки блюдце с чаем. И трудно было понять, то ли он всерьез глаза закатывает от удовольствия, то ли дурачится, разыгрывая сидевшую у самовара тетю Фросю и стараясь рассмешить почему-то хмурую Лену.

— Привет начальству! — крикнул он. — Садись, старина, чайком побалуемся.

— Если желаешь, можно и не только чайком! — Виктор вернулся в хорошем настроении, и неожиданный приезд Чадова его обрадовал: — Можно и в магазин сбегать.

— Нет, нет, в командировках у меня «сухой» закон. Гоняю чаи и наслаждаюсь свежим воздухом.

— У тебя все не как у добрых люден… Говорят, другие в командировках только и позволяют себе выпить, чтоб жена да начальство не видели.

— Вот когда женюсь, может, и я на других похожим сделаюсь, — рассмеялся Чадов.

— Вчера приехал?

— Нет, часа три назад… Пограничники на попутной до самого поселка довезли…

Виктор умылся, сел к столу. Тетя Фрося разожгла на шестке огонь, чтобы зажарить ему свежей ряпушки. Лена засветила лампу и взяла в руки книгу. Все делалось молча, даже подчеркнуто молча… Но Виктор, возбужденный успешной поездкой в район, не замечал этого.

— Тетя Фрося, не беспокойтесь… Я обедал в столовой и сыт… Лена, у нас есть стихотворение «Медвежий угол»? Помнишь, ты его в вагоне читала?

— Помню. Зачем оно тебе?.

— Познакомился с одним интересным человеком… Он помнит четыре строки. Я две… В библиотеке искали — не могли найти.

— Значит, в Войттозере лирикой увлекаются? План заваливают, а о стихах думают?.. Так, так! — Чадов настолько ловко имитировал голос Потапова, что Виктор рассмеялся.

— Знаешь его?

— А кто же не знает Потапыча? Колоритная фигура!

Тридцать лет стажа в лесу и не меньше десяти выговоров в учетной карточке… Ворочается, работает… До боли головной, до скрипа в позвоночнике, как сказал бы наш редактор… На таких работягах и ползет наша лесная промышленность. Скрипит, но ползет.

— Ну, а ты громить нас приехал? Одиннадцатый выговор Потапову хлопотать?

— Нет, старик, на этот раз ты ошибся, — улыбнулся Чадов, — совсем наоборот — славить вас, чертей полосатых.

— Твоей славой мы сыты по горло… Какую ерунду ты тогда написал! Читать стыдно.

— Ты о чем? О той заметке? Разве я что-либо исказил? Ни слова выдумки. Сам Дорохов проявил к ней свое высокое внимание… Вызвал меня, подробно расспросил, учти — о тебе расспросил. Наш редактор не больно щедр на похвалы, а и то добрым словом о статье отозвался… Ну, и вот результат! Нужен очерк о делах и буднях Войттозерского лесопункта. Положительный, понимаешь! О том, как партизаны трудятся на местах былых боев.

— Нечем нам пока хвастаться.

— Ничего, найдем! Надо быть диалектиками… В жизни всегда есть и хорошее и плохое. Нужно только уметь его выявить… Большое спасибо, тетя Фрося, за ужин. Давно не пробовал такой вкусной ряпушки.

— Простите, — поднялась Лена. — Можно, я возьму лампу? Вы, пожалуйста, зажгите себе другую. — И она прошла в соседнюю комнату. Тетя Фрося проводила ее грустным взглядом, потом, взяв подойник, вышла.

— Неужели я чем-нибудь обидел ее? — спросил Чадов. — О, женщины, женщины… Даже лучших из них я отказываюсь понимать.

— Хватит, — оборвал его Виктор. — Не так все это просто, как ты думаешь.

— Потому-то я и не очень стремлюсь думать об этом… Давай, старина, потолкуем о деле… Виделся я с нашим Тихоном, но он, как всегда, встретил меня не очень любезно. Неужели дела действительно так плохи?

— Пока да. Ты, по-моему, напрасно приехал. Конечно, если действительно не думаешь еще раз громить нас в газете.

— Я же сказал, что приехал с другой целью… Будь спокоен, у меня еще не было случая, чтобы вернулся с пустыми руками… Вот это видишь? — Чадов потряс коричневой, в мягкой обложке, записной книжкой. — Сейчас в ней нет ни слова, а через три дня придется доставать новую… Так, старина, и работаем! Давай твои настроения, суждения, сомнения, впечатления — все вываливай сюда… Начнем по порядку — как встретил тебя Тихон?

Он явно рисовался, и Виктор с трудом узнавал его. Раньше Чадов держался в меру смущенно, в меру снисходительно, но всегда тихо и покладисто. Даже десять дней назад он вел себя совершенно иначе, чем сейчас… Такие неожиданные превращения всегда настораживают.

— Как встретил Тихон? — переспросил Виктор. — Хорошо встретил.

— Не густо, — улыбнулся Чадов. — Пойми, мне это очень важно, как все происходило? Может, с той сцены и начнется мой очерк.

— Да ну тебя! Встретились, как все встречаются… Посидели, выпили, поговорили…

— О чем?

— Обо всем. Можешь записать — даже песни пели, наши, партизанские.

— Любопытно, — воскликнул Чадов, хотя по его лицу было видно, что ему хочется не этого: — Конечно, с нашим Тихоном не очень-то разговоришься. Небось хмурился, мрачнел после каждой рюмки и обо мне, как всегда, говорил только дурное?

— Но ведь и ты о нем говорил далеко не лестные слова, помнишь?

— Помню, — согласился Чадов. — Говорил. Правда, говорил я только тебе. Говорил не в отместку, а потому, что так думаю… Я искренне убежден, что такие вот железобетонные Орлиевы попросту пережили себя… Они не дают ни дышать, ни работать. Под их рукой все становится окаменелым и бездушным.

— Послушай, ты не сводишь с ним личные счеты? За ту характеристику…

— Значит, он тебе рассказал даже про нее, — улыбнулся Чадов. Его глаза как-то странно оживились, словно он наконец докопался до самой сути. — Нет, старина, я не свожу с ним личные счеты… Конечно, он здорово напакостил мне. Но мне грех обижаться на свою судьбу… А с Орлиевым мы на разных полюсах, понимаешь?

— Но вы ведь оба члены партии? Как же понять это? Как же вы можете стоять на разных полюсах? Значит, кто-то из вас настоящий коммунист, а кто-то…

— Я, может, не точно выразился, — поспешно поправился Чадов. — Я хотел сказать, мы на разных флангах… Если представить вот нас всех одной идущей в наступление шеренгой, то мы с Орлиевым вроде бы на разных флангах.

— Обычно фланги взаимодействуют. Где же логика? Не получается что-то…

— Ладно, ладно, снова сдаюсь, — примиряюще усмехнулся Чадов. — Разве тебя, ортодокса, переспоришь? Ну, хватит об этом. Скажи лучше, как встретились вы с Олей Рантуевой?

Виктор сразу почувствовал, что этот вопрос задан неспроста. Ведь две недели назад, в Петрозаводске, Чадов не позволил себе ни единого намека, он лишь между прочим сообщил, что Рантуева живет в Войттозере. Виктор хорошо помнил свое беспокойное состояние. Он тогда очень страшился продолжения разговора о ней, и вместе с тем хотел узнать об Оле как можно больше и подробнее… Тогда он, кажется, ничем не выдал своего волнения и в душе был благодарен Чадову, когда тот перевел разговор на другое. Теперь-то он видит, что со стороны Чадова это была явная хитрость, и он напрасно поддался на нее… Другой человек прямо и без всяких обиняков спросил бы Виктора, почему у них с Олей все разладилось. Вон Гурышев — совершенно чужой человек, и то первым делом спросил об этом. Но Чадов не такой. Он всегда делает вид, что понимает людей гораздо глубже, чем те понимают самих себя. Такие не могут без таинственной многозначительности… А потом они жалуются на отсутствие друзей…

«Нет, дорогой мой, напрасно ты понизил голос, спрашивая об Оле. Две недели назад ты мог бы на этом купить меня, но сейчас я сам с удовольствием посмотрю, как удивленно расширятся твои столь проницательные и хитрые глаза».

— Ты знаешь, мы встретились просто замечательно, — громко, чтобы его могла слышать и Лена, сказал Виктор, — Оля хороший мастер, ее любят на участке. Мы видимся каждый день, и отношения у нас очень хорошие.

— Великолепно! — по-прежнему вполголоса отозвался Чадов. — Признаюсь, меня это очень смущало в очерке, а вдруг, думаю, прошлое наложило свой отпечаток… Выдумать тут нельзя, а обойти было бы очень трудно.

«Брешь! Не так-то все у тебя просто…» — подумал Виктор и, чувствуя, что взял в разговоре правильный тон, сказал:

— Можешь не беспокоиться… Да говори ты громче, чего ты шепчешься. Больных в доме нет, никому не помешаешь.

— Я боюсь, что наш разговор вновь раздражит Елену Сергеевну, — улыбнулся Чадов.

— Ничего. Не такая уж Лена раздражительная, как ты думаешь… Она все знает и все хорошо понимает.

— Помнишь, я сразу сказал, что у тебя замечательная жена.

2
Щелкнув крышкой портсигара, Чадов закурил, с наслаждением выпустил долгую струю дыма и спокойно посмотрел в глаза Виктору.

— Ты вообще счастливчик. Тебе всегда удивительно везло и в жизни, и в любви.

— Завидуешь? Я это уже слышал от тебя.

— Конечно, кое в чем и завидую, — согласился Чадов. — Но в зависти немного толку. Я понять хочу, почему так получается… Почему там, где другой наверняка запутался бы, может, даже сломал бы голову, у тебя получается легко и просто.

— Послушай, ты, кажется, в чем-то меня подозреваешь?

— А разве тебя можно в чем-либо подозревать? — обезоруживающе улыбнулся Чадов. — По-моему, такие, как ты, выше всяких подозрений… Они всегда до предела откровенны и всегда правы в глазах большинства.

— Ты, как видно, откровенность считаешь чуть ли не пороком, — спросил Виктор, радуясь, что наконец-то Чадов сам раскрыл себя.

— Нет, почему же? Откровенность тоже бывает разная… Помнишь, у Маяковского есть умные строки: «Тот, кто постоянно ясен…» А есть и такие, для которых откровенность не больше не меньше как удобная в жизни маска. Та же самая хитрость наизнанку. Скажу честно — я начинаю не любить людей, кичащихся своей откровенностью. Я начинаю им не верить.

— К какому же разряду ты относишь меня? Судя по твоему отношению, к первому.

— Нет, ты не так-то прост, как кажешься, — многозначительно рассмеялся Чадов. — Я вот и хочу понять, в чем тут дело? Зачем ты хитришь со мной? Охотно допускаю, что ты, как и Орлиев, питаешь ко мне какую-то ничем не объяснимую неприязнь… Но почему же, дьявол вас побери, вы, кичащиеся своей откровенностью, сами хитрите на каждом шагу? Почему? Ты же сам отлично знаешь, что отношения у тебя с Орлиевым далеко не блестящие, что в первый же день вы отчаянно поцапались на виду у людей, а мне, когда я спрашиваю, отвечаешь совсем иное. Я уже не говорю, что в данном случае ты просто обязан был сказать правду. Хотя бы не лично мне, а газете, которую я здесь представляю. Тем более, что у вас был не просто личный спор. Ответь мне, почему ты так сделал?

— Ты знаешь, почему… Ты слишком ненавидишь Орлиева, чтобы быть к нему справедливым.

— А ты разве считаешь его правым? Разве, не гнусно поступил он с твоими предложениями на совещании.

— Ты знаешь даже это? Когда же ты успел?

— Три часа для газетчика большой срок. Об этом много говорят в поселке. И, не в пример тебе, возмущаются произволом Орлиева. Конечно, возмущаются немногие. Большинство так привыкло к всесилию нашего Тихона, что давно уже молчат… Так же, как и ты…

— Я не молчу. Не собираюсь. Но я не хочу, чтоб наши производственные споры ты использовал против Орлиева. Именно ты. Потому что у тебя не очень справедливая, по-моему, вражда к нему. Вы расходитесь в крупном, а наши споры — мелочь!

— У Орлиева нет мелочей. У таких все главное, — жестко сказал Чадов. — Они не признают у других ни случайностей, ни ошибок… Их каждое слово и поступок исполнены той многозначительности, в сравнении с которой робкие попытки возразить или поспорить уже выглядят чуть ли не политической ошибкой.

У Виктора было такое ощущение, как будто он помимо своей воли становится участником не совсем честного сговора. И что самое неприятное — он ничего не может с этим поделать. Это был какой-то неотвратимый круг: о чем бы они ни заговорили, разговор обязательно возвращался к Орлиеву.

— Слушай, Юрка. Ну чего ты хочешь? Чего добиваешься?..

— Чего я хочу? — Чадов подумал и вдруг усмехнулся. — Немногого, старик, совсем немногого… Хочу, чтобы Орлиевы уступили наконец место людям, которые будут жить не во имя непорочности самих принципов, а во имя претворения тех принципов в жизнь. Ты разве не согласен с этим?

— Говоришь ты как будто и правильные вещи… Но все же, знаешь, я бы не пошел с тобой в разведку…

— Как же не пошел бы, — засмеялся Чадов, — если мы с тобой уже ходили, и не один раз?

— Тогда ходил, а теперь не пошел бы…

— Почему? — искренне удивился Чадов.

— Потому что ты, пожалуй, оставил бы меня одного, если бы нас обнаружили и меня вдруг ранили.

— Напрасно так думаешь… — Чадов помолчал и вдруг спросил: — Ну, а с Орлиевым ты пошел бы?

— С Орлиевым? — задумался Виктор. — С Орлиевым пошел бы.

…Вернулась тетя Фрося, и разговор прервался. Глядя в окно, за которым виднелись редкие точечки огней поселка, Виктор с грустью подумал: «Как быстро теперь наступают сумерки!» Десять дней назад в эту пору они сидели с Орлиевым на берегу озера и смотрели на тихий закат с багровой, протянувшейся до самого горизонта дорожкой. Он отчетливо помнил чувство умиротворенности, которое охватило его тогда. Казалось, в жизни начинается безоблачная пора, такая же ясная и безоблачная, как высокое голубоватое небо над головой и покойные прозрачные дали перед глазами.

Он знал, что приехал сюда не ради тишины и покоя, что завтрашний день может оказаться куда более трудным, чем ему думается, но оттого, что рядом с собой он почти ощущал плечо Орлиева, уже ничто не могло испугать его. Это было очень приятное ощущение! Он как бы вновь вернулся в так хорошо знакомое по войне состояние, когда можешь ни о чем не думать, не тревожиться, не переживать. Обо всем подумает командир.

Виктор и тогда отдавал себе отчет, что это ощущение обманчиво. Он уже и сам является командиром, ему придется самому думать, тревожиться, переживать за других, а при случае и держать ответ. Но рядом был Орлиев. О, как приятно жить и ощущать, что над тобой всегда есть твердая, волевая рука, которая не позволит сбиться с правильного курса. Орлиев, действительно, бывает жестоким, но командовать людьми не просто. Люди все-таки не любят, когда ими командуют. Но без этого нельзя. Важно, чтоб командир был всегда справедливым… Не в мелочах! В мелочах можно и ошибаться… А в главном…

— Ребята, молочка парного не хотите ли? — спросила тетя Фрося. — Чтой-то вы, гляжу, пригорюнились? Все, слышу, спорите, спорите. А чего вам спорить? Слава богу, в люди вы вышли… — Тетя Фрося тяжело вздохнула. — Выпьете, что ли?

Чадов поблагодарил и взял стакан. Виктор отказался.

«День скоро станет таким коротким, — подумал он, вновь поглядев в окно, — что работать в две смены без освещения уже будет нельзя… А жаль! Двухсменная работа здорово выручила бы».

Чадов залпом выпил молоко и еще раз поблагодарил.

— В городе такого не попробуешь, — добавил он.

— Господи! О чем я и говорю… Еще пей! Пей на здоровье!

— Нет, спасибо, — засмеялся Чадов и попросил — Тетя Фрося, не разрешите ли у вас переночевать? Не хочется в комнату приезжих идти, неуютно там как-то, да и скучно.

— Ночуй, ночуй, места хватит…

— Ты, Виктор, не возражаешь? — Чадов внимательно посмотрел на товарища.

Честно говоря, присутствие Чадова уже начало как-то стеснять Виктора. Он ждал его ухода, чтобы поговорить с Леной, узнать, чем она расстроена. Но можно ли отказать человеку в ночлеге, особенно не в своем доме?

— Конечно, о чем спрашивать, — пожал он плечами. Чадов заметно повеселел, словно не надеялся на согласие Виктора. Тетя Фрося вскоре заторопилась в магазин, который закрывался в десять часов, и от порога многозначительно спросила, не нужно ли чего молодым людям купить.

— Купите, если есть, бутылку коньяку, — неожиданно решил Виктор, доставая деньги.

— И вторую за мой счет, — сразу же отозвался Чадов, тоже протягивая сторублевку.

— Нет, хватит одной… Я хочу отплатить долг.

Детя Фрося ушла, и снова они остались вдвоем.

— Рыбачишь? — спросил Чадов.

— Два раза бывал…

— Рыбалка здесь отменная. Надо будет вечерок посидеть с удочкой… Расскажи-ка мне поподробнее о твоих предложениях… Мне Рантуева и Панкрашов о них говорили, но хотелось бы от тебя услышать.

Виктор принялся рассказывать без всякого настроения, но постепенно увлекся, даже достал бумаги с подсчетами и выкладками.

Чадов выслушал с интересом, кое-что записал в блокнот и удивленно спросил:

— Неужели Тихон не поддержал твоих предложений? Насколько я понимаю, речь идет о создании нормального технологического процесса? Ведь это такая малость, а он против?

— Кто тебе сказал, что он против? Он лишь хочет осуществлять их постепенно.

— Витя, не хитри! Сам знаешь, что говоришь неправду… Все ясно. Тихон сам виноват во всем, потому-то и сопротивляется.

— Слушай, не раздувай выдуманную тобою же склоку. Мы сами во всем разберемся.

— Витя, твоя точка зрения беспринципна… — укоряюще покачал головой Чадов. — Почему ты начинаешь вилять?

— Хорошо, допустим, Орлиев неправ… Допустим, он совершил ошибку. Повторяю, допустим… Но почему же ты цепляешься за ту ошибку, возводишь ее в принцип? Ты же сам протестовал против подобных методов.

— С Тихоном можно бороться лишь его методами. Ничего не прощать, ничего не забывать. Каждую ошибку у других он любит рассматривать как проявление определенной линии. Пусть на себе испытает, что это значит.

— Но чем же в таком случае ты сам будешь отличаться от Тихона? Ты восстаешь против жестокости, а сам готовишься проявить еще большую…

— Эх, Витя, Витя! Не довелось, видно, тебе испытать силу карающей руки Тихона… А я своими глазами видел. Помнишь, поросозерский поход! Ты тогда остался раненым и многого не знаешь… Помнишь, был у нас боец Шувалов. Ты думаешь, он погиб? Нет, он был расстрелян. Расстрелян за то, что на какие-то минуты сомкнул на посту глаза и Тихон обнаружил это. А ведь на месте Шувалова мог быть и я, и ты… Легко ли было не сомкнуть глаза, когда люди валились от усталости и засыпали стоя.

— Но ты же знаешь, что Орлиев поступил так не ради себя, — возразил Виктор. — Конечно, очень жестоко, но этого, вероятно, требовала обстановка. Отряд был в окружении, и все могло кончиться трагедией.

— Да, обстановка была тяжелая, очень тяжелая, — согласился Чадов. — Однако она не стала легче от того, что мы лишились еще одного хорошего бойца… Возможно, я понял бы Орлиева, если бы он имел дело с какими-то несознательными элементами. Но ведь, черт побери, он командовал людьми, которые добровольно пошли сражаться с врагом… Значит, такая крайняя мера не имела даже воспитательного значения. Она была рассчитана на устрашение, а значит, была продиктована или неверием в людей или чистым формализмом. Провинился человек — и баста.

— Возможно, тогда была ошибка Орлиева, но я не хочу судить его за прошлое. Мы даже не имеем права на это. Нам легко — мы там отвечали лишь за самих себя. Он думал за всех. И неплохо думал — мы победили.

— Против этого спорить трудно, — усмехнулся Чадов. — Мы действительно победили… Но победили не благодаря жестокости Орлиева, а вопреки ей… Вот что действительно достойно восхищения. А Орлиев не понимает этого.

— Ты говорил когда-нибудь так с самим Орлиевым? Чадов посмотрел на Виктора и рассмеялся.

— Ты думаешь, мне своя голова надоела? Да он только и ждет, чтоб к чему-нибудь прицепиться…

— Я бы не мог так, — подумав, сказал Виктор. — Как же можно думать о человеке такое и ни разу с ним не объясниться?

— Собирайся, идем, — неожиданно поднялся Чадов.

— Куда?

— К Тихону… Пойдем и потолкуем с ним начистоту. Сегодня у меня есть настроение! Кстати, и о твоих предложениях потолкуем.

Виктору и самому хотелось побывать у Орлиева, узнать, что произошло на лесопункте за время его командировки, посидеть, рассказать о Гурышеве, Белянине, Потапове.

— Лена, я ненадолго уйду, —приоткрыв дверь в другую комнату, сказал он.

Лена читала лежа в кровати, придвинув к изголовью табуретку с лампой. Оторвавшись от книги, она долго не могла прийти в себя, потом, устало потянувшись, с улыбкой поманила мужа пальцем.

— Вы еще спорите? — прошептала она, прильнув к нему. — Опять ты небритый?! Ты знаешь, мне он сегодня совсем-совсем не понравился.

— Чадов? Почему? — Виктор покосился на полуоткрытую дверь.

— Не знаю… Просто он какой-то неприятный. Он ведь тебя не любит. Я это почему-то сегодня почувствовала… И потом — он чего-то от тебя хочет… Ты надолго? Без тебя мне теперь здесь так грустно бывает.

— Мы к Орлиеву. Ничего, Леночка, скоро достроят дом, и мы переедем в свою квартиру.

— Ты на меня не сердишься? Потом я расскажу тебе что-то важное, хорошо?

— Виктор, я подожду тебя на улице! — крикнул Чадов.

— Я иду…

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1
Тихон Захарович был дома. Это они увидели, как только свернули с шоссе к общежитию. Окно на торцовой стене барака тускло лучилось зеленоватой полоской света, которая с каждым шагом раздвигалась, открывая все шире внутренность комнаты. Вот уже выглянул край абажура, отбрасывавшего яркий свет вниз, на листы белой бумаги. Вот за стеклом показалась огромная орлиевская рука, державшая авторучку. Рука дернулась и быстро-быстро покатилась по листу бумаги. Сам Орлиев все еще был скрыт косяком окна. Еще шаг, и прямо перед ними — орлиевское лицо. В зеленоватом свете оно выглядело неестественно белым. Не было в нем ни обычной строгости, ни отчужденной сосредоточенности, когда Орлиев и слушает человека, и делает вид, что все это пустая трата времени.

Когда Курганов и Чадов проходили мимо окна, Орлиев оторвался от работы, задумчиво поглядел в черноту ночи. Виктор даже остановился, так как глаза Тихона Захаровича были устремлены прямо на него. Но Орлиев ничего не заметил и вновь склонился к столу.

— Бьюсь об заклад, мемуары строчит! — усмехнулся Чадов. — Представляю себе, что он там наворочал.

— Хватит тебе умничать! — оборвал его Виктор. — Неужели не надоело?

Чадов постучал в дверь и, не ожидая ответа, вошел.

— Здравствуйте, Тихон Захарович! А мы к вам на огонек, как говорится… Сидели вот у Курганова, дай, думаем, сходим, благо ночь теперь длинная, успеем выспаться…

Орлиев явно растерялся. Не ответив на приветствие, он торопливо сгреб со стола бумаги, сложил их в папку, сунул в ящик стола… Потом сдержанно улыбнулся и предложил гостям садиться.

Чадов и здесь вел себя как дома. Он сел поближе к столу, закурил и, глядя на не скрывавшего свое недовольство Орлиева, чуть заметно улыбнулся. Виктор чувствовал себя так же неловко, как и Тихон Захарович. Он молча оглядывал комнату. В углу, где в день приезда стояла вторая кровать, было пусто.

— Не мемуары ли писать надумали? — спросил Чадов, кивая на ящик стола.

Вероятно, он попал в самую точку, так как Орлиев обернулся к нему, потом посмотрел на стол и резко ответил:

— Нет…

— А зря! — и Чадов сожалеюще причмокнул. — Разве плохо было бы, если бы появилась книжечка о нашем отряде… Есть что рассказать, есть что вспомнить…

— Как в район съездил? — перебил Орлиев, обращаясь к Виктору.

— Хорошо, Тихон Захарович.

— В леспромхоз заходил? Потапова видел?

— Заходил, и обо всем договорились. Он обещал помочь нам бульдозерами, а запчасти, какие есть, я отобрал. Надо завтра послать за ними машину. Порубочный билет выписал…

— Тихон Захарович! — неожиданно вступил Чадов. — Правду ли говорят, что вы не поддерживаете предложений Курганова?

— Кто говорит? — нахмурился Орлиев, и Виктор заметил, как чуть дернулась его правая щека.

— Многие…

— Зря говорят, — Орлиев помедлил, посмотрел искоса на Виктора. — Завтра мы начнем создавать свой дорожно-строительный участок и будем переходить в семидесятый квартал. В начале сентября переведем туда участок Рантуевой. А что касается профилактики, то тут никакой проблемы нет. Технорук обязан следить за своевременностью ремонта — и все тут.

Ответ Орлиева был для Виктора полной неожиданностью. Он верил, что теперь, после разговора с Потаповым, ему будет легче убедить Орлиева, но он и не надеялся, что Тихон Захарович согласится так быстро. А вдруг Орлиев хитрит? Вдруг согласился лишь потому, что раскусил намерения Чадова и не хочет давать ему лишний козырь?

Но Чадов и сам был, казалось, обрадован не меньше Виктора.

— Я так и думал! — улыбнулся он. — Конечно, это какое-то недоразумение! Значит, и на собрании вы не выступали против?

— Я же говорил тебе! — радостно воскликнул Виктор.

Их оптимизма не разделял только сам Орлиев. Он сидел, задумчиво барабаня пальцами по столу, и недовольно хмурился.

— Вероятно, на собрании вы высказались лишь за то, чтоб не делать этого, не обдумав, очертя голову? — продолжал Чадов. — Вы в таком смысле высказались?

— Я всегда говорю то, что собираюсь сказать, — холодно заметил Орлиев.

— А люди, конечно, не поняли вас. Они поняли, как будто вы хотите положить предложения Курганова под сукно.

Орлиев неожиданно нервно рассмеялся:

— Разве у нас есть в конторе сукно, под которое можно что-либо положить? У меня на столе даже стекла нет.

— Это же так говорится, — улыбнулся Чадов. — Иносказательно, вроде…

— А ты давай прямо, без этих самых иносказаний. — Орлиев посмотрел на Чадова, выжидающе сощурился. Его широкий, угловатый лоб темной полоской прорезала глубокая складка.

Чадов словно бы не замечал всего этого. Он медленно достал сигарету, прикурил и равнодушно спросил:

— Значит, на собрании вы поддержали Курганова? Виктор видел, что какое-то время Орлиев колебался. Однако вопрос был поставлен слишком прямо, и Виктору стало жалко попавшего в смятение Тихона Захаровича.

— Какое это теперь имеет значение? — воскликнул он, обращаясь к Чадову.

— Погоди, Курганов! — Орлиев даже руку протянул, как бы отстраняя технорука от разговора. — Ты хочешь знать, поддержал ли я на собрании предложения? — Тихон Захарович подался к Чадову, сощурился еще больше. — Нет, не поддержал. Так и запиши. Достань свой блокнот и запиши… Если хочешь знать, то и сейчас я считаю, что не в них дело. Хочешь знать — почему? Могу объяснить. Я никогда не ищу объективных причин для оправдания. А эти предложения не что иное, как попытка найти оправдание… Дескать, мы не выполняем план потому-то. Стоит что-то подправить, и план будет выполняться. Ерунда! Пока мы не заставим людей работать как надо, ничто не поможет. Это главное, сюда и бить надо.

— Любопытно! — глаза Чадова оживленно заблестели. — Значит, вы считаете, что виноваты люди?

— Мы не выполняем план, этим все сказано.

— Тихон Захарович, вы не правы! — не выдержал Курганов. — Вы забываете, что план нам дается в расчете на каждый механизм… Если мы не будем правильно эксплуатировать трактора или лесовозы, мы никогда не выполним плана.

Орлиев недовольно покосился на технорука:

— Механизмами управляют люди.

— Но ведь машина не человек! Если она вышла из строя, ее не уговоришь и не заставишь поработать лишний часок.

— Ты ломишься в открытую дверь… Люди решают все, и никто никогда не докажет мне обратного.

— Да, люди управляют механизмами! Но им надо создать условия! — разгорячился Виктор, уже не обращая внимания на Чадова, который с довольной усмешкой следил за спором. — Даже самый опытный трелевщик почти не властен над трактором, застревающим в болоте; даже самый лучший шофер бессилен перед бездорожьем.

— Красиво говорить ты умеешь, — с сожалением покачал головой Орлиев. — Но кто ищет в лесу легкой работы, пусть сразу меняет профессию. Будут у нас и болота и бездорожье… Даже при коммунизме терпеть их придется. Потому-то мне и не по душе твои планы! Размагничивают они людей, на легкую жизнь настраивают.

— О чем спор?! — Чадов удивленно развел руками. — Лично мне все ясно, кроме одного. Почему же вы, Тихон Захарович, все же приняли предложения Курганова?

— «Почему», «почему», — рассердился Орлиев. — А ты, видать, хотел бы, чтоб я их не принял. Для твоей статейки было бы вот как выгодно! На этот раз тебе не удастся сделать из меня консерватора или антимеханизатора. Не выйдет!

— Зачем же вы так? — улыбнулся Чадов. — Стоит ли обижаться на критику в газете? Каждый из нас делает свое дело.

— Твою критику я предугадываю и загодя на нее реагирую. Потому и соглашаюсь. Не хочу быть в газете противником нового. Курганов обещает дать квартальный план, и я не возражаю. Пусть делает по-своему.

— А где же тут, Тихон Захарович, принципиальность? Не согласны и соглашаетесь? — Чадов в раздумье пожал плечами и добавил: — Это так не похоже на вас!

За весь разговор это был самый безжалостный удар. Тихона Захаровича даже всего передернуло.

— Ты еще будешь учить меня принципиальности?! — яростно прошептал он в лицо Чадову, который даже не отстранился и продолжал чуть заметно улыбаться. — Убирайся ко всем чертям!

Чадов медленно, с достоинством поднялся.

— Виктор, идем отсюда! — Он повернулся и как-то уж очень спокойно зашагал к выходу.

В ту же самую секунду Орлиев в бессильной ярости рухнул на стол, выставив вперед огромные, побелевшие от натуги кулаки.

— Уходи! — закричал Виктор. Его особенно разозлила неторопливая, исполненная довольства походка Чадова.

Вот его шаги простучали по тротуару под окном и затихли, а Тихон Захарович все еще лежал, скрипел зубами и стонал, как от нестерпимой боли.

Виктор налил воды в стакан, тронул начальника за плечо. Тот поднял красное набрякшее лицо, недовольно посмотрел на Виктора и резко отстранил стакан.

— Ты еще здесь? Иди домой! Я не баба, нечего водички подносить…

— Я хотел об одном деле поговорить…

— Иди, иди, завтра поговорим.

Он бесцеремонно выпроводил Виктора за дверь.


Было уже поздно. Виктор долго стоял, прислонившись к косяку двери барака. Из комнат доносились голоса жильцов. Слышно было, что люди готовятся ко сну. И никто из них даже не подозревал, что произошло в угловой комнате…

Послышались шаги. Это возвращался Чадов. Он остановился, не доходя до полосы света, падающей из окна Орлиева, и осторожно заглянул внутрь дома. Виктор тихо кашлянул. Чадов испуганно отпрянул от окна, всмотрелся и тихо спросил:

— Витя, это ты? Идем скорее, я жду тебя! Ну как, Доволен ты разговором в открытую?

2
Назавтра Орлиев раньше других явился на планерку, был по-обычному молчалив и сдержан, ничем не выказал своего дурного настроения, и никто ничего не заметил. Даже с Чадовым, тоже пришедшим на планерку, он вел себя так, как будто вчера ничего не случилось. Как и остальным, он молча пожал ему руку и поскорее занялся делами.

Планерка была недолгой.

Орлиев огласил приказ о создании дорожно-строительного участка. Мастером участка был назначен Вяхясало. Все восприняли эту весть с шумным одобрением и, услышав фамилию старого мастера, дружно повернулись к нему. Лишь сам Олави Нестерович не выразил ни радости, ни огорчения. С застывшим, словно окаменелым лицом он смотрел на начальника, боясь пропустить что-либо важное.

Вторым приказом участок Рантуевой переводился в семидесятый квартал. На переход, включая строительство ветки, которое должен был выполнить Вяхясало, давалось шесть дней. Срок был коротким, но никто не стал спорить. Места в новом квартале высокие, лесовозная магистраль под боком, ее надо лишь укатать, кое-где подсыпать песку, а строить лежневку на первых порах не придется.

Приказ был написан четким, по-военному категоричным языком с указанием фамилий, дат, конкретных объектов. Как видно, Орлиев не собирался давать устных пояснений. Виктора обидело, что Тихон Захарович не согласовал с ним текста приказа, хотя последним пунктом ответственность за все возлагалась на технорука лесопункта.

Этот параграф показался Виктору вообще излишним — разве он и без него не стал бы отвечать за такие важные в жизни лесопункта дела? Но радость его была настолько велика, что он уже и не обращал внимания на эти мелочи. Наконец-то от разговоров можно перейти к делу!

Когда планерка закончилась, Чадов подошел к Виктору:

— Поздравляю с победой.

— Погоди с поздравлениями, — не сдержал радостной улыбки Виктор, потом спохватился: — При чем поздравления, и какая же тут победа?

— Всякое отступление Тихона — уже победа, — подмигнул понимающе Чадов.

Через два дня вновь созданный участок приступил к прокладке дорог в семидесятом квартале. За это время Курганов и Вяхясало составили технологическую карту освоения лесосек, наметили места для разделочных эстакад, линии волоков.

Дорога в лесу! Всего-то и нужна для нее пятиметровая полоса, свободная от пней, валунов и топи, крутых спусков и подъемов, но как трудно найти ее даже в самых сухих, самых светлых борах. Приходится отвоевывать ее метр за метром, валить, трелевать деревья, корчевать пни, снимать мягкий грунт бульдозером, добираясь до плотных слоев, засыпать расщелины и вымоины, строить лежневку через болота, срезать косогоры, устилать, уминать, укатывать.

Столько трудов, и такой короткий век! Кончится в ближайших кварталах лес, и замрет дорога. В низких местах будет оплывать жижей, на высоких — зарастать травой и кустарником, сгниет, если не убрать, лежневка, сотрутся все следы, и случайно попавший в эти места человек никогда не подумает, что еще совсем недавно на той дороге кипела жизнь.

Короткий у лесовозной дороги век, но зато завидный. Сотни людей, начиная от высокого начальства до обходчика, только и живут думами о ней, беспокоятся, заботливо щупают настил, знают каждую выбоину и каждую расшатанную машинами плаху. О дороге говорят на собраниях, спорят, ругают друг друга за невнимание к ней. Десятки тысяч кубометров леса пройдут здесь к нижней бирже, и вначале с каждым рейсом внимательные глаза шофера будут настороженно всматриваться: а вдруг разошлась колея, или поворот крутоват, или настил расшился? Но нет, все в порядке! И колея не широка, и поворот в самый раз, и настил крепок! Езжай, шофер, гони машину, держи крепче баранку. Обо всем позаботились строители. Они сделали дорогу такой, что не страшны ей ни бурные летние ливни, ни затяжные осенние дожди.

3
Подготовительные работы в семидесятом квартале шли полным ходом. Одновременно с прокладкой лесовозной ветки строились эстакады, расчищались волоки, и через два-три дня мастерский участок Рантуевой уже сможет перебраться на новые места. Общая выработка по лесопункту временно снизилась — сказался переход на работу двумя заготовительными участками вместо трех. Но это снижение, к счастью, было меньше ожидаемого. На биржу ежедневно доставлялось более двухсот кубометров древесины, и Курганов был убежден, что через несколько дней столько же сможет давать один участок Рантуевой. У Виктора был свой план. Он уже твердо решил, что в течение сентября нужно будет перебазировать в сухие боры и участок Панкрашова. Тогда лесопункт без особого напряжения сможет давать по четыреста и даже по пятьсот кубометров в день. Правда, план девяти месяцев не будет выполнен. Но к концу года они наверстают упущенное. Разве имеет принципиальное значение — когда доставлена на биржу древесина: в сентябре, октябре или ноябре? Ведь лес все равно будет лежать в штабелях до весны. Если они сумеют сейчас перейти в сухие боры, а нынешние лесосеки хорошо подготовят для зимних работ, то лесопункт надолго войдет в график. К началу сплава он даст куда больше древесины, чем намечено.

В Войттозере побывал директор леспромхоза. Усталый, измученный, он неожиданно приехал рано утром, перед началом рабочего дня. Из старого потрепанного «козлика» вылез с вопросом:

— Думают ли в Войттозере план выполнять?

Объяснения начальника и технорука выслушал молча, глядя куда-то совсем в сторону, лишь раза два неопределенно хмыкнул. Едва дождавшись конца пояснений, нетерпеливо вскочил в машину и погнал на биржу. Весь день Потапов мотался с участка на участок, из бригады в бригаду. Побывал на каждой повалочной ленте, пробежал почти каждый волок и нигде подолгу не задерживался. Курганов и Орлиев едва поспевали за ним. Вначале эта гонка казалась Виктору смешной и ненужной. Но постепенно, по тем коротким замечаниям, которые на ходу делал директор, он понял, что Потапов не так уж и смешон. Его безличные, чуть язвительные реплики были удивительно метки, он на ходу успевал заметить то, мимо чего они с Орлиевым проходили не замечая. Рабочие знали Потапова, охотно и уважительно с ним здоровались. Он никому не улыбнулся, ни с кем попусту не заговорил. Молча совал каждому свою маленькую горячую руку, хмуро оглядывался по сторонам и спешил дальше.

На участке Панкрашова они увидели Чадова, сидевшего в окружении рабочих. Чадов что-то рассказывал, молодые парни из погрузочной бригады внимательно слушали и в ожидании держали наготове веселые улыбки. Потапов узнал Чадова, поздоровался с ним, потом с каждым из парней и сказал, чуть заметно кивнув на стоявший возле эстакады порожний лесовоз:

— Приятно видеть мобилизующую роль газеты.

— Используем для воспитательной работы каждый перекур, — ответил с улыбкой Чадов.

Орлиев, остановившийся у будки ПЭС, загремел на всю эстакаду:

— Кундозеров, долго ль у тебя лесовоз простаивать будет?!

Вынырнувший откуда-то бригадир заторопил ребят, и те, с сожалением вдавливая в мох недокуренные чадовские сигареты, потянулись к своим местам.

— Михаил Петрович, у меня небольшой разговорчик, — обратился Чадов, когда Потапов уже направился навстречу показавшемуся на волоке Панкратову.

— Давай вечером в конторе.

