Запах медовых трав [Доан Зиой] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Запах медовых трав

ПРЕДИСЛОВИЕ

© Издательство «Прогресс», 1973.


Под крылом самолета после невысоких сгорбленных гор Лаоса и северо-западного Вьетнама, суровых и безлюдных горных склонов, покрытых темно-зелеными зарослями джунглей, — лишь иногда мелькнет на горной террасе обработанное поле да удивит своей необычностью дом, построенный на сваях (словно на высоких ходулях!), — после всего этого дельта Красной реки открывается праздничной феерией блеска озер, речных рукавов и протоков, сиянием водной глади рисовых полей, кудрями пальмовых и бамбуковых рощ, переливом всех оттенков зеленого, золотящегося, пронизанного солнцем. Вспоминается: «Место здесь высокое и озаренное светом», — так говорил в 1010 г. государь Ли Тхай То в своем указе о перенесении столицы на место нынешнего Ханоя.

С начала нашего века через Красную реку в центре дельты, которая по праву считается колыбелью вьетнамской культуры, перекинут уникальный более чем двухкилометровый мост Лонгбиен, построенный по проекту Эйфеля (так сложно переплелись здесь исторические судьбы народов и их цивилизаций). По этому мосту в октябре 1954 г. прошагали последние солдаты французского экспедиционного корпуса, навсегда уходившего из Вьетнама, за ними ехала поливальная машина и методично смывала грязь… Потом по этому мосту пошли грузы, столь нужные для социалистического строительства ДРВ. В годы недавней разрушительной воздушной войны американская авиация не единожды разбивала мостовые пролеты и быки. Однако вновь и вновь спокойно и быстро заделывались бреши. В мае 1972 г. мост был искорежен так, что, казалось, легче построить новый, чем восстановить прежний. Но прошли считанные дни после подписания Парижского соглашения 1973 г. о прекращении войны, и легендарный мост был восстановлен. В его истории и его облике (ведь строился он вьетнамцами) как бы отражается судьба вьетнамского народа и вьетнамский национальный характер — невероятно упорный, многотерпеливый, способный на великое созидание и на великую борьбу, воспитанный древней тысячелетней культурой, утонченный, склонный к изящному, характер, который нашел всестороннее отражение в литературе современного Вьетнама, особенно в новеллистике, получившей в последние годы значительное развитие.

На ханойской улице, которая носит имя великого поэта Нгуен Зу, светлый дом в три этажа, осененный листвою огромных тропических деревьев, встречает улыбками, рукопожатиями, объятиями друзей. Это Союз писателей Вьетнама. На втором этаже царит деловая атмосфера — здесь готовится очередной номер журнала Союза писателей «Литературные новинки» («Такфам мёй»), который начал издаваться в военное время — с апреля 1969 г. А в доме неподалеку расположилась редакция еженедельника «Литература и искусство» («Ван нге»), — этому изданию уже исполнилось четверть века.

Над Ханоем ревели сирены воздушной тревоги, ракеты и «миги» вели бой с вражескими самолетами, с лица земли сметались целые кварталы и улицы, с воем врезались в дома ракетные снаряды, управляемые и неуправляемые, рвались шариковые, веерные, кумулятивные и другие бомбы. Писатели разъехались по воинским частям, предприятиям, деревням. Но точно в срок, почти без опозданий выходили очередные номера литературных газет и журналов, одна за другой появлялись в свет новые книги писателей ДРВ. И в этом — высокая мера мужества, стойкости и духовной силы вьетнамского народа.

Несмотря на тяготы военных лет, плодотворно, с большим упорством трудились писатели. «Наше первое в Юго-Восточной Азии государство рабочих и крестьян на протяжении значительного исторического периода развивалось в условиях войны, — говорит генеральный секретарь Союза писателей Вьетнама прозаик и поэт Нгуен Динь Тхи. — Литература не может ограничиваться лишь военной темой, хотя, понятно, в эти годы именно она была для нас главной. Вырос, стал неизмеримо образованнее наш читатель, он требует от писателя широты взглядов, глубокого понимания роли народа и места личности в общей борьбе, в контексте мирового революционного процесса, в меняющихся социальных обстоятельствах. Наша жизнь и наша борьба должны представать не как маленький ручеек, а как струя в течении полноводной реки».

За годы народной власти Северный Вьетнам превратился в страну, где каждый читает и любит книгу: тиражи, как правило, расходятся мгновенно. Велик интерес и к советской литературе — за годы войны начиная с 1965 г. переведено и издано не менее полусотни книг советских писателей. В тропическом Вьетнаме вся жизнь проходит под открытым небом, на улице, иной раз приятно было наблюдать, с каким самозабвенным упоением черноголовые девочки и мальчики, а нередко и взрослые читают книги Горького, Маяковского, Алексея Толстого, Гайдара, Ауэзова…

Опыт советской литературы играет важнейшую роль в формировании духовного и творческого облика писателей ДРВ. Поэт Хоанг Чунг Тхонг, один из первых переводчиков Маяковского во Вьетнаме, вспоминал в 1967 г.:

««Мать» Горького, «Железный поток» Серафимовича, «Как закалялась сталь» Островского, «Разгром» Фадеева, «Поднятая целина» Шолохова, поэзия Маяковского и многие другие замечательные произведения стали нашими самыми близкими, самыми задушевными друзьями еще в те годы, когда мы были молоды и только учились писать».

В период войны 1964—1973 гг. расцвела поэзия, и прежде всего лирическая; оживились поиски новых форм, новых средств поэтической выразительности, возродился на новой основе классический для вьетнамской поэзии жанр — поэма.

Получил развитие роман и даже роман-эпопея. И засверкал новыми гранями — разнообразием тем, образов, стилей излюбленный жанр вьетнамских прозаиков — рассказ.

Жанр рассказа восходит своими истоками к глубинам истории вьетнамской литературы — к художественно выразительным сюжетным эпизодам средневековых хроник и жизнеописаний, к ранним формам новеллистики XIV—XV вв. Его развитие в XVIII — начале XIX в. связано с вторжением в литературу стихии фольклорного новеллизма, народного анекдота. Во втором-третьем десятилетии XX в. происходит становление современной реалистической новеллы. Хо Ши Мин, заложивший основы вьетнамской революционной литературы, под впечатлением прозы Льва Толстого пишет на французском языке в начале 20-х годов первые рассказы, печатавшиеся в «Юманите».

В литературе ДРВ периода антиколониальной войны Сопротивления (1946—1954 гг.) путь к художественному осмыслению революционной действительности открывал рассказ, который наряду с очерком явился жанром-первопроходцем и разведчиком. Эту же роль рассказ выполнял и в дальнейшем, в период мирного социалистического строительства (1954—1964 гг.), отображая коренные революционные перемены в Северном Вьетнаме. Социально-эстетический анализ меняющейся действительности находился в центре внимания писателей, которые стремились средствами «малой прозы» отобразить общественный смысл происходящих знаменательных перемен и их нравственно-психологическое преломление в душах людей. Пристальное внимание к социальной сущности и обусловленности характеров составляло отличительную черту многих из этих рассказов, в основе развертывавшихся коллизий лежали классовые конфликты. В форме воспоминания о дореволюционном прошлом строится «Рассказ бывшего актера» Нгуен Тхе Фыонга (род. в 1930 г.): талантливый актер бродячей труппы народного музыкального театра тео говорит о своей трагической судьбе, искалеченной по прихоти власть имущих. Трагичность этой судьбы предстает как закономерность — столь же горькой была и доля матери героя рассказа, в котором выражен решительный приговор прошлому.

Процесс становления новой жизни, может быть, труднее всего протекал в горно-лесных районах Вьетнама, где проживают малые народы, находившиеся до революции на ранних ступенях общественного развития. В рассказе Нгуен Нгока (род. в 1932 г.) «Высоко в горах» почти отсутствует событийность, в нем господствует лирическое начало. Это портрет старого партийца Кама. Рассказ развертывается, по существу, в форме косвенного монолога Кама — в нем есть воспоминания, события жизни, где были, конечно, и конфликты, но они как бы стерлись, отошли на второй план. Неодолимость начал новой жизни, их безусловное торжество составляют подтекст рассказа, а потому в художественном видении автора становятся менее важными коллизии и конфликты.

Эта черта отличает и другие рассказы Нгуен Нгока, в них намечается важнейшая тема — утверждение идейно-нравственного потенциала строителя нового общества. Для старого Кама нравственная чистота человека революции является столь же естественной, как и дыхание, в этом неграмотном горце словно воплотились поэзия народного характера и поэзия революции.

Цельность характера отличает и юную учительницу Тует из рассказа «Героиня»; она покинула столицу, чтобы учить ребят в глухом горном краю. У нее есть возможность вернуться к жениху в Ханой, но эта дилемма, не успев вылиться в конфликт, снимается, ибо чувство долга и возникшее в душе девушки ощущение кровной связи с людьми гор оказываются сильнее. Сюжет в этом рассказе Нгуен Нгока тоже почти не намечен, так как отсутствует конфликт, зато важную роль играет поэтичный пейзаж, созвучный высокому настрою чувств героини.

Суровая мораль революции требует от строителя нового общества жесткой самодисциплины и даже самоотверженности, она приходит в столкновение с обывательскими привычками — эта тема, которая намечена у Нгуен Нгока, характерна для многих рассказов начала 60-х годов, резко выявляющих общественную значимость поступков человека. Но и здесь, несмотря на явное усиление роли событийности, сюжетных элементов, на первый план выдвигаются психологические коллизии. В рассказе Хыу Мая (род. в 1927 г.) «Дары счастья» молодожены приносят свадебные подарки для передачи Алжиру, который тогда только что обрел независимость в результате кровопролитной войны; устами молодой женщины высказываются несомненно наивно-романтические идеи, которые звучат укором в адрес пассажиров машины, нагруженных сумками и свертками и спешащих к празднику домой. Надо сказать, что столкновение между личным и общественным находит в рассказе несколько прямолинейное, «плакатное» разрешение.

Несомненно, более глубокое понимание перестройки психологии человека отразилось в рассказе Фам Хо (род. в 1926 г.) «Соановый сад», в котором значение символа приобретает лирический пейзаж — рощица стройных деревьев-соанов (она «выделялась своей яркостью среди увядающей зелени бамбука и светлых листьев бананов»). С этими деревьями слишком многое связано в жизни старой женщины и ее сына, а их надо срубить для расширения строящегося по соседству нового предприятия; вновь возникает внутренний конфликт, но общественные интересы берут верх. В рассказе есть, возможно, еще смутное сознание того, что последствия индустриализации не только однозначно положительны, — в расставании с прошлым всегда таится и горечь утрат.

Исследование идейно-нравственного потенциала личности в качестве художественно-этической проблемы в литературе мирного периода неотделимо от событий антиколониального Сопротивления, оказавших огромное, решающее влияние на духовный облик и старшего и младшего поколений. Хыу Май в рассказе «Часовой мастер с линии № 1» видит истоки новых отношений между людьми, рождающихся в огне боев под знаменитым Дьенбьенфу. Гибель Фонга, бывшего «часовых дел мастера», который стал шофером в зенитной части, гибель доброго, бескорыстного человека, одержимого тоской по мирному труду, — это та трагическая судьба, которая как бы освещает новым светом мирные, созидательные будни Вьетнама.

Даже рассказы, действие которых протекает уже в дни мира, имеют тенденцию проследить судьбы героев в военные годы — в этот важнейший для формирования личности период, но стремление к охвату такого широкого временного плана приводит к определенному противоречию: рамки рассказа, «малой прозы», слишком тесны, а их расширение неизбежно оборачивается нарушением законов жанра. Происходит некое «разбухание» рассказа, включающего как необходимый элемент прошлое персонажей — нравственно-героический фон.

Нгуен Тхе Фыонг тщательно и кропотливо исследует испытание человеческих отношений на прочность. Герои рассказа «Старый друг», бывшие подпольщики, встречаются после войны, но один достиг высоких постов в Ханое, другой остался в деревне и работает в сельскохозяйственном кооперативе. Автор шаг за шагом прослеживает движение психологии персонажей, подчеркнуто объективированное изображение не мешает нарисовать с оттенком иронии портрет высокопоставленного друга, не выдержавшего испытания, и судьей ему становится его собственная жена, для которой непреложна чистота нравственных отношений между людьми.

Интересно, что война как предыстория персонажа, хотя и отнюдь не героическая, появляется и в рассказе Нгуен Нгок Тана (род. в 1927 г.) «Свобода», в котором господствует косвенная речь, ассоциативность и мощное течение подтекста, благодаря чему со всей ясностью перед читателем предстает образ врага — офицера сайгонской армии, убийцы и насильника, ханжи и лицемера, бывшего капеллана, «идейного» поборника сайгонского режима.

В период мирного строительства активно формируется новая литература у малых народов Северного Вьетнама; многие из них ранее вообще не имели письменности. Новая проза возникла здесь лишь в конце 50-х годов, одно из первых ее произведений — рассказ писателя народности таи Нонг Минь Тяу (род. в 1927 г.) «Девушка Мэн». Становление человека социалистического общества передано в поэтическом образе юной жительницы вьетнамских гор, которая тянется к активной общественной роли, к образованию, к свету, борется со старыми, нелепыми обычаями.

Печально знаменитый «инцидент в Тонкинском заливе» в августе 1964 г. стал рубежом, отделившим мирную полосу в истории Демократической Республики Вьетнам от продолжительной и жестокой войны. Героическая эпопея борьбы вьетнамского народа против империалистической агрессии нашла широкий отклик в литературе ДРВ: вслед за лирическим и публицистическим откликом на события — вслед за жанрами стихотворения и корреспонденции — темы военных лет стала осваивать «малая проза». Лаконизм жанра в условиях войны воспринимался как особое достоинство. В прозе периода войны ведущую роль играли рассказ и очерк, именно в жанре рассказа находили в первую очередь свое отражение важные процессы становления новых литературных тенденций. И это качество ведущего жанра со всей очевидностью проявилось в широте охвата тематики: в рассказах говорится о защитниках вьетнамского неба и о военных шоферах, о пленных американских летчиках и перевоспитании заключенных в исправительно-трудовых лагерях, о патриотах Южного Вьетнама и историческом прошлом страны; создавались лирические рассказы о родине Октября и об интернациональной солидарности с борьбой Вьетнама.

Для всей литературы стали особенно характерны эмоциональный накал, подъем гражданских и национальных чувств. В центре внимания писателей оказались драматические и трагические ситуации, грозящие героям смертельной опасностью; из реальной повседневной военной действительности, из жизни вошли они в литературу, и прежде всего в «малую прозу». Лирическое и публицистическое начала органически слиты во вьетнамском рассказе военных лет. Почти в каждом рассказе мы находим стремление показать возникновение новых общественно значимых черт характера человека.

Мужество и стойкость для каждого патриота стали нормой поведения, сформировалось новое этическое понятие — революционный героизм. Премьер-министр Фам Ван Донг говорил, что «вьетнамский революционный героизм является результатом революционной борьбы вьетнамского народа» и «имеет международное значение». Процесс превращения простого, ничем не примечательного вьетнамского парня в солдатской гимнастерке, воспитанного социалистической действительностью Северного Вьетнама, в человека, совершающего героический поступок, психологически тонко прослеживает Хюи Фыонг (род. в 1930 г.) в рассказе «Бомба замедленного действия».

«В борьбе против разрушительной войны, развязанной американскими агрессорами, линией огня стало не только все наше небо, все наше море, не только те районы, где мы с оружием в руках противостояли врагу, — пишет вьетнамский литературовед Фонг Ле, — но и цехи, где мы трудились, поля, которые мы распахивали. Благодаря образу «Линии огня» в нашей прозе постепенно вырисовывался образ родной страны, вышедшей на битву с врагом».

Особенностью этой войны было то, что она потребовала мужества от каждого. Никто не видел паники на улицах вьетнамских городов и деревень даже в самые критические, опаснейшие моменты бомбежек. Эта стойкость восхищала друзей и приводила в бешенство врагов. Народ был вооружен, ополченцы ружейным и пулеметным огнем отгоняли вражеские самолеты, сбивали их и брали в плен летчиков. О таких девушках-ополченках и их командире говорится в рассказе «Слезы в глазах командира» Буй Хиена (род. в 1919 г.), который, как всегда, показывает своих героев в сложных общественных и интимных, семейных, отношениях.

Суровые условия войны меняют отношения между людьми, как бы поднимают их на новый, более высокий нравственно-этический уровень, в этом находит выражение высокая степень справедливости целей, во имя которых сражался народ. Разлуки военных лет — они мелькают во многих рассказах, но в рассказе «В зоне огня» До Тю (род. в 1941 г.) они находятся в центре повествования. Это молодой писатель, его рассказы нередко тяготеют к «исповедальной» прозе молодых — особенно характерен в этом отношении ранний рассказ До Тю «Запах медовых трав», очень лиричный, передающий мироощущение юноши, только что надевшего солдатскую форму и свято хранящего память о погибшей матери, о первой полудетской любви, о доме. Новелла «В зоне огня» строится во многом как объективированная «исповедь» персонажей — прежде всего юной певицы Лиен, связанной с детства дружбой, а потом и взаимным чувством с молодым зенитчиком До. В рассказе возникает суровый и глубоко прочувствованный облик Ханоя военного времени, светлого южного города, утопающего в зелени. Молодость и романтика соединяются в образе Лиен. Раньше «она мечтала поскорее отправиться в путь по дальним дорогам и петь для солдат на переднем крае. Ей и в голову не могло прийти, что Ханой вскоре тоже станет фронтовым городом и она будет петь перед солдатами, здесь, рядом с торчащими из-за бруствера пушками».

Героиню боевых будней Вьетнама рисует в своем рассказе «Розы» писательница Нгуен Тхи Кам Тхань (род. в 1927 г.): самоотверженно и просто выполняет свой долг Хоан, девушка, сопровождающая иностранную гостью — поэтессу из Болгарии, «страны долины роз».

Во время войны с особой остротой проявились кровные связи нынешнего дня Вьетнама с его историей, его героическим прошлым и многовековой культурой. Известный вьетнамский поэт Те Лан Вьен писал в «Правде» 25 сентября 1966 г.: «В нашей сегодняшней борьбе против агрессоров участвуем не только мы, вьетнамцы нынешней эпохи; за нами четыре тысячи лет нашей истории, с нами герои прошедших столетий». История и культура народа предстает как важнейший исток духовных сил в рассказах вьетнамских писателей. Как ключ к «загадке Вьетнама», которую пытается разгадать иностранец-турист, рассматриваются искусство и обновленные национальные традиции в рассказе Ле Чи Ки «Вечер в Храме литературы».

Народное начало в литературе проявлялось не только в том, что она отражала разнообразие народных характеров, но и в том, что обнаруживается интерес к глубинным слоям народной жизни в прошлом, — таков рассказ-этюд Во Хюи Тама (род. в 1926 г.) «Бродячая труппа» о портовом городе Хайфоне дореволюционного времени, с эскизными зарисовками колоритных типажей и жанровых картинок; образ маленького Чатя в центре повествования как бы скрепляет их воедино.

Неслучайно обращение к фольклору, разумеется, на основе окрепших традиций литературы социалистического реализма. Подлинно эпическое начало, выражающее непреклонность воли сражающегося народа, заложено в образе безымянного старика-горца из рассказа Тю Вана (род. в 1922 г.) «Цветы железного дерева». Дыханием древних сказаний и жестоких обычаев давних времен овеяна эта легенда наших дней. В нее органически входит пейзаж, в котором ощущается та же древняя могучая сила и романтическая символика:

«Каждый год в конце весны распускаются цветы железного дерева. Распустившись, они вскоре осыпаются, падая вниз, как тяжелые капли дождя. Миллионы крошечных нежно-белых лепестков, мелких, как полова, летят, застилая небо, и покрывают землю в лесу плотным ковром, оседая на поверхности больших камней и в густой листве».

Романтической приподнятостью отличаются рассказы уроженца Юга Доан Зиоя (род. в 1924 г.), в них оживают образы прекрасной тропической природы, запечатлены острые коллизии, типичные для сложных и своеобразных условий национально-освободительной борьбы в Южном Вьетнаме.

Литература ДРВ по своей основной направленности — «литература воспитания», фактор, активно воздействующий на формирование нового человека. В этом русле создавал свои рассказы в годы войны Буй Хюи Фон (род. в 1918 г.), их с полным основанием можно назвать рассказами перевоспитания, ибо они открывают читателю еще одну сторону деятельности социалистического государства во Вьетнаме. Переломы истории рождают отнюдь не только одних героев, но и искалеченные судьбы. О сложном, иногда мучительном процессе нравственного возрождения людей, оступившихся и даже совершивших тяжкие преступления, рассказывает писатель в новеллах «Каменный воробей» и «Апельсины».

Ведя борьбу с агрессией, ДРВ одновременно не прекращала социалистического строительства. В рассказах военных лет значительное место уделено теме мирного труда и преобразования жизни. В рассказах писательницы Ву Тхи Тхыонг (род. в 1930 г.) магистральной является тема утверждения принципов новой жизни в деревне; ее главная героиня — женщина-крестьянка, освобождающаяся от пут патриархальщины, еще очень сильных в сознании людей стран Востока.

Последнее десятилетие ознаменовалось не только новыми достижениями писателей, которые давно уже пришли в литературу, но и появлением талантливой литературной молодежи (в сборнике представлены два молодых прозаика — До Тю и Ма Ван Кханг).

Одним из показателей интереса начинающих писателей к жанру рассказа является, например, конкурс, регулярно организуемый еженедельником «Литература и искусство». В 1967/68 году в конкурсе участвовало 650 авторов, представивших 830 рассказов, из них 40 были опубликованы на страницах еженедельника. В 1970/71 году в конкурсе приняло участие 900 авторов, приславших 1215 рассказов, 80 из которых напечатаны в журнале.

Советский читатель не впервые раскрывает книгу современных вьетнамских рассказов.

Можно назвать, не считая многочисленных публикаций в периодике, почти два десятка сборников, появившихся за последнее время в переводе на русский язык: «Капли морской пены» Тхань Тиня (Москва, 1962), «Ожидание» Нам Као (Москва, 1963), «Вьетнам в огне» (Ташкент, 1968), «Крылья» (Москва, 1970) и др. В данный сборник включены главным образом новеллы конца 50-х — начала 70-х годов.

Литература ДРВ, вступая в мирные годы, подводит итоги поистине гигантской работы своих талантливых тружеников в суровых условиях военного времени. Их писательский труд был реальным вкладом в победу вьетнамского народа, он станет фундаментом для нового подъема в развитии национальной литературы.


Н. Никулин

Буй Хиен

ЧАСЫ

Он работал чертежником в конторе по составлению земельных кадастров. Изо дня в день, склонившись над листом ватмана, прикрепленного поверх стекла, которое освещалось снизу лампой, он чертил извилистые линии. Синим цветом обозначались реки, красным и фиолетовым — дороги, крестиками — границы земельных наделов. Он работал почти автоматически, не разгибая спины и не произнося ни слова, и рассеянно думал о чем-то. А в конце каждого месяца получал причитавшиеся ему несколько десятков донгов, аккуратно складывал в конверт и все до последнего су отдавал жене. После обеда жена, помусолив огрызок карандаша, принималась прикидывать расходы на тридцать дней; она даже завела для этого особую книжицу. Она учитывала все до последней мелочи — от покупки риса и дров до расходов на мыло — и каждый раз ломала голову над тем, как бы сэкономить хоть один хао. Покончив с арифметикой, она сокрушенно говорила:

— Вот посмотри: на мелкие расходы остается не больше пяти хао.

Муж неизменно отвечал ей:

— Что ж поделаешь? Такое у меня жалованье.

Но как-то раз одному помещику, другу его непосредственного начальника, срочно понадобился план его владений. И наш чертежник взялся за сверхурочную работу. Он еще усерднее склонялся над своим столом, и вот вознаграждение — четыре донга. За ужином они оживленно обсуждали, как истратить эту сумму, неожиданно свалившуюся на них. Жена давно мечтала сшить себе светло-коричневое платье. Но получалось как-то чудно́: когда не было денег, все ее помыслы были заняты этим платьем, а вот теперь, когда она могла себе это позволить, давнишняя мечта вдруг потускнела, и вообще все ее мысли были в таком смятении, что она уже и не знала, что бы ей такое купить. Детишки — их было двое — закапризничали: услышав разговор родителей, они стали клянчить заводной автомобильчик и говорящую куклу. Но у главы семьи на уме давно уже было что-то свое, только он все не решался сказать об этом. Наконец он выпалил:

— Давайте купим часы!

И объяснил, что как раз сейчас представляется случай приобрести часы буквально задаром. Недавно в контору начальнику прислали рекламный проспект одной фирмы по продаже часов, которая находится где-то в предместье Ханоя. После обычного вступления фирма уведомляла, что намерена срочно продать весь товар себе в убыток, так как собирается ликвидировать дело, тут же прилагалось фото часов, которые продаются «баснословно дешево». Чертежник украдкой прочитал рекламный листок и взглянул на фоторекламу: чудесные настольные часы с квадратным циферблатом, нарядные, словно игрушка, да к тому же еще старая цена — шесть донгов — была решительно перечеркнута и красовалась новая: всего три донга!

Надо сказать, что чертежник не раз попадал в беду именно потому, что у него не было часов.

Попробуйте-ка без часов не опоздать на службу! Чертежник и его жена каждый раз с мучительным напряжением прислушивались к бою часов в доме соседа — счастливого обладателя отличных ходиков. Понятно, что бедняга чертежник то и дело приходил в контору с опозданием. Ему не оставалось ничего другого, как влезать в окно, иначе не миновать бы ему разноса! Старшему сыну нашего героя было поручено важное дело: каждый раз, когда отец пробуждался от послеобеденного сна — всегда, увы, слишком поздно, — он выводил к воротам отцовский велосипед — так верный оруженосец выводит коня. Едва успев надеть брюки и накинуть на себя рубаху, чертежник отважно прыгал в седло и устремлялся вперед, что есть мочи крутя педали и не обращая ни малейшего внимания на душераздирающие стоны заржавевшей втулки.

Итак, на следующий же день в ханойское предместье было отправлено письмо и денежный перевод. Наступила пора сладостного ожидания, в семье только и разговору было что о часах. Муж уже принял решение водрузить их на тумбочку возле кровати, а жена все никак не могла успокоиться, ей в голову пришла, посудите сами, вполне разумная мысль: если детишки невзначай заденут часы, они упадут и разобьются, позвольте узнать, откуда тогда взять денег на починку?

— Папа, когда же привезут часы? — приставали ребятишки. — А далеко ли этот самый Ханой?

И вот в одно прекрасное утро в контору вошел почтовый рассыльный с коробкой под мышкой.

— Разрешите осведомиться, кто здесь будет господин Хоанг Динь Куан?

Господин Хоанг Динь Куан почувствовал, как у него бешено заколотилось сердце, он сдавленным голосом воскликнул: «Это я!» — и поспешил расписаться в получении посылки.

Коробка была из гофрированного картона грязно-желтого цвета, с крышкой величиной не больше ученической тетради. С благоговением разрезая шпагатик, он подумал: «Как тщательно их упаковали! Часы небольшие, а фирма потратилась на такую огромную коробку». Сослуживцы, само собой, обступили его: вот уже несколько дней Куан только и твердил о том, что скоро получит необыкновенную вещь из Ханоя. И хотя руки его дрожали от нетерпения, какая-то неведомая сила заставляла его растянуть эти удивительные минуты.

Наконец он снял с коробки крышку, и все сослуживцы протянули руки, чтобы убрать слой мягкой соломки, в которую были упакованы часы. А вот и сами они открылись взору, и тут наш герой не удержался от возгласа разочарования: часы занимали всю коробку и были отнюдь не миниатюрными, как представлялось ему в мечтах. Когда с помощью сослуживцев он извлек их из коробки, то обнаружил некогда черную, а теперь изрядно пооблупившуюся гирю на такой длинной цепи, что, казалось, ей нет конца! Куан силился скрыть разочарование и уныние, охватившее его. Между тем сослуживцы в изумлении созерцали часы: квадратный циферблат из жести обрамлен нелепым кокетливым орнаментом из синих и белых квадратиков, и, как вечная память о только что проделанном далеком путешествии, на нем красовались глубокие вмятины. Корпус был из дерева какой-то непонятной породы, скорее всего, это была та самая мягкая древесина, из которой делают винные бочки. Внизу в корпусе было отверстие, через которое можно было разглядеть нехитрый механизм — несколько колесиков и шестеренок. Кто-то пошарил в коробке и обнаружил на самом дне ее, под слоем соломки, маятник, о котором чуть было не забыли. Это был круглый металлический диск, покрытый тонким слоем голубой краски и похожий на биту для игры в расшибалку, какая найдется у любого мальчишки, разве что с одной разницей: в нем имелось два отверстия для металлического стержня, длинного-предлинного.

Господин начальник тут же объяснил собравшимся, что такие часы обычно вешают на кухне. Все дружно расхохотались и принялись не без иронии расхваливать «необыкновенную вещь» из Ханоя.

Кто-то повесил часы на стену. Затем общими усилиями прикрепили маятник и водрузили цепь с гирей. Маятник пришел в движение, и послышалось мерное тиканье, от которого сердце владельца часов счастливо забилось. Он поправил пальцем белые стрелки.

— Посмотрим, будут ли они показывать то же время, что и часы в конторе, — торжественно заявил он.

Но не прошло и минуты, как маятник замер и часы перестали тикать. Кто-то ехидно заметил:

— Здесь очень дует, сквозняк, знаете ли. Вот маятник и остановился.

Другой сострил:

— Господа, надо проявлять человечность, дадим часам отдохнуть денек-другой. Шутка ли — перенести такое путешествие!

А тем временем в душе Куана зародилось страшное сомнение: а может ли вообще работать это допотопное устройство? Сдерживая себя, он проговорил:

— Полно, господа! Неровен час, пожалует сам управляющий, тогда пиши пропало.

Он снял часы со стены, уложил их в коробку и тщательно прикрыл соломкой.

В полдень, придя домой пообедать, он, предвидя разочарование жены и надеясь как-то смягчить его, поставил коробку на стол и начал шумно выражать свою радость:

— Наконец-то часы пришли! Знаешь, они такие симпатичные. Правда, оказывается, большие, а не маленькие, как я думал, но все говорят: чем часы больше, тем точнее они идут. Это вовсе не настольные часы: они с тяжелым маятником и поэтому идут гораздо лучше пружинных часов.

Он решился даже на выдумку:

— Один мой сослуживец в прошлом году купил в точности такие же, но отдал за них целых восемь донгов.

Жена принялась разглядывать часы, но по ее лицу было видно, что они ей не понравились, хотя она и промолчала. Дети, навалившись на стол, разглядывали часы. Осторожно потрогав циферблат, они в один голос закричали:

— Какие гладенькие! И с синенькими квадратиками, вот здорово! Папа, повесь их на стенку!

Пытаясь оттянуть опасный момент, когда придется испытать часы в действии, отец сказал:

— Сначала надо пообедать. Я ужасно проголодался.

После обеда он плотно притворил все двери, чтобы не было сквозняка, затем вбил гвоздь в самом укромном углу, куда не доходил ветер, повесил часы, тщательно поправил, чтобы они висели прямо, установил стрелки и, дождавшись, когда в доме соседа послышится бой часов, дрожащей рукой толкнул маятник. Все домочадцы торжественно молчали, уставившись на часы. Глава семьи, преисполненный тайного страха, не отрываясь, следил за ленивыми движениями долговязого маятника: «Вот сейчас… сейчас он остановится… вот уже…» Но, к счастью, на этот раз часы шли как ни в чем не бывало. Через полчаса он, довольно потирая руки, улегся отдыхать. Детишки, вытянув шеи, продолжали глазеть на диковинное приобретение.

— Без десяти два я разбужу отца! — сказал старший и застыл возле часов.

Вечером младший сын встретил отца у порога.

— Папа, в половине пятого они остановились, — испуганно сообщил он, — и больше не хотят идти.

Куан долго суетился возле часов, он наклонял их то влево, то вправо, прижимался головой к стене и, прищурив глаз, проверял, правильно ли висит гиря, потом немного опустил маятник. Жена с молчаливым упреком посмотрела на мужа.

— Часы, как человек, должны поработать несколько деньков, пока не привыкнут, — сказал он будто в оправдание. — Их везли пароходом, была сильная качка, тут любой механизм начнет сдавать.

И часы, словно тронутые радушной заботой хозяина, вдруг опять за тикали.

Всю ночь Куан не спал, он лежал и прислушивался. Вдруг ему показалось, что тиканье прекратилось, но, внимательно прислушавшись, он опять услышал мерное «тик-так, тик-так». Однако стоило ему лишь на мгновение отвлечься, как ласкающий ухо звук куда-то пропадал. Куан тихонько поднялся и на цыпочках подошел к часам. В мерцающем свете лампадки от маятника повеяло покоем и неподвижностью древней молельни. Маленькая стрелка показывала час ночи. Из соседнего дома донеслось четыре удара: значит, уже целых три часа ему только казалось, что часы тикают. Куан опять засуетился, поднял маятник, подтянул гирю. Потом он упал на стул, обливаясь холодным потом, сердце сжималось от отчаяния.

Утром, уходя на работу, чертежник прихватил с собой маленький пузырек. Выпросив немного машинного масла, он смазал шестеренки и оси; для этого он обернул бамбуковую зубочистку тряпочкой, пропитанной маслом. Заметив, что жена следит за ним, бедняга смутился, но, сделав над собой усилие, объяснил с видом человека, знающего свое дело:

— Понимаешь, механизм, как и мы, только мы едим рис, а ему требуется смазка. Теперь-то он у нас заработает…

И в самом деле, часы начали ходить, не останавливаясь. Правда, они немного отставали — на пять минут за полдня. Куан привесил к гире медяшку для тяжести и найденный где-то винт. Но часы продолжали отставать. Тогда он прикрепил к цепи складной нож и даже умудрился приладить шарикоподшипник. Но когда он попытался подвесить еще большой кусок железа, выпрошенный у кузнеца, часы не выдержали, они скособочились и маятник остановился.

Больше Куан ничего придумать не мог. Лишь теперь услышал упрек жены:

— Да, недаром говорят: не зарься на дешевизну, гнилье подсунут.

— Подождем, — ответил Куан, — пусть механизм немного разработается. Вот увидишь, через пару дней они будут показывать время точнее станционных часов.

С тех пор чертежник пустился во все тяжкие. В полдень он задерживался в конторе на пять минут, потом нарочито медленно крутил педали своего велосипеда. Все это ему нужно было, чтобы воскликнуть:

— Смотрите-ка, из конторы до дома я ехал десять минут, значит, сейчас десять минут первого!

Выждав момент, когда на него никто не смотрит, Куан осторожно подводил стрелки на пять минут вперед. Эту же хитрость он повторял и вечером.

— Часы ходят правильно! — торжествующе повторял он. — Точнее быть не может!

— Они же отставали от соседских, — с сомнением в голосе отвечала жена.

— Мало ли что! Он на службу ходит когда захочет, вот за часами и не следит.

Каждый вечер, перед тем как лечь спать, Куан передвигал стрелку вперед на десять минут: после этого он мог быть вполне спокоен за то, что утром часы покажут точное время.

Постепенно он привык к этим маленьким хитростям и не забывал о них, словно о молитве, ни на один день.

Куан познал все капризы и причуды своих часов. Оказывается, они были легко подвержены простуде. Стоило только небу нахмуриться в предвестии дождя, как шестеренки начинали поскрипывать — видимо, от влажности, — и обладатель часов соображал:

«Ага, лодырничать изволите! Придется мне сегодня перевести стрелки вперед на пятнадцать минут».

Когда же погода стояла сухая, маятник работал ритмично и часы за полдня отставали всего на две-три минуты, тогда они доставляли хозяину меньше хлопот.

Так счастливо существовали эти часы в маленькой семье чертежника Куана, который пестовал их, словно отец, вернее — как мать, любящая свое чадо, спасшая его от множества болезней, вырвавшая из объятий смерти и не раз, таким образом, подарившая ему жизнь. Часы тикали не останавливаясь и только жалобно повизгивали в дождливую погоду, словом, вели себя, будто ребенок, схвативший простуду и насморк, которые несут новые заботы родительскому сердцу.


Перевод И. Глебовой.

СЛЕЗЫ В ГЛАЗАХ КОМАНДИРА

В тот самый день, когда кирпичный завод разбомбили во второй раз, дирекция получила от уездного начальства разрешение перебазироваться на другое место, куда-то в самый отдаленный уголок уезда. Здесь же, вблизи моста, американские летчики бросали бомбы, как говорится, зажмурившись, чтобы хоть во что-нибудь попасть. Место становилось слишком опасным.

Сначала занялись перевозкой оборудования. Как только с этим делом было покончено, помощница бригадира черепичников Бикь Хыонг подала заявление об уходе. Правда, ничего странного в этом не было: завод сокращал свои штаты ввиду военного времени и часть рабочих переводили на другие предприятия. Заявление приняли. Но люди, конечно же, не могли не посудачить: мол, этой хитрюге Хыонг просто опостылела скучная работа — целыми днями возись с песком и всякой другой ерундой. Ну что это за удовольствие для такой отчаянной женщины, способной вскружить голову любому мужчине. Другие же уверяли, что Хыонг просто побаивается свекрови, а завод, как назло, перебрался прямо к ней под бок!

Когда эти слухи дошли до Хыонг, она только усмехнулась. А командир отряда местного ополчения рассердился не на шутку.

— Кто распространяет этот вздор? С какой целью? Вот трепачи!

В парткоме общины он заявил, что на восемьдесят пять процентов готов поручиться за Хыонг (с нею он познакомился еще тогда, когда командиры отряда самообороны кирпичного завода приходили договариваться с ополченцами общины о совместных действиях). Что же касается остальных пятнадцати процентов, добавил командир ополченцев, — жизнь покажет. На самом деле появление Хыонг в отряде, оказалось просто удачей для командира. Не успели в общине сформировать женский ополченческий взвод, как тяжело заболела и слегла в больницу Бинь, только что назначенная взводным.

Так под командой Хыонг оказалось больше десятка девушек. И тут же не замедлил подвернуться случай, укрепивший ее авторитет. Как-то лунной ночью девушки заметили, что возле боевых позиций взвода, у подножия холма, околачиваются какие-то типы, и не один, а два или три. Хыонг, не теряя времени, схватила ружье и отправилась на разведку. Вскоре послышались голоса: это Хыонг вступила в перепалку с какими-то мужчинами. Оказалось, те явились сюда из соседних деревень собирать гильзы от ракетных снарядов — при умелых руках они могли бы пригодиться в хозяйстве. Хыонг сказала, что это непорядок, поскольку гильзы — государственное добро и распоряжаться ими должен общинный совет.

— Ну да, — возражали незнакомцы, — они свалились с неба, кто подберет, тот и хозяин.

— В таком случае почему же вы пришли ночью, словно воры?

— Так ведь снаряды сбросили только вечером.

— Мы их заметили первыми, как только они упали, — решительно ответила Хыонг, — нечего тут и рассуждать. А сейчас, прошу вас, пройдемте. Кто знает, для чего вы здесь бродите?

— Ты что же, нас за шпионов принимаешь? — возмущались незнакомцы. — Ну, говори прямо.

— Предлагаю приготовить документы, если они у вас есть, — холодно отпарировала Хыонг. — Вам придется предъявить их милиции. Еще раз прошу, пройдемте!

Девушки радовались, что у них такой решительный командир. К тому же у Хыонг был и кое-какой военный опыт. Ведь недаром раньше она была помощником командира взвода самообороны на заводе.

Шла напряженная боевая учеба. Каждый день девушки учились целиться в летящий деревянный планер, смотреть на небо, когда глаза слепит солнце, метать гранаты, колоть штыком. Ночью наблюдали за равномерными вспышками зеленых огней, сопровождавшимися рокотом двигателей, которые проделывали в небесах путь по прямой и почти всегда в одном направлении. Хыонг мечтала сбить хоть одного такого ночного фотографа. Иногда девушки стреляли по мишеням боевыми патронами, учились вести огонь залпами по команде взводного.

— Будьте внимательны, — говорила Хыонг. — По самолетам надо, бить залпами и по возможности кучно.

И пообещала:

— Если кто-нибудь прозевает и я услышу одиночный выстрел — накажу.

Боевая тревога не заставила долго ждать. Часов в семь утра в небе появился самолет-разведчик с легким вооружением. Когда по нему ударили ребята-ополченцы с той стороны моста, он выпустил серию ракетных снарядов, и несколько из них упало в поле, недалеко от боевых позиций женского взвода. Поднялась туча пыли и дыма. Хыонг мигом взобралась повыше, чтобы лучше было наблюдать, и, выбрав момент, скомандовала: «Огонь!» Более десятка винтовок бабахнули, как прожаренныйпочаток кукурузы. Жаль только, что его передержали на огне, этот початок, — залп получился недружный: девушки сильно волновались. Как бы желая показать, что он не хочет с ними связываться, разведчик взмыл и отправился восвояси. И вдруг под его хвостом появилось несколько бледных светящихся точек. Девушки присмотрелись повнимательнее — осветительные бомбы на парашютах! Вскоре можно было хорошенько рассмотреть на фоне ярко-голубого неба белые полукруглые купола, которые медленно опускались, накренившись под ветром. Средь бела дня горел блеклый желтоватый свет, в этом было что-то странное и бесстыжее.

— Глядите! Это он с перепугу удрал, хвост поднял да в штаны и наложил. — Хыонг старалась подбодрить бойцов своего взвода.

Пилот и в самом деле, видимо, до того перепугался, что нажал не на ту кнопку.

Девушки выскочили из окопа, подняли винтовки к небу, а потом захлопали в ладоши и закричали. Взвод окружил своего командира.

— Наш взводный, как говорится, парень что надо — с усами, — шепнул кто-то. Все прыснули со смеху. И в самом деле, нежный пушок на верхней губе Хыонг, и без того чуть-чуть темноватый, теперь от пыли еще отчетливее выделялся на лице.

— А что? Выглядит внушительно, — не без гордости за своего командира говорили девушки.

Она стояла на возвышении прямо против солнца. Ремешок каски подчеркивал линию упрямого подбородка и благоприобретенные усы. Она опиралась на палку и сейчас казалась сильной и собранной.

Вечером взвод пировал. Деньги Хыонг взяла из своих сбережений. Отмечали первую боевую проверку огнем. И тут Хыонг разговорилась.

— Как было бы весело, если бы вместе с нами сидела Тхыок. Погибла она. Мы работали с ней в одной бригаде. Деньги у нас были общие, тратили вместе, а что оставалось, клали на сберкнижку. Если кто-нибудь из нас покупал себе что-то, не забывал и о подруге. Все звали нас неразлучными. А теперь нет ее, погибла.

И тут, воспользовавшись моментом, самая молоденькая из девушек, Кан, спросила о том, что давно уже тайком обсуждалось во взводе:

— Говорят, Хыонг, у вас нелады со свекровью и мужниной родней?

— Что вы, девушки, — спокойно ответила Хыонг. — Люди любят посудачить, вот и перепутали они все. Это у меня с родней первого мужа нелады. Не хотела я за него выходить, мать насильно выдала. Я убежала от матери на холм, поросший родомиртом, она за мной с коромыслом, о колючки всю юбку в клочья разорвала, только тогда и перестала гоняться. Муж попался злой да ленивый, только спит да ест. Надоест ему лежать, вскочит и все мне указывает, что делать: то пошлет навоз таскать, то траву косить. Ну, ладно, думаю, схватила я как-то корзины, ушла на целый день, а вернулась — корзины пустые. Спрашивает он:

— Ты, смотрю я, даже пучка травы не принесла, ты что, играла там или спала?

— Нет, я просто щипчики забыла.

Он так и вытаращил глаза, а я ему:

— Шел бы ты сам да попробовал с травой совладать. Там ее только щипчиками и выщипывать!

После этого он со мной разговаривать больше не пожелал. На том и разошлись.

А вот со «стариком», вторым моим мужем, мы долго друг к другу присматривались, прежде чем пожениться. С ним у нас настоящая любовь!

Хыонг вдруг стала рассказывать о себе, хотя вообще-то не любила откровенничать.

— Мой муж — человек добрый, но больно молчаливый. Перед женитьбой, когда он жил в зятьях в доме у моей матери, велено ему было крышу покрыть. Приходит время обедать, а я вздумала над ним подшутить: наложила вместо риса полную чашку измельченных бататов, да еще примяла, чтобы побольше вошло. Смотрю — старается, глотает, в горле у него застревает, а он даже глаз не смеет поднять. Так я испытывала его любовь! После этого он еще больше стал мне нравиться. Муж мой на все руки мастер, у него любое дело спорится: корзину ли сплести, курятник ли поставить, а нужно, и свинарник построит. Только он, правда, больше для семьи старается, а для общества — не очень… И все ему ребенка хочется. Я уж ему говорю: «Клянусь, будут у нас дети. Все у меня в порядке, не беспокойся… Только ты сейчас об общем деле думай. Чтобы потом, если дети у тебя спросят, чем ты занимался, когда страна против врагов сражалась, тебе стыдно не было». Сел он, задумался. А потом с радостью пошел, когда его взяли в транспортную колонну на фронт. Я ему пару новых сандалий купила, каплуна сварила. Он не какой-нибудь особенный храбрец. На людях сделал вид, будто наставления мне дает, а сам поцеловал меня. Расставались-то мы надолго, и путь у него — в самое пекло. Вот он и доказал свою храбрость… Он теперь далеко, а я ему верю. Через полтора месяца вернется. Надо нам обязательно сбить хотя бы одного «джонсона»[1], и, когда встретимся мы с мужем, вытянусь в струнку — и по всей форме: «Разрешите доложить, товарищ командир…»

* * *
Хыонг и говорить умела, и дело хорошо знала. Учеба, боевая подготовка во взводе шли отлично. Дисциплина была строжайшая. Если кто из бойцов провинится, командир слов не тратил: ранец с кирпичами на плечи — и бегом вокруг холма.

Хыонг внимательно наблюдала за направлением полета разведчиков, за тем, как заходят бомбардировщики для пикирования, и однажды явилась в штаб отряда.

— Разрешите доложить, товарищи командиры, нашему взводу нужны дополнительные боевые позиции на бататовом поле, вот здесь, на холме.

Помощник командира отряда, пощипывая реденькую бородку, взглянул на план, который Хыонг собственноручно нарисовала. Командир, нахмурившись, задумался:

— Очень уж это место открытое.

— А мы хорошенько замаскируемся.

— И думать нечего. Кто занимает позицию на голом месте, на таком песке? Это против всяких правил. И без пользы для дела. Если оценивать по десятибалльной системе, я бы поставил вам в лучшем случае тройку. Неприятель вас сразу же обнаружит, небось еще и посмеется.

Случилось, однако, что при этом разговоре присутствовал председатель общины. Человек он молодой, энергичный. Слова командира отряда навели его на интересную мысль.

— Вот то-то и хорошо, что против всяких правил: ведь противник этого не ожидает. Над этим стоит подумать.

Разгорелся спор. Хыонг распалилась:

— Он пикирует здесь — мы ведем огонь с этой стороны. Он выходит из пике — другая группа бьет ему прямо в брюхо. Выигрыш — внезапность. Он и сообразить ничего не успеет.

Тут Хыонг припомнила один случай.

— Как-то наш кирпичный завод играл в пинг-понг со средней школой. Я шесть раз обставила всех: и учеников, и учителей. А почему? Я играла левой рукой, левша я! «Мастера» же к этому не привыкли, им это было в новинку, они вертелись и так и эдак, да все зря. Ну так вы согласны со мной, товарищ?

Хыонг тут же возвратилась во взвод и стала торопить девушек, чтобы оборудовали дополнительные позиции. Помочь им пришли мужчины-ополченцы. За полдня все было закончено, и группа девушек заняла оборону.

Вечером Хыонг пошла к могиле подруги у подножия холма, воткнула там благовонные палочки. На могиле уже зеленела трава. Девушка погибла при первой бомбежке. Хыонг села возле могилы, взглянула на алые отблески заката в наступающей тьме.

— Тхыок, подруга, это я, — прошептала она. — Я клянусь отомстить за тебя. А ты помоги мне. Приходи к тому дереву возле реки, на которое мы взбирались в лунные вечера, увидишь, как мы деремся с врагом. Ну, мне пора идти.

Те из девушек, кто был повнимательней, заметили, что Хыонг в эти дни стала задумчивей. Слова, произнесенные у могилы подруги, стали для нее клятвой.

Тем временем самолеты-разведчики стали частенько наведываться, то дальше, то ближе кружили над позициями взвода. Но взвод затаился в ожидании. Однажды он чуть было не обнаружил себя: когда разведчик жужжал прямо над головой, неожиданно раздался одиночный выстрел из винтовки. Рассерженная Хыонг строго отчитала виновную. Кан, самая молоденькая из девушек, стояла растерянная, опустив голову, сама не понимая, как это она машинально нажала курок. Девушка молча приняла дисциплинарное взыскание: вскинула на спину тяжелый ранец и с винтовкой в руках побежала вокруг холма. Под конец дистанции она чуть не сшибла с ног кого-то, быстрыми шагами направлявшегося к ней навстречу.

— Кан, послушай, — голос Хыонг звучал задушевно, совсем не так, как десять минут назад. — Что с тобой? Что-то у тебя не ладится?

— Нет, у меня все хорошо. Просто палец нечаянно сорвался… — Кан сокрушенно покачала головой, но голос у нее задрожал.

— Не может быть. Я смотрю, ты какая-то невеселая. Что тебя тревожит? Расскажи, если сумею, помогу.

Хыонг убрала со щеки девушки влажные прядки и погладила ее по плечу. Казалось, Кан только и ждала этого. Ей так хотелось поведать кому-нибудь о своем горе. Девушка стала рассказывать со слезами в голосе, сбивчиво, с трудом выдавливая из себя слова. Хыонг слушала, поглаживая девушку по плечу. С великим трудом Хыонг уразумела, в чем была суть, и отвернулась, чтобы Кан не заметила на ее лице улыбку. Хыонг думала, что у нее и впрямь стряслась беда, а тут, оказывается, всего лишь детская история. Буквально детская ссора!

— Хорошо, — сказала Хыонг. — А он сейчас здесь? Ну задам же я ему жару!

— Хыонг! — воскликнула девушка с мольбой в глазах, еще влажных от слез.

— Ладно, ладно. Все будет в порядке. Я ручаюсь тебе.

В полдень Хыонг заглянула в дом к командиру отряда, попросила у него велосипед и поехала к автобазе.

— Скажите, пожалуйста, кто здесь Хюинь?

С места поднялся лохматый паренек, читавший газету. Мальчишеское выражение глаз как-то не вязалось с его коренастой сильной фигурой. «В самом деле детская история», — улыбнулась про себя Хыонг.

— Пройдите сюда, у меня к вам разговор по личному вопросу.

Не терпящий возражений тон молодой женщины заставил шофера беспрекословно повиноваться, мало того — он встревожился.

— Извините, товарищ водитель, времени у меня в обрез… Ах да, я забыла назвать себя, я Хыонг, командир женского взвода народного ополчения.

Паренек окинул взглядом Хыонг, как бы говоря, что он и без того догадался.

