Необыкновенная жизнь обыкновенного человека. Книга 3. Том 1 [Борис Яковлевич Алексин] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Борис Алексин Необыкновенная жизнь обыкновенного человека. Книга 3. Том 1
Часть первая
Глава первая
Уже много раз, повествуя о судьбе Бориса Алёшкина, нам приходилось отвлекаться, отходить в сторону, чтобы описать, хотя бы в кратких словах, жизнь разных людей, так или иначе связанных своими действиями и даже самым своим существованием с ним. Необходимо сделать это и сейчас. Нам предстоит рассказать о семье Кати Пашкевич, ведь в самом скором времени она превратится в Екатерину Петровну Алёшкину. Её жизнь, уже начавшая во всех своих явлениях переплетаться всё чаще и чаще с жизнью Бориса, в самом скором времени соединится с ним навсегда. В результате их союза появятся новые люди — их дети, а затем и внуки, по всей вероятности, и правнуки, в назидание которым мы и пишем эту книгу. Именно поэтому нам следует рассказать всё, что удалось узнать об истории семьи, в которой родилась и выросла Катя. После реформы I861 года во многих губерниях крестьяне остались не только без барина, но и без земли. Помещики хорошую землю освобождённым крестьянам давать не хотели. Так было в Тамбовской, в Пензенской, в Черниговской, да и вообще, в целом ряде губерний среднерусской чернозёмной полосы, где земля ценилась дорого. Многие крестьяне, не понимая сущности царской милости, посчитали, что отнятие у них земли — самоуправство помещиков и стихийно восставали против этого произвола. Бунты, как обычно называли эти восстания, подавлялись с большой жестокостью, а уцелевших бунтовщиков вместе со всеми их чадами и домочадцами насильственно отправляли куда-нибудь подальше: в Сибирь и даже на Дальний Восток, необходимость заселения которого ощущалась очень остро. Сосланных привозили в Одессу, грузили вместе с имевшимся у них скотом, запасами фуража, продовольствия и кое-каким домашним скарбом прямо в трюмы небольших пароходов и отправляли в путь. Для порядка их сопровождала небольшая конвойная команда. Более двух месяцев длилось тяжёлое морское путешествие, но вот, наконец, сосланных доставили в военный пост, размещённый в бухте Ольга. После выгрузки на берег им было предложено следовать на все четыре стороны и выбирать себе место для поселения. Очутившись в глухом, необжитом, неведомом, суровом краю, переселенцы растерялись: «Куда идти? Где поселиться?» Кругом дикая тайга, сопки, быстрые речки и так надоевшее за два месяца море. Посовещавшись, решили временно встать табором в бухте Ольга, послать ходоков на юг, к Владивостоку. Хотя в то время это был тоже простой военный пост, но говорили, что там предполагается строительство города, а недалеко от него — места, пригодные для пашни, и удобные бухты. На небольшом каботажном паруснике ходоки добрались до Владивостока, собрали возможные сведения о его ближайших окрестностях, и вскоре по их возвращении несколько семей — Калягины, Пашкевичи, Комаровы и другие — тронулись в путь на юг по побережью. Настоящих дорог тогда там не было, пользовались охотничьими тропами, кое-где прокладывая проезжий путь топором, а иногда пользуясь лодками. Ранней весной 1862 года эти семьи, наконец, добрались до облюбованного ходоками места около бухты Шкотта. Это название было дано бухте в честь впервые описавшего побережье отважного мореплавателя и исследователя. Как известно, Владивосток, основанный в 1861 году, в 1862 году представлял собой группу небольших домишек, раскиданных по каменистым склонам сопок, примитивных портовых сооружений, амбаров и складов. Переселенцы могли, конечно, поселиться и в городе, но все они были крестьянами, и им хотелось поскорее вновь осесть на земле. Район бухты Шкотта им очень понравился. Спускавшиеся к морю сопки были покрыты густым, совсем непохожим на среднерусский, лесом. Неширокие долины двух рек, впадавших в бухту, заросли высокой густой травой, в которой было множество каких-то невиданно красивых цветов. Земля этих долин в будущем обещала богатые урожаи. В месте остановки переселенцев находился небольшой корейский посёлок, там же жили в нескольких фанзах, запрятанных в глубине сопок, и китайцы. Кое-как объяснившись с местными жителями и обойдя ближайшие участки местности, переселенцы решили, что лучшего места для житья им не найти. Густой лес изобиловал дичью, в речках и бухте в большом количестве водилась разнообразная рыба. Так что, помимо продуктов земледелия, можно было легко добыть и другие варианты пропитания. В целях повышения интереса народа к далёким окраинам империи правительство царской России предоставляло некоторые льготы. Одной из них было право разделывать под пашню любое количество земли, какое в состоянии поднять переселенец. Эти льготы распространялись и на ссыльных. А в долинах рек Майхэ и Цемухэ (как их называли китайцы и корейцы, жившие в этом районе) свободной земли было много. Всё это и обусловило то, что вновь прибывшие обосновались около бухты Шкотта, а своё поселение назвали по имени бухты — Шкотово. Среди первых семей, осевших в этом месте, были Пашкевичи, Калягины и Комаровы. Немного позднее к ним присоединились Мамонтовы и другие. Они построили первые дома на склонах и у подножия сопок, спускавшихся к травянистому лугу на берегу бухты. Как всегда бывает в таких местах, уже в ближайший год к первым поселенцам присоединились другие группы таких же выходцев из средней полосы России, и через каких-нибудь два года село Шкотово имело около полусотни дворов и являлось, по тем временам, довольно крупным населённым пунктом. Семья Пашкевичей, по национальности белорусов, прибывшая, как мы уже говорили, одной из первых, к концу 1866 года состояла из четырёх человек: кроме родителей, подрастало два сына. Старший, Михаил, родился в год приезда, ему было уже более двух лет, а на руках матери был младший, Василий. Через год, то есть в 1867 году, появился и третий ребёнок, Пётр. Пётр Яковлевич Пашкевич и был отцом той самой Кати, которая, как мы уже знаем из предыдущих глав, много лет спустя собиралась связать свою судьбу с Борисом Алёшкиным, но об этом потом. Рассмотрим жизнь Пашкевичей на протяжение этих длинных лет. Судьба их семьи, как это, хотя и редко, но бывало в переселении, сложилась в значительной мере удачно, а началось всё, как ни странно, с ухода одного из её членов. После рождения Петра, когда трое маленьких детей связали жену Якова Пашкевича по рукам и ногам, хорошей работницей, настоящей помощницей мужу в хозяйстве она уже быть не могла. Приехавший в Шкотово из Владивостока дьячок для отправления каких-то необходимых церковных служб, остановившийся в доме Якова Пашкевича, уговорил их с женой отдать ему на воспитание одного из сыновей, Василия. Своих детей у него не было и не могло быть, а они с женой очень хотели иметь ребёнка. Дьячок обещал, что когда Василий вырастет, то он постарается его выучить, и впоследствии мальчик станет для семьи Якова полезным членом. Он предложил за ребёнка внести, хотя и небольшие, деньги. Для крестьянина-переселенца эта сумма оказалась значительным подспорьем. Кроме того, то, что их сын попадал в духовную, почти благородную семью, Якову Пашкевичу и его жене даже льстило. Уговоры дьячка подействовали, и вскоре Василий уехал во Владивосток. Забегая вперёд, скажем, что он прижился у этого человека, впоследствии ставшего священником и переехавшего на жительство в г. Благовещенск. Юношей Василий несколько раз приезжал в гости к родным, а затем порвал с семьёй всякую связь, и о его судьбе никто из Пашкевичей так больше ничего и не узнал. Родоначальник семьи Яков Пашкевич был оборотистым, старательным и ловким человеком. Получив денежную поддержку за одного из своих сыновей, он сумел быстро встать на ноги. Он начал заниматься не только сельским хозяйством, но и участвовать в различных побочных подсобных промыслах: лесозаготовках, рыболовстве и охоте. Сумел Яков достаточно ловко эксплуатировать и корейцев в качестве батраков и испольщиков, отдавая им захваченную землю для возделывания риса, а поляны на участках тайги — китайцам для посева мака. Яков Пашкевич очень скоро понял выгоду охоты на маралов, с целью добычи пантов и, пожалуй, одним из первых в Шкотове стал содержать маралов на заимках как домашних животных. Между тем семья его продолжала расти. Через несколько лет после Петра появился сын, названный Иваном, а ещё через два года и последний, Леонтий. К началу 1880 годов, когда старшему сыну Михаилу исполнилось 18 лет, его женили. В Шкотове тогда школы ещё не было, но Яков, желая сделать старшего сына, как это исстари велось на Руси, в будущем хозяином семьи, своим преемником, при помощи местных грамотеев обучил его чтению, письму и началам арифметики. Василий, как мы знаем, жил в семье духовного лица и получил достаточно обширное, по тем временам, образование, но он был отрезанный ломоть, и, по существу, к семье Пашкевичей отношения не имел. Третий сын — Пётр, мальчик бойкий, сноровистый, спорый во всяких домашних делах и различном мастерстве, в свои тринадцать лет являлся хорошим помощником отцу, но оставался совсем неграмотным. Старший сын, Михаил, оказался полной противоположностью Петру, и если второй был действительно крестьянином-земледельцем, то у первого уже с самых ранних лет начали проявляться коммерческие и предпринимательские способности. В свои восемнадцать лет, он, по существу, в семье Пашкевичей был душой всех подсобных дел: лесозаготовок, рыболовства и арендных махинаций. Яков и его старший сын видели, что их грамотности для ведения предпринимательских дел, а именно они сулили достаток и богатство, — мало, и потому решили младших детей тоже учить. Десятилетнего Ивана и семилетнего Леонтия отправили учиться во Владивосток. При помощи того же священника, который уже был им знаком, это удалось осуществить. Младшие сыновья получили достаточное образование и в будущем на коммерческом и предпринимательском поприще оказали немало услуг своему старшему брату, да и сами, как говорится, вышли в люди. Однако оба они связи с семьёй и родным селом не порывали. Конечно, всё это происходило не так гладко и просто, как мы описываем, ведь в крае, в котором, по существу, русская власть существовала только номинально, вовсю хозяйничали китайские хунхузы. Семье Якова Пашкевича, как и другим переселенцам, не раз приходилось вести с этими заезжими бандитами настоящие бои, рискуя жизнью, иногда бросая значительную часть своего имущества, чтобы спастись самим под защитой военного поста г. Владивостока. Как бы там ни было, а к концу восьмидесятых годов XIX столетия семья Пашкевичей, состоявшая, главным образом, из мужчин, была крепкой, зажиточной. Сыновья выросли: Михаил уже был женат, младшие заканчивали учение, собирались женить и Петра. Как это велось в то время, вся семья жила вместе, и поэтому могла легко справляться со всякими невзгодами. В начале девяностых годов в Приморье была проведена так называемая земельная реформа — были упорядочены земельные наделы сельских общин. Население Дальнего Востока росло, вокруг Шкотова стали появляться новые посёлки и сёла: Майхэ, Романовка, Новонежино, Многоудобное и др. Земли, пригодной для посевов, стало не хватать, поэтому и пришлось делить её на душу, а душой считался только член семьи мужского пола. Тут Якову Пашкевичу, прямо скажем, повезло. В то время, как его многодетный сосед Калягин имел в основном дочерей и получал 5–7 десятин, он на своих сыновей получал почти в четыре раза больше. Такое количество земли обрабатывать своим семейством, даже при наличии батраков, было невозможно, и поэтому чуть ли не половину Яков сдавал в аренду. Кроме того, Пашкевичи вскоре увидели, что такие подсобные промыслы, как лесозаготовки и рыболовство, дают большую выгоду, чем земледелие, и стали заниматься ими интенсивнее. По крестьянским понятиям, Пётр Яковлевич Пашкевич женился поздно, ему исполнилось уже 22 года. Отец и старший брат настаивали, но долгое время его сердце не лежало ни к кому, а когда оно, наконец, проснулось, выбор пал на красивую, стройную девушку из многочисленных сестёр Калягиных — Акулину. Выбор Петра не только не обрадовал, но даже рассердил старших членов семейства: как-никак Пашкевичи считали себя зажиточными хозяевами, а Калягины, семья которых состояла из дочерей, хотя и работали не покладая рук, всё ещё не могли выбраться если и не из полной бедности, то, во всяком случае, из постоянных недостатков и нехваток. Был у Акулины Калягиной и другой недостаток — ей, как и Петру, тоже исполнилось 22 года. Для девушки того времени это было уже очень много, и за ней начинала ходить обидная кличка «перестарок». Кто знает, может быть, Пётр Пашкевич и выбрал её потому, что пожалел, а может быть, у них были и более глубокие чувства, которые, бывает, зарождаются между людьми самым непостижимым образом. Так или иначе, но Пётр, на удивление своим родным, знавшим его мягкий и покладистый характер, в этом решении был твёрд: — Или Акулина Калягина, или никто! — даже сказал он как-то брату Михаилу. Отцу, конечно, сказать такое он не решился бы. Михаил уговорил отца женить Петра по его выбору, конечно, преследуя в этом определённую выгоду. Дело в том, что жена Якова Пашкевича, мать этого семейства, в 1888 году умерла, и вся женская домашняя работа свалилась на плечи жены Михаила, а та работать-то особенно не любила, да и её мужу было неприятно, что жена одна вынуждена обслуживать большую семью. Поэтому он так и торопился со свадьбой брата: была нужна ещё одна работница в доме. Акулина Григорьевна Калягина, став женою Петра, войдя в большую мужнину семью, сразу же показала себя старательной и толковой хозяйкой, в её проворных руках так всё и горело. Она успевала управляться и в поле, и в огороде, и на дворе, и дома. Вскоре на неё, по существу, легла вся тяжесть крестьянской домашней работы. В это время остальные члены семьи всё более и более отрывались от сельского хозяйства и погружались в различные подрядные работы, а их в Шкотове появилось много. Один из первых подрядов был связан с необходимостью удовлетворять потребность Владивостока в свежем мясе. В город приезжали всё новые и новые воинские части, а никакого промышленного скотоводства в окрестностях не было. Предприимчивый Михаил, используя простоту своего брата Петра, подрядился поставлять в город скот из Шкотова, скупая его по дешёвке у местных крестьян и перепродавая интендантским чиновникам с большим барышом. Пётр же исполнял обязанности гуртовщика, перегоняя скот из села в город. После посещения наследником престола, будущим Николаем II Дальнего Востока правительство империи начало укреплять этот край, для чего стали строиться военные склады и казармы для размещения войск, направляемых сюда из центра России. Войска предполагалось разместить как в городах Владивостоке, Никольск-Уссурийске и Хабаровске, так и в некоторых местах по побережью Приморья. В числе этих мест оказалось и село Шкотово. Там решили построить большой гарнизонный посёлок. Основной рабочей силой на стройке были каторжники, китайцы и даже сами солдаты, но поставку различного рода строительных вспомогательных материалов, а также продуктов питания, должны были взять на себя жители ближайших селений. К этому времени в долинах рек Майхэ и Цемухэ их возникло уже около десятка. Конечно, в первую очередь, в поставках принимали участие жители самого Шкотова. Одними из первых предпринимателей в этом деле оказались и братья Пашкевичи — Михаил, Иван и Леонтий. Вскоре Михаил у устья реки Цемухэ построил небольшой лесопильный завод, весь лес с которого шёл на строительство казарм. Иван вошёл в долю с другим предпринимателем, Пырковым, и стал поставлять строительству кирпич, изготавливаемый на заводе, построенном ими же у подножия той сопки, на которой возводили казармы. Все они пока действовали от имени своего отца, как бы по его поручению, фактически же каждый из них хозяйничал сам, заботясь лишь о своей выгоде. С началом этого строительства село Шкотово быстро разрослось. В нём построили церковь, начальную школу и даже заложили фундамент для большой высшей начальной школы. Открывалось много лавок и лавчонок, главным образом, предприимчивыми торговцами-китайцами. Всё время увеличивалось количество русского населения, и к началу XX века Шкотово можно было считать довольно крупным селом, даже в Дальневосточном масштабе. Если братья целиком отдались всякого рода торгово-промышленным махинациям и делам, то Пётр Яковлевич, в свою очередь, увлёкся другим — он страстно полюбил охоту. Отдавая полевым работам лишь самое необходимое время, всё остальное он проводил в беспрестанном путешествии по тайге с ружьём за плечами. Охота, да, пожалуй, ещё и рыболовство, собственно, и были теми дополнительными источниками дохода, которыми он мог поддерживать свою всё более увеличивавшуюся семью. Правда, первые дети: дочь Анна, родившаяся в 1890 году, сыновья — Миша, 1893 года рождения, и Володя, родившийся в 1895 году, к великому горю матери, умерли от различных детских болезней ещё в раннем возрасте. Но четвёртый ребенок, теперь старший сын Василий, родившийся в 1896 году, остался жить и сейчас уже был бойким и смышлёным мальчиком. Мать любила его и удивлялась на своего мужа, который, хотя и не обижал, а по-своему был даже и ласков с ребёнком, однако в то же время как-то безразличен. Не заметила Акулина Григорьевна и особого проявления его горя при смерти первых детей. Родившаяся вслед за Василием в 1898 году Люба прожила всего несколько недель. До 1901 года детей не было, а затем родился сын, названный Андреем, — крепкий, весёлый младенец. Много было сил у этой молодой энергичной крестьянки, чуть не каждый год рожавшей и часто хоронившей своих детей, безропотно выполнявшей огромную работу по обслуживанию большой крестьянской семьи. А с Петром Яковлевичем началось неладное. Познакомившись на охоте с бродягами-охотниками из русских ссыльных, китайцами и удэгейцами, он начал выпивать. Вначале это не бросалось в глаза, так как выпивки проходили, главным образом, на охоте, но такие вещи долго в тайне держать не удаётся. Его охотничья добыча становилась всё меньше и меньше, так как большую часть добытого он пропивал. По селу поползли нехорошие слухи.Глава вторая
К этому времени скончался глава семьи Яков Пашкевич. Его дети, уже и раньше глядевшие в разные стороны, сразу же после его смерти решили разделиться. Этот раздел состоялся в 1903 году. Все братья-предприниматели построили себе хорошие добротные большие дома, а Михаил — даже каменный. Во дворах у них имелось много хозяйственных построек и порядочно скота. Все они были женаты, но жёны их так же, как и они сами, никакого участия в общем хозяйстве не принимали — всё лежало на Петре, а главным образом, на его жене Акулине. Согласно словесному предсмертному указанию отца, главным распорядителем по дележу имущества между братьями был назначен старший из них, Михаил. Он и поделил имущество сообразно своему разумению и выгоде, так что все предприниматели остались при своих капиталах, заводах и деньгах, а Пётр Яковлевич и его семья, на которых, по существу, до сих пор держалось всё хозяйство отца, получил в наследство старый отцовский дом, пару сараев, две лошади и корову. Из заработанных семьёй денег, а также и доходов действующих предприятий, Петру не было выделено ничего. Он-де, на них не работал, денег этих не наживал, а даже то, что добывал охотой, и то пропивал, — таково было резюме старшего брата. Таким образом, после смерти Якова Пашкевича, единственным по-настоящему обделённым из его семьи оказался Пётр. Надо сказать, что Михаил Яковлевич основательно пощипал и остальных своих братьев, но, так как те ещё при жизни отца, тайком от него, сумели своими махинациями кое-что сколотить, то на их благополучии несправедливый делёж имущества не отразился. Только семья Петра Яковлевича Пашкевича испытывала, если не полную нужду, то, во всяком случае, значительные материальные трудности. В то время как братья Михаил, Иван и Леонтий богатели, Петру приходилось всё труднее и труднее. Законченная в 1896 году Транссибирская магистраль позволила сравнительно легко беднякам из Центральной России переселяться на Дальний Восток, количество поселений во Владивостокском уезде увеличивалось с каждым годом, также росло и население. Это заставило сельские общины сократить земельные наделы до четверти десятины на душу, а в семье Петра Яковлевича, как назло, после рождения второго сына на свет появлялись одни девочки. Вслед за Любой в 1906 году родилась Людмила, в 1907 — Екатерина (уже известная нам Катя Пашкевич), в 1910 — Евгения, в 1912 году — Тамара. Затем в течение пяти лет детей не было и вдруг, к удивлению окружающих и некоторому стыду Акулины Григорьевны, в 1917 году, когда родителям уже стукнуло по пятидесяти лет, у них родилась ещё одна дочь, названная Верой. Образовалась, даже по тем временам, большая семья, а землю давали всего только на трёх человек. Пришлось им пережить очень тяжёлый период, тем более что от братьев существенной помощи Пётр не получал. Всё это усилило пагубную привычку Петра, и он чаще стал уходить в запой. Во время запойных периодов он доходил уже до того, что был готов пропить всё что угодно не только с себя, но утащив для обмена на водку и любую вещь из дома. Но всё-таки семья Петра Пашкевича существовала и продолжала держаться в числе средних крестьян. Происходило это благодаря исключительному трудолюбию, неиссякаемой энергии и большой нравственной силе жены Петра, Акулины Григорьевны, которая вместе со своими материнскими обязанностями, год от года прибавлявшимися, по существу, приняла на себя обязанности главы семейства и все тяготы, и заботы, связанные с этим. Вторым членом семьи, который являлся её опорой, был сын Андрей. Он, если и не заменял главу, то, во всяком случае, был основным работником и добытчиком. Старший из сыновей, Василий, успешно окончил шкотовскую церковно-приходскую школу, после чего с большим трудом, при помощи своего дяди — младшего брата Петра, был отправлен для продолжения учения во владивостокское Коммерческое училище. Решилась на это семья только потому, что Василий, по отзывам шкотовских учителей, выказал большие способности, не развивать которые было бы преступлением. На содержание сына в этом училище, на плату за обучение, на расходы по одежде и питанию уходили почти все наличные деньги, которые могли появиться у Петра Яковлевича. А получал он их, прежде всего, сдавая в аренду дома. Один из полученных в наследство сараев Пётр при помощи Андрея перестроил, и его теперь занимала китайская лавчонка, она давала мизерную сумму. Для увеличения доходов Акулина Григорьевна и Андрей решили сдать в аренду и второй, основной дом, в котором когда-то жила вся семья Пашкевичей, тем более что и желающий снимать этот дом попался солидный, предлагавший вполне приличную плату. Расширявшееся Шкотово, его растущее население и гарнизон, уже имевший кое-каких медиков, требовал лекарств. Больным приходилось ездить за ними в город или довольствоваться тем небольшим ассортиментом, который имелся у гарнизонных лекарей. Между прочим, одним из них был фельдшер Михайлов, женатый на сестре Акулины Григорьевны — Матрёне. Через него и нашёлся наниматель дома, им оказался фармацевт Хлуднев, решивший открыть аптеку в бывшем доме Пашкевичей, и там же поселиться самому с семьёй. Этот дом, срубленный из крепких толстых брёвен, был ещё в очень хорошем состоянии, подходил для целей фармацевта по размерам, а главное, по месторасположению — он находился в самом центре села, выходя фасадом на главную улицу, почти напротив заканчивавшегося строительства кирпичного двухэтажного здания высшего начального училища и уже построенной деревянной церкви. Посчитав, что от этой аренды семья будет иметь постоянный и верный доход, Акулина Григорьевна и Пётр Яковлевич согласились на предложение Хлудневых (следует заметить, что в трезвом состоянии глава семьи проявлял недюжинный разум и способности, он за эти годы даже сумел самостоятельно научиться читать). Свою семью Пашкевичи задумали переселить в один из сараев, стоявший в глубине двора. Этот сарай-амбар, построенный из таких же крепких и крупных брёвен, как и дом, имел достаточно большие размеры и в своё время предназначался Яковом как дом для одного из пожелавших отделиться сыновей. Перестройка его заняла не очень много времени, тем более что, кроме нанятых рабочих, в ней принимали деятельное участие и сам хозяин, и оба его подростка-сына. В межзапойный период Пётр Яковлевич Пашкевич во всём полностью подчинялся своей энергичной и довольно-таки властолюбивой супруге. Он беспрекословно выполнял все её требования и всегда соглашался с нею в домашних делах. Акулина Григорьевна была совершенно неграмотной, а он уже, как мы говорили, научился сносно читать и даже немного писать, но распоряжалась всем домом она. Следует заметить, что Пётр имел отличные руки и голову и, будучи трезвым, мог мастерить всё, был хорошим плотником, столяром, печником, штукатуром, и если бы не его страсть к бродяжничеству по тайге, да запои, он смог бы вполне обеспечить свою семью. На перестройку сарая пришлось истратить арендную плату за аптеку за год вперёд. В течение трёх летних месяцев 1911 года семья Петра Яковлевича переселилась в новый дом, а Хлудневы, после необходимого переустройства, заняли дом Якова Пашкевича и развернули бойкую аптечную торговлю. В следующем, 1912 году Василий был торжественно отправлен в город Владивосток, где отлично сдал необходимые экзамены и начал учиться в Коммерческом училище. К этому времени семья Петра Яковлевича состояла из семи человек, а Акулина Григорьевна уже опять была на сносях. Само собой разумеется, что затрачивая сравнительно большие средства на обучение старшего сына, Пашкевичи уже не могли дать образование следующему, и потому Андрей, окончив сельскую школу, целиком впрягся в крестьянскую работу. В 1915 году в разгар Первой мировой войны, когда Андрею было всего 17 лет, он уже работал в поле и по дому, как настоящий мужчина, сняв основную тяжесть полевых работ с плеч матери. Конечно, нельзя сказать, что в это время Пётр Яковлевич Пашкевич не принимал в трудах семьи никакого участия. Нет, он работал и на пахоте, и на севе, и во время уборки урожая, но только, если эти дни не совпадали с днями его запоя. Он выполнял всё необходимое, но так безразлично и равнодушно, как будто бы делал это не для себя, не для своей семьи, а так, вообще. Когда же наступал запойный период, на него, как на работника, рассчитывать было нельзя. Хотя, нужно отметить и то, что даже находясь в самой сильной степени опьянения, он не был буйным и шумливым и беспрекословно подчинялся жене. Между прочим, в начале своей жизни с Петром молодая и бойкая Акулина пыталась лечить мужа от запоев: давала ему всякие наговорные травы, поила разными отварами. Пётр всё это послушно принимал, а через несколько дней после «лечения», при очередной встрече с дружками напивался, что называется, до положения риз и находился в таком состоянии несколько дней, а затем являлся домой трезвый как стёклышко и как ни в чём не бывало принимался за какую-нибудь прерванную запоем работу. В семье Пашкевичей сохранились воспоминания о двух курьёзных случаях, происшедших с Петром Яковлевичем, устно передаваемые последующим поколениям. Первый случай произошёл в начале 1900-х годов. Кто-то из родных или знакомых сказал Акулине Григорьевне, что от пьянства излечивают специальной конфетой «пастила». В то время в появившихся уже в Шкотове китайских лавчонках конфет не имелось, нужно было за ними ехать во Владивосток. Железной дороги, связывавшей Шкотово с городом, тогда ещё не было, но Акулину это не остановило. Верхом на лошади, взяв с собой вторую для вьюков, она горными тропами за двое суток проскакала 60 вёрст, отделявших село от Владивостока. В только что открывшемся магазине «Кунста и Альберса» женщина приобрела два ящика бело-розовой пастилы — что-то около пуда, пользуясь случаем, купила кое-что нужное для хозяйства и благополучно вернулась в Шкотово. Само собой разумеется, что деньги для приобретения этого «лекарства» ей пришлось занять у аптекарши. Пётр Яковлевич любил сладкое и предложенную пастилу употреблял с большой охотой. В течение недели он покончил с конфетами, и действительно, пока их ел, он не пил, но зато, как только кончилась пастила, он напился с удвоенным старанием. Понятно, что кормить мужа всё время сравнительно дорогими конфетами Акулина Григорьевна не могла и, кажется, именно после этого махнула на его лечение рукой. Второй случай произошёл гораздо позже, чуть ли не в 1914 году. Как-то в разгар одного из запоев Пётр был обнаружен кем-то из Калягиных спящим на задворках китайской фанзы в самом неприглядном виде. Кое-как растолкав пьяного, его довели до дома и сдали на руки жене. Рассерженная женщина, занимавшаяся в это время стиркой, отхлестала своего беспутного «владыку» мокрым бельём, затем раздела его догола, уложила в постель и заперла в спальне, а сама занялась приведением в порядок его испачканной одежды. Перенеся безропотно экзекуцию и последующее раздевание, Пётр заснул. Часа через три проснувшись и ощущая непреодолимое желание опохмелиться, он обнаружил, что лежит в постели совершенно голый, и никаких, даже самых необходимых принадлежностей мужского туалета ни около него, ни вообще, в комнате нет, а дверь спальни заперта на замок. Желание выпить было так велико, что совладать с ним Пётр Яковлевич не мог. На стуле около кровати обнаружился капот жены. Недолго думая, он надел его, прыгнул в окно и уже через полчаса сидел в ближайшей китайской фанзе и с наслаждением угощался ханшой (ханшина — спиртной напиток, китайская пшеничная водка — прим. ред.), которую ему китайские приятели часто преподносили бесплатно. Кстати, о капоте: этим словом называлось такое домашнее, даже, скорее, интимное одеяние женщины, которое несколько походило на то, что теперь обыкновенно называют домашним халатом. У крестьян эта одежда не была в ходу, и появление её в доме Петра Яковлевича Пашкевича явилось следствием хороших отношений, почти дружбы, завязавшейся между хозяйкой аптеки Хлудневой и Акулиной Григорьевной. Они были примерно одного возраста и одинаково держали на своих плечах хозяйство. Если Акулине Григорьевне пришлось это делать из-за пагубной страсти своего мужа, то её приятельница была вынуждена взять на себя все заботы по дому и аптеке потому, что её муж, будучи старше супруги чуть ли не на десять лет, страдал какой-то тяжёлой хронической болезнью. Может быть, именно поэтому у них был всего один ребёнок — дочь Таня. Между прочим, эта девочка тоже сыграла роль в сближении их семей. Таня была младше Кати на два года, дружила с нею, а, правильнее сказать, Катя исполняла обязанности няньки. Благодаря дружбе Акулины Пашкевич с матерью Тани, женщиной из благородных, в семье Петра Яковлевича и появлялись капот и кое-какие другие вещи, привычки и даже кушанья, свойственные не простым крестьянам, а более интеллигентному кругу людей. Общение с семьёй Хлудневых, наблюдение за установленными в ней порядками известным образом отразилось на поведении, манерах и даже одежде детей Акулины Григорьевны. Больше всего влияние этой семьи испытала на себе Катя, бывавшая у них чаще других детей. Дети подрастали, всё больше становилось от них не только шума и веселья, но и помощи в различных домашних делах. Старший сын отлично учился и многое обещал в будущем. Хорошо училась в высшем начальном училище и старшая дочь Людмила. Между прочим, на продолжении её образования, как, впрочем, впоследствии и всех остальных девочек, настоял Андрей. В то время образованию женщин, особенно крестьянок, придавали небольшое значение: читать-писать умеет, и слава Богу, а то и этого ещё много! Детей рожать, да в поле работать — вот её жизненный путь, для этого особой грамоты не требуется. Так рассуждали многие крестьяне в Шкотове, так говорили и думали и ближайшие родственники Пашкевичей, и лишь незначительная часть молодёжи была с этим мнением не согласна, но обычно с нею считались мало. Однако в семье Петра Яковлевича мнение Андрея, и особенно Василия, имело большое значение. Когда Василий настаивал на необходимости образования для сестёр, Андрей поддерживал: — Пусть уж я один останусь необразованным, но буду работать так, чтобы все мои сёстры стали людьми грамотными. Василий выучится — поможет, может быть, потом и мне удастся поучиться. Да и сама Акулина Григорьевна не хотела, чтобы её дочери выросли такими же неграмотными, как она. Своим практическим умом мать хорошо понимала, что времена меняются, и грамотная девушка сумеет найти в жизни лучшую дорогу.Глава третья
Началась война с Германией, превратившаяся вскоре в Первую мировую войну. Однако семьи Петра Яковлевича Пашкевича она не коснулась: сыновья его были ещё молоды, а сам он, хотя и имел возраст, подлежавший мобилизации, в своё время действительную службу не проходил и содержал большую семью, поэтому мобилизован не был. Из всех братьев Пашкевичей был призван только младший, Леонтий, да и тот, благодаря имевшимся у него связям, на фронт не попал, а остался служить где-то во Владивостоке. С первых дней войны в армию был призван старший сын Михаила Яковлевича, Гавриил, или, как его звали в семье, Гаврик. К 1914 году он закончил владивостокскую гимназию и поэтому с началом войны был зачислен в школу прапорщиков. В 1915 году он её окончил и уехал на театр военных действий куда-то в Румынию. Василий Пашкевич, хотя и не был особенно дружен со своим двоюродным братом, однако, находясь под воздействием того ура-патриотического настроения, которое господствовало в Коммерческом училище, в его кругах, остро завидовал Гаврику, уехавшему на фронт, и именно из-за этого, а может быть, под воздействием патриотической пропаганды одного из своих дядей, Ивана, вместе с одноклассником решил бежать в действующую армию. Они бросили учение и, имея немного скопленных денег, уехали в центральную Россию, чтобы служить в армии. Со свойственной молодым людям романтичностью, свой побег они обставили таинственными деталями. В частности, свою форменную одежду (ученики Коммерческого училища носили специальную форму) они оставили возле колодца того дома, где Вася жил на квартире, надеясь создать видимость трагической гибели. Но о приготовлениях к побегу знали многие товарищи беглецов, и поэтому их тайна быстро раскрылась. Надо сказать, что в то время среди гимназистов, реалистов, некоторой части студентов других училищ таких 14–18-летних патриотов, стремившихся «спасти Россию от германских тевтонов», было немало. Большинство из них — выходцы из помещичьих, дворянских семей интеллигентов, но встречались и дети крестьян. Как правило, всех этих беглецов полиция задерживала на ближайшей железнодорожной станции, или, во всяком случае, в пределах губернского города. Васе и его приятелю «повезло»: они сумели-таки добраться до действующей армии, и, так как им уже исполнилось по 18 лет, а внешне, благодаря хорошему росту и крепкому сложению, можно было дать и больше, их зачислили добровольцами, и около года они провели в окопах где-то в Галиции, служа рядовыми солдатами. В 1916 году, когда товарища Васи ранили, а он отличился в одном из боёв, командование части, установив, что он заканчивал Коммерческое училище, направило его в одну из школ прапорщиков. Ранее мы уже упоминали, когда рассказывали про Якова Матвеевича Алёшкина, что в 1916 году нехватка младших офицерских кадров в действующей армии была так велика, что царское правительство готово было делать офицерами не только грамотных рабочих, но даже и крестьян. Поэтому направление в школу, а в дальнейшем и выпуск крестьянского сына Василия Петровича Пашкевича прапорщиком, было вполне объяснимым. Однако сам Василий, послужив год в действующей армии и испытав на собственном опыте тяготы солдатской жизни, быстро смывшие с него весь ложный патриотический угар, толкнувший его на фронт, был уже сыт войной. Направление в школу прапорщиков было воспринято им с удовольствием, во-первых, потому, что он получал передышку от окопов, а во-вторых, потому, что он понимал: выйдя прапорщиком, он будет избавлен от многих трудных, если не сказать непосильных, обязанностей рядового солдата. Учился он в школе прилежно и при своих хороших способностях окончил её с отличием. В начале 1917 года Василий Пашкевич получил назначение в часть. По прибытии в полк в одном из первых же боёв, в котором он участвовал, немцы применили газы. Василий вместе с тысячью других получил отравление и был направлен на излечение в госпиталь, размещённый в имении какой-то польской помещицы. Здесь его и застали сперва Февральская, а затем и Октябрьская революции. Вскоре начался окончательный распад царской армии, а затем и официальная демобилизация. Учитывая ранения и тяжёлое газовое отравление, прапорщика Пашкевича не взяли добровольцем в организуемую Красную армию. Весной 1918 года он получил возможность вернуться домой. Молодой польке, хозяйке того имения, где был развёрнут госпиталь, пришёлся по душе юный, красивый и статный российский офицер, и, вероятно, было немало пролито слёз при расставании. Её уговоры остаться с ней на Пашкевича не подействовали: стремление вернуться к семье и увидеть свои родные приморские сопки, победило. Нагруженный в дорогу различными, главным образом, продуктовыми подарками, летом 1918 года Василий приехал в родное Шкотово. Бегство на фронт Василия нанесло тяжёлый удар семье Пашкевичей. Горестно переживала поступок старшего сына Акулина Григорьевна. Она не понимала сущности и необходимости этой войны. Какой-то неизвестный ей «германец» был так далеко от её Шкотова, что она даже представить его себе не могла. Не понимала она и того, как мог её Вася — такой разумный и толковый мальчик вдруг очертя голову отправиться за тридевять земель, чтобы там неизвестно за что и для чего, может быть, сложить свою молодую голову. Обижало её и то, что Васе было отдано всеми членами семьи и, прежде всего, ею самой всё, чтобы он получил образование и стал человеком. Пашкевичи считали, что, выучившись, Василий станет поддержкой, опорой многочисленной семье, а он вдруг одним ударом всё разрушил. Конечно, как всякая мать, она старалась найти Васе какое-нибудь оправдание, и оно нашлось: братья её мужа — Михаил, Леонтий и в особенности Иван — не скрывали своей радости и гордости, когда пришло первое письмо от Василия, извещавшее, что он уже на фронте и участвует в боях. Иван, к великому огорчению и неудовольствию Акулины Григорьевны, прямо возликовал, когда узнал, что племянник сражается «за Веру, Царя и Отечество. Когда же пришло известие о том, что Василий окончил школу прапорщиков и стал офицером, тут уже не только его дядья, но и вся родня поздравляла и Петра Яковлевича, и Акулину Григорьевну с большим и радостным событием. Если Пётр относился к этим поздравлениям благодушно и даже не преминул по этому случаю устроить очередной запой, то его жена, хотя и гордилась успехами своего сына, в душе никакой радости от этого не испытывала. Настоящая радость в глазах матери вспыхнула лишь тогда, когда в июне 1918 года в дверях её скромного дома неожиданно появился старший и, что греха таить, любимый сын. Он возмужал, как будто ещё вырос, но после тяжёлой болезни, вызванной отравлением, а затем трудной длинной дороги, выглядел очень плохо. Радость от его возвращения была так велика, что с губ матери не сорвалось ни одного слова упрёка своему блудному сыну, принесшему своим бегством на фронт всей семье, а ей в особенности, такое большое огорчение. Радость омрачалась только тем, что сын выглядел очень плохо, и это вызывало по ночам её никем не виденные слёзы. Однако теперь он был дома, и она надеялась своей заботой и домашними средствами быстро поправить его здоровье. Все его сестрёнки, ещё многого не понимавшие, боготворили своего старшего, самого умного, самого учёного и самого красивого брата и гордились им. Ведь он вернулся с войны в форме офицера и даже с Георгиевской медалью на груди. А на Дальнем Востоке за эти годы, как известно, произошёл ряд немаловажных событий. В ноябре 1917 года во Владивостоке, на Сучане и окружавших их сёлах, в том числе и в Шкотове, образовалась советская власть. Были организованы Советы депутатов рабочих, солдат и крестьян, а через две недели, 12 декабря 1917 года, советская власть организовалась и в Хабаровске. Отразились эти изменения и на семье Петра Яковлевича Пашкевича. Почти сразу же после утверждения советской власти, младший его сын Андрей был призван на флот, назначен матросом на сторожевой корабль, базировавшийся в гавани Русского острова и курсировавший по заливу Петра Великого. На сторожевик № 7, на котором служил Андрей, была возложена почётная миссия: он должен был доставить в различные пункты Приморского побережья, Охотского моря и Камчатки представителей новой власти. Для охраны этих людей на корабль погрузили небольшой отряд красногвардейцев. Путешествие корабля заняло много времени. Осенне-зимне-весенний период для плавания по Татарскому проливу и Охотскому морю очень неблагоприятен, но стремление как можно быстрее утвердить советскую власть по всему побережью Дальнего Востока было понятно, поэтому, несмотря на тяжесть плавания, рейс корабля № 7 не прекращался. После многих остановок в пути — на острове Путятин, в бухте Находка, в бухте Ольга, в так называемой Императорской гавани, сразу же переименованной в Советскую гавань, в бухте Датта и многих других корабль, наконец, достиг Петропавловска-на-Камчатке и установил советскую власть и там. Это было 11 февраля 1918 года. Произведя необходимый текущий ремонт, пополнение водой, топливом, продовольственными запасами, высадив перед этим в Петропавловске уполномоченных комиссаров советской Чукотки, куда они должны были добираться по суше, сторожевик отправился в обратный путь. В это время его настиг тяжёлый шторм, и лишь 18 марта 1918 года он достиг Александровска-на-Сахалине, где в этот же день была провозглашена советская власть. Надо сказать, что организация новой советской власти почти во всех местах, где побывал сторожевик № 7, произошла бескровно, и красногвардейскому отряду применять оружие не пришлось. В маленьких населённых пунктах к перемене власти отнеслись безразлично, там пока ещё не представляли себе, какие коренные изменения в их жизнь может это принести. В более крупных городах рабочие, составлявшие большинство населения, уже были подготовлены к приходусоветской власти, а кое-кто из её противников заблаговременно удрал, поэтому и там перевороты происходили, как правило, бескровно. Задержавшись в г. Александровске до очистки Татарского пролива ото льда, то есть до июля 1918 года, корабль с красногвардейским отрядом отправился в обратный путь к Владивостоку. Зайдя в Совгавань, где в то время была советская власть, команда судна и красногвардейский отряд узнали, что во Владивостоке высадились японские, американские, английские и французские войска якобы для защиты чехословацкого корпуса, поднявшие вооружённое восстание против советской власти в России и захватившие всю Транссибирскую железную дорогу. Все крупные железнодорожные станции на этой магистрали, города и сёла, захваченные восставшими, были отданы в руки многочисленным контрреволюционным белогвардейским правительствам, а представители советской власти ликвидированы. Организовалось такое правительство и во Владивостоке во главе с генералом Розановым и другими. Оставшиеся представители советской власти и партии большевиков вынуждены были уйти в подполье и в партизаны. Команде сторожевика № 7 так же, как и красногвардейскому отряду, от белогвардейского правительства ничего хорошего ждать не приходилось, поэтому большинство матросов и рабочих машинной команды решило во Владивосток не возвращаться, а остаться в распоряжении местного совета. Вместе со всеми остался и Андрей Пашкевич. Этот корабль до середины 1920 года совершал рейсы по северному побережью Приморья, служа связью действовавшим там партизанским отрядам, и только после повторного выступления японцев в апреле 1920 года и отправки ими в район Татарского пролива специального миноносца, сторожевик № 7, последний раз пришвартовавшись к пирсу в Совгавани, был покинут своей командой. Между тем высадившиеся во Владивостоке войска Америки, Японии и других стран успели проникнуть в близлежавшие от города населённые пункты, в том числе и в село Шкотово. Там обосновались японские и американские гарнизоны, а под их защитой, вернувшей старые царские порядки, начали свои бандитские действия и представители белогвардейских генералов, обосновавшихся во Владивостоке. Правда, действия этих белобандитских вояк были малоэффективны: они не знали местности, боялись отрываться от линии железной дороги, и потому партизанские отряды, организовавшиеся из рабочих Сучана и Кангауза, а также и крестьян местных сёл, держали под своим контролем большую часть Шкотовской волости. Мы забыли сказать, что с начала 1900-х годов Шкотово уже стало волостным селом. Только одна группа белобандитов, возглавляемая сыном Михаила Пашкевича, Гавриком, который отлично знал все окрестные леса и сопки, принесла партизанам немало вреда и бед. Сам Гавриил Пашкевич отличался большой жестокостью, и от рук его бандитов погибли десятки партизан и членов их семей, было сожжено немало изб и продовольствия. Немудрено поэтому, что фамилия офицера Пашкевича была на особой заметке у партизан. Попытки нападения на бандитствующего головореза совершались не раз. Всё это, в конце концов, заставило Михаила Пашкевича настоять на том, чтобы его сын убрался во Владивосток и пока в районе Шкотова не показывался. Гаврик и сам, боясь ответственности за совершённые им злодеяния, был не прочь удрать из Шкотова. Семья же Петра Пашкевича, вновь пополнившаяся молодым работником, продолжала заниматься земледелием и рыболовством. В домашних условиях Василий быстро окреп и поправился. Он ещё на фронте успел познакомиться с солдатами, настроенными революционно, даже большевиками, и ни в какую Белую армию, несмотря на многочисленные приказы и призывы беспрестанно сменявшихся правителей Дальнего Востока, не шёл, прикрываясь документами о ранении и отравлении газами. Но не пошёл он и к партизанам. Так пролетел год. В течение этого года сведений о втором сыне Пашкевичей, Андрее, не поступало. Доходили слухи, что корабль, на котором он служил, находился где-то в районе северного побережья, но что он там делал и долго ли ещё собирался стоять, никто толком не знал, ведь это были только слухи. Однако, за этот год в советской России, в Сибири и на Дальнем Востоке произошёл ряд существенных изменений. Несмотря на поддержку чехословацкого корпуса интервентами, он был разбит, и его незадачливые генералы с остатками своего войска устремились во Владивосток, чтобы на судах интервентов покинуть Россию. Вместе с ними ушли из Владивостока так и не покидавшие пределов города французы, англичане и итальянцы. На Дальнем Востоке остались лишь войска американцев и японцев, державших свои гарнизоны в населённых пунктах Приморья. Как мы уже упоминали, находились такие гарнизоны и в Шкотове. Может быть, одновременное пребывание на Дальнем Востоке войск двух таких империалистических акул, какими были США и Япония, принесло известную пользу краю. Дело в том, что обе эти капиталистические страны чрезвычайно опасались, как бы войска конкурента не сумели приобрести большего влияния на оккупированной территории, чем их собственные. Поэтому, стоило только японцами проявить большую активность в помощи различным атаманам и правителям, как представители Америки начинали им мешать, и наоборот. Так вот и «дрались» интервенты из-за Дальнего Востока, как собаки из-за лакомой кости. Глядели на неё, ворчали, а схватить ни одна не решалась, боясь нападения на себя в этот момент другой. Тем не менее и они, и представители Антанты организовали поход против советской России. На этот раз его возглавил «верховный правитель», наделённый диктаторскими правами, адмирал Колчак. Собрав остатки чехословацкого корпуса, захватив значительную часть русского золота, хранившегося в банках Сибири, произведя поголовную мобилизацию населения Сибири и части Дальнего Востока, получив за золото от интервентов огромное количество вооружения, боеприпасов и снаряжения, Колчак сумел дойти до Урала и местами выйти к Волге. Его успехи позволили окрепнуть белогвардейцам Дальнего Востока, всякого рода мелким правителям и атаманам: Семёнову, Калмыкову, Пепеляеву, Розанову и другим. Все они, чиня зверские расправы над большевиками-подпольщиками, попавшими в их руки партизанами и просто местным населением, пытались выжечь калёным железом «красную заразу», но это им удавалось плохо. Наряду с победами Колчака количество партизан, влияние их на население и, главным образом, на крестьян, всё увеличивалось. На Дальнем Востоке к этому времени партизанами контролировалось почти всё северное побережье, а в районе села Шкотова белобандиты могли находиться только там, где стояли гарнизоны США и Японии. Тогда, по мудрому указанию ЦК РКП(б) и советского правительства, всем партизанским отрядам было категорически запрещено вступать в боевые действия с вражескими войсками, чтобы лишить последних повода расширения интервенции. Партизаны нападали и безнаказанно уничтожали только русских белогвардейцев, осмеливавшихся отправляться с карательной целью в какое-нибудь село, более или менее удалённое от Владивостока, Шкотова или Сучана. Да и в этом случае они стремились уничтожить в белобандитском отряде, прежде всего, командиров-офицеров, зная, что насильно мобилизованные в Белую армию солдаты после потери офицеров или обратятся в бегство, или сдадутся в плен, а в некоторых случаях и присоединятся к партизанам. Больше года Василий Пашкевич мирно трудился в своём крестьянском хозяйстве и не чаял, какая беда скоро разразится над его головой. Семье с появлением в доме молодого мужчины жить стало легче. Акулина Григорьевна, глядя на своего крепнувшего с каждым днём Васю, жалела только о том, что тот не собирался жениться, хотя невест в Шкотове было полно. Может быть, крепко запала ему в душу черноокая полячка, провожавшая его в Галиции, а, может быть, он предчувствовал свою близкую трагическую кончину, но так или иначе он жениться категорически отказывался. До сих пор от всяких мобилизаций Василию Пашкевичу удавалось уклоняться, но в начале октября 1919 года в дом Пашкевичей неожиданно явился белый офицер в сопровождении солдата, и не застав дома Василия, который был в это время где-то в лесу, остался его дожидаться. Поздней ночью, когда Василий вернулся из леса с дровами, этот офицер зачитал ему приказ о мобилизации. Не принимая во внимание никакие медицинские документы и справки, пришедший увёл Пашкевича в казарму, где размещался этот белобандитский отряд. На следующий день Вася, уже в офицерской форме, зашёл домой и сообщил, что вскоре он должен будет выехать с белыми солдатами в район села Новороссия, чтобы отобрать оружие, имевшееся у крестьян, а в случае сопротивления сразиться с партизанами. Прощаясь с матерью, он шепнул ей, что воевать против своих он не будет и постарается при первом же удобном случае перейти к партизанам. Сказал он также, что его внезапная мобилизация произошла не случайно, а по доносу кого-то из шкотовских жителей, причём он намекнул, что, по всей вероятности, тут дело не обошлось без родного дядюшки Михаила. А последний ходил по селу туча тучей. Зверства его сына были известны жителям Шкотова и вызывали справедливое негодование и презрение у многих. Эти чувства невольно переносились и на ближайших родственников Гавриила и, прежде всего, на его отца. В свою очередь, Михаил Пашкевич, встречая укоризненные, а иногда и просто ненавидящие взгляды, бросаемые односельчанами, многие из которых в своё время работали на него, отвечал им враждебностью. Злило его также и то, что сын Гаврик вынужден был сидеть где-то во Владивостоке, боясь высунуть нос из города, в то время как племянник — сын его брата — такой же офицер, живёт дома около родителей и спокойно занимается своим хозяйством. Так что, вполне вероятно, что мобилизация Василия Пашкевича произошла не без участия Михаила. Ещё более странным явилось быстрое распространение слухов, которые немедленно пошли по Шкотову и, вероятно, в этот же день достигли ближайших партизанских отрядов. Суть их была в том, что в самые ближайшие дни из Шкотова в Новороссию должен отправиться белогвардейский карательный отряд во главе с офицером Пашкевичем. Партизаны знали одного Пашкевича — белобандита Гавриила, сына Михаила. Помня его зверства, они решили устроить засаду и уничтожить ненавистного бандита. Когда на следующий день два десятка солдат-кавалеристов под командованием Василия Пашкевича и ещё одного прапорщика спокойно ехали по дороге в Новороссию, на одном заросшем густыми кустами повороте дороги их поджидала партизанская группа. Первыми же выстрелами, раздавшимися из кустов, были убиты Василий Пашкевич и второй офицер. Солдаты, подхватив тела своих командиров, даже не пытаясь отстреливаться, во всю прыть поскакали обратно в Шкотово. Трудно описать горе семьи и особенно матери, так неожиданно и безвременно потерявшей своего старшего сына, надежду и опору. Но, как ни странно, ни у неё, да, пожалуй, ни у кого-либо другого из домашних, несмотря на такую тяжёлую потерю, не возникло чувства ненависти и злобы к убившим Васю партизанам. Акулина Григорьевна верила, что эта нелепая смерть её сына — результат роковой ошибки, и виноваты в этой ошибке, прежде всего, те белобандиты, которые взяли его из дома, оторвали от мирного крестьянского труда и заставили надеть эту проклятую офицерскую форму. Между прочим, вскоре это и подтвердилось. Ещё с осени 1919 года войска Колчака начали терпеть поражение. Красная армия наступала, освобождая на Урале, а затем и в Сибири, город за городом. Одновременно ширилось и росло партизанское движение. На Дальнем Востоке уже действовала целая партизанская армия, общая численность дальневосточных партизан превысила 150 тысяч человек. Увеличились и окрепли партизанские отряды Сучанского и Шкотовского районов. Белобандиты теперь уже не отваживались оставаться в Шкотове и увели свои подразделения во Владивосток. В Шкотово вступили партизаны. Торжественно и радостно встретило их население села. Японские и американские войска, многократно заявлявшие о своём нейтралитете (хотя на самом деле они беззастенчиво всячески помогали белогвардейцам), не решались нападать на отряды партизан, поэтому в казармах шкотовского гарнизона создалось странное соседство: одну из казарм занимали американские солдаты, другую японские, а третью большой партизанский отряд. Власть в Шкотове за всё это время не менялась ни разу. Правильнее сказать, безвластие, воцарившееся после ноября 1917 года, так и продолжало существовать. Шкотово было волостным селом со своим правлением и старшиной. Установившаяся в ноябре 1917 года во Владивостоке советская власть была кратковременной, поменять волостное начальство не успела, так оно и продолжало держаться, впрочем, почти не проявляя себя. Такое странное положение создалось не только в Шкотове, но и в других сёлах, и даже в самом Владивостоке. Наряду со штабами оккупационных войск США и Японии, а также и белогвардейцев, на той же самой Светланской улице помещался и штаб партизанских войск Приморья. Прибытие партизан в Шкотово совпало с сороковым днём после смерти Василия Пашкевича. По обычаям православной Церкви, в этот день принято заказывать панихиду и собирать поминальный стол для ближайших родственников и знакомых. На поминки явились несколько партизан и их командиров. Они, выразив свои соболезнования семье Петра Пашкевича по поводу гибели его сына, рассказали, что им было заранее сообщено о выходе отряда белых во главе с офицером Пашкевичем. Партизаны предполагали, что этот офицер — Гавриил Михайлович Пашкевич, и поэтому устроили засаду. На Василия Пашкевича они нападать бы не стали, а вступив с ним в переговоры, может быть, привлекли бы его на свою сторону. Между тем время шло. В феврале 1920 года стало известно, что войска Колчака окончательно разбиты Красной армией, а сам он расстрелян в Иркутске. Это упрочило положение партизан, тем более что после ликвидации Колчака американское правительство под давлением своего народа вынуждено было вывести отсюда войска. Таким образом, к весне 1920 года на Дальнем Востоке России из интервентов остались одни японцы. Под их прикрытием и при их поддержке продолжали формироваться различные правительства во главе с генералами и атаманами. Эти правительства иногда существовали всего несколько дней, а затем сменялись новыми. Ещё в конце 1919 года ЦК РКП(б), по предложению В. И. Ленина, приняло решение создать на Дальнем Востоке буферное государство, которое, постепенно освободившись от интервентов и белогвардейцев, помогло бы сделать Дальний Восток советским. Сама советская Россия, ведя в это время войну с панской Польшей и белогвардейцами Врангеля, ввязываться в войну с Японией не могла, поэтому 6 апреля 1920 года была провозглашена Дальневосточная республика. В её состав вошли области: Забайкальская, Амурская, Приморская, Сахалинская и Камчатская. Центром ДВР временно был избран сперва Верхнеудинск, а после изгнания банд атамана Семёнова город Чита. Поскольку в состав правительства ДВР, избранного на Учредительном собрании в апреле 1920 года в Верхнеудинске, вошли представители не только большевиков, но и других партий, было объявлено, что ДВР является республикой буржуазно-демократической, а созданная из партизанских отрядов армия — народно-революционной, у иностранных государств, в том числе и у Японии, не стало оснований для поддержки белогвардейских генералов, утверждавших свои правительства. Однако японские империалисты сделали ещё одну попытку разгромить вновь созданную ДВР и её вооруженные силы. В ночь с 5 на 6 апреля 1920 года во всех населённых пунктах, где находились совместно японские войска и партизаны, японцы вероломно напали на партизан и, пользуясь внезапностью, сумели причинить немалый урон. Кроме того, они захватили владивостокский партизанский штаб, возглавляемый видными революционерами-большевиками: Лазо С. Г., Луцким А. И., Сибирцевым В. М и Цапко А. Т. Такое выступление произошло и в селе Шкотово. Вечером 5 апреля, по случаю праздника Пасхи партизаны устроили вечер, на который пригласили, кроме жителей села, и японских солдат. Глубокой ночью, когда все уже спали беспечным сном, японцы ворвались в казармы партизан и начали дикую резню. Те, не понимая со сна, что случилось, выскакивали на улицу в одном белье и падали, сражённые пулями интервентов. В этой бойне погибло более половины партизан, стоявших в Шкотове, спастись удалось немногим: некоторые убежали в сопки, другие спрятались в домах местных жителей. Большинство сельчан ещё ночью, услышав стрельбу, крики раненых и дикие вопли на японском языке, поняли, что происходит и, не дожидаясь, пока явятся японцы в поисках бежавших от расправы партизан и «бурсуиков», запрягли телеги, оседлали лошадей и, похватав ребятишек, а также кое-что наиболее ценное из имущества, до рассвета умчались в ближайшие сопки. Утром, с восходом солнца, японские солдаты и сопровождавшие их полицейские — предатели, большей частью из корейцев, бросились вылавливать и выискивать беглецов. Но большинству из бежавших от побоища в казарме удалось скрыться. С теми же, кого японцам всё-таки удалось поймать, они расправились самым зверским способом, надругавшись даже над трупами убитых. В числе погибших оказался двоюродный брат Акулины Григорьевны, Семён Калягин. Он был горбат, японцы ему разрубили горб и вырубили из туловища голову. Многие трупы были изуродованы штыками до неузнаваемости. У всех убитых и даже ещё живых тяжелораненых партизан японские солдаты отрезали уши. Вероятно, они учинили бы и более жестокую расправу над оставшимися и сильнее надругались бы над трупами погибших, но убежавшие партизаны и жители села донесли вести о вероломном нападении японцев в Шкотове до партизанских отрядов, находившихся поблизости. Эти отряды, размещённые в мелких селениях, где японских гарнизонов не было, соединились и быстро двинулись в Шкотово. Японцы натиска партизан не выдержали и, погрузившись на поезд, удрали во Владивосток, больше они в Шкотово не возвращались. В течение последующих 3–4 дней партизаны и вернувшиеся жители села подбирали трупы погибших по склонам и кустам гарнизонной сопки и хоронили их в братской могиле, выкопанной в центре сельского кладбища. Удалось найти и спасти несколько человек раненых. Разгром отряда в Шкотове нанёс ощутимые потери партизанам Сучанского и Шкотовского районов, но в то же время пополнил их ряды многими добровольцами-крестьянами, возмущёнными вероломством и зверством японцев. Всю весну и начало лета 1920 года японские войска безуспешно пытались сломить сопротивление партизан в ДВР, не помогли им и такие приспешники, как атаман Семёнов и другие. В июле 1920 года Япония вынуждена была заключить с ДВР перемирие, по которому японцам пришлось вывести свои войска из Забайкалья, а части Народно-революционной армии, опираясь на поддержку РСФСР, немедленно ликвидировали семёновское белобандитское гнездо. Правительство ДВР переехало в г. Читу. В Амурской, Хабаровской и Приморской областях ДВР японцы ещё продолжали держать свои войска, хотя и сосредоточили их в крупных городах: Благовещенске, Хабаровске, Спасске, Никольск-Уссурийске и, конечно, во Владивостоке.Глава четвёртая
В конце лета 1920 года в Шкотово вернулся Андрей Пашкевич. Мы уже говорили о том, что команде сторожевика № 7 пришлось покинуть свой корабль и разойтись по домам, или уйти в партизанские отряды. Андрей, вероятно, тоже ушёл бы в какой-нибудь из отрядов, но решил прежде побывать дома, ведь около трёх лет никакой связи с домом он не имел и не знал, как живут его родные. Вместе с ним в Шкотово направились и два его товарища — матросы Сергей Игнатьевич Маркин и Иосиф Ильич Петров. Они были немного старше Андрея, но никакой родни не имели. Подружившись с Пашкевичем, эти два матроса решили поехать с ним, чтобы вместе навестить его семью, а затем податься в партизаны. Когда Андрей и его друзья появились в Шкотове, то застали семью Петра Пашкевича в очень тяжёлом материальном положении. После трагической смерти Василия, о которой Андрей узнал только по возвращении домой, Пётр Яковлевич стал запивать чаще и продолжительнее и почти совсем забросил хозяйство. Акулина Григорьевна, связанная маленькой дочкой Верой, родившейся в конце 1917 года, отдаваться полевым работам в полную силу не могла, остальные члены семьи — девочки были ещё настолько малы, что ожидать от них серьёзной помощи в хозяйственных работах было нельзя. Старшая Людмила, с 1919 года учившаяся в шкотовской учительской семинарии, крестьянскую работу не знала, делать её не умела и не любила. Пришлось Андрею думать не о партизанском отряде, а о том, чтобы как-нибудь поскорее вновь наладить хозяйство: убрать посеянный ещё Васей урожай, заготовить корм для скота, начать готовиться к сельскохозяйственным работам на будущий год. Его друзья, видя бедственное положение этой семьи, а может быть, и прельстившись возможностью спокойно пожить в мирной крестьянской обстановке, остались с ним. Акулина Григорьевна обрадовалась возвращению Андрея, но в то же время постоянно беспокоилась за него. Она боялась, как бы он не поддался на уговоры некоторых друзей-односельчан и не ушёл бы в партизаны. Боялась она этого отчасти потому, что положение её с семьёй «без мужика в доме» стало чрезвычайно трудным, но, главным образом, потому, что боялась потерять в каком-нибудь бою второго и последнего своего сына. Он же, работая по дому, также, как и его друзья, всё время опасался мобилизации какого-нибудь из белогвардейских правительств, постоянно появлявшихся в Приморье. Именно поэтому почти сразу же по возвращении Андрей и его друзья уехали в лес, поселились в зимовье и находились там почти всё время. Акулина Григорьевна задумала привязать сына к дому и другим известным материнским способом, она решила его женить. В доме уже знали, что парню понравилась одна из подруг её старшей дочери, тоже выпускница семинарии, уроженка села Романовки, Наталья Клименко. Андрея уговаривать не пришлось, и свадьба состоялась в начале 1921 года. Наташа Клименко стала Наташей Пашкевич, семья молодых заняла в доме бывшую Васину комнату. Между тем многие из наиболее дальновидных городских и сельских богатеев всё больше и больше убеждались в непрочности существовавших властей: поддерживаемые японскими штыками правительства сменялись во Владивостоке и Хабаровске чуть ли не ежемесячно. Эти люди понимали, что вскоре японцы вынуждены будут уйти с ДВР восвояси, а с ними рассыплются, как карточные домики, все эти правительства. Из сопок придут партизаны, а с ними и их власть. Эта власть спросит с тех, кто наживался во время японского хозяйничанья, и придётся не только расстаться с неправедно нажитым богатством, но тем, кто так или иначе боролся с партизанами, поплатиться свободой, а может быть, и жизнью. Все эти крупные и мелкие хищники начали под любыми предлогами покидать насиженные обжитые места, удирать в разные стороны и, прежде всего, за границу. В числе этих людей находился и Михаил Яковлевич Пашкевич. В эти годы он сотрудничал с одним крупным лесопромышленником, хищнически вырубал приморский лес, при помощи своего компаньона, а вернее, шефа, сбывал его японцам, получая при этом солидную прибыль. Кроме того, его сын Гавриил был активным карателем, белогвардейцем — надо было как-то спасти и его, да и самому избежать ответственности. В руках Михаила Пашкевича к тому времени собралась порядочная сумма, с ней можно было бы укатить в Харбин или в Японию, бросив всё шкотовское имущество на произвол судьбы. Но такие люди как Михаил, видимо, до самой последней минуты своего существования будут пытаться выколотить дополнительную прибыль из того, что есть. Так с ним и произошло. Компаньон Михаила Пашкевича соблазнил его новой, довольно крупной и как будто выгодной спекуляцией, позволявшей удвоить имевшийся у них капитал. Он рассказал, что японцы, чувствуя непрочность своего положения на Дальнем Востоке, будут стремиться как можно больше и быстрее ограбить лесные богатства края. Компаньон сказал также, что подобные предложения от отдельных японских лесопромышленников он уже получил, причём эти капиталисты предложили за новые партии леса почти двойную цену, и теперь умный человек может на этом деле озолотиться. — Само собой, разумеется, — говорил этот пройдоха, — что заготавливать лес сейчас в Шкотовской волости, в лесах, кишащих партизанами, глупо, да и невозможно: они его и вывезти-то не дадут. Да и показываться в этих лесах тебе или членам твоей семьи, конечно, небезопасно. Нужно уехать по побережью куда-нибудь подальше к северу, в такую глушь, где нет партизан, заготовить там лес, сплавить его по реке к морю и там же передать на подошедшие из Японии пароходы. На этом деле можно заработать очень много. Кроме того, пересидев в таком месте, можно дождаться и новых перемен, ну а если власть захватят партизаны, то оттуда будет легче на любом японском судне выехать за границу. Надо только подобрать верных, работящих людей, суметь их уговорить и барыш будет большой! — Дело это придумано не мной, — продолжал компаньон Михаила, — а одним очень крупным тузом, который на осуществление его даже даст денежный аванс, из этого можно будет кое-что дать и рабочим на обзаведение на новом месте. Этот предприниматель место уже подобрал — бухта Датта на реке Тумнин в районе Ульки, места совершенно дикие, лес нетронутый! Михаил Яковлевич быстро оценил выгоды этого предложения и дал на него согласие. После этого он начал деятельно готовиться к переселению. Оказалось, что это дело непростое. В его семье, вместе с женой Гаврика и самим Гавриком, который обещал освободиться от службы в Белой армии, было всего десять человек, сумел Михаил нанять кое-кого из бродяг в городе Владивостоке числом до сорока человек, но забираться в такую глушь с незнакомыми, да, и по правде говоря, не очень-то надёжными людьми, Михаилу было страшно. Ему хотелось увести с собой и кого-нибудь из родственников. Иван и Леонтий от поездки на север категорически отказались, они не хотели бросать имевшиеся дома и дела и не слишком боялись прихода новой партизанской власти, так как не были особенно скомпрометированы. После отказа этих братьев Михаил решил уговорить Петра. К его удивлению, последний от поездки на север тоже отказался. Больше того, Пётр потребовал, чтобы всякие разговоры на эту тему Михаил с ним больше не заводил. Даже то, чем пытался Михаил испугать брата, что сын Петра Василий был убит партизанами как белый офицер, и что ему и семье придётся плохо, если власть переменится, тот продолжал твёрдо стоять на своём и от поездки отказался. А семья Петра Яковлевича Михаилу была очень нужна: после возвращения Андрея с друзьями в ней стало четверо работоспособных мужчин, и это всё-таки были люди свои, родственники, которые в случае чего могут выручить. С другой стороны, можно предположить, что отъезд семьи Петра, которую Михаил, кстати сказать, никогда не любил, а Акулину Григорьевну просто ненавидел, ему был нужен и для того, чтобы в какой-то мере скомпрометировать её. Дескать, от приближающейся новой власти убежал не только Михаил, но и Пётр Пашкевич, значит, мол, они два сапога пара и младший брат тоже в чём-то виноват. Не сумев уговорить брата, изворотливый Михаил начал атаку с другой стороны. Указывая на бедственное положение семьи Петра, на нехватку земли и на всё большие потребности подрастающих дочерей, он повёл переговоры с Акулиной Григорьевной и Андреем. Долго раздумывали и сомневались и мать, и сын, но убедившись, что с мизерным наделом имевшейся у них земли из бедности им не вырваться, а у Андрея появилась и своя семья (Наташа должна была вот-вот родить), они, в конце концов, согласились на предложение Михаила. Бродячие друзья Андрея, не имея постоянного прибежища, потянулись за ними, надеясь на большие заработки, которые им всем обещал Михаил. Сборы этой переселенческой экспедиции заняли почти всё лето, и лишь в конце сентября 1921 года оба семейства Пашкевичей, семейство Рубисов, семья фельдшера Гусева и около сорока человек бездомных бродяг рабочей артели погрузились во Владивостоке на пароход и отправились в бухту Датта. Плыли они на старом, почти отслужившем свой век пароходе «Алеут», совершавшем каботажные рейсы по побережью. В пути попали в жестокий шторм и чуть живые добрались до рейда в Датте. Выгрузка в этой бухте, где пассажиров и их багаж, как скот, сгружали сетками на стропах в болтающиеся около борта парохода кунгасы, с самого начала показала, какой трудной будет их жизнь. Когда же частью лодками, частью пешком прибывшие поднялись по реке Тумнин вёрст на 30 вверх и очутились в глухой дремучей тайге, на сотни вёрст удалённые от какого-либо культурного человеческого жилья, пожалуй, только тогда многие из них, в том числе Акулина Григорьевна и Андрей, начали понимать, в какую ловушку их заманил Михаил. Между тем, пока семья Пашкевичей готовилась к переезду за длинным рублём и, наконец, переехала на новое жительство, события в России и Дальневосточной республике шли своим чередом. Ещё 26 мая 1921 года при неофициальной поддержке японцев, пока так и не эвакуировавшихся из Приморья, во Владивостоке совершился новый переворот. При помощи убежавших из-за Забайкалья недобитых семёновцев, оставшиеся в городе белогвардейцы свергли областное управление ДВР, в городе организовалось правительство Меркулова. Одновременно с этим на Забайкальскую область из Монголии напали банды японского наёмника барона Унгерна. Для укрепления ДВР и её армии Центральный комитет РКП(б) направил на восток ряд видных коммунистов. Во главе Народно-революционной армии был поставлен известный командир Красной армии В. К. Блюхер, он же получил и пост военного министра ДВР. Японцы спешно готовили остатки белогвардейских войск, сконцентрировавшихся в Приморье, к наступлению на западную часть ДВР. Со своей стороны, готовились к решающей схватке с врагом части Народно-революционной армии и партизаны Приморья. Весь Дальний Восток был похож на готовый взорваться вулкан. К чему может привести этот взрыв, догадывались немногие. Однако капиталист-лесопромышленник, немец по национальности, соблазнивший Михаила Пашкевича на аферу и большие заработки, видимо, был достаточно дальновиден и потому торопился, пока ещё можно, урвать кусок пожирнее. Его помощники (Михаил Пашкевич с компаньоном), хотя по своим средствам были вынуждены довольствоваться кусками поменьше, однако, тоже надеялись их получить. Никто из этих хищников не думал о судьбе обманутых ими людей, завезённых в глухую тайгу, а их положение стало крайне тяжёлым. Кое-как преодолев расстояние в 30 километров от берега моря до места назначения по бездорожью, крутым, заросшим лесом сопкам к бурной горной реке, растеряв при этом добрую половину своего скудного имущества, первое, с чем столкнулись эти горе-переселенцы, явилась необходимость постройки хоть какого-нибудь жилья. На том месте, куда они прибыли, кроме нескольких шалашей ороченов (одна из китайских народностей), жилья не было. Используя привезённых рабочих и многочисленных родственников на строительстве дома для себя и барака-зимовья для остальных, Михаил Пашкевич и не думал о том, как они справятся с этим делом, в том числе и семья его брата Петра. Осознав, в какие невыносимо трудные условия попали, Акулина Григорьевна и Андрей в душе кляли себя за легкомыслие, за то, что поддались на уговоры бессовестного Михаила. Они были бы рады вернуться назад в Шкотово, где из всей их семьи осталась старшая дочь Людмила, продолжавшая учёбу в учительской семинарии, но, к сожалению, это желание стало неосуществимым: на обратную дорогу не было ни средств, ни времени. Приближалась зима, регулярное сообщение с Владивостоком из бухты Датта отсутствовало. Кроме того, перед отъездом Михаил Пашкевич выдал Андрею немного денег на дорогу и обзаведение — надо было их отработать. Одним словом, попали они в капкан и теперь не видели, как из него выбраться. Пётр Яковлевич, приехавший с семьёй в бухту Датта, ни одного слова упрёка ни жене, ни сыну не сказал, только со своим старшим братом перестал разговаривать и даже здороваться. Семья Петра Яковлевича приступила к строительству дома. Без помощи приехавших с ними Семёна Игнатьевича и Иосифа Ильича они бы с этой работой, конечно, не справились. Кроме Андрея и Петра Яковлевича, в семье имелись только женщины, собственно, скорее, девочки. На действительную физическую помощь в строительстве можно было рассчитывать, пожалуй, только одной Кати, которой уже почти исполнилось 15 лет и которая, несмотря на свою хрупкую, тонкую фигурку, была достаточно крепкой и выносливой девушкой. Акулина Григорьевна и жена Андрея Наташа имели маленьких детей, а последняя даже грудного ребёнка, и могли заниматься только приготовлением пищи. Остальные девочки занялись сбором разных лесных продуктов и ягод, чтобы иметь хоть что-нибудь на зиму. Пока все жили в наскоро устроенных шалашах, с нетерпением ожидая конца строительства дома. К счастью, их окружала густая тайга — лес был рядом. На одном из берегов горного ручья, впадавшего в Тумнин, напротив добротного дома Михаила, поставившего его на противоположном берегу этого же ручья, наконец, был готов дом и для семьи Петра Яковлевича. Собственно, название «дом» для этого сооружения было слишком громкое: этот почти квадратный сруб, с потолком и полом, сделанными из грубо отёсанных плах, и крышей из колотой дранки, скорее, походил на временное охотничье зимовье. В одном из углов этого сруба Пётр Яковлевич сложил из камней русскую печку. Никаких комнат в доме не было, впоследствии удалось пристроить небольшие сени и всё. В прорубленные три окна вставили рамы, привезённые с собой из Шкотова. Вскоре все члены семьи Петра Яковлевича Пашкевича переселились в этот новый дом и вовремя — наступил октябрь. В бухте Датта, расположенной гораздо севернее Владивостока, начались по ночам довольно крепкие морозы. В этой избе нужно было разместиться самому Петру, его жене, их четырём дочерям, семье Андрея, состоявшей уже из трёх человек и, наконец, ещё одному из друзей Андрея, ставшего почему-то ближе к этой семье, Семёну Игнатьевичу. Конечно, теснота была невероятная. Отделив кое-как закутки для каждой группы жильцов занавесками из рядна, сколотив для спанья деревянные топчаны и полати, а для еды большой стол и лавки к нему, семья Петра Пашкевича начала заботиться о запасах продуктов на зиму. Мука, сахар и жиры были доставлены тем же «Алеутом», всё это принадлежало подрядчикам — Михаилу Пашкевичу и его компаньону. Продукты хранились в специально построенном сарае-складе и выдавались в счёт заработка рабочим, в том числе и семье Петра. Этих продуктов явно не хватало, нужно было заготавливать что-то и самим. Первое, что частично сделали почти сразу, это набрали, насолили и насушили грибов, росших в изобилии почти рядом с домом, второе — недалеко нашли огромное количество брусники, её тоже заготовили впрок. Главными поставщиками ягоды были сам Пётр и его дочь Катерина. Конечно, все мужчины были хорошими охотниками и поэтому надеялись иметь достаточные запасы мяса. Дичи в этой девственной тайге водилось много, но основной пищей жившим в маленьких посёлках ороченам, да и нашим переселенцам, служила рыба. В Тумнине, как и в других реках Приморья, лососевых пород рыбы осенью скапливалось много — это были кета, горбуша и сима. Выловленную рыбу солили прямо в ямах, выкопанных на берегу, вялили на жердях и даже коптили в самодельной печке, построенной Петром Яковлевичем. Ещё жильё и заготовка продуктов не были закончены, а Михаил уже требовал, чтобы все мужчины немедленно приступили к лесозаготовкам — рубке и подвозу брёвен к берегу реки. Весной лес следовало сплавить в устье к морю. Пётр Яковлевич категорически отказался работать на брата и продолжал заниматься своим хозяйством. Андрею же, и его другу, и даже Кате пришлось отправляться в тайгу, где уже начали стучать топоры и звенеть пилы остальных рабочих. Все новые жители этого заброшенного уголка Приморья, находясь целиком в зависимости от своих эксплуататоров-подрядчиков, были совершенно оторваны от мира. Они не знали, что в это время происходит не только в далёкой России, но даже и в сравнительно близком Владивостоке. Загруженные тяжёлой работой, стремясь сделать её как можно больше, чтобы заработать достаточно, все они с рассвета и до темноты проводили жизнь в лесу на рубке и вывозке отличного строевого леса. Так прошла зима 1921–1922 года, наступила весна. Вскрылся Тумнин, лес сплавили и погрузили на подошедший японский пароход, однако, обещанных длинных рублей пока не получили. Михаил Пашкевич аккуратно подсчитывал заработки каждого рабочего, в том числе и членов семьи Петра. По его подсчётам выходило, что Андрей и его товарищи, и даже Катя, заработали уже огромные суммы, но, как заявил Михаил, лесопромышленник, купивший лес, окончательный расчёт произведёт только осенью, когда второй пароход заберёт оставшийся лес. Кстати сказать, большую часть его ещё предстояло сплавить. Пока же, как опять-таки заверил Михаил, наниматель дал только небольшой аванс, который у всех рабочих, в том числе и у семьи Петра, даже не покрывал самых необходимых трат и стоимости тех продуктов, которые забирали зимой из лавки подрядчика. Для того чтобы как-то улучшить своё существование в ожидании получения расчёта, всем переселенцам и, прежде всего, семейству Петра Пашкевича пришлось заняться сельским хозяйством. Разработав небольшой участок земли под огород, Андрей выяснил, что местное население страдает из-за отсутствия табака, а у ороченов курят все: мужчины, женщины и даже дети. Раньше они выменивали табак на рыбу и меха у моряков пароходов, заходивших в бухту. Сейчас пароходов не стало, пропала и возможность обмена. Среди многочисленных запасов различных семян, предусмотрительно взятых с собою Акулиной Григорьевной, нашлись и семена табака. Посеянные в девственную почву, удобренную золой, появившейся от сжигания валежника и выкорчеванных пней на площадке, разработанной под огород, семена табака прекрасно взошли и к середине лета 1922 года дали большой урожай. Выменивая листья этого табака, прошедшего под руководством Петра Яковлевича некоторую обработку, на мясо, мех и даже на царские деньги у ороченов, семья Петра получила побочный источник дохода. Срубленный лес сплотили и подготовили к погрузке на пароход, но японцы так и не приехали. Зато с проходящего куда-то на север пассажирского судна на шлюпке Михаилу Пашкевичу доставили письмо о его компаньоне, который уехал на первом пароходе после погрузки леса. Получив это письмо, Михаил Яковлевич стал мрачнее тучи, и даже ближайшие домашние (жена и дети) боялись к нему подступиться. Содержанием полученного письма, да и то — больше по необходимости, так как сам был не очень грамотен и написанное разбирал плохо, он поделился только с сыном Гавриком. Последний после прочтения буквально впал в бешенство, причём кроме проклятий, невероятно грязных ругательств, направленных в никуда, Гаврик нашёл и конкретное применение своему гневу. В этом письме, по сведениям, полученным неизвестно из каких источников, наряду с прочими, предостаточно неприятными для Михаила Пашкевича и его белобандита-сына новостями, сообщалось и то, что старшая дочь его брата Петра, Людмила, вступила в какую-то безбожную и пакостную организацию, называемую «комсомол». Ни сам Михаил, да, пожалуй, никто из семьи Петра Яковлевича, в то время даже и не представлял себе, что это такое за комсомол, хорошо знал это только бывший белый офицер Гаврик. Его бешенство нашло выход. В своём обычном пьяном состоянии он, схватив топор, бросился в дом к Петру, чтобы зарубить Акулину Григорьевну, родившую и вырастившую такую дочь. К счастью, той дома не оказалось. Излив свой гнев на ни в чём не повинных скамьях и столе, Гавриил Пашкевич бросился искать Акулину Григорьевну во дворе, но та, уже предупреждённая рабочими, надёжно спряталась. Члены её семьи — мужчины Андрей, Семён Игнатьевич, да кое-кто из рабочих, приготовились её защитить (все они имели огнестрельное оружие). Протрезвевший от бешенства Гавриил, будучи порядочным трусом, счёл за лучшее исчезнуть из посёлка. Говорили, что он убежал куда-то в лес к белобандитам, у которых и скрывался. А Михаилу Пашкевичу было от чего помрачнеть. Дело в том, что ещё осенью 1921 года, в ноябре, японцы двинули Белогвардейскую армию генерала Молчанова против правительства ДВР, но войска НРА, возглавляемые командармом Блюхером и комиссаром Постышевым, не только отразили этот удар, но и 10 февраля 1922 года сами перешли в наступление и к концу весны освободили от белогвардейцев почти весь Дальний Восток. В руках белых, по существу, оставался только один Владивосток, где они организовали своё правительство во главе с генералом Дидерихсом, причём западной границей этого последнего белогвардейского «государства» в России была станция Угольная, в 30 километрах западнее города. Тем временем под давлением общественности самой Японии, под дипломатическим нажимом советской России и в связи с обострившимися противоречиями с США японское правительство вынуждено было свои войска с Дальнего Востока вывести. 