Случайный спутник [Лев Иванович Давыдычев] (pdf) читать онлайн
Книга в формате pdf! Изображения и текст могут не отображаться!
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
случайны й
СПУТНИК
Л. Д А В Ы Д Ы Ч Е В
ПОВЕСТИ
И РАССКАЗЫ
ПЕРМСКОЕ КНИЖНОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО • 1975
Р 2
Д 13
© ПЕРМСКОЕ КНИЖНОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО. 1976
_ 70302- -95
д М152(03)—75
22—75
Ёиеиа-^ж аг
&уМкше# сесЯрс?
У Елены, Витькиной сестры,
были рыжие волосы, да не просто
рыжие, а невероятно рыжие, та
кие, что я ни с чем не мог срав
нить их цвет.
Сама она, но вначале ее воло
сы, была одной из первых зага
док, которые поставила передо
мной жизнь. Рыжий — тогда в моем понимании озна
чало некрасивый и смешной. Так я и воспринимал
Елену и вместе с мальчишками кричал ей вслед:
— Ведьма, ведьма рыжая! Ведьма, ведьма рыжая!
Потом мне стало стыдно обзывать ее, и чем было
стыднее, тем громче я кричал.
Потом я стал бояться ее. И чем больше боялся, тем
громче обзывал.
Мальчишки кричали или за компанию, или равно
душно, или весело, а я с отчаянием.
Ведь рыжая Елена оказалась красавицей, и я один
знал об этом. Я прочитал старинный роман, где из-за
графини-красавицы все время стрелялись на дуэлях,
5
и задумался: а что же такое красавица? Я вспоминал
всех знакомых девочек и даже взрослых женщин, пы
таясь определить, из-за какой я готов насмерть стре
ляться, например, с Витькой, моим лучшим другом?
Оказалось, из-за Елены.
Из-за рыжей Елены!
Я до того растерялся, что однажды, когда мальчиш
ки закричали:
— Ведьма, ведьма рыжая! Ведьма, ведьма рыжая!
Я перекричал всех:
— Графиня!
Елена остановилась и обернулась.
Я шагнул к ней.
Мальчишки — мои друзья — стояли сзади. Елена
смотрела на меня. И мальчишки — я спиной чувство
вал это — смотрели на меня. И я должен был сделать
выбор. И я сказал громко, так громко, что в горле
пересохло:
— Графиня!
Голубые глаза Елены чуть потемнели, сузились, пол
ные губы шевельнулись, словно не решаясь улыбнуть
ся, и — она пошла, медленно пошла, будто предлагая
догнать ее.
Мальчишки за моей спиной сопели, потом разом
расхохотались — это когда я шагнул следом за Еленой.
Смеяться им вовсе не хотелось. Просто они требовали,
чтобы я остался с ними. И они выдавливали из себя
смех. Он был напряженным и жалким. Оборвался он не
ожиданно.
Мы ведь не понимали, что же такое произошло, мы
лишь чувствовали: с одним из нас, со мной, случилось
что-то важное. Оно когда-нибудь случится со всеми, но я
был первым, и меня следовало наказать. Хотя бы сме
хом.
6
И ее тоже надо было наказать. И мальчишки, надры
вая глотки, заорали:
— Ведьма, ведьма рыжая! Ведьма, ведьма рыжая!
Рыжая, рыжая, рыжая, разрыжая!
Я повернулся и, не выбирая, ударил того, кто сто
ял ближе. Это был Витька, мой лучший друг, брат Еле
ны.
Кулаки мои разжались.
Руки опустились.
Я даже не закрывал лица, когда мальчишки нача
ли лупить меня. Больно не было, хотя били они здо
рово.
Я только взглядывал, когда получалась возмож
ность, на растерянного Витьку, который, полуотвернувшись, стоял в стороне.
— Хватит, — попросил я, почувствовав, что губы
мои уже вспухли, — хватит вам...
Не было во мне ни обиды, ни злости. Мне было стыд
но. И я ничего не понимал.
И друзьям моим было стыдно.
И они ничего не понимали.
А виновата во всем была Елена.
Мы все сделали вид, что будто ничего не случилось,
хотя голова моя гудела, губы ныли, а затылок онемел.
Я подошел к Витьке, сказал:
— Случайно получилось.
— У нее жених есть, — ответил Витька, — и ника
кая не графиня она.
— А я не спорю, — сказал я.
Витька посмотрел на меня, улыбнулся и благодар
но, и виновато, сказал:
— У нее вся спина в веснушках. Даже пятна есть.
И тут веснушки, — он показал пальцем на грудь, около
шеи. — И зазнается здорово.
7
Витька был моим лучшим другом, и я не мог не со
гласиться с ним, но понимал, что отныне между мною
и ним встала Елена, и сказал:
— Веснушки — это ерунда, конечно. Главное, она
красавица.
— Главное, она красавица! — возмущенно, насмеш
ливо и жалобно передразнил Витька. — Посмотрел бы
ты на нее! — Он даже поморщился. — Смотреть ведь
противно! Понимаешь?
И я на мгновение почувствовал, что Витька может
больше и не быть моим самым лучшим другом, потому
что так говорит о Елене. Но я знал, что сделаю все воз
можное, все перенесу, чтобы сохранить нашу дружбу, —
словно я уже тогда догадывался, что найти друга так
же трудно, как любовь. А потерять его — одинаково
легко.
— Она спит много, — с отчаянием продолжал Вить
ка, — папа говорит, что она всю свою жизнь продрых
нет!
— А мы с тобой все равно будем дружить, — сказал
я. — А она пусть спит, сколько ей надо. И пусть она
вся в веснушках. Не наше дело.
Мальчишки давно разошлись. Мы стояли вдвоем, и
настроение у Витьки было такое, словно побили его, а
не меня.
— Ну стукни меня, — предложил я, не зная, чем
еще утешить его. — Вдарь мне как следует.
— Ерунда, — он грустно улыбнулся. — Тебе и так
попало. А она о себе много воображает. Все время в
зеркало смотрится.
8
— А мы все равно будем дружить, — сказал я. —
Она тут ни при чем.
— Конечно, — уныло и недоверчиво согласился
Витька.
Он нисколько не походил на свою сестру, как мне
раньше казалось. Сейчас же я вдруг заметил, что гла
за у них одинаковые — голубые, и вообще, сразу вид
но, что он ее брат. Я обнял Витьку одной рукой за пле
чи и сказал:
— Не будем из-за нее ссориться. Это глупо. Не
важно, ведьма она там или графиня на постном масле.
Тут Витька громко вздохнул, взглянул на меня поч
ти осуждающе, зашептал:
— Если по правде сказать, она... ведь хорошая...—
Он долго-долго молчал, видимо, раздумывая, достоин
ли я знать все. — Понимаешь, она скоро... уйдет от нас.
Замуж уйдет. А мы к ней привыкли. Мама плачет. Па
па кричит. А я ее обзываю... со злости, конечно.
— А обязательно разве замуж выходить? — спро
сил я.
— Говорят, что без этого нельзя. Чтоб дети были.
— Но ведь она еще в школе учится!
Витька пожал плечами, ответил растерянно:
— Ничего я в этих делах не понимаю.
И я в этих делах ничего не понимал. Знал о них
только Генка Смородников. Он собирал нас где-нибудь
на чердаке или в дровянике и сипловато пел песни, в
которых было много срамных слов, точного значения
которых мы толком не разумели, но у нас колотились
сердчишки, горели уши, и даже чуть-чуть кружились
головы. Нам было стыдно. Нам было страшновато.
И еще как-то. А потом — мерзко. Мы расходились по
одиночке, приходили домой и виноватыми, и дерзкими.
А через несколько дней снова искали встреч с Генкой
9
Смородниковым. Барачный житель, вечно голодный,
грязный, часто битый, он снисходительно посвящал нас
в тайны той стороны жизни, которую тщательно и ис
пуганно скрывали от нас взрослые.
Чем чаще мы встречались с Генкой, тем стыднее
нам было за взрослых. И хотя у нас не было доказа
тельств его правоты, мы становились недоверчивыми,
настороженными, замкнутыми и — грубыми.
Все это мы вымещали на девочках: дергали их за
косички, обзывали, ставили подножки, толкали. Мы де
лали вид, что презираем их.
А девочки словно все понимали. Они были терпе
ливы и необидчивы. Они — будущие женщины, уже
умели прощать и надеяться. А мы — будущие мужчи
ны, учились обижать и за преданность платить равно
душием и презрением,* а сами жестоко страдали из-за
собственной неискренности. Девочки были сильны тем,
что сознавали свое временное бессилие. Они обезоружи
вали нас своей добротой.
И нам ничего не оставалось, как притворяться силь
ными, грубыми и неблагодарными. Мы обижали их зло
и изобретательно, отчаянно и примитивно. И ненавиде
ли себя за это.
А вот появилась Елена. То есть, конечно, она не
появилась вдруг откуда-то, а я ее вдруг заметил. Потом-то я понял, что мальчишки часто влюбляются не в
сверстниц, а в постарше себя. Такая влюбленность но
сит всегда оттенок чувства к матери, оттого чиста и бес
корыстна. Оттого и матери ревнивы, понимая, что часть
любви к ним отдается другой... Но почему же первое в
жизни чувство к женщине сразу же вызывает попытки
заглушить его? Вернее, почему первым проявлением
этого чувства бывает нечто обратное ему? Почему я
10
кричал «Ведьма, ведьма рыжая!», прежде чем крик
нуть «Графиня!»?
Сразу оговорюсь: я вовсе не уверен, что мое чувст
во к Елене можно считать любовью или именно лю
бовью. Да и рассказ этот, как потом выяснится, не о
любви.
Я до сих пор не знаю, как называется то, что произо
шло у меня с Еленой, вернее, из-за Елены. Знаю толь
ко, что это осталось во мне на всю жизнь.
Поводом для рассказа послужила моя недавняя
встреча с отцом Елены, глубоким стариком. Но мы сра
зу узнали друг друга, почти столкнувшись на углу
улицы. Оказалось, что он по-преяшему живет на старом
месте, что Витька погиб на войне, в ее последние дни...
Мы уже собрались прощаться, и я, вдруг до хрипоты
оробев, спросил:
— А она?
И старик, сразу еще больше состарившись, ответил:
— Тоже. Она ведь медсес... — И опустил голову, не
договорив.
Я пытался пригласить его к себе, звал куда-нибудь
выпить, но он, вытирая слезы с седых усов, повторял:
— Скоро на поезд, скоро на поезд...
Мне подумалось, что встреча со мной вряд ли его
обрадовала — только разворошила забытое или просто
припрятанное в памяти от самого себя, а утешать мне
его было нечем.
— А Марья Степановна? — спросил я.
Он мельком взглянул на меня с таким осуждением,
что мне стало не по себе.
— Разве не видите? — жалобно спросил он.
11
— Простите, — уже совсем растерявшись, пробор
мотал я.
Он церемонно кивнул, тоже, видимо, от растерянно
сти, подал неподвижную кисть руки и засеменил прочь.
Я пошел на берег Камы и, проваливаясь в мокрый
снег, добрел до обледенелой скамейки, сел.
Без громких слов, а просто от души — я иногда же
стоко стыжусь, что не был на войне, хотя, конечно, по
нимаю, что стыд этот надуман, неразумен и оскорбите
лен не только для меня одного.
И все-таки: ведь Витька был старше меня всего на
один месяц. Его призвали, а меня — нет... Больше два
дцати лет прошло — надо ли переживать?
По-моему, очень надо.
Чем дальше в прошлое отодвигается война, тем ча
ще и как-то значительнее, что ли, оживает она в памя
ти. Верно, так оттого, что человеческому мозгу потре
бовалось много лет, чтобы до конца осознать, осмыс
лить, что же пришлось перенести и каким чудом вы
жить. И ведь многим болезням, смертям, искромсанным
судьбам до сих пор диагноз: война...
...Я промерз на обледенелой скамейке.
Витька погиб на войне.
Елена погибла на войне.
И Генка Смородников погиб на войне...
А я остался живой. Может быть, из-за этого отка
зался выпить со мной старик?
Мне стало жарко под холодным ветром. То есть
внутренне мне было жарко, а сам я словно вмерз в ска
мейку.
Нет, война — это не только поле боя и тыловая ди
строфия. Она, война, хуясе. Она — отвратительнее. Бес
смысленнее. Страшнее. Беды, принесенные ею, неисчис
лимы и непоправимы. Можно заново построить разру
12
шенный дом, сделать его красивее, чем тот, который до
войны стоял на этом месте, но дома, в котором, предпо
ложим, прошло твое детство, — уже никогда не будет.
Просто появится новый дом.
Спиленное дерево — не восстановить.
И никем не заменить убитого человека. Каждый не
заменим и неповторим.
Был Витька.
Была Елена.
И Генка Смородников был...
А я все еще есть. И я не знаю, сделал ли я хоть
что-нибудь, чтобы настоящей ценой оплатить право ос
таться в живых не только потому, что родился, но и
потому, что нужен живым.
Мы, живые, должны чувствовать вину перед недо
жившими. Как бы они взглянули на нас, на наши дела,
если бы вдруг воскресли? Не дай бог увидеть в их взгля
де укор! Дескать, мы за вас погибли, а вы...
Эх, Витька, Елена, Генка... одно могу сказать вам:
не забыл вас и не забуду, и если худо, зря проживу
свою жизнь, вы — первые, перед кем мне будет стыдно...
А в тот вечер, когда мальчишки отлупили меня из-за
Елены, мы с Витькой залезли на крышу сарая, где Ген
ка гонял голубей.
Сейчас голубей много. Разжирели они. Воркуют,
верно, не от любви уже, а от сытости. И презирают, вид
но, своих кормильцев.
У Генки было всего три птицы. Любил он их до того,
что здесь, рядом с голубятней, становился на себя не
похожим. Совсем другим был здесь Генка. Даже пома
13
хать шестом нам давал. Но, загнав голубей в клетку и
спрыгнув на землю, он тут же начинал материться.
1— Сегодня отец меня опять отколошматит, — за
думчиво сообщил он.
— За что? — спросил Витька.
— Получка сегодня, — объяснил Генка. — Вечером
к бабам завалится, а ночью нас с мамкой лупить будет.
Такой у него закон.
— А пойдем к нам спать, — сказал Витька.
— Ага! — насмешливо отозвался Генка. — А мам
ка? Как она одна-то?.. Вам хорошо, — в голосе его про
звучали зависть и презрение, и он длинно выматерил
ся. — Я вот скоро к девкам ходить буду, тогда жизнь
веселее пойдет.
В тот вечер я впервые пожалел его, словно тогда уже
понял, что ему по-настоящему тяжело жить, и чем ему
тяжелее, тем он больше матерится и похабничает.
Даже мне не захотелось возвращаться домой, из со
лидарности, что ли.
— В армию бы скорей, — сказал Генка, %
— в кава
лерию...
— Я танкистом буду, — сказал Витька, — или лет
чиком.
— В армии хорошо кормят, — мечтательно сказал
Генка, — и сапоги всем новые дают. — Он постоял еще,
почему-то резко махнул рукой и ушел.
Мы с Витькой долго бродили по улице, много раз
прошли мимо его дома, у которого на скамейке сидела
Елена. Витька-то ее не замечал, а я даже не мог разо
брать, чего он там рассуждал об армейской службе.
— Идите сюда, — позвала Елена, — скучно мне.
Не буду врать: из-за давности лет мне не восстано
вить в памяти ее лица. Помню только волосы необык
новенно рыжего цвета и глаза — голубые, которые тем
14
нели, когда она была чем-нибудь довольна или рассер
жена. И еще губы помню — полные, всегда готовые вотвот улыбнуться.
Я сел с ней рядом да так осторожно, что некоторое
время как бы стоял на полусогнутых ногах.
— Кто тебя разукрасил? — спросила она меня.
— Это из-за тебя, — ответил Витька, — за то, что он
тебя не «рыжей ведьмой», а «графиней» обозвал.
— Молодец, — Елена взглянула на меня, и глаза ее
вдруг потемнели и сузились. — Прямо благородный ры
царь.
— Ерунда, — еле выговорил я, — они со злости.
Сидели мы долго. У меня от напряжения затекли но
ги. Ведь Елена была совсем близко, и стоило мне по
шевелиться, и я бы коснулся ее. А я боялся этого.
Я старался не смотреть на нее. И было странное ощу
щение : я не смотрел на нее, но — видел ее. А когда она
поднимала руки, чтобы поправить прическу, голова
моя сама невольно поворачивалась в ее сторону, мне
становилось до жара в щеках стыдно, но я смотрел на
подмышки. А потом отворачивался, выпрямлялся, что
бы встать и уйти: и — сидел.
— Ты в клуб пойдешь? — спросил Витька.
— Нет, — ответила Елена. — Мне и здесь хорошо.
— А чего твой жених не пришел?
— Во-первых, не твое дело. Во-вторых, он мне не
жених. А в-третьих, мы поругались.
— А завтра сама к нему побежишь.
— Как бы не так.
Я побрел домой. За синяки мне попало. Я огрызал
ся на добродушные замечания, получил от отца подза
тыльник, разревелся и спрятался в своей комнатушке.
Плакал я обо всем сразу — и о том, что Генку дома
бьют, и о том, что я ударил Витьку, и о том, что у Еле
16
ны все-таки есть жених, и о том, что настукали мне изза нее... Я силился вспомнить что-нибудь Генкино, чтобы
думать о Елене было противно, и не мог ничего такого
вспомнить. Зато вспомнил, что Елена старше меня и ро
стом выше, и — главное! — она красавица, и — слез при
бавилось. И они стали горькими... Одиночество ощуща
ется не только тогда, когда никого у тебя нет, но и ког
да — есть, но не с тобой. Эх, первые в жизни одиночест
ва — мальчишьи! Они, как ступеньки к повзрослению.
Одиночество — значит, остаться наедине со своей
жизнью и увидеть ее всю насквозь...
И вот когда впервые я испытал это острое чувство,
то сначала показался самому себе до ничтожества ма
леньким. И все вокруг было против меня. А я был глу
пым, смешным и страшно несчастным. И я был против
всего и всех.
Но потом, выплакавшись, я ощутил себя не то что
бы сильным, большим и умным, а просто способным к
сопротивлению. Подумалось мне с недетской отчетливо
стью, что я — это лишь я, и все, что выпадет на мою до
лю — только мое, и я обязан это пережить. И все сразу
стало незамысловатым и ясным. В душе возникла не
громкая радость. Мир показался разноцветным и дру
желюбным. И даже когда вспоминался Генка Смород
ников, мир не терял своих красок и дружелюбного ко
мне отношения, потому что Генка вспоминался с голу
бями...
И еще мне было приятно оттого, что все спят, а я
размышляю в темноте о жизни. Я был уверен, что по
взрослел за несколько часов.
Уснул я неожиданно и проснулся счастливым.
Дома никого не было, и это тоже было хорошо.
Я долго валялся в постели, хотя меня так и тянуло вы
скочить на улицу; потом долго умывался, даже поза
16
втракал не торопясь — убежденный, что сегодня со
мной случится что-то необыкновенное, и — словно оття
гивал удовольствие.
Я ведь не знал, что послезавтра начнется война, на
которой погибнут Витька, Елена и Генка. А если бы и
знал, то не поверил — тогда! — что их могут убить.
Ведь мальчишки и девчонки верят в бессмертие, вернее,
не верят в смерть. Только повзрослев, они поймут, что
Чапаев действительно утонул.
Был прозрачный и жаркий день, не душный, а про
сто жаркий.
Впервые в жизни я сам, по собственной воле обла
чился в чистую рубашку и причесался. Физиономия
моя была украшена тремя синяками, левый глаз при
пух. Я правым подмигнул себе в зеркале и показал
язык.
Мальчишки посмотрели на меня с состраданием:
они-то решили, что меня нарядили взрослые.
И Витька удивился:
— Куда это тебя?
— Никуда, — весело ответил я, — просто так.
— Жди меня. Я за хлебом. Дверь не заперта. Елена
ключ потеряла, а сама дрыхнет.
Я вполне мог подождать Витьку на улице, но — по
думал об этом только тогда, когда уже поднимался на
второй этаж, крепко держась за перила. Я не отрывал
руки, будто боялся упасть. И хотя шел я долго-долго, у
дверей оказался неожиданно. Стоял я перед ними, смя
тенный, глупо-радостный и какой-то другой, не такой,
каким был всего несколько минут назад.
И в комнату я проскользнул бесшумно, чтобы не
разбудить Елену; сел в низкое старинное кресло с очень
короткими ножками. В нем приходилось скорее полу
лежать, чем сидеть.
17
Прозвенели пружины, и я весь сжался, отчего они
еще громче звякнули.
Сидел я неподвижно, а пружины еще долго звенели
на разные лады.
А вдруг выйдет Елена?!
А почему я боюсь этого?