— Итак, — продолжала Хыонг, — времени у меня в обрез, надо возвращаться на позиции. У меня к вам только одна маленькая просьба. У вас свои обязанности — мы вас очень ценим, у нас — свои. Прошу вас избегать всего, что могло бы отрицательно повлиять на боевой дух и моральное состояние бойцов моего взвода. Спокойно, сначала выслушайте меня. По-моему, вы хороший, славный, честный человек. Наша Кан, то есть товарищ Кан, тоже очень славная, добрая, искренняя. Вы отличная пара. Непонятно, к чему эти ссоры, размолвки… Подождите, я кончаю. В военное время нам надо бы по возможности отказаться от мещанских и мелочных обид и ссор. Если вы любите по-настоящему — любите, а если любовь кончилась, найдите в себе силы порвать. Не нужны эти недомолвки, эта неопределенность, не тяните…

— Какие недомолвки, какая неопределенность? Кто тянет? — паренька задело. Он принялся спорить, оправдываться, покраснел. Хыонг, выждав, пока он выговорится, сказала:

— Ну, мне пора. Предлагаю вам встретиться с Кан и решительным образом уладить с ней отношения. Если вы всего лишь неправильно поняли друг друга, то все легко разъяснится. Если же любви нет, то распрощайтесь, и точка. Кан сейчас выполняет задание в поселке Бау (Хыонг предусмотрительно отправила девушку туда). Хорошо, если бы вы встретились с ней. Ах да, кстати, вы можете поехать со мной. Пожалуйста.

И опять молоденький шофер послушно пошел за Хыонг. Она усадила его на багажник. И изо всех сил налегла на педали. Затормозив у поселка и дождавшись, пока паренек слезет с багажника, она обернулась:

— Не теряйте времени, улаживайте все поскорее. Нашей Кан надо скоро возвращаться во взвод.

Заскочив к командиру отряда и обсудив с ним кое-какие дела, Хыонг отправилась в обратный путь. Солнце жгло как огнем, небо сверкало, будто раскаленное серебро. В этот полуденный час, пользуясь тем, что солнце сияет ослепительно, обычно появляются бомбардировщики. Хыонг ускорила шаг. Только сейчас она почувствовала, что устала. Каждая жилка дрожит. Неугомонная эта молодежь! Вечно у них любовь, размолвки, ссоры, встречи. Со стороны на них смотреть — и то голова кругом идет. А я, видно, подумала Хыонг, слишком быстро катила этого паренька…

У дороги дерево «хвост феникса» отбрасывало чудесную прохладную тень. Хыонг присела отдохнуть и стала обмахиваться ноном[2]. Сейчас у паренька с девушкой идут мирные переговоры. Только мирные ли?.. Она вспомнила, как вспыхнул паренек, лицо стало прямо как помидор. Что это: самолюбие или любовь? Эх, молодежь… Вдруг Хыонг вскочила. Над нею пронеслись два «фантома» и направились к мосту.

«Фантомы» пикировали. Ополченцы ударили из зенитных пулеметов. Хыонг побежала напрямик к реке, оттуда лучше было видно. Возле моста отряд самообороны транспортников открыл огонь из винтовок. Но женский взвод молчал. Девушки выжидали. Молодцы! Не горячитесь! Горячность — это тоже признак страха.

Хыонг хотела было броситься вплавь через речку, чтобы поскорее добраться до своих, но так, чего доброго, демаскируешь их. Придется выждать. Хыонг рассердилась.

Вот «фантомы» сделали широкий круг, жужжат где-то над кирпичным заводом. Тхыок, подружка, посмотри, как мы обрубим им лапы! Вот трусы: узнали, что меня нет, и нагрянули! Внимание, самолеты поднимают нос, значит, сейчас брюхо подставят. Приготовиться, девушки! Огонь! Они набирают высоту. Огонь!

— Эх! — Хыонг посмотрела сокрушенно. Спина под рубашкой взмокла от пота, как будто она сама тоже стреляла вместе со взводом. «Фантомы» удирают. Жаль. Если бы Хыонг была на месте, уж они не упустили бы такой случай. Стреляли девушки кучно, но чуть-чуть опаздывали. Надо было попасть «фантомам» в брюхо, а пули только задели их по хвосту. Ошибешься на миллиметр — и пуля уйдет на полкилометра в сторону. Просто зло берет!

Хыонг вернулась на дорогу. Осталось только одно утешение: мы их не сбили, но и они нам ничего не сделали. Все бомбы упали в поле да на берег реки. Хыонг машинально ускорила шаг, чтобы не прозевать еще один такой случай.

— Хыонг! — Сияющая Кан окликнула ее издалека. — Я так бежала, что дыхание перехватило, да все равно не успела, — запыхавшись проговорила девушка.

— Что тебе, Кан?

— Ничего. Возвращаюсь во взвод. Я услышала вой самолета…

Хыонг придирчиво оглядела девушку:

— Ну и как? Обо всем переговорили?

— Нет, мы ничего не успели сказать, — девушка мотнула головой, и хвостик волос упал ей на грудь.

— М-да, значит, детская ссора продолжается. А я-то старалась. Оказывается, все зря. Так почему же ты возвращаешься? Я тебя отпустила до вечера, — сердито спросила Хыонг.

Не обращая внимания на выражение лица взводного командира, Кан стала рассказывать тоненьким голоском, поглаживая шнурок своего нона:

— Он чуть не разорвал мой нон. Вы его сильно ругали, да? Ну и сердитесь сколько угодно, а я все равно вас не боюсь.

— Кан, ты с ума сошла? Что ты болтаешь?

Девушка взглянула на Хыонг и вдруг звонко рассмеялась.

— Я вам расскажу все по порядку. Входит он, глаз не поднимает. Сперва я даже испугалась. А потом думаю: надо быть храброй, ведь я боец! Ну и уставилась на него, выжидаю. Он сел на стул, я тоже села напротив. Я ему сказала несколько ласковых слов. Молчит. И только он вроде бы собрался что-то ответить, нагрянули эти самолеты. Я вскочила, схватила нон. Он сорвался с места, держит за руку… Я кричу: «Пусти, мне на боевые позиции надо!» А он как дернет нон! Чуть-чуть не разодрал. Кричит мне: «Кан, нам нужно поговорить. Клянусь, я больше не…» И не договорил. Он меня…

Кан посмотрела на своего командира снизу вверх и залилась счастливым смехом. Вдруг она порывисто обняла Хыонг и прижалась к ее плечу, чтобы спрятать лицо, горевшее то ли от радости, то ли от смущения. О небо! Да она сущий ребенок! Посреди дороги лезет обниматься, будто с милым на свидании. Хорошо еще, вокруг никого нет. Хыонг стало не по себе. Она отстранила от себя девушку:

— Все из-за тебя! Из-за тебя я бой прозевала! Нечистая сила! Я так зла на тебя, так зла!

В голосе Хыонг звучали сердитые нотки. Кан подняла голову. Похоже, что командир и вправду сердится. И вдруг отчетливо увидела две блестящие капельки на щеках взводного, две слезинки. Но Хыонг уже повернулась к ней спиной:

— Ладно, пойдем быстрей, а то вдруг опять налетят…

И командир взвода Хыонг быстро зашагала вперед, смахнув слезинки рукой.


Перевод И. Глебовой.

Буй Хюи Фон

АПЕЛЬСИНЫ

Вот уже пятую ночь сержант милиции Нгуен Тхи Чанг, ненадолго забывшись сном, просыпается в половине второго или в два и ворочается до самого рассвета. Сколько дум и мечтаний может обуревать женщину в двадцать пять лет!

Медлительный ручей, наполняющий своей водой бассейн для купания позади дома, журчит почему-то особенно громко в такие часы. Одинокий крик хамелеона, укрывшегося где-то в ямке около столба, который подпирает крышу, заглушает равномерное дыхание или невнятное бормотание во сне, доносящееся из соседней комнаты, где спят воспитанницы. Порывистый северный муссон дует со стороны древних заповедных джунглей, он приносит капли дождя, которые оседают на высоких раскидистых деревьях шой и мо, стучат по листьям пальм. Все это давно уже стало привычным для сержанта Чанг. Она осторожно выбралась из-под одеяла и вывернула побольше фитиль керосиновой лампы на столике возле постели. Накинув на плечи ватную форменную тужурку, она вытащила из стопки книг свою тетрадь в ярко-зеленой пластмассовой обложке и в который раз задумалась над письмом к мужу (они совсем недавно поженились, а теперь он там, где идут бои). Сержант никак не могла дописать письмо.

«Милый! Через неделю Новый год. Время идет быстро. Когда ты получишь мое письмо, уже наступит весна. Мне хочется сообщить тебе приятные вести: все воспитанницы, которых дирекция исправительной колонии поручила мне и моей подруге Хюен, за этот год во многом преуспели. Теперь они уже совсем не те, какими были тогда, когда ты еще работал здесь. Сказать по правде, они меня очень тревожили, мои воспитанницы. Ведь каждая из них — «особый случай». Если за год не случится никаких чрезвычайных происшествий — это уже достижение, а ведь нам нужно наладить учебу, приучить их к труду, к определенному распорядку дня, привить честность и дисциплинированность.

Сегодня я могу написать тебе, что…»

На этом письмо обрывалось. Чанг, сжав губы, сняла колпачок с авторучки, сильным нажимом попробовала перо и хотела было перечеркнуть все написанное пять ночей назад. Но и на этот раз снова отложила ручку в сторону. Скрестив руки, она уткнулась лицом в стол, ее округлые плечи задрожали от рыданий.

Да, трудно и вообразить, что такое могло случиться: когда Чанг в радостном настроении дописывала последние строки своего письма, ей вдруг сообщили новость, от которой она выронила авторучку. Ей сказали, что воспитанница Сюен сбежала из колонии.

Конечно, для Чанг, которая не первый год работала с трудными подростками, не было новостью, что из промышленного общеобразовательного училища-колонии, случается, убегают воспитанники. Но ей становилось не по себе, когда она думала о сторожах, которые не первый день, все искусанные прыгающими пиявками, прочесывают лес, продираясь через колючки и переходя вброд ручьи. И у Чанг просто болела душа, едва она вспоминала о Сюен: а вдруг ее ужалила ядовитая змея или растерзал хищный зверь? И хватит ли у нее сил вытерпеть голод и холод?

Кроме того, ей, сержанту милиции и классному воспитателю, придется держать ответ перед дирекцией колонии, а члену партии товарищу Чанг еще и отвечать перед парторганизацией. А что она теперь напишет мужу, который сражается против агрессоров? Но все это бледнеет перед укорами собственной совести, всю жизнь она будет винить себя за искалеченную судьбу этой юной девушки. Что, если беглянка опять примется за старое, опять собьется с пути? Опыт показывает, что это случается почти с каждой из бежавших.

Чанг попыталась было отогнать эту мысль. Но чем больше старалась она не думать о таком исходе, тем настойчивее одолевали ее мучительные думы. Может, Сюен сейчас сладко спит под боком у матери, а может, слоняется по Ханою? Видно, она бродит где-нибудь в центре города, по берегу Озера Возвращенного Меча, или задремала в каком-нибудь бомбоубежище либо на каменной скамейке парка?.. А что, если девушка прибилась к банде воришек, снующих среди пассажиров, которые ожидают поезда на ханойском вокзале, или же попала в лапы какого-нибудь спекулянта-контрабандиста, а то и рецидивиста, бежавшего из мест заключения? Нет! Не может быть! Неужели пошли прахом целых три года труда работников колонии и ее собственные старания?

* * *
Сидя за столиком, Чанг не заметила, как задремала. Ее разбудил осторожный скрип за дверью. Что это, сон или явь? На столике лежали пять апельсинов… Кто-то положил их прямо на неоконченное письмо, пять больших золотистых шаров. За створками двери мелькнула чья-то тень.

Чанг вскочила и, схватив карманный фонарик, бросилась туда, откуда донеслись торопливо удаляющиеся шаги. Луч фонарика осветил тоненькую фигурку, прижавшуюся к двери, что вела в спальню девушек.

— Кто здесь? Сюен, это ты? — окликнула Чанг.

— Да. Это я… я.

Дотронувшись до холодной руки Сюен, Чанг накинула на плечи девушки свою ватную форменную тужурку.

— О небо! Ты давно здесь? Почему сразу же не пришла ко мне? Ладно, пойдем в мою комнату, там потеплее, а то здесь мы девочек разбудим.

— Я тут уже с шести часов вечера, но боялась идти к вам. Хотела переночевать в комнате для посетителей, там сейчас никого нет. Да заснуть не смогла. Через забор увидела у вас в окне свет и подумала, что вы не спите, вот я и…

Указав на апельсины, Чанг покачала головой, ее осунувшееся от бессонницы лицо было неподвижно. Сюен продолжала, не давая воспитательнице вставить слово:

— Извините, дома у нас ничего другого не было. И мама велела, чтобы я захватила с собой вместо гостинца апельсины. Просим вас принять их. Не отказывайтесь, пожалуйста. Я знаю, что виновата и перед вами, и перед всеми остальными. Если позволите, я вам все сейчас расскажу. Да, все.

И когда Сюен, всхлипывая, прижалась к груди Чанг, то ли от волнения, то ли от радости две прозрачные слезинки покатились по чуть порозовевшим щекам сержанта милиции.

* * *
— Случилось это вечером, на третий день после того, как я убежала из колонии, и в последний вечер…

— Последний ли? Ты в этом уверена?

Воспитанница посмотрела на Чанг с укором и мольбой:

— Знаете, как мне сейчас плохо! Дома, когда я сказала, что возвращаюсь в колонию, мама мне не поверила. Теперь я действительно вернулась и хочу рассказать вам все начистоту, а вы мне опять не верите.

— Сюен, дорогая! Если тебе не верят, то виновата в этом только ты, а не я и не твоя мама. Сколько ты мне давала обещаний «в последний раз»? Не припоминаешь? Верят ли тебе люди или нет — это зависит только от тебя. Как бы то ни было, мы, учителя и воспитатели, стараемся верить ребятам. Если бы не было этого доверия, мы вряд ли могли бы справиться со своим делом. Но ладно, продолжай. Что же случилось в последний вечер?

* * *
Зимними вечерами темнеет рано, особенно если идет мелкий дождь, похожий на водяную пыль. Еще не было и половины шестого, а на улицах уже зажглись фонари. От ворот Храма Нефритовой Горы к большому универмагу на улице Монетного Двора Сюен пробиралась тропинкой по самому берегу Озера Возвращенного Меча. Здесь не было прохожих, электрический свет едва пробивался сюда сквозь густые, переплетающиеся ветки высоких деревьев. Сюен могла без помехи любоваться чудесной картиной, которая открывалась перед ней. И хотя она бродила по улицам уже третий вечер, все ей казалось удивительным, светящимся, радостным, иным, чем прежде. Все ослепляло ее, рождало какие-то желания, куда-то влекло. Сюен хотелось, как вон та девушка в спецовке, видимо работница, спешить на завод в вечернюю смену. А как подошла бы Сюен, с ее цветом лица и фигурой, желто-розовая шерстяная кофточка гонконгского фасона, выставленная в витрине универмага! Кофточку можно было бы носить и с облегающими шелковыми брюками европейского покроя и со штанами национального покроя из китайского узорчатого шелка, как у тех двух девушек, по виду ее сверстниц, что стоят возле выставочного зала на Приозерной набережной. Правда, Сюен не нравились брюки европейского покроя, носить которые советовала воспитательница. А как хорошо было бы купить тонкую, словно вуаль, нейлоновую узорчатую косынку с цветами и листьями, такую же, как у высокой худощавой девицы, которая неторопливо катит на велосипеде!

Неожиданно Сюен вздрогнула и ускорила шаг: она услышала, как кто-то насвистывает знакомую мелодию, полузабытую, напомнившую о чем-то очень давнем.

— Эй, красотка! — развязно произнес мужской голос. — Погоди, постой. Пойдем вместе, веселей будет.

Не оборачиваясь, она опрометью кинулась прочь.

Но парень в рубашке и брюках, плотно облегавших его фигуру, гибкую, будто ус каракатицы, зажаренной на углях, преградил ей дорогу.

— Ты что, зазнаешься, красотка?

Испуганная Сюен хотела было увернуться, но парень схватил ее за подбородок и загоготал:

— Ого! А я-то думал, кто это. Оказывается, Сюен Вареная Курица! Смылась из колонии или, может, отпустили? Хоть жить на государственных харчах — фартовое дело, да только скука одолевает, когда видишь кругом одни дурацкие горы да джунгли. Ну да ладно, мы с тобой свои люди… Все будет шикарно…

— Отпусти меня!

Он схватил Сюен за руку:

— Пойдешь со мной? Идем! Во! Сунь-ка нос сюда, сразу клюнешь.

Сюен попыталась было высвободиться, но парень держал ее крепко, тогда она попробовала рывком выдернуть руку:

— Не отпустишь — закричу!

Он, воровато озираясь, процедил:

— Закричишь? Слабо́! Мы оба тут же окажемся в гостинице с решетками на улице Крашеного Хлопка. Только ты, красотка, сдрейфишь, не закричишь!

Чувствуя, как у нее от страха заколотилось сердце, Сюен сбавила тон:

— Я не могу, не могу пойти с тобой.

— Да я зову тебя не по улицам шляться, а вспрыснуть нашу встречу. Поняла? Угощу тебя шикарно, будешь есть самые знаменитые фирменные блюда! Что захочешь, то и закажешь. Я недавно выудил рыбку — двести пятьдесят бумажек! Полста уже спустил, но двести пока целехоньки.

Он похлопал себя по груди — под шелковой рубашкой топорщился сверток. Вытащив сигарету из пачки, на которой виднелась надпись «Тханглонг»[3], он закурил с довольным видом — и впрямь рыбак, довольный своим уловом, — и, выпуская дым, принялся насвистывать какую-то песенку.

Сюен шла за парнем к трамвайной остановке на Приозерной набережной. Она знала, что пойдет за ним и дальше — в темные улочки и переулки. Ее влекла туда какая-то неведомая сила, может, мечта о желто-розовой шерстяной кофточке, о блестящих шелковых брючках, о манящем аромате вкусной еды и чашке хорошего крепкого кофе. В то же время другая сила пыталась удержать ее: воспоминания о колонии, о классе, где ее учили грамоте, о мастерской, где ее обучали ремеслу, о дворе, где она играла со сверстниками, о бассейне для купания, об огороде, где ей так нравилось ухаживать за овощами и маниокой, ее тревожила мысль об учителях и воспитателях, она вспомнила задушевные беседы с ними по вечерам и обещание, которое она дала Чанг и которое не могла забыть. «Пожалуйста, прошу вас, верьте мне, я исправлюсь, — говорила тогда Сюен. — Вам никогда не придется огорчаться из-за меня».

Площадь Приозерной набережной, куда сходились потоки с пяти улиц, бурлила: было начало седьмого, час пик, когда люди, окончив работу, разъезжаются по домам. Парень тянул Сюен за руку, и они шли рядом, будто друзья, протискиваясь вслед за трамваем, который медленно тащился в сторону Рынка Весеннего Поля.

Вдруг раздался короткий милицейский свисток. Спутник Сюен даже не успел вскочить на подножку трамвая, как его схватила рука милиционера.

Перепуганная Сюен повернула обратно и проворно скрылась в толпе, потом она, изловчившись, повисла на подножке трамвая, который шел в Хадонг, но тут же, чтобы замести следы, пересела на другой трамвай, который направлялся к Батьмаю.

Забившись в угол на задней площадке последнего вагона, Сюен немного успокоилась: отсюда она могла наблюдать за всеми, а сама не очень бросалась в глаза. На улице все так же моросил дождь, на каждой остановке пассажиров, едущих с работы, прибывало, стало тесно и душно. Рядом с Сюен какие-то парни высунулись из открытого окна, подставив лица свежему ветру. Пожилые женщины обмахивались полами своих длинных кофт. Уступив место беременной женщине, спиной к Сюен встал пожилой человек, судя по одежде, служащий какого-то учреждения. Чтобы было не так душно, он снял свой суконный китель с отложным воротником и держал его на руке.

Вдруг вагон резко тряхнуло, пассажиры повалились друг на друга. Пуговица внутреннего кармана кителя, который мужчина держал на правой руке, расстегнулась, и показался краешек бумажника, набитого деньгами.

Глаза Сюен загорелись, она с вожделением уставилась на бумажник. Достаточно одного движения, одного только быстрого движения — и бумажник окажется у нее в руках. Тогда останется лишь незаметно спрыгнуть с подножки, а там шагай себе куда захочешь по темной вечерней улице.

И так же, как тогда, на Приозерной набережной, нахлынули мечты о желто-розовой кофточке, вкусной еде, чашке крепкого кофе…

Она осторожно потянулась к бумажнику, но тотчас же отдернула руку. Потом опять потянулась и опять отдернула руку.

Потому что, как и тогда, ее обступили знакомые картины недавнего прошлого и вспоминались ее собственные слова: «Пожалуйста, прошу вас, верьте мне…»

При каждом толчке вагона тугой бумажник все больше высовывался из кармана, а его хозяин, не замечая, с увлечением смотрел в окно — любовался вечерним Ханоем.

Бумажник высунулся уже на треть, наполовину, больше чем наполовину, уже на две трети… Сюен вытерла выступивший на лбу пот, потянулась к бумажнику и опять, в который раз, отдернула руку.

«Подожду, пусть сам упадет на пол, — подумала она. — Тогда надо только накрыть его какой-нибудь корзинкой — вон сколько их понаставили женщины, а когда хозяин бумажника сойдет, мне останется лишь подобрать то, что он потерял, и совесть моя будет совершенно спокойна».

«Но так ли это, Сюен?» — сказал вдруг какой-то внутренний голос. Был ли это голос самой Сюен или голос воспитательницы Чанг?

Сюен томилась, как в жутком сне, когда хочешь и никак не можешь, сколько ни старайся, поднять руку. Она не узнала своего голоса:

— Дяденька, смотрите, ваш бумажник…

От перекрестка Чунг-хиен она бросилась домой почти бегом, по лбу струился пот, сердце отчаянно колотилось, будто она только что прошла по самому краю страшной пропасти. Что произошло после того, как она заговорила с владельцем бумажника, Сюен не помнила, не знала она, откуда у нее в руке взялась пятидонговая бумажка. Она с трудом вспомнила все лишь потом.

* * *
Мать писала, пристроившись рядом с подносом, на котором стояла еда, — она ждала дочь к ужину.

Увидев растерянность и испуг на худеньком личике Сюен, она поняла, что какая-то беда опять стряслась с дочерью, ее единственной дочерью, которую она любила всей душой и из-за которой узнала много горя.

Отложив ручку и записную книжку, мать стала заботливо расспрашивать Сюен, стараясь говорить спокойно:

— Ну, видела подружку? Взяла у нее свои бумаги? Хорошо, что вернулась, а то рис скоро совсем остынет.

Сюен без сил рухнула на колени, обняла мать, как бы ища у нее защиты.

— Завтра… завтра я уеду, уеду обратно в колонию… — проговорила девушка, всхлипывая.

— Зачем в колонию? Ведь ты же сказала мне, что тебя отпустили из колонии и дали направление на учебу в Ханой, что тебе только нужно забрать бумаги у подружки. Что с тобой? Отчего ты плачешь? Может, ты сбежала из колонии? Сюен, скажи мне правду. Не будь трусишкой. А ну, доченька, посмотри-ка мне в глаза и скажи всю правду.

Но Сюен не отвечала и по-прежнему не поднимала глаз. Она закрыла лицо руками и громко зарыдала, то и дело встряхивая головой, как бы отгоняя преследующий ее кошмар.

— Мама… разреши… я уеду обратно в колонию. Я не могу оставаться здесь… Я не могу… Здесь я опять… Мамочка! Здесь я попаду опять…

У матери побелели губы.

— Вон оно что! А мне сосед, дядя Лоан, говорил, что в последние дни к нам несколько раз заходил какой-то милиционер, да меня все дома не было, ездила на рынок.

Мать гладила девушку по спутанным волосам, голос ее стал нежным и ласковым:

— Вот и хорошо! Молодец, что надумала вернуться в колонию. Сама же ведь писала, что воспитательница вам говорила: вы вроде как больные, которые еще не совсем излечились от недугов, и если оставить вас без присмотра, то с вами все может случиться, особенно если ветер да непогода… Вот ты, кажется, все поняла, а из колонии убежала. Расскажи, в чем дело, доченька.

— Не хочу, чтоб они меня дразнили, чтоб издевались надо мной.

— Кто они, дочка?

— Воспитанники в колонии, этот Винь и эта Ти…

— Ну и пусть дразнят, а ты учись, старайся, работай, слушайся учителей, и все тогда тебе нипочем. Вот только ты сама не…

— Если бы они дразнили только меня, это бы еще ничего. Но ведь они и над тобой смеются.

— А что они про меня говорят?

Сюен, всхлипывая, молча уткнулась лицом в колени матери.

— Так что же они там про меня говорят? Скажи, доченька, не бойся.

— Они говорят, что прежде… когда французы были в Ханое, ты… ты… была содержанкой!

— Содержанкой? — растерянно повторила мать и собралась было спросить, что значит это слово, но потом сама все поняла без объяснений.

Она вытерла краем платка слезы, заблестевшие у нее в глазах, и грустно улыбнулась. Это была женщина лет сорока, причесанная по старинной моде и сохранившая на белом холеном лице следы прежней неброской красоты.

— Все это ошибки моей давно прошедшей молодости. Но ваша воспитательница Чанг как-то сказала мне, что самое главное — чтобы человек понял свои ошибки и старался исправиться. Народная власть, дядюшка Хо вытащили нас с тобой из грязи, и теперь мы стали людьми. Не нужно бояться несправедливых слов. Почему ты не сказала учителям, воспитательнице, чтобы они одернули твоих товарищей, а вздумала сбежать из колонии? Почему ты не сказала воспитательнице Чанг?

— Как я ей скажу? Ведь выходит, что все это правда? Если я скажу, мама, что воспитательница подумает о тебе?..

— Не беспокойся, доченька. Года два назад Чанг приезжала проведать меня, я ей и рассказала про всю свою жизнь. Я хотела, чтобы ты поскорее человеком стала и вернулась ко мне. Оттого, что я была с ней откровенна, она и ко мне, думаю, стала лучше относиться, и тебя больше полюбила.

Только теперь Сюен осмелилась поднять голову и взглянуть матери в лицо: два ручейка струились по лицу, на котором уже начали прорезываться морщинки. Девушка погладила худую руку.

— Что ты, мама! Не надо плакать.

Мать кивнула, потянулась к дочери и поцеловала ее в лоб. Лицо женщины вновь засветилось грустной улыбкой:

— Я плачу от счастья, доченька, потому что вижу — ты сама уже не хочешь приниматься за старое. Жаль только, что об этом первой узнала не воспитательница Чанг. Ведь это ее благодарить нужно, ее и училище. Как бедной Чанг досталось, когда только-только организовывали училище! Жара, зной, а она ходила по горам и джунглям, от селения к селению, собирала все, что надо для учебных классов, для мастерской. А когда начались бомбежки и вас эвакуировали, учителя и воспитательница ели один сухой рис да зелень, чтобы вам и имбирь достался, и кусочек рыбки… Не я, а они сделали все, чтобы ты исправилась, а ты вдруг от них убежала…

* * *
С животноводческой фермы донесся крик петуха.

— Скоро утро, Сюен, — Чанг прервала воспитанницу. — Ложись на мою кровать и вздремни немножко. Завтра доскажешь.

Но Сюен, целиком ушедшая в свои мысли, даже не слышала ее.

* * *
Никогда еще Сюен с матерью не ужинали так славно и так весело. Сюен собрала посуду и, прежде чем вымыть ее, сказала:

— Мама, я уеду завтра самым ранним поездом.

— Ладно. А пока попробуй-ка апельсинчика. Я разрезала. Сорт «садоай», сладкий-сладкий! Правильно, поезжай пораньше, а то о тебе в училище беспокоятся. Но… все-таки, может, останешься здесь еще на денек? Теперь уж все равно… А завтра у меня получка.

Вспомнив вдруг о пятидонговой бумажке, которую она уронила на пол, Сюен наклонилась и подобрала ее.

— Деньги у меня есть. А получка, мама, тебе самой пригодится.

— Откуда у тебя эти деньги? — встревожилась мать.

— Я ехала в трамвае и подняла бумажник — один старый дяденька уронил. Он уж благодарил, благодарил меня, спрашивал адрес и как зовут, но я так растерялась, не знала, что и отвечать. Вот и не заметила, как этот дяденька сунул мне в руку бумажку.

— Доченька, зачем ты взяла эти деньги?

— Я же говорю, мама, очень я тогда растерялась, даже не заметила, как он мне сунул деньги в руку.

Мать задумалась на мгновение, потом встала, положила руку на плечо дочери и сказала, внезапно погрустнев:

— Хорошо. Уезжай завтра. Возьми на дорогу апельсины, мне их из Нгеана прислали.

— Вот здорово! Я их отвезу в училище. Те, что поспелее, подарю Чанг и учителям, а остальные — девочкам. Сегодня вечером никуда не пойду, буду в дорогу собираться. Завтра встанем пораньше и ты успеешь проводить меня на вокзал.

* * *
Поднявшись, чтобы расправить плечи, Сюен опять крепко схватила за руку Чанг.

— Вы… вы мне верите? — спросила девушка умоляюще.

Ясная улыбка осветила бледное, осунувшееся от бессонницы лицо сержанта милиции.

— Об этом я уже давно сказала твоей матери. А тебя я еще кое о чем спрошу, перед тем как доложить дирекции. Теперь же устраивайся на моей постели, укройся одеялом и спи. А мне еще надо кончить одно дело.

Дождавшись, пока Сюен не затихла, Чанг вернулась к столу и дописала письмо, которое начала пять ночей назад.


Перевод Н. Никулина.

КАМЕННЫЙ ВОРОБЕЙ

— Держи, я добавлю тебе еще хао, всего получается донг тридцать су. Оставишь ее мне, идет?

Верзила вытаращил глаза и собрался было ответить, но промолчал, он снова залюбовался каменным воробьем, скакавшим в клетке.

Через час с небольшим, после обеда, верзила навсегда покинет это место. Ему хотелось, чтобы были хорошими и воспоминания, которые он унесет, и память, которую он оставит по себе. Приняться за старое? Верзила тогда давно всыпал бы как следует этому зануде. В затруднительных случаях он, бывало, всегда переходил на кулаки. Но теперь с этим кончено. Все, завязал.

А каменный воробей неутомимо скакал в клетке, высовывал наружу клюв, искал выхода на свободу. Бедная птица! Верзила держал ее в клетке уже два месяца, а она так и не привыкла ни к нему, ни к своему новому жилью. Каждый раз, пытаясь просунуть клюв между прутьев, она оставляла на них пушинки. Ну точь-в-точь сам верзила в первые дни, после того как его водворили в исправительно-трудовой лагерь. Теперь не то! Да, конечно, ему, как и птице, хочется вырваться на свободу, но верзилу посадили в заключение для того, чтобы сделать из него человека. А за что, за какую провинность томится в клетке несчастная птица? На потеху людям? Вот так и начинаешь понимать, как это чудесно — жить на воле. И не только человеку, но и птице. Кому, как не верзиле, долгих восемь лет отбывавшему срок в исправительно-трудовом лагере, знать цену свободы?

Потому одним из добрых дел, которые задумал он, Седьмой Ниеу[4], когда получил указ о помиловании, было вот это — он должен своими руками выпустить на волю птицу. Он представлял, как выпорхнет она из клетки, взмахнет крыльями и взмоет в вышину, стремительно и легко, будто стрела, выпущенная из лука, и будет лететь и лететь, пока не скроется из виду.

В лощине без устали журчал ручей, который перекрыла плотина маленькой гидроэлектростанции. Он пел низким голосом, и только изредка в это однообразное журчание врывались звонкие ноты — где-то поблизости кричал черный дрозд. Пахнуло ветерком. Он донес благоухание белых роз, которые росли в цветнике у входа в лагерь, они успели распуститься после ночного дождя.

Свернув цигарку, Седьмой Ниеу уселся возле клетки и закурил. Он протянул руку и поднял вверх красивую маленькую дверцу клетки, и его охватили грусть и радостное волнение. Птица принялась скакать по клетке с еще большим неистовством. Как только пленница заметила, что дверца медленно поднялась, оставив открытым круглое отверстие, она съежилась и забилась в угол клетки, готовая защищаться; птица с опаской поглядывала на верзилу и вдруг выпорхнула из клетки. Но не взмыла вверх, как ожидал Седьмой Ниеу, а только боязливо отскочила в сторону и села на ветку железного дерева, что росло у дороги. Птичка расправила крылышки, вытянула свои хрупкие лапки, никак не толще зубочистки из бамбука, словом, она вела себя, будто человек, впервые поднявшийся после долгого лежания в постели, — вот точно так же он потягивается и расправляет члены. Затем птичка повернулась и взглянула на верзилу, потом на клетку и опять на верзилу. Но теперь она смотрела на него дружелюбно и доверчиво.

Дальше все вышло тоже не так, как предполагал Седьмой Ниеу. Птица слетела на землю и запрыгала у его ног, склевывая прямо возле самых его ступней зернышки проса и риса, когда-то выпавшие из кормушки и уже начавшие прорастать. Верзила осторожно придвинулся, боясь спугнуть ее. Незаметно между Седьмым Ниеу и птичкой — каменным воробьем — возникла какая-то удивительная близость. Разве он не был, как птица, заперт в клетке, разве на протяжении долгих восьми лет не считал, ворочаясь ночами, не только дни, но даже часы и минуты, мечтая поскорее оказаться на свободе? Тогда он думал, что в тот миг, когда его выпустят из лагеря, он без оглядки рванет отсюда подальше, чтобы никогда больше не видеть лагеря и не возвращаться сюда.

Но вчера утром, когда Седьмой Ниеу закончил все формальности, расписался в получении набора новеньких инструментов, которые дало ему государство, новой рубашки и брюк, суммы в десять донгов, талонов на пять килограммов риса (дорожный паек) и бумаг, необходимых, чтобы жить на воле, он,радуясь, печалясь и волнуясь, неизвестно почему попросил вдруг у лагерного начальства разрешения остаться здесь еще на один день! То ли ему захотелось в последний раз обойти поля и холмы, обсаженные деревьями, столярные мастерские и кузницы, где он немало потрудился? То ли захотелось поблагодарить служащих лагеря, добрых людей, не жалевших сил, чтобы наново переделать его душу, то ли он решил проститься с заключенными из других бригад, с которыми был знаком с давних пор? А может, Седьмому Ниеу понадобился этот день, чтобы припомнить горе и радости восьми лет, которые скоро станут тенями и отзвуками и постепенно поблекнут в памяти… Вероятно, ему захотелось сделать и то, и другое, и третье, прежде чем отправиться в путь… Точно так же, как и птице, выпущенной им на свободу…

Поглощенный своими мыслями, он не заметил, что воробышек прыгнул в его ладонь и примостился там погреться. Верзила погладил его пальцами и дотронулся до шероховатого клювика. И припомнил вдруг те дни, когда лагерь получил приказ временно перебазироваться, чтобы не попасть под американские бомбы; случилось так, что именно тогда верзилу свалила болезнь и он стал харкать кровью. Заключенные из его бригады под разными предлогами старались держаться подальше. Фельдшера не было, потому что его вызвали на совещание. Вместо изолятора верзилу положили в углу в помещении лагерной комендатуры. Кроме санитара, к нему по нескольку раз в день заходил милиционер-воспитатель Хинь, кормил его с ложечки, давал лекарства.

Когда Седьмой Ниеу думал об этом, вся прежняя жизнь проходила перед его внутренним взором: отрывочно, стремительно сменяя друг друга, мелькали картины его прошлого, точно кадры старого истрепанного фильма. Война Сопротивления[5]: он — на службе у французов, предатель родины. Народная власть помиловала его. После восстановления мира Седьмой Ниеу совершает еще более тяжкое преступление — он подкуплен американцами и ведет подрывную работу против народного строя. И вот — суд и тюрьма. Он заперт в клетке, будто взбесившийся зверь. Но и тут лагерное начальство, милиционеры-воспитатели без тени предубеждения отнеслись к нему. Ему помогали переломить самого себя, учили писать и читать, учили политграмоте, учили работать, учили ремеслу, с тем чтобы он увидел пагубность своих заблуждений, понял, на чьей стороне справедливость.

Седьмой Ниеу припомнил, как в первые дни в лагере милиционер-воспитатель учил его держать долото и рубанок. Теперь он может работать по пятому и даже шестому разряду. Потом Седьмой Ниеу вспомнил о совсем недавнем: когда начальник лагеря вручил ему набор инструментов (они послужат и памятью о лагере и помогут жить бывшему заключенному), Ниеу так разволновался, что едва не расплакался; хорошо хоть сдержался, а то чуть было не распустил нюни, как дитя…

— Ладно, даю тебе полтора донга! Это — хорошие деньги. Купишь гостинцев ребятам.

Услышав чужой голос, воробышек вздрогнул, вскочил на лапки и взмыл в вышину. На этот раз он взлетел высоко-высоко в лучах утреннего солнца, мгновенно превратился в темно-коричневую точку и исчез.

Пожилой заключенный, у которого бицепсы выпирали из-под казенной рубахи, засмеялся, и его реденькая бороденка затряслась.

— Упустил ты птичку. Осталась пустая клетка. Тащить ее с собой тебе незачем, отдать — некому; если за полтора донга не продашь, то сколько же ты хочешь?

Седьмой Ниеу с великим трудом сдержался, чтобы не послать старого зануду куда-нибудь подальше. Все еще глядя вслед воробышку, он сказал:

— Ни за полтора донга, ни за пятнадцать не продам. Не продам, и точка. Скоро обед, на стол накрывать пора, а то явится бригада, скажут они тебе ласковое слово.

Заключенный хмыкнул и отвалился, что-то ворча себе под нос.

Конечно, полтора донга для Седьмого Ниеу деньги немалые, не говоря уже о пятнадцати. Он решил про себя, что отвезет домой вместе с десятью донгами, которые ему выдали в лагере на дорогу, премиальные — сорок четыре донга, отложенные еще в начале года, за вычетом десяти донгов, потраченных на гостинцы. На эти деньги он сошьет жене кофту, а детям — рубашки, как говорится, на радость и на счастье семье, то самое счастье, которое сам разрушил и которое только теперь научился ценить. Да, на те полтора донга Седьмой Ниеу мог бы прикупить еще сто граммов табаку, золотистого, будто шелк, — его выращивают в лагере, — чтобы угостить односельчан. Или взять сто граммов отменного чаю, который тоже растят здесь, — для соседей, любителей чая. Или прихватить для соседских ребятишек еще полкилограмма конфет, их тоже варят здесь из тростникового сахара и ячменя. Невелики деньги, а гостинцы эти дороги как внимание к людям, особенно если человек возвращается домой после долгой разлуки. Но сейчас, если даже кто-нибудь и впрямь отвалил бы пятнадцать донгов за клетку, вряд ли верзила продал бы ее. Потому что есть святые чувства, которые не размениваются на деньги.

В задумчивости Седьмой Ниеу залюбовался клеткой, сделанной собственными руками, словно зодчий, который в изумлении застыл перед дворцом, построенным по его замыслу. Клетка была очень пропорциональной — не большая и не маленькая. Она напоминала императорские палаты, с верхней галереей, четырехъярусной крышей, украшенной загнутыми вверх краями. Для прутьев клетки — из бамбуковой дранки — он выбирал только стволы старого бамбука, тонко расщеплял их, полировал до блеска и долго выдерживал высоко над очагом на кухне, пока они не чернели; тогда он наводил лоск с помощью воды и сухих банановых листьев. Клетку он скреплял не индийским тростником или веревкой из бамбукового лыка, а ровно-ровно прорезал отверстия раскаленным шилом в коленцах бамбука. Два желобка — для воды и для зернышек — были сделаны из бамбука цвета темной слоновой кости и тоже отполированы. А на подставочках вырезаны строки старинных стихов. Мастерить клетку Седьмой Ниеу стал после того, как лагерь из-за бомбежек перебазировали на новое место в джунгли. Он работал над нею в часы послеобеденного отдыха и вечерами, когда не было учебы и собраний. Он закончил ее в тот самый день, когда громкоговоритель в исправительно-трудовом лагере передал сообщение радиостанции «Голос Вьетнама»: американцы, потерпев провал, вынуждены прекратить бомбардировки на всей территории ДРВ[6]. В тот день для заключенных устроили вечер с играми и развлечениями, провели конкурс на лучшую клетку для птиц, в котором участвовали все три отделения лагеря, и первая премия досталась Седьмому Ниеу…

Чья-то рука легла ему на плечо, и поток его мыслей прервался. Он обернулся и поспешно вскочил на ноги.

— А, гражда… — начал было по привычке Ниеу, но поправился, — это вы…

Хинь, милиционер-воспитатель, мужчина лет тридцати, в светло-бежевой форменной одежде, заговорил своим обычным приветливым тоном:

— Ну как, подготовили вещи и документы к отъезду? Я слышал, что вы заходили ко мне, но я был в это время на территории: надо было предупредить Маня, чтобы явился в дом для посетителей, — к нему из деревни приехала жена с ребенком. А у вас ко мне дело?

Увидев веселые огоньки в глазах старшего сержанта милиции, с удовольствием оглядывавшего новенькие, со складочкой, коричневые штаны и рубаху на бывшем заключенном, Седьмой Ниеу взглянул на клетку и произнес, стараясь скрыть смущение:

— Нет, дела, собственно, никакого к вам у меня нет. Хотел попрощаться, пожелать доброго здоровья и семье вашей и вам. А в знак своей глубокой признательности…

— Небеса! За что признательность-то? — прервал Хинь, улыбаясь и пожимая плечами. Он вынул из кармана пачку сигарет и протянул Седьмому Ниеу. — Наш долг — помогать вам поскорее исправиться и вернуться к семьям. Вернетесь домой, передайте от меня привет своим старикам, жене, ребятишкам, односельчанам.

— Спасибо вам.

— Вы, Ниеу, и сами вроде молодого воробья, вылетаете навстречу испытаниям. Нужна большая твердость, чтобы не оступиться вновь. Если оступитесь еще раз, вряд ли тогда уж вам подняться. Трудно! Хочу я вам пожелать, Ниеу, вот что: не оступайтесь больше! И еще. Выберите время — напишите в лагерь письмишко. Будут сложности — сообщите нам. Если это в наших силах, поможем.

Седьмой Ниеу взялся за носовой платок, захлюпал носом, глаза у него покраснели, и, стараясь скрыть волнение, он наклонился к клетке:

— Обещаю, что запомню ваши слова накрепко.

— Хорошо! А сейчас отправляйтесь обедать, а то не успеете к поезду. Ну, давайте руку, попрощаемся.

Этого верзила никак не ожидал, у него от смущения даже уши покраснели, он вытер обе свои ручищи полой новой коричневой рубашки и протянул их старшему сержанту. Когда Хинь собрался уже высвободить свою руку из лапищ верзилы, тот вдруг, запинаясь, взволнованно произнес:

— Знаете, есть у меня одно желание, ну, последняя просьба, что ли… Думаю, вы не откажете… Если разрешите мне…

— Говорите, пожалуйста. Да, а бумаги, документы на жительство у вас в порядке?

— Все в порядке. — И, подбадриваемый доброй, открытой улыбкой Хиня, Седьмой Ниеу храбро продолжал: — Я прошу, чтобы вы мне разрешили подарить эту клетку вашему сыну Суану. Ведь сейчас, небось…

Хинь замахал руками и легонько отодвинул клетку.

— Зачем вы это? Отвезете своим ребятам в деревню. Там, в дельте, такая отменная клетка, так искусно сделанная, да еще из старого бамбука, — большая ценность. Ее и за деньги там нелегко купить. А ребятишкам вашим будет радость! У моего Суана клетка уже есть — нет, я не возьму.

Услышав это, Седьмой Ниеу усмехнулся:

— У Суана есть клетка?! Да в той клетке разве что кур держать, только никак уж не соловья…

— Ничего, пока и эта сойдет. Я решил, что, как только выберу время, сделаю клетку получше. А пока служба мешает… Хорошо, сынишка пошел в меня, он парень непривередливый.

Пожалуй, впервые с тех пор, как Хиня перевели милиционером-воспитателем в бригаду, где работал Седьмой Ниеу, сержант, как показалось бывшему заключенному, покривил душой. Видно, он почувствовал, что снова оказался в щекотливом положении, как и во время недавнего праздника.

Каждый раз в большие праздники ребятам из семей сотрудников разрешалось приходить смотреть на игры и развлечения заключенных. Пришел и маленький Суан. Он не мог оторвать глаз от клеток для птиц (целой конкурсной выставки!), которые были расставлены прямо на земле, переходил от одной к другой и наконец горящими глазами уставился на клетку Седьмого Ниеу, сделанную в виде императорских палат. Сержант звал сына посмотреть, как играют в пинг-понг, как ходит веселая толпа вслед за пляшущим цилинем[7], но мальчик ни в какую не соглашался. Седьмой Ниеу хотел тогда сразу же поговорить с Хинем, но не решился. В сознании вдруг промелькнула вся его жизнь, словно истрепанный старый фильм, который прокручивают с огромной скоростью. Но самой серьезной причиной, почему он промолчал, было то, что оставалось в силе подозрение на туберкулез после тех дней в изоляторе, когда милиционер-воспитатель давал ему с ложечки молоко. Разве Ниеу пожалел бы клетку для семилетнего Суана, единственного сына сержанта, славного, сообразительного мальчишки, которого — верзила это хорошо знал — Хинь любил так же, как и он, Седьмой Ниеу, любил своих ребят. Седьмой Ниеу набрался было храбрости и взглянул на Хиня, потом на маленького Суана, подбирая слова, чтобы начать разговор, но тут старший сержант почувствовал, что рискует попасть в неловкое положение, и, с силой потянув сына за руку, поспешил увести его подальше.

С тех пор Седьмой Ниеу каждый день по пути на работу прихватывал с собой клетку, в которой тогда еще не было каменного воробья, и оставлял ее возле дороги за территорией лагеря в тени железного дерева, того самого дерева, под которым любил играть со сверстниками маленький Суан. Стоило только взглянуть на колосья недозрелого риса, которые сынишка сержанта нарвал в поле и всюду понатыкал в клетке, — иные зернышки упали и даже проросли молодой ярко-зеленой рассадой, а потом рисовые колосья сменились просом, — стоило только взглянуть на все это, чтобы понять, насколько для маленького Суана клетка была привлекательнее, чем это пытался представить Хинь, выискивая предлог для отказа.

Как и в тот праздничный день, осторожный отказ Хиня, хотя теперь положение Седьмого Ниеу было совершенно иным, притушил радость бывшего заключенного, отпущенного на свободу. Он взглянул Хиню прямо в глаза и сокрушенно сказал:

— Я давно хотел подарить ее малышу Суану. Это я от души, а не для того, чтобы что-то выгадать. Ну ладно, тогда я был заключенным, принять ее вам, может, было неудобно. Но теперь-то я честный гражданин, вы же сами нас учили…

Не дожидаясь конца тирады, Хинь крепко хлопнул по плечу Седьмого Ниеу, кивнул головой и улыбнулся:

— Хорошо! Принимаю подарок. Спасибо вам большое и от меня и от сына. Только сейчас мне надо разыскать фельдшера и послать его в дом для посетителей: у сынишки Маня головка что-то горячая. Сделаем так: сейчас вы пообедаете, а по пути к поезду захватите с собой клетку и завернете ко мне выпить чайку. У меня тоже есть гостинец для ваших ребят.

— Я всем уже припас гостинцы, им больше ничего не надо…

Хинь обернулся:

— Мой сын хочет послать вашим ребятам петушка с курочкой на развод.

— Зачем вы… — Седьмой Ниеу в растерянности почесал за ухом.

— На праздник мой парень разбил свою копилку и купил на рынке курочку с петушком. Курочка снесла четырнадцать яиц, высидела двенадцать цыплят, и сейчас они выросли будто на дрожжах, огромные стали, точно куры донгкаоской породы. Выберем для вас такую парочку, у которых перьев поменьше, а шеи и ноги подлиннее, отвезете их в деревню, ребята будут рады. Ну, до встречи!

Порыв муссона скользнул по листьям молодых маниоков, растущих на холме, и они, словно прощаясь, замахали Седьмому Ниеу тысячами, десятками тысяч рук. Уже давно осеннее солнце роняло на землю сквозь густую листву старого железного дерева свои потускневшие золотые блики, и они ложились на землю пятнами, образующими причудливые, колеблющиеся, как бы ожившие фигуры.

Седьмой Ниеу поднял клетку, взглянул вслед старшему сержанту, спешившему к комендатуре, которая виднелась на склоне холма. Он огляделся, как бы стараясь навсегда запечатлеть и необъятное небо и джунгли в горах; он подумал, что тот самый воробышек, возвратившийся в родное гнездо из неволи, если бы умел говорить, наверное, сейчас рассказывал бы родичам, чирикая и крутясь в уютном гнезде, о днях недавно пережитых приключений.


Перевод Н. Никулина.

Во Хюи Там

БРОДЯЧАЯ ТРУППА

— Бах, шарах! Турум-бам-бам! Пиф-паф! Ух-ах!

Услышав эту дразнилку, оба полицейских разом обернулись, а мальчишки тотчас юркнули в мастерскую, где чинили и давали напрокат велосипеды. Маленький Чать поднял руку, как бы надвое раскалывая небо, и скорчил рожицу:

— Бах-шарах! Турум-бам-бам! Пиф-паф! Ух-ах!

Двое полицейских живо подкатили на велосипедах к мальчишке:

— Дьяволенок! В кутузку захотел?

— Сейчас раздавлю паршивца!

Полицейские собрались было продолжать путь к рынку, как с двух сторон улицы раздались еще мальчишеские голоса:

— Бах-шарах! Турум-бам-бам! Пиф-паф! Ух-ах!

Эту дразнилку мальчишки услышали неделю назад, в субботу вечером, когда маленькие бродячие актеры давали спектакль тео[8] прямо на тротуаре возле моста.

Грузчики с пристани Шести лабазов, рабочие цементного завода, завода Обэра, бутылочного завода, ламповой и прядильной фабрик, торговцы-разносчики, лодочники, рикши передавали друг другу новость о том, что появилась эта необычная бродячая труппа.

Прыткий Чать, всласть подразнив полицейских, шмыгнул через главные ворота на рынок. Поскольку въезд на велосипедах на хайфонский Железный рынок был строго запрещен, полицейским пришлось сойти с велосипедов, оставить их возле магазина, и только потом, пронзительно вереща свистками, они ринулись вдоль торговых рядов. Тем временем Чать легко, будто стрела, выпущенная из лука, проскользнул к рядам торговцев сахарным тростником, свернул на улицу и скрылся в трактире почтенного Нёна, где жил его отец — дядя Корзинщик.

Прежде чем юркнуть в дверь, Чать встал на камень перед лестницей и взглянул вниз, где с показной медлительностью важно катили на велосипедах те самые двое полицейских.

* * *
При трактире почтенного Нёна была ночлежка, в которой обитали люди, занимавшиеся разными ремеслами. Дядя Лакированная кисть зарабатывал на жизнь с помощью пера, пуха и щетины — он делал кисти с лакированными ручками, щетки и метелки из петушиных перьев. Дядюшка Палочки-для-еды целыми днями обтесывал, обтачивал дерево и вырезал палочки для еды, барабанные палочки и изящные тросточки. Дядюшка Золотая рыбка торговал рыбками для аквариумов и карликовыми деревьями. Дядя Кому-паром-на-Уонгби зазывал пассажиров на паром. А профессии тети Делаю-прическу, тети Ношу-уголь, дяди Кому-мясной-похлебки, дяди Точить-ножи-ножницы понятны каждому без всякого объяснения. Кроме того, многие жившие в ночлежке занимались и другими ремеслами.