Вечером состоялось короткое совещание. Казалось, здесь директор решил выговориться за весь молчаливый день и устроил всем такую накачку, которой Виктор никак и не ожидал. Снова — биржа, дороги, механизмы… Те же самые вопросы, о которых с такой болью совсем недавно выступал сам Виктор. Но Потапов как нарочно весь свой безличный сарказм заметно направил в адрес технорука. «Неужели нынче в академии перестали учить людей, как нужно относиться к механизмам?!» — вопрошал он, глядя на других. Или: «В мое время в академии совсем по-иному к дорогам относились…»

И все же, слушая эти явно язвительные намеки, Виктор радовался. Он внутренним чутьем угадывал, что Потапов относится к нему совсем по-иному, чем старается показать это сейчас, что ему дела в семидесятом квартале явно пришлись по душе. А что касается ругани, то опытный лесной работяга, сам не зная о том, поддерживает авторитет Виктора в глазах мастеров. Ведь он говорит сейчас то же самое, что говорил Курганов несколько дней назад.

Потапов уехал незадолго до полуночи. Уже сидя в машине и не глядя на провожающих его Орлиева и Курганова, он сказал:

— Начали своевольничать — идите до конца. Отступа у вас нет. Но учтите, кому много дано, с того много и спросится. Бульдозер вам дадим, а вот где экскаватор взять — прямо ума не приложу… — Он помолчал и вдруг рассердился. — Вы вот здесь умничаете, а голову дядя за вас ломай!..

Вероятно, в устах Потапова это было одобрением перевода заготовок в семидесятый квартал. По крайней мере, так понял Виктор.

Возвращаясь домой, он ликовал. Одержана первая победа. Пусть она досталась и не очень дорогой ценой, но и за нее пришлось все же постоять. Теперь на очереди участок Панкрашова. Потом строительство добротных зимних лесовозных дорог. Потом — оборудование нижней биржи. Настоящей механизированной биржи!.. Нет, биржа на Войттозере, пожалуй, уже и не потребуется. Ведь все идет к тому, что через год придется возить лес совсем в другую сторону, на запад, к железной дороге. Биржу придется строить уже там. Вот тогда-то и начнется настоящая работа! Чудесный войттозерский лес не будет долгими месяцами лежать в штабелях на берегу реки, не будет гнить в воде во время сплава. Уже через два-три дня он помчится на платформах на юг, сияя свежей, даже не успевшей поблекнуть и ошелушиться бронзовой корой… Как хорошо жить, ощущая, что завтрашний день будет лучше вчерашнего.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1
Мечта кажется грандиозной лишь до ее осуществления. Давно ли она денно и нощно владела воображением, волновала своей недостижимостью, заставляла мучительно думать, искать, терзаться?! Но вот преодолен какой-то рубеж, задуманное едва начинает претворяться на практике, а уже все меняется. То, что вчера было таким необычным, трудным и потому особенно привлекательным, сегодня уже кажется обыденным и малозначительным. Человек даже сам удивляется: «Чем же я так восторгался? Это же так легко, так и должно быть. Если бы осуществить еще вот это и это, вот тогда другое дело!»

Так рождается новая мечта, а с ней и новые волнения, терзания, раздумья…

Нечто подобное переживал Виктор.

В один из дней он не без колебаний решился сказать Орлиеву, что собирается съездить в Заселье и хочет добраться до Чоромозера.

Если бы Тихон Захарович поинтересовался, зачем понадобилась такая поездка, то Курганов навряд ли дал бы вразумительное объяснение. Он, вероятно, ответил бы:

— Там строится железная дорога.

«Ну и что из того?» — мог спросить Орлиев, и Виктору пришлось бы туго. Как объяснить Тихону Захаровичу все те намерения, которые и для самого Виктора были слишком смутными и отдаленными? Ведь дорога приблизится к ним не скоро. Пройдет год, пока можно будет думать о чем-либо конкретном для лесопункта. И все же Виктор уже не мог чувствовать себя спокойно — ему не терпелось увидеть все своими глазами. Орлиев, вероятно, расценил бы это как мальчишество и прожектерство. Он любил такие слова…

Да, так было бы, если бы Тихон Захарович потребовал объяснений. Но Орлиев ничего не спросил. Он лишь недоуменно пожал плечами. Весь его вид говорил: «Чего спрашиваешь? Езжай куда хочешь, делай как знаешь, раз ты такой умный!»

Холодок в их отношениях не исчезал. Внешне все выглядело благополучно и даже лучше, чем в первые дни.

Тихон Захарович уже не позволял себе ни командовать, ни повышать голоса на Курганова. Но вместе с тем пропало чувство взаимной близости, они стали как бы совсем чужими, как будто и в прошлом их ничто не связывало. Вначале Виктор относил это за счет их разногласий по делам лесопункта. Но в делах они пришли к общему решению, а отношения не налаживались. Теперь Виктор подозревал, что причиной является Чадов. Конечно, Орлиев считает Виктора чадовским единомышленником! Со стороны получается действительно так: Чадов продолжал жить у Курганова, со дня на день откладывая отъезд. Но как объяснить Тихону Захаровичу, что все значительно сложнее, что с Чадовым они почти не разговаривают, что Виктор и сам удивляется, почему Юрка не переберется в комнату для приезжих.

Виктору очень хотелось объяснить все это Тихону Захаровичу. Но как только он видел непроницаемое в своей угрюмости лицо Орлиева, охота откровенничать пропадала.

2
У заведующего гаражом был служебный мотоцикл. До деревни Заселье Курганов решил воспользоваться им, а там — или пешком, или верхом на лошади, которую он надеялся достать в подсобном хозяйстве.

Он выехал рано утром. Первые восемь километров дорога была хорошо знакома, по ней возили лес. Но вот магистраль свернула вправо, и на запад потянулась когда-то улучшенная проселочная дорога, мелко выщербленная дождями и сдавленная зарослями кустарника. Пологими террасами она шла на подъем, и впереди наконец открылось Заселье. Нет, не деревня, которую с перевала еще нельзя было увидеть, а огромное зеленое море, тянувшееся до горизонта.

У кряжистой сосны, откуда начинался спуск, Виктор остановился, заглушил мотор и долго любовался открывшимися отсюда далями.

День выдался теплый и солнечный, но заметно подступала осень. Светлые пятна лиственных пород уже выделялись на фоне темно-зеленой хвои сосняков и ельников. Они еще не начинали желтеть, однако чувствовалось, что еще неделька — и заполыхают леса, хотя и редким, но ярким осенним разноцветьем. Только в это время года можно понять, что карельский лес не так уж беден и однообразен, каким он может показаться зимой или летом. Даже в самой густой хвойной чащобе неожиданно выбьется вверх и загорится ярко-красными гроздьями ягод гибкая рябина. Рядом, смотришь, молодая осинка гасит зелень своего жесткого листа, чтобы перед самым листопадом вспыхнуть таким пожаром, которому иной клен позавидует. Ровно золотятся березки, бледнеют и становятся почти прозрачными поникшие листья черемухи, ржавеет хмурая неприхотливая ольха, которая в мелколесье на куст похожа, но в густом лесу и в настоящее дерево норовит вымахать.

Так будет потом, а сейчас еще стояла та благодатная для природы пора, которую можно назвать и ранней осенью и поздним летом. Еще цепко держались на стебельках иссиня-сизые ягоды черники, а уже повсюду, куда ни глянь, рдела поспевающая краснобокая брусника. Грибов было так много, что твердые круглоголовые маслята попадались даже на обочинах проселка.

Внизу дорога огибала обомшелый скальный выступ и терялась в темном густолесье, которое на взгорьях сменялось бледно-зелеными сосновыми борами. Ламбин и болот не было видно, но они угадывались вдали по неожиданным четким провалам в раздольной и ровной щетине леса.

У Виктора было такое чувство, как будто он всю жизнь стремился в этот неведомый край и теперь вот увидел его. Он никогда не бывал здесь, но все, открывшееся ему, казалось знакомым, когда-то виденным, но почему-то забытым. Знакомы были не только зелено-голубые дали, но и само волнующее, приятное чувство узнавания. Словно он уже когда-то переживал все это — смотрел, радовался, волновался. Где и когда — он не помнил, но то прежнее ощущение тоже было связано с лесом.

Снизу послышался шум мотора, из-за скалы вынырнул и деловито полез в гору зеленый «газик». Виктор заспешил к мотоциклу, включил зажигание, нажал на заводную педаль, и в это время, преодолев подъем, «газик» остановился.

— Авария? — высунулся из кабины лейтенант-пограничник.

— Спасибо, все в порядке! — Виктор нажимал на педаль снова и снова, но мотоцикл, как назло, не заводился. Пограничники — их было трое — сочувственно наблюдали, и положение Виктора становилось смешным. «Сейчас спросят — куда, зачем? А то еще и права на вождение потребуют… Вот дьявол, наверное, аккумулятор сдал».

В последнюю минуту отчаявшийся Виктор догадался подсосать из карбюратора бензину. Двухцилиндровый мотор взревел так, что заглушил мягкий и ровный шум поджидавшего «козлика».

— А я думал, и впрямь авария! — Лейтенант приветственно помахал рукой, и «козлик» понесся на восток.

Виктор тоже помахал рукой и осторожно, на первой скорости, начал спускаться к скале.

Достать лошадь в Заселье оказалось делом нелегким. Еще не был закончен сенокос, а уже пора начинать уборку картофеля. Прибежавший на шум мотора Мошников прямо с ходу стал жаловаться на недостаток рабочих рук. Он жаловался как-то по-своему — робко, поминутно заглядывая в глаза и как бы боясь, что его жалобы будут поняты неправильно. Лесопункт прямого отношения к подсобному хозяйству не имел, но для войттозерцев, посланных на сельхозработы, Курганов представлялся начальством, и ему пришлось выслушать немало жалоб и заявлений.

— Помогать надо, не спорю, — подступал к техноруку степенный мужик в побуревшей от пота гимнастерке. Как видно, он был на покосах за старшего. — Мы не отказываемся. Надо так надо. Но ты дай мне урок. Пусть будет хоть две тонны на душу. Но я буду знать — сделал и домой. День и ночь буду работать. А тут маешься вон сколько — и конца не видать. А другие, опять же, ни одной пясточки сена не заготовили, в лесу прохлаждаются.

Он так и сказал «прохлаждаются», и никто не улыбнулся, как будто работа в лесу была легким занятием.

Не очень уверенный в своем праве на это, Курганов приказал Мошникову добиться у орсовского начальства, чтобы рабочим был определен «урок», а сам обещал договориться с Орлиевым о замене давно работающих на сенокосе людей.

Виктор уже решил добираться к Чоромозеру пешком, когда возле дома, стоявшего в стороне от деревни, заметил лениво пасущуюся лошадь.

Средних лет женщина, копавшая на огороде картошку, на вопрос Виктора: «Чья это лошадь?», не прерывая работы, ответила:

— Чужая.

— Ну, а все же? Кому она принадлежит?

Женщина выпрямилась, вытерла подолом потное лицо и неохотно пояснила:

— Лесничества конь этот будет… — И вдруг громко закричала в сторону дома: — Дядя Пекка! Тут про коня спрашивают.

С сеновала спустился заспанный босой старик. Он долго щурился сначала на яркий свет, потом на женщину, потом на мирно пасшегося коня и, наконец, на Виктора.

— Тут вот приезжий про коня спрашивает.

Выслушав просьбу Виктора, старик принялся подсчитывать:

— Туды — двенадцать, обратно — двенадцать. Выходит двадцать четыре… Обыденкой думаешь или как?

— Сегодня же вернусь.

— Дорогу знаешь?

— Доберусь… Тут где-то зимник, говорят, есть.

— Есть зимник, есть… Куда ему деться?

Старик, широко и громко зевая, потер красное лицо, почесал спину, снова оглядел коня, женщину, кучку картофеля и вдруг поднял на Виктора испытующий взгляд:

— Два червонца, думаешь, не много будет, а?

— Думаю — много. Это же на такси в городе почти столько выйдет.

— Верно, — согласился старик. — А меньше нельзя… Вот она, — равнодушный кивок на женщину, — червонец дает… Захвачу по пути пару мешков картошки до Войттозера — червонец в кармане. Картошку-то она в город на базар отправляет, — пояснил он к явному неудовольствию женщины. — А тут дело не пустяшное. Двенадцать туды, двенадцать сюды… Дорогу тоже надо в расчет взять. Дорога тут, парень, такая, что трактор не пройдет, а ты говоришь — такси?!

— Я верхом думаю.

— Так уж, конечно, не в тарантасе, — согласился старик. — А коню-то все одно, те же двадцать четыре версты.

Спорить было бесполезно. Получив деньги, старик словно проснулся, забегал, засуетился. В несколько минут все было готово. Седла у него не оказалось, но зато в телеге был толстый удобный войлок с веревочными петельками вместо стремян.

— Значит, к «зэкам» добираешься? — спросил он, провожая Виктора, чтоб показать зимник. Виктор даже не сразу сообразил, кто такие «зэки», кивнул и потом поправился:

— Я на строительство железной дороги…

— Это, парень, не близко, — огорченно остановился старик. — Еще верст пять за Чоромом будет… Чего же ты сразу-то не сказал? Этак я, пожалуй, маловато с тебя взял.

— Ничего, батя, — улыбнулся Виктор, — коня я не загоню, тихо поеду.

— Этого я не боюсь. Мою скотину никто не загонит. Ты только к ночи возвращайся. Мне завтра домой надо… Вернешься — прибавишь, может, пятерку, а?

Вымогательства старика стали уже злить Виктора.

— Нет у меня больше денег, — резко сказал он и подхлестнул коня концом повода.

— Сейчас нет, потом отдашь. Я ить тоже из Войттозера. Свидимся. Ну, езжай с богом.

3
Еле приметный, заросший травой зимник прямо от деревенских угодий начал петлять. Солнце оказывалось то слева, то прямо перед глазами, то справа, и у Виктора было такое впечатление, будто он почти не продвигается вперед. Он понукал лошадь, сначала легонько, а потом все сильнее и сильнее подхлестывал ее, но старик, как видно, не преувеличивал, когда говорил, что загнать его скотину невозможно. При каждом ударе конь лишь вздергивал головой, но не прибавлял шагу. Такая езда утомляла, но зато в ней были свои прелести. Можно было, не думая о дороге, отпустить повод и разглядывать все по сторонам. Где-то здесь поблизости пройдет скоро железнодорожная линия. Места тут в общем-то сухие, но нелегко будет проложить ее по этим каменистым холмам. Сколько потребуется трудов? Тут насыпь, там скальная выемка, тут снова насыпь… И так без конца. А потом нивелировка полотна, укладка рельсов, линии связи, мосты, разъездные пути, водокачки, станционные постройки… Нет, не скоро еще «загрохочет линия и курьерский поезд примчится к нам». Белянин — хороший парень, но слишком уж большой оптимист!

Виктор вырос в краях, где лесом называли низенькие ольховые заросли, покрывавшие кочковатые пожни неподалеку от деревни. Летом там пасли скот, и весь выгон был так истоптан, заляпан коровьими лепешками, усеян овечьими катышками, что было даже непонятно, где находит себе пропитание деревенская скотина. Может быть, когда-то там и был настоящий лес, но в годы детства Виктора, кроме отчаянно шальных слепней, кислого запаха помета и хрупких, ссыхавшихся к концу лета кустов, там ничего не было. Поэтому маленький Витя очень поразился, когда однажды зимой деревенские мужики привезли откуда-то такие длинные бревна, что концы их пришлось класть на подсанки. Заиндевевший отец, усталый, но довольный, бросил на пол окостенелую от мороза сумку и весело подмигнул:

— Тебе лисичка гостинчик из лесу прислала…

Гостинчик был похож на горбушку обыкновенного хлеба: был он твердый, холодный и удивительно вкусный. Непонятно только, почему гостинчик прислала лисичка — она ведь такая хитрая и жадная.

Тогда-то Витя узнал, что где-то есть и другой лес. Судя по всему, он был совсем не похож на их пожни, так как отец, в ответ на просьбу сына взять его с собой, изобразил на лице ужас:

— Что ты! Там медведь живет.

Медведь Витю не страшил. Но оказалось, что в лесу живут и волки, и баба-яга, и главное — разбойники… Их он боялся больше всего на свете.

Так они и жили порознь — таинственный лес и маленький Витя, который связывал с ним самое страшное, что существует в жизни.

Чувство, что лес — это какой-то иной, совершенно обособленный мир, осталось на всю жизнь. Его не развеяла даже война.

Два года он провел в лесу, сроднился с ним, однако всегда входил в него с каким-то особым настроением. В войну — с напряженным ожиданием опасности, после войны — с радостным ощущением того, что бояться больше нечего, что лес — вот он — родной, красивый, близкий, хотя и живущий независимой от человека жизнью, но полностью открытый тебе.

Близость Чоромозера Виктор угадал по гулу падающих на землю деревьев. Впереди рубили лес. Рубили, вероятно, вручную, так как не было слышно ни равномерного стука электростанции, ни рокота тракторов. Вялое, медлительное похрапывание лучковки, предостерегающий крик, короткий треск надламывающегося дерева и глухой мягкий удар о землю.

При каждом ударе конь вздрагивал, настораживался и подолгу шевелил ушами.

Потом все смолкло. Несколько минут Виктор, попридерживая коня, ехал в тишине, за которой все же угадывалось присутствие людей. Вот уже пахнуло дымком, и справа, чуть в стороне от дороги, глухой голос лениво запел:

Любо, братцы, любо,
Любо, братцы, жить…
Припев тягуче-однообразно подхватили еще несколько человек:

С нашим атаманом
Не приходится тужить…
Виктор выехал на пригорок, и ему открылась широкая полоса поваленного, но не везде окарзованного леса. Просека уходила на юг, пропадая за следующим пригорком. Вдали по ее сторонам виднелось несколько куч неразделанных хлыстов, посредине горели костры. Одни из них ярко пылали, в других огонь еще не успел пробиться сквозь огромные, похожие не копны сена ворохи свежей хвои. Кучи дымились сизыми и плавно поднимающимися к небу столбами. Такие же удивительно сизые и однообразные люди стояли, сидели, лежали вокруг костров.

Пели у ближнего костра. Виктору показалось, что он даже различает хриплоголосого запевалу, лежавшего вверх лицом на таком же сизом камне, как и его добела застиранная одежда.

— Дальше нельзя! — остановил Виктора тихий голос справа.

На вершине горушки стоял часовой — молодой парень, с любопытством рассматривавший неожиданно появившегося всадника.

Небольшой участок зимника попадал в зону оцепления. Виктор объяснил, кто он и зачем едет. Услышав фамилию Белянина, часовой оглянулся на товарищей, стоявших справа и слева от него на расстоянии видимости, и, немного подумав, махнул рукой:

— Езжайте! Только не останавливайтесь!

Виктора заметили и у ближнего костра. Песня и разговоры смолкли. Люди медленно поворачивали напряженные лица вслед за движением проезжавшего мимо всадника. В их взглядах было такое выжидание чего-то необыкновенного, обнадеживающего, что Виктор не смог смотреть в их сторону. Он знал, что это преступники. Белянин говорил, что многие из них совершили во время войны тягчайшие преступления, которые в те времена могли караться лишь одним — смертью. Этим сохранили жизнь. Значит, им поверили, а восемь лет, прошедшие после войны, — большой срок даже для человека, не находящегося в исправительно-трудовых лагерях. И все же трудно было смотреть в их сторону.

…Вот и люди у костра уже остались за его спиной. Еще десяток метров, и изгиб уведет дорогу из зоны оцепления.

— Начальничек! Дай закурить! — вдруг услышал Виктор позади сдавленный голос. Он оглянулся. Сидевший на камне человек сквозь стиснутые зубы повторял все громче и громче — Закурить дай! Неужто папироски жалеешь?

Виктор поспешно достал портсигар, загреб горстью половину папирос и приостановил коня. Мгновение — и папиросы оказались в руке у заключенного. Вот он уже снова сидит у костра на сизом камне, среди завистливо наблюдавших за всем этим товарищей.

— Напрасно вы, гражданин, порядок нарушаете, — сказал пожилой охранник с погонами старшего сержанта, когда Виктор проезжал линию оцепления. — Хватает им курева. Из озорства забавляются.

— Извините, пожалуйста… До Чоромозера далеко еще?

— Четыре километра.

— А капитан Белянин на месте, не знаете?

— Вчера вернулся. А так всю неделю в командировке был.

— Этой дорогой я попаду в лагерь?

— Так прямо и езжайте. Лагерь в стороне будет, увидите,

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1
За тонкой рассохшейся дверью Белянин кого-то убеждал:

— Пойми, тебе же добра хотят! Почему ты не хочешь сказать правды?

Другой голос — глухой и тихий — заученно отвечал:

— Не было никакого побега. Я сам вернулся.

— Ну, хорошо. Пусть это и не побег, а самовольная отлучка. Тогда объясни, зачем ты это сделал? Должна же быть какая-то причина?..

И вновь глухой голос монотонно отговаривается:

— Нет никаких причин. Заблудился и все.

После небольшой паузы Белянин спокойно, как ни в чем не бывало, принимался пояснять, что такие доводы никого не убедят, что заблудиться он никак не мог, что должна быть какая-то причина, а если он не хочет, чтобы его отлучку посчитали за преднамеренный побег, то должен рассказать правду.

И опять следует короткий безразличный ответ:

— Никуда я не бегал. Заблудился и все.

По эту сторону двери сидит охранник — молодой, темный от загара парень с печальными голубыми глазами. Он безучастно теребит ремень карабина и делает вид, что все происходящее за дверью его не касается. Однако, как только замирает голос Белянина, он настораживается, нетерпеливо ждет и даже чуть заметно досадливо морщится, когда в десятый раз слышит одно и то же: «Заблудился и все!..»

Вначале Виктор слушал разговор за дверью с невольным участием к провинившемуся. Причиной этому был голос — глухой, равнодушный и в первый момент показавшийся странно знакомым… Но теперь он лишь поражался терпению Белянина, который, слушая на протяжении часа уныло-однообразные ответы, ни разу не вышел из себя. Виктор не знал обстоятельств дела, но уж нисколько не сомневался, что провинившийся упорно что-то скрывает.

— Не бегал я… Сам вернулся… Заблудился и все… — твердил он, и Виктор, как и охранник, уже не может сдержать досады.

«Другой на месте Белянина уже давно бы перестал с тобой возиться, — думает Виктор, отходя к низкому окну.

За окном — длинный серый забор с колючей проволокой, перечеркивающей покатые крыши бараков внутри зоны. За ними на горизонте — узкая зубчатая полоска дальнего леса.

Время едва перевалило за полдень, а Виктору кажется, что он находится здесь удивительно давно — настолько примелькались ему и забор со «скворечниками» для часовых, и крыши с белыми трубами, и вся эта начисто выкорчеванная серая земля вокруг лагеря.

В лагере малолюдно. Все, кроме дежурных, на трассе или на подсобных работах. Даже в «скворечниках» не видно постовых. Где-то лениво взвизгивает двуручная пила. Потом она смолкает, и начинают доноситься удары топора.

По правде говоря, у Виктора и нет серьезного дела к Белянину. Просто он уже считал капитана своим другом и рассчитывал, что тот вызовется проводить его на строительство дороги.

«Скоро уже пора возвращаться, а я теряю тут напрасно время, — думает Виктор. — Надо коня посмотреть да подкормить хоть чем-нибудь…»

За дверью тихо. Слышно лишь, как шелестят переворачиваемые листы бумаги. Охранник тоже вслушивается в этот едва уловимый шелест.

— Я скоро вернусь, — говорит Виктор охраннику, который удивленно смотрит на него и ничего не отвечает.

Конь стоял в тени одной из хозяйственных построек. Кто-то расседлал его и принес охапку травы.

— Давай, давай, подкрепляйся, — ласково похлопал Виктор коня по бугристой жесткой коже и подумал: «Неплохо бы и нам перед поездкой подкрепиться. Скорей бы Белянин освобождался».

Однако поездка на строительство не состоялась. И совсем не потому, что там на сегодня был назначен большой взрыв и проезд туда перекрыт уже с утра. Шагая к служебному бараку, Виктор еще не знал ничего этого, как не знал и того, что через одну-две минуты неожиданнаявстреча заставит его забыть все на свете.

Вот он поднялся на крыльцо, перешагнул порог. Навстречу ему по длинному коридору двигались двое. Вели заключенного. Виктор еще не успел разглядеть охранника, шагавшего сзади, но уже понял, что ведут того самого парня из кабинета Белянина… Сизая короткая рубаха без ремня, сизые брюки, сизая наголо остриженная голова и серое, удивительно серое лицо со шрамом и с бородкой.

Коридор был узок. Освобождая проход, Курганов потеснился. И в эту минуту глаза их встретились. Заключенный вздрогнул, выпрямился и даже чуть отшатнулся в сторону.

— Проходи, проходи, — неизвестно кому сказал конвоир.

Заключенный обернулся на голос, и Виктор увидел правую не обезображенную шрамом половину лица.

— Павел!!! — крикнул он, хватая его за плечо.

— Назад! — Конвоир даже взял наизготовку карабин и, видимо, устыдившись этого, тихо попросил: — Проходите, гражданин, проходите… Нельзя! А ты чего стал, проходи! — крикнул он Павлу, все еще стоявшему у стены, напротив Курганова.

Павел резко повернулся и, ни слова не говоря, зашагал по коридору.

«Неужели я обознался? — растерянно глядя ему вслед, думал Виктор. — Не может быть… Неужели он даже не оглянется».

Заключенный не оглянулся. Еще шаг, и он уже будет на крыльце.

— Эй, погодите! Я сейчас! — не зная, что делать, закричал Виктор, с таким отчаянием, как будто заключенного уводили на расстрел и Курганов никогда не узнает — Павел это или нет?

Конвоир приостановился. Однако заключенный уже был на крыльце, и ему пришлось поспешить за ним.

Виктор едва не сшиб выходившего из кабинета Белянина.

— Я уже подумал, что ты уехал, — обрадованно улыбнулся капитан. — Пойдем ко мне на квартиру!

Словно ничего не понимая, Виктор прошел в кабинет, сел. «Наверное, он стоял за этой печкой, — подумал он. — Потому-то его голос и был так плохо слышен».

— Ты молодец, что наведался! — Белянин тоже вернулся, положил на стол темно-серую папку. — А я, понимаешь, в Петрозаводске чуть ли не неделю пробыл… Что с тобой? — встревоженно спросил он, посмотрев на бледное лицо Виктора.

— У заключенного, которого ты допрашивал, фамилия — Кочетыгов? — наконец мрачно произнес Курганов.

— Ну, во-первых, я не допрашивал, я не следователь, — улыбнулся Белянин. — А почему это тебя интересует?

— Его зовут Павел? Он тысяча девятьсот двадцать третьего года рождения? — Виктор все повышал и повышал голос, как будто обвинял в чем-то Белянина, который ничего не понимал и удивленно смотрел на него. — Он бывший партизан? Уроженец Войттозера?

— Да объясни ты наконец, в чем дело? — начал сердиться Белянин. — Что случилось? Ты знаешь его, что ли?

— Он мой партизанский друг… Друг — понимаешь?

Белянин ничего не сказал. Он лишь внимательно и чуть недоверчиво посмотрел на Курганова.

Через полчаса Белянин знал все. Было не очень легко понять и разобраться, настолько сбивчиво и часто отвлекаясь на маловажные подробности рассказывал ему Виктор.

— Ну что ж, — сказал Белянин, прерывая затянувшуюся паузу. — Все это почти не расходится с тем, что записано в документах. Но здесь есть и другое — сотрудничество с врагом, измена воинскому долгу, добровольная сдача в плен.

— Такого не может быть, пойми ты! Это дикое недоразумение!

— Однако сам Кочетыгов не подал ни одной апелляции. Значит, он признал обвинение справедливым.

— Я никогда не поверю! Пойми, это все равно, как если бы мне сказали, что я изменник Родины!

Белянин лишь улыбнулся на его слова.

Оба долго молчали.

— Ты можешь мне разрешить свидание с Кочетыговым? — спросил Виктор.

— Вообще-то это будет нарушением режима. Кочетыгов находится сейчас в изоляторе. За самовольную отлучку.

— Неужели ты не можешь помочь даже в этом?!

Белянин подумал-подумал и, вызвав по телефону дежурного, приказал устроить свидание. Вскоре дежурный сообщил, что Кочетыгов от свидания отказывается.

— Отказывается? — переспросил Белянин, покосившись на Виктора. — А ну-ка, приведи его сюда!

Здесь, в Чоромозере, Белянин был каким-то иным. Вроде бы и тот же добродушный, приветливый человек, но начальственное положение наложило на него свой отпечаток. Его небрежно-снисходительное «А ну-ка…» больно резануло слух Виктора. Белянин, видно, и сам почувствовал это. Положив трубку, он сказал:

— Трудный он парень, Кочетыгов. Отколол с самоволкой штуку и заперся. Ясно, что домой бегал. Ему помочь хотят, а он ни «тпру» ни «ну». Если до высокого начальства дойдет, знаешь, как могут квалифицировать?!

Ввели Павла. Он вошел подчеркнуто отчужденно и, ни на кого не глядя, сразу же протиснулся в угол за печкой, подальше от окна. Виктор тоже сидел как на углях, не смея поднять на него глаз. Дождавшись, пока дежурный выйдет, Белянин неловко откашлялся и сказал:

— Ты что же, Кочетыгов, не узнаешь друзей, что ли? — Павел помолчал, потом вдруг поднял глаза, как будто собираясь сказать что-то, но, усмехнувшись, опять опустил их к полу, где на железном листе валялась придавленная папироса.

— Чего же ты молчишь? Бери стул, садись! Ты что, не узнаешь Курганова, что ли?

Павел сделал робкое движение к стулу, но опять передумал и лишь прислонился плечом к печке.

— Чего ж ты от свидания отказываешься?.. Да садись ты, чего ломаешься! — повысил голос Белянин. — Курить хочешь? На вот, кури.

— Спасибо, не хочу…

— Ну, как знаешь… — Белянин положил на стол начатую пачку «Беломора», спички. — Почему же ты отказался от свидания?

— Не о чем нам с Кургановым разговаривать…

— Как это не о чем?! Ты что говоришь? К нему пришел старый партизанский товарищ, а ему, видите ли, не о чем разговаривать?!

— Гусь свинье не товарищ! Какие могут быть друзья у «зэка»?

— Э-э, парень! — протянул, качая головой, Белянин. — Вон куда ты смотришь?.. Как же ты жить дальше думаешь? Ну вот, выйдешь через год на свободу, так и будешь один? К тебе люди с добром, а ты от них в сторону. Придется, парень, нам не один раз потолковать с тобой, пока есть еще годик в запасе… Как ты, не возражаешь?

— Потолковать можно, — усмехнулся Павел. — Только бесполезно. Мне уже не семнадцать, и кое-что повидал я. Цену словам знаю.

— Вот ты Курганова из друзей отчислил, а он верит в тебя, даже сейчас верит!

— Слова недорого стоят.

Тон, который взял в разговоре Белянин, при каждом слове коробил Виктора обидной, вызывающей несправедливостью.

— Афанасий Васильевич! — обратился он. — Вы не можете нас вдвоем оставить! Хотя бы ненадолго, а?

— Вдвоем? — переспросил Белянин. — Почему нельзя? Можно. Ты не возражаешь, Кочетыгов?

Павел безразлично пожал плечами. Лишь за Беляниным закрылась дверь, он придвинул к печке стул, сел, поднял с пола окурок, выправил его, потянулся за спичками.

— Зачем ты это делаешь? — Виктор торопливо достал свой портсигар, протянул его. — Бери!

Павел, словно не замечая Курганова, погремел коробком со спичками, прикурил, сделал две глубокие торопливые затяжки. Время шло. Вот уже Павел загасил окурок, положил его не в пепельницу, а открыл дверцу печи и бросил туда. Потом, подумав, поворошил там бумаги и, добыв еще несколько окурков, принялся растирать их, чтобы собрать табаку на самокрутку.

— Павел, расскажи, как это случилось?

— Что? — удивленно поднял голову Кочетыгов.

— Ну… то, что ты здесь…

Павел посмотрел на Виктора с нескрываемой враждебностью.

— Тебе лучше знать.

— Мне, почему? — испуганно спросил Виктор.

Презрительно усмехнувшись, Павел оторвал уголок лежавшей на столе газеты, принялся свертывать самокрутку. Его усмешка была злой и неприятной: левая половина лица, пересеченная извилистым шрамом, который не могла скрыть даже бородка, оставалась неподвижной, лишь уголок губ чуть загибался книзу.

— Почему мне? Прошу тебя, не молчи, пожалуйста! Скажи, что ты имеешь в виду? Я ведь не знал, что ты жив. И никто не знал. Даже твоя мать считает тебя погибшим. Ты понимаешь, когда я вдруг увидел тебя… Я не поверил своим глазам… Ты жив… и вдруг здесь! Почему так случилось, расскажи… Я и до сих пор не верю этому. Ты был в плену?

— Нет, на курорте…

Павел погасил самокрутку, спрятал окурок в карман и вдруг резко повернулся к Виктору:

— Чего ты добреньким прикидываешься, а? И того ты не знал, и этого не знал… Ты про жребий давал показания следователю? Давал. Протокол подписывал? Подписывал. Чего тебе еще надо?!

— Павел! Я рассказал все, как было. Я даже не думал… Честное слово, я не знал, что ты жив! Клянусь тебе!

— «Как было»! Из-за этого «как было» я, может, и сижу здесь. В плену многие были, но не каждый по поддельному жребию попадал. Пойди докажи, что это не так. Я все мог опровергнуть, но когда этот самый протокол появился, тут уж деваться некуда. Тут такая линия получилась, что спасибо хоть крайнюю меру не дали. Сиди и не рыпайся. Да что с тобой говорить?! Зачем ты пришел? Чего тебе от меня надо?

— Я хочу помочь тебе… Если бы не этот жребий, ты смог бы оправдаться, да? Ты ведь так сказал?

— Мне не в чем оправдываться, понял! И убирайся ты отсюда ко всем чертям! Не нужна мне теперь твоя помощь…

Павел подошел к двери, открыл ее и сказал громко и сдержанно:

— Гражданин начальник! Свидание окончено.

2
Белянин проводил Виктора до конца трассы. Он понимал его состояние, старался отвлечь посторонними разговорами. Рассказывал о стройке, о том, с каким приподнятым настроением он, возвращаясь из Петрозаводска, проехал на рабочей «кукушке» по уже готовому, но еще не сданному в эксплуатацию участку дороги.

— Едешь и не верится! Давно ли мы проходили там? Каждый метр взад-вперед сотни раз исхожен. И вот тебе — линия, насыпь, паровоз, разъезды. Честное слово, дух захватывает! Поганая у меня работа и не по мне она. А все ж даже в ней бывают свои радости. Вот доведем трассу до Заселья, наш лагерь на расформировку пойдет… Кто на свободу, кто в другие лагеря. А дорога-то останется… Навсегда останется — ив памяти, и здесь, среди леса.

— Навряд ли это будет приятным воспоминанием, — сказал Виктор. Он вел на поводу лошадь, но не обращал на нее внимания. Конь понуро плелся сзади, успевая то тут, то там выхватывать пучок травы.

— Не скажи! Мне доводилось встречать людей, которые Беломорканал строили. Ты знаешь, как они его теперь вспоминают? С гордостью. Вот, дескать, какое дело своротили. Скольких преступников он настоящими людьми сделал?! Плохое забывается, а хорошее остается.

— Говорят, что наоборот, — возразил Виктор.

— Это у кого как! — засмеялся Белянин. — От характера зависит…

Трасса заметно продвинулась вперед. Она уже огибала высоту, на которой Виктора остановил постовой.

— Скажи, куда мне лучше написать? — помедлив, спросил Виктор.

— Ты все-таки решил написать?

— Да. Обязательно!

— Это ты правильно решил, — обрадованно поддержал Белянин. — Раз твои показания подложно использовались в качестве обвинения, ты должен написать… Пиши прямо в Президиум Верховного Совета. Там разберутся. Или на пересмотр дело отдадут, а могут просто помилование решить! Хорошо бы не одному тебе! Есть же, наверное, другие партизаны, которые хорошо знали Кочетыгова. Вот бы и они пусть написали!

— Конечно, есть! Да его сам Орлиев, командир наш, мальчишкой знает, с первых дней воевали вместе. И Дорохов, комиссар… Он теперь в ЦК партии республики работает.

— Хорошо, если бы и они написали. Ну, прощай! Да не трави ты себя особенно, Курганов. Нет тут твоей вины. Ну, желаю удачи!

Виктор, в надежде заставить коня идти порезвее, срезал гибкий березовый прут. Однако на этот раз больших усилий не потребовалось. Конь — то ли сам торопился домой, то ли почувствовал серьезные намерения седока — но после первых ударов неожиданно оживился и тяжело затрусил, отгоняя слепней потряхиванием головы.

«Нет тут твоей вины…»

Вначале слова Белянина успокоили Виктора. Действительно, в чем его вина? Он не солгал, ничего не выдумал, нигде никогда даже слова плохого не сказал о Павле.

Но чем больше Виктор раздумывал об этом, тем больнее и неприятнее становилось у него на душе. Конечно, он виноват. Он не может не быть виноватым, раз Павел безвинно страдает уже девять лет.

Если бы Виктор смог догадаться обо всем тогда, в феврале 1945 года!

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Третий рассказ о войне
Февральским вечером перед самым концом дневной смены Курганова вызвали в цеховую контору к телефону.

Виктор выключил трансформатор, положил щиток, рукавицы, держатель и, удивляясь неожиданному вызову, побежал по длинному цеховому пролету, с двух сторон озарявшемуся неровными голубыми вспышками электросварки.

— Из горкома комсомола, что ли? — спросил он мастера.

— Не знаю… Третий раз тебе звонят!

Едва Виктор назвал себя, как незнакомый мужской голос сказал:

— Добрый день, товарищ Курганов. Я привез вам привет от ваших друзей. Я не ошибся, вы ведь партизанили в Карелии?

Большей радости для Виктора было не придумать. Скоро будет год, как он покинул отряд, и с тех пор ничего не знает о товарищах. Из госпиталя он писал им, но ответа так и не получил. Приехав на Урал, писал снова, даже обращался с запросом в штаб партизанского движения. Получив от какого-то неизвестного ему лейтенанта административной службы Кармакулова короткий, разбитый по пунктам ответ, Виктор подумал, что его уже почему-то не считают партизаном. Было очень больно, но поверить в это ему было совсем не трудно, так как после той мартовской ночи, в которую погиб Павел, он жил с ощущением какой-то вины перед товарищами…

И вдруг такая радость!

Виктор даже сам не помнит, что он ответил в телефон. Кажется, поблагодарил и взволнованно затих.

— Товарищ Курганов! Я думаю, нам имеет смысл повидаться? Как вы на это смотрите? Вы не можете зайти ко мне в гостиницу? У вас когда смена кончается? В восемь? Ну вот сразу и приходите… Моя фамилия Сидоров.

В тот вечер Виктор даже не поужинал в цеховой столовой. Он боялся потерять лишнюю минуту, а еще надо было забежать в общежитие, умыться, переодеться.

Его встретил молодой, но уже начинающий лысеть человек в сером свитере, в новых белых бурках и темносиних суконных брюках. Приветливо улыбаясь, он помог Виктору снять шинель, повесил ее в большой обшарпанный шкаф, занимавший угол тесного и скромного номера.

Разговор вначале не клеился. Для знакомства обменялись двумя-тремя взаимными вопросами. Сидоров, оказалось, приехал на Урал в командировку и завтра уезжает… В свою очередь он обратил внимание на еще не совсем зажившую после ранения левую руку Виктора.

— Разве вам не дали инвалидность?

Внешне рука выглядела вполне нормальной, но силы в ней еще едва хватало, чтобы продержать всю рабочую смену легкий щиток.

— Нет, почему же… Имею третью группу… — ответил Виктор, удивившись наметанности глаза Сидорова.