А вдруг она сразу заметит чистую рубашку и чтонибудь подумает?
А вдруг она увидит синяки и обидно расхохочется?
Скорей бы вернулся Витька...
И все-таки мне было радостно! И меня смущало имен
но это ощущение. Я весь был другой, каким никогда не
был. Мне захотелось вскочить и громко засвистеть
«Шел под красным знаменем командир полка» — мою
любимую песню...
Но тут же я как бы струсил собственной смелости,
решил убежать, начал тихонько подтягивать ноги, что
бы, когда буду вставать, пружины не звякнули.
Открылась дверь соседней комнаты, и вышла Еле
на. Меня она не видела; остановилась, потянулась,
закинув руки за голову; закрыла глаза и счастливо,
безмятежно улыбнулась. В один миг я не только уви
дел, а — как бы это сказать? — впитал ее в себя всю, до
каждой родинки, до каждого волоска. А она, повернув
шись ко мне спиной, встала перед зеркалом.
Помню, что мне не было стыдно.
Нисколько.
Да и не могло быть стыдно.
То, что я видел, было как бы из другого мира, до
этого запретного, постыдного, а на самом деле просто —
прекрасного. Если я до сих пор не привык к удивлению
13
перед женской красотой, перед ее необъяснимостью, то
тогда был ошеломлен. Надо ли говорить, что я и не по
дозревал о существовании на свете красоты, которая
явилась вот тут, предо мною...
И потом генки смородниковы встречались мне в ж из
ни на каждом шагу. Но Генка-то был мал и глуп, голо
ден и бит, а я встречал их — сытых, переполненных са
модовольством, в разных чинах и даже в роли воспита
телей. Они все делали для того, чтобы я испакостился
или стал ханжой; подкарауливали меня в самые смут
ные моменты моей судьбы, когда, казалось, некуда бы
ло деться, кроме как в грязь, предлагали свои услуги.
И если хоть в чем-то я не сдался им, научился прекло
няться перед красотой и наслаждаться ею, то должен
быть благодарен Елене, благодарен за то, что она жила
и встретилась мне во всем своем естестве.
Но об этом я догадался только сейчас, когда ее уже
нет на свете.
А тогда она была живая и неведомо красивая. И я
не знал, что такую могут убить на войне. А если бы мне
и сказали, я бы ни за что не поверил.
Я смотрел на нее, видимо, недолго. Но еще раньше,
чем она ушла, я уже думал о том, как будет ужасно,
если она меня заметит.
Мне хотелось, чтобы она осталась моей тайной.
А она чему-то рассмеялась и убежала в кухню.
Я вскочил (и пружины не звякнули!), перелез, еще ни
чего не сознавая, через подоконник, встал носками на
выступ в стене и прыгнул спиной вперед. Лететь было
до озноба страшно. И летел я долго. И перед тем, как
больно удариться о землю, я успел подумать: хорошо,
что Елена никогда не узнает, что я видел ее...
Мне показалось, что внутри у меня все оборвалось.
Сначала я и не догадался, что вывихнул ногу; превоз
19
могая боль, встал на четвереньки, добрался до заборчи
ка и лег в изнеможении на траву.
Даже и не буду пытаться определить мое состояние,
в нем было и что-то похожее на блаженство, и примесь
тоски, и еще много чего...
Через некоторое время я попробовал встать и чуть
не взвыл, отдышался и пополз вдоль заборчика, думая
только о том, чтобы никто меня не заметил.
Лоб покрылся холодной испариной. Подтягивать
правую ногу было все больнее. И лишь взобравшись на
скамейку и кое-как положив на нее ногу, я свободно
вздохнул.
Но не мог прийти в себя. Бывают события, которые
переживаешь не столько — когда они происходят, а —
потом и остро-отчетливо. Они остаются как бы в тебе.
Так было и со мной, хотя совсем недавняя встреча с
Еленой казалась мне не то приснившейся, не то просто
промелькнувшей в сознании. Я будто вновь оказывался
в комнате, садился в старинное кресло с очень коротки
ми ножками, и снова в комнату входила Елена. Вспоми
ная это, я закрывал глаза и снова видел ее. И уже то
сковал, что такого больше со мной не случится ни
когда.
Потому что все настоящее бывает в жизни только
раз — впервые. Настоящее неповторимо. Истина эта ба
нальна, но банальность не освобождает ее от жестоко
сти. И сколько человек ни обманывает себя, сколько ни
тщится повторить неповторимое, а — не получается.
С годами, хоть немного, да черствеешь, из чувств, хоть
немного, да уходит чистота, исчезает наивность, каж
дый поступок контролируешь жизненным опытом, в ос
нове своем расчетливым и недоверчивым. Но зато он и
помогает — конечно, с опозданием — определить, что
же именно в твоей жизни было настоящим, первым.
20
А многое настоящее, как ни странно, происходит й
детстве. Или в юности. Не от того ли кое-кто и забыл
свое детство и юность не вспоминает, а предпочитает
обходиться этаким расплывчатым понятием — моло
дость?
Разумеется, обо всем этом я думал, сидя на обледе
нелой скамейке на берегу застывшей Камы, больше
двадцати лет спустя после войны, а не тогда, когда пос
ле прыжка со второго этажа размышлял о Елене, за
быв о боли в ноге.
Если бы не эта нога, я убежал бы в лес. Он был не
подалеку.
Я любил бродить там, когда со мной случались ра
дости или беды.
Сейчас мне хотелось быть одному.
Подошла Елена, и сначала я даже не узнал ее —
до того она была будничной, даже неказистой...
— Смешной ты какой-то, — сказала она. — Чего
глаза вытаращил? — и рассмеялась.
— Ногу, по-моему, вывихнул, — гордо, но и доста
точно скромно ответил я и чуть не добавил: — Из-за те
бя ведь!
— А ну... — Елена прикоснулась к моей ноге. —
Да не бойся! — прикрикнула она, когда я дернулся. —
Я ведь в санитарном кружке...
Боль по ноге проскочила через тело в затылок и...
медленно растаяла.
— Бот и все, — сказала Елена.
А мне вдруг стало грустно. В моем сознании никак
не могли слиться в один образ та Елена, которую я ви
дел недавно, и вот эта, сидевшая рядом.
— Витька тебя ищет, — сказала она. — А ты отку
да прыгал?
21
— С чего ты взяла, что я прыгал? — грубо отозвал
ся я. — Просто бежал и...
— Ах! — воскликнула она, закинула руки за голо
ву, закрыла глаза. — Какой я сон видела... Но ты ма
ленький, не поймешь...
— Если у меня нет невесты, то еще не значит...
— Не сердись. — Она улыбнулась мне, и глаза ее
потемнели. — Ты лучше всех мальчишек.
Этого я уже не мог выдержать и заковылял прочь.
— Куда ты? — крикнула она вслед.
— Никуда! — ответил я, не останавливаясь.
Я долго бродил по лесу, часто присаживаясь на зем
лю, ни о чем не думая или обо всем сразу... Тогда я не
знал, что прощаюсь с детством. А в каждой разлуке
есть хотя бы оттенок грусти. Но грусть была светлой и
не настораживала. Наверное, я был счастлив.
Домой я не возвращался, пока не начало темнеть.
И опять, как вчера, в темноте мне хорошо думалось о
моей жизни. Что-то в ней очень изменилось. Она стала
куда интереснее, чем была вчера. И сам я показался
себе взрослым и сильным.
Жизнь представлялась мне широкой дорогой, уходя
щей к далекому горизонту, над которым голубое не
бо — как глаза Елены.
Назавтра началась война...
...Я еле поднялся со скамейки: до того онемели но
ги. Руки так замерзли, что не удалось прижечь сигаре
ту. Стыдно мне было: почему я не смог рассказать от
цу Елены о ней? О том, что помню ее, о том, что бла
годарен судьбе за встречу с ней?
Нет, мне многое надо еще сделать, чтобы не было
стыдно перед Еленой, Витькой и даже Генкой Смородниковым...
1965 г.
О н появился у нас в общежи
тии к вечеру, но уже на другой
день и до самой своей несураз
ной, но для него вполне законо
мерной погибели был на нефте
промысле известной персоной.
И забыли о нем довольно не
скоро.
За большим барачным окном
зло и давно вьюжил декабрь, а на парне была промас
ленная телогрейка с одной пуговицей, рваные ватные
штаны, стоптанные кирзовые сапоги и по брови закры
вающая уши грязная пилотка.
Плотно и старательно, даже как-то благоговейно
притянув за собой дверь, парень постоял у порога, щу
рясь от тепла и света, осмотрелся и стылым голосом
выговорил:
— А и хорошо у нас...
Тетя Лида, высокая, прямая, для военного време
ни — очень полная сорокалетняя женщина, совмещаю
щая обязанности уборщицы и воспитательницы (вернее,
23
она была уборщицей, а по штату числилась воспита
тельницей), вышла из своего закутка, отгороженного
досками, спросила недружелюбно, настороженно и за
интересованно:
— Откудова и зачем сюда пожаловал?
Он взглянул на нее — сразу на всю, потом ненадолго
задержал внимательный взгляд на ее груди, на голых
белых ногах, чуть подольше в глаза ей посмотрел; рас
тянул оттаявшие большие, сильные, немного выворочен
ные губы в улыбку, наглую и добрую, подмигнул и от
ветствовал:
— А я, дорогая моя, оттудова, где мне не понравилося. Убёг я оттудова, испарился. Даже запаха моего
тамо-ка не осталося. Хотя и плачут по мне многие.
Очень уж я... — он долго смотрел тете Лиде в глаза, —
качественный. Вот тебе, милая моя, направление из кон
торы. И вообще, здравствуйте, все. — Он прошел к пли
те, пригнувшись, будто крадучись к живому существу,
присел перед огнем на корточки, протянул к нему баг
ровые руки, блаженно зажмурился.
Пока тетя Лида вертела в руках бумажку, парень
снял телогрейку, стянул сапоги, расстелил на полу пор
тянки из цветастого платья.
— Дело понятное,—чуть ли не испуганно и ласково
сказала тетя Лида, — добра от тебя, видать, не жди...—
Она помолчала, вся сжавшись, не сводя с него глаз, ви
новато спросила: — Так, что ли? Или по-другому?
А парень повернулся спиной к плите, закрякал от
удовольствия, будто задыхаться начал от жаркого бла
женства, ответил не сразу:
— Добра тебе от меня вагон, милая ты моя, будет
плацкартный. Вот согреюся, все доложу, и всем ты до
вольна будешь. А пока ты мне, дорогая моя, постельные
принадлежности организуй. Да чтоб два одеяла, не
24
меньше, я зябкий. Да кусочек мыльца взаймы пред
ложи
Был он гладко выбрит, тощая шея — грязно-крас
ная, а поджарое тело — неестественно белое.
Я сразу заметил, как чем-то обеспокоилась тетя Ли
да, как торопливо вынесла ему половину вафельного
полотенца, кусочек мыла, как, уже не отрываясь, раз
глядывала этого парня. А он нежился перед плитой и
под взглядом тети Лиды то садился, то вставал, потом
прикрыл глаза, голову закинув назад; из горла вылез
столь великий и острый кадык, что, казалось, вот-вот
распорет кожу.
Тетя Лида принесла таз с водой, поставила его на
плиту, небрежно отодвинув наши кастрюльки с едой;
двигалась она суетливо, часто поправляла волосы, одер
гивала кофту, стремительно оглядывалась по сторонам,
а мы прятали от нее глаза, чтобы она не заметила на
шего настороженного и острого, почти ревнивого любо
пытства и тревожного удивления.
— Зовут меня Серега, — напевно, хотя и хриплова
то, прислушиваясь к самому себе, заговорил парень, —
по фамилии я Стригалев. Отца, грешника несусветного,
Пантелеем звали. Шофер я. Жизнь люблю. Чего и тебе,
ласточка моя, желаю. Сегодня мне одеться во что-ни
будь дай. Верну.
— Все, все у меня есть! — громогласно сказала тетя
Лида. Она уже застелила ему койку, а он и глазом не
повел, сидел на полу, царапался, говорил, словно кого
успокаивал:
— Мужик я очень хороший. Цену себе знаю, потому
и не навязываюся никогда. Меня везде все любят.
Кто — даже и без памяти. Зла никому не делаю. Доб
рый я. Натура у меня такая. Не серди меня только, и
я с тобой помурлыкаю.
25
— Не на фронте ты почему? — опять громогласно
спросила тетя Лида.
— Инвалид, — с достоинством и лукаво ответил
Серега, — ноги у меня плоские. Зато все остальное —
дай бог. Кую я победу в тылу. Да здесь я и нужнее.
Пользы от меня — не сосчитать скоко. Сама, дорогая
моя, все сама узнаешь.
Мы смотрели не на него, а на тетю Лиду. В наших
глазах она до появления Сереги была чуть ли не ста
рухой. А тут она помолодела, разрумянилась, как-то
прогнулась в спине, расправила вдруг ставшие роскош
ными плечи — будто раньше прятала свое большое тело,
а сейчас вспомнила про него, и оно ожило каждой мыш
цей, каждой округлостью.
И мы почувствовали себя здесь как бы лишними,
совсем посторонними, будто бы не Серега к нам заявил
ся, а мы пришли в его с тетей Лидой жилье. Мы обидно
ощутили себя мальчишками, хотя работали по двена
дцать часов в сутки без выходных... И работы наши бы
ли не из легких. А тут мы сидели на своих койках, об
реченно ждали, что же будет дальше — не сейчас, не
сегодня, а потом, вообще, что будет дальше; и заранее
чего-то боялись, нервничали.
В тот вечер мы угадали, что теряем нашу тетю Ли
ду, что она уходит от нас и к нам она уже не вернется.
Ведь мы, оторванные от мам, привыкли к ней и не пред
ставляли, как это мы будем жить без ее прежних забот
о нас.
Если в чем и заключалась воспитательная работа
тети Лиды, так в том, что она самым строжайшим обра
зом следила, чтобы мы экономно расходовали зарпла
ту и особенно продовольственные карточки. В этом она
была сурова и даже груба, но лишь благодаря ей мы
научились растягивать карточки на целый месяц.
26
И еще тетя Лида с непонятным для нас неистовством
добивалась, чтобы мы остерегались девчат, не только не
приглашали их в гости, но чтоб разговаривали с ними
редко и поменьше.
Место, где мы жили, именовалось Промплощадкой.
Находилась она на окраине города, выстроенного перед
войной. Барак наш стоял прямо у дороги.
Город был необычен — какой-то гибрид без плана
разбросанных улиц с нефтепромыслом и бумкомбинатом. Буровые вышки и нефтяные насосы-качалки попа
дались чуть ли не среди жилых зданий.
Барак наш разделялся на три секции: две семейные
и одна — общежитие на двенадцать коек. По военным
временам мы — выпускники техникума — устроились
совсем неплохо. В бараке было даже электричество.
Посредине комнаты громоздилась большая печь с
плитой, которую мы топили углем, приворовывая его
на железнодорожной станции.
Работали мы по двенадцать часов, не считая време
ни на дорогу, она, дорога, была в десятки километров,
а добирались — как повезет. Всегда мы хотели есть и
спать, особенно зимой. Вернешься с мороза (а военные
зимы были на редкость злыми) в общагу, где от плиты
исходит густой жар, который почему-то казался мне
мохнатым, и сразу начинают слипаться веки, но заснуть
не дает голод...
В тот вечер, когда состоялось наше с Серегой зна
комство, я блаженствовал: у меня была такая высокая
температура, что меня освободили от работы.
И вот я лежал, и никто не имел никакого права вы
звать меня на работу! Никто! А если к этому добавить,
что из-за температуры я не очень хотел есть (редчайшее
ощущение!) и весь день я проспал, то можете быть уве
27
рены, что было как в сказке. Да еще под подушкой кни
га «Алые паруса»... Чего еще надо?!
Серега вернулся из умывальни сияющим, разгоря
ченным и как бы одновременно продрогшим. Короткие
волосы торчали мокрым ежиком, на парне было ниж
нее белье с завязками вместо пуговиц. Он сел у плиты
уже не на пол, а на подставленную тетей Лидой табу
ретку, негромко попросил:
— Портянки мне состирай скорее. Кипяточку мне
плесни. Карточки я ведь только к завтрему получу. А не
жрамши я давненько.
И опять засуетилась, заспешила, заспотыкалась
почти на каждом шагу тетя Лида, а он все, даже кусо
чек хлеба и две вареные картофелины, принял как
должное, без тени удивления или благодарности; гром
ко прихлебывал кипяток, куда тетя Лида бросила не
сколько кристалликов сахарина, щурил голубые глаза,
в которых мгновениями — это когда он задумывался —
появлялось что-то ласково-хищное.
Роста он был чуть выше среднего, костист и муску
лист, сутулился, вернее, немного пригибался, как бо
рец или боксер перед атакой. Была у него странная
привычка — часто и быстро ощупывать себя бережны
ми, но беспокойными прикосновениями.
•..Ребята стали собираться в столовую: котелки на
плите предназначались тем, кто придет с первой вахты.
А те, которым во вторую, торопились в столовую.
Сквозь тревогу и недобрые предчувствия я еще ухит
рялся наслаждаться покоем, возможностью лежать в
тепле, зная, что и утром — лежи сколько угодно... Но в
желании счастья человек не ведает пределов, и я уже
28
размечтался о том, а что если меня придет навестить
Любка-шоферка?
Кстати, подошло время рассказать о ней, о нашей
замечательной Любке... Все мы пережили любовь к ней,
никому она не ответила взаимностью, но никого и не
обидела хотя бы словом. Умела она будто бы не заме
чать и не понимать, отчего это на нее глазеют, и не
видеть в наших взглядах того, как мы мечтаем о ней.
Когда-то она работала в столовой хлеборезкой —
лучше места и должности не придумаешь, не то что не
найдешь. От каждой порции крошка — и то сыта бу
дешь и, кроме всего прочего, можешь золотое кольцо на
пальце заиметь, а чуть погодя — и золотые часики, и
сережки тоже не медные. У Любки, правда, всего этого
не было, жила она как-то странно. Говорили, что мать
ее сбежала еще до войны с каким-то грузином, очень
волосатым и очень молодым, потом грузин ее бросил,
и она лишила себя жизни. Любка жила с отцом в ма
леньком домике. Отец больше так и не женился и все
перед Любкой оправдывал ее мать. Погиб он на фронте
в третий месяц войны. Любка пустила в свой домик эва
куированных. Ее, конечно, и не спрашивали — в том
смысле, пустить или нет, но вот перед кем двери от
крыть, Любка выбирала сама. И тут она удивила всех,
приведя в домик к себе троих женщин и пятерых мало
леток. Промучилась она с ними целый год и ушла в
общежитие.
Все потери и несправедливости не сломили Любку,
а, как это в жизни бывает, вывели ее на счастливую тро
пинку, о которой она только смутно подозревала. Любка
и раньше говорила, что любит кататься в автомашине.
Но однажды кто-то из шоферов не просто ее прокатил,
а дал ей руль подержать, скорости попереключать, по
сигналить и немного проехаться почти самостоятельно.
29
Мало времени и прошло, а Любка уже водила гру
зовик, а потом — все только ахнули, а кое-кто и сплю
нул — стала шофером. Это из столовки-то! Из тепла да
от еды!
Видно, жила в Любке ей предназначенная страсть,
которая не всегда открывается человеком для себя, но
лишь обнаружится, и он сразу отдается ей весь.
И села наша красавица за баранку в кабину самой
задрипанной полуторки, от которой отказались все шо
феры; и в жару, и в стужу, в пыль и слякоть затряс
лась Любка по бездорожью, копалась в стареньком мо
торе, буксовала, часами валялась под своей машиной.
И вполне счастливая была.
А шел ей тогда девятнадцатый год. Когда летом она
вдруг появилась не в замасленном комбинезоне, а в
обыкновенном платье и белых прорезиненных тапочках,
казалось, что война кончилась...
Размышления мои, смутные и жаркие, вспугнули
громкие голоса — ребята ушли в столовку. Я отвернул
ся к стене, закрыл глаза, уверенный, что сейчас в моем
сознании возникнет Любка, но вдруг задремал, вдруг
тут же проснулся и услышал голос тети Лиды, востор
женный, но одновременно и жалкий, и обиженный, и
опять же счастливый:
— Полоумный... да не сходи с ума-то...
В голосе ее было столько ласки и благодарности, во
сторга и тревоги, счастья и недоверия, бессильного воз
мущения и радостного согласия, что этот впервые в
жизни услышанный мною любовный лепет не взбудора
жил меня, а поверг в мечтательность.
Из-за перегородки вышел Серега, одетый в темнофиолетовую хлопчатобумажную куртку и такие же
брюки, будничный какой-то, очень этим меня разочаро
вавший. За ним вышла просветленная, тихая тетя Лида,
зо
не вышла даже, а выступила, вся она была словно по
худевшая, спела почти:
— Теперь уж не позорь меня...