Трактир и ночлежка почтенного Нёна стояли на городской улице, но, поскольку хозяин так и не собрался купить электросчетчик, в доме не было электричества, и здесь, как в старину, жгли керосиновые лампы, обмахивались веерами, бумажными и плетенными из соломки, здесь висело и опахало, которое приводил в движение маленький слуга. Когда при наплыве посетителей маленький слуга бывал занят, опахало вместо него приходилось раскачивать озорнику Чатю.

Чать кончил подготовительные классы в школе Минь Там, учился он хорошо, и за это его очень любил директор школы. Но отец мальчика был слишком беден, и Чать оставил ученье.

Однажды к дому почтенного Нёна подошли четверо подростков с узелками в руках — двое мальчишек и две девочки, они попросились переночевать. На ночь они устроились рядом с Чатем, а наутро мальчик узнал, что его новые соседи родом из провинции Тхайбинь, в неурожайный год им пришлось отправиться на заработки в город. Самая маленькая из этой компании — шустрая Ла — была одета в кофту, выкрашенную в красный цвет.

Три дня четверо ребят бродили по улицам, заходя в дома, чтобы найти какую-нибудь работу. Они готовы были взяться за что угодно: мыть головы клиентам в парикмахерской, прислуживать в харчевне, бегать на посылках, возить коляску рикши. Но никто не нуждался в их услугах. У ребят уже не осталось денег ни на еду, ни на плату за ночлег. И тогда самый старший из ребят — Тить — продал свой кошелек — «петушиную утробу», на следующий день Дат остался без теплой рубашки, а потом тихая Гао продала свой мешок — «слоновую кишку». Чать, зная, как трудно приходится ребятам, и видя, что держатся они молодцами и не падают духом, несмотря на невзгоды, жалел их, но помочь ничем не мог. Ведь и взрослые сейчас изнывали от нужды и забот. Никто не удивлялся, когда какой-нибудь обитатель ночлежки снимал с себя и продавал единственную рубаху. «Вот если бы выиграть в лотерею, — думал Чать, — можно было бы тогда многое сделать для славных ребят».

Августовской нежаркой ночью мальчик лежал без сна на топчане и, сердясь на свое бессилие, все время мысленно возвращался к рекламному щиту, выставленному у ворот Железного рынка: с плаката смотрел молодой рабочий в синей спецовке с огромной заплатой на штанах, он делал шаг к двухэтажной вилле, перед которой стояла автомашина, а поодаль прогуливалась девица в новомодном наряде, в туфлях на высоких каблуках и толстой подошве, волосы у нее были заколоты сзади шпилькой. Под картинкой красовалась надпись: «Шаг к богатству и знатности», реклама призывала покупать билеты «французско-азиатской» лотереи. Отец Чатя никогда не покупал лотерейных билетов и никогда не играл на деньги. А Чать часто подумывал об этом. Эх, если бы раздобыть где-нибудь только один донг! Однажды дядя Кому-лапши-из-рисовой-муки выиграл солидный куш в лотерею и первым делом сварил чашку вкусной-превкусной лапши, съел ее сам, а потом поднялся, пинком отбросил свои корзины и залил водой очаг, так что повалил густой дым… Только зря он это сделал. Ему не нужно — отдал бы другим… Вокруг ведь полным-полно бедняков. Пройди-ка от моста Карона до Цементного моста, сколько на улицах безработных в грубых сандалиях на деревянной подошве, одетых в латаные синие рубашки и такие же штаны. «Если бы я выиграл в лотерею, — думал Чать, — я бы помог беднякам. Вот у маленькой Ла кофта совсем порвалась, я сшил бы ей новую кофту, а потом выкупил бы мешок Гао и кошелек Титя. А сколько еще хорошего можно бы сделать, были бы только деньги! Конечно, можно открыть харчевню, пусть в ней работали бы эти ребята, а бедняков, у которых нет денег, там кормили бы в долг и за ночлег денег не брали бы вовсе…»

* * *
О жизни задумался:
     да, опостылела жизнь.
Кто даровит, к тому ревностью дышат
     земля и высокое небо, —
прочел вдруг нараспев дядя Золотая рыбка стихи Нгуен Зу[9], следом за ним стихи подхватила тетя Ношу-уголь-на-голове. Кончил свою песню дядя Лакированная кисть — настала очередь петь тете Делаю-прическу. Когда же запели Дат и Гао вместе, все сразу примолкли, а дядюшка Клетки-для-птиц взялся за свою двухструнную лютню. А потом вступили и Тить с маленькой Ла. Когда они кончили, дядюшка Клетки-для-птиц шутя протянул жалобным тоном:

— О господа, за песни наши от щедрот ваших пожалуйте денежку бродячим актерам!

Но хотя никто денежку не пожаловал, Гао запела опять:

Тихо и ясно, тихо и ясно
     луна в полнолунье сияет.
От ночи к утру молчаливый месяц
     угрюмо бамбук освещает…
Песня была задушевная, ласковая, а голос певицы, нежный и теплый, будто уносил слушателей в какой-то далекий, призрачный мир. Наверняка эти ребята ходили когда-то по деревням с какой-нибудь труппой тео, иначе они не смогли бы спеть так слаженно…

Как только Гао замолчала, тетя Делаю-прическу первая взяла мешок — «слоновую кишку», которую она накануне купила у девочки, положила в него монетку и протянула ребятам:

— Жалую вам денежку и мешок!

— Ну-ка, пропустите меня, — послышался голос. Это дядя Кому-паром-на-Уонгби, ковыляя на своей деревяшке, подошел и бросил маленьким актерам су. И зазвенели монеты.

— Держите мой нон и собирайте монеты в него, — тетя Ношу-уголь-на-голове протянула свою шляпу, бросив туда немного мелочи. Тотчас же со всех сторон в шляпу полетели мелкие монетки и даже хао. Ребятам тут же возвратили купленные у них накануне теплую рубашку и кошелек.

Радуясь за них, Чать забыл о своей мечте — купить лотерейный билет. В эту ночь он спал сладко-сладко.

* * *
С некоторых пор жители Хайфона стали встречать на улицах бродячую труппу маленьких актеров, которые давали представления прямо на тротуаре. Поскольку их выслеживала полиция, ребята высылали какого-нибудь мальчишку, чтобы он зорко следил за улицей и в случае опасности подал условный знак. На представления собирались кули, рабочие и другая публика, вроде той, что обитала в доме трактирщика Нёна. Бродячую труппу возглавлял Тить. Ему отлично удавались роли стариков, и его, несмотря на юный возраст, стали величать почтенным Титем. Каждый вечер артисты возвращались на ночлег в тот же самый дом Нёна без электричества. Теперь они сшили себе обновы, хотя и простые, темного цвета. И только маленькая Ла получила красивое яркое платье.

Безработных в городе становилось все больше, почти в каждой семье кто-то оставался без работы. Торговля шла вяло, разносчики, сидевшие на улицах со своими корзинками, едва сводили концы с концами. Плохо пошли дела и у маленьких актеров. Они обшаривали весь город, но их представления не давали сборов.

Сегодня вечером они превратили в подмостки тротуар, освещенный электрическим фонарем, под листвою раскидистого дерева, что росло прямо напротив дома почтенного Нёна. Опять раздалось мелодичное пение юной Гао, опять засмеялись зрители, как только перед ними появился Тить. А партия барабана, которую исполнял Дат, звучала не хуже, чем в прославленных театрах. Сосед по ночлежке подарил ему превосходные барабанные палочки.

Гао, исполнявшая роль послушницы Кинь[10], пела грустную арию, а глаза ее неотрывно следили за маленькой Ла, которая обходила зрителей со шляпой в руке. «Кто мы, актеры или нищие, — не поймешь», — мелькнуло у нее в голове. И от этой горькой мысли девочке захотелось плакать. И слезы полились у нее из глаз. Зрители замерли, слышен был лишь шорох колес пробегавшего мимо рикши. Хотя пьеса и захватила зрителей, но в шляпе из пальмовых листьев позвякивало всего каких-нибудь пятнадцать монет. Ребятам было совсем не весело. Но сколь ни малы сборы, а пьесу надо играть до конца.

Когда дошли до прощального номера «для увеселения публики», Дат поднялся, а проворная Ла села за барабан. Тить и Дат исполняли шуточную сценку. Дат загадал загадку:

— Точка, запятая! Уфф-уфф! Зернышки риса, где вы, где вы?

Приставив палец ко лбу, Тить изобразил глубокую задумчивость.

— А-а, это крестьянин! — протянул он. — Работает в поле, отдыха не знает, иначе — беда! А соберет урожай, налог заплатит, и опять у него в закромах ни зерна. Словом, загадка эта про тех, кто трудится.

Потом Дат решил посмеяться над тэями[11] и загадал еще одну загадку:

— Бах-шарах! Турум-бам-бам! Пиф-паф! Ух-ах!

— А-а, — обрадованно закричал Тить, — это тоже про тех, кто трудится!

— Ха-ха! Попал, да не туда! — отвечал Дат и с таинственным видом повторил: «Бах-шарах…» Публика весело захлопала. Все поняли, что речь идет о тэях.

Среди зрителей оказался дядя Тяни-тележку. Когда представление кончилось, он вслед за маленькими актерами вошел в дом почтенного Нёна и там угостил ребят рыбой и вином.

Было душно, хотя на дворе уже стояла осень. Чать взялся за опахало. Он успел полюбить маленьких актеров. Их ремесло не очень-то хорошо кормит. Чать усердно махал опахалом. Скоро он разлучится с ними. Пусть хоть сейчас им будет приятно и прохладно. А дядя Тяни-тележку — человек щедрой души: размахнулся с угощением на целых сорок два су! Вот что значит настоящий хайфонец!

Компания пила, ела, смеялась, пела песни. Они угостили вином и Чатя: оно оказалось таким горьким! Мальчик с трудом заставил себя сделать глоток. Но шаловливая Гао вылила ему в рот всю чарку — бедняга чуть не захлебнулся.

Когда Чать улегся спать, в ушах у него все еще звенели грустные мелодии тео.

* * *
Поздний вечер. И на Железном рынке, что возле пристани, и на причаленных к берегу джонках все еще кипит жизнь.

С парохода «Ле Хоа» огромными корзинами выгружают съедобных моллюсков и крабов: рано утром, едва пропели петухи, где-то уже пробудились от сна люди и отправились на добычу, теперь эта добыча станет товаром. На рынке вдоль стены под легкими навесами прилепились харчевни и закусочные. Горят электрические и керосиновые лампы, отбрасывая желтые полосы света. Шагают прохожие, из харчевен доносятся смех и голоса. Разделанные собачьи тушки, подвешенные повыше, оскалясь, невидящими глазами смотрят на эту картину. Слышатся возгласы посетителей:

— Эй, парень, подай-ка вареной требухи!

— В подливку муки много не сыпь! Понятно?

— Эх, надоела мне эта говядина…

В торговых рядах разложена морковь, помидоры, пучки зеленого лука, связки чеснока и зеленого перца, цветная капуста, висят поросячьи ножки, куски говядины. И все это переливается всеми цветами радуги — зеленым, красным, фиолетовым, желтым и еще какими-то диковинными оттенками. Здесь богат лишь тот, кто торгует. Безработным приходится совсем туго. Впрочем, не каждый из торговцев процветает. Но, как говорится, хоть проторговался, все равно купец, хоть и приуныл человек, а на развлечения все же тянет. И, выбрав укромное, малоосвещенное место, маленькая бродячая труппа вновь собирает зрителей призывным барабанным боем. Опасаясь, как бы про них не пронюхала полиция, маленькие актеры решили избегать яркого освещения.

Зрители плотным кольцом окружили их, и началось представление: «Павильон весенних радостей». Маленький Тить, игравший роль Лыу Биня[12], стал, напевая, писать стихи на стене павильона. Но вместо того, чтобы пропеть, как полагается: «Слава ко мне непременно придет, коль не сегодня, так завтра», юный актер запел куплеты, высмеивавшие мироедов. Тут на «сцену» вышла бойкая Ла.

— Достопочтеннейший, — девочка, улыбалась голосок звучал насмешливо, — не сыграть ли нам «Лыу Биня» на новый манер? Да и вообще к чему эта пьеса сейчас? Давай-ка лучше покажем почтенной публике «Западного дьявола»!

Артисты держались непринужденно и свободно импровизировали. Тить играл роль крестьянина, Гао — его жены, Дат — деревенского старосты. Ла собирала деньги в островерхую шляпу, а дядюшка Тяни-тележку изображал Западного дьявола.

Чтобы как-то обозначить перерывы между явлениями и антракты, керосиновую лампу накрывали большой корзиной. Барабан гремел неутомимо.

Действие происходило в доме бедного крестьянина в дни сбора податей. Крестьянин лежал распростертый на земле. Грянул барабанный бой, большую корзину, которой была накрыта лампа, убрали. «Сцену» залил желтоватый тусклый свет. Вошел староста в шелковом платье.

— Эй, где этот поганец Лык? — закричал он грозно. — Не заплатишь подать сполна — шкуру спущу! Если тебя покалечили вчера и тебе не дотащиться до общинного дома, плати монету здесь и получай квитанцию…

Жена крестьянина плачет, обнимая тело мужа.

— Бедный ты мой! Несчастный ты мой! Били они тебя, истязали, в колодках держали они тебя… На кого покинул ты нас, на кого оставил ты нас…

С т а р о с т а (все так же сердито). Эй ты, баба, что там с твоим мужем стряслось? Если за вами останется недоимка хоть в один хао, я и тогда не пощажу. Прикажу начальнику стражи бамбуковый кол вбить у тебя во дворе да привяжу к нему подлеца, мужа твоего! Слышишь?

К р е с т ь я н к а (подбегает к старосте и, бросившись на колени, хватает его за полу платья). Господин! Господин! Вы пытали моего мужа, пальцы ему защемляли, били его до того, что кровь у него горлом пошла. Вернулся он домой, да и помер. Бедный ты мой, бедный (поворачивается в сторону мужа). Придется мне просить родственников, пусть идут с жалобой к самому господину правителю. Господин не даст спуску виновным. Бедный ты мой, бедный!..

С т а р о с т а (испуганно). А ты не врешь? Ведь сейчас время сбора налогов… Уж не хочешь ли и ты угодить в колодки?

К р е с т ь я н к а (продолжает причитать). Не стало у меня в жизни опоры… Лучше уж сидеть мне в тюрьме! (Кричит.) Люди, соседи, сюда! Вот староста, он убил моего мужа, он убил его!

С т а р о с т а. Не можешь потише-то! (Достает бумажник.) Я вот что надумал, я решил тебя облагодетельствовать. Вот держи-ка три донга на похороны.

К р е с т ь я н к а (проворно сунув деньги в мешочек). У вас, господин, денег много! А на три донга поминки никак не справишь. Если же я немедленно не доложу об убийстве господину правителю, как бы потом не было кое-кому хуже… (Хватает старосту за полу одежды.)

С т а р о с т а (отстраняя крестьянку). Держи-ка еще два донга, а мне недосуг, я пошел. Считай, что это вроде милостыни покойному. (Обращается к зрителям.) С покойниками, скажу я вам, лучше не связываться!

К р е с т ь я н к а (замечает в бумажнике у старосты квитанции об уплате налога). Почтенный, извольте выдать квитанцию для моего мужа.

С т а р о с т а (опомнившись). Какую еще квитанцию? Мертвецу квитанции не нужны.

К р е с т ь я н к а (задумывается на минуту, потом обрадованно смеется). А я сожгу ее на могиле мужа![13] А не то, неровен час, спустится он в преисподнюю, застукает его там француз-полицейский да начнет спрашивать квитанцию. Как тогда ему быть прикажете?

В этот момент крестьянин, неподвижно лежавший на земле, вдруг вскакивает и выхватывает квитанцию из рук старосты.

— Теперь все в порядке! Обойдусь без уплаты налога!

Лампу снова накрыли корзиной, и зрители громко захлопали. В островерхую шляпу дождем полетели монеты, да не какая-нибудь мелочь, а крупные.

Уже совсем стемнело. В отсветах фонаря на стене вдруг появилась огромная тень толстопузого полицейского с палкой в руке.

Монеты все летели в шляпу, которая заметно потяжелела. Ла высыпала деньги в платок и завязала его узлом. Тут со стороны пристани Батьтхай раздался громкий голос Чатя:

— Полицейские! Настоящие полицейские!

Толпа кинулась врассыпную. Два полицейских подкатили на велосипедах. Они полагали, что выследили компанию, которая занималась запрещенной азартной игрой. Но видя, что им не удалось загрести себе в карман монет — то бишь «вещественных доказательств», — они с важностью удалились.

А сыщики тем временем не дремали. В тот вечер они устроили облавы во всех харчевнях.

В трактире почтенного Нёна, как всегда, было полно народу. Чать, заменяя слугу, дергал за веревку опахало. Дат разносил закуску посетителям и убирал со столов грязную посуду. Ла совсем взмокла возле котлов с рисом. Гао мыла чашки. Тить изображал поваренка — сам почтенный Нён показывал ему, как надо жарить говядину с овощами. Когда в трактир явились сыщики, то оказалось, что все ребята, находившиеся в трактире, служат у почтенного Нёна.

Едва сыщики убрались восвояси, как ребята уселись за стол, чтобы поужинать. Тут появился, опираясь на свою палку и стуча деревянной ногой, дядя Кому-паром-на-Уонгби.

— В покое теперь вас, ребята, не оставят, — чуть слышно проговорил он и указал на караван барж, остановившихся неподалеку у пристани. — Я знаком с одним подрядчиком, он отправляется на угольной барже в Намдинь и везет большую партию рабочих-кули. Вон эти баржи. Стоит вам только оказаться на барже, и вы станете такими же черными, как эти кули. Не мешкайте, ребята… Пять барж, набитых рабочими…

Чать собрался было юркнуть вслед за маленькими актерами, но дядя Кому-мясной-похлебки остановил его. Чатя с детства приводил в трепет зычный голос разносчика. И теперь Чать не посмел перечить ему.

* * *
На следующий день Чать был уже с утра на ногах: надо обязательно сказать маленьким актерам, чтобы они писали письма. Мальчишка выбежал из ночлежки, но прилив уже миновал, и буксир давно, еще в полночь, снялся с якоря и увел караван барж в сторону моря.

Чать схватил деньги и кинулся на Среднюю улицу, к мастерской, где чинили и давали напрокат велосипеды. Но тут случилось непредвиденное: хозяин потребовал под залог отцовское удостоверение. Чать бросился обратно, к дому почтенного Нёна. Хорошо, что на пути ему попался дядюшка Клетка-для-птиц, который тащил на коромысле невиданное количество этих самых клеток. Чать рассказал ему обо всем, и дядюшка, чтобы выручить мальчика, дал ему свое удостоверение.

Чать прыгнул на сиденье большого велосипеда и помчался в сторону переправы Бинь. Паром перевез его на другой берег, и, подгоняемый ветром в спину, он единым духом докатил до Лесной переправы. Когда он увидел караван барж, которые медленно тянул по светлым волнам маленький буксирчик, мальчик был просто вне себя от радости. Он хотел было нанять лодку и догнать баржи, но у берега стояли только тяжелые лодки, груженные камнем. Мальчик, держа велосипед за руль, долго вглядывался вдаль. Буксир и баржи шли вперед, к устью реки, их силуэты постепенно растворялись в пелене дождя и тумана.


Перевод Н. Никулина.

Ву Тхи Тхыонг

СЛУЧИЛОСЬ НЕИЗБЕЖНОЕ

Склонившись над столом, Ман с серьезным видом аккуратно линовал бумагу. Проведя последнюю черту — она получилась такой же ровной, как и остальные, — Ман бросил линейку на стол и весело окликнул жену:

— Ну вот, все в порядке!

Муй выкладывала на тарелку баклажаны. Она обрадованно посмотрела на мужа и похвалила:

— Ой, неужели закончил? Так быстро!

— Разве это быстро? Ну что ты такое говоришь… Хотя ты бы наверняка провозилась весь день. Да и целого дня, пожалуй, не хватило бы. Это уж точно…

Наполнив чашку баклажанами, Муй поставила ее на поднос. Завтрак был готов. Все приготовлено аккуратно, все как полагается.

— А ты полоскал рот? Умылся? Давай-ка живей да садись завтракать.

Ман нехотя вытащил из-под кровати эмалированный таз. Он добродушно проворчал:

— Интересно, когда я мог успеть… Послушай, после завтрака ты куда-нибудь собираешься? А то я покажу тебе, как это делается. Лучше моего способа и не придумаешь, у любого в два счета получится.

Муй виновато посмотрела на мужа и неуверенно сказала:

— Хорошо бы… Но… с утра мне нужно забежать на насосную станцию, а оттуда рукой подать до печи для обжига кирпича. Может быть, потом…

Муй была среди тех женщин, которые выдвинулись, когда началось движение «Выполним три обязательства»[14]. Сразу после избрания в партийный комитет Муй назначили председателем кооператива Вьет-тханг вместо прежнего председателя, который месяц назад ушел в армию.

Узнав об этом, Ман искренне обрадовался за жену. Так же радовался он и тогда, когда жену приняли в партию. Но поскольку она продвигалась слишком быстро, Ман столь же радовался, сколь и волновался за нее. Даже у себя на работе Ман не знал покоя. Время от времени он отрывался от дел и, устало потягиваясь, загибал пальцы, взвешивая все «за» и «против» и бормоча себе под нос: «Если подходить объективно, то получается вот что: во-первых, Муй отличается исключительным трудолюбием, прямо из кожи лезет вон, каждый год ходит в передовиках труда; во-вторых, у нас нет детей, а бабушка еще очень крепкая, все хозяйство фактически на ней держится, вот у жены и развязаны руки, и на первом месте у нее работа; в-третьих, не каждый отличается такой честностью, к ней не подступишься со всякими там взятками… Случись что-нибудь в этом роде — не надейтесь ее разжалобить… Кажется, чего же еще желать? Ну, допустим, с этими тремя пунктами все в порядке… А недостатки какие? Во-первых, она медлительна, не говоря уже о том, что малоинициативна… Если бы она была рядовым работником, это бы еще куда ни шло, но для руководителя… прямо беда… Во-вторых, теоретическая подготовка у нее хромает. Правда, после вступления в партию она занималась на курсах… Если ты кадровый работник, не думай, что вполне достаточно одного добросовестного отношения к делу. Не умеешь говорить убедительно — тут же вызовешь насмешки, они так и приклеятся к тебе… За примером далеко ходить не надо… взять хотя бы беднягу Вана — и в партию вступил раньше других, а толку что? В теории слабо разбирается, вот и топчется всю жизнь на одном месте, дальше бригадира не пошел! В-третьих, опыта у нее маловато, совсем еще зеленая. Всего год с небольшим была ответственной за работу среди женщин общины и вдруг, пожалуйста, — председатель большого кооператива! Административная работа, руководство большим хозяйством — дело нешуточное! Ох, как нелегко справиться с этим! Ведь не поможешь — пропадет! Не потянет…»

Раньше, бывало, Ман по воскресеньям не занимался никакими делами, отдыхал, иногда захаживал к друзьям — поговорить о международных событиях, о положении на Юге. Или возился в огороде. Однажды он соорудил перед домом очень красивую жардиньерку, чтобы подвязывать побеги люффы. Очень полезное дело сделал: и дворик украсил, и люффой обеспечил семью на лето… Но больше всего ему нравилось в погожие дни бродить с ружьишком по полям, охотиться на дичь. К полудню он возвращался домой с целой связкой: приносил и серо-желтых степных куропаток, и ржаво-бурых горлинок, и пепельно-серых горлинок с ожерельем из разноцветных перьев, и птиц с блестящим черным оперением и длинным хвостом, похожим на лопаточку для извести, употребляемой при приготовлении бетеля… Перышки птиц были выпачканы кровью, а головки безжизненно свешивались вниз. За Маном обычно бежала целая толпа ребятишек. Мальчишки постарше и посмелее оттесняли остальных, восторженно разглядывая ружье, просили:

— Дядя Ман! Дайте выстрелить хоть разок… Только разок! Мы в следующее воскресенье покажем вам на том берегу реки такое место… Горлинок там видимо-невидимо… Правда… Ну дайте разок попробовать, дядя Ман!

А теперь Ман вынужден был отказаться от этих маленьких радостей. По правде говоря, в военное время не до них… Но дело было даже не в этом: попросту Ман очень тревожился за жену. Теперь Ман каждый вечер спешил домой, чтобы расспросить ее о делах, узнать, не случилось ли чего-нибудь, помочь, если нужно. Он по-настоящему переживал за нее… Ман был похож на строгого родителя, который, вернувшись домой после долгого отсутствия, первым делом велит детям показать школьные тетради…

Накануне вечером он задержался в уездном центре. Ему порядком надоела затянувшаяся дискуссия, и он почувствовал большое облегчение, когда смог наконец сесть на велосипед и отправиться домой. Ночи стояли безлунные, к тому же недавно прошел ливень, и лужи на дороге еще не успели просохнуть. Время от времени приходилось слезать с велосипеда и обходить их, поэтому Ман вернулся домой только часам к двум ночи. В такое время деревенская дорога безлюдна: пока добирался до дому, он видел лишь одного человека, который что-то делал на залитом водой рисовом поле — видно, ставил вершу. Но когда Ман свернул к своему дому, он уже издали заметил, что окно светится и тусклые блики падают на изгородь перед домом… Нетрудно было догадаться, что это Муй «сражается» со счетами или с каким-нибудь отчетом. Мана охватило острое чувство жалости. «Черт возьми! С пятью классами далеко не уедешь, слабовато у нее со знаниями…»

Даже не ополоснув заляпанных грязью ног, он ввалился в дом. Увидев мужа, Муй поспешила освободить стол от книг, отодвинув их к стене.

— Почему так поздно? — спросила она.

Оглядев груду книг, Ман ответил вопросом на вопрос:

— А ты чем занимаешься?

Муй рассмеялась, ее щеки зарделись:

— Да вот составляю смету расходов кооператива. Приезжали специалисты, торопили с этим делом… Ой, где ты таквымазался? Возьми-ка лампу да пойди вымой ноги…

Ман отвел руку жены.

— Ладно, ладно, потом помою! Покажи-ка, что ты успела сделать?

Муй смущенно улыбнулась.

— Не надо, завтра посмотришь… — уклончиво ответила она.

— Да ты что? Дай я посмотрю, а вдруг ты что-нибудь напутала, я проверю. Ты ведь моя жена, нечего стесняться, если и ошиблась. Ну, давай сюда!

Последняя фраза прозвучала как приказ. Ман скинул рубашку, повесил ее на спинку стула, затем решительным жестом придвинул к себе стопку отчетов и начал внимательно просматривать их. Наконец он дошел до того места, на котором остановилась жена. Вот след от резинки на косо начерченных строчках… Ман окликнул жену так громко, что его мать, мирно дремавшая под москитной сеткой, пробудилась, высунула голову наружу и тихонько спросила:

— Это ты, Ман?

Ман достал карандаш и небрежно постучал по разложенным на столе бумагам:

— Да, да, это я! Муй, садись-ка рядом, я объясню тебе, в чем ошибка. Понимаешь, ты здесь напутала. Производственные затраты нельзя вписывать в эту графу, так не делают.

Муй села рядом и сконфуженно прошептала:

— Откуда мне знать… Так объясняли специалисты… вроде бы так…

— Ну что ты! Быть этого не может! Если они так объясняли, значит, сами ничего не смыслят в этих делах. Ну-ка припомни, что они тебе объясняли!

«Ну вот, опять то же самое», — с раздражением подумала Муй. У нее уже был «опыт»: сейчас Ман начнет задавать вопросы, а она будет отвечать, он будет терпеливо разъяснять трудные места, на которых она может споткнуться, будет спрашивать подряд и вразбивку, голова у него работает хорошо, ничего не скажешь… И под конец, как всегда, Ман сокрушенно покачает головой и скажет: «О небо, какая ты еще зеленая, неопытная! И как только тебе доверили… Председатель кооператива! Поработать с тобой придется еще немало. Без моей помощи ты просто пропадешь!…»

Нет, нет! Все она выдумывает! Ведь с того дня, как ее выбрали председателем кооператива, Ман действительно изо всех сил помогает ей, разве это не так? Стоит ей ошибиться, как Ман тут же приходит на помощь, терпеливо и подробно разъясняет, пока она не поймет. Но почему это ее раздражает, почему она сердится? Может быть, потому, что каждый раз она заранее ждет, когда он с сокрушенным видом скажет: «О небо, до чего же ты еще зеленая…»

Вот и сейчас, поняв, что муж намерен повторить урок, Муй почувствовала, как у нее что-то оборвалось внутри, она попыталась отвлечь внимание Мана, отговорить его, напомнить, что уже поздно.

— Ночь на дворе, давно пора спать! У тебя и так глаза красные, назаседался. Завтра займемся делами, не к спеху.

Но Ман был не из тех, кого можно сбить с толку.

— Ладно, если тебе очень хочется спать, ложись, отдыхай… А я еще посижу. Завтра, когда все закончу, объясню тебе, в чем твои ошибки.

Ману и в самом деле не хотелось спать. Он уселся за стол в одних трусах и майке и склонился над бумагами. Муй улеглась одна. Она не сразу заснула: Ман то и дело шлепал москитов, шелестел бумагами. Он лег спать только в три часа. И утром, едва вскочил с постели, тут же уселся за стол, чтобы закончить работу. Только после этого прополоскал рот, умылся и сел завтракать.

* * *
Ман еще раз посмотрел, хорошо ли привязан к велосипеду сверток, обернутый полиэтиленовой пленкой, потянулся за шлемом и надел его.

Сняв запотевшие очки, старый дядюшка Тхай потер глаза и дружелюбно сказал:

— Вот видишь, как хорошо: тебя прикрепили к твоей собственной общине, поближе к семье, ты доволен?

Ман слабо возразил:

— Доволен… как бы не так! Ближе к дому — больше хлопот! По всяким пустякам будут обращаться, попробуй откажи кому-нибудь!

Но в душе Ман очень обрадовался, когда уездный комитет партии возложил на него ответственность за работу в его собственной общине. И не потому, что дом был теперь намного ближе: до уездного центра тоже было недалеко, каких-нибудь десять километров, и, хотя ему постоянно приходилось ездить по общинам, в субботу и воскресенье ему почти всегда удавалось бывать дома. Это назначение обрадовало его больше всего потому, что теперь ему легче станет вникать в дела жены и они чаще будут вместе.

Накануне вечером он постарался заночевать дома, хотя и задержался на заседании в уездном комитете партии. Весь день у него из головы не выходила мысль: надо обязательно поговорить с женой о строительстве крытого загона для буйволов. Об этом он думал даже ночью. Ведь на такое дело в уезде сразу обратят внимание. Здорово может получиться! К тому же надо как можно скорее заняться межами, обязательно добиться, чтобы первым закончил эту работу кооператив, где председатель женщина и где работники тоже почти все женщины. Он, Ман, конечно, хорошо понимает, что должен руководить работой всей общины, не отдавая кому-либо предпочтения — это сразу бросилось бы в глаза, чего доброго, еще обвинят в пристрастном отношении к кооперативу Вьет-тханг. Но он не дурак, он прекрасно отдает себе отчет в том, что делает. И он поможет кооперативу Вьет-тханг обойти другие. Нужно только действовать с умом. Короче говоря, теперь он должен все сделать для того, чтобы кооператив Вьет-тханг стал передовым хозяйством. Тогда и Муй, его жена, станет известна как образцовый председатель. Слава, она ведь не приходит сама собой, ее надо добыть. Спрашивается, чем его жена хуже других?

За завтраком Ман думал о заседании парткома общины, назначенном на вечер. Покончив с едой, он сказал жене:

— Сейчас я отправлюсь в общинный совет, надо подработать вместе с Динем сегодняшнюю повестку дня. С тобой мы поговорим попозже. Кстати, ты сегодня будешь выступать?

Муй смешалась, закусила губу, затем сказала, запинаясь:

— Да, буду… Я говорила, что лучше бы поручить это Тхангу, он привык, да и в делах разбирается получше меня, но Динь даже слушать не стал!

Ман рассмеялся, наклонился к уху жены и назидательно сказал:

— При чем тут Тханг? Ведь председатель кооператива — ты, тебе и выступать.

Уже выходя со двора, Ман еще раз оглянулся и весело крикнул жене:

— Ты смотри, хорошенько подготовься. Я буду внимательно слушать, а придем домой — скажу, что удачно, а что нет.

Он ушел. Его слова отнюдь не успокоили Муй, напротив, ей стало не по себе, мысль о предстоящем выступлении на заседании тяготила и мучила ее. Уж лучше бы он ничего не говорил ей. Правда, она сама сказала, что чувствует себя не совсем уверенно… Ну да, в докладе непременно будут слабые места, это уж точно, она начнет мямлить, запинаться, а когда они с мужем придут домой, он примется обсуждать ее выступление. И скажет примерно так: «Если ты будешь каждый раз волноваться, ты не выдержишь! Так дело не пойдет! Если ты таким манером станешь выступать перед людьми на общем собрании, когда соберутся все члены кооператива, ты потеряешь всякий авторитет… А для руководителя это очень скверно!»

С мрачными мыслями отправилась она на заседание. Когда Динь, секретарь парткома, сказал: «А теперь дадим слово товарищу из Вьет-тханга», Муй пришла в замешательство… Ей показалось, что у нее не хватит сил встать и произнести хотя бы одно слово. Она судорожно глотнула воздух, помолчала немного, затем попыталась взять себя в руки и начала… Она прислушивалась к звуку собственного голоса, слабого и невыразительного… Иногда ей казалось, что она сама не понимает того, что говорит.

Некоторое время ее слушали более или менее внимательно, потом она заметила, что кто-то устало привалился к стене, кто-то откровенно зевает, а некоторые, наклонившись друг к другу, принялись обсуждать свои повседневные дела: о строительстве на селе уборных, о том, как жена Тунга ездила в Ханой продавать кроликов… В конце своего доклада Муй рассказала о пользовании кооперативными прудами. Ей казалось, что об этом она будет говорить ясно, четко, но и тут получилось бледно и невыразительно… Однако, когда началось обсуждение, Муй, ко всеобщему удивлению, обнаружила умение отстаивать свою точку зрения, на возражения она отвечала горячо, убежденно и очень обоснованно.

— На мой взгляд, у нас неправильный подход к пользованию прудами, в этом вопросе члены парткома сами не разобрались и сбили с толку других… Мы ведь уже давно поднимали этот вопрос, люди много раз обращались к вам, а вы все откладывали, вот народу и надоела эта история. Только теперь занялись этим, а ведь сколько времени потеряно зря. А что из этого получилось, сами знаете. Народ поговаривает, что кадровые работники, мол, друг друга покрывают и заботятся лишь о собственной выгоде. Тошно слушать такое, я со стыда чуть не сгорела, когда узнала об этих разговорах, но ведь и возразить толком не могла…

И именно в этот момент Ман поднял руку и сделал знак Диню. Динь тотчас перебил Муй и дал слово Ману. Муй растерянно посмотрела на мужа и села на свое место. «Как же это так? — думала она. — Что он собирается сказать? Неужели нельзя было выслушать до конца, почему он оборвал меня на полуслове?»

Пока Муй делала доклад, Ман с невозмутимым видом сидел, держа перед собой газету, изо всех сил стараясь продемонстрировать беспристрастное отношение к докладчику, хотя на самом деле никто не слушал Муй так внимательно, как он. Он не упустил ни одной подробности, ни одной мелочи. Когда Муй начала говорить, Ман с трудом подавил волнение. «Ну разве так можно, — с отчаянием подумал он. — Выступает на парткоме, где совсем немного народу, и вся трясется, лепечет что-то невразумительное… Ох, совсем запуталась, просто беда! Ничего себе, председатель кооператива, да разве она сможет убедить других, повести за собой…»

Ман не переставал сокрушаться до тех пор, пока Муй не заговорила об этих прудах. Ну вот, наконец-то осмелела. С самого начала надо было так! Лицо его просветлело, хотя он по-прежнему делал вид, что просматривает газету. На душе у него стало легче. Но это продолжалось недолго. Муй заговорила так, что Ман внутренне содрогнулся. Он подался вперед и впился глазами в нее, не в состоянии скрыть своей тревоги. «Что она такое говорит? Она же все испортит! Бороться тоже надо с умом, нельзя же действовать так прямолинейно, прет на рожон! Если она утратит расположение этих людей, если к ней начнут относиться с предубеждением, то как она будет работать дальше? Туго ей придется! Положим, она говорит правду, но к чему эти сильные выражения: «со стыда сгорела… у всех неправильный подход, сверху до низу…» Как будто нельзя сказать помягче, как-нибудь по-другому! Нет, я должен вмешаться, я должен как-то поправить дело, иначе она с треском провалится…»

Он начал говорить спокойно и рассудительно. Он отлично знает, что многим эта тема не по нутру, многие причастны к этой затянувшейся истории. Он должен отвлечь их внимание, незаметно перевести разговор в другое русло, чтобы разрядить обстановку, чтобы сгладилось неприятное впечатление от слишком резких слов, брошенных женой. Верно, ошибки надо исправлять, надо с ними бороться, но не ей, Муй, взваливать на себя это бремя, она совсем недавно в партии и без году неделя как председатель кооператива, опыта у нее еще маловато. Зря она так выступает, не в ее это пользу!

Ман говорил увлекательно, интересно, и, как и следовало ожидать, ему удалось незаметно сменить тему разговора. Само собой получилось так, что присутствующие пропустили мимо ушей слова Муй или сделали вид, что ничего не заметили. Во всяком случае, никто больше не возвращался к разговору о прудах, никто больше не обращал внимания на Муй, которая забилась в угол и больше не проронила ни слова.

По дороге домой Ман накинулся на жену:

— Так выступать нельзя. Ты ведешь себя слишком неосторожно, если бы не я, ничего хорошего из этого не вышло бы.

Затем он долго объяснял ей, как должен вести себя руководитель, как нужно завоевывать авторитет…

Муй молча опустила москитную сетку над кроватью. Ей не хотелось спорить, возражать. Где ей тягаться с Маном, разве его переубедишь, переспоришь! И зачем только его назначили ответственным за их общину?

* * *
Прошло полгода. Ман продолжал руководить общиной, на которую в уезде возлагали большие надежды. В силу различных причин, в том числе и благодаря организаторским способностям Мана, дела общины заметно пошли на лад. Еще недавно она занимала девятое место, а теперь вышла на второе место в уезде — и это в уезде, насчитывающем двадцать семь общин! Если к началу нового года удастся первыми выполнить план ирригационных работ, то у них будут шансы выйти на первое место. Хотя несколько других общин по выполнению плана ирригационных работ пока идут впереди, но как знать, удержат ли они переходящее знамя уезда.

Кооператив Вьет-тханг, председателем которого была впервые назначена женщина, стал одним из передовых хозяйств в уезде. Правда, кооперативу не повезло с осенним урожаем риса — то жучок напал, то побеги пожелтели и стали гибнуть от какой-то болезни, но кооператив все-таки одолел все эти напасти и наверстал упущенное благодаря хорошему весеннему урожаю, в результате среднегодовая урожайность превысила пять тонн с гектара. Поголовье свиней сначала едва составляло двадцать — двадцать пять голов, кадровые работники кооператива сгоряча чуть было вообще не махнули рукой на эту затею, но через некоторое время поголовье свиней сверх всякого ожидания выросло до пятидесяти, а затем и до семидесяти голов. Несколько дней назад около свинофермы свалили песок, известь и другие материалы для постройки еще одного свинарника на пятьдесят голов. И по бататам план перевыполнили: вначале должны были отвести под бататы пятнадцать мау[15], но затем засадили целых девятнадцать. Пошли в ход и бросовые земли, которые раньше считались непригодными для выращивания бататов. А все благодаря тому, что умные головы из правления кооператива придумали натаскать на поля песку с берега реки. Батат любит песчаную почву… Когда стали снимать урожай, то глазам своим не поверили: клубни огромные, с глиняный кувшин. Слава, конечно, разнеслась по всей округе. С крытым загоном для буйволов в свое время немало намаялись, полгода назад правление кооператива несколько раз получало нагоняи от председателя уездного комитета, потому что на загон для буйволов была отпущена довольно крупная сумма. При встречах с кадровыми работниками кооператива председатель уездного комитета каждый раз торопил их со строительством загона. Но теперь и это было позади, теперь все стало по-другому. В прошлом месяце председатель уездного комитета побывал в кооперативе Вьет-тханг и заглянул на буйволиную ферму. В те дни как раз подул холодный северо-восточный ветер… Председатель тщательно осмотрел загон, нигде не нашел ни щелочки — все буйволы надежно укрыты, любо-дорого посмотреть! В конце концов председатель развел руками и сдался. Никогда еще его не видели в таком приподнятом настроении, никогда он не был таким разговорчивым.

— Молодцы! — сказал он. — Сделано на совесть, солидно, так, как и надо. В прошлом году не зря я напоминал вам об этом на каждом заседании, по правде говоря, самому осточертело. А не напоминал бы, так небось, буйволы мерзли бы сейчас, падеж начался.

Он огляделся по сторонам, ища глазами Муй.

— А где Муй? Куда она запропастилась? Нет, хочешь не хочешь, а придется признать: женщины куда старательнее нас, мужчин, любят во всем порядок… Разве я не прав?

После того дня в уезде стали чаще упоминать кооператив Вьет-тханг. И на провинциальной конференции по подведению итогов движения «Выполним обязательства» именно Муй, а не кто-либо другой выступала с докладом, то есть произошло так, как задумал Ман еще полгода назад. По окончании конференции собрался пропагандистско-просветительный семинар, на который послали Мана. На семинаре к нему подошел один из работников провинциального комитета партии — его лицо показалось Ману очень знакомым — и, крепко пожав Ману руку, похвалил:

— Это верно, что председатель кооператива Вьет-тханг ваша жена? Очень хорошо она выступала, живо, дельно. Словом, молодец!

Ман скромно улыбнулся, но на душе у него был праздник. Над докладом, который произвел такое хорошее впечатление, Ман славно потрудился: он своей рукой написал его для жены, от первой до последней строчки. Три вечера подряд учил ее, как нужно говорить, какие моменты выделить интонацией, о чем следует сказать вскользь, не упустил ни одной мелочи.

Однако Ман не знал всего… Дело в том, что вначале Муй действительно стала читать подготовленный Маном доклад, но уже в первые минуты она начала запинаться — это и понятно: ведь всегда трудно читать текст, написанный чужой рукой… Муй запнулась, сбилась… И тут она подумала: будь что будет, вовсе не обязательно читать по бумажке, она будет говорить так, как умеет. И Муй стала запросто рассказывать о своей работе, может быть, и не очень складно, зато всем понятно, не по-книжному… Муй сложила листки и убрала их со стола, а чтобы поменьше смущаться, старалась смотреть не на людей, сидевших в зале, а на красный транспарант в самом его конце. Поборов смущение, Муй начала заново… Она говорила негромко и, как ей казалось, без выражения. Каково же было ее удивление, когда она услышала дружный смех, затем аплодисменты. Теперь она уже различала лица людей в передних рядах, люди одобрительно улыбались. А может быть, они смеются над ней? Да нет, непохоже… Когда Муй закончила и пошла на свое место, люди, которые сидели с краю, пожимали ей руку, поздравляли. Одна журналистка в очках с толстыми стеклами, сидевшая впереди, несколько раз оборачивалась назад и делала Муй знаки. Муй расслышала:

— Встретимся во время перерыва, мне нужны еще кое-какие сведения о вашем кооперативе.

Но это в провинциальном центре, в уездном центре… А у себя, в своей общине, в своем кооперативе к ней относились по-другому. За полгода у людей сложилось предвзятое отношение, и при каждой ее новой удаче люди неизменно говорили:

— Что тут удивительного? Ведь это муж ее тянет!

Муй давно уже научилась сама принимать решения, но людям по-прежнему казалось, что все это исходит от Мана, а она только слушается его советов. «Без мужа она не выдвинулась бы так быстро!» — говорили люди.

Когда же какое-нибудь дело не удавалось, все говорили:

— Ничего, она ведь женщина, с нее и спрос невелик!

Им и в голову не приходило, что своими промахами Муй, возможно, обязана Ману! Люди привыкли считать Мана умным и дельным человеком, и никто не вел счета его ошибкам: ошибиться ведь всякий может. Им было невдомек, что Ман часто разъезжает по уезду, надолго отлучается из дому и что он никак не может вникать во все дела кооператива, а о некоторых вещах вообще имеет очень смутное представление.

Предвзятое отношение к Муй сложилось по вине Мана, который слишком ретиво опекал жену и явно переусердствовал.

Конечно, у нее не всегда все шло гладко. Бывали моменты, когда она теряла почву под ногами, переставала верить в свои силы. Как правило, больше всего она смущалась в присутствии Мана. При нем она становилась робкой, боялась лишнее слово сказать. Если и решалась заговорить более твердо и решительно, так тут же осекалась и украдкой косилась на мужа… Как бы не брякнуть какой-нибудь глупости, как бы не оплошать! Вспоминая об этих моментах, она испытывала душевную боль. Нет, она неправа! Муж у нее очень хороший, искренне любит ее, ведь и старается он ради нее. Она ему очень благодарна за все. В чем же тогда дело? Что же огорчает ее, омрачает ее жизнь! Как будто что-то изменилось в отношении Мана к ней… да и в ее отношении к мужу тоже… появилось какое-то пренебрежение друг к другу, словно теперь она неровня ему. Может быть, это не так, может, только кажется…

* * *
Если уж чему-либо суждено случиться, это обязательно случится.

Однажды Мана вызвали на конференцию в уездный центр, затем послали на конференцию в провинциальный центр — в общей сложности все это заняло десять дней. На конференции он никак не мог сосредоточиться, особенно на последних заседаниях. Он слушал рассеянно, думая о чем-то своем. Особенно ему становилось невмоготу, когда он смотрел в окно: там виднелись поля, кое-где уже начали высаживать рисовую рассаду. Мана охватило нетерпение, захотелось поскорее вернуться домой. Едва дождавшись конца заседания, он вскочил на велосипед и покатил домой, даже не заехав в уездный центр.

Жены дома не было. Мать готовила бобовый соус. Ман нетерпеливо спросил, где жена. Старушка оторвалась от своего занятия и прошамкала красными от бетеля губами:

— Она заседает в правлении! И Тунг там, и Динь, все на заседании!

Ман бросился в правление. Там действительно заседали. Еще издали Ман различил голос жены, которая говорила о чем-то очень уверенно. «Если перешли к критике, тогда все пропало!» — подумал Ман.

Ман поднялся на веранду, окружавшую дом. При виде мужа Муй смущенно улыбнулась и, запинаясь, сказала:

— Пожалуйста, входи!

Ман приветливо поздоровался и сел рядом с Динем, секретарем парткома. Наклонившись к нему, он тихонько спросил:

— Когда начали? После обеда?

— Да. Давненько вас не видно! Где вы пропадали?

— Ездил на конференцию в провинциальный центр… Две конференции подряд! Еле дождался конца… О чем речь?

— Об обработке земли. Ваша жена предлагает начать пахать по обводненному полю…

Ман резко выпрямился, он почувствовал раздражение. То ли оттого, что он еще не пришел в себя после трудного пути, то ли потому, что предложение жены оказалось для него неожиданностью…

Примерно полмесяца назад, когда он еще был дома, Ман целый день просидел на парткоме, стараясь утрясти производственный график. И ведь она при этом присутствовала и насчет обработки земли все слышала собственными ушами, но не потрудилась записать. Все члены парткома сошлись в одном, решение было принято единогласно: девяносто процентов площадей, отводимых под рис весеннего урожая, следует очень тщательно пахать и бороновать по сухому полю, добиться мягкой пахоты; десять процентов отводится под грубую пахоту; но кооперативу Вьет-тханг предписано довести до мягкой обработки все сто процентов площадей. Кажется, план предельно ясен. Потом они вместе были на совещании в уездном центре, он, Ман, прекрасно помнит, как советовал Муй не возражать против этого плана и вызвать другие кооперативы на соревнование по соблюдению агротехники и особенно по мягкой пахоте. Он предполагал, что по этой части другие кооперативы уступают Вьет-тхангу. И вот теперь стоило ему задержаться в провинциальном центре, как она все меняет и делает по-своему! Все наоборот, все не так! Ну хоть бы дождалась его, посоветовалась!

Раздражение Мана достигло предела, ему стало жарко, он расстегнул шерстяной джемпер и с трудом заставил себя выслушать Муй до конца.

Но вот Муй как будто закончила свое выступление. Она легонько постучала по столу карандашом и сказала:

— Ну, будем считать, что с вопросом перехода от мягкой пахоты к пахоте по обводненному полю кончено. Теперь поговорим об удобрениях.

Как это кончено? Ман вскочил со своего места и протестующе взмахнул рукой.

— Погодите! Мягкая пахота или пахота по обводненному полю — ведь на этот счет есть установка, с этим надо считаться, нельзя же рубить с плеча. Я прошу слова.

Ман сказал, что планом предусматривается мягкая пахота, план утвержден в уезде, и кооперативу Вьет-тханг тут отводится особое место — на него будут равняться другие, так что самодеятельность здесь ни к чему, дело не шуточное! По урожайности риса кооператив добился высоких показателей, а благодаря чему? Конечно, благодаря мягкой пахоте! Не годится отказываться от хорошей традиции, не годится!

Окинув всех внимательным взглядом, Ман опустился на свое место. Он не сомневался в том, что его поддержат. Вот сейчас начнут выступать, и все встанет на свои места. Но на этот раз он ошибся. И именно жена — не кто иной — первой стала возражать ему.

Она говорила, не глядя на мужа, в глазах ее была тревога и мучительное раздумье, но на этот раз говорила спокойно, выражала свои мысли предельно четко. Да, верно, было заседание в уезде, она об этом не забыла, и незачем ей напоминать. Да, они вызвали на соревнование другие кооперативы, все это так. Она не собирается действовать вразрез с решением парткома. Она лишь учитывает конкретные условия. Тогда стояла сухая погода, тогда нельзя было предвидеть всех неожиданностей, которые могут возникнуть до окончания высадки рисовой рассады. А сейчас время не терпит, все уже залито водой. Десять с лишним дней подряд идут дожди, небо плотно заволокло тучами, а буйволы простаивают в ожидании солнышка… И если ждать, рисовая рассада перерастет, пожухнет. Что тогда делать? Время не терпит, давно пора высаживать рассаду, надо покончить с этим к двадцать восьмому декабря. Раз возникла такая ситуация, разве можно слепо придерживаться старого плана? Конечно, нельзя! Остается один выход — начинать пахать по обводненному полю. О мягкой пахоте теперь и говорить не приходится, нужно постараться хорошо пробороновать, внести побольше удобрений — вместо десяти коромысел по двенадцати коромысел на каждое сао[16].

У Мана не хватило выдержки дослушать ее до конца, он был вне себя от бешенства. В пылу слепой ярости он уже не воспринимал разумные и обоснованные доводы, которые приводила жена. Прежде он всем сердцем желал, чтобы Муй выдвинулась, выросла, но сейчас он бы много дал, чтобы увидеть ее неопытной и нерешительной, как это было когда-то. Она слишком много на себя берет, пошла против него, Мана, наперекор его воле! Не бывать этому!

Ман резко поднялся, оборвал жену на полуслове и заговорил, не дожидаясь, пока председатель собрания — это была опять-таки Муй! — предоставит ему слово.

— Предлагаю отказаться от этой затеи, которая принадлежит Муй, это ее личное мнение, а не мнение коллектива…

— Как это мое личное мнение? К этому же пришло и правление, и участники сегодняшнего заседания…

— Допустим! Но позвольте спросить: а что будет, если снизится урожайность, кто будет держать ответ? Кто?

— Я, разумеется!