— Имеете инвалидность и работаете?! Хотя в этом нет сейчас ничего удивительного… Давайте по случаю встречи выпьем по капельке! Подвигайтесь сюда!

На круглом столике, покрытом газетой, нашлась бутылка водки, черные сухари и банка свиной тушенки.

Выпили, закусили и настороженно замолчали.

Вот тогда-то Виктора и поразил в Сидорове удивительно пристальный взгляд.

«Пригласил и молчит. Почему он молчит?» — подумал Виктор, чувствуя, что хозяин безотрывно наблюдает за ним.

— Расскажите, как там… наши партизаны живут? — прерывая тягостное молчание, спросил он.

— Живут… Неплохо живут… — как-то отчужденно проговорил Сидоров и, помолчав с полминуты, вдруг поднялся:

— А ведь я вас, Курганов, по делу пригласил.

— По делу? По какому делу? — поднялся и Виктор.

— Сидите, сидите… Вот мое удостоверение… Вы служили в отряде Орлиева?

— Да.

Сидоров присел к письменному столу, предложил Виктору придвинуться поближе.

— Вы участвовали в прошлом году в марте в Войттозерской операции?

— Да, участвовал.

— В мае из госпиталя 25–27 в Архангельске вы писали письмо в штаб партизанского движения по поводу этой операции?

— Писал… Только не по поводу операции. Я писал об ордене. Меня наградили. Орденом Красного Знамени… Я писал, что не заслужил такой награды, что все это сделал Кочетыгов… Скажите, вы вызвали меня в связи с этим письмом?

— Можете считать так… Расскажите мне все по порядку! Все, что вы видели и слышали в ту ночь, со всеми подробностями…

Виктор начал рассказывать и по первым же уточняющим вопросам понял, что многие подробности Сидорову уже известны. В тот вечер он не придал этому большого значения. Тогда он не мог и предположить, что Сидоров знает их не только по его письму в штаб партизанского движения, а и по показаниям Павла Кочетыгова; не мог, конечно, Виктор знать и того, что в ответ на издевательское поведение Сидорова Павел не сдержался и чуть было не дал следователю в морду. Этот человек читал письмо Виктора в штаб. Значит, ему известно было, как относится Виктор к Павлу.

Хотя Сидоров с его многозначительной медлительностью, с какой-то угнетающей рассчитанностью слов и движений был ему уже неприятен, Виктор рассказывал все искренне и бесхитростно.

— Стоп! — остановил его Сидоров и переспросил: — Как только взлетела ракета, сразу от деревни ударили пулеметы? Так вы говорите?

— Да.

— Значит, финны знали о нападении, если они были готовы?

— Это навряд ли… Зимой по ночам они всегда держали гарнизоны в состоянии боевой готовности.

— Вы говорите, что сигнальную ракету зацепил кто-то из ваших случайно?

— Да, в темноте это было нетрудно.

— Все понятно… Продолжайте!

Пока Виктор рассказывал об отходе отряда вдоль берега озера, Сидоров что-то записывал, и было такое впечатление, что он не слушает, лишь машинально кивает головой. Но как только Виктор начал говорить о решении командира прорываться на восточное побережье и послать к острову разведку, он снова прервал его:

— Вы сказали, что делать проход в минном поле первым вызвался Кочетыгов?

— Да.

— А разве он был минером?

— Нет. Но минеров, кроме меня, не было. Трое погибли под проволочными заграждениями у деревни…

— Почему же вместе с ним вызвались идти и вы? Вы же были ранены?

— Да, но я знал, что Павел не умеет снимать мины.

— Вы уверены в этом?

— Ему никогда не приходилось…

— Вас это характеризует с самой лучшей стороны… Снова торопливое шуршание карандаша по уже исписанному листу бумаги, в тишине чем-то похожее на то осторожное и быстрое шуршание лыж по мартовскому насту, когда они с Павлом остались на озере вдвоем.

Дальше началось самое трудное.

Даже наедине с собой, вспоминая последние минуты перед расставанием с Павлом, Виктор ощущал, как мучительный стыд, неловкость, досада на себя мешают ему трезво думать о том, что произошло на озере. С этими чувствами лихорадочно и сбивчиво писал он в штаб партизанского движения на второй же день после вручения ему в госпитале ордена. И все же тогда было легче. Там никто не заглядывал в глаза с таким видом, как будто знает о тебе больше, чем ты сам.

Виктор волновался и с трудом подбирал слова. Говорил, как было, что чувствовал, о чем думал… Чтоб было понятнее, он то уходил в прошлое, в историю взаимоотношений его, Павла и Оли Рантуевой, то забегал вперед, и тогда Сидоров уточняющими вопросами вновь возвращал его к последней сцене на озере.

— Значит, первым предложил нарушить приказ командира отряда Кочетыгов? Как вы думаете, зачем он это сделал?

— Не нарушить… Он просто сказал: «Зачем погибать двоим, когда с заданием справится и один».

— И вызвался пойти сам?

— Да, он хотел этого.

— И вы согласились с ним?

— Нет. Я стал спорить.

— Но он мог бы вам приказать. Он был старший.

— Мог бы, — замялся Виктор.

— Он приказал оставаться или нет? Отвечайте точнее!

— Нет, не приказал…

— Значит, вы сами не захотели? Струсили, выходит?

— Нет, я не струсил, — побледнел Виктор.

— Тут только два выхода… Или он приказал вам остаться, на что он как старший имел право, — Сидоров особенно подчеркнул последние слова, — или вы самый настоящий трус! Третьего быть не может. Что же вы молчите?

— Я собирался рассказать вам все, как было, но вы не хотите слушать меня.

— Вот еще! Я же оказываюсь и виноватым! Что же вы собирались сказать?

Услышав слово «жребий», Сидоров расхохотался.

— Придумай что-либо поумнее. Это рассчитано на явных простаков! — сказал он, переходя на «ты».

«Почему он вдруг переменился? Неужели он и вправду считает меня трусом?» — подумал Виктор. Он уже не знал, продолжать ли ему рассказ? Если Сидоров не поверил в жребий, то в дальнейшее он и вовсе не поверит.

— Ты хочешь сказать, что вы разыграли жребий и счастливый достался тебе? Как же вы его разыгрывали — на фантиках или монету бросили? — Сидоров уже не скрывал насмешки.

— Вы напрасно не верите… Я говорю правду…

— Чем докажешь?

— Доказательств у меня нет…

— Так почему же я должен тебе верить?

— Потому что так было на самом деле…

— А разве ты все это не мог выдумать? Если бы ты подтвердил, что Кочетыгов приказал тебе остаться, тут еще можно и допустить. Все-таки он старший… По крайней мере, трудно было бы доказать, что ты в чем-то виноват.

— Но не могу же я говорить неправду! Мы действительно тянули жребий… Не на фантиках, не по монете, а на спичках. На обыкновенных спичках…

Виктор остановился, чтобы перевести дыхание и хоть как-то овладеть собой. Да, тогда он растерялся. Перед открытым подозрением Сидорова он вдруг ощутил себя совершенно беззащитным…

— Что же ты замолчал?! Или не успел еще придумать продолжений?.. Не кругло получается у тебя, Курганов! Нет, совсем не кругло! — с язвительным сочувствием покачал головой Сидоров. — Жаль мне тебя… И признаваться тебе не хочется, и соврать не умеешь… Как же ты все-таки в живых-то остался? Придется тебе рассказать правду…

— Правду я и рассказываю…

— Ну, давай, давай… Терпения у нас хватит, выслушаем…

С наигранной внимательностью Сидоров приготовился слушать, облокотившись на стол. Он больше ни разу не перебил Виктора, который, не поднимая глаз на следователя, угрюмо и кратко закончил рассказ. Лицо Сидорова заметно оживилось, едва он услышал о поддельном жребии.

— А что, это, пожалуй, неплохо придумано, а? — весело воскликнул он.

— Это не придумано… Так было на самом деле.

— Ну, ну… Я и говорю, Кочетыгов ловко придумал… Вот уже похоже на правду! Теперь мне нужны несколько уточняющих обстоятельств… В какой руке Кочетыгов держал спички?

— Кажется, в левой.

— И Кочетыгов знал, что на острове есть финны?

— Да, он был почти уверен в этом…

— И он велел никому о жребии не рассказывать?

— Да.

— Почему, как ты думаешь?

— Мы ведь нарушили приказ командира… И потом Павел вообще был такой… Он не любил, чтобы о нем говорили, и слово «герой» употреблял только в насмешку…

— Ну, я думаю, тут дело не в лирике… Теперь договоримся так. Сейчас ты пойдешь домой… Тебе утром во сколько на работу? К восьми? Значит, завтра ровно в семь я жду тебя здесь. Смотри, чтобы мне не пришлось искать тебя.

Назавтра Виктор — измотанный, усталый, с тяжелой от бессонницы головой — вновь стоял перед знакомой гостиничной дверью.

Сидоров встретил его приветливее, чем вчера. Угостил чаем с черными сухарями, предложил папироску «Беломорканал» ленинградской фабрики и все медлил, ждал чего-то, спрашивая и рассказывая о каких-то пустяках.

— Мне на работу пора, — напомнил Виктор.

— Ах, да… Уже двадцать минут восьмого… Ну, что ж, приступим к делу. Вот протокол твоих показаний! Прочти, подпиши и можешь быть свободен.

Протокол занимал шесть страничек, аккуратно переписанных под копирку красивым округлым почерком.

Когда все было закончено, словно гора свалилась с плеч.

Сидоров тепло попрощался с Виктором и предупредил:

— Я думаю, в твоих интересах не болтать об этом.

— Вы о нашей встрече?

— Обо всем… Уезжать отсюда не собираешься?

— Нет. С осени думаю поступить в вечернюю школу, в восьмой класс. Надо учиться…

— Помни, что я тебе говорил! — еще раз предупредил его Сидоров.

В тот день Виктор опоздал на десять минут на работу. В ответ на укоряюще-молчаливый взгляд мастера смутился и впервые соврал:

— Проспал, батя, прости!

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

1
Мотоцикл с визгом затормозил у конторы лесопункта.

На счастье, Орлиев сидел в кабинете один. С нескрываемым раздражением он кинул на Виктора быстрый взгляд, но ни слова не сказал. Он читал какой-то слепо отпечатанный на машинке документ. Чуть в сторонке лежала сводка работы за день, тщательно разграфленная синим карандашом и заканчивающаяся размашистой подписью плановика.

— Вы знаете, кого я сегодня встретил? — едва отдышавшись, горячо заговорил Виктор. — Тихон Захарович, прошу вас! Оторвитесь на минутку! Очень серьезное дело. Я виделся с Павлом Кочетыговым. Он жив! Жив, понимаете?

Еще в пути Виктор пытался представить себе, какое впечатление произведет на Орлиева его известие. Сначала тот не поверит, потом оно ошеломит, обрадует его, заставит немедленно предпринимать что-то. Они сразу же примутся за письмо, и Чадов, если еще не уехал, поможет им. Потом они соберут подписи от всех партизан, которые знали Павла…

Но вышло все не так.

Орлиев действительно удивился. В первый момент на его лице вместе с удивлением даже проглянул слабый отблеск радости. Но чем дальше он слушал Виктора, тем заметнее мрачнел, сутулился, смотрел сощуренными глазами в сторону окна. Его твердые неподатливые пальцы уже барабанили по столу.

— Мальчишки! Сопляки! Доигрались со своими штучками! — глухо проронил он. — Вон к чему приводит ваше умничанье! Ты тоже виноват…

— Тихон Захарович! Я уже слышал все это! Сейчас незачем об этом говорить… Надо помочь Павлу!

— Чего ты от меня хочешь?

— Надо написать в Москву, объяснить все. Это же ошибка, ее надо как можно скорее исправить!

— Ты что, считаешь, что его без причины на десять лет посадили? — вдруг спросил Орлиев, поглядев прямо в глаза Виктору, растерявшемуся от такого вопроса.

— А вы разве… считаете иначе?

Орлиев помолчал. Он, видимо, хотел как-то уйти от прямого ответа, но это было не в его натуре. Тяжело повернувшись в кресле, он поднялся и сказал:

— Десять лет за пустяки не дадут… И занимались его делом, наверное, люди не глупее нас с тобой.

Виктор тоже встал. Он едва уже сдерживался.

— Значит, вы отказываетесь?

— Что — отказываюсь?

— Писать в Москву.

— Да, отказываюсь… И тебе не советую тратить время впустую. У тебя есть дела поважней. Заварил кашу с переходом в семидесятый, а сам занимаешься черт знает чем!

— Хорошо, мы это сделаем без вас! — Виктор пошел к выходу, у двери остановился. Он чувствовал, что просто уйти не может. Лучше сразу высказать все до конца.

— Знаете что?! — Виктор старался говорить спокойно, но негодование, обида все-таки проступали в дрожании его голоса — Мне много говорили о вас… Я не верил… Вы знаете, кем вы были для меня?! Я никогда не думал, что вы можете так поступить. Неужели вы не верите Павлу? Ведь вы его знаете с детства… Ведь это же… подло, поймите!

— Что?! — Орлиев резко оттолкнул ногой загремевший стул и, подавшись вперед, навис над столом. — И ты, молокосос, учить меня будешь?!

— Нет, не буду… Я просто никогда уже не смогу верить вам. Никогда!

Хлопнув дверью, Виктор вышел в приемную, пробежал мимо удивленных шумом людей и выскочил на улицу.

«Вот так… Теперь все ясно… Рано или поздно это, видно, должно было случиться», — думал он, торопливо шагая к деревне.

На половине пути вспомнил об оставленном у конторы мотоцикле.

«Ладно, потом вернусь… А я еще не верил Чадову. Какой я был дурак! Теперь все ясно!»

Дома никого не оказалось. Входная дверь была снаружи заперта на привязанную к скобе палочку-заложку, и Виктор побежал обратно к поселку.

Кто-то из встречных сказал, что видел «петрозаводского корреспондента» у столовой, что тот собирается уезжать, так как был с чемоданом.

— Автобус не ушел еще?

— Стоит, стоит, должно, пойдет скоро.

Виктор нашел Чадова в столовой. Сидя за одним столиком с шофером автобуса, Юрка попивал настоянный до черноты чаек и вел разговор о дороге, о погоде, о городских новостях.

— Можно тебя? — тронул его за плечо Виктор.

— A-а, вернулся, — обрадовался тот. — Я уж думал, и не увидимся. Хочешь чаю? Садись…

— Ты уезжаешь?

— Да, брат, пора… «Шеф», наверное, и так икру мечет.

— Я тебя ищу.

— Что случилось? — встревоженно посмотрел на него Чадов.

— Выйдем… Дело важное…

— Не опоздай! Скоро трогаемся, — крикнул им вслед шофер.

У столовой, как всегда перед отходом автобуса, было много народу. Виктор отвел Чадова за угол здания, к поленницам дров.

— Тебе придется на денек остаться, — сказал он, еще не зная, как лучше сообщить о новостях.

— Да что случилось? Чего ты тянешь?

Подробно говорить было некогда. Виктор рассказал лишь главное — Павел жив и находится в заключении.

— Вот это новость! — воскликнул Чадов. — Значит, он-таки попал в плен… Ну и казус! Слушай, а ты случаем не знал об этом раньше? — подозрительно прищурился он. — Зачем тебя в лагерь поперло? Какое-то уж больно удивительное совпадение.

— Конечно, не знал… Я и до сих пор в себя прийти не могу. Временами даже не верится.

— Ну и история! Жаль Павла! «Луцеж потяту быти, нежели полонену быти». Помнишь «Слово о полку Иго-реве»? Мудро сказано!

— Орлиев отказался написать в Москву… Я хотел, чтоб мы, все, кто знает Павла, написали туда. А он отказался…

— Разве я не говорил тебе! — усмехнулся Чадов. — Ты не верил мне, ну а теперь сам убедись, каков Тихон на поворотах.

— Ты прав, — согласился Виктор. — Как ни печально, но это так… Черт с ним, обойдемся и без него… Идем! Где твой чемодан? В столовой остался?

— В машине…

— Бери скорей и пойдем. Надо сегодня же, сейчас же написать!.. Подробно, обстоятельно, все, как было!..

По усилившемуся гомону и громким голосам можно было понять, что автобус уже готовился к отправке, Виктор и Чадов подошли, когда шофер уже давал сигналы. Чадов постучал в ветровое стекло, прося подождать, и, неловко помявшись, сказал Виктору;

— Понимаешь, старик, я не могу остаться.

— Что ты говоришь? Почему не можешь?

— Я и так опаздываю… А потом — у меня срочное дело… Организационный вопрос, понимаешь..

— Юрка, всего один день… Завтра ты уедешь.

— Нет, нет, не уговаривай, остаться не могу.

— Может, ты тоже не хочешь?

— Ну что ты, Виктор!.. — По тому, как Чадов растерянно и виновато улыбнулся, Виктор вдруг понял, что попал в цель. И эта вечная улыбка неожиданно показалась ему настолько жалкой и противной, что он отвел взгляд в сторону.

— И у тебя хватает после этого наглости в чем-то обвинять Орлиева?! Эх ты… Краснобай!

— Ты зря, Виктор, — тихо отозвался Чадов.

Снова прогудела сирена. Чадов неуверенно сказал: «Ну, до свидания!» — и полез в автобус.

Шофер, обернувшись, подождал, пока он усядется, потом дал сигнал, и машина тронулась. Она уже выезжала на шоссе, когда Виктор неожиданно сорвался с места, догнал ее, побежал рядом, стуча в кузов до тех пор, пока машина не остановилась.

— У тебя есть адреса наших товарищей по отряду? — через окно крикнул Виктор Чадову. — Дай их мне.

Чадов торопливо зашарил по карманам, достал одну записную книжку, другую, начал листать, вынул карандаш, стал быстро переписывать. Шофер и пассажиры недовольно наблюдали за ним, но, понимая, что происходит что-то важное, молчали.

— Да вырви ты их… — не выдержал Виктор. — Зачем они тебе?.. А если потом понадобятся, я их верну.

— Конечно, конечно, — торопливо согласился Чадов.

Несколько старых затрепанных по краям листков перешли через открытое окно из руки в руку, и машина умчалась,

2
Войттозерское отделение связи занимало одну из квартир жилого щитового домика. Все здесь было как на настоящей почте: высокая перегородка с двумя окошечками, стол с образцами почтовых отправлений под стеклом, небольшой коммутатор и даже похожая на фанерный шкаф будка для телефонных переговоров.

— Можно вызвать Петрозаводск?

Сидевшая за барьером девушка надела наушники.

— Что в Петрозаводске?

— Цека партии. Товарища Дорохова.

— А номер не знаете?

— К сожалению, не знаю.

Ждать пришлось долго. Виктор присел к столу, машинально, не вдумываясь в текст, прочитал лежавшие под стеклом образцы переводов, телеграмм и писем, адресованных в город Краснодар, какому-то Ивану Осиповичу Петрову, проживающему по ул. Советской, дом 64, кв. 5. Он подумал об Иване Осиповиче, как о живом человеке, и даже позавидовал ему. Хотелось верить, что есть на свете этот Петров и, видно, он очень хороший человек и верный друг, если ему так часто пишет, телеграфирует, шлет переводы Николай Сергеевич Кузнецов, проживающий в Петрозаводске, по проспекту Ленина, дом 15, кв. 10.

Изредка мягко жужжал коммутатор. Девушка щелкала переключателем и певуче-однообразно отвечала:

— Почта… Соединяю…

Потом Виктор вспомнил об адресах, оставленных ему Чадовым. Нужных адресов было немного, всего шесть; видно, Чадов впопыхах вырвал лишь первые попавшие на глаза. Они были затеряны среди многих других, ничего не говорящих Виктору, записанных чадовской рукой то убористо и подробно, то размашисто и коротко. Когда попадалась знакомая фамилия, Виктор радовался так, как будто встретил не почтовый адрес, а самого партизанского товарища.

«Чупа, Рудник Светлый. Проккуеву…» — читал он и тут же добавлял: «Здравствуй, Федор! Далеко ты забрался, на самый Полярный круг… Помнишь, как вместе мы разряжали невзорвавшуюся бомбу, добывали взрывчатку?.. А Павел Кочетыгов жив… Жив, понимаешь?.. И мы должны ему помочь…»

«Пудож, Куганаволок. Минину Петру Ивановичу. Ты, конечно, вернулся к себе и опять ловишь своих небывалых куганаволокских лещей… Я не забыл, как в голодные недели травил ты наши души рассказами о рыбацкой ухе. Мы сердились, а ты нарочно расписывал ее с такими подробностями, что и до сих пор мне уха кажется самой вкусной едой».

«Кондопога. Профком бумкомбината. Ивоеву Алексею Ивановичу… Не сердись, дорогой политрук, что вспоминаю тебя, лишь когда твоя помощь потребовалась. Верь, что никогда не забывал о тебе. А если не писал, то так уж вышло… Виноват я… И перед тобой и перед другими… Ты, я знаю, простишь меня, ты всегда хорошо понимал людей… Да и не обо мне сейчас речь, а о нашем дорогом Павле…»

— Дорохова нет. Будете говорить?

Виктор долгим непонимающим взглядом посмотрел на девушку, потом растерянно спросил:

— А где же он?

— Не знаю. Будете говорить? Скорее.

— Да-да… Буду…

Он поплотнее затворил дверцу кабины, прижал к уху прохладную тяжелую трубку, в которой что-то шуршало, потрескивало, булькало.

— Приемная товарища Дорохова слушает… — Далекий женский голос едва пробивался сквозь шумы.

— Можно Андрея Николаевича?

— Он в командировке… Кто его спрашивает?

— Курганов из Войттозера…

— Вы, может, с его заместителем поговорите?

— Нет, мне нужен Андрей Николаевич.

— Его, к сожалению, нет.

Треск и шумы в трубке, казалось, отсчитывали секунды, одну за другой…

— Может, вы передать что-либо хотите? — вновь послышался женский голос.

— Да, да, передать, — обрадованно закричал Виктор. — Передайте, что звонил Курганов из Войттозера… Скажите, что Павел Кочетыгов жив… Да, да, именно жив… Так и скажите! Андрей Николаевич его хорошо знает… Я потом напишу ему. Передайте это, пожалуйста.

— Хорошо, передам, — сдержанно отозвалась трубка.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

1
В эту ночь до самого утра тускло светились окна в задней комнате дома Кочетыговых. Дождавшись, когда Лена и тетя Фрося улягутся спать, Виктор вывел первые слова:

«Москва, Кремль, Председателю Президиума Верховного Совета СССР».

Он не знал, как нужно писать подобные письма. Вероятно, ему следовало подождать, с кем-то посоветоваться, но ждать он не мог. Ему казалось, что если он сегодня же не напишет в Москву, то это будет таким же отступничеством, какое уже совершили Орлиев и Чадов.

Особенно трудно давалось начало. Он начал письмо, как обычное заявление: прошу вас о том-то и о том-то… Но как только стал приводить доказательства и мотивы, то понял, что без подробного, последовательного рассказа обо всем не обойтись.

Пришлось взять новый лист бумаги. Он по порядку, начиная с детства, описывал жизнь Павла, рассказывал, каким храбрым и самоотверженным был комсомолец из Войттозера, как в 1943 году он целую неделю прожил в оккупированной деревне и собрал очень важные разведывательные данные, как в марте 1944 года Павел, чтобы спасти отряд, пошел на неминуемую гибель, был тяжело ранен, в беспамятстве попал в плен…

Теперь Виктор даже не задумывался, стоит ли рассказывать про их отношения с Олей. Он писал все, как было, волнуясь и переживая так же, как волновался и переживал девять лет назад.

Закончив письмо, Виктор перечитал его и вдруг увидел, что упустил главное — не написал о том, как подло и недобросовестно его сделали свидетелем обвинения против Павла.

И вот снова, в третий раз, на чистом листе с отступом вправо появляются крупно выделенные слова:

«МОСКВА, КРЕМЛЬ».

С каждым разом писать труднее. Мысли, одна тревожней другой, сбивают его, уводя в путаный и замкнутый круг. Павел считает, что во всем виноваты его показания. Но ведь Сидоров приехал к нему на Урал с уже готовым обвинением! Теперь-то Виктор понимает, что это было так. Значит, дело не только в его показаниях, которые, кстати, и не могли быть иными — он говорил тогда только правду. И что он мог сделать тогда, девять лет назад, если бы и знал его намерения? Значит, все дело в Сидорове, а может быть, и еще глубже… Ведь не случайно Белянин обронил фразу: «Разве Кочетыгов один такой!» Он-то, наверное, имеет для этого основания.

«Стоп! Ты что же, хочешь уйти от ответственности, спрятаться за других? — в упор спросил себя Виктор. — Но ты же виноват, Ты многое мог сделать. Ты мог написать это письмо не сейчас, а тогда. Пусть даже оно и не помогло бы Павлу, но это было бы честнее. Конечно, тогда ты ничего не знал. Но разве неведение может служить оправданием в таких делах? Ты таился от добрых и честных людей и доверился подлецу, к которому у тебя самого возникла неприязнь с первых же минут…»

Да, все могло быть иначе. По-иному могла сложиться жизнь у всех троих — у Павла, у Оли, у него самого. А тетя Фрося? Можно ли измерить, чего стоили ей эти девять лет?

Тетя Фрося, оказывается, знала, что Павел жив и находится в заключении. Виктор долго мучился, не зная, как лучше сообщить новость старушке. Наконец, решился… Тетя Фрося, даже не дослушав его и ничего не спросив, расплакалась:

— Витенька! Разве ж заслужил он это?!

Павел, конечно, бывал дома. Вероятно, даже знал, что Виктор живет в Войттозере. Он, наверное, успел мысленно подготовиться к возможности встречи и поэтому так вел себя.

Когда письмо было закончено, стало еще беспокойнее. Виктор долго ходил по комнате, потом остановился у кровати, глядя на чуть нахмуренное во сне лицо жены. С момента приезда в Войттозеро их отношения с Леной заметно переменились. Он виделся с ней только по вечерам, когда усталый, вымотавшийся за день приходил домой, терпеливо высиживал полчаса или час за самоваром и поскорее валился спать, чтоб проснуться на рассвете и снова уйти на целый день.

«Какой же я свинья! — подумал он с горечью. — Рядом со мной самый близкий и самый родной человек, а я вроде не замечаю ее…»

— Лена, Леночка, проснись на минутку!

Она долго, с трудом признавая мужа, смотрела на него испуганными, постепенно прояснявшимися глазами.

— Лена, я тут написал письмо в Москву… Ты… не хочешь… прочитать?

— В Москву? Кому же там?

— Прочти, поймешь… Ты не вставай, я придвину лампу.

За полчаса не было сказано ни слова. Шорох переворачиваемых страниц казался Виктору сильнее громовых разрядов. Он то жалел, что дал Лене читать письмо, то радовался этому.

Скоро о Павле и обо всей этой истории будут знать все! Сразу становилось спокойнее на душе.

Ему очень хотелось видеть, какое впечатление на Лену производит его письмо, и одновременно хотелось быть выше такого мелкого, как ему казалось, интереса. Что бы Лена ни сказала, он ничего не изменит. Там жизнь, правда, и все это существует уже помимо него и нужно не только ему!

Стоя у окна и глядя в черноту ночи, Виктор курил одну папироску за другой. По отражению в стекле он вдруг увидел, что Лена уже не читает. Она, хотя и держит в руках письмо, но смотрит куда-то мимо.

Виктор ждал, что Лена начнет говорить первая, но она сидела тихая, безмолвная. Беря у нее из рук письмо, он сказал:

— На днях мы переедем отсюда…

— Разве уже готов дом? — как-то безразлично спросила Лена.

— Пока поживем в общежитии. Ты хочешь спросить что-то?

Лена промолчала. Это было так непохоже на нее.

— Спи, пожалуйста, — сказал Виктор не без обиды. — Мне надо написать еще кое-кому…

— Знаешь, у Павла быликакие-то очень странные глаза, — словно не слыша его, проговорила Лена.

— А ты разве видела его?

— Да, он приходил сюда…

— Почему же ты не рассказала мне?

— А ты разве все мне рассказываешь?

Виктор внимательно посмотрел на нее и вдруг понял, что это-то и было новым в их отношениях.

— Прости меня! — он склонился к ней, привычно прижался щекой к жестким, как бы звенящим, волосам, ощутил слабый аромат ирисок, которым всегда отдавала ее кожа, и этот знакомый запах еще более разбередил его вину… — Прости! Я очень виноват перед тобой!

— Тогда я не знала, что это он. Даже не догадывалась.

— Я тоже многого не знал…

Она машинально гладила его по щеке, о чем-то думала.

— Витя, но почему ты не рассказал про жребий Ор-лиеву? Тогда, сразу… Может, ничего такого и не было бы, если бы он знал?..

— В этом ты не права! — Уловив в своих словах что-то похожее на оправдание, он разозлился на себя, легонько отстранился от жёны, отошел к столу. — Орлиев даже сейчас не хочет помочь Павлу. Так все получилось. Меня сразу же отправили в госпиталь. И потом — Павел просил никому не говорить об этом. Никому, понимаешь… Я не мог нарушить его последнее слово…

— Но ты же его все-таки нарушил… Ты ведь рассказал следователю.

— Ты думаешь, так просто было молчать… Неужели ты ничего не поняла из письма? Если бы я знал, для чего он приезжал ко мне?!

— Я поняла… Я ни в чем не обвиняю тебя… Я понимаю, что ты не виноват… И все же это очень страшно, Виктор!

— Ничего, Лена. Теперь будет легче. Теперь все ясно, и я не остановлюсь ни перед чем!

2
В начале седьмого Виктор сбегал на озеро, умылся, выпил два стакана парного, только что принесенного тетей Фросей молока и, забрав письма, пошел в поселок.

В эту ночь поспать не удалось. Он лишь ненадолго задремал над столом и проснулся, услышав за стеной шаги тети Фроси. И все же, несмотря на усталость, Виктор был в приподнятом настроении. Сделано задуманное! Шесть запечатанных, готовых к отправке писем лежат в его полевой сумке. Одно толстое, похожее на пакет, и пять самых обычных писем партизанским товарищам. Они схожи даже по тексту. Писать все подробно не оставалось времени, и письма получались, может, немножко сухими, зато по-деловому ясными. Потом, когда решится вопрос с Павлом, нужно будет завязать настоящую переписку. А сейчас главное — не терять ни минуты!

Лишь увидев на дверях почты замок, Виктор понял, что еще очень рано. «Надо было оставить письма Лене», — с сожалением подумал он. Бежать в деревню не было времени, он собирался с первой же машиной уехать в семидесятый квартал. Доверить письма кому-то постороннему он тоже не мог. Мало ли что случится — забудут, задержат, а то и потеряют. Оставался один выход — идти на квартиру к заведующей почтой.

Наскучавшийся за ночь старик сторож у магазина расспросил Виктора, зачем ему нужна заведующая, куда письма, почему их нужно отправить обязательно заказными, потом охотно показал дом заведующей, а на вопрос о ее имени-отчестве неожиданно рассердился:

— Да какая она тебе — отчества?! Верка и все… Отчество заслужить надо. В наше-то время отчество не каждому и к пятидесяти полагалось… А теперь как фигли-мигли на голове закрутила, так, пожалте-с, только по отчеству… А что, как говорится, в итоге? Нет уважения к старшим, вот что!


Весь день он провел в семидесятом квартале, куда уже заканчивался перевод участка Рантуевой. Завтра первые десятки кубометров леса должны пойти из новых делянок на нижнюю биржу.

Переход в новые делянки — привычное дело для лесорубов. Однако на этот раз он производился так, как будто совершалось что-то поистине грандиозное и невиданное. Возможно, это лишь казалось Виктору, который за множеством дел даже и не заметил, как минул день. Когда пришла «пищеблоковская» машина, он наспех пообедал, собираясь вздремнуть хотя бы полчасика, но как только привалился на скамью в кабине передвижной электростанции, мысли сразу вернулись к вчерашним событиям.

Теперь все воспринималось как-то по-иному. Вчера он жил одним чувством — что-то делать, не терять ни минуты… Остальное казалось само собой разрешимым. Сегодня этого уже было мало. Сегодня его беспокоил результат. Беспокоило даже письмо в Москву.

«У кого хватит терпения читать его целые полчаса?» — с досадой думал он, уже жалея, что поторопился отправить письмо.

В исходе дела он не сомневался и сегодня. Тут важно, чтобы там проявили интерес, а все остальное настолько очевидно, что даже и сомневаться не в чем. А вот заставит ли его письмо проявить внимание к делу Павла? Не лучше ли было написать обычное небольшое заявление, а уж потом, когда дело станут пересматривать, дать подробные пояснения?

Вечером, вернувшись в поселок, Виктор забежал на почту.

— Вы отправили мои письма?

— Конечно, — успокоила его девушка. — Пожалуйста, квитанции и сдача…

— Вот досада! — воскликнул Виктор — А их нельзя никак задержать, а?

Он и сам знал, что это невозможно, но был в таком огорчении, что все-таки спросил.

— Что вы! — рассмеялась девушка и действительно стала похожа на Верку, которую смешно было бы называть по отчеству. — Да они уже в Петрозаводске, наверно… Вы знаете, я вас искала. Вам звонили из Петрозаводска.

— Мне из Петрозаводска? — удивился Виктор и сразу же подумал: «Наверное, Чадов! Опять будет оправдываться…»

— Будут повторно звонить в девять часов. Ждите в конторе! Надеюсь, выписывать вам официальное приглашение не надо?

В семь вечера почта закрывалась. Райцентр соединялся напрямую с квартирой Орлиева или с конторой лесопункта, где ночью дежурит сторожиха.

К девяти часам в конторе никого не осталось. Последним ушел Орлиев. За целый день они не обмолвились пи словом, но Тихон Захарович уходил как-то медлительно, словно знал о предстоящем разговоре и это очень интересовало его.

В начале десятого зазвонил телефон. Виктор почти нисколько не сомневался, что звонит Чадов, и был очень удивлен, когда услышал незнакомый голос:

— Это кто — Курганов?

— Да, да, это я, — ответил Виктор, начиная догадываться, кто вызывает его, по еще боясь ошибиться в своем предположении.

— Здравствуй, Курганов… Что, никак, уже не узнаешь по голосу? А всего-то и не виделись девять лет.

— Здравствуйте, Андрей Николаевич.

— Это ты мне звонил вчера? Ты? Тут у меня что-то напутали…

— Ничего не напутали, Андрей Николаевич! Все правда. Кочетыгов жив, он в заключении, в Чоромозере… Он был в плену, понимаете… Это я во всем виноват… Я написал уже в Москву.

— Постой, постой… Теперь ты меня действительно запутал… С такими делами ты мог бы и не звонить, а приехать в Петрозаводск. Разве по телефону о таких делах говорят?

Виктор, почему-то посчитав, что Дорохов тоже не проявляет должного внимания к судьбе Павла, резко ответил:

— Приехать я не могу.

— Почему?

— Завтра мы начинаем работу в новом квартале.

— Ну, а послезавтра? Или через два-три дня?

— У нас, знаете, как трудно сейчас…

— Трудно, говоришь. Ты хочешь, чтоб я приехал, что ли? У меня работы меньше, видать…

От радости Виктор даже не обратил внимания на иронию в голосе Дорохова.

— Конечно! Это очень-очень нужно, честное слово! — воскликнул он так горячо, что Дорохов рассмеялся:

— Спасибо за приглашение… Я, конечно, приеду. А сейчас ты можешь мне рассказать все по порядку? Можешь? Тогда начинай! Не торопись и говори спокойно… Я слушаю!

— Знаете… Лучше все-таки приеду я… Нет, завтра я действительно не могу, а послезавтра обязательно приеду… Письмо в Москву я уже отправил…

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Четвертый рассказ о войне
1
В марте 1944 года после неудачной войттозерской операции отряд Орлиева был переброшен в Заполярье. В средней Карелии уже чувствовалось приближение весны, а здесь, в далеком поселке Ковдор, откуда на запад уже не было ни дорог, ни троп, еще вовсю властвовала зима, с трескучими морозами, снегопадами и многодневными метелями.

До середины апреля партизаны совершили два успешных лыжных похода в глубокий тыл и готовились к третьему — последнему перед длительным отдыхом на время весеннего распутья.

Молоденькая фельдшерица, недавно присланная в отряд, вечером явилась в штаб и, выждав, когда командир останется один, доложила, что сандружинница Рантуева в поход идти не может.

— Почему? — нахмурился Тихон Захарович.

Зардевшаяся фельдшерица, стараясь не произносить самого этого слова, дала понять, что Рантуева беременна.

— Что? — воскликнул Орлиев. — Да ты понимаешь, что говоришь?! Да ты видела ли вообще беременных женщин и знаешь ли, что это такое?

Совсем растерявшаяся фельдшерица пояснила, что ошибки никакой нет, что Рантуева уже на четвертом месяце и в поход идти не может.

— А ты куда смотрела?! — загремел Орлиев. — Подчиненные делают черт знает что, а она, видите ли… Перестань нюни распускать, слышишь! Пиши сейчас же официальный рапорт и позови сюда Рантуеву!

Оставшись один, Тихон Захарович не только не успокоился, а разошелся еще больше. Подумать только, какой позор! До него доходили слухи, что в других отрядах случалось такое, но чтобы подобное произошло у него?! Да еще с Олей Рантуевой, его землячкой, которую он всегда ставил всем в пример?!

— Это еще что за новость? — спросил Орлиев, когда Рантуева, остановившись у порога, доложила о своем прибытии.

Рантуева продолжала смотреть в лицо командиру, как будто не понимала, о чем ее спрашивают. Тихон Захарович оглядел сверху донизу ее высокую стройную фигуру и никаких перемен не заметил. Вероятно, белый, отороченный мехом полушубок скрадывал их.

— Это правда, что доложили мне? — спросил командир не без надежды, что все еще может оказаться недоразумением. Оле — такой славной, ловкой, красивой — не придется заканчивать партизанскую службу таким образом, да и репутация отряда останется чистой…

— Правда.

Если бы Оля расплакалась, покаялась, попросила помощи, Тихон Захарович, возможно, поступил бы по-иному. Но она продолжала смотреть в глаза командиру так спокойно, как будто ничего не случилось.

— Кто? — с дрожью в голосе спросил Орлиев, кивнув куда-то за окно в сторону барака, где жили партизаны.

Рантуева молчала.

— Кто тот подлец? — лицо Орлиева медленно наливалось не предвещавшей ничего хорошего багровостью. — Я спрашиваю, кто тот подлец, который позволил себе такую гнусность?

— Почему он обязательно подлец? — тихо спросила Оля.

— А кто же он? Кто? — неожиданно взорвался Тихон Захарович визгливым, совсем несвойственным ему выкриком. — На такое способны лишь подлецы! Соблазнить девчонку, вывести из строя сандружинницу! Да я ему сделаю, знаешь — что?!

— А если он хороший человек?

— Кочетыгов? Говори прямо, не виляй!

— Для вас это не имеет значения, но меня никто не соблазнял.

— Ах, ты еще хочешь быть и благородной? Ну-ну. Ты знаешь, что ты сделала?

— Знаю.

— Ты знаешь, что завтра же я отчислю тебя из отряда?

— Знаю.

— Ни черта ты не знаешь, дура этакая! — вновь вскипел Орлиев. — Что вы можете знать, молокососы несчастные?! Вы только и умеете глупости делать… Вот что: завтра же отправишься в Беломорск. Я дам письмо начальнику медицинской службы, и там тебе сделают аборт… В отряде никто не должен знать этого. Фельдшера я предупрежу.

— Аборта я делать не буду, — чуть помедлив, твердо сказала Оля.

Орлиев почувствовал, что еще одно слово, и он потеряет контроль над собой. Отвернувшись к окну и глядя в темноту ночи, он подумал: «Взять бы сейчас ремень, зажать меж колен твою глупую голову, да пороть, пороть, пока не заплачешь, не закричишь истошным голосом, которым и должна кричать баба в твоем положении».