25 октября 1922 года при отходе последнего парохода с японскими войсками остатки белых маленькими группами разбежались по Уссурийской тайге, к одной из групп и попал Гаврик. В этот день во Владивосток вошли войска Народно-революционной армии и части Красной армии под командованием И. П. Уборевича, завершив этим освобождение Приморья. 14 ноября 1922 года Народное собрание ДВР приняло решение о ликвидации республики и о вхождении Дальнего Востока в состав РСФСР. Всё это, может быть, не так подробно и точно, было изложено в письме, полученном Михаилом Пашкевичем. Он понял, что заключивший с ним подряд лесопромышленник за лесом не вернётся; его компаньон тоже, вероятно, уже благополучно прибыл в Японию, и теперь ему, Михаилу, конечно, не удастся получить тех огромных прибылей, на которые он рассчитывал, и что самое главное — ему не удастся, ни одному, ни с семьёй в ближайшее время выбраться из бухты Датта, следовательно, он не сможет попасть за границу. У Михаила Пашкевича имелись определённые накопления за лес, проданный весной, но продолжать дальнейшие разработки, а тем более кормить всю эту ораву, к которой он, не смущаясь, причислял и семью брата, совершенно не собирался. Дня через два после получения письма Михаил Пашкевич объявил всем рабочим, что лесопромышленник его надул, за лесом он больше не вернётся и денег от него ждать нельзя, а поэтому все заработки, подсчитанные на бумаге, так и останутся неоплаченными. Он не преминул заметить, что главной причиной, вызвавшей такое положение, является появление на Дальнем Востоке советской власти, которая разорила его и, конечно, принесла немалый ущерб и всем работавшим на него людям. Далее он сказал, что с этого дня все свои договорённости с рабочими он расторгает, каждый может делать что хочет и идти куда угодно. Выдача продуктов прекращается, и он согласен только кое-что продать за наличный расчёт. Конечно, будь рабочие немного более организованными, они смогли бы справиться с этим бессовестным эксплуататором: растрясли бы его склады, да, может быть, основательно пощипали бы и его дом, но Михаил знал, кого набирал. Никто из этих полубродяг не сказал ни слова. Выслушав нерадостное сообщение, они стали разбредаться, куда глаза глядят. Большинство из них потянулось в Советскую гавань. Однако семья Петра Яковлевича Пашкевича на такой поход решиться не могла: слишком многочисленной она была, обременённой большим количеством маленьких детей, чтобы вот так, без всяких средств и определённой цели куда-нибудь переселяться. Если бы они могли вернуться в Шкотово, то это было бы самым лучшим исходом, но село находилось очень далеко, добраться до него по берегу было невозможно, а пароходы в бухте Датта даже и не показывались. Да если бы и показались, то на проезд у семьи Петра Пашкевича не было денег. После очищения Приморья от интервентов и белогвардейцев началось становление новой власти на местах: организация сельских и волостных советов. Организация новых учреждений происходила очень медленно, главным образом, потому, что отдельные глухие уголки Приморья были оторваны от губернского города Владивостока, удалены на сотни вёрст. Сообщение с ними, осуществляемое преимущественно по морю, было очень затруднено. Японцы и последние белогвардейцы, уходя из Владивостока, разграбили полностью порт, угнав все годные пароходы, оставив только те, которые требовали серьёзного ремонта. Прошло почти полтора года, пока первый представитель советской власти проник в бухту Датта и добрался до Уськи. Всё это время семья Петра Пашкевича, как, впрочем, семьи и других шкотовцев, обманутых Михаилом, находилась в очень бедственном положении. С огромным трудом, расширяя клочки пригодной для посева земли, Акулина Григорьевна, Андрей при помощи Семёна Игнатьевича и подрастающих дочерей обеспечивали себя продуктами с огорода. Охотой и рыболовством добывали мясо и рыбу. Продавая ороченам табак, на вырученные средства покупали у Михаила Пашкевича жиры, сахар, соль, а иногда и немного муки. Сеять хлеб в районе Уськи было нельзя: он не вызревал. Никаких предметов первой необходимости — одежды, сельхозинвентаря и прочего они приобрести не могли, их просто не было. Заветной мечтой Андрея, его жены, Акулины Григорьевны, да и всех остальных членов этого семейства было возвращение в Шкотово. Они не боялись советской власти, хотя почти и не представляли её сущности. Тем не менее они считали, что крестьяне, честно занимавшиеся своим трудом, могут жить при любой власти. Совсем по-другому думал Михаил Пашкевич и члены его семьи. Имея значительные запасы продовольствия, продолжая наживаться даже на самых близких людях, они думали не о возвращении в Шкотово, а о том, чтобы как-нибудь перебраться за границу, хотя бы на Южный Сахалин. Он, по слухам, продолжал оставаться японским, и до него можно было добраться на обыкновенной китайской шаланде. С этой целью сыновья Михаила, Ананий и Матвей, уже много раз ходили на побережье, надеясь встретить какую-нибудь китайскую шаланду. Но совершенно неожиданно в Уську во главе небольшого вооружённого отряда явился некто Афиногенов, назвавший себя представителем советской власти, которому было поручено организовать органы этой власти на побережье. Вскоре выяснилось, что прибывший был близким другом Василия, учился вместе с ним в Коммерческом училище и, по его рассказам, знал всё о семействе Пашкевичей. Узнав от Андрея и Акулины Григорьевны, что они спят и видят возвращение в родное Шкотово, Афиногенов обещал устроить их семью на тот пароход, который через некоторое время, возвращаясь во Владивосток, заберёт его отряд. Одновременно он сообщил, что кроме организации в Датте и Уське сельских советов, на нём лежит миссия поимки и ареста находившихся в этих местах белогвардейцев и, прежде всего, офицера Гавриила Пашкевича. Он заметил, что, очевидно, придётся арестовать и его отца, бывшего лесопромышленника, так как, по имеющимся материалам, Михаил Пашкевич сотрудничал с японцами, не только сбывая им, по существу, ворованный у государства лес, но и выдавая некоторых партизан и работников советской власти. Однако в этот раз Михаил Пашкевич и взрослые члены его семьи успели скрыться в тайге, где их найти было невозможно. Трогать детей и женщин Афиногенов не стал. Впоследствии стало известно, что, в конце концов, Михаил был арестован и со всей семьёй выслан из Приморья куда-то вглубь Сибири. Всё его так нечестно нажитое имущество было конфисковано в пользу советского государства. Гавриил Пашкевич так и не был пойман — он успел убежать в Японию. В конце августа 1924 года семья Петра Яковлевича благополучно вернулась в Шкотово. В районе Уськи остался Семён Игнатьевич, которого избрали председателем сельсовета. Ему понравился этот северный край. Впрочем, в том, что Семён Игнатьевич остался в Уське, была и другая причина. Ещё с первых дней своей жизни в семье Пашкевичей, ему понравилась одна из дочек Петра, Катюша. Продолжительная жизнь на севере, когда они ежедневно бок о бок трудились в лесу, на рыбалке, в огороде, когда Катя на его глазах из бойкой весёлой девчонки превратилась в стройную красивую девушку, от которой он временами не мог отвести глаз, заставила его серьёзно думать о том, чтобы жениться на ней. Его смущало только то, что он был старше Кати более чем на десять лет, а также и то, что она или не замечала его чувств, или была ещё настолько наивна, что не понимала их. Акулина Григорьевна, которой Сёмен Игнатьевич рассказал о своём чувстве к Кате и о намерении предложить ей выйти за него замуж, отнеслась к этому предложению положительно. Она считала, что Катя создана для крестьянской работы и что её жизнь с серьёзным и опытным человеком, каким показал себя Семён Игнатьевич, будет достаточно обеспеченной и счастливой. Однако она не хотела как-либо воздействовать на дочь и предложила ему договориться самому. Вскоре для этого представилась и возможность. В то время как вся семья, навьючив лошадей, пробиралась по тропе вдоль берега реки Тумнин в бухту Датта, где на рейде стоял пароход, Семён Игнатьевич и Катя были посажены в ульмагу (так назывались местные лодки), куда сгрузили большую часть имущества и продуктов. Плыть по реке пришлось почти сутки. Семён Игнатьевич смотрел на Катю, не отрываясь, и она, кажется, начала кое-что подозревать, однако виду не подавала, а наоборот, всё время вела разговор о предстоящем возвращении в Шкотово и об огромной радости, которую это ей доставляло, так как она получала возможность продолжать учение. Может быть, именно поэтому он так и не набрался смелости, чтобы рассказать ей о своём чувстве. Так ни о чём не договорившись, они и доплыли до устья реки. Вероятно, поэтому Семён Игнатьевич и не покинул Уську. А если бы он открылся Кате Пашкевич? Кто знает, может быть, вся её жизнь, да и жизнь Бориса Алёшкина в дальнейшем пошла бы совсем другим путём. Но ведь так можно предположить что угодно. Жизнь повернулась по-другому, значит, так было нужно. Вернёмся к семье Пашкевичей. Приехавшие не без некоторой опаски в конце августа 1924 года в Шкотово, Пётр Яковлевич, его жена и сын увидели, что все страхи, так старательно раздуваемые членами семьи Михаила Пашкевича, оказались совершенно напрасными. В селе уже более года действовали советские учреждения. Была по-настоящему установлена советская власть, имелся не только волостной совет, но даже и военный комиссариат с солдатами-красноармейцами и командирами, одетыми в так удивившую их форму, в какую были одеты бойцы, вызволившие их из тисков далёкого севера. Больше того, в селе Шкотово было даже ЧК и чекисты в кожаных куртках. Они не только не хватали каждого встречного-поперечного крестьянина, чтобы подвергнуть его зверским пыткам, как грозили Михаил и Гаврик, а вели себя совершенно спокойно и жили на квартирах у многих крестьян. В селе торговали все магазины, регулярно действовала железная дорога, работали школы и, по сравнению с тем временем, когда Пашкевичи уезжали из села и когда в нём хозяйничали японцы, стало значительно больше порядка и спокойствия. Горько пожалели тогда Акулина Григорьевна и Андрей о своём необдуманном поступке, о том, что поддались на уговоры Михаила Пашкевича и выехали из Шкотова. Погнавшись за длинным рублём, они в результате, если и не потеряли слишком много, то ничего и не приобрели. Им нужно было опять начинать с того же, что они бросили в 1921 году. Расколотив забитые окна и двери своего дома и хозяйственных построек, убедившись, что всё оставленное ими имущество никем не тронуто, не реквизировано и что даже никаких попыток к этому никто и не предпринимал (как они узнали от аптекарши), Пашкевичи стали привыкать к новым порядкам, установленным советской властью. Одним из первых поразивших их изменений, стало то, что уже более года как аптека стала государственной, но дом, в котором она находилась, продолжал считаться собственностью Петра Пашкевича. Хлуднева, продолжая служить в этой аптеке, аккуратно вносила за дом арендную плату в сберегательную кассу, открывшуюся с первых дней прихода советской власти. Эти деньги Пётр Яковлевич или его жена могли в любое время получить, они были очень необходимы. Удалось, правда, с большим трудом и волокитой, получить деньги и с китайских лавочников, арендовавших другой дом. Вот эти-то, не такие уж маленькие, накопившиеся за несколько лет деньги, и оказались тем спасительным кругом, который выручил семью Пашкевичей. На них удалось приобрести двух лошадей, корову, кое-что из одежды, необходимые хозяйственные мелочи и главное в хозяйстве — семена для посева. Второе, что очень удивило и обрадовало Акулину Григорьевну и Андрея, было известие, принесённое Петром Яковлевичем, когда он вернулся из сельсовета (так называлось теперь учреждение, управлявшее селом). Ему нужно было поставить власти в известность о своём возвращении и получить в обратное пользование свой земельный надел. В сельсовете он узнал, что при советской власти землю нарезают не по мужским душам, а по едокам. Едоком же считался любой член семьи, независимо от возраста и пола. Таким образом, сельсовет дал землю не только на него, сына и внука, но и на его жену, невестку и всех дочерей. Правда, величина надела на каждого человека была несколько меньше, чем ранее приходилось на мужскую душу, но, в общем-то, на семью Петра Яковлевича земли пришлось почти в четыре раза больше, чем выделялось ранее. Сам Пётр к этому известию отнёсся без особого восторга, но его жена и Андрей очень обрадовались, они сразу поняли, что при должной обработке этого количества земли, семья не будет бедствовать так, как это было до их отъезда на север. Теперь они смогут оправиться, окрепнуть и перед ними откроется дорога к действительно зажиточной жизни. Купив семена и получив помощь со стороны родных матери, Андрей в эту же осень успел запахать такой порядочный клин земли, что после посева на нём и получения в будущем году даже среднего урожая, семья была бы обеспечена хлебом и даже могла бы кое-что и продать. Было и третье радостное известие — про оставленную в Шкотове старшую дочь Людмилу. В своё время мы упомянули о письме, полученном Михаилом Пашкевичем, в котором сообщалось, что Людмила стала комсомолкой. Помимо гнева, вызванного этим обстоятельством у Гаврика, Михаил да и все остальные члены его семьи всё время корили Акулину Григорьевну за этот поступок её дочери. В своих разговорах они всячески судили и поносили Милочку, заявляя, что теперь она стала потерянной, гулящей девкой, что её не только в учительницы — ни в один порядочный дом не пустят! Позор, который она нанесла этим поступком, отразится и на всей семье Петра Пашкевича. Если Андрей к этим наговорам относился немного насмешливо и недоверчиво, хотя в душе и не одобрял Милкиного вольнодумства, то Акулина Григорьевна им верила, и, возвращаясь в Шкотово, уже заранее готовилась к попрёкам от всей родни за «беспутную» Милку, а саму её оплакивала, как покойницу. Какова же была её радость, когда, приехав в Шкотово, она узнала, что Милочку не только никто не позорит и не корит, а, наоборот, все считают, что она хорошая, умная и порядочная девушка. В самом деле, Людмила Пашкевич, несмотря на все передряги, происходившие в Приморье с 1921 по 1924 год, не только успешно окончила учительскую семинарию, но вот уже второй год учительствовала в школе большого села Угловка, расположенного рядом со станцией Угольная. Через несколько дней после возвращения семьи Пашкевичей в Шкотово, приехала в гости и сама Людмила. Старшими она была встречена недоверчиво, настороженно — так они пока относились ко всем комсомольцам и большевикам. Прошло не менее года, пока мать, брат и его жена стали вести себя с Милой достаточно уважительно. Младшие же сестрёнки встретили её (комсомолку и учительницу) с нескрываемой радостью и интересом. Особенно много расспрашивала про комсомол старшая из вернувшихся сестёр — Катя. Время летело быстро, наступил сентябрь, начались занятия в школах. Теперь, когда учение было совершенно бесплатным, Акулина Григорьевна и Андрей настояли, чтобы все девочки, которым это было положено по возрасту, взялись за учение. Конечно, каждой из них пришлось пойти в тот класс новой школы, который соответствовал оставленному ими перед отъездом. Таким образом, Кате, которой уже исполнилось 16 лет, пришлось отправиться в седьмой класс, в котором учились ребята 13–14 лет. Ей это показалось стыдным, и она даже немного поупрямилась, но и мать, и Андрей, да и приехавшая Милочка категорически требовали продолжать образование. В седьмом классе школы-девятилетки, куда она теперь пошла, уже имелось несколько комсомольцев, со многими из них Катя скоро подружилась. Школьники-комсомольцы собирались на комсомольские собрания и обсуждали различные вопросы. Это было заманчиво и интересно, Катя иногда бывала на таких собраниях. Однажды, возвращаясь из школы, она увидела и одного из первых шкотовских комсомольцев — Бориса Алёшкина. Ребята отзывались о нём с уважением и некоторой завистью, Милочка тоже хвалила, а кое-кто из знакомых её семьи и, прежде всего, Михайловы и Пырковы — наоборот, приписывали ему чуть ли не все семь смертных грехов. Может быть, именно это противоречие — осуждение одних и похвала других — заставило Катю заинтересоваться вихрастым парнишкой, который, чуть ли не с первой встречи стал её постоянным преследователем и поклонником. Повлияла и его настойчивость, с которой он добивался встреч с нею. Вероятно, немаловажную роль сыграли и его голубые глаза, смотревшие на девушку с такой мольбой и лаской, что, встретившись с ним взглядом, Катя испытывала какую-то неловкость и поспешно отводила глаза.Глава пятая
Сближение с комсомольцами, частые посещения их собраний, дружба с отдельными ребятами, разговоры со старшей сестрой — всё это не могло пройти бесследно. В ноябре 1924 года Катя Пашкевич вступила в комсомол. В то время все комсомолки ходили с короткими волосами. Стриженая под скобку голова являлась как бы одним из признаков, символом принадлежности к комсомолу. Как же могла миновать это Катя? Необходимо, впрочем, рассказать и о том, как она вступала в комсомол. Перед тем, как подать заявление о приёме Катерина решила спросить разрешение у родителей. Мать, продолжавшая ещё относится к этой организации с недоверием, сперва ответила категорическим отказом, но Катя упорно настаивала на своём. Милочка её поддерживала, у Андрея тоже не было особых возражений. Акулина Григорьевна, наслушавшись наговоров соседок, даже пугала дочь тем, что после вступления в комсомол её могут остричь и отправить в Китай. Хотя, откровенно говоря, сама она этой болтовне верила мало, ведь её старшая дочь уже давно была комсомолкой, давно носила короткие волосы, и никто её никуда не отправлял. Стремясь всё-таки как-то задержать вступление Кати, мать сказала ей: — Поезжай к отцу и спроси его разрешения. Пётр Яковлевич, как это пошло чуть ли не с первых дней его возвращения в Шкотово, продолжал выпивать. Катя знала, что он живёт где-то в зимовье, занимаясь охотой. Приказание матери её не испугало. Вернувшись из школы, она оседлала коня Яшку и немедленно отправилась искать отца. Найдя его и обратившись к нему с просьбой о разрешении вступить в комсомол, Катя ждала ответа с некоторым волнением и страхом. Она думала: «А вдруг тятя откажет? Тогда уже мама ни за что не позволит!» Пётр Яковлевич несколько минут молчал, а затем как-то безучастно спросил: — А как мать? — Она позволит, — слукавила Катя. — Ну, тогда и я. Не помня себя от радости, Катя помчалась на своём хромоногом скакуне домой. Вернувшись, она радостно закричала: — Мама, тятя разрешил! Акулина Григорьевна, встретив дочь на крыльце, не сказала ничего, только покачала головой. Теперь девушке понадобилось выполнить следующее необходимое дело — остричься. Не зная, как к этому подступиться, Катя в то же время чувствовала себя неловко: все комсомолки, окружавшие её, были пострижены, и только она одна ходила с косой. А ей ещё дали нагрузку работать с пионерами. Некоторые девочки даже спрашивали свою вожатую, почему она ходит с косой. Катя понимала, что даже малейший намёк на желание постричься со стороны матери встретит самый твёрдый отпор. Ведь из всех сестёр, имевших, хотя и густые, и даже курчавые, но плохо растущие волосы, только у неё была коса толщиною в руку и ниже колен. Акулина Григорьевна справедливо гордилась этим украшением своей дочери перед всеми родными и знакомыми. Девушка решилась. Оставшись одна дома, она вооружилась большими портновскими ножницами и чуть ли не одним взмахом безжалостно оттяпала свою чудесную косу. Когда Акулина Григорьевна во время завтрака заметила, что из-под косынки у Кати торчит вихор волос, она не поверила своим глазам! Несколько секунд она ошеломлённо смотрела на дочь, а потом сорвала косынку с её головы и чуть не упала в обморок: вместо прекрасной Катиной косы она увидела копну торчавших в разные стороны плохо подстриженных волос. Не стерпев такого, она схватила лежавшие у печки щипцы для углей, собираясь по-настоящему проучить эту сумасшедшую девчонку, но Катя не стала дожидаться расправы: с быстротой испуганного зайца она выскочила из-за стола, увернулась от матери, пытавшейся её задержать, и уже через минуту была за воротами своего двора. Два дня она не являлась домой. Жила у знакомых — Румянцевых. Дольше она не вытерпела, на третий день пришла. В это время жена Андрея Наташа в бане стирала бельё, Катя немедленно присоединилась к ней. Гнев матери не может быть долговечным, и Акулина Григорьевна, вообще очень сдержанная женщина, вспылив, отошла довольно быстро. Прошло около часа после возвращения Кати, когда её мать направилась в баню, чтобы помочь Наташе в стирке. Зайдя, она увидела там очень старательно работавшую дочь. Катя, подняв голову, вздохнула. Нельзя сказать, чтобы душа у неё была спокойна: внутренне она содрогнулась, ожидая, если не взбучки, то всё-таки самого сурового нагоняя. Но она была дочерью своей матери с таким же твёрдым характером, и поэтому ни одним жестом, ни одним движением не показала своего испуга, а продолжала так же усердно стирать. Акулина Григорьевна не выдержала: — Куда же ты, шалапутная, косу дела? — проговорила она, улыбнувшись. Увидев материнскую улыбку, Катя несмело ответила, чуть ли не шёпотом: — Под перину засунула… Тут уж и Наташа не выдержала — громко рассмеялась. А мать проворчала: — Нашла место! Наташа, ты хоть подравняй её немного, а то глядеть страшно. Да смотри, деду не покажись, он ведь всегда твоей косой любовался, убьёшь старика-то. Так окончился этот немаловажный для того времени в крестьянской семье эпизод со стрижкой Кати. Надо сказать, что новая причёска не только не испортила её лицо, а даже придала ему больше миловидности и задора. Вы, вероятно, заметили, что мы почти ничего не говорим о Петре Яковлевиче Пашкевиче, и это неслучайно. Дело в том, что после возвращения с севера, получения им прав на новые наделы земли и проведения кое-каких ремонтных работ по дому и сельхозинвентарю, он как-то почти совсем оторвался от крестьянского хозяйства семьи. Если, находясь на севере, Пётр Пашкевич почти совсем не пил, то теперь запои участились и удлинились. Он опять начал пропадать неделями, возобновил дружбу с охотниками, а ещё больше — с китайцами-земледельцами, бесплатно поившими его. Бывали случаи, когда соседи подбирали опьяневшего Петра и приводили его домой. Такое поведение в известной мере, может быть, явилось следствием того, что после возвращения вину за поездку на север жена и сын как-то незаметно переложили на него, хотя на самом-то деле он этой поездке сопротивлялся. Все семейные дела, вернувшись в Шкотово, мать с сыном стали решать, не советуясь с ним. А ему, вероятно, стало даже удобнее, и, выполняя между запоями те или иные домашние и полевые работы, он относился к ним так, как делал бы наёмный батрак. Это не могло не обижать Акулину Григорьевну и, пользуясь предоставленными ей новой властью правами, она решила с мужем развестись. К тому времени, о котором мы говорили в последней главе предыдущей части, к январю 1928 года произошло следующее. В семье Петра Яковлевича Пашкевича, ещё продолжавшего жить в Шкотове, хозяйничала Акулина Григорьевна Калягина, его бывшая жена, вернувшая себе девичью фамилию после развода. В этом же доме жили её дочери: Катя, окончившая школу в прошлом году и готовившаяся, как мы знаем, выйти замуж за Алёшкина; Женя, учившаяся в последнем классе девятилетки и собиравшаяся стать учительницей; Тамара, учившаяся в восьмом классе, и младшая — третьеклассница Вера. Вместе с ними жила жена Андрея Наташа с двумя сыновьями — Всеволодом восьми лет и Вадимом шести лет. Сам Андрей, как мы помним, убедившись в невозможности содержать свою семью и семью отца только одним крестьянским трудом, работал в Дальлесе и был направлен этой организацией на станцию Ин. Старшая дочь Людмила вышла замуж за Дмитрия Сердеева и, родив в Шкотове своего первенца Руслана, последовала с ним в Хабаровск к месту службы мужа. Сопровождала её в этом путешествии сама Акулина Григорьевна. И вот, как раз перед самой посадкой в поезд она была огорошена Борисом Алёшкиным, его заявление о женитьбе застало её врасплох. Может быть, оно и не было совсем неожиданным: о сближении дочери с Борисом своим материнским чутьём она уже знала. Но такое необычное сватовство её встревожило. Проводив Милочку до Хабаровска и оказав ей кое-какую самую необходимую в первые дни помощь, мать заторопилась домой в Шкотово, чтобы успеть хоть как-нибудь собрать и подготовить к замужеству свою следующую дочь. Она знала уже от Бориса, что Катя обещала на днях приехать к нему. Ей, к счастью, удалось уговорить будущего зятя, чтобы приезд Катерины был кратковременным, чтобы настоящая их совместная жизнь началась лишь после того, когда она Катю «соберёт». Теперь, когда мы вкратце ознакомились с историей и жизнью этого семейства, один из членов которого скоро официально станет самым близким, самым дорогим человеком для нашего героя до конца жизни, можно продолжить прерванный рассказ.Глава шестая
Читатели, у которых хватило терпения дочитать до конца вторую книгу, без сомнения, помнят, что она закончилась, когда Борис Алёшкин, набравшись храбрости и, что скрывать, нахальства, посвятил Акулину Григорьевну Калягину в свои планы, причём сделал это в таком неподходящем месте, в такое неподходящее время и в такой, в сущности, безапелляционной форме, что все надежды бедной женщины на придание определённой пристойности и принятый порядок в сватовстве и замужестве, которые, как она надеялась, удастся соблюсти, хотя бы при выдаче замуж второй дочери, если уж не удалось это сделать с первой, рассыпались в прах. Но молодёжь почти всегда своими действиями, словами, поступками нарушает установленные каноны и порядки. Особенно часто случалось это в то время. Тогда революционный дух молодёжи даже как бы требовал нарушения, разрушения существовавших ранее правил поведения в жизни. Так что не будем удивляться поступку Бориса Алёшкина, а последуем за ним в квартиру, которой он очень гордился, но которая, мягко говоря, не годилась, пожалуй, не только для молодожёнов, но и для холостяка. Это была первая в его жизни квартира, арендованная им самостоятельно, притом не для себя лично, а для семейного человека, ожидавшего в скором времени приезда жены. Зайдя в отведённый для него угол, он немного разочаровался. Хозяйка убрала оттуда двуспальную кровать, сославшись на то, что с ней угол занимает очень много места в комнате и ходить мимо неё будет затруднительно. Вместо кровати теперь стоял основательно подержанный диван. В этот же вечер Борис написал, а на следующий день и отправил, письмо своей Катеринке, в котором извещал её, что о предстоящей женитьбе он Акулине Григорьевне сообщил и получил её согласие, что теперь он ждёт свою невесту в ближайшие же дни. В письме он объяснил Кате, как найти квартиру, что ей лучше всего сойти с поезда на Первой Речке и со станции идти по направлению к кладбищу. Пройдя его, она сразу увидит дом, в котором они будут жить. Сам он её встретить, вероятно, не сможет, так как поезд из Шкотова приходил в то время, когда он должен быть на работе. О том, чтобы уйти с работы для встречи приезжавшей невесты, парень даже и не подумал. В то время работа для него, как, впрочем, и для многих других, была делом первостепенным, а всё остальное, даже женитьба, оказывалось уже на втором плане. При последнем свидании молодые люди договорились, что если мама даст своё согласие на их брак, то Катя, получив письмо, приедет к Борису немедленно. По его расчётам, её можно было ожидать через три дня после отправления письма. Этот день приходился на 4 февраля 1928 года. Волнуясь, что Катя не сможет найти квартиру по его описанию, перед уходом на работу Борис попросил свою квартирную хозяйку встретить жену, описав приблизительно её наружность. Борис убежал с утра на свой склад, где количество поступающих лесоматериалов беспрерывно увеличивалось, и с самого утра до наступления темноты ему приходилось вертеться, как белке в колесе. Нужно было успеть проследить за разгрузкой прибывших с лесоматериалами вагонов, переноской и укладкой поступившего на склад, одновременно производить отпуск леса китайцам-бондарям и принимать поступавшие от них бочки. Кроме того, на всё поступившее и выданное следовало оформить соответствующие документы. В конце рабочего дня Борис должен был через старшинок артелей произвести расчёт с грузчиками за проделанную в этот день работу (тогда рабочие получали заработок ежедневно). Он вспомнил о том, что сегодня к нему должна впервые, как к мужу, приехать Катеринка, и что она, может быть, уже приехала, лишь после того, как, заперев двери комнатушки, отведённой под контору и усадив у ворот склада старичка-сторожа, вышел на улицу. Борис чуть ли не бегом помчался на Ленинскую улицу, чтобы вскочить в трамвай, доехать до Китайской, там пересесть на другой и в Куперовской пади, выскочив на ходу, по узенькой уличке, извивавшейся вдоль кладбища, спешить в свою квартиру. Хотя он и сообщил Кате, что, может быть, не сможет её встретить сам, сейчас в его голове бродили самые беспокойные, самые мрачные мысли. Выйдя из вагона и не увидев его, она могла обидеться. «Дождётся обратного поезда и уедет назад, в Шкотово, — думал он, — а ведь она во второй раз ни за что не приедет, у неё такой характер!» — мрачно рассуждал Борис. Тогда прости-прощай все его мечты о Кате вообще, а ведь он без неё не может. Каждую свободную минуту он думает только о ней, она ему видится во всех проходящих девушках, только тогда, когда по горло занят работой, он может о ней на время забыть. Эти тревожные мысли заставили Бориса всё замедлять и замедлять шаги, и когда он подходил к дому, то вообще еле передвигал ноги. Вдруг он услышал насмешливый голос: — Вот это торопится домой муженёк! Жена изголодалась, дожидаясь его, можно сказать, уже все глаза проглядела, а он еле идёт! Устал, что ли, так? Эти слова, а главное, голос, который их произнёс, заставили Бориса встрепенуться. Оставшиеся несколько десятков шагов он не шёл, не бежал, а мчался, как будто к его ногам приделали крылья. Ведь это был её голос, это говорила его Катя! Она стояла на высоком крыльце, кутаясь в длинное пальто, накинутое на плечи, и смеялась. Взлетев на крыльцо так, что, кажется, он миновал все ступеньки за один прыжок, Борис обхватил Катю и принялся её целовать. Она отпихивала его руками и говорила: — Да пусти ты, сумасшедший, люди увидят! Да и хозяева каждую минуту могут на крыльцо выйти. Нацелуешься ещё… Пойдём обедать. Обедали они вдвоём. Хозяйка сумела найти в себе достаточно деликатности, чтобы, подав им обед, уйти из комнаты. За столом Катя сказала, что приехала без вещей на несколько дней погостить. Рассказала она и о том, как нашла его квартиру: — Ну, пришёл поезд на Первую Речку. Вышла я со своим маленьким узелком из вагона, смотрю во все глаза — Борьки нигде не видно, ну, думаю, опоздал, наверно, на работе задержался. Постояла я немного. Народ со станции разошёлся, решила идти и я. Направилась к кладбищу по дороге, как ты мне написал. Хорошо, что я эти места немного знаю — я ведь, когда училась во Владивостоке, так тут недалеко у Тищенковых жила. Подымаюсь по узенькой дорожке вдоль кладбища, а сама думаю: не встречу Борьку, не найду его квартиры, зайду к Тищенковым, дождусь у них обратного поезда и вернусь в Шкотово. Уж тогда больше к нему ни за что не приеду, ведь и так стыда не оберёшься! Дома-то Наташе и сестрёнкам я сказала, что выхожу за тебя замуж и еду к тебе в гости на несколько дней, и вдруг — здрасьте, вернусь в этот же день! В это время мимо меня по направлению к станции бежит какая-то маленькая пожилая женщина, на ходу она спрашивает: «Не знаете, шкотовский пришёл?» Я не успела ответить, как она вдруг остановилась и спрашивает: «Скажите, пожалуйста, вы не Катя Алёшкина?» Я, конечно, чуть сразу сгоряча не брякнула: какая ещё Алёшкина?!! Да вовремя опомнилась, подумала: ведь он меня теперь за жену выдаёт, а значит, и фамилию мне свою приписывает. Вот ещё, не было печали! Звалась Пашкевич, а теперь какой-то Алёшкиной буду, однако промолчала, только головой кивнула. Женщина опять заговорила: «Ну вот, славу Богу, что я вас встретила, а то Борис Яковлевич очень бы обижался, уж он мне так крепко наказывал встретить вас у поезда, а я с обедом захлопоталась и прозевала время-то. Уж, вы, пожалуйста, ему не рассказывайте!» Ты знаешь, я чуть в лицо ей не расхохоталась. Как, думаю, это Борьку-то Борисом Яковлевичем величают? Видать, ему вправду пора жениться! Ну, а мне, наверно, замуж ещё рановато — все меня Катей зовут. Да, ты ешь-ешь, не возражай! — остановила она Бориса, заметив, что тот пытается что-то сказать. После обеда, когда молодые прошли за ширму, в свой уголок, и несколько минут посидели одни, дочери хозяйки и соседка-работница кондитерской фабрики позвали их играть в лото. Так, за игрой в лото, Борис и Катя Алёшкины провели свой первый семейный вечер. Ночью, кое-как уместившись на довольно узком старом диване, предназначенном для их постели хозяйкой, они очень быстро убедились в неудобстве своего помещения. До приезда Кати Борис как-то не замечал этого. Кормила его хозяйка обильно и вкусно, постель была чистая — со свежими простынями, достаточно мягкая. После работы он шёл на какое-нибудь собрание (он уже встал на партийный учёт трестовской ячейки), или на политзанятия, или даже просто в кино. Домой являлся часов в 9–10, ужинал на кухне, читал там что-нибудь, а часов в 11 ложился на свой диван, крепко засыпал, не обращая никакого внимания на ходивших мимо него взад и вперёд хозяев. Не то было сейчас! Диван, на котором лежали молодожёны, был отгорожен от остальной комнаты ширмой. Малейшее движение в постели, вздох, как была уверена Катя, был слышен не только снующим без конца мимо них девчонкам хозяйки, но и всему дому. Более или менее свободно они вздохнули лишь немного позже 12 часов ночи, когда вся квартира погрузилась в сон. Борису нужно было на следующий день бежать на работу к восьми часам, а, следовательно, встать, по крайней мере, в половине седьмого. В эту же ночь Катя категорически заявила, что дольше двух дней она такой пытки не выдержит, что ей утром будет стыдно взглянуть в глаза хозяйке и её дочерям: — Ведь они всё, всё слышали! — твердила она, чуть не плача. Тогда же она потребовала от Бориса, чтобы тот немедленно нашёл другую квартиру, где была бы отдельная изолированная комната, что только в этом случае она согласна приехать насовсем. Тот, конечно, обещал, но как выполнить это обещание, пока ещё себе не представлял. Три дня, которые прогостила Катя в городе, несмотря на все неприятности и неудобства, доставляемые жильём, и на огромное количество сил и времени, которые Боре именно в этот период пришлось отдавать своей новой работе, прошли как сплошной праздник, ведь как бы то ни было, а Катя стала его женой. Она сидела, стояла, лежала с ним рядом, он мог беспрепятственно обнимать её, целовать (что он, кажется, готов был делать беспрерывно), и, главное, она не сопротивлялась, не отталкивала его, не торопилась за эту проклятую калитку в своих воротах, которую Борис иногда был готов разломать в щепки, а покорно сносила все его ласки и иногда даже несмело отвечала на них. Поезд в Шкотово уходил вечером, и Алёшкину удалось проводить свою жену на станцию. Прощаясь на перроне и, кажется, в первый раз поцеловавшись с ним на людях, Катя ещё раз заявила, что пока он не найдёт порядочной квартиры, она к нему не приедет. После отъезда Кати Борису стало так пусто и грустно, что самой главной его мыслью стала квартира. Однако в то время как, впрочем, и впоследствии, во Владивостоке с жильём было чрезвычайно плохо: найти отдельную комнату, да ещё женатому человеку, без соответствующего знакомства или без солидных денег не представлялось возможным, а ни того, ни другого у Алёшкина не было. Напрасно каждый день он бегал по разным адресам, в дальние и ближние уголки города — ничего отвечающего своим требованиям найти не мог. В некоторых местах ему отказывали сразу, только узнав, что он женат, в других предлагали жильё, ещё более тесно связанное с хозяевами, чем в той квартире, в которой он жил сейчас. Наконец, там, где имелась более или менее удобная комната, требовали оплату, по крайней мере, за полгода вперёд, чего Борис при всём желании сделать не мог. Так прошло дней десять. Конечно, неправильно было бы думать, что всё это время Борис только и делал, что искал квартиру. Поискам её он отдавал только свободное время, а его оставалось не так-то много. Мы уже описывали, как был загружен рабочий день Алёшкина, но и вечера у него были также достаточно уплотнены. В Дальгосрыбтресте, насчитывавшем к тому времени только в своём центральном аппарате уже гораздо больше ста человек служащих, имелось всего пятеро членов ВКП(б) и один кандидат (сам Борис). Членами партии были председатель правления треста Беркович, начальник общего отдела Глебов, заместитель начальника производственного отдела Гусев и два выдвиженца из рабочих, занимавших небольшие должности в отделе кадров и в отделе сбыта и реализации продукции. В коммерческом отделе, к которому относился склад Бориса Алёшкина, кроме него коммунистов не было. Начальник отдела (в прошлом коммерческий директор этого крупного частного торгового предприятия) первое время к молодому десятнику относился с большим недоверием, однако после неоднократных бесед с Антоновым и после того, как он сам побывал на складе и лично убедился в образцовом порядке хранения и отпуска материалов, который этот мальчишка сумел установить, а также и в том, что Алёшкин относился к порученному делу с энтузиазмом и чувством ответственности, своё мнение о нём переменил. На совещании коммерческого отдела в конце первого месяца работы Бориса, Черняховский хвалил его и ставил в пример заведующим другими складами. Через некоторое время о Борисе Алёшкине, как о способном молодом работнике, узнал член правления треста, ведавший вопросами финансов и снабжения, а следовательно, и коммерческим отделом, некто Мерперт. Он пожелал увидеть Бориса. Побеседовав около часа и убедившись, что этот молодой человек достаточно грамотен, неплохо знает лесное дело и, по-видимому, обладает незаурядными организаторскими способностями, пообещал ему, что если он и дальше так будет работать, то на лесном складе надолго не задержится, а получит более высокую должность. В партячейке Алёшкина, как единственного молодого из имевшихся коммунистов, прикрепили к комсомольской ячейке, вскоре избрали и секретарём этой ячейки. В то время она насчитывала всего 15 человек, её члены работали в основном учениками в бухгалтерии, в плановом, финансовом отделе, курьерами, и только двое делопроизводителями. Забегая вперёд, скажем, что, несмотря на состав комсомольской ячейки треста почти полностью из служащих, занимавших незначительное положение, благодаря её активной работе она стала вскоре пользоваться большим авторитетом. Проводимые налёты её «лёгкой кавалерии» бросали в неприятную дрожь не одного из бывших хозяйчиков-рыбопромышленников, пригревшихся на той или иной должности в тресте и пытавшихся использовать своё служебное положение в корыстных целях. Естественно, что вместе с ростом авторитета комсомольской ячейки поднимался авторитет и её вожака, секретаря Алёшкина. Но это было в недалёком будущем, пока же он исправно работал, активно выступал на собраниях ячейки, принимал участие в политучёбе при партячейке и всё глубже начинал понимать сущность переживаемого нашей страной периода. В то же время он отчаянно скучал: не было Кати, его Кати! Жизнь без неё ему казалась пустой, серой, а иногда просто ненужной. Правда, на работе он мог шутить, смеяться и даже ухаживать за многочисленными девицами и дамами, служившими в аппарате треста, но оставшись наедине с собой, он немедленно впадал в чёрную меланхолию, иногда настолько глубокую, что был готов бросить всё и мчаться в Шкотово к своей милой Катеринке. Однажды, вероятно, недели через две после Катиного отъезда, когда часов в восемь вечера, после очередной неудачи в поисках квартиры, Борис грустно шагал по Китайской улице, решив оставшуюся часть пути до дома пройти пешком, он буквально нос к носу столкнулся с человеком, которого менее всего ожидал встретить во Владивостоке: — Пся крев! Да ведь это же Борис Алёшкин, прошу пана! Цо ты тутай робишь? До конт идешь? — торопливо заговорил встреченный им человек, мешая в вопросах польские и русские слова. Борис с изумлением узнал Томашевского — десятника, вместе с которым и Демирским он так отлично жил в маленьком домике в районе Стеклянухи. А тот, заметив расстроенное Борисово лицо, продолжая держать его за плечи, расспрашивал: — Да цо тебе стало? Цо таки смутны? Повьедзь ми, я же друг! Поляк, полуобняв Бориса, двинулся вместе с ним обратно, по направлению к Куперовской пади, откуда он только что шёл. «Томашевский — человек в городе чужой, вероятно, находится здесь проездом. Ещё в Стеклянухе он говорил, что, как только заработает немного денег, сейчас же поедет на родину, в Польшу. По всей вероятности, он начал свой путь», — подумал Алёшкин. Борису, совершенно разочаровавшемуся в поисках квартиры, было уже всё равно: он так тосковал без Кати, что даже этому чужому, в сущности, человеку рассказал и о своей женитьбе, и о квартире, и о том условии, которое ему поставила молодая жена. Из сбивчивого рассказа Бориса Томашевский, видимо, не всё понял — он не очень хорошо знал русский язык, а Борис в волнении забыл это и в основном говорил по-русски. Томашевский некоторое время молчал, недоумённо посматривая на собеседника, и соображал, что же собственно так огорчило его — то ли женитьба, то ли ещё что-нибудь? Однако он ясно видел, что у Бориса на самом деле на душе скверно, а так как испытывал к нему дружеские чувства, то решил попытаться лучше понять причину плохого настроения товарища и по возможности помочь ему, хотя, откровенно говоря, времени у него было в обрез. Он, как и предполагал Борис, действительно уже следовал в Варшаву. Отвезя ещё утром свой небольшой багаж на вокзал, Томашевский только что рассчитался с квартирной хозяйкой и сейчас направлялся к поезду. — Почекай, почекай, — вновь заговорил он, — я что-то не разуме: цо то таке «проходная комната»? Борис, используя свой небольшой запас польских слов, попытался ему объяснить, что это комната с двумя дверями, через которую проходят хозяева. Тут Томашевский вдруг расхохотался: — Так то, значит, пшеходны покоик! Так-так, значит, ты, Борис, такий клеп, что надумал свою малженку в першую же ночь в пшеходном покоике уложить? Да як же ты её намувить смог? Напевно и она у тебе така же детско, яко и ты сам. Ну и дзизак ты! И зарас ты, балван такой, ещё на неё обижаешься! Сам умудрился наброить як безразумный фафута, и сам же злишься. Эх, ты! Скажи ещё ей спасибо: друга тебе бы ланцухов надавала… Да, наробил ты глупств, цо ж с тобой зараз робить? А-а! Почекай я тоби допомогу! Моя хозяйка полячка, у неё моя избка свободна. Правда, она примует тылько поляков, но ты ведь разуметь по-польску, а если не добже размавишь, то я скажу: длуго жил в России, забув. Ты тылько молчи, добже! Пуйдем прендзей, я мам мало часу! — и подхватив под руку ошеломлённого Бориса, Томашевский быстро зашагал с ним не в сторону кладбища, куда уже было начал сворачивать Борис, а влево и вниз, в самый центр Куперовской пади. Через несколько минутони уже подходили к небольшому двухэтажному дому, стоявшему впритык к такому же другому, отделённому довольно ветхими воротами от крошечной китайской лавчонки, в которой горел свет. Они вошли в относительно чистый, но узенький маленький дворик, замощённый крупным булыжником. Здесь Бориса поразил какой-то странный, не особенно сильный, но неприятный запах. Всю заднюю часть двора занимали низенькие сарайчики и хлевушки, из которых доносился храп, повизгивание и хрюканье свиней. Услышав эти звуки, Борис сразу понял и причину «аромата»: это был запах корма, готовившегося свиньям, и запах от них самих. Ему сразу вспомнилось точно такое же зловоние, так ненавистное ему во время жизни у дяди Мити, когда Боре приходилось чистить свиной хлев. Пока его спутник осматривался и принюхивался, Томашевский взошёл на крыльцо и что было силы начал стучать в дверь ногой. Заметив недоумённый взгляд своего спутника, он объяснил: — Хозяйка глуховата. Тем временем дверь открылась, и на пороге появилась высокая, костлявая, рыжеватая женщина лет сорока пяти. Увидев Томашевского, она изумлённо воскликнула: — Цо пан Томашевский! Цо пану сталось? Пан цось заставив? — Пан спузница на потенг, пшепрашам, пани Ядвига, — очень вежливо сказал Томашевский, — у меня ниц не зробилось, я зараз на извозчике. Несчастье сталось вот с этим моим пшиятелем. Тилько вы едны можете ему помочь. Зараз я ушиско повем, — говорил торопливо Томашевский, следуя за хозяйкой, пригласившей его и Бориса пройти в дом. Конец приведённой фразы он уже произносил в большой чистой кухне, однако, ещё более пропитанной тем же запахом несвежей картошки и чего-то другого, что варилось в большом котле. В нескольких словах Томашевский рассказал пани Ядвиге о бедственном положении Бориса Алёшкина и, усиленно напирая на то, что Борис — поляк, его лучший друг и что он целиком ручается за его добропорядочность, просил сдать ему ту комнату, которую он только что освободил. Разумеется, разговор вёлся по-польски, но Борис всё отлично понимал, хотя сказать что-либо сам и не решался, боясь, что его варварское произношение, сразу же выдаст его не польскую национальность. То ли красноречие пана Томашевского возымело своё действие, то ли несчастный вид Бориса, но после недолгого колебания хозяйка согласилась показать сдававшуюся комнату. Выйдя из кухни в тёмный узкий коридор, они почти сразу же уткнулись в небольшую дверь, это и была дверь сдаваемой комнаты. Комната, длиною около четырёх метров и шириною не более двух, имела довольно большое окно, выходившее во двор. Около одной из стен стоял старенький комод, у окна небольшой стол, около него старый венский стул и такая же старая табуретка. Высоко под потолком висела электрическая лампочка, которую хозяйка зажгла, повернув выключатель, находившийся у двери. Рядом с дверью выступала из коридора полукруглая стенка голландской печи. Крашеные полы были обшарпаны, а в середине комнаты краска вообще сошла на нет. Стены, покрытые клеевой краской, имели пятна от потёков, особенно заметные в одном из углов. Одним словом, комната была далеко, далеко не первого сорта, но у Бориса другого выхода не было. Самое главное — эта комната оказалась совершенно изолированной от остальной квартиры. Хозяйка сказала, что в квартире живут ещё жильцы, тоже поляки — старики, муж и жена. Живут они уже 20 лет и занимают две комнаты с окнами на улицу; сама она живёт в комнате, расположенной рядом с кухней, которой могут пользоваться все жильцы. Единственное условие, которое она поставила, — чтобы не было маленьких детей, но Борис о детях пока ещё и не думал. Они с Катей были так недавно женаты, что появление детей ему представлялось где-то в далёком, туманном будущем. За комнату хозяйка потребовала пять рублей в месяц, причём за два месяца вперёд. По существовавшей в то время во Владивостоке стоимости найма частных квартир, это было не слишком дорого. Борис Алёшкин немедленно выложил десять рублей. Он предупредил, что переедет в комнату первого марта, примерно дней через десять, а пока должен дожить у старой хозяйки, так как заплатил ей вперёд. Такая разумная бережливость нового квартиранта понравилась пани Ядвиге, и она стала относиться к нему лучше. Она пообещала по возможности сделать в комнате за это время маленький ремонт. Узнав, что у Бориса нет никакой мебели, согласилась оставить всё находившееся в комнате и даже поставить кровать, которую он попросил, не взимая за это дополнительной платы. Между прочим, с этой кроватью произошло некоторое недоразумение. Стремясь поддержать слова Томашевского, что он поляк, Борис во время разговора с хозяйкой вставлял краткие фразы на польском языке. Когда встал вопрос о кровати, как назло, Борис забыл это слово по-польски, и он решил сказать по-русски. Когда хозяйка услышала это, она изумлённо подняла брови и развела руками: — На цо пану кроват, цо пан мысли робить? Томашевский усмехнулся и, понимая Борино затруднение, дёрнул его за рукав. Дело в том, что по-польски «кровати» — значит «корова», а то, что мы называем «кроватью», произносится как «ложе». Томашевский сразу понял Борину ошибку и поспешил её исправить: — Дрога пани, пану тшеба ложе, у него нема ложа! Пани Ядвига рассмеялась. По всей вероятности, она поняла, какой «поляк» Борис, но этот парень ей чем-то понравился, да и рекомендация Томашевского для неё значила многое. Она ответила: — Бенди пану ложе, нех не торбуется. Между прочим, то, что Борис переезжал не сразу в эту комнату, объяснялось не столько его чувством бережливости, сколько совсем другим расчётом. Ранее чем через неделю Катя не успеет приехать из Шкотова, а без неё жить ему в этой комнате не хотелось. Через полчаса переговоры о найме квартиры были закончены, друзья вышли на улицу. Борис горячо поблагодарил Томашевского, пожелал ему благополучно добраться до Варшавы, они обнялись. Томашевский обещал написать из Польши и, вскочив на проезжавшего мимо извозчика-китайца, поехал на вокзал. До отхода поезда на Москву оставалось менее часа, ему следовало торопиться. Борис, окрылённый достигнутым успехом, добежал до остановки трамвая, поехал на Светланку (как её всё ещё продолжали называть, хотя она уже давно была переименована в Ленинскую), дошёл до почтамта и уже собрался послать своей Кате телеграмму, но раздумал. Гораздо лучше, если бы он за ней съездил сам, это было бы и быстрее, и удобнее. Следующий день — воскресенье. До сих пор Алёшкин как-то не обращал внимания на выходные и праздники, в том числе и на воскресенья — железная дорога работала без них, вагоны с лесом подавались ежедневно, и Борису приходилось организовывать их разгрузку, не пользуясь правом на отдых. В этот раз он решил в воскресенье не работать. Было ещё не позднее девяти часов вечера, и он знал, что сумеет найти в тресте кого-то из начальства. Сесть на трамвай и доехать до ДГРТ, как называли теперь Дальгосрыбтрест, было делом нескольких минут. Как Борис и предполагал, в коммерческом отделе сидели и Антонов, и сам зав. отделом Черняховский. Борис обратился к ним с просьбой об отпуске на один-два дня для того, чтобы привезти жену. Он заверил, что его может заменить на складе на это время Соболев, с которым он договорится. Против ожидания Черняховский оказался очень сговорчивым и своё разрешение на отпуск дал без разговоров. Советуя не оформлять отпуск через отдел кадров, он сказал: — Вы, товарищ Алёшкин, и так работали, не считаясь со временем. Я доволен вашей работой. А за складом, кроме Соболева, присмотрит товарищ Антонов. Таким образом, Борис получил возможность выехать в Шкотово и пробыть там два дня — воскресенье и понедельник. С первым же утренним поездом 24 февраля 1928 года Борис приехал в село. Забежав на несколько минут домой, он наконец-таки нашёл время доложить отцу и мачехе о том, что женится на Кате Пашкевич и сейчас приехал за ней. Своим сообщением он не вызвал особого удивления, так как и Яков Матвеевич, и Анна Николаевна уже давно понимали, что это, в конце концов, случится, ведь слухи о том, что их сын проводит около Кати дни и вечера, давно достигли их ушей. Однако такая скоропалительность смутила их. Анна Николаевна не выдержала и сказала: — Ты что же, Борис, думаешь, что Пашкевичи так вот сразу и отпустят с тобой Катю? Я, например, сомневаюсь: если даже они и согласятся отдать её за тебя, то потребуют времени на приготовления и сборы, ведь в крестьянских семьях к такому событию как свадьба дочери относятся серьёзно. Борис, конечно, не стал рассказывать о своём разговоре с Акулиной Григорьевной, не посвятил родителей и в то, что Катя к нему приезжала, что в глазах владивостокских знакомых она уже была его женой. Он только упрямо тряхнул своими вечно рассыпавшимися густыми каштановыми волосами и пробурчал: — Ничего, уговорю! Затем он помчался к новым родственникам. Его появление у Пашкевичей было совершенно неожиданным и вызвало настоящий переполох. Акулина Григорьевна, два дня тому назад вернувшаяся из Хабаровска, и слышать не хотела о том, чтобы Катя вот так, с бухты-барахты, отправилась с Борисом во Владивосток. Её поддержал и приехавший за семьёй Андрей. После долгих переговоров решили сделать так. На следующий день, 25 февраля 1928 года, Борис и Катя должны пойти в местный ЗАГС зарегистрироваться. Затем следует устроить небольшую встречу родителей Бориса с семьёй Пашкевичей. Ранним утром во вторник Борис уедет во Владивосток, а Катя приедет к нему в следующее воскресенье, за эти пять дней ей соберут самое необходимое приданое. Хотя Борис настойчиво твердил, что никакого приданого не нужно, Акулина Григорьевна возражала. Она заявила, что в этом деле он ничего не понимает, что девушке без постели и необходимого белья являться в дом к мужу недопустимо. Пообедав у Пашкевичей, Борис вернулся домой и рассказал об этой договорённости Анне Николаевне и отцу. Те, посовещавшись, решили, что какое-то участие в предстоящей свадьбе должны принять и они. Для этого мачеха отправилась к Пашкевичам и, о чём-то договорившись с Акулиной Григорьевной, вечером принялась колдовать на кухне. Ночевал в эту ночь Борис у Пашкевичей. Спали они с Катей, как и во Владивостоке, опять в проходной комнате, в столовой. Катя испытывала те же страхи и терзания, что и в городе. На следующий день они явились в ЗАГС. Это учреждение в то время размещалось в небольшой комнатке одной из только что отремонтированных казарм гарнизона. На дверях комнаты на картонке было написано: «Запись актов гражданского состояния». Наши молодые, прочтя эту сложную по смыслу надпись, вначале даже немного растерялись, так как привыкли называть это учреждение просто ЗАГСом. Затем сообразили, что это всё-таки и есть то, что им нужно. Несмело открыв дверь, они зашли в комнату, где стояло два стола. За одним сидел пожилой мужчина, а за другим девушка. Увидев вошедших, которые переминались с ноги на ногу и не знали, что им делать, мужчина поднял голову и сиплым басом спросил: — У вас что: смерть, рождение? Борис ответил: — Мы зарегистрироваться пришли. — А, так это вон к ней. Подойдя к столу, за которым сидела девушка, Борис и Катя остановились. Девушка взяла, лежавшую на краю стола большую книгу и спросила: — Какие-нибудь документы у вас есть? Ребята переглянулись: в то время никаких паспортов не было. Документом, удостоверяющим личность, могла быть любая бумажка: профсоюзный билет, справка из какого-нибудь учреждения или партийные документы. К счастью, Борис и Катя догадались захватить с собой комсомольские билеты. Они и послужили основанием для регистрации брака. Взяв билеты, девушка переписала с них всё, что полагалось, в книгу и спросила, обращаясь к Кате: — Какую фамилию будете носить? Катя молчала, вмешался Борис: — Алёшкина! Катя кивнула головой. Девушка ещё что-то записала в книге, затем достала из стола типографский бланк, заполнила его, подошла к мужчине, который поставил на бланке большую круглую печать, и, возвращаясь, подала документ Борису. Взяв в руки эту бумажку и прочитав её, Борис спросил: — Это всё? — А что же ещё? Всё! Когда молодожёны вышли из ЗАГСа, они дружно рассмеялись. — А я-то думала!.. — проговорила Катя. Откровенно говоря, и Борис был разочарован простотой такого важного для них события. На самом деле, тогда регистрация брака происходила так незамысловато и буднично потому, что очень многие граждане не придавали этому акту почти никакого значения. Некоторые люди годами жили в фактическом браке и даже не думали ни о какой регистрации, а другие считали брак действительным только после венчания в церкви. В тот же день состоялось и празднование. Конечно, это была совсем не та свадьба, какую справляли в своё время зажиточные крестьяне, интеллигенты или купцы, и о которой мы теперь имеем представление по рассказам Чехова, Лескова или Толстого. Но это была и не такая свадьба, какие мы часто видим теперь, когда молодые со свидетелями и кучей друзей торжественно едут на украшенных автомашинах в какой-нибудь ресторан или домой, где столы накрываются на сорок — пятьдесят гостей и где праздник длится не одни сутки. Не было у них и комсомольской свадьбы, которую описывают советские авторы: в клубе, с речами, оркестром и подарками от организаций и родственников. Нет, времена тогда были не те, да и семьи жениха и невесты не имели достаточно средств, чтобы справить пышную свадьбу. После возвращения Бориса и Кати из ЗАГСа был устроен обед, в котором главным организатором стала Акулина Григорьевна, приготовившая скромные, но очень вкусные блюда. Кое в чём ей помогла и мачеха Бориса. За столом, кроме семьи Пашкевичей и Алёшкиных, присутствовали несколько ближайших родственников. Не обошлось, конечно, и без выпивки, но ни жених, ни невеста к спиртному не притронулись.Глава седьмая