Ман прикусил губу, побледнел. Все с опаской смотрели на супругов, ожидая продолжения неприятной сцены, но тут вмешался секретарь парткома:

— Сохраняйте оба выдержку, возьмите себя в руки! Товарищ Ман только что вернулся с конференции, поэтому мне придется рассказать ему о положении у нас, чтобы ему было легче во всем разобраться. А предложение председателя кооператива вполне разумное. Я сам ночей не спал, слушал шум дождя, ворочался, думал и в конце концов тоже решил: придется отказаться от мягкой пахоты и перейти к работе на обводненном поле. Конечно, мягкая пахота имеет свои преимущества, но мы выйдем из положения, внесем побольше удобрений и применим некоторые другие агротехнические методы. Ну а насчет выполнения решения парткома… Я предлагаю поступить следующим образом: завтра утром соберем партком, я поставлю вопрос на обсуждение, думаю, что партком примет новое решение, сообразуясь с конкретными условиями. Ну как, товарищ Ман, вас это удовлетворяет?

После собрания Муй не спешила покинуть помещение правления. Секретарь парткома подошел к ней:

— Пора домой, и будь с мужем поласковее!

Она с горечью возразила:

— А в чем я провинилась? Почему мне надо быть поласковее?

Войдя в дом, она увидела, что муж уложил рюкзак и привязывает к велосипеду цветастое одеяло. Лицо у Мана было обиженное. Свекровь стояла рядом и, ничего не понимая, недоуменно следила за движениями сына.

Ну что ж, если он до такой степени обозлился на нее, пусть уходит! И Муй сделала вид, что ничего не произошло. Она вышла в кухню, подальше от взглядов мужа и свекрови, села в уголок и предалась своим мыслям. Нет, не надо сожалеть, не надо раскаиваться… Он разозлился и решил уйти — пусть идет куда хочет, она не собирается просить у него прощения. Потом, когда все образуется, она ему скажет: я очень благодарна тебе за сочувствие, за заботу обо мне, но в такой помощи, какую предлагаешь ты, я не нуждаюсь. Ты все время забывал об одном: я ведь не малое дитя и нельзя со мной обращаться, как с несмышленым ребенком. Когда ребенок научился рассуждать и у него появились собственные мысли, тебе это не понравилось, тебя устраивала только постоянная покорность… Тогда лучше не быть председателем кооператива!

Если бы ее не назначили председателем кооператива, она была бы обыкновенной женой, говорила бы с мужем о всяких пустяках: о том, что надо бы обзавестись новой москитной сеткой и неплохо приобрести ватное одеяло… о том, что пестрая курица уже снесла тридцать яиц… Тогда наверняка не случилось бы ничего подобного и оба до самой старости были бы уверены, что отлично понимают друг друга, отлично ладят и живут счастливо!

Ей стало смешно. Она засмеялась, хотя по щекам текли слезы. Ну нет, это ни к чему, слезы здесь не помогут…


Перевод И. Глебовой.

До Тю

В ЗОНЕ ОГНЯ

Дом, где жила Лиен, приютился в маленьком переулке на южной окраине города. Начинался переулок прямо у железной дороги; и всякий раз, когда мимо проходил поезд, дома начинало трясти, случалось, даже переворачивались стоявшие на столах чашки. От угольной пыли посерели старые крыши и раскидистые кроны высившихся вдоль переулка бангов, с которых и в зимнюю пору не опадала листва. После сильных дождей потоки воды, черной и мутной, гулко падали с кровель и листьев, заливая маленькие дворы, и по всему переулку долго еще стояли потом большие глубокие лужи. Раньше, до начала бомбежек, дожди доставляли великую радость окрестной детворе: малыши — в одних трусах, а то и совсем нагишом — сбегались отовсюду и шлепали по лужам вслед за бумажными корабликами. Забаве этой, само собой, предавались одни мальчишки. Девочки — они ведь поспокойнее — чинно сидели на ступеньках подле своих дверей и болтали, следя за крохотными суденышками, готовыми вот-вот погрузиться в пучину; а пальцы их проворно перебирали лоскутки и обрывки шерстяных ниток, подобранных в сундучках у матерей, — девчонки шили наряды своим куклам. Вот так же росла здесь, в переулке, и Лиен; пожалуй, она и сама не заметила, как стала взрослой, просто, вроде само по себе так вышло: из переулка, где день и ночь слышен шум воды, льющейся в тендеры из водонапорных колонок, гудки паровозов, катящих вагоны по стрелкам на станции Ваунг, и громкие крики мальчишек, она — сразу вдруг повзрослевшая — стала ходить в музыкальное училище, точь-в-точь такая же, как сотни других девушек на улицах Ханоя, ее города, о котором сложено столько песен — их она особенно любила петь. И потом, когда она закончила училище и стала актрисой городского театра, песни о Ханое она исполняла в каждом концерте. Певицы выступали теперь на площадях и в парках при свете развешанных на деревьях лампочек, без грима, в обычных платьях, перед зрителями, трудившимися по ночам на земляных работах: они насыпали и утрамбовывали брустверы орудийных гнезд, рыли убежища и траншеи. В одной из песен были такие слова: «Куда ты спешишь, отчего так сияют твои глаза, девушка со звездой на фуражке и винтовкою на ремне?..» Когда Лиен пела эту фразу, ей чудилось, будто композитор именно ей посвятил свою песню, подглядев однажды, как из зоны эвакуации она спешит на велосипеде обратно в город. Она пела, вслушиваясь в звучание своего голоса, хотя и знала сама, что она сейчас в хорошей форме и ее высокое сопрано прозрачного и чистого тембра звучит проникновенно и ясно.

В те дни, когда американским самолетам удавалось прорваться к столице, Лиен испытывала особую гордость за свой город. Сквозь раздиравший барабанные перепонки вой реактивных турбин слышался грохот зениток, словно где-то катилось, громыхая по крышам, огромное колесо; следом за ракетами, настигавшими самолеты, волочились хвосты оранжевого дыма, потом ракеты взрывались, как грозовые разряды, и, наконец, на улицы выкатывались маленькие агитмашины с динамиками, увешанные лозунгами и плакатами с яркими цифрами, они объезжали город, сообщая победные вести. Если же во время бомбежки ей случалось оказаться вне города, Лиен не могла пересилить волнения и тревоги (информация о результатах налетов передавалась без промедления, но бывала подчас слишком скупой и неполной) и глядела издали на город, мечтая, чтоб у нее за спиною выросли крылья и она могла бы слетать и убедиться, что прильнувшие друг к дружке дома в ее переулке целы и невредимы.

* * *
Домой она добралась уже ночью. Лиловая тьма затопила переулок, кругом ни души. Она старалась как можно тише вести за руль свой велосипед, но он все равно стучал и позвякивал на камнях. Поставив его у дверей, она перебежала к соседнему дому и позвала тихонько:

— Тетя Зоан, вы не спите?

— Это ты, Лиен? Весь день тревоги да бомбежки, а тебя где-то носит дотемна! Я уж не знала, что и думать…

Раз-другой чиркнула спичка, потом загорелась лампа, и в доме стало светло. Скрипнула, отворяясь, дверь.

— Заходи… Небось выступали где-то далеко?

— Ездили на позиции у самой реки[17]. Только начнем концерт — сразу тревога! И так несколько раз. Думали, хоть увидим, как зенитчики стреляют по самолетам, но те почему-то так и не объявились. На обратном пути только добрались до переезда — тревога! Свет, понятно, погас, и постовой давай свистеть и загонять всех в убежище. А мы решили: будь, что будет; налегли на педали и — домой. На улицах никого, все равно как в лесу. Наши все меня подзадоривали: ну-ка спой что-нибудь, да погромче!

— Солдат-то у реки, наверно, много, а?

— Очень. За вечер мы побывали в трех подразделениях. И знаете, я там встретила…

Она вдруг запнулась и испытующе поглядела на соседку.

— Кого же ты там встретила?

— Да так… одного парня, мы с ним учились в десятом классе. Их часть недавно перевели в Ханой.

— Эх, если б наш До был с ним в одной части!

— Он говорил мне, что видел До в Хайзыонге. До здоров, и у него все в порядке. Вы не дадите мне мой ключ?

— А может, у меня переночуешь?

— Да нет, мне надо еще кое-что собрать. Завтра очень рано на работу.

Лиен сняла со стены висевший в углу за керосиновой лампой ключ, вышла, прикрыв за собой дверь, и побежала домой. Когда она зажгла лампу, ей почудилось, будто пустая сыроватая комната стала вдруг просторнее, чем раньше. Цветы на маленьком столике посреди комнаты совсем завяли, осыпавшиеся лепестки пестрели вокруг вазы. За нею виднелся краешек фотографии — старшая сестра Лиен с мужем. Усевшись на стул, Лиен долго глядела на них, потом придвинула лампу, поглядела в стоявшее на уголке стола зеркало и поправила чуть растрепавшиеся на затылке волосы. Из зеркала на нее смотрели большие, широко раскрытые глаза, темневшие на бледном лице, они, казалось, спрашивали: «Чему это ты, Лиен, радуешься?.. Отчего так бьется твое сердце и румянец, как огонь в очаге, согревает твои щеки?..»

Она снова взглянула на фотографию: «Куи, сестричка, ты ведь у нас старшая! Скажи мне хоть слово… Я его люблю… Скажи, это хорошо или плохо? Я помню наш с тобой разговор… Я вовсе не увлеклась одной лишь приятной внешностью, но… но я не могу тебе объяснить, за что я люблю его. Когда я остаюсь дома одна, мне все равно кажется, будто он рядом и держит мою руку в своей ладони, такой большой и горячей. Во мраке мне чудится его лицо под каской, я слышу запах его пропитавшейся по́том и пылью гимнастерки и голос — глубокий и низкий… Сестра, отчего он так быстро переменился? Ведь ты была еще дома, когда он уходил в армию; помнить, он сидел и болтал с нами за этим столом, худой и нескладный школьник, а я возилась — для виду — с веточками полураскрывшихся цветов, дожидаясь, когда же он наконец уйдет. Я догадывалась: он хочет поговорить со мною, но старалась избежать этого разговора, словно опасалась чего-то. Я твердила друзьям, что если когда-нибудь и полюблю, то у любимого моего непременно будет прекрасный певческий голос, сильный и звонкий. А у него-то и вовсе нету ни голоса, ни слуха. Когда мы провожали его всем классом до станции Травяной ряд, я старалась казаться равнодушной, последней протянула ему руку и сказала холодно: «Ну, прощай, новобранец…» Незадолго до этого прошел ливень, привокзальные улицы были залиты водой, и проносившиеся грузовики оставляли за собою бурлящие водовороты. Напротив, на коньке гостиничной крыши, сидели рядком белые голуби… На обратном пути, едва свернув в наш переулок, я бросилась к их дому. «Да, Лиен, — сказала его мать, — вот и уехал мой До…» — «Не грустите, — ответила я, — прощаясь со мной на вокзале, он попросил заботиться о вас…» Наверно, он бы очень обрадовался, если б увидел, как ласково я обняла ее, и услышал эти мои слова. Я тогда только начала понимать, как легко вторгаются в нашу память парни, надевшие солдатскую форму, поняла, что было бы непростительно позабыть о тех, чьи жизни отданы нам без остатка, чьи радости и огорчения зависят от нас. Я стала писать ему письма: они уходили в одном конверте с письмами его матери; писала я коротко, конечно, но это не были формальные отписки, просто я не знала, о чем писать. Чаще всего я пересказывала ему новости нашего переулка: к примеру, как мы провожали на фронт тебя и Куана и засиделись допоздна, распивая чай с засахаренными семенами лотоса и слушая Бетховена, и вдруг посередине «Лунной сонаты» завыли сирены; Куан сразу стал отсылать тебя в убежище, а ты — прогонять в убежище меня, я ужасно рассердилась, и мы — все трое — расхохотались. Тогда не было такой луны, как сегодня, но и при свете звезд видны были на синеватом фоне облаков наклеенные на оконные стекла бумажные петухи[18]. Соседи поднимались по переулку, как пассажиры на палубу готового к отплытию корабля. И запах цветов шыа[19], доносившийся с дальних улиц, заполонил дом. Ты и сама, конечно, помнишь ту ночь!.. Что ж ты молчишь, сестра? Положила голову на плечо Куану и знай себе улыбаешься…

Город теперь стал совсем малолюдным, и наш переулок тоже. Дети почти все эвакуированы. А ведь не так давно я и сама была в эвакуации с музыкальной школой и прекрасно все помню. Мы жили в деревне и однажды решили помочь крестьянам собрать урожай. На поле стояла вода, мы закатали брюки и только шагнули с межи, глядь — пиявки! Перепугались до смерти. А я еще подобрала прилепившееся к травинке гнездо с икринками ка куонга[20], думала — водяной цветок, и прицепила на блузку. Пока дошла до дому, начался страшный зуд, потом по всему телу пошли волдыри, проболела почти неделю.

Ну а сейчас, сестрица, я давно уже в Ханое, подготовила небольшую концертную программу. Мы объезжаем воинские части. Сегодня выступали у моста, послушать нас пришло много солдат. Там я и встретила До, жаль, не успели даже толком поговорить. Его роту перебрасывают к электростанции…»

* * *
Жизнь тетушки Зоан можно сравнить с длинными четками, составленными из дней ожидания и проводов. Мысли об этом не покидали ее никогда, но она не рассказывала о них детям. Она почитала себя человеком самым обычным: как на улице никто не вздумал бы обратить на нее внимание, так и истории ее мало кому интересны. Но самой ей воспоминания эти служили утешением в разлуке с мужем и сыном. Засыпала она обычно очень поздно. По ночам город становился непривычно спокойным и тихим, и тишину его лишь изредка нарушали гудки паровозов на станции да дребезжащие колокольчики мусорных машин, занятых своей каждодневной работой. Тетушка Зоан лежала на постели в опустевшем доме и глядела в окно. Свет фонаря, висевшего у входа в переулок, едва доходил до ее окна, и тусклого света еле хватало, чтоб различить на стене фотографию мужа. Время от времени — и всегда неожиданно — взрывался вой сирен; той, что стояла на крыше Большого театра[21], вторила другая — с Института ирригации. Тревога! Мгновенно гасли фонари, потом из уличного громкоговорителя раздавался спокойный и ясный женский голос, извещавший о приближении вражеских самолетов. Диктор отчеканивала каждое слово, и тетушке Зоан в конце концов начинало казаться, будто женщина эта, как и она сама, с вечера еще ни разу не смежила глаз; у нее не возникало больше ни малейшего сомнения в правоте этих звучных и четких слов: самолеты идут в таком-то направлении и находятся в стольких-то километрах от города. Тотчас выбегала она из дома и, усевшись у входа в убежище, кричала соседкам, чтобы они гасили свет и уносили детей в укрытие. Она следила за проносившимися над головой американскими самолетами, рвавшиеся им вдогонку зенитные снаряды громыхали, как шутихи на недавнем празднике. На соседнем дворе звонко трещал пулемет ополченцев. Красные дуги трассирующих пуль, переплетаясь, расцвечивали все небо. Синеватые сполохи разрывов выхватывали каждую ступеньку у входа в убежище. Наконец звучал отбой, и снова кругом воцарялась тишина. Соседи, подталкивая друг друга к выходу, вылезали из укрытия, и дети тотчас же, шумя и перекликаясь, разбегались по домам. Первым делом они щелкали выключателями, проверяя, есть ли свет, потом к выключателям подходили взрослые и говорили: «А свет-то горит как ни в чем не бывало…» Или: «Опять нет света; интересно, куда они на этот раз угодили?..»

Тетушка Зоан входила в дом, запирала за собой дверь и тотчас укладывалась в постель. Обычно после беспокойств и треволнений ей быстрей удавалось уснуть. Она не дремала, не ворочалась в полусне, а засыпала сразу и не просыпалась уже до рассвета. А утром чувствовала себя свежей и бодрой, хоть и спала-то, в общем, недолго. Такой освежающий сон бывает только у женщин, которые — хоть им и за сорок — на здоровье не жалуются и работают на славу.

Кроме воскресений, когда она отдыхала дома, и второй половины дня по четвергам — в это время она ходила на занятия по повышению культуры и грамотности, тетушка Зоан, держа в руке свой нон, каждый день торопилась спозаранку на трамвайную остановку. Она устроилась рабочей в бригаду Транспортного отдела; они занимались почти все время ремонтом поврежденных мостовых и дорог — работа не очень сложная, но утомительная и тяжелая. Сегодня они работают здесь, на этой улице, а через пару дней, глядишь, уже и на новом месте. В бригаде их, кроме нескольких мужчин — техников и шоферов, — в основном были женщины. На работе ходили они в старой заплатанной одежде, тяжелых сапогах и грубых брезентовых рукавицах, так плотно закутав черными косынками лица, что видны были одни глаза — черные, с набегавшими на ресницы капелькамипота. Среди катящих взад-вперед колес тяжелых самосвалов, в черном чаду кипящего гудрона, рядом с ревущим багряным пламенем они стучали молотками и кирками, ровняя дорожное полотно, потом высыпали на него слой щебенки. И слух их давно притерпелся к шуму падающей из леек воды, к шороху метел и хрусту щебня под подошвами сапог.

В полдень бригада прекращала работу и собиралась у обочины в тени ближайшего дерева. Там, примостясь между вымазанными гудроном тачками, они торопливо съедали обед, принесенный поварами на коромыслах, и, прикрыв нонами лица, отсыпались, пока не спадал зной.

Нередко случалось так, что, едва они кончали работу, район снова подвергался налетам, шариковые бомбы и ракеты разбивали дорогу, покрывая ее рваными дырами воронок и следами разрывов. И тогда они — на глазах у окрестных жителей — возвращались назад и, расставив свои пестроокрашенные дощатые загородки с красными тряпицами — предупреждение шоферам, — разжигали огонь под бочками с гудроном и опять начинали штопать дорогу. Даже в дни самых жестоких бомбежек они работали уверенно, без спешки, и один лишь их вид вселял спокойствие в сердца людей, остававшихся в городе; глядя на них, каждый, казалось, еще сильней ощущал свою общность с этой землей, на которой он жил и сражался; упорство дорожников стало в глазах горожан как бы вызовом, брошенным захватчикам.

Тетушка Зоан в последнее время чувствовала себя хорошо, как никогда; она работала не жалея сил и в душе даже чуть-чуть гордилась своими трудовыми успехами. А ведь она и работать-то стала недавно — всего года два. Раньше сидела она дома, вела хозяйство, заботилась, чтобы сын был сыт, обут, одет и хорошо учился. Муж ее, кадровый офицер, служил в Ханое и вечерами возвращался домой, к семье. Дома его всегда ждал ужин, старательно приготовленный хозяйкой. И среди прочего зимой из вечера в вечер подавалась чашка капустной похлебки с мелко нарезанными корешками имбиря, а летом — чашка похлебки из водяного вьюнка, вымоченного с плодами шау[22]. Когда муж задерживался по делам или на собрании, она оставляла ему ужин на столике в углу — сын обычно готовил за ним уроки, — накрыв перевернутым кверху дном выдвижным ящиком белую фаянсовую миску с рисом и чашки с едой.

Но пятого августа все переменилось. Три дня подряд мужа не было дома, потом он явился рано утром — спокойный, только уж больно неразговорчивый. Поев, он сообщил жене и сыну, что получил короткий отпуск для отдыха и сборов перед отправкой на фронт. Сын их До, услыхав эту новость, заволновался; он решил: отца посылают в Четвертую зону, ведь именно на нее несколько дней назад неприятель обрушил свои бомбы, он даже в присутствии родителей не сумел скрыть своего желания тоже быть там — желания, смешанного с некоторой долей зависти, что для его возраста, впрочем, вполне естественно. Но тетушка Зоан поняла сразу, что мужа ждет неблизкая дорога и что Четвертая зона останется далеко позади. Убрав и помыв посуду, она дотемна сидела недвижно и смотрела на мужа и сына, спавших на топчане в соседней комнате.

Она понимала: не за горами тот день, когда окончится привычный для нее уклад семейной жизни и ей не придется больше хлопотать на кухне или тревожиться в дождь из-за забытого на дворе белья. Маленький дом их опустеет, и не услышишь в нем больше мужских голосов и тяжелых шагов, от которых даже здесь, в кухне, сотрясается пол, не будет и привычного запаха потных рубах и гимнастерок, которым, казалось, пропитались и топчаны, и марлевый полог.

— Значит, уходишь, — сказала она мужу, — потом за тобою следом уйдет и До. Он говорил тебе, что не стал подавать заявление в институт? Записался добровольцем в армию.

— Так надо, ты уж его не удерживай.

— Да ведь он теперь что перелетная птица, даже если и захочешь, не удержишь.

— Ты-то сама — с тех пор как мы поженились — который раз меня провожаешь?

— Сам небось знаешь, который…

В день отъезда она с сыном проводила мужа до самых казарм. Она надела нарядное длинное платье с разрезами по бокам, сшитое из тонкой светло-коричневой ткани; обычно она доставала его из шкафа только на Новый год и праздник Республики. Когда они подошли к казармам, тетушка Зоан увидела в комнате ожидания много женщин примерно ее лет, одетых попроще. Тут ее стали одолевать сомнения: хорошо ли, что она так разоделась на проводы? Она остановилась у ворот, украшенных сегодня на удивление, и заговорила со знакомым офицером, уезжавшим вместе с мужем.

— А что же ваша жена не пришла?

— Она у меня только что после родов: слаба еще, почти не выходит. А вы молодец — пришли такая нарядная, для нас это важнее красивых слов. Слыхал я от вашего мужа, что вы решили устроиться на работу. Может, надумаете в универмаг, где моя хозяйка, вдвоем веселее будет?

— Да, мы с мужем так решили, не знаю пока, куда подамся, но дома, конечно, не усижу. Сын небось тоже скоро уйдет. А я, сказать по правде, давно собираюсь заняться полезным делом.

— Ясно, не желаете отставать от мужа?

Она весело рассмеялась.

Муж хотел проводить их немного. На узкой, посыпанной щебнем дорожке она уступила сыну место рядом с отцом. Они попрощались; муж сказал сыну всего несколько слов и обернулся к ней.

— Каждый раз, — произнес он, понизив голос, — когда мы расстаемся на долгий срок, ты надеваешь нарядное платье. Или я, может быть, не прав?

Она не удержалась и при всем народе, как бывало в молодые годы, взяла его за руку и тихонько заплакала.

«Конечно… Конечно, он прав. Вот уже двадцать лет как мы вместе, и который раз уходит он на войну. Провожая его, я всегда надевала самое красивое платье. Но сколько бы ни приходилось ждать, я и в мыслях-то не держала, будто мне с замужеством не повезло. Когда мы поженились, я была совсем девчонкой — только что стукнуло двадцать. Продавала цветы на улицах; бывало, носишь на коромысле по городу корзины с цветами, пока ноги не загудят… А не прошло и полмесяца после свадьбы — в Ханое началась перестрелка[23]. Я тогда целую неделю пробыла с его взводом. Они занимали несколько домов, в смежных стенах пробили ходы сообщения… Ходила за ранеными, приносила бойцам поесть, таскала воду. Потом они получили приказ оставить город. Прощались мы, помню, во дворе трехэтажного дома, Стояла декабрьская ночь, звезды как будто утонули в темноте неба.

В день освобождения Ханоя он вернулся вместе со своей дивизией. Когда сын впервые увидел его, он спрятался за моей спиной и глазел на отца, как на совершенно чужого человека. Но я давно подмечала в мальчике отцовские черты. Он был для меня всем — залогом нашей верности и памяти, нашего счастья, о котором я не могла говорить вслух. Это был наш сын, он вырос в разлуке с отцом, но он ждал его вместе со мной. Мы встретили его, и с первого дня началось новое ожидание — ожидание предстоящей разлуки. Ведь я знала: в жизни надо многое еще переделать, значит, он должен снова уйти. И, расставаясь, я всегда говорила себе: «Держись, не надо расстраиваться». А он обычно глядел на меня и вспоминал на прощание о самом простом и обыденном…»

* * *
Обстановка в городе была напряженной. «Миги», остававшиеся незамеченными отсюда, с улиц, когда они, идя на перехват, пролетали над городом, возвращались на виду у всех; похожие на серебристых ласточек, они высоко в небе покачивали крыльями. За дальними пригородами громыхали ракеты, и гул этот напоминал разрывы бомб. Ближе к полудню улицы совсем обезлюдели. Матери с грудными детьми укрылись в муниципальных убежищах из кирпича и бетона. А остававшиеся в домах дети держались поближе к лестницам. Когда взрослые сбегали после тревоги вниз, они видели, как детишки — старшие, таща на спине маленьких, — ныряли под лестницу и сидели там в полутьме, сжавшись в комок.

Давно не было такого жаркого лета. Небо хранило в неприкосновенности яростную свою синеву. Над кирпичными домами висело раскаленное марево, на берегу Красной реки, возле плотины зной выжег кусты желтоцветных гелиотропов. На дне высушенных жарой индивидуальных ячеек копошились, ища хоть какой-нибудь прохлады под опавшими листьями, тощие квакши. Трамвайные вагоны, пробегая по узким улочкам, вздымали целые вихри горячего воздуха и пыли, и издали казалось, будто они чудовищно разбухли, напрочь перегородив дорогу. Проспекты были усыпаны облетевшими листьями шау, подметальщицы сгребали их метлами в огромные кучи.

После ночного перехода рота, в которой служил До, подошла к Ханою и заняла подготовленные заранее позиции около моста. Но едва расчеты развернулись на огневых рубежах, следующей же ночью был получен приказ перейти на новые позиции — поближе к электростанции. Участок, где были отрыты орудийные гнезда, укрытия и землянки, располагался на берегу, под плотиной, рядом с огородом, засаженным зелеными широколистными бананами, а дальше, за маленькой деревушкой, под песчаным откосом текла Красная река. Воды ее, отливавшие кирпичным цветом, напоминали огромное свежеокрашенное полотнище, расстеленное для просушки на солнце.

Когда закончилась установка орудий в гнездах и техника была приведена в боевую готовность, расчеты завалились спать прямо возле лафетов. Все было выполнено очень быстро, дела эти для солдат давно уже стали привычными, отработано каждое движение, каждая деталь. Наутро горожане, шагая по набережной, глянули вниз, на берег, и неожиданно увидели артиллерийские позиции, зенитки и деревянные самолетики на длинных шестах. За высокими брустверами, выложенными зеленым дерном, то и дело появлялись головы в касках; мелькали красные флажки командиров, указывавших направление огня, и следом за ними поворачивались прикрытые маскировочными листьями стволы. Листья бананов, уложенные на брезентовые кровли палаток, успели уже пожелтеть. Вот, пожалуй, и все, что могли разглядеть с набережной прохожие. Но все внимание и все помыслы солдат, привыкших денно и нощно находиться на земле, в окопах, были прикованы к небу. Прежде всего, важнее всего — небо! А уж потом, оторвав от него взгляд, солдаты глядели на широкую реку, спешившую к морю, на мост Лонгбиен — прямую линию, как бы нарочно проведенную, чтобы разграничить воду и небо. Неподалеку среди городских улиц высились одна подле другой трубы электростанции, невозмутимо выдыхавшие в небо клубы дыма. По ночам шум и грохот электростанции разносились особенно далеко. Вдобавок еще на водонапорной станции гулко шумела вода, и рокот ее настолько напоминал звук дождя, что спавшие в палатках солдаты вскакивали иной раз среди ночи и звали товарищей накрывать чехлами пушки. Но такое могло почудиться только спросонок. Майское небо и по ночам оставалось прозрачным и чистым; ярко горели звезды, и, если долго глядеть на них, звезд становилось все больше и больше. Над электростанцией по-прежнему поднимался дым: одно мутное облачко, второе, третье…

На новых позициях До первую неделю чувствовал себя новобранцем, все казалось ему необычным и интересным. За три года он не раз участвовал в боях и где только не побывал со своей частью. Начав службу рядовым бойцом, он закалился под огнем, многое узнал, многому научился и теперь командовал расчетом, причем считался хорошим командиром. Но, вернувшись сюда, в свой родной город, он снова с волнением и трепетом ждал боя и, как бывает перед первым сражением, спрашивал сам себя, что его ждет и как повернется бой. Он подолгу глядел на небо, стараясь определить, что же в нем особенного, и убеждался: оно такое же, как в других местах — знакомое и близкое, — небо его родины.

Синее пространство над плывшими вперегонки белыми облаками всегда вызывало у зенитчиков особенно пристальный интерес: там, за облаками, мог укрываться враг. Нередко противник, подойдя на большой высоте, вдруг пикировал на цели именно сквозь просветы в облаках. Темные черточки стремительно принимали очертания реактивных чудовищ, оглашавших все вокруг ревом и скрежетом. Во время боя одни из них обрушивались наземь грудою лома, другим удавалось уйти, но все они сеяли пламя и смерть. После боя небо, как бы подавив вспышку гнева, смолкало, и купы белоснежных облаков стирали оставленные врагами следы. Но как на земле стереть следы их деяний? Он своими глазами видел сожженные дотла деревни, разбомбленные и рухнувшие в воду мосты. Теперь настал черед Ханоя пройти сквозь эти страшные испытания. А небо над городом сегодня, накануне вражеского налета, было еще прекрасней и спокойней, чем всегда.

Все расчеты получили приказ: подправить и привести в порядок палатки, разбить рядом с позициями огороды и высадить вдоль ведущей в расположение части дороги бананы. Принадлежащие роте куры[24] скоро освоились на новом месте; они шныряли повсюду и затевали жестокие бои. Зенитчики, взобравшись на лафеты, с изумлением глядели на птичьи побоища: полно, да наши ли это куры? А наверху, за плотиной, по дороге на Иенфу[25], целый день бегали трамваи. Длинные вагоны с раскрытыми окнами, громыхая, мчались друг за другом, звенели звонки, толкались пассажиры: одни выскакивали из дверей, другие прыгали на подножки.

Однажды под вечер До получил разрешение сходить домой. Он вскочил в трамвай и доехал до последней остановки.

Свернув в переулок, он увидел Лиен. Поднявшись на цыпочки, она ухватила ветку банга и гнула ее к земле, На ней была белая пижама, волосы стянуты кольцом на затылке. Завидев гостя, она отпустила ветку и убежала в дом.

До заметил, что их дверь прикрыта неплотно, а по земле к крыльцу тянутся влажные пятна. Наверно, мать недавно пронесла на коромысле воду. Он вошел в дом а вдруг оробел. Все вещи стояли на своих привычных местах, только почему-то уменьшились, и потолок в доме вроде стал пониже. Заглянув во внутренний дворик, он увидал мать с черпаком из консервной жестянки в руке, она поливала старые виноградные лозы. На стене кухни по-прежнему белели кривобокие буквы — он сам начертив их когда-то куском известки со всей прямотой и непосредственностью детства: «Берегись! Лиен воет громче сирен!»

— Мама! — окликнул он негромко.

Опустив черпак в кувшин с водой, она выпрямилась и долго молчала.

— Откуда ты, сынок?

— Мы сейчас стоим возле самой набережной.

— Лиен тебя видела там на прошлой неделе, не так ли?

— Да. Мы как раз переправляли орудия, вдруг слышу: кто-то поет. Я сразу узнал ее голос.

— А она мне тут нагородила! Или это ты велел ей скрыть все от матери?

— Я боялся, как бы вы сгоряча не побежали меня искать. Не хотел зря беспокоить.

— Глупенькие вы оба. Ты ужинал? Почему не пострижешься? Ишь как оброс!

— Мы это хозяйство еще не наладили.

— Ладно, умойся хотя бы. Лиен как раз натаскала воды.

Он быстро разделся и, оставшись в одних трусах, присел на корточки рядом с кувшином и заткнул пальцами уши, фыркая и вздрагивая каждый раз, когда мать не спеша выливала черпак ему на голову.

— Выходит, вы здесь, неподалеку. Надо будет тебя навестить. Я сейчас как раз работаю на набережной.

— Если надумаете, приходите — только вечером, днем не надо.

Она поднялась, взяла небрежно брошенные сыном на виноградные лозы гимнастерку и брюки, пропахшие машинным маслом и по́том, и протянула их До. Глядя на его широкую спину, по которой сбегали капли воды, она вдруг, сама не зная отчего, заплакала. Сколько лет мечтала она о таком счастье: сын ее вырос, стал настоящим мужчиной, сильным и смелым.

Во двор вошла Лиен. Она только что причесалась, волосы красивыми волнами падали на ее круглые плечи.

— Что, тетушка, он небось по уши в грязи? — спросила она насмешливо.

— Да они ведь там все время в земле возятся со своими пушками.

— А вы на позициях моетесь водопроводной водой, — спросила Лиен, — или в реке купаетесь?

— Обычно купаемся в реке, но сейчас вода очень мутная, приходится ходить в районную баню. Ну, а если лень тащиться в такую даль, плещемся в индивидуальных ячейках, там осталась дождевая вода.

Он заметил, как Лиен опустила голову, пытаясь скрыть улыбку. Над чем, интересно, она смеется? Наверно, он говорит нескладно?.. Или ей смешно, что они купаются в грязной воде?.. Пожалуй, второе; она и раньше вечно его высмеивала: мол, нет у него любви к чистоте. Ну и ладно, где ей понять, как беспокойно и трудно живется солдату! Глянула бы хоть разок, на что похож их обед после боя: все перемешано с землей и песком; непонятно, рис ты жуешь или камни грызешь, и ничего — закладывают за обе щеки.

Сверху во двор ворвался ветер и погнал по дорожке сухие листья.

— Скоро стемнеет, мама, мне пора.

— Торопишься как на пожар, не успел и дома побыть.

— В следующий раз задержусь подольше, мой расчет сегодня ночью дежурит.

— Ты-то хоть, Лиен, побудешь дома? Сама вроде говорила, сегодня у вас нет концерта.

— Схожу прогуляюсь немного и сразу вернусь.

Они остановились в начале переулка; переезд был закрыт: проходил товарный состав, и слова их утонули в звонком перестуке колес.

До, наклонясь к самому ее уху, спросил:

— Лиен, для чего вы хотели сломать ветку банга?

— Что вы сказали?

— Я спросил, зачем ветку банга…

— А-а, поняла. Я хотела поймать зеленого жука, только он сидел очень высоко.

— Бывает, жук — вот он, а неохота его ловить…

— Ничего не слышу! — она, покраснев, отвернулась и закрыла руками уши. — Вагоны очень гремят… жук и улетел.

Поезд наконец прошел, оставив после себя облако мелкой, похожей на морось водяной пыли. Зеленый жук, прятавшийся в ветвях, поднялся в воздух и, громко жужжа, перелетел через крышу двухэтажного дома.

По небу ползли белесые тучи.

Когда они дошли до перекрестка, в домах уже загорались окна; вспыхнули было уличные фонари, но потом замигали и снова погасли. Где-то звенели веселые голоса детей. В небе зажигались одна за другой звезды, словно огни далекого неведомого города.

* * *
Прислоненную к стволу шыа тачку мороженщика обступила целая толпа. До протолкался вперед, купил два эскимо и угостил Лиен. Они ели мороженое не спеша, маленькими кусочками. До почему-то вспомнил, как однажды минувшей зимой их подняли по тревоге холодным туманным утром: они заняли орудийные гнезда; До занял свое место, поставил ногу на педаль и… ступня словно вмерзла в лед — так охладился за ночь металл.

— Помните, как-то по дороге из школы вы купили мороженое и хотели угостить меня, а я отказалась?

— Ага, вы тогда обидели меня смертельно. Хорошо еще, сразу подошел трамвай, и мы вместе побежали к вагону.

— А потом, когда мы сели в трамвай, вы отдали мороженое мальчишкам, которые ехали «зайцами» на подножке. Мне стало ужасно обидно, я просто смотреть на них не могла.

— Будет вам обманывать.

— Да нет, правда. Знаете, после того, как вы ушли в армию, нашу школу эвакуировали в деревню. Пойдешь, бывало, к колодцу за водой и стараешься утопить черпак на самое дно, чтобы вода была похолодней. А сама думаешь: «Вот бы сейчас мороженого!..»

Как же быть, что сделать, чтоб он ей поверил? Он должен… должен ей поверить… У этого самого колодца она с ребятами распевала по утрам гаммы: рот открыт, губы округлены, как положено… «А-а… А-а-а…» От ее голоса даже рябь по воде шла. В колодце, когда она опускала черпак, отражалось синее небо. Все эти деревенские колодцы похожи один на другой: их роют обычно у подножий холмов, вода в них в любое время года стоит на одном уровне — не поднимается и не уходит, и можно разглядеть каждый камешек на дне. И если случалось — по неловкости — уронить черпак, в прозрачной воде ничего не стоило подцепить его и вытащить обратно. Зимой над колодцем легкой дымкой вился пар и вода была так холодна, что от нее коченели пальцы. Впрочем, женщины и девчата никогда не умывались возле колодца; набрав воды, они отходили в сторонку, там, у стены из пористого камня, их надежно укрывали густые кусты марсилии. А умывшись, они пристраивались у самого колодца постирать белье, рядышком с мужчинами, которые мылись тут же, поливая друг друга, шумно пыхтя и отфыркиваясь. Нескончаемые разговоры у колодца обычно не касались серьезных тем, зато здесь можно было услыхать всякие новости и сплетни, люди не скупились на острое словцо, то и дело звенел смех.

А Лиен — не все время, конечно, но когда на нее находило настроение — тревожилась о соседском парне, ушедшем на фронт. Фронт виделся ей хоть и не совсем верно, но зато очень-очень ясно. По трудным дорогам, через крутые горы и глубокие пропасти, ползут озаренные вспышками осветительных ракет тяжелые грузовики, а кругом распаханные поля. Колонны бойцов — среди них и Куи, и ее муж Куан, и их сосед До — день за днем идут по длинным безлюдным лесам и вдруг где-нибудь на речном берегу встречают девушек из молодежной ударной бригады[26], они узнают своих землячек, но едва успевают переброситься несколькими шутливыми словами. Само собой, в бригадах есть и девчата из Ханоя. Они даже здесь умудряются выступать на праздничных вечерах в длинных белых платьях с разрезами (сами шьют их из парашютов осветительных ракет), напудренные собственноручно натертой из рисовых зерен пудрой, с подкрашенными губами (помаду заменяет маркая красная бумага — обертка от патронов). Лиен чудилось, будто она слышит властный зов этих людей, живущих напряженной и трудной жизнью; она мечтала поскорее отправиться в путь по дальним дорогам и петь для солдат на переднем крае. Ей и в голову не могло прийти, что Ханой вскоре тоже станет фронтовым городом и она будет петь перед солдатами здесь, рядом с торчащими из-за бруствера пушками. И, узнав ее голос, До найдет ее и крепко сожмет ее ладонь в своей большой горячей руке, вымазанной в песке и глине…

Он расспрашивал, как здоровье его матери, что пишет отец, есть ли письма от Куи и ее мужа. Она отвечала ему, а сама думала о другом: она знала, что полюбит До, от этого никуда не уйдешь; ему не придется больше робеть перед решительным объяснением, сейчас ни к чему эти клятвы на старинный манер…

— Кто-то стоит на той стороне улицы и смотрит на нас!

— Лиен, спойте мне что-нибудь, тихонечко.

— Что же спеть, может, вот эту… «Ханойцы»? Муж сестры, когда они собирались в дорогу, принес дан[27], и Куи пела эту песню.

— Вот черт, трамвай! Не успел я послушать песню. Может, хоть скажете что-нибудь на прощание?

Она стояла молча. До хотел было что-то еще сказать, но понял: это уже ни к чему. Лиен вдруг обняла его и неловко поцеловала в губы.

— Будете теперь надо мной смеяться?

— Смеяться… я?

Ветер, легкий, словно пола шелкового платья, летел вдоль улиц. Зазвенел звонок трамвая, и из-под дуги снопом брызнули искры. Где-то над Зяламом[28] по небу, точно прутья гигантской метлы, прошлись лучи прожекторов. Завтра Лиен будет выступать на том берегу перед артиллеристами и рабочими, восстанавливающими мост.

* * *
Ночь была темной, но До, вспоминавший свою встречу с матерью, не замечал этой кромешной тьмы. Мать была самым близким человеком на свете, а ведь он так редко думал о ней. Он, конечно, не помнил, как мать носила его на руках и какие она говорила ему тогда ласковые слова. Но он знал: мать любила его с самого первого дня и растила его в каждодневных трудах и заботах.

В апреле в зарослях огнецветных личжи куковали кукушки. Белые облака и небесная синь отражались в медленных водах реки Дай[29]. В тех краях жили мамины родичи, и она переехала к ним вместе с сыном. Родня была так многочисленна, что он никак не мог запомнить всех в лицо. Тетки, родные и двоюродные, иные старше его лишь на несколько лет, задаривали его подарками. Все хорошо бы, да только родственники без конца подбивали маму снова выйти замуж. В такие дни она подолгу не выходила из кухни, и плечи ее платья становились белыми от пепла; очаг топили соломой, и от едкого дыма щипало глаза. Мать, женщина рослая и крепкая, выбегала во двор и, сняв с головы косынку, стряхивала пепел. Одна лишь бабушка противилась сторонникам нового мамина замужества. «Люди болтают дурное о моем зяте, а вы и рады! — твердила она. — Стыда не оберетесь, когда он возвратится». А мама говорила ей: «Наверно, его и вправду убили, осталась я одна с малышом, если уж сын совсем отобьется от рук, придется идти замуж». До приходил в ужас: нет, нет, он будет хорошим и послушным. И, прижавшись к матери, плакал навзрыд. А мама, глядя на него, смеялась и говорила: если он и впрямь такой послушный, пусть замолчит сию минуту. Ну а легко ли, когда разревешься по-настоящему, вот так, сразу остановиться? Мама же знай укоряла его…

Теперь-то он понял, у нее на уме тогда было одно: хоть бы он подрос поскорее. Мать с первого дня хотела, чтобы он стал солдатом. Когда их провожали в армию, на клумбах посреди школьного двора алели цветы. Мама, улыбаясь, разговаривала с учительницей, и он услыхал ее голос: «Гляжу я на До — вылитый отец! Похож на мужа как две капли воды». За эту веру в него он был благодарен матери. Лицо ее — в тот день, когда они прощались, — он запомнил на всю жизнь. И на дальних дорогах, и в минуты боя оно вдруг являлось ему как воплощение незыблемой веры, придавая ему силу и стойкость перед самыми тяжелыми испытаниями. Мать, провожая отца, не спросила, когда он вернется, она сказала только: «Ну, счастливо. Если будет возможность, черкни нам хоть пару слов, чтоб мы здесь не волновались». Отец ничего не обещал ей и промолчал в ответ на эту ее нехитрую просьбу, но сыну тогда сказал: «Запомни, куда бы тебя ни занесло, пиши матери регулярно. Будешь лениться, я, когда встретимся, тебе это попомню!» — «Да будет вам, — вмешалась мама. — Оба небось хороши, как ухватитесь за ружья, обо всем и думать забудете». До понимал: сказано это было лишь для острастки, сама она так не думала. Кто ж позабудет мать, что осталась дома одна-одинешенька? Каждый ведь только о том и мечтает, как он вернется домой и, скинув форму, усядется за сваренный матерью обед… То-то отец удивится, увидав за столом рядом с мамой девушку, живущую по соседству! Мама, конечно, сперва промолчит: пусть, мол, глядит, изумляется. А он сам и Лиен небось растеряются, не найдутся, что и сказать. Ну да отец хоть и строг, а мамино слово для него — закон. Так что придется им во всем положиться на мать. Он знал: этот день настанет, он ждал его и верил, как верил в неизбежную и полную победу. И это правильно, что мы уже сегодня думаем о прекрасном будущем, о тех радостях, которых мы так жаждем и которые с каждым днем все ближе и ближе, потому что рождаются из нынешних наших тревог, сомнений и поисков.

Этой ночью он бодрствовал у орудий вместе со своими однополчанами, чтобы мать могла спать спокойно. Будь она сейчас здесь, с ним, он поклялся бы ей, что готов, если понадобится, в завтрашнем бою пролить свою кровь, чтобы враг был разбит, чтобы радостный день победы поскорее пришел в ее жизнь и родной город снова узнал счастливые мирные дни.

Разве забудешь те вечера, когда синий туман, цепляясь за крыши деревьев, сползал на улицы и мать возвращалась с работы. Она наклонялась к нему, ласково улыбаясь своими добрыми глазами; теплое дыхание ее сразу согревало его, он протягивал руку и шел дальше, держась за мамины пальцы. Отсюда, из их переулка, растекались по большем улицам продавцы фо[30] с коромыслами, отягченными чугунными, полными похлебки печурками, в которых тлели багровые уголья, пирожники, тащившие глиняные котелки с решетчатым дном — над поспевавшими внутри пирогами бань кхук[31] клубился пар, — и птицеловы с клетками; сидевшие там птицы нгой[32] таращили круглые глаза, не понимая, как это их угораздило попасться в ловушку. Соседская девчонка, только что поднявшаяся после брюшного тифа, худущая, будто ее нарочно подсушили, вечно ревела, проливая слезы над бедными птичками, которых ни за что, ни про что тащат на продажу. Потом в переулок к ним зачастил живший по соседству солдат. Он играл с детишками в разные игры и научил их новой песне — «Мы любим родину и мир». И вдруг — это прямо как чудо — женился на девчонке-плаксе. Свадьба была незабываемая. Невеста приколола к волосам белый цветок, а жених нарядился в новехонький мундир и нацепил значок «Боец Дьенбьенфу»[33]. Гости, заполнившие переулок, были — словно на подбор — артисты, и не нашлось ни одного, чтоб не умел петь.

Мать с соседками сбились с ног, готовясь к свадьбе; раскрасневшаяся, с блестящими глазами, она то и дело покрикивала на ребятишек, примерявшихся, как бы пощупать роскошную скатерть, по которой, задрав рога, скакали друг за дружкой косули. Получилось, что и для мамы день этот стал счастливым. Лишь несколько лет спустя он узнал, что у матери с отцом и вовсе не было ни сватовства, ни свадьбы. В тот день она отыскала отца — он как раз рыл окопы — и подарила ему пилотку с вышитой золотой канителью звездой. Отец сразу надел ее, а назавтра, во время боя, когда пришлось прорываться сквозь колючую проволоку, где-то потерял.

Счастье похоже на распускающиеся в октябре цветы шыа, которые как бы подбадривают людей в начале осени. На удивление всем, они расцветают, как раз когда падает студеная морось, и пряный запах цветов затопляет город.

* * *
Бой начался утром…

Дорожная бригада тетушки Зоан приступила к работам на набережной, неподалеку от Угольных рядов[34]. И вдруг заревела сирена. Над электростанцией поднялись густые клубы черного дыма и заволокли все вокруг. Замер, не успев повернуть на набережную, трамвай. Люди выскочили из вагонов и попрятались по обе стороны улицы. Тетушка Зоан едва успела спрыгнуть в индивидуальную ячейку, как стоявшие за плотиной пушки начали стрельбу. Залпы их на слух были схожи с разрывами бомб; канонада взметнула к небу желтые смерчи пыли, над артиллерийскими позициями заполыхали яркие зарницы. Раздирая небо воем реактивных турбин, промчались вражеские самолеты…

А До стоял у своего орудия и, высоко подняв флажок, указывал расчету направление огня. Вдруг прямо перед ним видневшийся между столбами дыма клочок синевы рассекло иссиня-черное вытянутое тело самолета. Выкатив глаза, он резко взмахнул флажком:

— Огонь!..

Из ствола вырвался похожий на воронку язык пламени. Грохот оглушил зенитчиков.

Совсем рядом, у входа в землянку, вырос куст зеленого огня. До вдруг почудилось, будто флажок в его пальцах налился тяжестью и чья-то гигантская рука оторвала его от земли и подбросила ввысь. Земля закачалась, точно огромный котел, вода в реке заалела и больно хлестнула его по глазам. Один бок онемел и стал совсем холодным, словно он лежал в холодной дождевой луже.

— Второе орудие! — кричал командир роты. — В чем дело? Где товарищ До?!

Стиснув зубы, До попробовал встать, но не смог приподняться. Тело пронзила острая боль. Комья затвердевшей земли впились в ребра. Он собрал все силы и крикнул:

— Есть второе орудие!.. Огонь!..

За плотными клубами дыма громыхнуло орудие. До терял сознание. Сквозь туманную пелену он видел, как один вражеский самолет перевернулся в воздухе и понесся носом к земле, волоча за собой шлейф черного дыма. Мгновение спустя чернота окрасилась багрянцем и в небе запылал жаркий костер, который тотчас охватил и его собственное тело. До торопливо нырнул в реку, спасаясь от гнавшихся за ним по пятам огненных языков. Потом он огляделся и увидел, что плывет уже посреди широкого озера. Вода была прозрачной и чистой, но очень мелкой; руки и ноги его то и дело погружались в вязкий ил. Огненные языки больше не преследовали его, они — один за другим — превратились в цветы лотоса. Вся бескрайняя водная гладь вдруг запестрела лотосами. Легкая зыбь тихонько покачивала его из стороны в сторону. Погрузив голову в воду, он сделал глоток-другой: вода оказалась прохладной, даже студеной. На берегу стояли рядышком мать и Лиен, они махали ему руками и говорили что-то, но слов он разобрать не мог. Он хотел крикнуть погромче, что сейчас вернется обратно, только нарвет букет побольше, чтобы поставить дома, и сам испугался: слова на лету обращались в музыку. Было похоже, что он лишился дара речи. Это рассердило его вконец…

Из соседних домов прибежали девушки с носилками. Кто-то из зенитчиков, сорвав, с себя гимнастерку, прикрыл ею голову До. Его перенесли в тень, как раз туда, где обычно девушки сучили джут и вили веревки. Одна из подружек, совсем коротышка, подбежала к раненому с медицинской сумкой и торопливо начала делать ему перевязку. Осторожно расстегнув пуговицы — одну за другой, — она принялась вытирать ватой бежавшую по его спине кровь. Кончики ее пальцев нащупали намокшие в крови песчинки. Движения ее стали еще осторожнее; уж она-то хорошо знала эти песчинки: принесенные водой, они ложатся пологими отмелями вдоль речного русла, сверкая на солнце, словно кристаллики хрусталя, и, впиваясь в кожу ступней, причиняют острую боль.

Едва стихли выстрелы, девушки доставили До в госпиталь. Коротышка-медсестра всю дорогу в машине скорой помощи бережно поддерживала, прижав к своей груди, забинтованную голову раненого. Машина проехала мимо работавшей на набережной тетушки Зоан, но она не обратила на нее никакого внимания. Накрыв голову пропылившейся косынкой и с трудом волоча тяжеленные свои сапоги, она разравнивала граблями не накатанный еще маслянисто-черный асфальт, по которому была разбросана щебенка. Машина с красным крестом тут же скрылась из виду, свернув в узенькую улочку.

Вечером ансамбль Лиен возвращался с левого берега реки в город. Сквозь кромешную тьму невозможно было различить вдалеке привычные контуры железного моста. Но едва они сошли на паром, широкая и шумная Красная река заговорила с ними, делясь новостями. Фары автомашин, вереницей въезжавших в город, высвечивали из темноты кружащиеся словно в хороводе водовороты. Катер тащил от одного берега к другому паром, с которого падали на широкую спину реки черные концы тяжелых буксировочных тросов. Посреди настила несколько досок, выбитых волнами из гнезд, изгибались, словно натянутые луки. Из прибрежных зарослей тростника — тихих и пустынных — вдруг появились люди — одна цепочка, за ней другая, с коромыслами и мешками на плечах они бежали по влажному песку, торопясь к парому.

