Человек-нога [Максим Борисович Эрштейн] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Максим Эрштейн Человек-нога
Человек-Нога
Вот идет Человек-Нога. Он идет, а я стою и во все глаза смотрю на него. А он идет. А я стою, как громом пораженный и смотрю как он шагает, настоящий Человек-Нога. Все вокруг не обращают на него никакого внимания, а я стою и не могу оторвать от него взгляда. Кто бы мог представить, что есть на свете вот такой Человек-Нога? Никто. Невозможно себе такое представить, но вот он — идет себе и ест на ходу питу с фалафелем. Он, наверное, израильтянин или ливанец. Впрочем, какая разница? Вот он идет. Он так ступает, что по коже у меня бегут мурашки, и всего меня выворачивает наизнанку. Он так выкидывает ступню вперед и так приземляет ее, что мои давно не стриженные длинные волосы завиваются в кисть, которая хочет нарисовать его, а мое чувство геометрических пропорций кричит от сладостной боли. Оно разбужено его ступней, наступающей мне на самые печенки. Оно кричит мне — смотри — это идет пораженный гармонией. Он вобрал ее в себя на целый кувшин, не меньше, так смотри же во все глаза и упивайся ей, ешь ее, а что не съешь, закрути в банку, и будешь потом потихоньку лакомиться в серые, скудные для глаза дни. Боже Мой, как он идет! Он и танцует и порхает, он и спринтер и волкодав, он ставит ногу легко как балерун и незыблемо как штангист-тяжеловес. Я ясно вижу, как энергия перетекает от его бедра к икроножной мышце. Я чувствую, как эта мышца пружинит: сжимается, когда он поднимается на носке, и разжимается, когда он опускается на пятку. И у меня в такт что-то сжимается и разжимается в животе. Кто он? Математик? Он вполне может оказаться математиком, но он недоматематик. Добряк? Нет, он недодобряк. Хороший муж? Нет, он недомуж. Я однажды видел домужа, от него за версту отдавало домужем, я видел, что передо мной Человек-Муж. В общем, все остальные качества у Человека-Ноги вполне обычные, картонные, они скрыты, никак не чувствуются, и для всех нас их просто не существует. А вот его поступь, его нога, его дьявольская грация хождения — это да! Это у него бриллиант, блестящий так ярко, что все его другие качества превращаются в тень, в пустоту. Поэтому, неважно, какой он там человек. Он для нас — только и единственно Человек-Нога. А какой я человек? А я никакой человек. Я недонога и недорука, недофилософ и недофутболист, недописатель и недочитатель, я обычный человек. Для всех вас меня никогда не было и никогда не будет. Я зато, вообще-то, надеюсь, что я доглаз, то есть я не обделен некоторым талантом, заключающимся в том, что я умею увидеть и оценить Человека-Ногу. Большинство из вас и этого не умеют. Впрочем, то, что я доглаз, никак внешне не проявляется, поэтому для вас я все равно не существую, не могу почувствоваться. Никто и никогда не будет стоять как громом пораженный и любоваться мной, осознав, что перед ним Человек-Глаз. Не будет? А может все-таки найдется однажды какой-нибудь Человек-Чувство, который почувствует, хотя-бы из моих слов, что я умею увидеть столько красоты в Человеке-Ноге и это достойно восхищения? Кто попросит меня научить его видеть Человека-Ногу так же, как я вижу. Для кого это настолько важно, что он напишет у себя в дневнике: "Моя жизнь была серой жизнью, но вчера я встретил человека с удивительным даром видения, он видит то, что я не умею видеть. Он мне показал и я тоже увидел. Значит, оно есть, а я всю жизнь ходил рядом со всем этим и не видел всего этого. Он показал мне, например, Человека-Ногу, и я теперь тоже стою всякий раз как громом пораженный, когда Человек-Нога проходит мимо. Самое ужасное, что, в отличие от моего нового учителя, я-то этого Человека-Ногу давно знаю, он живет в соседнем подъезде. Я много раз смотрел на него, но никогда не видел. А теперь — увидел. Я теперь хочу все по-настоящему видеть. И считаю, что самым важным событием в моей жизни было то, что мне повстречался такой учитель — Человек-Глаз."Гуси
Гуси большие и красивые. У них ноги тонкие, а на конце ног листики. Когда они плывут возле берега, я вижу, как они двигают в воде этими листиками — вперед, назад, вперед, назад. Но сейчас они далеко от нас, папа туда не может даже докинуть шишку. Папа поднимает вверх руку с кусочком хлеба и один гусь поворачивает к нам свою маленькую голову. Он заметил хлеб и плывет к нам. Другие гуси тоже разворачиваются на воде, и она топорщится, волнится, и расходится кругами, как фольга на кухне у мамы, когда она мажет ее маслом. Все гуси глядят теперь на берег, где мы стоим, и плывут за первым гусем. Они выстроились на озере друг за другом, как шарики на бусах, с которыми я вчера играла, и приближаются к нам, не шелохнувшись, как будто их кто-то тащит под водой. Я точно так же тянула вчера бусы по бумаге.