Неделя заканчивалась. Борис выехал из своей старой квартиры, чем немного огорчил хозяйку: в проходную комнату найти квартиранта было непросто, Алёшкин обещал прожить год, а сам съезжал через месяц. Женщина, конечно, понимала, что жить в таких условиях, которые она могла предоставить семейному человеку, было неудобно, и поэтому, в общем-то, они расстались дружелюбно. Забрав свои скромные пожитки, в том числе и медвежью шкуру, служившую ему матрацем в Шкотове и привезённую сюда в последнюю поездку, Борис явился на новую квартиру. Вручив ему ключ от комнаты, хозяйка познакомила его с соседями, они оказались симпатичными старичками, жившими, как он впоследствии узнал, неизвестно на какие средства. Муж в этой семье когда-то был чиновником в частном банке, дослужился до пенсии, но с приходом советской власти выплаты прекратилась, а банк был ликвидирован. Отдел социального обеспечения, обратиться в который его надоумил Томашевский, обещал ему выплачивать что-то по старости, но пока он ничего не получал, и старички проедали небольшие сбережения, сохранившиеся от прежней жизни. В России, именно на Дальнем Востоке, они жили уже чуть ли не полвека и никуда уезжать не хотели. Их хозяйка, пани Ядвига, тоже была давней жительницей Владивостока. Ещё в прошлом столетии её свёкор построил этот дом, который они с мужем унаследовали. Муж хозяйки, мобилизованный каким-то белогвардейским правительством Приморья, погиб в бою. Она осталась одна, не имея никакой специальности. Доходы от сдачи внаём комнат были так малы, что на них существовать было нельзя. Предприимчивая женщина занялась разведением свиней. Этим делом, кстати сказать, начал заниматься ещё её покойный муж. Сейчас в хлевушках находилось штук десять свинок. Продажа их мясникам-китайцам приносила прибыль, хотя содержание животных и требовало немалого труда. Разумеется, всё это Борис узнал не сразу. В тот день, когда он явился со своими вещами, его только познакомили с соседями и повторили условия найма. Весь разговор, как с пани Ядвигой, так и с её жильцами вёлся по-польски. Алёшкин старался отвечать односложно или как можно более кратко, когда же ему приходилось произнести более длинную фразу, он говорил её по-русски, ссылаясь на то, что за время долгой жизни среди русских почти позабыл польский язык. Хозяйка, как обещала, поставила в комнату железную кровать — с довольно вычурными спинками, на очень тонких ножках и заметно узкую. Уместиться на ней вдвоём было совершенно невозможно. Борис привёз со своего склада несколько досок, сколотил из них щит и уложил его сверху. Площадь постели расширилась, получилось некоторое подобие двуспальной кровати. Застелил он её шкурой медведя и одеялом. В этом и заключались все его приготовления к приезду жены. Наконец, наступил этот знаменательный день. Поезд из Шкотова приходил в 12 часов дня. Стоял ясный морозный день, было около пяти градусов мороза, выпавший несколько дней тому назад снежок хорошо покрыл улицы города, и извозчики перепрягли своих лошадей в маленькие изящные саночки. Вообще-то, по городу на санях ездили редко, и прокатиться в них было большим удовольствием. Ещё утром Борис предупредил хозяйку о том, что сегодня приедет жена. По дороге на вокзал, выйдя на Китайскую улицу, он нанял извозчика, лошадь которого ему показалась особенно бойкой и ухоженной. Оставив извозчика с санями на вокзальной площади и приказав ему дожидаться, Борис вышел через здание вокзала на перрон, чтобы встретить свою Катю, приезжавшую к нему теперь уже навсегда. Поезда пришлось ждать более получаса, и эти полчаса показались Борису целой вечностью. Но вот, наконец, показался пыхтящий паровоз, а за ним серо-зеленоватые вагоны дачного типа, которые теперь ходили по сучанской ветке. В окне одного из вагонов, медленно прокатившемся мимо Бориса, он заметил улыбающееся лицо Кати. Подбежав к этому вагону, он быстро забрался в него и, протискиваясь через толпу спешащих к выходу пассажиров, добрался до купе, в котором сидела, обложенная узлами, Катя. Он бросился к ней с поцелуями, но она, видимо, страшно смущаясь от любопытных взглядов, бросаемых пассажирами, торопила его: — Ладно, ладно, Борька! Бери вон тот узел, там перина и подушки. А этот, с одеждой, и корзинку я сама понесу. Пойдём скорее, а то ещё в тупик увезут! Взвалив на себя, хотя и лёгкий, но очень громоздкий узел, с трудом протискиваясь в проходе и дверях вагона, Борис облегчённо вздохнул, когда, наконец, очутился на перроне. Следом за ним вышла Катя. Через несколько минут, кое-как уместившись в крошечные узенькие извозчичьи санки, поставив корзинку в ноги и обложившись узлами, так что поверх этого добра были видны только их головы, они тронулись в путь. Лошадка извозчика бежала резво, санки по обледеневшей мостовой катились, кренясь то в одну, то в другую сторону, грозя вытряхнуть своих пассажиров. Катя впервые в жизни ехала на таких санках на извозчике и, уцепившись обеими руками за свои узлы, видимо, основательно побаивалась, как бы не вылететь вместе с ними на землю. Поэтому, преодолев стеснение и робость, она прижалась к Борису, а тот, держась левой рукой за металлическую спинку саней, правой, обхватив любимую, всё крепче прижимал её к себе. От быстрой езды, встречного ветра и морозца оба они раскраснелись и, войдя на крыльцо, поразили хозяйку, увидевшую их в окно, своей молодостью, свежестью, юностью, так и брызжущим счастьем. Пани Ядвига не выдержала и, обняв Катю, поцеловала её: — Сердечне витам пан! Бардцо пшиемно знать сем паней, проше, проше! — говорила она, силясь помочь растерявшейся Кате внести вещи. Борис, протиснувшись вперёд, кое-как составил фразу: — Моя малженка по-польску не разуме, она россиянка. — Ниц, ниц, розуме! — продолжала говорить Ядвига, пока Борис открывал дверь своей комнаты. Когда Борис и Катя остались одни, он схватил её, приподнял с пола и стал целовать в губы, глаза, щёки, лоб, волосы и во что придётся. Она, смеясь, отбивалась от него и говорила: — Да подожди ты, ненормальный! Вот дурак, дай хоть раздеться-то! Давай устраиваться, а потом, я есть хочу, где мы обедать будем? От последнего вопроса Борис растерялся, о еде он не подумал вообще и сейчас невольно расстроился: «Ведь у меня ничего нет, придётся сейчас ехать в центр, или на базар, покупать продукты… А может быть, в ресторан? Но в ресторан Катя, наверно, не захочет. Ещё в прошлом году она сказала, что никогда по ресторанам ходить не будет. Что же делать?» Обо всём этом он думал, помогая Кате развязывать её узлы, раскладывать в комод привезённое ею с собой бельё, развешивать на гвоздях, вбитых в одну из стен комнаты, пальто и платья и раскладывать на кровати широкую перину, которая, даже после сделанного Борисом усовершенствования, свешивалась чуть ли не до пола. Наконец, с разборкой Катиных узлов и устройством постели было покончено. Молодые хозяева уселись около стола, и Катя получила возможность рассмотреть своё собственное жилище. Конечно, назвать его даже приличным, с современной точки зрения, да, пожалуй, и вообще, было бы нельзя: убогая, грязноватая, тёмная комната (окно-то выходило в узкий двор), обставленная донельзя бедной обстановкой. Но ведь это их жильё, их собственная квартира! Они могли, заперевшись на крючок или на замок, никого к себе не пускать и остаться одним. Они вдвоём — в целом мире! И это наполняло их сердца таким счастьем, что убогость комнаты не могла иметь значение. И вот, когда они с сияющими глазами сидели около «своего» стола, на «своих» стульях (хозяйка заменила табуретку венским стулом), переглядываясь, готовые каждую секунду разразиться беспричинным радостным смехом, в дверь их комнаты кто-то тихонько постучал. Катя наскоро, пригладив растрепавшиеся волосы, оглядев своё платье, вопросительно взглянула на Бориса, а тот важно, с достоинством произнёс: — Войдите. Дверь приоткрылась и в неё не прошёл, а как-то очень тихо и ловко, согнувшись в вежливом полупоклоне, проскользнул невысокий китаец, прижимавший к груди меховую шапку. Одет он был так, как обычно одеваются китайские лавочники: в длинный шёлковый ватный халат чёрного цвета, с застёжками на боку, из-под которого выглядывала чистая шёлковая куртка и шаровары. Растительности на лице у него не было, а сзади по халату змеилась длинная и тонкая коса. Борис и Катя недоумённо переглянулись. Потом, однако, чувство вежливости и гостеприимства, присущее русским людям, победило их изумление. Катя пересела на кровать, а Борис пододвинул к пришедшему китайцу её стул и предложил сесть, тот от приглашения отказался. Он согнулся в поклоне ещё ниже, затем выпрямился и произнёс тихим, еле слышным голосом: — Здласте! Моя Ли Фу Чан. Моя магазина тута лядом во дволе стоит. Ваша капитана тепель тут живи. Тебе чиво-чиво нада, моя магазина покупай. Моя магазина шибко шанго есть. Его, — он указал пальцем на Катю, — мадама сама ходи, выбилай, чиво есть, чего нету — скажи, моя потом плинеси. Сама ничего неси не нада, всё бойка плинеси. Деньга плати не нада, тибе, капитана, запиши, моя книжка запиши: потом, когда хочу, деньга есть, отдавай. Холосо! Борис и Катя переглянулись: они знали ещё по Шкотову, что китайские торговцы охотно дают товары в долг, чтобы привлечь к себе покупателей, но с тем, чтобы торговец вот так ловил покупателей на дому, они встретились впервые. Борис поблагодарил за предложение и сказал, что они, вероятно, им воспользуются и, может быть, даже сегодня. На лице торговца появилась улыбка, он шагнул вперёд, достал из кармана тоненькую книжечку в светло-коричневой картонной обложке, положил её на стол и, указывая пальцем, сказал: — Тебе чиво бели, эта книжка пиши, моя своя пиши. Моя магазина тебе, когда хочу ходи — утло, вечела, ночью, только на дволе маленькая двелка — стучи, моя отклывай. До свиданья, мадама, до свиданья, капитана. После этих слов он также бесшумно, как и появился, выскользнул в дверь. А молодые хозяева несколько минут смотрели друг на друга, а затем расхохотались. — Ну вот, я уже и мадама, а ты капитана! Здорово! Однако есть-то всё-таки хочется. Мама мне дала пирожков, но этого мало. Иди-ка, Борька, к этому Ли Фун Чану, посмотри, что у него взять можно, сообразим обед. Ехать куда-нибудь в большой магазин мне не хочется. Не хотелось этого и Борису, он думал об одном — скорее бы остаться с Катей наедине, ведь завтра он с ней увидится только вечером, и так будет каждый день до следующего воскресенья. Надев шапку, он выскочил во двор. Между прочим, ещё по дороге с вокзала, он узнал от Кати, что её мать, вернувшись из Хабаровска несколько дней тому назад, по мере возможностей, стала готовиться к свадьбе второй дочери. А возможности эти были очень ограничены: ни денег, ни каких-либо значительных запасов одежды у Пашкевичей не было. Акулине Григорьевне пришлось очень трудно. Только при помощи своих родственников и денег, заработанных Андреем, она сумела справить для невесты постель и самое необходимое нательное бельё, всё остальное у Кати оставалось старым. Но сама невеста и, тем более, жених о каком-либо приданом как-то даже и не помышляли. Может быть, потому, что оба они были ещё слишком молоды, а может быть, потому, что комсомольцы того времени ко всем этим старорежимным предрассудкам, «тряпкам» относились чуть ли не с презрением. Вероятно, поэтому молодые, поселяясь отдельной семьёй, даже и не вспомнили о посуде. Когда Борис зашёл через чёрный ход в лавку Ли Фун Чана, то первое, что он увидел, это был сам хозяин её, сидевший около прилавка и, видимо, с наслаждением пивший из красивой фарфоровой пиалы горячий чай. Бориса словно что-то стукнуло: «Обедать? А как? Ну, пирожки мы так съедим, а если я принесу сейчас какой-нибудь еды, на чём и чем мы её есть будем? У нас ведь ни тарелок, ни вилок, ни чашек, да и вообще ничего из посуды нет», — подумал он. Эти мысли заставили его обратиться к Ли Фун Чану не за продуктами, а именно за посудой. Тот сразу понял затруднение молодого, и, очевидно, совсем неопытного в хозяйственных делах «капитана». Он опять расплылся в улыбке, зашёл за прилавок, взял листочек бумаги, положил перед собой счёты (китайские, по размеру и по форме отличные от наших), обмакнул толстую кисточку в чашечку с тушью, взглянул на Бориса и быстро заговорил: — Тебе чайника нада, мало-мало 4 чашки, талелка 6 — большой, маленький, ложка 6, ножика, вилка, ножика кухня, маленькая чайника, — одновременно с этим он писал на бумаге какие-то иероглифы. Затем торговец немного задумался и продолжил: — Ещё клеёнка нада, полотенца 3 штука, — взглянув на покупателя вопросительно, Ли-Фун-Чан спросил, — А чего тебе кушай хочу? — Нам хлеба свежего надо, чёрного и белого, какой-нибудь колбасы, сыру, масла, сахару, чаю, ну а завтра «мадама» сама придёт, чего надо купит. — Тебе, капитана, ходи домой. Один часа бойка всё плинеси. Его счёт плинеси, тебе своя книжка запиши, деньга потом сама мадама отдавай. Вернувшись в свою комнату, Катю Борис застал за тем, что на постеленной на столе газете она раскладывала мамины пирожки, холодные котлеты и кусок сала. В руках у неё был довольно большой нож. Около этой еды стояло два стакана, с налитым в них чаем, а на маленьком блюдечке лежало несколько кусочков сахара. Увидев вошедшего, Катя засмеялась: — Ну и дураки мы с тобой, Борька, где нам хозяйничать! Собрались жить, а ни о чём, даже самом необходимом, не подумали. Спасибо, хозяйка довольно доброй оказалась: когда узнала, что у нас никакой посуды нет, так налила чай в свои стаканы и сахару немножко дала, а то бы пришлось всухомятку пирожки с салом есть. Борис, конечно, не мог не похвастаться, что о посуде ему тоже пришла в голову мысль, и что Ли Фун Чан обещал всё, что нужно, через час доставить. — Ну, пока твой Ли Фун Чан что-либо принесёт, давай-ка выпьем чаю. Наверно, долго мне не придётся маминых вкусных пирожков есть. Да и вообще, не знаю, что я в этом своём новом доме есть буду: муженёк ждал жену, готовился, а о том, что и на чём есть, даже и не подумал! Борису было стыдно, но он понимал, что его Катя целиком права, и поэтому сконфуженно молчал. Заметив его смущение, молодая женщина сжалилась: — Ну ладно-ладно, на первый раз прощаю. Садись-ка, пей чай. Конечно, вместо того, чтобы сесть за стол, Борис подскочил к Кате, обхватил её, поднял, закружил и снова принялся целовать. Вырвавшись из объятий мужа, Катя опять посуровела: — Не дури, хватит! Садись, пей чай! Борис послушно уселся сбоку стола, Катя пододвинула стул и села рядом с ним на уголок. Конечно, пошли в ход мамины пирожки, и котлеты, и даже сало. Всё разложенное Катей исчезло со стола в течение нескольких минут. Аппетит у Бориса всегда был отличный, да и Катя основательно проголодалась. Съеденная пища, по существу, не утолила голод, а лишь сильнее возбудила их аппетит. Они с нетерпением, сидя рядом, полуобнявшись, стали ждать появления Ли Фун Чана. Прошло не более получаса, как в их дверь снова постучали, и после разрешения вошёл небольшой китайский мальчонка. Он нёс перед собой огромную корзину, в которой лежало всё заказанное Борисом, аккуратно упакованное и перевязанное узенькими ленточками. Китайчонок выложил все свёрточки на стол, достал из кармана своей ватной курточки бумажку и положил её рядом с продуктами: — Хозяина говоли, тебе, каптана, своя книжка, пиши чиво на бумажки! Понимай? — сверкнул китайчонок своими чёрными блестящими глазами и, улыбнувшись Кате, начавшей разворачивать бумагу, быстро шмыгнул в дверь. Катя, как, наверно, и всякая другая женщина, прежде чем продолжать затянувшийся обед (собственно, ужин), начала рассматривать посуду. Вынутые из корзины свёртки она переложила на стулья, убрала со стола газету, а вместо неё постелила новую клеёнку, которая была светло-зелёного цвета с узором из коричневых квадратиков и нравилась обоим. Поставив на стол самый тяжёлый свёрток, в котором, как догадалась Катя, находилась посуда, и сняв упаковку, она обнаружила эмалированный чайник, маленький фаянсовый чайничек с розовыми цветочками и четыре чашки с блюдцами того же узора, шесть глубоких и столько же мелких тарелок с голубыми полосками по краям, а также ножи и вилки с деревянными ручками, три большие и три маленькие алюминиевые ложки, хороший кухонный нож. Рассматривая всю эту посуду, молодая хозяйка удовлетворённо кивала головой. Борис тем временем уселся на кровати, с удовольствием закурил папиросу из пачки, принесённой китайчонком, и наблюдал за хозяйничаньем своей жены. Разобрав посуду, Катя вопросительно взглянула на мужа: — Борис, всё это надо вымыть, а как, я не знаю. Где здесь берут воду? И потом мне… — она запнулась, слегка покраснев. Борис понял, что речь идёт об «удобствах», которые теперь являются непременной частью каждой квартиры, а тогда находились далеко не в каждом доме. Он смутился: договариваясь с хозяйкой о комнате, он, конечно, ни о каких «удобствах» и не думал. — Катя, ты уж поговори об этом с пани Ядвигой сама… Как ни велико было смущение Кати, она поняла, что с женщиной, очевидно, вести переговоры об этом придётся ей. Махнув укоризненно на мужа рукой, она вышла на кухню. Через несколько минут вернулась: — Знаешь, Борис, а в этом доме есть водопровод, и кран от него находится в кухне, почти рядом с нашей дверью, а мы и не заметили! Там можно брать воду, мыть посуду, там же будем и умываться. Она снова слегка покраснела и продолжила: — А всё остальное тоже недалеко. Вон, посмотри в окно, прямо напротив, рядом со свиным хлевом, — после этих слов она не выдержала и засмеялась. Через полчаса, когда Катя перемыла свою собственную посуду, вскипятила на постоянно топившейся в кухне плите свой собственный чайник, а Борис тем временем развернул и разложил на тарелки принесённые мальчишкой продукты, они продолжили свой прерванный обед. В числе продуктов оказалось два сорта колбасы, сыр, сливочное масло, очень свежий чёрный и белый хлеб, сахар, какие-то конфеты и даже два пирожных. Когда Катя взглянула на всё это изобилие продуктов и вспомнила о том количестве посуды, которую она только что перемыла, у неё невольно мелькнула мысль, а сколько же это всё стоит. Она не замедлила спросить об этом Бориса, а тот даже и не подумал о стоимости. Он теперь считал себя таким богачом, получая 82 рубля в месяц, что был, кажется, готов закупить чуть не полмагазина Ли Фун Чана. Но он всё-таки взял положенный на окошко счёт и увидел, что покупки обошлись ему всего в 6 рублей с копейками. Надо сразу сказать, что посуда и продукты стоили дороже, чем в других магазинах или у «Кунста и Альберса», но наценка была так невелика, а удобство от обслуживания так очевидно, что молодожёны были согласны жертвовать 25–30 копейками, которые им приходилось переплачивать, и всё время, пока они здесь жили, пользовались услугами этого лавочника. Тем более что продукты, доставляемые им, всегда были отличного качества, да и расчёты производились очень легко: он предоставлял неограниченный кредит. Но мы немного забежали вперёд. В этот же день, с которого началось описание самостоятельной жизни наших героев, произошло ещё одно непредвиденное событие. Обед затянулся до вечера. Они решили никуда не ходить и пораньше лечь спать. Катя заставила Бориса отвернуться, разделась и забралась в постель. Погасив свет, разделся и Борис. Ещё при укладывании Кати старенькая кровать угрожающе заскрипела, а когда в неё влез весивший 70 килограмм Борис, она с лёгким треском развалилась: ножки этой железной кроватки, рассчитанной, вероятно, на подростка и пережившей уже не одно поколение, не выдержали и разъехались в разные стороны. Естественно, что всё находившееся на ней — доски, железные перекладины, перина, подушки, простынь, одеяло и, наконец, наши незадачливые супруги — с довольно сильным шумом повалилось на пол. Кроме треска ломающейся кровати, стука от упавших на пол досок, происшествие вызвало гомерический хохот пострадавших. Этот шум взбудоражил весь дом. Через несколько минут в дверь комнаты застучала хозяйка, встревоженно спросившая, что случилось. Полуодетый Борис открыл дверь и сквозь смех рассказал, что её кровать не выдержала испытания. Катя — красная, как пион, закутавшись в одеяло, сидя на развалившейся кровати, продолжая смеяться, дополнила его рассказ. Невольно рассмеялась и Ядвига. Она сказала, что таким двум здоровякам придётся дать солдатскую кровать, та-то, уж наверно, не развалится. Условились, что новую кровать Борис установит на следующий день, когда вернётся с работы, а эту ночь они будут спать на полу. Назавтра, получив в своё распоряжение подержанную, но очень крепкую солдатскую кровать, Борис укрепил на ней свой деревянный щит, а после того, как на нём разложили перину, получилась великолепная двуспальная кровать. Прошла неделя, за это время молодожёны обзаводились хозяйством, приобретали кое-что из одежды и белья. Скрыть от внимательной хозяйки своей пока ещё полной неприспособленности к семейной жизни, им, конечно, не удалось, и она прозвала их невинентками, что в переводе означало «невинные младенцы». Надо прямо сказать, что и Катя, и Борис очень скоро выдали себя и в том, что они оба русские. Хозяйка, однако, примирилась с этим обманом и чуть ли не с первых дней стала относиться к ним как к близким людям. Между прочим, большая часть приобретений Алёшкиных делалась в магазине «Кунста и Альберса». Вероятно, современный читатель удивится, почему они делали покупки не в обыкновенном хозяйственном магазине, а у какого-то «Кунста и Альберса». Дело в том, что в то время на Дальнем Востоке вся розничная торговля находилась в руках частных торговцев (впрочем, это положение было и в других городах Советского Союза). Во Владивостоке её держали разнообразные китайские фирмы и отдельные мелкие торговцы вроде Ли Фун Чана. В руках китайских предпринимателей находились почти все портняжные и сапожные мастерские, они же содержали большинство бань и прачечных (только почему-то парикмахерскими владели японцы). Кроме китайцев, на Дальнем Востоке были широко известны две торговые фирмы. Одна из них, немецкая, своими магазинами охватила многие города Китая, Монголии и почти весь русский Дальний Восток. Особенного расцвета она достигла в период интервенции; благодаря отсутствию должной охраны границ фирма имела возможность пользоваться беспошлинным ввозом товаров и в Китай, и в Дальневосточную Республику. К описываемому нами времени обороты этой фирмы немного уменьшились, она сократила часть своих магазинов в более мелких населённых пунктах, однако во Владивостоке, Хабаровске и некоторых других крупных городах Приморья её магазины занимали лучшие помещения в городе, считались, да и были действительно, самыми солидными. Товары поступали из-за границы, от их продажи прибыль была значительной. Фирма называлась «Кунст и Альберс». Во Владивостоке её магазин находился в собственном, большом и самом красивом четырёхэтажном здании на главной улице города — Светланке (Ленинской). В магазине имелись всевозможные отделы, где можно было купить абсолютно всё: от самых лучших сортов колбасы или вина до масляной краски или гвоздя. Кое-что из хозяйственных вещей (кастрюли, сковородку) Катя и Борис купили именно там. Во Владивостоке, кроме «Кунста», была ещё и другая большая торговая фирма, русская — «Чурин и компания», она конкурировала с первой, но подобного ей авторитета всё же не имела. Обзаведясь некоторым хозяйством, молодым пришлось подумать и об одежде. За время жизни в Новонежине и Шкотове Борис порядочно обносился. Если в сёлах, где он до этого работал, никто не обращал внимания во что ты одет, то здесь, в городе, прийти в трест в полушубке (спецодежде) было неловко. Почти все старые специалисты, служившие там, носили не только пальто, шляпы и хорошие костюмы, но даже и галстуки. Борис до этого, конечно, не дошёл (галстук — мещанство, буржуазная привычка), но костюм шевиотовый и новые рубашки (целых три!) с отложным воротником он себе купил. Приобрёл также и кепку. Покупая кое-что из одежды для Бориса, Алёшкины не могли, конечно, оставить без обнов и Катю: ей купили туфли и материю на платье. Все эти траты привели к тому, что не только маленькие накопления, создавшиеся у Бориса за январь, но и всю зарплату (так стали тогда называть жалование) за февраль, он израсходовал полностью. Пришлось жить, пользуясь кредитом Ли Фун Чана, а это нашим молодым не очень нравилось.Глава восьмая
Прошло около двух недель, а Катя и Борис за всё это время сумели провести вместе только три вечера. Эти вечера они посвятили посещению кинематографа. Все остальные дни Борис был занят на различных собраниях и заседаниях, приходил домой в 10–11 часов вечера, оставляя молодую жену на целый день одну. Может быть, это, а может быть, и начавший ощущаться недостаток денег заставил Катю подумать о поиске работы. Она сказала о своём намерении мужу, тот принялся возражать. Ему было так приятно вспоминать во время работы или какого-нибудь собрания, что дома его ждут, волнуются и готовятся встретить; приятно было, придя домой, видеть приветливо встречающую его жену и есть приготовленную специально для него еду. Борис прекрасно понимал, что если Катя начнёт работать, то всё это исчезнет, и может быть, не ей, а ему придётся дожидаться жену и разогревать ей еду, как это было в семье отца. Однако, с другой стороны, он понимал и то, что его деятельной Кате замкнуться в мире кухни и рынка невозможно. Кроме того, её заработок, конечно, стал бы ощутимым подспорьем в их семье. Как это впоследствии часто случалось, Катя сумела настоять на своём и убедить мужа в необходимости её поступления на службу. Встал вопрос, кем и куда пойти Кате работать. Кое-кто из появившихся знакомых предлагал помочь в устройстве её на работу, но эти предложения им не нравились. Соседка по прежней квартире, работница фабрики Ткаченко, обещала туда устроить Борину жену, но ведь не для того же Катя окончила девятилетку, чтобы идти на фабрику, где в то время работали едва грамотные люди. Александр Александрович Глебов обещал устроить Катю конторщицей в одном из отделов треста, но Борис видел, что работавшие на этих должностях, по существу, превращались в курьеров, ребятах на побегушках. Кто его знает, когда из них при таком способе обучения могли выйти настоящие конторщики или счетоводы? Да эти должности и по своей зарплате и положению были не завидными. Учить детей Катя категорически не хотела, да в городе и не так-то просто было найти место для совсем неопытной учительницы. Нет, решили они, надо Кате поучиться на каких-нибудь специальных курсах и, лишь получив определённую специальность и бумажку-диплом, уж потом хлопотать о поступлении в какое-нибудь учреждение. Различных курсов к этому времени во Владивостоке появилось уже много, большинство из них организовывалось частными дельцами, но, тем не менее человек, окончивший их, при поступлении на службу пользовался определёнными преимуществами. Между прочим, Борис знал это и по себе: не будь у него свидетельства об окончании курсов десятников по лесозаготовкам, вряд ли бы его приняли на работу в Дальгосрыбтрест, даже и при ходатайстве обкома ВКП(б). Из всех курсов Катя выбрала курсы машинописи, как самые перспективные и сравнительно короткие. За шесть месяцев некая гражданка — организатор бралась подготовить из своих учениц квалифицированных машинисток, способных работать слепым методом по десятипальцевой системе. Плата за обучение была сравнительно невысокой — 15 руб. в месяц, зато работу выпускница могла получить сразу же по окончании курсов и даже в очень солидном учреждении. Дело в том, что к этому времени пишущая машинка из предмета, употребляемого в особо привилегированных учреждениях, всё больше и больше становилась неотъемлемой принадлежностью любой канцелярии. Надобность в обученных квалифицированных машинистках, да ещё имеющих полное среднее образование, была велика. Алёшкины, приняв решение, торопились его исполнить (между прочим, так происходило и во всей их последующей жизни). Поэтому на следующий же день Катя явилась в небольшой дом на Китайской улице, где находились курсы. Пройдя через большую комнату, где неумолчно трещали различными тонами и темпами более десятка самых разнообразных систем пишущих машинок, она очутилась в узенькой комнатке — кабинете заведующей, а по существу, владелицы этих курсов. Так как Катя имела свидетельство об окончании девятилетки, то её приняли на курсы без экзамена. Другие, не имевшие такого документа, проходили экзамен по русскому языку, а девицам (курсы былиженские), писавшим неграмотно, в обучении отказывали. На следующий день, внеся плату за месяц вперёд и запомнив часы занятий, Катя уже считалась слушательницей этих курсов. Занималась она три раза в неделю по четыре часа. Обучению Алёшкина отдалась с большой охотой и вскоре уже хвалилась перед Борисом определёнными достижениями. Её быстрым успехам способствовало то, что она с пишущей машинкой была немного знакома и раньше, ведь в райкоме ВЛКСМ в Шкотове они с Борисом часто печатали какую-нибудь пионерскую директиву или методическое письмо. Правда, их печатание отличалось от того, чему её теперь учили, как небо от земли и, может быть, даже не помогало, а мешало. Однако уже то, что она раньше видела машинку и имела представление, как с ней надо обращаться, давало ей известное преимущество. К концу первого месяца учёбы Катя была в числе лучших учениц, и преподавательница обещала дать ей такую рекомендацию, которая позволила бы в будущем поступить в самое лучшее учреждение города, но… Как всегда, не всё сбывается так, как нам хочется, или как мы предполагаем. Месяца через полтора после приезда Кати во Владивосток, Борис начал замечать, что с его женой происходит что-то странное: по утрам она отворачивалась, когда он завтракал, и совершенно перестала есть вместе с ним. Когда же он возвращался с работы и садился обедать, Катя, подавая ему, видимо, наскоро приготовленный обед, сразу же бросала в рот кусочек лимона и выскакивала на улицу, стараясь не вдыхать запах, исходящий от свинячьего хозяйства пани Ядвиги и зажимая нос платком. Если же она этого сделать не успевала, то у неё случалась рвота, продолжавшаяся довольно долго. Вскоре она почти совсем перестала есть и не расставалась только с лимоном. Борис, у которого ещё были свежи в памяти симптомы болезни бабуси, очень испугался. Он стал категорически настаивать, чтобы Катя сходила к какому-нибудь опытному врачу. В ответ на его просьбы Катя покраснела и, потупив глаза (что ей было очень несвойственно и ещё больше удивило мужа), сказала: — Это не болезнь, Борька, просто у нас скоро будет ребёнок. Я, было, вначале и сама испугалась, но пани Ядвига мне всё объяснила. Да, теперь я уже и сама полностью убедилась, что беременна, только вот не знаю, смогу ли я доносить, уж очень мне плохо: всё время тошнит, а этот запах в кухне и во дворе просто сводит меня с ума… — Тем больше оснований пойти как можно скорее к врачу, — сказал Борис, — сходи завтра же! К сожалению, я пойти с тобой никак не могу, у меня такая сейчас сумасшедшая работа! Началась путина, везде нужны бочки, лес идёт беспрерывным потоком, работы на складе невпроворот, да тут ещё в тресте с комсомольской ячейкой прямо совсем закружился. Катя вздохнула, грустно взглянула на мужа, но ничего не сказала. Она уже видела, что её Борька работает сверх всяких сил. За время своего общения с ним она успела узнать его и понять, что каждой работе он отдавался весь без остатка. Пропустить час или перенести какое-нибудь комсомольское мероприятие, чтобы выкроить время для неё, для их личной жизни, он, в силу своего характера, был просто не в состоянии. Она уже примирилась с тем, что о ней, да, по-видимому, и о будущем ребёнке ей придётся больше думать самой, чем полагаться на Бориса. В то время ещё не было женских и детских консультаций, и Кате пришлось обратиться к частному врачу. Побывав у акушера, кабинет которого находился около кинотеатра «Художественный», Катя узнала, что она действительно на третьем месяце, что беременность у неё протекает нормально и что такие явления, как отвращение к пище, к различным запахам, вероятно, скоро пройдут. Ей были прописаны кое-какие лекарства и рекомендовано временно оставить занятия на курсах машинописи. Вечером всё это Катя рассказала мужу, прибавив, однако, что пока она особого улучшения не испытывает и запахи от свиней и их корма во дворе и кухне её так мучают, что она просто не в состоянии оставаться в этой квартире. Хотя хозяйка относилась к ней очень хорошо и, видя трудное состояние молодой женщины, стремилась ей кое в чём помочь, а благодаря лавке китайца можно было не ходить на базар и всё нужное получать каждое утро на дом, ей всё-таки жилось здесь очень трудно. Шёл май месяц. Во Владивостоке в этом году наступила ранняя жара. Катя ослабела и одна не могла ходить далеко, поэтому была вынуждена все дни проводить или в душной комнате, или на вонючем дворе. Это не только угнетало её, но приносило серьёзный вред здоровью. Она бы с удовольствием уехала в Шкотово, чтобы пожить у мамы, но сама завести с Борисом об этом разговор не решалась, понимая, что без неё мужу будет нелегко. Он же со свойственной ему беспечностью и легкомыслием сам предложить ей это не догадывался. Когда Борис обосновался в ДГРТ, то зашёл в губбюро компартии к Филке Дорохову, чтобы рассказать тому о своих делах. Их дружеское знакомство возобновилось, Филка познакомил Бориса со своей семьёй: отцом — старым рабочим Дальзавода, участником двух революций; старшим братом, работавшим в ФЗК Дальзавода, в прошлом подпольщика; матерью — пожилой, очень доброй, душевной женщиной, нёсшей на себе тяготы домашней работы большой трудовой семьи, и молоденькой женой, служившей в каком-то учреждении счетоводом. Дорохов женился раньше Бориса больше чем на полгода. Все первые месяцы жизни Бориса и Кати во Владивостоке Филка и его жена были, пожалуй, единственными более или менее близкими их знакомыми, они не раз навещали Алёшкиных в их узкой комнатке и за скромной пирушкой, организованной при помощи всё того же Ли Фун Чана, весело коротали редкие свободные вечера за игрой в дурачка или в лото. Иногда они все вместе отправлялись смотреть какой-нибудь боевик в новый, недавно открывшийся, самый большой и красивый кинотеатр Владивостока «Уссури». Дороховы очень скоро узнали о Катиной беременности, о том, что она плохо переносит атмосферу, существовавшую во дворе, кухне и самой их квартире. Они предложили свою помощь. У отца Филки, как и у многих рабочих Дальзавода, была в районе Седанки небольшая дача. Дороховы советовали Кате пожить там, а для того, чтобы оценить достоинства дачи, они пригласили Алёшкиных в одно из воскресений в гости. Дача, расположенная на склоне сопки, обращённом к морю, вся утонула в густых зарослях полудикого винограда. На грядках зеленели ранние овощи, небольшие клумбы были покрыты яркими цветами. Конечно, там было хорошо. Но, кроме родителей Филки, там же постоянно жили его старший брат с женой и маленьким сыном, да и Филка с женой приезжали почти каждый день. Поместиться там ещё одной семье было бы попросту невозможно, и, хотя хозяева усиленно приглашали Катю приехать на лето, обещая оборудовать для них с Борисом небольшой чуланчик, Алёшкины от этого предложения отказались. В дачном поезде, в котором Катя и Борис возвращались во Владивосток, и был решён вопрос о том, что она поживёт у мамы если не всё лето, то хотя бы то время, пока её не покинут эти неприятные и тяжёлые симптомы беременности. Предложение внёс сам Борис, и Катя ему за это была искренне благодарна, хотя, как и всегда, внешне своей радости не показала. Итак, они договорились, что через несколько дней Катя уезжает в Шкотово. Принятию решения помог и совет Милочки Сердеевой, которая со своим маленьким Русланом провела у них один день. В начале мая она получила отпуск и две недели гостила у мамы в Шкотове, а возвращаясь в Хабаровск, должна была задержаться на день во Владивостоке. Узнав от мамы адрес сестры, она решила этот день провести у них. Борис и Катя с интересом наблюдали, как Милочка обращается с младенцем и, наверно, каждый из них думал, вот также и мы будем пеленать своего сына, но, конечно, ни один из них вслух этого не сказал. Милочка настоятельно советовала Кате поехать в Шкотово, заверяя, что через месяц жизни у мамы все неприятные симптомы пройдут. В первых числах июня, после получения Борисом очередного жалованья, уплатив часть долга Ли Фун Чану и купив дешёвенькие подарки для членов своей семьи, Катя выехала в Шкотово. Надо сказать, что за прошедшие три месяца Алёшкины успели порядочно задолжать китайскому торговцу и, откровенно говоря, даже не представляли себе, как бы они жили без его кредита. Кроме того, что они купили сразу после образования своей семьи, встал вопрос о необходимости приобретения ещё очень многих вещей: Кате нужно было осеннее пальто, платье, бельё и другое. Даже при сравнительно солидной зарплате, получаемой Борисом, всё это купить за короткий срок было невозможно. Им пришлось обратиться к Ли Фун Чану, тот уладил это дело неожиданно просто: помог приобрести и костюм Борису, и многие другие вещи сравнительно недорого. Самое главное, что за покупки не требовалось сразу платить полную стоимость, эту сумму китаец записывал в свою книжку. Таким же образом происходили расчёты и с теми китайцами, которые, по поручению всё того же Ли Фун Чана, приносили товары (возможно, и контрабандные) на дом. Так было куплено Кате осеннее пальто из какого-то заграничного тиснёного драпа, несколько отрезов ткани на платья и кое-что из белья. Большую часть платьев сшила портниха, рекомендованная Ядвигой, но один отрез из белого батиста с вытканными золотом большими цветами по краям Катя везла с собой, чтобы сшить платье в Шкотове. Расчёты с Ли Фун Чаном производились просто: узнав, когда Борис получает жалованье, он на следующий день приходил к Алёшкиным, открывал свою книжечку и говорил Кате: — Ваша мадама моя должна 70 лубли, сколько могу давай? — и без всяких возражений, даже как бы с удовольствием, принимал любую сумму, которую она в этот момент могла ему дать. С Борисом денежных разговоров он никогда не вёл, считая неудобным беспокоить «капитана» по таким пустякам. Он, очевидно, был хорошо осведомлён о служебных делах Алёшкина и считал его вполне надёжным и кредитоспособным. А Борис и на самом деле в своём служебном положении рос не по дням, а по часам. Очевидно, этому способствовало и бурное развитие того учреждения, где он служил. Ещё год назад вновь организованный Дальгосрыбтрест был сравнительно малозаметной организацией в городе, но к лету 1928 года он стал известен всему Владивостоку, причём не только тем, что делал, но, главным образом, тем, что предполагал сделать в ближайшее время. Конъюнктура международного рынка складывалась так, что спрос на продукцию ДГРТ был неограничен, и его товары, приносившие всей стране Советов чистое золото, пользовались большой популярностью. Такому быстрому развитию ДГРТ способствовало и то, что одна из ценных сельдевых пород рыб — иваси долгое время (столетие), шедшая весной основной своей массой в Японском море вдоль берегов Японии, после знаменитого землетрясения, происшедшего в 1923 году, вдруг пропала. Год назад она внезапно появилась, идущая такими же огромными косяками в пределах территориальных вод СССР. Это очень нежная рыба, появляющаяся в сравнительно тёплое время года, обработать её требовалось не позднее чем через шесть часов после вылова. При своевременной, даже простой засолке она давала продукцию высокого качества. Изготавливаемые из неё консервы не только не уступали по вкусу португальским или итальянским сардинам, но даже превосходили их. При изобилии этой рыбы, появившейся вдоль всего Приморского побережья, начиная от бухты Де-Кастри и до залива Посьет, такими консервами можно было бы завалить мировой рынок. Кроме того, опять-таки, в пределах этих вод, в районе Камчатки и Охотского моря имелись громадные скопления крабов, трески и камбалы, также пользующихся большим спросом на международном рынке. В районе залива Петра Великого и Посьета обнаружили большое количество трепангов и морских ежей, популярных на рынках Японии и Китая. Всё это требовало быстрого развития хозяйства Дальгосрыбтреста. Советское правительство, не считаясь ни с какими валютными затратами, решило приобрести импортное оборудование и в ближайшие же годы на базе бывших частных рыбных промыслов построить и открыть не менее десяти консервных заводов во всех крупных бухтах побережья. Кроме того, было решено закупить несколько пароходов водоизмещением 10–15 тысяч тонн, специально оборудованных под плавучие крабовые заводы, чтобы уже весной 1929 года отправить их в промысловый рейс. В 1928 году для ловли крабов ДГРТ за большие деньги фрахтовал такие суда у частных торговых фирм Японии. Несмотря на огромную арендную плату, даже это приносило государству прибыль. В виде опыта в этом же году решили приобрести для глубоководного лова трески и камбалы два траулера по 300 тонн (один в Германии, другой в Италии) и два дрифтера по 120 тонн. Для ловли сельди и иваси, кроме ставных береговых неводов, которыми пользовались издавна, стали применять новые, более продуктивные кошельковые невода. Для использования последних требовались специальные деревянные моторные суда водоизмещением 10–15 тонн, сейнеры. Эти суда нужно было строить во Владивостоке своими силами, и лишь моторы, специальное оборудование и сами невода покупать за границей. Одновременно необходимо было расширить лов дальневосточной красной рыбы — кеты, горбуши и симы, которая издавна пользовалась большим спросом на международном рынке. Обо всех перспективах развития дальневосточного рыбного хозяйства Алёшкин знал потому, что правление ДГРТ прежде, чем принять какое-либо решение и выйти с ним в Совнарком РСФСР или Наркомат торговли, обсуждало его на собрании партячейки. Мы уже, кажется, говорили, что в трестовской партячейке грамотных людей было всего двое, конечно, если не считать председателя правления, по образованию инженера, и заместителя начальника производственного отдела Гусева, юриста. Среднее образование имел секретарь партячейки — начальник общего отдела и отдела кадров и новый десятник лесосклада Алёшкин. Естественно поэтому, что при распределении партийных нагрузок Борису была поручена работа технического секретаря ячейки. Конечно, на каждом собрании избирались председатель и секретарь, но представленные ими протоколы обрабатывал Алёшкин. Таким образом, он оказывался в курсе всех дел треста, хотя по служебной лестнице занимал и невысокую должность. Если для развития работы ДГРТ требующийся большой флот и консервные линии закупались за границей, то весь мелкий — кунгасы «кавасаки» и сейнеры надо было строить самим. Всё это требовало большого количества лесоматериалов самого разнообразного характера. Увеличилась потребность и в таре — бочках, ящиках, консервных банках. Производительность китайских кустарных мастерских трест уже не удовлетворяла, потребовалось строительство более крупных бондарных, ящичных, баночных заводов. Эта работа была возложена на Антонова, она занимала всё его рабочее время, и поэтому все операции по лесозаготовкам, по заключению новых договоров с Дальлесом, по контролю за выполнением старых и по организации получения, хранения и выдачи лесоматериалов на второго работника лесного подотдела легла на Алёшкина. Ему же пришлось принять участие и в организации первой примитивной верфи для строительства мелких деревянных судов. Благодаря этим переменам должность Бориса стала называться «заведующий лесным складом», соответственно повысился и его оклад. Кроме того, в конце весны 1928 года произошло и ещё одно событие, способствовавшее быстрому продвижению Бориса по служебной лестнице, но в то же время усложнившее его работу. В середине мая лесопромышленник Бородин, получивший вперёд полугодовую арендную плату за склад от ДГРТ и большой (около 200 тысяч рублей) аванс от Дальлеса на проведение осенних лесозаготовительных работ для обеспечения лесопильного завода, со всеми этими деньгами оказался в Китае. По слухам, он не задержался там надолго и переехал в Японию. Мы неоднократно говорили, что при той слабой охране государственных границ на Дальнем Востоке, которая там была в это время, уйти за границу особого труда не составляло даже с наличием довольно солидного багажа, который имелся у Бородина. Он уехал со всей семьёй и увёз не только большие суммы в червонцах, высоко котировавшихся за границей, но и множество домашних вещей. Как это ему удалось сделать, сейчас судить трудно, только примерно дней через пять после отъезда Кати в Шкотово, в начале июня, придя утром на склад, Борис увидел своего соседа, старичка-бухгалтера Соболева, работавшего у Бородина, в очень растерянном и подавленном состоянии. От него он узнал о том, что его хозяин сбежал за границу, увёз много денег, и что люди, приходившие на склад из ГПУ, взяли с него подписку о невыезде. Теперь Соболев страшно боялся, как бы ему не пришлось отвечать за дела Бородина, тем более что большую часть наличных денег из банка, по поручению хозяина, получал он. Уже несколько недель Алёшкин чувствовал всё больше неудобств от нехватки места на арендуемом складе. Бочечную клёпку он уже давно начал складывать в большие бурты вне территории склада, чем вызывал недовольство работников железной дороги и порта. Кроме того, он был вынужден нести дополнительные расходы по охране этого материала. В то же время часть помещения склада пустовала, так как те несколько штабелей различных досок, сложенных Бородиным, занимали очень мало места. Наличие по соседству со своим лесом этих штабелей беспокоило Алёшкина и в другом отношении. Он постоянно боялся, что рабочие-китайцы по указанию Бородина или его десятника могут при продаже взять доски, принадлежащие ДГРТ, или при выгрузке из вагона положить доски Рыбтреста к Бородину. Узнав о его бегстве, Борис медлить не стал, он сию же минуту отправился в трест. Антонова там не было, а заведующему коммерческим отделом Черняховскому он не очень доверял, так как подробно знал его биографию. Поэтому, пренебрегая субординацией, решил обратиться прямо к заместителю председателя правления треста товарищу Мерперту. Довольно просто попав к нему на приём, Алёшкин, волнуясь, рассказал о Бородине и предложил, пользуясь тем, что пока это обстоятельство известно очень немногим, занять весь склад, конфисковать имеющийся там лес в счёт уплаченных сумм за аренду. Мерперт оценил выгоду этого предложения, и они немедленно направились к председателю правления треста Якову Михайловичу Берковичу. Тот, выслушав Алёшкина, по телефону связался с начальником областного отдела ГПУ и с председателем Владивостокского горсовета и добился их согласия. В связи с тем, что ДГРТ получал теперь в своё распоряжение весь большой лесной склад, встал вопрос о том, кто им будет руководить. Яков Михайлович сказал: — Мне кажется, что заведование этим складом можно поручить товарищу Алёшкину. Он, так сказать, был инициатором этого дела, пусть теперь там и руководит. Мерперт с этим согласился, однако заметил, что решать этот вопрос без непосредственного начальника Бориса Яковлевича неудобно. Беркович вызвал Черняховского, тот явился немного взволнованным и неспокойным: его отдел курировал Мерперт и приглашение к самому председателю правления треста, видимо, было вызвано чем-то важным, может быть, каким-нибудь упущением по службе. Войдя в кабинет председателя и увидев там Алёшкина, Черняховский разволновался ещё больше: «Неужели случилось что-нибудь на лесном складе? А я ещё вчера об Алёшкине так хорошо отзывался у Мерперта, да, по настоянию Антонова, по существу, передоверил ему все лесные дела и выдвинул на должность зав. лесным складом. Эх, кажется, наломал я дров!» — подумал он. Однако Беркович, видимо, настроен был довольно благодушно. Он вежливо предложил вошедшему сесть и сказал: — Мне остаётся только поздравить вас, товарищ Черняховский с вашими кадрами, толковые у вас сотрудники! — Яков Михайлович коротко рассказал об известии, принесённом Борисом, а также о его предложении. В заключение он добавил: — С соответствующими организациями вопрос передачи нам этого склада я уже полностью согласовал. Вам с товарищем Мерпертом предстоит теперь произвести необходимое оформление и подобрать заведующего и соответствующий штат. Мы посоветовались и решили, что несмотря на свою молодость, на должность зав. складом можно назначить товарища Алёшкина. Каково ваше мнение? Помолчав около минуты, в которую он взвешивал все за и против назначения этого, кажется, способного, но всё-таки мальчишки, на такой ответственный пост (ведь теперь оборот склада мог превысить полтора миллиона рублей, а отвечать за работу придётся ему), Черняховский решил согласиться. По тону вопроса, по тому, что его задали в присутствии Алёшкина, было понятно: правление, по существу, уже приняло решение и его спрашивают, так сказать, для проформы, поэтому он произнёс: — Я думаю, что можно назначить, только товарищ Алёшкин должен взвесить всю величину ответственности, которая теперь ляжет на него. Помимо новых обязанностей, нужно учитывать, что ему придётся руководить и работой судоверфи, так как товарищ Антонов загружен строительством бондарного и ящичного заводов, и от этих дел его отрывать нельзя. — Ну, от судоверфи мы его скоро освободим: на днях к нам приедет специалист-инженер из Мурманска, который будет руководить строительством судов и полностью работой судоверфи. Ну а Антонову придётся продолжать заниматься строительством бондарного и ящичного заводов. Стройотдел треста сейчас строит сразу десять консервных заводов, а это не шутка! Кстати, имейте в виду, что бондарный завод должен дать продукцию к осенней путине. Товарищ Мерперт, вы это тоже учтите! — Значит, вы против кандидатуры, выдвинутой нами на должность заведующего складом, не возражаете? Ну а сам товарищ Алёшкин как на это смотрит? Борис был удивлён и обрадован. В первые моменты он даже не подумал о том, что с этим назначением его зарплата почти удвоится. Он был просто польщён тем, что ему в 21 год доверяют такое солидное дело, что он достиг этого положения за каких-нибудь пять месяцев работы. Не задумываясь, он ответил: — Я согласен. Произнёс он это с такой очевидной радостью, что Яков Михайлович и Мерперт засмеялись, и даже Черняховский позволил себе улыбнуться, а Беркович сказал: — Вот что значит молодость-то! Мы, можно сказать, на него ярмо надеваем, а он радуется. Ну что же, это хорошо! Иосиф Анатольевич, — обернулся он к Мерперту, — подготовьте постановление правления о приёмке склада и назначении его заведующим Алёшкина. А вы, товарищ Черняховский, вместе с Алёшкиным составьте проект штатов склада и представьте его мне. На ближайшем заседании правления мы эти вопросы обсудим. Я думаю, что всё намеченное нами утвердим. Однако Мерперт решил начать действовать, не дожидаясь постановления правления… Через несколько часов Борис возвращался на свой склад с удостоверением заведующего и с предписанием бухгалтеру Бородина Соболеву передать все имевшиеся в конторе ценности и лесоматериал, принадлежавшие ранее Бородину, Дальгорыбтресту — его представителю Б. Я. Алёшкину. Эту бумагу, выйдя от председателя правления, товарищ Мерперт поручил составить Глебову, расписался на ней и ему же поручил получить соответствующие визы от начальника ОГПУ и председателя Владивостокского горсовета. Сделать это нужно было в течение часа. Чтобы выполнить поручение, Александр Александрович Глебов на единственном имевшемся в тресте автомобиле (стареньком «Форде», доставшемся по наследству от интервентов) объехал необходимые учреждения и получил подписи. Всё это время Борис находился в коммерческом отделе, где, воспользовавшись помощью подошедшего Антонова, составил штаты будущего склада. Черняховский утвердил их, не читая. Поздно вечером Борис Яковлевич и Александр Васильевич закончили составление акта, в котором указали территорию склада, оставшийся непроданным лес, постройки (огромный деревянный сарай, здание конторы и крохотной сторожки), канцелярский инвентарь, мебель (шкафы, столы, стулья) и противопожарное оборудование. Подписав акт и получив в качестве третьей стороны подпись Антонова, Борис отправился домой. По дороге он раздумывал. Кроме перечисленного в акте, в кабинете Бородина находился большой книжный шкаф, забитый самыми разнообразными книгами, в том числе полной энциклопедией Брокгауза и Ефрона, огромный письменный стол из карельской березы, диван, большое мягкое кресло и два стула. Соболев сказал, что это имущество в книгах конторы не значится. Покупалось оно Бородиным лично для себя, и поэтому новый заведующий складом может им пользоваться и считать его как бы своим. Алёшкин с радостью согласился. Мы забыли отметить, что среди принятого по акту числился и городской телефон. Сразу после подписания Борис позвонил на станцию и сообщил, что этот номер теперь принадлежит лесному складу ДГРТ, и что все расчёты за пользование телефоном будет вести он, как заведующий складом. Теперь, когда на Бориса навалилась такая огромная работа, пользуясь тем, что он был один, без Кати, ему было удобнее ночевать в конторе. Через два дня после принятия склада Алёшкин получил утвержденный правлением штат склада, в него входил заведующий, десятник, счетовод и четыре сторожа. Необходимо было как можно скорее подобрать на эти должности людей. Со сторожами вопрос решался легко: оставались те же, что работали у Бородина и раньше. Счетовода тоже искать не пришлось. За время своей работы рядом со служащими Бородина Борис успел понять, что Александр Васильевич Соболев, маленький старичок с широкой, окладистой, совершенно седой бородой, ласковыми голубыми глазками, прикрытыми очками в золотой оправе, — не только добрый человек, но и отлично знающий учёт специалист, неплохо разбиравшийся в лесе. Десятнику Бородина Алёшкин не доверял и оставить его у себя отказался. Примерно через неделю Глебов прислал нового десятника, Ярыгина, который оказался квалифицированным работником и вскоре стал хорошим помощником Борису. Кроме того, и он, и Соболев отлично знали жаргон, при помощи которого тогда приходилось объясняться всем, имевшим дело с китайскими подрядчиками и рабочими. В связи с бурным ростом объёма работ на складе количество рабочих-грузчиков увеличилось до ста человек. В то время в распоряжении Алёшкина никаких средств механизации не было, все разгрузочные и погрузочные работы, а также сортировка леса внутри склада производились вручную. Как показалось Борису, а впоследствии подтвердилось, Александр Васильевич был абсолютно честным человеком, ему можно было полностью доверять, а это было важно, ведь помимо приёмки, подсчёта, учёта, выдачи и организации хранения лесоматериалов, на Алёшкине лежала обязанность чуть ли не ежедневных расчётов с артелями грузчиков. После фактического устранения Николая Фёдоровича Антонова от работы на складе на Бориса навалились расчёты и с кустарями, изготовлявшими бочки и ящики. Расчёты эти производились наличными деньгами, для чего Алёшкину приходилось составлять множество разных ведомостей, счетов и расписок, получать деньги в банке и выплачивать их по этим документам. С появлением в штате склада Александра Васильевича эта работа целиком легла на него, принеся Борису существенное облегчение. Второй работник, направленный трестом, десятник Ярыгин, тоже когда-то работал у Бородина, его посоветовал взять Соболев, утверждая, что это знающий и добросовестный человек. Ярыгин был грузным светловолосым мужчиной лет 42 с добродушным и покладистым характером. Он отлично разбирался в лесоматериалах, но, как и большинство десятников того времени, не отличался хорошей грамотностью. Мы уже много раз употребляли слово «десятник», считаем нужным немного пояснить, как с современной точки зрения его можно было бы охарактеризовать. По нашему мнению, десятник — это прораб. В настоящее время прораб имеет специальное образование, тогда же десятником становился более способный и расторопный рабочий. На курсах, пройденных Алёшкиным, впервые десятникам давалась специальная подготовка. Ярыгин, воспитанный в суровых условиях труда у строгого хозяина, привык работать, не считаясь со временем. К тому же он был холост и мог являться на работу в любое время, в зависимости от потребности предприятия, это было очень важно: для обеспечения бесперебойной работы склада нужно было, чтобы сам заведующий, да и все его подчинённые работали почти целый день и, как правило, без всяких выходных. У Бориса Яковлевича за последнее время появились кое-какие новые заботы, отрывавшие его всё чаще и чаще от непосредственной работы на складе. Человек, которому он мог бы полностью доверить отпуск и приём материалов на время своего отсутствия, был необходим. Ярыгин оказался именно таким неоценимым помощником. Упомянем вскользь о тех дополнительных нагрузках, которые с апреля месяца прибавились у Бориса. Мы уже говорили, что он был секретарём комсомольской ячейки ДГРТ, и если в январе 1928 года в ней состояло 12 человек, то к июню насчитывалось уже более сорока комсомольцев. В мае проходила конференция ВЛКСМ Ленинского района города Владивостока, Алёшкин был делегатом этой конференции, его избрали в состав бюро райкома, заседания которого ему теперь тоже приходилось посещать. Говорили мы и о том, что ему поручили работу технического секретаря партячейки. Оказалось, что, помимо объёмной канцелярской работы, Борису приходилось посещать райком партии для разрешения ряда вопросов. Всё это требовало времени, и Алёшкин иногда часами отсутствовал на работе. Уйти домой, не побывав на складе и не ознакомившись с происшедшим за время его отсутствия, он не мог. Вот поэтому-то очень часто, зайдя на склад после какого-либо собрания или заседания и занявшись проверкой подсчётов подготовленных к отпуску материалов, произведённых в его отсутствие Ярыгиным, а также и ведомостей, оставляемых ему в сейфе Александром Васильевичем, Борис предпочитал не тратить на дорогу до дома полтора часа, а, наскоро перекусив каким-нибудь бутербродом или булочкой, купленной по пути, выкурив не один десяток папирос, прикорнуть здесь же, в конторе, на диване. Застав его как-то спящим на диване, Соболев сказал: — Что же, Борис Яковлевич, вы так и не будете ходить домой? Да что же ваша жена-то скажет, когда вернётся? Может, вам лучше переселиться сюда насовсем? Слова эти сказаны были в шутку, а на Алёшкина произвели серьёзное впечатление: «А что, если на самом деле переселиться сюда жить?» Он внимательно осмотрел здание конторы и пришёл к выводу, что при их невзыскательных вкусах им с Катей это жилище вполне подойдёт. «Домик конторы окружён свежими, пахнущими лесом и смолой, досками, воздух здесь невозможно сравнить с той вонью, которая окутывает двор нашей квартиры, да и море в двух-трёх десятках шагов — бухта Золотой Рог, даже купаться можно будет! (тогда ещё в этой бухте купались)», — подумал он. Вечером этого же дня Алёшкин, встретившись с Иосифом Антоновичем Мерпертом в здании треста после заседания бюро партячейки, доложил ему о своём проекте. Тот сразу оценил все выгоды пребывания завскладом на месте работы круглосуточно и разрешение дал. На следующий день Борис сообщил о полученном разрешении своему непосредственному начальнику, заведующему коммерческим отделом Черняховскому, тот неожиданно воспротивился: — Я не согласен, — заявил он, — представьте себе, что в один прекрасный день вам не понравится работа на складе или вы почему-либо не понравитесь нам, мы же выселить вас не сможем, как же быть тогда?.. Борис даже не допускал подобной мысли, его так увлекла работа на складе, что он был готов посвятить ей всю жизнь (так, по крайней мере, ему казалось), но Черняховский был неумолим. Он запретил Алёшкину переселяться, пока не обсудит этот вопрос с Мерпертом. Борис, скрепя сердце, подчинился. Однако дня через два Черняховский вызвал его и сказал, что переспорить Мерперта не удалось и что, хотя он лично остаётся при своём мнении, переезд разрешён. Дважды повторять это Борису было не нужно. В тот же вечер, не позаботившись произвести хотя бы маленький ремонт или даже просто уборку в своей новой квартире, он забрал у пани Ядвиги вещички и переехал. Теперь его адрес стал таким: г. Владивосток, Корабельная набережная, дом № 7, бывший склад Бородина. При помощи Ярыгина Борис приобрёл настоящую двуспальную кровать с металлическими шишечками. По совету Соболева, нанятый китаец побелил кухню, коридор, кладовую и бывший кабинет Бородина, который, собственно, и предназначался под жильё Алёшкиных. Александр Васильевич также поручил женщине, обычно мывшей полы в конторе, убраться и вымыть окна в квартире заведующего складом. После всех этих усовершенствований Борис расставил мебель, разложил свои вещи и почувствовал себя обладателем чуть ли не сказочного дворца. Преимущество его новой квартиры, по сравнению со всеми предыдущими, было очевидным. После 6–7 часов вечера жизнь на складе и окружавшей его территории порта и железнодорожных путей затихала. С бухты, которая в то время в этой своей части была ещё совсем свободна от портовых сооружений, а следовательно, и от больших морских судов, доносился небольшой ветерок, запах моря, морской капусты и других водорослей. К берегу бухты напротив склада приставали только одинокие шаланды, развозившие бочки и ящики по промыслам ДГРТ, и мелкие «шампуньки», служившие для перевозок пассажиров на мыс Чуркин. Сидя у открытого окна своей комнаты, Борис был уверен, что здесь все Катины неприятности, связанные с беременностью, немедленно пройдут, и она будет чувствовать себя хорошо, ну а то, что около квартиры целыми днями толкались грузчики-китайцы, а по линии железной дороги взад и вперёд двигались вагоны с различными грузами или стояли составы, заполненные лесом, ему казалось незначительным неудобством. Эта квартира была выгодна и тем, что она находилась в самом центре города: стоило пересечь склад и выйти через маленькую калитку в верхнем заборе, ключ от которой был теперь у Бориса Яковлевича, и ты сразу попадал на Ленинскую улицу (Светланку) рядом с кинотеатром «Художественный», почти напротив обкома ВКП(б). Да и по другой дороге, обогнув склад какой-то конторы металлоизделий, можно было сразу выйти на Комсомольскую пристань к кинотеатру «АРС» и к саду «Буфф». На Ленинской совсем недалеко открылась детская консультация, а кругом много магазинов. Переезжая на новую квартиру, с Ли Фун Чаном, которому Борис оставался ещё порядочно должен, он связи терять не мог. Постепенно погашая долг, Борис время от времени пользовался его услугами, однако это происходило всё реже и реже, и к концу 1928 года их взаимодействие прекратилось совсем.Глава девятая
Переехав, Борис немедленно написал Кате, уговаривая её скорее вернуться в город. Со дня на день ожидая возвращения жены или, по крайней мере, письма от неё, он был несказанно удивлён и испуган, когда вдруг в самый разгар дневной работы, ему принесли извещение о срочном вызове его на городскую телефонную станцию для переговоров со Шкотовым. В то время междугородние переговоры были событием редким, и уж если решились его вызвать к телефону, то, очевидно, там случилось что-то особенно важное. С трудом Борис дождался назначенного часа, рисуя себе всякие ужасы. На телефонной станции в ожидании прошло ещё томительных полчаса, пока, наконец, его вызвали в кабину, и он услышал в телефонной трубке далёкий голос мамы. Она звонила по поручению Акулины Григорьевны. Уговаривая его не беспокоиться, Анна Николаевна сообщила, что Катю укусила змея и что нужно ему немедленно приехать. Никаких подробностей она не рассказала: то ли не знала, то ли не хотела его расстраивать, но продолжала категорически настаивать на его приезде. Выехать из города без разрешения начальства Алёшкин не мог, как не мог, никого не предупредив, бросить и склад, на котором хранились большие материальные ценности, но пообещал маме приехать на следующий день. С утра Борис предупредил своих помощников, что будет вынужден выехать дня на два в Шкотово. Он объяснил им причину своей поездки, и те, горячо выражая ему своё сочувствие, обещали, что на складе всё будет как надо и что он может ни о чём не беспокоится. Между прочим, за три недели, которые Александр Васильевич и Ярыгин проработали вместе с Алёшкиным, несмотря на то, что оба были более чем вдвое старше его, они как-то безоговорочно признали его авторитет и беспрекословно выполняли все распоряжения. Объяснить, очевидно, это можно тем, что Ярыгин сразу же стал уважать своего начальника за его значительно большую образованность, развитость и отличное знание лесного дела, а Соболев очень ценил в Борисе сообразительность, умение быстро и разумно организовать любую работу и отдаваться самому этой работе без остатка. Черняховский, к которому Алёшкин обратился с просьбой о разрешении отпуска на два дня, узнав о несчастье, случившемся с его женой, своё разрешение дал немедленно, однако потребовал, чтобы за время отсутствия заведующего лесной склад продолжал работать бесперебойно. Легко согласился на поездку Бориса и секретарь партячейки Глебов. В четыре часа вечера, купив кое-какие лакомства Катиным сестрёнкам и ребятам Алёшкиных, Борис сел в сучанский поезд и с нетерпением ждал его отправления. Хотя внешне, может быть, это и не было особенно заметно, он очень сильно волновался. В его воображении рисовались картины одна ужаснее другой: то он представлял себе, что из-за укуса змеи Катя преждевременно родила и сейчас лежит при смерти, то ему казалось, что ей сделали какую-нибудь страшную операцию, и, может быть, даже отрезали ногу, — одним словом, мысли самого мрачного характера теснились в его голове. А тут ещё, как назло, поезд тащился ужасно медленно. Но вот, наконец, его мучения кончились. Он был уже около своей родной Кати, которая лежала в постели — вставать ей было категорически запрещено, да и нога её, посиневшая и распухшая, при малейшем движении причиняла такую сильную боль, что она и сама подняться с постели не могла. Но, по-видимому, на беременность эта травма не повлияла, да и общее самочувствие Кати было, видимо, не таким уж плохим, во всяком случае, о случившемся она рассказала достаточно бойко и даже с некоторым юмором. Оказалось, что дня три тому назад Катя, вместе с младшими сестрёнками и их знакомыми девочками, отправилась на одну из близлежащих к Шкотову сопок за ландышами. Прогуляв полдня, на одной из полянок устроили привал. В этот момент, бродя по полянке, Катя почувствовала несильную боль в области лодыжки левой ноги, такую, как от укола колючкой шиповника или чёртова дерева. Поскольку боль не проходила, она подумала, что колючка застряла в ноге. Катя нагнулась и, к своему ужасу, увидела, что вокруг её голени обвилась маленькая тёмно-коричневая змейка — дальневосточная гадюка. Свою голову змея спрятала в большом мамином шлепанце, пару которых Катя надела, идя на прогулку. Напуганная женщина сильно тряхнула ногой, отбросив шипящую гадюку в кусты, и, не удержавшись, громко вскрикнула: — Змея! Меня укусила змея! Сопровождавшие её девочки вместо того, чтобы чем-нибудь помочь ей, с перепугу бросились бежать в село, громко крича: — Катю змея укусила! Катю змея укусила! С этим криком Катины сестрёнки вбежали в дом, принеся эту страшную весть Акулине Григорьевне. Та, как и все старые дальневосточники, отлично знала, как опасны укусы гадюк. Наскоро расспросив девочек, где они оставили Катю, она бросилась к соседям, чтобы попросить подводу и поехать за дочерью. Своих лошадей дома не было, а она знала, что дорога каждая минута. Между тем, растерявшаяся в первый момент Катя опомнилась, и видя, что юные спутницы её покинули и помощи, кроме как от себя, ей ждать пока не от кого, решила принять доступные ей меры. Поверх легонького ситцевого сарафана на ней была надета модная тогда у комсомольцев майка-тенниска с воротником и короткими рукавчиками. Ворот такой майки стягивался крепким, тонким и довольно длинным шнурком. Катя слышала, что при укусе змеи надо высосать из ранки кровь и перетянуть ногу выше раны, чтобы яд не распространился по всему телу. Хотя она и видела около щиколотки левой ноги две красные точки — след зубов змеи, но дотянуться до этого места, чтобы высосать кровь с ядом, она в силу своего положения не могла. Пришлось ограничиться только тем, чтобы выдавить из ранки кровь и применить вторую часть известного средства. Катя со всей доступной ей силой перетянула шнурком, выдернутым из майки, ногу чуть пониже колена. После этого она попыталась встать и двинуться к селу. Чувствовала она себя отвратительно: всё сильнее болела посиневшая и на глазах распухавшая нога, опираться на неё становилось трудно. Кроме того, стала кружиться голова — очевидно, сказывалось общее действие яда. Однако, цепляясь за кусты, Катя продолжала ковылять по тропинке и, в конце концов, всё-таки выбралась на проезжую дорогу, уже совсем недалеко от села. Это, собственно, и спасло её. Вряд ли Акулина Григорьевна, пользуясь весьма сбивчивыми рассказами девочек, сумела бы быстро найти дочь в густых зарослях орешника. Превозмогая боль в ноге, делая остановки через каждые три-пять шагов, а иногда и присаживаясь на землю, Катя смогла добраться до дома. Как раз тогда, когда её мать привела во двор добытую у соседей лошадь с телегой, в воротах показалась бледная, покрытая холодным потом, с раздувшейся, как колода, ногой, Катя. Как её положили на телегу, как довезли до больницы, как врач, всё та же Степанова, лечившая в своё время и Бориса, прижгла ей место укуса и с большим трудом разрезала глубоко вдавившийся в мышцы шнурок, Катя уже не чувствовала. У неё поднялась температура до 39 градусов, она была почти без сознания. Несмотря на заверения врача, что всё должно кончиться благополучно, хотя Кате и придётся недели две провести в постели, вид её внушал серьёзные опасения. На всякий случай, не вполне доверяя современной медицине, Акулина Григорьевна, конечно, тайком от Кати, да и от её сестёр (ведь они все были комсомолками, ни во что не верили), пригласила старушку, пользовавшуюся в Шкотове славой врачевательницы змеиных укусов. Уже потом Катя припоминала, что вечером того дня она смутно, в полузабытьи, видела женщину, что-то делавшую с её ногой. На следующий день температура у Кати снизилась, но нога продолжала сильно болеть и оставалась синей и распухшей. Общее состояние по-прежнему беспокоило мать, поэтому она и попросила Анну Николаевну Алёшкину вызвать Бориса из города. Какой Борис увидел свою Катю, мы уже описали, а вскоре после его приезда больнуюнавестила врач. Она вспомнила Бориса — своего старого пациента, а узнав, что теперь лечит его жену, шутливо заметила: — Ну, значит, мне суждено быть вашим семейным врачом. Придётся, наверно, и ребятишек ваших лечить, а они, кажется, скоро будут! Этой фразой она привела в смущение Бориса и, в особенности, Катю. Осмотрев пациентку, Степанова сказала, что Кате необходим полный покой, постельный режим не менее двух недель, и если этого дома обеспечить нельзя, то она возьмёт её в больницу. О перевозке Кати в город, о чём было заикнулся Борис, она пока запретила и думать. Ах, как не хотелось Борису оставлять жену в Шкотове! Но сделать ничего было нельзя, и на следующий день он, скрепя сердце, уехал во Владивосток один. Перед отъездом он взял слово с мачехи и самой Кати, что они будут ему ежедневно писать, сообщая о состоянии её здоровья. Нельзя сказать, чтобы и Катя с большой охотой оставалась у матери, ей тоже хотелось поскорее оказаться опять вместе со своим Борькой. От него она узнала о перемене в его служебном положении и, самое главное, о переезде их на новую квартиру. До этого она никогда не была в Бориной конторе и потому не представляла себе ни местоположение, ни вид их нового жилья. Но Борис расписал всё это так восторженно, обрисовал их новую квартиру такими яркими красками, что Катя, скинув определённый процент из описания на известную его привычку преувеличивать, всё-таки чувствовала, что их новая квартира не может идти ни в какое сравнение с той, из которой она была вынуждена сбежать. Вернувшись во Владивосток, Алёшкин окунулся в свою беспокойную хлопотливую работу, отнимавшую у него всё время без остатка. К его заботам прибавилась ещё одна. Вскоре после его возвращения, из Мурманска приехал инженер, специалист по строительству деревянных рыболовных судов, Терентий Иванович Крамаренко. С ним приехала жена, в прошлом опереточная артистка, и несколько человек — плотников и столяров высокой квалификации, которые должны были в будущем стать мастерами на судоверфи. Николай Фёдорович Антонов, развивший кипучую деятельность на отведённом ему участке мыса Чуркин, получил в своё распоряжение несколько больших, частью разрушенных казарм бывшего флотского экипажа. Во время интервенции в этих казармах жили японские моряки. Последние два года казармы были заброшены, и население мыса Чуркина, пользуясь тем, что здания никем не охранялись, за это время успело порядочно их разломать, сняв многие окна, двери, вытащив печные приборы, а кое-где захватив даже и полы. Благодаря энергичной деятельности Антонова, часть зданий, предназначенных для размещения бондарного, ящичного цеха и общежития рабочих, были уже приведены в пригодное к эксплуатации состояние. В цехах начали устанавливать полученные из Японии станки, а в общежитии размещаться первые рабочие. Приехавшие с Крамаренко тоже поселились там. Но здание, предназначенное для судоверфи, ещё продолжало иметь жалкий вид и требовало большой работы по восстановлению. Оборудование для него из Японии прибыло, но пока стояло нераспакованным в ящиках. Если первые бочки и ящики своего производства можно было ожидать к середине или, в крайнем случае, к концу августа, то появление первых рыболовных судов с верфи ДГРТ, видимо, раньше будущего года увидеть не удастся. Это понимали все, в том числе и инженер Крамаренко. Но не таков был этот невысокий, стройный, кареглазый, с копной вьющихся каштановых волос, энергичный тридцатилетний человек. Сидеть у моря и ждать погоды было не в его правилах. Ознакомившись со всем хозяйством треста, он предложил начать постройку первых деревянных судов на лесном складе, которым заведовал Алёшкин. Для основной подготовки материала Крамаренко предложил использовать пустующий, доставшийся в наследство от Бородина сарай. Там он хотел установить несколько самых необходимых, простейших станков и циркулярную пилу, а сборку судов производить на улице, заняв для этого часть территории склада. — Конечно, мы здесь не сможем строить сейнеры, места для них тут мало, но шлюпки, кунгасы и, может быть, «кавасаки» — вполне возможно и полезно во всех отношениях. Во-первых, за это время мы практически сможем обучить и выяснить квалификацию местных рабочих, а во-вторых, практически ознакомиться со строительством неизвестных для нас типов судов, — кунгасов, ведь на Северном море применяют совсем другие суда — карабасы, — так заявил Крамаренко. Его доводы председателю правления треста Берковичу пришлись по душе и, несмотря на возражения Черняховского и даже Мерперта, считавших такой симбиоз на территории лесного склада недопустимым, в случае пожара грозящим опасностью всем запасам лесоматериалов треста, правление приняло положительное решение. На всякий случай, в штат лесного склада было введено четверо пожарных. Кроме того, заведующему складом Алёшкину было поручено приобрести противопожарный инвентарь, вплоть до мощного пожарного насоса, и к имевшимся на территории склада водоразборным колонкам присоединить шланги, которыми можно было бы воспользоваться немедленно, выявив очаг пожара. Через неделю после этого решения, работа на судоверфи ДГРТ № 1, как её окрестили, закипела. Часто сталкиваясь на работе с Крамаренко, видя, что этот человек, хотя и беспартийный, старый специалист, отдавался любимому делу с такой же беззаветностью, как и сам Борис, последний быстро с ним подружился. В свою очередь, и Крамаренко ответил на эту дружбу взаимностью. Вскоре в тресте лесной склад и судоверфь стали считать одним целым и, хотя там было два начальника, между ними никаких трений не возникало. Через месяц судоверфь дала пробную продукцию: на воду спустили первую шлюпку — парусный вельбот, способный поднять не менее двадцати человек. Шлюпки такого типа на Дальнем Востоке не строили, и в бухте Золотой Рог она была действительно первой. До сих пор жители города видели их только на больших океанских пароходах, укреплёнными на шлюпбалках, и обычно на воду в бухте не спускавшихся. Поэтому первое плавание на ней, предпринятое Крамаренко и Алёшкиным, собрало толпу зрителей. Осматривать шлюпку пришло чуть ли не всё правление треста и весь производственный отдел. Некоторые из пришедших считали, что такие шлюпки в условиях побережья были неудобны, что с плоскодонными кунгасами рыбакам справляться было легче. Судоверфь № 1 сделала всего четыре шлюпки и переключилась на изготовление кунгасов. Строительство последних было делом более лёгким, мурманские специалисты его быстро освоили, а местным рабочим тут и учиться не пришлось. Поэтому к концу октября судоверфь выпустила два десятка кунгасов. Между прочим, добившись специального разрешения от правления треста, Крамаренко за это же время построил одну прогулочную яхту типа швертбота с опускавшимся килем. Покрашенная ослепительно-белой краской с огромным парусом, она была очень красива. Кстати сказать, эта яхта была тоже одной из первых, появившихся во Владивостоке. В конце октября помещения судоверфи на мысе Чуркин были готовы. Крамаренко со своими рабочими и большею частью оборудования переехал на мыс Чуркин. Там немедленно приступили к выпуску так необходимых тресту сейнеров для кошелькового лова. Импортные моторы для них уже начали поступать. Предполагалось к весенней путине 1929 года выпустить шесть сейнеров. Лесной склад с отъездом судоверфи снова обрёл тишину и спокойствие, и Борису Алёшкину стало даже немного грустно. Он уже привык к неумолчному визгу пил, скрежету фрезерных станков, стуку молотков, топоров и другим звукам, сопутствующим работе судоверфи. Зато освободившаяся территория склада позволила рассортировать поступивший за это время лес и клёпку.Глава десятая