Красная река вступала в пору паводка. Она вздулась и грозно ревела. Лиен — ведь она выросла здесь — давно поняла, что река эта похожа на жизнь — такая же кипучая, всеведущая и не знающая покоя. Всякий раз, встречаясь с рекой, люди вспоминали о великом народе, о тяжких его страданиях и горестях, неуемных его желаниях и чаяниях и неодолимой силе. А рядом, у самой реки, Ханой, красивый и ласковый город, зажигал навстречу Лиен свои огни. Вдоль берега, облокотись друг на дружку, стояли дома, на кровлях их огневые точки ополченцев ощетинились нацеленными в небо пулеметными стволами. Улицы эти, обсаженные деревьями, чьи шумящие зеленью кроны и нынче, в дни ярости и гнева, источали благоухание цветов, эти люди, такие знакомые и близкие, что сражались сегодня с захватчиками и способны были выдержать любые удары, любой натиск врага…

Поднявшись на набережную, Лиен сразу наткнулась на большую толпу, в центре ее конвоиры вели сбитых летчиков, сзади запряженная волами повозка волокла останки американского самолета. Чуть дальше, у большого дома, только что разбитого бомбой, хлопотали пожарники в касках и желтых брезентовых робах, подтягивая от своих машин толстые рукава брандспойтов. Минуту спустя из шлангов ударили мощные струи воды, и над пожарищем взвились клубы пара. Несколько человек в касках, с топориками на длинных рукоятках карабкались по лестницам на готовые рухнуть стены. И, заглушая всех и вся, гремел бодрый строевой марш.

По заранее намеченной программе сегодня ночью ансамбль Лиен должен был дать концерт в военном госпитале. Держа в руке чемоданчик (внутри ничего, кроме зеркальца, гребенки и — увы, остатков — пудры), она шагала по улице рядом с друзьями. На деревьях у госпитальных ворот яростно стрекотали цикады. Возле широко распахнутых железных створок их поджидало множество народа. Каждому хотелось познакомиться с актрисами и сказать им что-нибудь приятное.

— Привет бойцам культурного фронта! Наконец-то и к нам пожаловали!

— А мы вас ждем не дождемся. С утра все бегаем к воротам.

Проходя по широкому коридору, Лиен заметила краем глаза, как из холодной, освещенной голубоватым светом комнаты вывезли каталку; на ней лежал раненый, наверно, закончилась операция. Следом шла медсестра вся в белом — единственным темным пятном были волосы, туго стянутые узлом на затылке. Не обращая внимания на идущих по коридору людей, сестра остановила каталку и осторожно подоткнула свесившийся угол простыни.

— У него перебита артерия, — сказал актрисам врач, судя по очкам, очень близорукий человек. — Мы только что извлекли осколок.

— Доктор, а он уже пришел в сознание?

— Я уверен, он сразу очнется, как только услышит ваше пение.

Врач улыбнулся Лиен, голос у него был мягкий и теплый. Она покраснела и замедлила шаг. Зрители и артисты спускались по ступенькам с террасы на посыпанную гравием дорожку, уводившую в глубь просторного сада. Собралось очень много раненых. Лион повернулась к зданию госпиталя; светлые распахнутые окна были похожи на широко раскрытые глаза. Сердце ее вдруг сжала тревога: «А если это он, До, ведь она его вспоминала сегодня весь день?..» И она заволновалась: долетит ли туда, к нему, ее песня?

Ведь как и той ночью у моста, он не может не узнать ее голос…


Перевод М. Ткачева.

ЗАПАХ МЕДОВЫХ ТРАВ

Даже в самой обыденной и будничной жизни порою встречается нечто непредвиденное и необыкновенное. Такой неожиданностью явилась для Туана женитьба его отца на учительнице Нем. Еще полгода назад, когда Туан учился в десятом классе, он относился к учительнице, как всякий школьник к своему педагогу. А теперь… все пошло по-другому. Он окончил школу и вот уже пятый месяц как ушел в солдаты. Кто бы мог подумать, что отец его и учительница Нем вдруг придут к такому решению? Правда, потом — в недолгие часы солдатского отдыха, — думая обо всем этом, он понял, что любая неожиданность не возникает сама по себе, а надвигается исподволь, неслышно и неотвратимо. Вот так же случаются и истории вроде отцовской женитьбы.

Туан впервые увидел отца лишь несколько месяцев спустя после того, как был восстановлен мир[35]. Однажды под вечер он стоял у околицы и глядел, как багровое солнце опускается за Слоновую гору, высившуюся неподалеку от деревни. Вдруг к нему подошел солдат с вещмешком за плечами и пистолетом у пояса и спросил дорогу к дому старого Хюи, помощника председателя общины.

— Я… я сам живу в этом доме, — пробормотал, уставясь на него, Туан. — Старый Хюи… мой дед.

И тут же припустил со всех ног, показывая военному с пистолетом дорогу к дому. Незнакомец, окинув мальчишку внимательным взглядом, спросил негромко:

— Тебе что… отняли руку? Ранило при бомбежке?

Туан сперва непонимающе уставился на него и потом, словно опомнившись, расхохотался:

— Да нет!.. Рука у меня целехонька!

Он вытащил из кармана правую руку, задрал рубаху и, прихватив ее зубами, стал не спеша распутывать бечевку из банановых волокон, которой была туго притянута к телу его левая рука. Высвободив наконец «ампутированную конечность», он сунул ее в рукав и, протянув обе ладони, похвастался:

— У нас в деревне я могу лучше всех играть в инвалида. Прикручу покрепче руку, и никому невдомек, что она у меня под рубашкой.

Солдат усмехнулся невесело и вдруг, ни слова не говоря, обхватил Туана за плечи и прижал к груди. Войдя во двор, Туан крикнул:

— Эй, дедушка! Тут к нам солдат пришел!

И, смущенно попятясь, спрятался за спиною гостя. Военный, не снимая вещмешка, наклонил голову, чтобы не удариться о притолоку, и вошел в дом. Выпрямившись, он довольно долго молчал, глядя на старика, сидевшего на низком широком топчане, потом сказал громко, на весь дом:

— А вы, видать, в добром здравии!

— Кто вы такой? — спросил старик.

Он положил на колени бамбуковый кальян и поднял глаза на незнакомца.

— Да ведь это же я, Хюи![36] Неужели не признаете родного сына?

— О небо! — воскликнул старик.

Он торопливо вскочил, помог сыну снять вещмешок и, смущенный, усадил его рядышком на топчан.

— Эй, Туан! Туан, где же ты?! — крикнул он прерывающимся голосом. — Твой отец вернулся!.. Ничего удивительного, — продолжал он уже спокойнее, — годков десять с лишком не виделись, вот и не признали друг дружку.

Туан тоже присел на топчан. Опершись спиной о дверной косяк, он глядел на отца во все глаза: «Если не считать шрама на подбородке, он точь-в-точь как на старой фотографии у мамы. Может, только чуточку постарел. А я-то вел его от околицы до самого дома и не узнал…»

Отец огляделся, потом встал, пересек комнату и уселся рядом с сыном. Когда вот так — нежданно-негаданно — встречаются взрослые, они, переборов минутную неловкость, вскоре находят общий язык; но с ребенком, к тому же маленьким, таким, как Туан, сблизиться сразу не так-то просто. И Хюи это знал.

Помолчав, он спросил сына:

— А где же мама?

Но тот опустил вдруг глаза, насупился и молча вышел во двор.

Старый Хюи тоже направился к двери.

— Где моя «половина», отец? — спросил солдат.

Старик, ничего не ответив, присел на уголок топчана.

— Что же ты за все это время не удосужился черкнуть хоть пару слов? — спросил он, не отвечая сыну.

— Да я ведь сперва воевал на Юге, а последние годы был в Лаосе; судите сами, мог ли я писать вам оттуда! Но я всегда тосковал о вас, вспоминал нашу деревню…

— Мы и сами так думали. Мать Туана ждала тебя, маялась… Да вот… не дождалась.

— Ясное дело, женщина вечно боится состариться да упустить свое счастье. Я на нее не в обиде…

— Зря ты такое о ней подумал! Она до конца все стояла на своем: выращу, мол, сына да дождусь мужа. Я-то, считая, что ты убит, и так ей доказывал, и этак: нечего, говорю, зря губить свою молодость, лучше выйти в другой раз за хорошего человека. А она только знай головой качает, даже и слушать ничего не хочет. Право слово, таких жен, как она, не часто встретишь… В прошлом году явились сюда солдаты из форта. Ты, наверно, заметил этот форт там, на горе; он до сих пор еще не взорван. Они прознали откуда-то, что твоя жена укрывала подпольщика, поволокли ее вот на ту пустошь — люди зовут ее Слоновым хоботом — и забили насмерть. Они убилиее, но не сумели вырвать ни слова.

Туан, сидевший снаружи, у плетеной стены, прислушивался к их разговору. Встреча с отцом, пожалуй, не так обрадовала его, как опечалила. Он снова вспомнил маму…

Вечерняя заря угасала. Купы облаков, золотившиеся над Слоновой горой, ярко вспыхнули напоследок и утонули во мраке. Ночь, окутавшая все вокруг тишиной, поначалу дохнула духотою и зноем, но скоро разлила по земле прохладу, сохранявшуюся до самого рассвета.

Отец решил пройтись вместе с Туаном по деревне. Как и накануне, мальчик шел впереди, указывая дорогу, отец шагал следом. Туан чувствовал, что не в силах расстаться с отцом ни на минуту.

Летний ветер, налетавший с гор, шелестел листвою бамбуков и пальм ко, живой изгородью окружавших деревню, и чудилось, будто кто-то тихонько постукивает звонкими осколками фаянса. Шагая в ночи мимо домов, вдоль вытянувшегося шеренгой бамбука, Хюи чувствовал, как его захлестывает водоворот воспоминаний. Привычные запахи бередили сердце, и прохладная тропа словно манила к себе; мягкие ночные тени отливали синевой, завораживая взгляд. Чужаку не заметить и не понять этого…

Отец провел дома полмесяца — весь свой отпуск, — а потом вернулся обратно в часть. Туан, пока отец был дома, старался с ним не разлучаться. И только однажды, когда отец собрался вместе с ним сходить на могилу матери, мальчик молча замотал головой и убежал в дом. Хюи не стал принуждать его и один зашагал к пустоши…

Прошло еще несколько лет, а от Хюи снова не было ни строчки. Правда, часть его стояла теперь неподалеку от родной деревни, и ему удавалось иногда заглядывать ненадолго домой.

Теперь уж старый Хюи принялся уговаривать сына, чтобы тот обзавелся семьей.

— Петуху, — говорил он, — цыпленка не выходить. Ежели ты и впрямь любишь сына, подыщи себе добрую жену, чтоб растила его и была ему вместо матери.

Но сын в такие минуты — точь-в-точь как, бывало, покойница, жена его, — все больше отмалчивался и, прижав к себе мальчика, тихо поглаживал его стриженую голову. И тогда Туану чудилось, будто это мама обнимает его нежно и ласково. Он наклонял голову, ожидая, когда легкие пальцы коснутся его волос и теплое дыхание согреет ему затылок, потом выпрямлялся, чтобы маме удобнее было отряхнуть пыль с его штанов и рубашки.

Прежде он сердился на деда, слыша, как тот подбивает маму выйти замуж. Теперь, становясь год от года все смышленей, он уже не злился на старика, когда тот приставал к отцу с уговорами насчет женитьбы. Но в глубине души он очень боялся, как бы отец не внял уговорам деда.

Года три назад, как раз когда Туан, окончив семилетку, выдержал экзамены и был принят в восьмой класс городской школы, отца вместе с его частью перевели в Тэйбак[37], где они должны были поднимать целину. Отца — по слухам — назначили директором большого госхоза. Перед отъездом он зашел в школу повидаться с сыном и там-то впервые повстречался с учительницей Нем.

От их деревни до города было километров тридцать с лишком. И отец решил снять для Туана жилье на одной из боковых улочек, с тем чтобы мальчик там и столовался. Он уговорился ежемесячно присылать хозяевам деньги, так что Туану не надо было ездить в деревню за провизией. Пристроив сына, Хюи вроде остался доволен и теперь волновался лишь о том, как пойдет у мальчика ученье. А надо сказать, повод для беспокойства у него был. Туан, хотя ему и шел семнадцатый год, ни разу еще не уезжал из дома надолго; зато у себя в деревне он славился по части лени и всевозможных проказ. Вот отчего, обуреваемый вполне понятной тревогой, Хюи отыскал классную руководительницу Туана — на эту должность назначили Нем — и поделился с нею своими опасениями по поводу сына. Нем, вертя в руках какую-то книжку и смущенно улыбаясь, выслушала его и обещала помочь мальчику и приглядеть за ним. В общем-то, уезжая, Хюи ничего толком не знал о ней, не считая того, что она преподает литературу в восьмом классе, где должен учиться его сын. И честно говоря, думал, что этого вполне достаточно.

Не всякий преподаватель литературы многословен. Нем, к примеру, была не только неулыбчива, но и скупа на слова. Даже объясняя новый урок, Нем говорила лишь самое необходимое. Она была всегда серьезна, но зато добра и справедлива. Нередко именно такие люди, на первый взгляд чересчур сухие и строгие, подкупают ребят — и старших, и младших — своей прямотой и сердечностью; ученики привязываются к ним и скорее находят с ними общий язык.

Она была не так уж и хороша собой: чересчур высокая, полновата, а лицо все в веснушках. Каждые три месяца вся школа видела, как она уезжала в Ханой — сделать прическу, — а когда она возвращалась, в глазах учительницы светились отблески счастливо проведенного дня и она казалась помолодевшей на несколько лет.

Школьные сплетники судили и рядили, почему «литераторша» до сих пор не замужем. Одни считали, что виной всему ее внешность, другие утверждали, будто в юности она была чересчур привередлива. И всегда находился мудрец, который высчитывал, загибая пальцы: «Та-ак… год Кота… год Дракона… год Петуха…» Потом он поднимал голову и провозглашал во всеуслышание: «Выходит, учительнице нашей никак не меньше тридцати пяти». Россказням этим мало кто верил, но никто вроде и не возражал. Да мало ли среди школьников всяческих кривотолков, особенно между девчонками. Само собой, и Туан наслушался всяких сплетен, но сам он в такие разговоры не вмешивался и частенько давал понять приятелям, что слушать их ему неприятно, — ведь Нем относилась к нему со всей сердечностью и заботой, какими только может добрая женщина окружить ребенка, рано потерявшего мать.

В первый же день учебного года Туан с одним из новых своих приятелей устроили прямо в классе «состязание по борьбе» и в финале высадили оба дверных стекла. Директор школы вызвал Туана и велел ему отправиться к классной руководительнице с объяснениями по поводу этого происшествия. Он молча явился к Нем и насупился, ожидая неприятного разговора. Но Нем только и сказала:

— Борьба, может быть, дело неплохое, только рубашки рвать ни к чему и в классе, запомни, бороться нельзя.

Туан стоял молча, а Нем, не сказав больше ни слова, стряхнула рукой пыль с его новенькой белой рубашки. Потом разрешила ему вернуться в класс. Голос ее звучал спокойно и ласково.

Дома, в деревне, Туан с малых лет слыл заядлым любителем борьбы. Он устраивал схватки с приятелями на горе за околицей, не раз ходил бороться в соседнюю деревню, а уж в школе для «борцов» было истинное раздолье. И они сражались неустанно, разрывая в клочья рубахи и обдирая коленки. Учитель даже не пытался бранить ребят, зато дед строго-настрого запрещал Туану бороться. Запрет этот, ясное дело, оставался втуне.

Но нынешнюю классную руководительницу свою Туан очень уважал. И хотя она сказала, что «борьба, может быть, дело неплохое», он никогда больше не принимал в ней участия и вообще перестал озорничать.

Так протекали школьные годы Туана — весело и безмятежно. Он не блистал ни по одному из предметов, но все же был из «крепких», как говорится, учеников. И вопреки опасениям отца становился со временем сдержанней и спокойнее.

В конце каждой четверти Хюи неизменно получал письмо от Нем. Она со всеми подробностями сообщала ему о сыне и каждое письмо заканчивала одной и той же фразой: «Прошу вас, не волнуйтесь за него. Туан подает большие надежды». Хюи, получив письмо от учительницы, тотчас прочитывал его и отвечал без промедленья. В своих письмах он благодарил Нем за ее заботы и рассказывал ей о своих делах. Ей, полагал Хюи, не лишне знать обо всем, раз уж она преподает его сыну литературу. Читая его искренние, сердечные письма, Нем не могла сдержать радостного волнения. Впрочем, то же самое испытывала бы, наверно, любая женщина. Ведь ничто не вызывает в сердцах и мыслях такого отклика, как искренность и верность. Вскоре в письмах, посылаемых Хюи, вслед за строчками, посвященными Туану, она стала писать и о своей жизни.

Когда Туан перешел в десятый класс, Хюи попросил учительницу писать ему ежемесячно. Нем, прочитав это письмо, усмехнулась и ничего не ответила на его просьбу, она вообще не упоминала об этом, но отныне письма ее приходили к нему каждый месяц, и были они довольно-таки длинные. Теперь и о самой Нем в них говорилось больше, чем прежде.

Из писем отца Туан догадывался, что учительница держит его в курсе всех школьных дел. Когда Туан стал часто наведываться в свою деревню и отметки его, конечно, ухудшились, отец незамедлительно узнал об этом. Кто, как не Нем, мог сообщить ему? Но все равно, Туан ни разу не рассердился на учительницу; напротив, он понял, что она тревожится за него.

Однажды Нем зашла домой к Туану — разузнать о его загадочных отлучках. Сперва он смущенно бормотал что-то, но в конце концов набрался смелости.

— За нашей деревней, — рассказал он, — есть Слоновая гора. Гора эта для нас, ребятишек, была все равно что другом — большим и добрым. Она дарила нам столько чудесных вещей: охапки медовых трав, — когда их подсушишь, они пахнут так сладко — и круглые белые камешки — если в темноте посильнее ударить их друг о друга, из них вылетают яркие искорки и идет запах, точь-в-точь как от жженого меда. А рядом с горой большая пустошь — Слоновый хобот, там круглый год стоят высокие сочные травы и земля такая мягкая и податливая, что в дождливую пору в ней вязнут буйволы. Из деревенских ребят я больше всех подружился с Фыонг, дочкой наших соседей. Это Фыонг научила меня собирать медовые травы, когда они еще зеленые. Надо связать их пучками, потом подсушить на солнце, да так, чтобы как следует провеяло ветром. Тогда они пожелтеют и станут пахучими. Этим засушенным медовым травам прямо цены нет: положишь пучок под подушку, и тебе никогда не приснятся змеи или какая-нибудь другая нечисть. Слоновая гора вся поросла медовыми травами. Бывало, пасешь там буйволов и вдруг захочешь пить. Разжуешь горсть сладковатых листьев — и жажду как рукой снимет. Все дети у нас очень любят их. Фыонг всегда носила с собою пучок. Сто раз, наверно, учила она меня, как сушить медовые травы, но у меня пучки никогда не выходили такие, как у нее: все листочки один к одному — длинные пушистые и пахучие. В конце зимы траву на горе обычно сжигали, и золой потом удобряли поля. Огонь полыхал на горе целую ночь. А когда поутру мы гнали буйволов мимо горы на пустошь и видели ее обгоревшие, в черных подпалинах склоны, нам чудилось, будто это с нас самих живьем содрали кожу.

Трава выгорала, а потом приходила весна. И на склонах Слоновой горы из земли, перемешанной с пеплом, пробивались молодые ростки — маленькие, желтоватые, если же попадались зеленые побеги, это была уже не медовая, а другая трава. По утрам, когда мы выгоняли буйволов на Слоновую гору, ноги у нас сводило от стужи, потому что черная зола была мокрой от росы, а обгорелая стерня больно колола ступни. Спастись можно было, только если усядешься на буйвола и въедешь верхом туда, где осталась подходящая для скота трава. Но Фыонг не умела ездить верхом, да и буйвол у них был с норовом. Поэтому она всегда добиралась до выгона позже всех. Тогда я взялся ей помочь и стал выгонять на пастбище обоих буйволов — нашего и ихнего. Никто из ребят по этому поводу не посмел и слова сказать: они очень любили Фыонг, она засушивала для них пучки медовых трав, да и я был «чемпионом» по борьбе среди тамошней детворы.

Когда тэи построили на Слоновой горе свой форт, мы не решались больше взбираться по склону и пасли буйволов внизу, у подножия. А после того как тэи убили на пустоши возле горы мою маму, я и вовсе не стал пасти буйволов. Фыонг ходила теперь на пастбище с другими ребятами. Она много раз звала и меня, но я отказывался, потому что там мне всегда хотелось плакать. Каждый вечер, вернувшись в деревню, она приносила мне пучок медовых трав…

Ну а теперь, отправляясь по воскресеньям домой, я больше не избегаю дороги, ведущей мимо Слоновой горы, там, на пустоши, я обычно встречаю Фыонг. Мы только переглядываемся с нею и даже и не останавливаемся поговорить, потому что молодежь проводит там военную подготовку и кругом слишком много народу… Когда идешь мимо горы, невольно вспоминаешь прошлое и чувствуешь, как хорошо и сладко пахнут медовые травы…

Закончив свой рассказ, Туан покраснел от смущения, даже уши у него сделались пунцовыми. Но он догадывался: Нем хорошо к нему относится и непременно его поймет. Она выслушала его, не проронив ни слова, только улыбнулась. Впервые за три года он видел на лице ее улыбку — такую искреннюю и добрую. Лишь когда он собрался уходить, она сказала — эти же слова Туан прочитал потом в отцовском письме: «Запомни: учеба — самое главное для тебя, и учиться ты должен хорошо…»

Когда он стал солдатом и надел непривычную форму, Туан вначале испытывал какую-то неловкость и скованность, он должен был многое передумать и вспомнить — по ночам, опустив полог москитника, подолгу не мог заснуть. Он вспоминал школу, свой класс и Нем, любимую свою учительницу.

Туан припомнил, как он однажды, проходя мимо классной комнаты, услыхал голоса девушек из их класса, они распевали песню «Эй, парень, послушай!..» Он остановился, потом вошел в дверь, и девушки, смутившись, замолчали… Вспомнил «бритоголового» Зоаня, самого низкорослого среди ребят, вечно бредившего «Троецарствием»[38] и однажды даже ответившего на уроке: «Автором «Повести о Кьеу»[39], учительница, был Чэнь Шоу»… Потом ему вспомнились проводы выпускников, призванных в армию. Друзья надарили ему книг, часть из них он оставил учительнице. Нем положила книги в портфель и, провожая его, долго шла рядом с Туаном; она молчала, но Туан знал, что она многое хотела сказать ему. Уже забравшись в кузов грузовика, он услыхал ее негромкий голос: «Прощай, пиши мне непременно…». Дней через десять после приезда в часть он получил от учительницы письмо. Она советовала ему посерьезней заняться политучебой, как говорят «закаляться идейно», и отвыкать от эгоистических привычек. Да, она была права! Ведь он раньше жил, ни о чем не задумываясь, все давалось ему само собой, без труда и усилий. Он написал отцу, который учился тогда на курсах в Ханое: «Учительница наша, Нем, по-прежнему внимательна ко мне. И хоть я теперь и в армии, было бы хорошо, если б ты не терял с ней связи. Она заботилась обо мне, как мать, не забывай этого…»

За несколько месяцев от отца пришло одно-единственное письмо, в котором он советовал Туану быть старательным и честным солдатом. А Нем прислала целых три письма, где было все — и наставления насчет здоровья, и размышления о товариществе и боевой дружбе. Туан, думая над ее словами, глубоко запавшими ему в душу, чувствовал, что они исходят не просто от учительницы, но от заботливой и ласковой матери. Он тоже часто писал ей и рассказывал обо всем, вплоть до мелочей. Описал даже, как обнаружил однажды под настилом речной пристани позабытого там кем-то живого петуха. Друзья сперва не поверили ему, но потом петух был извлечен из своей темницы. Оказывается, он кормился там, подбирая падавшие сквозь щели зернышки риса, но от долгого заточения в темноте гребень и ножки его поблекли и стали похожи на куски рисового коржа. Рассказал он и о том, как во время чистки оружия неловко обронил штык, едва не сломав, и начальник училища разнес его, но зато потом, когда они форсировали реку, тот же начальник объявил ему благодарность за то, что он уберег винтовку и на нее не попало ни капли воды. Вообще-то через реку был перекинут железный мост, но их части пришлось переправляться вброд, потому что, по условиям маневров, мост считался «разрушенным»…

И вот недавно, когда они были на марше и остановились на привале среди полей, затянутых пеленой холодного зимнего тумана, Туану вручили конверт с письмом от отца. Письмо, судя по толщине конверта, было длинное. И, еще не распечатав письма, он почувствовал вдруг, как у него тревожно застучало сердце.

Письмо и впрямь его взволновало. Нежданная новость: отец сообщал, что они с Нем решили пожениться! В его изложении весть эта походила на реляцию о победоносном сражении.

А ведь на самом-то деле это — счастье! Бог знает, что стал бы думать на его, Туана, месте кто-нибудь другой, он же был убежден: событие это счастливое — и не только для отца с Нем, неожиданная весть сулила радость и ему самому!

Мимоходом отец сообщал, что во время войны[40] Нем любила одного партработника, но он, попав в плен, стал предателем. Прошлое это до сих пор тяготило Нем. Они с отцом сами порешили соединить свои судьбы и найти новое счастье, никто не уговаривал их, никто не сватал. «Мы, — писал отец, — поняли и оценили друг друга, оба мы пережили большое горе, вот почему приняли мы это решение». Туан перечитал письмо, и в сердце его вспыхнула радость, могучая и торжествующая, ничего подобного он никогда еще не испытывал. У него даже уши порозовели от удовольствия, точь-в-точь как у ребенка, получившего заветный подарок. Стужа и слякоть зимнего утра были ему нипочем; ноги в промокших матерчатых башмаках шагали уверенно и твердо. В тот же день он отправил отцу ответ. «Счастье это, — писал он, — не твое лишь, отец, и не только для вас обоих; счастлив и я, и наш дедушка, и счастлива, верно, была бы за нас и мама…»

Он хотел написать такое же письмо и Нем, но всякий раз, взяв в руки перо, опускал его в сомнении и растерянности. Что написать ей и какие выбрать слова? Само собою, в сердце у него не было ни малейшего неудовольствия от того, что Нем стала его матерью, но писать об этом он не мог. Она, наверно, сама все поймет.

После Туан узнал, что свадьбу они справили без излишней суеты, скромно и просто. Так отмечают это событие лишь те, кто по-настоящему любят друг друга. О дне свадьбы отец известил его заранее. Но маневры еще не кончились, Туан приехать не смог и очень сокрушался по этому поводу.

На днях он получил от Нем письмо.

«Мой дорогой Туан! — писала она. — Вот и опять пришла весна, теплый весенний дождь, наверно, уже разбудил всходы медовых трав на Слоновой горе… Если весною тебе дадут отпуск, я была бы рада съездить вместе с тобой к вам в деревню. Отец вчера вечером уехал в Тэйбак. Не знаю, написал ли он тебе перед отъездом…»

Письмецо было короткое, он перечитывал его снова и снова, пока не выучил наизусть. Оно было таким же сердечным и теплым, как и прежние письма Нем, но Туан, сам не понимая почему, искал теперь в ее письмах чего-то нового, чего не было раньше. Оно, казалось, источало сладкий запах медовых трав, что росли близ родной деревни. Последние месяцы его часть почти все время была на марше, сколько полей, холмов и гор миновал он, но нигде не видел медовой травы, ни единого кустика.


Перевод М. Ткачева.

Доан Зиой

ВСТРЕЧА

Послеполуденный жар не могло облегчить даже слабое дуновение ветерка. Воздух был точно спрессованный и такой горячий, что можно было задохнуться. Медленно, тяжело дыша, тянулась вереница пленных.

В безмолвии перелеска, где искореженные бомбами и снарядами деревья беспорядочно навалились друг на друга, капитан вдруг услышал выстрелы где-то позади цепи голубоватых, затянутых туманом гор, высившихся, как Великая китайская стена, и с каждой минутой все плотнее смыкавшихся позади.

Голос Мама, торопливый, проглатывающий окончания слов, зашептал ему в спину:

— Ну, теперь живы будем, капитан, выбрались!

— А-а… — неопределенно бросил капитан, но все же замедлил шаг и пошел рядом с солдатом. Мам служил в его части, к тому же оба они когда-то жили в одном селе, и сейчас это был единственный близкий ему человек.

— Капитан, пить не хотите? В моей фляжке еще есть вода…

— Спасибо… Ты что смеешься?

— «Кип смайлинг»!

— Тебе бы все скалиться, и жара нипочем…

— Так ведь сами меня учили говорить — «кип смайлинг», вот я и привык.

— Обрати внимание на того недоноска, что конвоирует сзади слева.

— Ха! Да если бы они хотели нас пристрелить, они бы это сразу сделали, не стали бы дожидаться, пока вы руки поднимите. На черта им было нас сюда целый день тащить!

— Однако похоже, что он за мной наблюдает.

— Ну, на воре шапка горит… Да вы, капитан, для них слишком мелкая рыбешка. У них улов покрупнее — там ведь подполковников и полковников хватает. А мы с вами что!

— Ты что это насчет вора и шапки?

— Да нет, просто так сболтнул, вы ведь все думаете, что они… Ну да ладно, ничего.

Оба замолчали и некоторое время шли с безразличным видом, потом Мам снова зашептал:

— Я видел, как вы обрадовались…

— Когда?

— Да только что, когда на горы смотрели. Что и говорить, нам подвезло, выручили… Что вы все вздыхаете, капитан?

— Ничего, просто устал.

Извилистая дорога углублялась в густую чащу леса, все дальше и дальше уводила от места боя. В сущности капитан и сам понимал, что с той самой минуты, как он попал в плен, каждый шаг, отдалявший его от места, где кипел бой, приносил облегчение. Но сейчас, когда они уже миновали опасную зону и можно было больше не бояться, что вот-вот тебе на голову сбросят бомбу, облегчения не было, напротив — росла тревога. Что ждет их там, в конце пути?

— Скажи, Мам, когда передавали сообщения, ты действительно узнал голос нашего Бе, ты не сочиняешь?

— Господи, с дороги номер девять в Нижнем Лаосе столько сообщений передают, и пленные часто выступают… Что мне врать-то, вы и сами про это знаете, полковник Тхо тоже выступал…

— Замолчи!

Капитан ссутулился, опустил голову, но даже не глядя на Мама, он знал, что тот улыбается во весь рот. Да и о чем ему было тревожиться, этому рядовому, который ничего не видел в жизни, кроме казармы да маршей. В попойках и вылазках он участия не принимал, «девочки», о которой надо было заботиться, у него не было, ничто его не волновало — даже то обстоятельство, что он в плену. Был бы он хоть немного озабочен, это как-то успокоило бы капитана. И все-таки это худощавое смышленое лицо, этот торопливый, захлебывающийся голос как-то облегчали чувство гнетущего страха, не дававшего покоя Кха.

— Эй, капитан!

— Что тебе?

— Да вот, забыл, как это «лук… би…», черт, никак не запомню!

— Лук хэппи…

— Во-во, «лук хэппи, кип смайлинг»!

Несмотря на всю горечь и тревогу, капитан с трудом удержался от смеха, услышав это лопотанье. Нет, у Мама не было никаких задних мыслей, и он не собирался смеяться над ним. «Смотрите веселей, улыбайтесь!» Усвоив эту святую истину, столь чудесно действующую на каждого американца, капитан решил было, что секрет жизни у него уже в руках, и научил Мама произносить это изречение. Но сейчас оно звучало насмешкой.

Сумерки опускались очень быстро. Черные тучи, показавшиеся вдалеке над верхушками леса, быстро надвигались и уже заволокли полнеба. Вереница пленных вышла к пади. Дорога становилась все уже, небо с каждой минутой все больше темнело, деревья начали зловеще шуметь. Идти стало трудно, резкие порывы ветра сбивали с ног. Пленным было приказано построиться в колонну по два и держаться поближе друг к другу, чтобы не упасть, к тому же так было легче за ними наблюдать.

Неожиданно из-за скалы появилась группа бойцов армии Освобождения. Они выбежали на тропу, по которой вели пленных, и, обогнув колонну, устремились дальше.

— Товарищ командир роты, разрешите обратиться? Если начнется ливень, можно переждать? — молодой конвоир, шедший рядом с Мамом, рванулся вперед. Он обратился к пробегавшему мимо высокому мужчине в панаме с широкими опущенными вниз полями.

— Постарайтесь побыстрее, без остановок, добраться до пункта двадцать три. Буду ждать вас там… Но если сильный дождь захватит, можете укрыться в пещере Неожиданностей.

— Есть!

Голос высокого показался Маму очень знакомым, но никак не удавалось вспомнить, где он его слышал. И только когда высокий вот-вот должен был скрыться за поворотом, Мам закричал:

— Шау! Шау! Это я, Мам!

Но ветер заглушил его радостный вопль, да и тот, кого он звал, уже исчез за нагромождением камней.

— Ты что, знаешь его? — спросил, замедляя шаг, конвоир, совсем еще молоденький паренек.

— Да, мы с ним родственники, я ему… почти что младший брат…

— Тебя как звать-то?

— Мам, Нгуен Вам Мам, из Деревянных Мостков…

— Ну ничего, сегодня ночью встретитесь, — дружелюбно сказал молодой боец и помахал рукой, призывая ускорить шаг.

— Что же, он на самом деле твой брат, Мам? — удивленно спросил капитан Кха.

— Вот и не родной вовсе, а почитай что кровный брат. Я от него раньше, до того как он в армию Освобождения подался, немало добра видал. Да как же это, разве вы его не знаете? Он ведь тоже из Среднего села, сын Хай Ниня… Господи, да его сестра, Бай Тхать, первой красавицей у нас слыла… Капитан, капитан, что с вами?

— Н-ничего… Голова что-то вдруг закружилась…

— Какой вы бледный стали. Никак продуло вас. Черт, надо же мне было потерять баночку с тигровой мазью! Вы бы хоть воротник подняли, а на привале я обязательно раздобуду имбирь и разотру вам спину.

— Откуда же его теперь взять, имбирь твой… Ничего, и так пройдет…


Где-то высоко в небе прокатился гром, содрогнулись горы и джунгли, и вслед за тем на землю обрушились слепые потоки дождя.

— Быстрей! Быстрей в пещеру! Здесь всего метров двести! — молодой конвоир забегал вдоль колонны пленных.

Но пока они добрались до пещеры, успели промокнуть насквозь. Трясущимися от холода руками подталкивали друг друга, усаживаясь потеснее. Кое у кого нашлось закурить, и они передавали друг другу сигареты, жадно затягиваясь, чтобы согреться. Мам пристроился рядом с капитаном.

— Капитан, глядите, какие ребята мастаки — сами вымокли как черти, зато курево сухим сберегли!

Капитан огляделся. В пещере тут и там светились огоньки сигарет. При каждой вспышке молнии Кха бросал настороженный взгляд на бойцов, стоявших с винтовками у входа. Неожиданно Мам поднялся и, пригнувшись, стал снимать с себя рубашку. Сердце капитана гулко забилось. Привстав, он шепнул Маму на ухо:

— Решил бежать?

Мам, не ответив, принялся выжимать мокрую рубашку. Потом встряхнул ее, снова надел на себя и сел.

Чья-то рука протянула из темноты пачку сигарет. Капитан взял две штуки, прикурив одну, ткнул ее в рот Маму, а другую — свою долю — зажал в зубах.

— Закуривайте, теплей станет, капитан.

— Угу…

В такой холод каждая сигарета на вес золота. Мам привалился спиной к одному из сталактитов, смакуя, делал одну затяжку за другой. Капитан вынул сигарету изо рта и размял пальцами.

— Мам!

— Да, капитан?

— Пока еще рано бежать… Дождемся, когда станут выходить из пещеры.

— Так ведь кругом одни горы да джунгли, тут и податься-то некуда.

— Зато скрыться легче!

— Ну а хоть и не поймают, велика ли радость — все равно с голоду подохнешь…

— Брось, вертолеты-то здесь наверняка летают!

— А чтоб их разорвало, эти вертолеты! Вон тогда, на шестнадцатой высоте, я так кричал, что чуть глотку не порвал, а никто и не подумал спуститься…

— Ну, раз на раз не приходится. Тогда они не могли приземлиться, мешала огневая точка вьетконговцев[41]. А сейчас мы будем с тобой одни в лесу… и вообще, нужно верить в союзников.

— Я не побегу.

— Что, струсил? Ведь иначе пристрелят!

— А мне чего бояться? Моего согласия не спрашивали, когда в солдаты брали. Да вы не сомневайтесь, капитан, я с Шау хорошо знаком…

— Если нам удастся пробраться к своим, я тебя тут же на сержанта представлю.

— Ну, по мне и лейтенанта не надо. Так целей останусь.

— У меня кольцо золотое есть, вот возьми себе… потом я еще…

— Спасибо, капитан, только на что мне ваше кольцо?

— Бери, бери, уж меня-то они так или иначе прикончат!

— А я думал, что вас смертью не испугаешь!

— Верно, не испугаешь. Если б я смерти боялся, я бы не стал тогда стреляться… Ведь пуля прошла мимо виска только потому, что ты оттолкнул мою руку. Разве видел ты когда-нибудь, чтобы я дрогнул, даже в самом тяжелом бою? Пули сплошной стеной, бывало, летят, я на них и внимания не обращаю, во весь рост всегда в атаку ходил. И в плен-то только из-за вас, остолопов, попал.

— Ну, раз мы сдались, они теперь нам ничего не сделают. Да не убьют они вас, капитан, что вы все вздыхаете?

— Радер дэс ден шейм!

— Это что значит, капитан?

— Лучше смерть, чем позор, вот что…

— Выходит, и у американцев такое присловие ость?

— Да оно у любого народа есть. Я позора не перенесу. Не желаю даже на глаза попадаться этому типу, чтоб он пристрелил меня как собаку…

— Про кого это вы, капитан, не пойму что-то?

— Про Шау, твоего знакомого!

— Капитан его тоже знает?

— Еще бы не знать, это мой заклятый враг!

Капитан почувствовал, как голос его дрогнул, и слова застряли в горле. Он зажег сигарету и нервно затянулся. Мам молчал. Какие мысли бродили сейчас в его голове? При вспышке молнии капитан ясно увидел улыбку на плутоватом крестьянском лице. В ней не было сострадания, но и насмешки, пожалуй, тоже. Просто улыбка — никому не предназначавшаяся и ни о чем не говорящая.

Капитан и завидовал такому простодушию, и злился. Совсем недавно, когда Мам помешал ему застрелиться, он тоже злился на него, хотя в глубине души был благодарен солдату. «Да, — подумал он с горечью, — мог ли я предвидеть, что попаду когда-нибудь в такую ситуацию?» Что буря, бушевавшая снаружи, по сравнению с тихой злобой, которая душила его. Только теперь представилась ему наконец возможность узнать, что он такое на самом деле. Давно уже он отдался привычке, позаимствованной у американцев, она стала его второй натурой — он привык считать себя смельчаком, человеком, успевшим за одну жизнь прожить несколько. Запахи пороха и женских духов, смешанные с винными парами, всегда властно манили его. Еще студентом он сделал все, чтобы овладеть красавицей Бай Тхать. Правда, она потом приняла яд, но родным удалось спасти ее. А он вдобавок оскорбил ее старшего брата, дав ему пощечину. И все это было в порядке вещей, так ему по крайней мере казалось. Потом он записался в армию и стал офицером. Он часто хвастливо заявлял: «Уж таким я уродился — не умею сгибать колени». Даже в бой он всегда ходил в полный рост. Он не боялся риска и быстро продвигался по службе. Всерьез его интересовали лишь война да женщины. Во время одной из карательных экспедиций сгорел дом Бай Тхать, хотя он в этом был совсем не повинен. Родители Бай Тхать не перенесли горя, они умерли три месяца спустя. Братья ее — неизвестно, тогда ли вспыхнула их ненависть или они давно тайком помогали партизанам, — ушли к вьетконговцам. Сумасбродствам Кха не было конца. Отрезвление наступило в ту минуту, когда голос из рупора призвал его, Дао Ван Кха, сдаваться. «Ну вот, — сказал он себе, — теперь тебе предстоит лицом к лицу встретиться с врагом, в руках которого твоя судьба, наконец ты узнаешь, на что способен».


Дождя уже не было, когда он кончился, Кха не заметил. Пленным приказали выходить, лучи фонариков забегали по пещере. Капитан медленно поднялся.

«Какой же я герой, если не попытаю счастья и не найду способ отсюда выбраться. В побеге нет ничего позорного». Он не пошел, как прежде, рядом с Мамом, а нарочно задержался и пристроился сзади. Луна светила совсем тускло, и, когда проходили через густые заросли, капитану удалось незаметно ускользнуть в тень. Потом он спустился в расщелину и пополз.

* * *
В назначенный пункт пленные прибыли среди ночи. На поверке одного не досчитались. Командир роты Шау еще не знал имени того, кто бежал. Когда пленных выстроили на перекличку, он увидел Мама.

— Шау, — сказал ему тот, — бежал Дао Ван Кха из нашего села, мы с ним вместе сидели в пещере, когда пережидали дождь, он еще говорил, что тоже знает тебя.

Шау выслушал его молча, а настойчивый голос внутри твердил: «Значит, враг улизнул!»

Шау усмехнулся.

— Куда же бежать — здесь выхода нет. Если мы не поймаем его, пропадет один в лесу. Глупо!

Когда пленных повели в бамбуковую хижину ужинать, Мам услышал, как Шау сказал конвоиру:

— Как только поедят, идите спать. Дневальный уже назначен. А утром, пораньше, начнем поиски.

Прошло около получаса после того, как Мам поел и выкурил две сигареты, которые им раздали за ужином. Он дремал, когда снаружи послышался чей-то приглушенный голос:

— Поймали! Спасибо, товарищи. Думали, далеко уйдет, а он заполз в окоп к зенитчикам…

В соседнем отсеке загорелась контрольная лампа. Капитан Кха со связанными руками, весь облепленный грязью, стоял, опустив голову. Ему не нужно смотреть, он и без того хорошо знал, кто сейчас сидит перед ним. Стыд и ярость душили его. «Ты капитан, и я капитан. Мне незачем тебе кланяться. Лучше смерть, чем позор. Стреляй, ну чего ты ждешь, стреляй же!» Криво усмехнувшись, он поднял голову и с вызовом взглянул в лицо Шау. Сейчас на него посыплется град ударов, а потом автоматная очередь… Взгляды скрестились. Капитан Кха едва устоял на ногах, тщетно он пытался опереться на створку полуоткрытой двери. Шау приказал снять с него веревки и велел ему сесть на деревянную колоду, служившую стулом, по другую сторону бамбукового стола.

— Зачем ты пытался бежать? — мягко сказал он. — Видно, ты не знаешь или не веришь, что Фронт[42] щадит таких, как ты…

«Нечего тянуть, к чему все эти слова, хочешь убить, так лучше убей сразу!» — прочел Шау в глазах, впившихся в него. Пальцы Шау задрожали, но он постарался взять себя в руки: «Если тебе дана вся полнота власти, то во имя дела революции ты должен уметь превозмочь свои чувства».

— Ты, конечно, ожидал, что я стану мстить, буду унижать тебя, поэтому и бежал, — медленно сказал он. — Но это не так. Когда-то я действительно думал: «Отомсти! Жизнь твоей сестры загублена, твоя семья опозорена… Если ты не отомстишь, тебе не пристало жить, не пристало называться человеком…» Но вот уже почти десять лет я в революционной армии, за это время на многое стал смотреть по-иному. Да, семья моя опозорена. Но ведь нет большего позора, чем потерять родину. Жизнь моей сестры загублена, и я не могу не страдать. Но на долю моих соотечественников выпали страдания и горе неизмеримо большие… Да и мало найдется таких мужчин, кто ни в чем не виновен перед женщиной…

Капитан Кха едва сдержал вздох облегчения, он боялся поднять глаза от стола.

Шау налил из термоса в кружку горячего чаю и протянул капитану. Тот взял ее прямо из рук, пробормотал «спасибо», но к чаю не притронулся.

— Закури, — предложил Шау. — Тошно тебе, наверное, сейчас. Покури, а потом иди поешь, ты ведь голоден. Завтра или послезавтра увидимся снова, времени впереди много. Ну, а то, что ты сам пошел в сайгонскую армию, это твоя ошибка…

Они молча курили. Задумчивый взгляд Шау, прямой и искренний, был устремлен на капитана. А капитан не отрывал мрачного усталого взгляда от огонька лампы. Кружка с горячим чаем давно остыла, сколько сигарет он выкурил — он и не помнил…

Наконец он поднял голову:

— Я виноват перед тобой, Шау. Тогда я…

Шау протестующе махнул рукой:

— Да, ты ударил меня, но это ничто в сравнении с тем унижением, в которое повергли нас враги, заставив вьетнамцев пойти против своего народа. Твой проступок передо мной я уже забыл, и незачем об этом думать. Я хочу только, чтобы ты осознал свою вину перед родиной…

По другую сторону бамбуковой перегородки лежал, прислушиваясь, Мам. Те двое замолчали. Мам долго ждал, надеясь услышать еще что-нибудь, и незаметно задремал. Когда он проснулся, лампа все еще горела. Мам не знал, о чем они успели переговорить за это время. Он хотел было приподняться и заглянуть за перегородку, но несколько рук тут же протянулись к нему и заставили лечь. В этот момент голос капитана, хрипловатый и слегка подрагивающий, тихо, но отчетливо произнес:

— Не думал, что когда-нибудь увижусь с тобой. Если бы мы встретились немного раньше…

Те же самые руки, которые только что удержали Мама, теперь легонько подергали его за волосы, словно спрашивая, все ли он хорошо слышал.

В эту ночь многие из пленных не спали…


Перевод И. Зимониной.

НОЧЬЮ В ЛОДКЕ

Чем дальше, тем у́же, тесней становилась извивавшаяся змеей протока. Крупные листья кустистых пальм[43], спутанные клубки вьющихся растений, которые свисали с наклонившихся почти к самой воде деревьев, то и дело шурша задевали навес лодки. В кромешной тьме стоял нескончаемый комариный звон, монотонно плескалась вода под размеренными взмахами весел. Молча, сосредоточенно греб старый Тхать Нук, и убаюканная лодка, казалось, скользила куда-то в темную глубину, забирая то вправо, то влево, чтоб избежать голых сухих ветвей кустарника и корней деревьев, выступавших из воды, и тогда мне еще страшнее становилось от непомерно больших, навыкате глаз Тхать Нука, старого лодочника-камбоджийца.

Я попал, что называется, в положение человека, оседлавшего тигра. Сойти на берег или вернуться в Линькуинь — деревушку, откуда мы выехали, не было уже никакой возможности.

В Кампонгспы я наконец сбросил с себя солдатскую форму и переодетым дошел до Такео; мне необходимо было попасть в Тиньбьен, но я не рискнул выйти на шоссе и вынужден был больше месяца пробираться через джунгли, так я оказался здесь, в этом глухом краю, рядом с вьетнамо-камбоджийской границей. Не знаю, спасло ли меня какое-то чудо или непреодолимое желание жить придало мне сил, только я вынес все — голод и жажду дневных переходов и кошмарное ощущение затерянности в ночных джунглях.

Черные глянцевитые тела кобр, с вкрадчивым шуршанием скользящих в густой листве, зловонный гнилостный запах, приносимый резкими порывами ветра, которые внезапно налетают на вас среди безжизненной тишины полуденных джунглей; деревья-исполины, чьи стволы под силу обхватить разве что доброй дюжине мужчин; от покрытых наростами, скрюченных, как щупальца спрута, корней веяло такой жутью и напоминанием о растениях-людоедах, что я, втянув голову в плечи, бежал без оглядки; рык тигра в слепой черноте ночи, треск деревьев, ломаемых стадом слонов на другом, невидимом берегу ручья, вселяющие ужас пронзительные крики гиббонов, отрывистые вопли обезьян, созывающих стаю, мерцающие огоньки — глаза выслеживающего добычу зверя…

Угроза, таившаяся в девственной чаще, наполняла меня всего, от макушки до кончиков пальцев, трепетом, животным страхом, какой, наверно, тысячелетия назад испытывали наши предки в своей незащищенности перед природой; но этот страх, преследовавший меня все время моего единоборства с лесом, оказался ничтожным по сравнению с тем ужасом, который охватил меня сейчас, когда я оказался один на один с этим стариком.

— Эй, не спишь?

— Нет, нет!

Стоило мне услышать этот голос, как у меня мурашки побежали по телу. И чтобы убедить его в том, что я не собираюсь спать, я добавил:

— Как тут уснешь, когда комаров такая прорва. Да мне, собственно, и не хочется.

— Поспи хоть немного, устанешь так-то, не спавши! Забирайся в ноп[44] я его для тебя приготовил.

Ну вот, он снова пытается расставить мне силки. Если я сейчас, как последний дурак, заберусь в ноп, ему не придется даже поднимать свое здоровенное весло, чтобы огреть меня по голове; эти крепкие руки с выпирающими, как узлы канатов, бицепсами, — на них был отчетливо виден зеленоватый узор татуировки: слова заклинания, расположенные в форме башни, — внушили мне ужас еще вчера, когда я впервые встретился с Тхать Нуком в харчевне, где он пил вино. Ему ничего не стоит расправиться со мной как с котенком, для этого достаточно лишь схватить ноп и опустить его в воду.

— Хотите сигарету… — я приподнялся, открыл пачку сигарет с фильтром «Джет» — подарок вьетнамца, хозяина харчевни, и протянул Тхать Нуку.

— Кури сам, мне неохота.

Я долго щелкал зажигалкой, пока наконец не зажег сигарету. Пламя зажигалки запрыгало над кончиками моих пальцев; выхваченное из темноты широкое лицо Тхать Нука, в отблесках огня принявшее оттенок закопченной меди, его огромные, дико вытаращенные глаза, зияющий рот показались мне вдруг такими откровенно чудовищными, что я, содрогнувшись, поспешно убрал зажигалку.

— Ха-ха… А мы тут к таким штукам не привычны, мы табачок курим…

Темный свод листвы отбросил, многократно повторил и превратил эти звуки в демонический хохот, который точно гнался за мной. Я затаился, не решаясь даже затянуться посильней. Тхать Нук все так же упорно греб. Мы оба не сказали больше друг другу ни слова.

Неожиданно на дереве резко вскрикнула ящерица. «…Смотри только, чтоб Нук не узнал, что ты из сайгонской армии, он тогда тебе шею свернет, у него в прошлом году ваши солдаты всю семью вырезали. Он у нас один из лучших борцов…» Шепот хозяина харчевни еще звучал у меня в ушах. Тогда уже начинало темнеть, а мне было точно известно, что утром батальон «клыкастых черных тигров» совместно с силами Лон Нола начнет здесь карательные операции — в окрестных деревушках весь день готовились к эвакуации. Замешкаться и остаться здесь означало верный конец. Но и отправляться в путь с таким, как Тхать Нук, было страшновато.

— Ну, если у тебя дело не спешное, подожди день-два, кто-нибудь поедет в Тиньбьен, подвезет, — сказал мне тогда Тхать Нук, опуская стакан с вином на стол; от него, видно, не укрылась моя нерешительность.

«Дело твое, — снова вспомнил я слова хозяина харчевни. — Тхать Нук эти места как свои пять пальцев знает. Он уже немало лет всех наших возит. Хочешь — оставайся, а хочешь — поезжай, смотри сам».