— Не позорить я тебя буду, дорогая моя, а сердце
твое хорошее веселить буду, — сказал Серега. — В об
щем, дело так, — хозяйским тоном продолжал он, при
хлебывая кипяточек. — Ежели я тебе по душе, то и жи
вем душа в душу. Не обижу. Но и не муж я тебе — тоже
ясно. Не муж, а куда как еще лучше... Сапоги мне обо
три, дорогая моя.
Закрылась дверь. Не хлопнула, не стукнула, а бес
шумно закрылась. Тетя Лида стояла посередине комна
ты, смотрела в темное окно, переплетая свою огромную
рыжую, тронутую сединой косу.
А я почему-то опять вспомнил Любку. Мы с ней дру
жили, она часто жаловалась мне, что парни и мужики
ей прохода не дают, рассказывала о своей прежней жиз
ни — при отце, я носил ей книги, сопровождал в кино
и на танцы. Со временем она до того ко мне привыкла,
что, бывало, попросит почесать под лопаткой или в клу
бе устало приникнет ко мне, а у меня даже в висках
заломит.
Но я не обижался, дорожил нашими отношениями,
потому что для меня в них все равно была особая ост
рота ожиданий, надежды, да и просто смотреть на нее,
слушать ее удивительный голос — то звонкий, то даже
хрипловатый — ради этого можно было и пострадать.
Натуры она была незаурядной, иначе бы ей не до
верили водить здоровенный «студебеккер». В день, ког
да Любка впервые отработала на нем смену, она купила
на толкучем рынке несколько пакетиков сахарина и на
поила сладким кипятком все комнаты в общежитии...
...Я весь пылал, во рту пересохло, я попросил:
— Теть Лид, мне бы попить...
31
Она взглянула на меня отчужденно и снова отвер
нулась к окну, лишь потом, спохватившись, улыбнулась
застенчиво, принесла кружку, сказала:
— Скоро ребята придут... Спал? — Она присела на
край койки у меня в ногах. — Радуешься, что забо
лел? — еще спросила она, думая, конечно, о другом. —
Придут, придут скоро ребята... Спал ты?
— Нет.
Она скорбно покачала головой, помолчала и загово
рила, прикрыв лицо руками:
— Не рассказывай никому. Прямо и не знаю, как
быть? — Тень тревоги застыла на ее лице, когда она
убрала руки, но тут же растаяла тень. — А, будь что
будет. Поживем — увидим.
Она ушла помешать в печке, но, открыв дверцу, за
мерла с железным крюком в руке.
И тут я понял, что тетя Лида, оказывается, краса
вица. Впечатление это было настолько неожиданным, но
определенным, что я присел на койке, чтобы видеть те
тю Лиду всю.
Я предчувствовал, что к ней пришла беда, внешне
похолсая на счастье, или счастье, которое все равно —
беда.
Пришли ребята, расселись вокруг плиты, заставили
ее котелками, кастрюльками, в центре — огромный чай
ник.
— Что с вами, теть Лида?
— А ничего...
И вопрос, и ответ прозвучали удивленно. Значит, и
ребята что-то сразу заметили. А она, тихая, вся в себе,
уже несколько раз машинально и сосредоточенно вы
тирала стол.
— Теть Лида, чего это с вами?
32
— Вот пристали! — постаралась сказать она раздра
женно, а получилось равнодушно. — Да ничего... С че
го и взяли? — И она ушла за перегородку, ушла тороп
ливо, пряча глаза, и необычно — осторожно и плотно —
прикрыла за собой дверь.
Нет, такого у нас еще не бывало! Тетя Лида никого
не гнала в умывальню, не проверяла, кто сколько кру
пы собирается бросить в котелок, не бранилась за ки
нутые на постели телогрейки...
Как мне хотелось рассказать ребятам о том, что я уз
нал сегодня. И я бы, конечно, рассказал, если бы мог
хотя бы приблизительно восстановить в памяти пережи
тое и передуманное мною вот совсем недавно. Меня ос
танавливала не только боязнь сфальшивить, но и осо
знание себя, как ни странно, соучастником, что ли...
А Любка все-таки пришла проведать меня! Она за
явилась под вечер — алые щеки, ресницы и пушок над
губой в инее; в короткой телогрейке и тонких ватных
штанах, коротких, доикр, валенках, в красноармей
ском, неизвестно где добытом, шлеме. С порога она
крикнула:
— Здесь симулянты проживают?
Из своего закутка в комнату шагнула тетя Лида и
как будто обухом по голове:
— Стучаться надо в мужское общежитие!
— Да я в окошко заглянула, — невозмутимо объ
яснила Любка, подмигнув ребятам, — смотрю, все в
приличном виде.
— Потому только и пущу, — не унималась тетя
Лида, — что к больному. А так — не шляйся здесь.
— Проходи, красавица, гостьей будешь, — сказал
Серега. — Кипяточку не желаешь?
Любка даже не взглянула в его сторону, села на та
буретку возле моей койки, сняла шлем, из-под которо
2
Л. Давыдычев
33
го сразу вывалилась масса буйных черных волос — она
не признавала никаких причесок.
— Хорошо поболел? — с заметной завистью спро
сила Любка. — Мне как сказали, я сразу подумала: вот
повезло парню.
Серега внимательно разглядывал ее, полуоткрыв
рот, закинув голову назад, отчего его великий кадык
опять грозил вспороть кожу на шее.
Видимо, взгляд Сереги обладал какой-то беспокоя
щей силой, потому что Любка несколько раз повела
плечами, как бы освобождаясь от этого взгляда.
— Завтра я, пожалуй, слягу, — громко сказал Се
рега и сам посмеялся над своей шуткой. — Если ко всем
больным такие красавицы здесь приходят.
Тетя Лида стояла у плиты, скрестив на груди руки
и исподлобья глядя на Серегу. Он один не замечал не
ловкости создавшегося положения, потому что не смот
рел в сторону тети Лиды, и она не выдержала — встала
между ним и Любкой, сказала:
— Кипяточку бы лучше похлебал...
— Не обращай на них внимания, — шепнула мне
Любка. — Когда на работу?.. Завтра? Тогда чего ле
жишь? В кино пошли! — И она рассмеялась, впервые
так неестественно, смутилась, закусила губу. — Чего у
вас тут случилось?
Действительно, что-то у нас тут случилось. Тетя Ли
да стала злой. Ребята сидели притихшие, только пяли
ли на Любку глаза по привычке.
— Я пойду, — сказала Любка, долго прятала воло
сы под шлем, встала. — В субботу, если получится, за
ходи за мной на танцы.
— А ты лучше к нам, красавица, приходи, — вслед
посоветовал Серега, — у нас тут интересные мужчины
имеются.
34
Когда дверь закрылась за Любкой, тетя Лида, види
мо не сумев перебороть себя, заговорила:
— Не к тебе ведь она приходила. Нужен ты ей, как
петуху тросточка. А языком размахался.
— Какое это твое дело, дорогая моя? Придет время,
и она ко мне придет. Только я-то зря валяться не буду.
Ребята дружно хмыкнули, тетя Лида торжествующе
усмехнулась.
...Любку я не видел недели две. В общежитии у нас
снова воцарился порядок, спокойствие. Тетя Лида опять
расцвела, обихаживала Серегу уже открыто, да и мы
начали к этому привыкать.
...Никто никогда не знает, с какой стороны припол
зет беда. Вот стою я около диспетчерской будки на раз
вилке двух дорог километрах в восьми от левого берега
Камы (а нефтепромысел был на правом) и жду Любку.
Она на своем «студебеккере» поехала на буровую и на
обратном пути должна забрать меня.
Мороз градусов так за сорок, и если мне придется
топать пешком через Каму — там ветер и все сорок пять
градусов... Я даже подумать об этом боюсь... Нет, залезу
в теплую кабину, буду разговаривать с Любкой, любо
ваться ею, а потом — сразу в столовку из кабины! Еще
успею. Я не ел и не спал больше суток.
Мороз все стервенел и стервенел.
И когда я уже готов был бежать к раскаленной печ
ке, в будку, на просеке показались фары «студебекке
ра». Большие сильные лучи то утыкались в снег, будто
искали чего-то, то прыгали влево-вправо — шарили по
стенам леса вдоль дороги.
«Студебеккер» промчался мимо.
85
2*
Сначала я ничего не понял. Отблески лучей растая
ли в темноте, а я все стоял, не двигаясь, тупо думая о
том, как же я сегодня опять останусь без еды, курева, а
вдруг меня, обессиленного, собьет ветром на Каме?..
Я зашел в будку, еле-еле насобирал по карманам табач
ных крошек на закрутку, задымил.
Почему Любка забыла обо мне? Должно быть, слу
чилось что-то такое, чего она не ожидала... Можно бы
ло мне и разозлиться, я даже пробовал расшевелить в
себе злость, но ничего из этого не получилось... Я спро
сил у заспанной диспетчерши, будут или нет сегодня
еще машины, она, конечно, ничего толком не знала.
Что же случилось?.. Я выпил кружку кипятку, ус
нул, сидя на топчане, уснул сладко и услышал во сие
Любкин голос:
— Проснись, поехали... ну, проснись...
Мне так не хотелось просыпаться. Смущало лишь
то, что я не видел сон, а лишь слышал.
— Да проснись ты!
Это Любка будила меня.
— Ты откуда? — спросил я, еще ничего не сообра
жая.
— Уже Каму переехала, — ответила Любка, — и
только тут вспомнила, что тебя не подобрала. Поехали.
Психовал тут? А? Чего про меня подумал? А?
Мы влезли в кабину. Любка протянула мне три па
пиросы. Я мигом очнулся.
— И спичек дам, — виновато сказала она, — мне
все это главный инженер преподнес. Знаешь, усатый та
кой?
Рассказывала она торопливо, многословно, повторя
ясь, будто лишь для того, чтобы я не расспрашивал.
Я и помалкивал, затягиваясь ароматным дымом так
глубоко, что кружилась голова. Папиросы были само
36
дельные, набитые каким-то очень душистым и крепким
табаком — легким, как тогда называли.
Мне много приходилось ездить по самым невозмож
ным дорогам на самых разных машинах, и могу заве
рить, что Любка была редким шофером. Огромный
«студебеккер», которому было суждено сыграть в ее лю
бовной истории не последнюю роль, Любка вела, каза
лось бы, без всяких усилий, за рулем сидела с той долей
естественности, небрежности, какая отличает прирож
денного шофера от старательного выученика. Машина,
что называлось, слушалась ее... Почему же она проско
чила мимо меня? О чем она думала?
...Мы опять долго не виделись с ней, и я тосковал.
В душе возникали какие-то смутные предчувствия, не
добрые и тревожные. Между тетей Лидой и Серегой ус
тановились ровные, как бы приглушенные отношения,
но то, что поразило меня в ней в тот вечер, когда у нас
появился Серега, исчезло почти без следа. Передо мной
была все чаще некрасивая, пожилая женщина, угодли
вая и безропотная, которая уже не улыбалась, а стара
лась улыбаться...
Серега каждый вечер куда-то исчезал, и мы о его
похождениях узнавали только по слухам, которых по
нефтепромыслу ходило предостаточно. Серега приодел
ся, по военным временам стал прямо-таки франтом, за
вел большой фанерный чемодан с висячим замком, где
накопил много одежды. И продуктов он приносил нема
ло. Теперь они с тетей Лидой ели в закутке.
Ничего я не понимал...
Обычно Любка никогда одна не приходила на тан
цы: она договаривалась со мной или с подругой. А тут
37
я увидел ее в клубе в окружении незнакомых парней.
Она неестественно громко хохотала, но, увидев меня,
оставила компанию.
Я не узнавал ее, Любку. Что изменилось в ней, я,
конечно, определить не мог. Но что-то сразу бросалось
в глаза. Она смотрела на меня и — не видела меня;
слушала, отвечала, но ничего не слышала, отвечала не
впопад, настороженно и в то же время радостно огля
дывалась по сторонам, вся напряженная, то ли готовая
к кому-то рвануться, то ли, наоборот, ожидая, что к ней
с минуты на минуту кто-то бросится.
Любка в явном нетерпении глазела по сторонам, и я
не мог поймать ее взгляда... Она вся была чужая. Ее
пригласил парень из соседнего общежития, я постоял
немного, прожигаемый умоляющими взглядами девчат,
которые толпились по всем углам и рядами стояли
вдоль стен, и пошел домой.
С полдороги я припустил бегом — мороз был далеко
за сорок.
А дома — тоже не соскучишься. Были у нас жесто
кие враги — клопы. Ни разу в жизни нигде я больше
таких зверюг не видел.
На них, негодяев, кроме физической смерти, ничего
не действовало. Как-то мы в получку достали кероси
на, раздобыли пустых консервных банок и каждую
ножку каждой койки поставили в банку с керосином...
Клопы падали на нас с потолка!
И вот однажды ночью, когда мы, злые, полусонные,
давили клопов, раздался голос Сереги:
— Эт дело надо кончать.
Тетя Лида с распущенными волосами, с опухшим
лицом (она по ночам часто плакала), сказала:
— Я в жилищную контору-то еще схожу.
— Эт мура. Они скорей нас отравят, чем этих гади38
ков. Словом, так... — Серега помолчйл, словно обдумы
вая жестокость своего решения и проверяя его право
ту. — Крови лишней у меня нету. Высыпаться я дол
жен. Бели клопов не выведете, я от вас уйду.
— Куда?
— Меня везде примут.
Серега с первого появления у нас был нагловатым, и
к этой черте его характера все как-то притерпелись.
Мужчины презрительно уважали его, многим было да
же лестно состоять с ним в знакомстве, но вот все ча
ще и чаще стали ходить слухи, что в разных местах Се
рега нарывался на скандалы. Однажды его попытались
избить самым серьезным образом.
Ко всему этому он относился спокойно и не обижал
ся, когда встречал неприязнь к себе. Со мной он был от
кровеннее, чем с другими, и почти каждый день хрип
лым шепотом признавался:
— Только бы на эту самую любовь не нарваться. От
нее добра не жди. Только бы ноги унести...
В ту ночь, когда он заяв. ш тете Лиде, что не потер
пит клопов и переберется в другое общежитие, мы дол
го сидели с ним у плиты.
Я спросил, почему бы ему не жениться.
— Не по мне так, — задумчиво, с достоинством от
ветил он. — Будешь ровно кобель на веревочке. А тут,
в жизни, главное — свобода. Я единова с голодухи ос
тался жить у официантки одной. Выхода просто другого
не было. Тошнота получается. Она только об том и со
ображает, чтоб меня удержать. И я ви ж у: пельмени она
стряпает, чтоб я тут сидел. С ней. И спать я иду, как на
вахту.
...Паразитов тетя Лида уничтожила. Какое она там
снадобье знала, — ее тайна, но клопы больше не появля
лись.
39
С каждым днем без всяких новых причин я все
больше ненавидел Серегу.
Просто в голове не укладывалось, как он ухитрялся
с его внешностью, нелепейшей походкой, полублатной
манерой разговаривать, полным отсутствием того, что
сейчас зовется интеллектом, пользоваться успехом у
всех, у кого он желал иметь успех.
Как-то я вернулся из поездки во второй половине
дня промерзший до костей и застал в общежитии тетю
Лиду и Серегу. Он лежал на койке, а она сидела к нему
спиной у печки. Они молчали, но тетя Лида словно спе
циально ждала моего прихода, выжидала, когда я раз
денусь, и лишь тогда заговорила, полуобернувшись к
Сереге:
— Любка-шоферка сказывала, что ты ее ласточкой
кличешь. При всей столовке хвалилась.
— Сорока она после этого, — испуганно пробормо
тал Серега и предостерегающе повысил голос: — Не
уважаю, когда вмешиваются. Кто мою личную жизнь
трогает. Да и мало ли кто что треплет...
— Ласточка, говорит, ты моя, — еле слышно шеп
тала, глядя в потолок широко раскрытыми тоскливыми
глазами, тетя Лида, — улетим мы с тобой в теплые
края, совьем там себе гнездышко...
— Не мог он такого говорить! — вырвалось у меня.
— В том-то и дело, что говорил, дурак! — Серега
постучал себя кулаком по лбу. — В том-то и дело! Рас
пустил язык, обормот! Выманила она из меня эти
слова!
— ...И птенчиков с тобой выведем, — еле шевеля
сухими губами, чуть слышно выговаривала тетя Ли
да. — Всем-то ты довольная будешь, ласточка моя сизо
крылая... А вдруг в гнездышке у вас тоже клопы заве
дутся?
40
— Ну ладно, ладно! — Серега вскочил, замахал ру
ками. — Я и сам не знаю, откуда у меня такие слова
оказались! Сама она их придумала, а говорить меня за
ставила!
— Изверг ты, — с удивлением произнесла тетя Ли
да. — И не боишься?
И хотя вопрос этот, казалось, не требовал ответа, Се
рега сказал:
— Как не боюсь! Еще как... Психопаток-то много
средь вашего брата имеется.
Тетя Лида ушла за перегородку, слышно было, как
тяжело она опустилась на кровать, замолкла, вдруг
всхлипнула, уже не могла сдержаться и закричала
сквозь рыдания:
— Совести у тебя никакой нету! Война, а ты тут...
Чем я тебе не угодила?
Серега хрипло вздохнул, с сожалением покачал го
ловой : дескать, вот тебе и вся благодарность, а ведь как
старался, чтоб ей хорошо было. Так нет, надо все испор
тить!
— Не терплю я! — шепнул он мне. — Ненавижу,
когда свободу отнимают.
В комнату, повозившись с тяжелой дверью, вошла
Любка.
Тетя Лида мгновенно нахмурилась и сразу сдела
лась некрасивой, а Любка сорвала с головы шлем, и ее
буйные волосы рассыпались по сторонам, упали на лоб,
и она сразу (есть такое слово в быту) покрасивела, и я,
словно мне думать было не о чем, заразмышлял о том,
как Серега посмел позариться на такую. Сердце мне
щемила не ревность, а несправедливость. Мы, отвергну
тые, врем в таких случаях себе, уверяя, что, будь он
достоин ее, мы бы будто и не пикнули бы...
Но тут Любка мне впервые не понравилась. Зачем
41
она пришла? Унизить тетю Лиду? Попытаться востор
жествовать? Но это же мелко. Я просто не подозревал
тогда, что не только в книгах, а вот в этой самой жизни,
где я живу, где люди голодают, ходят грязные, потому
что не всегда есть время и силы вымыться, в этой самой
обыкновенной жизни может явиться перед моими глаза
ми страсть, о которой я буду потом рассказывать, а ког
да-нибудь и позавидую.
Когда Любка вдруг появилась у нас в бараке, оста
новилась у двери и сдернула шлем, ее буйные волосы
рассыпались по сторонам, а я размышлял над тем, за
чем она пришла сюда, мне и в голову не могло прийти,
как повернутся события.
— Присядь давай, — предложил, от неожиданности
придав себе совершенно невозмутимый вид, Серега, —
угощениев нету. Не ждали дорогих гостей. Но погля
деть на тебя — мы с удовольствием. Какими ветрами к
нам задуло?
Сесть Любке было некуда, табуретки стояли далеко
от нее, а одну, ближнюю, тетя Лида подцепила ногой,
подтянула под себя и не просто села, а расселась, как в
кресле каком-нибудь. То, что Серега не пойдет за табу
реткой, было ясно. Ясно было и то, что и сама Любка за
табуреткой не пойдет. И лишь только я двинулся с ме
ста, правда, подумав, что вмешиваюсь в чужие отноше
ния, как увидел, что Любка опустилась на порог.
По лицу Сереги было легко догадаться, что он недо
волен, и очень, появлением Любки и прикидывает, как
ей сообщить об этом. Простить этого он не мог.
Но первой — глухо, сдержанно — спросила тетя
Л ида:
— Тебе сколько раз говорено было, чтоб стучала?
Мужское у нас общежитие. Понятно?
— Беременная я, — ответила Любка уж очень буд
42
ничным голосом, долго смотрела на Серегу, встала, пе
ренесла табуретку, поставила ее перед плитой, села и
проговорила: — Вот и пришла сказать... Что делать, Се
режа, будем? Я в комитете комсомола была, там по
мочь обещали, если зарегистрируемся.
Кровь отлила от лица Сереги, оно нехорошо как-то
побелело, губы обескровились почти; тревожнее того
была тишина, в которой даже движение робкого пламе
ни от угля казалось слышным.
Не знаю, чего добивалась Любка почти ежедневными
приходами к нам в барак. Серега недовольно, а то и
злобно молчал. Тетя Лида выходила из-за своей пере
городки и, обхватив свои литые плечи ладонями, не
подвижно ждала.
Понемногу эта история стала раздражать всех ребят.
Сидим мы, бывало, рассуждаем о чем-нибудь, а тут
явится Любка, из-за перегородки выйдет тетя Лида, и
наступит почти зловещее молчание — хоть уходи.