Ещё в середине июля из Шкотова приехала Катя. Она почти совсем поправилась, хорошо ходила, болей в укушенной ноге не было, но небольшой отёк ещё держался. Новая квартира ей понравилась. Как бы шумно и сутолочно ни было здесь днём, вечером они, по существу, оставались одни полными хозяевами во всём доме. Только возле ворот в маленькой будке находился старичок-сторож. Была очень приятной и близость моря. Борис и Катя купались поздним вечером, плавая вокруг стоящих на якорях шаланд. До кинотеатров тоже было близко и, хотя Катя с трудом высиживала сеанс, всё же они ходили в кинематограф часто, не пропуская ни одного нового фильма. Катерина встала на учёт в одной из ближайших к их дому комсомольских ячеек, и очень скоро её назначили пионервожатой. Она часто проводила время со своими пионерами. Несмотря на то, что беременность её вступила уже во вторую половину, благодаря стройности, спортивной подтянутости и физической крепости фигуры, она была почти незаметной. И если бы не продолжавшиеся, хотя и в меньшей степени, чем ранее, явления токсикоза (Борис узнал потом, что так врачи называют это странное состояние), то о том, что она ждёт ребёнка, можно было бы и не догадаться. Катя, однако, продолжала «капризничать»: то отказывалась от хлеба, то вдруг испытывала отвращение к мясу, то её тошнило от одного запаха борща, так что Борису пришлось порядочно повоевать с ней, чтобы заставить жену есть хоть что-нибудь. Между прочим, приехав из Шкотова на новую квартиру, Катя стала наблюдаться в консультации в центре города, и советы врачей ей очень пригодились. Очень скоро Алёшкины познакомились с близлежащим китайским лавочником, и хотя эти взаимоотношения не были такими всеобъемлющими, как в своё время с Ли Фун Чаном, но, однако, и здесь многие продукты — хлеб, зелень, молоко, а иногда и мясо — доставлялись им на дом. Кроме того, так как их квартира находилась около берега бухты, то легко было приобретать привозимые китайскими рыбаками дары моря: крабов, креветок, свежую сельдь, иваси, кету и др. Всё это покупалось очень свежим, иногда даже живым. В течение лета Борис много раз на «шампуньках» (небольших китайских лодках), а впоследствии и на собственных катерах ДГРТ, посещал начавший работать бондарный завод, строящийся ящичный цех и судоверфь. Совершали они с Катей прогулки на вельботе и на швертботе, правда, на последнем — в сопровождении Крамаренко, мастерски управлявшим парусами этих судёнышек. Перед своим окончательным отъездом на Чуркин, Крамаренко оставил первый выстроенный вельбот, оснащённый мачтой, парусом и вёслами, в распоряжение заведующего лесным складом, то есть Бориса. Шагах в двухстах от квартиры Алёшкиных находилась одна из городских лодочных станций. Борис договорился с её сторожем, что до наступления зимы он будет оставлять вельбот под его присмотром. Время шло быстро. Поглощённые работой, общественными обязанностями и своим личным счастьем (а они были счастливы, что было заметно по улыбкам и сияющим взглядам, когда они оставались вдвоём), ни Борис, ни Катя не замечали, как летели дни, недели и даже месяцы. Поэтому для обоих оказалась совершенно неожиданным, когда в ночь на 31 октября Катя вдруг почувствовала сильные боли внизу живота. Молодые супруги не имели ни малейшего представления о том, как начинаются роды. Хотя доктор в консультации объяснял кое-что Кате, но большинство этих объяснений из-за её смущения проходили мимо ушей. Пожалуй, только чисто животный инстинкт подсказал женщине, что настало время родить. Разбудив своего крепко спавшего муженька (а было три часа ночи), Катя, корчась от болезненных схваток, просила отвести её в больницу. Борис предлагал сбегать за извозчиком или подождать до утра, но боли были настолько сильными, что, боясь остаться одной даже на короткое время, Катя его от себя не отпускала. Кое-как с его помощью одевшись, она, сжимая руку мужа, вышла из дома. Больница с родильным отделением от их квартиры находилась довольно далеко: нужно было пройти четыре квартала по улице Ленинской и семь по Алеутской, расстояние составляло примерно два километра. Борис согласился, чтобы они шли пешком, в надежде на то, что им попадётся извозчик и подвезёт их. Взяв под руку Катю и сообщив ночному сторожу склада, что они ушли, Борис направился к воротам. В этот момент схватки прекратились, боль исчезла, и Катя остановилась: — Ой, Борька, кажется, мы зря идём, у меня всё прошло! Вернёмся домой? Они вернулись, но лишь только вошли в коридор, как наступил новый приступ схваток. Цепляясь за Бориса и косяки дверей, Катя вновь вышла на улицу. После этого они решили больше не возвращаться. Поначалу, преодолевая боль, Катя ещё могла передвигаться, но затем идти получалось только в период между схватками. Когда же они начинались, Катя хватала Борину руку, прислонялась к стене ближайшего дома или садилась на каменную тумбу, отделявшую тротуар от мостовой и, глядя испуганными глазами на мужа, стонала, корчась от нестерпимой боли. С подобными остановками они шли до больницы почти два часа и появились в приёмном покое около пяти часов утра. Принимал Катю молодой мужчина — дежурный фельдшер-акушер. Борис был этим очень возмущён: «Как это так! — думал он, — Катя, моя Катя сейчас будет раздеваться при этом парне, и тот увидит её совсем голой!» Борис хорошо знал скромность и стыдливость своей жены и поэтому представлял себе, как ей будет стыдно и страшно обнажаться перед этим чужим мужчиной. Но она, как потом говорила, была настолько поглощена происходящим внутри её организма, что даже и не обратила большого внимания на того, кто её осматривал. Да и схватки к этому времени сделались почти непрерывными и были так сильны, что Катя временами почти теряла сознание. Через 10–15 минут фельдшер вышел к Борису и сказал, что всё идёт нормально, роженицу они оставляют у себя, а муж может завтра справиться о ней по телефону (он написал на бумажке номер). После этого он выпроводил Бориса за дверь. Алёшкин не помнил, как дошёл домой, как машинально вскипятил чайник, напился чаю, кое-как прибрал постель и отправился работать. Он опомнился, только когда в контору набрался народ, и Александр Васильевич, заметив растерянный вид своего начальника, зная о положении его жены и сообразив, в чём дело, спросил: — Ну что, Борис Яковлевич, можно вас поздравить? Папашей стали? — Да нет, что вы, ещё не знаю, только что отвёл её, — ответил растерянно Борис. — Телефон у вас есть? Ну, так позвоните скорее и узнаете! — А не рано? — Что за «рано», там круглые сутки работают! Звоните, звоните! Борис подошёл к телефону, стоявшему на столе Александра Васильевича, снял трубку и неуверенно назвал цифры. Услышав через несколько мгновений ответ, он несвойственным ему робким голосом спросил о состоянии здоровья Кати Алёшкиной. После паузы весёлый женский голос произнёс: — Она молодец, в восемь часов родила отличную дочь! Поздравляем вас, папаша! — Как, уже?!! — недоверчиво вскрикнул Борис. — Уже, уже! — смеясь, повторил тот же голос. — Приходите часов в 12, принесите жене покушать, мы вам через стекло дочку покажем, Фома вы неверующий! Борис положил трубку телефона, машинально сел на один из стульев и вытер крупные капли пота, выступившие у него на лбу. — Ну что? Как там? — бросились к нему с вопросами Александр Васильевич и Ярыгин. Борис вздохнул, улыбнулся и, ещё не осмыслив до конца всю важность происшедшего события, как-то вяло произнёс: — Дочь… — Дочь? — хором воскликнули мужчины, — Поздравляем! Ну, а как Екатерина Петровна? Между прочим, с тех пор, как Катя приехала к Борису, и они стали жить на складе, все служащие называли её Екатериной Петровной, отчего она очень смущалась, а Борис подсмеивался. Но теперь, став не только женой, но и матерью, с его точки зрения, она вполне заслуживала такое солидное имя. Ровно в 12 часов дня Борис стоял у двери родильного отделения, где толклись несколько человек, таких же глупо-счастливых или старавшихся казаться серьёзными и даже как будто безразличными к тому, что ожидалось или уже совершилось в их семье. Некоторые из них с такой же откровенно восторженной и даже вроде как хвастливой улыбкой, какая всё время блуждала на лице Бориса, оглядывались на остальных. На двери висела небольшая бумажка со списком, в котором он увидел среди прочих и фамилию своей жены, а напротив неё было написано: «девочка, 4,5 кг». Борис прочёл эту строчку несколько раз, но так и не понял — хорошо это или плохо, тем более рядом ещё стояло совсем непонятное: «р. 50 см». По дороге в больницу он забежал сперва в кондитерскую, где купил пирожных, булочек, печенья, затем в гастрономический отдел «Кунста и Альберса», где приобрёл несколько сортов колбас, сыра и сливочного масла. Всё это, завёрнутое в огромный кулёк, предназначалось для Кати. Толстая пожилая женщина, принимавшая передачу, внимательно осмотрела все покупки, взяла из них только печенье и сыр, а остальные продукты вернула, сказав, что роженицам это вредно: — Кушайте это сами за здоровье жены и маленького. — Да у меня дочь! Женщина улыбнулась, взглянула на растерянного парня и сказала: — Ну и хорошо, что дочь, за неё покушайте. Борис вздохнул, забрал оставшиеся продукты, завернул их в какой-то неуклюжий кулёк и повернулся, чтобы уходить, но та же женщина остановила его: — Да ты, милок, не уходи! Я сейчас вернусь, от жены записочку принесу, может быть, ей ещё чего-нибудь нужно. Борис даже не предполагал, что между ним и Катей может быть какая-нибудь письменная связь, поэтому и не догадался написать сам, и от неё не ожидал что-либо получить. Через 15–20 минут санитарка, принимавшая передачи, вернулась и громко выкрикнула несколько фамилий, среди которых была и его. С внезапно замершим сердцем, Борис подошёл поближе. — На, вот, папаша, письмо, читай. Борис схватил крохотную, свёрнутую небрежным квадратиком бумажку, развернул её на ходу, сел на стул, стоявший около окна, и начал читать. На лице его была написана такая радость и счастье, что санитарка, провожавшая его взглядом, улыбнулась и сказала какой-то пожилой женщине, у которой принимала передачу: — Ну и родители теперь пошли, прямо сами-то ещё дети! Он мальчишка, а жена-то — и совсем как девочка, тонюсенькая такая… Между тем, Борис, не замечая ничего вокруг, читал и перечитывал несколько строчек, написанных какой-то неуверенной робкой рукой, лишь отдалённо напоминавшей почерк его Катеринки. В письме было сказано: «Борька! У нас уже есть дочь! Она какая-то волосатая, вся чёрная, а глаза голубые. Меня уже не тошнит, принеси мне яиц, сгущённого молока и ещё печенья, больше ничего не нужно. Приходи завтра. Я устала… Целую. Катя». Видимо, действительно устала, потому что последние слова её письма были написаны так слабо, что Борис с трудом их разобрал. Свернув записку, он помчался обратно на свой склад. Дочь-то дочерью, а работы у него на складе не убавлялось, и ему теперь совсем не хватало времени. Тем не менее, вернувшись в контору, он подробно рассказал Александру Васильевичу и Ярыгину о посещении родильного отделения и, наскоро вскипятив чайник, устроил с ними пир, стараясь употребить как можно больше не принятых в больнице продуктов. Ярыгин предлагал по случаю такого важного события выпить винца, и уже собрался было сбегать за ним в ближайшую лавочку, но ни Борис, ни Соболев его не поддержали и появление на свет члена семьи Алёшкиных — нового гражданина Советского Союза отмечалось только чаепитием, поеданием колбасы и пирожных. Между прочим, на этом же торжестве оба приятеля дали Борису ряд практических советов о том, что ему нужно приобрести до возвращения Екатерины Петровны из больницы. Борис воспользовался этими советами и в течение следующих двух-трёх дней купил на толкучке подержанную, но ещё вполне хорошую железную детскую кроватку с верёвочной сеткой по бокам. Кроватки такого вида давно уже устарели, и если бы он пошёл в какой-нибудь большой магазин, например, к «Кунсту», то, пожалуй, за ту же цену купил бы более современную кроватку, а может быть, даже и коляску, но эта его пленила тем, что она была до чрезвычайности похожа на его собственную в детстве. Купил он также оцинкованную ванночку, губку, кусок яичного мыла и термометр для измерения температуры воды. Весть о рождении у заведующего складом дочери распространилась и среди сторожей, и среди китайских рабочих. Все эти на вид грубые и суровые люди при встрече с Борисом улыбались, и каждый по-своему выражал отношение к происшедшему. Некоторые из китайцев говорили: — Девка шанго, палень пушанго. Палень канходи, тебе помогай… Девка чужой люди отдавай, только колми зля. Борису и самому хотелось сына, но он так был рад, что всё уже кончилось, Катеринка чувствует себя хорошо и ребёнок здоров, что думал: «Чем плохо, что дочка? Ведь в нашей семье не китайские обычаи. Да у нас с Катей будет не один ребёнок, родим и сына!» Так он рассуждал, лёжа в кровати и считая дни, когда его жена вернётся домой. А времени до этого оставалось уже не так много: чувствовала она себя хорошо, её молодой сильный организм быстро справился с перенесённым потрясением. Когда Борис приходил в больницу и останавливался против окон её палаты, то даже видел жену. Только до сих пор он всё ещё не мог рассмотреть свою дочь. О скором возвращении домой думала и Катя. Она подходила к окошку, приветливо махала рукой мужу, но о том, как они будут жить втроём с дочерью, беспокоилась всё больше и больше. Ведь до сих пор ни она, ни Борис с такими маленькими детьми дела не имели, а Катя как-то с детства не любила грудных ребят, держалась от них подальше. Теперь, став мамой, когда уход за новорожденной — не только необходимость, но и обязанность, она серьёзно задумалась. Здесь, в больнице, она видела свою дочку чистенько вымытую, завёрнутую в белоснежные пелёночки, и Кате нужно было только исправно кормить её грудью, а это труда не составляло. Её здоровое тело поставляло столько молока, что его хватило бы не на одну, а на двух таких крошек. Кормление было даже приятным и доставляло какую-то непонятную радость, а вот как её купать, пеленать — вообще, как ухаживать за ней, Катя абсолютно не знала. Она была уверена, что и её юный супруг в этом отношении так же беспомощен. Конечно, было бы очень хорошо, если бы по приезде домой она там встретила маму, но этого чуда произойти не могло. Мама находилась в Хабаровске: недели три тому назад Милочка родила второго сына, чувствовала себя нездоровой, и Акулина Григорьевна была ей нужна, заполучить её было невозможно. Оставалось надеяться на себя. В своих письмах, день ото дня становившихся всё более длинными и содержательными, Катя давала мужу массу советов и наставлений по приобретению разных предметов для дочки. Советы эти она сама получала от своих более опытных соседок по палате. Одновременно она настаивала на улучшении и утеплении их жилья. Борис многие из её просьб и указаний уже предвосхитил. В их комнате (бывшем кабинете Бородина) ногами к стенке печки стояла детская кроватка с матрацем из морской травы и маленькой подушечкой. В противоположном углу комнаты был поставлен второй конторский шкаф, пожертвованный Александром Васильевичем. При помощи одного из столяров верфи в него вставили полочки, на которых Борис разложил всё заранее приготовленное Катей приданое их будущего ребёнка. Тут были пелёночки, одеяльца, распашонки и чепчики. При помощи того же столяра окна этой комнаты полностью застеклили, рамы тщательно проконопатили, подогнали входную дверь в комнату. Дверь из соседней комнаты, выходившую прямо на улицу, которой до этого они часто пользовались, забили наглухо. Кроме приобретений и мелких поделок, Борис также, как и Катя, подумал о помощи опытного человека, хотя бы на самые первые дни. Он вызвал по телефону мачеху и, рассказав ей об их бедственном положении, попросил её приехать. Та согласилась побыть у них неделю: время совпадало с осенними каникулами. Кате он об этом ничего говорить не стал, и когда в день выписки она была встречена свекровью, то очень удивилась и даже поначалу обиделась. Вечером этого же дня Борис и Катя, обнявшись, сидели на кровати, глядели на свою темноволосую дочку и думали о том, как же её назвать. Они уже перебрали много имён, но всё это были обыкновенные, знакомые, много раз слышанные, которые можно было встретить на каждом шагу. Новые имена, появившиеся в последние годы, Октябрина, Тракторина, Сталина и тому подобные, как и старые дореволюционные, им тоже не слишком нравились. Нет, их дочь — это же их ребёнок, она, наверно, будет совсем-совсем особенной, может быть, очень знаменитой, имя должно быть достойно её! Вдруг, почти одновременно, они это имя нашли. Незадолго до отправления Кати в больницу Алёшкины ходили в кинематограф и смотрели только что появившийся советский боевик, поставленный по роману Алексея Толстого. Фильм назывался «Аэлита», так звали марсианку — главную героиню картины. Это имя было необычным, оно принадлежало гордой красавице, представительнице какого-то неизвестного мира. Оно очень подходило для их дочери, ведь она тоже будет красавицей и жительницей будущего, неизвестного им мира, в котором они сами-то, может быть, и жить не будут. А что она станет очень красивой, в этом ни отец, ни мать не сомневались ни минуты. Итак, решили — Аэлита! Анна Николаевна немного посмеялась над их фантазией, однако имя своей необычностью и каким-то благозвучием ей тоже понравилось. На следующий день оно было закреплено за новым членом семьи Алёшкиных в документах ЗАГСа. С тех пор и стала расти маленькая девчушка с казавшимся многим странным и непонятным именем Аэлита. Скоро Катя придумала ей и уменьшительно-ласкательное имя — Эла. Через несколько дней, преподав первые практические уроки по уходу за новорожденным, мачеха уехала, родителям дальше уже пришлось доходить до всего самим. Правда, без поддержки молодая мать не осталась. Консультация, в которую она ходила до родов, не забыла её. Наблюдавший их очень внимательный и чуткий врач вместе с прикреплённой акушеркой своими советами Кате очень помогали. Однако первое самостоятельное, без Анны Николаевны, купание Элочки проводил всё-таки отец, и лишь после нескольких совместных проб Катя решилась делать это сама. Незаметно наступила зима, выпал первый снег. В маленьком семействе Алёшкиных пока всё обстояло благополучно: Элочка исправно сосала мамину грудь, всегда полную вкусного молока, подолгу спала и пока никаких особенных хлопот, кроме бесконечной стирки и сушки пелёнок, своим родителям не доставляла. Она начала понемногу ориентироваться в окружающей её обстановке и, во всяком случае, уже научилась узнавать свою маму, которая этим очень гордилась и иногда изводила папу, ведь его дочь пока совсем не узнавала. Тем не менее он тоже гордился и радовался успехам Элочки. Когда она сердилась и плакала, что, вообще-то говоря, происходило очень редко, она так смешно болтала язычком, что в её плаче получалось слово, очень похожее на часто повторяемое «идол-идол», и даже этот плач умилял родителей. Одним словом, семейное счастье Бориса Яковлевича и Екатерины Петровны Алёшкиных было полным. Но на небосклоне их спокойной жизни появились и некоторые тучки. Первая — это открытие филиала лесного склада. Дело в том, что бондарный, или, как его теперь стали чаще называть, тарный завод и начавшая работать судоверфь требовали столько разнообразных лесоматериалов, что производить двойную перевалку было невозможно. До сих пор все доски и клёпка разгружались из вагонов на бородинском складе, отсюда на катерах и шаландах перевозились на мыс Чуркина — на бондарный завод и судоверфь. Правлению треста удалось доказать городским властям нецелесообразность этих перевалок и получить территорию под филиал лесного склада на мысе Чуркина, недалеко от своих предприятий, рядом с лесоэкспортной базой Дальлеса. Материалы сюда доставлялись вагонами. В то же время ликвидировать бородинский склад было нельзя, так как промыслы и строящиеся береговые рыбзаводы тоже требовали большого количества пиломатериалов, которые удобнее было отправлять с этого склада или на шаландах, или на рейсовых грузовых пароходах Совторгфлота. Шаланды приставали к берегу прямо напротив склада, а пароходы — к причальной линии порта, куда лес подвозили подводами. На мысе Чуркина, около территории лесного склада, причалов не было. Таким образом, Борису Алёшкину пришлось, собственно говоря, заведовать двумя складами, что требовало много сил и, главное, дополнительного времени. Правда, для работы на мысе Чуркина, он выделил своего помощника Ярыгина, который в скором времени волею судьбы стал там полновластным хозяином, лишь подотчётным Алёшкину. По просьбе Бориса Яковлевича, после открытия филиала лесного склада на Чуркине, ему в штат ввели ещё одного десятника для работы на основном складе, на Корабельной набережной. Человек, занявший эту должность, носил странную фамилию — Комоза. Он был членом ВКП(б), недавно вернувшимся после службы в армии. До армии он жил в небольшом селе около станции Бикин и работал на лесозаготовках. В аппарат ДГРТ его направили, как выдвиженца-коммуниста. Образование Комозы ограничивалось тремя классами сельской школы, и поэтому вот уже около месяца его никуда не могли пристроить. Когда появилась надобность во втором десятнике лесного склада, туда его и направили. Черняховский, определяя этого нового десятника, предупредил Алёшкина, что ему достаётся неопытный работник, и что за возможные его ошибки будет отвечать Борис. Последний знал, что Комоза — член партии, и таким предупреждением не очень смутился, без разговоров согласился его взять. Забегая вперёд, можно сказать, что новый сотрудник оказался способным учеником: разбираясь в лесе, он скоро освоил арифметические расчёты, необходимые для работы, а отличаясь хорошей сообразительностью и смекалкой, через два-три месяца уже вполне соответствовал той должности, которую занимал. Второе событие, нарушившее мирную жизнь Бориса и Кати, было чисто семейного свойства. Комитет крестьянской взаимопомощи, в котором служил Яков Матвеевич Алёшкин, был ликвидирован. В это время начали создаваться первые колхозы, образовался такой и в Шкотове. Было принято решение все имевшиеся в Комитете сельхозмашины и орудия передать в колхоз. Яков Матвеевич, за последние четыре года сменивший уже три должности, вновь оказался без работы. Он прекрасно понимал, что найти подходящее дело в селе ему не удастся, а если что-нибудь и подвернётся, то это будет опять ненадолго. Ему уже перевалило за 45 и хотелось какой-то спокойной, прочной и постоянной работы. В поисках её он приехал в г. Владивосток, поселился в квартире сына, оборудовав себе угол в бывшей кладовой. Туда провели электричество, повесили лампочку. Первое время своим присутствием он не только не стеснял, а даже облегчал положение молодых хозяев. Третий взрослый в доме давал возможность Борису и Кате, оставив на деда спящую дочь, сбегать в ближайший кинематограф, а им этого так хотелось, они были ещё очень молоды. Однако поиски службы у Якова Алёшкина успехом не увенчались. Возможно, в какой-то степени мешало и то, что при заполнении анкеты ему приходилось указывать, что он бывший офицер и даже какое-то время числился на службе у Колчака. Солгать он не мог, а более подробно объяснить свою историю в краткой анкете не представлялось возможным. После нескольких бесплодных попыток, когда прошёл уже почти месяц его пребывания в городе, он впал в совершенное отчаяние. Как-то в разговоре с сыном, жалуясь на своё положение, он стал перечислять все специальности, которыми владел. В числе прочего он упомянул, что в юности обучался бондарному делу и работал в бондарной мастерской. Услышав это, Борис предложил отцу пойти на бондарный завод ДГРТ. Он надеялся, что благодаря хорошим отношениям с Николаем Фёдоровичем Антоновым, ставшим к этому времени директором завода, ему помогут устроить там на какую-нибудь работу отца. Завод очень нуждался в самых разных специалистах, и поэтому Антонов, побеседовав со старшим Алёшкиным, зачислил его сменным мастером в бондарный цех. Зарплата мастера была почти в два раза выше той, которую до сих пор получал Яков Матвеевич, и это не могло не радовать. Как всегда, он отнёсся к делу с энтузиазмом, большой добросовестностью и честностью. Через месяц его перевели на должность старшего мастера завода, освободив тем самым от изнурительных ночных смен. Первое время он продолжал ещё жить у сына, но ежедневные пешие путешествия через замёрзшую бухту отнимали более двух часов и были чрезвычайно утомительны. Вскоре он нашёл небольшую комнату в частной квартире на мысе Чуркина и переселился туда. Он уже выяснил, что в будущем году здесь откроется школа, а значит, сможет получить работу и его жена, и начал подыскивать подходящую квартиру для всей семьи. Всё это время Яков Матвеевич работал с предельным напряжением. Впервые за время существования ДГРТ бондарный завод самостоятельно должен был обеспечить необходимой тарой все промыслы и рыбозаводы. Помощи ждать было неоткуда: нэпманы, в том числе и владельцы бондарных кустарных мастерских, ликвидировались, правление треста должно было решить вопрос с тарой своими силами. Поэтому завод, ещё не полностью укомплектованный рабочей силой и оборудованием, вынужден был работать с предельной нагрузкой. Не хватало и помещений, часть работ проводилась во дворе. Старшему мастеру, постоянно контролировавшему работу всех цехов и подсобных мастерских, приходилось в течение всего рабочего дня, значительно превышающего восемь часов, то находиться в жарком помещении, где парилась клёпка, то выскакивать на мороз и крутиться на ветру около какой-нибудь внезапно остановившейся циркулярки или другого станка. Такая работа, при слабом здоровье Алёшкина, сказалась на нём пагубно. К концу февраля 1929 года, простудившись, он заболел воспалением лёгких. В больницу лечь не захотел, остаться в квартире сына тоже, и поехал обратно в Шкотово. Проболел он почти месяц, естественно, был уволен и уже о возобновлении работы на бондарном заводе ДГРТ не помышлял. Между прочим, за время своего пребывания во Владивостоке, в особенности, когда он находился в поисках работы, он научил Бориса и Катю основам карточной игры, которая впоследствии стала их постоянным развлечением, особенно в пожилые годы. Как-то вечером, когда сын и невестка сидели и играли в шестьдесят шесть — игру, которую среди прочих карточных игр они очень любили, Яков Матвеевич сказал: — Что вы, ребята, в какую-то детскую игру играете? Давайте я научу вас серьёзной карточной игре — преферансу. Любознательная молодёжь согласилась, вскоре пулька в их квартире стала довольно частым явлением. Конечно, играли они примитивно, многих правил ещё не усвоили и поэтому часто поднимали по поводу их несусветный спор. После отъезда Якова Матвеевича игра в преферанс происходила реже, но всё-таки случалась. Один из помощников Крамаренко с фамилией Чумак, ещё во времена работы судоверфи на складе Бориса, подружился с Алёшкиными, впоследствии довольно часто захаживал к ним. Выяснилось, что, кроме шахмат, в которые они иногда играли с Борисом, Чумак знал преферанс. Он и составил молодым игрокам компанию. Через некоторое время Борис и Катя научили этой игре своих приятелей Дороховых. Те, хоть и реже, но навещали их и в новой квартире. Мир пополнился новой группой преферансистов. Третье событие, имевшее значение для молодой семьи, произошло в семье Пашкевичей. Терпению Акулины Григорьевны пришёл-таки конец, и, пользуясь правами, предоставленными женщинам советской властью, она, несмотря на протесты и попрёки ближайшей родни, официально оформила развод со своим незадачливым мужем и предложила ему убираться на все четыре стороны. После того как Андрей забрал свою семью и окончательно переехал на жительство в Ин, а старшие дочери Людмила и Катерина вышли замуж и оставили семью, Пётр Яковлевич, свалив всю работу по ведению хозяйства на жену и малолетних дочерей, находился почти постоянно в состоянии опьянения. Об этом знало всё Шкотово, и представители соответствующих органов оформили развод без всякой задержки. В минуты протрезвления Пётр Пашкевич был очень покладистым и тихим человеком. При разводе он никаких протестов или требований о разделе имущества не предъявил, а молча собрал свою питузу (так назывался большой заплечный охотничий мешок) и уехал из Шкотова в неизвестном направлении. Между прочим, тогда разводы оформлялись просто, без всякого суда: один из супругов приходил в ЗАГС, заявлял о желании развестись и получал на руки соответствующий документ. Через несколько лет, по сведениям, полученным от каких-то дальних родственников, стало известно, что Пётр Яковлевич Пашкевич жил где-то в Амурской области, работал в колхозе и, возможно, завёл там новую семью. Следующая по старшинству дочь Пашкевичей Евгения, окончив девятилетку осенью 1928 года, избрала путь учительницы и получила назначение в начальную школу села Кролевец. Акулина Григорьевна осталась с заканчивающей ученье Тамарой и 11-летней Верой. Ей конечно, не под силу было вести сельское хозяйство самостоятельно, а бросить его она не могла, да и не хотела. Никаких других источников существования, кроме мизерного дохода от сдаваемых в аренду домов, у неё не было. Может быть, именно поэтому Акулина Григорьевна Калягина была одной из первых, записавшихся в организованный в селе Шкотово колхоз. Почти все её родственники крестьяне, более или менее зажиточные, или, во всяком случае, очень крепкие середняки, её поступок не одобряли, а некоторые из знакомых, вроде Пырковых, Мамонтовых и других, называли её предательницей. В колхоз записалась самая бедная часть жителей Шкотова. Вступление Акулины Григорьевны, семья которой по привычке всё ещё считалась довольно зажиточной, было встречено не очень приветливо. Бедная пожилая женщина (ведь ей перевалило за 60) оказалась прямо-таки в безвыходном положении. «От своих отстала и к чужим не пристала, как белая ворона», — думала она иногда. Правда, колхозники об Акулине Григорьевне своё мнение скоро переменили, и это произошло, во-первых, потому, что она безропотно отдала в колхоз не только весь свой скот, но даже и один из домов — именно тот, в котором до этого жила вся её семья. Сама же с двумя оставшимися дочерьми переселилась в старый ветхий домик, сдававшийся до этого в аренду китайским лавочникам, да и в нём заняла только часть, отдав остальную прибывающим в Шкотово служащим. Надо сказать, что к началу 1929 года кооперативные лавки в селе (их было теперь уже две) начали вытеснять китайских торговцев. Как всегда в таких случаях, прогорали сперва более мелкие, так и в Шкотове закрылись все мелкие лавочки. В числе обанкротившихся оказался и купец, снимавший дом у Пашкевичей. Во-вторых, Акулина Григорьевна завоевала авторитет среди колхозников и отношением к труду. Привыкнув с юных лет в полную силу работать в своём хозяйстве, чтобы прокормить и вырастить детей, она и в 60 лет в колхозе трудилась лучше и больше, чем многие молодые колхозницы. И, наконец, за этот период времени произошло четвёртое событие, которое имело к Борису Алёшкину, пожалуй, самое непосредственное отношение, доставившее ему много неприятностей и хлопот. Но к этому событию надо подойти немного со стороны. Как известно, ещё с 1926 года подняла голову оппозиция внутри Коммунистической партии. 25 октября пленум Центрального комитета и ЦКК ВКП(б) вывели из своего состава Троцкого, Зиновьева и Каменева, которые своими антиленинскими выступлениями вносили раскол в действия политбюро и ЦК. На XV конференции ВКП(б), проходившей в ноябре 1926 года, снова выступил Троцкий с критикой Центрального комитета партии. Критика эта была необоснованной и противоречила решениям X съезда, принятым по предложению В. И. Ленина. В июне 1927 года новое усиление борьбы оппозиционеров — заявление так называемой платформы 83-х, в нём Троцкий обвинил партию в перерождении. В августе на пленуме ЦК и ЦКК ВКП(б) после рассмотрения вопроса о нарушении партийной дисциплины Троцким и Зиновьевым последние на словах признали свои ошибки и дали обещание исправиться. 3 сентября 1927 года они, однако, выступили с новой платформой — тринадцати, в ней, опять выдвигая обвинения ЦК ВКП(б), они требовали отмены монополии внешней торговли и немедленного внеочередного созыва съезда партии. В это же время была раскрыта подпольная типография троцкистов. 23 октября пленум ЦК и ЦКК ВКП(б) вернулся снова к вопросу о Троцком и Зиновьеве и решил исключить их из состава ЦК за подпольную работу. Однако оппозиционеры сумели навязать партии дискуссию по выдвигаемым ими вопросам. В этой дискуссии, прошедшей по всем партийным организациям и ячейкам ВЛКСМ, оппортунисты потерпели полное поражение. Во время празднования 7 ноября 1927 года оппозиционеры открыто апеллировали к беспартийным массам, организуя свои демонстрации с антисоветскими выступлениями на улицах Москвы и Ленинграда. Эти демонстрации провалились, народные массы разогнали прихвостней оппозиционеров. 14 ноября 1927 года ЦК и ЦКК ВКП(б) постановили исключить Троцкого и Зиновьева из партии. В середине декабря 1927 года проходил XV съезд ВКП(б), на нём оппозиционеры, поддерживавшие Троцкого (Раковский, Каменев, Муралов и другие), пытались выступать против генеральной линии партии. Однако съезд строго отмёл всякие попытки нападения на линию ЦК. Решение было таким: «XV съезд объявляет принадлежность к троцкистской оппозиции и пропаганду её взглядов несовместимыми с пребыванием в рядах большевистской партии». 18 декабря 1927 года, утвердив исключение Троцкого и Зиновьева, съезд исключил ещё 75 человек (последователей Троцкого) и 23 человека (группу Сафронова). Одновременно, при проработке решения съезда в низовых партийных организациях, были исключены или подверглись различного рода партийным взысканиям те члены партии, которые, так или иначе, поддерживали оппозиционеров. Многим из них пришлось оставить довольно высокие посты, которые они занимали в центральных учреждениях Советского Союза. Вынужденные поменять Москву или Ленинград на периферию, иногда отдалённую, а свою высокую должность на какую-нибудь гораздо более скромную, эти люди сохранили в своём сердце ненависть к тем коммунистам, которые боролись с Троцким, и кто просто не разделял их взгляды. Они старались любыми способами опорочить этих коммунистов, во-первых, для того, чтобы отомстить членам партии, а во-вторых, чтобы реабилитировать себя, доказав свою высокую принципиальность и бдительность. В апреле 1928 года на всю страну прогремело так называемоеШахтинское дело, вскрывшее огромное вредительство в угольной промышленности. После него решением пленума ЦК было принято постановление об усилении борьбы с недостатками в области строительства нового хозяйства страны. Во исполнение этого постановления осенью 1928 года при правлении ДГРТ был создан ревизорский отдел, состоял он из трёх человек, и эти люди — все члены ВКП(б) принесли немало пользы, своевременно вскрыв и предотвратив серьёзные хозяйственные упущения, без которых было немыслимо такое огромное дело, как организация рыбной промышленности Дальнего Востока, осуществляемое ДГРТ. Два члена этого отдела — рабочие-выдвиженцы с Дальзавода, хотя и не имели специального образования и не были сильны во всякого рода бухгалтерских тонкостях, обладали достаточным политическим чутьём, здравым смыслом, умением привлечь себе в помощь квалифицированных специалистов и распутать довольно сложные дела. Совсем другим оказался их начальник — толстый человек, с пенсне на горбатом носу, усами и бородкой «под Троцкого», и большой лысиной, окружённой венчиком седеющих рыжеватых волос. Его фамилия была Подгребенников, он занимал при Троцком какой-то видный пост в ВСНХ и был одним из ярых его приверженцев. По счастливой случайности, за участие в оппозиции он отделался строгим выговором, снятием со своего высокого поста и откомандированием на периферию. Приехав на Дальний Восток в середине 1928 года и получив назначение на должность заведующего ревизорским отделом ДГРТ, он разослал своих помощников на периферию по рыбзаводам и промыслам, где, собственно, и велось основное развёртывание деятельности треста, а сам остался во Владивостоке. Он заявил, что должен прощупать как следует центральный аппарат треста. Первым, за кого он взялся, был Борис Яковлевич Алёшкин. То ли это произошло случайно, то ли потому, что чуть ли не в день приезда Подгребенникова на партийном собрании, где обсуждалось письмо ЦК, сообщавшее о непрекращающейся вредительской деятельности замаскировавшихся троцкистов, порвавших со своими лидерами только формально, Борис Алёшкин, успевший внимательно проработать брошюру товарища Сталина по этому вопросу, выступил с горячей речью, довольно грамотно клеймя в ней Троцкого, его приспешников и замаскировавшихся двурушников. Подгребенников решил начать свою ревизорскую деятельность именно с этого горячего коммуниста, т. е. с проверки работы лесного склада. Правление треста на своём заседании, не видя в этом решении ничего предосудительного, разрешило её провести, тем более что члены правления Черняховский и зав. производственного отдела Гринер горячо поддержали предложение нового ревизора. Оба они знали за собой немало грешков, и даже грехов, и предпочитали, чтобы их деятельностью ревизоры не интересовались как можно дольше. Правда, зам. председателя правления Мерперт удивился предложению ревизора и высказал мысль, что надо бы начинать ревизии с каких-либо более солидных отделов, чем лесной склад, тем более что на нём, по имеющимся в правлении сведениям, никаких злоупотреблений не предполагается, но председатель правления Беркович посчитал нужным проверить не только, и даже не столько деятельность лесного склада, как способности нового ревизора. О его прошлом он, как и Глебов, знал, поэтому в своём выступлении он сказал, что ревизия лесного склада будет как бы пробой пера товарища Подгребенникова и предложил согласиться с ревизором. В свою очередь, последний, приняв согласие правления, как некий вызов его ревизорским сыщицким способностям, решил во что бы то ни стало найти на лесном складе преступление. Этим он предполагал доказать свою высокую принципиальность и одновременно нанести удар по слишком уж горячему защитнику сталинской линии. Начав анализ всех складских документов в сентябре, он закончил ревизию только к декабрю 1928 года, потратив на неё более трёх месяцев, чем доставил большое удовольствие и Черняховскому, и Гринеру, которые справедливо рассудили, что если ревизии будут проводиться такими темпами и дальше, то до проверки деятельности их отделов доберутся через несколько лет, а за это время много воды утечёт, многое может измениться. На это они и надеялись, ведь и тот, и другой в прошлом были солидными коммерсантами, и если Черняховский ранее возглавлял владивостокскую контору «Кунста и Альберса», то Гринер, окончив специальную школу в Англии, использовал полученные знания, имея на побережье большие рыбные промыслы, ставшие теперь собственностью ДГРТ. Он это упорно скрывал, объясняя, что был только управляющим этих промыслов, а принадлежали они японцу Накамури. На самом-то деле, как выяснилось впоследствии, Гринер был и управляющим, и компаньоном Никамуры, и хотя не успел удрать за границу, но имел в Токийском банке солидный счёт, который время от времени увеличивался от новых поступлений. Кстати сказать, оба эти «специалиста» получали огромные по тем временам оклады: Черняховский — 700, а Гринер — 800 рублей в месяц. Следует помнить, что в то время для коммуниста существовал так называемый партмаксимум: кем бы он ни служил, какую бы ответственную должность ни занимал, более 225 рублей получать не мог. Следовательно, и Черняховский, и Гринер получали каждый чуть ли не вчетверо больше, чем председатель правления треста. А впоследствии стало известно, что путём некоторых махинаций они имели также солидные побочные доходы. Но вернёмся к акту ревизии лесного склада. После самой тщательной проверки всех документов на поступивший и выданный складом лесоматериал, произведя кропотливую, трудоёмкую и дорогостоящую, в условиях зимы, инвентаризацию всех складских материалов, ревизор не сумел найти каких-либо отклонений от бухгалтерских записей: совпали не только количество и объём древесины, но и сортность основных материалов. Увидев, что здесь преступления не найти, а оно ему было необходимо, Подгребенников принялся за самую тщательную ревизию всех ведомостей на выдачу денег грузчикам-китайцам. Как известно, оплату рабочих-грузчиков до июня месяца производил сам Алёшкин, а с июля Соболев. Обычно оформлялось это так: Борис Яковлевич или Ярыгин договаривались со старшинками артелей о стоимости отдельной работы, а стандартную оплачивали по прейскуранту. Скажем, разгрузка вагона клёпки стоила десять рублей, а переноска и укладка её на складе в штабель — двенадцать рублей и т. д. Сумма, причитавшаяся той или иной артели, делилась на всех рабочих по списку, предоставленному старшинкой артели, составлялась ведомость на оплату. Деньги вместе с ведомостью выдавались старшинке, а тот, раздав их, возвращал заведующему или бухгалтеру документ с подписями грузчиков. Так, между прочим, делалось во всех организациях Владивостока, пользовавшихся услугами китайских рабочих. Конечно, по правилам, следовало бы деньги выдавать каждому рабочему отдельно, но когда однажды Алёшкин попробовал это осуществить, то, во-первых, потратил неимоверно много времени (китайцы-грузчики по-русски не понимали, писать не умели и ставили свои непонятные иероглифы по указанию старшинки), а во-вторых, он увидел совершенную бесполезность этого дела: рабочие, получив деньги, тут же на его глазах передавали их старшинке, а тот потом расплачивался с каждым, как находил нужным. Старшинка уменьшал или увеличивал заработок каждого рабочего против записанного в ведомости по каким-то ему одному известным правилам, руководствуясь, по-видимому, способностью грузчика и физической силой. Подгребенников скрупулёзно сверял все ведомости и обнаружил, что против одних и тех же китайских фамилий стоят разные иероглифы. Он заявил, что это признак злоупотребления. Напрасно Алёшкин и Соболев доказывали ревизору, что это, в конечном счёте, не их дело: ведь они по-китайски не понимали, как, впрочем, и сам ревизор. Чтобы обнаружить эти расхождения Подгребенников пригласил специалиста из ГДУ, что обошлось ДГРТ почти в 1 000 рублей, тот и установил разницу в иероглифах. Обвиняемые доказывали, что для треста было важным лишь совпадение стоимости произведённых работ и суммы выплаченных за них денег, а как они распределились между отдельными рабочими-китайцами — в основном, иностранными подданными, значения не имело. Подгребенников знать ничего не хотел. В акте он сделал выводы, обвинив Алёшкина в преступлении, потребовал от правления треста привлечь его к уголовной ответственности и, разумеется, исключить из партии. Правление ДГРТ на своём заседании, рассмотрев предоставленный документ и заслушав доклад ревизора с последующими объяснениями Алёшкина, решило, что акт не обоснован, и никакого преступления заведующий складом не совершал, а потому привлекать его к партийной ответственности, а тем более к уголовной, нет оснований. Правление сделало и второй вывод, что новый ревизор, затратив на проведение проверки большие суммы (перевалка леса на складе при инвентаризации и оплата консультанта из ГДУ), только зря потерял время. Однако Подгребенников был не таким человеком, который так легко бы сдался, он апеллировал в обком ВКП(б), обвинив руководство треста в том, что оно покрывает преступника. Получив его заявление, бюро обкома вынесло решение о проверке. Акт, а также и все сопутствующие документы, были переданы специально выделенному партследователю. Тот не только тщательно изучал материалы дела, но и многократно беседовал с Алёшкиным. Конечно, вызовы Бориса Яковлевича к партследователю приносили ему много волнения и огорчений. Забежав вперёд, скажем, что только к июню 1929 года, когда Алёшкин уже давно расстался с должностью заведующего лесным складом, партследователь смог вынести окончательное заключение, в котором указал, что состава преступления в действиях зав. складом не было. Единственное, что он поставил в вину Борису, это выдачу заработанных денег не самим работавшим китайцам, а старшинкам артелей, которые могли допускать злоупотребления. На основании этого следователь предлагал объявить Алёшкину выговор без занесения в учётную карточку. Обком ВКП(б) его предложение утвердил. Кстати сказать, ко времени вынесения решения обкома, Подгребенникова ни в тресте, ни во Владивостоке уже не было.* * *
Как всегда, увлёкшись описанием одного из событий жизни нашего героя, мы пропустили значительный отрезок времени и теперь вынуждены возвратиться назад. Продолжим наш рассказ с того момента, как из Владивостока уехал в Шкотово заболевший Яков Матвеевич. В семье Алёшкиных к этому времени особых изменений не произошло: Анна Николаевна продолжала учительствовать, а дети учиться. 15-летняя Люся перешла в девятый класс, 11-летний Борис учился в пятом и только младший Женя ещё оставался дома, хотя при помощи старших он в свои шесть лет уже умел читать. В школу он должен был пойти в 1929 году. После болезни Яков Матвеевич настолько ослаб, что некоторое время не мог работать, и семья существовала на скромное учительское жалование его жены. Дочке Бориса и Кати Алёшкиных шёл четвёртый месяц, она отлично узнавала мать и отца: при появлении их у её кроватки улыбалась, блестела своими синими глазками, морщила носик и тянулась к подошедшим ручонками. Этими движениями, каким-то особым воркованием, которым она выражала свою радость и удовольствие, а при какой-нибудь обиде своим сердитым «идол-идол», она умиляла обоих родителей. Оба они любили дочку. Если более сдержанная Катя свою любовь проявляла в повседневных заботах и уходе за ребёнком, то более экспансивный Борис, очутившись рядом с дочкой, тут же брал её на руки, прижимал к себе или качал на вытянутых руках. Элочка смеялась, махала ручонками, очевидно, такие качели ей нравились, и если Катя одёргивала мужа, боясь, что он уронит дочь, то последняя никакого страха не выражала. Поздней осенью 1928 года в ДГРТ пришли купленные в Японии и Германии три больших судна-краболова (мы уже описывали ранее, что они собой представляли), два траулера — «Сокол» из Гамбурга (Германия) и «Палтус» из Милана (Италия) и два дрифтера из Ростока (Германия). Эти суда, проделав своим ходом чуть ли не кругосветное путешествие, почти всю зиму стояли на ремонте. Ранней весной 1929 года оба тральщика и дрифтера вышли на промысел в район залива Петра Великого. В те годы в этой части Тихого океана ещё не ловили тралом и мало знали о местных рыбных породах. «Сокол» и «Палтус», по существу, занимались не столько ловом, сколько исследованием предполагаемых мест скопления придонных глубоководных пород рыб — в первую очередь, камбалы и трески. Эти тральщики занимались отысканием так называемых банок, т. е. сравнительно менее глубоких мест, на которых, как выяснилось, стояла рыба иногда в несколько слоёв. К удивлению многих работников ДГРТ, траловый промысел, даже исключительно в районе залива, оказался весьма эффективным. Уже в первые месяцы весны 1929 года два тральщика наловили столько камбалы, что завалили ею владивостокский рынок. Как известно, в то время русское население не очень охотно покупало камбалу: в продаже имелось много пород других, более высоких по вкусовым качествам рыб. Главными покупатели камбалы были китайцы. Первое время рыба эта попадала к потребителям через китайских лавочников, которые при появлении какого-нибудь из тральщиков с уловом в гавани Семёновского базара (в Амурском заливе) толпой стекались на причал и, едва судно успевало пришвартоваться, как они шумным роем, словно пираты, кидались на палубу, бросались к ящикам, заполненным рыбой, стараясь схватить получше и побольше. Обычно этой торговлей руководил старший помощник капитана, а справляться с толпой настырных перекупщиков удавалось только при помощи всей команды. Такой способ реализации продукции был и невыгоден, и несовершенен. Однако производственный отдел треста, занятый начавшейся путиной по лову сельди и иваси — основной продукции треста, на работу тральщиков смотрел, как на никому не нужную прихоть правления. Заведующий производственным отделом Гринер, например, говорил: — Мы не справляемся с тем, чтобы вовремя выловить, а главное, обработать сельдь и иваси, а нам ещё приходится с этой вонючей камбалой возиться! Пускай само правление со своими тральщиками их добычей занимается! Эти высказывания возмущали многих, особенно горячо возражал капитан «Сокола» Сергей Иванович Кострубов. Он видел в тральщиках будущее рыболовства, возможность уйти за рыбой от берега и вылавливать её в глубинах океана и, следовательно, получить возможность почти неограниченной добычи. Однако к его словам работники производственного отдела прислушивались мало, тем более что построенные инженером Крамаренко и спущенные на воду первые три сейнера, а также оба дрифтера, прикреплённые к двум ближайшим, только что вступившим в строй консервным заводам (около бухты Находка и на острове Путятин), в результате своих первых уловов завалили их и сельдью, и иваси. Заводы, рассчитанные на поступление рыбы от ставных неводов, столкнувшись с новыми, усовершенствованными орудиями лова, дававшими одномоментно значительное большее количество рыбы, захлебнулись сырьём. Не хватало соли и тары; консервные линии, работавшие только на одну четверть своей мощности, как и засольные чаны, в первые же дни оказались забитыми рыбой. Дело дошло до того, что с сейнера приходилось сгружать улов прямо на берег, где он, конечно, портился. Вдобавок к этим неурядицам, на производственный отдел свалилась ещё и новая обязанность: надо было загрузить необходимыми материалами — сетями, солью, консервными банками, ящиками, продуктами питания и многим другим готовящиеся к выходу в рейс краболовы. Тут придётся рассказать о небольшой особенности крабового промысла. До этого времени на Камчатке, на Сахалине и в Приморье тоже ловили крабов, и даже существовали береговые крабовые заводы. Этот промысел, как известно, производится особыми сетями в известных местах скопления крабов. Сети вывозятся в море специальными морскими судами, при помощи грузил опускаются на дно, где и стоят около суток, затем их поднимают и выбирают застрявших в них крабов. Сети снова опускаются на дно, а катерки «кавасаки», нагруженные выловленными крабами, спешат к заводу. Крабы обладают очень нежным мясом, и в жаркое летнее время, когда, собственно, и ведётся их улов, могут храниться всего несколько часов; если не поторопиться, их вкус ухудшится. Поэтому катер от завода может удаляться на очень небольшое расстояние, а, следовательно, и ставить свои сети всего в нескольких милях от берега. Так всегда и ловили крабов русские рыбопромышленники, частники. Японцы уже более десяти лет назад перешли на активный лов крабов, используя мощные большие суда-краболовы. Такой пароход вёз на борту штук шесть-восемь «кавасаки», привозил их на место лова, становится на якорь. Затем «кавасаки» расходились от краболова на небольшие расстояния, ставили сетки и быстро доставляли пойманных крабов на борт судна. На пароходе в одном из трюмов имелся консервный завод — такой же, как и на берегу. Специальные рабочие обрабатывали, варили доставленных крабов, укладывали мясо в жестяные банки, закатывали их на специальных станках, автоклавировали, наклеивали этикетки и укладывали консервы в ящики. Крабовые консервы в то время начали завоёвывать славу на международном рынке, их приобретали многие страны в неограниченном количестве. Крабовые консервы — это золото, валюта, которая была так необходима нашей стране, строящей свою индустриальную базу. Не использовать огромные богатства, находящиеся на дне моря, совсем недалеко от берегов Дальнего Востока было бы неразумно, поэтому советское правительство настаивало на расширении активного крабового промысла. Гринер и компания, собравшаяся в производственном отделе ДГРТ, по своей классовой сущности, а некоторые просто по недопониманию, не видели необходимости в ловле крабов. Как следствие, к этому промыслу относились без должного внимания, тем более что он вызывал много хлопот. Во-первых, на краболове русской была только команда судна, а все рабочие на заводе, сами ловцы и старшины катеров, набирались из японцев, обученных этому делу русских рыбаков ещё не было. ДГРТ приходилось посылать в Японию специальных вербовщиков для набора рабочей силы. Желающих было мало, так как японские краболовные компании всячески препятствовали им. Необходимое количество рабочих удавалось набрать, только затратив большие суммы на авансы под их высокую заработную плату с гарантией выполнения их прямо-таки унизительных условий. Оборудование — сети и, главным образом, большие стеклянные шары, служившие поплавками, приобретались также, в Японии, по очень высоким ценам. Почти все продукты для японских рабочих, вплоть до печенья, по условиям договоров, приходилось тоже покупать в Японии. Всё это надо было приобрести заблаговременно, завезти во Владивосток и суметь сохранить на складах до начала путины. Наконец, ранней весной краболовы требовалось быстро загрузить всем необходимым и отправить на промысел с таким расчётом, чтобы они, вовремя захватив рабочих из Японии, достигли бы крабовых полей, находящихся около Камчатки и в Охотском море, раньше, чем туда придут японские суда. Дело в том, что, по неписаному рыбацкому закону, суда, первыми пришедшие на место скопления крабов (крабовое поле), становились его хозяевами на весь промысловый сезон. Опоздавшие вынуждены были следовать к другим известным полям или разыскивать новые. В течение двух лет, до 1929 года, трест арендовал два краболова у японцев. Оборудование судов всем необходимым и обслуживание их лежали на представителях японских фирм, которые, как правило, приводили пароходы на поля, находящиеся в территориальных водах СССР. Фактически они добывали то, что могли бы выловить и береговые заводы. В этом году впервые собственные краболовы ДГРТ должны были выйти в нейтральные воды и проводить ловлю крабов на тех полях, на которых до сих пор японские рыбопромышленники считали себя полновластными хозяевами, оставив свои территориальные воды для береговых заводов. Японские фирмы вначале надеялись, что у русских с таким громоздким и сложным в техническом отношении делом ничего не выйдет, поэтому относились к начинаниям ДГРТ спокойно. Однако их агенты (а в это время шпионов политических и промышленных, в особенности, японских, во Владивостоке имелось более чем достаточно) сообщили, что ремонт судов закончен, всё оборудование — катера, сети и прочее — готово, что первый пароход уже приступил к погрузке и через несколько недель выйдет в рейс. Другие осведомители доносили, что, несмотря на все препоны, вербовка рабочих закончилась успешно, и тогда японские рыбопромышленники-капиталисты решили принять экстраординарные меры. Одной из таких мер явилось создание условий, которые заставили бы советские краболовы задержаться с выходом из порта, опоздать к началу промысла и явиться к известным полям после японских краболовов. Рыбопромышленников-конкурентов беспокоило, что в распоряжении ДГРТ уже имелись новые пароходы, превосходящие по мощности, величине и скорости те суда, которыми пользовались японские фирмы. Они волновались, что советские суда могли прийти первыми. Японская агентура во Владивостоке получила приказ задержать выход советских краболовов в море во что бы то ни стало. День отправки их в рейс был известен всему городу (тогда не придавали серьёзного значения этому вопросу) — 23 марта. Японские агенты начали действовать, хотя и с опозданием, но их диверсии, несмотря на причинённый ДГРТ огромный ущерб, выхода краболовов в море не задержали. Расскажем об этом немного подробнее, тем более что это происшествие отразилось на судьбе Бориса Алёшкина. В конце марта 1929 года, в среду проходило партийное собрание. На нём председатель правления Беркович докладывал коммунистам о подготовке и начале весенней путины. Кроме сообщения о том, как береговые консервные заводы, промыслы и новые сейнеры готовились и начинали лов весенней сельди и иваси, Яков Михайлович остановился и на подготовке краболовов. В сущности, он доложил о них примерно то, что мы только что описали, подчеркнув, что их своевременный выход в море и захват лучших крабовых полей — дело не только коммерческое, но и политическое. Для ДГРТ выполнение этого задания советского правительства — вопрос первостепенной важности, а для партячейки треста — дело её чести. Обсуждение доклада проходило очень горячо, выступавшие высказали много критических замечаний в адрес производственного и коммерческого отделов, досталось и правлению треста. Коммунистов в ДГРТ в то время было всего 18 человек, но большинство из них — люди с подпольным дореволюционным стажем, другая часть — бывшие бойцы и командиры Красной армии и партизаны. Молодёжи — всего четыре человека, но и они так же, как и более опытные большевики, выступая, не стеснялись и смело критиковали неповоротливость и громоздкость аппарата треста. Многие отмечали, что, по их наблюдениям, он засорён чуждыми людьми, а начальники основных отделов, не вылезая из своих кабинетов, не знают истинного положения дел на местах. Досталось и Александру Александровичу Глебову, как секретарю партячейки и, главное, как руководителю отдела кадров, за то, что очень мало велось работы по подготовке кадров — рыбаков из своего народа, что ДГРТ вынужден на тральщиках держать тралмейстеров-англичан и платить им валютой, на дрифтерах — дрифтейместеров-немцев, тоже получавших валюту. А на краболовы, как мы уже отмечали, за валюту нанимали даже простых рабочих-японцев. В резолюции собрания было требование провести срочную работу по проверке аппарата треста, как и предлагалось ЦК ВКП(б). Собрание затянулось: шёл уже одиннадцатый час ночи, начали разбирать второй вопрос — по жалобе одного из коммунистов на Гринера. Прения были в самом разгаре, как вдруг раздался телефонный звонок (собрание проходило в большом кабинете председателя правления треста), Яков Михайлович взял трубку. Выслушав сообщение, он страшно побледнел, медленно опустил трубку на рычаги и, откинувшись на спинку кресла, как-то вяло произнёс: — Горят наши склады… Все замерли в каком-то оцепенении. Чтобы понять ужас этого известия, надо представить себе следующее. Все рыбные промыслы, расположенные по Приморскому побережью от Посьета до Николаевска-на-Амуре и Александрова-на-Сахалине, а их было более 80, все двенадцать действующих береговых заводов, все рыболовецкие суда, абсолютно все товары — от муки, крупы, сахара и других продуктов до женского белья, от обыкновенного гвоздя до сложных закаточных станков, от импортной манильской пряжи до сложных кошельковых неводов и тралов — всё это железнодорожным транспортом доставлялось к складам ДГРТ, расположенным в одном месте, и хранилось в огромных железных пакгаузах, построенных американскими интервентами. Склады занимали четыре пакгауза шириной 50 метров и длиной 120 м. Они стояли друг к другу вплотную и для удобства работы соединялись между собою внутренними дверями. К началу путины все эти помещения были до самого верха забиты разнообразными, большей частью, импортными товарами на сумму в несколько миллионов золотых рублей. Оцепенение, охватившее присутствующих при сообщении о таком огромном несчастье, свалившемся на трест, прошло, пожалуй, быстрее, чем мы успели описать величину и значимость складов. Первым пришёл в себя председатель правления треста Беркович. Он быстро встал: — Товарищи коммунисты, собрание надо прервать. Все коммунисты считаются мобилизованными, сейчас поедем на пожар и посмотрим, что нужно делать. Я полагаю, что здесь не обошлось без врагов нашего государства. Сейчас я сообщу об этом в ГПУ, — с этими словами он взял трубку и начал вызывать начальника областного отдела ГПУ. В это время в кабинет вбежал бледный и встревоженный член правления Мерперт: — Вы знаете? — ещё с порога крикнул он дрожащим голосом. — Знаем, — ответил Яков Михайлович, а второй член правления, коммунист Завалишин только махнул рукой. — Вы понимаете, — продолжал Мерперт, — ведь это всё сделано, чтобы сорвать выход наших краболовов! — Возможно, — ответил Беркович, кладя трубку телефонного аппарата. — В ГПУ уже знают, они выслали своих людей. К пакгаузам направлены все пожарные команды города, поедем и мы. Да, товарищ Алёшкин, как бы ни случилось чего-нибудь с вашим складом! Немедленно отправляйтесь к себе, выясните обстановку и, если там всё благополучно, и ваше присутствие не будет необходимым, возвращайтесь к месту пожара и найдите меня. Ну а мы — быстро садимся в машины, в мою и Иосифа Антоновича, надеюсь, как-нибудь уместимся. Когда коммунисты вышли на улицу, то увидели толпы народа, бегущие в направлении торгового порта, где были расположены склады и виднелось из-за высоких домов Алеутской улицы, отгораживавших её от порта, огромное багровое колеблющееся зарево. Алёшкин и Комоза, прицепившись на крыльях больших легковых «Фордов», принадлежавших правлению треста, набитых битком членами партячейки и кое-кем из служащих, ежеминутно рискуя свалиться под колёса автомобилей, в течение нескольких минут домчались до территории расположения складов. Горели два крайних пакгауза. Огонь поднимался высоким столбом, и хотя из разговоров, которые слышались вокруг, выходило, что пожар начался не более получаса тому назад, оба пакгауза были охвачены огнём целиком. Встретивший машины работник ОГПУ коротко бросил Берковичу: — Поджог! Надо удалить толпу, я вызываю дежурную часть гарнизона. Пожарным и милиции не справиться! Где заведующий складом? Конечно, председатель правления треста этого знать не мог. К счастью, этот вопрос слышал Глебов, случайно оказавшийся рядом: — Оксёнов? Я знаю его адрес. — Ну, вот и хорошо, — сказал чекист, — сейчас с двумя моими людьми поедете и привезёте его сюда. Горят его склады, а он и ухом не ведёт, это странно… Дальнейшего разговора Алёшкин и Комоза не слышали, они бросились к лесному складу. Пожалуй, только теперь Борис понял, что его склад, а, следовательно, и его семья, могут сейчас находиться в таком же море огня, как и здесь. Эта мысль удвоила его силы, и он мчался, перепрыгивая железнодорожные пути и различные препятствия, попадавшиеся на дороге, так быстро, что Комоза едва за ним поспевал. Но, добежав до Комсомольской пристани и увидев, что впереди всё погружено в темноту и освещается только слабыми огоньками редких электрических фонарей, оба они успокоились, перевели дух и сменили бег на быстрый шаг. Через несколько минут, разбудив Катю и убедившись, что на складе и дома всё спокойно, Борис Яковлевич, оставив Комозу дежурить в конторе у телефона и поручив ему и сторожу склада никого из посторонних до утра на склад не пускать, и даже не подпускать к воротам, надел кожаную тужурку и поспешил обратно, к месту пожара. Ко времени его прихода туда прибыла воинская часть, и красноармейцы, выстроившись цепью, стали оттеснять толпу любопытных с территории порта и причалов в сторону Светланки. Прибывшие пожарные команды, а к этому времени успели приехать пожарные всех частей города, приступили к более или менее планомерному тушению. За это же время краболов, стоявший у стенки причала метрах в тридцати от горевших складов, предназначенный к погрузке на следующий день, уступил своё место портовому пожарному катеру, снабжённому мощными моторами, подававшими забортную воду толстыми струями, которые, однако, доставали только до одного из центральных пакгаузов. Этот и соседний снаружи ещё не горели, что же делалось у них внутри, пока определить было невозможно. Боковые пакгаузы были объяты пламенем, их стенки и крыши раскалились докрасна, как стенки железной печки, а из щелей вырывались длинные языки пламени. Жар от огня был настолько силён, что пожарные не могли подойти к ним ближе, чем на 20–25 метров. Борис довольно быстро нашёл Берковича, стоявшего в стороне и что-то горячо обсуждавшего с приунывшим Черняховским и горячившимися Мерпертом, Завалишиным и Гусевым. Около них, слушая разговор, похожий на перебранку, стоял работник ОГПУ, видимо, высокого ранга: в петлицах его гимнастёрки был ромб. Он, наконец, не вытерпел и сказал: — Вашего Оксёнова всё нет. Надо взламывать двери центральных пакгаузов и постараться вынести оттуда всё, что можно. Да и с огнём будет легче бороться, если пожарные смогут проникнуть внутрь, а то, смотрите, вода из их шлангов, падая на горящие пакгаузы, испаряется, как на сковородке, если будете тянуть, то не спасёте ничего! Давайте людей! Только тут Борис заметил, что никаких людей-то и нет — всех коммунистов Яков Михайлович уже куда-то разослал и сейчас стоял в группе перечисленных товарищей и, видимо, соображал, что делать. Взгляд его упал на Бориса: — А, Алёшкин, ну как у вас? Всё хорошо? Тогда садитесь на катер, направляйтесь на судоверфь и бондарный завод, будите всех рабочих, грузите их на все, какие только найдутся, плавсредства и везите сюда. Даю вам на всё полчаса. Пусть все подводы и обе грузовые машины тоже немедленно едут через Гнилой Угол сюда. — Есть, — ответил Борис и, гордясь поручением, помчался к причалу. По дороге он был несколько раз облит струями воды, попадал в огромные лужи, стекающие в море, и в таком виде — мокрый и грязный, заскочив на катер, передал капитану распоряжение Берковича. На Чуркине никого будить не пришлось. Жившие поблизости от своих объектов Антонов и Крамаренко, узнав, что горят склады ДГРТ, справедливо опасались за судьбу и своих предприятий. Они уже давно разбудили всех рабочих, расставили сторожей на всех направлениях, а сами вместе с большой толпой остальных рабочих стояли на берегу и всматривались в огромный костёр, полыхавший на противоположной стороне бухты. Собравшиеся на все лады обсуждали бедствие, а также и то, каким образом они могли бы оказать помощь. Увидев приближавшийся трестовский катер, люди бросились к нему. Едва он успел приткнуться к стенке причала, как на палубе появились Антонов, Крамаренко, а вместе с ними, несмотря на протесты капитана, человек двадцать рабочих. Алёшкин передал распоряжение Берковича и, решив, что для защиты и наблюдения за порядком на судоверфи и заводе хватит одного Антонова, согласился с тем, что Крамаренко может быть полезным на пожаре. Решили так, что катер, на котором приехал Алёшкин, возьмёт пять человек, больше брать капитан ни за что не соглашался, и сейчас же повернёт обратно, а Крамаренко, отправив подводы и автомашины, погрузит на стоявшие у причала шаланды ещё человек 60 и вместе с ними отправится на пожар. С Антоновым оставалось человек пятнадцать, кроме ранее выставленных сторожей. Они выкатили пожарную машину и приготовились к тому, чтобы встретить огонь, если он начнёт где-либо появляться, во всеоружии. Вероятно, эта бдительность и спасла судоверфь и завод. Как впоследствии выяснилось, на этих объектах тоже предполагались диверсии. Менее чем через полчаса Борис во главе своего маленького отряда, вооружённого топорами и ломами, стоял перед Берковичем. Тот поблагодарил Алёшкина за оперативность, а узнав, что вскоре прибудет ещё Крамаренко с полусотней людей, и за инициативу. Он сказал, что пожарным удалось немного сбить пламя, взломав замки дверей средних пакгаузов, чему, между прочим, противился Черняховский. Пожарные пробрались внутрь и сейчас вели борьбу с огнём из внутренних дверей, сообщавшихся с горящими отделами склада. — Необходимо как можно скорее всё, что находится в средних пакгаузах, вынести на причал и сложить в определённом порядке. Оксёнова дома не оказалось, его разыскивают, а два кладовщика — его помощники уже здесь. Они будут указывать, что и в каком порядке выносить. Руководить действиями рабочих будете вы, а когда приедет Крамаренко, то и он. К счастью, вчера один из кладовщиков, руководивший погрузкой краболовов, в порядке подготовки весь груз, предназначенный для этого судна (он кивнул головой на пароход, отошедший от причала), отобрал и сосредоточил в одном из средних пакгаузов у самых дверей. Груз не пострадал, его надо спасти в первую очередь. Через полчаса приедут матросы с этого краболова, они тоже вам помогут. Я прикажу, чтобы все рабочие подчинялись вам: требуется единоначалие! Ну, идите, начинайте, утром, в 8. 