Гуси любят купаться в озере. Мне туда нельзя. Когда я иду на ножках в озеро, папа говорит «тебе всего годик, тебе нельзя в озеро, там вода холодная», поднимает меня и я оказываюсь наверху, у него на плечах. Я все равно попаду в озеро, когда папа будет смотреть в другую сторону — вот тогда-то я обязательно доберусь до воды и поплыву как гусь. Я хочу быть гусем. Папа показывает мне руки и говорит что я не могу быть гусем, потому что у меня руки, а у гусей крылья. Папа кидает кусочки хлеба на траву и гуси выходят из воды и клюют хлеб. На рту у гусей маленькие палочки, они открываются и закрываются, папа говорит что это клюв. Этими палочками гуси собирают кусочки хлеба с земли, и эти кусочки пропадают между палочками. Так гуси едят, они любят хлеб. Мне не разрешают есть этот хлеб, папа говорит, что он только для гусей. Но я все равно забираю у папы кусочки и ем. Папа дает мне кусочек и говорит — «кинь гусю», но я его быстро кладу себе в рот — хлеб вкусный. У меня на рту нет таких палочек как у гусей. У гусей между палочками язык, когда я его вижу, то они шипят. У меня тоже есть язык и я тоже могу им шипеть. Я тоже хожу по траве на ножках как гуси и тоже люблю хлеб. Ну и что, что у меня нет крыльев — я тоже умею шипеть, ходить и двигать в воде ножками — вперед, назад, вперед, назад. Значит, я все равно могу быть гусем — надо только подождать, пока папа отвернется, и добраться до воды.
Сейчас я сижу на плечах у папы и смотрю на гусей. Один гусь подходит к другому и клюет его за крыло. Тот отходит на шаг, но первый гусь снова подходит и клюет его. Тот гусь убегает, но первый гонится за ним. Второй не может убежать, раскрывает крылья, размахивает ими и взлетает. Он пролетает возле меня и я слышу, как крылья хлопают — бух, бух, бух, от них идет ветер и бьет мне в лицо. Я так люблю, когда гусь летит — я смеюсь и кричу от радости. Это же чудо — летит и не падает, не то что ветка, которую подбросишь вверх, и она упадет на землю. Гусь сам летит, машет крыльями и летит. Какой он сильный и красивый! Когда он летит, я смотрю на него не отрываясь, и мурашки идут по коже, и спина у меня становится крепкой сбоку, возле рук, там где должны быть крылья, и я начинаю махать руками, и чувствую, что это я лечу, что это я такая сильная и красивая. Гусь улетает к озеру, кружит над водой, а потом опускается близко к берегу, где мы стоим, вытягивает свои ноги и касается воды листиками на концах ног. Там, где он касается, разлетаются брызги и на воде появляются волны, которые идут к берегу. Ноги гуся исчезают в воде и вся его белая, нижняя часть тоже оказывается в воде, а из воды теперь видна только серая спина и бока, где крылья, и торчит вверх длинная шея, на которой у гуся маленькая круглая голова с клювом. Потом взлетают с травы остальные гуси. Они взмывают в воздух и заслоняют почти все небо, оно колышется, шумит и трясется. От летящих гусей идет ветер, он обдувает меня, и трава шевелится и пригибается к земле, по ней катятся гусиные перья и пух и упавшие листики. Гуси взлетают все выше и выше и постепенно сливаются в одно черное летящее облако, оно исчезает за верхушками деревьев. Но тот гусь, на которого нападал другой, не улетел вместе со всеми, а плавает возле нас, опускает голову глубоко в воду и весь наклоняется в ней так, что сверху из воды торчит только его попа. «Он там что-то ищет по водой» — говорит папа. Когда он выныривает, по его шее скатываются капельки на спину, и оттуда падают вниз, в воду. Капельки похожи на маленькие прозрачные шарики, которые лежат у нас в комнате в синем ящике рядом с дверью и про них мама говорит, что мне их давать нельзя, потому что я их засовываю в рот и могу случайно проглотить. Но эти водяные шарики гораздо красивее — они блестят и сверкают на солнце, как мыльные пузыри, и ползут по спине гуся, там сталкиваются и сливаются с другими такими же шариками, и превращаются в маленькие лужицы, которые быстро стекают по бокам гуся в озеро.