Я подумал еще немного и решительно кивнул. Хозяин тут же, в присутствии Тхать Нука, дал мне с собой немного денег. Когда я подошел к лодке, Тхать Нук уже ждал на корме и, готовый помочь, протянул мне обе руки. Я почувствовал, как эти руки, подхватив меня, легонько прошлись по моим бокам, проверяя, не спрятан ли у меня под рубахой пистолет. Значит, я у него на подозрении. Как знать, может, какой-то дурак шепнул ему, что я тайный агент… Хорошо, что я предусмотрительно так пристроил гранату, повесив ее на нейлоновом шнурке через плечо, что одним движением мог передвинуть ее за спину, так что если бы мне даже пришлось поднять руки и дать кому-то обыскать себя, то гранату ни за что бы не обнаружили.

Лодка пошла значительно медленнее, видимо, протока здесь становилась более мелкой. Докурив сигарету, я лег и, несколько раз притворно зевнув, задышал какможно ровнее и глубже, делая вид, что сплю; я решил посмотреть, как поведет себя старик.

Продолжая неутомимо грести, Тхать Нук старался приглушить кашель. Какая-то ночная птица пронеслась с неприятным криком и чуть не задела его по лицу, сделав круг над нашей лодкой, но он и глазом не повел.

Поздняя луна давно уже взошла, но туман и дым окуривателя закрывали ее, и вдруг несколько лучей пробилось сквозь просветы в густой листве и заиграли на водной ряби у бортов лодки. Было очень тихо. Насекомые, обычно дружным хором приветствовавшие приближение ночи, сейчас уже спали, и даже крик выпи не нарушал всеобщего безмолвия. Только я смежил глаза, как вдруг что-то с силой ударило по носу лодки. Тхать Нук отложил весло и, став на колени, вынул кривой нож с длинной рукояткой. В ту же секунду я нащупал предохранитель гранаты. С ножом в одной руке и с веслом в другой Тхать Нук поднялся; сильным рывком весла он отогнал лодку назад и со всего размаха рассек ножом какие-то ветви.

— Что там такое?

— Да вот ветки торчат — сплошные колючки. Не срубишь, кто-нибудь ночью наткнется, глаз выколет…

Я еле сдержал вздох облегчения. В самом деле, к чему старику убивать меня? Чтобы забрать эти жалкие гроши, на которые он даже не сможет как следует выпить? Но я тут же вспомнил прикосновение его крепких, словно стальные клещи, рук, и тревога снова камнем легла на сердце.

Лодка пошла совсем медленно, еле-еле продвигаясь вперед.

— Ну вот, здесь уже мелко! — сказал старик и, положив весло, принялся отталкиваться шестом.

Господи, этим длинным шестом такому силачу ничего не стоит достать меня на берегу, если бы мне даже удалось выпрыгнуть из лодки. Я сидел, поджав под себя ноги, и не мог оторвать глаз от крепких мускулистых рук старика, ловко управлявшихся с шестом.

Так прошло довольно много времени; наконец я решился взглянуть за борт, прикинуть глубину на случай, если придется прыгать из лодки.

Оказалось, и в самом деле очень мелко. Множество рыбы, вынесенной потоком на мелководье, плескалось, прыгало и билось о борта, брызги летели во все стороны. Несколько крупных рыбин упало в лодку, они судорожно прыгали по дну и наконец, перелетев через борт, снова шлепнулись в воду.

Тхать Нук вынул шест из воды, смыл с него ил и тину и положил на помост. Сняв рубаху, он подоткнул повыше саронг[45] и, спрыгнув в протоку, принялся толкать лодку.

— Давайте, я буду помогать вам шестом…

— Нет, ничего не получится. Илистое дно, можно потом шест не вытащить. Я привык толкать, так легче. Да мель небольшая, скоро пройдем!

Протока между тем все больше мелела. Иногда было слышно, как днище лодки скребет по песку. Тхать Нук, сгорбившись и тяжело дыша, шлепал по воде. Вдруг он, сморщившись, вскрикнул:

— Черт! Белый сом!

Наклонившись, он потер щиколотку, но тут же снова стал толкать лодку. Минут через десять он забрался в лодку, достал из-под навеса маленький фонарик и посветил на ногу. Ранка оказалась очень глубокой, и, хотя вся она была залеплена тиной, из нее все еще сочились красные капли. Старик сел на дно и стал высасывать из ранки кровь. Я поспешно разорвал сигарету, чтобы засыпать ранку, но Тхань Нук махнул рукой.

— Не поможет! Вот если эту рыбину поймать, оторвать хвост да приложить к пораненному месту — вот тогда боль пройдет!

— Господи, да как же ее теперь поймаешь!

— Ну, случается иногда. Ладно, подай мне баночку с известью, смажу немного.

Тхать Нук закрыл ранку плотным слоем извести и потом, словно уступая мне, присыпал сверху табаком из разорванной сигареты. «Вот так лучше. Боль-то какая, небось это не белый сом, от него тоже больно, но не так!»

Щиколотка распухала прямо на глазах. Как не удерживал меня старик, я закатал повыше брюки, засучил рукава рубашки и прыгнул вместо него в протоку. Однако мне пришлось приложить немало усилий, пока лодка наконец не сдвинулась с места.

— Ну, тебе с непривычки трудно. Вот отдохну немного, боль поутихнет, сам возьмусь.

— Ничего! Ничего… я… тоже… могу…

Но уже через какие-нибудь полчаса я был совершенно мокрый от пота, точно выкупался. Лодка, правда, пошла значительно легче, видимо, приближалась большая вода.

— Поднимайся, теперь можно грести… Отдыхай, я сам!

Я забрался в лодку. Для того чтобы умерить охватившее меня нервное возбуждение и показать, что я не из белоручек и не новичок на реке, я взял весло и стал грести.

— Ну вот и утро скоро, — вдруг пробормотал старик, который сидел, обхватив больную ногу.

Я прислушался: далеко в деревне, невидимые за туманом, кричали петухи. У развилки я спросил:

— Направо поворачивать или налево?

— Направо. Поедем в Бамбуковую деревню.

Где-то совсем близко раздалось несколько винтовочных выстрелов, а за ними автоматная очередь. И почти тут же над нашими головами появились два вертолета.

— Черт, повадились охотиться каждую ночь. Видно, партизаны из Бамбуковой деревни один все же подстрелили. Они ведь всегда звеньями по три летают…

Мне незачем было знать, сбит один из вертолетов или нет. Я пытался представить себе людей, которые только что стреляли. Какие они? Добрые, жестокие? Может, старик везет меня в Бамбуковую деревню, чтобы сдать им?

По листьям пальм побежал прохладный ветерок, он принес запах гари.

Тхать Нук велел мне передохнуть.

— Ну-ка, выпей со мной вина, согрейся!

— Спасибо, я не пью.

— А настойку?

— Нет, не люблю.

— Ну, тогда я тебе чай сделаю.

Он налил себе небольшой стаканчик, осушил его залпом и принялся разжигать огонь в глиняной жаровне, пристроенной на корме. Мы перебросились с ним еще какими-то пустыми, ничего не значащими фразами, и вдруг он спросил:

— Ты сам-то откуда будешь?

— Из Тяккадао.

— Ну, дорога дальняя… Что-то ты не похож на наших вьетнамцев![46]

— Я последних года четыре работал в Намаванге[47].

Не знаю, верил ли старик тому, что я говорил, но я принялся пересказывать все, что я когда-либо слышал о Стране Пагод, лишь бы только доказать, что я действительно из местных вьетнамцев.

Тхать Нук вздохнул, налил чашку чая и протянул мне.

— Палочки для еды бывают длинные, а бывают и короткие, вода случается и большая, и малая — то прилив, то отлив. И в Камбодже так, и во Вьетнаме так. Повсюду есть люди и хорошие, и плохие. Сайгонские солдаты и солдаты Лон Нола сожгли мой дом и убили жену, а невестку и внука бросили в огонь… Один я остался на этом свете… Так-то вот, а некоторые считают меня вором. Враки все это! Просто раньше главари здешних шаек побаивались меня и частенько стаканчик подносили. Людям всегда подозрителен тот, о ком они мало знают. Вот я, к примеру, как про тебя поначалу думал…

— Что я тайный агент, шпион?

— Вот-вот!

Большие, влажно поблескивающие глаза старика смотрели на меня простодушно и смущенно. Я опустил голову. Значит, нелегко пришлось нам обоим — и ему и мне, — и все это из-за тех, кто сделал меня своим слугой. Я мог обмануть еще кого-нибудь, обмануть раз, другой, но невозможно обмануть всех. И главное, нельзя обмануть самого себя. Я почувствовал необходимость во всем признаться Тхать Нуку.

— Скажу вам правду, я солдат сайгонской армии.

— Ну! Выходит…

— Да. Меня взяли насильно, привезли в Кампонгспы. Я бежал…

Так бывает, когда долго сдерживаемая вода вдруг прорвет плотину, — я рассказал ему все до мельчайших подробностей: и про то, как я блуждал в джунглях, и про то, как боялся его…

— А сейчас я думаю только о том, как бы поскорее добраться домой, — закончил я.

Небо заволокло облаками. Наша лодка шла теперь уже не в Бамбуковую деревню. Тхать Нук повернул к деревне Капоки, где мы с ним должны были расстаться. Прямо по носу лодки тянулся ровной прямой лентой канал, вода в нем из черной постепенно превращалась в бледно-розовую и вдруг вспыхнула ярким огнем в лучах наступающего дня. Зелень вокруг — и кустарники, и большие деревья — зазвенела птичьими голосами, приветствующими зарю.

Перед тем как проститься, Тхать Нук снова спросил меня:

— Значит, ты твердо решил идти в Тяккадао?

Я кивнул. Он долго молчал, потом с сомнением покачал головой:

— Уж больно далеко. Боюсь, не доберешься… А… Ну да ладно. Возьми-ка мой кальян. Через день будешь в Главном селе, спросишь там старейшину и передашь ему кальян, он тебе поможет.

— А вдруг он мне не поверит? Может, вы напишете несколько слов?

— Господи, да я же ни одной буквы не знаю!.. Ну ладно. Ты вот что — отдай ему кальян и скажи: «ры сэй теонг кап, бонг ла чроу кса. Лон Нон ры си да, тиа бон ла руа по А ме ри ка…» Ясно?

— Нет… не совсем…

Тхать Нук рассмеялся:

— Это значит: хочешь срубить бамбук, сравняй колючки, солдаты Лон Нола — это шипы американцев. Запомнил?

— Да, запомнил. А можно одновременно и сравнять колючки и срубить бамбук, как вы думаете?

— Вот-вот! Срезают колючки, чтобы срубить бамбук!

Тхать Нук показал мне: вон там лежит Главное село, оно еще под контролем сайгонских властей, а в той стороне, где высокие пальмы, — освобожденная зона. Он дал мне на дорогу бутылочку тигровой мази и двести риелей[48]. Да, дорога, которую я прошел, таила в себе много опасного. Но всюду находились хорошие люди, готовые помочь мне.

Я распрощался с Тхать Нуком. Отойдя довольно далеко, я оглянулся: старик все еще стоял у канала. Со стороны Линькуиня, деревушки, из которой мы выехали вчера вечером, донеслась ожесточенная стрельба. Значит, утром, как и говорили, там начался бой между партизанами и карателями. Впереди в деревне залаяли собаки. Удастся ли мне благополучно проскочить эти места? Но ведь даже если я доберусь до дома, за мной рано или поздно снова придут.

Я бегом бросился назад к каналу. Наверно, люди часто принимают неожиданные решения, но они всегда — результат долгих размышлений.

Тхать Нук, увидев, что я повернул назад, громко крикнул:

— Эй, ты что, разве там уже враг?

Я помолчал, потом достал спрятанную под рубахой гранату и протянул старику:

— Возьмите, может, пригодится для защиты. Я решил не возвращаться в Тяккадао. Пойду туда, к тем высоким пальмам!

Тхать Нук еще шире открыл глаза, отшатнулся и тут же бросился ко мне, обнял, слегка приподняв от земли:

— Ха-ха-ха… Ну! Вот так-то лучше. Может, встретишь там моего сына. Он как две капли воды на меня похож. Увидишь, сразу поймешь, что это он…


Перевод И. Зимониной.

Ле Чи Ки

ПОЖАРНЫЙ

В квартале Зиенгмыт все в один голос признавали, что у Люана, участкового пожарной охраны, замечательный характер. Еще бы! Он всегда всем улыбался простой и открытой улыбкой и похож был на человека, который явно доволен своей работой.

Но люди диву давались: разве может парень, вроде Люана, удовлетворяться такой скромной должностью? Ведь вокруг Ханоя для пожарных немало дел куда важнее: тут тебе и разные склады, и современные заводы, и фабрики. Там противопожарная охрана технически лучше оснащена, и вообще там — перспектива! А здесь? Мазанки из глины, крытые сухой травой, оставшиеся еще от старорежимных времен. Где здесь мог найти приложение своим силам способный человек?

Никто не знал, опасна ли работа Люана в те часы, когда его вызывали в пожарную часть, но в квартале, когда он появлялся, на него, по правде сказать, почти не обращали внимания. Обычно он сворачивал к водонапорной башне, засучив рукава, завинчивал и развинчивал пожарный кран. Подолгу, будто монтер, рассматривал электрические провода, протянувшиеся от одного покосившегося бамбукового шеста к другому и скрывавшиеся в домах. Зайдя к кому-нибудь в дом, Люан дотошно проверял противопожарный инвентарь, спрашивал, есть ли топор с длинной рукояткой, осматривал фитили, интересовался бамбуковыми лестницами. Если чего-то не хватало, говорил, чтобы купили, если сломано — заставлял чинить. Вот и все. В квартале думали, что с такими обязанностями мог бы справиться любой.

Зиенгмыт — около сотни мазанок, вклинившихся в городской квартал Батьмай. Живут в них семьи рабочих, которые трудятся на ханойских заводах, да несколько мелких торговок с соседнего рынка. Днем здесь остаются одни женщины-надомницы, занятые вязанием шерстяных вещей. С ними-то и вынужден работать Люан. «Вынужден» потому что Люан легко конфузится, а женщины и девушки чересчур смелы, когда соберутся вместе. Молодые вязальщицы, почти все сверстницы Люана, многие еще не замужем. Увидев издалека Люана, они затевают игру:

— Отгадайте, кому это он все время улыбается?

И, заливаясь смехом, толкают друг друга. Серьезной остается только Нгаук, бригадир вязальщиц.

— А он улыбается не вам, — язвительно замечает она. — Нашел работу не бей лежачего, вот и ходит сам не свой от радости.

Ей становится не по себе, как только она вспоминает о пожарнике. Что это за мужчина? Настоящим делом не занимается, а только без конца сует нос в чужие дома, велит то, велит это, напоминает, запрещает. Ни дать, ни взять — зловредная свекровь. Но как бы то ни было, а Нгаук стала выполнять противопожарные правила после этих напоминаний куда строже. Только вступить в добровольную пожарную дружину наотрез отказалась.

А еще недолюбливала Люана в этом квартале немолодая женщина по имени Ан. Она ходила по домам, скупая у крестьян зелень, и сдавала ее кооперативу на рынке Мё. И так вздохнуть было некогда, а тут еще Ан ждала шестого ребенка… Конечно, на такую чепуху, как совещание по противопожарной безопасности, у нее просто не было времени. У нее по всему дому были разбросаны штаны и кофты вперемешку с рваными тряпками, хворостом и соломой. Люан заходил к Ан каждый день. Он помогал малышам навести порядок на кухне, сам починил бамбуковую лестницу и плетенную из бамбука дверь. Но Ан это не тронуло. Когда Люан принимался увещевать ее, она кивала головой и соглашалась, но лишь для вида. А как только он уходил, Ан тотчас спешила к Нгаук:

— Все-то ему пожары мерещатся, а у нас их отродясь не видали.

На сердце у Нгаук становилось веселее от таких слов: находился еще один человек, деливший с ней неприязнь к Люану.

Люан дважды вызывал в участок нерадивую женщину, а потом критиковал Ан на собрании. Все решили, что после этого ноги его не будет в доме Ан. Но на следующее утро соседи увидели: Люан как ни в чем не бывало зашел к Ан и исправил электропроводку. Старые люди хвалили пожарного за упорство и настойчивость, а молодежь осуждала его за мягкость и уступчивость. Но так как на лице у Люана всегда сияла улыбка, даже если он был сердит, то все считали, что характер у него просто золотой.

* * *
Как только зазвонил телефон, дежурный по пожарной части схватил трубку и приготовился сделать запись на бланке.

В опустевшей казарме взревела сирена, раздался топот бегущих ног, по двору промелькнули тени людей, казалось, только и ждавших приказа, через десять секунд из ворот пожарной части уже выползали красные машины.

Холодный ветер бил в лицо Люану. Пожарный закрепил понадежнее ремешок медной каски. Он привык беречь секунды. Когда занимается огонь, каждая минута промедления обходится дорого.

Чем ближе к Батьмаю, тем больше он волновался. Алое пламя окрасило все небо над кварталом Зиенгмыт. Издалека он услышал, как с треском лопаются бамбуковые столбы и стропила, увидел парней и девушек — членов добровольной пожарной дружины, помогавших выносить вещи из тех домов, к которым еще не подобрался огонь.

Машина не успела затормозить, а бойцы из отделения Люана уже спрыгнули на землю и заняли свои посты. Пожарные развернули шланги, подключив их к ближайшему пожарному крану, о котором не подозревали даже старожилы Зиенгмыта. Забила струя воды. Огонь бушевал. Он то ревел, будто штормовое море, то завывал, как свирепый тайфун. У Люана не раз перехватывало дыхание, легкие обжигало жаром, от дыма кружилась голова.

Порыв ветра вдруг поднял до облаков гигантский столб пламени. Люан вместе с товарищами мгновенно подсек огонь мощной струей. Море огня над деревянным домом исчезло, показалось мерцающее звездами небо. Люан попытался было вытереть рукавом пот с лица, и вздрогнул как от прикосновения к кровоточащей ране.

Он услышал, как кто-то громким голосом докладывал командиру части. Видно, боец-наблюдатель что-то обнаружил в горящем доме. И тут Люан расслышал приказ командира: спасти ребенка, оставшегося в доме.

Два шланга, две водяные струи расчищали Люану путь среди огня. В доме было полно едкого дыма, нечем дышать. Держа шланг в руке, он, закашлявшись, остановился в первой же комнате. Потом плеснул себе в лицо водой и пошел на ощупь вперед. Чем дальше, тем труднее было дышать. Он смочил водой платок и прикрыл рот, дышать стало легче. Люан прислушался. Кто-то тихо застонал. Люан убрал платок со рта и громко окликнул:

— Кто здесь?

От густого, будто молоко, дыма сразу запершило в горле, Люан закашлялся и почувствовал жгучую боль в груди.

Вдруг вверху загудело. Неизвестно откуда вырвавшийся огонь охватил крышу из пальмовых листьев, сотни огненных змей грозили Люану своими жалами. Ясно, что остались считанные минуты. Люан все еще не нашел ребенка. От едкого дыма появилась нестерпимая резь в глазах. Прислонился к шкафу, нажал плечом. Шкаф рухнул, и прямо на шкаф упала часть крыши, образовался просвет, в который устремился дым. Люан увидел малыша, забившегося под кровать. Пожарный схватил его на руки, посмотрел, не осталось ли еще кого, и поспешил к выходу.

Но было уже поздно. Огонь бушевал у двери, шланги туда не доставали. Сзади — высокая стена, над головой и слева — сплошное пламя. Свободным от огня оставался лишь выход направо в соседнюю комнату. Но обрушившиеся стропила подперли дверь снаружи и ее невозможно было открыть. Люан обливался потом, в горле пересохло. Малыш, которого он держал, потерял сознание и больше не стонал.

Стиснув зубы, Люан изо всех сил ударил ногой в дверь. Она заходила ходуном. Сверху обрушилась полуобгоревшая опора, пожарный увернулся от нее и снова нажал на дверь. Притолока рухнула вниз, и дверь, тяжело накренившись, стала медленно падать на Люана. Отступить обратно в комнату? Нет, с ребенком на руках он не успеет. Люан встал спиной к двери, падавшей вместе со стеной. Огромная тяжесть пригнула его вниз, левой рукой он обнял ребенка, а правой уперся в горячий, обжигающий пол. Люан старался выбраться из-под тяжести, придавившей его, и ему удалось выползти. Когда он появился из горящего дома и услышал крики парней — членов добровольной дружины, его пронизало холодом от головы до пояса. Люан без чувств упал на землю.

В ту же ночь милиция выяснила причину пожара. Ан для тепла поставила под кровать печку с горящими углями, от нее начали тлеть пеленки и сушившиеся тряпки. Занялся пожар.

Только месяц спустя Люан выписался из госпиталя и появился в квартале Зиенгмыт. Все жители квартала, и особенно молоденькие вязальщицы, встретили его как героя. Район Батьмай решил торжественно вручить ему грамоту и памятный подарок городского административного комитета.

Такая награда, считали все, обрадует пожарника, и, ожидая, когда он начнет свой обход, люди во вновь отстроенных домах думали, что увидят на его губах знакомую улыбку. Но Люан больше не улыбался. Каждый раз, когда он обходил квартал, взгляд его был прикован к закопченным фундаментам сгоревших домов. Люан подолгу простаивал возле того места, где раньше был дом сварливой Ан. В эти минуты лицо его искажалось от боли. Весь квартал встревожился.

Он не выразил радости и в день вручения награды. Нгаук преподнесла ему цветы. Грустный вид Люана растрогал ее, и она смущенно спросила:

— Все говорят, что вы герой, умелый пожарный. А вы почему-то не радуетесь, где же ваша улыбка?

— Если бы я был умелым пожарным, — Люан взглянул на девушку, — то не было бы пожара и не понадобилось бы геройства.

А потом случилось нечто странное: Нгаук вдруг вступила в добровольную пожарную дружину. Подружки могли теперь об этом вволю посудачить. Гадали так и этак: «А-а, значит она и он…» И, заливаясь смехом, подталкивали друг друга.

Но никто не знал, что было на душе у бригадира. А Нгаук очень хотелось, чтобы на загорелом лице пожарника поскорее опять появилась знакомая улыбка. Только и всего, быть может…


Перевод И. Глебовой.

ВЕЧЕР В ХРАМЕ ЛИТЕРАТУРЫ

Фидеос подошел к письменному столу, приподнял настольную лампу и удовлетворенно усмехнулся. Деньги, как он и предполагал, исчезли… Он оставил их под лампой накануне, чтобы отблагодарить служителя. Ну и что ж! Что ни говори, а этот парень все же капельку честнее других… Фидеос почувствовал облегчение. Словно гора спала с плеч. Словно он заплатил наконец старый долг. Всю эту неделю Фидеоса томило беспокойство, которое усиливалось по мере того, как приближался день возвращения на родину. И все потому, что ему никак не удавалось отблагодарить этого человека… Теперь, кажется, все в порядке. Больше не о чем беспокоиться… Но тут Фидеос с удивлением обнаружил, что опять думает о нем и снова — уже в который раз — пытается разобраться в противоречивых чувствах, которые он испытывает к нему.

Турист, проделавший путь от самой Греции, казалось бы, должен привыкнуть к повадкам гостиничных служащих. Нельзя сказать, чтобы все они были на один манер. Попадались такие, которые все делали кое-как, наспех. Многие лебезили и заискивали — авось что-нибудь перепадет… А еще больше было нечистых на руку, которые так и норовили стянуть у проезжего иностранца то деньги, то какую-нибудь вещицу. Наученного опытом туриста не нужно учить уму-разуму. Оказавшись в очередной гостинице, он держится настороженно, присматривается, выжидает… по крайней мере на первых порах.

Приехав во Вьетнам, Фидеос решил не пренебрегать старым опытом. Едва получив номер в гостинице, он соорудил целую систему ловушек. Всюду, где только мог, сделал только ему одному попятные отметины, наладил хитроумные и совершенно незаметные приспособления. Не обнаружив в первые дни за гостиничным служащим, убиравшим его номер, никаких грешков, Фидеос затеял более дерзкую игру: оставив как бы невзначай ключи от чемоданов, он не появлялся в номере весь день. Когда же наконец вернулся, его взору предстала забавная картина: бедняга восседал на стуле перед его номером, добровольно взяв на себя роль сторожа. Правда, он был занят каким-то делом. Фидеосу показалось, что он переписывал что-то похожее на стихи в блокнот с синей обложкой. Увидев постояльца, парень закрыл блокнот, поднялся со стула и как-то очень просто сказал:

— Ключи от номера есть не только у нас с вами. До вас в этом номере побывала не одна сотня людей, и ключи терялись не один раз… Хорошо, что сегодня у меня выходной… Вот я и караулил ваши чемоданы.

Никак не ожидая, что собственная подозрительность приведет к столь щекотливой ситуации, Фидеос пришел в замешательство. Он покраснел до кончиков ушей, протянул руку к блокноту в синей обложке и дружелюбно улыбнулся.

— Я всегда отличался… рассеянностью, извини меня! Что это у тебя? Кажется, стихи?

Вопрос застал парня врасплох. Он смутился и спрятал блокнот в карман. Вид у него был такой, словно его поймали на месте преступления, за какой-то глупой забавой.

В другой раз Фидеос намеренно оставил деньги в кармане рубашки, которую нужно было отдавать в стирку. Ему была очень хорошо знакома манера гостиничных служащих обшаривать карманы вещей, сдаваемых в стирку. Велик ли грех прихватить мелочь, по оплошности забытую постояльцем в кармане! Тем более для этого парня: кроме казенной формы белого цвета, которая, надо сказать, поражала Фидеоса своей белизной, у него был один-единственный костюм — если можно назвать костюмом видавшие виды и изрядно вылинявшие хлопчатобумажные штаны и рубаху коричневого цвета. Но каково же было изумление Фидеоса, когда минуту спустя парень вернулся с деньгами. Бросив на ходу: «Вы забыли это в кармане», — он исчез так же быстро, как и появился, не дав туристу опомниться. Подобные случаи повторялись изо дня в день, и в конце концов Фидеос со спокойной душой уничтожил все свои хитроумные ловушки. Парень явно начинал ему нравиться. Однажды, когда тот собрался в город по делу, Фидеос запросто протянул ему деньги и добродушно сказал:

— На вот, возьми себе на выпивку!

Парень залился краской, затем побледнел. Фидеос подумал, что он поскупился и этим обидел человека. Желая исправить свою оплошность, он поспешно достал еще несколько бумажек. И вдруг заметил, каким недобрым стал взгляд парня — в его внезапно потемневших глазах вспыхнули злые огоньки. От этого взгляда Фидеосу стало не по себе, и он молча сунул деньги обратно.

Если разобраться, отказ парня от положенного вознаграждения не должен был особенно удивить Фидеоса. Разве не приходилось ему встречать среди гостиничных служащих честных и добросовестных людей? Утверждать, что таких можно было бы пересчитать по пальцам, значило бы покривить душой. Но честность этого вьетнамского парня была не просто одним из свойств натуры, эта честность была совершенно неотделима от всей его сущности, пока еще мало понятной туристу из далекой Греции.

Фидеос настолько привык ежедневно видеть этого парня в гостинице, что порой почти не замечал его присутствия. Но заботливость его не могла оставаться незамеченной… Каждый раз, возвращаясь с прогулки, Фидеос находил свою комнату не такой, какой ее оставлял. Постельное белье всегда было свежим, обувь аккуратно расставлена на коврике, чайный сервиз на столе безукоризненно чист, полотенца на специальной вешалке — сухие и ослепительной белизны. В ванной комнате все сверкало, все было начищено до блеска. А на подоконнике неизменно стояла ваза со свежими гладиолусами, любимыми цветами Фидеоса. Порой Фидеосу становилось как-то не по себе от того, что заботы о нем выходят за рамки обычного обслуживания. У него было такое чувство, будто его опекают, как очень близкого человека, почти как родственника. Приглядываясь к парню, окружившему его такой заботой, Фидеос не находил в нем ничего особенного. Обыкновенный парень… Занимаясь своим делом, он был усерден, как пчела, молчалив и сосредоточен, как муравей. Окончив работу, он удалялся в свою каморку, сбрасывал стесняющую движения европейскую одежду, переодевался в свои вылинявшие коричневые штаны и рубаху и растягивался на кровати с блокнотом в руках. Записав что-то в этом блокноте с синей обложкой, он откидывал голову и читал нараспев. В такие мгновения его душа, казалось, устремлялась в какой-то иной мир, далекий и необъятный, лицо принимало отрешенное выражение. Но стоило Фидеосу окликнуть его за дверью, как он вскакивал, словно подброшенный пружиной, засовывал блокнот под подушку и только тогда открывал. Фидеос не раз испытывал неловкость за свое непрошеное вторжение в мир сокровенных чувств другого человека…

Как бы там ни было, парень хорошо делал свое дело, и на него спокойно можно было положиться. Мало-помалу Фидеос стал относиться к нему с нескрываемой симпатией и не раз беседовал с ним вполне откровенно. И вот наконец наступило утро, когда он проснулся с мыслью о том, что его пребывание во Вьетнаме подходит к концу: до отъезда оставался всего один день. Фидеос снова с признательностью подумал о парне, который в течение целого месяца заботливо обслуживал его и усердно опекал. Поразмыслив некоторое время, он положил в конверт довольно приличную сумму, написал несколько теплых строк и, сунув конверт под настольную лампу, отправился в Храм Запада — ему не хотелось вынуждать этого парня брать деньги у него из рук…

Фидеос нажал кнопку звонка и в задумчивости подошел к окну.

Летний день в тропиках. Ясное, синее небо, уходящее в беспредельную высь. На вековых деревьях вдоль улиц играют солнечные блики — словно золотые зайчики резвятся в густой листве. Вот целый сноп золотых лучей вспыхнул ослепительным сиянием… Фидеос снова и снова представлял себе Храм Запада с его древними ступенями, выщербленными дыханием веков… А бухта Халонг? Ее невозможно забыть… Или Пагода благовонных следов… Уже в первую неделю он увидел так много необычного, что был вполне удовлетворен своей поездкой. Нет, не зря он пустился в столь дальнее путешествие. Не зря… Но теперь, когда до отъезда остались считанные часы, к чувству удовлетворенности примешивалось какое-то новое, тревожное ощущение… Оно появилось сегодня утром там, в Храме Запада… В последнюю минуту легкое, радостное настроение неожиданно сменилось грустными раздумьями о том, что он еще бесконечно далек от подлинного понимания этой страны. Природа вокруг Храма Запада неброская и обычно не вызывает у туристов восторга, но зато статуи буддийских святых… они просто великолепны. Каждая линия, каждая деталь наводит на глубокие раздумья… Фидеос долго не мог отойти от деревянной статуи Архата[49]. Едва сдерживая почти болезненное волнение, он снова и снова возвращался к статуе. Какие руки… И это всего лишь копия! История исчезновения подлинника для Фидеоса так и осталась загадкой, но и копия — истинный шедевр! Прошло несколько часов, а Фидеос все еще был здесь, не в состоянии оторвать взгляд от этих рук, — сухих и жилистых, но таких живых и гибких, словно в каждой жилке билась теплая кровь. Ничего подобного ему до сих пор не приходилось видеть. Фидеос попытался представить себе вьетнамского скульптора, несколько веков назад дерзнувшего создать эти прекрасные руки… Нет, это совершенно невозможно! Именно эти руки, гениально воспроизведенные неизвестным художником, приблизили Фидеоса к пониманию, пусть иллюзорному, души вьетнамца тех далеких времен… Или это всего лишь самообольщение? Но разве статуя Венеры Милосской не дает ключа к пониманию души гениального художника Древней Греции, его родины?

Храм Запада Фидеос покинул, полный совершенно новых ощущений: Вьетнам и его народ стали ближе, понятнее…

Фидеос отозвался на стук в дверь. А, вот и он.

— Скоро будем с тобой прощаться, дружище. Через шесть часов я навсегда покину Вьетнам. Жаль… но что поделаешь? Ты мне ужасно нужен, у меня полно дел.

С этими словами Фидеос раскрыл чемоданы и принялся укладывать в них вещи, беспорядочно разбросанные по всей комнате, исподволь наблюдая за парнем: чего доброго, он снова попытается незаметно вернуть деньги, как он проделывал уже не раз. Но малый держался будто ни в чем не бывало. Разве что на этот раз, как показалось Фидеосу, он был особенно прилежен и проворен. Заметив, что парень собирается убрать в шкаф чайный сервиз и другие казенные вещи, Фидеос сказал:

— Подожди, я ведь поеду на вокзал только в десятом часу, все это еще понадобится!

Секунду поколебавшись, парень ответил:

— Хорошо. Но только, когда будете уезжать, не забудьте сдать дежурному ключи от номера. А я вернусь в десять часов, тогда и приберу.

— Стало быть, ты не проводишь меня?

— Мне очень жаль, но вечером у меня дела, вернусь поздно и вряд ли вас застану.

Только сейчас Фидеос сообразил, что не одни заботы о его персоне занимали парня. Выражение его лица в этот момент почему-то напомнило Фидеосу лица знакомых ему страстных любителей футбола, вот так же они торопились поскорее разделаться с домашними делами, чтобы не опоздать на стадион. Фидеос понимающе улыбнулся:

— Ну ладно, убирай все сейчас, чтобы уйти пораньше. Я и забыл, что сегодня суббота. Тебе небось надо купить что-нибудь детишкам, да? И жена, наверное, надавала всяких поручений? Ничего, мы с тобой мигом управимся. Я ведь тоже задумал одно дело, но сейчас еще, пожалуй, рановато — и пяти нет!

Когда все было собрано и уложено, парень достал из кармана небольшой сверток:

— Это для вашей жены. Денег, которые вы оставили, как раз хватило.

Фидеос развернул сверток и обрадовался. Это была маленькая шкатулочка для женских украшений. Живопись по лаку. Он много раз просил парня купить такую, но как назло их мгновенно раскупали. Это было как раз то, о чем он мечтал. Как хорошо, что парень не забыл его просьбу. Наверное, раздобыть эту шкатулочку было не так-то просто.

Растроганный Фидеос оторвал взгляд от изящной вещицы. Он был преисполнен благодарности… Но парня уже и след простыл: он быстро сбежал по лестнице и растворился в уличной толпе. И опять Фидеос у него в долгу…

Его охватило горькое чувство сожаления и раскаяния: все его суждения об этом человеке оказались весьма поверхностными. Что и говорить, он подходил к нему с меркой более чем примитивной. Честный, добросовестный, приветливый, этот человек был похож на многих парней из числа гостиничных служащих, с которыми Фидеосу приходилось иметь дело. Но что-то его отличало от всех остальных, и это «что-то» было очень важным, существенным…

Теперь, когда до отъезда оставалось несколько часов, Фидеос удрученно признался себе в том, что совершенно не понимал человека, с которым ежедневно общался в течение месяца. И что еще хуже, своим поведением он не раз обижал его. Какими нелепыми показались ему теперь собственные ухищрения!

Солнце клонилось к закату. Фидеос встрепенулся, вспомнив о деле, которое оставил напоследок. Договорившись с администрацией гостиницы, чтобы багаж доставили на вокзал, и оставив в номере только маленький чемоданчик, Фидеос оделся и вышел на улицу. Этот парень не выходил у него из головы — не хотелось уехать, оставшись в долгу перед ним. Долг совести… Фидеос уже собирался сесть в машину, когда ему на ум пришла неплохая мысль. Он поспешно вернулся в номер, схватил лист бумаги и торопливо написал несколько строк, затем, помедлив секунду-другую, снял с пальца перстень, положил его в конверт и сунул под настольную лампу. Перстень не был безделушкой, золото весило около трех донгканов[50], дорогой камень играл тонко и искусно отшлифованными гранями. Фидеос подумал, что такая вещь ни в какое сравнение не идет с чепуховыми подарками, которые он делал раньше. Может быть, этот перстень поможет парню и он сможет теперь изменить образ жизни, который представлялся Фидеосу весьма примитивным. Но важнее всего было то, что ради этого парня он, Фидеос, не пожалел расстаться со своим обручальным кольцом… Он принял этот перстень из теплых и трепетных рук своей невесты во время венчания в церкви… Он был уверен, что жена поймет и одобрит его поступок. И перед парнем не стыдно. Фидеос все хорошенько продумал: на этот раз парню не удастся вернуть подарок, потому что в десять часов Фидеос будет уже далеко…

Теперь он может со спокойной совестью отправиться в Храм литературы и послушать, как читают стихи. Он давно об этом мечтал. Именно это он оставил напоследок. Он тщательно изучил литературу, которую ему удалось раздобыть, но только сегодня вечером он увидит все собственными глазами…

Шумная улица сразу осталась позади, едва Фидеос ступил за ворота с тремя арками. Он благоговейно поднялся по древним ступеням, охраняемым каменными драконами, которые замерли в угрожающих позах еще со времен императоров Ле[51]. Фидеос был ошеломлен: он внезапно попал в совершенно иной мир, сказочный и таинственный. Кто бы мог подумать, что совсем рядом, за стенами, — шумный город. Поэтические лужайки, уже окропленные вечерней росой, величественные вековые деревья с темно-зелеными кронами, теряющимися в бездонной глубине сумеречного неба, спокойная поверхность пруда под плотным слоем ряски, еле различимые тропинки, усыпанные прелыми листьями, — все это показалось ему миражем, зыбким и эфемерным… Но уже в следующее мгновение Фидеос ощутил реальность всего окружающего: зеленые кроны, сливаясь с тенями надвигающихся сумерек, как бы растворялись в бездне неба, а древние сооружения, порталы с тремя арками, замшелая черепица крыш — все это, напротив, приняло удивительно ясные, четкие очертания. Призрачный и вместе с тем вполне осязаемый мост в давно ушедшие века…

Стараясь ступать осторожно, Фидеос миновал еще несколько ворот с тремя арками, обогнул справа сооружение, не очень высокое, но легкое и строгое, покоящееся на четырех кирпичных колоннах. Прочел надпись: «Беседка изящной словесности». И, обогнув беседку, он замер, пораженный открывшейся его взору удивительной картиной: перед ним была аллея каменных стел с иероглифическими надписями.

Это была широкая аллея, которая казалась еще просторней в свете угасающего дня. С двух сторон поднимались величественные и безмолвные стелы, уходившие своими основаниями в зеленую траву. Фидеос знал, что на них высечены имена прославленных писателей, поэтов, ученых, политических деятелей страны. Он прочитал об этом в книге по истории Вьетнама. И вот сейчас, среди безмолвия Храма литературы, окруженный расплывчатыми тенями летних сумерек, Фидеос никак не мог освободиться от странной тревоги, охватившей его. Ученые-конфуцианцы пяти столетий, писатели и поэты словно ожили и окружили его тесной толпой, такие близкие и реальные и вместе с тем такие далекие, по-своему загадочные, недоступные пониманию… Словно на минуту приоткрылась и тут же захлопнулась дверца в прошлое, в те дни, когда был построен Храм литературы… Тысячу лет назад, после заката древней греческой цивилизации, когда над доброй половиной мира уже нависла мрачная тень длинной средневековой ночи, где-то на краю света, в небольшой стране, люди построили целый ансамбль великолепных дворцов и храмов, куда должны были стекаться самые талантливые, самые образованные люди страны, чтобы рассуждать об изящной словесности. Одни династии сменялись другими, вырастали новые дворцы и храмы, восхищая и изумляя своим величием все новые и новые поколения.

Фидеос обратил внимание на то, что все стелы обращены к колодцу в центре аллеи — небольшому квадрату, выложенному цветным камнем. В зеркальной глади колодца причудливо преломлялся тусклый свет уходящего дня, а где-то в глубине его мерцало отражение грациозной и величественной Беседки изящной словесности.

Позади себя Фидеос услышал шепот, сдержанные голоса — очевидно, он начал привлекать внимание, слишком долго задержавшись здесь. И он поспешил дальше, миновал внутренний дворик, выложенный кирпичом, обошел еще два сооружения и очутился в другой части Храма, которая сначала показалась ему совершенно незнакомой. Здесь сохранились лишь основания древних сооружений. Повсюду виднелись следы разрушений, оставленные колонизаторами. На просторных основаниях, выложенных каменными плитами, стояли вазоны с декоративными карликовыми деревьями. На каждом вазоне виднелась табличка с указанием имени человека, подарившего дерево Храму. Фидеос с любопытством прочел: «Фикус. 106 лет. От почтенного Нама из Намдонга», «Карамбола. 99 лет…» Их было много, этих карликовых деревьев, вазоны стояли даже на отдаленных дорожках. Внимание Фидеоса привлек небольшой каменный бассейн на деревянном основании, в центре которого была имитация скалы с карликовым деревцем. А, вот и надпись: «Сосна. 477 лет. От почтенной Тьионг с улицы Дой Кан». Это уже был не декоративный вазон, а кусочек самой вьетнамской земли, как бы символ вьетнамской души. Деревце, поднимавшееся от земли всего лишь на две ладони, носило на себе печать почти пяти столетий: кора покоробилась и загрубела, веточки напоминали высохшие руки дряхлого старца, и все же кое-где пробивались пучки свежих зеленых иголочек. Деревце продолжало жить. Уходя корнями в миниатюрную скалу, деревце спокойно и гордо смотрелось в гладь маленького бассейна, подернутого еле заметной рябью. Фидеос подумал об этой почтенной Тьионг. Почти пять столетий назад соотечественник этой женщины — наверняка одной с ней крови — начал проращивать семечко сосны на этой маленькой скале, частице вьетнамской земли. С тех пор утекло немало воды. Войны сменялись мирными временами, вслед за упадком наступал расцвет, рабская зависимость безвозвратно уходила в прошлое, уступая место славным свершениям, на смену разобщенности пришло объединение… Исчезло все, что представляло ценность для человека, вырастившего деревце: дом, земля, могилы предков. Имя его забылось. Осталось только вот это деревце, которое переходило от одного поколения к другому. Оно уже перестало быть обыкновенной карликовой сосной, оно стало живой душой, живым символом непрерывной цепи поколений… Почтенная Тьионг, как и сотни тысяч подобных ей, сохранила для других частицу жизни этих поколений, и эта жизнь не погибла, несмотря на все старания захлебывающихся от злобы колонизаторов истребить, уничтожить вьетнамский народ, убить в нем самое дорогое — его душу.

Фидеос так глубоко ушел в свои раздумья, что встрепенулся только тогда, когда вспыхнули электрические фонари. Он медленно направился назад.

Обогнув Храм больших церемоний, Фидеос остановился как вкопанный: широкий мощеный двор был полон людей. В середине люди сидели, тесно прижавшись друг к другу. По бокам они стояли плотными рядами, заполонив открытые пристройки и все три арки Великих крепостных ворот. Вглядевшись, Фидеос заметил в толпе и старцев с седыми бородками, и совсем еще юных парней. Нарядные нейлоновые рубашки и повседневная коричневая одежда. Бантики в волосах школьниц и бархатные валики, поддерживающие шиньоны молодых женщин. Парусиновые шлемы рабочих, очки в золотой оправе, которые обычно носят интеллигенты, пожилые люди и совсем еще зеленая молодежь… Вся эта масса людей застыла в торжественном ожидании. Все с напряженным вниманием смотрели в сторону Храма больших церемоний, туда, где под черепичным навесом мерцали золоченые иероглифы горизонтального панно: Фидеосу было известно это изречение: «Прошлое и настоящее ясны, как солнце и луна». Под панно был установлен небольшой деревянный помост. Все очень просто, никаких украшений, ничего лишнего. Вот на помосте появился седеющий человек лет пятидесяти. Наверное, поэт. Он начал читать стихи чуть глуховатым голосом. Фидеос не знает, чьи это стихи. Он внимательно вслушивается, пытаясь уловить их общий смысл, но и это ему не удается. Но вот до его сознания дошли отдельные слова, сравнения, и этого оказалось достаточно, чтобы почувствовать необыкновенную образность и выразительность стихов. Фидеоса охватило радостное волнение. Он перевел взгляд на слушателей. Они словно замерли. Тишину нарушает только шум приближающегося трамвая из Хадонга. У стен Храма литературы трамвай замедляет ход, затем быстро катит по рельсам дальше, к Озеру Возвращенного Меча. Амелодичные стихи звучат все проникновеннее, они хорошо слышны даже в самых отдаленных уголках. Люди слушают с жадным вниманием. Звуки слетают с губ поэта и как бы растворяются на полураскрытых губах слушателей, отражаются в блеске их глаз… Распустившийся миндаль молча внимает поэту, тихонько шелестят густой листвой вековые деревья.

И этот древний храм, и вековые деревья, и мелодичные стихи в вечерней тишине — все вновь показалось Фидеосу волшебной сказкой. И это бездонное небо — небо Вьетнама… В какой-то момент его темная, почти черная синева напомнила Фидеосу густую синеву Средиземного моря. Накренившийся серп луны удивительно похож на древнюю ладью, зарывшуюся носом в сердитые волны.

У Фидеоса зарябило в глазах. Все вокруг разом стало как-то ближе и понятнее. В воображении промелькнули далекие образы Древней Греции, его родной страны. Наверное, две тысячи лет назад его предки с таким же упоением слушали стихи Гомера под рокот волн Средиземного моря…

И тут Фидеос увидел знакомое лицо. Это он! Фидеос едва успел подавить возглас изумления. Юноша сидел возле дерева с могучим, в два обхвата, стволом, которое называют железным деревом. Совсем рядом с деревянным помостом. Наверняка он пришел сюда намного раньше других, чтобы занять место поближе к декламаторам. Вот теперь-то Фидеосу стало ясно, куда так спешил этот парень.

Он сидел, прислонившись спиной к стволу, ловя каждое слово. Иногда он наклонялся и что-то быстро записывал в блокнот с синей обложкой, лежавший у него на коленях.

Только теперь Фидеос осознал, что ему окончательно стал понятен этот человек. Да, теперь он мог с уверенностью сказать себе, что до конца понял его. Никогда еще Фидеосу не приходилось видеть лица этого парня таким живым и одухотворенным. Выражение грусти непостижимо быстро сменялось радостным, почти ликующим, гнев — задумчивой меланхолией… Сам того не замечая, он то хмурился, то по-детски смеялся… Все его лицо словно светилось, особенно глаза. В этот момент он был прекрасен. А высоко над ним, под черепичным навесом, мерцали золоченые иероглифы: «Прошлое и настоящее ясны, как солнце и луна».

Фидеос молча направился к выходу. Выйдя за ворота, он сел в машину и на предельной скорости помчался к гостинице. В мгновение ока преодолел он все тридцать шесть ступенек, влетел в свой номер, приподнял настольную лампу, схватил конверт и спрятал в маленький чемоданчик. А потом, немного успокоившись, отправился на вокзал. И снова не выходила у него из головы все та же мысль: он уезжает, оставшись в долгу перед этим парнем. Но благодаря удивительному вечеру в Храме литературы он по крайней мере не совершил новой бестактности…


Перевод И. Глебовой.

Ма Ван Кханг

ПЕСНИ МЕО

Суан Фу из рода Зианг сказал девушке по имени Шео Тяй:

— Я — черный мео.

— Я этому не верю, — ответила Шео Тяй.

Да и все остальные жители горного селения Шеоми ответили бы точно так же. А старики еще добавили бы: «Больно ты много китайских слов мешаешь. У нас, черных мео, они не в ходу».

Так оно на самом деле и было. Люди мео пошли от одного корня, но побеги все были разные; так вот и у дерева — ствол один, зато веток много! Белые мео, пестрые мео, красные мео, черные мео, синие мео — все они отличались друг от друга главным образом одеждой и цветом отделки. Только потом уже шли расхождения в словах и совсем, казалось бы, незначительные различия в том, как произносились некоторые из них. Так, например, синие мео, когда хотели сказать «далеко», говорили «клиа», а пестрые мео говорили «кле». Ничего особенного, просто более коротко. Но ведь как раз эти почти незаметные расхождения и отличали их друг от друга!

Суан Фу был родом с востока провинции, он был пестрый мео. Пестрые мео жили вдоль границы совсем рядом с Китаем, и в речи их, конечно, встречалось больше заимствованных у китайцев слов, чем, скажем, в языке черных мео, которые жили в самой глубине провинции. К тому же Суан Фу еще в детстве пришлось распроститься с родными краями. Родителей его убили бандиты, и он десятилетним мальчиком ушел вместе с бойцами. Много разных мест он с тех пор повидал, и речь его не могла сохранить всех красок родного края. Зато он научился говорить и на языке хани, и на языке сафо, таи, зао, наконец, он кончил семь классов вечерней школы и вот теперь приехал на работу в местный уездный комитет.

Работа в уездном комитете требовала постоянных разъездов по горным селениям. Самым далеким из них и было Шеоми. Добираться туда приходилось целых три дня, и все три дня дорога шла вверх и вверх по крутым склонам. «Ох уж это Шеоми, — говорили про село, — неприступная крепость, да и только. Одно слово — скала! Там не то что движения никакого не наладишь, простой сход — и то не созовешь. Пусть уж идут туда те, кто не знает, что такое клещи да зеленые мухи!»

Так говорили люди, которые хоть раз побывали в Шеоми. Надо признать, что они не особенно преувеличивали. Уж очень высоко лежало Шеоми. Да и дворов там было не так уж много, всего каких-нибудь семьдесят, и очень разбросаны — один тут, другой там… Вот и получилось, что в то время, как в других горных селениях уже вовсю шла кооперация, здесь, в Шеоми, все еще были группы трудовой взаимопомощи. А уж на каких шатких ногах эти группы стояли!

Суан Фу из рода Зианг вызвался сам:

— Пошлите меня в Шеоми.

Секретарь уездного комитета подумал немного и согласно тряхнул головой.

— Хорошо, обсудим кое-какие детали, и завтра же отправитесь.

И Суан Фу из рода Зианг отправился в Шеоми, и ноги его, привычные к горным тропам, проделали этот путь всего лишь за два дня. Он не взял с собой ни рюкзака, ни дорожной сумки, какие обычно берут в дорогу командированные, только перекинул через плечо холщовую котомку, куда запихал свои нехитрые пожитки. Одет он был как и все пестрые мео — длиннополая холстинковая куртка ярко-синего цвета с матерчатыми застежками-жгутиками поперек груди и матерчатыми же маленькими пуговками, широченные штаны.

Юноши черных мео в Шеоми одевались совсем иначе. Они носили облегающие рубашки, которые сзади были намного длиннее, чем спереди, поверх рубашек они надевали еще безрукавки со стоячим воротом, вышитым желтым, и с каймой персикового цвета понизу, а на голову — маленькие матерчатые шапочки из шести клиньев.

Потому-то, когда Суан Фу, придя в дом старой Зу — старейшины местного рода Зиангов, — сказал ей и ее дочери Шео Тяй: «Я — черный мео», обе протестующе замотали головами.

— Никакой ты не мео, ты зиай!

Так сказала сама старая Зу, и для этого у нее были основания. Суан Фу с его вихрастой головой и небольшим удлиненным лицом, на котором выделялись живые черные глаза, говорившие о бойкости ума, был и в самом деле очень похож на людей народности зиай.

Суан Фу спросил:

— Почему же я тогда говорю на языке мео?

— Вот те на, — рассмеялась Зу, — да еще в то время, когда тут ловили бандитов, все канбо[52] и бойцы, что к нам приходили, говорили совсем как мео. Они наши слова точь-в-точь, как мы, выговаривали и к тому же еще и петь умели.

— Господи, да у меня еще зубов-то не было, а я уже, как все мео, бобовую лапшу ел, и меня, как только я родился, сразу в холстинковые пеленки завернули! Кто же я тогда, если не мео? Петь? И петь я умею, и на кхене[53] играю!

Суан Фу совсем пал духом. Ведь все это означало, что его не признали и он остался за той чертой, которая ограждала людей Шеоми от всего остального мира. В Шеоми — так же, впрочем, как и в других горных селениях, — эту черту никто не осмелился бы переступить. Ведь этот край населяло множество разных народностей, да и история его сложилась весьма своеобразно. Революция, конечно, в какой-то мере стерла эту отчужденность, но следы ее были свежи и отношение к чужакам оставалось пока очень сдержанным.