Любка совсем подурнела, лицо ее обострилось, гово
рила она какие-то глупости, подчеркнуто не обращала
внимания на сумрачного Серегу и так же внезапно ухо
дила, никогда не попрощавшись.
В начале апреля снова все растаяло, в воздухе повея
ло весной. Сил у нас прибавилось, и ребята стали воз
вращаться в общежитие позднее.
Дорог на нефтепромысле не строили, они были толь
ко в городе и вблизи него, а почва была глинистой, и
переезды наши на буровые и обратно отнимали иногда
много времени. А уж что они делали с нервами...
«Студебеккерам» было легче других машин. Тяже
лые, с большими колесами, они плотнее прижимались
43
к почве... Так что Любке было легче, если бы не ее ду
шевное состояние. Я понимал, что развязка приближа
лась, хотя не видел Сереги по целым дням.
Однажды я спросил его в умывальне:
— Как дела?
— Сматываться мне надо, смываться, — ответил
он спокойно. — Звереет Любка с каждым днем. Звереет
все больше, а у меня к ней проходит все... Вот нашелся
бы умный человек, выгнал бы меня отсюдова. Пока бе
ды не случилося. Ты не смотри, что она тихая с виду,
внутри у нее огонь из березовых дров.
Проклятой ночью, одной из тех, которые царапают
память всю жизнь и в то же время дают тебе полное ос
нование уважать себя, в одну из таких ночей нам при
шлось переплывать Каму. Вокруг скрежетали, а иног
да стукались о лодку льдины.
Столовка оказалась еще закрытой. Мы спали в ку
зове. Начальник еле разбудил нас, и мы разбрелись по
домам.
У нашего барака стояла Серегина полуторка. Я во
шел в комнату, еще на улице начав стягивать одежду,
чтобы сразу залечь спать. Но у койки меня перехватил
Серега, сказал:
— Расчет я оформил. Машину с грузом перегоню в
Оверята, а там на поезд и в Кунгур.
Тут же рядом оказалась тетя Лида и проговорила,
стараясь оставаться хотя бы внешне ни в чем не заин
тересованной :
— И чего ты ребеночка испугался?.. Ну, родит...
Ничего страшного, даже если и двойня. Скорее комнату
дадут.
44
— Не ребеночка вашего я боюсь! — сквозь зубы, на
крике ответил Серега. — Я бы вас обеих на руках но
сил, если бы вы цепями мне не грозили. Я в неволе не
могу. Я в неволе, как все буду — обыкновенный. Нево
ля у меня все силы отнимет. Как вы этого не пони
маете?!
— Никуда ты не уедешь, — раздался Любкин го
лос. Она вошла в комнату, остановилась у двери, слов
но силой собиралась не выпустить его. Она долго мол
чала и вдруг почти крикнула: — Мой ты, мой — нико
му тебя не отдам!
У Сереги дрожали губы, он сжал кулаки и визгливо
заговорил, запричитал будто:
— Ничей я, ничей! Свой я! Убирайся, чтоб греха не
было! Не привязать меня тебе! Я жить на свободе хочу!
— Я люблю тебя, — как бы напомнила ему Люб
ка. — Ребенок у нас с тобой, Сережа, будет...
— Не напоминай ты ему, дуреха, о ребенке-то, —
сказала тетя Лида. — Не терпит он про ребеночка-то.
Деру он от его.
— Не от него я, — все еще сжимая кулаки, но уже
сдержанно ответил Серега. — Не хочу, чтоб мной кто-то
командовал. Ребеночек этот, к примеру. Убегу я от вас
обеих, убегу. Хоть босиком по снегу!
— Я-то чем тебе не угодила? — Тетя Лида вся сжа
лась, но произнесла это ласково. — Я тебе подарочка не
готовлю.
— Никуда ты не убежишь, — устало и с сожалени
ем выговорила Любка. — Не уедешь, и все. Вспомни,
что я тебе третьего дня сказала.
— А чего вспоминать? — сразу окрысился Сере
га. — Пугала меня! Если бы меня две бабы делили, мне
к этому не привыкать. Но вот цепи вы для меня загото
вили под названием любовь... Так не буду я, как бар
45
бос, в конуре сидеть. Я по-своему любить хочу! По-на
стоящему! Чтоб приказов не было! Чтоб для любви
паспортов не предъявлять!
— Если он тебя не любит... — начал я.
— Он меня любит, — убежденно проговорила Люб
ка, — он просто не понимает этого. И знает, что я его не
отпущу.
— Не отпустишь?! Меня?! — взметнулся Серега.—
На каком таком основании? По какому праву в мою
жизнь лезешь? Я только на свободе сильный, понима
ешь? Нету смысла меня привязывать, нету! Все равно
я подохну рядом с твоей любовью! По согласию я на все
готов!
Он мгновенно оделся, схватил чемодан и мешок,
грудью выбил дверь, она сама за ним захлопнулась, но
не плотно. Тетя Лида прикрыла ее, сказала:
— По всем правилам уволился и выписался.
— Догоню... — вроде бы задумчиво произнесла
Любка и вышла.
Пока я одевался, она успела сесть в кабину своего
«студебеккера», тронуть его с места, а я успел через зад
ний борт влезть в кузов.
Серегина полуторка была уже далеко. Но Любкин
«студебеккер» шел уверенно, мощно, надежно. Я стучал
кулаками по кабине, кричал...
Расстояние между машинами сокращалось и сокра
щалось.
Серега заметил, что за ним гонятся, и свернул на
более удобную дорогу, хотя она вела в другую сторону.
Он просто забыл, что на каждой здесь дороге впереди —
подъем •••
Полуторка мне казалась обреченной и жалкой.
— Не надо, Любка! — кричал я, избив руку о каби
ну. — Не надо!
46
♦Студебеккер» настигал Серегину машину, как воз
мездие. Любкины руки умело и твердо держали руль...
Ее не судили. Не знаю почему. Ее должны были су
дить, хотя бы за то, что она вдребезги разбила полу
торку.
Серега успел выпрыгнуть из кабины и бросился бе
жать. Любка гналась за ним на «студебеккере» по ямам
и канавам, по каким-то трубам, я несколько раз соби
рался выпрыгнуть из кузова, чтобы не разбиться в нем.
На берегу машина остановилась. Из-под капота ва
лил пар. Серега (когда этого можно было уже не делать)
отвязал чью-то лодку, и мы видели, как его льдиной пе
ревернуло на середине реки.
Я еле втащил ставшее тяжелым тело Любки в каби
ну, сбегал за людьми в ближайший барак и очнулся уже
в больнице.
Мне потом рассказали, что Любка сама ходила в ми
лицию, и когда ей сказали, что судить ее не будут, уеха
ла куда-то.
И я, выйдя из больницы, при первой возможности
переехал на другое место...
1962 г.
&еугатни
епиШНия.
Глядя в темноту за вагонным
окном, он вздыхал. Вздыхала и
толстенькая проводница с чер
ненькими глазами-бусинками.
На пятый день пути она не
выдержала, подошла и спросила:
— Почему не спите?
— Не спится, — ответил парень. — А вам, верно,
спать хочется?
— Ой, что вы! Совсем нет. Я привычная. Я могу по
трое суток на ногах, и ничего со мной не будет.
— Занятная у вас работа, — грустно сказал парень,
по-прежнему глядя в окно. — Новых людей много ви
дите.
— Плохо это! — горячо призналась она. — Только
познакомишься, а и расставаться пора. Кто на станции
сойдет, кто — на разъезде, а кто и на ходу выпрыгнет.
— А кто-нибудь когда-нибудь и вас с собой возь
мет, — ответил парень.
Проводница нахмурила полукруглые тонкие брови
и проговорила:
41?
— Анюта из мягкого за моряка вышла. Корена
стый такой. С гитарой. Играть, правда, не умеет, но у
него самоучитель есть. Научится.
— Будет у вас моряк, — пошутил парень.
— Моряк... — Она недоверчиво усмехнулась. — Не
обязательно моряк. Да я их и не уважаю. Пьют они и
хвастливые.
Парень постоял еще немного и ушел в купе. Провод
ница, прикоснувшись руками к тому месту рамы, где
недавно были его ладони, пыталась ощутить тепло. Она
едва не расплакалась оттого, что рама оказалась холод
ной, достала карманное зеркальце, с опаской взглянула
на свое отражение и робко подумала: а вдруг случится
чудо, и в зеркальце появится красивое лицо... Увы, чу
да не случалось, и она ногтем до боли царапала круп
ные веснушки, словно надеялась сколупнуть их...
Была она влюбчива и все ждала, что и в нее ктонибудь влюбится из пассажиров. У нее уже была заго
товлена фотография (без веснушек) с надписью на обо
роте: «Кого люблю, тому дарю».
Только не выпало еще случая подарить фотографию
кому-нибудь, а дарить подружкам надоело. Легкомыс
ленная, добрая и доверчивая, она надеялась, что люди
влюбляются быстро — вот так, как она, в поезде, за не
сколько дней.
У нее болело сердце, когда она думала, что не най
дет утешения в своей тоскливой жизни, что все будут
беззлобно смеяться над ее веснушками, но никто не при
ласкает.
Парень снова вышел из купе. Проводница вспомни
ла, что он едет до Шумихи. Значит, ему обратно по
шпалам километров двадцать топать.
— И чего вы не спите? — спросила она.
— Вот окончил техникум, — словно не расслышав
49
вопроса, грустно произнес парень, — еду работать.
Страшновато. С друзьями расстался, а вдруг больше хо
роших людей не встречу?
— Хороших людей много, — убежденно проговори
ла девушка. — Только все красивых ищут. А ведь не
все красивыми родились.
Парень улыбнулся и ответил:
— Ерунда. Все люди красивые, в общем-то. Как по
любите, так и сами закрасивеете.
Она приняла его слова за шутку и тоже улыбнулась.
Но парень не смеялся.
И она поверила.
— Вот так, — глядя в темноту за вагонным окном,
сказал парень.
На этом перегоне состав вел Алешка Пахомов, на
смешник и анекдотчик. Проводница была готова пере
нести любые насмешки, выслушать хоть десяток анек
дотов, от которых уши горят, стерпеть и то, что Алешка
рукам волю дает, только бы у Шумихи поезд шел по
медленнее, чтобы парень мог спрыгнуть.
Выслушав ее, Алешка удивленно проворчал:
— С ума попятилась. Свихнулась.
Может, он заметил в ее глазах не просьбу, а моль
бу, может, ему передалось трепетное биение ее сердца,
и он сказал уже спокойнее:
— А мне потом по этому замечательному месту на
чальство, знаешь, как трахнет? — И Алешка показал
руками сразу на два места — на шею и ниже спины. —
Тогда что? Тогда прощай, мой поезд, веду в последний
рейс.
Проводница больше ничего не говорила, только
смотрела на него. Алешка воспользовался случаем и
шлепнул ее по одному из тех мест, по которому его са
мого могло ударить начальство.
60
Проводница словно не заметила.
И Алешка, повиснув на поручнях, крикнул:
— Не сносить тебе головы, девка!
И с завистью у него это получилось.
Виноватой вернулась девушка в вагон. Парень спал.
Она несколько раз прошла мимо открытой двери купе.
Стучали колеса.
Летело время.
Наконец она решилась: достала фотографию, про
читала надпись на обороте, кивнула и засунула в кар
ман плаща, который висел у двери... Кто знает, а вдруг,
когда затоскует в незнакомом поселке, найдет эту фо
тографию и поймет, что есть у него еще один друг?
А вдруг и обрадуется хоть на минутку?
Вагон спал.
Промелькнули огни Шумихи.
Девушка думала о том, чтобы не зареветь, когда на
до будет прощаться.
А парень думал о том, как трудно придется ему на
новом месте. И лицо у него было растерянное.
Поезд будто ткнулся во что-то — остановился.
Проводница спрыгнула на перрон, а парень стоял
не двигаясь, с недоверием глядя на огоньки маленького
вокзала.
— Приехали, — со вздохом выговорила девушка. —
Счастливо вам.
Парень спустился по ступенькам, протянул руку,
сказал:
— Спасибо.
Она решила, что он благодарит ее просто так — как
пассажир проводника.
— И вам спасибо, — прошептала она.
— А мне-то за что? — недоуменно спросил парень.
51
— Да так... — слабым голосом отозвалась девуш
ка. — Хорошо мне было. Вроде бы...
И он вспомнил, что дорога оказалась не такой уж
длинной; засунул руку в карман и вытащил фотогра
фию.
— Это вам на память, — торопливо прошептала де
вушка, — на память. От меня.
Он задумчиво молчал, держа фотографию в руке.
И девушка поняла, что не нужна она ему ниско
лечко. Поняла это и не заплакала. Даже не обиделась.
Парень положил фотографию в карман и сказал:
— Спасибо.
И девушка проговорила:
— Спасибо.
Они еще не понимали, за что благодарят друг дру
га, но, когда поезд тронулся с места, лицо у парня было
не растерянное, а сосредоточенное...
1955 г.
Зг> зшьЬЖе-
Мутная, с желтоватым оттенком,
по характеру еще весенняя, Кама
играла нашей лодчонкой, кото
рая вздрагивала, казалось, даже
от движения век. А в затоне было
тихо. Вода здесь неподвижна.
По всему берегу разбросаны
невысокие деревянные построй
ки — мастерские и склады. Тут и там остовы катеров
и пароходов, кучи железного хлама.
Печальным памятником своей былой красоте высит
ся громадина знаменитой «Жемчужины». Скоро даже
речники забудут, что ходило когда-то по Каме несколь
ко диковинных пароходов, у которых колеса были сза
ди. «Жемчужина» — последний из них. Отплавался. Он
покоится на берегу — без колес, без трубы, обшивка ме
стами сорвана, виден ржавый скелет.
И все же есть в нем что-то гордое, независимое, чемто выделяется он среди других.
— Рухлядь, — небрежно бросает Пашка, десятилет
ний сын капитана буксира «Генерал Карбышев».
53
Над высоким, кручей поднявшимся от воды бере
гом, за кромкой соснового бора ползут темно-сизые ту
чи с белыми полосами — предвестниками града.
С каждой минутой холодеет. Ветер бежит по-над во
дой. Начинает темнеть, хотя за тучами небо голубое.
Вдруг ветер спал, будто мгновенно спрятался в реку, за
рябил ее. А по воде сверху ударил другой ветер — плот
ный и тяжелый.
Мы причалили.
— Пошли таиться, — сказал Пашка и заскакал по
бревнам к берегу. Прыгал он как кузнечик — высоко, с
места, без разбега.
Я, поскальзываясь, торопился за ним. Со всех сто
рон одновременно — ударил гром, со всех сторон сверк
нули молнии. В спину нас толкнул ветер.
Мы подбежали к дощатому домику. Не успел я при
крыть дверь, как она сама ударила меня по пяткам.
Глухо звякнули стекла.
В небольшой, конторского типа комнатке с продол
говатым решетчатым окном было темно.
Дождь хлестал вместе с градом.
— В двадцать восьмом мужик мой утонул, — услы
шал я глубокий певучий голос, — вот до чего дурной
человек был, несознательный. Даже и помереть-то не
мог, а потонул.
Вглядевшись, я увидел высокую могучую старуху.
Она стояла у окна, сложив руки на груди.
К ней подскочил старик в мешковатой брезентовой
тужурке, возмущенно проговорил:
— Знаем, знаем! Зазнобила ты его... э-эх! Так что,
не притворяйся.
— Зазнобила, зазнобила, — равнодушно согласи
лась старуха, — было дело. Но мужик он шибко дурной
был. Не лучше тебя. Такой же...
64
— Ты, Карповна, ровно судья-прокурор! — старик
топнул. — Чего всех учишь? А сама? Жизнь у тебя пе
ревернутая, неладная...
— Хватит, Вавилыч, — остановил его неслышно по
дошедший мужчина в клетчатой рубашке.
— Тебя, Суслов, не спрашивают! — крикнул ста
рик. — У нас с ней давнишнее. Должон я ее переспо
рить!
Гром со звоном и скрежетом прокатился по крыше.
Вслед на нее обрушился новый порыв ветра, град, ли
вень. Послышался сухой треск. Вспыхнул сноп искр.
— Работы-то алектрикам. — Карповна вздохнула.—
Сколь проводов-то пооборвет... Позапрошлый год меня
в грозу столбом чуть не изувечило.
— Это тебя судьба наказывает, — сквозь зубы про
цедил Вавилыч. — Больно умной себя показываешь.
Пашка потянул меня за рукав, шепнул:
— Они всегда так.
Большая кепка то и дело закрывала ему лоб, он от
брасывал ее на затылок привычным ударом указатель
ного пальца по козырьку.
В углу сидел парень, одетый в тельняшку с отрезан
ными выше локтей рукавами. Глаза его настороженно
блестели.
— Прошлое лето я к сыну ездил, — с гордостью на
чал рассказывать Вавилыч. — В Кунгур. Встретили ме
ня... э-эх! Костюм подарили, портсигар с узорами, ва
ленки чесаные. А у тебя...
Суслов позвал:
— Подь сюда, Вавилыч.
— А чего это я к тебе пойду? — моментально рас
свирепел старик. — Подь сюда! Подь сюда! — передраз
нил он и тут же подошел. — Чего надо?
Что ему говорил Суслов, я не слышал.
бб
— В кино я вчера была, — тихо сказала Карпов
на, — и уж поплакала вдоволь, досыта. Уж такую ду
шевную картину показывали. И одного я не поняла: за
что же паренька-то хорошего идиотом прозвали?
Вырвавшись из рук Суслова, Вавилыч подскочил к
ней и торопливо выкрикнул:
— И не поймешь! Не поймешь!
Парень в тельняшке встал рывком, подошел к ста
рику и, размахивая руками, замычал.
— Глухонемой он, — шепнул мне Пашка.
Старуха сказала парню, старательно выговаривая
каждое слово:
— Сиди, Витюша, сиди.
Погрозив Вавилычу кулаком, Витюша ушел на свое
место. Карповна спросила:
— Кипяточку, люди добрые, не желаете?
И хотя все промолчали, она вытащила из печки ог
ромный закопченный чайник, достала с полки посуду,
консервную банку с мелко наколотым сахаром.
Вавилыч рассказывал мне на ухо:
— Муж-от ее, Евдоким, к Катьке Сухоруковой хо
дил. И родила она ему вот этого Витюшку. Э-эх, пересудов-то, перетолков-то было! — восхищенно воскликнул
он. — А, верь не верь, Евдоким выпьет пол-литра для со
грева и в конце мая Каму за милую душу переплывал.
Бултых и айда!.. Ну, единова бултых и не выплыл. Пой
мали его через три дни. А Катька-то, Сухорукова-то,
она, по-нонешнему если, стиляга была. Фуры-муры. Она
орать: обманул, дескать, меня Евдоким! Сам потонул,
а мне, молодой, интересной, с Витюшкой мучаться!..
Тогда Карповна Витюшку к себе затребовала, сказала:
«Мой грех, мне и ответ держать». Люди спрашивали:
«Какой же это твой грех?» А Карповна: «Муж-то мой
был. Вот я за него и должна отвечать. За все его меро
56
приятия». Любила она его, — удивленно шептал Вавилыч, — непонятно любила.
— Все выболтал?—не глядя на него, спросила Кар
повна спокойно. — Теперь про себя расскажи, кловун.
— А что? — боязливо и вместе с тем вызывающе
вскрикнул старик. — Что? Дело предлагал. Послуша
лась бы меня тогда, жила бы сейчас, как люди живут.
— Живу я хорошо, — убежденно проговорила Кар
повна, — вроде бы отдыхаю. Сторожиха — какая Э1Ч> ра
бота? Да и сна у меня все одно нету... А звал он меня
тогда, — Карповна грустно усмехнулась, — бежать с
ним в Сарапул... Пейте, люди добрые. За угощение из
виняйте: чем богаты... Все горе, како мне выпало, сама
несла. Никого своим горем не задела.
— Вот и нету у тебя счастья! —Голос Вавилыча ж а
лобно дрогнул. — Нету ведь!
За окном полыхнуло. В бледном свете молнии я уви
дел лицо Карповны. Крупное, с большим, нетронутым
морщинами лбом, оно дышало ласковостью и в то же
время суровостью.
— Ох, грозы, грозы... — выдохнула она. — Сколь я
их насмотрелась и уж не боюсь... Как у вас дома, Пашок?
— По-старому, — ответил Пашка.
— Живут, хлеб жуют, — насмешливо добавил Вавилыч. — Капитанское дело известное. Недовыполни
ли — выпить надо. Выполнили — полагается выпить.
Перевыполнили — грех не выпить. Зимой пьют, чтоб не
рассохнуться.
— А ты капитаном не был, так не знаешь, — равно
душно сказал Пашка. — Они сейчас, может, у моста с
плотом воюют. Ты хоть раз плот через мост в грозу про
таскивал?