— Если бы то, что сделала ты, — чуть успокоившись, начал Тихон Захарович, — мог сделать мужчина, я немедленно отдал бы его под суд. Нет, не только за нарушение дисциплины, а за трусость. Как самострела, понятно?

— Уж не обвиняете ли вы меня в трусости? — чуть заметно усмехнулась Оля.

— Да, обвиняю. И не без оснований. Война не закончена.

После недолгого молчания Оля вдруг сказала:

— Тогда, товарищ командир, у меня к вам просьба.

— Ну, — обернулся Орлиев, почувствовав в ее голосе что-то новое.

— Разрешите мне сходить в последний поход. Я могу, вы не думайте! Никто и знать не будет… А потом уж отчисляйте. Разрешите, прошу вас!

Тихон Захарович даже фыркнул в гневе от того, что вновь обманулся в своих надеждах.

— А умнее ты ничего не могла придумать? Завтра или скажешь мне, кто он, и поедешь на аборт, или будешь отчислена из отряда. Выбирай!

— Можно идти?

— Иди.

Через три дня Рантуева покидала отряд.

Сквозь оттаявший глазок в заиндевелом окне Тихон Захарович рано утром наблюдал, как в сопровождении подруг она вышла из санчасти, вскинула за плечи вещевой мешок и по переметенной за ночь дороге медленно направилась на восток, к поселку Ена, чтобы оттуда на попутных машинах добраться до железной дороги.

Жалость и гнев бушевали в душе Орлиева. Уходила партизанка, взявшая в руки оружие еще в первый месяц войны. Тогда она была совсем девчонкой. Тихон Захарович хорошо помнил, с какой мольбой смотрела она на районную «тройку», формировавшую в июле партизанский отряд. Тогда все решил голос Тихона Захаровича, знавшего Олю чуть ли не со дня ее рождения. Три года боев, походов, лишений… И теперь вот она уходит, чтобы через пол года стать матерью.

«Разве так должна покидать отряд славная партизанка, орденоносец?» — думал Тихон Захарович, глядя на удалявшуюся по дороге фигуру.

Но как только он вспоминал их разговор и перед глазами вставало гордое, даже чуть надменное лицо Оли — гнев, досада, злость не оставляли места жалости. «Только так, только так… — твердил он про себя. — Чтоб ни на минуту не забывали о долге. Своевольничают, делают глупости, да еще и не хотят признавать своих ошибок!»

Долго метался Орлиев по тесной комнате штаба, убеждая себя в своей правоте и чувствуя, что прав он далеко не во всем. Он уже досадовал и на комиссара Дорохова, который находился на совещании в Беломорске. Во всем случившемся есть и его упущение. Комиссар должен лучше других знать, что творится в отряде. Особенно во время отдыха.

«Будь на месте Дорохов, — раздумывал Тихон Захарович, — вопрос о Рантуевой мог бы решиться и по-иному. Он сумел бы уговорить эту строптивую девчонку открыться, признать свою вину».

В отряде любили Дорохова, и Орлиев втайне завидовал своему комиссару. И не только завидовал, но и досадовал, так как во всем этом он видел что-то несправедливое по отношению к нему, к командиру. «За что любят бойцы комиссара? — спрашивал себя Тихон Захарович и без колебаний отвечал — За то, что он добрый, никогда не обращается к бойцам командирским тоном, ведет себя с ними запросто и даже нередко выступает «ходатаем» за провинившихся. Чего стоила бы такая любовь, если бы в отряде не было командира, который не может позволить себе что-либо подобное? Вот и получается, что авторитет комиссара держится за счет командира. Люди не понимают этого. А ведь не напрасно в армии упразднили институт комиссаров и ввели единоначалие».

И все же теперь, как и всякий раз, когда Дорохова не было рядом, Орлиев чувствовал себя не очень уверенно. Если бы комиссара не было вообще — тогда другое дело. А то приедет, узнает все и наверняка не одобрит. «Поторопился, скажет, ты, Тихон Захарович. Явно поторопился. Отчислить человека никогда не поздно».

А того и не понять ему, что речь идет сейчас не просто о человеке… Для Дорохова Оля — обычная сандружинница, каких в отряде восемь. А для него, для Орлиева, она — односельчанка, партизанская «крестница». Может, поэтому он и поступил с ней так строго, чтоб другим неповадно было…

На столе стыл принесенный связным завтрак, но Тихон Захарович к нему не притронулся. Уже пора было собирать командиров взводов, давать учебное задание на день, когда Орлиев велел вызвать отрядного ездового.

— Запрягай! Поедешь в Ену за почтой, — распорядился он.

— Почта только завтра будет, — напомнил ездовой.

— Я говорю — запрягай и отправляйся за почтой, — сурово сдвинул брови Орлиев и, помолчав, добавил — Если кого по дороге нагонишь, подвези. Слышишь?

Это было самое большее, что, по его мнению, мог он позволить себе, не подрывая дисциплины в отряде.

2
С первым пассажирским пароходом, пришедшим из Шалы в только что освобожденный Петрозаводск, приехала и Оля. Одетая в подаренный сестрой, изрядно поношенный жакет, с чемоданом в руке и вещмешком за спиной, она сошла по трапу на временную пристань и, предъявив документы, начала подниматься в гору.

В то лето в Карелии буйно и долго цвела сирень. Было даже как-то странно видеть среди запустения и разрухи эти не опаленные ни жарой, пи войной свежие и нежные цветы. Их дарили победителям, с букетами сирени встречали после долгой разлуки родных и близких.

Олю не встречал никто. Она даже не знала, жива ли се сестра Ирья, у которой она рассчитывала остановиться в Петрозаводске. Два месяца прожила Оля в Шале у старшей сестры. Работала на лесопилке. Каждый день бежала домой с ожиданием чего-то необыкновенного. Была почти уверена, что и сегодня писем не будет, ведь ее адреса никто из партизанских друзей не знает, и все же в самом ожидании она находила какое-то утешение.

Как только пришла весть об освобождении Петрозаводска, Оля твердо решила, что должна поехать туда. Напрасно старшая сестра уговаривала остаться в Шале, упрашивала, даже бранила. С большим трудом удалось уволиться, еще сложнее было достать пропуск и получить на пароходе место, но Оля от своего не отступилась.

И вот она медленно поднимается по разбитой булыжной мостовой к центру города. Оля уже не могла бы скрыть свою беременность. Да она и не собиралась скрывать ее, хотя даже самые добрые и сочувственные взгляды встречных вызывали у нее досаду.

«Они думают, мне тяжело, а мне вовсе не тяжело. И иду я медленно совсем не поэтому. А потому, что торопиться мне некуда. Если Ирья и дома, то она нс очень-то обрадуется моему приезду. У нее у самой семья, а муж-то на фронте…»

На площади Кирова ее окликнули:

— Вам далеко, гражданочка?

Два моряка с карабинами на ремне остановились напротив. Один даже сделал попытку взять у нее чемодан.

— Улица Широкая Слободская… — Подумав, что они хотят проверить у нее документы, Оля выпустила чемодан и полезла в карман жакета.

— Не беспокойтесь, пожалуйста… Коля, давай, действуй!

Моряки остановили первую попутную грузовую машину, о чем-то пошептались с шофером, усадили Олю в кабину и прощально помахали рукой. Вскоре Оля стояла у калитки дома, где жила ее сестра.

Как она и думала, радостной оказалась лишь только встреча. Четверо полуголодных ребятишек смотрели на ее вещмешок с такой надеждой, что Оля не выдержала, выложила на стол все скудные припасы, выданные ей в Шале на десять дней.

Она понимала, что паек, получаемый семьей, завтра придется делить уже на шестерых, но трудно было без слез видеть детей, растерявшихся от неожиданного для них счастья. Четырехлетняя Таня, вероятно, ни разу в жизни не едала рыбы. Она удивленно и даже недоверчиво смотрела на черного соленого налима, потом вслед за старшими взяла ломоть и принялась жадно отдирать молоденькими зубками кусочки жесткого рыбьего мяса.

О муже Ирья ничего не знала со дня оккупации Петрозаводска. Она вообще мало что знала. Три года прошли в каком-то отупении: только бы прокормить детей, только бы не дать им умереть с голоду! Так день за днем, неделя за неделей, год за годом. Как во сне Ирья припомнила, что однажды в их комнате появился дед Пекка. Зачем он приезжал в Петрозаводск, она не знала. Она только хорошо помнила, что он ничего не привез внучатам.

— Подумай только, — даже теперь с обидой жаловалась она Ольге. — Приехал из деревни и ничего не привез!

Оля попробовала защищать отца, поясняя, что в деревне тоже голодали. Сестра слушала, кивала головой, однако со слезами повторяла:

— Подумать только? Приехал и не привез.

Ирья была так потрясена всем пережитым, что об Олином положении спросила лишь мимоходом.

— Когда? — кивнула она на ее выпиравший под жакетом живот.

— В октябре, наверное.

— Может, к тому времени с питанием и наладится, — вздохнула Ирья.

Тяжелое то было время для петрозаводчан!

Рухнула стена долгого безвестия, окружавшего город, и люди в те дни разом узнавали о многих горестных утратах. Письма, запросы, извещения. И в каждом из них — одно: жива ли семья, жив ли отец, сын, брат? Трудно было найти семью, которой не коснулась беда. В те дни люди были особенно беззащитны перед ней. Одна-две короткие фразы делали их счастливыми или приносили непоправимое горе.

Тяжелое было время, но и радостное!

Семьями — от мала до велика — выходили отощавшие, полураздетые люди на расчистку улиц освобожденного города. Строились переправы через Лососинку и Неглинку, сносились колючие оцепления концентрационных лагерей на окраинах, оборудовались временные пекарни, магазины, налаживались водопровод и канализация.

Вместе с семьей Ирьи выходила на общественные работы и Оля. Даже маленькая Таня целыми днями вертелась около взрослых, больше мешая, чем помогая им. Но никто не упрекнул за это ни мать, ни девочку. Нелегкий для изнуренных людей труд воспринимался в те дни как праздник, на который имели право все.

Оля не знала, как она будет жить дальше. Конечно, она должна поступить на работу. В горкоме комсомола помогут ей. Но посещение горкома Оля откладывала со дня на день. Там придется все подробно объяснить и рассказать… А сейчас, через три месяца после ухода из отряда, ее положение нисколько не прояснилось. От Виктора никаких вестей не было. Она не могла сообщить ему свой адрес, так как не знала, куда и в какой госпиталь направили его. Теперь-то он наверняка вернулся в отряд. Писать в отряд ей не хотелось. О ее письме обязательно узнает Орлиев, он легко догадается обо всем, и весь его необузданный гнев обрушится на Виктора. Нет, она будет ждать. Тем более, что ждать остается недолго. Война на Карельском фронте уже близится к концу.

3
В начале октября в столицу республики для участия в партизанском параде съехались все отряды.

Оля узнала об этом поздно вечером от вернувшейся с работы Ирьи. Ей уже было тяжело двигаться, и с каждым днем она все реже выходила на улицу.

В тот вечер Оля не могла сидеть дома. Одевшись во все лучшее, она пошла к центру города. Отыскивать свой отряд она не собиралась, ей хотелось и не хотелось встретить кого-либо из партизан, но беспокойное чувство заставляло ее бродить по слабо освещенным городским улицам, радостно вздрагивать и смятенно опускать голову, когда впереди угадывались силуэты идущих ей навстречу шумных и веселых партизан. На счастье, ей попадались лишь люди из других отрядов. Со многими из них Оля была хорошо знакома, она угадывала их по голосам, но сейчас они не узнавали ее. Они широко шагали прямо по булыжной мостовой, громко переговаривались со встречными девушками, шутили, пели, смеялись, — в общем, вели себя так, как обычно ведут себя партизаны после трудного и удачного похода.

Дома Олю встретила сияющая от счастья Ирья.

— Куда ты пропала? К тебе из отряда приходили…

Оля почувствовала, как ее сердце на мгновение остановилось и вдруг забилось быстро-быстро…

— Кто? — тихо спросила она.

— Трое приходили. Один пожилой мужчина в очках и две девушки — Клава и Надя. Еле, говорят, разыскали тебя. Смотри-ка, сколько продуктов принесли! Консервы, сухари, сахар… Долго сидели… Завтра после парада опять зайдут…

«Пожилой в очках — это, наверное, Дорохов», — подумала Оля и больше не произнесла ни слова. Сестра до поздней ночи восторженно нахваливала и щедрость, и доброту к детям, и обходительность гостей из отряда. Оля лишь грустно улыбалась и согласно кивала головой, когда Ирья обращалась к ней за подтверждением.

Назавтра выдался чудесный солнечный день. С утра на Круглой площади гремела музыка. Казалось, весь город вышел на улицы, чтобы наконец-то увидеть тех, о чьих славных делах слагались легенды и песни, но чьи имена три года тщательно скрывались под таинственными инициалами даже в самых подробных очерках и корреспонденциях.

Лозунги, знамена, счастливые возбужденные лица.

В центре площади, перед пьедесталом памятника Ленину, отрядными колоннами выстроились партизаны. Блестит на солнце начищенное оружие! Прошел уже месяц, как в карельских лесах прогремел последний боевой выстрел. А сколько их было за три года?! Сколько сотен тысяч гильз ржавеют по обочинам трудных партизанских троп, каждая из которых прокладывалась в жестоком бою! Сколько неприметных партизанских могил разбросано по необъятным карельским просторам от Шелтозе-ра до Заполярья?

Теперь пришла победа!

В последний раз алеют ленточки на пилотках и фуражках. Завтра одни из партизан сменят их на солдатские звездочки, другие просто снимут их, чтобы снова стать штатскими людьми.

Это будет завтра! А сегодня, держа равнение, они крепко прижимают к груди до блеска обтершиеся в боях и походах автоматы… Сегодня они в первый и последний раз собрались все вместе, чтобы торжественным победным парадом завершить трудное дело, начатое три года назад!

Гремит музыка, колышутся флаги, ярко светит солнце…

Оля стояла в отдалении, на углу Комсомольской улицы, и между головами соседей видела колонны партизан. Она пришла сюда задолго до начала парада, и ее ежедневно опухавшие ноги уже начали наливаться покалывающей тяжестью. Все чаще и чаще внутри вздрагивало и напрягалось то, что теперь с каждым днем настойчивей заявляло о своем праве на самостоятельность. Удивительное это чувство — ощущать в себе другую жизнь! Вначале оно пугало каждым неожиданным шевелением, заставляло нервничать, чутко прислушиваться к слабым трепетным толчкам. Потом Оля так привыкла к этому, что, кажется, не было на свете ничего приятнее, чем постоянно ощущать требовательное беспокойство будущего человечка…

В последние месяцы Оля жила одной мыслью — только бы сохранить ребенка, только бы не сделать чего-либо такого, что помешало бы ему появиться на свет. Сколько раз с завистью смотрела она на своих племянников, больше всего на свете желая, чтоб и ее сын был таким же выносливым, как эти, столько перенесшие за годы оккупации дети!

Закончился митинг, разнеслась над площадью строевая команда, замерли шеренги партизан.

Оля всей душой там, среди товарищей. Она вытягивает голову, встает на цыпочки. Она даже задерживает дыхание, как будто и ей в следующую секунду тоже предстоит сделать первый четкий шаг на виду у тысяч людей…

С первыми тактами музыки глухо вздрогнула площадь, и качнулись сотни голов с красными лентами наискосок… И одновременно с этим резкая распирающая боль в пояснице заставила Олю пошатнуться, скорчиться, обхватить руками живот.

— Антикайненцы идут! Слава антикайненцам!

— А это «Буревестник»!

— Ура карельским партизанам!..

Оля не видела, что происходит на площади. Она слышала музыку, шум толпы, глухой мерный топот. По выкрикам она догадывалась, какой из отрядов проходил вблизи нее.

Через минуту боль начала утихать. «Ну, успокойся, миленький, ну, успокойся, прошу тебя!» — шептала Оля, ласково поглаживая себя по обмякшему, словно уменьшившемуся животу.

— Орлиевцы идут! Орлиевцы!

— Вот это выправочка! Вот это молодцы!

Оля выпрямилась, снова встала на цыпочки. Совсем рядом шел ее отряд. Близкие, дорогие люди. Сейчас их лица взволнованно сосредоточены, устремлены вперед, но, боже мой, какие они все родные… Быстрым ищущим взглядом Оля скользит по ним, узнавая их, почти ни на ком не задерживаясь. И вдруг она поняла, что его среди них нет. Мимо уже идут сандружинницы, заключавшие отрядную колонну.

— Надя, Клава! — не сдержавшись, кричит Оля, протискиваясь вперед. Перед ней расступаются, на нее оглядываются.

Отряд удалялся. Подруги или не слышали ее голоса, или не решились нарушить церемонию марша. Оля, опустив голову, пробирается сквозь толпу назад. Она уже почти стонет от непрекращающихся приступов.

Что с вами, девушка? Вам плохо? — спрашивает одна из женщин и, не дожидаясь разрешения, подхватывает ее под руку.

— Не надо, не надо! Я сама! — задыхаясь, упрашивает Оля, но, как только они выбираются из толпы, женщина, окинув ее опытным глазом, почти приказывает:

— Идемте, я отведу вас… Разве можно так рисковать?! Не беспокойтесь, я медработник и зря говорить не стану.

…Вечером, встревоженная долгим отсутствием сестры, Ирья отправилась ее искать и на всякий случай заглянула в родильный дом. Там ей ответили, что в шесть часов Рантуева Ольга Петровна родила сына.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1
В середине октября на дороге между поселком и старой деревней остановилась грузовая машина, следовавшая из райцентра в сторону Заселья. Из кузова на землю спрыгнул молодой человек в черном пальто, в темносинем костюме и серой низко надвинутой на глаза шляпе. Все на нем было новым, хотя слегка и помятым за долгий путь, но еще не успевшим пообноситься и поэтому выглядевшим как бы с чужого плеча.

Кивнув шоферу, молодой человек перекинул с руки на руку легкий чемодан и, поглядывая по сторонам, направился по тракту к видневшейся впереди деревне.

Он так спешил сюда, что не стал ждать в Петрозаводске автобуса и всю ночь добирался на попутных машинах. Однако дойдя до косогора, откуда с дороги сбегала, сокращая путь к деревне, давняя тропка, он вдруг остановился, как будто торопился увидеть лишь ее, эту узкую петлявшую между валунами тропу.

Все вокруг изменилось за эти двенадцать лет — даже озеро, даже лес по его берегам, даже хмурое, пропитанное холодной сыростью небо казалось удивительно чужим и неприветливым, а тропа осталась прежней. Деревня постарела, осунулась, дома еще печальнее и настороженнее нависли над водой. Сосновый бор, где до войны стояло лишь несколько бараков лесопункта, отодвинулся в сторону, уступив место ровным улицам плотно застроенного поселка, Новые дома, дороги, машины, электролинии.

Он не жалел прежнего. После того, что произошло с ним, даже самые безмятежные годы давно уже при-обрели в его сознании оттенок печальной предначертанности того, что случилось позднее. Он не любил их вспоминать.

Теперь он, вероятно, искренне радовался бы переменам, если бы не щемящее чувство, что все новое сделано без него, что благодаря этому другие, незнакомые люди получили, может быть, большее право называть Войтт-озеро родным, чем он, действительно родившийся и выросший здесь.

Наверное, поэтому он так удивился и обрадовался тропке. Вот ее-то он имеет полное право назвать своей! Эту тропку, которая и сейчас служит людям, утаптывали и его мальчишеские ноги, когда он с холщовой сумкой в руках бегал в школу. По этой тропе в тот жаркий июльский день он ушел из деревни с наскоро уложенным матерью вещмешком за плечами.

Тогда он не позволил ей проводить его, даже не сказал, что уходит в партизаны. Мать стояла у дома и тихо плакала, а он был счастлив и злился на нее за эти ненужные слезы. У Долгого ручья его ждала Оля, тоже с мешком и тоже счастливая… Тридцать верст до райцентра они отмахали за шесть часов, ни разу не передохнув, и это были самые счастливые часы за все время их дружбы… Оля тогда еще не знала, примут ли ее в отряд. Он, чтобы успокоить ее, всю дорогу болтал о пустяках, смеялся, даже предавался полушутливым мечтам о том времени, когда война закончится и они вот так же вдвоем будут возвращаться в Войттозеро. Разве мог он думать тогда, что вернется в родную деревню через двенадцать лет?!

…Впервые воспоминания не вызвали в нем привычного желания намеренно оборвать их, переключить мысли на другое. Впервые не захлестнула его обжигающая злоба на себя за то, что не выдержал, позволил поддаться слабеньким и обманчивым мыслям о том, к чему возврата для него, казалось, уже никогда не будет.

Перед ним лежала, сбегая к озеру, знакомая тропа. В конце ее — родной дом. Там — мать, радостная встреча, начало новой жизни. Как бы ни старался обманывать себя, но все-таки он думал об этой самой минуте, жил ею долгие годы заключения, хотя сознательно настраивал себя совсем на другое.

Почему он медлит? Почему стоит, теряя дорогие минуты? Может, его удерживает опасение, что другой такой радости в его жизни уже никогда не будет, и ему хочется растянуть этот волнующий миг?

Вот она — свобода! Прошло три дня, как в комендатуре лагеря ему вручили свидетельство об освобождении и заработанные за те годы деньги. Он мог быть в Войттозере через несколько часов, но он попросил выписать ему проездные документы до Петрозаводска. Даже если бы ему отказали, он все равно поехал бы в город на свои — деньги, чтоб не возвращаться домой в лагерной одежде.

Три дня! Но лишь сейчас, выйдя на знакомую тропу, он впервые ощутил себя действительно свободным. Он может пойти по тропе и через десять минут будет дома. А если захочет, может стоять на косогоре, любоваться на знакомые дали или завернуть к школе, прильнуть к тускло поблескивающему окну нижнего этажа и заглянуть в бывший свой класс.

Из всего, что ему на радостях приходило в голову, было самое безрассудное — оставить на тропе чемодан и идти к школе. Но, вероятно, именно потому он и поступил так, радуясь, что имеет на это полное право… Ведь это его школа, самая родная из всех школ на свете. В ее стенах он закончил семь классов. Теперь стены обиты тесом и покрашены в зеленый цвет, а тогда он знал каждый сучок на нижних венцах школьного здания. Он только скажет: «Здравствуй, школа!», заглянет через окно в свой класс и пойдет дальше. Разве есть в этом что-либо странное, коль человек двенадцать лет не видел своей школы? Целых двенадцать лет…

В школе была перемена. Он угадал это по шуму, грохоту, голосам… Заметив в окнах любопытные детские лица, он замедлил шаги, остановился и, вдруг поняв нелепость своего поступка, почти побежал обратно.

Через десять минут он уже поднимался на крыльцо родного дома. Наружная дверь была открыта настежь. Он вошел в полутемные сени, постоял, прислушиваясь, потом резко, без стука, открыл дверь в комнату.

Мать стирала. В тот самый момент, когда он появился на пороге, она выливала в корыто горячую воду из огромного, белого от накипи чугуна. Она смотрела на сына и не могла разглядеть его сквозь облако сизого пара.

— Принимай гостя, мать! — с улыбкой сказал он, удивляясь, что она все еще не узнает его.

— Пашенька! — Пустой чугун грохнулся на пол, опрокинулся и зазвенел старыми обожженными боками. По привычке наспех вытирая руки о передник, мать кинулась к сыну, хотела повиснуть у него на шее, но, пораженная его одеждой, остановилась.

— Да это я! Я, не пугайся! Совсем вернулся, понимаешь!

2
Курганов и Орлиев виделись два раза в день.

Сферы деятельности разделились сами собой. Виктор после планерки, если не было других срочных дел, вместе с рабочими уезжал в лес. Тихон Захарович оставался в поселке. В дни, когда на биржу почему-либо мало поступало древесины, он появлялся на делянке — строгий, решительный и шумный…

Да, он умел заставить шевелиться кого угодно. На повалочной ленте его еще никто и в глаза не видел, издали еще едва доносился громкий орлиевский бас, ругающий кого-то на эстакаде или на волоке, а обрубщицы сучьев уже кричат электропильщику:

— Жми, Василий… «Сам» идет! Сердитый!

Крикнут, подмигнут друг дружке, даже засмеются, а все же топоры дружнее и звонче начинают мелькать в их руках.

Казалось бы, чего бояться начальника им, этим веселым и болтливым девчатам, у которых язык острее их топоров и на все всегда есть готовый ответ?! Никого из них начальник не смог бы даже понизить в должности, так как профессия сучкоруба считается самой неквалифицированной на делянке. И все же, когда Орлиев, мрачно оглядев бригаду, удалялся, женщины, нисколько не скрывая этого, облегченно вздыхали.

Орлиеву все подчинялись с полуслова. Он дважды не повторял распоряжений. Непосредственно к рабочим Орлиев никогда даже и не обращался. Если он видел, что кто-либо из рабочих делает не так, как нужно, он подзывал мастера:

— Ты что, этот пень пониже обрезать не можешь, что ли? Так и будешь каждым хлыстом за него задевать?

Словно сам мастер расчищает волок и подрезает пни.

Так же Орлиев поступал и во время войны. За каждое, даже мелкое упущение бойца он учинял спрос прежде всего с командира отделения. Тем самым проступок провинившегося как бы удваивался: и сам проштрафился, и своего командира под удар поставил.

У Виктора с подчиненными сложились совсем иные отношения. Почти с первых дней ему пришлось добиваться своего не приказами, а убеждением. Это требовало времени, сил и нервов. Зачастую приходилось подолгу объяснять, почему надо сделать именно так, и почему по-другому это делать не выгодно. Хорошо, если тебя понимали с первого раза. Бывали случаи, когда Виктор искренне завидовал умению Орлиева сказать словно отрубить. И все же потом он испытывал истинное удовлетворение оттого, что добился своего не предоставленной ему властью, а умением убеждать.

Отчуждение между Кургановым и Орлиевым усугубили очерки Чадова. Они печатались в нескольких номерах газеты под рубрикой «Письма из Войттозера». Первый очерк назывался «Там, где гремели бои». В нем Чадов возвышенно и упоенно рассказывал о днях войны, о судьбах Орлиева, Курганова, Рантуевой, о новом поселке. Все это было как бы продолжением той статьи, которую он напечатал в связи с приездом Курганова.

Все в очерке было правильным, но, читая его, Виктор не мог преодолеть чувства несогласия и даже неприязни. Близкое и дорогое казалось фальшивым и надуманным лишь только потому, что о нем рассказал Чадов. Даже рубрика вызывала какое-то отвращение.

«Сидит человек в петрозаводской квартире, строчит себе, а читатели должны думать, что он пишет все это из Войттозера. Кому нужен такой обман? Он бы мог действительно из Войттозера написать письмо… Было о чем… Но он не захотел, испугался!» — подумал Виктор.

В последнем очерке «Новое пробивает дорогу» Чадов зло обрушился на Орлиева, изображая его как рутинера, деспота, отставшего от жизни человека. Начальнику лесопункта противопоставлялся молодой энергичный технорук, который был расписан в таких положительных тонах, что Виктор невольно краснел при виде газеты с этим очерком.

В те дни газеты в Войттозере читались нарасхват. Даже в лесу во время перекуров не было другой темы для разговора.

Последний очерк показался Виктору самым несправедливым, хотя все факты, описанные в нем, имели место в жизни. Угнетало уже одно то, что Чадов не сдержал своего слова. За каждой строкой Виктору виделось желание Чадова сразить Орлиева, свести с ним счеты за прежнюю взаимную неприязнь. Тем более что все, на что указывалось в очерке, на лесопункте уже было осуществлено.

Еще острее, видимо, почувствовал эту несправедливость сам Орлиев. Он ходил мрачнее тучи. По поселку прошел слух, что Тихон Захарович написал в Петрозаводск протест — то ли в газету, то ли в ЦК партии.

Очерк окончательно утвердил разлад между начальником и техноруком.

Как раз в те дни, в середине сентября, Виктор предложил на дождливые месяцы перевести в сухие боры и участок Панкратова. Своевременность такого решения была очевидной. Дорожно-подготовительный участок наладил свою работу, и переход не занял бы много времени.

— Понравилось в героях ходить, еще захотелось, — недобро сверкнул глазами Орлиев.

Близился конец квартала. Участок Рантуевой на новых делянках в первые дни справлялся с заданием без особого напряжения. Стала реальной надежда, что лесопункт войдет в график и сумеет до конца сентября покрыть хотя бы часть задолженности по прежним месяцам. Но как только в сводках начали появляться очень разительные итоги работы двух участков, Орлиев постепенно стал перебрасывать трактора и лесовозы от Рантуевой к Панкратову, мотивируя это тем, что участки соревнуются, а условия работы у них слишком различные.

Техники у Панкратова скопилось немало, но каждый трактор давал выработку чуть ли не в два раза меньшую, чем на участке Рантуевой. Частые осенние дожди затруднили и трелевку и вывозку. Работать приходилось почти по колено в воде.

Напрасно Виктор спорил, настаивал, доказывал, что делать нужно как раз наоборот. Если уж и не переводить участок Панкратова в сухие боры, то нужно сосредоточить побольше техники у Рантуевой, то есть там, где она будет давать большую выработку. Его поддерживали и Вяхясало, и Рантуева, и председатель рабочкома Сугреев, Но Орлиев был неумолим.

После одного из таких разговоров Курганов вгорячах решил позвонить наконец в райком Гурышеву. То ли Виктор очень был взволнован и говорил слишком сбивчиво, то ли Гурышев куда-то спешил, но секретарь райкома пристыдил его:

— Неужели вы не можете разобраться в этом на месте? Есть у вас партбюро или нет? Соберитесь, обсудите. Если не прав Орлиев, поправьте его…

Видимо, вспомнив, что Курганов беспартийный, Гурышев помолчал и потом попросил сказать Мошникову, чтобы тот срочно позвонил ему.

Сегодня во время планерки Мошников тихо предупредил Виктора, что завтра вечером состоится расширенное заседание партбюро, где будет рассматриваться вопрос о работе лесопункта, и ему, как техноруку, нужно обязательно присутствовать.

— Ты комсомольскую рекомендацию из Ленинграда не получил еще? — поинтересовался Мошников.

— Получил… Мне ее сразу же, через две недели выслали.

— Так чего же ты тянешь? Сдавай ее. Теперь у тебя с документами все в порядке. Рассмотрим вопрос и о твоем приеме в кандидаты.

— Может, обождать пока? — спросил Виктор, пытаясь заглянуть сквозь толстые очки в глаза Мошникову. — Как вы считаете, а?

Мошников неопределенно пожал плечами, ссутулился еще больше. Весь его вид говорил: «Сам решай… Я даже не знаю, принято ли в таких делах советоваться…»

Виктор вынул из бумажника рекомендацию райкома комсомола, и через минуту она уже была в сейфе, где хранились две другие, полученные им от Орлиева и одного из товарищей по академии,

3
В день возвращения Павла Виктор находился на участке Панкрашова.

К концу обеденного перерыва сюда неожиданно приехала на попутном лесовозе Оля Рантуева.

— Вот это новость! — воскликнул Панкрашов. — К нам гостья пожаловала… Из верхнего светлого рая в кромешный наш низменный ад!

— Смотри-ка, ты от зависти стихами заговорил! — засмеялась Оля. Вид у нее был встревоженно-радостный.

— А что? Могу и стихами… — Панкрашов браво выставил вперед ногу, подбоченился и, закатывая в деланном упоении глаза, продекламировал:

Из светлого верхнего рая
В кромешный наш низменный ад
Спустилася дева младая,
Чьи очи, как звезды, горят.
— Здорово, а? — обрадованно закричал он. — Ведь сам сочинил, только что… Взял и выдал!

— Как бы Орлиев тебе вечером панихиду не выдал! Опять на обочине два воза аварийки прибавилось… Много ли вывез сегодня?

— Будет, будет нам панихида, — горестно замотал головой Панкрашов. — Такая уж наша планида. Кому пироги и пышки, а нам синяки и шишки.

— Да что с тобой сегодня? Опять стихами сыплешь?!

— И верно, опять складно вышло! — искренне удивился Панкрашов. — Оказывается, уж и не такое трудное дело стихи сочинять. Легче, чем план давать… Эх, брат Костя, может, загубил ты свой талант?!

Виктор уже давно приметил, что при разговоре с женщинами, особенно с молодыми и красивыми, Панкрашов не может быть самим собой. Он обязательно примет позу то разудалого весельчака, которому море по колено, то удрученного жизнью печальника, на которого незаслуженно валятся удары судьбы, то простоватого парня, способного сболтнуть все, что вздумается. А вообще-то Панкрашов был далеко не глупым человеком. В бригадах его любили за веселый нрав и слегка ироническое отношение к своему положению начальника. Обращались с ним запросто, называли Костя, охотно пригашали на семейные праздники, во время поездок на работу вышучивали его так же, как и любого другого, попавшего на язык…

Одну слабость Панкрашова знали все: любил нравиться женщинам. Как уж ни высмеивали его мужчины, как ни издевались над ним, а стоило появиться в поселке новенькой красивой девушке, приехавшей из деревни наниматься на работу обрубщицей сучьев, Панкрашов весь преображался, начинал по очереди разыгрывать свои роли.

Лишь перед одной женщиной в поселке Костя никогда ничего не разыгрывал, и даже больше того — терялся, делался неловким и тихим. Это была Анна Никитична Рябова. Многие диву давались, чем могла его прельстить школьная директорша? И красотой особой она не отличается, и немолода, а ходит за ней Костя тенью, под всякими предлогами ищет ежедневных встреч.

Кто знает, может, потому он и хотел нравиться другим, чтоб вызвать у Анны Никитичны хотя бы ревность? Может, потому и старался блеснуть своими талантами, чтоб говорили о нем в поселке, чтоб все это услышала и оценила она?

Сегодня представился особый случай. Оля — близкая подруга Анны Никитичны, и Панкрашов неожиданно обнаружил новую возможность привлечь к себе ее внимание.

Курганов с улыбкой наблюдал, как Костя напряженно шевелит губами, стараясь подобрать что-то похожее на стихи. Но окончательно закрепить свой успех ему не удалось. Оля повернулась к Виктору:

— Можно с тобой посекретничать?

Это было так неожиданно, что Виктор не сразу нашелся.

— Что-нибудь случилось на участке?

— Было бы с чего секреты разводить, если б на участке что случилось! — Весело оглядев наблюдавших за ними рабочих, она громко сказала — Я, может, в любви объясниться хочу… Имею на это право или нет?

— Имеешь! — подтвердил Панкрашов. — А вот на месте Курганова я бы подумал… Все-таки женатый человек!

— Нашелся радетель о чужих женах! — со смехом выкрикнула пожилая женщина, учетчица с эстакады.

— Разве я о женах? Я к тому, что надо бы и о друзьях помнить, которые в холостых еще ходят… Нечего невест зря отвлекать!

— С такими женихами, как ты, невесты в девках состарятся, — махнула рукой Оля и первой пошла от эстакады.

По влажному чавкающему под ногами мху они спустились с пригорка к светлому родничку и, не сговариваясь, остановились. На лесосеке был тот редкий и непривычно тихий час, когда от скрытой за кустами эстакады отчетливо доносилось не только каждое слово, но и даже легкое позвякивание черпака в руках у раздатчицы, разливавшей по кружкам чай. Все вокруг как бы нарочно затаилось, застыло в пасмурной сыроватой мгле, рождая у Виктора смутную, необъяснимую тревогу.

— Ты знаешь, что вернулся Павел?

— Н-нет. — Виктор так часто думал об этом, так ждал этого, а вопрос Оли прозвучал настолько обыденно, что он не сразу понял. Л когда чуть позже осознал услышанное, то уже не мог что-либо добавить, так как любое слово стало казаться ему ненужным, ничего не выражающим в сравнении со значимостью радостной вести. Он молчал. Это обидело Ольгу.

— Не понимаю тебя… — пожала она плечами. — Я так торопилась, думала, ты обрадуешься.

— Спасибо… Ты видела Павла?

— Где я могла видеть? Мне прислала записку Валя Шумилова… Уже все знают, что он вернулся… Я хочу поехать в поселок. Поедем вместе?

— Нет… Сейчас я не могу.

— Какой же ты, Витька… — Оля не докончила, со злостью сбила носком сапога дряблую бесцветную шляпку позднего мухомора и вновь язвительно заговорила — Неужели Панкрашов не справится здесь без тебя? Нянька ты ему, что ли? Надеюсь, мне ты, как технорук, разрешаешь на пару часов оставить участок?

— Ты можешь ехать…

— Спасибо и на этом. Хотела поговорить с тобой еще об одном деле, да теперь уже не буду…

— Говори, я слушаю.

— Нет уж, ладно… Потом, если вообще такой разговор понадобится… Непонятный ты человек! Сам столько хлопотал о Павле, всех на ноги поднял, а теперь вроде и не рад. Даже повидаться не торопишься.

— Мы виделись с ним полтора месяца назад.

— «Виделись»! Хорошее было свидание, когда он под стражей был.

— Вечером мы увидимся.

Оля уехала в поселок.

В четыре часа приступила к работе вечерняя смена. Тракторы один за другим подтащили к эстакаде по пачке хлыстов, уже отправился на нижнюю биржу первый лесовоз, и можно было уезжать домой, но Виктор все еще медлил, беспокойно переходя от бригады к бригаде и оправдывая себя тем, что работа еще не совсем наладилась. Наверное, сегодня он был бы рад, если бы на делянке вдруг случилось что-либо непредвиденное и понадобилось бы его вмешательство. Но как нарочно, все шло даже лучше, чем в предыдущие дни. Первой смене удалось оставить запас хлыстов и для разделочников на эстакаде и для трелевщиков на пасеке. Если не подведут лесовозы, то участок Панкратова даст сносную суточную выработку.

«И все же надо ехать!» — подумал Виктор, когда механик передвижной электростанции включил освещение, и лес вокруг эстакады сразу сделался непроницаемо-темным. Где-то за этой черной стеной рокотали, всхрапывая, близкие, но невидимые трактора.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1
Вот уже больше месяца Кургановы жили в одной из комнат женского общежития, расположенного в центре поселка.

Виктор опасался, что их неожиданный переезд от Кочетыговых вызовет немало разговоров и пересудов, однако никто этого и не заметил. Орлиев даже не спросил, чем вызвано такое внезапное решение. Выслушав Виктора, он приказал Мошникову подыскать комнату и подобрать на время необходимую мебель.

Труднее было объясниться с тетей Фросей.

Когда Виктор за вечерним чаем сказал ей, что в поселке им выделили комнату и завтра они переедут туда, тетя Фрося запротестовала и принялась стыдить Лену, считая почему-то ее виновницей поспешного переселения.

— Это еще что за причуды! Сама целый день на работе, мужик на работе — какая ж будет жизнь, прости меня, господи? Да разве ж с добра люди идут в это самое общежитие?.. Поглупее тебя девки еще не успеют замуж выскочить, и то уже просят у Тихона Захаровича отдельную квартиру.

Лена сидела подавленная, молчаливая, опустив глаза.

— Лена здесь ни при чем. Это я так решил! — сказал Виктор.

Тетя Фрося поглядела на него и вдруг притихла.

— Коль не по нраву вам что, могли бы сказать… Не чужие, поди! — вздохнула она и обиженно поджала губы.

Виктор попытался успокоить старушку. Поблагодарив за все доброе, что она сделала для них, он объяснил, что в общежитии они будут лишь до пуска новых домов, которые к ноябрьским праздникам обязательно вступят в эксплуатацию, что переезжать им рано или поздно все равно придется, так как со дня на день может вернуться Павел, и лучше это сделать сейчас, пока есть возможность.