Жалко, что все гуси, кроме одного, улетели. Я скучаю и жду, когда они вернутся, смотрю на верхушки деревьев, за которыми они скрылись, и внимательно слушаю небо. Ведь сначала где-то вдалеке раздастся их курлыканье и крики, и это значит, что они уже близко и скоро появятся в небе, покачиваясь и изогнув шеи, летя совсем близко друг к другу и не боясь столкнуться. Я жду, когда же это случится, не отрываю глаз от верхушек деревьев, и мне кажется, что эти верхушки и ветки под ними нарисованы на небе черными линиями, такими же, какие мама вчера рисовала со мной на бумаге. Но я смотрю пристально, замечаю, что они немного качаются на ветру, и понимаю, что они настоящие, а не нарисованные. Кривые и тонкие ветки возле верхушек сейчас уже почти голые, листьев на них осталось совсем немного, и может быть, мне удастся разглядеть гусей сквозь них. Но нет, никто пока не летит, я уже устала ждать и глядеть вверх.
Я колочу папу по голове, он спускает меня с плеч и ставит на ножки. Я быстро бегу к самому концу травы, где начинается озеро, но папа не отстает, я знаю, что он идет сзади и не даст мне упасть в озеро. На самом краю он хватает меня за капюшон и крепко держит. Гусь, который не улетел, подплывает ко мне и вытягивает шею, он просит еще хлеба. У него с одной стороны торчит вбок большое перо, я знаю, что он скоро его потеряет, уронит на траву, и я смогу его поднять — папа это всегда разрешает. Наверное, в следующий раз, когда мы пойдем гулять, этот гусь уже потеряет свое перо. А сейчас папа говорит мне: «поищи кусочки хлеба в траве, ты их уронила, кинь этому гусю». Я сажусь на корточки и смотрю в траву. Возле меня в траве есть голое место, там видны комочки земли, в них ползают муравьи. Они меня уже раньше кусали, и я делаю два шага в сторону, подальше от этого места. Здесь я вижу две сломанные травинки, а под ними лежит вкусный, коричневый, с маленькими дырочками, кусочек хлеба. Я достаю его, отворачиваюсь от папы и засовываю в рот. Папа ничего не заметил. Я быстро глотаю хлеб и смотрю, как по травинкам ползут крохотные жучки, еще меньше муравьев — я их много раз пыталась раздавить пальчиком, но ничего не получается — они уползают.
Вдруг слышится гусиное курлыканье, где-то наверху, совсем недалеко. Папа хватает меня и сажает на плечи. Я вскидываю голову, и вот стая гусей появляется из-за деревьев. Гуси вернулись!
Министерство Вечных Вопросов
Решая вечные вопросы, Я едкий дым от папиросы Перед собой в тиши пускал И пепел под ноги ронял. Непушкинов А.С. История эта произошла со мной недавно, примерно месяц тому назад. Тем промозглым, отвратительным утром я должен был ехать сквозь дождь и пробки на другой конец города — показывать клиенту квартиру. Я риэлтор, что уж тут поделаешь, ничем иным я зарабатывать на жизнь не умею. По правде говоря, я и этим-то не слишком умею, и любой человек с торговой жилкой легко даст мне фору в ловкости продаж. Но мои знакомые говорят, что продает моя манера держаться, моя внешность и кажущаяся искренность в разговоре. Люди мне доверяют. Ну и пусть их. Мне все равно. Настоящий я — это совсем другое, это не моя искренняя речь и честная физиономия. Однако настоящий я никому не интересен, даже жене. «Мной можно продавать» — примерно так мир оценивает меня. Ну хоть чем-то я вписываюсь в этот мир. Вот не было бы у меня такой располагающей к доверию обертки, тогда вообще помер бы в нищете под забором. Ибо все то, что мне действительно интересно, в чем я могу быть невероятно работоспособным и креативным — все это никак нельзя монетизировать. Так что моему любимому занятию — изучению и моделированию истории русского севера, я предаюсь теперь только поздними вечерами, когда, по выражению жены, я «уже бесполезен». Вы не подумайте чего лишнего, это она в только в смысле заработка. Но разве моя жена плохой человек? Она ведь не виновата в том, что хочет, чтобы наши дети учились в хорошем дорогом лицее, это законное желание матери. «Вот такие пироги, и выхода нет», — так думал я в то утро, продираясь на своем старом авто по улицам ненавистной Мастквы — города лицемеров, понтов и пустого человеческого бамбука. Сам я родом из совершенно другой стихии — из Новгорода Великого — края студеных озер и глубоких характеров, воспетого Рерихом и навсегда застрявшего где-то в старой Руси. Вот было бы смешно, если бы я выступил риэлтором в Новгороде. На меня смотрели бы с сожалением и участием, точно так же, как я сам смотрю на себя сейчас. Там квартиры продают по-другому, просто и честно. Ну что-же, вот подниму детей, выпущу их в жизнь, и тогда уеду на Родину, поселюсь себе в маленьком домике на берегу и буду счастлив. Но это еще лет через десять. Как-то слишком уж обреченно чувствовал я себя тем