— Отец у тебя, Пашок, сознательный человек, — за
67
думчиво произнесла Карповна. — А насчет выпить... я
тут с ним толковала, когда он в затоне ремонтировал
ся... Нога у Танюши больше не болит?
— Вылечили, — Пашка
улыбнулся. — Вчера
к
продмагу одна убежала.
— Детей производить еще не разучились, — озабо
ченно проговорил Вавилыч, — а вот воспитывать... это
вопрос ребром. Уж такие фрукты растут! Парни еще ни
чего; а девки... — Он сплюнул. — И не смотрел бы. Про
сти меня, грешного, всяко место наружу...
— А тебе что? — перебила Карповна. — Всем-то ты
недоволен, хоть и портсигар имеешь с узорами. У меня
вот нету портсигара, а... — она улыбнулась почти вино
вато. — И на молодых я не сержусь. У них свои забо
ты... Бабья доля не светлая, вдовья доля несладкая, старушья доля невеселая, а жить можно. Иной раз, правда,
тянет богу помолиться, да не верю я богу-то.
— Ой, врешь! — пронзительно крикнул Вавилыч. —
В ту субботу в церкви тебя видели!
— Была по старой памяти. И свечку купила. Да ни
кому не поставила. Смотрю на икону и вижу: человек.
А его, вишь, святым сделали, — словно сама удивляясь
своим мыслям, говорила Карповна. — Был, значит, че
ловек, мучился, работал, выпивал, может, а тут — ико
на, свечки... Я так считаю, — громко продолжала
она, — если за муки и праведность к лику святых при
числять, то много нас, святых, по земле еще ходит. Вот
и не верю я господу.
Гром бухнул у самой стены. Вавилыч мелко пере
крестился. Карповна рассмеялась.
— И ты ведь, старый, не веришь. А деньги на свеч
ки держишь. Ну, убежала бы я с тобой в Сарапул.
А Дарья твоя? Она бы мучилась. Так уж лучше я... Не
подогреть ли чайничек?
68
Витюша напильником точил лопату, изредка взгля
дывая на Вавилыча, толстенькое лицо которого светлым
пятном выделялось на темном фоне стены. Суслов смот
рел в окно. Карповна мыла посуду.
— Да-а, — многозначительно протянул Вавилыч,—
дела как сажа бела...
Суслов резко обернулся, и сквозь шум затихающей
грозы Вавилыч визгливым голоском крикнул:
— Чужой-то радостью сыт не будешь!
Никто ему не ответил.
За окном внезапно стихло.
— Всегда так, — удивленно сказала Карповна, —
пройдет и будто бы не было. Айда порядок наводить.
Мы вышли на крыльцо. Воздух был пронзительно
свеж. Под жаркими лучами солнца земля сверкала яр
кими красками. Омытые бревна лоснились. Пели неви
димые птицы.
Со стороны Камы прилетел пароходный гудок.
— По-ря-док, — старательно шевеля губами, выго
ворил Витюша.
1969 г.
е е и /б л ..
Почему плакала девочка
Эту комнату мы называли каби
нетом, хотя на самом деле она
была обыкновенным чуланом.
В нем стоял тонконогий столик,
тумбочка и стул. На столике
сверкала консервная банка-пе
пельница, рядом стопка фотогра
фий, придавленная большой галь
кой. К краю стола была привинчена кофейная мельни
ца. Вот, пожалуй, и все, если не считать пузырька с
чернилами, ручки и томика рассказов Паустовского.
Я говорю об этом так подробно потому, что кабинетчулан и еще комната с крошечным балкончиком в доме
на берегу Камы, среди сосен, берез и огородов — это
счастье.
Мы приехали сюда из душного пыльного города, вы
рвались из круговорота заседаний, собраний, планерок,
летучек, совещаний и — задышали свежим воздухом.
Вечером, расставив вещи, мы налили в чашки рис
линга, охлажденного в ключевой воде, чокнулись, вы
лили за то, чтобы всем жилось хорошо, и сразу опьяне
60
ли. Опьянели и запели веселые песни. И хотя Ленька
пил не рислинг, а простоквашу, он все равно вроде бы
опьянел и пел песни вместе с нами.
Спать мы легли рано.
Утром, едва проснувшись, я вскочил, открыл окно
и вылез на крышу; стоял под колючим ветерком, смот
рел вокруг и думал. До чего же глупо мы живем, думал
я, крутимся с утра до вечера, копошимся, ссоримся,
куда-то торопимся, к отпуску дуреем настолько, что
первую неделю отдыха ничего не соображаем, не верим,
например, что можно целый день проваляться с книгой
в руках... Зимой мечтаем о юге, о море, вымаливая у
профкома путевку. А уехал сюда, всего за пятнадцать
километров от города, и — какая благодать!
Через час мы сидели на балкончике и завтракали.
— Рыбачить пойдем? — спросил меня Ленька.
— Никаких рыбалок, — сказала мама Надя, —
идите лучше в лес.
Лицо у Леньки стало грустным. Он проговорил:
— Смешно. В лес. Лучше рыбачить.
— А если утонете?
Тонуть мы и не собирались, а поэтому обиделись на
такие слова. До того обиделись, что есть перестали.
— Идите лучше в лес, — повторила мама Надя, —
грибов принесете или ягод.
— Мы рыбачить хотим, — жалобно сказал Лень
ка, — отпусти нас рыбачить.
— А если утонете? — снова спросила мама Надя.
Тут мы расхохотались. За кого она нас принимает?
И зачем это мы тонуть будем?
— Если вы пойдете на рыбалку, — обиженно и
строго произнесла мама Надя, — я буду волноваться.
Вы хотите, чтобы я волновалась?
61
Мы совсем не хотели, чтобы она волновалась, но
еще больше нам хотелось вытащить из воды несколько
ершиков.
— Вы плохие люди, — сказала мама Надя, — вы
думаете только о себе. Только бы вам было хорошо. Да?
— Нет, — ответил я.
— Нет, — повторил Ленька.
— Неужели ты не хочешь ухи? — спросил я. —
Мы поймаем много ершиков и сварим такую уху, что
ты пальчики оближешь.
— Десять пальчиков, — добавил Ленька. — Мы бу
дем сидеть на дебаркадере и ловить рыбу. Для чего нам
тонуть?
Разговор закончился тем, что мама Надя махнула
на нас рукой и уехала в город за продуктами.
Мы отправились на рыбалку. Я нес удочки, а Лень
ка — червей в спичечной коробке. И хотя мне тогда бы
ло двадцать восемь лет, а Леньке пять — шестой, наст
роение у нас было одинаковое — замечательное.
Шли мы босиком, и теплый песок приятно щекотал
нам подошвы.
Через несколько шагов мы увидели, что на скамей
ке у забора сидит маленькая девочка в красных труси
ках. Худенькие плечики ее вздрагивали. Она плакала,
держась за лицо руками.
— Плачет! — насмешливо шепнул мне Ленька. —
Вот рева!
Девочка подняла на нас заплаканное лицо.
Мы остановились.
Ленька показал ей язык.
Девочка снова всхлипнула, снова схватилась за ли
цо руками. Чего это она? Кругом такая благодать, а
она плачет, глупая!
— Смешно, — шепнул мне Ленька.
62
Девочка не обращала на нас никакого внимания,
плакала и плакала. Сначала нам стало жаль ее, а по
том мы подумали, что жалеть ее нечего. Куклу, навер
ное, потеряла или обозвал ее кто-нибудь как-нибудь, а
она — реветь.
Я посадил Леньку на плечи, и мы стали спускаться
вниз по крутому берегу. Гальки больно впивались мне
в пятки.
Из-под берега бежали леденящие ключики. Мы бы
стренько пропрыгали по холодной земле и по шатким
доскам поднялись на дебаркадер.
Закинули мы удочки и сидим, важные, гордые. Нам
кажется, что темно-зеленая вода так и кишит ершами.
Они ходят огромными стаями и сейчас как набросятся
на наших червяков...
Не клевало.
— Чего это она плакала? — спросил Ленька.
— Не знаю, — ответил я. — Жалко?
— Немного.
Мы переменили червяков, поплевали на них, снова
забросили удочки. Наверное, в Каме было много-много
рыбы, но ни одна из них не желала, чтобы мы сварили
из нее уху.
— Может, ее настукал кто-нибудь? — спросил
Ленька.
— Бывают такие, — согласился я.
Мы снова переменили червяков. Снова забросили
удочки. Не клевало.
И стало нам грустно, до того грустно, что мы взгля
нули на берег, туда, где сидела и горько плакала де
вочка в красных трусиках.
— Может, ее умываться заставляли, а она не любит
умываться? — спросил Ленька. — Помнишь, я в детст
ве такой был?
63
— А может, у нее зубы болят? — спросил я.
Мы смотрели на неподвижные удилища и вспоми
нали маму Надю. Она, как всегда, оказалась права. Не
надо нам было идти на рыбалку, ничего из этого не по
лучилось. Уж если мама Надя против чего-нибудь, луч
ше соглашайся, иначе будет у тебя неудача.
— Посмотрим на нее? — предложил Ленька.
Мы смотали удочки, высыпали червяков в Каму и
поднялись вверх по берегу.
Девочки на скамейке не было.
— Ушла, — сказал я, — успокоилась и ушла. Игра
ет сейчас.
—А вдруг все еще плачет?
Долго мы сидели на скамейке, раздумывая над тем,
почему же плакала девочка и где она сейчас, и плачет
или нет.
Придя домой, мы старались не смотреть друг другу
в глаза. Стыдно было. Маму Надю не послушались —
раз, ни одного ерша не поймали — два и девочка — три.
Потом мы сварили картошку, надергали в огороде
луку и сели обедать.
— Девочки всегда плачут, — сказал Ленька. — Ба
бушка говорит, что у них глаза на мокром месте.
— Какое нам дело до каждой ревы, — ответил я. —
Она, может, по сто раз в день плачет.
Решили поспать. Вынесли на балкончик матрац, по
душки и легли.
Несколько раз мне показалось, что я засыпаю. Но
стоило мне обрадоваться тому, что сон пришел, как гла
за мои открывались.
— И чего я про нее думаю? — спросил Ленька.
Мы встали, и каждый занялся своим делом. Я чи
тал, Ленька пускал корабль в бочке с водой.
А в общем, было нам грустновато.
64
Ничего, скоро вернется из города мама Надя, и нам
сразу станет весело. Привезет она разных вкусных ве
щей, а главное — сама приедет. Когда мама Надя дома,
жить как-то легче.
Мы вышли на берег, чтобы встретить ее. Мы махали
руками и прыгали от радости, когда речной трамвайчик
проплывал мимо. С трамвайчика нам не ответили. Мы
перестали прыгать и сели.
Много людей сошло с трамвайчика на берег, но сре
ди них мамы Нади не было.
Грустные, сидели мы на берегу и тихо пели песенку:
Лед по Каме не плывет,
Наша мама не идет.
Кама, Кама,
Где же наша мама?
К пристани подошел второй трамвайчик, а мама На
дя опять не приехала.
Мы еще раз спели нашу песенку.
Когда человеку грустно, он ничего не может делать.
Мы прогулялись по берегу, посидели на той самой ска
меечке, на которой утром сидела и горько плакала де
вочка в красных трусиках.
Третий трамвайчик подошел к пристани. Много лю
дей высыпало на берег, но среди них не было той, кото
рую мы ждали.
— Безобразие, — сказал Ленька.
Плакать мы, конечно, не плакали, но вздыхали враз
и громко.
Вдруг видим: идет по берегу та самая девочка в
красных трусиках и улыбается.
— Чего это она? — спросил Ленька. — То ревет, то
улыбается!
А мне подумалось, что было бы здорово замечатель
но, если бы девочка подошла к нам и спросила:
3
Л. Давыдычев
66
— Почему вы такие грустные?
Мы бы рассказали ей о своем плохом поведении, по
жаловались бы, и нам стало бы легче.
Но девочка прошла мимо нас.
Какое ей до нас дело? Мы грустные, а она веселая.
— И чего ей смешно? — Ленька всхлипнул.
— Может, у нее мама приехала? — спросил я.
Мы вернулись домой и сели пить чай. Делали мы это
для того, чтобы убить медленное время. Выпили по це
лых три чашки, вымыли посуду.
И когда нам стало уже не грустно, а страшновато,
приехала мама Надя. Мы по нескольку раз поцеловали
ее в обе щеки.
Она улыбалась и молчала. Она и без наших расска
зов поняла, что мы во всем раскаиваемся.
Архип
Архип — это снегирь, симпатичнейшая птица.
Купили мы его случайно. Ходили как-то с Ленькой
на рынок за картошкой. Идем обратно и слышим пти
чий гомон. Дело было в декабре, а тут свист-пересвистчирканье, будто ранней весной, когда каждая живинка
свой голосок пробует.
Смотрим: замерзшие мальчишки продают нахох
лившихся в клетках птиц.
Спрашиваем у одного мокроносого продавца, сколь
ко стоят его красивые щеглы.
— Пятнадцать штука, двадцать пять пара, за клет
ку пятнадцать, — протараторил мокроносый продавец.
Таких денег у нас не было.
Потом мы увидели в сторонке маленького грустного
66
человека в мохнатой шапке. В руках он держал клетку
со снегирем.
Спросили мы, сколько стоит такая птица?
— За восьмерку отдам. Да за клетку десятку. Все
го-навсего восемнадцать рублей.
Мы вздохнули и пошли прочь.
— Пятнадцать за все удовольствие! — грустно крик
нул продавец. — Почти бесплатно отдаю Архипа! По
жалеете, если Архипа не купите!
Тогда мы честно признались, что денег у нас один
надцать рублей — две трешки и одна пятерка.
Грустный продавец внимательно оглядел нас и спро
сил:
— Любить Архипа будете крепко?
— Еще как! — ответили мы.
— Берите мое счастье за две трешки и одну пятер
ку! — продавец махнул рукой. — Прощай, Архип! Пла
кать я без тебя буду дни и ночи.
— Почему же ты продаешь его? — спросили мы. —
Почему же ты свое счастье за одиннадцать рублей про
даешь? Неужели ты без денег жить не можешь?
— Не деньги мне нужны, — грустно ответил прода
вец, — я и без денег счастливый человек. А только нету
у меня никакой возможности свое счастье держать.
Злые люди — соседи выжили его... Прощай, Архип!
Мама Надя не обрадовалась нашей покупке, ска
зала:
— Повернуться негде, а вы целый зоопарк принес
ли.
Мы долго искали место, куда бы поставить клетку.
Проще было бы вынести ее на кухню, но там обитал
страшный кот Влас, которого боялись даже собаки.
Страшнее Власа была его хозяйка — наша соседка
Анастасия Емельяновна. Она завидовала всем счастли
67
3*
вым людям, если даже их счастье стоило всего две
трешки и одну пятерку.
Больше всего на свете Анастасия Емельяновна лю
била ругаться.
Выйдет она утром на кухню, довольная, радостная,
и рассказывает:
— Море я во сне видела. Стою на берегу и с морем
ругаюсь. Уж так я его отчихвостила!
Мы вспомнили слова грустного продавца о злых со
седях и повесили клетку над книжной полкой.
Дали Архипу клюквы.
Возьмет он ягодку, высосет сок и как тряхнет голо
вой — брызги во все стороны.
Потом он запел грустные-прегрустные песни. Ж ал
ко нам его стало. Мама Надя открыла клетку. Архип
вылетел, сел на шкаф и запел веселые песни.
Утром мы проснулись от его пения. Нам даже пока
залось, что комната стала выше и шире.
Архип завтракал вместе с нами — прыгал по сто
лу, лузгал семечки, сосал клюкву да воду из блюдца
пил.
Я уехал на завод, мама Надя — в библиотеку, а
Ленька в детский сад. Весь день я вспоминал о снеги
ре, и работалось мне очень-очень весело.
Вечером Архип встретил нас радостным пением. Си
дим, слушаем — хорошо!
Вдруг на кухне начался трам-тарарам, и раздался
голос Анастасии Емельяновны:
— Измучили кота! Птицу развели! А кот волнует
ся! Нервный стал!
Теперь каждый раз, выходя на кухню, она устраи
вала трам-тарарам и громко жалела кота Власа.
Мы помалкивали.
68
Когда я платил деньги за квартиру, домоуправляю
щий спросил:
— Что же это вы птиц на коммунальной жилпло
щади разводите? Антисанитарией почему занимаетесь?
Я объяснил, что антисанитарии снегирь выделяет не
так уж много, что...
— Не знаю, не знаю, — перебил домоуправляющий,
подозрительно рассматривая меня, словно отыскивая
следы снегиревой антисанитарии.
К нам явилась комиссия — целых шесть человек.
Так как все сразу они не могли уместиться в комнате, то
заходили по трое и спрашивали, почему мы издеваемся
над пожилой женщиной, матерью троих детей. Потом
они писали акт, долго беседовали с Анастасией Емелья
новной, убеждая ее, что пожилой женщине, матери тро
их детей, кляузничать стыдно.
— Есть на свете правда, — прижав к груди сонного
Власа, отвечала она. — Много вас, бюрократов, разве
лось! Сегодня они птицу купили, завтра собаку приволо
кут, а послезавтра? А? Я со свиньями жить не хочу! —
И выставила комиссию за дверь да еще вдогонку пообе
щала : — И до вас доберемся!
Через несколько дней меня вызвали в завком и спро
сили, почему я издеваюсь над матерью троих детей.
Опять приходила комиссия, опять писали акт, опять
уговаривали Анастасию Емельяновну не кляузничать, и
опять она выставила комиссию за дверь, и опять крича
ла вдогонку:
— Есть правда на земле! Развелось вас, бюрокра
тов, на нашу голову!
К счастью, Влас стянул у нас из супа курицу, и не
сколько дней мы жили спокойно. Я на радостях почи
нил соседке электрический утюг, переменил шарниры у
шкафа, в воскресенье сделал проводку для радио.
69
Архип распевал вовсю!
По вечерам он купался. Сначала он прыгал вокруг
тарелки, потом садился на край и — в воду. Замрет и —
давай трепыхаться.
Пусть вместе с клеткой он стоит всего одиннадцать
рублей, жить в его компании было веселее. И мы ж а
лели грустного продавца, который испугался злых лю
дей и расстался со своим счастьем.
Анастасия Емельяновна купила репродуктор. Ну,
думаем, будет она теперь слушать радио и... Репродук
тор гудел от напряжения. Архип забился в угол.
На кухне начался трам-тарарам. Соседка кричала:
— Подумаешь, образованные! Нарочно кастрюлю
не закрыли, чтоб кот ихнюю курицу унюхал! Я знаю,
сейчас они насчет радио зажалуются! А что, мне и ра
дио послушать нельзя!
Первой не выдержала мама Надя, сказала:
— Я так не могу. У меня голова заболела.
— Надо сшить шапки с большими ухами, — про
шептал Ленька, — и уши закрыть. Пусть себе кричит,
а мы ничего не слышим.
Домоуправляющий посоветовал:
— В таких случаях лучше отступать. Сдайте вы
свою птицу в зверинец.
Терпели.
Но жалко было Архипа, который даже есть пере
стал. Решили мы его выпустить.
— Куда же он зимой полетит? — заплакал Ленька.
Мама: Надя прикрикнула на него, он заревел еще
громче, я рассердился на йгаму Надю и выскочил из
комнаты.
— Послушайте, — ласково, сквозь зубы сказал я
Анастасии Емельяновне, — давайте перестанем. Пожа
лейте нас. Что мы вам плохого сделали?
70
Презрительно посмотрев на меня, соседка закри
чала:
— Я издеваться над собой не позволю! Думаете, ес
ли у вас образование...
Схватил я пустую трехлитровую банку и трахнул ее
об пол. Влас со страху вспрыгнул на стол, и оттуда по
летели миски и тарелки.
— Я тебе покажу! — кричал я. — Окна перебью!
Ноги переломаю! Все провода оборву!
Что со мной приключилось, до сих пор не понимаю.
Тишина.
Слышу — запел Архип, сначала тихо-тихо, а затем
все громче и радостней.
Анастасия Емельяновна посмотрела на меня с ува
жением и стала подметать пол.
Этот красивый м оряк
— Опять ты обидел ее? — спросил я Леньку. — Выпороть тебя не мешало бы за такие дела.
Ленька ответил:
— Детей бить нельзя. Вчера по радио передавали.
Он стоял передо мной, опустив круглую, наголо
остриженную голову, и время от времени проводил ру
ками за резинкой своих грязных, бывших когда-то жел
тыми трусиков. Делал он так не потому, что они спа
дали, а, наоборот, потому что резинка была тугой. Ут
ром мама Надя советовала ему надеть другие трусики,
иначе живот заболит, но Ленька упрямо заявил:
— Замечательные трусики, а резинка у них слабая.