00 я жду от вас доклад. Борис объяснил задачу рабочим, вместе с кладовщиком они выбрали наиболее удобное для складирования место на стенке причала, и через несколько минут его 25 человек изо всех сил, бегом начали выносить сети, продукты, буйки и прочие товары, предназначенные для краболова. Не отставал от своих подчинённых и сам Алёшкин. Скоро он весь был перепачкан в копоти, муке и ещё невесть в чём. Однако работая, как простой рабочий, он ни на минуту не забывал о своей руководящей роли, вовремя подсказывая новые места для склада и показывая то, что следует выносить в первую очередь. Когда через час прибыл Крамаренко со своими людьми и человек 20 матросов с краболова, то и ему, и Алёшкину самим работать не пришлось: всё их внимание поглощало руководство деятельностью сотни людей, а это становилось всё трудней. По мере углубления в пакгаузы, возрастала опасность для работавших там: помещения наполнялись удушливым едким дымом, сквозь который почти ничего не было видно. Свет фонарей «летучая мышь» не пробивал эту сизую, тяжёлую мглу. Само собой разумеется, что электрическое освещение вышло из строя с началом пожара. Опасались, что кто-нибудь из рабочих, потеряв сознание, упадёт и задохнётся, и руководителям всё чаще и чаще приходилось подхватывать выходящих из пакгаузов шатавшихся и кашлявших людей, вести их к морю, обливать водой и давать им передышку. Одновременно нужно было тщательно следить и за тем, все ли вошедшие на склад вышли. Пожар достиг своего апогея. С грохотом свалилась внутрь крыша одного из боковых пакгаузов, в другом начали с ужасающим хлопаньем рваться бочки с кунжутным маслом, используемым при изготовлении консервов. При этом они взлетали на несколько десятков метров вверх, пробивали раскалённую крышу, с треском лопались в воздухе и обдавали всё вокруг брызгами кипящего масла. Уже несколько пожарных получили серьёзные ожоги, и две автомашины скорой помощи (совсем недавно появившиеся во Владивостоке) увезли их в больницу. Пострадали и некоторые из рабочих, но ни тушение огня, ни вынос уцелевших товаров не прекращались. Скоро на причалах появились хаотично сложенные разнообразные грузы. Как ни старался кладовщик, ему удалось сделать только одно: отделить узким проходом от всего остального то, что предназначалось для последнего краболова, всё прочее складывалось кое-как, и это можно было понять. Погасить горевшие пакгаузы пока не удавалось, более того, стенки ещё не загоревшихся, хотя и поливались мощными струями воды беспрерывно, всё-таки настолько раскалились, что некоторые тюки товаров, лежавшие вблизи от них, начали тлеть. Грузчики торопились вынести как можно больше и бросали вытащенное где и как попало, уже не заботясь ни о каком порядке. Последние спасённые товары в основном были уже попорчены, если не огнём, то морской водой, которой производилось тушение. Благодаря самоотверженной работе, часам к семи утра удалось почти полностью очистить от товаров оба центральных пакгауза. К тому времени бушевавший огонь частично уничтожил всё наиболее легко воспламеняющееся и местами, поддавшись усилиям пожарных, начал ослабевать. Люди, работавшие всю ночь с предельным напряжением, к тому же постоянно отравлявшиеся угарным газом и дымом, были совершенно измождены. Приехавший на пожарище Беркович, выслушав доклад Алёшкина, приказал всем участвовавшим в спасении грузов немедленно отдыхать. Для продолжения выноса остатков полуобгоревшего имущества наняли артель портовых грузчиков-китайцев. К стенке причала подошёл краболов, и другая группа грузчиков, явившаяся на работу, приступила к его погрузке, по существу, в запланированное время. Так как предназначенные для него грузы теперь лежали у самой стенки причала, расстояние по переноске их значительно сократилось, и погрузка парохода проводилась быстрее, чем обычно. Заменять грузы, предназначенные для краболова, почти не пришлось: они были извлечены первыми и практически не пострадали. Вследствие этого погрузка последнего краболова была закончена в срок, и он в надлежащее время отправился на промысел. Впервые за всю историю краболовного промысла на Дальнем Востоке в этом 1929 году краболовы Советского Союза захватили лучшие крабовые поля в районе Камчатки, оставив японских рыбопромышленников с носом. Не помогла последним и диверсия — поджог склада. В том, что это был акт диверсии, собственно, не сомневался уже никто. Во-первых, исчез завскладом Оксёнов. Как говорили кладовщики, он ещё с утра прошлого дня ушёл со склада, ссылаясь на плохое самочувствие, и не знал, что в его отсутствие грузы, предназначенные для последнего краболова, по распоряжению одного из кладовщиков, были перенесены к дверям среднего пакгауза, хотя до этого лежали в крайних. Как показали опрошенные работниками ГПУ свидетели, Оксёнов зачем-то появлялся у складов в день пожара после окончания работы, около девяти часов вечера. Пожар заметили в 10 часов 30 минут. Как было установлено расследованием, он начался одновременно в пяти-шести местах, причём именно там, где ранее находились грузы краболова. И, наконец, в одном из этих мест удалось найти покорёженные огнём бидоны из-под керосина, попавшие на склад неизвестно каким образом. Оба кладовщика категорически отрицали хранение горючего, в том числе и керосина, на складе и объяснить появление этих бидонов не смогли. Да и сам Оксёнов, задержанный при попытке перейти границу около станции Гродеково, признался, что поджог совершили три человека, присланные ему японским резидентом, который за участие в этом деле заплатил ему 20 тысяч рублей. Часть этих денег у Оксёнова при аресте обнаружили и изъяли. Своих сообщников, а также фамилию резидента на первом допросе он не назвал, а на следующий не явился: по недосмотру надзирателей он покончил жизнь самоубийством в тюрьме. Вслед за Оксёновым арестовали заведующего коммерческим отделом Черняховского и одного из кладовщиков. Правда, за отсутствием каких-либо основательных улик о причастности их к преступлению они из-под ареста были освобождены, но, конечно, из треста уволены. Всё это произошло потом, спустя две-три недели после пожара. Пока же, после кратковременного трёхчасового отдыха Алёшкин был снова вызван к председателю правления Берковичу, и получил приказ произвести разборку оставшегося на пожарище имущества и помочь временному заведующему складом. Последний, с помощью большого числа рабочих начал приводить в порядок уцелевшие пакгаузы, устанавливать стеллажи и раскладывать на них неповреждённые пожаром товары. Всё же пострадавшее от огня, пришедшее в относительную негодность и требовавшее или переработки, или значительного ремонта, Беркович приказал Алёшкину вывезти на свой склад. Впоследствии всё это было рассортировано и распродано мелким торговцам, чтобы в какой-то степени покрыть огромные убытки, понесённые трестом. Для выполнения этой работы Борис получил в своё распоряжение десять подвод, одну автомашину и человек сорок рабочих. Одновременно ему был вручён соответствующий мандат, дававший право вывозить с места пожарища всё, что он найдёт нужным. Место, где находились склады, было оцеплено воинскими частями. Борис прибыл на пожарище часов в 12 дня. К этому времени от двух крайних пакгаузов осталась груда обгоревших покорёженных листов железа, над которой курился вонючий дымок. Как уже говорилось, вся площадь пожарища и груды спасённых товаров были оцеплены красноармейцами, около пакгаузов дежурили две пожарные машины с командой. На причале шла интенсивная погрузка последнего краболова, из уцелевших пакгаузов доносился стук топоров. Предъявив своё удостоверение начальнику охраны, Алёшкин прошёл в один из пакгаузов, где застал кладовщика, теперь уже — временно исполняющего обязанности заведующего складом. Рассказав ему о полученном поручении и дождавшись назначенных ему в помощь людей, Борис приступил к работе. Вооружившись пожарными баграми, ломами и лопатами, рабочие начали растаскивать огромные, ещё горячие листы гофрированного железа и разгребать местами тлевшие, а местами плавающие в воде, оставшиеся вещи. Мы уже говорили, что на этих складах хранилось всё, что могло понадобиться для жизни и работы напромыслах и заводах побережья, и поэтому раскопки имели смысл. Обутым в резиновые сапоги рабочим приходилось ходить по огромным лужам, образовавшимся из растопленного сахара и конфет, но иногда под грудой обгорелых головёшек попадался целый десяток ящиков карамели, упакованных в жестяные банки, и если не считать специфического запаха гари, то почти не пострадавших от огня. То же самое случалось с различными консервами, сырами, копчёностями и другими продуктами. Под грудой развалин и головёшек, например, в одном из углов склада удалось обнаружить целый штабель мешков с мукой и крупой, из которых испорченными оказались только наружные ряды, а всё, что лежало в середине, было пригодно к употреблению. Так же произошло и с различного рода спецодеждой, мануфактурой и прочими предметами. Однако в некоторых местах жар пламени был так силён, что, например, прутья металла, гвозди, шурупы сплавились в один слиток, который можно было использовать как металлолом, зато в других местах эти же предметы оказались только залиты водой и запачканы сажей. Всё мало-мальски годное, извлечённое из-под остатков сгоревших складов, люди Алёшкина грузили на подводы и в сопровождении одного-двух человек направляли на лесной склад. Там под руководством Комозы привезённое рассортировывалось по видам товаров и степени повреждения и раскладывалось в возможном порядке на наскоро сооружённые стеллажи в большом сарае. Работы по расчистке пожарища заняли более недели. В эти дни Борис буквально не показывался дома: дневал и ночевал на месте работ, стараясь вытащить и спасти от дальнейшей порчи возможно больше товаров. Конечно, вообще-то, удалось подобрать так мало, что это не покрывало и десятой доли убытков. Самым большим счастьем оказалось то, что из двух средних складов спасли почти всё, что предназначалось для краболова. После сортировки и приведения в относительный порядок, спасённое по специальным нарядам Алёшкин отправлял на промыслы. Это, до получения вновь закупленных товаров, помогло как-то выйти из положения. Для определения качества подпорченного имущества была создана комиссия под председательством Мерперта, она и определила судьбу спасённого. В результате около 50 % груза, вывезенного Алёшкиным с пожарища, подлежало очистке, мойке, мелкому ремонту и возвращению на склады для дальнейшего использования; около 30 % подлежало реализации по сниженным ценам местному населению: предполагалось устроить своего рода аукцион, чтобы продать эти товары как можно выгоднее; наконец, около 20 % подлежало реализации на любых условиях: предметы этой группы фактически считались негодными. Весь металлолом, вывезенный после расчистки пожарища, в том числе железные стены и крышу передали на переплавку Дальзаводу. Несколько китайских торговцев купили право собрать расплавленный, перемешанный с землёй и золой сахар, рассыпанную крупу, муку и т. п. Правление ДГРТ торопилось расчистить площадь, чтобы начать строительство новых складов. Неожиданно в дело вмешались органы ГПУ и предложили новые склады строить в другом месте, и даже не в городе, а за его пределами. Своё предложение начальник ГПУ мотивировал тем, что в случае новой диверсии склады не будут так сосредоточены в центре, а с другой стороны, вынесение их за черту города даст возможность организовать для них лучшую охрану. Для этого требовались дополнительные средства, больше складских работников, но польза перевешивала, и поэтому вопрос был решён. Мерперт, докладывая о работе комиссии по ликвидации последствий пожара, заметил, что энергичная спасательная работа, толковое проведение расчистки пожарища, а также умелая ликвидация попорченных огнём товаров, организованные Алёшкиным, показали, что у этого парня золотая голова, крепкая хватка в работе и умение руководить людьми. Основываясь на этом, он выдвинул предложение перевести Бориса Яковлевича на работу в коммерческий отдел, на должность заместителя начальника отдела, утверждая, что этот молодой человек с работой справится. Правление треста с ним согласилось. Как мы уже знаем, заведующего коммерческим отделом Черняховского арестовали по подозрению в причастности к диверсии. На его место назначили бывшего старшего коммерческого корреспондента — Николая Ивановича Игнатова, а заместителем к нему — Алёшкина. Игнатов — толстенький, светловолосый, добродушный человек, ещё до войны окончивший какое-то специальное училище в Москве, приехал на Дальний Восток до революции и работал в одном из акционерных обществ Приморья. При организации ДГРТ его приняли в коммерческий отдел. Он знал своё дело, но был робким человеком и очень быстро поддавался влиянию лиц с более сильным характером. Служа вместе с Черняховским, он подчинялся ему беспрекословно и не мог сказать против ни одного слова. Когда его поставили во главе отдела, то ему пришлось очень трудно. Он умел хорошо работать сам, но заставить работать других, как это делал Черняховский, не мог. В то время в аппарате отдела числилось 12 человек исполнителей, и для того, чтобы отдел справлялся со своими задачами, каждый должен был работать во всю меру своих сил и способностей. По мнению Мерперта, Игнатов не смог бы заставить сотрудников отдела работать с должным напряжением, для этого и был нужен Алёшкин, который, хотя и не разбирался в коммерческих делах, но сумел бы поддерживать дисциплину в отделе и стать, таким образом, организующим подспорьем заведующему. Председатель правления треста Беркович в этом вопросе соглашался с Мерпертом, единственное, что его смущало, это молодость Алёшкина, ведь ему шёл только 22-й год. Когда Яков Михайлович вызвал Бориса к себе и сообщил ему о решении правления треста, то Борис даже испугался: менее чем полгода назад он был скромным десятником, затем заведующим обыкновенным лесным складом, а тут вдруг сразу такой скачок — заместитель заведующего отдела треста, было чего испугаться! Он, конечно, начал отказываться, ссылаясь на свою неосведомлённость в сложной работе коммерческого отдела и, наконец, на молодость. Вот это его последнее возражение, кажется, и решило дело. Яков Михайлович и Иосиф Антонович переглянулись, и Беркович сказал: — Вот о молодости-то мы тоже думали, но раз ты сам понимаешь этот свой «недостаток», то всё будет хорошо! Делу научишься со временем. Не зарывайся, прислушивайся к голосу старших, более опытных товарищей, но и не теряй своей принципиальности и задиристости, свойственной молодости. А потом, ты же ведь большевик — ищи помощи в партячейке. Конечно, от комсомольской работы тебя придётся освободить. Как вы на это смотрите? — обратился Яков Михайлович к секретарю партячейки Глебову, присутствовавшему при этом разговоре. Тот молча кивнул головой. Ему тоже впервые пришлось стать свидетелем такого быстрого продвижения по службе. Через 10–15 дней, закончив распродажу имущества, спасённого при пожаре, и передав лесной склад на Корабельной набережной Комозе, а чуркинский — Ярыгину, дружески распростившись со всеми работниками и, в особенности, с Александром Васильевичем Соболевым, Алёшкин приступил к исполнению новых обязанностей. Надо прямо сказать, что работниками отдела встречен он был весьма недружелюбно. Во-первых, потому что на эту должность многие метили сами, а во-вторых, как сказал один из работников отдела (еврей, бывший торговец, ведавший вопросами снабжения треста метизами, некто Роземблюм): — Мы до сих пор были чистенькими, а теперь и нам большевика воткнули! Пожалуй, Борису пришлось бы плохо, тем более что дела-то он вовсе не знал, и до всего надо было доходить своим умом. Но в первый же день член правления треста Мерперт провёл совещание с работниками коммерческого отдела, на котором расхвалил Алёшкина и заявил, что он, Мерперт, будет во всём этого молодого человека поддерживать, поэтому лучше палок в колёса новичку не вставлять, а делясь с ним своими знаниями, в то же время беспрекословно исполнять его распоряжения. Мерперта в тресте уважали и боялись, его предупреждение подействовало, кроме того, Алёшкин обладал какой-то специфической особенностью быстро находить контакт с людьми. Через месяц-полтора все работники отдела и сам Игнатов относились к Борису с большим дружелюбием, а Роземблюм, который с первого дня смотрел на молодого большевика косо, скоро с ним по-настоящему подружился. Для него слова «так сказал Борис Яковлевич» вскоре стали законом в работе. Это происходило в разгар лета 1929 года. В ДГРТ уже начали помаленьку забывать катастрофу со складами, тем более что, несмотря на неё, промысел крабов шёл успешно. Большой добычей сельди и иваси ознаменовалась весенняя путина. Открывающиеся консервные заводы приступили к пробному выпуску консервов. Борис Алёшкин начал осваиваться на новом месте работы и, хотя плавал ещё в очень многих специфических вопросах отдела, но с каждым днём узнавал и от своих подчинённых, и от начальства всё новые и новые вещи, которые, благодаря отличной памяти, накрепко откладывались в его голове. При случае он уже мог ими пользоваться, и со своими обязанностями справляться. А обязанностей было много, как и у всего коммерческого отдела. Дело в том, что организаторы ДГРТ в начале его создания совсем не представляли той многообразной деятельности, которая сразу же выпала на его долю, поэтому по типичной схеме созданные отделы очень скоро столкнулись с таким обширным кругом разных дел, что все, даже самые опытные специалисты, оказывались в крайне затруднительном положении. Правда, через два-три года существования ДГРТ Наркомат торговли и руководители в Главрыбе поняли, что в рыбном деле нужна более узкая и конкретная специализация, но в 1929 году до этого было ещё далеко. Коммерческий отдел ДГРТ обязан был организовать снабжение промыслов, заводов и флота всеми разнообразными видами товаров, необходимых рабочим и их семьям, причём многие из этих товаров приходилось покупать за границей в ряде стран. Этот же отдел приобретал и обеспечивал поставку на места лесоматериалов и всех строительных материалов, необходимых для строительства жилых, производственных и складских помещений на промыслах побережья, а также и для строительства разнообразных плавучих средств. Коммерческий отдел приобретал и распределял все орудия лова, а их ассортимент с развитием деятельности треста расширялся не по дням, а по часам. На отдел была возложена обязанность изготовления и обеспечения промыслов необходимой тарой: бочками, ящиками, консервными банками. Последние, как правило, пока завозились из-за границы, покупка их всегда шла с большими трудностями. Наконец, этот же отдел занимался и сбытом готовой продукции. Вся эта огромная работа проводилась аппаратом, насчитывавшим вместе с заведующим и его заместителем 15 человек. Естественно, что каждому служащему отдела приходилось работать за троих и находиться в конторе не 6–7 часов, а иногда 10–12 и более. Рабочий день заведующего и его заместителя длился ежедневно не менее 12 часов. В отделе увеличивались объёмы переписки. Очень много документов поступало на иностранных языках, чаще всего на английском, которого, кроме Игнатова и одного из сотрудников, не знал никто. Вскоре этому исполнителю пришлось вменить в обязанность лишь работу по переводу получаемых писем и составлению ответов с русских черновиков, написанных другими служащими. В трест являлись представители различных иностранных фирм, некоторые из них не знали русского языка, но, как правило, знали английский, при переговорах с ними приходилось прибегать к услугам переводчика. С этим Борис Алёшкин примириться не мог, он очень жалел, что его познания в английском языке, полученные в средней школе, так скудны, но, тем не менее, старался использовать их, где и как только мог. Он поставил перед собой задачу овладеть знанием этого языка в самое ближайшее время, хотя бы настолько, чтобы самому понимать написанные письма и слова собеседников. Занятый сверх головы своими новыми обязанностями, он ещё с раздражением должен был без конца давать многочисленные письменные и устные объяснения ревизовавшему его складскую деятельность Погребняку, а затем и партийному следователю. Это отнимало много времени и сил, и когда, наконец, дело было закончено, и парткомиссией Владивостокского обкома ВКП(б) ему был вынесен выговор, апелляцию он, несмотря на советы Берковича и Глебова, подавать не стал, рассудив по молодости, что и с выговором люди живут. Все недолгие часы отдыха, выпадавшие Борису, он проводил со своей Катей и дочуркой Элочкой. Девочке исполнилось семь месяцев, она хорошо сидела, что-то бормотала на своём непонятном языке, весело смеялась и тянулась ручонками к папе. Одним из любимых развлечений Алёшкиных в то время было катание на вельботе, оставленном лесному складу начальником судоверфи Крамаренко. В воскресенье, а иногда вечером после работы, Борис ставил на вельботе мачту, усаживал на носу в самом уютном месте жену и маленькую дочку, выгребал из толпы лодочек и «шампунек» поближе к середине бухты Золотой Рог и, подняв парус, скользил по тихой воде зигзагами от мыса Чуркина до мыса Эгершельд, лавируя между стоявшими на рейде торговыми пароходами и шныряющими буксирами. Иногда они огибали мыс Чуркина, выходили в пролив между ним и Русским островом и направлялись к видневшемуся вдали острову Аскольд. Тогда их качало на волнах открытого океана. При неудачном манёвре волны заплёскивались внутрь лодки, и, спасаясь от справедливого гнева супруги, Борис поворачивал назад, в Золотой Рог или в соседнюю пустынную бухту Диомид. Пожалуй, катание на вельботе было одним из самых приятных удовольствий, которое могли себе позволить в то время Борис и Катя Алёшкины. К сожалению, эти прогулки так же, как и вообще свободное время у Бориса, были редки и не очень продолжительны. Кроме огромной служебной работы, ему приходилось выполнять и не мало общественной. Его освободили от работы секретаря комсомольской ячейки, но он оставался членом бюро Ленинского райкома ВЛКСМ г. Владивостока и в качестве общественной нагрузки был назначен военруком молодёжи в ДГРТ. К тому времени в тресте сотрудников комсомольского возраста было уже человек шестьдесят. Такое назначение Борис Алёшкин получил благодаря тому, что в его карточке значилась служба в ЧОНе и в отряде по борьбе с бандитизмом в ГПУ. А это лето выдалось неспокойным. На международной арене атмосфера по отношению к СССР накалялась. После того как ЦК ВКП(б), его генеральный секретарь Сталин и большинство коммунистов, поддерживавших линию ЦК, справились с троцкизмом и успешно разгромили правый уклон, международный империализм всё больше и больше склонялся к мысли попробовать крепость советской власти путём вооружённого нападения. Не была исключена возможность того, что объектом этой пробы могут стать не только западные границы страны, но и дальневосточные. Всё население, и в особенности молодёжь, должны были готовиться к отражению внезапного военного нападения. Борис Алёшкин, военрук ДГРТ, как и военруки других предприятий, по специальной программе проводил занятия по задержанию и истреблению диверсионных групп, по ликвидации последствий воздушного нападения и тому подобное. Вскоре Борис узнал, что делал это он очень неумело, по-дилетантски, но тогда и ему, и руководимым им товарищам казалось, что он отличный командир. Военные занятия отнимали немало времени. Читая в газетах и специальных брошюрах доклады Сталина, речи Калинина, Молотова и других, читая приобретённую им стенограмму XV съезда ВКП(б), Алёшкин понял, что он ещё, в сущности, политически совершенно малограмотен и, несмотря на свою работу в райкоме ВЛКСМ, во многих теоретических вопросах, лежавших в основе деятельности коммунистической партии, разбирается слабо. Того, что изучали в кружке под руководством Берковича, ему казалось мало, и он принял решение начать знакомство с сочинениями В. И. Ленина. Причём его не удовлетворяли произведения вождя революции, изданные отдельными брошюрами, ему хотелось приобрести полное собрание сочинений. Тогда вышло первое, далеко не полное издание, но и его купить в книжных магазинах было невозможно. Поэтому Алёшкин, при помощи всех знакомых, занялся поисками у частных лиц. Как ни странно, в этом деле помог ему Подгребняк, продавший имевшиеся у него сочинения Ленина за двойную цену. Как уже говорилось, это собрание было неполным, кроме того, в его издании принимали участие уже выявленные теперь оппортунисты, например, Бухарин. Естественно, что в комментариях и в подборе самих произведений имелась определённая тенденциозность. Конечно, тогда всего этого Борис не знал, он радовался тому, что читает написанное Лениным, и хотя ещё очень многое не поддавалось его пониманию, а комментарии и вовсе казались неважными, всё-таки это чтение расширило его политический кругозор. Со второй половины июня началась чистка советского аппарата, конечно, проходил такую чистку и аппарат ДГРТ. Чистились пока только беспартийные служащие. Борис Алёшкин был включён в комиссию как представитель комсомола. Чистка проходила в самом большом помещении конторы треста — производственном отделе. Присутствовало множество народа: все служащие конторы, представители с промыслов и заводов, рабочие судоверфи и бондарного завода. В процессе чистки выяснилось, что в центральном аппарате треста есть не только бывшие хозяева рыбных промыслов и заводов, но и бывшие белогвардейцы. Некоторые из них пытались скрыть своё прошлое, но, как правило, это им не удавалось. Председатель комиссии по чистке, механик одного из дрифтеров, большевик с дореволюционным стажем Захаров был очень принципиальным человеком, и умело выводил на чистую воду всех, пытавшихся изворачиваться и лгать. Комиссия вычистила людей, не имеющих права работать в советских учреждениях — зав. производственным отделом Гринера, одного из его заместителей и целый ряд других специалистов. Кое-кто решением комиссии переводился на низшие должности, преимущественно на периферию. В чистке принимали активное участие все присутствующие. Многие выступали, разоблачая того или иного человека, пытавшегося скрыть своё прошлое, нерадивые, недобросовестные работники серьёзно критиковались. В начале июля, обсуждая на собрании партячейки итоги чистки аппарата треста, все коммунисты единогласно пришли к выводу, что это ответственное мероприятие прошло хорошо и принесло большую пользу. Гласный разбор деятельности каждого сотрудника, серьёзная критика его работы и его самого действовали гораздо сильнее любых административных взысканий и заставили всех подтянуться, пересмотреть своё отношение к работе и контролировать собственное поведение. Теперь все ждали чистки партии. 1 июля 1929 года в газетах было опубликовано постановление ЦК о начале чистки ВКП(б), проводимой согласно решению XVI партконференции. Конечно, начало работы комиссии по чистке партии в ДГРТ многими коммунистами ожидалось с некоторым страхом и волнением, ведь как бы ни был чист человек, всё равно в его деятельности, в его жизни можно найти что-то такое, чего он стыдится, или что им было совершено не совсем так, как следовало бы сделать истинному коммунисту. Волновался, конечно, и Борис Алёшкин. Он завидовал старым большевикам — Берковичу, Гусеву, Глебову, которых считал безупречными коммунистами, ведь у него, кандидата ВКП(б), уже имелся выговор. Но вот началась чистка ячейки ВКП(б) при ДГРТ. Председателем комиссии был какой-то пожилой рабочий с Дальзавода, членами — большевик из рабочих судоверфи и уже упоминавшийся нами Захаров. После краткого вступительного слова, произнесённого председателем, в котором он рассказал о задачах чистки и правах всех присутствующих коммунистов, комсомольцев и беспартийных задавать самые разнообразные вопросы тому, кого чистят, в прениях критиковать его, высказывать своё мнение о нём. Комиссия выслушает всё, что будет высказано, но вопрос о дальнейшем пребывании того или иного человека в партии или наложении на него партийного взыскания будет решать самостоятельно. Члены этой комиссии, как и в других местах, заранее прошли свою чистку в комиссии обкома ВКП(б). Как и в предыдущий раз, в комнате производственного отдела, где проходила чистка, было негде упасть яблоку. Все предполагали, что начнут с коммунистов-руководителей, но председатель после выступления вдруг сказал: — В вашей ячейке всего один кандидат, Алёшкин, вот с него мы и начнём. Товарищ Алёшкин, пожалуйте к столу, расскажите нам свою биографию. Борис, никак не ожидавший этого вызова, очень смутился и пока протискивался к столу, за которым заседала комиссия, покраснел и вспотел. Некоторое время он вообще не знал, что говорить. Захаров, с которым он работал по чистке аппарата, видя его смущение, подбодрил товарища: — Ну же, Борис, что ты растерялся? Расскажи, где и когда ты родился, где учился, кто твои родители, кем и где ты работал. Не тушуйся! Затем он нагнулся к председателю и что-то ему зашептал. Борис и сам уже оправился, довольно связно поведал свою коротенькую биографию, перечислил работу в комсомоле, затем сообщил о полученном выговоре. Рассказал он и о том, что его отец — прапорщик царской армии, в течение трёх месяцев числился на службе в армии Колчака, хотя фактически там и не служил, а с 1922 г. находился в Красной армии, работал в военкомате начальником моботдела. Ему задали несколько вопросов, часть из них были политические. Его спрашивали: «Какая разница между правым и левым уклоном?», «Что говорил Ленин о крестьянах?», «Каковы решения XVI партконференции?» На все эти вопросы Борис сумел ответить достаточно толково и грамотно, ну а о его жизни вопросов почти не было, только председатель спросил: — Почему вы не сказали, что служили в оперативном отряде ГПУ по борьбе с бандитизмом и хунхузничеством? Борис замялся. В самом деле, он об этом как-то забыл и сейчас не нашёлся что ответить. Смутившись, буркнул: «Забыл», чем вызвал смех всего зала. Председатель тоже рассмеялся: — О выговоре не забыл, а о том, что служил и даже был ранен в этом отряде, забыл? Хорошо, что не наоборот! Выступавшие в прениях Беркович, Мерперт, Игнатов и Комоза так хвалили Бориса, что ему стало не по себе. После выступления Комозы председатель заметил: — Ладно, мы знаем, какой он хороший… Если никто ничего порочащего товарища Алёшкина сказать не может, то мы прения прекращаем… Непонятно только, как это такой хороший человек получил партийное взыскание! Ну, да как-нибудь разберёмся. Решение комиссии объявим на следующем заседании. Список партийцев, которые будут проверяться в ближайшие дни, мы вывесим, а сейчас открытое заседание по чистке закрывается. Все разошлись, а члены комиссии перешли в маленькую комнату ревизионного отдела, где продолжили своё заседание. Через два дня, которые Борис провел в большом волнении, на очередном заседании комиссии председатель объявил результаты чистки Алёшкина. Проверив все имевшиеся компрометирующие Бориса Яковлевича Алёшкина материалы, комиссия пришла к заключению, что они не могут служить основанием для вынесения ему партийного взыскания, и потому наложенный ранее выговор с него снимается. Комиссия считает его проверенным. Однако кандидатский стаж его истёк, и теперь Борису требуются рекомендации для вступления в члены ВКП(б). Слова председателя комиссии были встречены аплодисментами, после чего он заметил: — Я очень рад, что наше мнение не расходится с мнением масс. Он подозвал к столу Алёшкина, вернул ему кандидатскую карточку и негромко сказал: — Комиссия считает возможным доверить вам работу технического секретаря, с сегодняшнего дня вы будете вести протоколы комиссии по чистке. Около трёх недель, пока проходила чистка ячейки ВКП(б) ДГРТ, Алёшкин был вынужден совершенно забросить работу в коммерческом отделе: обязанности технического секретаря оказались непростыми. Чистка некоторых членов ячейки, например, Берковича, члена правления Завалишина и некоторых других продолжалась по два и даже по три вечера. Проверяемым задавали множество вопросов, выступавшие сурово критиковали их работу. Но несмотря на все волнения и переживания, из партячейки ДГРТ оказался исключённым только один человек — член правления Завалишин. В прошлом он был меньшевиком, как-то взаимодействовал с правительством Колчака и вступил в РКП(б) после падения последнего. В своё время он поддерживал и троцкистов, выступая на собраниях ячейки с соответствующими речами. После суровой отповеди, данной ему большинством коммунистов, признал свои ошибки, подал соответствующее заявление. Завалишин руководил строительством новых заводов и промыслов, не выходя из своего кабинета, бюрократически, поэтому в его работе выявилось множество недостатков. Ко всем работникам треста он относился высокомерно и пренебрежительно. Всё это, часто в очень резких выражениях, и высказали ему выступавшие в прениях на открытых заседаниях комиссии. На закрытом заседании решение по исключению Завалишина приняли единогласно, объявление об этом перед народом было встречено молчанием, только сам Завалишин не выдержал, вскочил и грубо крикнул: — Ну, меня не так-то просто исключить, я буду жаловаться в ЦК! Вы взвалили на меня чужие грехи! Это не чистка, а издевательство! На что председатель спокойно ответил: — Это ваше право. Особенно волновался по поводу чистки председатель правления треста Беркович, он имел для этого серьёзные основания. Как оказалось, в своё время он был членом БУНДа. Вступил в РСДРП в 1905 году и первое время придерживался взглядов Плеханова, лишь в октябре 1917 года примкнул, а затем и вступил в партию большевиков. В работе треста имелось немало упущений в ряде производственных вопросов. Кроме того, совсем недавно произошло большое, принёсшее миллионные убытки и чуть не сорвавшее промысел событие — пожар главного склада. Естественно поэтому, что при обсуждении Якову Михайловичу задавали много вопросов, высказалось чуть ли не 25 человек. Нужно отметить, что наряду с серьёзными упрёками в его адрес, звучали выступления и в его защиту. Беркович считался неплохим организатором, по существу, в течение двух лет почти на пустом месте создавшим огромное промышленное хозяйство, уже приносившее государству валюту. Характеризовало его с положительной стороны и то, что он ни разу не примыкал ни к каким оппортунистическим течениям и группировкам. Чистка Берковича продолжалась четыре дня. Бурно происходило и закрытое заседание комиссии при разборе его вопроса. Долгое время члены комиссии не могли найти единогласного решения и уже были готовы направить материал о нём в городскую комиссию, но, в конце концов, всё-таки постановили: «Товарища Берковича в рядах ВКП(б) оставить. За выявленные в работе недостатки объявить ему строгий выговор с занесением в учётную карточку». Решение это должно было быть объявлено на следующем открытом заседании комиссии, то есть через два дня. Конечно, Борис его знал и не вытерпел. На другой день после заседания комиссии, встретив Алёшкина в коридоре треста, Беркович, глядя измученными глазами, тихонько спросил: — Исключили? Борис отрицательно покачал головой. Взглянув на усталый вид, осунувшееся лицо, ввалившиеся глаза этого уже не молодого руководителя, Борис, пожалуй, впервые понял, насколько может человек дорожить партией. Как мы знаем, он ему ничего не сказал, а лишь показал знаком «нет», но увидев, что глаза Берковича блеснули радостью, а на бледных губах его появилась улыбка, почувствовал, что сделал доброе дело. Большинство остальных коммунистов ячейки чистку прошли без каких-либо замечаний, лишь Гусеву дали выговор за то, что, работая заместителем Гринера в течение двух лет, не сумел разглядеть в нём врага, да Комоза получил замечание, не сумев ответить ни на один политический вопрос. Чистка партячейки ДГРТ закончилась к 1 августа 1929 года. Решение комиссии было утверждено городской комиссией без поправок и замечаний. Казалось, теперь всё должно было войти в нормальную колею, сотрудники спокойно могли продолжать работать на своих должностях. Однако, не прошло и двух недель после чистки, как мир, Советский Союз и, в особенности, Дальний Восток потрясло новое, чрезвычайное событие, отодвинувшее на задний план все только что перенесённые личные переживания. Китайское гоминдановское правительство вероломно захватило КВЖД. Как известно, Китайская Восточная железная дорога, построенная русским правительством на территории Маньчжурии в конце XIX столетия, по условиям, заключённым между Россией и Китаем, пользовалась правами экстерриториальности. Сама дорога, весь имевшийся на ней подвижной состав (паровозы и вагоны) и все железнодорожные строения — вокзалы, станции, депо — считались собственностью России на 99 лет с начала постройки, а затем переходили в собственность Китая. Постройка этой дороги была выгодна царскому правительству России, она служила стратегическим целям, позволяя перебрасывать войска из Центральной России на Дальний Восток, используя две дороги. Одна из них, внутренняя, шла вдоль границы с Китаем, вторая — КВЖД. Имело значение ещё и ускорение пути следования поездов из России на Дальний Восток, так как КВЖД давало более прямой, а, следовательно, и более короткий путь. В период интервенции на Дальнем Востоке на КВЖД хозяйничали различные китайские генералы, растаскивая её имущество. В 1924 году советское правительство заключило с Гоминданом договор, по которому СССР, сохраняя за собой преимущественное право владения этой дорогой, в то же время допускал к участию в её эксплуатации, в управлении и получении прибылей от неё на равных правах и китайское правительство. Таким образом, правление этой дороги состояло из одинакового числа членов — русских и китайцев, также равномерно были заняты и должности служащих. Получили права работы на КВЖД в качестве машинистов, работников станции и т. п. и китайские граждане наравне с русскими (при царском правительстве России весь аппарат дороги и все её служащие могли быть только русскими). Подогреваемые японскими и английскими империалистами (как известно, с 1927 года Англия разорвала с СССР дипломатические отношения), китайские генералы арестовали всех русских служащих дороги, задержали все грузы и поезда, принадлежавшие СССР. По существу, они полностью захватили эту дорогу и двинули наёмные войска к нашим границам. Советское правительство в ответ на эту провокацию, после безуспешных попыток организовать переговоры, приняло постановление о разрыве дипломатических отношений с Китаем. Вслед за этим оно начало спешно принимать меры по усилению обороноспособности Дальневосточного края, увеличению военных сил и оснащению их необходимым вооружением. Из разрозненных гарнизонов, размещённых в различных городах ДВР, создали единую Особую Дальневосточную армию, поставив во главе её испытанного командира — первого командира Красной армии, награждённого орденом Красного Знамени, В. К. Блюхера. Отразилось это событие и на личной жизни Бориса Алёшкина. 30 августа 1929 года он был призван в ряды Красной армии. Правда, в военкомате ему, как имеющему на своём иждивении жену и грудного ребёнка, были предложены льготы — отсрочка. Но какой же коммунист, комсомолец в тот момент, когда китайские генералы могли отрезать весь Дальний Восток от остальной страны, стал бы пользоваться этой льготой? Конечно, не воспользовался ею и Борис Алёшкин. Благодаря Александру Александровичу Глебову и секретарю комсомольской ячейки Катя устроилась на работу в общий отдел недавно организованного Акционерного Камчатского общества (АКО) на должность конторщицы с окладом в 60 рублей. Она предполагала поместить дочку в ясли, но после обсуждения этого вопроса с матерью, Катя, обратившаяся к ней за советом, решила отвезти Элу на время службы Бориса в армии (примерно на год) в Шкотово. Дело в том, что сразу же после разрыва дипломатических отношений с Китаем в Дальневосточном крае было объявлено военное положение. По требованию военных властей во Владивостоке закрылись все китайские частные лавки, а они составляли 90 % розничной торговли. Из пределов города так же, как и из других населённых пунктов Дальнего Востока, были немедленно выселены все бродячие торговцы-китайцы, а также население корейских и китайских слободок. Не имея опыта в проведении этих мероприятий, местные органы власти допустили много ошибок, дав возможность некоторым действительно опасным людям беспрепятственно улизнуть в Китай, а сравнительно безобидных увезти куда-то в Среднюю Азию. Всё это привело к тому, что снабжение продовольствием во Владивостоке резко ухудшилось: исчезли многие продовольственные товары. Обеспечение города продуктами стало строго нормироваться — ввели продовольственные хлебные карточки, но Борис всего этого уже не застал.Часть вторая
Глава первая
Служба в Красной армии началась для Бориса Алёшкина, как, впрочем, и для многих его товарищей, совсем не так, как он это себе представлял. Он надеялся, что после призыва ему дадут оружие и, может быть, как военрука целого треста, коммуниста, даже назначат командиром какой-нибудь группы таких же, как он, умеющих обращаться с оружием, и отправят, если не в разведку, то уж, во всяком случае, куда-нибудь на передовую позицию, например, под Лахасусу, где, по слухам, шли бои. Но ничего подобного не произошло. В призывной комиссии военкомата после беглого медицинского осмотра Борис получил повестку, в которой его обязывали явиться через три дня в распределительный пункт на Второй Речке, где он и получит дальнейшее назначение. Три дня ему давалось на устройство семейных и служебных дел. За эти дни Борис и Катя отвезли Элочку в Шкотово, он попрощался с Акулиной Григорьевной и Катиными сестрёнками, хотел попрощаться с родителями и своими братьями (Люся в это время уже работала в Кролевце), но не смог. За несколько дней до этого Яков Матвеевич и Анна Николаевна Алёшкины переехали в село Новонежино, где Анна Николаевна получила должность учительницы, а её муж был назначен завхозом этой же школы-девятилетки (начальная пятилетняя школа в Новонежине преобразовалась в девятилетку). На поездку в Новонежино у Бориса не оставалось времени. Во Владивостоке Алёшкин рассчитался с ДГРТ, снялся со всех учётов, распростился с молодой женой и в назначенный срок явился к воротам военного городка на Второй Речке, где уже толпилась небольшая очередь таких же призывников. Красноармеец с двумя треуголками в петличках неторопливо и, видимо, не очень споро проверявший явившихся по списку, направлял всех в казарму № 2. В нижнем этаже этой казармы в большом зале, как на вокзале, находилась целая толпа таких же молодых людей, как и Борис, с узелками и чемоданчиками в руках. Все они чувствовали себя неловко и поэтому выглядели растерянными. Около одной пятой части зала было отгорожено фанерной перегородкой, за ней работала комиссия по распределению. Как впоследствии узнали призывники, начатая китайскими войсками и примкнувшими к ним остатками семёновских и унгеровских банд провокация на КВЖД застала вооружённые силы Дальнего Востока врасплох. Числящиеся в гарнизонах городов части были укомплектованы по штатам мирного времени, то есть менее одной трети того, что положено для наличия личного состава в военное время. Более или менее полностью были укомплектованы лишь специальные части: артиллеристы, связисты, сапёры. Для отражения первых попыток прорыва советско-китайской границы, предпринятых белокитайцами, был брошен весь личный состав пехотных полков, и потому в момент призыва всех направляли в пехоту, состоявшую из двух Дальневосточных дивизий, которые, в сущности, и являлись основой Особой Дальневосточной армии. Мечта многих призывников попасть на флот, в воздушные или танковые войска не осуществилась. Распределяющая комиссия всех направляла в тот или иной пехотный полк. Перед окончательным распределением за этой же фанерной перегородкой всех призывников, раздетых догола, тщательно осматривала комиссия из нескольких врачей и некоторых, наверно, страдающих какими-нибудь болезнями, направляла в хозяйственные части и во вспомогательные войска. Борис, как и парни, с которыми он успел подружиться во время толкотни среди новобранцев в ожидании своей очереди, попал в пехоту беспрепятственно. После того, как они оделись, а голыми они стояли не только перед врачами, но и перед всеми остальными членами комиссии, довольно бесцеремонно разглядывавшими их и выяснявшими их социальное положение, партийность, образование, специальность (записывая всё это в анкету), молоденький красноармеец вывел их группу из казармы, пересёк довольно широкий мощёный двор и, приведя их в стоявшую в углу такую же двухэтажную большую казарму, сдал с рук на руки новому красноармейцу. При этом он сказал: — Эти опять к вам! Одновременно он вручил и стопку анкет, на которых председатель комиссии делал какие-то пометки красным карандашом. У входа в эту казарму стоял часовой с винтовкой. Новый провожатый ввёл вновь прибывших в такой же зал, как и в первой казарме, только заставленный во всю свою длину трёхъярусными нарами, расположенными в четыре ряда так, что между ними оставался проход шириной около двух шагов. Многие из нар были уже заняты сидевшими и лежавшими на них призывниками. Провожавший группу, в которой был Борис, сказал: — Ну, вам повезло, здесь места ещё много, размещайтесь! Уборная у противоположного входа. Выходить из казармы нельзя, курить можно только в уборной. Ну а остальное вам вечером политрук расскажет. При виде довольно скучной картины — голые нары, и уныло сидящие на них парни — у Бориса Алёшкина и его товарищей невольно вытянулись лица, они решили держаться вместе. В их группе, кроме Бориса, был Пашка Колбин — журналист, работавший до призыва в газете «Красное Знамя», Яков Штоффер — художник-декоратор, москвич, Костя Ротов — тоже москвич, карикатурист, Генка Шадрин — учитель откуда-то из-под Иркутска и Петька Беляков — машинист со станции Сковородино. Впоследствии мы познакомимся со всеми этими ребятами более подробно, сейчас же попытаемся объяснить, почему даже в этой группе, как, впрочем, и среди остальных, образовался такой географический, я бы осмелился сказать, винегрет. Дело в том, что до конфликта на КВЖД части, стоявшие в городах Дальнего Востока, обычно пополнялись москвичами и вообще выходцами из средней России. Одновременно жители Дальнего Востока попадали почему-то для службы в красноармейские части, расквартированные в Центральной России. Чем объяснить такой порядок распределения призывников, нам неизвестно, но он существовал. После начала событий на КВЖД и необходимости срочного пополнения местных воинских частей, всех призывников-дальневосточников оставляли в войсках, находящихся на Дальнем Востоке, а военкоматы Центральной России продолжали направлять своих призывников сюда же. В результате и получилось такое смешение «языков и народов». Так или иначе, а перечисленная нами группа, как-то сразу сдружившись, решила держаться друг за друга. Первыми их совместными действиями было стремление найти себе подходящее место для устройства на ночь. Они облюбовали участок нар второго яруса около одного из больших окон, выходившего в сторону лесистой сопки. Правда, на этом месте уже расположились какие-то деревенские пареньки, с аппетитом уплетавшие бело-розовое сало с чёрным хлебом, но Петька Беляков, огромный и физически сильный парень, быстро «уговорил» их уступить это место нашей компании. Через несколько минут, уложив в головах свои чемоданчики, а Борис — вещевой мешок, все они сидели на облюбованном месте и обсуждали создавшееся положение. Путешествуя по казарме, где на нарах и в проходах собралось более четырёхсот человек, некоторые из которых находились здесь уже дольше суток, наши друзья узнали, что это место называется «карантин», что отсюда нельзя писать, нельзя никуда выходить, кроме прогулки во дворе в течение часа, а всё остальное время придётся сидеть здесь, что в первые сутки надо есть свои продукты, а потом уже кормят красноармейским пайком: хлеб на весь день выдают с утра вместе с завтраком, в час дня — обед, в шесть часов вечера — чай с сахаром. Еду и посуду привозят на лошади, миски и ложки после еды отбирают. Если в первый день с собой еды нет, разрешают одному от нескольких человек сходить в лавку — тут же, во дворе, по-военному — на плацу, и купить еды. После всех перенесённых процедур, а мы забыли сказать, что каждый из призывников после осмотра медкомиссии получил ещё какой-то укол в спину, группа, о которой мы рассказываем, очень хотела есть. Все они были люди городские, и, кроме запасливого Штоффера, еды ни у кого не было. Единогласно избрав Белякова своим представителем, собрали имевшиеся при них капиталы и отправили его за продуктами. Вскоре с большим аппетитом съели принесённый им хлеб, колбасу и запили всё это водой из стоявшего в одном из углов казармы бачка. Подзакусив, ребята разостлали свои пиджаки и куртки и вскоре сладко захрапели. Однако спать им пришлось недолго, в шесть часов явился какой-то командир с двумя кубиками в петлицах и золотой звёздочкой на левом рукаве гимнастёрки. К этому времени форма одежды в Красной армии изменилась, и вместо красных, оранжевых или синих галунов-застёжек, ранее пересекавших гимнастёрку, была обыкновенная рубаха из зелёной материи с отложным воротником, на котором находились петлицы, имевшие свой цвет для каждого рода войск. У пехоты петлицы были малиновые. Такие же петлицы были и у пришедшего в казарму командира, как впоследствии выяснилось, политрука. При его появлении один из дежурных красноармейцев, стоявший у двери, потребовал, чтобы все новобранцы слезли с нар и построились в одном из проходов. Когда это распоряжение выполнилось, а на это потребовалось около десяти минут, и поднятые с нар новобранцы, наконец-то встали в две неровные шеренги, политрук вышел на середину и обратился к ним со следующей речью: — Поздравляю вас, товарищи! Вы будете служить в 5-м Амурском стрелковом полку 2-й Приамурской стрелковой дивизии. Здесь в карантине вы будете находиться в течение двенадцати-пятнадцати дней. Утром и вечером вот этот командир отделения, — при этом он указал на красноармейца с двумя треугольниками в петлицах, вошедшего вместе с ним, — будет производитьпоимённую перекличку, каждый при вызове его фамилии должен громко и чётко отвечать «я», никаким другим словом откликаться не разрешается. Отзываться за других тоже нельзя. Кроме того, каждый вечер этот же командир будет назначать из вас наряд — группу людей, которые убирают казарму и другую, которая получает и привозит еду. Спать и валяться днём на нарах до отбоя не разрешается. Курить можно только в уборной. Утром подыматься всем в одно время, будить вас будет тот же командир. После умывания и туалета — перекличка, а затем завтрак. После завтрака я буду проводить политбеседы, а потом будете изучать два самых важных устава РККА — внутренний и дисциплинарный. Каждый из более грамотных соберёт группу малограмотных и неграмотных и будет им читать вслух устав. После обеда — час отдыха. Вечером будем выводить вас в клуб, в кино. Начальником вашей команды назначен командир Розанов. Мы вместе с младшими командирами, которых вы уже видели, должны после карантина доставить вас в полк в целости и сохранности, — закончил он, смеясь. — Ну а теперь — у кого есть вопросы? Вопросов оказалось много. Спрашивали о положении на КВДЖД, о том, скоро ли они примут участие в боях, почему и зачем устраивают карантин, почему в это время нельзя видеться с семьями и многое, многое другое. Разговор затянулся до позднего вечера. Пребывание в карантине было, пожалуй, одним из самых неприятных моментов в течение службы Бориса в Красной армии. Было жёстко и неудобно спать на голых нарах, умываться приходилось кое-как — умывальников не хватало, взятые из дома полотенца вскоре превратились в настоящие портянки. Народ всё прибывал и прибывал, и скоро казарму набили так, что на нарах не было ни одного свободного места. Днём стояла духота, ночами она увеличивалась, но в то же время из окон немилосердно дуло. Ежедневное чтение уставов надоело до того, что на них уже и глядеть не хотелось, одним словом, было худо! Но всему приходит конец. Кончилось и это нудное пребывание в карантине. Однажды, после переклички, которая теперь длилась около часа, так как в казарме собралось более пятисот человек, начальник команды, политрук Розанов объявил: — Выходите, стройтесь по четыре на плацу. Сейчас пойдём садиться на поезд и отправимся в наш полк. Где находится этот 5-й Амурский полк, никто из призывников не знал. Сколько времени придётся ехать, тоже было неизвестно. Но все были рады уже и тому, что наконец-то покинут это ненавистное здание карантина. После того, как колонна по четыре усилиями трёх командиров отделений и нескольких красноармейцев была, наконец, построена, Розанов встал во главе её, и она тронулась в путь. Несмотря на все старания шедших по сторонам красноармейцев, новобранцы беспрестанно сбивались с шага, путали ряды, и их толпу колонной можно было назвать только условно. Вид они имели довольно плачевный: обутые кто во что горазд, в помятой грязной одежде, давно не стриженные, а кое-кому нужна была и бритва, они очень мало походили на славных красноармейцев, не раз виденных ими в кинофильмах, на парадах или просто на марше. Это было понятно и так, а ещё более — по жалостливым взглядам встреченных прохожих, которые сразу же отворачивались и старались пройти побыстрее. Но вот, наконец, и поезд. Он состоял из вагонов четвёртого класса и, хотя в каждый вагон погрузили предельное число людей, всё же они, по сравнению с карантинной казармой, показались им дворцами. Сразу же после погрузки эшелон тронулся в путь. Алёшкин и его друзья успели залезть первыми и занять верхние полки. Эшелон состоял из 15 вагонов, и в него были погружены ещё две таких же колонны, пришедшие из других казарм. Поезд проследовал станцию Хабаровск и направился далее на запад. Все терялись в догадках, куда же их везут, но и начальник эшелона, и красноармейцы, сопровождавшие новобранцев и на каждой станции оцеплявшие эшелон, хранили по этому поводу упорное молчание. Проехали Биробиджан — маленькую станцию, около которой, как говорили, начинала образовываться какая-то еврейская не то республика, не то область. Поздно ночью проехали станцию Завитая. Наши друзья после этого решили, что их везут на станцию Манчжурия, откуда, по слухам, по китайским войскам ожидался решительный удар. Но утром следующего дня эшелон подошёл к городу Благовещенску, расположенному на слиянии рек Зея и Амур, причём последняя являлась естественной границей с Китаем. Эшелон поставили на один из запасных путей в стороне от здания вокзала, где его прибытия ждала группа командиров и красноармейцев. Когда прибывшие выгрузились из вагонов, их построили — каждую колонну отдельно, как они жили в карантине. Оказалось, что колонны предназначены для определённых полков, расквартированных в Благовещенске. Та, в которой находился Борис со своими товарищами, предназначалась на пополнение 5-го Амурского стрелкового полка, средняя — на пополнение 6-го Хабаровского стрелкового полка, а самая маленькая — для 2-го артполка. Все эти полки входили в состав 2-й Приамурской ОКЗ и ОТЗ дивизии. В неё входил и ещё один — 4-й Волочаевский полк, находившийся в г. Хабаровске. После построения новобранцев и доклада начальников команд о благополучном прибытии стоявшие на перроне командиры посовещались, разделились и направились к колоннам. У каждого из них находился список новобранцев, они выкликали обозначенных в списках, строили их по четыре человека в ряд, а по окончании уводили куда-то в город. Через некоторое время командир, читавший список, в который попали Борис Алёшкин и его друзья, построив отобранную группу, повёл их через весь город к видневшимся вдалеке казармам. Большая часть пути проходила по главной улице города, и командир, ведший колонну, в которой было немногим более ста человек, видимо, очень смущался как довольно-таки неопрятным и разношёрстным видом своих подчиненных, так и их неумением ходить в строю. Вероятно, именно поэтому он старался идти как можно быстрее, а шедшие во главе и в хвосте колонны командиры отделений всячески побуждали новобранцев не отставать. Однако новобранцы были обременены чемоданами и другими вещами, да к тому же быстро шагать строем не умели. Когда они пришли на плац, чрезвычайно похожий на тот, который они ежедневно видели на Второй Речке, то почти все были мокрыми от пота и покрытыми слоем пыли. Командир, приведя и остановив колонну около казармы, сказал: — Товарищи, вы прибыли в расположение 5-го Амурского стрелкового полка. Вот в этой казарме на втором этаже вы будете жить и нести службу. Все вы, как имеющие среднее и высшее образование, зачислены в роту одногодичников, то есть будете служить в Красной армии один год, после чего сдадите экзамены на звание командира взвода и будете или уволены в запас, или зачислены в кадры командного состава Красной армии. Рота одногодичников, которую вы сменяете, успешно закончила обучение, досрочно сдала экзамены и сейчас в качестве командиров взводов и даже помощников командиров рот вместе с основным кадровым составом полка доблестно сражается и громит белокитайцев во всех пунктах, где им приходится сталкиваться, среди них есть люди, которые проявили себя как герои. Я надеюсь, что вы будете на них похожи и не посрамите традиций нашего славного 5-го Амурского полка. Я командир первого взвода вашей роты Новиков, с остальными командирами взводов, командиром роты товарищем Константиновым и политруком Серебряковым вы познакомитесь позднее. Сейчас вами займётся старшина роты и младшие командиры. Пока до свидания, — после этих слов командир приложил руку к фуражке, повернулся и ушёл. К выстроенной группе новобранцев подошёл худенький, среднего роста, с рыжеватыми волосами, веснушчатый младший командир, у которого в петлицах была целая «пила» из четырёх треугольников. Он сказал неожиданно резким и как будто сердитым голосом, с сильным украинским акцентом: — Я старшина первой роты Белобородько. У меня щоб был усегда полный порядок, понятно? Стоишь у строю — не шевелись, руками не болтай, смотри на командира и слухай его команду. Вот вы, длинный, чернявый, — обратился он к Штофферу, — я усем говору, а у том числе и вам! Не вертитесь, не качайтесь, як верба на ветру… — и, заметив попытки Штоффера что-то сказать, ещё более сердито и резко добавил, — А у строю разговаривать не положено! Стой, мовчи и слухай, понятно?! Зараз я зачитаю списки по взводам, а затим помощники командиров взводов разберут свои взводы и займутся с вами дальше, от так! И он начал своим резким голосом выкликивать список первого взвода, куда по счастливой случайности попали почти все наши друзья. Названные должны были отходить в сторону, где стоял их помкомвзвода — младший командир с тремя треугольниками в петлицах, и снова становиться в колонну по четыре. Таким же образом были отобраны и два других взвода. Рядом с помкомвзвода Никитиным — спокойным, высоким, ладно скроенным и, очевидно, физически сильным, с внимательными голубыми глазами, доброй улыбкой и чуть вьющимися, коротко остриженными каштановыми волосами стояло четыре младших командира, каждый с двумя треугольниками в петлицах. Никитин представил их новобранцам: — Вот это ваши самые главные непосредственные начальники — командиры отделений. Они первые будут вас обучать нелёгкой службе красноармейца и не только словами, но и своим личным примером и показом. Они не имеют такого образования, как вы, но все они с отличием окончили полковую школу и обязанности красноармейца знают хорошо. Вам многому у них придётся научиться, — сказал Никитин приятным грудным голосом. Затем каждый командир зачитал список своего отделения. Вместе с Борисом попали Беляков и Шадрин, остальные из их товарищей распределились в другие отделения. Командиром первого отделения оказался светловолосый, сероглазый крепыш Евстафьев. По-видимому, он был ярым и старательным службистом. Одной из его привычек, как это сразу же заметил Борис, было стремление постоянно поправлять свою гимнастёрку и уничтожать на ней малейшие складки, возникавшие при движении около туго затянутого ремня. Для этого Евстафьев то и дело засовывал большие пальцы под ремень, и, проводя ими спереди назад, убирал складки. Отозвав своё отделение в сторону и построив его в шеренгу, Евстафьев сказал: — Сейчас пойдём набивать матрасы и подушки, затем зашьём их и сложим в коридоре. После этого пойдём в баню, получим обмундирование, помоемся и пострижёмся, — и совсем другим голосом добавил, — не расходиться! Стоять вольно! Взяв с собой Шадрина, стоявшего на левом фланге шеренги, Евстафьев зашёл с ним в казарму. Они вернулись минут через десять, нагруженные сшитыми из рядна мешками под матрацы и подушки, кроме того, Евстафьев нёс большой клубок толстых суровых ниток, из которого торчало несколько иголок. Подойдя к строю отделения, в котором кроме Шадрина было ещё восемь человек, Евстафьев раздал каждому по большому мешку для матраца и по маленькому — для подушки. — Сейчас пойдём вон к той скирде соломы и набьём матрасы и подушки… Стойте, стойте! — закричал он, заметив, что кое-кто из его отделения уже направился было к скирде. — Теперь, товарищи бойцы, ходить вы будете только по команде, когда вам разрешат. Становись! — громко крикнул он, и вытянул руку. Как-то интуитивно все поняли, что встать надо в одну шеренгу по направлению вытянутой руки командира. Когда шеренга построилась, Евстафьев оглядел её, затем переставил кое-кого так, чтобы все стояли строго по росту. Правофланговым оказался самый высокий — Беляков. Шадрин, как самый низкий, встал на левый фланг, а Алёшкин очутился где- то в середине. Закончив установку по росту, Евстафьев сказал: — Вот так всегда и будете становиться. Каждый внимательно запомните своё место, — затем он снова зачем-то закричал, — Равняйсь! Смирно! Направо-о! Его подчинённые довольно нескладно и, во всяком случае, не одновременно повернулись направо, и шеренга превратилась в колонну по одному, как тут же объяснил Евстафьев. — Шагом марш! — снова крикнул он, становясь впереди, и тише добавил, — За мной. После этого отделение, наконец, отправилось к скирде, где уже копошились новобранцы других взводов и отделений, старательно набивая, как вскоре выяснилось, свежей соломой постельные принадлежности. Около часа было затрачено на набивку, зашивание и переноску матрасов в коридор у входа казармы. Всё это время личные вещи новобранцев лежали кучками на плацу. После того как отделение управилось с этим делом, Евстафьев вновь построил его, приказав предварительно забрать свои вещи. Затем, опять по его же команде, новобранцы направились к приземистому кирпичному зданию, стоявшему немного в стороне от выстроенных ровными рядами двухэтажных казарм. Как оказалось, это была гарнизонная баня. К тому моменту, когда отделение Евстафьева подошло к бане, около неё стояло уже два отделения разных взводов. Разрешив своим бойцам стоять «вольно», Евстафьев подошёл к другим «отделенным», стоявшим в стороне небольшой группой, с ними же стоял и старшина роты. Поговорив с ними, Евстафьев вернулся к своим и сказал: — Мы опоздали — долго прокопались с матрацами. Баню заняла рота одногодичников 6-го полка, теперь будем ждать, пока помоются они. Вот, запоминайте: если будем копаться, всегда придётся ждать или неприятности получать! Ну, да вы у меня ещё молодцы, хотя и не первые управились, а большинство всё ещё копается… И странное дело, Борис и его товарищи почувствовали, что эта скупая похвала из уст какого-то Евстафьева наполнила их приятной гордостью, и они признали, что командир отделения хорош. Но их благостные размышления прервал внезапный окрик Евстафьева: — Отделение, смирно! Равняйсь! Вольно, разойдись, можно курить. Борис и Беляков медленно отошли от строя, который как-то нехотя разбредался в стороны. Остальные отделения получили такую же команду. Вскоре около бани образовалось много кучек людей, обсуждавших свои впечатления от первых минут пребывания в 5-м Амурском полку. Пока эти впечатления были не очень отрадными, по крайней мере, в группе, которую образовали знакомые нам ребята: Алёшкин, Беляков, Шадрин, Штоффер, Ротов и Колбин. Пашка Колбин возмущался: — Что это они на нас всё время кричат: «становись, разойдись, равняйсь»? Слова какие-то дурацкие! Неужели нельзя сказать это попонятнее, спокойно, без крика? Как будто мы не люди, а какие-то животные! Его перебил Петька Беляков. Он, как успели заметить его друзья, отличался прямотой и какой-то рациональностью суждений: — А ты, Павлин, что думал, тебе тут все «пожалуйста», да «будьте любезны» говорить будут? Это армия, здесь главное — приказ. А приказ — он и есть приказ, его криком подавать надо, чтобы всем слышно было. Запомни, Павлин, теперь на весь этот год ты не штатский человек, а боец, красноармеец, значит. Вот так-то! Конечно, такое объяснение Колбина удовлетворить не могло, и он пустился в спор, доказывая что-то об уважении личности и т. п. Между тем рядом Яков Штоффер с обидой говорил Ротову и Шадрину: — Ничего я в этой службе понять не могу… Ну, повернулся я, чтобы посмотреть на тебя, а он кричит: «Не вертись!» Я ему объяснить хочу, что я не верчусь, а только посмотреть хотел, он кричит: «Молчать! В строю не разговаривать!» Я опять хочу объяснить, что я не разговариваю, а только ответить хочу, и для убедительности рукой показываю, а он ещё пуще рассвирепел и совсем уж заорал: «Вы где — в строю или на гулянке? Что вы руками, как мельница крыльями, машете? Смирно! И никаких разговоров!» Нет, братцы, боюсь, что год я не выдержу… Сетования Штоффера вызвали смех у его слушателей, хотя в душе эти первые часы их службы и им показались непонятными и трудными. Борис, не принимавший участия в этих беседах и куривший уже подряд вторую папиросу, сосредоточенно думал: «И долго у нас будет тянуться такая волынка? Я-то думал, с китайцами пойдём сразу воевать. Эх, поскорее бы эти формальности кончились, а там уж, наверно, отправят нас на позицию — туда, где находится основная часть полка». Тем временем к бане подходили всё новые и новые отделения, и вскоре собралась вся рота. В этот момент отворились двери бани, и из неё вышли нестройной толпой красноармейцы. Алёшкин и его товарищи догадались, что это и была рота одногодичников 6-го полка. Все они были одеты в новые х/б гимнастёрки, такие же штаны, кирзовые сапоги и фуражки. У многих обмундирование явно не соответствовало росту, топорщилось во все стороны и сидело на молодых людях так, что они никак не походили на своих ловких командиров отделений, а выглядели как будто нарочно нелепо переодетыми артистами самодеятельности. Колбин не удержался и довольно громко произнёс: — Ну и чучела! Неужели и мы такими же будем?!! Это не красноармейцы, а какой-то хор братьев Зайцевых (тогда на эстраде подвизались артисты, одетые бродягами, выглядевшие вообще очень нелепо, они пели хором злободневные куплеты и назывались «хор братьев Зайцевых»). Вышедшие из бани по команде старшины построились в колонну по четыре и зашагали к своей казарме, находившейся на противоположном конце двора. И странное дело — как только рота построилась, и её бойцы, стараясь идти в ногу, зашагали, вся разрозненная мешковатость и неуклюжесть каждого из них, стоявшего отдельно, так бросавшаяся в глаза, куда-то исчезла, и все вместе они выглядели довольно стройной колонной, мало чем отличавшейся от красноармейцев, виденных ребятами раньше. — Вот что значит строй, — глубокомысленно сказал Беляков, но развить свою мысль ему не удалось, так как теперь уже их старшина Белобородько крикнул: — Становись по отделениям в колонну по два! С некоторой суетой и толкотнёй, которая, однако, уже была меньше, чем при первом построении, каждый встал за своим командиром отделения в том порядке, какой им был указан ранее. Конечно, не обошлось и без недоразумений: Яков Штоффер забыл, где стоит, и несколько мгновений тыкался в разные места, пытаясь втиснуться хоть куда-нибудь, чем, конечно, опять вызвал окрик старшины, и лишь после этого нашёл своё место. По новой команде старшины все вошли в большой предбанник и разместились на длинных широких скамейках, расположенных вдоль стен. Командиры отделений, посадив своих людей, вышли, а старшина встал посреди предбанника: — Товарищи красноармейцы, сейчас разденьтесь, усе свои вещи аккуратненько уверните и положите в свои чемоданы или свяжите в узлы. К каждому узлу приложите записку, у ней пишите: первая рота, взвод, отделение, хвамилию, имя, отчество. Вещи пойдут у камеру дезинхвекции, потом на склад. С собой оставьте зубную щётку, порошок, мыло, кружку и ложку. Когда все разделись и сделали со своими вещами всё, что было приказано старшиной (с записками, конечно, произошла кутерьма: у одних не было карандашей, у других бумаги, и пока все раздобыли необходимое, старшина ходил и сердито поторапливал задержавшихся), он отдал следующую команду: — Все постриженные могут идти мыться, а у кого волосы длинные, подходите к парикмахерам. В одном углу предбанника стояло пятеро красноармейцев, одетых в белые халаты и вооружённых машинками для стрижки. Перед каждым из них стояла табуретка, вокруг которой уже громоздились кучи волос самых разнообразных оттенков. Алёшкин, Беляков и некоторые другие, в преддверии службы в армии ещё во Владивостоке постриглись наголо. За время карантина их волосы немного отросли, однако, не превышали установленной (неизвестно кем) нормы в 1 см, зато у Колбина, Штоффера и многих других имелись настоящие причёски, которыми они гордились. Кое-кто из них обратился к старшине с просьбой, чтобы он разрешил постричься завтра в настоящей парикмахерской, и не совсем наголо, но Белобородько даже удивился подобным просьбам, его ответ был таков: — Ну, чистая антиллегенция! Да вы шо, не понимаете, что вы не к тёще у гости приихалы, чи що? Тут армия, понятно? Усё должно быть по хворме! Усе красноармейцы должны быть пострижены. Вот будете командирами, аль бо хотя бы сверхсрочниками, от як я, тогда носите себе причёску, а зараз стричься, и без разговоров! Швидче, а то ведь нас друга рота жде! Ну, антиллегенция, ни якого понятия! — продолжал возмущаться старшина. Не прошёл номер и у тех, которые думали избежать стрижки без разрешения и тайком проскользнуть. Перед мыльной стоял один из помкомвзводов и внимательно осматривал каждого проходящего, и если, на его взгляд, волосы на голове выглядели длиннее установленной нормы, он немедленно возвращал его к парикмахерам. В мыльной полуголый красноармеец раздавал каждому входящему по маленькому куску серого, неприятно пахнувшего мыла и новой мочалке, сделанной из рогожи. При этом он говорил: — Мыло трать всё, если останется обмылок, бросай в ящик при выходе, а мочалку вымой, возьми с собой, будешь потом в баню брать. Подходи к душу! Возле стен мыльной было установлено штук 60 душевых сосков, из которых беспрерывно лилась вода. Температура воды была одинаковая во всех душах, и если одним она казалась слишком горячей, а другим прохладной, исправить её по своему желанию было невозможно, приходилось приспосабливаться. Борису это мытьё далось с трудом — он не любил горячей воды, а из душа лилась такая, что от неё шёл пар. Он не мог стоять под душем, а лишь запрыгивал под него на короткое время, затем выскакивал, мылился, тёрся мочалкой, затем снова заскакивал и наскоро смывал мыло, так повторил несколько раз. Зато находившийся рядом с ним Петька Беляков мылся с настоящим блаженством. Он не вылезал из-под душа и лишь временами восклицал: — Ух, хорошо! Вот ладно! Маленько бы погорячее! Но, оказывается, и в мытье был свой порядок. Едва Борис успел намылиться второй раз, как послышалась команда. Резкий голос старшины прозвучал очередным криком: — Кончай мыться! Через две минуты воду отключаю! Все заторопились смывать мыло с головы и тела, но кое-кто сделать этого так и не успел, а души, словно по мановению волшебной палочки, вдруг одновременно перестали давать воду. В противоположных дверях мыльной показался один из помкомвзводов и скомандовал: — Выходи одеваться! Он внимательно осматривал каждого выходящего, и если замечал на нём следы мыла, то оставлял его в мыльной. Таких набралось человек десять, и, как потом стало известно, старшина им всем устроил основательный разнос. Выйдя в чистый предбанник (уже потом Борис узнал, что в армейской бане всегда должны быть два предбанника — грязный, где раздеваются, и чистый, где одеваются), как и другие бойцы, он получил кусок бязевой ткани — полотенце, которым должен был вытереть тело. После использования полотенце бросали в большую бельевую корзину, стоявшую в углу предбанника. Вытершись, все подходили к небольшому прилавку, становились в очередь и под руководством появившихся командиров отделений получали бельё, обмундирование и сапоги. Борис удивился, насколько точно определял размеры их командир отделения. Окинув беглым взглядом подчинённого, Евстафьев говорил кладовщику не совсем понятные нашим новичкам слова. Например, взглянув на Алёшкина, он объявил: — Этому бельё — третий, гимнастёрку — третий, шаровары — четвёртый, фуражку — 56, сапоги — четвёртый полный. По мере того, как он говорил, кладовщик доставал из различных связок, лежавших на полках, названные предметы и довольно небрежно бросал их на прилавок. Когда ворох одежды был собран, кладовщик — старшина, услышав размер обуви, недоверчиво поглядел на Евстафьева, затем на Бориса, перегнулся через прилавок и зачем-то посмотрел на ноги Алёшкина. Слегка присвистнув, одобрительно хмыкнул, обращаясь к Евстафьеву и, отвернувшись куда-то в угол, долго перебирал кирзовые сапоги, пока, наконец, нашёл, как показалось Борису, самую огромную пару. Поставив её на прилавок, он оторвал два куска бязи и два куска фланели, примерно в пол-аршина ширины и в аршин длиной, и бросил их всё на ту же кучу одежды, затем около неё он положил два ремня: узенький, матерчатый — брючный и широкий кожаный. Кроме того, он принёс откуда-то из-за полок и положил рядом с одеждой шинель. Евстафьев обернулся к Алёшкину и сказал: — Одевайтесь! Я подойду, посмотрю потом, — и занялся подбором одежды и обуви для Белякова, стоявшего в очереди за Борисом. С трудом забрав огромную охапку одежды и сапоги, Борис начал одеваться. Надев бельё, он ещё раз удивился глазомеру Евстафьева — всё оказалось ему точно впору, лишь брюки были немного длинны. Однако он со временем оценил предусмотрительность командира: после первого же проливного дождя, под который ему пришлось попасть, брюки сели, и если бы они были взяты точно по росту, то стали бы малы. Борис заканчивал одеваться, когда к нему снова подошёл Евстафьев: — Портянки завёртывать умеете? Когда Борис кивнул головой, он продолжил: — Ну, обувайтесь. Борис давно носил сапоги, завёртывать ногу портянкой его научил ещё папа, но здесь, под пристальным взглядом Евстафьева, ему это дело показалось необычайно трудным. Но, очевидно, он с ним справился неплохо, так как Евстафьев удовлетворённо сказал: — В общем, ничего, скоро совсем научитесь. Однако у многих товарищей Бориса дело с портянками обстояло совсем плохо. И если Беляков и Шадрин обернули ноги портянками не хуже, а, может быть, даже и лучше его, то другие — в большинстве своём жители городов, не носившие сапог, а тем более с портянками, провозились с этим предметом одежды чуть ли не полчаса и, так и не сумев овладеть техникой «этой проклятой обувки», кое-как обмотав ноги, засунули их в сапоги. С Яковом Штоффером дело дошло до того, что его командир отделения, вовсю ругая этих никуда не годных интеллигентов, заматывал ему портянки собственноручно. Нетерпение этого отделенного было понятно: уже давно пришло время обеда, а солдатские желудки так привыкают к еде по часам, что не дают покоя своим хозяевам, когда пора завтракать, обедать или ужинать. Наконец, все были готовы, по команде старшины вышли на улицу, держа под мышками чистое полотенце, вторую пару белья, тёплые портянки и шинель. Старшина вновь построил роту в две шеренги, прошёлся вдоль них и, очевидно, оставшись довольным происшедшими с новобранцами переменами, благодушно разрешил одному из помкомвзводов отвести роту обедать. Каждый красноармеец держал в руке взятую из дому кружку, а ложка, по указанию опытных отделенных, была заткнута за голенище сапога. Правда, последнее врачами полка запрещалось, но обычай носить ложку за голенищем так прочно укоренился в армии, что уничтожить его было непросто, тем более что и младшие командиры его поддерживали. Перестроившись по четыре, рота направилась к большому одноэтажному зданию, расположенному в середине казарм, занимаемых полком, это была столовая с кухней (в отличие от бани столовая в каждом полку была своя). Перед входом в помещение роту снова перестроили по два. Когда бойцы вошли внутрь, то увидели перед собой большой зал («как в шкотовском клубе», — подумал Борис), уставленный длинными узкими столами, около которых стояли такие же длинные скамейки. Столы были некрашеные и, видимо, только что вытертые после предыдущей партии обедающих, лоснились от жира. Свободных столов оказалось 12 — как раз для роты. Остальные столы были заняты красноармейцами, старательно уплетавшими свои порции. На свободных столах горкой стояли миски, на огромном деревянном блюде лежал нарезанный пайками ржаной хлеб. Хлеб, очевидно, предварительно взвешивался, потому что в некоторых порциях, кроме больших, были ещё и маленькие кусочки, прикреплённые к большим лучинками. Посредине стола стояла деревянная солонка с крупной солью. Приведший роту помкомвзвода рассадил всех за столы по отделениям. К этому времени в столовую