— Ты думаешь, Пашенька скоро вернется? — спросила тетя Фрося. В ее взгляде было столько надежды — робкой, чуть недоверчивой и такой желанной, — что Виктор, даже если бы и не был уверен в правоте своих слов, не осмелился бы ответить другое.

— Обязательно. Как же иначе? — подтвердил он.

Тогда он мог только надеяться. Поездка в Петрозаводск и разговор с Дороховым укрепили эту надежду. Но из Москвы никаких вестей не было. Он получил лишь ответы от товарищей по отряду. Теплые, удивительно сердечные ответы, какие могут прислать верные и близкие друзья! Первой пришла телеграмма от Проккуева из Чупы: «Сделал все, как ты просил. Верю, надеюсь, радуюсь. Пиши скорее подробности. Федор».

…Да, тогда и он мог сказать: «верю, надеюсь, радуюсь». Теперь надежда сбылась, Павел вернулся. Почему же теперь к этой большой радости снова примешивается горечь? Неужели до конца жизни Виктору так и суждено носить в сердце ощущение своей вины перед Павлом за все случившееся? Разве он не сделал все, что мог, чтоб скорее забылось то неприятное прошлое?

…Комната, где поселились Кургановы, была большая, и, несмотря на все старания Лены, ее пока не удалось сделать уютной. Мебели было мало: шкаф, стол, несколько стульев и две узкие металлические кровати у противоположных стен. Книги лежали стопками в углу, так как стеллаж, заказанный школьному столяру Егорычу, еще не был готов. Виктор и Лена питались в столовой, денег на покупку мебели почти не оставалось, да и заниматься домашними делами было некогда. Лена работала в две смены, все свободное время у нее уходило на подготовку к урокам, а Виктор приезжал из лесу таким усталым, что, ожидая жену, иногда засыпал нераздетым, привалившись головой на кровать.

Единственной радостью в новом жилье была огромная круглая печь с такой чудесной тягой, что пламя внутри всегда гудело, а папиросный дым тонкими струйками тянулся туда чуть ли не с середины комнаты.

Топить такую печь было одно удовольствие. Вернувшись домой, Виктор первым делом приносил дрова, снимал промокший плащ, топором щепал лучину, стоймя набивал топку поленьями и от одной спички разжигал печь. Через несколько минут все трещало, гудело, полыхало, по стенкам полутемной комнаты метались неровные блики. Он гасил свет, садился к печи на поваленную набок табуретку и подолгу глядел немигающими глазами на огонь. Нет, это гудящее прожорливое пламя было совсем не похоже на медлительные ласковые языки партизанского костра, но и оно удивительно настраивало на воспоминания и раздумья.

Если уроки были удачными, Лена приходила возбужденная, счастливая. Она у дверей щелкала выключателем, бросала портфель и с ходу принималась рассказывать, что восьмиклассники сегодня просто прелесть, что Костя Огуреев («помнишь, Котька-баянист?») с таким чувством наизусть читал отрывки из «Слова о полку Игореве» («на древнерусском языке, понимаешь»), что весь класс был удивлен.

Неудачные уроки делали Лену несчастной. Не зажигая света, она бессильно садилась к столу, долго молчала и почти всегда начинала с одного и того же:

— Видно, я совсем, совсем никудышный преподаватель. Такая простая тема, и никто ничего не ответил… Никто, ты понимаешь?!

Виктор лишь улыбался в темноте ее сетованиям и начинал успокаивать, ссылаясь на то, что вчера на лесопункте был трудный день, работали допоздна, и, естественно, ее ученики не имели возможности подготовиться.

— Но ведь я им все объяснила на уроке. Все-все, до последней мелочи… Могли же они хоть что-то запомнить? Могли. Но они, видно, ничего не поняли — вот что печально!

Виктор принимался ей доказывать, что ее ученики — взрослые люди, и если они почему-либо не подготовились к уроку, то на авось отвечать не станут. Виктор сам учился в вечерней школе и знал, что все это не всегда так, но надо же хоть чем-то успокоить Лену, а то она всю ночь не сомкнет глаз.

Утренние уроки с первашами, которых Лена так боялась раньше, давались ей, видно, легче, чем литература в восьмом классе. По крайней мере о первашах она говорила реже и обязательно что-либо радостное и смешное.

…В этот вечер Виктор не успел снять рабочий плащ, как пришла тетя Фрося. Она прямо с порога со слезами на глазах бросилась ему на шею:

— Витенька, сынок! Радость-то какая! Мой Пашенька вернулся!

Осторожно и неловко прижимая к груди всхлипывавшую старушку, Виктор вдруг ощутил всю беспредельность ее радости, всю силу благодарности судьбе за то, что она подарила ей такое счастье. Материнское сердце щедро. Пусть на долю Виктора пришлась лишь маленькая частица ее чувств, но и той доли вполне хватило, чтобы его прежние собственные переживания стали казаться мелкими и ненужными. Он рос без матери. Может быть, поэтому он, тоже не сдержав слез, стыдливо отворачивался в сторону и бессвязно бормотал:

— Что вы, тетя Фрося?.. Плакать-то зачем?..

Позже, когда старушка ненадолго присела на стул и наступило молчание, Виктор заметил у порога набитую свертками сумку, из которой торчали горлышки нераспечатанных бутылок.

— Да что же это я?! — спохватилась тетя Фрося вскакивая. — Столько дел, а я расселась тут… Витенька, собирайся скорей! И так уж поздно. Леночка еще в школе? Зайди за ней. Так и скажи, в гости зовут.

— Павел тоже звал меня? — помедлив, спросил Виктор.

— А как же? — удивилась тетя Фрося. — Кого же ему и звать-то, если не тебя… Народу не много будет… Вы с Леночкой, Тихон Захарович обещал зайти, Олюшка да еще из деревенских кто придет. За угощение не обессудьте — наскоро готовимся! Ты уж, Витенька, не задерживайся, поскорей приходи!

— Хорошо, тетя Фрося.

Давно не бывало у Виктора такого радостного настроения. С озера дул напористый влажный ветер, раскачивал тусклые уличные фонари, но он не замечал ни ветра, ни тьмы, ни слякоти. В распахнутом пальто он шагал по середине улицы, намеренно поворачивая лицо в сторону ветра и даже напевая что-то про себя.

Заметив еще открытый магазин, он остановился, подумал, что надо обязательно чего-нибудь купить, вошел внутрь, долго решал, что именно, и, не придумав ничего лучшего, купил запыленную бутылку шампанского и две пачки папирос с красивым названием «Северная Пальмира».

Возле почты тоже остановился, постоял в нерешительности, глядя на темные окна, потом бегом понесся к теперь уже знакомому дому, где жила заведующая. К удивлению, его встретила Валя Шумилова. Босая, одетая в старенькое пестрое платье, она мыла пол и очень смутилась, увидев Виктора. Так они и стояли друг против друга, виновато и растерянно улыбаясь. Лишь теперь Виктор понял, почему при первой встрече лицо молоденькой заведующей почтой показалось ему знакомым. Ведь опа, конечно, сестра Вали.

— Можно Веру? — спросил он, все еще продолжая улыбаться.

Даже то, что Веры не оказалось дома, уже не могло изменить его настроения.

— Она сможет, когда вернется, отправить несколько телеграмм?

— Не знаю. Если уж очень срочные…

— Конечно. Очень даже срочные… Вы понимаете, вернулся Павел Кочетыгов! — воскликнул он, совсем забыв, что именно Валя сообщила об этом на делянку.

— Напишите текст, я передам Верке.

— Да? Очень хорошо… Только не надо никакого текста. Я оставлю адреса и деньги, а под каждым адресом пусть она напишет всего два слова: «Павел вернулся» и ничего больше.

— Но нужна же хоть какая-то подпись.

— Подпись? Пожалуйста. Везде пусть подпишет «Курганов». Вот адреса. Один, другой, третий. Всего пять. Вот деньги.

— Не знаю, примет ли у меня Верка такие телеграммы, — покачала головой Валя. — Нужно хотя бы переписать все это.

— Нет уж, пожалуйста, уговорите ее. А если нельзя — пусть перепишет. Только пусть обязательно сегодня отправит. Скажите, я очень просил. Договорились?

— Хорошо, — улыбнулась Валя.

— Большое спасибо. Скажите, что за мной подарок к ее свадьбе. Да и к вашей тоже! — уже из сеней крикнул Виктор и сбежал с крыльца.

«Теперь — скорее в школу, а потом — туда… Туда, гуда», — чуть не нараспев повторил он, поглядывая на едва пробивавшиеся сквозь тьму желтые пятнышки деревенских окон на другой стороне залива,

2
О приглашении гостей сам Павел узнал последним, когда тетя Фрося с покупками примчалась домой и заохала, заахала, не зная, за что наперед приняться.

— Пашенька, ты бы хоть помог чем. Люди придут, а у нас ничего не готово. Совестно будет.

— Какие люди! Что ты еще выдумала!

— А как же? Неужто не придут? Придут же люди с тобой повидаться? Неужто не надо их угостить? Тихон Захарович обещал быть.

— Ты что — никак гостей наприглашала?

Мать, сделав вид, что не заметила его недовольного лица, ласково заговорила:

— Зачем приглашать? Хороших людей и приглашать не надо. А если б и позвала, так что ж тут худого? Отчего же не посидеть, не выпить рюмочку ради праздника.

Павел все понял. Но спорить и ругаться было поздно. Он лишь мрачно усмехнулся:

— Не велико торжество. Не из экспедиции на полюс я вернулся… Нашла тоже праздник!

— Не совестно ль так тебе говорить, Пашенька? — обиделась мать, готовая вот-вот расплакаться. — Разве ж есть для меня другой такой праздник?! Нет и никогда не будет. Неужто ты мать не можешь уважить, хоть в такой-то день?

— Ладно, ладно, чего теперь говорить, — пробурчал Павел. — Чего делать-то надо? Да не гоношись ты! Подумаешь, велика важность — гости! Давай за водой схожу…

Когда Виктор пришел к Кочетыговым, никого из гостей, кроме Оли, еще не было. Тетя Фрося в огромной деревянной чаше размешивала винегрет, Оля перетирала старые с потемневшими ручками вилки, а принаряженный Павел, сидя на сундуке, листал забытую Кургановым книгу с таким видом, словно все происходящее в доме его совершенно не касалось.

Увидев Виктора, он неторопливо поднялся, пожал ему руку, даже сдержанно улыбнулся, но не произнес ни слова. Вероятно, и улыбнулся он лишь потому, что за ними наблюдали внимательные глаза Оли. Виктор не видел этого, и скупая улыбка Павла очень обрадовала его. Он разделся, вынул из кармана бутылку, поставил ее под лавку и прошел в передний угол.

— Леночка скоро ли придет? — ласково спросила тетя Фрося.

— Придет… Закончит уроки и придет.

Виктор присел на лавку рядом с Павлом и оглядел комнату.

Ничто в ней не изменилось за месяц, но знакомая, ставшая даже родной комната вызывала теперь тоскливое чувство. Как будто каждая вещь в ней смотрела на него с немым упреком: «Вот ты испугался, переехал, а делать этого совсем и не надо было…»

Павел молчал. Женщины занимались своим делом. Виктор достал коробку «Северной Пальмиры», распечатал ее, взял папироску и предложил Павлу. Тот оторвался от книги, помедлил, покосившись на этикетку, и все-таки принял угощение, с большим трудом выковырнув покалеченными пальцами папироску из плотно уложенной коробки.

— Мужики, никак дымить здесь собрались? — громко спросила Оля. — Шли б в другую комнату, там и чадили.

— Ишь ты какая неженка стала! — усмехнулся Павел.

— Пусть себе курят, чего ты? — вступилась тетя Фрося, но Павел первым поднялся и направился в комнату, где еще совсем недавно жили Виктор и Лена.

В опустевшей комнате было темно и прохладно. Они остановились у окна и напряженно курили, попеременно озаряя себя красноватым светом при затяжке.

— На лесопункт будешь устраиваться? — спросил Виктор, чувствуя, что Павел первым разговора не начнет.

— Нет, — резко отозвался тот.

— А чем заниматься думаешь?

— Не знаю… Там видно будет.

Загасив окурки, помолчали и, не сказав друг другу больше ни слова, вернулись в переднюю комнату, где все уже было готово и самовар весело тянул нескончаемую, уютную песню.

Вскоре раздался стук в дверь, и на пороге появилась счастливая улыбающаяся Лена.

— Вот и мы! Не опоздали? — весело спросила она и, обернувшись, позвала: — Анна Никитична, где ты там?

— Здесь я, здесь, — послышался из сеней знакомый голос, потом на свет вышла Рябова, тоже веселая, улыбающаяся. — Ну и темнотища у вас тут в деревне! И когда только Орлиев сюда электричество подведет? Где он? Ах, его нет. А то заставила бы платить за порванный капрон… Где тут воскресший из мертвых? Здравствуй, Павел! Здравствуй, тетя Фрося! Я, как всегда, незваная прихожу. У меня нюх такой — как где праздник, я тут как тут… Но сегодня не моя вина. Вот Елена Сергеевна пристала — пойдем да пойдем… Чего ж, думаю, стесняться? Такие дни не часто бывают. А Павел, думаю, не забыл, как я ему «двойки» ставила? Чего ты смеешься, или я неправду говорю? — повернулась она к Ольге.

— Конечно, неправду, — улыбнулась та.

— Это еще почему? Может, скажешь, что и тебе я «двоек» не ставила?

— Конечно, не ставила…

— Да вы что? Сговорились тут, что ли? — в удивлении развела руками Рябова. — Не хотите ли теперь сказать, что вы отличниками всегда были, а?

Павел неожиданно улыбнулся и глухо сказал:

— Вы нам не могли «двойки» ставить. Тогда «неуды» в ходу были…

— Вот именно! — закричала Оля и довольно захлопала в ладоши. — Молодец, Пашка!

— Так это ж еще хуже, чего вы радуетесь? — попробовала вывернуться Рябова. — У «двойки» хоть «единица» утешением служит, а у «неуда» и того нет… Вот всегда так, — обратилась Анна Никитична к тете Фросе. — Хотела людям хорошее сделать, а они норовят меня же и впросак посадить.

— Неужто и правда, Пашенька, ты «неуды» получал? — спросила тетя Фрося с таким искренним огорчением, что все дружно рассмеялись.

Минут десять подождали Орлиева. Но как только шумное настроение начало понемногу спадать, Анна Никитична вдруг спросила:

— Долго ль нас тут голодом морить собираются? Почему шестеро должны ждать седьмого?

— Садитесь, садитесь за стол, дорогие гости, — заторопилась тетя Фрося, хотя, видно, ей очень хотелось дождаться Тихона Захаровича. — Пашенька, приглашай, чего же ты! Анна Никитична, Оленька, Лена! Садитесь, где поудобней.

Гости сели первыми: Рябова и Оля на лавке у степы, Виктор и Лена на скамью напротив, оставив Павлу табуретку. Однако он, помедлив, выбрал место рядом с Рябовой.

— Э-э, так не годится! — запротестовала та. — Чего на угол сел? Хочешь семь лет в холостяках ходить?

— Мне не страшно, — слегка улыбнулся Павел. — Я уже больше того просрочил… А табуретку давайте за Орлиевым забронируем…

— Ну, если так, то на углу мне и подавно бояться нечего… — Она поменялась с Павлом местами, заставила его придвинуться поближе к Оле, а сама уселась на табуретку. — Чего мы тесниться будем? Правда, тетя Фрося? Придет Орлиев — ему место найдется… Еще Гоголь говорил, что городничему в любой тесноте место найдется… Где это он говорил, Елена Сергеевна, в «Ревизоре», что ли?

— В «Мертвых душах», — ответила с улыбкой Лена, уже успевшая привыкнуть к подобным неожиданным вопросам директора школы.

— Да, да, вспомнила. Это Петр Петрович Петух так Чичикова угощал… Вот был хлебосол, а? Как вспомню его кулебяку, так слюнки текут. Хотя, честное слово, и до сих пор не знаю, что такое кулебяка! Ни разу не пробовала… Говорят, что-то вроде рыбника, только с мясом… Мужчины, вы бы поскорей за свое дело брались, чтоб рыбничка попробовать. Неужто мне и за бутылку браться первой?

— Пашенька, наливай, чего ж ты? — Тетя Фрося счастливыми глазами оглядывала гостей, то и дело переставляя на столе закуски.

Павел откупорил бутылку водки, разлил ее по стопкам.

— Ну, кто скажет первый тост? — спросила Анна Никитична и повернулась к Виктору: — Может, вы, Виктор Алексеевич?

— Не надо тостов, — тихо произнес Павел. Он сидел покалеченной щекой к Оле. Это, вероятно, стесняло его, так как он прикрывал щеку ладонью, то и дело облокачиваясь на стол.

— Пашенька, ну почему же не надо? — вступилась тетя Фрося.

— Не надо, мать. Ни к чему это… Пусть каждый выпьет за то, за что ему хочется.

— Да что мы, пьяницы какие, что ли? — обиделась мать. — На поминках и то пьют за покой усопших. А мы молча, как в кабаке.

— Ну, если ты так хочешь, то мы выпьем за твое здоровье. — Павел посмотрел на огорченную мать и улыбнулся — Чтоб ты жила на свете еще столько же… Хочешь?

Он протянул к ней рюмку. По очереди чокаясь с гостями, смущенная вниманием тетя Фрося прослезилась, а Лену даже поцеловала в лоб.

Когда все притихли, занявшись закуской, Лена попросила:

— Давайте выпьем так, как предлагал Павел, а?

— Ого, — засмеялась Рябова. — Оказывается, ты, Елена Сергеевна, любишь не только мужа и литературу. То-то ты меня так звала сюда!

— Нет, — серьезно сказала Лена. — Я не пьяница, но если уж за столом принято пить вино с тостами, то пусть наш тост будет самый необычный. Это же здорово — молча пожелать друг другу самого лучшего… И не только счастья, а чего-то конкретного в жизни, понимаете меня?

— Интересно! Что бы, к примеру, ты стала желать мне? — спросила Оля. Виктор заметил, как ее взгляд скользнул по нему и вновь выжидающе, чуть насмешливо застыл на Лене.

— Этого как раз я и не хочу говорить. Я хочу пожелать, подумать про себя.

— Почему?

— Наверное, потому, что говорить друг другу откровенное мы еще не умеем. Плохое боимся, хорошее стесняемся… Получается, что говорим мы хуже, чем думаем. А ведь тяжело так. Всем тяжело.

— В том немного беды, — мрачно усмехнулся Павел. — Хуже, когда говорят хорошее, а делают плохое…

— Она о честных людях, а ты о подлецах… — возразила ему Оля и вновь посмотрела на Лену. — Ты правильно сказала, очень правильно! Если бы хорошие люди были откровеннее, может, подлецы давно бы уже вывелись… Значит, каждому из нас у тебя есть свои пожелания счастья?

— Да. Что же тут странного? Разве мы не думаем друг о друге?

— А вдруг твое пожелание мне не годится? Или наоборот?

— Но мы ведь желаем друг другу только хорошего, не так ли?

— Поддерживаю тост, — громко сказала Рябова. — Павел, наливай, и давайте выпьем, как она сказала. Павел, слышишь?

— Тихон Захарович идет! — Сидевший в задумчивости Павел встрепенулся, сделал знак рукой, чтоб все помолчали.

На крыльце действительно раздались грузные шаги. Тетя Фрося вскочила, засуетилась, не зная, то ли броситься встречать дорогого гостя, то ли готовить ему чистую посуду и место за столом.

3
Все ждали, повернувшись лицом к двери. Вот шаги прогромыхали в сенях, замерли, потом раздался короткий стук в дверь и, слегка пригнув голову, в комнату шагнул Орлиев. Дверь была для него достаточно высокой, он мог бы и не пригибаться, но он почему-то сделал это.

— Ого, да тут целый пир! — Сощуренными от света глазами Тихон Захарович оглядел по очереди всех сидевших за столом. — Ну, старая, с радостью тебя… Теперь и сам вижу, что сын действительно вернулся… А с чем тебя поздравлять, — повернулся он к Павлу, вылезшему из-за стола, — я, брат, и не знаю. С возвращением домой, что ли?

— Спасибо, — напряженно улыбнулся тот.

Орлиева усадили на предназначенное ему место, в виде штрафа налили полный стакан водки, тетя Фрося поставила перед ним глубокую тарелку и наложила в нее всей имеющейся на столе закуски.

— Постойте, а за что же мы пить-то будем? — удивился Орлиев, заметив, что все со стопками в руках ждут его. — Тост уже был, что ли?

— Был. Каждый молча пьет за то, что он желает присутствующим, — пояснила Рябова.

— Это уж настоящий индивидуализм, — глухо засмеялся Орлиев. Виктор обратил внимание, что он держался сегодня как-то совсем по-иному, чем обычно. Охотно улыбался, хотя оживленность выглядела слишком внешней. — Это похоже на тайное голосование. Когда обсуждают, вроде бы все «за», а потом столько черных шаров появится…

— У нас черных шаров не будет… У нас все желают друг другу только самое светлое и хорошее! — горячо заверила Лена.

Орлиев посмотрел на нее, улыбнулся и тяжело поднялся над столом со стаканом в руке.

— Ну что ж, если так, то давайте.

Большими медленными глотками он выпил водку и, закусывая солеными грибами, вдруг в шутку спросил сидевшую рядом с ним Рябову:

— Замуж скоро выйдешь?

— В ноябрьские праздники…

Она ответила с таким серьезным видом, что все, кроме Павла, дружно рассмеялись. Даже тетя Фрося позволила себе чуть улыбнуться.

— Чего смеетесь? — недоуменно пожала плечами Анна Никитична. — Вы думаете, я шучу? К ноябрьским праздникам выхожу замуж и всех приглашаю на свадьбу.

— За кого, если не секрет? — весело спросила Оля.

— Ну, уж тебе-то надо знать за кого. Будто в мои годы бывает много женихов?.. Вот если бы Тихон Захарович посватался, тогда и у меня выбор был бы. А так всего-то и есть один женишок завалященький…

— Ты серьезно или сейчас решила? — Оля еще продолжала улыбаться, но в ее голосе уже послышались беспокойные нотки.

— Сейчас, но вполне серьезно. Подняла рюмку и решила. Вдруг, думаю, никто из вас не догадается пожелать того, что мне по душе. Взяла сама себе и пожелала.

— Просто поразительно, но вам я пожелала именно этого, — сказала Лена, глядя на Рябову широко открытыми, застывшими в удивлении глазами.

— Панкрашов, как жених, совсем не завалященький. Жених он первостатейный! — усмехнулся Орлиев. — Значит, скоро погуляем на твоей свадьбе?

— Конечно, погуляем, если жених не сбежит. Что вы на меня так смотрите, как будто я у кого-то жениха отбила? Он мой, собственный… Сама три года приручала, воспитывала, сама и маяться с ним буду! Тетя Фрося! Разве плохой у меня жених?

— Хороший, хороший! — одобрила старушка.

— Почему же они не верят мне? — спросила Рябова, пожимая плечами.

Ее раскрасневшееся улыбающееся лицо было таким непривычно растерянным и смущенным, что Лена первой не выдержала:

— Верим! Верим! — закричала она и бросилась к Анне Никитичне поздравлять. Следом за ней — Оля, тетя Фрося.

Даже Орлиев, картинно растопырив руки, обнял Рябову и неловко чмокнул ее в щеку.

— Э-э! Да ты и целоваться-то не умеешь! — выкрикнула Рябова, и в ее желудевого цвета глазах вспыхнул насмешливый огонек. — Вот уж не думала! Как холодной губкой мазнул по щеке! Вам, мужики, у Панкрашова научиться надо. Вот он целуется — огонь по жилам, мороз по коже!

— Аня, что с тобой? — перебила ее Оля.

— А что?

— Не пойму я тебя что-то, — засмеялась Оля.

— А чего непонятного?! Выйду замуж, нарожаю детей — все станет на свое место. Чего тут не понимать?

— Не будет у тебя детей, — сказал Орлиев.

— Это еще почему?

— Поздно спохватилась. Раньше думать надо было.

— Врешь! Не такая уж я и старая! Правда ведь, тетя Фрося? Разве я не смогу уже иметь детей?

— Можешь, можешь… Шурка Аникиева вон и в сорок лет первого родила.

— Видишь?! — торжествующе повернулась Рябова к Орлиеву. — А мне еще тридцать шесть. На зло тебе нарожаю целую кучу — толстеньких, рыжеватеньких, с веснушками… Чтоб все как один на меня были похожи. А тебя вместо крестного отца посажу, чтоб не пророчил. Ну, что притихли? Давайте выпьем за мою свадьбу, а то я трезветь что-то стала.

Орлиев заметно захмелел, и настроение его начало портиться. Грузно навалившись на стол, он долго, пристально смотрел на Павла, словно не узнавая его, потом медленно облизнул набухшие губы и громко спросил:

— Тебя реабилитировали или амнистировали?

Все притихли.

— Разве это имеет значение? — едва заметно улыбнулся Павел, глядя в неподвижные, мутно-свинцовые глаза бывшего командира.

— А как же? Если амнистировали, выходит, просто помиловали… А если реабилитировали, значит, всю вину с тебя сняли… Есть разница, по-твоему, или нет?

Улыбку как рукой смахнуло с внезапно побледневшего лица Павла. На секунду оно стало безжизненно белым, потом на нем начала медленно проявляться и расти другая улыбка — злая, искаженная шрамом и похожая на болезненную гримасу.

Виктор схватил Орлиева за плечо и закричал:

— Перестаньте! Как вам не стыдно?! Какое вы имеете право?!

Орлиев, даже не глядя на него, резким движением стряхнул руку.

— Тихон Захарович! Ряпушки свеженькой, сама ловила! — подскочила к мужчинам тетя Фрося.

— Погоди, мать! — Павел уже овладел собой и придвинулся к самому лицу Орлиева: — Ну, а если за мной нет вины, тогда что? — тихо спросил он, криво усмехаясь в одну сторону. — Не было и нет, тогда как? Нужна мне эта ваша реабилитация или нет?

— Нужна, — мотнул головой Орлиев.

— Она что, вернет мне те девять лет, что ли? Сделает лучше или хуже, чем я есть?

— Павел, не надо, — попросила Оля, обнимая его за плечи и стараясь отвлечь.

— Надо, Оля, надо! — не оборачиваясь, возразил Павел. — Раз уж он начал этот разговор, надо договорить до конца! Он нас три года водил за собой. Его умом мы жили и днем и ночью. Пусть теперь разъяснит мне, почему я должен искать оправдания, если ни в чем не виноват.

— Если не виноват, тебя должны были реабилитировать…

— Ах, так! — Павел несколько секунд в упор смотрел на Орлиева, потом медленным взором обвел всех гостей, тяжело передохнул и неожиданно ласково обратился к Оле: — Ну вот и договорились! Теперь все ясно… Налей-ка мне, Оля… Или постой, я сам.

Он сел, придвинул поближе неоткрытую поллитровку, налил половину стакана и выпил, держа бутылку в руке. Сразу же, не закусывая, налил снова. Горлышко бутылки нервно позвякивало о край стакана, водка проливалась на стол, на аккуратно, по-праздничному нарезанные ломтики черного хлеба, к которому Павел и не притронулся за весь вечер.

— Вот так, Оля, они и жили, — полупьяно бормотал он. — Воевали, в походы ходили, голодали… Только мы ему верили… а он нам нет… Мы всей душой, а он нет… Как же это так, Оля, вышло?.. Курганов, ты ведь тоже ему верил, а?

— Верил, — подчеркнуто громко отозвался Виктор. Он был так зол сейчас на Орлиева, что с удовольствием бросил бы в лицо все накипевшее в нем за эти полтора месяца. Он уже хотел налить себе для храбрости, но его остановил властный голос Орлиева, обращенный к Павлу:

— Дай сюда бутылку!

Вылив в свой стакан остатки водки, Орлиев одним махом осушил его, поднялся, на ходу сорвал с гвоздя у дверей плащ и шапку и, не надевая их, вышел в сени. Он ни с кем не попрощался. Лишь проходя мимо тети Фроси, коротко бросил:

— Не давай ему пить!

Вечеринка была испорчена. Для приличия посидели еще с полчаса. Всем не хотелось оставлять хозяев в грустном настроении, но веселья не получилось.

Долго прощались, чувствуя какую-то неловкость за случившееся. Уговорились встретиться в субботу еще раз, посидеть, поговорить, попеть песен. Рябова даже пообещала достать баян.

Когда они остались одни, Павел спросил мать:

— Ну, как ты теперь считаешь? Надо было нам гостей звать или не надо?

— А как же, Пашенька? Посидели, поговорили… Все честь по чести… А что пошумели маленько, так за столом это у всех случается… С подвыпивших людей велик ли спрос?

— Эх, мать! — покачал головой Павел. — Или ты очень уж у меня умная, или совсем-совсем ничего не понимаешь? В том-то и дело, что шуму у нас и не было. Лучше б пошуметь, да за грудки схватиться, чем так… Ударить и уйти… Ну, где ты меня спать положишь? Давай на полу, а? Как в детстве, помнишь?

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1
По привычке Павел проснулся в шесть часов, но впервые за многие годы провалялся в постели до восьми. Отчаянно болела голова, и вставать не хотелось. Мать уже заканчивала топить печь, когда он взял полотенце и в ботинках на босу ногу пошел к озеру.

Утро было сырое, промозглое. Тростники у берега зябко шуршали на ветру ссохшимися пожелтевшими стеблями. Вода обжигала холодом опухшее лицо, леденящими струйками сбегала по спине к поясу, разгоняя сонливость и заставляя приятно поеживаться.

Что-то похожее он много раз испытывал в детстве по субботам, когда отец, покряхтывая от удовольствия на банной полке, нагонял такого знойного пару, что Павел с братьями не выдерживали, выскакивали наружу и, если озеро еще не замерзло, бросались в ледяную воду. Давно это было, кажется, даже в какой-то прошлой и чужой жизни.

Но баня и теперь стояла на прежнем месте, только она уменьшилась и нависла подгнившей стеной над самой водой. Павел открыл затекшую дверь. Изнутри пахнуло устоявшейся березовой прелью. Теперь к знакомому запаху примешался запах гнили, давней копоти и запустения. Нехитрая черная каменка местами обрушилась, однако все остальное было на месте. Даже старый, проржавевший ковш стоял на скамье возле огромной бочки, в которой раньше раскаленными камнями грели воду.

Павел никогда не любил домашних хозяйственных дел, но теперь ему вдруг захотелось, чтоб вновь ожила, стала прежней эта заброшенная баня. Он тут же принялся укладывать на свои места провалившиеся внутрь топки камни. Ломкие, крошащиеся от перегрева он заменял новыми, найденными на берегу.

— Куда ты пропал? — мать заглянула в баню. — Зову, зову. Чай пить пора, картошка стынет…

Он ожидал, что мать обрадуется, похвалит его, но она лишь воскликнула:

— Ой, да никак ты каменку ладишь? — и тут же развела руками — А мы, ить, Пашенька, в поселок ходим… Там баня хорошая построена… Рубль заплатишь — и никаких хлопот.

— Вы можете ходить куда угодно, а я буду тут мыться, — грубо ответил он.

Работать сразу расхотелось. Однако он не пошел завтракать, пока не закончил ремонт каменки.

За завтраком мать, желая загладить свою неловкость, ласково попросила его осмотреть крышу, которая давно уже течет, и из-за этого начал подгнивать сруб. Павел ничего не ответил. Дождавшись, когда мать уйдет в поселок, он собрал кое-какой имевшийся в доме инструмент и вышел во двор.

Дом заметно обветшал за эти двенадцать лет. Даже сколоченная перед самой войной лестница предостерегающе похрустывала, когда он взбирался по ней к ровной и прочной на вид, но местами уже обомшелой тесовой крыше.

Павел догадывался, о какой дыре говорила мать. В сорок третьем году, когда он пришел в разведку в Войттозеро и целую неделю жил дома, скрываясь на сеновале, он сам проделал в крыше эту дыру, чтобы можно было наблюдать за дорогой. Тогда он бесшумно оторвал одну доску и, когда нужно было, осторожно сдвигал ее в сторону. Из деревни ему пришлось уходить так спешно, что он не успел прибить доску на место.

Теперь доска куда-то пропала. Вероятно, ее сорвало и унесло ветром. Из-за нее подгнили и выкрошились по краям две соседние, и дыра действительно образовалась немалая. Менять нужно было уже три доски. А где их возьмешь в доме, в котором двенадцать лет не было мужика?

«Доски Орлиев должен бы дать мне бесплатно, — с усмешкой подумал Павел, сидя на крыше. — Но я не возьму их, нет. Я куплю их, поставлю на место и потом, когда все выяснится, пусть это пятно на моей крыше будет колоть ему глаза».

Сверху поселок казался еще красивее. Ровные, правильно расположенные серые прямоугольники низких крыш: шиферных, толевых, драночных. Между ними — полоса дороги, штакетные заборчики… Машины, люди, дым над трубой красного кирпичного здания, откуда доносилось пыхтение локомобиля… Совсем незнакомый, чем-то даже чужой, но такой манящий мир открывался по другую сторону залива! Неужели для него, для Павла, он так и останется чужим? Вчера еще он верил, что все может быть по-иному. В конце концов он и сейчас может пойти туда, предъявить документы, подать заявление и ему, вероятно, не откажут, его возьмут на работу, дадут в руки топор и направят рубить сучья. Это-то уж он умеет делать! За последние годы он столько окарзовал хлыстов, что эта работа навек опротивела ему. Там он научился делать и другое: освоил профессию взрывника. Его никто не учил. Там вообще никого не учат. Там просто спрашивают: «Есть взрывники? Выходи!» Он вышел. Вот такая работа нравилась ему. Она была связана с риском, и это отвлекало от тяжелых дум, заставляло все время быть в напряжении. Хорошо бы и теперь найти такую работу, которая не оставляла бы времени для таких раздумий… Чтоб требовала быстроты и ловкости! Чтоб каждый день была новой и неожиданной…

К черту крышу! Пусть она гниет и расползается! Разве он собирается здесь жить?! Неужели не найдется на земле уголка, где ничто не будет напоминать ему о прошлом, где они с матерью заживут спокойно и счастливо?!

Павел слез с крыши и, переодевшись, зашагал в поселок,

2
— Здорово, зятек! Никак родственников перестал узнавать?

Всмотрелся Павел и признал: дядя Пекка Рантуев стоит перед ним и хитровато щурится из-под лохматыхбровей. Жив старик и даже мало изменился, только седина пробежала по пышной бороде да пухлое лицо совсем красным стало, как будто в кипятке обваренное. Одет так, как и до войны не хаживал. Ладный солдатский бушлат, высокие кожаные сапоги, а на голове форменная фуражка со значком лесничества.

— Здравствуй, Петр Ильич! — обрадовался Павел, отвечая на крепкое рукопожатие.

Хотя и не очень понравилось ему насмешливое обращение старика, но в этом было что-то привычное, давнее. Войттозерский мужик никогда, бывало, слова не скажет просто — обязательно норовит при встрече подковырнуть соседа насмешкой, заранее зная, что и тот ответит тем же.

— Стало быть, вернулся с даровых хлебов? — спросил старик, пахнув в лицо Павлу легким запахом хмельного.

— Вернулся, как видишь…

— Слыхать, на Чороме был?

— Был и на Чороме.

— Вот скажи ты! — воскликнул старик. — Я, ить, парень, не один раз за эти годы там бывал… Мой объезд совсем рядом… А пи разу не встретились, а? Сколько я вашему брату, «зэкам» этим самым, махорки перевел! Знал бы, так лучше тебе ее отдал. Как-никак родственник все же!

— Махоркой я не бедствовал, — сказал Павел, оглядываясь по сторонам. Они стояли в самом центре поселка, а старик кричал так, что за версту было слышно.

— Ну, что ж! — дядя Пекка поскреб затылок, левой рукой пошебаршил в кармане ватных брюк, подумал и вдруг решился: — Встретились, так выпить надо… Пойдем ко мне!

Зашли в магазин. Дядя Пекка бодро спросил две поллитровки и посмотрел в глаза Павлу так выразительно, что тот сразу все понял. У Павла нашлось двадцать пять рублей, и водку купили в складчину.

— О закуске не думай! — успокоил гостя старик, когда они вышли из магазина. — В хорошем доме закуска всегда найдется… Да и много ль двум мужикам надо!

Дом у старика Рантуева действительно был хороший. Павел помнил его еще с довоенных времен и теперь с трудом узнал. Раньше это был обыкновенный деревенский дом — огромный, темный, с хлевом под одной крышей. А теперь, спрятавшись жилой частью в тесовую обшивку, дом выглядывал крашеными окнами из-за высокого забора с воротами и калиткой. Во дворе лениво бродили откормленные куры, в конуре глухо отозвался на стук калитки недовольный кобель, под навесом жевала сено лошадь.

— Богато живешь, дядя Пекка! — удивился Павел.

— Работаем, без дела не сидим… — равнодушно ответил тот, отпирая на дверях огромный висячий замок.

В сенях навстречу им, радостно виляя пушистым хвостом, выскочила вислоухая черная сука с умными пристальными глазами и чутким подвижным носом.

— Вот она, моя кормилица, моя «Щенка»! — беря собаку на руки, ласково заговорил старик. Он погладил ее и, отпуская, похвастался: — Кажись, ить, пустое дело — собачка, баловство. А вот уж сколько лет по тыще рублей дает. Были годы, и по два раза щенилась. Знаешь, какой она породы?

Павел не ответил. Оглядывая избу, он только сейчас осознал, что Оля не живет здесь. Он вспомнил, что мать как-то говорила ему о переезде Ольги в поселок. Но было странно и непривычно увидеть это самому.

— Почему Ольга не живет дома? — спросил он, когда старик пригласил его к столу.

— Это ты, парень, у нее спроси. — Дядя Пекка налил сначала по полстакана, потом добавил еще понемногу и, сдвинув стаканы, уравнял их содержимое с такой тщательностью, что ему, пожалуй, мог бы позавидовать аптекарь.

— Ну все же, должна же быть причина? — повторил Павел, когда они выпили. — Давно Ольга не живет здесь? Или вообще ты не пустил ее домой?

— Как же не пустил, чего зря болтаешь! — взъерепенился сразу старик. — Не пустишь вас, поди-ка!.. Два года жила, пока мальчонка не подрос, да голодно было… А как сынишка на ноги встал да карточки отменили — и отец нехорош сделался… Нынче, как видно, не жди благодарности от детей. Ишь, теперь зарабатывает по две тыщи в месяц — можно жить и одной!.. Сиди, что вскочил! Отца при людях позорит, а того не понимает, что для нее же стараюсь…

Он, снова тщательно размерив, разлил по стаканам водку.

— Пить больше не буду, — остановил его Павел.

— Как же это he будешь? — удивился старик. — А кому же твоя доля достанется? Неужто по бутылкам разливать будем?

— Говори, зачем звал!

Старик помедлил, покряхтел, поглядывая то на Павла, то на переливавшуюся холодящей зеленью жидкость в стаканах.

— Не знаю, парень, как теперь и говорить с тобой. Если тебе кто наболтал, что я плохо к твоему сынишке относился, ты не верь. Не было того… Ольгу, это верно, много ругал, пристыживал. Сама виновата…

— Какого моего сынишку? Что ты мелешь?

Старик уставился в глаза гостю и вдруг поднялся — разгневанный, красный, взъерошенный.

— Ты что? В обратную сыграть хочешь?.. Совесть есть у тебя или нет? Ты же в могилу, парень, глядел! Испортил девке жизнь и нос отворачиваешь?! Твой ведь ребенок у Ольги, чего зенки пялишь?!

Павел не мог понять, спьяну ли старик несет чепуху или хитрит. Все это так неожиданно и невероятно, что он просто рассмеялся ему в лицо:

— На арапа берешь! Не делай из меня дурака!