И живот у меня, будь спокоен, закаленный.
Теперь живот его был в красных вдавленных поло
71
сах, будто его бечевками стягивали. Лицо у Леньки вы
мазано сажей — это он играл в негра.
Мама Надя воскликнула:
— Ведь вчера только ты дал слово вести себя хо
рошо!
Ленька и пришел ко мне жаловаться.
— Зачем ты обидел ее своим отвратительным пове
дением? — спросил я.
— Она говорит, что у меня твой характер, — с гор
достью ответил сын и, понизив голос, добавил: — Она
все равно меня любит. И тебя тоже.
— Ты думаешь, что тебе не попадет?
— Может быть, попадет, — согласился Ленька, —
но она все равно нас любит.
Ему попало и здорово. Во-первых, его не отпустили
бросать гальки в Каму, во-вторых, вымыли горячей во
дой, в-третьих, сказали, что в ближайшее время, вплоть
до особого распоряжения он не получит ни одной мороженки.
Сейчас Ленька был чистенький, свеженький и при
тихший.
— А вот на крышу вылезу, — спросил он, — попа
дет?
Я кивнул.
— А она меня все равно любит.
Ленька был прав. Мама Надя любила нас и прощала
нам все. Иногда, правда, нам доставалось, но в конце
концов мы получали прощение. И мы всегда думали:
простит! Не выгонит же она нас из дому! Куда она без
нас денется? Кому в воскресенье будет пирожки стря
пать?
Но в этот день мама Надя, видимо, решила доказать
нам, что ее терпению и любви пришел самый настоя
щий конец.
72
Днем мы с Ленькой, убедившись, что она спит и ни
чего не слышит, вылезли через окно на крышу (что нам
было строжайше запрещено). Такую мы увидели красо
ту, что забыли обо всем.
Хлопнули створки окна, и раздался спокойный го
лос мамы Н ади:
— Вы хулиганы. Вам хочется упасть с крыши и
поломать себе ноги. Пожалуйста, падайте, сколько вам
угодно. Мне это абсолютно безразлично, потому что
обоих вас я уже ни капельки не люблю.
А мы и не поверили. Мы подумали, что кого лее ей
еще можно любить, если не нас?
Мы сидели на крыше, пока нам не надоело, ждали,
что мама Надя позовет нас и тут же простит.
Но она не звала нас.
Когда мы влезли через окно в комнату, то не уви
дели мамы Нади. Мы сбегали на пристань, заглянули в
магазины, к знакомым — нет. И все-таки мы были уве
рены, что она простит нас, и не очень беспокоились о
ее исчезновении.
Не беспокоились, пока не увидели у калитки нашей
дачи моряка. На белом кителе его сверкали изумитель
ной красоты пуговицы, на груди были ордена и медали,
а сбоку висел кортик.
Солнечный луч попал на золото кортика и стрель
нул мне в глаз. Я зажмурился.
Мы стояли, разинув рты. Это был красивый моряк
и, наверное, смелый.
Тут мы вспомнили, как однажды мама Надя ска
зала нам, что у нее есть знакомый моряк, с которым
она училась в школе, что этот моряк никогда ее не оби
жал, даже тогда, когда еще и не был моряком, и что
он, между прочим, красивее нас обоих, и что она вый
73
дет за него замуж, если мы будем вести себя плохо, и
будет у них новый сын, получше, чем Ленька.
И тут нам стало не по себе.
А моряк спросил, где ему разыскать женщину по
имени Надя, фамилии которой он не знает, потому что
она вышла замуж и переменила фамилию.
Как нам хотелось обмануть этого красивого моряка!
Как нам хотелось сказать ему, что никакой Нади здесь
нет, а если даже она здесь и живет, то его это нисколько
не касается, пусть плавает по своим морям и океанам и
не ездит сюда совсем. Нечего здесь делать.
Но мы не соврали, мы сказали, что Надя живет
здесь, что она наш а: вот я — ее муж, а он, Ленька, —
ее сын.
И показалось, что моряк взглянул на нас с усмеш
кой. Дескать, невозможно даже и подумать, что Надя
могла променять меня на вас. Вот возьму и увезу ее с
собой, а вы тут живите как знаете.
— А она нас любит, — дрожащим голосом сказал
Ленька. — А то, что мы иногда ссоримся, то ерунда.
— Ссоритесь? — спросил моряк. — Почему?
Что ответить, мы не знали, потому что сейчас дей
ствительно не могли понять, зачем мы с ней ссорились
и обижали разными глупостями.
— Можно ее подождать? — спросил моряк.
Вздохнув, мы ответили, что можно.
Мы даже угостили его чаем.
Моряк съел три шоколадных конфеты.
А мы не теряли времени даром: натаскали полный
бак воды, чтобы мама Надя была довольна, начистили
овощей для супа, подмели пол.
А моряк стоял на балкончике и курил сигарету за
сигаретой, стряхивая голубой пепел на крышу.
74
Мы знали, о ком он думает. Мы знали, что она лю
бит нас, а не его, хотя он и красивый.
И все-таки нам было очень невесело.
— Может, она сегодня и не придет! — громко, так,
чтобы слышал моряк, сказал Ленька. — Возьмет да и
не придет.
Мама Надя тут же пришла.
Она не обратила на нас внимания, поцеловала мо
ряка и проговорила:
— Хорошо, что приехал.
А моряк развернул сверток и протянул ей набор ду
хов в зеленой коробке.
Мы чуть не закричали от возмущения. Он хитрый,
этот красивый моряк! Он подарил ей именно тот набор,
о котором она давно мечтала.
— А сегодня не Восьмое марта,— насмешливо ска
зал Ленька.
— Есть на свете люди, — ответила мама Надя, — ко
торые хорошо ко мне относятся всю жизнь, а не только
Восьмого марта.
Вот так...
Мама Надя сидела с моряком на балкончике, и они
о чем-то говорили, смеялись.
Моряк курил сигарету за сигаретой, стряхивал голу
бой пепел на крышу.
— Давай залезем на крышу, — предложил Лень
ка, — и будто бы упадем. Может, она пожалеет нас?
Мы вылезли через окно на крышу, сели у самого
края. Мама Надя отлично видела, что мы рискуем
жизнью, но ничего не сказала. Она вела себя так, словно
нас не было не только на крыше, но и на свете!
А потом она сказала, чтобы мы готовили себе ужин,
а она сейчас уедет в город и пойдет в театр смотреть ве
селую комедию.
76
Это было уже слишком, но мы промолчали*
Мама Надя надела свое лучшее платье, наше люби
мое платье — голубое с белым горошком.
— К акая ты красивая, — сказал моряк.
А мы и без него знали, что она красивая! Только не
говорили ей об этом. Подумаешь, приехал тут, открытие
сделал! Мы смотрели на моряка и старались улыбаться.
Он был весь блестящий, чисто выбрит, на брюках —
острые складки.
— Я больше в негра играть не буду, — шепнул мне
Ленька, — а ты почаще брейся.
Мы проводили их до калитки.
— Когда приедешь? — спросил Ленька, шмыгнув
носом.
— После спектакля, — весело ответила мама Надя.
Мы долго смотрели им вслед. Если бы вы знали, как
нам было обидно! До поздней ночи мы сидели на бал
кончике. И молчали. Видимо, мы получили по заслу
гам.
— Кортик у него, по-моему, не настоящий, — ска
зал Ленька.
— Нет, кортик у него настоящий, — возразил я.
— А, может, он и не моряк, — сказал Ленька. —
Бывают такие: форма морская, а моря и в глаза не ви
дели.
— Нет, — сказал я, — это настоящий моряк. Он
плавал по настоящим морям и океанам. И как бы ему
не приходилось трудно, пуговицы на его кителе всегда
сверкали. И как бы ему ни было трудно, он не забывал
ее, которую знал еще тогда, когда не был моряком.
— Тогда понятно, — сказал Ленька.
Дачный поселок спал. Одни мы не спали. Ждали ма
му Надю. И совсем не трудно догадаться, о чем мы с
ним думали.
76
— Ты разбуди меня, если я усну, — Попросил Лень
ка. — Как только она вернется, сразу разбуди. Мне не
обходимо с ней серьезно поговорить. Ладно?
Толстая тетя в голубом халате
Есть такая песенка: «Надену я белую шляпу, поеду я
в город Анапу».
И очень часто, устав от работы, мы вспоминали эту
песенку, из которой знали всего две строчки.
Анапа была для нас — неизвестно почему — симво
лом жизни, пронизанной солнечным светом, теплым и
беззаботным краем, где все люди добры и красивы, где
есть море — то самое чудо природы, которое мечтает
увидеть каждый и которого мы еще не видели.
Белую шляпу я купил зимой. Примерил — здорово!
Без шляпы я самый обыкновенный человек, а надену
ее, и — появляется в моем облике что-то солидное.
Долго мы не могли собраться в Анапу, пока однаж
ды не взглянули друг на друга и не решили:
— Едем! В Анапу!
Я отказался от нового костюма, мама Надя — от ту
фель, а Ленька дрожащим голосом заявил, что может
прожить и без велосипеда. И добавил:
— По крайней мере, это лето.
В поезде нам стало известно, что мы «дикие». Ока
зывается, так называют нормальных людей, которые
едут отдыхать без путевок.
Об этом нам сообщила толстая тетя в голубом хала
те. Сама она ехала в Дом отдыха. Мы не стали ее рас
спрашивать, для чего ей ехать в Дом отдыха, ведь еще
больше растолстеет! Пусть, не жалко...
77
— Надену я белую шляпу, — запел Ленька.
— А где шляпа? — спросила мама Надя.
Стали искать.
Даже в чемодан заглянули.
Пропала шляпа!
— Вот, пожалуйста, — сказала толстая тетя в голу
бом халате, — плацкартный вагон. В купированных ве
щи не теряются. А всего лучше ехать в мягком.
— Встаньте-ка, — попросила мама Надя.
Тетя встала, мы взглянули на сиденье — шляпы как
не бывало. То есть она была, но главного — вида — у нее
уже не было. А у шляпы главное — вид.
Тетя чуть не расплакалась, предлагала нам деньги,
свою шляпу, хотела записать наш адрес. Мы объясни
ли, что шляпы нам не жалко почти, выбросили ее в ок
но и помахали на прощание рукой.
А в Москве на вокзале мы ловко сбежали от тети.
Надо ли рассказывать, как хорошо нам было? Мы
долго стояли на Красной площади, смотрели на смену
почетного караула у входа в Мавзолей, прошли по ули
це Горького, потолкались в арбатских магазинах и —
сели в поезд.
В купе с нами ехал студент и важный дядя. Студент
у соседей дни и ночи играл в преферанс, и мы его поч
ти не видели.
Важный дядя смотрел на нас с презрением, будто
мы были безбилетники.
На крючке над его головой покачивалась белая шля
па — точно такая же, какая была у меня, пока на нее
не опустилась толстая тетя в голубом халате.
Весь день дядя спал с газетой в руках. Если она со
скальзывала, дядя моментально просыпался, ловил ее
и мгновенно засыпал.
78
Мы уважали его до боязни и разговаривали при нем
шепотом. Стоило нам заговорить чуть погромче, как дя
дя открывал один глаз, и мы замолкали.
Усатая проводница покрикивала на всех пассажи
ров, а важный дядя покрикивал на нее, и она виновато
кивала головой.
Анапа оказалась похожей на деревню, и не было в
ней ничего особенней), кроме моря и солнца.
Сначала мы даже и не поверили, что перед нами са
мое настоящее море. Оно пахло водорослями и солью,
глубиной и свежестью. Оно было разноцветное и живое.
А мы были счастливыми.
— Я морем напился! Я морем напился! — востор
женно кричал Ленька. — Честное слово, оно само мне
в рот заскокнуло! Оно соленое!
К вечеру мы обнаружили, что нашим соседом был
тот важный дядя, с которым нам пришлось ехать сюда
в одном вагоне.
Он — будто ни разу в жизни не видел нас! — проше
ствовал мимо, а мы даже поздороваться испугались.
Собачонка Чижик бросилась к нему с радостным
визгом, но дядя так посмотрел на нее, что она примолк
ла и виновато замахала хвостиком.
Дядя вынес во двор раскладушку, лег, развернул га
зету и захрапел — солидно, с достоинством.
Мы сидели в беседке под огромным раненым топо
лем. Ранило его осколком снаряда в войну. И хотя он не
упал, хотя по-прежнему одевался листвой, большое дуп
ло напоминало о его беде.
Над нами было густое небо. Невдалеке ровно дыша
ло живое море.
— Он ведь тоже герой, да? — спросил Ленька, гла
дя тополь.
79
— Герои — это которые с орденами, — насмешливо
ответил из темноты важный дядя.—А будь ты хоть весь
в дырках...
— Пора спать, — перебила мама Надя и повела
Леньку в дом.
А Ленька спросил:
— Этот дядя в дырках или нет? Как по-твоему?
Когда они ушли, я сказал:
— Зачем же это вы при ребенке...
— И дети с малых лет должны правду знать, — про
говорил дядя таким наставительным тоном, что я побо
ялся спорить.
С утра мы уходили к морю и возвращались поздно.
Если Чижик встречал нас радостным лаем, мы знали:
дяди еще нет дома. Если Чижик виновато махал хвости
ком, значит, дядя спал во дворе с газетой в руках.
Как-то я сидел в беседке один. Распахнулась калит
ка, ко мне нетвердыми шагами подошел важный дядя
и плюхнулся рядом.
— Отдыхать надо без семьи, — заговорил он. — Что
за отдых, я не понимаю, с детями и женой? — От него
несло спиртным, и слова он произносил с трудом, будто
боролся с ними. — У меня жена... — дядя загадочно ок
руглил глаза, словно намереваясь сообщить тайну, —
вот такой ширины... — и показал руками размеры свое
го собственного корпуса. — Королева Марго... — Он до
стал из кармана бутылку, налил в стакан. — Ну, будем
здоровы и прочее... — выпил и облизнулся. — Не вино, а
ситро. Вообще, безобразий у нас — куда ни ткнись, вез
де... — дядя выпятил толстые мокрые губы. — С вод
кой и то перебои бывают.
— Семья у вас большая? — спросил я, чтобы пере
вести разговор на другую тему.
— Семья? — Он как-то странно хмыкнул или хрюк
80
нул, будто его коротким ударом стукнули по горлу. —
Семья... семья... — с одной и той же кислой интонацией
повторял дядя. — Сын и две примадонны. Вот летом я
отдыхаю... живу! — Он хлопнул себя по широкой пух
лой груди. Жесткие волосы на ней прокалывали шелко
вую рубашку. — Я вообще... — он плотоядно оскалил
ся. — А что? Надо жить. Надо жить... Вот вы своего ре
беночка от правды бережете. А зачем? Нет, я своим ча
дам говорю, что сволочь, она завсегда легче живет.
А потому и дольше. Ясно?
Казалось, что дядя не произносил слова, а жевал их
и выплевывал. Он, давясь, допил остатки вина, взял бу
тылку за горлышко и швырнул в сад.
— Это свинство, — сказала из окна мама Надя, —
поднимите бутылку.
— Хозяин уберет, — сказал важный дядя. — Вы его
не жалейте, спекулянта. Сидят на нашей шее, цитрусо
вые... Вот вы, — он нагнулся ко мне, — вроде бы интел
лигент, а на шляпу, на шля-пу заработать не можете! —
и хохотнул, и ушел, ломая кусты.
Утром мы лежали на пляже и обсуждали, переез
жать нам на другую квартиру или нет.
Вдруг слышим Ленькин голос:
— Здравствуйте, тетенька!
Смотрим: а это наша знакомая — толстая тетя в го
лубом халате.
Ветер откинул полу халата, и мы увидели над коле
ном большой глубокий рубец. Некрасивый.
— С войны осталось, — виновато сказала она, запа
хивая халат, и повернулась к морю.
А оно, живое и сильное, подползло к ее ногам, ти
хое и доверчивое.
Здесь, у берега, оно было мутное, а там, где летали
чайки, — чистое, прозрачное — чудо природы...
81
Веточка
Я люблю видеть сны, такие, чтобы, проснувшись, заки
нуть руки за голову и долго вспоминать увиденное.
Только редко я вижу хорошие сны. Мама Надя объ
ясняет это моей привычкой спать на левом боку. Дес
кать, надавишь на сердце, сожмешь его, тяжело ему
биться, и сны от этого беспокойные.
Ленька спит и на левом боку, и на правом, и на спи
не, и на животе, а сны видит замечательные.
Приснилась ему, например, пальма. Будто жили мы
в горячей Африке, воткнули в песок веточку, стали ее
поливать, и выросла пальма, а на ней мартышки сидят,
улыбаются.
— Мартышки тоже из веточки выросли, — объяс
нил Ленька, — прямо, как яблоки.
Посмеялись мы и забыли про этот сон.
Но теперь, когда Ленька садился рисовать, на листе
бумаги одна за другой появлялись пальмы. Были они
длинные и разноцветные. Мартышки были круглые и
тоже разноцветные.
Через несколько дней Ленька еще раз увидел во сне
пальмы. Испуганно и удивленно рассказывал он:
— Вы подумайте, пальмы росли в снегу! В холод
ном снегу! Мартышек, конечно, не было. Ни одной мар
тышки. А пальмы были.
Кто его знает, может, Ленька и выдумал этот сон,
выдумал и — поверил. Вечером он ушел кататься на
лыжах. Возвращался он всегда с шумом: хлопала
дверь, раздавался стук упавших лыж, звенел голос:
— Есть хочу!
А тут Ленька вошел тихо, и сам он был тихий. В ру
ках он держал черную от угольной пыли палочку с за
сохшими листьями.
82
— Зачем ты принес эту грязь? — спросил я.
— Что ты... — прошептал Ленька. — Это веточка. —
В серых глазах его было изумление. — Это, конечно,
не пальма, но она вырастет. Вот увидишь, у нее будут
листья. Зеленые такие листочечки.
— Сейчас зима, — ответил я, — разве зимой растут
листья? — И чтобы не огорчать сына, добавил весе
ло : — Вот когда мы будем жить в Африке или Анапе,
тогда другое дело.
Ленька с сожалением покачал головой и, словно
опасаясь, что я отберу у него веточку, стал снимать
пальто, не выпуская ее из рук.
Он налил в бутылку из-под кефира воды и всунул
туда веточку. Вода сразу стала темноватой, будто в нее
капнули чернил.
Ленька, видимо, почувствовал мое неверие, сказал:
— Ну и что? Пусть не вырастет. Здесь ей тепло. А в
снегу холодно. Пусть хоть согреется. — Он переменил
воду, поставил бутылку на стол и спросил: — Чья же
она?
А это была веточка шиповника: на ней со всех сто
рон торчали острые шипики-коготки.
— Колются, колются! — радостно кричал Ленька,
трогая их пальцами. — Нет, нет, они не дадут ее в оби
ду! — и посматривал на меня.
Сухие твердые листья пришлось оторвать — они от
падали при первом прикосновении.
Мама Надя ничего не заметила, когда пришла до
мой, и я сказал:
— Посмотри. Он уверен, что на этой палочке вы
растут листья. Вот сейчас, зимой.
— Нет, — ответила мама Надя, — сначала появят
ся почки.
— А потом мартышки, — насмешливо добавил я.
83
Злая пурга шуршала по окну снежной крупой.
— Ты молодец, — сказала мама Надя Леньке, —
молодец, что пожалел веточку. Поставь ее на подокон
ник к батарее. Там тепло и светло.
Мне было неловко перед ними, хотя я действительно
не верил, что сухая веточка-палочка зазеленеет, да еще
зимой.
А друзья мои верили. Они каждый день меняли во
ду. Утром, едва проснувшись, Ленька бросался к окну.
Когда их не было в комнате, я внимательно разгля
дывал веточку и — жестокий человек! — думал: «Эх,
друзья, напрасно стараетесь...»
Как-то утром Ленька не бросился к подоконнику.
В этот день он не переменил воду в бутылке.
— Глупая ветка! — с отчаянием воскликнул Лень
ка. — Надо ее выбросить!
И даже мама Надя промолчала.
Никто из нас не решался выбросить ветку.
А в окно стучалась пурга.
Приснился мне замечательный сон: будто бы наша
веточка зазеленела... Проснувшись, я долго лежал, заки
нув руки за голову.
Ленька, как и я, спал на левом боку. Лицо у него
было счастливое.
Он открыл глаза — бросился к подоконнику.
— Спасибо, веточка... — услышал я.
Ленька осторожно взял бутылку двумя руками и
поднес ко мне.
Почки на веточке набухли, лопнули, в них видне
лось что-то очень светло-зеленое.
— Вот, — устало сказал Ленька, — захотел бы, так
и мартышки бы выросли. Девять штук.
За окном жалобно повизгивала пурга.
84
Дед
Говорили, что он умер оттого, что ушел на пенсию.