вошли командиры отделений, забегавшие в казарму за кружками и ложками, и старшина Белобородько. Командиры сели каждый к своему отделению. Раздали миски и разрешили разобрать хлеб. К этому времени рабочие кухни, тоже красноармейцы, разнесли большие кастрюли с аппетитно пахнувшим борщом, и расставили их по столам. В каждом бачке (так назывались эти кастрюли) торчала большая разливательная ложка. Командир отделения сам разлил борщ по мискам. Старшина, наблюдавший всю эту процедуру, как только бойцы приступили к еде, заговорил своим резким голосом: — Так увот, есть треба по команде. Самим без разрешения на столах ничего не брать. Вперёд знайте — садиться на скамью до команды отделенного нельзя. Во время приёму пищи не разговаривать, добавку получать тихо, ложками не стучать. Когда будет дадена команда «встать», вставать, забирать свои ложки и кружки. Успел или не успел съесть — это нас не касаемо, хороший боец должен успеть! Плохой — пусть ходит голодный, ясно? Пока старшина говорил, Алёшкин, умевший есть быстро, уже справился со своей порцией, не отставал от него и Беляков. Евстафьев, заметив, что они уже управились, ухмыльнулся и тихо спросил: — Добавки дать? Они оба молча кивнули головами и протянули свои миски: борщ был очень вкусным и ни в какое сравнение не шёл с теми жидкими и холодными супами, которыми их потчевали в карантине. Ещё не все покончили с первым, как те же «рабочие» появились с новой, почти такой же по размеру кастрюлей, наполненной гречневой кашей, и маленькой кастрюлькой, в которой лежали куски мяса, покрытые каким-то коричневым соусом. Несмотря на добавку, Борис и Пашка были опять в числе первых. Евстафьев положил воткнутой в кашу ложкой каждому из них солидную порцию каши, а другой ложкой из маленькой кастрюли достал по куску мяса и полил всё это соусом. Было непривычно управляться с довольно большой порцией мяса без вилки и ножа, но пришлось приспосабливаться. Тем временем на каждый стол поставили медный чайник с крепким чаем, но без сахара. Чай наливал каждый себе сам, однако большинство его выпить не успели: раздалась команда старшины: — Встать, выйти из-за столов! В колонну по два. К выходу шагом марш! Тем, кто чай допить не успел, пришлось спешно вылить его в пустые миски. От столовой до казармы, в которой размещалась рота одногодичников, было всего около ста шагов. Когда строй вошёл в коридор, поднялся по лестнице и оказался внутри казармы, новобранцы были приятно поражены. Многие из них, в том числе и Борис, полагали увидеть казарму такой же мрачной, с теми же нарами, как в карантине. Но всё оказалось не так. Помещение было чисто убрано, стены и потолок побелены известью, шесть чёрных, круглых, обшитых железом печей предназначались для отопления. Большие окна были распахнуты настежь, всё помещение залито солнцем. На стенах висели плакаты и портреты Ленина, Маркса, Энгельса и, тогда мало ещё кому известное изображение Сталина. В середине казармы находился широкий — шагов шесть — проход, а по периметру стояли солдатские койки по две в ряд с каждой стороны, головами друг к другу. Место между койками занимали тёмно-коричневые тумбочки. Когда рота, возглавляемая старшиной, остановилась, он скомандовал, чтобы все повернулись, и тогда из колонны образовались две неровные шеренги. Старшина укоризненно посмотрел на своих подчинённых, покачал головой и скомандовал: — Командирам отделений развести бойцов по койкам, принести матрасы и заправить койки, остальные постельные принадлежности получить у меня и раздать бойцам. Сейчас 15:00, управиться к 16:00, пойдём получать снаряжение. После этого каждый командир отделения повёл своих бойцов к назначенному им месту и показал каждому его койку. Алёшкин был в первом отделении первого взвода, и поэтому его койка и койка Белякова оказались самыми крайними к противоположной от входа стороне. Далее размещались койки их товарищей. Пока бойцы со смехом и гомоном (молодость брала своё) тащили наверх матрацы и подушки, похожие у некоторых на какие-то бесформенные колбасы, командиры отделений получили в каптёрке старшины наволочки, простыни и одеяла. Всё это раздали бойцам, и каждый командир отделения, заправляя свою койку с таким же соломенным матрацем и подушкой, объяснял, как это нужно делать. Оказалось, что заправка койки — дело сложное, требующее умения, старания и ловкости. Многим оно далось не сразу, в том числе порядочно помучился и Борис Алёшкин, который, как известно, в этом отношении аккуратностью не отличался. А тут требовалось, чтобы нижняя простыня, аккуратно обхватив соломенный тюфяк, закрывала его так, чтобы ни с одной стороны не была видна мешковина. Вторая простыня, которая служила пододеяльником, должна была складываться, чтобы в ногах каждой койки поверх одеяла выступали совершенно одинаковые её концы шириной 15 см. Само одеяло должно было покрывать койку так, чтобы свешиваться ровно на 20 см от пола с каждой стороны, а посередине койки из него образовывалась бы ровная прямая складка. Естественно, что никаких поперечных морщин на одеяле не допускалось. Положенная в головах подушка уголками своей наволочки должна была образовывать идеальный квадрат и лежать совершенно ровно. Долго пыхтели бедолаги-новобранцы, стремясь привести свою койку к такому же совершенному виду, какой имели койки командиров отделений, но в первый день это им так и не удалось. Пришедший в 16:00 старшина, посмотрев на их работу, только головой покачал, а когда по его команде рота построилась, сказал: — Эх, антилигенция, койку заправить — и то не умеете! Що я з вами только делать буду? Получим снаряжение, и до ужина будем тренироваться в заправке коек. Напра-во! Шагом марш! На складе на каждого бойца уже завели ведомость. Алёшкин по алфавиту был первым, первым и получил два новеньких кожаных подсумка, противогаз, медный котелок, вещевой мешок, стеклянную флягу, обшитую суконным футляром с лямкой для надевания через плечо, маленькую лопатку в кожаном футляре, красную звёздочку с золотыми серпом и молотом, которую он должен был укрепить на фуражке. То же самое получили и все остальные. Вернувшись в казарму, по распоряжению командиров отделений все положили звёздочку, подсумки, мешок, флягу и котелок в тумбочку у кровати. Противогазы повесили в специальный шкаф, предварительно написав на внутренней стороне клапана сумки свою фамилию и инициалы, а лопатки засунули рукоятками в специальную стойку, тоже написав свою фамилию на чехле. После этого снова принялись за порядком-таки осточертевшую работу по застиланию коек. Некоторым, в том числе и Борису, пришлось перестилать не менее 12 раз, пока командир отделения решился показать его койку старшине. Конечно, тот остался недоволен: нашёл какую-то еле заметную складочку, и заставил вновь перестилать. Наконец, к ужину удалось добиться в этом деле относительного порядка, но все измучились так, как будто перепилили воз дров. Поужинав кашей, которую запили всё тем же несладким чаем, после возвращения в казарму новобранцы, наконец-то, получили небольшую возможность отдохнуть. Старшина объявил, что до вечерней поверки (до 21 часа) все свободны и могут заниматься кто чем хочет. Помкомвзвода и командиры отделений были им собраны в его комнате, а измученные бойцы собрались в «солдатском клубе» — уборной. Вдоволь накурившись там, пользуясь свободным временем, бойцы разошлись по казарме — выходить из неё было запрещено. Вместе с другими стали осматривать достопримечательности своего нового жилья и наши знакомые. Между прочим, в будущем четыре друга — Алёшкин, Беляков, Колбин и Шадрин в течение всей последующей службы были постоянно вместе, тем более что при распределении они попали не только в один взвод, но трое из них и в одно отделение. Конечно, в процессе этого осмотра, знакомясь с ленинской комнатой, библиотекой, классными комнатами и вообще всем тем, что мы постарались изобразить на прилагаемых схемах, наши друзья обменивались впечатлениями не только об увиденном, но и об испытанном в первый день своего пребывания в полку. Прежде всего, они обменялись мнениями о своём внешнем виде. Все нашли, что Колбин и Шадрин в новом обмундировании выглядят как нельзя лучше, и что по виду их нельзя отличить от старых красноармейцев, встречавшихся во дворе. Немного посмеялись над довольно нескладной фигурой Белякова, которому гимнастёрки по росту так и не удалось подобрать, и поэтому рукава той, которую ему выдали, едва закрывали руки ниже локтя. В отношении Алёшкина пришли к выводу, что хотя он не отличался такой стройностью и подтянутостью, как Колбин или Шадрин, но всё же выглядел в военной форме сносно. Невольно вспомнили совершенно нелепый вид многих из так называемых антилигентов, в особенности Яшку Штоффера, на котором форма висела как на вешалке, тонкие ноги болтались в широких голенищах сапог, а пряжка ремня всё время сползала куда-то вниз, чуть ли не на ширинку брюк. Затем Колбин, как самый бойкий и острый на язык, сказал: — Знаете, друзья, ведь это только один день нашей службы проходит, впереди ещё целый год. Ни о каких боях с китайцами пока и разговора нет… Это что же? Нас так и будут каждый день муштровать: пойди туда, пойди сюда, стой, повернись, разойдись? Я, братцы, наверно, не выдержу… Все ему сочувственно поддакивали, но Беляков, как более взрослый (он был старше других лет на пять, имея отсрочку как железнодорожник) заметил, что в армии, в том числе и в Красной, нужны порядок и дисциплина, а потому приходится выполнять все эти бездельные, на первый взгляд, команды. Колбин, выслушав это замечание, только недовольно фыркнул. Но ни он, ни остальные из этой компании и вообще из всей роты одногодичников даже и не представляли, что всё, что им довелось испытать в этот первый день, — только первые и, пожалуй, самые маленькие цветочки, а ягодки — весьма невкусные — ещё впереди. Пока настоящая муштра ими не испытана. За разговорами, разглядыванием различных плакатов и картин, развешанных на стенах комнат, время прошло незаметно. Для всех оказался неожиданным громкий голос какого-то отделенного, скомандовавший: — На вечернюю поверку становись! Командиры отделений, будто её и ждали, бегом прибежали на свои места, недовольно поглядывая на медленно подходивших и неторопливо встававших в строй бойцов. Никто из красноармейцев не заметил, что в момент подачи команды рядом с дежурным стоял старшина с большими карманными часами в руке. Когда все, наконец, построились (последним опять был Штоффер, всё ещё не умевший находить своё место в строю), дежурный вновь скомандовал: — Направо, равняйсь, смирно! — затем подошёл к старшине, приложил руку к козырьку фуражки (у него и у дневальных, несмотря на то, что они находились в помещении, были на голове фуражки) и громко отрапортовал: — Товарищ старшина! Первая рота на вечернюю поверку построена, докладывает дежурный, командир Петров. Старшина, тоже в фуражке, как-то небрежно козырнул и громко сказал: — Вольно! Дежурный повернулся к строю и повторил эту команду. Старшина неторопливым, но очень красивым пружинистым шагом прошёл к середине строя. Рота была построена в две шеренги и занимала в длину почти всё пространство жилой части казармы. Повернувшись лицом к строю, слегка расставив ноги, старшина стал держать речь. В течение года таких речей и Борис, и его сослуживцы наслушались очень много, но эта, первая, ему особенно запомнилась. — Вот што, товарищи антилигенты. Вы свои антилигентские привычки давайте заховаем. Тут вам не институт и не верситет, тут армия. Красная (он говорил Храсная) армия! И потому всякие там штучки-дрючки делать не позволено. Во-первых, каждый боец должен иметь вид бравого красноармейца. Кстати сказать, старшина, несмотря на свои 30–32 года, был строен, подтянут и ловок во всех движениях, как какой-нибудь цирковой артист — это сравнение не наше, а Бориса Алёшкина, поэтому мы за него не отвечаем. — Ремень надо затянуть так, чтоб под него нельзя было и пальца подоткнуть, складки гимнастёрки все сдвинуть назад. Сапоги всегда должны быть начищены, усе пуговки застёгнуты. Во-вторых, команды надо сполнять быстро, чётко, без раздумий, а вы что?!! На вечернюю поверку становились пять минут, а должны встать за полминуты, ясно? И я от вас этого, хоть вы и антилигенция, а добьюсь! По команде «равняйсь» смотри в грудь четвёртого человека, голову не нагинай, живот не выпячивай, на месте не топчись. По команде «смирно» замри, как неживой, не шевелись! Ну вот, пока усё. Старшина говорил довольно спокойным, даже монотонным голосом, как будто читал вслух давно надоевшую, удивительно простую и совершенно понятную каждому, даже самому глупому человеку, книгу, которую, ввиду полного незнания её подчинёнными, ему всё-таки приходится вновь и вновь повторять. И, вдруг, совершенно неожиданно, Белобородько рявкнул таким громким голосом, что все вздрогнули: — Равняйсь! Он прошёл к правофланговому командиру первого отделения Евстафьеву и, глядя вдоль строя, уже более спокойным тоном стал говорить: — Васильев, в вашем отделении кто-то завалился назад. Так, вперёд, хорошо. Петров, кто у вас там брюхо выпятил, убрать! Штоффер, а вы куда на полшага вперёд выползли? Не шевелись, руками не болтать! Затем он таким же образом выровнял вторую шеренгу. На это ушло около пяти минут и, пожалуй, только тут, впервые в жизни, Борис понял, как трудно стоять в строю. Эти минуты напряжённого неподвижного стояния, с головой, повёрнутой направо, казались вечностью. Потом он узнал, что то же самое испытали и его товарищи. Старшина же, закончив равнение строя, неторопливо вернулся к его середине и вдруг вновь рявкнул: — Смир-р-на! И не шевелись! Продержав в этом положении строй пару минут, он опять-таки неожиданно крикнул: — Разойдись! Многие даже и не поняли эту команду и отупело стояли на месте, и лишь подталкиваемые своими командирами отделения, они, наконец, уяснили, что надо куда-нибудь уйти. Когда все разбрелись по казарме, надеясь, что всё уже закончено, вдруг вновь загремел голос старшины: — Ста-а-новись! На этот раз построение роты заняло минуты две-три. Старшина снова покачал головой, взглянув на часы, но, видимо, понимая, что надо поторопиться, лишь скомандовал: — По порядку номеров рассчитайсь! Когда был закончен расчёт, старшина по имевшемуся у него списку начал поимённую перекличку. Наученные ещё в карантине новобранцы, услышав свою фамилию, чётко отвечали «я», и лишь один Колбин решил схулиганить и ответил «есть». Старшина поднял голову, взглянул на ответившего и ничего не сказал. Только окончилась перекличка, как отворились входные двери, и в казарму вошла группа командиров. Впереди шёл высокий брюнет, с небольшими чёрными усиками и строгим, ноочень красивым лицом. Командирская форма сидела на нём как влитая, сапоги блестели как зеркало и, вообще, всё снаряжение: портупея, кобура, ремень, полевая сумка, — имели такой опрятный и изящный вид, что как будто бы он только что вышел из какой-то специальной чистки. В петлицах у него блестела «шпала» (так красноармейцы называли прямоугольник, отличавший командиров батальонов). Все поняли, что это командир их роты Константинов. Почти рядом с ним шёл низенький, рыжеватый, веснушчатый, круглолицый, голубоглазый, видимо, очень весёлый человек. Его обмундирование и снаряжение было также опрятно и хорошо пригнано, но до своего щеголеватого соседа ему было далеко. В петлицах у него имелись три кубика, а на рукаве звездочка — стало понятно, что это политрук роты Савельев. Следом за ними стояло три командира с двумя кубиками каждый, один из них — Новиков принимал роту на вокзале; все поняли, что и остальные двое тоже командиры взводов. Фамилии всех этих командиров бойцы узнали от отделенных во время знакомства с ними. Завидев вошедших, старшина снова подал соответствующие команды, строй замер, а он, подтянувшись ещё больше, если это было только возможно, чеканящим шагом направился к вошедшим. Остановившись в трёх шагах от командира роты, Белобородько, приложив руку к козырьку фуражки, чётко отрапортовал: — Товарищ командир роты, первая рота одногодичников закончила вечернюю поверку. По списочному составу в роте 120 человек и 18 младших командиров. На поверке присутствуют все, за исключением младшего командира Веселова, отправленного в штаб дивизии с донесением. В роте никаких происшествий не случилось. Докладывает старшина роты Белобородько. Константинов красиво поднял руку к козырьку фуражки, затем опустил её и, сопровождаемый остальными командирами, прошёл к середине строя. Остановившись, он негромко сказал: — Здравствуйте, товарищи! Не ожидавшие такого приветствия, да и не умевшие на него как следует отвечать, все вразброд загалдели: — Здравствуйте, здравствуйте, — и только несколько человек командиров отделений и бойцов, имевших небольшое понятие о военной службе, довольно дружно крикнули: — Здрасьте, товарищ командир роты! — но их крик смешался с общим галдежом и поэтому был почти не слышен. Константинов скомандовал «вольно» и, слегка улыбнувшись, сказал: — Ну, вот, видите, товарищи, как многому вам предстоит научиться! Не говоря уже ни о чём другом, вы даже поздороваться с пришедшим к вам командиром не умеете. Ну, да ничего… Всему этому и многому другому мы вас обучим. Товарищи, учившиеся здесь перед вами, не подвели нас: они сейчас храбро командуют доверенными им подразделениями и ведут успешные бои против зарвавшихся белокитайцев. Я не сомневаюсь, что и вы окажетесь достойными своих предшественников. А теперь разрешите представить вам командный состав нашей роты. Политрук роты — товарищ Савельев. После окончания поверки он с вами побеседует. Командиры взводов: первого взвода — Новиков, второго взвода — Степанов, третьего — Васильев. С завтрашнего дня они начнут с вами заниматься, и вы их хорошо узнаете. С младшим командным составом, надеюсь, вы уже познакомились. У меня всё. Старшина, наряд на завтра назначили? Нет ещё? Ну, тогда продолжайте, — с этими словами Константинов и сопровождавшие его прошли через казарму, придирчиво поглядывая на койки бойцов, и скрылись за дверью, ведущей в коридор административной части казармы. Когда командиры вышли, старшина достал из висевшего через плечо планшета список и, сделав в нём какие-то пометки, начал читать: — Слушай наряд на завтра! Дежурный по роте — помкомвзвода Петров, дневальные — командиры отделений Евстафьев и Суматошин. Уборка помещения — Алёшкин, Беляков, Шадрин, Бунчиков. Пыль, плевательницы — Колбин, вне очереди: будет помнить, как надо на поверке отвечать. После этого старшина назначил ещё двоих на кухню, троих на уборку вокруг казармы. Таким образом, всё первое отделение первого взвода оказалось в наряде с самого начала своей службы. После зачтения списка старшина несколько раз скомандовал «равняйсь, смирно, вольно», затем, увидев выглянувшего в дверь политрука, сказал: — После команды «разойдись» можно сходить оправиться, покурить и через пять минут быть в ленинской комнате, будет беседовать политрук. Наконец, раздалась долгожданная команда «разойдись». Кажется, не успели выкурить и по папиросе, не успели высказать даже самых поверхностных суждений о командире роты и его помощниках, как в «солдатский клуб» вбежал дневальный и торопливо крикнул: — Старшина ругается, политрук в ленкомнате ждёт! Все уже успели понять, что если старшина ругается, то могут быть неприятности. Кажется, сильнее его командира здесь нет. Наскоро погасив и бросив где попало свои окурки, протискиваясь через довольно узкие двери, все стремглав понеслись через жилую часть казармы и довольно шумно ворвались в ленинскую комнату. В ней за столом сидел уже политрук, а около него человек 20 бойцов. Политрук о чём-то беседовал с самым пожилым из бойцов роты, в прошлом, как потом узнал Борис, железнодорожником — тихим и спокойным человеком, Хоменко. При виде ворвавшейся ватаги, в которой был Борис и все наши знакомые, Савельев улыбнулся, однако своей беседы с Хоменко не прервал. Когда все прибежавшие расселись на скамейках, и вслед за ними вошёл старшина, сердито и неодобрительно поглядывая на шушукавшихся бойцов, политрук встал и, обращаясь к нему, спросил: — Все? — Так точно, усе, — отрапортовал, вытягиваясь, тот. — Хорошо. Вы и младшие командиры можете быть свободны, закройте двери. Командиры отделений, помкомвзводы и старшина вышли. Политрук сел и как будто устало сказал: — Товарищи, я не буду сейчас с вами говорить о той чести, которой вы удостоились, попав на службу в Красную армию и в наш славный пятый Амурский полк. Обо всём этом, вам, вероятно, уже не раз говорили и ещё не один раз скажут. Я хочу немного предупредить вас о тех трудностях красноармейской службы, о тех особенностях вашего положения образованных людей, в которое вы попали. Хочу напомнить вам, что служба в Красной армии — это не только определённая честь, но и важный долг каждого гражданина нашей страны. Выполнить этот долг как можно лучше каждый из вас обязан. Надеюсь, вы понимаете, что в настоящий момент, когда Особая армия, как и большая часть нашего полка, участвует в кровавых боях с белокитайцами, защищая священные границы нашего государства, нас, командиров, оставили здесь в тылу для того, чтобы мы подготовили хорошее пополнение. Вы должны знать, что в прошедших боях уже погибло несколько человек из выпускников нашей роты. Чем скорее и прилежнее вы овладеете военной наукой, тем скорее сможете их заменить, для этого вам придётся многому научиться. Вы обратили внимание на вывешенный на доске распорядок дня? Нет? Я так и думал. Завтра же внимательно ознакомьтесь с ним, соблюдать его самым точным образом — ваша обязанность. Запомните также и следующее: мы, средние командиры (командир роты, я, командиры взводов) будем учить вас политическому и военному делу пехотинцев, основам специальных дисциплин вас будут учить командиры специальных подразделений. Всё это будет происходить здесь — в классных комнатах, на плацу и в поле. Но имейте в виду, что постоянными вашими учителями будут младшие командиры: командиры отделений, помощники командиров взводов и старшина роты. — Среди вас много очень образованных людей, — продолжал он, — есть инженеры, учителя, разные административные работники. Одним словом, все вы имеете среднее и даже высшее образование, а ни один из ваших младших командиров не имеет даже и семилетнего. Это в большинстве своём простые деревенские парни, окончившие нашу же полковую школу, и своим прилежанием, старанием и способностями добившиеся отличных успехов в изучении военного дела и сложных порядков, введённых в нашей армии. Кое-кому из вас, возможно, режет слух нескладная, не совсем грамотная речь этих людей, но я советую запомнить, что мы будем строго наказывать тех, кто вместо улавливания нужного смысла этой речи станет насмехаться над её оборотами. Советую твёрдо запомнить: приказы этих командиров для вас являются совершенно обязательными, не подлежащими никакому обсуждению и требующими беспрекословного и немедленного исполнения! После этого Савельев ещё довольно долго говорил о значении сознательной военной дисциплины, о необходимости повседневной политучёбы, отличного поведения и постоянно опрятного вида курсантов. Так, он объявил, что, согласно приказу командующего ОДВА командарма Блюхера, с этого года красноармейцы роты одногодичников, которые через год должны стать командирами, будут называться «курсанты», все командиры об этом уже знают. В конце своей речи Савельев подчеркнул, что служба в Красной армии основывается на выполнении ряда уставов, которые после изучения необходимо строго выполнять. Речь политрука была выслушана с большим и неослабевающим вниманием. Напоследок он спросил, есть ли к нему какие-нибудь вопросы. Все уже были приучены, что, задавая вопрос, нужно поднять руку, как в школе. Но желающих спросить оказалось слишком много. Когда Савельев увидел лес поднятых рук, он невольно засмеялся: — Нет, товарищи курсанты, так у нас дело не пойдёт! Чтобы ответить на столько вопросов, мне не хватит и всей ночи, а время уже близится к отбою… Я уверен, что старшина уже там себе места не находит! Условимся так: я отвечу, сколько успею, а когда прозвучит сигнал отбоя (он у нас подаётся гарнизонным горнистом), мы нашу беседу прекратим. Мы ещё с вами много раз будем встречаться. А потом, после нескольких дней службы большинство вопросов, которые сейчас кажутся вам важными, отпадут сами собой. Ну, начнём по порядку с тех, кто сидит ближе ко мне. Савельев успел ответить на три или четыре вопроса, как вдруг за окном на плацу раздался длинный заунывный звук трубы горна — «тра-а-а, та-та», своим ритмом он немного напоминал такое выражение «спа-а-ть пора, спа-а-ть пора». От политрука курсанты, однако, успели узнать, что винтовки им выдадут только тогда, когда они закончат первичную подготовку бойца и дадут присягу. Обычно это происходило месяца через два-два с половиной, но в теперь темпы учёбы ожидались более напряжёнными; присяга, а следовательно, и выдача оружия, предполагались, вероятно, через месяц-полтора. На вопрос, когда же их отправят для участия в боях с белокитайцами, он ответил очень кратко: — Когда выучат! Как только политрук услышал звук горна, он скомандовал «встать!» и предложил всем идти ложиться спать. Одновременно он объявил, что завтра в промежуток между ужином и отбоем будут проведены партийное и комсомольское организационные собрания, точное время будет указано в объявлении на доске. Через десять минут Борис и все его товарищи уже лежали на своих жёстких соломенных матрацах. Так прошёл первый день красноармейской службы нашего героя. Уже засыпая, он мысленно переживал его. Этот день казался ему бесконечно длинным, тяжёлым, но в то же время очень интересным. До сих пор он и его друзья совсем не так представляли себе службу в армии, и этот первый день показал им много неизвестного, нового и, по-видимому, очень трудного. Много дней было впереди, часть из них оказались гораздо более трудными, но этот его первый армейский день запомнился Борису Алёшкину на всю жизнь, поэтому мы и уделили так много времени на его описание. Молодость и усталость, однако, взяли своё, и вскоре все курсанты роты, сопя, вздыхая и похрапывая на самые разные лады и голоса, спали крепким сном.Глава вторая
Борису казалось, что он не успел закрыть как следует глаза, как над его ухом раздался громкий крик: — Подымайсь! Подъём! Правда, подобный крик ему уже приходилось слышать в карантине, но там он звучал гораздо тише, так как дневальный кричал, сидя у своей тумбочки у входа в казарму. Здесь же, повинуясь приказу старшины, дневальные бегали между койками и кричали действительно над самым ухом каждого. Некоторые, не понимая в чём дело, находясь ещё во власти сна, сидя на кровати, отупело смотрели по сторонам, протирали глаза и потягивались, но на это им не было отпущено времени. Между кроватями ходили командиры отделений, неизвестно когда успевшие одеться и торопили: — Быстро одеваться, обуваться, гимнастёрки не надевать, оправиться (то есть сбегать в туалет), застелить постель! Быстрее, быстрее, — подгоняли они тех, кто, по их мнению, копался. Не прошло и пяти минут после подъёма, как старшина уже зычно кричал «становись». После построения роты в две шеренги на том же промежутке, в центре жилой части казармы, Белобородько скомандовал: — Наряду выйти из строя, два шага вперёд, марш! Остальным подравняться, направо! Шагом марш! Когда последний курсант вышел из помещения, Евстафьев, уже принявший дежурство, разбил оставшийся наряд на пары, отвёл их в умывальную и раздал орудия производства. Борис и Беляков получили по мягкому венику, насаженному на палку: им предстояло вымести все помещения классов, кабинетов командира, политрука и ленинской комнаты (впоследствии все узнали, что это была самая чистая и, пожалуй, самая лёгкая работа). На них же лежали заботы о поддержании чистоты в этих помещениях в течение всех суток их дежурства. Двум другим досталось подметание жилой части казармы — это уже было потруднее. А следующим двум были вручены тряпки на палках (швабры), им надлежало произвести уборку в умывальной и уборной, это уже было совсем неприятно, тем более что в этих помещениях, как потом выяснилось, убирать приходилось не только утром, не только после каждого умывания, но и каждый раз, когда дежурный или старшина, зайдя туда, обнаруживал там сырость, окурок или даже спичку, валявшуюся на полу. И, наконец, последний из наряда, Павлин Колбин, получил самое «приятное» дело, называлось оно в наряде кратко — пыль, плевательницы. Практически же эта работа заключалась в следующем: получивший наряд должен был специальной тряпкой обтереть все подоконники жилого помещения казармы, все печки, столы, тумбочки и спинки кроватей, все шкафы и вешалки. Затем он должен был собрать плевательницы, а их было двенадцать, вытряхнуть в отдельную корзину из них весь мусор (бумажки, спички и т. п.) и под специальным краном тщательно вымыть их (плевательницы были эмалированные). Последняя работа была, пожалуй, самой противной. Обрабатывать плевательницы нужно было два раза в день. Колбин, выполняя эту работу, едва удержался от рвоты и поклялся, что за этот наряд отомстит старшине при первом же удобном случае. На всю утреннюю уборку отводилось полчаса, то есть то время, пока рота была на прогулке. Работавшим в умывальной приходилось ещё затрачивать время на уборку и после умывания, которое происходило по окончании прогулки. Уборка в целом имела большое воспитательное значение: за чистотой казармы, благодаря этому, приучались следить все: младший командный состав — по служебной обязанности, а находившиеся в наряде потому, что им не хотелось лишний раз убирать. Через несколько дней стоило только кому-нибудь не попасть окурком в урну, как на него набрасывались все и заставляли поднять окурок с пола. Первый наряд, в котором принимал участие Борис, был для всех его товарищей и для него самого самым трудным, тем не менее, беспрестанно подгоняемые Евстафьевым, младшими командирами и дневальными (последние даже помогали кое-кому), они справились вовремя, и когда рота входила, возвращаясь с прогулки, всё было уже закончено. После умывания курсантам приказали надеть гимнастёрки и построиться для утреннего осмотра. Едва рота выстроилась в две шеренги, старшина приказал первой шеренге сделать два шага вперёд и повернуться кругом. Затем он вошёл внутрь образовавшегося коридора, скомандовал «руки вперёд» и медленно двинулся по строю, внимательно осматривая руки каждого. Хотя Белобородько и ничего не говорил при осмотре, но многие смутились, так как их руки были далеко не в должном порядке. За время карантина, проживания на голых нарах и поездки в грязных вагонах кое-кто перестал следить за своими руками. Ногти, конечно, отросли, под ними, несмотря на вчерашний банный день, были порядочные залежи чернозёма. Они уж никак не ожидали, что в армии старшина будет пальцы осматривать! Среди таких оказался и Борис Алёшкин. Закончив осмотр, старшина вернул первую шеренгу на место, повернул бойцов к себе лицом, вышел на середину и начал речь: — Ну, что ж, товарищи курсанты, так и будем ногти отращивать? Так и будем под ними грязюку разводить, а? Эх вы, а ещё антилигенция! После завтрака щоб мне все постригли ногти и больше не отращивали! Проверю и, если ещё раз такое безобразие найду, внеочередной наряд влеплю беспременно! Второе: одежду складывать не умеете, в мёртвый час командирам отделений — научить! Сейчас взять кружки, ложки, построиться для завтрака. Помковзвода Семёнов, отведёте роту. Разойдись! С этих пор, ежедневно за всё время службы, каждое утро Алёшкин, как и все другие, подвергались какой-либо проверке и очередному разгону старшины. То проверялась посуда, и, взяв какую-либо неприглядную кружку, старшина резюмировал своё выступление фразой: — Такую кружку не в столовую брать, а в очко немедленно выбросить, антилигенция! Щобы к завтрашнему дню все кружки блестели, як солнышко! То он обнаруживал оторванную пуговицу у гимнастёрки или — ещё того хуже, на брюках, и тогда он заявлял: — А расстёгнутую мотню-то для продувания товарищ курсант Павлов держит? Вот вам, за вашу антилигентскую ширинку два наряда вне очереди! То он обнаруживал беспорядок в тумбочке, то в вещевом мешке, — одним словом, не было ни одного утреннего осмотра, чтобы старшина Белобородько не сумел найти какого-либо изъяна, и не звучало ни одной его разгневанной речи, где он не употреблял бы это презрительное, насмешливое слово «антилигенция». Напрасно за это делал ему замечание командир роты, пробовал разъяснить значение этого слова политрук — старшина без него обойтись не мог. И само это слово, по своему значению ничего обидного не имеющее, произнесённое в том виде, в котором он его употреблял, всем курсантам казалось таким оскорбительным и неприятным, что они были готовы сквозь землю провалиться, только чтобы не быть этими «антилигентами», которые, видимо, в понятии старшины ни на что путное не были способны. Мы уже упоминали, что день в казарме начинался с утренней прогулки. В первый день Борис на эту прогулку не попал, зато в последующие сумел оценить её «прелесть» в полном объёме. Подъём происходил в пять часов 30 минут утра. Быстро одевшись, но без гимнастёрок (в любую погоду), побывав в туалете, вся рота под командованием старшины быстрым шагом выходила на улицу. Делали один-два круга вокруг плаца шагом, затем переходили на бег. Обычно старшина бежал впереди. Несмотря на свой возраст, видимо, благодаря большой натренированности, он бежал лёгкими, пружинистыми шагами, громко отсчитывая: «Ать-два, ать-два». Иногда, оборачиваясь, покрикивал: — Шире шаг, не отставать! Подтянуться! Бежали круга два-три и, когда казалось, что вот-вот лопнет сердце, что ноги уже больше не в состоянии слушаться (а остановиться было невозможно, так как сзади бежали командиры отделений, всё время подгоняя отстающих), старшина, точно почувствовав, что большинство уже на пределе, командовал «шагом марш!» и сам переходил на шаг. После одного-двух кругов бег повторялся, и так — в течение 30 минут всей утренней прогулки. Никто из курсантов не понимал пользы столь изнурительного бега, все считали, что это самодурство старшины, и лишь гораздо позже, когда пришлось совершать длительные переходы и стремительные марш-броски, они поняли, какую большую услугу оказал им старшина Белобородько, заставляя их в течение первых двух месяцев службы во время утренней прогулки бегать до изнеможения, как говорил Павлин Колбин. После завтрака, в 8:00 начинались классные занятия. Как правило, первые два часа были посвящены или уставам, или политзанятиям. Изучение уставов — дисциплинарного, внутренней службы, боевого устава пехоты, а также и «Наставления по стрелковому оружию», обычно происходило по отделениям. Взводы, у которых по расписанию были эти занятия, рассаживались группами в отдельных углах казармы, кто-нибудь читал вслух подлежащие изучению параграфы устава. Вначале читать пробовали сами командиры отделений, но потом, убедившись, что все курсанты читать могут лучше их, поручали чтение курсантам по очереди. Кстати сказать, в обычных ротах читали только командиры отделений, из рядовых красноармейцев почти половина были совсем неграмотны, а остальные могли читать только по складам. После чтения производился разбор прочитанного параграфа, причём пояснение, вернее, толкование этого параграфа давал кто-нибудь из курсантов, а командир отделения лишь изредка поправлял. Заканчивалось изучение параграфа повторением его содержания. К немалому удивлению Бориса и его друзей, командир отделения Евстафьев не допускал ни малейшего отступления от формулировки изучаемого параграфа, написанного в уставе. Сам он был в состоянии любой из них изложить слово в слово так, как тот был написан. Он требовал этого же и от курсантов. Иногда на этих занятиях, обходя отделения по очереди, присутствовали и старшина, и помкомвзвода, при них командиры отделений в своих требованиях были ещё более придирчивы и суровы. Нужно сказать, что многие умудрялись, притаившись за спинами соседей, во время этих занятий даже вздремнуть. И, будучи подняты командиром отделения, попадали своими ответами впросак и впоследствии долго подвергались довольно едким насмешкам. Обычно уставами занималась половина роты, у второй половины в это время проходили политические занятия — по специальной программе, по учебникам, изданным ПУРКК. Пожалуй, только благодаря им, Алёшкин, как, впрочем, и многие из его товарищей, сумел систематизировать и осмыслить целый ряд политических вопросов и событий, которые ранее знал поверхностно. Политзанятия проводил или кто-либо из помкомвзводов (член партии), или командир взвода Новиков. Один раз в неделю политзанятия со всей ротой проводил сам политрук Савельев. Они обычно начинались с обсуждения какого-либо важного политического события, происшедшего в нашей стране или за рубежом. Затем около часа Савельев опрашивал курсантов по тому материалу, который они изучили за неделю. После небольшого 10–15-минутного перерыва все собирались на плацу— начинались строевые занятия: курсанты учились принимать правильное положение тела по командам «равняйсь», «смирно», поворачиваться в разные стороны на месте и на ходу приветствовать друг друга прикладыванием руки к козырьку фуражки. Затем учились маршировать — сперва поодиночке, затем отделениями и, наконец, целыми взводами. Хуже всего эта наука давалась Якову Штофферу: он беспрестанно сбивался с ноги, путал стороны. Его приветствие было всегда настолько неуклюже, что, глядя на него, многие покатывались от хохота. Обучавший его командир отделения до того с ним измучился, что чуть ли не плакал. Часто в обучении Штоффера строевому делу на помощь приходил старшина. Время от времени строевые занятия, по очереди у каждого взвода, заменялись так называемой физзарядкой в гимнастическом городке. Тут уж бедному Штофферу приходилось совсем плохо. Правда, первое время и всем-то эти занятия давались нелегко: мало того, что надо было выучиться особым образом подходить к каждому снаряду, следовало выполнить на нём, может быть, и несложные, но требующие значительной физической подготовки упражнения. Например, надо было по лестнице, приставленной наклонно к гимнастическим воротам, забраться до самого верха, подтягиваясь на руках, преодолев 22 ступеньки на высоту четырёх метров, и также спуститься вниз. Руководивший физкультурой Евстафьев проделывал это упражнение довольно свободно, старшина демонстрировал его артистически. Большинство курсантов в первое время, если и умудрялись добраться до середины лестницы, то никак не напоминали собой стройных, подтянутых спортсменов, как старшина, а походили скорее на каких-то раскоряченных лягушек. Не надо забывать, что почти все одногодичники до призыва выполняли умственную работу и физической подготовкой почти не занимались. Кроме того, эти упражнения, как, впрочем, и другие, выполнялись в полном красноармейском обмундировании: в гимнастёрках, шароварах и тяжёлых кирзовых сапогах. Единственным послаблением во время этих занятий было снятие поясного ремня. На воротах находились и ещё два предмета — тонкий, почему-то удивительно скользкий, отполированный тысячами рук, шест и толстый канат. По ним также надо было забраться до самого верха на одних руках. Наконец, последним гимнастическим снарядом была так называемая стенка — забор, сделанный из толстых досок, около двух метров длины и такой же высоты. Полагалось с разбега уцепиться руками за верхнюю доску, сильно оттолкнуться одной ногой от земли, а другой от стенки, получившимся от этих толчков размахом тела перенестись через забор и спрыгнуть на землю. Занятия физкультурой, как и строем, начались с самых первых дней службы. Если на большинстве снарядов Борис был в числе середняков, то на стенке попал в число отличников. Он с детства хорошо прыгал, и это помогло ему быстро овладеть стенкой, но некоторые, в том числе и Штоффер, очень долго не только не могли перескочить через неё, но даже забраться наверх и просто перелезть на другую сторону. Вообще, эта физкультура имела весьма отдалённое сходство с той, которую мы знаем и видим сейчас. Командиры отделений и старшина не делали никакого различия среди порученных им бойцов. Не считаясь ни с ростом, ни с возрастом, ни с предварительной физической подготовкой, их требования были одинаковы для всех, скидок не делалось никому. Поэтому, если некоторые выполняли заданные упражнения сравнительно легко, другим для этого приходилось вкладывать все свои силы, да и тогда они справиться удовлетворительно не могли. Но как это ни странно, при всей кажущейся несообразности, методической и научной непродуманности такой физкультуры, пользу она принесла. Через два-два с половиной месяца снаряды покорились всем курсантам, они научились выполнять задаваемые упражнения, если и не совсем чётко и красиво, как это делал старшина или кто-нибудь из помощников командиров взводов, то всё-таки достаточно правильно. Теоретические занятия проводились в течение четырёх часов после строевой или физической подготовки. Они включали в себя изучение материальной части личного оружия, его тактических и боевых свойств, основ тактики ведения современного боя отдельным пехотинцем, изучения противогаза и других предметов, входивших в программу одиночного бойца. После обеда и мёртвого часа, в течение которого все обязаны были раздеваться и ложиться в постель, до ужина оставалось 3–4 часа. В это время занимались самоподготовкой, повторением пройденного за день и выполнением заданий, данных командирами на уроках. После ужина все собирались в свободной части жилой казармы и часа полтора занимались разучиванием походных песен. Между ротами в полку шло соревнование на лучшее исполнение песен на марше. Первое место всегда занимала первая рота, то есть курсанты-одногодичники. Старшина заявил, что нельзя допустить, чтобы в этом году первенство досталось кому-нибудь другому. Вскоре рота уже неплохо исполняла все имевшиеся в распоряжении старшины песни. В основном это были песни революционные, песни Гражданской войны: «Слушай, товарищ», «Ты, моряк», «Белая армия, чёрный барон», «Как родная меня мать провожала» и т. п. Тут неожиданно проявился талант Петьки Белякова, обладавшего красивым баритоном. Он предложил разучить новые, никогда ранее не слыханные в полку песни, гарантируя, что так они добьются получения первого места. Старшина его поддержал, и вскоре курсанты довольно сносно пели эти песни, хотя и не походные, но удачно приспособленные под шаг. Они так понравились всем, что Борису, например, врезались в память на всю жизнь. Одна из них — «Песня коммунаров» начиналась так:Слушай, мальчик: в городе Париже Есть заветная стена, В ней дыханьем жизни камни дышат, Странной силой эта жизнь полна…
Особенно всем нравился припев:
Это идут коммунары в семьдесят первом году; В небе пылают пожары всем богачам на беду; Это идут коммунары, это они идут!..
Вторая песня — «Марш испанских коммунаров»:
Встаньте, братья, встаньте, сёстры! В строй бойцов стальной колонны, Пусть восстанут миллионы, Пусть зажжётся солнца свет! В кабале и в униженьи, Кто привык бороться смело, Средь борцов за наше дело Для измены места нет! Места нет!
Обе эти песни, спетые ротой во время первого марша по городу, привлекли к себе внимание не только командования полка и дивизии, но и жителей города, стоявших по сторонам улицы и глазевших на проходящий полк. За час-полтора до сигнала отбоя, звучавшего ровно в 23 часа, каждый курсант получал так называемое свободное время. Можно было почитать газету, книгу, написать письмо домой, починить обмундирование, постирать носовой платок, поиграть в шахматы, просто поболтать с товарищем. Иногда в это же время проводили и какие-либо собрания, готовились к выступлению в самодеятельном концерте и подготавливали выпуск боевого листка. Кстати сказать, первое партийное собрание роты состоялось на следующий же день после прибытия пополнения в полк именно в это время, комсомольское проходило в часы самоподготовки. Борис участвовал в обоих, ведь он был комсомольцем и кандидатом в члены партии. Комсомольцев в роте оказалось много — человек сорок, а партийцев — всего девять человек, из них два кандидата — Алёшкин и Колбин. Оказалось, что среди командного состава роты коммунистов было двое — политрук Савельев и командир Новиков, из младшего комсостава — два помкомвзвода. Курсантов-коммунистов было пять человек. С нашей современной точки зрения такая партийная прослойка, вероятно, показалась бы чрезвычайно низкой, но в то время она была высока. В полку были роты, в которых вместе с командным составом находилось всего один-два коммуниста. Роты, имевшие свои партячейки, были наперечёт, в большинстве случаев ячейка создавалась одна на батальон. На первом собрании после того, как каждый из коммунистов коротко рассказал свою биографию, секретарём ячейки был единогласно избран курсант третьего взвода Хоменко, рекомендованный политруком. Он был, пожалуй, самым пожилым из курсантов, в партии состоял уже пять лет, и перед призывом был секретарём ячейки депо. Впоследствии оказалось, что лучшей кандидатуры подобрать было невозможно. Хоменко показал себя очень уравновешенным, дисциплинированным, спокойным, но в то же время и чрезвычайно принципиальным человеком. Полной противоположностью ему был секретарь комсомольской ячейки Павлин Колбин. Этот умел отлично говорить и воодушевлять окружающих, был всегда возбуждён, криклив, готов совершить самый отчаянный поступок — как хороший, так и плохой. Ему не раз доставалось от командования, от политрука и от Хоменко. Вместе с тем он отлично руководил буйной ватагой комсомольцев, среди которых, возможно, благодаря своей немного бесшабашной удали, пользовался большим авторитетом. Когда на собрании партячейки выслушали биографию Бориса и узнали, что на гражданке он был техническим секретарём бюро ячейки, приняли решение о поручении этой же нагрузки ему и здесь. Следовательно, Алёшкину пришлось оформлять протоколы собраний, собирать членские взносы, оповещать о собраниях и т. п. Мы описали два первых дня жизни Бориса и его товарищей в 5-м Амурском стрелковом полку. Последующие дни были так загружены разнообразной учёбой и другими занятиями, так походили и в то же время так отличались один от другого, мчались с такой быстротой, что никто из курсантов, кажется, не успел и опомниться, как прошло полтора месяца их пребывания в части. Они закончили курс обучения бойца, и им предстояло принять присягу. Это произошло в ноябре 1929 года. К тому времени события на КВЖД и Дальневосточной границе шли своим чередом: одновременно с ведением всякого рода дипломатических переговоров части ОДВА и прибывшие пополнения из центральных районов страны при каждой попытке китайских вояк перейти советскую границу давали им решительный отпор. Отгоняли их вглубь китайской территории, занимали отдельные пограничные города: Лахасусу, Санчагоу, Фугдин, а затем по приказу реввоенсовета РККА, к своей немалой досаде, возвращались обратно. Многие, в том числе и курсанты первой роты, с нетерпением ожидавшие своего участия в боях, не понимали причин такого поведения наших войск. А между тем, они были, как уже гораздо позднее стало известно всем, весьма важными. Дело в том, что империалистические державы всего мира только и ждали предлога, чтобы своими вооружёнными силами прийти на помощь гоминдановскому Китаю, ввергнуть молодую Советскую республику в новую тяжёлую войну, а повода-то пока и не было. Никак нельзя было броситься помогать хулигану, который набрасывался с ножом на мирных людей и получал за это по зубам; мирные люди, дав сдачи, вновь продолжали заниматься своим делом. Это было ясно дипломатам и политикам всего мира. Многократные попытки белокитайцев спровоцировать советские войска на вторжение вглубь Китая так ни к чему и не привели. Между прочим, наши горячие головы — курсанты поняли, наконец, что для участия в боях одного желания и энтузиазма мало, нужно также и большое умение. Поняли они и то, что умение это достаётся немалым трудом, поэтому вся первая рота занималась с таким старанием и желанием, что вскоре усилия её командиров и самих курсантов получили соответствующую награду. Перед принятием присяги командование полка объявило роте благодарность. Такую же благодарность получила и полковая школа, готовившая младших командиров. Она помещалась в той же казарме, в которой и рота одногодичников, только на первом этаже. Принятие присяги Алёшкину, как, вероятно, и всем остальным курсантам, запомнилось навсегда. Незадолго до этого они впервые надели шинели и сменили фуражки на шлемы. Шинели сидели мешковато, и пришлось кое-как при помощи одного из помкомвзвода, обладавшего знаниями портняжного дела, перешивать крючки (на которые тогда застёгивались шинели) и хлястики. Лучшей подгонки своими силами курсанты сделать не могли. Накануне присяги командиры отделений и старшина настолько тщательно осмотрели обмундирование каждого курсанта, столько раз заставляли перешивать крючки и пуговицы, перечищать сапоги, что многие, в том числе и Борис, готовы были отказаться от всякой присяги, лишь бы их оставили в покое, но сделать этого было нельзя. Вечером повторяли исполнение своих песен, пели тоже чуть ли не до хрипоты, тщательно отшлифовывая исполнение. На следующий день утром на прогулке одновременно впервые участвовал весь полк. Вышли все не только в гимнастёрках, но и в шинелях. Хотя личный состав полка (старослужащие) находился где-то около села Михайловского в окопах, а на плацу собралось только новое пополнение, всё же образовалась порядочная колонна человек в восемьсот. Командовал ею помощник командира полка Петровский, замещавший командира, отбывшего с остальной частью полка на границу. Говорили, что на приёме присяги будет присутствовать командир дивизии комбриг Ануфриев, приехавший для этого с границы. После завтрака все были построены на плацу и, по команде Петровского, во главе со своими командирами, стройными колоннами, с песнями, направились к центральной площади Благовещенска. Поглядывая по сторонам, Борис успел заметить восхищённые взгляды многочисленных прохожих, стоявших на тротуарах и смотревших на колонну. Да он и сам видел, что восхищаться было чем. Как непохожа была эта колонна, с её ровными шеренгами, чётко печатающая шаг по чуть подмёрзшей земле улицы, на ту нестройную толпу, которая двигалась менее двух месяцев тому назад с вокзала. Дни напряжённой учёбы, старание командиров и подчинённых даром не прошли. В проходящих красноармейцах уже чувствовалась воинская выучка. На площади, кроме подразделений 5-го Амурского стрелкового полка, были собраны также и части 6-го стрелкового, 2-го артполка и спецслужб. Текст присяги огласил комиссар дивизии Щёлоков. Оказалось, приехал не командир дивизии, а он. Комиссар дивизии, имевший в петлицах по одному ромбу, был невысокий подвижный человек. Он обладал звонким высоким голосом, читал очень отчётливо и так громко, что звук его голоса достигал самых дальних углов площади, заполненных красноармейцами (ведь тогда никаких микрофонов не было). После прочтения каждой фразы Щёлоков останавливался, а все красноармейцы повторяли её, и, хотя этим повторением пытались руководить находившиеся на площади командиры, толку от этого получалось мало: фразы присяги, произносимые громко каждым из присутствовавших, создавали громкий, но малоразборчивый шум. Но это было неважно. Повторяя слова присяги, каждый невольно вдумывался в значение произносимых им слов, стараясь высказать их от души, и искренне переживал всю важность происходившего события. По окончании присяги и короткого поздравительного слова, сказанного комиссаром дивизии, всех охватило такое приподнятое чувство, как будто бы они участвовали в каком-то очень радостном и торжественном празднике. Это праздничное настроение не покидало курсантов и по возращении в казарму, тем более что, как было объявлено, по случаю принятия присяги, занятия в этот день отменили. Все могли заниматься кто чем хочет. Это было настолько необычно и непривычно, что многие даже заскучали, вот ведь как быстро люди привыкают к определённому распорядку! Для Бориса этот день оказался знаменательным и тем, что он получил первое письмо от Кати, если не считать той записочки, которая была ещё в карантине. Борис писал Кате не реже, чем раз в две недели, он довольно подробно описывал свою жизнь, но, главным образом, насыщал письма разнообразными излияниями своих чувств. Катино письмо, как и обычное её поведение, было довольно сухим и сдержанным. Она коротко описывала свою работу, жизнь дочки в Шкотове, сообщала, что с продовольствием во Владивостоке становится всё хуже, и лишь в самом конце своего письма вставила одну ласковую фразу, показывавшую, что под её напускной сухостью и сдержанностью таится горячее чувство к своему Борьке. Так прошёл этот день. Мы не говорим о том, что, несмотря на большую загруженность учёбой, захватывавшей иногда и часть воскресных дней, в полковом клубе каждую неделю показывали какую-нибудь кинокартину маленьким передвижным киноаппаратом. Картины были старые, рваные, но всё равно, на оба сеанса зал был заполнен до отказа. Постоянного механика в клубе не было. Беляков, как оказалось, немного разбирался в этом деле и в течение первого же сеанса обучил и своего приятеля Алёшкина. С тех пор они, как правило, и крутили аппарат, а его действительно надо было крутить. В то время киноаппараты приводились в движение электромоторами только в больших городских кинотеатрах, в клубах же и на сельских передвижках киномеханики крутили проекционные киноаппараты с помощью специальной ручки, поэтому скорость движения происходящего на экране зависела исключительно от настроения киномеханика, и если он, задумавшись, вертел ручку слишком быстро, то даже похоронная процессия неслась бегом, что не раз и случалось. Это вызывало топот и громкие крики в зале: «сапожник!» и тому подобное. Кроме того, на сцене клуба за эти полтора месяца состоялся и концерт самодеятельности полка. Руководителем был один из политруков полковой школы младших командиров. Участие принимали и некоторые курсанты-одногодичники, прежде всего, конечно, Штоффер, который, кроме своих незаурядных способностей художника-декоратора (ведь до призыва он работал декоратором в театре Мейерхольда в Москве), оказался ещё и хорошим музыкантом. Он всегда обеспечивал музыкальное сопровождение кинокартины, шедшей в клубе (кино-то было немое!), и в самодеятельности стал главным музыкантом. В клубе стоял старенький, довольно разбитый рояль, вот на нём и подвизался Штоффер. Участвовали в самодеятельности и Борис с Павлином, выступая, главным образом, с юмористическими рассказами, сценками и стихотворениями. Однако ни тому, ни другому эта самодеятельность не нравилась: слишком уж как-то было сухо, по-казённому. Хор исполнял те же песни, что были вообще в полку; пели их, переступая с ноги на ногу для слаженности, как будто шли в строю. Выступал один плясун, весьма посредственно исполнявший «Барыню». Кто-то, тоже из одногодичников, играл на балалайке. Вместо конферансье выступал сам руководитель, объявляя номера сухим скучным голосом. Делал это он так неумело, что даже неискушённые зрители-красноармейцы, и те считали нужным после этого концерта серьёзно его покритиковать. Борис и Павлин решили в дальнейшем покинуть самодеятельность, хотя она и давала некоторые преимущества: участники уходили в клуб на репетиции, и тем самым фактически на несколько часов один-два раза в неделю вырывались из-под бдительного, постоянного и довольно-таки надоевшего надзора со стороны своих младших командиров. Не мог, да и не хотел покидать свой музыкальный пост только Штоффер. Для него самодеятельность оказалась прямо-таки спасительным кругом, который и помог ему, вероятно, благополучно отслужить свой срок до конца. Мы уже отмечали, что благодаря нескладности своей фигуры, чрезвычайно слабому физическому развитию и какой-то неприспособленности к строю и прочим бытовым солдатским делам, он с первых же дней стал служить мишенью для насмешек и проявления своей власти всех младших командиров и в особенности старшины. Уходя в клуб, он мог хоть немного отдохнуть от их бесконечных придирок, в которых эти командиры проявляли иногда прямо-таки неистощимую изобретательность. Командир отделения заставлял Штоффера раз десять перепоясываться, с каждым разом находя в его заправке всё новые изъяны, старшина приказывал ему по нескольку раз в день перестилать койку, помкомвзвода считал, что на строевой подготовке Штоффер допустил очень много ошибок, и в часы самоподготовки устраивал ему индивидуальные занятия, то есть гонял его по казарме, поворачивая во все стороны, и заставлялснова ходить. Все эти вещи проделывались в присутствии остальных курсантов, многие из которых, хотя и не имели права смеяться громко, так как в этом случае могли сами попасть в подобное положение, однако, улыбались, шёпотом высказывали друг другу свои, конечно, ехидные замечания, а уж после очередного «урока» в своём «солдатском клубе» давали полную волю остроумию. Их шутки могли вывести из себя кого угодно, и даже такой, в общем-то, добродушный человек, как Яша Штоффер, и тот взрывался. Однако он скоро нашёл себе защитника, им оказался Беляков. Петька, отличаясь большой физической силой, был очень добр, и однажды, не выдержав того глумления, которое ротные остряки устроили вокруг только что перенёсшего очередную экзекуцию Штоффера, медленно подошёл к их кучке, поднял за шиворот одного из наиболее рьяных и так его тряхнул, что пуговицы с гимнастёрки посыпались на пол, как горох, а когда отпустил его, тот со страха не мог устоять на ногах, а сел прямо на влажный асфальт. Петька взял онемевшего от удивления Штоффера под руку и сказал: — Пойдём, Яша, в казарму. А вы запомните: если хоть раз кто-либо над ним будет насмехаться, то тряхну ещё и не так! А ты, — обернулся он ко всё ещё сидевшему курсанту, — собери поскорее пуговицы и пришей их на место, а то вдобавок от старшины наряд заработаешь! С тех пор насмешки над Штоффером, если и не прекратились совсем, то, во всяком случае, значительно ослабли. Однако Яшка Штоффер с не меньшим рвением продолжал использовать клуб и самодеятельность для ухода от ненавистных ему, как он говорил, отделенных и старшины. Буквально с первых же дней существования роты, в ней, по инициативе политрука Савельева, появился боевой листок. Назывался он по примеру всех, издававшихся ранее в роте, «Одногодичник». Судьба послала ему хорошего редактора, им оказался Костя Ротов. Он был не только талантливым художником-карикатуристом (известно, что потом он длительное время сотрудничал с «Крокодилом»), но и прекрасным организатором-редактором. «Одногодичник» отличался красочностью, блистал разнообразием, количеством и злободневностью заметок весь 1929–1930 год. Он всегда занимал первое место не только среди стенгазет полка, но и во всей дивизии. Дня через два после принятия присяги в роте произошло новое большое событие. Под командованием старшины рота проследовала на оружейный склад, и каждый курсант получил новенькую, всю в густой смазке трёхлинейную винтовку образца 1895 года. Командиры взводов говорили, что эта винтовка модернизируется и, очевидно, со следующего года начнётся перевооружение армии, но пока и эта «старушка» действует хорошо и безотказно. Вернувшись в казарму, каждый получил по брезентовому ремню для ношения винтовки. Оружие вручал старшина Белобородько. На столе, стоявшем у входа в склад, лежал список роты. Старшина брал винтовку из рук кладовщика, достававшего её из длинного ящика, куском пакли обтирал казённую часть ствола, и тогда становился отчётливо виден царский герб, а под ним — шестизначный номер. Белобородько вписывал этот номер против фамилии стоявшего перед ним курсанта, вручал винтовку, показывал, где нужно расписаться и говорил: — Товарищ Алёшкин, номер вашей винтовки 385423, запомните его на всю жизнь. Берегите это оружие! Следующий. Курсант, получивший винтовку, осторожно опускал её прикладом вниз и, стараясь не испачкать смазкой свою новенькую шинель, повернувшись кругом, отходил от стола и занимал своё место в строю. Вечером этого дня все прочие дела и занятия были забыты: нужно было привести личное оружие в боевое состояние, как выразился старшина. Получив от командиров отделения специальный прибор для чистки винтовки, уложенный в маленькую брезентовую сумочку и состоявший из маслёнки с двумя отделениями, отвёртки, наконечника для шомпола, клочка пакли и небольшой бязевой тряпки из старого белья, каждый курсант занялся делом. До этого все уже неоднократно разбирали имевшуюся в каждом взводе учебную винтовку, и потому успели достаточно хорошо запомнить названия всех её частей, определить их взаимодействие и назначение. Для грамотных людей это оказалось несложным, и курсанты за полтора месяца изучили «Наставление о личном стрелковом оружии», тогда как обычно красноармейцы тратили на это до пяти месяцев. Разборка и протирка своих винтовок особого труда для них не составляла, но, однако, это была не учебная, а настоящая боевая винтовка — с ней, может быть, придётся идти в бой, из неё нужно будет стрелять по врагу, и первая очистка своего оружия для каждого курсанта вылилась в какое-то священнодействие. Все отнеслись к этому делу с большим вниманием и серьёзностью. Видимо, так же серьёзно отнеслись к первому знакомству курсантов с боевым оружием и командиры: на этой первой чистке присутствовали не только младшие командиры, но и все комвзводов. Они самым внимательным и придирчивым образом осматривали каждую вычищенную деталь и давали указания, как следует смазывать винтовку. Многим, в том числе и Борису, пришлось не один раз повторять чистку канала в стволе, пока проверявший его командир взвода Новиков лично разрешил-таки, наконец, смазать чистый ствол тонким слоем оружейного масла. Как потом стало известно, ночью этого дня в роту приходил командир роты Константинов и лично осматривал каждую винтовку, при этом присутствовал старшина Белобородько, не умевший скрыть своего волнения и беспокойства из-за проверки. Потом дневальные (уже около месяца назначавшиеся из курсантов) говорили, что они в первый раз видели, как их грозный начальник (старшина) дрожал, как осиновый лист, потел, как в парной, когда стоял около командира роты и наблюдал за его действиями. Однако Константинов, видимо, остался доволен результатом, так как, осмотрев последнюю винтовку, повернулся к старшине и негромко произнёс: — Хорошо! Молодец, Белобородько! — Как будто бы старшина все винтовки чистил, — обиженно замечали рассказывавшие об этом случае дневальные. Но и они, и все курсанты прекрасно понимали, что, если старшина и не чистил сам винтовки, то его заслуга в том, что они были вычищены хорошо, была немалая. Все надеялись, что теперь, после получения оружия, начнутся занятия по стрельбе, а там уж недалеко и до боя, на деле оказалось не так. Полученные винтовки пока не только не принесли радости в жизнь курсантов, а, наоборот, прибавили много новых трудностей и хлопот. Полученные старшиной боевые патроны мирно лежали под замком в специальном ящике, их пока ещё никто и не видел. Стрелковые занятия, проводимые почти каждый день, заключались по-прежнему в наводке учебных винтовок со станка по бумажной мишени со специальными указками. Для тех, кто не знает этот способ изучения стрельбы, можем вкратце сообщить, в чём он заключается. Винтовка, укреплённая на специальном станке кем-либо из командиров, регулируется так, что при правильном положении головы и правильной линии прицеливания от глаза через прорезь прицела на мушку, противоположный конец её должен упираться в центр мишени. В занятиях участвовали двое: один подходил к винтовке и, приложив голову к ложу, глядя через прицел на мушку, командовал второму, державшему в руках палочку с маленьким кружком на конце, двигать эту «указку» в разных направлениях до тех пор, пока, по его мнению, центр этого кружка не окажется в центре мишени. Когда такое положение было достигнуто, он командовал: «Точку!» — и его помощник остро отточенным карандашом, через отверстие, имевшееся в кружке, ставил точку на мишени. Так повторялось пять-десять раз, затем «стрелявший» подходил к мишени и смотрел, насколько его точки отступали от поставленной командиром цели. Первое время у многих такие расхождения составляли несколько сантиметров, изредка совпадали. В первом отделении первого взвода, а потом, как оказалось, и во всей роте, наиболее успешно это упражнение выполняли Беляков, Алёшкин, Хоменко и Шадрин, хуже всех обстояло дело у Штоффера. Это, как будто бы простое упражнение, проводилось чуть ли не ежедневно и порядочно всем надоело. Между прочим, среди неудачников оказался и Колбин, который очень возмущался. Вскоре после получения оружия перед Беляковым и Алёшкиным, вследствие хороших показателей по наводке из учебной винтовки, а также и потому, что оба они до призыва уже имели дело с огнестрельным оружием, была поставлена новая задача, которая, отняв у них много времени, избавила их и от ряда неприятных обязанностей и, прежде всего, от нарядов, связанных с уборкой помещений. Дело в том, что полученные ротой, как, впрочем, и всеми воинскими частями ОДВА, винтовки поступали на дивизионные и полковые склады из арсенала, находившегося на Русском острове около Владивостока. Ещё в самом начале XX столетия, когда царское правительство России приступило к военизации Дальнего Востока (строительство казарм, береговых батарей, завоз воинских частей и оружия), Русский остров, расположенный перед входом в бухту Золотой Рог, самим своим положением как бы являлся некоторой естественной крепостью, первой линией обороны Владивостока с моря. Естественно поэтому, что военные специалисты царской армии первым делом воздвигли на нём солидные укрепления, а в скалах, окружавших глубокую внутреннюю бухту острова, построили огромные, глубокие склады для хранения оружия и боеприпасов. Во время империалистической войны I914–1918 годов русская промышленность не могла обеспечить нужды своей огромной армии в оружии и боеприпасах. Уже с 1915 года царское правительство начало закупку во Франции и других странах боеприпасов и винтовок. Однако требовалось, чтобы на винтовках штамповался герб Российской империи. Безопаснее всего доставлять в Россию это оружие было через порт Владивосток. Из-за неповоротливости бюрократической царской администрации полученные во Владивостоке винтовки и патроны так Германского фронта и не увидели, и в значительном большинстве были законсервированы на складах Русского острова. Впоследствии на эти склады добавилось оружие, поставленное интервентами Колчаку и прочим белогвардейцам, которые израсходовать его не успели. Не успели вывезти или уничтожить его и поспешно отступившие из Приморья под ударами Красной армии и Народной армии Дальневосточной республики и интервенты. Таким образом, в первые годы существования советской власти на Дальнем Востоке это оружие пригодилось для вооружения частей ОДВА. Изготовление винтовок за границей, как видно, происходило в большой спешке, и потому ни одна из них на заводе не была пристрелена. Каждая воинская часть должна была, получив новые винтовки, произвести их пристрелку самостоятельно. Обычно эту работу выполняли оружейные мастера и наиболее меткие стрелки из числа младших командиров, выделяемые для этой цели командованием полка. В этом же году полк фактически был разделён на две части: старослужащие на границе вели бои с белокитайцами, там же находились почти все оружейники, а прибывшее пополнение готовилось ускоренным порядком, благодаря чему все младшие командиры были загружены по уши, поэтому подразделения не могли выделить для пристрелки оружия ни одного из младших командиров. Командир полка, ознакомившись с материалами подготовки к стрелковому делу курсантов различных рот из нового пополнения, решил поручить пристрелку винтовок им. В тире, находившемся в расположении казарм, провели пробу: отобрали десять человек, давших наилучшие результаты по наводке, в одно из воскресений выдали им по пять патронов и на всех одну, ранее отлично пристрелянную винтовку из мастерской. В тире на расстоянии ста метров установили мишени, и отобранные по очереди произвели стрельбу лёжа с упора. Беляков выбил 48 из 50 возможных очков, Алёшкин — 45, Хоменко и Шадрин — по 43, остальные — 40 и 39. Командир роты Константинов, которому поручили руководство этой работой, выбрал первых четверых, им он поручил каждый день не менее двух часов заниматься пристрелкой винтовок — сперва для своей роты, а затем и для полковой школы. Таким образом предстояло пристрелять более трёхсот винтовок. Константинов разбил стрелков на пары с таким расчётом, чтобы каждая пара стреляла через день, в помощь им выделялся один ружейный мастер. Борис попал в пару с Беляковым. Отобранные очень гордились этим доверием, хотя пока ещё и не представляли себе трудности этого дела. Как оказалось, двухчасовая пристрелка требовала большого физического напряженная, и если Беляков и Хоменко, привыкшие к тяжёлой физической работе, эти два часа выдерживали хорошо, то Борис и Шадрин к концу пристрелки уставали чрезвычайно, а правое плечо от многократных отдач потом ныло всю ночь. Естественно, что если в начале стрельбы они все давали приличные результаты, то к концу уже начинали мазать. Это привело к тому, что некоторые винтовки приходилось пристреливать повторно. На пристрелку одной винтовки давалось 5–6 патронов. После каждой пары выстрелов стрелявшие вместе с ружейным мастером шли к мишеням и определяли отклонения выстрела от центра. В соответствии с этим мастер подвигал, подпиливал мушку или подтягивал опорный винт. Затем стрельбу повторяли, снова проверялось и снова исправлялось прицельное приспособление. Были винтовки, не требовавшие почти никакой регулировки — они давали сразу отличные показатели, но были и такие, что, промучившись с ними полчаса, их начисто браковали. Конечно, работу пристрелочников, как их стали звать в роте, проверяли. Проверку проводил командир взвода Новиков, имевший отличные показатели по стрельбе, и старшина Белобородько, тоже метко стрелявший. Оба они были, как тогда говорили, ворошиловскими стрелками. По окончании пристрелки винтовки составлялись в специальную пирамиду, и вечером с 17 до 18 часов Новиков или Белобородько делали из каждой из них по одному-два выстрела. Если результаты их удовлетворяли, оружие считалось пристрелянным. На каждую винтовку составлялась стрелковая карточка, в которой после окончательной пристрелки были указаны точками места попадания в мишень. Каждый красноармеец должен был изучить эту карточку своей винтовки, чтобы знать тонкости прицеливания. Ежедневно, сразу же после получения винтовок, вне зависимости, подвергалась она стрельбе или нет, винтовку приходилось чистить и смазывать. В строевой подготовке винтовки участвовали непременно. Тщательно отрабатывались команды «на ремень», «к ноге». В те годы на плече (как было принято в царской армии, а затем — в торжественных случаях и в советской) винтовку не носили, обычное походное положение её было «на ремне». Ремень набрасывался на правое плечо, а винтовка висела за этим плечом прикладом вниз. В особо торжественных случаях винтовку несли, держа её перед собой штыком вперёд по команде «на руку». При небольшом передвижении и стоянии на месте винтовка находилась у правой ноги прикладом на земле. Такое положение принималось по команде «к ноге». Евстафьев почему-то командовал «к ноги!» Кроме этих строевых положений оружия, отрабатывалось и много боевых: многочисленные приёмы штыкового боя, производившиеся с чучелами, удары прикладом, толчком вперёд и сверху, как дубиной. Эти приёмы требовали большой ловкости в исполнении и достигались длительной тренировкой. Отрабатывались все положения винтовки для стрельбы: лёжа, с колена, стоя и даже сидя. Кроме того, старшина очень часто по утрам после прогулки устраивал физкультуру с винтовками, как он говорил, для выработки крепости руки. Белобородько приказывал соответствующими командами приложить винтовку к плечу, как для выстрела, а затем «отнять левую руку» — по этой команде приходилось держать тяжёлую винтовку у плеча только одной рукой, причём в таком положении нужно было находится несколько минут. Такое упражнение для всех было трудным: правая рука уже через минуту начинала невыносимо болеть, затем дрожать и, наконец, когда она, кажется, совсем была готова отвалиться, слышалась спасительная команда «к ноге». После минутного отдыха — новое упражнение: «отнять правую руку», и всё повторялось сначала. Спустя пару недель таких занятий, однако, все могли уже довольно свободно держать одной рукой винтовку у плеча не менее 30 минут. Вскоре старшина ввёл новое упражнение, велев снять штык и взять винтовку за конец дула, поднять её перед собой вытянутой рукой и держать таким образом тоже не менее 2–3 минут. Надо сказать, что это упражнение с первого раза, кроме Петьки Белякова, не осилил никто, а уже через месяц его выполняли