* * *
Зу — старейшина рода Зиангов — была удивительно проницательной. Достаточно было ей услышать одну только фразу, чтобы тут же определить, настоящий вы черный мео или самозванец. Такой необычайной чуткостью наделены лишь те, у кого связи со своим народом проходят через самое сердце.

Суан Фу пришлось сознаться в том, что он пестрый мео с востока и с детства, можно сказать, оторван от своих корней. Довольная своей прозорливостью, Зу заулыбалась, и лицо ее засветилось, словно по нему разлилось лунное сияние.

— Верно, ты тоже мео, но только не черный. Мне ли этого не знать, я вон уж сколько на свете прожила!

Зу, хотя и была совсем старой женщиной, с седыми волосами и поблекшей кожей, но глаза ее оставались все еще зоркими — нитку в иголку сама вдевала. И спина совсем еще не согнулась. Зу бодро ходила в лес за хворостом, готовила свиньям пойло, носила воду. Но если здоровье у Зу, как говорится, было серебряным, то ум ее был и впрямь золотым. Обо всем, что только касалось ее народа, она хранила массу уникальных сведений. Канбо из отдела по делам нацменьшинств проделывали путь до Шеоми с единственной целью — выяснить у Зу, как пришли сюда когда-то — много сотен лет назад — люди мео. Управление культуры специально присылало человека, чтобы он собрал ее рассказы об обычаях и обрядах мео. И даже несколько музыкантов со своими инструментами добрались сюда и записали песни, которые она пела.

Ах, как прекрасно может петь человек, даже если ему и за семьдесят! Голос старой Зу по чистоте можно было сравнить разве только со звоном горного ручья; он звенел, как золото или серебро, играл, как водяные пузырьки в кальяне, шелестел, как ветер, нежно перебирающий листья деревьев.

Шео Тяй было восемнадцать лет, она была робка, стыдлива и прекрасна, как луна. Стоило Шео Тяй услышать, что мать поет, как она бросала все, оставляла любую работу, устраивалась поближе и затаив дыхание слушала. А руки ее тем временем пряли лен.

Как только старая Зу начинала песню, все вокруг замирало. Не стучала каменная ступа. Не трещал огонь в очаге. Не ссорились кузнечики и цикады. Не перекликались друг с другом птицы.

Про хмурое небо забудем,
Новое небо встает…
Песня мео! Ты сложна и глубока, ты проста и неприхотлива. Твоя мелодия внезапно взлетает на невидимые высоты, мягкая и нежная, словно льняные волокна, вымоченные в воде, легкая, словно шелковая паутинка. Звуки, резвясь, взмывают вверх и разлетаются во все стороны, точно ягодки па-пао — веселые и беспечные; они проникают в глубины души человеческой, и замирают в бесконечности.

Песня мео! Ты легкий шаг человека на горном склоне, тихий, ласковый шепот кхена и дана мой[54]. Только тот, кто разделил с народом своим все его страдания и муки и пронес любовь к нему через всю свою жизнь, может петь так, как пела старая Зу, старейшина рода Зиангов.

Серебряные денежки, серебряные денежки…
Твой белый конь на ярмарку понес тебя чуть свет.
Везет тебе: на ярмарке ты, ничего не делавши,
Три звонких связки выиграл, и в каждой — сто монет.
Отец и мать бранят тебя — на случай ты надеешься,
Пора остепениться бы, но нынче как вчера
Твоя забота — только лишь серебряные денежки,
Серебряные денежки, удачная игра![55]
Суан Фу, дослушав песню до конца, спросил:

— Это «Серебряные денежки»?

— Да, а ты откуда знаешь? — спросила старая Зу.

— Когда-то эту песню часто пела моя мама. Я тоже ее знаю…

— А где сейчас твоя матушка?

— Душа ее уже отошла к предкам. Мама помогала революционерам, бандиты схватили ее и убили. Она хорошо пела и знала много песен. Вот я сейчас попробую…

Серебряные денежки, серебряные денежки…
Суан Фу запел, и голос его оказался высоким и чистым, как девичий. Только звучал он робко, скованно, на долгих нотах дрожал и прерывался — ему не хватало свободы и глубины.

И все же старая Зу заслушалась. Песня словно окутала ее, и женщина погрузилась в нее, отдалась на волю этой издавна милой сердцу мелодии.

И вдруг исчезло все, остались одни только звуки — то низкие и глубокие, то упруго вздымающиеся и парящие в вышине — это была сама душа певца, открывшаяся слушателям, передававшая все волнение его сердца.

Всю ласку и негу, всю свежесть и легкость улавливало чуткое ухо старой Зу. Она сидела зачарованная. А потом вдруг очнулась — слова-то у песни были совсем иные:

Снова весной день окрылен,
Девушки сеют весело лен.
Персик расцвел, он рад январю.
Парни на пашне встречают зарю.
А в феврале совсем не до сна
И борона в поле нужна.
— Да ведь это мотив «Серебряных денежек», только слова другие! — всплеснула руками старая Зу. — Никак ты и впрямь мео!

Суан Фу засмеялся:

— Это моя мама сама придумала новые слова и назвала песню «Календарь пахаря».

Только сейчас они заметили, что их слушает уже человек десять, — это собрались соседи. Кто знает, сбежались ли они на голос Зу или позвала их новая песня, но к тому времени, когда с охоты вернулся муж Зу, дом был битком набит.

Старый Зу, высокий краснолицый мужчина с ружьем через плечо и в маленькой шапочке черных мео на макушке, бросил к очагу фазана в золотых и огненно-красных перьях и воскликнул:

— Гость в доме! Как хорошо!

В тот вечер он сам приготовил фазана и курицу, поставил вино и пригласил Суан Фу к торжественной трапезе. Так черные мео в Шеоми выражают свое уважение к гостю.

Каких только яств тут не было — и мясо с приправой, и похлебка из фазаньих потрохов, и тушеные куриные крылышки с маринованными побегами бамбука, и, конечно же, непременное на праздничном столе у мео блюдо, приготовленное из крови птицы!

Зу был намного старше своей жены, но глядел совсем молодцом — гладкое румяное лицо, редкие пучки седых усов, торчащих над уголками рта. Задорно заблестели повеселевшие от вина большие глаза с припухшими нижними веками.

— Ешь, канбо! Будь как дома.

Старый Зу взял палочки, порылся среди кусков и торжественно положил на тарелку перед Суан Фу сердце фазана — хорошо прожаренное, ставшее темно-лиловым, оно было величиной с большой палец.

— Я не буду, — решительно замотал головой Суан Фу и поспешно убрал сердце со своей тарелки — положил рядом с блюдом.

— Почему?

— Я из рода Зиангов. Люди моего рода никогда не станут есть сердце животного или птицы.

— Канбо! Значит, ты и вправду из Зиангов? Выходит, ты чтишь обычаи предков!

Старый Зу разволновался. А Суан Фу невозмутимо продолжал:

— Предание говорит: жили когда-то на свете два родных брата, были братья людьми мео и принадлежали к роду Зиангов. И вот однажды решили они принести в жертву петуха. Сварили его братья, а когда доставали из котла жертвенное мясо, то не нашли петушиного сердца, и каждый брат подумал на другого, что тот тайком его съел. Злые люди подбили старшего брата на неслыханное злодеяние — убить младшего и отыскать петушиное сердце. Так он и сделал, но сердца не нашел. А когда вычерпали все из котла, увидели — петушиное сердце пригорело и пристало ко дну. С того самого дня и поклялись люди рода Зиангов не есть никогда сердце птицы или животного и помнить: брат должен верить брату, они не должны чинить друг другу боль и слушать злых людей.

Старый Зу положил палочки на стол и долго сидел ошеломленный. Оставляя на щеке дорожку, сбежала слеза и застряла, блеснув, в его редкой бородке.

Старая Зу и Шео Тяй застыли, не проронив ни звука, и даже перестали прясть лен. Слышно было только, как в очаге тихонько потрескивают горящие сучья.

* * *
С того дня Суан Фу окружали в доме Зу горячей и искренней любовью.

Старая Зу обошла все село, она заходила в каждый дом, где теплился очаг, и рассказывала:

— Он наш, мео. Он из рода Зиангов. Он умеет петь и не стал есть сердце птицы.

А Шео Тяй говорила своим подружкам:

— Суан Фу и в самом деле мео. Песни знает и истории всякие. Приходите сегодня к нам — услышите.

Теперь эта небольшая семья заботилась о Суан Фу, словно о своем родном сыне, которого долго не было дома. А потом случилось совсем уж невероятное. Старая Зу однажды сказала:

— Отныне ты, Суан Фу, будешь моим младшим братом.

Суан Фу растерялся, щеки его жарко вспыхнули.

— Мне всего только двадцать пять лет, и я могу осмелиться назвать себя лишь вашим сыном.

— Нет, не годится: ты канбо, а потому будешь моим младшим братом.

А старик Зу подозвал Суан Фу к алтарю предков. Он зарезал петуха, капнул его кровью в две чашечки с вином и швырнул птицу в угол. Они с Суан Фу вместе подняли чашечки.

— Мы, мео, так говорим: есть поле, но нет братьев — пропадешь; нет поля, но есть братья — выживешь. Отныне ты, канбо, мой младший брат. Пусть наши предки станут свидетелями. А тому, кто с этим не согласится, я сверну шею, как этому петуху!

От винных паров слегка раскраснелось простодушное лицо старого Зу. Родственные чувства в их семье, как и во всех остальных семьях черных мео в Шеоми, традиционно строились на давнишних клановых связях. Здесь люди очень легко дарили свою любовь и веру сородичам, если обнаруживали взаимную слаженность мыслей и чувств и уважение к древним обычаям.

На следующее утро Суан Фу, которого переполняла растроганность и благодарность, сказал старой Зу и ее мужу:

— Уважаемые старшие брат и сестра, пригласите в дом все село — я хочу познакомиться с сородичами. Нам ведь очень многое нужно сказать друг другу…

И старая Зу, старейшина рода Зиангов, обошла все село. А ее муж обошел соседей.

— Милости просим, приходите познакомиться с нашим младшим братом. Он хочет поговорить с вами.

На что уж просторен был их дом, но даже он оказался тесен — столько пришло народа. Те, кому не хватило места, остались стоять, но никто не ушел. Плясали в печурке золотые языки огня. И радостно удивлялись люди Шеоми:

— Так вот он какой, младший брат Зу… Красивый парень! Как же это до сих пор мы про тебя не знали?

— Господи! Да ведь страна наша так велика и столько в ней нас, братьев, как всех узнать? — смеясь отвечал старый Зу.

А Суан Фу кивал головой, показывая в улыбке ровные зубы, и подтверждал:

— Вот именно! Помните предание о том, как родились земля и небо: их соткали дева Гау А и юноша Драу Онг. Земля широка — ей нет конца и края, а небо высоко — его никогда не достигнешь.

— Вот-вот! Верно говорит!

— Так оно и было!

Прыгал, резвился в печурке огонь. Едва кончалось одно предание, как память уже подсказывала другое, столь же древнее, и так продолжалось всю ночь напролет. Спать никому не хотелось, и гостей в доме Зу становилось все больше и больше.

Одними только преданиями да сказками беседа в ту ночь не ограничилась. После того как старая Зу усладила слух гостей песней, Суан Фу встал и, обращаясь ко всем, сказал:

— Уважаемые, вы сами можете судить, сколь прекрасна эта песня. Так недаром же в ней поется: «Мы, мужчины, сообща дела решаем; мы, женщины, сообща лен прядем». Именно поэтому Хо Ши Мин и партия призывают нас: «Объединяйте свои хозяйства в кооперативы!»

И беседа сразу пошла об ином, точно в песне: там тоже каждое слово непременно ведет за собой другое. Люди Шеоми принялись обсуждать свои дела, свою жизнь. Отовсюду раздались голоса:

— Страшновато нам кооператив затевать, не умеем мы!

— Не умеем, так научимся!

— Почему никогда раньше к нам такой канбо не приезжал, с нами так не говорил?

— Ну, говорили, только неинтересно, нам непонятно было, вот мы и не слушали!

Допоздна затянулось в тот раз собрание.

— Партия посылала меня на работу в разные края. Я много мест повидал, был и там, где наши братья — мео — уже создали кооперативы. Многие села добились больших успехов, например Панфо, Нгайтхау, Лунгтинь, Зеншанг. Я сейчас вам о каждом из них расскажу…

Самые прекрасные отношения между людьми рождает доверие. После нескольких таких бесед Суан Фу подружился с жителями Шеоми. Одному он помогал обрабатывать поле, с другим ходил на охоту, а то, бывало, вместе с девушками примется прясть лен или носит воду старым людям. И частенько видели, как он что-то рассказывает окружившей его ребятне.

Недоверие и подозрительность к чужаку — стена, испокон веку окружавшая такие обособленные горные села, — постепенно стали таять.

А тут случилось еще и то, что для молодого канбо, поселившегося в доме Зу, было неотвратимым: с каждым днем Суан Фу и Шео Тяй все больше и больше тянулись друг к другу. Сами-то старики Зу очень быстро признали в Суан Фу человека одной с ними крови, а вот Шео Тяй почему-то совсем не хотелось видеть в нем родственника. Еще до того, как Суан Фу был объявлен членом их семьи, Шео Тяй ощутила, что между ними зародилось совсем другое чувство — какое обычно испытывают юноша и девушка.

— Канбо, почему ты все время один дома сидишь, ни песен не поешь, ни бесед не ведешь, ты ведь молодой… — попеняла ему как-то Шео Тяй.

Суан Фу рассмеялся:

— Не пристало молодым только песни петь, нужно еще работать, учиться, думать о серьезных делах.

Старый Зу одобрительно закивал.

— Если хочешь собрать молодежь, вели ей позвать всех к нам.

Со всего села собрались девушки и юноши. Шео Тяй села напротив Суан Фу. В отсветах огня он хорошо видел ее тонкое продолговатое личико, блестящие глаза, белую шейку и высокую грудь.

Шео Тяй готова была проглотить каждое его слово, а Суан Фу из рода Зианг рассказывал юношам и девушкам о Севере и о Юге. В его речи стало гораздо меньше чужих слов, теперь он говорил совсем как настоящий черный мео. Но не в этом было главное. Главным оказалось другое — Суан Фу первым сказал молодежи черных мео многие вещи, о которых они, как это ни удивительно, до сих пор ничего не знали. Да, конечно же, нужно создать кооператив и расширить поля, лежащие на горных склонах, нужно сдать поставки государству и послать парней в армию, чтобы они били врага.

В такие вечера старый Зу сидел и слушал вместе с молодыми. А однажды, после того как юноши и девушки разошлись по домам, он задал Суан Фу вопрос:

— Скажи-ка мне, почему мы обо всем этом узнали только теперь?

— Как же так, ведь вам все это уже рассказывали канбо из уезда, которых часто сюда посылали!

— Верно, бывать-то у нас они бывали, и говорить — говорили, да только слушать их никто не ходил. Наши жаловались, что говорят они уж больно непонятно.

Суан Фу скромно ответил:

— Вы, мой старший брат, наверное, просто хотите сделать мне приятное. У нас в уезде многие говорят гораздо лучше меня.

— Быть того не может! Сколько их к нам ни наезжало, все сразу созывали собрания. Соберут людей и давай говорить. Но говорят-то обо всем сразу, ничего и не упомнишь. Вот нашим и надоело на собрания ходить. Шеоми — самое отсталое село, мы это и сами знаем, и сознавать это горько и обидно. Мы ведь раньше так этих канбо ждали, а они приезжали ну прямо все на одно лицо, так как же нашему Шеоми не плестись в хвосте…

Суан Фу слушал старика и думал обрадованно: «Вот, значит, какое оно, Шеоми. Вовсе не отсталое!» И он с энтузиазмом принялся за дело. Он вникал во все нужды и заботы жителей села и скоро сделался здесь совсем своим человеком. Люди доверились ему и посвящали его теперь в самые сокровенные свои тайны.

Но вот однажды, неделю спустя после его появления в селе, старый Зу отозвал юношу за угол дома, и взглянув на него с опаской, помялся и нерешительно сказал:

— Ты мой младший брат, и я хочу тебя спросить напрямик. Вот тут один говорит, что правительство придумало кооператив, чтобы легче было собирать налоги. Я ему не поверил и хочу у тебя узнать, так ли это?

Суан Фу взглянул ему прямо в глаза и сдавленным от волнения голосом произнес:

— Старший брат, ты веришь мне? Я ведь уже объяснял тебе все это. Ты веришь мне?

Старый Зу поспешно схватил его за руку — быстро ее затряс и, отвернувшись, сконфуженно шмыгнул носом.

— Я тебе верю. Верю! Просто тот обманщик… вот я и хотел тебе сказать… А я ведь тебе верю, младший брат, и не слушаю тех, у кого черная душа.

Суан Фу кивнул и крепко пожал старику руку.

— Все, что говорит партия, — правда. Нужно в нее верить, старший брат!

А назавтра у них состоялся серьезный разговор.

— Суан Фу, скажи-ка мне, вот если к примеру мы пожелаем стать кооперативом, что для этого надобно? — спросил старик.

— Нужно, чтобы каждый написал личное заявление. Ведь партия никого не принуждает. Каждый должен сам хорошенько все взвесить, ну а уж потом поступать по своему разумению. Кооператив — дело добровольное.

— Ну держи тогда, вот они, твои листки!

Суан Фу осторожно взял пухлую пачку заявлений. Глаза его радостно светились и голос прерывался от волнения, когда он сказал:

— Знаешь, старший брат, мне нужно будет обязательно рассказать в уезде об этом. Только партия подскажет нам, что делать. И потом, нужен кто-то еще от партии, чтобы пришел сюда и помог нам.

На следующий день старая Зу приготовила Суан Фу все, что носят юноши черных мео: безрукавку, вышитую желтым, с узором персикового цвета понизу, маленькую шапочку из шести клиньев, серебряный обруч-ожерелье на шею, и еще дала ему на дорогу сверточек с клейким рисом.

Суан Фу ушел, а Шео Тяй, старая Зу и ее муж, как, впрочем, и все остальные жители Шеоми, нет-нет да и посмотрят в сторону дальних гор, за которыми он скрылся, — очень уж им хотелось, чтобы он поскорее вернулся.

Но дни шли за днями, а Суан Фу все не показывался. Прошла неделя, в Шеоми пришел совсем другой человек и принес листок бумаги, на котором рукой Суан Фу было написано:

«Я еще занят и должен немного задержаться. Уезд посылает этого канбо, его зовут Данг, он поможет нам создать кооператив. Дорогие старшие брат и сестра, вы привечали меня, прошу вас, примите и Данга. Он совсем такой же, как я. Ведь все канбо нашей партии — это дети народа мео, народа зао и вообще всех наших народов».

Старики Зу рассудили: родич их младшего брата им не чужой, и друзьям своих детей следует оказывать теплый прием. Старики Зу, а с ними и все остальные семь десятков домов в Шеоми приняли Данга с открытым сердцем.

Данг, высокий сухощавый кинь[56] в одежде, какую носили все канбо, не умел петь, да и слов мео знал совсем мало. Когда люди Шеоми собрались побеседовать с ним, он заговорил на языке киней, и старому Зу пришлось переводить его слова, иначе старики ничего бы не поняли. И все же старый Зу рассудил так: «Этот канбо говорит почти то же, что наш младший брат. Значит, мы можем ему доверять».

Вот так и расширялись связи Шеоми с внешним миром. Доверие, на первых порах зародившееся между людьми одного рода, в конце концов освободилось от рамок клана. Связь Шеоми с уездным центром теперь была налажена, и последнее белое пятно на карте уезда в самом скором времени обещало стать кооперативом.

* * *
Суан Фу пробыл в уезде целую неделю.

— Скажи, как удалось тебе собрать людей и добиться того, чтоб они тебя выслушали? — расспрашивал его секретарь уездного комитета.

— Да ведь люди в Шеоми такие хорошие!

— Конечно, это так. Но ты все же вспомни, как тебе удалось привлечь их?

Суан Фу нахмурил брови, задумался. Но тут же решил просто рассказать все по порядку. А под конец, пожав плечами, добавил:

— Я и сам не знаю, как это вышло. Я пел, рассказывал легенды и сказки, просто я знал, что они любят, и старался это делать, знал, чем они дорожат, и тоже дорожил этим, вот и все. А потом они поверили мне, стали относиться с уважением и назвали своим младшим братом. Правда, мне повезло — я умею петь, а песни мео пою с детства.

— Ну, вот и возвращайся в Шеоми, — рассмеялся секретарь. — Молодец! Тому, кто несет идеи революции горцам, нужно быть именно таким человеком. И знаешь, дело-то ведь совсем не в том, умеет он петь или нет!

— Может, лучше кто другой туда пойдет… — нерешительно сказал Суан Фу.

— А что такое?

— Да как сказать… В общем, Шео Тяй, выходит, мне теперь вроде как племянница. Ну, а она и я… мы…

Но что бы там Суан Фу не рассказывал секретарю, а на следующий день он в рубахе черных мео, в матерчатой шапочке и с ожерельем на шее, перекинув через плечо холщовую котомку, шагал в Шеоми.


Перевод И. Зимониной.

МИЕТ, ДОРОГОЕ СЕРДЦУ СЕЛО

Радостные дни пришли к людям зао, живущим вдоль речки Бегуньи. Речка, ставшая сейчас тихой и грустной, отступила, а на горных полях и делянках вдоль ее берегов воцарилось радостное оживление и суматоха. Поспел маниок, он стоял прямой и высокий, во второй раз выбросив красивые цветы-метелки, а клубни его, которые понемногу уже начали выкапывать, были пухлые, налитые — совсем как ручки младенца. На початках кукурузы из-под верхнего сухого слоя листьев выглядывали крупные и ровные белые зерна, и казалось, будто это чей-то весело улыбающийся рот. Рис в долине, по берегам речки и на горных террасах хоть и не пожелтел еще, но уже источал благоухание, проникавшее даже в самые глухие, отдаленные уголки леса.

Мудро лесное зверье. Вот ведь все подевались куда-то, пока человек пахал, сеял, высаживал рассаду, никого не слышно, не видно; зато теперь, когда плоды труда налицо, звери вернулись и затаились исподтишка, будто воришки. Первыми появились перепелки, щеголяющие в ярком оперении, рано поутру они будили людей своим криком, своими высокими, срывающимися, как у подростков, голосами. А за ними потянулись и кабаны, и олени, и стаи хитрых мартышек, обычно проказничающих на скалах у тихой, степенной теперь речки Бегуньи.

Биен — волостной секретарь — взял дробовик и отправился в уезд, наказав детям, юной Те и своему младшему — Тану:

— Вернусь в полнолуние. Не забывайте ночью караулить поле. В этом году что-то много зверья набежало…

Да, зверья нынче много, особенно кабанов… Гудит, завывает ветер. С грустным стоном поникли листья маниока, в шалаше хорошо слышен их шелест. А враг лесной уже учуял запах маниока и яростно роет землю, подкапывает его клубни. Еще миг — и вот уже он грызет их. Крупные кабаны набрасываются так, что только хруст над полем стоит, а те, что помельче, грызут потихоньку, едва слышно — словно журчит в ручейке вода.

Как-то раз проснулась Те среди ночи в шалаше и слышит — кабан роет землю. Вскочила она, но только ударила в колотушку, как вдруг из-за кустов поднялся во весь рост мужчина и с досадой воскликнул:

— Ну вот, спугнула добычу!

Тан высунул из шалаша голову и крикнул:

— Эй, кто там?

Свет карманного фонарика выхватил из темноты круг, незнакомец вышел из-за кустов и приблизился к шалашу. Он оказался совсем молодым, на тонком продолговатом лице ярко сияли глаза. От парня веяло сыростью и прохладой ночного тумана. Поставив свой дробовик на землю, он тихо сказал:

— Меня зовут Тан А Шан, я из села Миет.

— Ты здесь устроил засаду на кабанов? — спросил Тан.

— Да… Не повезло мне сегодня — только собрался выстрелить, как вы своей колотушкой спугнули кабана. Пожалуйста, не приносите ее завтра сюда.

Вот только всего и было сказано, и парень сразу же ушел. Но потом, что ни ночь, он снова приходил к ним на поле. Придет и затаится, сидит тихо, не шелохнется — будто камень темнеет в кустах. Так прошло больше недели, но кабаны не появлялись. И вот наконец как-то ночью Те сквозь сон услышала выстрел. Попадание было точным, кабан упал, завалившись на бок, хрюкнул раза два и затих. Заряд поразил его в самое сердце.

Кабан оказался таким большим, что Тан А Шан и маленький Тан еле-еле вдвоем подняли его. Потащили тушу домой, тут бы Те и разглядеть хорошенько парня, но как раз в это время вернулся отец — он прошагал всю ночь, чтоб побыстрее добраться к своим. Едва отец показался в воротах, как Тан А Шан схватил ружье и был таков. Огромная кабанья туша с вытянутым рылом и вздыбленной щетиной так и осталась лежать неразделенной посреди двора.

— Испугался меня, — рассмеялся Биен. — Эти парни из Миета все меня побаиваются, ведь им частенько от меня достается. Ладно, разделаю кабана сам, а ты ему отнесешь его долю, Тан.

В полдень Тан понес мясо в Миет. Но когда он вернулся обратно, на коромысле по-прежнему болтались окорока.

— Тан А Шан отказался взять мясо, — рассказывал Тан сестре. — Он сказал, что возьмет только то, что ему причитается за этот выстрел, а остальное — наша доля, твоя и моя. Ой, сколько у него дома оленьих рогов! И даже тигровая шкура! Он и медведей стрелял, и волков…

Про Тан А Шана и в самом деле шла слава замечательного охотника. Да и не только про него одного; у каждого парня в Миете, едва ему исполнялось семнадцать, уже было ружье. Жил в том селе один старик, очень искусный оружейник; принесите ему только стальную пластину, курицу да десять донгов — и через две недели станете обладателем великолепного ружья, ни в чем не уступающего настоящей боевой винтовке. А какие в Миете были охотничьи собаки! Небольшие, поджарые, быстрые, как вихрь, они могли гнать дичь по нескольку часов кряду. Увлечение охотой отучило от многих пагубных привычек — никто из парней в Миете не курил и не брал в рот спиртного, охотничье дело таких пристрастий не терпит. Зато и были здесь парни сильны, как тигры, ловки, как горные козлы, и красивы, как яркие перепела.

Но часто случается, что, увлекшись одним, забывают про все остальное. Так и парни из Миета — только охотой и бредили; днем искали в пещерах помет летучих мышей и жгли уголь из мелии — делали порох, а ночью с собаками отправлялись в лес и возвращались только к утру. Если охота была неудачной, сразу заваливались спать, а если удавалось подстрелить кабана или косулю, пусть даже самую маленькую, то никого не обделяли, всех приглашали пировать, и веселье это длилось долго.

Два села — Миет и Фиен — лежат совсем недалеко друг от друга; оба одну и ту же воду пьют — только Миет выше по течению Бегуньи, а Фиен пониже. Если поглядеть из одного села на другое — видны светлые соломенные крыши.

Однако людям из Фиена весенний урожай подарил по три тонны риса с гектара, а в Миете все съела засуха. Молодежь Фиена всегда занята каким-нибудь делом — то ирригационную систему налаживают, то лес насаждают, то стоки для воды делают, а то за чистоту своего села возьмутся. Вот недавно возле речки установили движок с приводом на десять киловатт, и теперь по вечерам отражаются в Бегунье веселые огоньки электричества. В Миете молодежи тоже много — как листьев в лесу, — но держатся они порознь, словно опавшие сухие листья, — один здесь, другой там. Правда, это не только их вина. Канбо в селе — все равно, что опорный столб в доме, все на нем держится, ну а в Миете как раз очень слабый канбо попался, да вдобавок и председателем кооператива у них пожилой мужчина, тихий, нерешительный, сам что-либо предпринять боится. Ну а если во главе движения не поставить подходящих людей, оно будет как перегруженная телега на подъеме, чуть что — и соскользнуть недолго. И соскользнули, конечно: весной слишком много леса выжгли, скот без присмотра бросили, план ирригации на бумаге остался… А тут еще старые обряды; думали, что уж навсегда с ними покончили, похоронили, можно сказать, ан нет — шаман За Нинь снова их вытащил на свет божий. И теперь что ни месяц, то готовится в Миете большое жертвоприношение.

Биену, отцу Те, это село много хлопот доставляло. Дня не проходило, чтобы он туда не наведался. В прошлом месяце собирали там молодежь.

— Что же такое получается, — сказал он на собрании, — у вас словно бы ничего и не изменилось за эти годы. На одной речке наши села стоят, и земли у нас одинаковые, и людей поровну, и в сноровке никто друг другу вроде не уступит, а глядите: в одном селе веселье да радость, точно в праздник, а в другом — уныние да тоска, как на похоронах.

Смутились тогда парни и девушки, притихли. А Биен обратился к Тан А Шану:

— Ну как, молодежный секретарь, скажешь нам что-нибудь?

— Очень охотой увлеклись, в этом вся беда… На охоте ведь как — сразу результат виден, а если пахать да сеять — потом ждать больно долго… — пробормотал тот.

Биен от души расхохотался. Очень уж ему понравился такой искренний ответ.

Потом Тан А Шан огласил постановление: юношам Миета теперь разрешалось ходить на охоту только в дни, свободные от работы, или в случае острой необходимости. Короче говоря, с жизнью перелетной птицы — сегодня здесь, а завтра там — предлагалось покончить.

Но разве можно одним духом избавиться от привычки, которая прочно въелась в тебя за долгие годы. Прослышав о том, что в Фиене кабаны повадились на маниоковые поля, Тан А Шан, не раздумывая, отправился туда. А теперь, после встречи с Те и ее братишкой, он вообще стал бывать там каждый день. Хорошо, что Биен вовремя вернулся, иначе Тан А Шан до сих пор пропадал бы на их поле.


Такой уж он был парень, этот Тан А Шан. Ему как раз сравнялось двадцать два года. Совсем маленьким остался он сиротой и рос в доме у дяди, а потому рано стал самостоятельным. В восемь лет ставил силки на голубей и куропаток, а в десять, захватив заступ, отправлялся добывать кротов, и получалось это у него не хуже, чем у любого взрослого. Прошло еще года два, и вот уже длинноногий, как аист, подросток забрасывал на заре сети в речку Бегунью. А когда стал совсем взрослым — любую работу мог выполнить и в труде был неутомим. В августе прошлого года у них в селе несколько дней было наложено табу на охоту. Шаман За Нинь заклинал:

— Если кто станет охотиться, придет тигр и загрызет наших свиней и кур!

И парни в Миете забросили свои ружья подальше. Один Тан А Шан пошел в лес. На счастье или на несчастье, но он подстрелил тогда циветту. Шаман хотел его оштрафовать, но Тан А Шан с вызовом сказал:

— Все, что у меня есть, — на мне. Хочешь штрафовать — сдирай с меня штаны и рубаху, продашь — буйвола купишь!

В то время как раз началось движение борьбы с пережитками, и За Нинь сделал вид, что пропустил эту дерзость мимо ушей.

Однако судьба наделила Тан А Шана не только строптивым характером. Он обладал замечательными качествами — решительностью и добротой.

В тот день, вернувшись от Те, Тан А Шан остался очень недоволен собой.

— Совсем распустился! Стоило только чем-нибудь увлечься, как всю работу забросил…

А молодежь Миета уже стосковалась по делам — давно не собирались они вместе, давно ничего не предпринимали. Узнав, что Тан А Шан вернулся, парни бросились к нему, и загудело в доме, будто в большом улье.

— Ой, Шан, как же долго тебя не было, мы уж решили, что ты в соседнее село в зятья подался!

— А ну-ка, Шан, ударь в колотушку, пора нам собраться, обсудить дела.

— А что вы сами надумали, что делать будем? — спросил он парней.

— Давайте электричество проведем!

— Возьмемся за водостоки! Или нет, лучше рисовые поля огородим!

А какой-то прыщеватый парень сердито выкрикнул.

— Пора объявить бой шаману За Ниню! Вчера к нам в дом заползла большая змея, так этот шаман пришел, наговорил что-то, и моя мать после этого принесла в жертву свинью.

И так каждый предложил что-нибудь. Всегда так случается в глухих горных селах: накопится столько дел, что они спутаются в один клубок и не знаешь с чего начать — точь-в-точь моток ниток, изъеденный мышами, где начало, где конец, не разберешь. Да, много дел надо разрешить в Миете, за что сначала приняться, трудно определить; вот когда лису со всех сторон обложат, то же самое бывает — куда ни ткнется, выхода нет.

Парни, заметив, что Тан А Шан застыл неподвижно, как изваяние, стали его тормошить:

— Ну, говори же, что делать будем! Может, начнем с шамана, пойдем к нему сейчас?

— Нет, погодите, сначала мне нужно поговорить с Биеном.

Тан А Шан поднялся и с решительным видом вышел из дома; казалось, он сейчас на одном дыхании помчится к дому Те. Но неожиданно он повернул назад. Нет, ему стыдно сейчас смотреть в глаза Те. Ведь отец, наверное, уже рассказал ей, какие нерадивые парни в Миете. А дурная слава, что скунс, которого за версту по запаху слышно.

Тан А Шан вернулся в дом и снова сел на циновку, служившую ему постелью. На душе у него было неспокойно.

Парни, недовольно хмурясь, спросили его:

— Ты что, не хочешь идти?

— Хочу, — односложно ответил он.

— Тогда давай быстрее. Наше село и так тащится как черепаха, а теперь из-за твоих сердечных дел вообще улиткой будем ползти!

«Да, мы очень отстали…» Тан А Шану стало стыдно, он решительно вскочил и нахлобучил берет. Он не шел, а летел, словно взнузданный конь.

Половодье кончилось, и речка Бегунья тихо бурлила возле выступающих из воды камней. Вдоль берега тянулось поле, сейчас уже золотисто-рыжее… Тан А Шан выбежал на тропинку, сплошь испещренную буйволиными следами. Тяжелые колосья хлестали по ногам, сырой и прохладный осенний ветер нес благоухание созревающего риса. Почти из-под ног, шумно хлопая крыльями, взлетели голуби-сизари с раздувшимися, набитыми зерном зобами.

Тан А Шан замер от неожиданности и долго завороженно смотрел вслед птичьей стае, которая удалялась к ярко зеленевшей роще.

— Тан А Шан, ты что здесь делаешь?

Застигнутый врасплох юноша резко обернулся: осторожно раздвигая руками сникшие под тяжестью зерен колосья, к нему шел Биен. Он был как всегда спокоен и невозмутим, и лишь глаза его лукаво щурились под короткими прямыми бровями.

— Что, опять собрался на птиц охотиться? — лукаво спросил он. — Ну да на такую птичку заряд нужен особый!

Таи А Шан стоял пригвожденный к месту, будто олень, ослепленный светом охотничьего фонаря. Однако он скоро оправился.

— Я вас искал, хотел спросить…

— Ну, рассказывай, что за дело у тебя. — Биен приподнял склонившийся к самой земле тяжелый колос.

Тан А Шан долго мялся, подбирая нужные слова, и наконец пробормотал:

— Скажите, с чего лучше начать?

Вопрос как вопрос, казалось бы. Но волостной секретарь, услышав его, вдруг прыснул и тут же опустил голову. Он совсем не умел притворяться… И чтобы скрыть лукавую улыбку, он сорвал рисовый колос, положил его на ладонь и протянул Тан А Шану.

— Посмотри-ка, хорош ли рис. Так ты спрашиваешь, с чего вам начать? Ну-ну… Настоящий охотник по красноватым огонькам в темноте сразу определит тигра, а если глаза светятся зеленым — значит, олень… А вот ты, оказывается, разобраться не можешь. Не хватает тебе чутья, такого, как у этих птиц. Вот они издалека учуяли запах свежего риса. Рис созрел, парень, понялты наконец? Поспел, совсем поспел наш рис!


С поля Тан А Шан отправился прямо домой и в тот же вечер собрал у себя молодежь.

— До чего же глупы наши головы и слепы наши глаза! Рис поспел, а мы раздумываем, с чего начать! Нужно всю работу распределить по сезонам, все подчинить рису. Ведь наш край — край риса, и мы должны сдать поставки зерна для фронта.

Все оживленно зашумели, казалось, перед ними неожиданно засиял свет — вот так бывает: выйдешь на опушку — и вдруг перед тобой откроется залитый солнцем простор…

Не теряя времени, с жаром принялись за дело. Разделились на группы: одни плели корзины, другие строгали подпорки, третьи готовили бамбуковые коромысла, серпы и косы.

Ребята из группы информации ходили вымазанные известью с ног до головы — на стенах и заборах вдоль всех дорог и тропинок они писали лозунги, и дети, задрав головы, читали их по складам:

— Быстро и успешно выполним план по уборке риса!

— Парни из Миета! Крепко держите серп и ружье!

— Не закончил жатву днем — продолжай ночью!

Но… как раз в то утро, когда в селе Миет собирались начать жатву и Тан А Шан уже заворачивал дневную порцию вареного риса в банановый лист, чтобы взять с собой в поле, к его дому прибежали парни.

— Все пропало, Шан, сегодня шаман За Нинь наложил табу на все работы, вон он уже бьет в кимвал!

— Серьезно?

— Какие могут быть шутки! Бригадир даже не стал давать нам задание, председатель тоже велел отложить дела. Семь дней работать не будем.

И в самом деле, все входы и выходы из села были закрыты воткнутыми в землю зелеными ветвями или перегорожены веревками из бамбукового лыка. Это постарались ночью старики, они же расставили у всех дорог чучела. Чужакам вход в село был закрыт, а местным тоже запрещалось выходить, запрещалось работать, нельзя было даже ничего нести на коромысле, нельзя ходить в лес… Так совершалось жертвоприношение духу земледелия, покровителю села. Давний это обычай, и оказался он очень прочным. Четыре времени года, и каждое начинается и кончается жертвоприношением. Каждый месяц пятнадцатого числа в дом обязательно надо принести зеленые ветки. Двадцатого числа нельзя охотиться. И еще существовали различные табу: на ветер, на лесного зверя. А потом еще были праздничные дни, дни совершения внеочередных обрядов: заползет ли в дом большая змея, заберется ли в огород заблудившаяся лань или еще что-нибудь случится — обязательно устраивается жертвоприношение. Без этого не будет хорошего урожая, не будет плодиться скотина, а люди станут сохнуть и умирать, не оставив после себя потомства.

Почти вся молодежная ячейка, не сговариваясь, собралась в доме у Тан А Шана. Тан А Шан энергично тряхнул головой.

— Если наши бригадиры не хотят распределять работу, то мы сами выйдем на жатву и тем самым подадим пример остальным!

И, захватив серп, он повел молодежь в поле. На дороге у входа в деревню было шумно, надрывался рожок, пели дан и флейта, заглушая жалобное хрюканье связанной свиньи.

Перед самым большим домом собрались старики, они громко пели, окружив того, кто нес статую Бана к месту омовения, — там уже стоял наготове большой чан. Сюда сбежалась и детвора, но, завидев Тан А Шана и парней, ребятишки с криками бросились за ними.

Шаман За Нинь начал церемонию жертвоприношения. Ноздри его мясистого, приплюснутого носа раздувались, губы словно что-то жевали, редкая жесткая рыжеватая бороденка дергалась, и круглая, словно у тигра, голова на короткой шее покачивалась в такт танцу.

Завидев парней с серпами и косами, За Нинь прервал свое занятие, подскочил к Тан А Шану и, тыча пальцем прямо ему в лицо, злобно закричал:

— Эй вы, шалопаи! Вы что же хотите на все село беду накликать?

Тан А Шан замер на месте, словно ударился о невидимую преграду, и в ту же минуту услышал знакомый голосок:

— Шан, Шан!

Тан А Шан повернулся и увидел Тана, братишку Те, тот стоял в толпе мальчишек и смотрел на него, широко раскрыв свои круглые, как у птенца, глазенки.


Тан без устали носился из Фиена в Миет, словно бельчонок, который скачет с ветки на ветку. С тех пор, как он узнал Тан А Шана, редкий день проходил без того, чтобы он не побывал в Миете.

— Ой, этот шаман такой злющий, ну прямо старый кот! Он не пускал Тан А Шана убирать урожай, — затараторил он, как только вбежал в дом.

— И что же? Тан А Шан все же пошел на жатву? — взволнованно спросила Те.

— Откуда я знаю, я видел только, как он вместе с остальными парнями свернул к дому собраний…

Те тяжело вздохнула. Братишка взглянул на нее и простодушно спросил:

— Ты очень беспокоишься за них, сестричка?

Те улыбнулась и ласково провела рукой по его вихрам. Конечно же, беспокоится. Ведь с недавнего времени село Миет стало таким дорогим ее сердцу! Шла ли она в поле или к реке за водой — глаза ее всегда сами собой устремлялись туда, где лежало соседнее село.

— Очень я боюсь за них. Это село самое отсталое у нас в волости. Если не подтянутся, всех за собой потащат.

Биен не раз говорил дочери:

— Парни из Миета почти все уже прошли обряд посвящения в юноши. Обычай требует после этого оставаться дома, слушаться родителей, жениться, заводить детей. А скоро набор в армию, родина зовет своих сыновей, но как знать, решится ли кто-нибудь из этих парней нарушить обычай…

Тревога отца передалась Те. Она прекрасно понимала, что с детства искалечены души девушек и парней зао и тяжело им сбросить мучительное бремя древних обычаев. Паутина всегда оплетает самые темные углы, и в отсталых деревнях предрассудки живучи как нигде. У них, в Фиене, раньше тоже так было. Девушки должны были заниматься вышиванием. В январе, феврале и марте к ним сватались парни, и как только закончится сватовство — тут же невесты усаживаются расшивать одежду пестрыми узорами. Целый год вышивают; руки устают, глаза начинают болеть от пестроты красок — тут и индиго, и зеленый, и красный цвет… Девушки зао не знали работы в поле. А если в доме гость или просто зашел кто-то из мужчин, женщина зао не смела сесть в его присутствии, должна была стоять и ждать приказаний… Однако с этого года в селе Фиен нет-нет да и нарушит кто-нибудь нелепый обычай. То одной из первых решила заняться ирригацией, и девушки из их села быстро последовали ее примеру.

На работу они не стали надевать своих пестро расшитых платьев, и никто над ними не смеялся. Потом Те предложила взорвать скалу, чтобы проложить прямую дорогу, и оказалось, что девушки и тут ни в чем не уступят парням — такой грохот поднялся…

Стемнело. Тан забрался под полог, и оттуда почти сразу же послышалось его тихое посапывание. С реки доносилось равномерное жужжание движка. Те прилегла, однако ей не спалось, мысли то и дело возвращались к тому, что произошло в Миете…

Вдруг за оградой, а потом и возле плетеной двери замелькал огонь факела и раздались чьи-то громкие торопливые шаги.

— Открывайте! Открывайте! — крикнул ломающийся юношеский голос.

Плетеная дверь быстро распахнулась. Парень в серой головной повязке бросил факел на землю у самого порога и вошел в дом. Он тяжело дышал и казался очень взволнованным.

— Где товарищ секретарь?

— Что случилось? — спросила Те.

— Где товарищ секретарь?

— Отец на собрании.

Парень сердито сдернул с головы повязку, вытер усталое потное лицо и пробурчал:

— Безобразничают, забыли, что прошли старые времена!

— Что такое? — вскочила Те.

— Наши совсем про закон забыли, связали Тан А Шана, секретаря ячейки.

Тан проснулся и, усевшись на корточки, высунулся из-под полога.

— Это шаман За Нинь сделал, да? — испуганно спросил мальчик.

Да, шаман За Нинь действительно связал Тан А Шана. Но, конечно, не своими руками. По его приказу старики из Миета схватили Тан А Шана и связали его.

Когда Тан А Шан повел парней в поле, шаман преградил им путь, и парни повернули к дому собраний. Словно все силы, что так долго таились в душе, внезапно вырвались наружу.

Если уж парни из села Миет решились гнать зверя, то ни глухой лес, ни глубокие ручьи не заставят их отступить. Стрела легла на тетиву — значит, надо стрелять!

Парни незаметно выскользнули из села. Они решили сначала убрать рис на поле у ручья, и действительно, к полудню большой участок был уже сжат. Старики, занятые обрядом омовения статуи Бана, ни о чем не догадывались. Но вездесущие мальчишки пронюхали обо всем и прибежали в село, крича:

— Тан А Шан не боится шамана, не думайте! Молодцы наши парни!

Услышав эту новость, шаман скривился так, будто проглотил целый стручок горького перца. Он упал на землю и забился.

— О почтенные, эти шалапуты разгневают злого демона, навлекут несчастье на все наше село. Со времен сотворения мира не было такого смутьяна, как этот Тан А Шан…

Тут-то и вспыхнул огонь в груди у старцев. Старики бросились на поле.

Парни увлеченно жали рис и спохватились только тогда, когда старики уже схватили Тан А Шана. Но он не хотел затевать скандала.

— Ребята, отойдите, я сам справлюсь, — сказал он спокойно и обратился к старикам: — Вы не имеете права связывать человека.

Но эти старые люди слишком долго жили в потемках, слишком прочно укоренились здесь древние обычаи, а что такое право и справедливость, они и понятия не имели. С громкими воплями они связали Тан А Шана и потащили его в деревню. Начинало темнеть. Перед домом собраний, с правой стороны, зажгли факелы. В центре двора сгрудились мальчишки, чуть поодаль держались женщины. Парни, отправив посланца в Фиен сообщить волостному секретарю о случившемся, сгрудились позади связанного Тан А Шана. А перед ними стеной встали старики, в злых глазах мелькали красные отблески факелов.

Парни требовали:

— Сходите за председателем кооператива!

— Позвать сюда уполномоченного, пусть разберется!

Но один из стариков важно заявил:

— Люди нашего села сами нас рассудят. В прошлом году этот подстрекатель презрел все запреты и вышел на охоту. Сейчас он снова нарушил обычаи. Во всех смертях, что будут в этом году, — его вина, и в плохом урожае тоже его вина…

Тан А Шан, не дав ему договорить, вышел на середину двора и громко сказал:

— В наших обычаях много хорошего, но немало и плохого. Обычай, который велит охотнику пригласить разделить добычу среди всех жителей села, хороший. И такие обычаи мы будем охранять. Но от плохих обычаев нужно избавляться. В прошлом году целую неделю было запрещено работать, за это время птицы и полевые мыши да и наводнение сколько риса уничтожили, помните? Это табу — отживший предрассудок, в других селах от него давно уже отказались, зачем же мы его храним? Ведь так мы весь рис потеряем, сами голодать будем да и армии нечего будет дать! Вот и судите сами, не позор ли это! А селу своему мы вреда не хотим.

Парни возбужденно кричали:

— Эй, зовите сюда шамана!

— Небось удрал вредный старикашка!

Тут как раз и подошла Те с братишкой. Она встала за спиной Тан А Шана. Все лицо ее было залита слезами. Что так взволновало ее — смелые слова Тан А Шана или то, как он стоял, гордо подняв голову?

Маленький Тан сразу же подскочил к Тан А Шану и с жаром воскликнул:

— Я сейчас развяжу тебя!

Подошел председатель кооператива. Было видно, что его разбудили, лицо со сна казалось бледным — ну прямо кислое тесто в старой глиняной крынке. Он захлопал в ладоши и пронзительно закричал:

— Хватит, хватит, расходитесь, не место здесь буйволам рогами сцепляться и незачем ссориться!

— Да кто ссорится!

— А что же это такое?

— Председатель, засвидетельствуйте. «Протокол о противозаконном нападении и связывании. Мы… жители села Миет свидетельствуем, что…»

Председатель, кажется, только теперь проснулся. Он замахал руками и примирительно сказал:

— Ну ладно, ладно, все мы одной крови, все мы зао…

Но толпа возмущенно потребовала:

— Составляйте протокол да читайте погромче, чтобы все слышали!

— Нужно раз и навсегда отучить людей от дурных привычек! А то чего доброго снова еще что-нибудь затеют!

— Пора нашего шамана на перевоспитание отправить! Хватит ему губить кур да свиней!

Тан А Шан наконец вздохнул с облегчением. У Те тоже будто камень свалился с души. Застучала кровь в висках — это Тан А Шан оглянулся и посмотрел на нее. Впервые глянули они в глаза друг другу…


Так было покончено с одним из самых нелепых обычаев. И село Миет, столь дорогое сердцу Те, обрело новую жизнь.

Много событий произошло еще потом, но Тан, братишка Те, упорно вспоминает только об этом случае. Но ведь и сама Те без конца вспоминает первую встречу с Тан А Шаном на маниоковом поле в безлунную октябрьскую ночь.

А Тан всякий раз, стоит только семье собраться за столом, снова и снова принимается рассказывать отцу эту историю, точно это любимая старая сказка. И Биен, отложив палочки, смеясь, говорит:

— Прежде человек сам надевал на себя путы, а теперь сам их снимает — вот как некоторые сами сбрасывают с себя веревки.

На что Тан обязательно возразит:

— А вот и нет, это я его развязал! Те, скажи, ведь правда? Ты же видела!


Перевод И. Зимониной.

Нгуен Нгок

ГЕРОИНЯ

Утро. Тует, как обычно, собирается в школу.

Собственно, все уже готово. Блокнот со списком учеников, сегодняшний диктант с заранее отмеченными «трудными» словами, задачи на умножение, география родного края и — то, чего она никогда не забывает, — письмо от Хюи, бережно вложенное в хрестоматию на тридцать пятой странице, как раз там, где нарисованы два больших плода на[57]. Тует сама раскрасила картинку, и плоды вопреки природе стали красными, потому что карандаш у нее только с двумя грифелями — красным и синим — других нет.

Она вышла из дому, осторожно притворила за собой дверь и тут только обратила внимание на то, что день сегодня ясный и солнечный. Яркие блики играли на склонах гор, высвечивая высоко на другом берегу реки деревню белых мео. Словно сказочный замок, деревня то появлялась, то вновь исчезала. Двое ребятишек оттуда каждый день приходили в школу к Тует. В ясные дни видно было даже, как малыши — два крохотных белых пятнышка — спускались по склону горы. В классе Тует усадила маленьких мео поближе к себе, на вторую парту, и ежедневно после уроков спрашивала их:

— Вы завтра придете в школу?

— Да, уважаемая учительница, завтра мы придем.

— Не забудьте передать от меня привет папе и маме, — говорила Тует.

Девочка — она была постарше — отвечала:

— Хорошо, — и добавляла всегда: — Я вас так люблю, учительница!

Откровенно говоря, вечерами, когда, накинув синий ватник с меховым воротником, подарок Хюи, Тует сидела одна и проверяла тетради, ей нередко казалось, что все кругом сон или сказка. А двое большеглазых малышей, спускающихся в школу из горной деревни, которая то исчезает, то вновь возникает на старом месте, — уж не из старинной ли легенды являются они к ней на уроки… Она всерьез опасалась, что в один прекрасный день они куда-нибудь скроются и не придут больше в школу.

Хюи, наверное, посмеялся бы над ней. Он человек практический и не любит всяких фантазий. Когда Тует уезжала из Ханоя, он сказал ей: «Ты у нас настоящая героиня…»

Она легонько погладила мягкие податливые ворсинки воротника и подумала: «Хюи заботливый — вот ватник прислал…» Рука вывела большую красную пятерку в тетрадке по арифметике. Это была тетрадь девочки мео…

Уже неделю малыши из горной деревни не ходят в школу. Целую неделю на зеленом склоне горы не мелькают веселые белые пятнышки и в классе пустует вторая парта. Каждый день сердце Тует сжимает тревога.