утром; злость и раздражение не утихали во мне. А ведь через двадцать минут встреча с клиентом, где мне предстояло выглядеть излучающим счастье человеком. «Пора успокаиваться», — уговаривал я себя. Тем временем движение на дороге полностью остановилось; мне удалось свернуть в маленький переулок и я поехал в объезд. Успокаиваться получалось плохо: малознакомые места вокруг, серые цеха и гаражи, наводили тоску и уныние. И вдруг, посреди всего этого промышленного захолустья, передо мной вырос одетый в блестящий гранит и украшенный барельефами, фасад классического здания начала прошлого века. Над огромными окнами первого этажа во всю длину здания тянулись белые мраморные буквы, окаймленные неоновыми лампами. Сквозь проливной дождь, размывавший зыбкую подсветку, я разглядел надпись, она гласила: М И Н И С Т Е Р С Т В О В Е Ч Н Ы Х В О П Р О С О В Изумление мое было столь велико, что я остановился прямо посреди дороги и таращился во все глаза на эту надпись, не обращая внимания на сигналящие сзади машины. Сознание мое помутилось, а раздражение переросло в острую жажду мщения. — Так вот кто во всем виноват! — вскричал я. — Сейчас я вам устрою вечные вопросы! Кое-как припарковавшись на обочине, я выскочил из авто и направился к входу в министерство. Я кипел как чайник. Сейчас или никогда. Вечные вопросы, говорите? Их есть у меня! Войдя в здание, я оказался перед длинным коридором, залитым тусклым латунным светом настенных ламп. Паркетный пол был здесь идеально начищен, но отозвался тягучим скрипом, как только я ступил на него. Не успел я пройти и двух шагов, как открылась стеклянная дверь одной из комнат и оттуда вышел высокий худой человек в сером костюме. — Вы Полупижонов? Опаздываете, товарищ! Оправдываться плохой погодой непростительно, тем более в ваш первый день на новом месте, — обратился он ко мне с упреком. «Отлично, точно так все и должно происходить», — подумал я, и, строго посмотрев на дядю в костюме, решительно прошел внутрь помещения за стеклянной дверью. Там за идеально пустым овальным столом сидели семь человек, а еще два свободных кресла ожидали своих хозяев. Встретивший меня серый господин опустился в одно из них и жестом пригласил меня садиться в другое. Но я уже прочно вошел в роль: с того момента, как я покинул свое авто, я точно знал, что буду делать. Поэтому, вместо того, чтобы послушаться и занять место Полупижонова, я спокойно, с хозяйским видом, подошел к столу, поправил светильник, нависавший над ним, и после генеральской паузы, громко и строго произнес: — Моя фамилия Грин. Николас Грин. Я инспектор из Европейского института исследования вечных вопросов. Мы от вас никак не можем добиться ответа по срочному делу. Какого черта, господа? По выражениям лиц я понял, что мое выступление произвело именно тот эффект, которого я хотел добиться: вид у этих господ был теперь удивленный и встревоженный. Все они глядели на своего серого начальника и ждали его реакции. Он же, в отличие от них, мало изменился в лице и внимательно, испытующе смотрел на меня. Повисла долгая пауза. Однако ни одна жилка не дрогнула у меня под его проницательным взглядом, ведь я на самом деле чувствовал себя в тот момент воплощением укора и праведного гнева всего обманутого человечества. Я ведь сказал им чистую правду, конечно, не от лица какого-то европейского института, но несоизмеримо больше — от лица всех и каждого. Правда моя заключалась в том, что у всех нас есть еще какое срочное дело к этому министерству, и мы давно ждем ответа, а оно наплевало на нас. Какого черта? Какого черта я, с моей диссертацией по истории русского севера, переведенной на три языка, не имею возможности кормить семью, занимаясь на университетской кафедре любимым делом? Разве для того я провел всю молодость в библиотеках и походах по Новгородчине, чтобы сейчас продавать квартиры в Москве? Ну ладно я, гуманитарий, но посмотрите вокруг, чем вообще живут люди? Разве для того мы все стояли в детстве на пуантах, занимались на фортепиано, развивали в себе смекалку и абстрактное мышление, понимали Риманову геометрию, учились дружить, закаляли характер, и вообще становились чище, умнее и добрее, чтобы сейчас банально торговать и продавать? Почему «прекрасное далеко» оказалось к нам так жестоко, чем мы это заслужили? Какого черта все то, чему мы так страстно и старательно учились, оказалось не востребовано этим миром, и теперь оно лежит в нас мертвым грузом и плачет: «примени меня, используй меня, дай мне кусочек жизни», но мы не имеем возможности сделать этого? Прокрутив все это в голове, я, не желая сдерживаться, прервал всеобщее молчание и гневно, обвинительно закричал на них во весь голос: — Какого черта, господа? Произносимые слова иногда мало