почти все. Когда ко дню Красной армии рота разучивала специальные гимнастические упражнения с винтовками, натренированные старшиной курсанты выполнили их блестяще. Винтовка летала в их руках, как перышко, и их согласованные повороты, перехватывание оружия, подбрасывание его и чередование различных приёмов штыкового боя представляли приятное зрелище. Вернувшиеся к этому времени в гарнизон командир дивизии Ануфриев и командир полка Родионов высказали своё одобрение. Рота получила благодарность перед строем полка, но всё это пришло потом. А пока же каждый курсант, обливаясь потом, выполнял ненавистные команды старшины и думал, что злее зверя, чем этот Белобородько, на свете нет. В ноябре 1929 года белокитайцы попытались вновь нарушить советскую границу. Собрав значительные силы около станции Манчжурия, они начали наступление, но к этому времени части ОДВА были уже подготовлены к боям, пополнены вооружением и новыми войсковыми соединениями и поэтому сумели ответить таким мощным контрударом, что разбили наступающие китайские части в пух и прах. Уничтожили много вражеских солдат и примкнувших к ним белых из банд Семёнова. Захватили в плен более десятка тысяч солдат и офицеров, в том числе пленили чуть ли не всех генералов, руководивших наступлением. Это поражение окончательно сорвало всю китайскую авантюру, и правительство Гоминдана запросило перемирия. В результате на переговорах Китай признал неправильность своего поведения и восстановил статус-кво на КВЖД. Соглашение по ликвидации конфликта на КВЖД было подписано в Хабаровске 20 декабря 1929 года. Немного раньше в гарнизон начали возвращаться с границы части, участвовавшие в боях, вернулась и соответствующая часть 5-го Амурского стрелкового полка. Правда, вернулись далеко не все: из состава первой роты, курсанты которой воевали в качестве командиров взводов, погибло 14 человек. Их список на большом куске красной материи вывесили в ленинском уголке, там же на специальном щите поместили и их фотографии. Сразу же по возвращении началась демобилизация красноармейцев, отслуживших положенный срок — два года (фактически им пришлось служить более двух с половиной лет), и тех средних командиров, получившихся из одногодичников, которые не захотели остаться в кадрах Красной армии. К концу декабря 1929 года 5-й Амурский полк принял свой нормальный вид, все подразделения и командиры находились уже в Благовещенске. Учение и выполнение всех обязанностей стало проходить обычным порядком. То же произошло со всеми остальными частями, расквартированными в Благовещенске. В гарнизоне стало шумно и людно. Части ещё не были сокращены до штатов мирного времени, каждый полк состоял, по крайней мере, из полутора тысяч человек. Такое многолюдье сразу облегчило положение нового пополнения, в особенности курсантов-одногодичников и полковой школы, ведь до прибытия частей с границы всю гарнизонную службу приходилось нести им, поэтому чуть ли не каждую неделю какой-нибудь из взводов первой роты попадал в гарнизонный караул и отправлялся на сутки или к артиллерийским, или к химическим складам, или ещё куда-нибудь. Много времени отнимали полковые наряды у продовольственных и вещевых складов. Если наши герои, попав в пристрелочники, тяжесть нарядов почти не чувствовали, то всем остальным досталось порядочно. Теперь в наряды рота одногодичников стала попадать гораздо реже, и курсанты смогли больше времени уделять учёбе. Учиться, между тем, становилось всё сложнее. Если в первые месяцы службы всех изматывала строевая подготовка и зубрёжка уставов, то позднее об этом времени вспоминали, как о счастливом и незагруженном. Теперь преподаватели ежедневно читали лекции по самым разнообразным предметам, давая только основные, совершенно необходимые знания, подробности нужно было разыскивать и выучивать самим по многочисленным наставлениям, уставам и учебникам. Достаточно только перечислить названия предметов, чтобы понять, как загружено было время курсантов. Прежде всего, изучалась тактика пехоты по боевому уставу в двух частях, по тактическому уставу — тоже в двух частях и по специальному учебнику; затем топография, сапёрное дело, химическая защита и нападение, артиллерия, взаимодействие пехоты с танками и авиацией, изучение пулемёта «Максим» — теоретическое и практическое, пулемёта Дегтярёва (только что появившегося на вооружении, сборку и взаимодействие частей которого командиры взводов сами плохо знали), изучение гранат — русской и Мильса, револьвера наган и только что появившегося пистолета ТТ. Кроме этого, курсанты изучали иностранное оружие: японское, американское, немецкое. Усложнились и политзанятия. Довольно часто ротам одногодичников обоих стрелковых полков одновременно читал лекции комиссар дивизии. Помимо всего этого не уменьшалась нагрузка и по строевой подготовке, и по физкультуре. В последнюю, в связи с наступлением зимнего времени, были введены некоторые изменения: например, на утреннюю прогулку и бег теперь старшина выводил роту в шинелях, и после четырёх кругов пробежки по плацу от курсантов валил пар, как от загнанных лошадей. Однако со временем такой бег стал привычным, и рота уже могла пробежать без отстающих пять и даже шесть кругов. Конечно, все курсанты сетовали на бесчеловечность старшины, но, во-первых, жаловаться на требовательность начальства было нельзя, в чём один из курсантов, некто Николай Паршин, убедился на собственном опыте, а во-вторых, вскоре все поняли, что старшина мучает их не зря, а в предвидении больших трудов, которые им предстояли. Нам хочется рассказать про некоторые случаи, происшедшие во время физкультуры. Паршин, в прошлом ученик Московского театрального училища, участник полковой самодеятельности, обладал отличным умением читать всевозможные, главным образом, героические, прочувствованные стихи, чем очень нравился старшине Белобородько, который, при всей своей суровости, видимо, в душе был довольно сентиментален. Пользуясь благоволением старшины, не раз хвалившего его чтение, Паршин попробовал манкировать утренними прогулками. Физически развитый не очень хорошо, он выдыхался в беге уже на 2–3 круге. Однажды, пробежав всего половину установленной дистанции, он самовольно перешёл на шаг и не только отстал от роты, но даже вышел с протоптанной дорожки и медленно брёл по её краю. По окончании прогулки старшина вызвал его из строя и спросил, чем вызвано такое нарушение дисциплины. Паршин ответил, что он устал. — Вы что, нездоровы? — спросил старшина. — Да, что-то горло и голова болит, — ответил Паршин, поняв, что дело может окончиться плохо. Белобородько, хотя и не показал вида, но, наверное, встревожился. Он поручил одному из помкомвзводов отвести роту в казарму, а сам вместе с Паршиным направился в «околоток» — так почему-то называли полковой медпункт. После осмотра Паршина врачом, кстати сказать, тоже из одногодичников этой же роты, старшина отправил «больного» в казарму. О чём говорил старшина с врачом, было неизвестно, но вечером на поверке он вызвал Паршина из строя и объявил ему, что за обман командира и невыполнение приказа на утренней прогулке на него накладывается взыскание — три наряда вне очереди (это был максимум того, что мог дать старшина). Такого строгого наказания в роте ещё никто не получал. Паршин возмутился и на следующий день отправился с жалобой на старшину к командиру роты Константинову. Тот его внимательно выслушал, затем, встав из-за стола, отчётливо произнёс: — Курсант Паршин, за незнание дисциплинарного устава, за то, что вы осмелились обратиться с жалобой на старшину, минуя определённые уставные инстанции, за то, что вы жалуетесь на строгость командира, считаю нужным наказание, наложенное старшиной Белобородько отменить. Вместо него вы будете подвергнуты аресту на гауптвахте на пять суток. Затем он повернулся к находившемуся в кабинете командиру взвода, в котором служил Паршин, и сказал: — Товарищ Васильев, объявляю вам замечание за недостаточную подготовку курсантов и слабое знание ими дисциплинарного устава. Немедленно отправьте курсанта Паршина на гарнизонную гауптвахту. Это было первое серьёзное наказание в роте, и потому оно произвело на всех бойцов ошеломляющее впечатление. Кроме того, все знали, что Паршин вообще-то, дисциплинированный комсомолец, хорошо успевающий курсант, и были удивлены строгостью командира роты. Павлин Колбин поднял этот вопрос на комсомольском собрании, и политруку Савельеву немало пришлось потратить времени, чтобы суметь разъяснить, что действия командиров в Красной армии на комсомольских и партийных собраниях обсуждению не подлежат. Они проверяются, если необходимо — отменяются, только высшими служебными и партийными инстанциями. Очевидно, такая суровость наказания с первого же раза была необходима, чтобы впредь всякие сетования на несправедливость или строгость того или иного командира ограничивались пределами «солдатского клуба». Во-вторых, как мы говорили уже, вскоре все поняли необходимость такой утренней тренировки. С середины декабря 1929 года рота, иногда одна, а иногда в составе первого батальона, а затем и всего полка, по крайней мере, раз в неделю совершала поход. Первое время эти походы имели длительность 4–5 километров, но с каждым разом расстояние удлинялось и к весне достигало уже 15 километров. Поход проводился с полной выкладкой — бралось оружие, всё снаряжение: противогаз, лопата, фляга, подсумки и вещевой мешок, в который помимо котелка, кружки, ложки, полотенца и пары белья, командиры отделений вкладывали по одному, а затем и по два кирпича. Мало того, что со всем этим нужно было пройти довольно большое расстояние, следовало ещё уложиться в строго определённое время. Оно, кстати сказать, от похода к походу сокращалось, и, чтобы не опоздать, часть пути приходилось бежать. Кроме того, между взводами и ротами велось соревнование. Всем хотелось быть первыми, и командиры взводов и рот прикладывали много усилий для того, чтобы перегнать друг друга. Вот, во время этих походов курсанты и вспомнили с благодарностью требовательность своего старшины, так безжалостно гонявшего их на утренних прогулках. Занятия по физкультуре проходили теперь в специальном классе, где были установлены разнообразные гимнастические снаряды. Борису удалось достичь самых высоких показателей по прыжкам через козла и кобылу — видимо, помогли упражнения, проводившиеся в школе в Кинешме. Все же остальные снаряды вызывали у него если не настоящее отвращение, то довольно сильную неприязнь, и на них он справлялся с заданными упражнениями с трудом. Самым лучшим гимнастом в роте был курсант третьего взвода Николай Бочинский, но и он был не в состоянии показать своё истинное искусство. Дело в том, что в то время все красноармейцы, в том числе и курсанты, занимались на снарядах в обмундировании и в тяжёлых сапогах, разрешалось снять только поясной ремень. Следует заметить, что у Алёшкина физкультура являлась единственным предметом, по которому он вытягивал только на «хорошо», по всем остальным, а их было пятнадцать, оценки были отличные, поэтому к годовщине Красной армии (23 февраля 1930 г.) он был в числе немногих курсантов, получивших благодарность в приказе по дивизии. Сразу же по окончании конфликта на КВЖД Дальневосточная армия была награждена орденом Красного Знамени и стала называться ОКДВА — Особая Краснознамённая Дальневосточная армия. Время шло, а вместе с ним быстрыми шагами двигалось вперёд и обучение курсантов, ведь в течение года им надлежало пройти ту же программу (кроме общеобразовательных предметов), которую проходили выпускники военно-пехотных школ за три года, значит, занятия ожидались более напряжённые. Наряду с теорией, необходимо было познавать и практику, и, к немалой радости командиров отделений и помкомвзводов, на командные должности младших командиров в караулах (разводящих, начальников смен и даже начальников караулов) стали назначать наиболее успевающих курсантов. Курсанты теперь выполняли и обязанности дежурных по роте. С одним из них, опять-таки с Колькой Паршиным, произошёл любопытный случай, послуживший основанием для довольно едких и длительных насмешек. Как известно, дежурный по роте, а при его отсутствии дневальный, видя какого-либо начальника, входящего в казарму, был обязан подать громкую команду «смирно» и доложить вошедшему командиру о том, что происходит в казарме. За день сюда заходило порядочно командиров, и поэтому команда «смирно» звучала не так уж редко (она не подавалась только во время сна). Обычно первым, кто её заслуживал, был дежурный командир взвода, являвшийся утром раньше всех. Другим командирам взводов эта команда уже не подавалась. Следующим, для кого она звучала, был политрук, и последним её выслушивал командир роты Константинов. Конечно, эта команда подавалась и для командира полка, командира дивизии, комиссара, когда они заходили в помещение роты. В этот день дело обстояло так. Командарм ОКДВА Блюхер в конце декабря 1929 г. и начале января 1930 г. объезжал все гарнизоны, чтобы ознакомиться с зимним размещением частей и одновременно вручить отличившимся в боях с белокитайцами правительственные награды. Обходя Благовещенский гарнизон, он зашёл в первую (лучшую) роту 5-го Амурского стрелкового полка. В этот день в ротном наряде дневальным был Паршин. Когда в помещение роты вошёл Блюхер, то Паршин отсутствовал, второй дневальный отдыхал, и рапорт командарму отдавал дежурный. Это было время самоподготовки, все занимались в классах. Алёшкин и его ближайшие друзья находились в ленинской комнате. Внезапно появившийся командарм (командир с четырьмя ромбами), хотя и привёл в смущение дежурного, но он сумел отрапортовать достаточно толково. Блюхер похвалил его, пожал ему руку и в сопровождении целой свиты командиров, прибывших с ним как из Хабаровска, так и из штаба дивизии и полка, медленно двинулся по казарме, классам. Он разговаривал с курсантами, интересовался их бытом, питанием, успехами. Дежурный по роте его сопровождал. Когда командарм зашёл в ленинскую комнату, то вдруг внезапно раздалась снова громкая команда «смирно», произнесённая взволнованным голосом Паршина. Все приняли соответствующие положение, в том числе и Блюхер. Каждый подумал (может, так подумал и он), если командарм в казарме, и звучит новая команда «смирно», значит, сюда пожаловал, по крайней мере, член Военного совета РКК, а может быть, и сам нарком Ворошилов. Усомнился в этом только один старшина роты и, бочком выскочив из комнаты, бросился к посту дежурного, но навстречу ему уже звучала новая команда, «вольно», поданная тем же Паршиным, но уже каким-то иным, отчаянным, чуть ли не плачущим голосом. Вернувшийся в казарму Паршин, заметив, что около поста дежурного никого нет, и не зная о том, что дежурный сопровождает командарма, занял пост, и когда в казарму вошёл командир роты, в этот день в ней ещё не бывавший, обрадовался случаю и, подав соответствующую команду счастливым голосом, чётко отрапортовал Константинову о том, что в роте никаких происшествий не случилось. Константинов, зная, что в роте находится Блюхер, посмотрел на Паршина звериными глазами, сквозь зубы произнёс «вольно» и чуть ли не бегом бросился в классы. Навстречу ему мчался разъярённый старшина, а вслед звенел отчаянный голос Паршина, вопившего «вольно». Когда командир роты вошёл в ленинскую комнату, где после этой команды Блюхер продолжил беседу с курсантами и командирами, и представился командарму, тот спросил: — Какой начальник прибыл в расположение роты? Краснея и запинаясь, Константинов ответил: — Товарищ командарм, это был я… Блюхер весело расхохотался, а перед уходом шутливо спросил: — А ну-ка, покажите мне того молодца, который перед своим командиром роты командарма по стойке смирно поставил! Понятно, что стоявший перед ним Паршин был готов провалиться сквозь землю. Но именно потому, что командарм отнёсся к этому происшествию шутливо, оно прошло для Паршина сравнительно безболезненно. Он отделался словесным внушением старшины и, конечно, довольно длительными насмешками курсантов. Мы не упомянули ещё об одном занятии, которое в последнее время всё чаще и чаще донимало бойцов, это тревоги. Началось всё, конечно, со старшины. В один «прекрасный» вечер, когда только что прозвучал сигнал отбоя, и некоторые замешкавшиеся курсанты даже не успели полностью раздеться, к дежурному подошёл старшина, что-то шепнул ему, и, вдруг тот поднял истошный крик: — В ружьё! Тревога! Становись в две шеренги в казарме! Что тут началось!.. Подъём совершился быстро, так как большинство ещё не спало. Все взволновались и испугались. Эта первая тревога проводилась ещё до окончания конфликта на КВЖД. Многие подумали, что вот сейчас их пошлют в бой, но они уже успели понять, насколько они ещё не обучены, и потому о боевых действиях невольно думали со страхом. Наконец, все оделись, взяли винтовки, противогазы и построились в середине казармы. Подошёл старшина, как всегда с большими карманными наградными часами в руках и начал: — Эт-то що же такое? А? Эт-то хто же так-то по тревоге подыматься будет? Это же позор на усю дивизию! Восемь минут копались! Да вы, товарищи курсанты, хто? Красноармейцы, будущие командиры или барышни, хоторые у тиатр собираются? Нет, товарищи курсанты, эти антилигентские привычки придётся отставить! Будем тренироваться! Р-а-а-а-зойдись! Ложись спать! Все, немного смущённые только что испытанным волнением и переживаниями, поставили на место винтовки и всё остальное, повесили шинели и понуро побрели к своим койкам. Но, оказывается, тревожная тренировка только начиналась. Едва все успели раздеться и лечь в постель, причём некоторых сразу начал охватывать сон, прозвучала новая команда старшины: — Внимание! Одевайсь! Все, конечно, бросились одеваться, а в это время раздалась новая команда: — Всем одетым оставаться у своих коек, командирам отделений проверить правильность одевания, имеющих нарушения записать! Как оказалось, эта команда была не напрасной: более десятка курсантов торопясь одеться, ведь посреди казармы стоял старшина с часами в руках, сунули ноги в сапоги без портянок, не застегнули брюки, гимнастёрки и т. п. Всем им в будущем пришлось нести дополнительные наряды. В числе таких был, конечно, Яшка Штоффер и ещё несколько человек, в том числе и Павлин Колбин — он спрятал портянки под подушку и сунул в сапоги босые ноги. Когда командиры отделений после проверки и исправления всех недочётов доложили старшине о готовности их отделений, вновь раздалась команда: — Раздевайсь! Ложись спать! В эту ночь старшина таким образом одевал и раздевал курсантов раза четыре, чем, кажется, довёл их до такого состояния, что они были готовы его растерзать. Лишь последний раз скорость и качество одевания его удовлетворили. Он уже более добродушно сказал: — Ну, кажись, немного натренировались: за 45 секунд оделись, а нужно за 30, учтите! После этого ещё не раз старшина устраивал репетиции с одеванием и раздеванием, а когда добился-таки скорости в 30 секунд, добавил к этому надевание шинели, взятие противогазов, лопаток, вещевых мешков и винтовок. Недели через две к этому добавился выход на улицу и построение на плацу. Как ни кляли курсанты старшину в душе и вслух в своём «солдатском клубе», а эти многократные тренировки пошли на пользу. Они, конечно, были не прихотью старшины, как многие, не подумав, говорили, а запланированным обучением. Одна из последних таких тревог, проведённая часа в два ночи, закончилась тем, что на плацу, куда выбежали и торопливо построились курсанты, их ожидали командиры взводов, политрук и командир роты. Когда старшина после обычных команд «равняйсь», «смирно» подбежал к командиру роты и доложил ему о полной боевой готовности подразделения, тот взглянул на часы, улыбнулся и, выйдя на середину между вытянувшихся и замерших по команде курсантов, сказал: — По тревоге вышли из казармы за полторы минуты! От лица службы объявляю роте благодарность. Надо было присутствовать при этом, чтобы увидеть и понять, с какой неподдельной радостью и гордостью сотня молодых ребят, уже наученная отвечать на всякие приветствия, согласованно и дружно гаркнула: — Служим трудовому народу! После этого Константинов сам скомандовал «вольно» и громко сказал старшине: — Хорошо постарались, товарищ Белобородько, отведите роту в казарму. Завтра подъём в восемь часов. Долго ещё после этой тревоги курсанты перешёптывались, лёжа в постелях, и на все лады хвалили своего настырного старшину. Тревога, о которой мы только что рассказали, происходила уже после возвращения части полка, находившейся в боях на границе. В марте 1930 года, когда снег кое-где начал подтаивать и образовывать большие лужи, за ночь покрывавшиеся довольно прочным ледком, произошла общая полковая тревога, причём на этот раз она проходила по всем боевым правилам. Заранее о ней не знали не только курсанты-красноармейцы, но даже все средние командиры до командира роты включительно. Как и в предыдущие разы, подъём по тревоге происходил почти в полной темноте, горела только одна маленькая лампочка на столе у дежурного. Дежурные всех рот были связаны телефоном со штабом полка, сигнал тревоги передавался специальным звонком, и дежурный без какой-либо команды обязан был немедленно поднять всех людей по тревоге. Средние командиры жили в специальном городке, расположенном несколько в стороне от казарм, около штаба дивизии. К каждому командиру был прикреплён связной, который по тревоге должен был одеться быстрее всех, добежать до квартиры командира, разбудить его, вернуться и встать в строй. Естественно, что на роль связных старшина назначал тех, кто занимал первые места в соревнованиях по сбору по тревоге. Среди таких оказался и Алёшкин, он был назначен связным к командиру взвода Новикову. В эту тревогу, одевшись, Борис чуть ли не первым выскочил из казармы и помчался к дому, где жил комвзвода. Рядом с ним, впереди и сзади бежали связные других рот и взводов. Достаточно было лёгкого стука в окно, чтобы разбудить Новикова. Увидев освещённое луной лицо Алёшкина, Новиков махнул ему рукой, и Борис помчался обратно. Он успел приблизиться к строящейся роте в тот момент, когда из казармы выбегал последний курсант. А почти следом за ним прибежал и командир взвода Новиков, он выглядел так, как будто бы и не ложился спать. Осмотрев бойцов своего взвода, он подошёл к появившемуся на плацу командиру роты и что-то тихо доложил ему. Почти сейчас же к Константинову вышли с докладом командиры второго и третьего взводов, после чего тот подбежал к командиру полка Родионову, стоявшему посреди плаца. Потом оказалось, что рота одногодичников на этой первой полковой тревоге по скорости явки оказалась второй: первое место заняла полковая школа. Но это случилось только единственный раз, во всех последующих полковых и дивизионных тревогах, а они происходили довольно часто, первая рота 5-го Амурского полка всегда занимала первое место. В этот раз после сбора по тревоге командир полка заставил несколько раз промаршировать полк вокруг плаца. В дальнейшем были и такие тревоги, когда полк и даже дивизия целиком совершали трёх-пяти, а затем и 10-километровые марши, осуществляли погрузку и выгрузку в вагоны, направлялись на стрельбище, где проводили стрельбу и т. п.
Глава третья
Надо сказать, что дивизия, её части и штаб возвращались в Благовещенск с границы не все сразу. Первым прибыл политотдел дивизии во главе с комиссаром Щёлоковым. Ознакомившись с находившимся в казармах пополнением и проведя дивизионное партийное собрание, он подробно рассказал на нём о событиях на КВЖД и о той роли, которую в этих событиях сыграла 2-я Приамурская дивизия, удостоенная второго ордена Красного Знамени. Щёлоков занялся и самодеятельностью. Посмотрев номера, которые готовили в обоих полках, он остался ими недоволен и предложил создать одну эстрадную группу из обоих полков (пятого и шестого) с тем, чтобы она выступала с действительно интересными, злободневными постановками типа «Синей блузы». Руководителем он рекомендовал курсанта-одногодичника из шестого стрелкового полка, некоего Сафронова, который до армии служил артистом какого-то московского театра. Предложил Сафронову самому подобрать необходимый коллектив из числа курсантов-одногодичников обоих полков. Нечего и говорить, что в числе желающих были такие старые синеблузники, как Борис Алёшкин, Павлин Колбин и Николай Першин. Яков Штоффер стал штатным художником и декоратором, музыкантом назначили курсанта шестого полка, учившегося до призыва в консерватории и игравшего на рояле. Он мог моментально, по одному намёку мелодии подобрать не только весь мотив, но и аранжировать его, сопроводив аккомпанементом любой сложности. К сожалению, неизвестна его фамилия — в воспоминаниях Бориса, которыми мы пользуемся, она не сохранилась. Предположительно, его звали Рязанов, в дальнейшем мы так и условимся его называть. В пятом Амурском полку Колбин, до призыва работавший в газете «Красное знамя», отличался удивительной бойкостью пера, он был в состоянии моментально по любому поводу сложить весьма складные и содержательные стихи. Кроме того, он умел отлично компоновать, вставляя в свои сочинения отрывки из произведений известных авторов. Наличие этих сил позволило вновь созданной труппе уже к 21 января, к шестой годовщине смерти В. И. Ленина, подготовить хорошую программу, состоявшую из большой оратории, красочно оформленной, включавшей в себя отрывки стихотворений всех известных авторов, писавших на смерть Ильича: Маяковского, Бедного, Жарова, Безымянского и других, и, наконец, самого автора композиции. Часть этих отрывков выполнялась в виде хоровых или сольных песен, часть — в виде декламаций, тоже коллективных или сольных. Всё действие сопровождалось музыкой — аккомпанементом на рояле. Для этой постановкиСафронов сумел взять напрокат из благовещенского театра необходимые костюмы. Кроме того, он получил разрешение от командования привлечь к постановке, организуемой «Красноармейской эстрадой», как вначале называлась эта самодеятельность, несколько девушек из медицинского техникума г. Благовещенска. Девушки лет 16–18 были отобраны Сафроновым из числа лучших, отличались довольно незаурядными артистическими способностями, имели слух и недурные голоса, репетировали с большой охотой. Все они участвовали и в различных акробатических номерах, которыми Сафронов считал необходимым разнообразить каждую программу. Основной состав этой труппы состоял из 20 человек, в том числе восьми девушек. В это число, конечно, не входил музыкант, художник, автор интермедий и композиций и сам Сафронов. В их репертуаре, кроме самостоятельных сочинений, были также различные сценки и скетчи, публиковавшиеся в только что начавшем выходить московском журнале «Красноармейская эстрада», получаемом политотделом дивизии. Понятно, что комиссар Щёлоков внимательно следил за своим детищем — первым эстрадным красноармейским коллективом не только в дивизии, но и во всей ОКДВА. По его совету было придумано и название эстрадной группы: с февраля 1930 года она стала называться «Весёлый дальневосточник». Первое представление, состоявшееся, как мы уже говорили, 21 января 1930 года, посвящённое целиком В. И. Ленину, своей необычностью и незаурядным исполнением номеров так понравилось, что после того, как его посмотрели все части дивизии, находившиеся в Благовещенске, было решено показать его гражданским зрителям в городском театре. Там показывали постановку за деньги, а вырученные суммы использовали на костюмы и реквизит. В гортеатре это выступление имело большой успех, и поэтому, когда была готова новая, посвящённая 12 годовщине Красной армии программа, все билеты на неё раскупили за два дня. Сейчас многие из номеров выступления «Весёлого дальневосточника» покажутся примитивными, наивными и далеко не высокохудожественными, но в то время такие постановки были редкими, и они помогали в деле политвоспитания бойцов. Между прочим, именно такой отзыв дал об этом коллективе и его представлении приехавший на гастроли и посетивший части ОКДВА, расположенные в г. Благовещенске, знаменитый Александр Васильевич Александров, руководивший красноармейским хором ЦДКА (так тогда назывался ансамбль песни и пляски Советской Армии). В его коллективе было около сорока человек. Он приехал в гарнизон 23 февраля 1930 года. Когда Александров узнал, что в этот вечер в клубе будет выступать собственная самодеятельность со специальной программой, объединённой общим названием «Особая Краснознамённая», то заявил, что вместе со своими хористами с удовольствием денёк отдохнёт, посмотрит представление, а хор будет выступать 24 февраля (этот день был тоже праздничным). Надо было видеть, с каким волнением и трепетом участники «Весёлого дальневосточника» представляли свои номера, зная, что на них смотрят столь известные артисты, не раз выступавшие перед самим Сталиным, Ворошиловым и Калининым. Несмотря на все волнения, программа прошла весело и оживлённо. Исполнители и руководитель заслужили одобрение Александрова, хотя вместе с тем он высказал немало и критических замечаний, которые помогли в последующих постановках. Выступление хора Александрова, на котором, по разрешению комиссара дивизии, присутствовали все участники самодеятельности, произвело большое впечатление. Услышав впервые многие песни, такие как «По долинам и по взгорьям», «Особая Дальневосточная», «Хор из оперы», «Волшебный стрелок», да и многие другие, увидев огневые, разудалые русские пляски, хотя они и исполнялись всего десятком человек, участники самодеятельности, как, впрочем, и все присутствовавшие на концерте, были в восторге. Александров давал в каждом гарнизоне только один концерт, а клуб пятого Амурского стрелкового полка, бывший самым большим в гарнизоне и исполнявший роль дивизионного клуба, мог вместить только небольшую часть бойцов и командиров. Политотдел дивизии выделил каждому полку очень ограниченное число мест, этим и объяснялся приказ комиссара дивизии о пропуске на представление всех участников «Веселого дальневосточника».* * *
Для Бориса Алёшкина за всеми этими занятиями, учёбой, службой в караулах время летело так быстро, что он не успевал и опомниться, как кончалась неделя, за ней другая, а там и месяц. Нельзя сказать, чтобы он не вспоминал о своей любимой Катеринке и о маленькой дочурке, но воспоминания эти, образы самых дорогих для него людей мелькали в его сознании какими-то неясными, хотя и очень приятными тенями, и сейчас же стирались очередным неотложным делом. Но зато в длинные бессонные ночи в карауле или на ротном полковом и дивизионном дежурстве (а с 1 января 1930 г. курсантов стали назначать в наряды в штаб полка и в штаб дивизии) мысли Бориса целиком были поглощены его маленькой семьёй. Именно в эти ночи, когда ему никто не мог помешать, он писал домой длинные письма, в которых осыпал свою жёнушку самыми ласковыми именами, жаловался на то, что скучает по ней и по дочурке, высчитывал дни оставшейся службы, рассказывал о своём житье, просил чаще писать. Катя его письмами не баловала, и если у Бориса выходило одно письмо в 10–12 дней (по числу нарядов), то от неё он получал едва ли одно письмо в месяц. Как правило, Катины письма были довольно сухими, и, как всегда, нежностями не изобиловали. Она довольно скупо сообщала о своей жизни, однако, можно было понять, что ей удалось продвинуться по службе — она стала занимать более высокую должность всё в том же АКО. Иногда в конверт с письмом Катя вкладывала немного денег, обычно 5–6 рублей, и это было для Бориса большим подспорьем. Его красноармейское жалование равнялось 1 рублю 60 копейкам в месяц, расходы же волей-неволей набирались: то нужно было купить письменные принадлежности — тетрадки, карандаши, то гуталин, то туалетное мыло, то лезвия для безопасной бритвы (хоть и через 2–3 дня, а бриться Борису было нужно), да мало ли ещё чего? Но, пожалуй, самым главным расходом у него всё-таки были конфеты. Будучи сластёной, ему никогда не хватало выдаваемого по норме сахара. Нелишне вспомнить, как получали этот сахарный паёк. Командиру отделения выдавался сахар по весу на 10 дней большими кусками. Специальным тесаком командир крошил сахар на более мелкие кусочки и раскладывал их на газете на равные кучки. Надо сказать, что у Евстафьева был удивительный глазомер, и даже самый придирчивый из курсантов не смог бы найти разницы в кучках, тем не менее распределение кучек сахара совершалось «гаданием». Один из курсантов садился спиной к столу, остальные окружали его. Командир отделения притрагивался к какой-либо из кучек сахара и громко вопрошал: «Кому?» Сидевший, не видя кучки, говорил «такому-то», названный курсант забирал свою порцию, и так продолжалось до конца. Никогда эта делёжка не вызывала никаких нареканий, и все были довольны. Беда заключалась в том, что сахара некоторым, как, например, Алёшкину, хватало лишь на два-три чая, приходилось докупать его или дешёвые конфеты в полковой лавочке. Очень часто поэтому Борис занимал деньги у своих более богатых товарищей, а такими были, прежде всего, Павлин Колбин и Беляков, ежемесячно получавшие из дома по 20–25 рублей. Часто присланные Катей деньги уходили на оплату долгов, и он залезал в новые. Между прочим, с начала января у курсантов, а, следовательно, и у Бориса появились новые расходы. По воскресеньям бойцов стали отпускать в увольнение в город, ходили обычно группами. В группе Алёшкина были его дружки — Колбин и Беляков. Самым любимым маршрутом их был такой: на главной улице города, служившей продолжением дороги из военного городка, находился кинотеатр, где можно было посмотреть свежую кинокартину (в полковом клубе крутились картины 3–4-годичной давности, в строго выдержанном идейном направлении); выйдя из кино, зайти в расположенное рядом кафе, съесть там пару порций варенца с сахаром и закусить это булочкой или пирожком. О том, чтобы зайти в магазин купить вина и выпить его с какой-либо знакомой, как умудрялись делать, правда, весьма немногие курсанты, наши друзья и не помышляли. Все они были комсомольцами, а двое и партийцами, и потому даже сама мысль о выпивке у них не возникала. Из всех троих женатым был один Борис, но у его друзей дома остались девушки, и заводить здесь новые знакомства они не хотели. Самым трудным для этой троицы было не получение увольнительных — это удавалось как раз легко: все они отлично учились, считались примерными курсантами, и потому увольнительные и старшина роты, и командир взвода, а тем более политрук выдавали им по первой просьбе, и даже иногда в будние дни. Трудность заключалась в том, чтобы при следовании по городским улицам не прозевать какого-нибудь, даже самого маленького командира и своевременно его поприветствовать. Донос такого командира лишал увольнительных даже самых хороших курсантов иногда на целый месяц. Хуже всего приходилось, конечно, Яше Штофферу, который из-за своей рассеянности мог не заметить даже собственного командира роты, столкнувшись с ним нос к носу. Если бы не завклубом и не ходатайство Сафронова, то Штофферу пришлось бы сидеть вообще без увольнений. Впрочем, и с нашими друзьями, кажется, в феврале 1930 года произошёл довольно забавный, но и опасный случай, из которого они вывернулись лишь благодаря смелости и нахальной находчивости Павлина Колбина. А дело было так. Возвращаясь однажды из города после какой-то очень весёлой кинокартины и вкусного варенца, ребята находились в самом радужном настроении. Они дружно шагали в ногу по самой середине заснеженной, но хорошо укатанной мостовой и, поддаваясь веселью, не сговариваясь, затянули одну особенно полюбившуюся всей роте шуточную песню, переделанную из старой солдатской «Вдоль да по речке». Собственно, переделан был только припев, в котором, между прочим, были такие слова: Шевели, курсант, усами, Собирайтесь, девки, с нами, Во зелёный сад гулять!Первый куплет они пропели тихонько, а затем разошлись и следующие уже орали во всю свою молодую глотку. Они, конечно, знали, что курсант, находясь в городе, обязан вести себя дисциплинированно и пристойно, но, поддавшись настроению, на пустынной улице и в темноте как-то забыли об этом. Распевая во всю мочь, курсанты разом заметили стройную фигуру какого-то пожилого командира, медленно идущего им навстречу по тротуару. Одного взгляда было достаточно для того, чтобы узнать в этой фигуре их сурового и строгого командира полка Родионова. Они растерялись, и, видимо, от этого, приближаясь к нему, не только не прекратили пение, а, кажется, стали петь ещё громче. Первым опомнился и принял, очевидно, единственно правильное решение Павлин Колбин. Он вдруг вытянулся и громко скомандовал: — Отставить песню. Смирно! Равнение налево! Сам же твёрдым строевым шагом направился к невольно остановившемуся командиру полка, и, приложив руку к козырьку будёновки, чётко отрапортовал: — Товарищ комполка! Курсанты первой роты одногодичников возвращаются из увольнения в город строем с песнями. Докладывает старший группы курсант Колбин! Родионову ничего не оставалось делать, как только, ответив на приветствие, сказать: — Вольно. Следуйте в казарму, только без песен. Об этом случае он как-то вспомнил на занятиях, которые проводил с одногодичниками по тактике. Похвалил Колбина за находчивость, но одновременно и упрекнул за слишком вольное поведение в городе. В конце февраля 1930 года с Борисом Алёшкиным случилось и ещё одно происшествие. Зайдя после кино в кафе и увлёкшись очередной порцией варенца, Борис, любивший-таки покушать, не замечал никого вокруг. Вдруг он ощутил удар по плечу и услышал знакомый бас: — Чёрт побери, да это, кажется, Борька Алёшкин! Здорово! И давно ты здесь? — спросил высокий парень с вьющимися чёрными волосами и карими глазами навыкате. Толстые губы его большого рта сложились в весёлую улыбку. Не спрашивая разрешения и не обращая внимания на изумлённые взгляды Бориных друзей, парень сел на свободный стул, стоявший у их стола, и небрежно кинул проходившей официантке: — Клавочка, принеси-ка мне два варенца. — И булочку? — спросила та. — Нет, две! Я голоден, как чёрт. Да ты что, на самом деле онемел что ли, не узнаёшь меня? — повернулся он снова к Борису. И тут Алёшкин его вспомнил! Ну, конечно же, это был Колька Завьялов, председатель Благовещенского бюро компартии, с которым он в 1927 году осенью встречался на пленуме Дальбюро, и даже подружился, если это возможно за такой короткий срок. Колька был очень компанейским, весёлым и общительным парнем. Опомнившийся Борис пожал его руку и сказал: — Ребята, это мой друг, я его знаю около трёх лет, он тоже пионерский работник. — Нет, нет! — перебил его Колька. — Прощай, брат, молодость, уже давно — больше года как распростился с пионерами, теперь на меня ношу потяжелее навалили, я теперь секретарь обкома ВЛКСМ! Не то что ты — вон, надел красноармейскую шинель, и все заботы побоку. А я, сколько ни просился в армию, так и не пустили. Но ты не сказал мне, давно ли ты тут? — Да вот, после кино зашли… — Не увиливай! Давно ли в Благовещенске, я спрашиваю? Борис переглянулся с товарищами, он не знал, как ответить: политрук неоднократно предупреждал их, чтобы в городе никому, ни при каких обстоятельствах не рассказывали о том, сколько времени они находятся в Благовещенске и когда туда прибыли. Потому он нерешительно сказал: — Да уж порядочно… — Ох, прости, брат! Я и не сообразил, что это военная тайна, хотя мне и можно сказать. Ну да ладно, правильно. Всё-таки, значит, не первый день, а, как я понимаю, не меньше четырёх месяцев, иначе тебя бы в город не пустили. И тебе не стыдно? Ты до сих пор не выбрал время зайти в обком комсомола, ну и друг! Ну теперь мы от тебя не отстанем, я помню, как ты на пленуме выступал… Нам такие нужны! — Что ты, что ты, Коля! У нас такая учёба — дыхнуть некогда, да ещё и самодеятельность, партийные нагрузки, а тут и ты собираешься чем-то нагрузить, — взмолился Борис. — Ничего, ничего, выдюжишь, — засмеялся Завьялов, уплетая принесённый варенец. В это время Беляков вынул из кармана большие серебряные часы, доставшиеся, как он любил говорить, ему по наследству от отца, щёлкнул крышкой, посмотрел на них и укоризненно покачал головой. Николай заметил этот взгляд: — Извините, ребята, я задержал вас. Ну, идите, идите, ведь у вас строго, а ты, Борис, всё-таки заходи, рады будем, — он попрощался со вставшими ребятами и снова уселся за свой варенец. Эта встреча очень скоро напомнила о себе. Но прежде чем рассказать о том, как она отразилась на судьбе Бориса Алёшкина, вспомним немного о событиях, происходивших в это время в нашей стране. Как известно, ещё на XV съезде ВКП(б) был провозглашён лозунг сплошной коллективизации. Естественно, что во всех земледельческих областях и районах руководители разного масштаба стремились как можно скорее претворить его в жизнь. И, несмотря на ряд постановлений ЦК BKП(б), как например, «О темпе коллективизации и мерах помощи государства колхозному строительству» от 5 января 1930 года, «О коллективизации и борьбе с кулачеством в национальных и экономически отсталых районах» и других, иногда в этих вопросах допускались серьёзные ошибки и искривления партийных установок, принося делу существенный вред. Первого февраля был опубликован примерный устав сельхозартели, а второго марта в «Правде» появилась статья И. В. Сталина: «Головокружение от успехов», вскрывшая недостатки в колхозном движении и призывавшая всех сельских коммунистов принять меры по их исправлению. Эта статья, а также и постановление ЦК «О борьбе с искривлениями в колхозном движении» от 15 марта 1930 года, заставили партийные организации на местах принимать срочные меры. Благовещенский обком ВКП(б), обсудив на заседании бюро эти документы, а также и поступавшие с мест материалы о ходе коллективизации в Амурской области, констатировал, что имеется много недостатков, и для исправления их необходимо срочно командировать во все районы, во все самые отдалённые сёла, хутора и станицы коммунистов, хотя бы немного знакомых с сельским хозяйством и достаточно политически грамотных, способных помочь местным ячейкам найти правильное решение по исправлению создавшегося у них положения. Кроме работников областных организаций, решили привлечь и коммунистов гарнизона. На бюро присутствовал секретарь бюро обкома ВЛКСМ и комиссар дивизии Щёлоков. Велико же было удивление последнего, когда Завьялов, услышав список политработников, рекомендованных командованием дивизии для отправки в сёла, посоветовал включить в него двух бывших комсомольских работников, до армии работавших в аппаратах сельских райкомов ВЛКСМ. Это были Борис Алёшкин и Николай Басанец — брат Гришки Басанца, который, как оказалось, служил в роте одногодичников 6-го стрелкового полка. Для Щёлокова такое предложение явилось неожиданностью, но ему не пришло в голову сослаться на занятость курсантов, и он машинально включил их в ранее составленный список. На следующий день комдив вызвал обоих курсантов к себе, чтобы познакомиться с ними. Предварительно он переговорил с командирами рот и узнал, что оба эти курсанта вполне успевают в учёбе и безусловно нагонят пройденную программу, если будут оторваны от занятий на две-три недели. Командирам рот он приказал пока о предстоящих командировках никому не рассказывать. На следующий день в первой роте 5-го Амурского полка дежурный получил из штаба дивизии телефонограмму с приказом направить курсанта Алёшкина к комиссару дивизии в 16:00. Такие вызовы являлись чрезвычайным событием. Дежурный доложил старшине роты, тот — командиру взвода, последний — политруку, а уже политрук, тоже взволнованный этим вызовом (неужели Алёшкин что-нибудь натворил?), передал телефонограмму командиру роты. К удивлению Савельева, Константинов к этому вызову отнёсся спокойно. Он вызвал к себе старшину роты и приказал ему проверить состояние обмундирования курсанта Алёшкина, а также умение обращаться к старшим начальникам, и направить его к указанному времени в штаб дивизии. Около часа дня в конце одного из занятий, Борис был вызван старшиной. Все удивились, и прежде всего, сам Борис. Вызовы с уроков случались крайне редко и происходили до сих пор только в двух случаях, когда в Благовещенске проездом находились родители курсантов. Борис вначале подумал о том же: «Уж не приехала ли Катеринка?», но сейчас же отбросил эту мысль. «Зачем она может появиться в Благовещенске? Да и денег у неё на такую поездку нет… Может быть, отец приехал в командировку?» — думал он, торопливо шагая за дневальным. Явившись к старшине по всем правилам строевого устава, Алёшкин в тревожном состоянии ждал разрешения мучавших его вопросов. Старшина не объяснил ничего. Придирчиво осмотрел Борисовы сапоги, штаны и гимнастёрку. Последняя ему, очевидно, не понравилась, потому что он достал из шкафчика почти новенькую, аккуратно сложенную гимнастёрку и протянул её Борису. — Переоденьтесь, — коротко приказал Белобородько. Борис удивлённо посмотрел на него, однако, молча снял свою и надел новую гимнастёрку, и через несколько секунд, уже вновь вытянувшись, стоял перед старшиной. К этому времени он был достаточно вышколен и понимал, что задавать какие-либо вопросы нельзя. Ещё более его удивило дальнейшее. Старшина снова придирчиво оглядел его и, заявив, что после обеда следует почистить сапоги, добавил: — А теперь, курсант Алёшкин, вспомним строевую подготовку — обращение к старшему начальнику. Я — комиссар дивизии, войдите и представьтесь. Такой урок для Бориса был не нов: на занятиях, представляясь друг другу, они изображали по очереди не только комиссара дивизии, но и командарма, и члена реввоенсовета республики и даже председателя ВЦИК. Но к чему такое занятие сейчас? Ведь всё это давно прошли. Однако, привыкнув уже повиноваться приказаниям старших без каких-либо рассуждений, Борис вышел из комнаты, затем постучал в дверь так же, как это делалось при входе к командиру роты и, не открывая её, спросил: — Разрешите войти? Услышав в ответ «войдите», Борис вошёл в комнату, ступив от двери два шага, вытянулся и громко отрапортовал: — Товарищ комиссар дивизии, курсант первой роты 5-го Амурского стрелкового полка 2-й ордена Красного Знамени Приамурской дивизии Алёшкин по-вашему приказанию прибыл. Чёткость и уверенность рапорта понравились старшине, он чуть ли не ласково сказал: — Вольно. Садитесь, товарищ Алёшкин. Когда Борис сел, тот сочувственно к нему обратился: — Вот, товарищ Алёшкин, курсант вы хороший, строевую подготовку и прочие предметы усваиваете хорошо, а что-то натворили! Вы уж там держитесь скромнее, может быть, усё и ладно кончится… Ну, посидите на «губе» суток двое… Всякое бывает! Тут уж пришла очередь взволноваться и Борису: — Да в чём дело, товарищ старшина, что случилось? — почти выкрикнул он. Старшина горько усмехнулся: — У чём дело? Это я у вас должон спросить, у чём дело. Вы там разные штучки вытворяете, а ведь и я за вас в ответе: вам попадёт — и мне тоже. Ведь комиссар дивизии курсанта зря вызывать не будет? Наверное, чего-нибудь там есть… От волнения, и чего греха таить, и от испуга Борис даже побледнел. Он мысленно начал перебирать все свои поступки и слова, которые могли бы его как-нибудь скомпрометировать, и ничего, ну ровным счётом ничегошеньки не находил такого, что могло бы или должно было бы привлечь к себе внимание комиссара дивизии. Однако волнение его от этого не уменьшилось. Старшина, видя, в каком состоянии находится курсант, решил его успокоить: — Да ты, хлопче, не турбуйся, — перешёл он на украинский язык, — мабуть усё не так погано обернётся, — и он потрепал Бориса по плечу. — Я думаю, что дело не так скверно, бо комроты, передавая приказание о явке твоей к комиссару, не был сердитый, а я уж его знаю! Колы шо, так он сам як взвинченный, да и нас уже навинтит! Так вот, товарищ Алёшкин, у 16:00 быть у кабинету комиссара дивизии. Ясно? — Есть в 16:00 быть у кабинета комиссара дивизии, — машинально ответил Борис. — А теперь можете идти. Не забудьте сапоги почистить! — напутствовал повернувшегося к двери и взявшегося за её ручку Бориса старшина. Время до назначенного часа тянулось нескончаемо медленно. Борис мысленно перебрал всю свою короткую жизнь и, кроме партийного выговора, полученного в 1929 году, ничего не находил. Но всему приходит конец. В 15 часов 30 минут Алёшкин был у двери, ведущей в комнату комиссара дивизии, там уже сидел какой-то курсант из 6-го стрелкового полка. Мы, кажется, не говорили, а ведь у каждого красноармейца на петлицах был проставлен жёлтой краской номер полка. Сидевший красноармеец был одет в новое чистое обмундирование, отличное от обмундирования красноармейцев других рот. Борис определил, что его товарищ по несчастью — одногодичник. — Вы к комиссару? — спросил он сидящего. — Да, вот, вызывает, — ответил тот. — А вы не знаете, зачем? — замирая от ожидания, снова спросил Борис. — Нет, хотя и догадываюсь… — Зачем же? — А вы в прошлом не комсомольский работник? — Да, а что? — Ну, так это, наверно, штучки Кольки Завьялова, знаете такого? — Конечно, знаю… Но в этот момент их разговор был прерван. В коридоре, выйдя из какой-то двери, которых здесь было много, к своему кабинету направился комиссар дивизии. Заметив вскочивших при его приближении курсантов, Щёлоков спросил: — Вы ко мне, товарищи? — и получив утвердительный ответ, продолжал, — Ну, что ж, тогда заходите. Войдя в кабинет и увидев, что сопровождавшие его посетители остановились у двери, комиссар сказал: — Да вы проходите, товарищи, не стесняйтесь. Садитесь вот сюда, к столу. Давайте поговорим. Расскажите о себе, ну вот хоть вы, — обратился он к соседу Бориса. — Да не вставайте, не вставайте, мы сейчас с вами как коммунисты разговариваем. Через несколько минут Борис уже знал, что его сосед — Николай Басанец, до армии работал в раздольненском райкоме ВЛКСМ зав. агитпропотделом и что он член ВКП(б) с прошлого года. Также коротко он рассказал и о себе. Выслушав их биографии, комиссар заметил: — Что же вы, товарищ Алёшкин, так затянули свой кандидатский стаж? Надо вступать в члены ВКП(б), подавайте заявление. А как с рекомендациями? Борис ответил, что четыре рекомендации ему вышлют с места работы по первому требованию, а пятую придётся искать здесь. — Что же, если справитесь с поручаемым заданием, так пятую дам я, — сказал комиссар, — ну, а не справитесь, так, значит, членом партии вам быть ещё рано. Щёлоков коротко рассказал о том, что Борису и Николаю предстоит в числе других агитаторов выехать в район по указанию обкома ВКП(б) и там обеспечить исправление допущенных ошибок в коллективизации, а где их не было, то помочь в дальнейшем продвижении по верному пути. Он сказал, что командировка продлится около трёх недель и по возвращении им придётся по всем предметам догонять своих товарищей. На вопрос, справятся ли они с этим, оба ответили, что, точно справятся. Далее комиссар сообщил о суточных, которые им будут выписаны на время командировки из расчёта два рубля в сутки, а на дорогу — литер. Всё это выдадут, когда они предъявят командировочные и предписания от обкома. Предупредил он также, что инструктивное совещание выезжающих назначено в гортеатре завтра в 9:00, и с этого времени они от всех занятий освобождаются, о чём он предупредит их командиров.
Глава четвёртая
Нечего и говорить, что в казарму Борис явился с высоко поднятым носом. Подумать только, его посылают с таким ответственным партийными заданием! Конечно, он немедленно рассказал об этом своим друзьям, командиру взвода и политруку роты. Последний поздравил его с большой честью и выразил надежду, что Алёшкин не посрамит первую роту 5-го Амурского полка, ведь он едет в село не только как Борис Алёшкин, но и как коммунист и представитель Красной армии! На следующий день на инструктивном совещании Борис и Николай, встретив Завьялова, узнали от него, что это он придумал устроить им внеочередной «отпуск» из казармы: — Ну а с заданием вы, безусловно, справитесь, я на это надеюсь. Тем более что я постарался сделать, чтобы вас направили в одно место. Совещание продолжалось до двух часов дня, на нём проработали устав сельхозартели, статью И. В. Сталина и постановление ЦК ВКП(б) от 11 февраля 1930 года. Все отъезжающие получили на руки по пачке брошюр с этими материалами. Как и обещал Завьялов, Алёшкин и Басанец оказались направленными в один район, а именно в Завитинский, с центром на станции Завитая. Им на руки выдали соответствующие удостоверения, подписанные секретарём Благовещенского обкома ВКП(б). Получив эти документы и распрощавшись с Завьяловым, наши друзья вместе с другими военными, в основном, политруками рот, направились в штаб дивизии, где им были оформлены соответствующие предписания, литеры и деньги. Давно уже у Бориса не было на руках такой крупной суммы денег — он получил целых 50 рублей! По своему легкомыслию он был готов в этот же вечер отправиться в знакомое кафе и наесться варенца и пирожных до отвала, благо теперь можно было ходить в город без увольнительных. Но более благоразумный Басанец его от этой затеи удержал. Вместо этого они отправились на вокзал и узнали, что необходимый им поезд на Хабаровск, а ехать нужно было в этом направлении, идёт утром. Оформили свои литеры и вернулись домой, в казарму. Часов в пять вечера следующего дня они уже высаживались на маленькой железнодорожной станции Завитая. Хотя был март месяц, но в это время уже стемнело. Станция и небольшой посёлок около неё были засыпаны недавно выпавшим снегом, который приятно поскрипывал под ногами. Вдали, на пустынном перроне, маячил силуэт невысокого мужчины. Ни Басанец, ни Борис не имели ни малейшего понятия о том, где находится завитинский райком ВКП(б), в который они должны были явиться. Встреченный мужчина оказался весьма кстати. Они направились к нему, менее чем через минуту повстречались, и… Борис не поверил своим глазам: перед ним стоял новонежинский учитель Бойко. За прошедшие пять лет он почти не изменился: такие же опущенные книзу хохляцкие усы, такая же седина на висках и, пожалуй, чуть больше морщин на лбу и около глаз. Но если Борис узнал Бойко сразу, то последний в этом бравом красноармейце в будённовском зелёном шлеме, застёгнутом у подбородка, в белом новеньком (выдали перед командировкой) полушубке, туго затянутом ремнём, на котором блестела коричневой кожей кобура с наганом (тоже полученным перед командировкой), — растрёпанного, всегда довольно небрежно одетого комсомольца Алёшкина, конечно, узнать не мог. Поэтому он удивлённо остановился, когда Борис, увидев его, радостно воскликнул: — Товарищ Бойко, какими судьбами? Как вы здесь очутились? Не узнаёте? Я Борис Алёшкин… Помните Новонежино? — Ах, Алёшкин! Вот уж никогда бы не подумал, что армия сможет так вас преобразить! Конечно, я вас не узнал, да, наверно, никто бы из наших новонежинских знакомых не узнал. Ну, я-то понятно, почему я здесь… Давно уже, года два как перевёлся из Новонежина сюда, поближе к дочке. Помните мою Зою? — Ну, как же, как же, ведь она была пионеркой в моём отряде, — воскликнул Алёшкин. — Ну так вот, окончив школу, она стала учительницей, получила назначение в завитинскую школу, переехала сюда, а за ней потянулся и я. Скучно одному бобылю в Новонежине жить. — Почему бобылю? — невольно вырвалось у Бориса. — А вы разве не знаете? Да, впрочем, вы ведь давно уехали. Оксана Пантелеевна в 1927 году утонула возле мельницы. Купалась в омуте, там ведь все любили купаться, вот и утонула. Там каждый год тонут… Наверно, помните — на дне этого омута ледяные ключи, кто заплывает подальше, холодная струя подхватывает. Судороги — и всё кончено, а глубина там около трёх саженей. Только на другой день её выловили. Вот и остались мы с Зоей вдвоём. Да уж теперь не вдвоём, а скоро вчетвером будем! Вышла она здесь замуж за учителя, он из Хабаровска. Скоро рожать будет она, вот я и провожал её: поехала в Хабаровск к родителям мужа, там хочет родить. Да и правильно решила, ведь ей первое время женская рука нужна, а я — что ж, я ведь ничего не умею, а мужа-то тоже дома нет — как и вы, в армии служит, где-то в Забайкалье, в этом году вернуться должен. Ой, да что же я заболтался, наверно, уж и наскучил вам, — прервал себя Бойко. — Вы-то как здесь очутились? У нас ведь в Завитой воинских частей нет. Хотя, простите, может быть, это военная тайна? — Да нет, что вы, Алексей Львович (Борис с трудом вспомнил его имя и отчество), тайны тут особой нет, мы приехали по гражданским делам. Нам надо в райком партии, мы вот и хотели у вас спросить, как его найти. — Ну, это дело нетрудное, тем более что мы (я ведь вместе с молодыми живу) квартируем чуть ли не рядом с райкомом, так что я вас провожу. А после заходите ко мне, чайку попьём, Новонежино вспомним. Может быть, и заночуете у меня. Борис и Николай поблагодарили и отправились вместе с Бойко в центр районного села Завитая. Вскоре они подошли к его дому, а почти напротив увидели и вывеску — РК ВКП(б) и РК ВЛКСМ. В окнах этого дома горел свет. Через некоторое время, проверив их удостоверения, с ними беседовал секретарь райкома. Он, как оказалось, был рад, что к нему прислали не просто армейских политработников, а хотя и молодых ребят, но имевших опыт райкомовской работы на селе. Побеседовав, он быстро решил их судьбу. Людей для проведения агитационно-пропагандистской работы в Завитинском районе явно не хватало, мест, где требовалось живое, доходчивое слово коммуниста-агитатора, было много. Работники обоих райкомов находились в разгоне, мобилизовали коммунистов из РИКа и других районных учреждений, но закрыть ими все многочисленные прорехи не удавалось. Такая ничтожная прибавка, как два человека, была явно недостаточной, но всё же очень нужной. Секретарь райкома распределил наших друзей так: Колю Басанца, как имевшего опыт работы среди железнодорожников, он направил на станцию Завитая. При ней имелось депо и мастерские, они шефствовали над группой колхозов и должны были посылкой своих рабочих-коммунистов помочь людям правильно разобраться и понять политику партии в организации колхозов. Одновременно нужно было организовать помощь рабочим в ремонте сельхозинвентаря. Басанцу и поручалось от имени завитинского райкома ВКП(б) контролировать и организовывать эту работу. На замечание Николая, что вряд ли он сумеет справиться с таким сложным делом за такой короткий срок, секретарь заметил: — Ну, не пугайтесь: коли будет очень нужно, мы вас и задержать можем. А потом, там сейчас самое главное — столкнуть их с мёртвой точки, начать работу, а уж дальше пойдёт. Бориса он направил в село Демьяновка, чтобы он разобрался в колхозном вопросе и помог начать подготовку к севу. Кроме того, Борису поручалось обязательно побывать в имевшейся там коммуне, члены которой категорически отказались вступать в колхоз. Он рекомендовал Борису выехать в Демьяновку утром следующего дня на какой-нибудь попутной подводе — у райкома, конечно, транспорта не было. Переночевать обоим курсантам секретарь предложил в его кабинете, сказав, что завтра Басанца поместит на жительство к кому-нибудь из железнодорожников, а Алёшкин выедет к месту назначения и в жилье нуждаться не будет. Узнав, что они оба приглашены на ночлег к учителю Бойко, посоветовал воспользоваться его гостеприимством. На следующий день курсанты расстались. Часов в 10 утра Борис нашёл на базаре попутную подводу и выехал в Демьяновку, а Николай ещё раньше отправился к секретарю железнодорожной партячейки. Село Демьяновка от Завитой находилось километрах в двадцати, приехали уже к вечеру. Возчик посоветовал Борису остановиться у местной избачки: — Они живут вдвоём с матерью, дом у них большой, так что приезжающие из района всегда у них стоят. Войдя в помещение, где было довольно много народа, Борис сразу увидел заведующую, сидевшую за маленьким столом. Подойдя к ней, он рассказал о цели своего приезда и попросил познакомить его с секретарём комсомольской ячейки (партийной в Демьяновке не было), председателем сельсовета и председателем колхоза. Белокурая, высокая девушка, какой была избачка, сказала Борису, что она является секретарём комсомольской ячейки и охотно проводит его к председателю, который, вероятно, сейчас находится у себя в сельсовете. — Здесь меня Дуся заменит, моя внештатная помощница-комсомолка, — пояснила она, подозвав к себе маленькую востроносую девчушку, бросившую лукавый взгляд на старавшегося казаться солидным и важным молодого паренька в красноармейской форме. Председатель сельсовета — высокий, худой и, видимо, донельзя уставший человек, обрадовался появлению Бориса: — Вот хорошо, что вы сразу и из района, и из области: завтра у нашего колхоза собрание, там такое творится, что и не приведи Господи! У нас тут приезжали из райкома и требовали, чтобы всех крестьян немедленно записали в колхоз. Мы и уговорами, и криками заставляли людей вести лошадей, гнать коров и овец на общий скотный двор. Дело дошло до того, что один представитель из райкома потребовал свезти в одно место гусей, уток и кур. Конечно, в результате кое-кто всю птицу перерезал… А тут вдруг появилась сталинская статья в газете, все за неё ухватились, и многие обратно домой не только овец и коров, но и лошадей увели. Они опять себе свои наделы земельные вернуть требуют, а тут сев на носу! Прямо не знаю, что и делать: план большой, а кто его выполнять будет?.. Так что давайте завтра прямо на собрании вы доклад сделаете — ну, как полагается, «о международном» там, или ещё об чём, а потом и с колхозниками поговорим, идёт? — Ну, что же, в общем, наверно, идёт, — как можно солиднее сказал Борис, — только доклад я делать не буду. Мы ещё раз прочтём статью товарища Сталина, разберём её с колхозниками и ознакомимся с уставом сельхозартели, а в конце и о севе поговорим, — продолжал он, помня инструкции, полученные на совещании. — Сегодня, — сказал Борис, обращаясь к сопровождавшей его избачке, — мы проведём комсомольское собрание, попросим прийти на него коммунистов села, ведь вас двое? — повернулся он к председателю. — Вы, пожалуйста, оповестите второго. — На сколько назначим? — вновь обратился Борис к избачке. Та, немного подумав, сказала: — Да надо часов на восемь, раньше собрать не успеем всех. — Ну что же, — согласился Борис, — в восемь — так в восемь. Да, вот ещё что, — обернулся он к председателю, — где бы мне жить устроиться? Я у вас недели три прогощу. Тот удивлённо взглянул на избачку: — Люба, — спросил он, — разве товарищ Алёшкин не у тебя остановился? Та, немного смутившись, ответила: — Да нет, мы ещё об этом не говорили… Ну что же, если товарищ Алёшкин захочет — пожалуйста, мы с мамой всегда рады, места у нас много, целая горница свободная. Я даже думала там и комсомольское собрание провести. — Ну, вот и хорошо, — заключил председатель сельсовета, — значит, мы тоже туда придём. Через полчаса Борис, сняв полушубок и немного расстегнув ворот гимнастёрки, сидел в чистенькой кухне, за выскобленным добела столом и с аппетитом уплетал горячий, жирный, сдобренный разными приправами борщ, которым его усердно угощала Любина мама. Одновременно с этим он слушал эту высокую, ещё очень моложавую женщину. Та, угощая гостя, рассказывала ему о своей трудной, но в то время обычной жизни: — Мой муж был убит на Германской войне, когда Любе шёл всего третий год. До прихода советской власти трудно было: приходилось и батрачить, и на железной дороге рабочей работать. А с 1923 года, когда нам с дочкой выделили надел земли, да помогли с тяглом, начали оправляться, и сейчас, слава Богу, живём не хуже других. И лошадка была, и корова, и хлеба уже третий раз хватает на весь год, кое-что даже и продавать могла. А теперь вот новая беда: связались с этим колхозом! Прошлой осенью и зимой всех туда загоняли, ну и я записалась, и скотину свою отвела, а толку что? Там, в этом колхозе, в правлении сейчас собрались почти все те, на кого я раньше хребет гнула, да пару лодырей, лентяев и пьяниц взяли. И председатель такой же: что ему Иван Макарыч скажет, он туда и гнёт, а у этого Ивана-то Макарыча я сама в 16-м году целое лето работала. У него всегда человек пять батраков было, а последний год прибедняться стал и работников не держит, а то ведь он как помещик жил! Сейчас всё хозяйство между детьми, да родичами разделил и сам в колхоз кладовщиком пришёл. Говорит таково елейно: «Мне, говорит, ничего не надо, я уж так, меня советская власть прокормит», а сам всё равно всему хозяйству голова, что скажет, то и делают. Вот и в колхозе так-то… Наверно, надо и мне из колхоза уходить. Многие уже наши заявление подали, на днях разбираться будут. Ну, да сейчас, слышь, постановление есть, чтобы силком в колхозе никого и не держать. С Любкой я пока не советовалась. Хотя она ещё и несмышлёныш, всего 18 годков, а всё же комсомольский секретарь! А как вы думаете? Будет толк из нашего колхоза? Алёшкин с большим интересом слушал жалобы этой, чем-то очень понравившейся ему женщины, и своими расспросами, и отменным аппетитом, с которым он поглощал подаваемые кушанья, поощрял её на всю большую откровенность. Со своей стороны, и хозяйка, почувствовав какую-то симпатию к Борису, вот так сразу и поведала то, что знала и думала, без утайки: — Да, вот ещё с этим раскулачиванием, у нас недавно Васильевых кулаками сделали — поотобрали и скот, и инвентарь, а они что — крепкие, зажиточные были, не голытьба, так ведь всё своим трудом, трое сынов у них… Живут все вместе, не пьют, на работе старательные, долгов нет. Ну, хозяйство крепкое, так ведь всё своими руками добыто, а их кулаками посчитали… — Не беспокойтесь, Еремеевна, колхоз у вас, конечно, будет, и с Васильевыми, наверно, разберутся, — воодушевлённо сказал Борис. Так почти до самого собрания Матрёна Еремеевна, так звали Любину мать, вела с молодым красноармейцем длительный разговор о своих сельских и колхозных делах, и он почерпнул из него много важного и интересного. — Не надо вам уходить из колхоза, не надо! Вот такие как вы, откровенные и всевидящие, в нём и нужны, — закончил Борис разговор. Эта беседа ему очень помогла, и на комсомольском собрании, где проводилось подробное обсуждение устава сельхозартели, статьи Сталина и постановления ЦК, Борис поразил своих слушателей-комсомольцев и обоих коммунистов довольно хорошим знанием их жизни. Этим самым он как бы заставлял и их ещё больше раскрываться в своих выступлениях, рассказывать всё начистоту. В конце концов, решили на будущем собрании колхоза предложить колхозникам переизбрать правление, после чего через день или два собраться вновь и тогда уже разбирать поданные заявления об уходе из колхоза. Было также решено начать собрание с того, что Алёшкин ознакомит всех колхозников с примерным уставом сельхозартели и предложит его принять. Затем, если потребуется, разъяснит содержание статьи Сталина и постановление ЦК, а также ответит на все вопросы. Дадут всем высказаться, надеясь, что кулаки и подкулачники не удержатся и в выступлениях покажут своё истинное лицо. После этого и поставить вопрос о перевыборе правления. На этом же комсомольском собрании наметили и кандидатуры будущих членов правления и председателя. Тут уж Борису пришлось положиться на знание людей, которые имелись у председателя сельсовета, Любы и остальных комсомольцев. Каждая кандидатура вызывала многочисленные прения, но, наконец, нужные семь человек были намечены. Председателем полагали избрать крестьянина Шилова, бывшего партизана, одинокого мужика, потерявшего во время Гражданской войны всю свою семью. Он-то и был вторым коммунистом в селе. Расходились поздно вечером, после 12 часов. На другой день с утра распространился слух о том, что приехал какой-то военный. Он, дескать, будет делать доклад на колхозном собрании. Это событие вызвало много толков, и, как стало потом известно, кое-кем слух о нём распространялся так: «Вот, гражданские не сумели вас в колхозе удержать, так теперь военного на это дело посылают! Ну а с ним разговор короткий: наганом по столу шлёпнет, враз заявление назадвозьмёшь, ни о каком уходе думать не будешь!» Об этом слухе Борису рассказала Люба, когда пришла домой обедать. Он же, по совету председателя, по селу не ходил, чтобы не вызывать лишних разговоров. Было важно неожиданным его появлением огорошить кулаков и их подпевал. Как видим, этого сделать не удалось. Слухи в деревне распространяются быстро, и «затворничество» Бориса оказало положительное действие только в том, что дало ему дополнительное время на подготовку к выступлению: он ещё раз перечитал все материалы и, особенно, статью И. В. Сталина и, как ему казалось, был готов ответить на любой вопрос. Между прочим, комсомольцы решили пригласить на колхозное собрание не только колхозников, но и всех жителей села, и председательствовать на нём поручить председателю сельсовета. Собрание назначалось на 6 часов вечера, но к зданию школы, где оно должно было проходить, жители села стали сходиться гораздо раньше. Они собирались кучками, обсуждали пущенный по деревне слух. Некоторые держали в руках газету «Беднота» (одну из самых популярных газет у крестьян того времени) со статьёй Сталина и пытались, основываясь на ней, опровергнуть вздорные слухи. Но вот уже пришли и члены правления колхоза, и председатель сельсовета, и секретарь комсомольской ячейки, и военный — Борис Алёшкин. К столу, за которым должно было сидеть правление колхоза, неожиданно подошёл председатель сельсовета и заявил, что поскольку на собрании присутствуют и единоличники, вопросы, которые будут разбираться, интересны для всех, то собрание поведёт Алёшкин, а секретарём будет секретарь сельсовета. Это неожиданное заявление несколько обескуражило членов правления колхоза, которые, видимо, заранее договорились о том, как нужно его провести, чтобы от него было меньше толку. Но в ответ на слова председателя сельсовета, Люба и её 15 комсомольцев дружно захлопали в ладоши, некоторые из крестьян и колхозников присоединились к ним, и недовольно ворчавшему правлению пришлось подчиниться большинству. Для описания этого собрания мы пользуемся воспоминаниями Бориса, а ему оно запомнилось на всю жизнь. Во-первых, потому, что оно было единственным в своём роде, а во-вторых, потому, что такое ответственное собрание, в котором ему пришлось играть довольно важную роль, было первым в его жизни. Если он не помнит фамилий и имён всех действующих лиц, то их внешность и многие из выражений в их выступлениях врезались в его память навсегда. Он, например, отлично запомнил хитренькую, узенькую, прямо-таки лисью мордочку колхозного кладовщика — одного из самых крупных кулаков Демьяновки, который при каждом выступлении, а выступал он несколько раз, смиренно складывал на груди руки и, всем своим видом выражая полную покорность, говорил: — Я што, я ничего! Вот как народ рассудит, — и при этом подпускал какую-нибудь шпильку под тот или иной пункт устава сельхозартели. Запомнился ему и другой кулак — высокий костлявый старик с большой окладистой седой бородой, окружённый свитой из сыновей, снох и ближайших родственников, который, в противовес первому, всячески демонстрировал несогласие с тем или иным предложением и из-под косматых бровей сверлил противника ненавидящим взглядом, бросая глухим басом ядовитые, злые, а иногда и просто угрожающие реплики. Как сейчас, видит Борис перед собой тощего, рыженького, веснушчатого мужичонку со свалявшейся бородкой и нечёсаными волосами, без конца повторявшего: — Как мы есть в председателях колхозу, это, так мы того, не допущаем, несогласные, — а сам в продолжение всей своей нескладной бестолковой речи, то и дело поглядывал на своих руководителей (человек 5–6), и по всему было видно, что он боялся их пуще огня. Но эти лица выявились немного позже. В начале собрания все они, огорошенные внезапным выступлением председателя сельсовета, и, видимо, не успев выработать какого-либо плана действий, только перешёптывались, да искоса поглядывали на Бориса, который с замирающим сердцем, но внешне спокойным видом, по приглашению председателя подошёл к столу. Так как в классе, в котором сидело человек 70, было очень душно и жарко, то прежде, чем начать свою речь, он снял шинель и для того, чтобы подпоясаться, снял с ремня кобуру с револьвером и небрежно бросил её на стоявшую около стола табуретку. От этого раздался негромкий стук, хорошо слышный в наступившей тишине после того, как председатель объявил: — Товарищи! На повестке дня у нас один вопрос — об уставе сельхозартели и о статье товарища Сталина «Головокружение от успехов». Доклад нам сделает представитель нашей славной Красной армии, приехавший из города Благовещенска, товарищ Алёшкин. После злосчастного стука, раздавшегося от падения кобуры на табуретку, послышался чей-то ехидный голосок: — А што я говорил! Нас теперь в колхоз с наганом будут записывать! Председатель метнул в ту сторону, откуда раздался этот возглас, сердитый взгляд, а Борис, смутившись от реплики, в то же время и разозлился. Он снял шлем, аккуратно подпоясался, заправил гимнастёрку и, пригладив стриженую голову рукой, громко и отчётливо произнёс: — Вот о таких слухах и пересудах мы сегодня тоже поговорим, а сейчас давайте, товарищи, по порядку. Я думаю, что