И хотя это невозможно ни доказать, ни опровергнуть —
кровоизлияние в мозг могло произойти и раньше и поз
же, — я согласен. Понимаете, есть что-то очень жесто
кое в том, что человеку, отдавшему всю жизнь работе,
приходится бросать ее сразу.
Помню удивленное, виноватое, растерянное лицо
Ленькиного деда, когда он утром, тяжко и громко взды
хая, слонялся по квартире — в первый день выхода на
пенсию. И всем нам было почему-то неловко, неудоб
но перед ним.
За несколько дней он постарел, еще больше сгор
бился. Не знаю, что бы он делал, если бы не внук.
Отношения Леньки и деда можно было определить
только одним словом — дружба. В ней не было прили
вов и отливов, взлетов и падений — ровное, неизменное
чувство.
Пятилетний внук и шестидесятилетний дед отлично
понимали друг друга. Объяснялось это, видимо, еще и
тем, что нам, занятым повседневными делами и каждо
дневными обязанностями, некогда было заглядывать в
свои и чужие души. Ведь жизнь делает сначала челове
ка черствым: разрушая юношеские иллюзии, она дает
взамен умение ограничивать себя в желаниях. Но с го
дами человек, нисколько не отказывая жизни в вирту
озной способности кромсать иллюзии, приходит к мыс
ли, что надо быть таким, каким ты и явился в этот
мир — наивным, простодушным, сердечным и все от
крывающим заново.
Вот на этом старость и детство сходятся в отличие
от молодости и зрелости, у которых почти нет точек со
прикосновения. Старик умом, а младенец сердцем чув
85
ствуют, что жизнь прекрасна сама по себе, если люди
не вредят друг другу, и стоит пережить многое, чтобы
уметь радоваться тому, что иные считают пустяками.
О, как они — дед и внук — умели жить! Как они
умели из самых обыкновеннейших, зауряднейших дел
делать радостные события! Даже из трамвайной поезд
ки они приносили столько впечатлений, что разговоров
и переживаний хватало надолго.
Деду не хотелось, чтобы люди замечали его ста
рость, и он был благодарен внуку, когда тот заставлял
его играть в футбол. Леньке хотелось быть взрослым,
и дед, понимая и уважая его желание, покупал ему в
трамвае билет, и вместе с ним радовался появлению
контролера.
Жили мы тогда рядом с кладбищем, и похоронные
процессии были для нас обычным, а для Леньки весе
лым зрелищем.
Когда старуха из соседнего подъезда радостно спро
сила :
— А если помрет дед-то?
Ленька ответил:
— А я бум-бум-бум! — изображая удары медными
тарелками.
Старуха долго хихикала, смущенно закрывала лицо
рукой.
Потом я получил комнату, и дед почти каждый день
через весь город приходил навещать своего друга.
Последний раз он зашел к нам дня за два до смерти,
сидел какой-то притихший, часто произносил «да-а», не
сводя глаз с внука и уже у порога сказал:
— Если умру, тульская двустволка и патронташ
твои.
...Ночь я почти не спал, думая какими словами пе
редать сыну тяжкую весть.
86
Ленька проснулся необычно рано — вздрогнул всем
телом и открыл глаза.
— Ты уже не маленький, — проговорил я, — ты дол
жен понимать...
— Дед умер, да? — перебил Ленька.
Я кивнул.
Лицо его осталось спокойным, задумчивым. Он дол
го лежал молча, потом спросил:
— Значит, теперь тульская двустволка моя будет?
Я кивнул.
— И патронташ?
Признаюсь, мне стало не по себе. И только значи
тельно позднее я догадался, что мерял ощущения сына
с точки зрения взрослого человека. А еще можно спо
рить, чья точка зрения в таких случаях разумнее и ес
тественнее.
Мы молча прошли через весь город. Лишь у подъез
да Ленька сказал:
— Уведи меня отсюда.
Так я и сделал — отвел его к знакомым. Они потом
с удивлением рассказывали:
— Играл, бегал, смеялся — будто ничего и не слу
чилось.
Лишь через неделю, вечером, когда об окно уда
рился ветер, Ленька спросил:
— А носовой платок у него с собой есть?
Утром он отнес на могилу носовой платок, на кото
ром сам вышил зелеными нитками верблюда.
У могилы он стоял долго. Лицо его было задумчиво.
Вообще, можно было только догадываться, о чем он
думал в эти дни. Да, он играл, бегал, смеялся, но это
был уже не тот Ленька, что прежде. В чем заключа
лась перемена, не берусь определить. Но перемена была,
и не внешняя, а внутренняя. Скорей всего, что впервые
87
в жизни Ленька испытывал одиночество, причем одну
из его самых острых форм, когда чувствуешь себя оди
ноким не потому, что у тебя нет близких людей, а по
тому, что они-то есть, а одного все-таки нет. И не хва
тает его!
Может быть, впервые в жизни Ленька ощущал тот
непреложный факт, что один человек не может заме
нить другого, даже если он лучше его.
Временами мне казалось, что Ленька просто не в
состоянии понять, что такое — умер. А временами — да
простится мне! — я думал, что только он один по-на
стоящему понимает это.
Ведь мы жалеем умерших, измеряя боль той пусто
той, которую они образовали в нашей жизни своим ухо
дом. Гораздо реже мы жалеем умерших из-за того, что
они не испытали всех радостей.
Однажды мы пришли навестить бабушку. И вдруг
явилась молоденькая, розовощекая девушка штрафо
вать деда за задержку книг из библиотеки. Девушка,
видимо, понятия не имела о смерти, — возмущенно до
казывала, что можно было найти время и вернуть
книги.
Ленька сказал ей :
— Если бы он не умер, он бы сдал книги. Он был
очень хороший дедушка.
И девушка больше не спорила. Ушла.
Мы часто вспоминали деда. Неужели обязательно
нужно умирать, чтобы доказать, что ты всем нужен,
что без тебя, оказывается, тебя недостает?
Создавалось впечатление — по крайней мере, у ме
ня, — что Ленька таил свою боль, а мы, взрослые, пе
редавали ее друг другу.
Он, можно сказать, любил бывать на кладбище. Как
это ни странно, весной здесь было очень хорошо. Тиши
88
на, какая-то умиротворенность, зелень и еще что-то...
Что? Наверное, то, что все атрибуты смерти не произво
дили никакого впечатления по сравнению, предполо
жим, с радостной голубизной неба. Одна и та же мысль
приходила в голову: первое, что вызывает вид смер
ти, — это жажда жить.
Каждый раз Ленька приносил деду подарок — то
пластмассового солдатика, то рисунок, то вышивку, то
пластилинового космонавта. На другой день, если вещь
не исчезала, то уносил ее обратно.
Когда он вспоминал о деде, глаза его становились
задумчивыми, немного недетскими, с примесью удивле
ния, но не грусти.
Однажды я пришел на кладбище, чтобы переменить
воду в банке с цветами. Подойдя к знакомой оградке,
я остановился в изумлении: взявшись руками за же
лезные прутья, Ленька разглядывал фотографию деда.
Я не окликнул сына. Он обернулся сам, сказал:
— Хороший был дедушка. Не понимаю только, за
чем он умер? Я буду таким, как он. Буду большой, за
работаю денег, поставлю ему красивый памятник. Что
бы он на коне сидел, а в руках красное знамя. Да?
Словом, жизнь текла своим чередом.
Тульская двустволка висела на своем месте.
Патронташ — тоже.
1966—1960 гг.
— Десять лет уплыло, как Да
ша померла. Хорошая баба бы
ла, а померла. Бросила, значит,
меня одного. Скучища без нее,
ровно и не к чему жить-то...
Поперек Камы шевелится
лунная дорожка, и кажется, что
светло именно от нее, а не от лу
ны. Сюда, на высокий крутой берег, ползет прохлада,
густая и влажная.
Старик негромким простуженным голосом говорит:
— Я без реки жить не могу. Трудно дышу без ре
ки-то. Только на берегу и отхожу. Вроде бы лекарство
какое принимаю... Даша еще, когда живая была, «оку
нем» меня дразнила. Смолоду она красивая была, сильнющая. Купаться, помню, на косу поедем, разденется
она у воды, а у меня от красоты ее ноги отнимаются.
Хоть бы всю жизнь смотрел... Никифоров тут один был.
Еще раньше меня к ней сватался. И всю-то жизнь он
про Дашу думал. Как на своем «Ретвизане» мимо идет,
вот тут, так гудит. Приветы ей, значит, посылает.
90
Внизу на тропинке послышались голоса и смех. Ста
рик замолчал. Цигарка вспыхивала ярким синеватым
пламеньком. Голоса растаяли в темноте, старик продол
жал неторопливо:
— Потом старость приковыляла. А мы еще лучше
жили. Ночью, если сон страшной увижу, рукой пошеве
лю — жена рядом, и успокоюся... Денег у нас сроду не
было. На что они? Даша больно хорошая была. Только
Никифоров этот среди ночи иной раз как вскрикнет...
А гудок у «Ретвизана» жалобный был, будто человече
ский... Во-о-от... Десять лет я без Даши вытерпел, с каж
дым годом все больше об ней думаю... Померла, а я
больной сделался. Каждая косточка у меня болит, каж
дый позвонок. Весь я больной сверху донизу. Ране, бы
вало, занеможу, Даша меня в баньку да как веничком
всего исхлещет — и нету хворости...
— А где сейчас Никифоров? — спрашиваю я, но
старик, видимо, не слышит и продолжает:
— Годов восемь назад сообразил я жениться. Ага.
С горя, значит. Ведь встанешь утром — один, днем — об
ратно один, ночью — тоже. И нашел я себе тут на рейде
молодушку. Толстую, веселую. Иду как-то вот здесь по
берегу, а мимо «Ретвизан» плот тащит и... ага, гудит.
Стыд меня заел. Вот как голодный косточку обгладыва
ет, так меня стыд... На пенсию Никифоров ушел и тоже
помер. Недавно. Теперь сын у него по Каме плавает...
Сегодня капитаном в первый рейс идет. На «Ретвизане»,
на новом.
Кругом тишина. Но чем больше я вслушиваюсь, тем
сильнее убеждаюсь в ее обманчивости. Со всех сторон
доносятся звуки и шорохи, и даже сама река не без
молвна, она словно дышит.
Старик молчит, и чтобы продолжить разговор, я
спрашиваю:
91
— А как здоровье у вас? Сердце?
— А ну его, сердце-то. Дурака валяет. То скачет,
то останавливается. К врачам меня направляли, анали
зы со мной делали. Стыдно сказать, чего я только в
больницу не носил, чепуху разную в баночках да бу
тылочках... Тьфу! Лекарства потом всякие пил. На что?
Старость не вылечишь.
— Детей у вас не было?
— Троих войне скормили.
Через лунную дорожку прошел катерок, и часть ее
некоторое время тянулась за ним.
— Шу-у-умная река стала,— говорит старик. — Ра
не, бывало, в дальние-то годы, в день один-два парохода
прошлепают, а ныне... и теплоходы тебе, и паротеплоходы, и вообще всякие... Многие ночи у меня без сна.
На берегу сижу. А дома если, от каждого гудочка-сви
сточка просыпаюся. Все мне охота «Ретвизана» послу
шать... А Никифоров-то... он тоже плотоводом был...
Считай, полжизни у меня под ногами палуба, и на земле-то я вроде в гостях...
Видно, как от реки начинает отделяться туман. Та
ет луна. Исчезает дорожка. Мы долго сидим молча. Я не
жалею, что опоздал на трамвайчик и вынужден коро
тать ночь на берегу.
Река дымится.
— Вот так, значит, — задумчиво произносит ста
рик, — тяжело на реке работать, тревожно... — Он сни
мает выгоревшую капитанскую фуражку, проводит ру
кавом по лысине.— Не идет что-то никифоровский сы
нок... Нет, вон показался.
Старик резко поднимается, суетливо надевает фу
ражку.
Сверху — расплывчатым пятном с сигнальными
огоньками — приближается буксир.
92
— «Ретвизан»... «Ретвизан»... — шепчет старик, буд
то зовет.
Все отчетливее проступают очертания широкобокого судна. Оно дышит трудно, шумно.
Буксир напротив нас. Канат, соединяющий судно с
длинным плотом, не виден, но даже отсюда, издали, я
чувствую, что он есть. Мне кажется, что я слышу, как
он звенит от напряжения.
Лицо у старика растерянное, он пытается улыбнуть
ся, шарит сзади руками, как делают, когда нащупыва
ют стул...
И когда старик опустился на скамейку, мощный
крик гудка ворвался в утреннюю тишину и, радостный,
молодой, стал подниматься все выше и выше...
1957 г.
Д овели ее с ссйи..
Услышав стук в дверь, Захар
отодвинул от себя фотографию
девушки с лукавым лицом, кото
рую давно уже разглядывал, и
сумрачно отозвался:
— Входи, мать.
Татьяна Ивановна выглядит
почти старушкой, хотя пятидеся
тилетие ее отпраздновали или, как она говорила, отме
тили совсем недавно. Невеселый это был день рожде
ния, потому что сын сидел невеселый. И она предло
жила радостным голосом:
— Иди, иди, конечно. Ведь тебя ждут.
Захар вернулся под утро, и она еще долго слушала
его счастливое дыхание.
Невысокая, сухощавая, Татьяна Ивановна двигает
ся осторожно, будто плохо видит. Пальцы рук при этом
вытянуты вперед, как бы от желания потрогать встре
чающиеся на пути предметы.
Она улыбается виновато, словно пришла просить у
сына прощения.
94
— Пила валерьянку, — полувопросительно говорит
Захар.
— Профилактика, сынок.
Захар спрашивает резко:
— Неужели ты думаешь, что я уеду один?
— Нет. Вдвоем. С ней.
— И с тобой.
Маленькое лицо Татьяны Ивановны становится рас
терянным, она водит перед собой руками, словно раз
двигая невидимую занавеску, и торопливо бормочет:
— Нет, нет, она не любит меня... я буду мешать
вам... Пиши только чаще... и подробнее.
— Вы еще помиритесь.
— А мы и не ссорились.
— А мы и не ссорились! — в голосе Захарапро
скальзывают раздраженные нотки, и он, извиняясь за
них, обнимает мать. — Скоро свадьба, а ты не хочешь
быть откровенной, не хочешь ничего посоветовать.
— Советовать, посоветовать, — с невеселой улыбкой
произносит Татьяна Ивановна. — Еще не было, навер
ное, случая, чтобы по дороге в загс сын послушался со
вета матери, если этот совет...
— Вот уж неправда!
— Правда. Есть ошибки, которых не миновать. Пе
ред ней, — Татьяна Ивановна кивает на фотографию, —
я сейчас бессильна со всеми своими советами. Ты сам
затеял этот разговор, а я зашла только узнать, придешь
ты обедать или...
Захар отрицательно качает головой.
— Тогда не забудь взять ключ.
— Подожди, мать! Ты не веришь, что я...
— Теперь уже не «я», а «мы», сынок.
Высоченный, с широкими угловатыми плечами бро96
дит по комнате Захар, опустив лохматую голову, гулко
стуча ботинками.
— Да, теперь ты и она, — спокойно говорит Татья
на Ивановна и выходит, держа руки перед собой, будто
боясь натолкнуться на что-нибудь.
Захар берет фотографию обеими руками и вгляды
вается в нее так внимательно, словно надеется сейчас
же прочесть в девичьем лице точный, все объясняющий
ответ.
Лицо у девушки лукавое — оттого, что левая бровь
чуть выше правой. Она высокая и сильная, эта девуш
ка. Однажды, когда они гуляли за городом, и грянула
гроза, Люся хохоча перенесла Захара через ручей на
руках.
Она и Татьяна Ивановна встречались несколько раз,
почти не разговаривали, но сразу решили — каждая
про себя, — что им не быть вместе. Захар долгое время
и не подозревал об этом. Обе они уверяли его, что будет
так, как он сочтет нужным.
В юности он противился матери единственно из-за
упрямства и желания ощущать себя взрослым, но по
том извечная правота матери стала необходимее, чем
своя собственная. Материнская правота была опорой
многих его жизненных решений, а когда появилась Лю
ся, Захар, сам того не замечая, сразу освободился от
влияния, вернее, утратил потребность хотя бы совето
ваться с Татьяной Ивановной. Он-то ничего не замечал,
а у нее пропал сон, и в душе воцарилось предчувствие
тревожной бесконечной пустоты.
Эта девушка с лукавым лицом принесла ей одиноче
ство. Ждать писем, которые, известно, будут приходить
все реже и реже, перебирать и перебирать старые фото
графии, болеть воспоминаниями и мучительно, а то и
просто машинально задавать себе безответный вопрос:
96
как он сейчас там? Или почти каждый день раскрывать
чемодан, решившись немедленно ехать к сыну, и — не
ехать, конечно...
— Какая несправедливость... — удивленно шепчет
Татьяна Ивановна. — Как я это переживу... — Она
вздрагивает, заслышав гулкие шаги, торопливо вытира
ет ладонями сухие щеки.
— Поедем с нами, — говорит Захар входя.
После долгого молчания Татьяна Ивановна отвеча
ет:
— Денег мне не присылайте. Они вам самим будут
нужны. Только пишите мне чаще и не ссорьтесь.
— Мать, я не понимаю...
— Поймешь со временем. Сейчас для тебя самое
главное — она. И это естественно. Вообще, все естествен
но. Даже то, что вам без меня будет лучше.
— Но почему она не нравится тебе? Она ведь хорошая.
— Я ей тоже не нравлюсь. А может, я тоже очень
хорошая. — Татьяна Ивановна силится улыбнуться. —
Но дело не в этом. Раньше ты принадлежал себе и не
много мне. А сейчас... нет, тебе этого не понять. И ты в
этом не виноват.
— И ты меня, мать, не понимаешь, — Захар стара
ется говорить ласково. — Мне нельзя отказываться от
большой и интересной работы на замечательном заводе.
И я не виноват, что завод этот находится не в нашем
городе.
— Это я понимаю, — наконец-то справившись с вол
нением, медленно произносит Татьяна Ивановна. —
Я ведь не хочу мешать тебе. Не хочу. Но... так устроена
жизнь... Каждому, сынок, надо пережить то, что ему по
ложено. Каждому — свое.
4
Л. Давыдычев
97
Раздается негромкий стук в дверь — так небрежно
стучат, когда уверены, что к стуку прислушиваются,
ждут его.
— Иди, иди, — Татьяна Ивановна улыбается почти
без усилий. — Каждому свое, сынок.
Оставшись одна, она почему-то подходит к зеркалу,
вглядывается в него, но глаза не слушаются ее, смотрят
в сторону.
«Ничего страшного, ровным счетом ничего, — успо
каивает себя Татьяна Ивановна. — Просто нервы расша
лились. Ведь он счастлив. Разве не ради этого я жила?»
Она бесцельно ходит по комнате, двигается осторож
но, будто плохо видит, и чувствует, что с каждым шагом
слабеет. Она опускается на диван, застывает, словно на
деется этим сохранить в себе силы.
«Конечно, иначе нельзя, — вяло думает она, — бу
дет так, как должно быть. Я останусь одна. Он никогда
не поймет, как это для меня ужасно. И винить его нель
зя. Никто ни в чем тут не виноват. Наше счастье в де
тях... Но почему их счастье не в нас?»
Татьяна Ивановна грустно улыбается.
1969 г.
Ъяимг/
Натали родила девочку и от ра
дости чуть не расплакалась, а
вспомнила, как вчера ехала сю
да, и чуть не засмеялась.
Она любила необычные ощу
щения и всегда их искала. Ей
до замирания сердца, до холодка
по коже нравилось совершать
поступки, неожиданные не только для окружающих,
но и для нее самой, и обязательно наперекор привыч
ному.
А может быть, она просто обманывалась. Может,
это жизнь все время подсовывала ей неожиданное, вы
нуждала ее поступать наперекор привычному, а Ната
ли думала, что это она делает по собственной воле.
Роды предстояли, как говорили в консультации,
чрезвычайно тяжелые. Ей даже советовали отказаться
от ребенка, показывали научные книги, где описыва
лось то, что могло случиться с ней.
Врач сказал:
— Тем более в вашем положении, милая...
99
4*
— Положение тут ни при чем, — резко и гордо ото
звалась Натали и сразу почувствовала себя винова
той. — Простите, но я сейчас плохо соображаю. Очень
плохо соображаю.
На самом же деле ей просто захотелось поступить
наперекор тому, что ждали от нее все.
Врач словно учуял причину сопротивления Натали
разумному совету и сказал:
— Смотрите. Дело ваше. Я вам советую не только
как врач и как женщина, в конце концов как пожилой
человек. Даже если все окончится более или менее бла
гополучно, а в такой исход можно верить, жить вам
будет... — Она прищурила усталые глаза, помолчала,
видимо, прикидывая, сможет ли Натали выдержать. —
Словом, решайте. Вернее, решайтесь.