что значат сами по себе. Они всего лишь нитки, а вот то, к чему они привязаны, то, что они тащат за собой — это и есть их реальный вес и смысл. Все дело ведь не в самих словах, а в том КАК и ПОЧЕМУ они произносятся; в этом «КАК и ПОЧЕМУ» и заключен настоящий посыл и подтекст, который они передают. Мои три слова «Какого черта, господа?» содержали в себе весь тот крик души, все то молчаливое обвинение, которое я составлял в течение долгой минуты, пока человек в сером смотрел на меня; да и на лбу у меня, наверное, тоже было написано это обвинение. Поэтому, клянусь, сразу после этого моего выкрика я увидел в глазах серого начальника, что он прочел мое обвинение в полной мере, и прекрасно понял меня. Он медленно поднялся из кресла и изрек: — Хорошо. Нам нечего скрывать от Европы. Вы, господа, сейчас пойдете в свои кабинеты и продолжите заниматься вашими вопросами. Вы, господин инспектор, можете посетить их кабинеты и разузнать все, что вас интересует. Я же буду разбираться с запросом вашего института и выяснять, почему мы никак не даем вам ответ. Когда узнаете все, что вам нужно, то зайдите еще раз сюда ко мне, господин инспектор. Озвучив сей вердикт, серый начальник проследовал к окну, где стоял его стол. Семеро его подчиненных в полном молчании встали и вышли из помещения; я, слегка помедлив, направился за ними. Вскоре я дошел до первого кабинета, табличка на его двери гласила: Блинцацин Петр Петрович Я постучался, получил разрешение войти и вошел; передо мной за столом сидел один из этих семерых и в задумчивости глядел на зеленую школьную доску, на которой мелом была выведена крупная надпись: «Что будет, если на зеленую вату наступит обкаканный петух?» — Петр Петрович, долго вы уже занимаетесь этим вечным вопросом? — обратился я к сотруднику министерства Блинцацину. — Сегодня только час, еще утро, — отвечал он. — А вообще три года уже. — К ответу, конечно, пока не приблизились? — Да что вы, вечные вопросы не требуют ответов, — совершенно искренне удивился он. — Они лишь требуют неустанного размышления. — И как, вы не устали размышлять? — Ну как вам сказать? Устал, не устал. Надо — значит надо, — грустно ответил он, опустив глаза. Я вышел из его кабинета и, пройдя десять шагов, увидел еще одну дверь, с табличкой: Хубулава Баадур Липскерович Здесь тоже сидел сотрудник и размышлял над своим вопросом, также написанным мелом на доске: «Если плюнуть с Третьяковского моста в воду и успеть загадать желание, пока плевок не долетел до воды, то в жизни что-нибудь изменится?» — А вы сами пробовали плевать и загадывать желание, господин Хубулава? — спросил я. — Нет, я не пробовал. А что, нужно попробовать? — Ну, так как вы думаете, изменится или не изменится? — Думаю, изменится. А вот изменится ли, это уже дело взгляда и личного отношения. — Вы философ, господин Хубулава. — Я буду считать это комплиментом, господин инспектор. — Конечно, — ответил я и вышел из его кабинета. Табличка следующего кабинета была такова: Биндельбруффель Африкан Люльевич Вопрос, которым занимался обладатель столь необычного ФИО, был следующий: «В какой осоке парикмахер более отъявленный — в высокой или в низкой?» Биндельбруффель, как выяснилось, был глухонемым. Он помахал мне рукой, приглашая к своему столу и показал нарисованный карандашом на бумаге ответ на его вопрос. Недурно, в японском стиле, там были изображены камыши на берегах заболоченного озера. Парикмахера нарисовано не было. — А где парикмахер? — закричал я, а потом показал ему жестами стрижку волос. Он написал что-то на бумажке и протянул ее мне. «Он отъявленный, то есть не явленный, поэтому его не видно. Но он есть, надо только в него верить.» — вещала его записка. «Прекрасно», — подумал я и вышел от Биндельбруффеля. В следующем кабинете заседал сотрудник под именем: Пипинецкий Нехемия Шмуэлевич Он рассматривал такой вопрос: «Кому доверить секрет — дураку, который понимает, что он дурак, или умному, который понимает, что он дурак?» Этот Нехемия Шмуэлевич посмотрел на меня грустными глазами и глубоко вздохнул; мне показалось, что он тоже понимает, зачем я здесь. — Скажите, господин Пипинецкий, почему нельзя, чтобы было так: каждый вкладывает всю свою душу в любимое дело, и чем больше ты души вложил, и, соответственно, лучше свою работу сделал, тем больше зарплату получил? — Сейчас, посмотрим, посмотрим, — ответил Пипинецкий, и начал что-то искать в компьютере. — Ага, есть такой вопрос у нас в плане. На рассмотрение пойдет где-то через семнадцать лет. Пока не могу вам ответить. Я покинул Пипинецкого и добрался до следующего кабинета, где трудился: Тибутибулапов Семен Арнольдович «Если все критяне лжецы, а я обосрался, то почему в небе такая прекрасная радуга?» Вот какой