— Ах ты, каторжная душа! — взвизгнул старик, хлопнув кулаком по шаткому столу. Стаканы звякнули друг о друга, и водка пролилась из них. Павел едва успел подхватить упавшую пустую бутылку. — Нет на вас, проходимцев, теперь закона об алиментах, так, думаете, и делу конец?! Нет, я тебя заставлю, я тебе жить по дам… Вся деревня знает, как ты девку обхаживал, ночи у моего дома просиживал. Кто се в отряд этот самый партизанский увел? Ты! Сам Тихон Захарович письменно затвердил, чей у Ольги ребенок… Кто ей там, в партизанах, шагу ступить не давал?..

— Перестань, слышишь! — меняясь в лице, сказал Павел.

Старик вдруг расплакался, бессильно уткнувшись в широкие разлапистые ладони:

— Не будь ты поганым человеком, Пашка… Чего тебе еще надо? Женись! Умру я, все твое будет… Старшие дочки у меня пристроены, ладно живут… Они ничего не потребуют… Разве что Ирье чего-либо выделите…

Он плакал по-настоящему. Слезы накапливались между кривыми натруженными пальцами и стекали по бугристой тыльной стороне ладоней, оставляя мутноватый след.

Было смешно: крепкий, полный сил старик говорил о своей смерти, как будто она должна была наступить чуть ли не завтра. Однако именно это и заставило Павла поверить ему.

— Перестань… За кем Ольга была замужем?

— Какое там замужество, — всхлипнул старик, отворачиваясь и вытирая глаза. — Напраслина! Уж как я корил ее эти годы! Уж как корил!.. «Выходи, говорю, ищи жениха, чего жизнь себе портить». А она вроде знала, что ты живой… Об Ольге ты не думай, она крепко соблюдала себя! — добавил он, с надеждой поглядывая на застывшего в хмуром раздумье Павла.

— Ты не врешь мне, старик?

— Живым мне не быть на этом месте! — торопливо воскликнул тот и даже, подумав, перекрестился. — Какое тут замужество, когда из партизан брюхатая пришла… Чуть ли не год у сестры в Петрозаводске жила, домой стыдилась показаться… А так ты нс думай — крепко себя держала… Парни лесопунктовские сколько на нее заглядывались. Всем от ворот поворот.

— Хватит тебе об этом! — взволнованно оборвал его Павел, начиная догадываться о чем-то. — Когда сын у нее родился?

— Восьмого октября… Аккурат после парада партизанского… Ушла на парад и оттуда прямо в больницу.

— Восьмого, восьмого… Где мы тогда были? — лихорадочно забормотал Павел.

— Я ж говорю, аккурат после парада, — повторил старик, вновь обеспокоенный странным поведением гостя.

— Не об этом я! — отмахнулся тот и вдруг попросил: — Добавь водки, давай выпьем!

Старик охотно наполнил стаканы. Торопливо выпили, помолчали, и Павел неожиданно спросил вновь:

— Ты ничего не соврал, не перепутал, а? Пойми, это так важно!

— Господи! — забеспокоился тот. — С чего ж я врать-то буду?!

— Ладно, старик! — поднялся Павел, чувствуя, как хмель все гуще окутывает его разгоряченное сознание, даже язык стал заплетаться. — Верю я тебе! Но учти, если соврал, большой грех на душу возьмешь! За всю жизнь не отмолишь!

— Куда же ты, Паша! Посидел бы, надо ж разговор-то закончить.

— Пойду, дело есть! Спасибо за угощение! Ну, старик, угостил ты меня… Крепко угостил, — тяжело покачал головой Павел, пожимая хозяину руку.

— Жениться-то будешь аль нет? — уже с крыльца выкрикнул старик.

Павел, оглянувшись, лишь криво усмехнулся и еще быстрее пошел, пошатываясь, к калитке.

3
Днем в конторе лесопункта народу бывало немного, и поэтому девушки-счетоводы с любопытством встретили незнакомого возбужденного молодого человека, скорее ворвавшегося, чем вошедшего в бухгалтерию.

— Где мне увидеть Курганова?

— Виктор Алексеевич в лесу.

— Лес большой… Где он там?

— Скорее всего на участке Панкратова. Он часто там бывает… А может, и у Рантуевой.

— Как мне туда добраться?

— Выйдете на дорогу и садитесь в любой лесовоз, который идет с биржи… А там спросите.

Тяжело повернувшись, Павел вышел, нерассчитанно громко хлопнув дверью.

На панкрашовском участке Курганова не оказалось. Сам Панкрашов, сразу догадавшийся, кто перед ним, объяснил Павлу, что технору к был здесь, но часа два назад уехал куда-то, вероятно, на нижнюю биржу, где идут подготовительные работы, так как через несколько дней лесопункт перейдет на вывозку леса в хлыстах.

— Если будете на работу устраиваться, проситесь ко мне, — предложил Панкрашов, пока Павел ожидал лесовоз, чтобы поехать обратно. — На участке вот как нужны хорошие ребята. Не пожалеете… И база для роста большая!

— Подумаю, — буркнул в ответ Павел, хотя и не собирался работать на лесопункте.

На бирже Курганова тоже не было. Валя Шумилова, которой очень хотелось, чтоб Павел признал се — ведь она очень хорошо помнила его еще по школе! — расспросила шоферов, и кто-то сказал, что недавно видел Курганова на дороге, недалеко от школы. Он стоял там возле военного «газика» с каким-то проезжим капитаном.

«Скрывается, подлец», — подумал Павел, хотя сквозь хмель все-таки понимал, что у Виктора еще нет никаких причин скрываться от него.

Когда он пешком добрался до школы и Курганова не оказалось и там, неожиданно мелькнувшая мысль выросла в убеждение. Все Войттозеро вот оно, на виду! Каждого человека можно разыскать за полчаса. А он мотается уже больше двух часов и даже издали не видел Курганова.

«Ничего, доберусь до тебя! Я все-таки загляну в твои черные глаза! Я хочу видеть, какими они станут, когда я спрошу тебя…»

Оглядываясь по сторонам, Павел стоял на дороге напротив школы Он не знал, что делать, а бушевавшие в нем ярость и гнев искали выхода. Вдруг, еще раз взглянув на школу, он обрадованно мотнул головой, перескочил через забор и напрямик, по опустевшим грядкам пришкольного огорода направился к зданию.

По тихому коридору он переходил от класса к классу. Потом остановился, прислушался к неторопливо-четкому голосу учительницы, взглянул на цветную вывеску «1 класс» и приоткрыл дверь.

Лена, стоявшая между партами, удивленно оглянулась. Он видел только ее, а белые, удивительно белые головки склонившихся над партами учеников казались ему маленькими шариками.

— Можно вас на минутку?

Испуганная, недоумевающая Лена вышла в коридор и плотно притворила дверь.

— Что-нибудь случилось, Павел?

— Для кого как, — усмехнулся он. — Мне нужно с вами поговорить…

— Хорошо. Только подождите, пожалуйста… Через пять минут кончится урок.

— Ладно, подожду.

Оставшись один, Павел вынул папиросу, закурил. Вспомнив, где он находится, сразу же погасил ее и окурок выбросил в открытую форточку.

«Ма — ма мы-ла Ми-лу», — доносился из класса детский голос. — «Ми-ла ма-ла…»

Это повторялось так долго и так размеренно, что Павел едва не выкрикнул: «Ну, мыла мама Милу? А что дальше, дальше что?»

Чтоб скрыться от этого голоса, он прошел к раздевалке и сел на деревянный диван.

Наконец прозвенел звонок, и сразу же появилась Лена, улыбающаяся, чуть встревоженная, с портфелем и кипой тетрадей в руках.

— Пройдемте в учительскую…

— Нет, давайте здесь.

Мимо них в раздевалку пробегали первоклассники, хлопали по барьеру сумками и портфелями. При виде учительницы утихали, и, уходя, каждый обязательно останавливался у дверей:

— До свидания, Елена Сергеевна.

Лене приходилось то и дело отвлекаться, отвечать ребятишкам, и она предложила:

— У меня уроки кончились. Подождите минуточку, я оденусь. Вы проводите меня домой, и мы спокойно поговорим.

— Нет, — отрезал Павел. — Я вас долго не задержу. Лена посмотрела на него и настороженно сказала:

— Я слушаю.

— Разговор будет о вашем муже… О бывшем моем друге Витьке Курганове.

— Я догадываюсь, — кивнула Лена.

Чувствуя, что прежний запал начал у него пропадать, Павел, искусственно подогревая свою злость, насмешливо заговорил:

— Догадываетесь? Это хорошо, что вы такая догадливая. Тем короче будет разговор.

— Можно потише? — попросила Лена, оглядываясь на учеников, уже с удивлением посматривавших в их сторону.

— Ладно. Будем потише. — Павел облизнул запекшиеся губы и, нисколько не понижая голоса, спросил: — Вы знаете, что у вашего мужа есть ребенок? Знаете об этом, а?

Ничего не понимая, Лена молчала, потом участливо тронула его за плечо.

— Что с вами, Павел? Идемте, идемте, я провожу вас домой!

— Может, вы знаете? — отстраняя ее, продолжал он. — Тогда нам и говорить не о чем?

— Прошу вас, уйдемте отсюда! Здесь дети…

— Ах дети! — вскочил он. — А там щенок, что ли? Щенок, спрашиваю я вас? Об этих вы думаете, беспокоитесь, воспитываете… А они и без вас вырастут… А тот пусть сам, пусть тешит себя, что его папа погиб! Эх вы, люди!

Несколько мгновений он, сощурившись, смотрел ей в глаза и вдруг резко махнул в отчаянии рукой:

— Да что с вами говорить?!

Тяжело качнувшись, он повернулся и с вытянутой вперед рукой, как бы на ощупь, пошел к выходу.

— Постойте! — Лена загородила ему дорогу. — Нельзя же так! Я провожу вас.

— Не надо. — Неровным, но сильным движением он отстранил ее, потом обернулся, с укором покачал головой. — А вы мне так понравились тогда, помните?

Следом за ним Лена вышла из школы. На улице было прохладно, но она, разгоряченная, взволнованная, не чувствовала холода.

— Павел, вы можете мне объяснить, о чем вы говорите? — спросила Лена, когда ребячий шум и гам остался за дверью.

— Ах, вы еще делаете вид, что ничего не понимаете! — вновь распаляясь, заговорил он. — Ну, хорошо! Выскажемся яснее… Вы знаете, что Витька в отряде дружил с Олей Рантуевой?

— Да, знаю, — быстро отозвалась Лена, побледнев от предчувствия чего-то страшного и неотвратимого.

— Тогда все в порядке. Об остальном догадаться не трудно…

— Зачем вы так зло мстите? — растерянно и беззащитно улыбаясь, спросила Лена. — Я не верю вам, не верю, понимаете? — вдруг выкрикнула она и, опустившись на мокрую скамью, заплакала. — Я никогда вам не поверю, никогда, слышите! Уходите! Вы злой человек, и я никогда вам не поверю. Стойте, куда же вы? Идемте, идемте! Нет, нет, вы пойдете со мной!

Таща за собой слабо упиравшегося Павла, Лена почти бегом поднялась по лестнице на второй этаж. К счастью, следующий урок уже начался, и в учительской за письменным столом сидела одна Рябова.

— Анна Никитична! — бросилась к ней Лена. — Вы подруга Ольги Петровны! Вы все хорошо знаете… Вот он… он сказал страшную вещь… Он сказал, что Славик сын Виктора… Скажите ему, что это неправда! Вы ведь все знаете!

Рябова все поняла с полуслова. Она догадалась обо всем, едва лишь увидела взгляд Лены, устремленный на нее с такой отчаянной надеждой, что она испугалась. Она знала, что рано или поздно это должно было случиться. Она опасалась, что оно могло произойти вчера, и потому пошла незваной на вечер к Кочетыговым.

— Как тебе не стыдно! — грозно поднялась она над столом. — Как тебе не стыдно! — повторила она, приближаясь к Павлу и стараясь за суровостью тона скрыть свою растерянность. — О, да ты пьян, и поэтому болтаешь несуразицу!

— Я сказал правду! — упрямо мотнул головой Павел.

— Анна Никитична, скажите вы! Прошу вас! — Лена трогала директора за руку, заглядывала ей в глаза, которыми та гневно буравила угрюмо молчавшего Павла.

— Елена Сергеевна, успокойтесь! — Рябова даже не обернулась к Лене. — Кому нужна твоя правда! Ты думаешь, что говоришь и зачем это делаешь? Думаешь или нет? — выкрикнула она, как будто перед ней стоял не взрослый, так много повидавший в жизни человек, а па-шкодивший ученик. — Отправляйся сейчас же домой! Немедленно, слышишь! И выбрось всю эту ерунду из головы! Идем! Елена Сергеевна, вы подождите меня! Я провожу его, а то он один и до дому не доберется… Надо же так нализаться! Я просто не узнаю тебя, Павел!

4
Дверь за ними плотно захлопнулась. Лена так и осталась стоять посреди комнаты. Она ничего не понимала… Почему Анна Никитична не расхохоталась Павлу в лицо? Почему она не высмеяла его нелепых предположений? Ведь Рябова так остро и язвительно умеет это делать. Почему она поторопилась увести Павла из учительской? Неужели?..

И Лена вдруг поняла, что это, конечно же, правда. Торопливо одеваясь, она уже и верила и боялась поверить до конца, искала каких-то убедительных доводов и тут же настраивала себя на противоположное.

Она не помнила, как добежала до конторы лесопункта. В темном коридоре остановилась, почувствовав такое сердцебиение, что едва нашла в себе силы открыть тяжелую дверь.

Виктора в конторе не было. Если бы там не оказалось и Тихона Захаровича, Лена поехала бы на делянки, обязательно разыскала бы мужа. Но делать этого ей не потребовалось. Орлиев сидел в своем кабинете, он, конечно, знает все, и ему Лена верила.

Она имела возможность успокоиться, обдумать предстоящий разговор, так как Тихон Захарович долго говорил по телефону, потом бухгалтер принес на подпись целую кипу бумаг. Когда, наконец, Орлиев поднял на нее малоприветливый взгляд, Лена, собрав все свое мужество, прямо спросила: правда ли, что Виктор является отцом Славика Рантуева?

— Кто тебе сказал? — Седые брови Тихона Захаровича дрогнули и полезли вверх. Его удивление так обнадежило Лену, что она радостно ответила:

— Павел. Он пришел пьяный, злой какой-то…

Орлиев, упершись взглядом в стол, молчал. Каждая секунда казалась Лене вечностью.

— Прошу вас, скажите только правду! — не выдержала она. — Вы понимаете, как это важно для меня?!

В третий раз, едва уже не плача, она повторила свой вопрос, и Тихон Захарович, как бы подводя итог своим раздумьям, резко сказал:

— В таких делах я вам не судья. Разбирайтесь сами…

Теперь сомнений не оставалось. Лена поднялась и медленно, ни слова не говоря, вышла.


Когда через час Рябова вернулась в учительскую, опа нашла на своем столе записку:

«Дорогая и милая Анна Никитична! Я так благодарна Вам за все-все… Извините, что не дождалась Вас — я плохо себя чувствую… На всякий случай оставляю рабочие планы уроков и прошу заменить меня, если я заболею всерьез. Еще раз большое Вам спасибо

Е. С.»

ГЛАВА ПЯТАЯ

1
На заседание партийного бюро приехали Гурышев и Потапов.

Виктор пришел в контору прямо из лесу. Увидев стоявший на обочине дороги леспромхозовский «газик», он подумал, что сегодня должно произойти что-то важное, и это ощущение не покидало его весь вечер.

Гурышев, пожимая Виктору руку, вполголоса спросил:

— Я слышал, Кочетыгов вернулся?

— Да.

— Обязательно познакомь меня с ним, хорошо?

Заседание было открытым, и к семи часам в комнате бухгалтерии мест уже не хватало. Пришли не только коммунисты, но и беспартийные. И как всегда у самых дверей робко прятался за спинами впереди сидящих молчавший до поры до времени дядя Саня.

Рябова как-то особенно приветливо поздоровалась с Виктором.

— Вы были дома? Как самочувствие Елены Сергеевны?

— Разве с ней что-то случилось? — встревоженно спросил Виктор.

— Нет. нет… Простудилась, наверное… Вы не видели ее?

— Я нс заходил домой…

Когда пришла Рантуева, Анна Никитична взяла ее под руку, увела из комнаты, и они возвратились к самому началу заседания. Рябова села к столу, чтобы вести протокол.

Члены партбюро тесным полукругом расположились возле стола, за которым нервничал празднично одетый, причесанный и побритый Мошников. Орлиев устроился чуть в отдалении, в правом переднем углу, прислонившись плечом к тяжелому шкафу, набитому бухгалтерскими папками.

Мошников, то и дело вытирая потное лицо, открыл заседание, объявил повестку дня и хотел уже предоставить слово докладчику, когда председатель рабочкома Сугреев, сидевший рядом с ним, удивленно спросил:

— Разве приема в партию не будет? Я слышал, у Курганова все документы оформлены.

Мошников замялся, посмотрел на Виктора, потом на Орлиева, зачем-то поворошил лежащие перед собой бумаги и сказал:

— Коммунист Орлиев взял назад свою рекомендацию, которую он дал Курганову.

— Как так?! Вот это новость! — воскликнул Сугреев, поворачиваясь к невозмутимо молчавшему Орлиеву.

«Начинается», — подумал Виктор. Сообщение Мошникова почти не удивило его. В последние дни он предчувствовал, что это могло случиться, и даже сам хотел объясниться с Орлиевым, но как-то не собрался. Обидно лишь то, что ни Тихон Захарович, ни Мошников не предупредили его.

В комнате нарастал тревожный шум. Случай был настолько необычным, что даже Гурышев посмотрел на Орлиева таким взглядом, словно видел его впервые.

— Я скажу об этом в докладе, — спокойно кивнул Орлиев.

Он дождался, пока Мошников официально предоставит ему слово для доклада, выдвинул вперед себя стул, неторопливо вынул из кармана несколько листков бумаги и начал говорить.

Да, Орлиев умел завладеть аудиторией. Он не блистал красноречием. Даже наоборот, говорил слишком отрывисто, как бы с трудом подбирая слова. Вначале казалось, что и слушать-то его не будут, — так сухо и казенно он начал доклад. И все же его слушали. В его устах каждое, даже набившее слух слово звучало настолько весомо, голос был таким властным и уверенным, паузы так многозначительны, что все, сказанное им, приобретало какой-то особый смысл, над которым люди невольно задумывались. Понять этот скрытый смысл они не успевали, так как следовали новые фразы, новые паузы, новые цифры, которые, в свою очередь, хотя и были знакомы, но опять казались исполненными глубокого значения.

Даже Виктор, заранее предполагавший, что скажет начальник, был захвачен этой безостановочной сменой тяжелых, как удар молота, фраз и не менее выразительных пауз.

Орлиев не скрывал тяжелого положения, сложившегося на лесопункте. Пожалуй, он даже усугублял его в своей речи, рисуя все в таких красках, как будто все стоит на краю катастрофы и пришла пора осознать опасность.

Зачем он делал это, Виктор понял лишь потом, когда Орлиев, проанализировав работу всех участков, стал объяснять, почему лесопункт провалил план не только второго, но и третьего квартала.

— Итого: мы задолжали государству пять тысяч кубометров древесины. Из них три с половиной тысячи деловой… Откуда взялся этот долг? Из чего сложился? С первого сентября мы перевели участок Рантуевой в семидесятый квартал. Потеряли три дня. Три дня по сто шестьдесят кубометров — почти полтысячи.

— Но участок Рантуевой дал в сентябре больше тысячи кубометров сверх плана, — выкрикнул Виктор и замолк, заметив успокаивающий жест Гурышева.

— Мы создали дорожно-строительный участок, — продолжал Орлиев, даже не посмотрев на Курганова. — Хорошее дело. Даже, я бы сказал, слишком роскошное в наших условиях. Отвлекли с основного производства сорок человек. Ликвидировали для этого целый участок, который мог давать по полтораста кубометров в день.

— Мог, но никогда не давал, — заметил вполголоса Сугреев.

— Потому и не давал, что не мог, — громко возразила ему Рантуева. — Разве мыслимо было работать на таких дорогах? Правда, Олави Нестерович?

— Товарищи, прошу соблюдать тишину, — сверкнул очками сосредоточенный Мошников.

— Двадцать шесть рабочих дней по полтораста кубометров — это сколько? — Орлиев поискал глазами плановика и, найдя его, сам же ответил: — Три тысячи девятьсот кубометров. Вот он где скрывается, наш долг. Вот во что обошлось нам создание дорожно-строительного участка!

— Теперь мы имеем дороги, и половина лесовозов не стоит в ремонте, — проворчал Сугреев и, в ответ на укоряющий взгляд Мошникова, рассердился — Да что у нас, в конце концов, слова сказать нельзя, что ли? Чего болтать зря? До сентября мы работали тремя участками, а что было? Этот самый долг равнялся почти шести тысячам… Или не так?

Но Орлиева непросто было сбить с мысли. Он выждал тишины и продолжал размеренно, спокойно, как будто все выкрики лишь подтверждали его правоту:

— Нас губит прожектерство. За последние полтора месяца оно так захлестнуло нас, что мы уже не можем нормально работать. Нам мешает прожектерский зуд. Что такое — сосредоточить как можно больше техники и рабочей силы на участке Рантуевой? По существу это скрытая тенденция ликвидировать еще один участок. Об этом не говорят, но это так. Вместо того чтобы наладить работу обоих участков, наладить социалистическое соревнование, мы ищем легких путей. Мы выдумываем, строим прожекты… Надо разобраться, о чем думают эти люди? О чем они заботятся? О пользе дела или о чем-то другом? Не ищут ли некоторые легкой славы? А может, их прожекты и планы рождены совсем другим? Может, им вообще не нравятся наша жизнь и наши порядки?..

— Не слишком ли круто поворачиваешь, Тихон Захарович, — покачал головой все время молчавший Потапов.

— Имею основания! — Орлиев взмахнул кулаком, как бы накрепко вбивая свои слова. — Я хорошо знаю корреспондента Чадова. Он служил в моем отряде… В последние полгода он все явственнее показывает себя как отпетый нигилист… Есть такое слово. Это который все отрицает, которому все не по нутру… Раньше я считал, что Чадов одинок. Теперь, к сожалению, и в Войттозере нашлись люди, которые идут за ним, это уже опасно, товарищи! Они спелись и поддерживают друг друга.

— Кого ты имеешь в виду? — спросил Сугреев. — Говори конкретно!

— Тот знает, о ком я говорю, — многозначительно ответил Орлиев и, помолчав, продолжал — Имеет ли возможность наш лесопункт выйти из прорыва? Да, имеет. Что нужно для этого? И многое, и малое. Во-первых, мы должны раз и навсегда покончить с прожектерством. Надо работать, товарищи! Трудиться надо, а не фантазировать! Во-вторых, мы должны добиться того, чтоб каждый участок, каждая бригада ежедневно выполняли задание. В-третьих, развернуть соревнование, помогать друг другу, подтягивать отстающих и наращивать темпы! Мы знаем лозунг партии — кадры решают все. Если люди горят желанием, то можно сделать даже невозможное. Долг каждого коммуниста — разжечь такое желание. Не искать легких путей, не ссылаться на трудности, а поднять людей на выполнение плана.

Орлиев требовательно оглядел присутствующих, как бы собираясь продолжать, потом вдруг резко сказал: «Все!» — и уселся на свое место. Несколько секунд в комнате стояла выжидательная тишина.

— Есть вопросы к докладчику? — поднялся Мошников.

— Орлиев обещал объяснить историю с рекомендацией, — напомнил Сугреев.

— Разве ты ничего не понял? — пожал плечами Орлиев. — По-моему, каждый понял, почему я не могу рекомендовать Курганова в кандидаты партии.

— В таких делах надо бы говорить определенней. Ты мог не давать человеку рекомендацию. Отказать, и все. Ты имеешь на это право! И ни у кого вопросов не было бы. Но уж коль ты дал, то объясни толком, почему сейчас забрал ее обратно. Вероятно, у тебя есть какие-то причины, которых не было раньше.

— Товарищи! Стоит ли нам уводить партбюро в сторону от основного вопроса повестки дня? — Мошников нерешительно посмотрел на Гурышева, но тот сделал вид, что не замечает его взгляда. — Вопрос у нас важный, и надо сосредоточить все внимание на нем…

— Стоит! — Сугреев так резко поднялся, что едва не упал, зацепившись протезом за соседний стул. — Разрешите мне сказать!.. Я буду говорить без намеков — так, как думаю. Мы собрались, чтоб обсудить производственные дела. Что послужило поводом для этого? Конечно, тяжелое положение с выполнением плана… Но ведь дела в последний месяц пошли вроде бы на лад… Смотрите-ка, участок Рантуевой даже перевыполнил сентябрьский план! Панкрашов тоже нет-нет да и дотягивает до суточного графика… С марта мы не имели такой выработки… Тут бы радоваться надо, подналечь подружней всеми силами, а у нас не получается. Идет какой-то раздор у руководства лесопунктом. И в этом все дело! Если один говорит: «да», другой обязательно «нет»… Как в песне, помните? Почему Орлиев сегодня высказался чуть ли не против дорожно-строительного участка? Против перехода в семидесятый квартал? Почему он, как только увидит лесовоз или трактор на профилактике, краснеет от злости? Потому, что все это предложено Кургановым… Это замечаю не один я, все видят и чувствуют. А в чем тут дело, я лично ничего не понимаю… Я считаю, если мы хотим сегодня разобраться в производственных неурядицах, то должны начинать с отношений между Орлиевым и Кургановым… Пока между начальником и техноруком не будет согласия, хорошего ничего не будет! С этого и надо начинать. Поэтому, мне кажется, история с рекомендацией — вопрос принципиальный…

— Видно, персональные дела тебя интересуют больше производственных, — язвительно вставил Орлиев.

— А тебе что, говорить об этом не хочется? — обернулся к нему Сугреев. — Ты тут такие намеки сделал, что на месте Курганова я потребовал бы партийного разбирательства.

Собрание вновь заволновалось.

— Товарищи, призываю к порядку… — постучал о графин Мошников. — Я думаю, на таком широком заседании нам нет смысла сводить важный вопрос к обсуждению личных взаимоотношений.

Он опять покосился на Гурышева, и тот на этот раз не уклонился от его взгляда, кивком головы попросил слова.

— Я согласен с товарищем Сугреевым, — сказал он, глядя на сразу смолкших людей. — Если между начальником и техноруком есть разногласия…

— Есть! — выкрикнуло сразу несколько человек.

— …Если эти разногласия, — продолжал Гурышев, — мешают производству, а они, конечно, не могут не мешать, то долг партбюро прежде всего разобраться в них… Я думаю, и сам Тихон Захарович не против того, чтоб внести ясность в этот вопрос… Дело тут, конечно, не только в рекомендации. Каждый коммунист имеет право давать или не давать рекомендацию. Это дело его совести и партийной убежденности… Если он взял назад рекомендацию, имея на то веские основания, мы должны лишь поблагодарить его за принципиальность.

— Имею вопрос, — вскочил дядя Саня и, не ожидая разрешения, возмущенно закричал: — Вопрос такого содержания! Какая ж принципиальность тут — давать, а потом брать назад? Что ж тогда беспринципность?

— Сейчас нам Тихон Захарович все объяснит, — улыбнулся Гурышев.

— Что ж, я готов…

В напряженной тишине Орлиев вышел на место, где стоял во время доклада. Члены партбюро потеснились, подвинулись в сторону, чтобы все могли хорошо видеть начальника лесопункта.

— Только слово «объяснять» тут не подходит… Объяснять — вроде оправдываться. Мне оправдываться не в чем. Я должен не оправдываться, а обвинять.

Тихон Захарович задумался и вдруг решительно вскинул голову.

— Прежде всего, почему я дал рекомендацию Курганову? Не только дал, а даже сам предложил ему, когда тот приехал к нам в Войттозеро… Два года Курганов служил в моем отряде минером. Он был неплохим бойцом… По крайней мере, я не знал в то время за ним ни одного проступка пли случая, когда бы он не выполнил задания… Он награжден орденом Красного Знамени. После войны человек закончил школу, потом академию и добровольно попросился сюда, к нам… Я был так рад ему, что на меня в райком даже поступила жалоба, как будто я чуть ли не по знакомству устроил Курганова… Было ведь такое заявление, Петр Иваныч? — наклонился Орлиев к Гурышеву.

— Что об этом говорить сейчас? — махнул рукой тот. Мошников неожиданно вскочил, поправил очки и, вытянувшись как на параде, объявил:

— Товарищи! Считаю нужным информировать партбюро, что это самое письмо по своей несознательности и без моего ведома написала моя жена… Сделано это было с чисто обывательской точки зрения… Я имел с ней серьезный разговор…

— Ты с ней или она с тобой? — под общий смех выкрикнул кто-то.

Орлиев даже не улыбнулся, его лицо еще больше побагровело. Выждав, когда наступит тишина, он продолжал:

— С первых же дней Курганов энергично взялся за дело. Он действительно показал себя знающим специалистом… Имел я основания считать такого парня достойным кандидатом в члены партии? Имел я право предложить ему рекомендацию?

— Пока ты все же объясняешь, а не обвиняешь! — засмеялся Сугреев.

— Ты, Сугреев, меня не перебивай! В последнее время, я замечаю, ты себе слишком многое позволяешь! Как видно, дешевый авторитет зарабатываешь!

— Прошу не мешать выступающему, — сказал Мошников и, подумав, постучал в графин, хотя в комнате стояла такая тишина, что все слышали сбивчивое дыхание Орлиева.

— Почему я взял рекомендацию обратно?.. Это я сделал сегодня, хотя сомнения зародились у меня давно… За последние недели я узнал Курганова, я увидел его как бы с другой стороны. Я увидел, что этот человек начисто лишен качеств, необходимых коммунисту.

— Интересно, какие качества он имеет в виду? — шепотом спросила Рябова, наклонившись к Ольге, сидевшей через человека от нее.

Орлиев услышал ее вопрос и повысил голос:

— …Качеств, предъявляемых коммунисту новым уставом нашей партии. За эти полтора месяца Курганов наворотил здесь уйму проектов, планов, предложений… Он готов их предлагать чуть ли не каждый день… Еще неизвестно, когда вступит в строй железная дорога, строящаяся по Заселью, а он уже всерьез носится с планом перевода лесопункта на вывозку леса туда… Он, видите ли, уже чуть ли не готовит проект механизированной биржи. И это в то время, когда лесопункт находится в прорыве. Кто он — технорук или инженер-проектировщик? Зачем это ему нужно? Вы думаете, он заботится о делах лесопункта? Нет, он прежде всего думает о своей славе, о своей карьере. Он знает, что в нашей стране инициаторов замечают, их награждают, о них пишут в газетах… Вот он и добивается почета и известности…

— Это ложь! — вскочил Виктор и, почувствовав на себе взгляды всех собравшихся, тихо, с болью в голосе, спросил: — Зачем вы говорите неправду? Вы же знаете, что все это не так!

— Ты, Курганов, выслушай! — остановил его Орлиев медленным движением руки. — Тебе дадут слово, если захочешь… Курганов — умный человек. Но его ум — это не частица коллективного разума, а ум индивидуалиста, противопоставляющего себя коллективу. Смотрите, дескать, вот я какой! Я один понимаю больше, чем вы все вместе взятые… Вот я приехал и все могу сделать… Это мораль типичного карьериста! Я не случайно сказал в докладе о Чадове… Курганов и Чадов — друзья. Очерки в газете — замаскированное стремление не только свести личные счеты со мной, но и прославить Курганова.

— У тебя все? — хмуро прервал Гурышев.

— Разве этого мало?

— Я думаю, даже слишком много. — Гурышев достал блокнот, придвинулся поближе к столу.

— Нет, товарищи, у меня не все! — Орлиев перевел дыхание, помолчал и начал говорить, вновь тихо и доверительно: — Я не хотел ворошить прошлое. Но я вижу на лицах некоторых сидящих здесь недоверчивую усмешку. И скажу о прошлом. Всего один факт.

Виктор сразу догадался, о чем будет говорить Орлиев. Теперь это уже не могло ни удивить, ни причинить ему большой боли. Особенно сейчас, когда все прояснилось и встало на свои места. И все же ему очень хотелось, чтоб Тихон Захарович удержался, не употребил во зло то, что было рассказано ему самим Виктором с самыми чистыми и добрыми побуждениями.

Виктор не ошибся. Орлиев рассказал о разведке к острову, расценив поведение Виктора как нарушение приказа и обвинив его в легкомыслии, граничащем с трусостью.

— Ты забыл сказать, что Курганов был ранен, — напомнил Гурышев. — Несмотря на рану, он сделал проход в минном поле… Было так или нет?

— Кто в боевой обстановке считается с ранением? — воскликнул Орлиев. — Тогда гибель грозила всему отряду.

— Ты и сейчас считаешь, что они должны были идти к острову вдвоем? — Гурышев через плечо в упор посмотрел на Орлиева.

— А как же еще? Им приказано было идти вдвоем.

— Зачем?

— Хотя бы затем, чтобы не случилось того, что произошло с Кочетыговым… Только по вине Курганова Кочетыгов попал в плен.

— Что мог сделать Курганов? Допустим, что он тоже пошел бы к острову и уцелел под шквальным пулеметным огнем у самого берега… Разве он мог вынести товарища?

— Обороняться, защищаться до последнего… — Орлиев на секунду замешкался, потом снова заговорил убежденно и требовательно. — В конце концов у двоих всегда больше возможности не сдаться живыми в плен…

— Ясно. Ты будешь еще говорить?

— Хватит, товарищи! — запротестовал Сугреев, давно уже ждавший возможности выступить. — Чего мы будем копаться в прошлом? Еще Курганова надо послушать!

2
Мошников, после своего вызвавшего смех объяснения по поводу письма, совсем перестал руководить заседанием. Он лишь растерянно и молча поглядывал на каждого, кто начинал говорить. Почувствовав, как взоры людей один за другим сошлись на нем, Виктор понял, что ему предоставляют слово. Он медленно поднялся, выдвинул, как и Орлиев, вперед свой стул и, держась за спинку, долго молчал, стараясь собраться с мыслями. Если бы Орлиев не завел разговор о разведке, он знал бы, как держать себя, что ответить на те ничем не обоснованные обвинения. На них ответить легко. Там все строилось на нелепых подозрениях. А здесь?

— Отвечай, Курганов! Чего молчишь! — недовольно поторопил его Сугреев, как видно не понимавший, почему так растерянно держится технорук.

— Спокойно, товарищи! — остановил его Гурышев и, обратившись к Курганову, спросил: — Ты будешь говорить?

— Буду. — Виктор поднял голову, медленным взглядом обвел людей, смотревших на него с сочувствием и удивлением. — То, что сказал сейчас Тихон Захарович, правда…

— Какая правда? — вскричал Сугреев. — Что ты говоришь?

Виктор посмотрел на него и тихо продолжал:

— Да, правда… Правда, что к острову пошел один Кочетыгов… Правда, что мы тянули жребий… Я не хочу оправдываться… Вероятно, мы не имели права делать это. Но сделали мы это не из трусости и не из озорства… Кочетыгов теперь может рассказать, почему мы так поступили. Не мы, конечно… Он, Павел… Я только потом все понял, когда уже финны открыли огонь. Я виноват, что сразу не доложил обо всем командиру. Но после того, как я увидел те две спички, я не мог поступить иначе. Павел намеренно спасал мне жизнь… Мог ли я нарушить его наказ?!

— А не объяснишь ли ты, Курганов, зачем это он сделал? — спросил Орлиев.

— Я ведь рассказывал вам, Тихон Захарович…

— Теперь расскажи людям… Ты бьешь на откровенность. Будь откровенным до конца!

— Хорошо, — побледнев, ответил Виктор. — Я буду… Мы оба любили одну девушку…

— Какую? — громко и холодно спросил Орлиев. Он даже не взглянул на Ольгу, но по какому-то едва уловимому движению его лица Виктор понял, что Орлиев держит ее в поле зрения.

— Тихон Захарович, зачем это? — попробовала урезонить начальника Рябова, но ее вопрос лишь подлил масла в огонь.

— Я вижу, здесь у Курганова слишком много защитников! Многих, видать, подкупила его откровенность. Пусть-ка тогда он будет откровенным до конца… Пусть расскажет, как он обманул ту самую девушку. Да-да, ту самую, ради которой спас ему жизнь Кочетыгов! Обмануть командира — этот наказ Кочетыгова ты выполнил! Почему же ты не выполнил другой его наказ? Что? Молчишь? Сказать нечего, да? Рантуева! — Орлиев даже не повернул головы в сторону Оли, лишь указал на нее пальцем. — Скажи нам, чьего ребенка ты воспитываешь?

Оля на какой-то миг растерялась. Она быстро оглянулась на побледневшую Рябову и вдруг, как бы обретя себя, громко, беззаботно ответила:

— Своего, конечно…

— Я тоже думаю, не бабушкиного! — посмотрел на нее Орлиев. — Ты, Рантуева, коммунистка! Скажи партийному бюро и всем собравшимся, кто отец твоего ребенка? Не этот ли человек, который сам боится признаться? Ты, Рантуева, честный человек. Так встань и скажи!

— Я не понимаю, что тут у нас происходит? — Рябова в негодовании бросила на стол карандаш. — Мошников, ты будешь вести заседание или нет? Тихон Захарович — прекратите! Это же кощунство!

— Товарищи, товарищи! — спохватился Мошников, неизвестно к кому обращаясь. — Давайте по порядку!

— Нет уж, разрешите! — Рантуева встала, вышла к столу. — Такие вопросы не могут оставаться без ответа. — Долгим взглядом она посмотрела прямо в глаза Орлиеву. — Вы хотите, чтоб я ответила? Отвечаю. Да, мы дружили с Кургановым. Да, мы когда-то любили друг друга… Но Курганов никогда не был отцом моего ребенка. Вы довольны?

— Ты лжешь! — выкрикнул Орлиев.

— Конечно, вы знаете это лучше меня, — с иронией подтвердила Оля. — Вы все знаете! Вы всегда так убеждены в своей правоте, что вам ничего не стоит очернить человека, испортить ему жизнь… Человек для вас ничего не стоит… Помните, в ту ночь вы даже и не подумали о тех, кого оставили прикрывать отход отряда! И теперь человек для вас — это списочная единица… Как трактор или лесовоз… Вы цените его, пока он послушноисполняет вашу волю. А чуть он выходит из повиновения… нет, даже не выходит, а едва начинает иметь свое мнение, вы стараетесь подавить его, смешать с грязью, чтоб другим неповадно было… Я не хочу вспоминать прошлое. Незачем. Но таким вы были всегда. Вы же лучше других знаете, что Курганов честный человек. Он много работает, он сделал так много полезного. Почему же вы ненавидите его? Вы даже обвиняете его в том, в чем, может быть, виноваты прежде всего сами… По-моему, вы делаете это потому, что Курганов прав и вы боитесь его. Нет, не самого Курганова, а его авторитета. Курганов хороший специалист, он не страшится идти против вашего мнения. Его за это начинают уважать на лесопункте. А вы разве можете допустить такое? Разве можете вы кому-нибудь уступить хоть частицу вашей власти? Нет! Хотя, по-моему, кроме вашего прежнего командирского авторитета, у вас ничего за душой не осталось.

— Не тебе судить об этом! — Орлиев весь кипел от гнева, с трудом сдерживаясь и багровея все гуще и гуще.

— Конечно, не мне… Кто я? Я для вас такая же списочная единица, как и большинство здесь сидящих… Вам в судьи мы не годимся. Наше дело — судить таких, как Курганов. Даже не судить, а осуждать по вашему требованию. Вам, конечно, этого хочется. Товарищи, я знаю Курганова. Наверное, знаю его лучше других. Два года мы служили в одном отделении, ели из одного котелка… Он, Павел Кочетыгов и я…

— Потому-то ты так и необъективна! — воспользовавшись паузой, нервно засмеялся Орлиев.