рекомендуемый нашим правительством, нашей партией, товарищем Сталиным устав сельхозартели лучше всего прочитать полностью, потом непонятные кому-либо пункты разобрать отдельно. Как, товарищи, возражений против этого нет? — Нет, нет! — послышалось из зала. Борис расслышал, что наиболее громкие голоса раздались из того угла, где отдельной кучкой сидели комсомольцы. Медленно, выразительно он прочитал устав, довольно обстоятельно ответил на все вопросы, которые ему задали (этому помогло совещание в обкоме, напутствие комиссара и его внимательная работа с документами). Обсуждение и разбор устава артели заняли больше двух часов. В комнате, где многие курили крепкий самосад, несмотря на открытые форточки, было не продохнуть. Председатель предупредил Бориса, что если сделать перерыв, то все разойдутся, и их потом не соберёшь, однако Борис настоял на перерыве. Когда через полчаса собрались снова, то количество людей в классе не только не убавилось, а даже как будто увеличилось. Мы уже знаем, что Борис обладал незаурядными ораторскими способностями, а здесь, при обсуждении такого важного вопроса, при выполнении ответственного партийного поручения, он, кажется, готов был превзойти самого себя. Читая письмо Сталина, объясняя смысл его фраз наиболее простыми и понятными словами, он стремился пересказать их по нескольку раз. В свои разъяснения он вкладывал всю страсть, всю свою несокрушимую веру в правильность и справедливость сказанного Сталиным, и сумел захватить этим почти всех слушателей. В заключение он призвал сознательных крестьян вступать в колхозы и организовывать их работу так, чтобы никакой классовый враг извне или изнутри, сам или при помощи своих пособников не мог поколебать крепости коллективного хозяйства, чтобы колхозы стали действительной опорой государства, а сами колхозники — счастливыми и зажиточными. Эти его заключительные фразы были встречены дружными аплодисментами огромного большинства присутствовавших. В конце он выкрикнул лозунги: — Да здравствует наша любимая Родина! Да здравствует колхозное крестьянство! Да здравствует ВКП(б)! Да здравствует наш вождь и учитель товарищ Сталин! Все аплодировали стоя. После перерыва начались вопросы, их было задано очень много, в том числе и таких, которые совсем не касались сущности доклада. Спрашивали: — Когда в лавках сельпо будет хорошая мануфактура? — Почему перебои с сахаром и керосином? — Почему не хватает гвоздей? — и многое другое. Даже кто-то спросил: — Почему редко приезжает кинопередвижка? Но были вопросы, касающиеся существа статьи товарища Сталина. Один пожилой крестьянин поинтересовался: — А можно ли обратно вернуться в колхоз тем, кто выписался? Другой спрашивал: — А вернут ли скот, сданный в колхоз, если я хочу из него выйти? И Борису, и председателю, и даже секретарю ячейки ВЛКСМ пришлось-таки порядочно попотеть, чтобы ответить на бесчисленные «почему», «а можно ли», «когда», «зачем» и т. д. Часов около 12 ночи председатель предложил собрание прекратить, объявив, что остальные вопросы — рассмотрение заявлений желающих уйти из колхоза, желающих вступить в колхоз, а также и другие организационные вопросы колхоза будут рассмотрены на продолжении собрания, которое соберётся через 2–3 дня. За это время он советовал всё, сказанное сегодня, как следует обдумать. Напоследок Люба-избачка раздала желающим брошюры со статьёй Сталина и уставом артели, привезённые Борисом, кроме того, она объявила, что всем можно ознакомиться с этими документами в избе-читальне, где их имеется большое количество. Собрание вызвало много толков в Демьяновке. Все почувствовали, что должны последовать какие-то перемены. Но прошло и два, и три дня, а пока ничего не было, не было и обещанного председателем собрания. Кое-кто из ранее подавших заявления об уходе из колхоза взял их обратно, большинство же предпочитало выжидать. Неизвестно кем по селу был пущен слух, что этими разговорами на собрании всё и окончится, что этот «приезжий красноармеец» сделал доклад и на всё махнул рукой: «Што ему крестьянская жизнь? Он одет, обут, накормлен. Ему наши дела без интересу…» Эти слова вроде бы подтверждались и тем, что Алёшкин через день после собрания, получив от председателя сельсовета лошадь, уехал. Но уехал он в так называемую Пермяковскую коммуну, находившуюся верстах в семи от села. Как нам уже известно, ему было поручено склонить коммунаров на принятие устава сельхозартели и уговорить их вступить в Демьяновский колхоз. В коммуне Алёшкина встретили с большой радостью. Если уж Демьяновка, расположенная в 20 километрах от станции железной дороги, имевшая связь сельсовета с районом по телефону, считалась глухим местом, то Пермяковская коммуна, расположенная на бывших казачьих хуторах, не связанная с Демьяновкой ничем, кроме случайных попутчиков, была настоящим медвежьим углом. Организовалась она так: население Демьяновки состояло из амурских казаков и так называемых иногородних крестьян, приехавших в последующие годы. Их становилось всё больше, и они то и дело пытались добиться тех же льгот, какими пользовались казаки. Состав самих казаков был неоднороден, большинство из них мало чем отличалось от иногородних: также почти не имели своей земли и вынуждены были или арендовать её, или батрачить на более зажиточных. В селе выделялось десятка два семей, которые и держали в постоянной кабале многих своих односельчан, часто не обращая внимания, кто они по происхождению — казаки или иногородние. Почти все богачи, кроме постоянного жилья в селе, имели и хутора, расположенные на принадлежавших им землях (целинных залежах), довольно далеко от общинного надела. Все они появление в 1918 году советской власти встретили в штыки. Разогнали, а частично, при помощи колчаковцев расстреляли образованный в Демьяновке первый сельсовет. Многие из них вместе со своей роднёй — сыновьями, зятьями и т. п. принимали самое активное участие в бандах Семёнова, Калмыкова и других. Многие из этих бандитов в боях с Красной армией и партизанами были убиты, а оставшиеся в живых почти все удрали за границу, в Демьяновку отважились вернуться лишь несколько человек. С приходом советской власти собрание села постановило: всё имущество бывших казацких главарей, удравших в Монголию, Китай или убитых, конфисковать, землю включить в общинный надел и разделить между крестьянами, постройки, инвентарь и скот передать беднейшим. Зашла речь и о хуторах казацких старшин. Земли хуторов находились от села далеко. Для обработки их нужно было там жить, а этого никто не хотел — далеко от села и, главное, боязно: а вдруг хозяева вернутся, они ведь не помилуют. В селе жил кузнец. Появился он в конце Германской, на фронте потерял ногу и «по чистой» был уволен на все четыре стороны. От голода его и семью спасло знание кузнечного ремесла. Общество отдало ему в аренду сельскую кузнецу, не работавшую уже несколько лет (старый кузнец умер). Мастер он оказался хороший, жил тихо, жена его была из казачек, в семье уже имелось двое маленьких ребятишек. Фамилия кузнеца — Пермяков. Он был грамотен. После революции в 1918 году его, было, избрали в сельсовет, да ссылаясь на свою инвалидность, он отказался. Это, пожалуй, и спасло ему жизнь. Когда встал вопрос о казацких хуторах, вдруг, для всех неожиданно, Пермяков вместе с группой самых беднейших крестьян села согласился поселиться там. В этот период в сельсовет сумели пролезть не только зажиточные хозяева, но и те, кто в прошлом имел батраков, то есть попросту кулаки. Они заметили, что вокруг Пермякова стали часто околачиваться односельчане. Стороной узнали, что среди этих людей о составе сельсовета ведутся не больно хорошие разговоры, и поэтому, когда Пермяков предложил выехать на хутора, сельские заправилы только обрадовались: — Подальше от народа будет… Ну а те полтора десятка семей, которые с ним уйдут, — неважная потеря. Пусть-ка там попотеют, а потом, глядишь, и хозяева хуторов вернутся, так им и вовсе хвост поприжмут, — говорил один из кулаков. Но дело обернулось не совсем так, как предполагали эти люди. Перебравшись на хутора, группа крестьян во главе с Пермяковым объявила себя коммуной, объединила весь свой немногочисленный скот и обратилась за помощью в район. Это была первая сельскохозяйственная коммуна, кажется, не только в Завитинском районе, а чуть ли не во всей Амурской области. Районные власти решили ей помочь. Во-первых, предложили весь оставшийся от бежавших хозяев скот и сельхозинвентарь отобрать у тех, кто им завладел, и передать коммуне. Во-вторых, из запасов района коммуне выделили солидную семенную ссуду. Если второе дело не коснулось Демьяновки, то первое было встречено в штыки. Всё оставленное беглецами крестьяне Демьяновки успели поделить, причём львиную долю забрали себе всевозможные родственники иммигрировавших и погибших, сами в большинстве случаев зажиточные. Кое-что досталось даже тем кулакам и их пособникам, которые остались в Демьяновке. Больше года тянулась волокита со скотом и инвентарём, но всё же пермяковцы, как стали называть в селе коммунаров, получили если и не полностью им причитающееся, то большую часть его. Этим они среди зажиточной части демьяновских жителей нажили себе непримиримых врагов, тем более что именно их спор с коммуной заставил районное начальство пристальней присмотреться к составу Демьяновского сельсовета, и при первом же удобном случае его переизбрать. На этот раз позаботились о том, чтобы в его состав прошли преимущественно бедняки. Именно тогда председателем сельсовета и был избран Козлов — большевик, бывший партизан. С тех пор он переизбирался уже два раза и, благодаря своей справедливости и деловитости пользовался авторитетом и уважением у большей части населения Демьяновки. Беда его заключалась в том, что у него никак не получалось сколотить вокруг себя достаточно сильный актив, на который можно было бы положиться. Хорошо, что вот уже около года вернулась с учебы на культпросветкурсах избачка Люба, сумевшая создать довольно крепкое ядро комсомольцев, которые и стали опорой председателя сельсовета. К 1929 году коммуна имени Советской власти, получив агрономическую помощь от района, уже крепко стояла на ногах, и не только первой в районе выполнила все свои обязательства, но сумела достаточно хорошо обеспечить и коммунаров, которых насчитывалось уже более сорока человек. За это время несколько раз из-за границы перебегали бывшие хозяева этих хуторов. Они пытались нанести коммуне какой-нибудь вред: поджечь хлеб, скотный двор и даже подстрелить самого председателя коммуны. Но пока все их попытки были безуспешны, и серьёзного ущерба коммуне они не причинили. Кое-кто из диверсантов был пойман и за свои преступления получил солидный срок заключения. Тогда у ненавистников коммуны, а таковых у неё было немало, не только за границей, но и среди зажиточной части села, родился план изничтожить эту коммуну руками самой советской власти. Как только в Демьяновке организовался колхоз, а организовал его ретивый представитель и райпотребсоюза, стремившийся своей активностью завоевать себе высокий авторитет, так одним из первых вопросов, поставленных им по возвращении в район, было требование о включении пермяковской коммуны в состав этого колхоза. Однако коммунары от такого решения отказались. Они видели, что в состав правления колхоза по недосмотру этого представителя вошли, главным образом, почти все самые зажиточные крестьяне, а иногда и просто замаскировавшиеся кулаки. В результате руководящие колхозные должности попали в их руки и дали им возможность вести свою политику. Те же из середняков, которые заявляли о своём несогласии с таким «пожарным» вступлением в колхоз, были немедленно объявлены кулаками, и кое-кто из них уже успел подвергнуться раскулачиванию. Вот это-то правление колхоза и надумало прибрать коммуну к рукам: заставить её членов вступить в колхоз, забрать всё её имущество и помаленьку, тихой сапой развалить налаженное в ней хозяйство. И Пермяков, и коммунары сопротивлялись этому как могли, но районные власти опирались на доклады своего представителя, закреплённого за Демьяновским колхозом, который был его творцом. Он, борясь за показанные им цифры — 100 % коллективизации, не желая запятнать свой мундир, рассудку вопреки продолжал настаивать на ликвидации коммуны, передаче её хозяйства и коммунаров в Демьяновский колхоз. За это время в Завитинском райисполкоме и райкоме партии появились новые люди, плохо знавшие историю коммуны. Они соглашались на её ликвидацию, тем более что и ЦК ВКП(б) в своих решениях, и даже сам товарищ Сталин, уже не раз подчёркивали, что коммуна — это преждевременная форма организации сельского хозяйства, пока следует ограничиться артелями-колхозами. Коммунары ещё продолжали бороться за свою самостоятельность, но уже чувствовали, что почва из-под ног у них уходит. Всё это Алёшкин узнал от самого Пермякова, невысокого, уже немолодого, с большой лысиной и очень умными и добрыми глазами человека, бойко постукивавшего по чистому полу своей свежевыструганной деревяшкой, привязанной к колену правой ноги. Рассказывая о коммуне, Пермяков очень волновался, беспрестанно курил и шагал по горнице вокруг стола, за которым, нахмурившись, сидел Борис. А последний задумался вот почему: выслушав рассказ Пермякова, он всей душой сочувствовал коммунарам, тем более что за сутки пребывания его в коммуне он увидел, какой серьёзный порядок, дисциплина и настоящая любовь к делу были видны повсюду — на скотном дворе, на складе, где хранился сельхозинвентарь, и даже в домах коммунаров. Он понимал, что и самому Пермякову, и тем, кто сжился с небольшим, но, по-видимому, прочным хозяйством, расстаться с ним, дать растащить всё тем, кто норовит ничего не делать для общего дела, а лишь побольше урвать для себя, было просто не под силу. Но Борис понял и другое. Увидев хозяйство коммуны, он не теоретически, а, так сказать, на практике убедился, что серьёзное отношение к коллективному труду в сельском хозяйстве, умелая организация его может принести удивительные плоды. Понял он и то, что никакими докладами, никакими постановлениями этого умения не создашь, особенно там, где во главе дела стоят люди, сами откровенно ненавидящие эту новую организацию труда, или, в лучшем случае, относящиеся к ней безразлично, по-чиновьичьи. В результате этого как-то невольно у Алёшкина и сложилось твёрдое мнение, что только слияние этой коммуны с Демьяновским колхозом может породить действительно устойчивую сельхозартель. Конечно, это может произойти только тогда, когда во главе этой артели будет стоять такой человек, как Пермяков, а помогать ему и находиться на всех ответственных постах в артели будут наиболее опытные и толковые из его коммунаров. «Да, прав был секретарь Завитинского райкома ВКП(б), когда советовал мне посерьёзнее, поглубже взглянуть на вопрос слияния коммуны с колхозом, — невольно подумал Борис. — Но как об этом сказать Пермякову? Как это воспримут отдельные коммунары? Как примут таких учителей демьяновские колхозники? Вопросов много…» Наконец Борис решился: — Егор Мартынович (так звали Пермякова), присаживайтесь к столу, давайте поговорим. Хотя время уже и позднее, скоро 12, но один вопрос нам надо с вами решить с глазу на глаз и лучше бы сейчас. Вот что я вам скажу. Трудный это вопрос, и вас он касается больше, чем кого-либо, но, мне кажется, другого выхода нет. Слушайте. Ваша коммуна, то, что я в ней увидел всего за один день, история её, которую вы мне только что рассказали, доказывает, что только такое хозяйство, только такие люди, как вы и ваши коммунары, могут поднять наше сельское хозяйство на необходимую стране высоту. И дать рабочим нашей промышленности хлеба, мяса и других продуктов столько, сколько нужно, чтобы мы могли провести индустриализацию страны, чтобы мы могли построить социализм. Пожалуйста, не удивляйтесь такой торжественности моей речи, завтра я вот также думаю выступить перед общим собранием коммуны, сейчас у меня вроде репетиции… Дальше Борис рассказал Пермякову, что, даже коротко познакомившись с делами Демьяновского колхоза, он пришёл к выводу, что этот колхоз, если его оставить без серьёзной помощи, развалится, и что, как ему кажется, теперешнее правление колхоза к этому дело и ведёт. Сообщил Борис и о комсомольском собрании в Демьяновке, на котором говорилось, что колхоз их дышит на ладан. Самым лучшим, самым верным действием должно быть немедленное переизбрание правления, немедленное очищение колхоза от всех пролезших в него кулаков и их пособников; вместе с тем необходимо стремиться удержать в колхозе основную массу крестьян и беднейших казаков. — И в этом деле без вашей помощи демьяновцам не обойтись. А вы ведь понимаете: даже самые отличные коммуны, если они будут такими небольшими, как ваша, при том, что основная масса крестьян будет копошиться в разваливающихся колхозах, дело не потянут. Хлеба в стране — нужного количества хлеба — не будет, и весь наш социализм пойдёт к чертям собачьим! Можем ли мы, можете ли вы, Егор Мартынович, позволить такое? Мне кажется, не можете! Поэтому, я думаю, вы согласитесь со мной, что самым правильным решением коммунаров было бы вступить всей коммуной в Демьяновский колхоз «Ленинский путь», о чём на ближайшем же собрании подать заявление. Разумеется, на этом же собрании должны произойти перевыборы правления. Надо постараться ввести в него как можно больше коммунаров, а во главе правления, по-моему, нужно встать вам. Вот какое моё мнение. Что скажете, а? — спросил Борис. Пермяков присел к столу, как только Борис начал говорить. Все эти полчаса он, обхватив руками голову, беспрерывно курил свои огромные самокрутки. Иногда казалось, что он собирается что-то возразить, что-то сказать, но, остановленный Борисом, только махал рукой и продолжал сосредоточенно слушать. Долго, очень долго молчал Егор Мартынович после того, как Борис закончил свою речь. — Да-а, — наконец протянул он, — задал ты мне, парень, задачу! Давай-ка ложиться спать… Потолкуем обо всём завтра. Утро — оно вечера мудренее, а ночи и подавно. Ложись-ка, да и я пойду. Так и не сказав ничего, не ответив на поставленные вопросы, Пермяков ушёл в кухню, кряхтя, залез на печку, где ждала его и с неослабным вниманием вслушивалась в их разговор жена. Лёг в приготовленную ему постель и Борис, а спустя несколько минут уже спал крепким сном. Однако хозяин и хозяйка долго не могли уснуть. Их неожиданный гость своими предложениями взбаламутил их спокойную и уже, кажется, хорошо налаженную жизнь: «Ведь всё придётся ломать, всё начинать сначала. К чему это приведёт?» Утром следующего дня Егор Мартынович, позавтракав перед уходом на работу вместе с Борисом, так ему ничего и не сказал. А работы у Пермякова было очень много, ведь он был и председатель, и бригадир, и кузнец, а когда надо, то и пахарь, и жнец. Он сказал только, что собрание коммунаров будет в шесть часов вечера. — Тут в одной большой хате соберёмся, Ульяна проведёт. А ты пока к докладу готовься. Борис весь день провёл в подготовке к докладу. Ему предстояло изложить устав сельхозартели, письмо И. В. Сталина, постановление ЦК ВКП(б) от 15 марта и, наконец, самое главное — он решил, что сделает это в заключительном слове — обосновать и внести предложение о слиянии коммуны с Демьяновским колхозом. Вечером собрались не только почти все работоспособные коммунары, но пришли и старики, и ребята от 14 лет. Хата, в которой все собрались, была забита так, что негде было яблоку упасть. Сидели на лавках, на печи, на разных обрубочках, на пороге и даже просто на полу. Борис делал свой доклад из красного угла, стоя прямо под образами. Перед ними бледным светом мерцала лампадка, до которой он чуть не доставал головой. Пожалуй, в первый и единственный раз в жизни ему довелось выступать с докладом, стоя под божницей. Все очень внимательно выслушали сообщение об уставе артели и разъяснение ошибок в колхозном строительстве, которое дал Сталин и постановление ЦК. Несколько человек выступили, выступили толково, но как-то отвлечённо, точно хотели сказать, что, мол, всё хорошо и правильно, но к нам это отношения не имеет, мы, мол, нашли свой путь и, как нам кажется, идём по нему достойно. Настоящая буря и, собственно, настоящие прения начались после того, как Борис в заключительном слове внёс своё предложение о вступлении всей коммуны в колхоз «Ленинский Путь». Почти сразу же после окончания его речи, поднялся целый лес рук, чуть ли не каждый коммунар хотел высказаться. Как правило, почти все выступавшие протестовали, хотя были и такие, кто признавал целесообразность такого предложения, но даже они заканчивали своё выступление словами: — Что же мы — придём в их колхоз, где собрались такие люди, что не об общем хозяйстве думают, а лишь как бы себе побольше урвать, — выходит, мы на них работать будем? Нет, с этим мы не согласны! Пусть сами вылезают из той ямы, в которую сели! Спор, вернее, многоголосый протест длился уже около часа, и Борису Алёшкину, всё ниже сгибавшему голову от довольно-таки злых взглядов выступавших, самому начало казаться, что его идея, до сих пор представлявшаяся замечательной, имеет массу недостатков, и не только не поправит дело Демьяновского колхоза, но и погубит Пермяковскую коммуну. Когда большинство выговорилось, и кое-где стали раздаваться крики: «Давайте голосовать!», Пермяков встал и негромко сказал: — Товарищи, а теперь послушайте, что я вам скажу, — и он, вкратце повторив историю коммуны, рассказанную им Алёшкину вчера ночью, напомнив, как и тогда многие не верили в возможность их победы, как трудно и несогласованно они трудились первые годы, как тяжело им приходилось, перешёл к колхозу «Ленинский Путь». Он сказал: — Товарищи, подумайте так. Вот вы идёте по берегу реки, а в ней барахтается большой грузный человек. Он тонет, он не умеет плавать. Он очень тяжёл, а вы не очень-то сильны, но вы умеете плавать, а он — нет. Неужели же у кого-нибудь из вас хватит духу оставить этого огромного мужика тонуть? Я в это не поверю. А ведь то же самое сейчас происходит с Демьяновским колхозом: он тонет, да ещё имеет путы на ногах в виде кулаков, пролезших в правление и в сам колхоз. А ведь он нам не чужой: мало того, что все мы выходцы из этого села, так ведь у многих из нас там и родичи есть. Нет, я так полагаю, надо нам согласиться с предложением товарища Алёшкина. Конечно, мы свои условия там тоже поставим: кто не работает, тот не ест, дармоедов мы кормить не будем и загребущие руки поукоротим. Вот такое мое мнение. Кто ещё хочет сказать? Но коммунары, привыкшие к справедливости и мудрости решений своего вожака, молчали. Желающих выступить больше не было. Предложение о вступлении коммуной в Демьяновский колхоз было принято единогласно, хотя, может быть, некоторыми не вполне охотно и искренне. Перед отъездом Борис условился с Егором Мартыновичем о дне собрания колхоза, на которое тот должен был приехать с большинством коммунаров. Когда Алёшкин вернулся в Демьяновку и рассказал председателю сельсовета и секретарю комсомольской ячейки о том, что ему удалось уговорить пермяковцев вступить в колхоз, те были поражены. Колхозное собрание наметили на пятое апреля (как Борис и условился с Пермяковым), но решили пока о том, что на собрание приедут коммунары, никому не говорить. 5 апреля 1930 года, в субботу, уже знакомый нам класс Демьяновской школы снова заполнился людьми. За столом председателя вновь сидел Козлов — председатель сельсовета, а сидевшие в первых рядах члены правления колхоза и наиболее близкие к ним люди уже нетерпеливо перешёптывались и начали покрикивать: — Ну, чего ждёшь? Уже и так все собрались! Открывай собрание! Борис сидел с одной стороны от председателя, с другой сидела Люба, писавшая протокол. Председатель встал, и в этот момент в сенях школы послышался какой-то шум. Все обернулись к дверям, в них, толкаясь друг с другом, протискивались вновь прибывшие, их было человек 25. В передних рядах возникло какое-то шевеление, затем чей-то недовольный полос произнёс: — Глядите-ко, коммунары припожаловали! Не хотели, не хотели с нашим колхозом дело иметь, а тут вдруг заявились! Козлов сказал: — Товарищи, по поручению комсомольской ячейки и членов ВКП(б), сегодняшнее собрание буду тоже вести я, секретарём вон Люба будет, в президиум предлагаю ввести представителя обкома ВКП(б) товарища Алёшкина и председателя коммуны имени Советской власти товарища Пермякова. Кто за это предложение? Дружно проголосовали за это предложение все комсомольцы и коммунары, пришедшие с Пермяковым, а за ними и большинство колхозников. Никто из правления колхоза не поднял руку. — По большинству голосов предложение принято. Итак, на повестке дня у нас есть вопрос — рассмотрение заявлений о выходе из колхоза, которые подали некоторые малосознательные колхозники, — и он поднял со стола и потряс над головой внушительной пачкой разнокалиберных бумажек. — Но прежде чем приступать к этому вопросу, выслушаем заявление председателя коммуны товарища Пермякова, которое он хочет сделать от имени всех коммунаров. Прошу, товарищ Пермяков! Тот поднялся, и, не обращая внимания на сдержанный шум, начавшийся в передних радах, начал своё выступление: — Товарищи, мы обсудили на своём собрании примерный устав сельхозартели и полагаем, что он вполне для нас подходит, поэтому и просим включить нашу коммуну в полном составе в ваш колхоз. Просим также оставить её как самостоятельное отделение колхоза. Далее Пермяков коротко рассказал о хозяйственном состоянии коммуны, о положении по расчётам с государством по сельхозналогу, по семенной ссуде, о том, сколько дохода получили коммунары в прошлом году и сколько предполагают получить в текущем. Всё сказанное им было настолько убедительно и весомо, а приведённые цифры так красноречиво показывали высокое благосостояние коммуны, что большинство колхозников только руками разводили, да удивлённо ахали. В их колхозе положение было во много раз хуже, и колхозники недоумевали, зачем коммунары со своим хорошим хозяйством идут в их ряды. Не понимали этого и задумавшиеся члены правления колхоза, и их негласные руководители. Ранее они настаивали перед райисполкомом о том, чтобы коммуна влилась в колхоз, втайне надеясь, что коммунары на это не согласятся, коммуна будет скомпрометирована и, может быть, за невыполнение распоряжений власти будет распущена или, не выдержав нападок, попросту развалится. Но никто из них не предполагал, что коммунары — вот так, единым строем, сплочённым коллективом вольются в колхоз. Поэтому после речи Пермякова на некоторое время наступило довольно неприятное молчание. Козлов посмотрел на Бориса, а тот на него. Надо было что-то сказать, но они понимали, что их выступление может вызвать у колхозников сомнение в том, что коммунары пришли в колхоз добровольно. Тут нашлась Люба. Она попросила слова и от имени комсомольской ячейки горячо приветствовала решение коммунаров и заявила, что, услышав от товарища Пермякова, каких успехов добились коммунары, комсомольцы решили в работе брать пример с них. Все комсомольцы дружно зааплодировали, к ним присоединились и некоторые колхозники. Алёшкин и Козлов облегчённо вздохнули. После этого Козлов провёл голосование. Большинство одобрили принятие коммуны имени Советской власти в колхоз «Ленинский Путь». Затем проголосовали за переход колхоза в своей деятельности на новый устав, рекомендованный ЦК ВКП(б). После этого Козлов заявил: — Ну а теперь, товарищи, займёмся делом не слишком приятным — разберём заявления тех, кто хочет уйти из колхоза. Он взял из пачки заявлений верхнее и громко прочитал: — Остапов Прокопий подаёт заявление о выходе из колхоза. Ну как, будем обсуждать? Кое-кто из молодёжи крикнул: — А чего обсуждать — не хотят хорошей жизни, насильно держать не будем, пускай катятся ко всем чертям! — Нет, — возразил Козлов, — так нельзя, а может быть, он чего-нибудь не понял, может, у него мнение переменилось? Это дело нешутейное, обсудим! Как известно, многие из подавших заявления о выходе из колхоза, сделали это под влиянием таких, как Иван Макарыч и члены правления. Некоторые собирались уходить из-за внутреннего протеста против того метода организации колхоза, который применили в Демьяновке около года тому назад, а также под влиянием тех хозяйственных неудач, которые потерпел колхоз в прошлом году, произошедших не без активного участия кулацких последышей, затесавшихся в колхоз и в правление. К числу таких колеблющихся относился и Остапов. До вступления в колхоз он, как крепкий середняк, жил неплохо, а во время пребывания в колхозе, увидев лодырничанье отдельных колхозников и нерадивость правления, разочаровался. Однако приход в колхоз Пермяковской коммуны предвещал улучшение дела, и Прокопий, пошушукавшись о чём-то с сидевшей с ним рядом своей дородной супругой, встал, смущённо потёр морщинистый лоб и сказал: — Ты слушай-ка, Петрович! Председатель то есть, ты, малость того, погоди с заявлением-то, я ещё подумаю… Пожалуй, не пойду я теперь из колхоза-то. Мабуть, дело-то наладится… Вон и пермяковцы пришли, опять же. Так что ты отдай мне заявление-то обратно! Молодёжь быстро меняет своё мнение, и после речи Остапова те из них, которые только что советовали гнать его к чёрту, кричали: — А, надумал, то-то! Оставить его, он мужик работящий, — и под гогот своих товарищей дружно захлопали, когда Остапов протиснулся к столу председателя, чтобы получить из его рук своё заявление. Пожалуй, только тут дошло до сознания Ивана Макаровича Артемьева и Савицких (тех кулаков, которые находились в правлении колхоза), какое значение имело вступление в колхоз пермяковцев, но сделать они уже ничего не могли. Таким образом рассмотрели все заявления, и нужно сказать, что большинство просили их вернуть, лишь единицы твёрдо решили уйти из колхоза. Между прочим, среди подавших заявление были такие, которых, по мнению комсомольской ячейки и председателя сельсовета, в колхоз пускать бы и не следовало. Большей частью это были родственники казацкой головки, удравшей за границу, сами владельцы или совладельцы мельниц, крупорушек, маслобоек и др. Некоторые из них до прихода советской власти помогали различным белым правительствам и даже служили в их войсках. При обсуждении Козлов и Люба на это обратили внимание, и по их предложению заявления этих людей были удовлетворены. Затем слово попросил Алёшкин: — Вот товарищи, теперь ваш колхоз становится на правильный путь. Вы приняли устав, разобрали заявления о приёме новых членов и об уходе кое-кого из старых… Мне кажется, что вам теперь надо бы пересмотреть состав вашего правления. Комсомольцы, уже заранее знавшие, что такой вопрос будет поставлен, дружно закричали: — Правильно, правильно, даёшь перевыборы! И прежде чем успели опомниться сидевшие в первых рядах правленцы и их вдохновители, Козлов предложил: — Итак, переходим к следующему вопросу: перевыборы правления колхоза. Кто имеет предложения? Люба подняла руку и прочитала список, намеченный ещё ранее на комсомольском собрании, затем добавила: — А председателем комсомольская ячейка предлагает избрать товарища Пермякова — он организовал коммуну, привёл её в колхоз, я думаю, что и в колхозе он сумеет организовать дело хорошо. Её речь была встречена аплодисментами, начатыми комсомольцами. Предложение избрать председателем Пермякова пришлось по душе большинству колхозников и вызвало озлобление и гнев только среди кучки кулаков и их прихлебателей. Они о чём-то переговаривались, не голосовали, но открыто высказаться побоялись, и только один Иван Макарыч так азартно хлопал в ладоши, что все даже удивились. По предложению Пермякова в состав правления ввели несколько человек-коммунаров. Перед закрытием собрания председатель вновь предоставил слово Борису, который поздравил колхоз «Ленинский путь» с избранием нового правления и отметил, что теперь этот колхоз действительно стал на ленинский путь. В заключение он сказал: — Товарищи, теперь вы сможете справиться с самой главной задачей, стоящей сейчас перед вами — с выполнением плана весеннего сева. Я уверен, что вы проведёте его в срок и на высоком агротехническом уровне. Так, с вашего согласия, я и доложу в райком ВКП(б). Но не думайте, что у вас теперь всё пойдёт гладко и без задоринки. Врагов нашей власти, недовольных её начинаниями, в том числе и колхозным движением, ещё много. Есть они и в вашем селе. Теперь им действовать будет труднее, но не думайте, что они перестанут бороться и вредить где только смогут. На сегодняшнем собрании мы положили начало. Вам предстоит серьёзно проверить весь состав своего колхоза, изгнать из него пробравшихся кулаков и подкулачников, изгнать лодырей и разгильдяев. Сельсовету необходимо проверить правильность проведения раскулачивания в вашем селе и исправить, как об этом указывает товарищ Сталин, те ошибки, которые были допущены. Я уверен, что с этими трудными задачами вы справитесь с честью! На следующий день Борис Алёшкин возвращался в Завитую. Он ехал, нагруженный протоколами последних собраний, списком членов нового правления колхоза и, самое главное, сознанием отлично выполненной работы. В общей сложности в Демьяновке он провёл 17 дней. Через день на заседании бюро завитинского райкома ВКП(б) для доклада Борису, как и прочим его сотоварищам, было предоставлено 15 минут. Он с трудом уложился в отведённое время. Его сообщение о том, что Пермяковская коммуна (так её звали в райкоме) влилась в колхоз «Ленинский путь», а сам Пермяков был избран новым председателем колхоза, было встречено с недоверием также, как и сообщение о том, что на последнем собрании было переизбрано правление колхоза и заменено почти в полном составе. Помимо недоверия, некоторые из присутствовавших на бюро высказали недовольство. Особенно возмущался какой-то толстый, пузатый, в золотых очках, пожилой человек, он говорил: — Мы тут работаем годами, с трудом сколотили костяк правления колхоза «Ленинский путь»! Вдруг приехал молодой и, видимо, ещё совсем неопытный товарищ и всё в один день поломал! Ломать ведь просто, а строить-то нам придётся. Он приехал и уедет, а каково нам с этим Пермяковым и его подручными работать будет? Они там, в коммуне, окулачились совсем, их надо было распустить и каждого по отдельности принимать в колхоз, а всё их имущество передать правлению колхоза. И потом, что это за новый пересмотр раскулачивания? Ведь в прошлом году им я руководил, а теперь всё это будет происходить без районного представителя? По-моему, действия этого горячего военного, кажется, товарища Алёшкина, надо признать неправильными, опрометчивыми и, если и не наказывать его за допущенное самовольство, то только приняв во внимание его молодость. По-моему, туда надо срочно ехать кому-нибудь из работников района и исправить допущенные ошибки. Наверно, придётся опять ехать мне… Но в этот момент оратора перебил секретарь райкома: — Я думаю, что вам, товарищ Осипов, ехать в Демьяновку, да, впрочем, и вообще куда-нибудь, не придётся. Я только что вернулся из Демьяновки, где был уже после товарища Алёшкина. Тамошние коммунисты, комсомольцы, да и большая часть беднейшего крестьянства считает, всё, что он там сделал, было правильно. В райком уже давно поступали слухи о неблагополучии в этом селе. Мы всецело полагались на вашу информацию, а она ведь оказалась, мягко говоря, неправдивой. Мы поэтому и решили послать в Демьяновку нового, постороннего человека и, как я убедился, поступили правильно. Он оправдал наше доверие, провёл большую работу, сумел убедить и товарища Пермякова, и коммунаров вступить в колхоз, а вы, товарищ Осипов, не смогли этого сделать в течение года. Я побеседовал с товарищем Пермяковым и полагаю, что с планом весеннего сева этот колхоз теперь справится. Предлагаю от имени бюро райкома объявить товарищу Алёшкину благодарность и сообщить об этом в Благовещенский обком ВКП(б) и в воинскую часть, где он служит. А о вас, товарищ Осипов, нам ещё придётся поговорить на специальном бюро райкома, вероятно, этот разговор будет не из приятных. Так закончился ещё один эпизод из жизни нашего героя. Он замечателен тем, что Борису впервые пришлось столкнуться с практической работой по организации колхозной жизни на селе. Он сумел найти в решении этой задачи правильный путь. Конечно, всё это явилось следствием того политического роста, который произошёл в нём под действием воспитания в партийной ячейке ДГРТ, а также в результате регулярных политзанятий в роте.Глава пятая
В свои подразделения Борис Алёшкин и Николай Басанец вернулись 10 апреля. Как и все командированные, они доложили о своём прибытии по команде, т. е. каждый из них доложил своему командиру отделения, тот командиру взвода, последний командиру роты и т. д., а о проведённой ими за время командировки работе — коротким письменным рапортом непосредственно комиссару дивизии Щёлокову. Надо сказать, что за время командировки Борис и Николай, хотя и небольшое время провели вместе, ноосновательно сдружились. Кроме общей военной службы, порученной работы на селе и дружбы каждого из них с братом Николая, Григорием Басанцом, их объединяла и любовь к сцене и музыке. Как оказалось, Коля отлично играл на многих инструментах, как на струнных, так и на духовых. Мы знаем, что на многих из них умел бренчать и дудеть и Борис, но его умение, конечно, не шло ни в какое сравнение с мастерством Николая. Борис очень удивился, узнав, что Басанец не принимает участия в дивизионном эстрадном коллективе. По возвращении в часть, на первой же репетиции он сказал Сафронову о выдающихся способностях Николая. В этот же вечер Сафронов вызвал Басанца в клуб и попросил его показать своё умение. Алёшкин очень расхваливал игру Николая на губной гармонике. Действительно, не только на Сафронова, но и на всех присутствующих на репетиции, игра Басанца на небольшой губной гармонике произвела впечатление. А когда к ней присоединился моментально подобранный Штоффером аккомпанемент на рояле, то получился замечательный музыкальный номер, который с этого времени был непременным в каждой программе эстрады и принимался слушателями с большим удовольствием. Борис, помимо участия в различных скетчах, физкультурных номерах, пародийных куплетах и рассказах, часто исполнял роль конферансье или, как тогда чаще говорили, ведущего. Номер Николая Басанца он обычно подавал так: — А сейчас, товарищи, наш музыкант Коля Басанец на своём баяне исполнит марш Будённого. После этих слов на сцену выходил Николай и раскланивался, его встречали аплодисментами. — Аккомпанирует ему на рояле Яшенька Штоффер. Ну, Коля, начинай! Впрочем, погоди, а где же баян? Опять забыли принести? — Борис оборачивался за сцену. — Товарищи, товарищи, несите скорее Колин баян, публика ждёт! Что? Нет? Как так нет? На чём же он играть будет? С собой взял? Борис возвращался на середину сцены, осматривал со всех сторон спокойно стоящего Николая и аккомпаниатора, и, как и публика, не видя никакого баяна, беспомощно разводил руками. Затем подходил к Николаю и спрашивал: — Коля, ты баян взял? Тот отвечал: — Взял. Борис ещё раз внимательно осматривал Николая, под смех зрителей разводил руками и, изображая на лице крайнее удивление, снова спрашивал: — Так, говоришь, баян у тебя? — Да, — невозмутимо отвечал Коля. — Где же он у тебя, почему я его не вижу? В публике хохот. Коля так же невозмутимо показывал на карман гимнастёрки: — Здесь! — Здесь? А ну, покажи! Коля вытаскивал губную гармошку величиной с расчёску и показывал её Борису. — Это баян?!! И ты на нём играть собираешься? — Ну конечно! — Ну, знаете, товарищи, — обращался Борис к публике, — я за такие номера отвечать не могу, пусть уж он сам отвечает. Что ж, играй! — и Борис уходил со сцены. И вот эта маленькая гармошка в руках, вернее, в губах у умельца действительно звучала как баян. Как правило, Коле приходилось исполнять на ней не менее трёх-четырёх вещей, и после каждой раздавались бурные аплодисменты. Сцена эта повторялась на эстраде много раз и всегда имела большой успех. Но вернёмся к иным делам. В первый же день своего возвращения в роту Борис понял, как всё-таки тяжела красноармейская служба, за свою трёхнедельную командировку он от неё отвык. Ему за это время приходилось задумываться над серьёзными вопросами, принимать трудные решения, быть постоянно в нервном напряжении, однако, он был, можно сказать, сам себе господин. Вставал утром, когда хотел, спать ложился, когда придётся, так же и ел. Сам следил за своим внешним видом, и подтянутость, уже привитая ему за полгода службы, во время командировки помаленьку снизилась, так что сейчас ему пришлось нелегко. Внешний вид его отличался от остальных курсантов, конечно, это сразу же было замечено дотошным старшиной Белобородько, который и сам, и при помощи Евстафьева не замедлил приступить к наведению порядка. В течение первой недели по возвращении Алёшкин беспрестанно слышал одёргивания и окрики то командира отделения, то старшины. Не раз его фамилию Белобородько упоминал и на вечерних поверках. Всё это злило и возмущало Бориса. Ему стоило огромных усилий сдержаться, чтобы не нагрубить кому-нибудь из них. Единственное, что его спасало, так это то, что рота переживала трудную пору, и сам командир роты дал приказание старшине (как это стало известно по солдатскому телеграфу), поменьше муштровать курсантов во время экзаменов. Дело в том, что большую часть теоретического курса курсанты уже закончили и до 1 мая должны были сдать соответствующие экзамены. После этого все они получали звание младших командиров в зависимости от успехов — от командира отделения до старшины (однако пока без ношения знаков различия и каких-либо дисциплинарных прав). Поэтому неслучайно строевые занятия на плацу приобрели другой характер. Теперь ими руководили обязательно командиры взводов, а иногда и командир роты, причём они вполголоса давали указания, а отделению, взводу и иногда даже всей роте команды подавали вызванные для этого курсанты. По всему плацу раздавались старательные громкие выкрики команд того или иного «командира». В течение двухчасового занятия каждому из курсантов приходилось примерить на себя роль кого-нибудь из них. Пришлось испытать это и Борису: всё прошло на отлично. Во-первых, потому, что он в своё время многократно командовал отрядом ЧОН, отрядом пионеров, комсомольцев из группы ПВО. Во-вторых, потому, что он обладал громким звонким голосом и чётко выговаривал слова команды. На этом поприще он с первых же шагов заслужил одобрение командира взвода Новикова и командира роты. Борис не раз оказывался в числе немногих, кому Константинов доверял командование всей ротой. Изменился характер и тактической подготовки. Если осенью и зимой курсанты решали задачи на ящике с песком за одиночного бойца, парный дозор и лишь изредка за отделение, то теперь задачи расширились: они ставились за взвод, роту и даже батальон, и не только на ящике, но и на топографической карте, а в последнее время и на местности. Снег уже давно стаял, и окружающие Благовещенск невысокие, с многочисленными лощинами и оврагами сопки, покрытые кустами орешника, боярышника, дикой смородиной и малиной, являлись прекрасными местом для проведения занятий по топографии. Одновременно с этим ежедневно до самого отбоя шла серьёзная подготовка к сдаче теоретических экзаменов. Всё это отнимало уйму времени, и Борису, за время командировки немного отставшему, приходилось труднее, чем другим, так как в силу своего характера он не мог мириться с тем, что он не в числе первых. Приближался праздник 1 Мая. Все остальные подразделения полка ещё 15 апреля выехали в лагерь, в городе осталась только рота, или, как её иногда называли, команда одногодичников. До сдачи экзаменов курсанты должны были жить в казарме. Экзамены начались 25 апреля и продолжались четыре дня. Алёшкин и его ближайшие друзья Колбин и Беляев получили звания старшины роты, так как сдали все экзамены на «отлично», многие получили звания помкомвзвода, большинство — командиров отделений. Только с одним Яковом Штоффером командование не знало, что и делать: по теоретическим дисциплинам он получил пятёрки, преподаватель топографии от его кроки и схем был в восторге, но зато по строевой подготовке, по физподготовке, по практическим, техническим действиям и в особенности по командно-строевой ему никто не решался поставить даже «три». Он до сих пор по команде «направо» мог повернуться налево, продолжать двигаться вперёд по команде «стой» и держать винтовку у ноги по команде «на ремень». И не потому, что он не был способен запомнить или понять эти команды, а просто по какой-то необъяснимой рассеянности, которая иногда охватывала его во время нахождения в строю. Ну, а уж когда ему приходилось командовать, то тут иной раз вся рота покатывалась со смеху, настолько несуразны были подаваемые им команды, тем более что произносил он их тихим голосом с невыразимым еврейским акцентом. Так, например, команда «направо» звучала у него так: «на пха-ву». Да и её дальше, чем на пять шагов от него, было не слышно. С ним занимались — командир взвода, старшина, командиры отделений и чуть ли не все его друзья-курсанты по очереди, но так ничего и не добились. Командир роты Константинов докладывал о нём командиру полка и предлагал отчислить его из роты, доказывая, что строевого командира из Штоффера никогда не получится, но тот не согласился: — Подождём до конца лагерного периода, — сказал он. Одновременно с экзаменами участникам эстрады «Весёлый дальневосточник» пришлось готовиться к праздничному выступлению. Оно должно было состояться 1–2 мая. Но вот все экзамены сданы, закончены довольно-таки изматывающие ребят выступления эстрады. На 5 мая была назначена передислокация роты в лагерь. Здесь, надо сказать, одногодичникам повезло. Все подразделения, выехавшие в лагерь раньше, готовили для себя и гнезда для палаток, и лагерные линейки (то есть расчищенные от травы прямые дорожки), помещение для хранения оружия и ленинские комнаты. Одногодичникам ничего этого делать не пришлось, всё для них было приготовлено, и им оставалось только поставить палатки. Но прежде чем описывать лагерную жизнь роты одногодичников 5-го Амурского стрелкового полка и служащих в ней наших знакомых, нужно рассказать следующее. Через два дня после празднования 1 Мая на утреннем осмотре старшина объявил, что сегодня после завтрака рота пойдёт в полковой цейхгауз, чтобы получить свои личные вещи, рассортировать их и оставить у себя. Когда строй был распущен, между курсантами началось обсуждение предстоящего события. Большинство им было недовольно. — Ну куда я денусь со своими манатками? Ведь у меня там целый чемодан всякого барахла, — возмущался Павлин Колбин, — старшина и так каждый день к тумбочке придирается! И то там не так лежит, и то не так стоит, а то грязное, а то смятое. А тут, когда я ещё своё гражданское разложу, от старшины прохода не будет, нарядами замучает! Нет, я ничего брать не буду, пусть лежит на складе. С ним согласились многие, а Шадрин, кроме того, добавил: — А вы забыли про тревогу: при каждой тревоге все свои вещи надо успеть в вещмешок уложить… Представляете, какой он получится? Все дружно расхохотались. Бориса не особенно беспокоило предстоящее получение личных вещей. У него, кроме полушерстяного костюма, сандалий, пары белья да двух трусов, ничего не было. Но всё равно, и эти вещи при тревогах, при походах ему тоже бы мешали, он решил ничего из своих вещей не брать. Перед завтраком курсантов собрали командиры отделений и, так сказать, неофициально кое-что объяснили. Евстафьев, командир того отделения, где служил Алёшкин, например, посоветовал: — Как только получите вещи, роту отведут на площадь за казармы, около дороги. Посмотрите, разберитесь. Что вам нужно — возьмите, а остальное можете сдать обратно или продать. Там в эти дни всегда собираются торговки и торговцы с базара, и они у красноармейцев охотно покупают гражданские вещи. Правда, платят они немного, но зато ведь это живые деньги. Чемоданы и сундучки не продавайте, их вам разрешат держать под койками. По тревоге их брать не будем, а, наоборот, в них будете складывать всё, что не уложится в вещевой мешок. На каждом чемодане или сундучке привяжете бирку с фамилией. Это сообщение всех обрадовало, курсанты сразу поняли его выгоду. Теперь по тревоге в вещевой мешок можно будет класть только полотенце, кружку, ложку, котелок, мыло и бритву, а все уставы, книги, блокноты и тетради складывать в чемодан. Раньше всё это приходилось брать с собой. Кое-какие личные вещи, которыми некоторые дорожили, тоже можно было в чемодане держать. Да и деньги появятся, а деньги почти всем курсантам были очень нужны: большинство, как и Борис, из дома получали гроши, тогда как расходы, иногда совершенно неожиданные, случались. Слова Евстафьева подтвердились. Стоило только роте одногодичников 5-го Амурского стрелкового полка появиться на указанной площади, как она была окружена толпой женщин и мужчин, наперебой хватавшихся за чемоданы, мешки и узелки, и, даже не глядя на их содержимое, уже выкрикивавших свою цену. Мало того, у края дороги сидели человек 15 торговцев, продававших сундучки, фанерные чемоданы, ваксу, сапожные щётки и другую мелочь, необходимую в солдатском быту. Алёшкин быстро нашёл покупателя на свой ещё почти новый костюм, бельё и вещевой мешок. Он решил продать всё, оставив себе только трусы. Торговаться он не любил и продал вещи за первую же предложенную ему цену (как потом выяснилось, основательно продешевив), но всё-таки получил 17 рублей — в его тогдашнем понятии весьма солидные деньги. За три рубля он купил себе фанерный чемоданчик с блестящим замочком, оклеенный внутри обоями и пахнувший каким-то вонючим клеем. Кроме чемодана он купил ваксы, карандашей, тетрадей, бумаги, конвертов и, конечно, целый фунт «Ткаченковского» монпансье в коробке. После всего этого его капитал составил 13 рублей. В лагерь чемоданы и сундучки с привязанными к ним фанерными бирками были доставлены на подводе, в них каждый сложил оставшиеся после распродажи вещи. Эти чемоданы стояли на земле под нарами в палатках. Лагерная палатка того времени, сшитая из простого сурового полотна, предназначалась для размещения одного отделения и была до примитивности проста. Вот её схема:1. Спальные места для красноармейцев. 2. Стол. 3. Хозяйственные полки для котелков и вешалки для шинелей. 4. Входная дверь. 5. Основной шест палатки. 6. Полотняные скаты. 7. Веревочные стяжки. 8. Земляная засыпка. 9. Деревянное (дощатое) гнездо.
Лагерная жизнь имела свои особенности. Она предоставляла несколько большую свободу, чем жизнь в казарме, имела свои особые прелести, но вместе с тем и особые сложности, и трудности. Конечно, самым приятным было то, что весь лагерный период жизни красноармейцы проводили па свежем воздухе в чудесном месте. Лагерь располагался на берегу реки Амур, километрах в 10 от города Благовещенска, на ровной поляне, местами покрытой редкой, красивой растительностью: дубами, берёзами, ясенями, клёнами и другими. Между этими деревьями, причём так, чтобы сохранить их в неприкосновенности, и располагались палатки лагеря 2-й ордена Красного Знамени Приамурской дивизии. На лето (на лагерный период) в дивизию прибывал и её третий полк, называвшийся 4-й Волочаевский. Обычно он стоял в Хабаровске. Как и все военные лагеря, лагерь дивизии размещался по определённому, видимо, кем-то установленному порядку, с изменениями применительно к условиям местности. Вот примерный план той части лагеря, которую занимал 5-й Амурский стрелковый полк, кстати сказать, расположенный в самом центре лагеря.
I. Первая линейка — аллея, обсаженная невысокими деревьями, посыпанная песком. На ней проводилась вечерняя поверка, по ней не разрешалось ходить никому, кроме командира дивизии и командира полка. Около неё располагались посты дежурных по подразделениям. II. Средняя линейка — основное средство сообщения внутри лагеря для пешеходов. III. Задняя линейка, служила для движения конного транспорта. 1. Пост дежурного по роте. 2. Палатка с оружием. 3. Часовой. 4. Палатки красноармейцев. 5. Ленинская комната. 6. Палатка старшины и ротный склад. 7. Место для чистки оружия. 8. Палатка среднего комсостава. 9. Полковой клуб — столовая. 10. Кухня. 11. Спортплощадка. Во время нахождения в лагере занятия приобрели иной характер. Участились походы, с каждым разом более длительные и быстрые. Ежедневно проходили практические занятия длительностью не менее четырёх часов, причём, как правило, проводились они в районе ближайших сопок, на расстоянии 4–5 километров от лагеря. Следование на место занятий и возвращение оттуда являлось своего рода походом, да и сами занятия проходили в постоянном движении. Отрабатывались задачи отделения и взвода в разведке, в охранении, в наступлении, во встречном бою, в обороне. Очень часто привлекались курсанты роты одногодичников 6-го или 4-го полков, это делало занятия ещё более интересными. Очень скоро при проведении тактических занятий роли командиров отделений, помкомвзводов, а иногда и командиров взводов поручалось исполнять курсантам. Делали это по очереди, и многие, в том числе и Борис, получали от этого большое удовольствие. Оборонять какую-либо сопку или распадок, командуя при этом несколькими десятками уже достаточно хорошо обученных людей, было не только почётно, но и очень интересно. Иногда на занятиях присутствовал командир роты, он всегда давал много интересных и сложных вводных, заставляя вспоминать и глубже запоминать тактические положения, выученные зимой теоретически. Один раз их посетил командир полка Родионов, и Павлин Колбин, командовавший взводом, получил от него благодарность. В другой раз верхом приехал на занятия и комиссар дивизии Щёлоков, он пробыл вместе с ротой весь день, а по окончании собрал всех курсантов и командиров на полянке. Разбирая занятия, он крепко покритиковал и отдельных командиров, и курсантов, но вместе с тем похвалил хороший боевой листок, выпущенный во время занятий Костей Ротовым. После этого он сделал краткий доклад о международном положении, обратив внимание, что напряжение между нами и империалистическими странами растёт, капиталисты всех стран точат зубы на СССР, который своими достижениями, своей растущей мощью является у них бельмом на глазу. Наша задача — как можно лучше изучить военное дело, чтобы быть готовыми в любой момент стать в ряды командиров Красной армии и умело дать отпор врагу. После доклада, когда курсанты получили разрешение закурить, Щёлоков подозвал к себе Бориса и спросил, как у него обстоят дела со вступлением в члены партии. Алёшкин ответил, что ждёт рекомендаций из Владивостока. — Ну, что же, хорошо, — сказал комиссар, — тогда сегодня вечером зайдите к моему адъютанту, я у него оставлю рекомендацию для вас. Борис поблагодарил и был очень польщён таким вниманием комиссара дивизии. Было ясно, что этому он обязан лестным отзывам о его работе, полученным в дивизии от Благовещенского обкома партии. Об этом, между прочим, говорил и сам Щелоков, когда сообщал на партсобрании о результатах работы представителей дивизии по коллективизации. Все уже знали, что его избрали делегатом на XVI съезд партии и вскоре он должен выехать в Москву. У комдива было много забот: предстояла инспекторская проверка дивизии, а его не будет — значит, надо как следует подготовить к ней всех политработников. При этом он всё-таки нашёл время вспомнить о каком-то курсанте. Кроме тактических занятий, строевых и физкультурных, о которых мы ещё скажем особо, наши курсанты больше, чем другие подразделения, занимались стрельбой. Каждому из них предстояло научиться хорошо стрелять из винтовки, ручного пулемёта Дегтярёва, станкового пулемёта Максима, револьвера наган. В этом деле Бориса постигла неудача. Он отлично стрелял на расстоянии до 200 шагов, но дальше, на 300–500 шагов, очертания цели у него смазывались и, к своему огорчению, при выполнении упражнений на дальнее расстояние он немало пуль «посылал за молоком». Почему-то не особенно ладилось у него стрельба и из револьвера: он едва-едва выполнял установленную норму. К инспекторским стрельбам он пришёл с весьма посредственными результатами. Но зато во временных, когда многие даже очень хорошие стрелки, чувствуя за спиной присутствие самого Блюхера, а именно он прибыл на стрельбы, наделали массу ошибок, Борис приобрёл вдруг необъяснимую уверенность и спокойствие и, к удивлению и радости командира взвода и командира роты, выполнил все упражнения на «отлично», получив впоследствии за это благодарность в приказе по полку. Между прочим, раз мы заговорили об инспекторских стрельбах, то, очевидно, следует рассказать, в чём они заключались. Каждый стрелок был обязан выполнить несколько зачётных упражнений, а именно поразить грудную мишень с расстояния ста шагов, с двухсот — поясную мишень и с трёхсот — в рост человека. Три патрона выдавалось на каждое упражнение, все они выполнялись с одного места из положения лёжа. Одно попадание из трёх давало оценку «удовлетворительно», два — «хорошо» и три — «отлично». После стрельбы из винтовки выполнялось упражнение из пулемёта системы Дегтярёва. На расстоянии 400 шагов на три минуты показывалась цепочка из пяти человеческих фигур. Очередью из 12–15 выстрелов надо было поразить одного из них — «удовлетворительно», двух — «хорошо», трёх и более — «отлично». После этого производилась стрельба из пулемёта системы Максима, установленного на станине в специально отрытом окопе. На расстоянии 500 шагов поперёк стрелковой полосы двигался фанерный макет танка вполовину натуральной величины. Его нужно было поразить очередью из 25 выстрелов; две пробоины — «удовлетворительно», 4 — «хорошо», 6 и более — «отлично» (тогда ещё наивно предполагали, что в будущей войне на танках будет такая же броня, как и в Первую мировую войну, которую станковый пулемёт с расстояния 500 метров пробивал). Наконец, последнее упражнение заключалось в следующем: стрелок по команде совершал перебежку от рубежа, удалённого от линии стрельбы на 50 метров. Как только боец падал на землю, перед ним в 200 шагах показывалась мишень (фигура бегущего солдата), державшаяся неподвижно одну минуту. Затем она скрывалась, через три минуты показывалась немного в стороне, держалась тоже минуту, ещё через три минуты показывалась в новом месте. Стрелок имевшимися у него в магазине пятью патронами должен был поразить одну мишень — «удовлетворительно», две мишени — «хорошо» и три мишени — «отлично». Занятия по физкультуре в лагере заключались в основном в преодолении так называемой полосы препятствий. Боец в шинели, с вещевым мешком за плечами, с противогазом и сапёрной лопаткой, с винтовкой в руках должен был пробежать, проползти всю полосу, длиною около 500 метров за строго определённое время. Препятствия на этой полосе были следующие: канава шириною два метра (её надо было перескочить), бревно толщиною 15 см и длиною пять метров, укреплённое на высоте около метра (по нему — пробежать), несколько рядов колышков, высотой в полметра, между которыми была натянута тонкая проволока (через неё надо было перепрыгивать). Следом за этим препятствием требовалось проползти под тремя рядами колючей проволоки, натянутой на высоте около 70 см и, наконец, взбежать по довольно крутому, скользкому дощатому настилу на так называемую горку, высотой около четырёх метров, спрыгнуть с этой высоты вниз на площадку, усыпанную опилками, пробежать ещё около 50 метров до огневого рубежа и поразить не менее двух из трёх грудных мишеней, установленных на расстоянии 100 метров. Разумеется, во время подготовительных тренировок взятие каждого препятствия повторялось многократно, затем они комбинировались и лишь при сдаче экзаменов проводились полностью. Кроме этой, чисто военной физкультуры, в лагерях проводилась иная — настоящая, так сказать, спортивная работа. В дивизии с этого года ввели должность инструктора физкультуры, он организовывал занятия по лёгкой атлетике, боксу, футболу и волейболу. Проводились эти занятия в так называемые свободные часы и, конечно, одногодичники всех полков были в них застрельщиками. Борис увлекался прыжками в высоту и бегом на средние и длинные дистанции, в этих видах он и достиг определённых успехов: по прыжкам входил в первую пятёрку дивизии, а по бегу на пять километров занимал второе место. Играл он в футбол и волейбол, причём в футболе выполнял обязанности защитника или, как его тогда называли, бека. В то время в футболе защитники исполняли довольно пассивную роль, они должны были своей массой и силой помешать форварду команды противника ударить по воротам. Алёшкин обладал широкоплечей приземистой фигурой, имел мощные ноги и весил 72 кг. Его столкновение с легковесным форвардом грозило последнему серьёзными неприятностями, как правило, он оказывался на земле. Поэтому, когда бек бросался к наступавшему форварду, тот пытался увернуться от него и при этом терял мяч. Сейчас же следовал сильный удар, и мяч оказывался далеко за серединой поля. Команда 5-го Амурского полка в дивизии постоянно занимала первое место. Почти все очень любили играть в волейбол, но тут постоянных команд не было, и играли кто с кем хотел. Кроме этих видов Борис увлекался и боксом. Правда, настоящей серьёзной тренировки он получить не мог: сам инструктор физкультуры был не очень сильным боксёром, да и времени у Алёшкина не было. Кроме того, как это ни смешно, на всю дивизию имелось всего две пары перчаток, и желающим «подраться» приходилось становиться в очередь за ними. Тем не менее на состязаниях в конце лагерного периода Борис сумел занять одно из первых мест по боксу в дивизии. Лагерная жизнь, более оживлённая и разнообразная, чем в казармах, протекала быстро. Казалось, только что выехали в лагеря, а уже на дворе конец июля. Завершились инспекторские стрельбы, отработаны все тактические занятия за отделение и взвод, несколько раз проведены практические занятия по сапёрному делу. Каждый курсант успел собственноручно отрыть и замаскировать окопы всех соответствующих профилей, научился рыть окопы для станковых пулеметов и даже трёхдюймовых орудий. Уже совершили много походов на самые различные расстояния, а один — даже в противогазах. На очереди стоял заключительный зачётный поход — марш-бросок, роты усиленно к нему готовились. Наконец этот день наступил. Роты одногодичников всех трёх полков были подняты по тревоге. Каждому курсанту, кроме его личных вещей, в вещевой мешок заботливые старшины положили по два кирпича, чтобы довести нагрузку до нужного веса. Через плечо была надета скатка шинели, через другое — противогаз и фляжка с водой, на поясном ремне — два подсумка, в одном из которых болталась, выданная ещё с вечера, обойма боевых патронов, и в специальном чехле — малая сапёрная лопатка. Поход состоялся 18 июля 1930 года. Роты вышли в 5 часов 30 минут утра без завтрака. Все знали, что поход будет протяжённостью в оба конца 15 километров, что придётся часть пути пройти в противогазах, преодолеть полосу препятствий и закончить выполнением стрелкового упражнения. Знали также, что нужно уложиться в строго ограниченное время и что успех будет зависеть от выполнения задачи каждым курсантом. Роты между собой договорились о соревновании. Это то, что было известно в теории, а как это на практике, скоро почувствовали все. После построения и выхода на исходный рубеж, роты отправились в путь с промежутками в 15 минут одна за другой. Шли по порядку: первой — рота 4-го Волочаевского полка, за ней — 5-го Амурского и последней — 6-го Хабаровского. Первые четверть часа никакого особого впечатления на курсантов не произвели: шли обычным маршем во взводных колоннах. Было ещё прохладно. Все чувствовали себя довольно хорошо натренированными, и поэтому шли ровно, спокойно, кое-кто даже начал было песню, но командиры взводов петь запретили: тратится лишняя сила, — объяснили они. Непривычным был, пожалуй, только груз в вещевых мешках, но и он пока особых неудобств не доставлял. Борис и его друзья (идти было разрешено «вольно»), вполголоса даже острили: — Ну и бросок! А говорили, что трудно будет… Однако, когда были пройдены первые два километра, всё и началось. Внезапно командир роты, шедший впереди, скомандовал: — Шире шаг! — и, увеличив размер шага почти вдвое, ускорил темп движения. Вслед за ним эту команду повторили командиры взводов. Рота пошла раза в два быстрее. Прошло ещё 15 минут, послышалась новая команда: — Шире шаг! Командиры, а вслед за ними и курсанты, пошли ещё быстрее. Уже нарушились ровные ряды шеренг, всё чаще слышались окрики помощников командиров взводов, шедших сзади, и старшины роты вместе с санинструктором, замыкавшими ротную колонну: — Не отставать! Не растягиваться! Стало невыносимо жарко, хотя ещё не было и семи часов утра. Пот лился по лицу и по спине ручьями. Гимнастёрки на спинах у всех бойцов стали тёмными, как будто на каждого из них вылили ведро воды. Все облизывали вдруг сразу распухшими языками сухие потрескавшиеся губы. Скатка, винтовка и всё прочее снаряжение вдруг показались невыносимо тяжёлыми, ноги в кирзовых сапогах тоже отяжелели, как будто были налиты свинцом, а командиры теперь уже непрерывно кричали: — Шире шаг, быстрее, ещё быстрее! — и сами наращивали скорость, как будто подгоняемые криками старшины и помкомвзводов. — Не отставать! Ну, что растянулись? Вперёд, вперёд, плотнее идти! В тихом летнем утреннем воздухе, когда ни один придорожный кустик буквально не шевелился, раздавалось натужное дыхание, вернее, какое-то сопение уставших людей, разрозненный топот ног да выкрики команд. Курсанты уже не шутили и не разговаривали. Они, кажется, начали понимать, что такое марш-бросок. Но вот, наконец, преодолели половину пути — привал на 10 минут. Командиры отделений приказали курсантам снять с себя всё снаряжение, лечь на землю и поднять ноги кверху, облокотив их на что-нибудь. Разрешили прополоскать рот, но не пить. Некоторые этого приказа не послушались и потом за это крепко поплатились. Предложили всем проверить состояние портянок, у кого они сбились, перемотать. Многие, хотя и чувствовали, что с портянками у них не всё в порядке, перематывать их поленились: привал был короток, а перемотка портянок — тоже работа. Этим курсантам о своей беспечности пришлось потом пожалеть. Алёшкин и его ближайшие друзья — Колбин, Беляков, Шадрин проделали эту часть похода сравнительно легко, помогли ежедневные занятия спортом. Но вот последовала новая команда. Все построились и зашагали теперь уже в обратном направлении. Было разрешено расстегнуть воротники гимнастёрок и засучить рукава. Первую половину пути, как объявил на привале политрук роты, прошли неплохо, хотя по времени от 4-го полка отстали, а ведь сзади ещё шёл 6-й, неизвестно, какое время он покажет. Поэтому с первых же шагов обратного пути был взят очень высокий темп. Это сразу сказалось на менее тренированных курсантах. Уже через пять минут обратного движения взводные шеренги расстроились, и некоторые курсанты стали с каждым шагом отставать от своих товарищей, ломая ряды и затрудняя движение следующим за ними. Старшина уже не шёл в хвосте роты. Неизвестно, где он брал в себе силы, беспрестанно перемещаясь вдоль ротной колонны, — он руководил помощью отстающим. То приказывал более крепкому взять часть вещей у более слабого, то сам брал у кого-нибудь из ослабевших винтовку, скатку или вещмешок, нёс это некоторое время, давая возможность немного передохнуть. Иногда слышался приказ двоим вести, а скорее, почти нести уже совсем обессилевшего соседа. Одним словом, и старшина, а вскоре и все помкомвзвода выручали уставших лично или приказами. А темп ходьбы всё возрастал, и командиры взводов, занятые всецело только тем, чтобы не отстать от командира роты, кричали «шире шаг» и даже не оборачивались, чтобы посмотреть, как за ними идут бойцы, твёрдо уверенные, что большинство, выбиваясь из последних сил, идёт за ними, а отстающему меньшинству, точнее, даже единицам, помогут командиры отделений, помкомвзвода, старшина и соседи. Петька Беляков, как самый сильный, уже давно, кроме своей, нёс ещё чьи-то винтовки, нёс скатку соседа Павлин Колбин, и даже Борис Алёшкин, для которого обратная часть похода казалась гораздо тяжелее первой, нёс два дополнительных противогаза. Вообще, когда рота подходила к полосе препятствий, она представляла из себя довольно плачевное зрелище, ухудшавшееся ещё и тем, что последний километр все шли в противогазах. Гимнастёрки уже давно высохли, и пятна, темневшие ранее от пота, теперь от выступившей на них соли стали совершенно белыми и сверкали на солнце так, как будто были посыпаны снегом. Если два часа тому назад из лагеря вышла стройная, подтянутая колонна роты, где каждый курсант щеголял своей выправкой, то теперь к полосе препятствий подходила толпа донельзя измученных людей, готовых свалиться с ног. А за полосой препятствий на рубеже стрелкового полевого тира их ожидало всё начальство полка и дивизии, многие командиры держали часы в руках. Комроты понимал, что, кроме скорости, наблюдатели обратят внимание и на внешность бойцов, поэтому перед самыми препятствиями темп был замедлен, и по колонне передана команда: — После преодоления препятствий — две минуты на приведение себя в порядок и построение. Старшине и помкомвзвода проследить. Борису казалось, что силы уже оставляют его, а тут надо было ещё преодолевать эти проклятые препятствия! Первым шёл Петька Беляков. Увидев состояние Бориса, он схватил его за рукав и потянул за собой, сообразив, что тот, кто прежде всех преодолеет препятствия, будет иметь больше времени, чтобы отдохнуть перед стрельбой. По условиям, к стрельбе взвод мог приступать, только когда все бойцы построятся. Взвод, в котором служил Алёшкин, был первым, поэтому следовал в голове колонны и подошёл к препятствиям раньше остальных, за исключением одного человека — Яшки Штоффера, который последние две сотни метров пути почти висел на руках у старшины и помкомвзвода. Но вот все преодолели препятствия, в том числе и двое отстающих, остались «горка» и «прыжок». Командир взвода Новиков взглянул на часы и вздохнул с облегчением: время, показанное его взводом, было отличным, сейчас через 1–2 минуты присоединятся отставшие, и взвод может идти на стрельбу, но что это? Все видели, как старшина и помкомвзвода помогли забраться на горку обоим отставшим, трое из четверых спрыгнули вниз, а один остался стоять на площадке. Старшина махал руками, что-то кричал… Поднявшийся ветерок относил его слова в сторону, но все догадались, что это были далеко не лестные выражения по адресу «антилегенции» вообще и данного индивида в частности. В курсанте, нелепо стоявшем на площадке, мимо которого уже успела пробежать добрая половина второго и даже отделения третьего взводов, все узнали Штоффера. Новиков был взбешён: несмотря на то, что его взвод прошёл отлично, из-за отставшего он может потерять призовое место! Рядом уже начал построение второй взвод, стали подбегать бойцы третьего, а этот Штофффер всё продолжал стоять на площадке, как истукан — позор на всю дивизию! В этот момент раздался бас Петра Белякова: — Товарищ командир взвода, разрешите, я его заставлю спрыгнуть, а то так ведь мы не только сами опозоримся, а всю роту подведём! — Идите быстрее. Оставив винтовку, противогаз и скатку, Петька бросился назад к горке, быстро взбежал на неё (3–4 минуты отдыха сказались), и все увидели, как он, размахивая руками, что-то стал горячо доказывать Якову, а тот отрицательно мотал головой и пятился от наступавшего на него Белякова. Затем случилось то, чего никто не ожидал. Пашка подхватил барахтавшегося Штоффера в охапку и вместе с ним прыгнул вниз. Через полминуты оба были уже в строю. Петька тащил Штоффера за руку, тот бежал, прихрамывая, стараясь на ходу что-то растолковать своему спасителю. Вся эта сцена заняла не более полутора минут, но, однако, драгоценное время было потеряно. К стрелковой полосе первым подошёл другой взвод, поэтому стреляли после него. Это, конечно, снизило показатели и, хотя результаты стрельбы были лучше, заняли только второе место. Но, несмотря на этот инцидент и последовавшую из-за него задержку, всё же рота одногодичников 5-го Амурского стрелкового полка в этом состязании победила и, как потом оказалось, она была в числе лучших во всей ОКДВА. Борис не помнил, как он добрался до своей палатки и свалился на нары. Такое же состояние было почти у всех одногодичников, принимавших участие в марш-броске. Им разрешили отдыхать целые сутки, и не зря. У каждого, кажется, не было ни одного мускула, ни одного сустава, который бы не давал о себе знать. Почти все отказались от завтрака, с трудом поднялись к обеду, и очень многие в течение последующих двух дней ещё охали и стонали при каждом резком движении. Но, однако, служба в армии никаких поблажек не даёт, и всем, даже больше всех охавшим и стонавшим, после однодневного отдыха пришлось включиться в выполнение своих обычных красноармейских обязанностей.
Последние комментарии
2 часов 54 минут назад
10 часов 42 минут назад
13 часов 13 минут назад
13 часов 21 минут назад
2 дней 38 минут назад
2 дней 4 часов назад