вопрос был написан мелом на его доске. — Сложный у вас вопрос, Семен Арнольдович. Ну, и почему же там такая радуга, действительно? — Спросите что-нибудь попроще, господин инспектор. — Попроще? Пожалуйста. Почему так редко бывает, что мы находим того самого человека, которого можем в полной мере любить всей безграничной любовью, которая лежит, невостребованная, у нас в сердце? — Поскольку в этом вопросе фигурирует сердце, — отвечал Тибутибулапов, — то он не может считаться вечным вопросом, и значит, к нашей компетенции не относится. «Тибутибулапов действительно обосрался», — подумал я. Несмотря на царящий в этом заведении тотальный идиотизм, я, выйдя от Тибутибулапова, почувствовал, что настроение у меня улучшается. Может быть, жизнь — не такая уж важная штука, чтобы относиться к ней так серьезно, как это делаю я? Я решил посетить и двух оставшихся из первоначальной семерки сотрудников и дошел до двери с табличкой: Шель-Аминахов Сапапа Карлович Сапапа Карлович решал действительно интересную задачу: «Ели сфинкс все-таки засмеется, и жизнь на земле иссякнет, то куда денется наше знание о том, что движет звездами?» Куда девается наше знание после смерти? Исчезает ли оно совсем, или попадает в ноосферу, и порхает там как бабочка до тех пор, пока кто-нибудь не поймает его сачком своей интуиции? Впрочем, ничего вразумительного мне по этому поводу Шель-Аминахов, ожидаемо, не сказал. Он вообще был немногословен, старался не пересекаться со мной взглядом и смотрел в основном в пол, видимо, нервничал перед инспектором. Имя и фамилия на двери последнего кабинета поразили меня. На табличке было написано: Леонтьев Басарга Русскомирович Я вломился в этот кабинет без стука, и лишь мельком глянул на решаемый здесь вопрос: «В чем большее преступление — украсть теленка из деревни или украсть деревню из теленка?» Ничего себе! Басарга Леонтьев! Это я правильно зашел! От моего только что появившегося благодушного настроения не осталось и следа. Кулаки мои окрепли, а душа налилась ненавистью. — Сюда подойди, — заорал я на Леонтьева. Он подошел ко мне, встал смирно и закрыл глаза. Такая его реакция утвердила меня в моих намерениях. — Вот тебе, гадина московская, за весь русский север! — и с этим криком, изо всех моих человеческих и нечеловеческих сил, я ударил его кулаком в лицо. Он отлетел метра на три и упал, обливаясь кровью. Затем встал, подошел ко мне, поклонился до земли, выплюнул выбитые зубы, поднял на меня кроткий взор и произнес: — Как я вас ждал! Спасибо! За весь мой род — спасибо вам. Как вы думаете, я смогу теперь спать по ночам без снотворного? Господин инспектор, прошу принять во внимание — я в этом заведении нахожусь совершенно добровольно. — Ну, вечные вопросы — это уже по вашей части, — ответил я и вышел из его кабинета, хлопнув дверью. Удивительно, но настроение мое опять пришло в норму. Даже более того. Я чувствовал, что пришел сюда все-таки не совсем зря. Мечты сбываются, только не совсем так, как мы об этом мечтаем. Я пошел по коридору обратно и постучался в комнату со стеклянной дверью. Высокий человек в сером открыл мне и пригласил за свой стол возле окна. На улице сияло солнце, мокрые голуби отряхивались на карнизе дома напротив. Прохожие закрывали зонтики, сворачивали плащи и прятали их в сумки. Человек в сером опять сидел и молча смотрел на меня, но теперь уже не испытующим, а спокойным взглядом. — Послушайте, а зачем вообще нужно ваше министерство? — прервал я наше молчание. — Это исправительное учреждение, — отвечал он, — вы ведь, кажется, узнали кое-кого из наших сотрудников? — и он с улыбкой посмотрел на мой распухший кулак. — Скажите, чем я могу вам отплатить за ваше посещение? — Отплатить? Вы, мне отплатить? Ни на один вопрос, который я здесь задал, мне не дали ответа. — Этого я не могу, извините. Вечные вопросы на то и вечные, чтобы на них всегда искали ответы, но никогда не находили. Но в моей власти сделать для вас что-нибудь практическое, ведь вы серьезно помогли нам. — Я помог вам? Как же это? — Повторяю, у нас исправительное учреждение, — и он опять посмотрел на мой до сих пор сжатый кулак. Тут до меня стал доходить смысл его слов. — Ну что же, раз так, то я не откажусь от вознаграждения, — сказал я. — Вы можете сделать так, чтобы я работал в университете на кафедре истории и получал за это столько же, сколько получаю сейчас риэлтором? — Могу, но не стану этого делать. Это вам ничего хорошего не принесет, поверьте моему горькому опыту. Не вы первый, не вы последний, кто обращается ко мне с подобной просьбой. — Это почему же ничего хорошего не принесет? — Потому что ни ваши коллеги, ни ваша жена не поверят и не простят вам этого. Ну не платят за научную гуманитарную работу