— У меня больше вашего нашлось бы оснований в чем-то обвинять Курганова. Но наши личные с ним отношения никакого значения сейчас не имеют… За последние два месяца я узнала его еще лучше и скажу одно! Если меня спросят, могу ли я, как коммунистка, дать рекомендацию Курганову для вступления в кандидаты партии, я отвечу: да, могу. И я дам ее, если Курганов попросит.

— Молодец, Оля! — восторженно кивнула ей Рябова. Наконец-то дождался своего Сугреев. Рантуева еще не успела сесть, а он уже навис над столом, стремительно водя по лицам присутствующих пылким взволнованным взглядом.

— Садись, Курганов! Чего стоишь? — приказал он Виктору, который, сам не замечая того, все еще стоял, держась за спинку стула.

— Я хочу сказать, объяснить вам, товарищи… Ответить на обвинения Тихона Захаровича, — попробовал возразить Виктор, но Сугреев решительным жестом остановил его:

— Погоди. Дай другим сказать. Садись и послушай… Товарищи! Я собирался говорить о многом. Но теперь, после выступления Рантуевой, говорить долго не буду. Я полностью согласен с ней. Очень хорошо, что у нас сегодня присутствуют секретарь райкома партии и директор леспромхоза. Я полагаю, что в жизни нашей парторганизации это заседание будет переломным. Чем мы занимались раньше? Собирались, обсуждали, принимали решения. Внешне все вроде бы и хорошо. А по существу разве мы использовали предоставленное нам право контроля за хозяйственной деятельностью? Был ли нам подотчетен начальник лесопункта? Нет. Надо сказать прямо, он подмял под себя такого слабовольного человека, как Мошников, и стоял по существу вне критики! И вот результат. Ведь ясно, что у нас неправильно использовались лесосеки, было плохо с дорожным строительством и с отношением к технике. А Орлиев даже сегодня с цифрами в руках пытался все повернуть на прежние рельсы. А то, что он хотел сегодня проделать с Кургановым, это попросту гнусно и недостойно! Он давно понял, что многие поддерживают предложения Курганова, и пошел в атаку. И не просто пошел, а с применением запрещенных, как говорят боксеры, приемов… Как ты, товарищ Орлиев, мог докатиться до этого?

После Сугреева желающих выступить оказалось так много, что пришлось установить регламент — десять минут. Критика, вероятно, подействовала и на Мошникова. Он начал активнее руководить заседанием, слово предоставлял по очереди, не позволял прерывать ораторов вопросами и репликами.

Один за другим поднимались люди, и никто не защищал Орлиева, никто не поддержал его. Даже никогда не выступавшая на собраниях Валя Шумилова попросила слова и, чуть ли не со слезами на глазах, растерянно произнесла всего две фразы:

— Зачем же вы так, Тихон Захарович?! Это ж несправедливо… совсем несправедливо.

Потапов выступать не стал. Лишь в порядке справки, перед выступлением Гурышева, он сообщил, что леспромхозу дано задание поставить до конца года двадцать тысяч кубометров отборного пиловочника для строительства лесозавода в Заселье и что это задание целиком падает на Войттозеро.

— Так что, мне кажется, — он посмотрел на Орлиева, — в Войттозере не зря подумывали о переводе нижней биржи в Заселье.

— Слово имеет товарищ Петр Иванович Гурышев, — наконец объявил Мошников.

С одинаковым нетерпением, но по-разному ожидали Орлиев и Курганов выступления секретаря райкома партии.

Внешне Тихон Захарович был спокоен. Привалившись плечом к шкафу, сидел он, молчащий и неприступный, уже пи словом, ни выражением лица не выдавая своих чувств. Виктор, наоборот, смущенно ерзал и чувствовал себя неловко, словно критиковали и упрекали не Орлиева, а его…

Гурышев начал спокойно, как будто не было до него ни горячих выступлений, ни тяжких взаимных обвинений.

— Признаюсь, товарищи, что я ехал на это заседание с тревожным настроением. Правда, в сравнении с другими месяцами в сентябре вы поработали неплохо. Месячный план перевыполнили, дороги наладили. Но пять тысяч кубометров долгу! Честно скажу, не верилось, что до конца года вы сможете покрыть его! Особенно после доклада Тихона Захаровича… Непосредственно о производственных делах бы сегодня говорили мало. Однако теперь я думаю, что это заседание скажется на делах лесопункта значительно глубже, чем можно было поначалу ожидать. Почему я так считаю? Во-первых, потому что у коммунистов и у всех присутствующих есть единый и правильный взгляд на положение дел на лесопункте. Надо сказать, что в последние годы у нас в лесной промышленности не было недостатка в разного рода начинаниях. Вспомним хотя бы соревнование за сохранность механизмов, увлечение часовым графиком, или почти ежегодные изменения структуры бригад, участков… Лесную промышленность попросту лихорадило от обилия начинаний и инициатив, а положение не выправлялось. Почему? Потому, что не было сделано главного. Не был налажен правильный, наиболее рациональный технологический процесс, с учетом конкретной обстановки. Ведь каждый лесопункт и участок имеют свои особые условия работы. Они зависят не только от погоды, но и от природных условий. Разве можно не учитывать их? Действительно, это походило на прожектерство. Не устранив очевидных нарушений в организации технологического процесса, не сделав самого необходимого, мы хотели выправить дела при помощи массовых движений — соревнования за сохранность механизмов или введения часового графика. На какой-то очень короткий срок это иногда удавалось. Но затем лесопункт или леспромхоз попадал в еще более тяжелое положение. Так действительно было, Тихон Захарович… Правы вы и в том, что центральная наша печать осудила подобное прожектерство. Добавлю, что она обратила внимание на необходимость четкой, технологически обоснованной организации труда. Однако то, на чем настаивает Курганов и что так энергично поддерживают коммунисты лесопункта, не прожектерство. Это даже не какое-то новое начинание, а всего-навсего исправление нарушений в использовании лесосечного фонда, в отношении к дорожному строительству, к механизмам. Хорошо, товарищи, что вы начали это дело и так решительно настаиваете на его завершении. Появляется уверенность, что войттозерцы справятся с выполнением годового плана. И сделают это не при помощи спасительной рубки леса в прибрежных зонах, как еще нередко бывает, а путем умной и правильной организации всего технологического процесса на основных делянках.

Во-вторых, сегодня на партбюро разговор шел о главном. О человеке, о людях, о их взаимоотношениях… Говорилось, в основном, о двоих. Но говорилось так, что во всю остроту встали вопросы о методах руководства, об отношениях руководителя и коллектива… Сейчас я не буду говорить о Курганове. У нас с ним была долгая и, я считаю, полезная беседа. У Курганова есть свои недостатки. При всей его откровенности, он слишком многое переживает в себе, словно боится, что люди не поймут его или поймут неправильно. За свои ошибки в прошлом он заплатил такой дорогой ценой, что меня искренне порадовало доверие и доброе к нему отношение со стороны товарищей. По-моему, такого человека, как Курганов, доверие окрылит еще больше… Скажу о Тихоне Захаровиче Орлиеве. Нелегко говорить такое об одном из старейших коммунистов района, о человеке, которого люди привыкли уважать за его немалые заслуги во время войны и в предвоенные годы. Но коммунисты сегодня поступили правильно. Я полностью поддерживаю их!.. Тихон Захарович! Читаешь ли ты газеты? Слушаешь ли ты радио? Знакомят ли тебя, как члена райкома, с партийными документами последних месяцев?..

— Ты что, экзаменовать меня думаешь? — спросил Орлиев, горько усмехнувшись.

— Экзамен-то был уже! — с сожалением покачал головой Гурышев. — И ты его не выдержал, вот в чем беда… Почему же ты не хочешь понять, чем сейчас живет партия? В последние полгода произошли огромные события, а ты живешь как за глухой стеной. Партия своими решениями еще раз подчеркнула, что забота о человеке, о благе людей — для нее высший закон. А для тебя даже такого понятия, как человек, не существует. Если и существует, то абстрактно… Словно люди, тебя окружающие, не подпадают под это понятие. Ты любишь повторять слово «коммунизм». Разве мы строим коммунизм не ради людей? Разве жить в нем будут не те конкретные люди, которые окружают тебя?

— Коммунизм надо еще сначала построить, а потом думать, кто в нем жить будет, — мрачно перебил Орлиев.

— Вот в этом, пожалуй, твоя коренная ошибка! В твоем представлении коммунизм — как бы огороженный высоким забором пансионат, куда в один прекрасный день будут распахнуты двери — пожалуйста, входите! А ведь не будет такого! Не будет и высокого забора, потому что коммунизм строится не для избранных. Не будет и пансионата, потому что только труд, ставший естественной потребностью для каждого человека, сделает коммунизм возможным. Не будет и конкретного дня, так как коммунизм нельзя объявить. Он будет постепенно складываться из множества каждодневно рождающихся черточек нового не только в экономике, но и в сознании людей. Нельзя сделать человека сознательным при помощи окрика или приказа! Только убеждение, только внимание и забота способны воспитывать людей! Коммунизм — самая человечная и справедливая формация на земле, и строиться она должна самыми человечными методами. Кто не понимает этого, тот не может в настоящее время руководить людьми. Тот попросту отстал от жизни! Как ни больно, но с тобой, Тихон Захарович, произошло именно это! В этом и твоя личная трагедия, и большая вина всех нас… О Мошникове я говорить сейчас не буду. Скоро у вас отчетно-выборное собрание, и, мне кажется, коммунисты скажут свое слово о работе партбюро и его секретаря… Я слышал, отчетный доклад у вас уже два месяца назад готов был? — повернулся Гурышев к Мошнякову.

— Готов, готов, — радостно закивал тот, не замечая легкой иронии в тоне секретаря райкома.

— Рановато, — покачал головой Гурышев. — Так поторопились, что теперь новый писать, наверное, надо?

— Он просто цифры свежие подставит, и все! — с насмешкой сказал Сугресв. — У Мошникова третий год подряд одно и то же слушаем!

— Нет! — твердо сказал Гурышев и вдруг как-то сразу помрачнел. — Подстановкой цифр теперь уже нельзя отделаться. Прошли те времена! А в том, что так бывало раньше, есть и ваша вина, товарищ Сугреев! Вы ведь не посторонний человек, а член партбюро! И судить коммунисты будут не только Мошникова, а и вас, всех пятерых… Поэтому предлагаю записать в решении, что проект отчетного доклада партбюро подготовить не одному Мошникову, а совместно с Сугреевым.

— Я не возражаю, — ответил тот. — Только пусть начальство не обижается на критику!

Постановление партбюро приняли единогласно. Его составили из нескольких предложений, выдвинутых тут же. Даже Орлиев голосовал за это постановление, хотя в последнем пункте ему указывалось на недооценку воспитательной работы с подчиненными, произвол и неправильное отношение к критике. Тихон Захарович помедлил, подумал и все-таки вместе с другими членами партбюро поднял руку.

Как только Мошников объявил заседание закрытым, Орлиев поднялся и, ни с кем не попрощавшись, двинулся к выходу. Это было так неожиданно, что люди расступились перед ним, образовав молчаливый коридор. Тихон Захарович шел медленно, пи на кого не глядя.

— Погоди, я провожу тебя! — крикнул ему Гурышев.

Но Орлиев как будто ничего не слышал. Он даже не обернулся и, резко толкнув дверь, скрылся в темном коридоре.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1
Не зажигая света, Тихон Захарович ощупью добрался до кровати и, не раздевшись, тяжело ткнулся головой в прохладную подушку. Бешено колотилось сердце, и с каждым ударом где-то там, в глубине, поднималась ноющая боль, ставшая в последний месяц почти постоянной.

Близилась полночь. Тихон Захарович угадывал ее по тому, как постепенно замирала жизнь в общежитии. По коридору шумно прошли вернувшиеся с танцев парни. Голоса, хлопанье дверей, позвякиванье чайников… И когда в доме начало стихать, в дальней комнате жалобно взвизгнул Котькин баян. На секунду он замер, словно не решаясь тревожить ночную тишину, потом приглушенно и медленно, как бы пробуя чистоту звучания, потянул грустную знакомую мелодию:

Не пыли, дороженька лесная,
По тебе шагать далеко нам…
Не роняй ты слезы, мать родная,
А победы пожелай своим сынам…
Это повторялось каждый вечер, с того самого дня, как полтора месяца назад Котька впервые услышал полюбившуюся песню. Он довел ее исполнение до такого совершенства, что, казалось, сам баян научился выговаривать слова.

Тихон Захарович знал, что произойдет дальше. Кто-либо обязательно загрохочет кулаком в стену и закричит:

— Дня тебе мало? Не наигрался, что ли?

Сегодня Тихон Захарович с особым нетерпением ждал этого. Песня раздражала, тревожила, усиливала жгучую боль. Она каждым своим звуком проникала в сердце, переполняя его и создавая нестерпимое теснение в груди.

«Неужели никого не найдется, кто бы постучал ему? Как будто свет на баяне да на песнях сошелся…» — думал Тихон Захарович, вслушиваясь и досадуя, что сегодня как назло никто не собирается оборвать Котьку.

Наконец кончилась и песня. Глухо рявкнули басы — Котька укладывал баян в футляр, — еще несколько раз хлопнули двери, и весь дом погрузился в тишину.

Ночь, темнота, смутно сереющее окно и черные, расползающиеся в глазах тени…

Только теперь Тихон Захарович отчетливо понял, почему он с такой ненавистью слушал песню. Она сбивала его, мешала думать о случившемся, напоминала слишком многое, чтобы он мог сосредоточиться, холодно и спокойно, как хотелось ему, разобраться во всем.

…Случилось страшное! Нет, дело не в Курганове. Страшно другое. Впервые за тридцать лет пребывания в партии его не поняли. Тридцать лет! Он вступил в партию тогда, когда Курганова еще не было на свете…

…Тишина. Ползут, расплываются неясные тени. Боль вроде успокаивается. Она, конечно, пройдет… Но почему так трудно дышать?

…Да, люди не поняли его! Впервые!.. Это был страшный момент, когда он не мысленно, а наяву ощутил, что если он вскочит и крикнет: «За мной, товарищи!», то не почувствует за спиной горячего дыхания на все готовых людей. А какое это сладостное и волнующее чувство! Он много раз испытывал его и всегда с замиранием сердца думал, что ради одного такого момента стоит всю жизнь не жалеть себя. Разве он жалел себя? Было ли у него что-либо, кроме одной-единственной цели — служить людям, тем самым людям, которые так несправедливо отвернулись от него?!

…Надо бы встать, открыть окно. Или дверь. Зря так рано начали топить печи. Осень нынче совсем не холодная.

«Он беспощаден к людям…» «Он не понял, что коммунизм строится для людей…» Какая наивность! Разве великие учителя не предупреждали, что путь к счастью человечества тернист и труден? С нытьем и жалобами его не одолеешь. Если сейчас думать о благах, то не скоро мы построим коммунизм. Пусть кто-нибудь назовет хоть один случай, когда Орлиев был снисходителен к себе! Разве это не дает ему права быть таким же и в отношении других? Разве теперь вопрос не стоит прямо — кто кого? Или мы их, или они нас! Разве враги когда-нибудь были снисходительны к нам, коммунистам? Нет, тысячу раз нет! Он и сейчас отчетливо, как никогда раньше, видит кучку войттозерских комбедчиков, при свете пожара стоящую ноябрьской ночью перед дулами озверевших белобандитов. Разве враги были снисходительны, когда в концлагере Кпидасово заморили голодом его жену и десятилетнюю дочь? А миллионы павших?! Почему свой долг мщения за них мы должны растворить теперь в преждевременной снисходительности к себе, к друзьям, а потом, значит, и к врагам?

…Надо бы подняться, найти и принять сердечные капли, которыми запасся он после того, как приступ впервые схватил его при подъеме на Кумчаваару. Они стоят где-то на окне…

…Когда же это было? В тот вечер он узнал о приезде Курганова. Мог ли он думать тогда, что все так обернется! Он ждал верного помощника, послушного начальника штаба. А приехал совсем незнакомый человек… И люди ему верят! Ведь они, по существу, пошли за ним… Даже Гурышев, даже Потапов поддержали Курганова…

…Почему так душно в комнате? Темно и душно. Даже летом в темноте кажется прохладнее. А на дворе не лето. Осень. Настоящая осень. Завтрашний день снова придется начинать с уступок… Трактора и лесовозы вернуть Рантуевой… Панкрашову готовиться к переходу в семьдесят второй квартал. Вяхясало строить дорогу для вывозки к Заселыо. Так решило партбюро. Даже Мошников голосовал, хотя, наверное, так ни черта и не разобрался, зачем все это нужно. Ну что ж! Решили — значит, надо делать! Если кто-либо надеется, что Орлиев пойдет против решения собрания, он жестоко ошибается… Чадову этого очень хотелось бы. Он бы снова расписал в газете… Но этого не будет… Орлиев прежде всего коммунист и знает, что такое партийная дисциплина. В конце концов разве в перестройках дело? Разве из-за того разгорелся сыр-бор? Это только частность. А главное совсем в другом…

Надо думать, думать, думать. Как только расслабляешься, начинаешь успокаивать себя, боль сразу усиливается… Удивительно одеревенели ноги. Как будто мешок с песком придавил их. Какая тяжелая тьма!..

Он никогда не думал, что темнота может так давить на тело, подобно опрокинутому на тебя возу черной ваты. Она оседает все плотнее, плотнее, лезет в рот, в нос, в уши… Уже ничего не видно и не слышно, уже задыхаешься, лихорадочно разгребаешь ее руками, сознавая в ужасе, что тебе не успеть выкарабкаться.

В детстве Тихону Захаровичу довелось мыться в печке. Было это зимой, после долгой болезни, когда он еще не совсем поправился и не мог пойти в баню.

Мать начисто вымела печь от сажи и золы, постелила соломы, поставила чугун с водой, шайку:

— Полезай, Тиша! Голову помоешь, распаришься…

Печь находилась рядом с дверью, и мать, чтобы не застудить мальца, затворила ее заслонкой. Тесно, душно, темно. Все шло хорошо, пока Тихон не вздумал выпрямить занемевшие ноги. Он хотел их вытянуть, но ноги уперлись в шершавый горячий кирпич. Он хотел отодвинуться, но и спина сразу же коснулась противоположной стенки печи. Ужас охватил Тихона. Вероятно, сказалась долгая болезнь, но он так ясно представил себя заживо заколоченным в гробу, что страшно закричал, забился в поисках выхода и, опрокидывая чугуны и шайки, почти выбросился на пол вместе с заслонкой.

Давно это было. Очень давно. Он даже и забыл о том. И все-таки это ощущение, что полная темнота может быть твердой, горячей, вещественной, сохранилась в нем, оказывается, до старости… Вот она вновь подступает, наваливается… Сейчас она не похожа на ту, она мягкая, но она тоже давит, затыкает рот, заполняет уши… Где же выход? Где он? Он должен быть здесь, слева… Надо выбрасываться, пока не поздно… Пора!

В судорожном рывке Тихон Захарович вскакивает. Сапоги грохают об пол, и этот грохот похож на взрыв. Так рвутся гранаты. Оглушающий треск, неуловимая вспышка пламени, обжигающая лицо волна и… полная тишина! Перед глазами плывет, качается снова обволакивающая темнота.

Нет, он не умер! Он еще жив! Он найдет выход!

Нетвердыми шагами он добирается до двери. Привалившись плечом к косяку, что есть силы толкает ее. Дверь распахивается, гулко ударяясь о стену… Снова взрыв, пламя, оглушающая тишина.

— Люди!!! Сюда, люди! Помогите!!!

Он медленно сползает вниз. Он цепляется пальцами за каждый сантиметр косяка, из последних сил жмется плечом, чтоб не упасть, и все же сползает, клонится все ниже и ниже.

Он слышит испуганные голоса, он понимает, что говорят о нем, он даже видит людей, но ничего не может сказать им… Боль, адская, мучительная боль сковывает даже язык.


Через полчаса прибегает испуганная, едва очнувшаяся от сна фельдшерица. Она делает укол, складывает ноги больного грелками… Потом приносят кислородную подушку. Когда постепенно дыхание восстанавливается, чужим — тихим и жалобным — голосом Орлиев просит:

— Позовите Курганова…

— Вам нельзя разговаривать! Лежите спокойно! — просит фельдшерица, щупая слабый мерцающий пульс. Проходит минута-другая, и вновь, отрываясь от кислородной трубки, больной повторяет:

— Позовите Курганова…

У него нет сил повысить голос, но выпученные глаза смотрят так повелительно, что фельдшерица не может отказать.

— Сходите кто-нибудь за Кургановым! — говорит она толпящимся у дверей парням.

Парни — необычно тихие, удивленные. Им, здоровым и сильным, еще трудно понять, что же произошло, и еще непривычнее видеть своего начальника, вчера такого властного и энергичного, теперь бессильно раскинувшимся на койке.

Медленно, слишком медленно тянется время. Вдох-выдох, вдох-выдох, минута за минутой. Кажется, проходит целая вечность, пока возвращается посыльный.

Остановившись у порога, он подзывает фельдшерицу.

— Почему вы шепчетесь? — встревоженно поднимает голову Орлиев. — Что случилось?

Его взгляд такой растерянный и бессильно-требовательный, что фельдшерица в испуге бросается к больному:

— Пожалуйста, не волнуйтесь… Прошу вас…

— Почему не пришел Курганов? — сопротивляясь ее попыткам уложить его голову на подушку, спрашивает Орлиев. — Отвечайте же, черт возьми! — гневно смотрит он на посыльного.

— Курганова нет дома… От него ушла жена… Уехала из поселка.

Орлиев откидывается, задыхаясь, приникает ртом к кислородной трубке. С полминуты в комнате слышатся глубокие медленные вдохи и ровное легкое шипение воздуха.

Остекленевшими глазами Орлиев смотрит в потолок. Потом, после каждого вдоха, он повторяет по одному слову:

— Курганова… Найдите… Курганова… Найдите.

2
Спит поселок. Давно уже выключена линия уличного освещения, и глаз способен различать в темноте лишь неясные очертания самых близких домов. Внизу невидимо плещется озеро. По небу плывут невидимые тучи. В стороне шумит невидимый лес.

Спит поселок. Кажется, совсем и не велик он. Каждый дом знаешь по памяти… А все же больше тысячи сердец бьются в эту минуту под его крышами… Тысяча сердец — тысяча жизней, а значит, и тысяча судеб, которые продолжаются даже ночью. Пусть с тобой ничего в эту ночь не произошло Пусть твое сердце билось мягко и ровно. Но если есть рядом или по соседству неспокойное сердце, если с ним что-то случилось, то и твоя судьба какой-то стороной продолжалась в его радостном или горестном биении… Ведь чужая радость — это и твоя радость. Чужое горе — это и твое горе. Конечно, если твое сердце не одиноко, если оно принадлежит к той тысяче, которые пока бьются спокойно и лишь завтра узнают, что произошло ночью.

Они сидели на кухне и разговаривали почти шепотом. Но в доме стояла такая тишина, что Славик, если бы он не спал, мог из другой комнаты слышать каждое их слово.

— Ты не прав, Павел! Понимаешь ты это?

— Оля, я все сделаю… Я найду ее хотя бы на краю света. Я поеду сегодня же и разыщу ее. Без нее я не вернусь сюда! Я не буду оправдываться, говорить, что был пьян… Пойми и меня! Тогда мне казалось, что только так я и обязан поступить. Ради тебя, понимаешь? Неужели тебе никогда не хотелось сказать ему правду?

— Конечно, хотелось… Я много раз ловила себя на этом, а вчера даже начала с ним разговор. Начала и вдруг вовремя остановилась. Вдруг поняла одну простую истину. Если хочешь себе счастья, береги счастье других…

— Но нельзя же, черт побери, строить счастье на обмане! Рано или поздно это все равно выяснилось бы!

— Не шуми! Я согласна с тобой… Но здесь нет обмана. Ни он, ни я не обманывали друг друга. Помнишь, как это было?

— Неужели ты думаешь, я могу забыть!

— Какое это было унизительное состояние любить украдкой, любить с сознанием, что ты совершаешь почти преступление… И все это в такое время, когда не знаешь, вернется ли он из разведки, будем ли мы в живых завтра… Если бы не Орлиев, все могло быть по-другому.

— Ты жалеешь об этом?

— Давай никогда не будем задавать друг другу таких вопросов.

— Хорошо, Оля. Прости… Можно мне посмотреть на Славку? Я ведь никогда его не видел…

— Он спит, не разбуди, пожалуйста.

— Хорошо, хорошо, я даже не буду зажигать свет.

— Что же ты увидишь в темноте? Погоди, я включу свет.

— Не надо. Я посвечу спичкой… Ого, какой славный парень!

— Да, Славка вырос. Недавно ему исполнилось девять лет.

— Оля, мне мать говорила, что Славка меня считает своим отцом. Правда?

— Да. Она сама внушила ему.

— Оля! Может, она и не напрасно это сделала, а?

— Не надо сейчас, Павел.

— Я не сейчас… Я потом… Ты только не разубеждай Славика и не говори, что я уже вернулся. Хорошо, хорошо, я не буду об этом. Оля, можно мне еще посидеть у тебя?

— Извини, Павел. Мне в семь часов надо уже вставать.

— Тогда я поброжу во дворе… Как раньше, помнишь? Все равно сегодня мне не спать. А завтра я уеду и привезу ее во что бы то ни стало… Займу денег у твоего отца и поеду.

— Ну, отец не очень-то, пожалуй, расщедрится. Лучше у Анны Никитичны попроси.

— Ничего… я знаю один верный подходец и к дяде Пекке… Только боюсь, ты обидишься.

— Спокойной ночи, Павел.

3
Когда Курганова наконец разыскали и он пришел к Орлиеву, у постели больного рядом с фельдшерицей сидела заплаканная Рябова. Увидев Виктора, она быстро поднялась, неслышными шагами пошла ему навстречу:

— Наконец-то! Он вас очень ждет…

— Что с ним?

— Сердце… Совсем никудышное сердце…

Кажется, ничто не переменилось в этой комнате. Однако тишина, белый халат и сильный приторный запах валерьянки уже сделали ее похожей на больничную палату. Осторожно ступая, Виктор подошел к кровати.

Движением глаз Тихон Захарович дал понять, что заметил Курганова, и даже чуть кивнул ему.

— Только, пожалуйста, недолго, — предупредила фельдшерица.

Виктор сел на ее место.

Орлиев лежал, глядя вверх, с застывшим, неживым выражением на красном, словно укрупнившемся лице. Он медленно и тяжело дышал, огромной волосатой рукой прижимая ко рту кислородную трубку. На лбу поблескивали капельки пота. Наконец Тихон Захарович оторвался от трубки, повернул голову влево.

— Спасибо, что пришел… А я вот, видишь, совсем… расклеился.

— Ничего, все наладится…

Почувствовав пустоту своих слов, Виктор смутился и принялся подтыкать свисавшее с кровати одеяло.

Снова некоторое время Орлиев дышал из кислородной подушки, Виктор смотрел на него, и с каждой секундой что-то новое, совсем незнакомое открывалось ему. Как будто перед ним был уже не Орлиев, а чужой, никому не известный человек, долгое время выдававший себя за Орлиева. Ему даже не нужно было маскироваться — так похожи они внешне. Тот же тяжелый властный подбородок, тот же угловатый умный лоб, те же глубокие, идущие от суровости характера складки на лице, нависшие лохматые седые брови, недоверчивый пучок морщин у глаз, гневные крылатые ноздри с красными прожилками…

Теперь эти знакомые черты, застывшие в неподвижности, воспринимались как-то порознь, и лишь огромным усилием памяти их можно было соединить в одном лице. Ему не хватало главного, что всегда отличало Орлиева: силы, воли, движения.

Виктору вдруг подумалось, что если бы этот неподвижно лежащий человек сейчас решительно поднялся, строго посмотрел на присутствующих, все стало бы на свои места. Каждая черта вновь ожила бы, соединилась с другой. Даже одного короткого движения хватило бы, чтоб Орлиев стал Орлиевым. Но сейчас он не был способен и на это.

— Я слышал… у тебя… ушла жена? Уехала, говорят…

Застигнутый врасплох, Виктор поспешно кивнул. Было тяжело, очень тяжело начинать разговор о «Пене, но Орлиев, с усилием повернув голову, смотрел на него неестественно блестевшим, воспросительным взглядом.

— Да, — подтвердил Виктор. — Она уехала… Наверное, в Ленинград. Получилось какое-то…

— Она вернется, — перебил Орлиев, медленно и четко выговаривая каждый звук. — Вернется… Это бывает… Если она жена тебе… а не…

— Тихон Захарович, вам нельзя разговаривать! — вступилась фельдшерица, когда обессилевший Орлиев лихорадочно приник к трубке.

— Да, да… Вам нужен покой. Я пойду, — поднялся Виктор. — Я зайду потом, утром.

— Погоди! — Орлиев дотронулся до Виктора рукой, несколько секунд лежал, собираясь с силами, и вдруг беспокойно зашевелился: — Анна Никитична, где ты?

— Я здесь, Тихон Захарович.

— Открой стол!.. Справа… верхний ящик… Справа, говорю! — повысил он голос, скосив глаза так, что они, казалось, выкатятся из орбит… — Там лежит папка… Зеленая… со шнурками… Дай ее сюда!



Непослушными пальцами он долго развязывал тесемки, потом, судорожно рванув, вырвал их из обложек папки и достал лежавшую сверху бумагу. Виктор сразу узнал ее — это была рекомендация, которую Орлиев дал ему несколько недель назад для вступления в кандидаты партии.

— Возьми… Я знаю… Она тебе уже и не нужна… А все же возьми… Захочешь — сам порвешь… Так уж вышло, брат… Так вышло… Эту папку тоже возьми. Будет время, почитаешь. Тут, брат, вся жизнь моя… Только Чадову не давай!.. Не показывай даже, слышишь! Берегись таких… А теперь иди! Иди, брат!

Холодной и потной рукой он слабо сжал кисть Виктора и откинул голову к стене. Фельдшер поднесла ему кислородную трубку, и он задышал медленно, тяжело и жестко, как будто дышал не человек, а работали громадные кузнечные мехи.

4
— Анна Никитична, можно вас на минутку?

Они вышли в коридор.

— Накиньте пальто. Холодно, — мягко напомнил Виктор.

— Ничего. — Рябова машинально застегнула жакет на верхнюю пуговицу и остановилась у двери, настороженно глядя на Курганова. Даже при тусклом освещении было хорошо видно, как осунулось и постарело ее лицо. Опухшие от слез глаза, воспаленные, набрякшие краснотой веки, бесчисленные морщинки, покрывавшие шею, виски, подбородок:

— Анна Никитична! Я хочу вас спросить…

— Да… Я слушаю…

— Оля… на заседании… сказала правду?

— Вы ведь уже спрашивали у нее?

— Да, спрашивал… Я говорил с ней… Я хочу, чтоб и вы ответили мне.

— Она сказала правду, — размеренно подтвердила Рябова.

— Но скажите же тогда, кто отец Славика? Поймите, я не успокоюсь, пока не буду знать!

Она строго посмотрела на него:

— Я должна предостеречь вас от этого. Все годы Славик считал своим отцом Павла. Ни у кого нет права внушать ему какие-то сомнения. Ни у кого! И особенно у вас!

— Почему же вы так выделяете меня?

— Виктор Алексеевич! Может быть, сейчас и не время говорить об этом, но я не умею и не хочу скрывать. В Войттозере я единственный, наверное, человек, который знает все о ваших прошлых отношениях с Олей… — Она посмотрела ему в глаза, помолчала, потом тихо сказала — Еще полтора месяца назад я просто ненавидела вас. Да, да, я ненавидела вас.

— Я это чувствовал…

— Да! И я имела на то право. Я хочу, чтоб вы знали. Так будет лучше — и вам, и мне. Нам рядом жить и работать.

— Спасибо, Анна Никитична, за откровенность. Почему вы так смотрите на меня?

— Вы сказали это искренне?

= — Дао.₽ Я не лгу…, Я не умею лгать.

Что ж, я рада… Я очень рада… Если бы вы знали, как я хочу для них счастья’ Имеют же право на счастье люди, которые так много страдали, так много отдали другим!

— Вы как будто упрекаете меня! Вероятно, вы правы… Но поймите…

— Нет; я ни в чем вас не упрекаю. Я вам очень поверила. Особенно вчера.

— Скажите, что я должен делать?

— Что делать? — Она задумалась, чуть улыбнулась. — Как-то однажды Оля сказала: «Если хочешь себе счастья, думай о счастье других». Не знаю, где она выкопала эту мудрость, но теперь часто повторяет ее. Разве я могу вам сказать, что вы должны делать? Вы обязаны решать сами. Чего вам не следует делать — я уже сказала!

— Я люблю Лену… Люблю, понимаете!

— Разве кто-нибудь сомневается в этом? Или кто-нибудь мешает вам? Почему вы здесь? Я верю, что Елена Сергеевна рано или поздно сама вернется. Но на вашем месте я не стала бы ждать.

— Я не могу так. Я должен разобраться.

— В чем?

— Я должен знать правду о Славике.

— Вы знаете ее. Другой правды нет и никогда не будет. Все сложилось так, что для вас, Виктор Алексеевич, мне хочется переиначить Олину поговорку: «Если вы желаете счастья другим, то позаботьтесь о своем счастье». Судьба многих людей будет зависеть от того, как вы наладите свою семейную жизнь. Теперь так много зависит от вас самих! Не забывайте этого. Извините, я должна идти.

— Я все понял, Анна Никитична… Спасибо вам, я никогда этого не забуду.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1
Гурышев, сидевший рядом с шофером, заметил Лену случайно. Откинувшись вполоборота назад, он разговаривал с Потаповым и сквозь боковое стекло едва успел уловить взглядом мелькнувшую в темноте фигуру.

— Там человек, что ли? — спросил он у шофера.

— Девушка, кажись… — ответил тот. — И куда только их гонит в полночь? Да еще с чемоданом. Тут и деревень-то нет.

— Останови! — Гурышев открыл дверцу, вылез из машины. — Девушка, вам куда? Не в Тихую Губу?

— Да… в Тихую… — донеслось из темноты.

— Так идите скорей! Чего вы там копаетесь?

Откинув сиденье, Гурышев подождал, пока Лена протиснется назад, передал ей чемодан и хлопнул дверцей:

— Трогай!

Минут десять ехали молча. Лена была и рада и не рада счастливому случаю. За весь вечер в сторону Тихой Губы не прошло ни одной машины, и она потеряла всякую надежду.

На автобус Лена опоздала. Оказывается, теперь он уходил из Войттозера на три часа раньше, чем летом. Не раздумывая, Лена вышла из поселка и зашагала по дороге в сторону Тихой Губы.

Она шла не отдыхая, не замечая вгорячах пи слякоти, ни темноты, ни тяжести чемодана. Впервые присела отдохнуть, когда скрылись позади огни поселка и постепенно заглохли все звуки, кроме ровного глухого шума леса. Этот мягкий, то наплывающий, то откатывающийся куда-то вдаль шум несколько часов сопровождал каждый ее шаг. Он похож на невидимый морской прибой. Он все время куда-то зовет, то рождая неясные надежды, то усиливая и без того тяжкое отчаяние. В такие минуты было особенно невыносимо. Хотелось, чтобы вместо долгого заунывного гула пронесся над лесом стремительный ураган, — и пусть бы все стихло!

Потом пришло чувство одиночества. Лена никогда не испытывала его, даже во время блокады. Она даже не знала, что это такое, и когда впервые подумала, что на многие километры вокруг нет ни одной живой души, ей стало жутко.

«Ну и пусть! Пусть я умру! Пусть завтра найдут меня на дороге! Может быть, хоть это заставит его понять, что он сделал!» — уговаривала она себя, пытаясь обрести безразличие к своей судьбе, в которое так удобно вмещалась и обида на Виктора, и ее оскорбленная любовь к нему, и мучительный стыд перед другими за все случившееся.

Чуть успокоившись, она поняла, что ничего с пей не произойдет. Конечно, до Тихой Губы ей к утру не добраться. Но утром пойдут машины, они подвезут ее. Там она сядет в автобус до Петрозаводска и вечером будет уже в ленинградском поезде.

«Если бы он по-настоящему любил меня, он давно был бы здесь! Он не стал бы ждать даже утра… Он мог бы взять мотоцикл…»

Она знала, что Виктор любит ее. Но думать другое было для нее легче, и она пыталась уверить себя в этом.

Поэтому, когда сквозь шум ветра она услышала со стороны Войттозера далекое завывание мотора, она решила, что это обязательно он, и торопливо переместилась к самому краю дороги. «Пусть не думает, что все так просто и я так легко прощу ему!» — почему-то испугавшись предстоящей встречи, принялась уверять она себя, а сама вслушивалась и больше всего боялась, как бы слабый гул мотора не оборвался, не оказался бы слуховой галлюцинацией, которая, как она знала по книгам, часто приключается с измученными путниками.

Машина прошла мимо.

Растерянно глядя на удалявшуюся полосу света, на кургузую низкую машину, Лена вдруг поняла, что это, конечно, не Виктор, что на лесопункте таких машин нет. Это было так горько и так неожиданно, что захотелось упасть на мокрую землю и плакать, плакать, плакать…

«Газик» чуть съехал вправо и остановился, помигивая красноватым глазком. Кто-то огромный, едва различимый в темноте, вылез из машины и громко спросил:

— Девушка, вам куда? Не в Тихую Губу?

2
Чем дальше уезжала Лена, тем тревожнее и беспокойнее становилось на душе.

«Мог же он взять мотоцикл? Небось когда ему понадобилось ехать в Чоромозеро, он взял его!» — думала она, жалея, что все получилось не так, как могло бы быть.

Отмолчаться Лене не удалось. Гурышев обернулся к ней и спросил:

— Куда же вы, девушка, на ночь глядя, да еще и с чемоданом?

— В Ленинград.

— Что же ночью?

— Так надо…

— А сами откуда? Из Войттозера?

— Да, из Войттозера.

Сосед вдруг беспокойно задвигался, тоже повернулся к Лене и спросил:

— Где же вы там работаете? Что-то я вас не помню?

— В школе.

— А-а, — протянул он многозначительно и замолк.

Дорога обогнула по краю неширокое болото, на середине которого на мгновение блеснуло в лучах фар черное озерцо, и вновь нырнула в темноту леса.

— Ни о каких перебросках и не думай, — неожиданно сказал Гурышев. — Дело здесь не в том — сработались они или не сработались. Тут вопрос в принципе.

По-видимому, они продолжали прерванный разговор, так как сосед Лены сразу же отозвался:

— Орлиев и сам из Войттозера уйти не согласится. Уж я-то знаю его.

— Тогда тем более говорить об этом нечего! Не станешь же ты перебрасывать Курганова, если он прав и все люди на лесопункте поддерживают его? Ты видел, как дружно они встали за него?

— По-моему, они восстали против Орлиева. Если бы на месте Курганова был кто-то другой, то получилась бы та же картина. Что и говорить, Тихон повел себя в Войттозере неправильно. Это чувствовалось давно, а сегодня так ясно выявилось.

— Одно другому не противоречит. Конечно, дело в Орлиеве. Но ты видел, как отнеслись люди к Курганову, хотя на него был вылит такой ушат грязи! Это что-то значит, черт возьми! А ведь кое-что в словах Орлиева было и правдой, если подходить формально… И я убежден, что большинство это поняли!

— Ты имеешь в виду выступление Рантуевой? — спросил Потапов, но Гурышев ничего не ответил. Он помолчал, потом обернулся к Лене:

— Вас не укачивает? Если хотите, садитесь впереди!