И Натали решилась. И ничто уже, и никто уже не
мог бы ее переубедить.
Игорь проворчал:
— О таких вещах по телефону не говорят.
Удивительнее всего было то, что она нисколько не
боялась. Большая часть ее жизни, особенно после смер
ти матери, представлялась ей как бы чужой, принадле
жащей кому-то другому. Она не могла свыкнуться с
тем, что вот она — это она. Натали казалось, что настоя
щая она осталась где-то лет десять назад, а вместо нее
появилась новая Натали... И рожать надо было этой, но
вой, а не ей, настоящей...
Вчера, почувствовав внутри себя тупые толчки, она
испугалась, но не вызвала «скорую помощь», а отпра
вилась пешком; ждала приближения болей и радова
лась, что уже не боится их. Как бы там ни было, а ско
ро все встанет на свое место.
Ей всегда говорили: «Дело т б о с . Решай сама». Она
и привыкла решать сама, решать быстро, бесповоротно.
100
...Войдя в трамвай, Натали едва не вскрикнула; ку
сала губы, отвернувшись к окну.
— Билетик, гражданочка, купим.
А ей подумалось, что если она сделает хоть одно
движение, то случится что-то страшное.
И она виновато прошептала:
— Я в родильный дом еду.
Кондукторша кричала на остановках:
— Граждане, поторопимся при выходе—девушка в
родильный дом спешит!
Натали еле сдерживала стоны и улыбалась вместе
с пассажирами. А в трамвай она села зря: пешком бы
ло куда ближе. Но она лишний раз доказывала себе,
что ничего не боится.
...Потом она долго лежала под слепящим светом ог
ромной лампы, будто развороченная болью, пыталась
вспомнить страницы научных книг, чтобы представить,
что же сейчас с ней будут делать.
— А мне никто не советовал, никто, никто, — сквозь
зубы прошептала она гордо, чтобы приготовиться ко все
му. — Никто. Не советовал. — И когда боль стала за
хлестывать сознание, Натали сказала почти спокой
но: — У меня просьба. Если со мной что-нибудь... дочь
назовите Настей. А если мальчик, то Степа... то есть,
Степан...
«Усну, усну», — с блаженством подумала она и ус
нула.
А потом она как бы выплывала из глубокого-глубокого сна и не могла выплыть, только чувствовала сквозь
полузабытье, что над ней тревожно трудится много ос
торожных, ласковых рук.
И непонятно — то ли во сне, то ли наяву — полуоде
тая, в одной рубашке, мокрой на груди от молока, бре
ла она по снегу, который сначала был холодным, по
101
том — горячим. Потом она вдруг оказалась на берегу
моря, наполненного грозными голосами: не волны ката
лись по нему, а хоры, рокочущие о беде и опасности.
Она раскрыла рот, пыталась крикнуть и — не могла.
Временами она чувствовала, что умирает, но не чувст
вовала страха, и тогда от этого было страшно. Ей хоте
лось вырваться из долгого ощущения нереальности, но
даже боль принадлежала уже как будто не ей, а, чужая
летала вокруг и часто впивалась в Натали, чтобы через
мгновения отлететь, а через мгновение — снова впить
ся...
А на берегу моря свирепствовала метель и пронизы
вала всю Натали насквозь... Хлынул липкий теплый
дождь...
— Не кусай губы-то, — неожиданно ясно услышала
Натали, открыла глаза, сначала ничего не видела, но
уже понимала, что проснулась; попросила сухими гу
бами:
— Пить.
— Переоденемся, милая, чуток... вот так... хорошо
нам будет...
Натали исполняла приказания как бы не сама.
И только резкая боль в животе привела ее в себя. И од
новременно с болью возникла уверенность, что сейчас
боль уйдет... Тело казалось ватным, но боль таилась в
каждой мышце, в каждом движении. Захотелось сто
нать громко, жалобно, дико...
— Пить.
Вода была невкусной, и именно это ощущение по
могло Натали вконец очнуться.
Тут нянечка сказала ей, что она родила дочь, и вот
тут Натали чуть не расплакалась от радости. Сразу по
думалось: «Теперь все хорошо. Больше я ничего не бо
юсь. Больше мне ничего не надо».
102
— Два сто. Человек, — сказала нянечка.
— А зовут ее знаете как? Настя.
— Кто придумал? — восторженно спросила ня
нечка.
— Я, — гордо отозвалась Натали и добавила груст
но : — Сама. Одна.
И снова уснула, вернее, погрузилась в сон. Спала
она плохо, часто просыпаясь, не понимая, что с ней, где
она и даже — кто она.
— Все, — сказала Натали, заставив себя очнуть
ся. — Хватит. А то стыдно.
— И не ругает тебя никто, — шепнула нянечка. —
Кричи вдосталь. От этого легчает. И врачи советуют.
У нас все кричат.
— А я не буду.
— Ну и зря. Надо тебе чего?
— Нет.
Была ночь.
Кто-то капризно стонал в дальнем углу палаты, под
кем-то скрипела металлическая сетка, откуда-то снизу
доносились дикие выкрики.
«И я так же кричала. Хватит, — с неприязнью поду
мала Натали. — Просто надо взять себя в руки. Самое
страшное позади».
Думать было легко. Она наслаждалась самим созна
нием того, что может думать, вспоминать... А думать
было о чем, и было, что вспоминать... Вот ведь как бы
вает. ЗесИо саезагеа — кесарево сечение. Как там, в научных-то книгах, сказано? Или в интересах матери?
Или в интересах плода? Интересно....
Надо завтра попросить врачей, чтобы ей разрешили
взглянуть на свой бедный животик... Разрезали, заши
ли... А Настя живет...
103
Й если бы Натали не умела поступать наперекор
привычному, дочери не было бы на свете... Натали по
ступила в ее интересах...
Думать было больно. Двигаться было больно. Не дви
гаться — тоже больно.
Все было больно.
Но в ней еле-еле, да теплилась какая-то сила, кото
рая заставляла Натали и думать, и не сдаваться боли,
и быть готовой ко всему.
...Почему она изменила самой себе? Где? Когда? Не
так ведь она хотела жить, не так! Может сделать зесИа
саезагеа самой жизни? А в интересах кого?
«Хватит, — приказала себе Натали, — хватит. Толь
ко не паниковать. Решай сама». И она стала мечтать,
как будет жить с Настей, кем вырастет дочь. Конечно,
лучше, если она станет певицей, — сможет петь людям
песни.
Бабушка рассказала однажды грустную историю
своей жизни. Муж запретил ей учиться пению: тогда
профессия актрисы в обществе, к которому он принад
лежал, считалась чуть ли не позорной. Муж умер рано,
а она так и не стала певицей. И теперь, старая, она иног
да садилась за пианино и пела... Голос был молодой.
Слушая, Натали думала, что легче жить тем, кто умеет
выразить свою душу...
Неожиданно и резко закрыв пианино, бабушка гово
рила:
— А и ладно.
И долго сидела, сгорбившаяся, какая-то очень оди
нокая.
К ней даже приезжал длинноволосый, обсыпанный
сигаретным пеплом старик, недоверчиво расспрашивал
о том, что у нее будто бы сохранился голос. Бабушка
очень смеялась «нелепым выдумкам» и «непродуман
104
ным сплетням», а когда длинноволосый старик уехал,
вымела пол около стула, где он сидел, и — заплакала.
— О чем ты? — спросила внучка.
— Так. Обо всем. Или ни о чем.
Почему же бабушка, человек с твердым и сильным
характером, не настояла на своем? Почему покорилась
чужой воле? Разве обязательно расплачиваться собст
венной судьбой за судьбу другого, даже любимого?
Натали спросила однажды:
— Но почему ты не вышла замуж... ну, вторично?
Бабушка ответила, подумав:
— А мне больше никто не понравился. А без люб
ви... я не рискнула. Я ни разу в жизни никому и ниче
му не изменила. Особенно — себе. Даже тогда, когда это
было в высшей степени бессмысленно. Вообще, я про
жила странную жизнь, временами просто нелепую. Но
я ни от кого не зависела.
— Неправда, — возразила Натали, — ты всегда за
висела от него, — и кивнула на портрет деда.
— Мне этого хотелось. Я любила его.
...Настя будет певицей, не обязательно профессио
нальной, а вот как ее прабабушка, чтобы в иные — труд
ные минуты жизни уметь выразить свою душу, освобо
диться от того, что теснится в ней и ищет выхода.
Проснулась Натали раньше всех в палате.
Ей показалось, что сердце лопнуло — резкая боль в
нем содрогнула ее и сразу исчезла.
Натали выждала, осторожно передохнула и поду
мала: «Ничего, ничего. Ничего особенного. Это вполне
естественно. Так и должно быть. Будет еще хуже. И я
должна все выдержать».
В глубине сознания бродили тревожные мысли, не
уловимые и холодные. Она боялась пошевелиться, слов
но могла спугнуть их резким движением.
105
«Не надо ничего бояться, — твердила она себе. —
Что бы там ни случилось, ничего уже не исправить. Те
бе осталось одно — жить, исходя из того, что произо
шло, а не из того, чего бы тебе хотелось».
И опять она заметила, что в ней тлеет какая-то сила,
от которой легче, и она, эта сила, зреет.
Нянечка пришла подозрительно веселой и шумной,
что-то безумолку говорила, и Натали готовилась встре
тить недобрую весть.
Стали разносить детей для кормления. Натали уже
знала, что Настю не принесут.
— Настасья-то наша заболела, — напряженно-весе
ло сказала нянечка. — Сегодня мы ее без тебя покор
мим. Лежать ей надо, не двигаться. И волноваться ей
нельзя. И тебе волноваться нельзя. И двигаться тебе
нельзя.
Врачей пришло неожиданно много, и вели они себя
подозрительно.
Натали все выслушала внешне спокойно, и врачи,
как ей показалось, растерянно переглянулись.
Но пока говорили только о Натали, а о Насте не бы
ло сказано ни слова.
— Она умерла? — не своим голосом спросила На
тали.
Кто-то из врачей машинально кивнул. Нянечка
всхлипнула.
— Дайте мне чего-нибудь уснуть, — тихо попросила
Натали.
Ее освободили от молока, туго перебинтовали груди,
сделали укол, дали чего-то выпить и все время гово
рили...
У нее хватило сил сдержаться, вернее, у нее не хва
тило сил ни крикнуть, ни пошевелиться. Натали молча
106
ла. Немота сковала ее. Немели мысли и тело. Даже бо
ли в нем не было.
Она — потом — кричала нечеловеческим голосом,
рвала на себе волосы, металась, запутавшись в бинтах,
вскочила, кулаками разбила окно, бросилась вниз на
асфальт, с наслаждением, после долгого полета удари
лась о него головой, но все это лишь мысленно и отто
го — страшнее...
И ей показалось, что она не спит, а оглохла и ослеп
ла. Натали вся напряглась, укусила губу и заставила
себя проснуться.
Болела голова. От прикосновения к подушке ныл
затылок.
Увидев нянечку, Натали едва пошевелила губами:
— Что же мне теперь...
— Об себе думать, — строго, даже грубовато ответи
ла нянечка, — об том, чтоб на ноги встать.
— А за что? — вырвалось у Натали. — За что ме
ня... так?
— Медицина, — виновато отозвалась нянечка. —
Организм. У врачей потом спроси. Они тебе все опишут.
— У врачей... я не о том.
— А об чем же?
— Вот раньше говорили: бог наказал. А меня кто?
— Температуришь? — обеспокоилась
нянечка. —
Может, дежурного врача позвать?
— Сама я себя наказала, — неуверенно произнесла
Натали. — Принесите мне, пожалуйста, чаю.
— Ты лишние-то слова не говори, — грубовато по
советовала нянечка. — Какие тут «пожалуйста» могут
быть? Тяжело ведь тебе.
— Чаю. Крепкого. И уснуть чего-нибудь. А то я с
ума сойду.
107
— Нет. — Нянечка глубоко заглянула ей в глаза. —
Не сойдешь. Не имеешь права. Да и крепкая ты.
Потом Натали пила вязкий, пахнувший веником
чай, обжигалась, потому что руки мелко дрожали.
— Тебе, главное, на себя надеяться, — задумчиво
шептала нянечка, — это уж надо. Такое пережила, что
хуже может быть? А ты все выдержишь. Обязана по
тому что.
Проснулась Натали в другой палате. Рядом опять
сидела нянечка. Они встретились глазами, долго смот
рели друг на друга.
— Вот поправлюсь, — заговорила Натали, чтобы ни
о чем не думать, — и буду жить не так, как раньше
жила.
— Ты, главное, витамины ешь. Не жалей уж денег.
— Денег? — удивилась Натали и стала судорожно
вспоминать что-то. — Денег? — с неожиданным раздра
жением переспросила она и вдруг разрыдалась, словно
только что нашла для этого причину.
— Ты чего? Ты чего? — испугалась нянечка.
Натали бормотала сквозь всхлипывания:
— При чем тут деньги... я их ненавижу... из-за
них... — и резко, подавив рыдания, проговорила: —
Деньги тот любит, у кого души нет.
— Да как сказать... Я вот из-за них работаю, из-за
денег. Чего ж мне их не любить? Да и душа у меня вро
де бы имеется. Нет, их уважать надо, а то ножки протя
нешь.
Натали приподнялась на локтях, но нянечка креп
ким движением придавила ее обратно, приговаривая:
— Лежи, лежи. Не трави себя разговорами. А то,
как сюда попадут, так и начинают... будто раньше не
было времени об жизни толковать.
— У меня Игорь... муж... то есть... неважно, кто
108
он... ну, он лотерейных билетов сто штук купил... систе
му придумал... рассчитал... и ничего не выиграл... злой
был. Понимаете, злой. Долго злой.
— А как же? Сто штук. Я два покупала и то сплю
нула, когда ничего не получилось...
Они опять долго смотрели в глаза друг другу; маши
нально поправив полотенце на спинке кровати, нянечка
пошла к выходу, в дверях задержалась, но не огляну
лась.
Нудно ползли дни.
Натали покорно принимала лекарства, морщилась
от уколов, радостно ощущая, что силы понемногу воз
вращаются к ней. На последнем осмотре ей сказали, что
она довольно легко отделалась. Слова эти, произнесен
ные самым добродушным тоном, все же обидели На
тали.
— Да, вы легко отделались, — повторил врач, ви
димо, заметив, как нахмурилась Натали. — Все могло
быть гораздо хуже.
«А еще — будет, — подумала Натали, — но я уже
не боюсь. Теперь-то я знаю, что все зависит от меня».
Временами казалось, что гнетущие мысли, тоска и
неверие в счастье существуют как бы сами по себе, ря
дом с радостями, не соприкасаются, и от нее зависит,
которым из них подчиниться.
Впервые она принимала бытие в его разительных,
почти несовместимых противоречиях. Еще недавно На
тали считала, что судьба бывает либо счастливой, либо
несчастной, что горе — это только горе, радость — толь
ко радость. Нет, в каждой судьбе переплелось все, и в
несчастье заложена возможность обязательного осво109
вождения от него, а в радости — опасность ее потерять.
И самые счастливые те, кто воспринимает жизнь не как
чередование не зависящих от них случайностей, а как
всегда трудную задачу, условия которой могут быть лю
быми, но решать ее надо именно в том виде, в каком
она задана.
И еще Натали остро отметила: в каждом случае че
ловек знает или, по крайней мере, догадывается, что
ему следует делать, но часто пытается уйти от единст
венного разумного выхода, ищет легкий, запасный, а
этот почти всегда бывает неверным.
«Вы легко отделались», — вспомнила она и попроси
ла нянечку принести зеркало.
— На поправку, значит, идешь, — нянечка лукаво
улыбнулась. — Вчера бы я не принесла. До сегодня ты
смутно выглядела. А вот с утра — ничего.
Зеркало оказалось большим, нянечка прижимала
его к животу, как икону.
— Ничего, ничего, — приговаривала она, глядя на
недовольную Натали, — другие куда похуже в таких-то
случаях бывают. Нагляделась?
— Вполне, — ответила Натали. — Спасибо. Сама не
знаю, чего-то вдруг захотелось на себя взглянуть... —
Она замолчала, подумав, что, может быть, и не следова
ло просить зеркало, когда рядом лежат пожилые боль
ные женщины. — Понимаете...
— Все понимаем, — оборвала нянечка и ушла.
И Натали вспомнила лицо, которое увидела в зерка
ле, и поражалась ему, как чужому, — будто знала она
раньше этого человека, а тут не узнала. И не худоба из
менила его. А только взгляд. Она долго искала ему оп
ределение и решила, что взгляд теперь стал взрослым,
что ли.
Да, она взрослела, и даже сама чувствовала это.
110
Здесь, окруженная бедами и несчастьями, угнетенная
собственным горем, она не упала духом, а, наоборот, —
снова убедилась, что все беды преодолимы.
Здесь часто бывала смерть, иногда — нежданная, а
иногда — и долгожданная.
Здесь Натали услышала столько рассказов об ис
кромсанных судьбах, неудачных жизнях, болезнях, по
хожих на кошмарные сновидения, что сначала была по
давлена. Конечно, она понимала, что в больнице нервы
обнажены и натянуты, что нельзя судить о всей жизни
по этим вот несчастным людям, но и не знать о них —
нельзя.
Пожалуй, ни к чему человек не относится так без
заботно, как к здоровью. А ведь болезни, верно, самый
коварный враг жизни. И, как всякого врага, их не надо
бояться, но помнить о них надо всегда.
И Натали воспринимала многие страшные рассказы,
словно горькое, но целительное лекарство.
Здесь она видела и много счастья — большого, теп
лого материнского счастья... И кусала губы, чтобы кри
ком не позвать Настю, которой она даже и не видела ни
разу.
Дочь приходила к ней ночами, и было стыдно, как
всегда бывает стыдно перед умершими, стыдно и пусто.
Натали чувствовала себя виноватой, до того виноватой,
что начинала оправдываться за свое п о в е д е н и е...
Тогда наступало самое жуткое — мысли исчезали,
будто растаивали, исчезали все чувства и ощущения, да
же физическая боль — когда ничего не было... Тогда
она была готова уже не заплакать или зареветь, а про
сто — взвыть. Она неподвижно лежала на спине, вытя
нув руки вдоль тела, не в силах сжать кулаки. И хотя
сознание работало притупленно, она понимала, что обя
зана выздороветь. Для этого нельзя распускаться ни на
Ш
мгновение, иначе... Она помнила, чего ей стоило одно
мгновение слабости... вот оно привело ее сюда...
И лишь когда неожиданно и ненадолго наступила
тишина, Натали отдыхала — разрешала себе поплакать,
а после засыпала глубоким, живительным сном.
Так боролись в ней здоровье с нездоровьем, зато в
сознании все чаще и чаще наступал покой.
Многое она здесь узнала.
О многом она здесь передумала.
О многом вспомнила.
...Сидели как-то с Игорем в гостях. Обильно накры
тый стол, разговоры ни о чем, совсем немного танцев,
чуть-чуть песен.
И вдруг она услышала тоскливый, грозный и отча
янно беспомощный львиный рык.
— Это в зоопарке, — объяснили ей, — тут рядом.
То ли обидели льва, то ли им овладели воспомина
ния — он рычал со звериной откровенностью и челове
ческой надеждой быть услышанным и понятым. Может,
он ни разу в жизни и не был настоящим львом, может,
он и родился-то в клетке, но в эту ночь ощутил себя
львом и — удивился своей судьбе?
— Чего он разорался? — спросил Игорь, с наслаж
дением затягиваясь сигаретой (он все делал с наслаж
дением). — Глупо, правда? Помалкивал бы уж лучше.
Царь зверей.
— И все же он царь зверей, — почему-то возразила
Натали, — даже в клетке.
Игорь снисходительно усмехнулся (он всегда снисхо
дительно усмехался, когда с чем-нибудь был не согла
сен) и проговорил:
— Каждому свое, Натусь. И лев, лишенный возмож
ности быть львом, смешон и жалок. И тем он смешнее,
чем больше хочет быть львом.
112
— Ты сам сказал: лишенный возможности. Значит,
он не виноват в том, что он не лев?
— Пожалуйста, не надо философии.
В ту ночь Натали долго мерещился львиный рык, и
было жаль льва. Игорь спал спокойно, и она подумала:
что, если — закричать?
...Пусть во многом она и не права. Но в одном она
права безусловно: она старалась жить так, чтобы, даже
потерпев поражение от судьбы, сказать: «Я сделала
все».
Ее прежняя жизнь сейчас казалась ей картиной, ко
торую писали разные люди, и оттого на картине был
беспорядок, состоящий из случайных деталей, главно
го — не было видно.
Последние комментарии
1 день 2 часов назад
1 день 7 часов назад
1 день 9 часов назад
1 день 11 часов назад
1 день 17 часов назад
1 день 17 часов назад