столько, понимаете? Ваша жена будет думать, что вы где-то воруете, или торгуете наркотиками. Ваши коллеги не простят вам новой машины и чистой рубашки. — Так что же вы предлагаете тогда? — Пожалуй, единственное, что имеет смысл вам предложить — это хороший дом на берегу озера в Новгороде. Есть у меня один такой на примете, он недавно выставлен на продажу, и стоит примерно столько же, сколько ваша московская квартира. Вы ведь сможете восстановиться доцентом на кафедре истории университета имени Ярослава Мудрого в Новгороде? — Смогу конечно. Но вы своем уме? Моя жена в жизни не согласится продать квартиру здесь и переехать в Новгород. Там, по ее словам, «провинция», да и нет хороших школ. — Есть. В двухстах метрах от этого дома расположен лицей с математическим уклоном, лучший в Новгороде. Туда сложно попасть, но ваших детей возьмут просто по месту жительства, так как это самая ближайшая к ним школа. — Послушайте, что-то я не пойму. А в чем ваша-то роль? То, что вы мне предложили сейчас, я могу сделать и сам, без вашей помощи. Ваше-то вознаграждение в чем состоит? Человек в сером вытащил из коробки сигару, подошел к окну, открыл форточку и закурил. Свежий, насыщенный озоном воздух ворвался в комнату и разогнал по углам клубы сигарного дыма. — Как я вам завидую, — сказал он мне. — У вас еще вся жизнь впереди. А свою роль я только что сыграл. Никакого другого вознаграждения вам не нужно. — Но послушайте, мне никогда не удастся уговорить жену уехать в Новгород, чтобы я работал там за обычную университетскую зарплату. — А вот это, дорогой мой, уже ваше личное дело, и все только в ваших руках. Никто не решит за вас ваши собственные вечные вопросы, понятно вам? Возьмите вот это объявление, и прощайте! Он сунул мне в руки какую-то бумажку, сел за свой стол, открыл книгу и погрузился в чтение. Аудиенция была окончена. Я вышел из министерства и посмотрел на бумажку, распечатку объявления из интернета. Дом был действительно хороший и недорогой. Итак, прошел уже где-то месяц со дня моего посещения министерства вечных вопросов. С тех пор я много раз ездил по тем местам, пытался вновь отыскать его. Но увы — все мои поиски были тщетны. И цеха и гаражи вроде бы были на месте, а вот красивого гранитного здания как нe бывало. Впрочем, таких промышленных зон полно на окраинах Москвы, и может быть, я просто не там искал. Только что я позвонил в Новгород. Дом еще не продан. Лицей там рядом действительно хороший. Завтра у жены начинается отпуск, и у нас наконец будет время поговорить.
Притча о двух художниках
Жили когда-то два брата-близнеца, Леша и Митя Морозовы. Оба они с детства были одаренными художниками, умели с изумительным сходством переносить на бумагу, а со временем и на холст, предметы живой и неживой природы. Были они старательны, любознательны и вдумчивы; все единодушно прочили им большое будущее в мире живописи. Когда им было по двенадцать лет, Леша стал сильно болеть и пропускать занятия, а учились они к тому времени уже в специализированной художественной школе. Леша оставался дома неделями, но не скучал, а много баловался и играл с красками, экспериментировал, рисовал не только с натуры, но и с воображения; домашние задания, которые брат Митя приносил ему из школы, выполнять ему было необязательно. За год болезнь Леши прошла, он полностью восстановился в школе, и тут впервые всем стало видно, что между братьями появилась заметная разница. Леша стал более ленивым, непослушным к учительской воле, склонным к созерцанию и внутреннему диалогу во время занятий; он иногда не знал, о чем рассказывали на уроке, и стеснялся спросить своего брата. Митя же был образцовым учеником, лучшим во всей школе; учителя гордились им и ставили его в пример другим. Все думали, что Леша со временем подтянется к Мите, но постепенно стало ясно, что Лешины особенности не только не проходят, но, напротив, укрепляются; он стал спорить с преподавателями, неохотно или по-своему выполнять домашние задания, прогуливать уроки. Леша выбыл из школы в предпоследнем классе и пошел работать дворником, в то время как Митя закончил школу с отличием и поступил в институт. Пути братьев разошлись, они больше не жили в родительском доме и иногда не виделись неделями. Они все еще очень любили друг друга; обычно Митя навещал Лешу по вечерам в его маленькой съемной квартире, они обнимались, садились рядышком на скамью и разглядывали Лешины полотна; Митя рассказывал о своей учебе в художественном институте. Вся Лешина квартира была превращена в мастерскую: холсты и мольберты громоздились повсюду в ужасном беспорядке, краски были разлиты по полу. Леша жил сплошь в своем творчестве, делая иногда перерывы на подметание улиц по требованию жильцов дома. Однажды, когда