— Спасибо, мне хорошо.

— Вы в Ленинград надолго?

— Не знаю.

— Что же так? Заболел там кто-нибудь?

— Заболел, — ответила она, радуясь, что в темноте не видно ее смущения.

— А я уж думал, вам не понравилось у нас, что вы уезжаете ночью. Похоже» удираете.

Последнее слово Гурышева больно кольнуло Лену. Она скорей почувствовала, чем увидела, что Гурышев улыбается, и рассердилась:

— Зря вы так о людях думаете!

— Это правильно! — засмеялся он, и разговор прервался.

Когда до Тихой Губы оставалось не больше двух километров, впереди на дороге выметнулись из-за горы ослепительно яркие фары. Они быстро-быстро неслись вниз. Шофер включил ближний свет и сообщил:

— Скорая помощь из райбольницы! Наверное, что-то случилось…

— Останови! — приказал Гурышев.

Он выскочил на дорогу, поднял руку. Встречная машина резко с визгом затормозила, несколько секунд постояла и вновь рванулась в сторону Войттозера.

— Что там? — спросил Потапов, когда Гурышев сел на свое место.

— У Орлиева сердечный приступ…

Лена оглянулась. Красные точечки машины скорой помощи были уже далеко. Вот они в последний раз мигнули и пропали.

«Газик», высвечивая фарами белые валуны и редкие густокронные сосны, взобрался на вершину горы. Внизу открылись пунктиры уличных огней Тихой Губы.

— Прямо с утра возвращайся в Войттозеро, — сказал Гурышев. — Сиди там хоть неделю, пока почувствуешь, что Курганов и без тебя справится. Орлиев, видно, надолго выбыл… Неспокойно у меня на душе… Навалились мы на него уж очень дружно. Боюсь, не сломали ли мы человека?

— Тихон и не такое видал, — неопределенно отозвался Потапов. — Да и навалились-то не мы, а он, скорей…

— Ты все жеполасковей с ним будь… Кто бы подумал, такой кремень — и вдруг сердце!.. До свидания! Завтра перед отъездом загляни в райком! Ну, девушка, а вас куда отвезти? — спросил Гурышев, когда Потапов вышел из машины у небольшого домика с палисадником.

— Я здесь сойду, — ответила Лена. — Где тут автобусы останавливаются?

— Так и будете на остановке ждать? — с улыбкой посмотрел на нее Гурышев. — Автобус на Петрозаводск только днем пойдет.

— Мне все равно. — Лена поставила на колени чемодан, но Гурышев остановил ее:

— Сидите! Езжай ко мне! — повернулся он к шоферу. — Сидите, вам говорю!..

Машина свернула на боковую улочку и остановилась у двухэтажного деревянного дома.

Гурышев молча взял чемодан Лены и зашагал к одному из подъездов. Своим ключом он открыл дверь, зажег в прихожей свет и сказал вышедшей из дальней комнаты низенькой и полной женщине в халате:

— Маша, познакомься… Это учительница из Войттозера. Жена технорука Курганова. Помнишь, он был как-то у нас… Он еще тебе очень понравился. Ну вот! А это его жена… Учительница… Твоя коллега, выходит… У них, понимаешь, случилось несчастье, и она едет в Ленинград… Ты, пожалуйста, устрой Игорька у нас на диване, а ей постели в детской… А сейчас, если можно, чайку нам. Ночи уже холодные пошли… Нет, нет! Всякие разговоры завтра. А сейчас чаю и спать. В общем, вы как хотите, а я спать сразу.

Первым побуждением Лены после таких слов было желание схватить чемодан и поскорей выскочить на улицу. По крайней мере, не стоять подобно уличенной во лжи девчонке, не краснеть под взглядом этой незнакомой и, видно, очень доброй женщины, а поблагодарить, извиниться за беспокойство и уйти.

Оказывается, Гурышев уже догадался, кто она. Он знает Виктора и зачем-то, как бы между делом, похвалил его. Возможно, он знает и о том, что встало между ними. Ведь он выехал из Войттозера несколькими часами позже. Зачем только она согласилась прийти сюда?

Но уходить было поздно. Электрочайник был уже наполнен водой, и шнур воткнут в розетку. Так и не очнувшийся от сна парнишка лет двенадцати, притулившись головой к отцу, уже прошагал заплетающимися ногами из комнаты в комнату, а хозяйка доставала из внутри-стенпого шкафа свежее постельное белье…

В семь утра в квартире Гурышевых зазвонил телефон. Еще не совсем проснувшись, Петр Иванович быстро поднялся, привычно сунул ноги в домашние туфли и вышел в переднюю. Вот он снял трубку, позевывая, назвал себя и надолго замолчал.

Потом Гурышев постучал в детскую:

— Вы спите? Звонили из Войттозера… Только что скончался Тихон Захарович Орлиев. Через час я еду туда.

Он подождал, надеясь, что гостья хоть как-нибудь отзовется, и постучал сильнее.

— Слышите? Вы едете со мной или нет? Почему вы молчите?

На его голос из кухни вышла жена;

— Чего ты шумишь? Она ведь ушла…

— Как ушла? Куда? Почему ты не разбудила меня?

— Собралась и ушла… Давно уже. Буду, говорит, ловить попутную… Я не знала, что для тебя это так важно.

— Извини, Маша… Знаешь, только что скончался Тихон Захарович Орлиев. Я еду в Войттозеро.

3
В ту минуту, когда Гурышев разговаривал с женой, Оля разбудила сына.

Славик поднимался неохотно, даже хныкал, и каждое утро Оля с болью на душе подходила к его постели. Занятия в школе начинались в девять часов, и он мог бы спокойно спать еще не меньше часа. Но другого выхода не было. Оля должна поскорее отвести его к Анне Никитичне, чтобы успеть в контору на планерку.

В это утро подгонять Славку не пришлось — он проснулся радостный, нетерпеливый.

— Мам, мы сегодня пойдем смотреть, как рождаются ручьи.

— Как это! — рождаются? Да не торопись ты, ешь, успеешь.

— Знаешь, как интересно? Нет ничего и вдруг есть. Прямо из-под камня. Малюсенький такой. Можно ладошкой запрудить. Мы с Васькой знаем один такой. А Елена Сергеевна говорит, что и все реки так рождаются… Ничего нет и вдруг есть. Может, и наш ручей потом большим станет? Елена Сергеевна сказала, что мы всем классом пойдем смотреть его.

— Сегодня Елены Сергеевны не будет.

— Почему?

— Она заболела… Простудилась и заболела.

— Мам, я забыл сказать. Она вчера к нам приходила.

— Когда приходила? Зачем?

— Когда ты на работе была. Она тебя спросила, а потом… Она, наверно, и плакала, что заболела. Гладит меня по голове и сама плачет. Смешно, когда большие плачут. Я вон сколько болел и никогда не плакал, правда?

— Правда… Ну, поел? Бери сумку и подожди меня на улице. Я приготовлю еды Барсику. После школы не забудь пообедать в столовой. Вот деньги!

— Можно, я у тети Ани пообедаю?

— Ну хорошо. Если пригласит, можно и у тети Ани.

— А как же? Конечно, пригласит. Она меня каждый день зовет. Я и уроки там сделаю.

— Идем… Славик, ты был бы рад, если бы к нам вдруг вернулся твой папа?

— Как это вернулся? Мой папа погиб на войне, я не хочу другого папы.

— Ты не понял меня. Самый настоящий твой папа… Если бы вдруг он не погиб, понимаешь? Если бы его тяжело ранили, и он все эти годы лечился? А потом выздоровел и вернулся. Разве ты не рад был бы этому?

— Еще бы!.. Только как же? Я всем в школе сказал, что мой папа герой и он погиб. Получилось бы, что я наврал, да? Получилось бы, что я хвастун?

— Глупенький ты мой! Какой! же ты хвастун, если твой папа и был настоящим героем! Ну, ладно! Идем скорее.

Анны Никитичны дома не оказалось. Дверь была не заперта. Оля с удивлением оглядела холодную, непротопленную комнату, неясная тревога кольнула ее сердце.

Школьная сторожиха, кипятившая в титане воду, сказала, что директорша как ушла ночью в поселок, так больше не приходила.

— Славик, сиди здесь и никуда не уходи! — приказала Оля…

Они встретились на тропке между школой и поселком. Анна Никитична, в расстегнутом пальто, со сползшей на плечи косынкой, медленно шла, ничего не замечая вокруг.

— Где ты была? Что случилось?

Увидев Олю, Рябова остановилась, концом косынки вытерла мокрые от слез щеки, потом медленно и тихо сказала:

— Нет больше Орлиева…

— Как нет? Что ты говоришь?!

Анна Никитична печально покачала головой.

— Сердце. Совсем никудышное сердце.

Она вдруг неловко ткнулась лицом в плечо подруги и беззвучно разрыдалась.

4
В это время в Тихой Губе шел дождь. Мелкий, почти невидимый, он начался уже больше часа назад.

Зябко кутаясь в поднятый воротник пальто, Лена стояла на автобусной остановке, и единственно, что могло радовать ее в ту минуту, — покатый толевый навес, так предусмотрительно сделанный кем-то для нерасчетливых или бездомных пассажиров. И единственно, чего ей хотелось сейчас, — это как можно скорей уехать, чтоб не торчать здесь под недоуменными взглядами прохожих.

Но автобус до Петрозаводска будет не скоро — в одиннадцать. Второй, войттозерский, пойдет обратно лишь вечером.

В восемь часов из гаражей вышли грузовые машины. Несколько раз Лена поднимала руку, однако машины как назло шли ближними рейсами.

Оставалось одно — ждать. Конечно, ждать можно было бы и у Гурышевых.

Но оставаться там Лена не могла. Ночь прошла в мучительных раздумьях. Все сильнее одолевали какие-то неясные сомнения, и Лена почувствовала, что если она останется в той уютной семейной квартире до утра, то ей уже не уехать. Мягкая проницательная воля хозяина пугала ее. А уехать нужно, нужно обязательно. Хотя бы затем, чтоб там, вдали, спокойно обдумать все случившееся… Нет, тете она пока ничего не скажет… Она сначала все обдумает, примет решение… Тетя поймет ее. «Пусть он не надеется, что я так легко прощу ему! — повторяла она про себя, когда начинали закрадываться сомнения. — Может быть, я и никогда не сделаю этого! Да, я люблю его! Пусть! Но можно ли вообще прощать людям такое?!»

— Попутчица! Вкусны ли были грибы с заповедных мест?

Возле павильона, глухо урча мотором, стоял огромный самосвал с блестящим барельефом зубра на капоте. Веселый, улыбающийся парень, придерживая открытую дверцу, выглядывал из глубины кабины.

— Не узнаете? Помните, грибы у меня торговали?

— A-а! Здравствуйте! Извините, пожалуйста…

— Куда путь держите? В город, поди?

— Даже дальше.

— Жаль, что по ближе! А то прокатил бы я вас на своем рогаче с ветерком да с песнями! Как устроились в Войттозере?

— Спасибо, хорошо.

— Ну, до встречи.

— Постойте! Вы не в Петрозаводск?

— Нет. Километров шестьдесят, если хотите, могу подбросить. А там мне в сторону.

— Верно? Можете? — недоверчиво переспросила Лена.

— Садитесь. Давайте чемодан! Чем не «люкс»? Тепло, светло, просторно… Жаль, приемники не ставят, а то бы я вас и музыкой угостил.

Парень не умолкал ни на минуту. Не успели выехать из села, а Лена уже знала, что он ездит за кирпичом для строительства леспромхозовских мастерских, что успевает в день сделать два рейса, что все дело в машине, а его машина — новая, месяц назад с завода получена.

Лена слушала, радовалась теплу, удобству и движению, а тревожное чувство не проходило.

Вот остались позади последние домики Тихой Губы, мелькнуло в последний раз озеро. Стало совсем одиноко и грустно. Дорога, лес, сизое мглистое небо.

У мостика через ручей машину остановил автоинспектор. Как видно, он хорошо знал и шофера и машину. Едва заглянув в путевой лист, сразу же вернул его. На Лену он не посмотрел, но парень охотно, даже с оттенком хвастовства пояснил — учительница из Войттозера. Жена технорука Курганова. Подброшу попутно до Половины.

Лена подумала, что если бы инспектор усмотрел что-либо противозаконное и высадил ее, она, наверное, нисколько бы не обиделась. На какой-то миг ей даже захотелось этого.

Прикурив с шофером от одной спички, инспектор пошел к своему черно-красному мотоциклу.

Машина уже миновала мост, когда инспектор что-то прокричал вслед. Шофер притормозил, высунулся, покивал головой и торопливо захлопнул кабину.

— Что там? — спросила Лена.

— Не расслышал. Вроде умер кто-то, что ли?.. Эх, попутчица, так и быть — прокачу я вас до Карбозера. Не велик круг, а автобус оттуда в десять тридцать отходит!

— Пожалуйста, не делайте этого. Мне некуда торопиться. Я подожду… Кто же там умер, а?

— Не знаю. Может, мне и послышалось. Чего это вы приуныли? Веселей глядите! Через час сядете на автобус и все будет лучшим образом!

Заметив на глазах Лены слезы, парень затих и всю дорогу молчал, лишь изредка сочувственно посматривал на попутчицу.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1
В тот вечер клуб был самым тихим местом в поселке.

Дорожка из свежей хвои начиналась у ограды, вела через настежь открытые двери в полузатемненный зал, где возвышался обшитый красной материей гроб, со всех сторон подпираемый наскоро сделанными венками.

Бесшумно ступая, люди входят, подолгу молча стоят в отдалении. Ни лишнего звука, ни шепота — тишина такая, что редкое забывчивое женское всхлипывание заставляет всех вздрагивать и поворачиваться в его сторону. Слезы на глазах у многих, но никто не плачет, никто не бросается с горестным причитанием, как это заведено в деревне, к ногам покойного. Все стоят и чего-то ждут. Как будто не верят случившемуся и ждут невероятного.

Так проходят час за часом. Одни сменяют других, и все время у дверей теснится плотная толпа молчаливых людей. Бессменно дежурят у гроба Рябова и ответственный за похороны Мошников.

Как и все, Виктор некоторое время постоял у входа потом тихо приблизился к гробу и, держа кепку в руке, склонил голову.

Бледное лицо покойного выглядело сейчас совсем иным, чем утром. Морщины разгладились, в волосах заметнее проступила ровная искристая седина, а брови совсем побелели. От этого лицо казалось удивительно ясным и просветленным, каким никогда Виктору не доводилось видеть Тихона Захаровича при жизни.

В газетах еще не было напечатано ни извещения, ни некролога, но весть о кончине Орлиева уже разнеслась далеко. Начали поступать телеграммы с соболезнованием. Их складывали на маленьком столике у сцены.

Виктор вышел из клуба.

На мокрой скамье, при тусклом свете уличного фонаря, сидел Сугреев. Он, наверное, сидел здесь давно, так как в этой же позе Виктор видел его и полчаса назад. Только теперь рядом с ним примостились молчаливые Панкрашов и дядя Саня, а напротив, покачиваясь и растирая шапкой по лицу пьяные слезы, стоял бригадир трактористов Лисицын. Никто на него не обращал внимания, но Лисицын всхлипывал и бормотал:

— Вот был человек и нет его… Был и нет… Так и все мы… Были и не будем…

Заметив технорука, он постарался потверже стоять на ногах и, закрывая торчащую из кармана бутылку, неожиданно сказал:

— По причине безмерной скорби… Был человек и нет его.

— Иди домой! — не поднимая головы, сумрачно приказал Сугреев. — Костя, отведи его! Нашел время куражиться!

— Слушаюсь! Молчу и повинуюсь. Был у нас начальник, а теперь, видать… Вот жисть, а! — выкрикнул Лисицын и, заметив нетерпеливое движение Сугреева, заторопился:

— Иду, иду! Сам пойду!

Когда он вышел за ограду, Панкрашов виновато объяснил:

— Давно бы убрал его с бригадиров, да дело хорошо знает. А все ж снимать, видно, придется…

— Поменьше бы панибратствовал с ним, — сухо заметил Сугреев. — Побольше бы требовал, тогда и снимать не нужно было бы!

— Это тоже правильно! — согласился Панкрашов.

Некоторое время молча курили. По хвойной дорожке мимо них медленно и бесшумно двигались к клубу люди. Подходя к крыльцу, старательно вытирали ноги, мужчины снимали головные уборы.

— Был там? — тихо спросил Виктор Сугреева, кивнув в сторону клуба. Тот беспокойно заворочался и вдруг стеснительным, таким несвойственным ему тоном сказал:

— Понимаешь, не могу… Столько смертей за войну повидал! Сам два раза в танке горел, чудом спасся… А тут — не могу! Вчера еще спорили, живой был… Просто в голове как-то не укладывается.

— Это у тебя оттого, — несмело вставил дядя Саня, — что ты вчера крепко ругался с ним…

— Ерунду городишь! — оборвал его Сугреев. — При чем тут это? Если понадобится, я снова ругаться буду! Да и не только ругаться, а теперь, после вчерашнего, драться буду, понял?

Он помолчал и продолжал прежним тоном — тихим и сдержанным:

— Тут другое… Может, потому, что слишком много за войну смертей повидал, теперь и не могу… На похоронах будешь говорить? — повернулся Сугреев к Виктору.

— Буду, наверное…

— Тебе надо. Я слышал, он тебе рекомендацию вернул?

— Вернул.

— Об этом тоже надо сказать. Не для тебя, а для него, понял?

2
Виктор медленно шел по поселку, направляясь к конторе. Было уже поздно, но идти домой, в холодную, вдруг опостылевшую комнату, не хотелось. Там он будет один…

Он понимал, что час-другой ничего не изменят. Рано или поздно ему придется взять в бытовке ключ и убедиться, что комната действительно пуста… И все же лучше сделать это потом. Легче, когда есть хоть какая-то надежда. Почему какая-то? Разве он не верит, что Лена вернется? Возможно, это произойдет и не завтра, но она вернется обязательно. Завтра Лена получит его телеграмму. Приедет к тете Асе на Лесную, а телеграмма уже ждет ее. Надо только решить, что же ей написать в телеграмме? Объяснять, снова все объяснять? Орлиев вчера сказал, что объяснять — значит оправдываться. Неужели он действительно так считал? Не в том ли и причина многих наших бед, что мы считаем эти объяснения ненужными, иногда боимся или стыдимся их, а в результате даже хорошие люди не всегда понимают друг друга?

Да, в жизни много странного, случайного, непредвиденного. Но есть у нее и своя неумолимая логика, которую никто никогда не может безнаказанно нарушить… Помнится, два месяца назад, когда они только что приехали в Карелию, Виктор задумывался над всем этим. Тогда он еще не знал очень многого, но предчувствовал, что его семейная жизнь не будет такой ровной и гладкой, как хотелось бы. Нет, он и тогда не думал, что прошлое можно будет просто обойти и вычеркнуть из жизни. В противном случае он, вероятно, и не приехал бы в Войттозеро. Вся беда в том, что он, оберегая покой Лены, не допускал ее к тому, что уже невольно составляло часть и ее жизни.

Будь у тети Аси на квартире телефон, можно было бы заказать разговор с Ленинградом. Час ожидания, и все сразу решилось бы. А может быть, Лона и сама позвонит ему? Не потому ли его так тянет в контору, что он надеется на это? Где она сейчас? Что делает? Скорее всего сидит в вагоне, смотрит в темное окно и думает, наверное, о том же. Если бы опа знала, что произошло в Войттозере за это время!

Днем было легче. Там, на лесосеке, случались минуты, когда сознание полностью переключалось на конкретные дела. Разговаривая с людьми и отдавая распоряжения, Виктор то и дело ловил себя на том, что продолжает думать о Тихоне Захаровиче, как о живом. Привычное ощущение, что где-то там, в конторе, сидит Орлиев, который еще неизвестно как отнесется к его распоряжениям, было настолько сильным, что временами брало сомнение — неужели действительно Тихона Захаровича уже нет?

Несколько раз шоферы лесовозов сообщали, что на бирже и в поселке видели директора леспромхоза. Виктор понимал, что ему надо бы вернуться в поселок, но откладывал это с минуты на минуту, переходил от бригады к бригаде, перебирался с участка на участок, радуясь небывалой слаженности и молчаливому упорству людей. Сегодня ни одно из распоряжений не приходилось повторять. Люди подчинялись с полуслова, как будто частица орлиевской воли вдруг незримо для самого Виктора передалась ему.

Что это — сила привычки или последняя дань уважения к покойному? А может, ничего этого и не было. Просто люди хотели показать, что могут хорошо работать без понуканий, угроз и окриков. Ведь только в таком труде — дружном и осознанном — и можно испытывать истинное удовлетворение…

В конторе никого не было, но в кабинете Орлиева горел свет. Виктор прибавил шагу, пошел все быстрей и быстрей. На крыльцо он почти взбежал.

В кабинете сторожиха тетя Паша заканчивала уборку. Виктор тихо опустился на стул в общей комнате — почти на то место, где он сидел во время первой планерки два месяца назад. Давно это было! Так давно, что, кажется, тогда сидел здесь и не он, а кто-то другой — близкий, родной ему, но наивный и глупый…

Сегодня, когда он вернулся с лесосеки, Потапов ворчливо упрекнул:

— Ты что же? Так и будешь в лесу целыми днями пропадать, ровно в Войттозере и нет других дел? Не забывай — ответственность теперь на тебе!

Виктор промолчал. Он еще не отдавал себе отчета в том, что значат для него эти слова. Он лишь почувствовал, что вместе с ними на его плечи легло что-то значительное, волнующее и очень неопределенное.

«Ответственность!» Какое пугающее слово!

Тихон Захарович любил повторять его. Он пытался внушить всем чувство ответственности за все на свете, А сам по существу никому не доверял и брал на себя так много, что лишал других этого очень беспокойного и очень радостного чувства.

Людям надо верить!

Войттозеро — это не только сто двадцать тысяч кубометров древесины в год. Это, прежде всего, — тысяча человек: мужчин, женщин, взрослых и детей. И от того, чем живут они, о чем думают, с каким настроением поднимаются по утрам, зависят в конце концов и те сто двадцать тысяч кубометров, по которым там, наверху, и будут судить — ответственно ли относится Курганов к порученному делу.

— Витенька, ты здесь? А я тебя по всему поселку ищу. И в общежитии была, и в клубе справлялась…

Виктор только сейчас обратил внимание, что уборщица, закончив свои дела, уже ушла. Вместо нее посреди комнаты стоит усталая, запыхавшаяся тетя Фрося.

— Чего ж ты тут-то ночью? Да и один еще! Пашенька меня надоумил: «Поди, говорит, позови к нам… Пусть хоть поест ладом да отдохнет…» Пойдем, Витенька, а?

— Спасибо, тетя Фрося, Неудобно мне.

— А чего ж неудобного? Чужие ли мы тебе? Пашенька мой вот как переживает. И все водка проклятая. Разве ж трезвый он позволил бы себе это?! А теперь и сам места не находит. С утра в Ленинград ладил ехать, да беда с Тихоном Захаровичем помешала… А беда — вай-вай — беда какая вышла!

— Не надо ему ехать.

— И я ему то говорю. Зачем ехать да деньги зря переводить? Леночка у нас умная, добрая… Она и сама приедет. Погостит у тетки и приедет. Мало ли что в жизни бывает! Пойдем к нам, а?

Тетя Фрося вдруг присела на стул рядом с Виктором и расплакалась.

— Пойдем, Витенька! Прошу тебя, пойдем! Чует мое сердце, если вы с Пашенькой не поладите, уедет он отсюда… Совсем уедет! Он ведь, знаешь, какой у меня? Куда ему ехать? Поговори ты с ним! По-хорошему поговори! Он ведь к тебе с добром относится, ты не думай. Чего ж вам друг перед другом гордыню показывать? Пойдем, Витенька, а? Ты прости, христа ради, что я в такое время пристаю! Только и тебе будет легче, и ему. Вы ж друзья были.

— Хорошо, тетя Фрося. Вы идите, а я приду попозже. У меня тут дело ненадолго.

— Ну-ну. Не задерживайся. Ждать будем.

Она ушла так же неожиданно, как и появилась.

Некоторое время Виктор стоял, вслушиваясь в ее быстрые, удаляющиеся шаги под окнами. Потом подошел к телефону, вызвал райцентр, телеграф.

— Вы можете принять у меня телеграмму?

— От посторонних по телефону не принимаем.

— Девушка, я вас очень прошу. Я не посторонний. Не будить же мне сейчас Веру. Я завтра уплачу… Телеграмма очень короткая. Всего два слова. Нет, три слова: «Приезжай. Жду. Виктор». Это так важно, девушка…

Через десять минут он вышел из конторы. Линия уличного освещения была выключена, и лишь кое-где в поселке еще светились окна.

Было темно, скользко. Но Виктор шел, не замечая ни слякоти, ни темноты. Он думал о том, как хорошо человеку, когда вокруг него столько хороших людей. Этим часто восторгалась Лена. Он, слушая, умудренно молчал. А ведь она права, хотя у нее это шло и не от житейского разума, а от юношеского восторженного чувства. Да, жизнь потом учит. Но как жаль тех, кто с годами и с действительной умудренностью утрачивает почему-либо ощущение этой радости, которая и поднимает человека на жизнь, на подвиг, на смерть.

Кто сохранил эту радость до конца дней своих, тот нс зря прожил на земле.

1957–1963

ВМЕСТО ПОСЛЕСЛОВИЯ


Д. Я. ГУСАРОВУ


Дорогой Дмитрий Яковлевич!

Прежде всего винюсь, что не сразу после получения журналов прочел Ваш роман. Смягчающее обстоятельство одно: заканчивал работу над телевизионными фильмами «Солдатские мемуары», буквально некогда было дыхнуть, в течение полугода вообще почти ничего не читал, был не в состоянии. Исключение составили шесть томов Тихонова, которые читал, готовясь написать статью о пом к восьмидесятилетию.

Двадцать второго ноября сдал последний фильм и сразу же взялся за Вашу книгу, и в несколько дней прочел ее. Должен Вам сказать, что при моем пристрастии к документалистике я в то же время с каким-то давним внутренним предубеждением отношусь ко всему, что являет собой жанр промежуточный. Меня пугает сам подзаголовок «документальная повесть», и мне нужно преодолеть в таких случаях себя, чтобы судить объективно: у меня где-то в голове всегда сидит ощущение, что — либо повесть, либо документальная, и два этих слова плохо соединяются. Вот с каким внутренним предубеждением по отношению к самому жанру я взялся и за Ваш роман-хронику. У меня давняя и прочная к Вам душевная симпатия, и я боялся собственного предубеждения, берясь читать Вашу книгу.

Однако выходит, что нет правил без исключений. Ваш роман-хроника кажется мне именно таким исключением, книгою, в которой автор совладал с большинством из тех коварных трудностей, которые подстерегают его в этом жанре.

Прежде всего хочу сказать, чтение Вашей книги — чем дальше, тем больше — вызывало у меня чувство глубокого к Вам уважения за решимость писать весьма суровую правду о весьма тяжелом в пашей истории времени.

Читал Вашу книгу и вспоминал некоторые собственные переживания — правда, не лета, а весны сорок второго года, ранней весны на Керченском полуострове, о котором я написал маленькую поэму, или длинное стихотворение, «Дожди» с такими строками:

Есть в неудачном наступленье
несчастный час,
когда оно
уже остановилось, но
войска приведены в движенье,
еще не отменен приказ,
и он с жестоким постоянством
в непроходимое пространство
как маятник толкает нас.
В сущности, Ваш роман именно об этом самом, только происходившем немножко позже и в другом месте в том же сорок втором, столь тяжко начавшемся и столь тяжко до осени продолжавшемся для нас году.

Вы написали книгу, суровую и точно соответствующую своему очень обязывающему названию «За чертой милосердия». И нравственная сила людей, о которых написана Ваша книга, именно потому и очевидна, что с достаточной очевидностью и подробностью рассказано о том, в каких жесточайших условиях проявляли эти люди мужество, терпение, стойкость, человеколюбие и каких усилий им все это стоило — и физических и нравственных.

Если соотнести тот, в масштабах войны все-таки небольшой эпизод, о котором Вы пишете, со всем тем, что происходило в этом июле сорок второго года на южных фронтах, со всем тем, что вызвало к жизни июльский приказ Сталина, то можно понять желание отвлечь на себя хоть какую-то частицу внимания противника, хоть что-то сделать для облегчения общей ситуации. В данном случае это желание — там, на Карельском фронте, — и породило операцию похода в тыл к финнам целой партизанской бригады, да еще с постановкой такой задачи, как разгром сначала одного штаба армейского корпуса, а потом, по возможности, и другого, хотя второе, после первого, разумеется, было уже и вовсе нереальным, и это, очевидно, понимали люди, ставившие задачу.

В общем, готовность к усилиям и жертвам на второстепенном фронте во имя облегчения положения на решающих фронтах понятна. Но рядом с этим есть вещи, которые невозможно оправдать или, во всяком случае, полностью оправдать; в частности — постановку задачи чрезмерной, не реалистической и, как это видно из дальнейшего повествования, отсутствие тех необходимых мер, которые хоть как-то могли помочь решению этой, с самого начала выходившей за пределы реальности задачи. В особенности это относится к первому периоду действия авиации, о которых тягостно читать. И тягостно не потому, что плохо действуют сами летчики, а потому, что шкурой чувствуешь, как их поначалу слабые и разрозненные действия объясняются больше всего первоосновой, тем, что с самого начала не была поставлена задача в том объеме и с этой жесткостью, с какой это требовалось. Отсюда — и дальнейшее, во всяком случае, многое из дальнейшего.

Об этих событиях я не читал ничего, кроме Вашей книги, стало быть, мои ощущения и предположения рождены ею. Для меня это — сильнейшее доказательство ее глубокой правдивости. Вы сдержанно, без выкриков, без демагогических вопросов, без всхлипов пишете жестокую правду того времени, которая включает в себя и эту сторону дела — непродуманность и необеспеченность операций, по которым в предварительных донесениях начальству все было гладко на бумаге, но при этом забывали про овраги, хотя в душе знали, что овраги эти есть и будут. Эта черта, к сожалению, характерна для многих, неудачно оборачивающихся для нас событий весны и лета сорок второго года на разных фронтах; это черта времени, которая, между прочим, тогда же была публично подмечена в пьесе «Фронт» и которую пришлось преодолевать долго и упорно.

В общем, резюмируя эту сторону дела, хочу сказать, что Вы написали о ней со сдержанностью, с мужеством, со стремлением к максимально возможной правдивости.

Весь дальнейший разворот событий определен их началом, поэтому вся операция от начала до конца несет в себе черты трагедии, и это закономерно, так оно и было.

Не берусь судить, в каких случаях вы наделили героев Вашего романа-хроники их собственными именами, а в каких случаях по той или иной необходимости прибегли к изменению имен и фамилий, но хорошо понимаю, как при всех обстоятельствах сложно было живописать то, что Вы взяли предметом изображения, ибо — называй фамилию подлинную или не называй ее — все равно за всем этим стоят реальные люди и реальная память об этих людях. Особенно поэтому — честь Вам и хвала за то, без колебаний проявленное Вами на протяжении всей книги стремление не упрощать человеческих отношений между людьми, попавшими в столь тяжелое положение и несущими такую огромную ответственность — и за порученное им дело и за всех, кто идет на это дело под их командой.

Может быть, в связи с особыми сложностями кое-что у Вас не до конца в этом смысле прописано — в частности, хочется яснее представить себе предысторию командира бригады, о ней как-то слишком глухо, должно быть, по нужде и необходимости; это не упрек — просто заметка на полях. Не хватает мне и того или другого финала отношений между Аристовым и Колесником — здесь снова что-то существенное опущено, может быть, тоже по необходимости, но все равно жаль, что так. Это тоже не упрек, а заметка на полях.

Думаю, что то, как Вы ввели некоторые воспоминания людей, оставшихся в живых, о каких-то моментах, по обстоятельствам событий выходивших за пределы основного повествования, получилось к месту, и тут-то как раз мне и показалось, что в данном случае мое предубеждение против смешанного жанра документа и художественной прозы не оправдало себя, и я был рад этому.

Интересно, к месту, с тактом сделано и введение финской документации. Мне только показалось, что где-то стоило бы сказать о том, что, как это всегда водится на войне, обе стороны всегда преувеличивали потери противника, не только финны в своих донесениях, но, разумеется, и партизаны — в своих. Где-то, мне кажется, стоило бы внести эту ноту, которая ничуть не преуменьшает значения всего сделанного и мужества людей, выбравшихся из неимоверно тяжкого положения и до конца выполнивших свой долг.

Серьезной удачей мне кажется и выведенный Вами образ Васи Чуткина — и то, как он входит в повествование, и то, как он действует, и то, как он — и геройски, и в то же время незаметно — выбывает из бригады и из жизни. Я только кое-где бы на Вашем месте при отдельном издании книги еще раз проверил лексику: где-то чуть-чуть педалируете Вы, чуть-чуть перебираете. Может быть, буквально в нескольких местах, но все-таки поглядите, пожалуйста, по-моему, я не ошибаюсь.

А если говорить обо всем вместе, то мне хочется поздравить Вас с этой большой, хорошей, честной, талантливой работой.

Крепко жму Вашу руку, уважающий Вас —

КОНСТАНТИН СИМОНОВ
4/XII-76 г.

Об авторе

ДМИТРИИ ЯКОВЛЕВИЧ ГУСАРОВ родился 4 октября 1924 года в семье крестьянина села Тулубьево Псковской области.

Литературным творчеством Д. Я. Гусаров начал заниматься в 1945 году Первая его повесть «ПлечОхМ к плечу» была опубликована в журнале «На рубеже» ь 1949 году.

В 1951 году Д Я. Гусаров окончил Ленинградский государственный университет. Приехав после окончания университета в Петрозаводск, Д. Я Гусаров активно включился в творческую жизнь Союза писателей В 1954 году он становится главным редактором журнала «На рубеже» В 1965 году «На рубеже» был преобразован в межобластной журнал «Север»… который Д. Я- Гусаров возглавляет и в настоящее время. Несколько раз он избирается депутатом Петрозаводского городского Совета, членом Карельского обкома и Петрозаводского горкома КПСС.

Первым крупным произведением Д. Я. Гусарова явился его роман «Боевой призыв», Первая книга романа вышла из печати в 1953 году, вторая — в 1957 в Карельском книжном издательстве. Роман рассказывает и карельских партизанах. Во время Великой Отечественной войны Д. Я Гусаров сам находился в партизанском отряде, действовавшем на оккупированной врагами территории Карельской АССР За участие в боевых действиях отряда он награжден четырьмя боевыми медалями.

В 1963 году Карельское книжное издательство выпускает новый роман Д. Я. Гусарова «Цена человеку». Роман получил признание читателей, был издан в Праге в переводе на чешский язык, явился основой для написания пьесы «Любить и верить», поставленной Петрозаводским музыкально-драматическим театром. Этот роман также несколько раз переиздавался издательствами «Карелия» и «Современник».

В 1968 году писатель выступил с новым произведением — книгой «Три повести из жизни Петра Анохина». Это рассказ о жизни и революционной борьбе одного из видных деятелей первых лет Советской власти в Карелии. Эта книга уже трижды переиздавалась: в 1970 году издательством «Художественная литература», в 1974 году издательством «Карелия», в 1981 году издательством «Современник».

Новым интересным явлением в литературной жизни Карелии явился роман-хроника Д. Я. Гусарова «За чертой милосердия», вышедший в издательстве «Карелия» в 1977 году. Роман получил высокую оценку литературной критики, переведен на финский и венгерский языки, выпущен двумя изданиями в Финляндии.

За успехи в развитии литературы Карелии Д. Я. Гусаров награжден орденом Трудового Красного Знамени, двумя орденами «Знак Почета». Он является лауреатом Государственной премии Карельской АССР. Ему присвоено почетное звание заслуженного работника культуры РСФСР и Карельской АССР.

Д. Я. Гусаров — член КПСС с 1952 года. В Союз писателей СССР принят в 1949 году.


INFO


Гусаров Д. Я.

Г 96 За чертой милосердия. Цена человеку. М.: Известия, 1984. — 720 с., илл., — (Библ. серия)


ББК 84Р7

Р2


Г 4702010200 — 030/074(02) —84*57–84 подписное


Дмитрий Яковлевич ГУСАРОВ

ЗА ЧЕРТОЙ МИЛОСЕРДИЯ ЦЕНА ЧЕЛОВЕКУ


Приложение к журналу «Дружба народов»

М., «Известия», 1984, 720 стр. с илл.


Оформление библиотеки Ю. Алексеевой

Редактор В. Полонская

Художественный редактор И. Смирнов

Технические редакторы А. Гинзбург, В. Новикова

Корректор Л. Сухоставская


ИБ № 792


Сдано в набор 12.08.83. Подписано в печать 09.02.84. А 05742.

Формат 84Х108 1/32. Бумага тип. № 1. Гарнитура литературная. Печать высокая. Печ. л. 22,5. Усл. печ. л. 37,80. Уч. изд. л. 39,56. Тираж 268 000 экз. Заказ 3981.

Цена 2 руб. 80 коп.


Издательство «Известия Советов народных депутатов СССР».

Москва, Пушкинская пл., 5.


Минский ордена Трудового Красного Знамени

полиграфкомбинат МППО им. Я. Коласа, г. Минск, Красная, 23,


…………………..

DJVu — Scan Kreyder — 19.01.2015 STERLITAMAK

FB2 — mefysto, 2023




Примечания

1

Пароль? (фин.)

(обратно)

2

Вянрикки — прапорщик, младший офицерский чин.

(обратно)

3

— Ну, пошли Иваны!

— Будет работы парням Теериоя…

— Нет, это где-то подальше. Может, даже не в нашей роте.

— Какого черта, там же опять болото!

— Захочешь жить, полезешь в болото!

— Ну, кажется, конец… Завтра будет баня и кофе! А может, и выпивка? (фин.)

(обратно)

4

Эй, вы! Заткнитесь там! (фин.)

(обратно)

Оглавление

  • ЗА ЧЕРТОЙ МИЛОСЕРДИЯ РОМАН-ХРОНИКА
  •   ВМЕСТО ПРОЛОГА
  •   ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •   ГЛАВА ВТОРАЯ
  •   ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •   ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •   ГЛАВА ПЯТАЯ
  •   ГЛАВА ШЕСТАЯ
  •   ГЛАВА СЕДЬМАЯ
  •   ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  •   ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
  •   ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
  •   ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
  •   ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ
  • ЦЕНА ЧЕЛОВЕКУ
  •   ВМЕСТО ПРОЛОГА
  •   ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  •     ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •     ГЛАВА ВТОРАЯ
  •     ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •     ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •     ГЛАВА ПЯТАЯ
  •     ГЛАВА ШЕСТАЯ
  •     ГЛАВА СЕДЬМАЯ
  •     ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  •   ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •     ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •     ГЛАВА ВТОРАЯ
  •     ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •     ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •     ГЛАВА ПЯТАЯ
  •     ГЛАВА ШЕСТАЯ
  •     ГЛАВА СЕДЬМАЯ
  •     ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  •     ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
  •   ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
  •     ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •     ГЛАВА ВТОРАЯ
  •     ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •     ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •     ГЛАВА ПЯТАЯ
  •     ГЛАВА ШЕСТАЯ
  •     ГЛАВА СЕДЬМАЯ
  •     ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  •     ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
  •     ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
  •     ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
  •   ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
  •     ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •     ГЛАВА ВТОРАЯ
  •     ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •     ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •     ГЛАВА ПЯТАЯ
  •     ГЛАВА ШЕСТАЯ
  •     ГЛАВА СЕДЬМАЯ
  •     ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  • ВМЕСТО ПОСЛЕСЛОВИЯ
  • Об авторе
  • INFO
  • *** Примечания ***