Митя был в гостях у Леши, тот сказал ему: — Я вчера закончил картину, которую писал последние два года. Я тебе еще не показывал ее. Хочешь посмотреть? — Конечно, давай! — воскликнул Митя. Леша принес картину и поставил перед братом, оба они несколько минут молча смотрели на нее. — Леша, дорогой, это полотно прекрасно! Это самая потрясающая картина, которую я когда-либо видел. Ты — гений, Леша! — Спасибо, Митя, я так счастлив, что тебе нравится. Я уже полгода сам не разбираю, хороша она или нет. — Она великолепна! Но самое ужасное, что я не могу понять — почему она такая великолепная при том, что в ней столько ошибок. Посмотри — вон там перспектива нарушена. Композицию при таком освещении никогда так не делают. Выражение лица девочки неестественно. Леша, тут полно слабых мест, но они почему-то не мешают магии. Невероятно! Митя очень волновался, весь вспотел, он ходил еще час перед картиной и не мог понять, откуда берется ее волшебство, из чего оно состоит. — Леша, как ты это сделал? Ты можешь научить меня так писать? Как ты достигаешь такого эффекта? — Митя, я не знаю, как я его достигаю. Я просто пишу, как чувствую, как вижу. Думаю, что не смогу тебя научить, я не знаю, что говорить. Но ты можешь приходить, смотреть, как я пишу. — И все-таки, Леша, технические огрехи никого не красят. Тебе надо подучиться технике. — Не надо мне подучиться технике, знаю я всю эту вашу технику. — Ой ли, знаешь ли? Вот что, пойдем со мной завтра в институт, посидим на лекции вместе, послушаешь. Потом разберем. — Не пойду я, Митя. — Ну я тебя прошу. Не откажи брату. Ну Лешенька! Митя употреблял такое ласковое обращение к брату очень редко, и знал, что Леша ни в чем ему не откажет после такого обращения. Назавтра они пошли в институт и начали слушать вместе лекцию, но в середине Леша стал зевать и отвлекаться. — Митя, мне скучно. Я знаю все, что он скажет дальше. Как ты можешь это слушать? — шептал он брату. — Ничего ты не знаешь! Сиди тихо, не мешай, — сердился на него Митя. Потом они пришли к Леше домой и Митя сердито сказал: — Ничего сам не знает и другим учиться не дает! Стыдно, брат! Вон, на твоей прекрасной картине даже перспективу не смог нормально нарисовать. — Да знаю я все, Митя. Все, что лектор сегодня вам рассказывал, я давно сам понял. Ты мне не веришь? — Не верю! Вот тебе чистый лист, нарисуй вначале нормальную перспективу вон из того окна, а потом то композиционное решение, о котором сегодня говорил лектор. Леша взял карандаш и быстро набросал на бумаге все, о чем просил брат. — Леша, братишка, это идеально! Ты действительно все умеешь! Но откуда? Мы же проходили это в последнем классе школы, где тебя уже не было! Слушай, почему же ты не сделал правильную перспективу в твоей замечательной картине? Почему, Леша? — А я не сделал ее? Правда? А по-моему, она хороша. Неправильная, говоришь? Может быть. Я не понимаю, Митя, как так получилось, что она на моей картине неправильная. Но она разве плохо смотрится? — В том-то и дело, Леша, что нет, она не портит картину. Даже наоборот. Мысли о прекрасной картине брата не оставляли Митю. Он попросил Лешу дать ему эту картину на день, отнес ее в институт и показал любимому преподавателю, прямо после лекции. Лектор попросил студентов задержаться и долго вместе с ними издевался над картиной, над ее ошибками и идеями. Странно, но после разбора профессора картина перестала казаться Мите такой уж гениальной, ее недостатки теперь затмевали для Мити ее достоинства. Леша и Митя стали видеться еще реже. Митя женился, стал художником-декоратором на киностудии, получил признание и известность. Лешины работы не брала ни одна выставка, он еле сводил концы с концами, много пил, и в конце концов умер, не дожив до пятидесяти лет. Через двести лет после смерти Леши никто на Земле уже не помнил о братьях Морозовых. Праправнуки внуков Мити и понятия не имели, что их далекий предок был талантливым художником. Все его декорации, все фильмы, в которых он принимал участие, канули в Лету — они были неинтересны тогдашнему поколению. Но кто-то из этого поколения случайно обнаружил на чердаке старинного дома картину за подписью Алексея Морозова. Ту самую картину. Этот кто-то лишился дара речи при виде такой красоты. Он передал все Лешины картины своему знакомому, музейному куратору. Выставка Лешиных картин, организованная куратором, потрясла тогдашнее поколение. С тех пор и до наших дней Алексей Морозов считается одним из величайших художников в истории; люди на его выставках по всему миру плачут, просветляются и очищаются душой.
Последние комментарии
37 минут 33 секунд назад
5 часов 40 минут назад
13 часов 29 минут назад
16 часов 34 секунд назад
16 часов 8 минут назад
2 дней 3 часов назад