…Ясное утро наполнило со каким-то непонятным ощущением радости и надежды. В Ханое мать, простодушная, разговорчивая женщина, работавшая в артели, где делали игрушки, говорила ей:

«Горный воздух полезен для женщин. В горах женщины всегда здоровее и полнее мужчин. Только смотри, доченька, одевайся теплее. Правда, ты у меня вся в отца, все делаешь по-своему. Отец твой когда-то…»

«Ну вот, мама, — перебивала ее Тует, — сейчас ты опять начнешь плакать…»

А она действительно поправилась и чувствовала себя здесь лучше, чем в городе…

— Дети, заходите же в школу! — крикнула Тует. — Перестаньте шалить: посмотрите, на кого вы похожи, — все перемазались.

Малыши вошли в класс Тует, чуть помедлив в дверях, перешагнула порог вслед за ними.

Ребята — все разом — встали:

— Здравствуйте!

— Садитесь, дети. Начнем урок.

Яркие солнечные зайчики прыгали по столу Тует. Но в классе было довольно холодно. Секретарь здешнего парткома обещал новые соломенные маты. Во время каникул, когда кончится первая четверть, ребята сами отремонтируют школу. Тогда в классе будет потеплее.

Множество блестящих веселых глаз уставилось на Тует.

— Дети, вы все тепло одеты? — спросила она.

— Да… да…

— Садитесь-ка лучше впятером за одну парту, так будет теплее.

Сразу начался шум. Малыши таи, нунг, ло-ло, красные мео говорили разом на всех языках. Тует, довольная, прислушивалась к их голосам: теперь она уже всех понимала. Немного подождав, она тихонько постучала линейкой по столу. Класс притих.

— Диктант! — объявила она.

Зашуршали листки бумаги, перья звякнули о донышки чернильниц, и, как всегда, случилось несчастье: кто-то пролил чернила. Но тишина восстановилась очень быстро.

— Диктант! — повторила Тует.

Ребячьи глаза глядели на нее, будто отвечая: «Мы уже готовы». А она все стояла молча, сжимая в руке книгу. Обводя взглядом ребят, она встретилась глазами с девочкой народности куи-тяу, самой сообразительной в классе. Наверное, только она одна поняла, почему молчит учительница. И зеленые глаза девочки, казалось, говорили: «Не ждите, учительница, маленьких мео, они не придут».

В дальнем конце класса послышался какой-то шум. Тует снова произнесла четко, по слогам:

— Дик-тант!

И снова тишина. Перья окунулись в чернильницы и застыли в ожидании.

— Вы-со-ко-гор-на-я шко-ла…

Маленькие головы склонились к партам, перья медленно заскрипели по бумаге. Лбы наморщились — было над чем задуматься!

— Высокогорная школа… Точка. С новой строки.

Испуганный голосок торопливо произнес:

— Я еще не кончил, учительница.

Тует улыбнулась и повторила громче:

— Высокогорная школа… Точка. С новой строки.

Должно быть, небо над школой постепенно затягивали облака. Зайчики на столе поблекли, потом совсем исчезли. Здесь, в горах, всегда так: редко бывает, чтобы погода не менялась по нескольку раз на день.

Закончив диктант, Тует сказала:

— Сегодня, дети, вы можете уйти домой пораньше, я устала и плохо себя чувствую.

Не успела она договорить, как большой пестрый ком с шумом вывалился из дверей. Она собрала со стола книжки и тоже вышла. Высоко на горе, по ту сторону реки, деревня мео медленно тонула в белесых тучах.


Кто-то тихонько постучал в дверь.

— Кто там?

Ответа не было, но дверь медленно отворилась. На пороге стояла девочка куи-тяу.

— Ну что же ты, заходи, — сказала Тует.

Девочка вошла и тихо прикрыла за собой дверь. «Дети, когда вы входите в дом, — учила ребят Тует, — закрывайте за собой дверь, это правило вежливости…» Девочка подошла к столу. Ей совсем недавно исполнилось двенадцать лет. Жила она в Банванге, примерно в километре отсюда, и часто приходила к Тует, когда та бывала дома одна. Никогда не заговаривала она с Тует о школе и об уроках, хотя ей с трудом давалась арифметика, она приходила к учительнице просто так, без всякого дела. Девочка могла часами молча стоять около нее. Иногда только она легонько опускала свои маленькие ручонки на ладони Тует и говорила: «Милая учительница, я теперь мою руки чисто-чисто, правда?» Тует обнимала девочку, крепко прижимала ее к груди и всегда в такие минуты почему-то вспоминала мать и Хюи, вспоминала Ханой. Может, потому, что именно тогда понимала особенно ясно, что никогда не сможет покинуть маленькую школу, затерянную среди гор и дремучих лесов, уехать от своих ребятишек. Она останется здесь. Конечно, Хюи ни за что на это не согласится. Он и так в каждом письме напоминает: «Скоро кончается срок твоей командировки — я встречу тебя на вокзале… Ведь я дожидаюсь тебя три года. Должны же мы наконец пожениться, как ты полагаешь?.. Хотя ты вообще у нас героиня…» А что он теперь скажет?

Она еще сильнее прижала к груди черноволосую голову девочки и, точно со взрослой подругой, стала делиться с нею своими горестями. Девочка слушала внимательно и очень серьезно, совсем как большая.

— Не беспокойтесь, милая учительница, — сказала она. — Я расскажу все своему папе и он обязательно что-нибудь придумает. Он очень умный. Он председатель, самый главный в волости!

…И так каждый раз девочка старалась утешить Тует.

«Вы не огорчайтесь, учительница, пойдемте лучше гулять. Сегодня в речке полно рыбы. Хотите, я поймаю вам рыбу, большую-пребольшую? Жаль только, я не умею ее варить…»

Или:

«Вы не сердитесь, учительница, я больше не буду делать ошибок по арифметике, честное слово. Я буду учиться только на «хорошо» и «отлично», как вы…»

Тует смеялась в ответ, но эти наивные утешения все же успокаивали ее…

Сегодня, когда девочка куи-тяу вошла в комнату, Тует подумала: «А ведь я ждала ее…» Она спросила:

— Ты уже сделала уроки?

— Да.

— Может быть, пойдешь погулять со мной?

— Ну конечно. Пойдем на реку?

— Нет, сегодня мы поднимемся в деревню мео. Ты знаешь дорогу туда?

Девочка взглянула на нее и не спеша ответила:

— Знаю.

Они перешли речку по мосту, связанному из бревен. Вода внизу была совсем прозрачная. Тует любила пить воду из этой речки, холодную и вкусную.


За рекой сразу же начинается лес. Для Тует река служила границей. Здесь была ее школа, знакомые деревушки, люди, с которыми она успела подружиться. Одним словом, этот берег был «освоен». А на другом берегу стеной стояли джунгли, таинственные и загадочные. Лес зелеными волнами убегал вдаль по склонам гор. Это был какой-то особый мир — полу сказочный, полуреальный. Иногда оттуда приходили люди, но они казались выходцами из далекой чудесной страны. Они появлялись и вновь исчезали в зеленом царстве, лежащем у подножия туч.

Девочка вела учительницу по узкой лесной тропинке. На ногах у Тует были сандалии на резиновой подошве. Девочка шла босиком. Она быстро шагала впереди, маленькие ступни ее оставляли на шелковистом мху слабые овальные отпечатки. Примятый мох постепенно расправлялся, и следы таяли в бархатном зеленом покрывале. Засохшие листья шелестели и шептались между собой. Смолистый запах каких-то неведомых деревьев, сладковатый и острый, незримой пеленой обволакивал лес.

Тует уже несколько раз хотела окликнуть девочку, сказать, чтобы она шла помедленнее, но что-то останавливало ее, может быть, ей хотелось проверить свои силы. Девочка шагала молча. Ведь в крови ее с первого дня появления на свет струились могучие токи леса. И каждый раз, входя в джунгли, она словно возвращалась к себе домой. Лес говорил с ней сложным и таинственным языком своих запахов, и она постигала этот язык, как опытный музыкант улавливает каждую ноту в многоголосом звучании оркестра. Неясные шорохи джунглей были для нее словно биение материнского сердца — вот так же явственно слышишь его четкий глуховатый стук, прижав голову к груди матери. Глаза ее как будто стали еще ярче, вобрав в себя серебристо-зеленое сияние лесного простора. Тует шла следом за ней — здесь уже она была маленькой несмышленой ученицей.

Вдруг девочка остановилась. Тует застыла, сердце ее забилось тревожно и гулко. Что-то случилось…

— Это антилопа, учительница, — сказала девочка.

— Антилопа?

— Она прошла здесь совсем недавно, следы еще свежие.

Тует никогда не думала, что антилопа движется по лесу так бесшумно — под ее копытами даже не захрустели сухие ветки, устилавшие дорогу.

Девочка снова зашагала вперед. Тует стало не по себе, когда она заметила, что проторенная тропинка давно уже исчезла. Время от времени им приходилось перелезать через преграждавшие путь стволы огромных деревьев. А иногда они, согнувшись, пробирались под склонившимися к самой земле лесными колоннами или десятки метров шли по длинным замшелым бревнам. Тует очень хотелось спросить: «А где же дорога?» Но она робела, точь-в-точь как девочка куи-тяу на уроках арифметики. В глубине души она упрекала себя: «Чего ты боишься, спрашивается? Ну и дурочка же ты, Тует…»

Чем дальше они углублялись в лес, тем непонятнее и чудеснее становилось все вокруг. Это и вправду был совсем особый мир. Журча, извивались маленькие речки. Муравьи рядами шествовали друг за другом, как солдаты, выступившие в поход. Один здоровенный муравей, черный и блестящий, вылитый генерал, стоял посреди своего войска, словно направляя все движение. Вид у него был очень свирепый и воинственный. Богомол, раскрыв крылья, перелетел с узловатого корневища на ствол соседнего дерева и тут же вернулся обратно. Тует с изумлением вслушивалась в объяснения своей маленькой проводницы:

— Знаете, учительница, это богомолиха, она ищет себе мужа.

— Ну, а муравьи?

— Они спасаются от наводнения. Сегодня тепло, значит, завтра будет дождь.

Тует подумала о двух маленьких мео. Ведь они каждый день ходили по этой дороге, слышали, как шелестят крылья этой «богомолихи», вдыхали запах влажной земли и лесных зарослей. По утрам, когда малыши приходили в класс, перед глазами у них, наверное, трепетали звенящие тишиной зеленые чащи. Какими далекими и отвлеченными должны были казаться им плюсы, минусы и знаки умножения или деления, которые выводила на доске Тует. Может быть, поэтому они и не приходят больше в школу? Маленькие мео вернулись в свой лес…

Они шли уже, пожалуй, больше часа. Тует обрадовалась, заметив, как под ногами ее проворной проводницы снова появилась торная тропа. А вскоре с удивлением увидела, что они подходят к перекрестку. Здесь встречалось более десятка разбегающихся в разные стороны тропинок — больших и маленьких. Сухие листья и ветки, валявшиеся на земле, были искромсаны и вдавлены во влажную почву. Внезапно прямо посреди леса возникла широкая, убегающая вдаль дорога. Все говорило о том, что совсем еще недавно здесь прошли люди — много людей. Жизнь, шумная и суетливая, неведомо для чего вторглась в безмолвные лесные дебри. И впервые среди пряных ароматов деревьев и трав Тует различила особый, едкий и теплый запах, который не спутаешь ни с чем, — запах человека. Девочка куи-тяу остановилась у огромного дерева лим[58]. Рядом виднелся грубый очаг — три больших обломка скалы, прислоненные друг к другу. Дожди унесли из очага золу, только несколько крупных углей, отмытых до блеска, чернели под камнями. Под деревом валялись брошенные кем-то палочки для еды. Толстый громадный корень, вздымавшийся над землей, словно напряженный мускул, судя по всему, заменял неизвестным пришельцам стул. Кто-то сидел на нем у огня долгими холодными ночами, и шероховатая поверхность корня в этом месте тускло лоснилась. Метрах в десяти Тует увидела колодец с отверстием замысловатой формы, очень глубокий — внутри было темно, как ночью. Слева, метрах в двадцати, виднелся еще один колодец — точно такой же формы, но меньшего размера; должно быть, люди, копавшие его, бросили работу на середине. Следы кирки глубоко врезались в камни, словно письмена, рассказывающие о том, как сильные человеческие руки рвались к сердцу земли.

— Это дяди геологи копали тут, — объяснила девочка.

Геологи побыли здесь и отправились дальше. В недрах здешних лесов не оказалось руды.

Краска стыда залила щеки Тует: когда она по ночам писала Хюи, матери или друзьям в Ханой о своих делах, о своей жизни в этих краях, письма всегда получались у нее какими-то загадочными и таинственными… Можно было подумать, что это она, Тует, первая из людей кинь принесла сюда в горы свет просвещения…

А девочка куи-тяу все шла и шла дальше. Дорога поднималась вверх по крутому склону. И Тует не стала просить девочку замедлить шаг. Правда, она устала, но подбадривала себя: «Грош тебе цена, Тует, не можешь угнаться за малым ребенком».

Лес уже казался ей более привычным и знакомым. Она остановилась ополоснуть лицо у холодного прозрачного ключа, бившего прямо из расселины в скале, и сердце ее вдруг заколотилось при виде следов от подкованных гвоздями ботинок «дядей геологов» прямо на берегу ручья…


Уже вечерело, когда они добрались до деревни мео. Председатель общины — за спиной у него висела винтовка, на боку патронташ, набитый поблескивающими желтыми патронами, — обеими руками пожимал руку Тует, радостно кивая гостье:

— Здравствуйте, уважаемая учительница… Здравствуйте, уважаемая учительница. Высоко вы забрались… Высоко. Устали, конечно. Вы отдохните, учительница, попейте воды, потом поговорим. Ай-ай, какая жалость, вся деревня ушла на пашню. Какая жалость, люди так ждали, когда вы придете к нам в гости, учительница. Вы ведь устали, правда? Отдохните хорошенько, попейте, пожалуйста, воды.

Председатель протянул ей чашку горячей воды.

— Это двое наших детишек, что ходят в школу, обучили меня, — пояснил он.

— Они научили вас грамоте, дядюшка? — удивилась Тует.

Председатель тяжело вздохнул.

— Я уже старый, где мне учиться грамоте. Голова совсем никудышная… Нет, они приучили меня пить кипяченую воду. Оказывается, в сырой воде водятся такие червяки, которые могут прогрызть кишки.

Девочка куи-тяу, стоявшая рядом с учительницей, громко рассмеялась.

— Что вы, дядя, это никакие не червяки, просто — микробы!

— Ну да, ну да, голова-то у меня никудышная, совсем никудышная!

Тует отпила из чашки, вода приятно пахла камфарным листом.

— Я хотела проведать двух учеников, что живут в вашей деревне, — сказала Тует.

Председатель, выпрямившись, сидел напротив нее.

— А-а, да ведь это мои дети, оба — и девочка и мальчик.

— Они уже неделю не ходят в школу.

— Я дал им одно поручение, — улыбнулся председатель и, не дожидаясь вопроса Тует, продолжал: — Они ушли вместе с товарищами геологами, так-то. В нашей земле ничего нет. Теперь будут искать в других горах, а мои пошли с ними проводниками. У нас ведь и заблудиться недолго, а найти дорогу — дело мудреное!

Председатель вывел учительницу Тует за околицу и показал куда-то вдаль.

— Они пошли в ту сторону, во-он, где гора, покрытая тучами, видите?

Горы вдали громоздились друг на друга, до самого края земли. Так всегда бывает: человек подходит к крутой громаде, уходящей в небо, и говорит себе: «Я должен взобраться на эту гору, потому что выше ее нет в здешнем краю». Но когда он наконец достигает вершины, горизонт вдруг расступается перед его изумленным взором и он видит десятки, сотни вершин — еще выше и неприступнее, — и снова идет и идет вперед: «Я должен достигнуть самой высокой вершины!..»

Тует, боясь не поспеть до темноты, заторопилась домой. Она написала записку двум маленьким мео, чтобы они приходили в школу, как только вернутся, что она их ждет; сложила листок, потом снова развернула его и на обратной стороне приписала:

«Уважаемые товарищи из геологической экспедиции, когда вы найдете руду и вернетесь, очень прошу вас прийти в гости к нам в школу — у подножия гор на другом берегу реки. Я много рассказывала о вас ребятам. Они мечтают с вами встретиться.

Учительница низинной школы».

Вечерний лес выглядел уже совсем иначе: еще более загадочным и необычным. Тует не узнавала дороги, по которой недавно шла. Казалось, все в чаще леса молча, тайком готовилось к начинавшейся ночной жизни. Девочка куи-тяу, как и раньше, войдя в лес, сразу умолкла. Только ноги ее весело мелькали на темной тропинке. Тует устала, но старалась поспевать за нею. Ей захотелось прямо сейчас, ночью, написать письмо Хюи, поделиться с ним своими заботами. И вдруг в памяти всплыла фраза из его письма: «…Срок твоей работы в горном районе скоро кончается. Я высчитал — осталось всего три месяца. Не забудь напомнить об этом в Отделе просвещения провинции. Или, хочешь, я напишу им сам…» Тует подумала: «Вот если бы и Хюи…» Нет, Хюи — человек практический, он не любит разных «фантазий», не рвется увидеть далекие горизонты и высокие горы. Она сказала девочке куи-тяу:

— Приходи сегодня ко мне ночевать, ладно?..

И, помолчав, добавила:

— …Вместе веселее.


На другом берегу реки показалась крыша маленькой школы. Кто б мог зажечь свет у нее в комнате? Наверно, старая Май, мать ученика из народности нунг, — они живут возле школы…


Перевод М. Ткачева.

ВЫСОКО В ГОРАХ

Итак, сегодня связной опять не явился в срок. Товарищ Кам, партийный секретарь общины Налыонг, очень волновался. Ручей, журча, падал с камня на камень, и звонкие капли, казалось, ударяли в застывшее от ожидания сердце Кама.

— Ну вот, — бормотал он, — пришла весна, и партийная газета опять запаздывает. Снова весенняя красота задерживает товарища связного в пути. На этот раз я его уже не помилую, задам как следует. Видно, весенние цветочки ему дороже партийной газеты. Бездельник!

«Товарищ связной» приходился Каму племянником и при встречах почтительно величал его дядей. Кам помнил мальчика с тех пор, как он родился на свет; он был тогда величиною с ладонь и красный-красный, как кровь. И рос он быстрее, чем дерево на берегу ручья. Не поймешь даже, откуда у него брались силы, чтоб так расти. Ушел Кам на дальнюю пашню, вернулся — а малыш уже с трехмесячного поросенка. Высадили рис, и пока он наливался молочным соком, мальчик стал ростом с маленькую лань. Рис начал созревать, а ребенок уже мог сидеть. К тому времени, когда выжигали заросли под новый посев, мальчик научился ходить. И с этой поры Кам исчислял его возраст по сезонам дождей. Один сезон дождей, два, три…

Малыш был сперва как теленочек, Потом вымахал с доброго пса, а после стал как тигренок, настоящий дикий тигренок. Любые заросли и кручи были ему нипочем. А ум у него был светлый. Он знал все на свете, и только страх был ему незнаком.

Всякий раз в сезон дождей Кам отмечал углем на столбе внутри дома рост малыша. Пять черных черточек, шесть черных черточек, семь черных черточек… Кам считал лета племянника, но забывал считать свои собственные…

Но вот случилось великое дело, такое важное дело, что Кам позабыл о столбе с семью черточками и больше не сделал на нем ни одной отметки. В горной деревушке у них побывал Старик. Тогда Кам очень удивился, впрочем, даже сейчас, вспоминая то время, он продолжал изумляться.

Тогда тоже стояла весна, как и теперь. И вода в ручье, вот так же звеня, прыгала с камня на камень. И горы — одна выше другой — замыкали со всех сторон маленькую долину, изогнутую, как рог буйвола. Да, все было именно так. Но случилось тогда небывалое дело. В деревню мео, что стояла на самой вершине и круглый год пряталась за тучами, отроду никто не заглядывал, разве что забежит голодный тигр или заблудившийся в скалах кабан. Никогда человек не приходил в гости в эту деревню; никто еще не перебирался через этот ручей, не влезал на эти кручи, не поднимался по этим ступенькам. Никто из чужих не входил в эти дома и не садился на эти циновки.

И вот однажды пришел неведомый гость. Что он был за человек? Никто не знал. Сосед Лан уверял, будто человек этот — тай. Тха спорил, твердя, что он из племени нянг. Старый одноглазый Ри, который знал все на свете, говорил: этот человек — тоже мео, и все тут. А бабка Киен утверждала: ничего подобного, этот человек — кинь. Но самый древний старик в деревне отозвал Кама к ручью и сказал так: все они не правы, это — человек Революции.

Люди Революции… На какой горе они жили? Кам ничего не слыхал о них.

Кам взглянул тогда на Старика всего один раз, только разок за всю долгую ночь. А теперь сокрушался и сожалел об этом. Знал бы тогда, разглядел бы как следует, чтобы запомнить. Старик-то ведь был не простой гость. Это был дядя Хо[59].

Старик переждал в деревушке мео дождливую ночь. И ушел. Ушел туда, где стоят самые высокие горы. А вскоре после этого и Кам бросил дом, бросил пашню и даже своего маленького племянника и столб с семью черными метками и тоже ушел из деревни. Долгие годы Кам шагал по разным дорогам, но Старика он не встретил больше ни разу. И все же Кам твердо знал, что идет верным путем, указанным дядей Хо. Сколько ни перешел он ручьев и рек, на какие бы горы ни забирался, по каким бы тропинкам ни шагал, Кам всегда думал: «Здесь проходил Старик… Тут наверняка проходил дядя Хо…». И Кам ни разу не усомнился, что идет по правильному пути. День за днем шел Кам по этому пути, и вот настал День Независимости.

Когда началась Революция, Кам возвратился в свою деревню. Ну и дела! Неужто это его племянник, который когда-то говорил ему «дядя»? Точно, он! Только теперь он вымахал в долговязого здоровенного парня. Широкая спина его горбилась — точно у зверя, готовящегося к прыжку. Волосы были черные и длинные. А глаза — поистине, это были глаза юноши мео — чуть раскосые, они горели ярко, точно факел в ночном лесу, и проникали в самое сердце девушек. Сперва он, конечно, не признал Кама, негодник!

— Ты что, не узнаешь меня? А ведь это я кормил и растил тебя, когда ты был еще маленьким и красным-красным, как кровь. Я отмывал твои волосы буйволовым навозом в этом ручье. Значит, не узнаешь меня?.. Это я отмечал твой рост черными черточками!

И тогда он подскочил к Каму, ну точно лесной зверь, бросился, обнял и закричал:

— Ой, дядя Кам, дядя Кам! Вы уходили за Революцией. Как хорошо, что вы вернулись! А Старика нет с вами?

Кам уселся на пол, поставил винтовку между колен и сказал:

— Вот я и дома. — Он закурил длинную бамбуковую трубку. — Да, стар я стал, — продолжал он. — Революция еще не кончилась, а я вернулся. Теперь ты должен идти. А пока Революция продолжается, Старику недосуг возвращаться сюда, к нам. Еще очень трудно. И враги наступают на нас.

Кам и вправду постарел. Всего только и поднялся по лестнице, а колени уже дрожат-от усталости. Прежде, бывало, целый день гоняет оленя по лесу, ноги оленя дрожат и слабеют, однако его, Кама, ноги, словно выточенные ил железного дерева, твердо ступают по земле. А нынче…

Товарищи говорили: «Кам, ты уже стар и слаб здоровьем!» Но Кам их не слушал. Революция еще не кончилась. Как же ему покинуть ее ряды? Товарищи ругали Кама. Ругают — ну и пусть ругают, он все равно останется с Революцией до конца.

Старик ведь не уходит, а он куда старше Кама. Потом товарищи дали Каму задание: «Кам, ты должен вернуться в горы и там, у себя, проводить Революцию. Пусть Революция придет и в вашу общину. Всюду, где людям еще плохо, нужно делать Революцию». И тогда Кам возвратился…

Десять лет прошло, и Кам вернулся проводить Революцию в общине мео, ютившейся на вершинах гор. Дожди приходили, уходили и возвращались вновь, как верный, никогда не обманывающий друг. В волосах Кама заблестели серебряные нити, их становилось все больше и больше. Но Кам не оставил Революцию. Он стал председателем общины. И вот однажды, тоже во время дождей, загрохотали пушки внизу, у Футхонга и близ перевала Зианг[60]. Кам возглавил колонну народных носильщиков[61] мео. Они носили снаряды и патроны, рис и питьевую воду для солдат.

Луна ушла, и родилась новая луна, покуда носильщики мео воротились восвояси. Не хватало только одного человека — племянника Кама. Все эти десять дней он даже рта не раскрыл и не сказал Каму ни слова. Но Кам видел, что племянник о чем-то думает и вид у него хмурый, неприступный. Кам сказал себе: «О чем это он так задумался? Почему он больше не распевает свои песни и даже шутить перестал? А, бывало, ведь пел так, что сердца девушек мео загорались огнем. Может, он пал духом? Я вскормил и взрастил его, а он опозорил меня!..»

Однажды утром племянник сказал Каму:

— Дядя, я все решил, я ухожу делать Революцию.

— Народные носильщики тоже трудятся ради Революции.

— Нет, я пойду совершать Революцию вместе с солдатами.

И он ушел.

Вот когда Кам почувствовал, как он одинок, и нет у него ни родных, ни близких. Кам вырос, словно одинокое дерево на лугу. Без отца и без матери. И племянник Кама тоже рос без родителей. Едва он родился на свет, как сразу осиротел. Кам кормил его, растил, а сам позабыл и жениться. Потом Кам ушел за Революцией. А когда вернулся, снова стал жить вместе с племянником. И вот теперь племянник ушел. Кам опять как одинокое дерево среди диких трав. Когда Кам возвращался с фронта, он шагал по беловатым кручам перевала Кеоко и думы его были тревожны, как никогда. Он то грустил и печалился, потому что племянник его покинул, то радовался: ведь парень будет солдатом Революции, а много ли их среди мео. Мысли Кама метались, словно ручей, когда, налетев на завалившие русло каменные глыбы, он ищет выхода и наконец, поднявшись, заливает берега.

Вскоре Кам стал еще и партийным секретарем Налыонга. Дел сразу прибавилось: тут тебе и снабжение солдат, и партсобрания в уезде, и расширение производства…

Дожди приходили, дожди уходили и возвращались снова…

И вот в один прекрасный день племянник вернулся. Он сказал:

— Знаешь, дядя, врагам пришел конец. Теперь я буду работать для Революции здесь, в нашей общине.

Он стал связным уезда. Его назначили связным, потому что в армии он научился грамоте. И ум у него был светлый, как и раньше. Он свободно читал любые газеты и документы.

— В этой бумаге, — говорил он Каму, — написано: «С уважением посылается Ли А Фу, восемнадцатого апреля тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года. Уездный Исполнительный комитет почтительно приглашает Вас…» Вот газета для Ло Ван Нама. Запомнил?.. Видишь, передовая статья «Американские империалисты продолжают вмешиваться…»

Взяв в уезде почту, он обходил все общины. Каждый раз, когда вспоминали о нем, Кам говорил:

— Этот товарищ — уездный работник. Он всегда очень занят. У нас в уезде ни больше, ни меньше как двадцать четыре общины, и у каждой свое название. И он любое название может прочесть без единой ошибки.

Посмотрев надпись на конверте, связной тотчас отправлялся в ту общину, где находился адресат. А ведь до ближайшей общины было тридцать километров, да еще приходилось перебираться самое меньшее через два перевала. Ничего нескажешь, парень — отличный ходок, любая дорога ему нипочем. Во время дождей вода поднималась и выворачивала такие деревья, что и впятером-то не обхватить, а он все равно умудрялся перебираться через поток. Случалось, он влезал на высокое дерево и перепрыгивал на другое, как обезьяна. Он мог за один переход отмахать километров двадцать по горным тропам — лошадь и та не прошла бы больше. Он говорил Каму:

— Придет время, партия пришлет машины, которые пробьют горы и проложат дорогу. Тогда уж я буду развозить почту на велосипеде.

А Кам отвечал, улыбаясь:

— Ишь ты, размечтался…

Но был у племянника один серьезный недостаток. Скорее всего, в уезде ничего об этом не знали. Кам-то, конечно, все знал, но ему было жаль парня, и он все не решался отругать его. По весне связной всегда плохо работал. Едва на склонах гор, утопавших в белом тумане, распускались лиловые цветы, связной задерживался в дороге, будто цветы эти цеплялись за его ноги и не давали ему прохода.

Он засовывал газеты и письма за ремень рядом с длинным ножом, широкое лезвие которого отливало синевой, сходил с тропинки и брел напропалую по склонам, собирая цветы. И путь его удлинялся вдвое против обычного. Дядя-то видел его насквозь и знал: он собирает цветы для девушек. Не иначе как парень заглядывает в какую-нибудь из деревень вон за той зеленой горой, а там снова затыкает за ремень свою почту, пляшет на одной ноге, играет на рожке и дарит цветы девушке мео: жаль только, что Кам не знает ее в лицо. И каждый год он влюбляется в другую. Слезы девушек мео, горевавших из-за него или счастливых его любовью, наверно, наполнили бы до краев самую большую чашу, какую только можно купить на городском базаре, внизу на равнине…

И вот сегодня по вине племянника партийная газета снова запаздывает. Кам сидел на пороге, слушал, как поют птицы, и глядел на небо, синевшее над вершинами гор. Скоро стемнеет.

— Вот негодяй! — рассердился старик.

Кам принялся чистить винтовку, потом, пройдясь по ней тряпкой раз десять, начал протирать патроны. Они были похожи на маленьких золотистых мышек. «Вон сколько дел переделал, а этого лодыря все нет! Я бы давно уже разнес почту…» Ведь на нем лежала и доставка газет в общине Налыонг. Соседи, когда газета запаздывала, ругали Кама:

— Что ж вы, товарищ секретарь, всех нас задерживаете? Слыханное ли дело. Собрались послушать газету, сидим — вас дожидаемся, — все глаза проглядели!..

Каму поручили это дело в прошлом году. Он тогда попробовал было возразить секретарю уездного парткома. Во-первых, у него, мол, и так работы невпроворот: изволь и людей поднять, чтобы работали в поле как можно лучше, и строительство зернохранилищ в деревнях Нанган и Вантху довести до конца, и ячейку Союза молодежи в деревне Ланглыонг организовать, и… короче — сотни дел, тысячи забот, а у него — как и у всех — рук да ног по одной паре, больше все равно не вырастет. Где уж тут заниматься газетами?! И потом, от общинного комитета (то есть от дома Кама) до ближайшей деревни — а их в общине четыре — никак не меньше двадцати километров… Вдобавок он еще и неграмотный, перепутает все газеты!

Секретарь уезда тогда ничего не ответил. Он только пригласил Кама в свой кабинет, развернул лежавшую на столе газету и прочитал:

— «Нян зан» — орган Центрального Комитета Партии трудящихся Вьетнама…»

Кам поднялся со стула:

— Конечно, я был неправ, товарищ секретарь. Я понял. Это газета партии, и я должен приносить ее людям. Хорошо, я согласен…

С тех пор каждый вечор Кам, дождавшись своего племянника, забирал у него газеты и шел по деревням. Он шел и ночью и днем. На плечо у него висела винтовка, за спиной — газеты, засунутые в футляр из выдолбленного стебля бамбука. В дождь и зной, в стужу и бурю газета партии не задерживалась ни на один день в здешних горах, крутых и неприступных, то и дело утопавших в тучах.


Полночь. «Товарищ связной» наконец явился. Увидев, что дядя, дожидаясь его, все сидит у огня, парень остановился на пороге и робко кашлянул. Кам, не поднимая головы, строго сказал:

— Ладно, нечего кашлять, заходи и садись! Я тебе сейчас задам, надоело с тобой возиться!

Дверь приоткрылась. И вместе с холодом весенней ночи в дом ворвался сладкий запах лиловых цветов, далекий и слабый, но такой знакомый и близкий сердцу, мягкий и ласковый, как сама весна, пришедшая в горы и леса мео. В мгновение ока запах цветов проник в самое сердце Кама и остудил его гнев. Но Кам делал вид, будто все еще сердится:

— Хорош, нечего сказать, снова подвел меня с газетами. Вот ворочусь и примусь за тебя всерьез. Здесь разговорами не обойдется, вздую тебя хорошенько… Слышишь?

Но в ответ ему раздался звонкий смех. И Каму, который весь вечер жег огонь и никак не мог обогреть пустой дом, где он бобылем прожил всю жизнь, показалось, будто смех этот разогнал ночную стужу и даже вроде бы растопил тот холод, что застудил все его прежние годы и пал на голову серебряным инеем, прибавлявшимся день ото дня.

А племянник, присев рядом с Камом, уже разбирал газеты.

— Этот номер — Ли А Фу, — прочитал он.

— Знаю, — сказал Кам, — деревня Нанган.

Он взял газету, свернул ее так туго, что она стала не толще сухой тростинки, и обвязал красной ниткой. Красная — значит, для Ли А Фу.

— Это товарищу Ма Ван Кео.

— Так, деревня Натхан, ясно.

Кам обмотал газету синей ниткой.

— Это для Ма Тхо Шиня.

— Знаю, в Вантху.

И он завязал желтую нитку.

— Это… «с уважением посылается товарищу Тю Куок Виену…»

— Знаю, — ответил Кам, — в деревню Ланглыонг.

И завязал белую нитку.

Потом Кам засунул газеты в бамбуковый футляр, осторожно закрыл его и привесил к поясу. Поднявшись, он перекинул через плечо ремень винтовки.

— На кухне есть рис, еще горячий. В котле осталась оленина. Поешь и ложись спать.

И шагнул за дверь. Племянник вышел следом. Была уже поздняя ночь. Острые вершины гор будто отпечатались на небе, в котором мерцали редкие звезды. Где-то кричали куропатки, и голоса их отдавались в горах, обступивших со всех сторон маленькую долину. Кам повторил:

— Оленина в котле. Поешь и ложись спать.

И спустился по ступенькам вниз.

Нет, не забыть Каму те ночи, когда он ушел отсюда за Революцией. Он был тогда еще молод, и волосы у него были совсем черные. Товарищ Ван[62] пришел вот в такую же ночь, так же кричали в лесу куропатки, и звезды тускло мерцали над вершинами гор, будто собирались вот-вот погаснуть…

Товарищ Ван тоже иногда пишет статьи в газете. Интересно, нет ли в сегодняшней газете его статьи? Надо будет посидеть вместе с людьми, послушать…

Так уж повелось — вокруг Кама собралась вся деревня.

— А, товарищ секретарь!

— Товарищ секретарь принес газету!

Потом парень, учившийся грамоте, начал читать вслух. Люди сидели вокруг и слушали. Кам тоже сидел и слушал, держа в руках винтовку, как в давние дни подполья. Он глядел прямо в рот чтецу.

— «Нян зан». Орган Центрального Комитета Партии трудящихся Вьетнама… Адрес редакции: дом номер… улица Барабанов… Передовая статья…»

Парень прочитал колонку и остановился. Тогда поднялся Кам и перевел прочитанное на язык мео. Он переводил очень старательно, слово в слово. Вот что Партия говорит об уборке урожая… Вот что Партия говорит о ликвидации неграмотности… Вот что Партия говорит о происках американцев и Нго Динь Дьема. Слышите, соседи, они по-прежнему убивают наших людей… Они поставили там у себя гильотину. Кам стоял, опершись на винтовку, голос его звучал все громче. Революция еще не закончена. Враги убивают людей Революции там, на Юге…

Кам уже стар, и волосы у него совсем седые. Нет, не дойти ему до далекого Юга и не спасти соотечественников от смерти… Его дело — разносить газеты в горах людям мео, но газета расскажет всем, что Революция еще не закончена, что нужно еще бороться, работать, много работать…

Чтец и переводчик прочитали всю газету от первой до последней строчки. Кам вскинул винтовку на плечо, попрощался с людьми и зашагал по тропинке, ведущей в Другую деревню. Но вдруг он вернулся, подошел к парню, державшему газету, и, улыбнувшись, сказал:

— Мы вроде пропустили одно место.

— Какое?

Кам указал пальцем на мелко набранные строки в нижнем углу газеты:

— Вот это. Где сказано про солнце, ветер и все такое…

— А ведь верно, пропустили. Ну что ж, слушайте, я прочту.

Все опять окружили чтеца.

— Здесь написано: «По всей стране сегодня будет ясная и теплая погода… Только в горных районах на севере и северо-западе небольшая облачность, местами моросящий дождь…»

Кам одиноко шагал в ночи. Все точно, как написано в газете: на небе легкие облака, дует слабый ветер и иногда сеет мелкая, будто роса, морось. Весна поднялась в горы и раскрыла лепестки пахучих ночных цветов, таинственных, как нежные улыбки девушек мео. Крики маленьких ланей, заблудившихся в ночном лесу, напоминают тревожные человеческие голоса. Кам идет и размышляет о том, почему в газете не напишут про этот крик ланей. А может, и не стоит: ведь, наверно, нет лесного уголка, где бы вот в такие весенние ночи нельзя было услышать испуганные голоса заблудившихся маленьких ланей… Кам поправил ремень винтовки — нет, он не собирался стрелять. Он уверенно шагал в темноте по знакомой тропинке.

В какую деревню пойти раньше? Пожалуй, лучше сперва отнести газету с синей ниткой товарищу Ма Ван Кео; туда дальше всего. Гора, на которой жил товарищ Ма Ван Кео, одиноко высилась вдали, среди белых туч.


Перевод М. Ткачева.

Нгуен Нгок Тан

СВОБОДА

Он на каждом шагу клялся и божился. Этот господин лейтенант, начальник поста номер четыре на южном берегу реки Бенхай у семнадцатой параллели. Он поклялся, что непременно выпьет стаканчик рисового самогона, который варила молодуха Кам.

— Господин лейтенант, — предупреждал его командир группы местной самообороны[63], — это баба блудливая, коварная…

А чернорубашечник, сосед молодухи, говорил ему:

— Вы только посмотрите, какие у нее глазищи. Сверкают, будто лезвие ножа.

Почему же они все-таки не отговорили его от этой затеи? Скорее всего потому, что господни лейтенант терпеть не мог, когда посягают на его независимость или ограничивают его свободу. Если бы его стали настойчиво отговаривать, он, пожалуй, вообразил бы, что пора преобразовать свободный мир, созданный президентом Дьемом[64]. Господин лейтенант непременно подумал бы: коль скоро даже такие офицеры, как он, ограничены в своих действиях, уж не значит ли это, что появились признаки общественного упадка? К черту все запреты — пусть каждый живет как знает! Разве не за вселенскую свободу сам Спаситель принял мученичество на кресте?

Младший лейтенант, его заместитель, увещевал:

— Баба эта — жена вьетконговца, сбежавшего на Север…

Но ведь сей доблестный младший лейтенант, как известно, чуть было сам не отдал богу душу по милости какой-то смазливой вьетконговки, из-за нее-то он и загремел сюда.

У молодухи Кам, говорят, взгляд и впрямь сверкает, как лезвие ножа, а щеки пламенеют так, словно она хорошенько хлебнула самогона. От одной ее походки рассудок может помутиться. Но господина лейтенанта не так-то легко поймать на крючок, ему нужен лишь стаканчик-другой рисового самогона, и больше ничего. Он был не дурак выпить, этот господин лейтенант. Тяга к спиртному у него, можно сказать, в крови, и он не привык отказывать себе в этом удовольствии. Помнится, в католической духовной семинарии Буйтю ему не раз приходилось выслушивать нотации священника, который, засунув руки в карманы рясы, поучал:

— Искушая с помощью денег и плотской любви, дьявол вводит в адский грех наши души. А пуще всего любит дьявол оборачиваться зеленым змием, это первейший соблазн. Опасаюсь, сын мой, как бы не оказалась твоя вера недостаточно твердой.

В то время господин лейтенант и сам был таким же желторотым, как тот священник. Ему тоже казалось, что он достаточно разбирается в жизни. К этому времени он уже выполнял обязанности церковного старосты и имел основания считать себя на голову выше всех этих сопливых мальчишек, обретавшихся в семинарии. Но он слишком неосмотрительно транжирил в Ханое деньги, присылаемые ему почтенным родителем, владельцем десяти мау заболоченной земли в Фатзьеме, на которой, однако, неплохо росла сыть[65]. Папаша был человеком с мелкой душонкой, а посему отличался набожностью. По его ходатайству будущему священнику пришлось расстаться с духовной семинарией Даминь и перебраться в семинарию Буйтю под недреманное око некоего святого отца, друга семьи, дабы не очень бережливый сын, став монахом, мог истово блюсти свой монашеский обет и не опустошал карман родного отца.

Молодой монах утратил свободу. В то время как красноносые святые отцы после благостной молитвы милосердному Зюису[66] распивали дорогие вина с господами французами, за год он всего несколько раз приложился к чарке, да и то лишь благодаря услужливости кривого сына тетки Нян, жены старосты, — этого мальчишку монах обычно снаряжал за бутылкой. Местный священник был убежден, что чарка доброго вина никому не повредит, и молодой монах вполне разделял его убеждения. Его нисколько не пугала напускная строгость обетов, напротив, он, размышляя о том времени, когда выйдет из семинарии и получит свой приход, мечтал открыть где-нибудь неподалеку от храма божьего кабачок с патефоном и пластинками — все это исключительно во славу милосердного господа.

Церковь по-своему распорядилась судьбой грешного и достославного сына сего: он получил назначение капелланом во французский экспедиционный корпус. Разумеется, назначение почетное, ему предстояло приумножить славу церкви. Ему нацепили погоны младшего лейтенанта. Когда становилось невмоготу от безделья, он жег и убивал. Надоедало это занятие — он предавался молитвам. Теперь он мог пропустить стаканчик, когда заблагорассудится, и многочисленные возлияния придавали особый смысл его жизни.

* * *
Он был давно не в настроении. Посудите сами — целый день перед глазами маячит эта река Бенхай, по которой проходит демаркационная линия между Югом и Севером. И потом, можно рехнуться от жалоб этой бабенки по имени Чак: у нее, видите ли, нет денег на то, чтобы сшить униформу, какую полагается носить членам Общества ветеранов нации[67]. А тут еще эти проклятые старики выкопали колодец дли солдат сторожевого поста и подпустили туда какой-то дряни. Неожиданно он припомнил, как однажды бранилась невестка тетушки Тао. Только сейчас, спустя месяц, до него дошло, что она осыпала тогда бранью вовсе не упрямого быка, а его самого, господина лейтенанта. Было отчего прийти в скверное состояние духа. Собственно говоря, он давно уже осознал, что появился на свет вовсе не для того, чтобы стать священником. Священник из него явно не вышел. Зато получился убийца. Он ворчал, что административные тонкости совсем не его дело, но господин полковник, командир дивизии, одернул его: «Здесь в двух шагах демаркационная линия, нужно быть гибким!» Таким образом его снова лишили свободы! Господин майор, начальник службы безопасности провинции Куангчи, приказывал подавать джип среди ночи, ибо он решался производить аресты и вывозить арестованных на кладбище только ночью. Вот уж непонятно! К чему эта щепетильность? Если руки чешутся, что мешает ему заниматься этим днем? Лично он аккуратненько продырявит голову кому нужно и средь бела дня.

Приятели не раз намекали ему, чтоб не зарился на самогон молодухи Кам. Но тогда на кой черт президент Дьем прислал его сюда, да еще выплачивает приличную надбавку к жалованью за смертельный риск? До сих пор ему казалось, что всевышний относится к нему благосклонно, куда благосклоннее, чем к другим верующим! Пожалуй, даже более милостиво, чем ко всей пастве в лице господина подполковника, господина полковника и ко всем этим деятелям из управления гражданских дел, службы разведки, службы безопасности, которые развернули тайную работу здесь, у самой демаркационной линии.

— Имейте в виду, господин, рынок Хе — это настоящее пристанище вьетконговцев, а эта Кам туда частенько наведывается.

— Посмотрите, господин, на ее губы: они слишком тонкие, на это обращал внимание и здешний священник.

— Получена телеграмма: сюда прибывает сам господин майор.

Тьфу, господи прости, скоро опять придется гнуть спину перед этой старой кочерыжкой. А что у молодухи Кам тонкие губы — так ему наплевать на это! Лучше бы они позаботились о том, чтобы заткнуть глотку тому прохвосту, который на северном берегу орет в громкоговоритель и осыпает бранью самого президента Дьема! Право, было бы неплохо заткнуть глотку и тому молокососу, что который уж день сюсюкает с того берега:

«Дорогая мама, у меня сейчас летние каникулы! Дяди пограничники взяли меня с собой покататься на лодке. Я уже перешел во второй класс. Очень без тебя скучаю. А ты? Ты скучаешь по мне? Сейчас я расскажу…»

Он заткнул уши. Осточертело. И решил пойти пропустить стаканчик в дом к молодухе Кам.

У самого порога негодная баба оттолкнула его руку.

— Пошел отсюда, я мужняя жена!

— Мужняя… Жди его, дожидайся, дура… Коммунисты-то не признают семьи, для них нет ни жен, ни детей.

Он утратил душевное равновесие. Он утратил свободу. Ему показалось, что ее глаза смотрят на него с вызовом: ее ресницы будто штыки, готовые к бою.

Господи, она и в самом деле очень хороша! Точь-в-точь Мадонна над бездыханным телом Христа, изображенная на старинной иконе в церкви. Тонкая нежная шея, щеки пунцовые, свежие, а волосы такие шелковистые…

Он восхищенно прищелкнул языком:

— Тебе ведь только двадцать шесть лет, неужели ты и впрямь решила записаться в старухи?

— Если бы даже муж бросил меня, я бы не побежала к другому.

Он понизил голос:

— Чего тебе ждать-то? Этого чертового объединения с Севером? Пустое дело…

— Но ведь сам президент Нго Динь Дьем говорит, что скоро мы двинемся походом на Север и объединим всю страну.

Он потягивал вино и бормотал: «Благородные остались, подлые убежали на Север…» Его вера в личную свободу — свободу действий — натолкнулась на строптивость молодухи Кам. Тот берег реки, казалось, был сплошь утыкан громкоговорителями. Кругом одни громкоговорители. Мало-помалу уши его привыкли к этим передачам — словно притупился слух, но одновременно где-то в глубине души росло глухое ощущение собственного бессилия. Свое раздражение он переносил на генерал-лейтенанта Чан Ван Дона. Этот старикашка труслив и туп! Ну какой из него командующий особой зоной!

«Мама, а я один раз тебя видел с этого берега… Ты приходила к соляным разработкам, помнишь? А потом ты набрала соли в корзины и понесла на коромысле…»

Он поставил чашку с рисовым самогоном, затем снял с мизинца кольцо и бросил на дно. Оно слабо звякнуло о фарфор. Блеск золота и винные пары затуманили ему голову. В этом сочетании золота и вина было что-то почти мистическое, он прищурился и проговорил:

— Только вьетконговка может отказаться от такого дара! Бери! Не одна девчонка зарилась на это кольцо. Даже жена господина майора, начальника унтер-офицерского училища…

На миг ему показалось, что взгляд молодухи Кам потеплел. В глубине ее глаз вспыхнули таинственные зеленоватые огоньки, появилось выражение смиренной добродетели — такое ему обычно приходилось видеть во время исповеди у людей, на которых снизошло божественное откровение и которые постигли силу любви к ближнему. И тут он подумал: она нуждается в утешении!

— Мы, солдаты, народ хоть и неотесанный, но зато честный, — пачал он. — Из-за этого кольца мне несколько раз чуть не откусили палец. Жена господина майора, между прочим, говорила, что у меня красивые руки, а сама все поглядывала на кольцо.

Он вдруг вспомнил, как содрал это кольцо с пальца одной дамочки в гостинице города Нячанг в один из вечеров, отданных любовным утехам. У нее была такая тонкая, нежная шея… Он поспешил отбросить назойливые воспоминания и продолжал как ни в чем не бывало:

— Но я сказал ей: нет, не выйдет. Это кольцо освятил преподобный отец. Я берегу его для своей будущей жены. Возьми-ка примерь!

На противоположном берегу не умолкал громкоговоритель:

«А послезавтра нас опять повезут кататься на лодках! Мама, я буду в третьей лодке! Ты не забудь, взгляни на меня хоть разок. Я буду сидеть позади рулевого! Вчера меня угощали вкусной рыбой. Правда, карпы сейчас еще не ловятся…»

Он поднялся. Он и сам не мог понять, что за чувства охватили его. Пошатываясь, он двинулся к молодухе Кам. Их взгляды встретились. Да, она улыбается, это точно. И не кому-нибудь, а ему. Да, да, она улыбается ему, потому что, кроме него, здесь некому улыбаться. Не старухе же, которая лежит на кровати в углу и стонет так, словно вот-вот отправится на тот свет. До его слуха донесся шорох: где-то возятся мыши. А рядом эта река, эта демаркационная линия, она словно распласталась на спине и уставилась в звездное небо, требуя отмщения. В чем, собственно, заключается счастье? Сомнительно, чтобы человек мог обрести его здесь, среди этих заграждений и колючей проволоки, которой густо оплели весь берег!

«В это время года карпы еще не ловятся… Но я все же попробовал карпа…»

Бог ты мой, как сверкнули у нее глаза! А губы искривились, словно она силилась сдержать рыдания.

Он подсел к ней, придвинулся совсем близко:

— Этот маленький паршивец, который орет там, на том берегу, у вьетконговцев… твой?

Молодуха Кам резко отстранилась от него:

— Всей округе известно, что у меня нет детей!

— Ты вот-вот заревешь, с чего бы это?

— Откуда ты это взял? И не собираюсь.

Он снова потянулся к ней, но она и на этот раз оттолкнула его. Ее взгляд скрылся за частоколом ресниц, колючих, будто острые штыки.

Молодуха Кам вывернула фитиль в керосиновой лампе. Теперь, когда полумрак рассеялся, лицо ее приобрело четкие, ясные очертания. Совершенно протрезвев, он нервно провел рукой по щеке, облизнул пересохшие губы:

— Твой сосед-чернорубашечник следит за всем, что делается в поселке. А солдаты караулят вокруг. Случись даже пожар в твоем доме, никакой дьявол сюда не посмеет заявиться.

Молодуха Кам посмотрела на приоткрытую дверь. Он загородил дверной проем. Свежий ветерок с реки приятно холодил спину. Он почувствовал, что от этого прохладного дыхания ветерка у него перестали гореть уши. Керосиновая лампа, сделанная из корпуса снаряда, имела удивительно солидный и добротный вид. В его воображении вдруг возникла картина разрывающегося снаряда. Его рука дернулась по привычке: сначала — куда-то под мышку, а потом — к сердцу. Так он обычно делал, когда давали залп по толпе людей. Он перевел дыхание и сунул руку под рубашку. Рука была мокрая и липкая от пота.

— Ты что-то сказала?

— Господа начальники внушали нам, что мы живем в свободном мире и…

Он не дал ей договорить:

— Клянусь пречистой девой, я женюсь на тебе по-хорошему!

Тут он опять вспомнил об этой самой свободе. Он не раз разглагольствовал на эту тему перед толпой. Особенно в дни политических событий, когда, например, партия демократов вместе с президентом Кеннеди пришла к власти в Америке. Помнится, тогда он получил из Сайгона кучу всяких секретных инструкций, предписывающих действовать очень осмотрительно. Но сам господь тому свидетель: с одной стороны, его предупреждали об осмотрительности, а с другой — призывали проявлять исключительную твердость. Поди тут разберись! Он решил, что лучше уж проявить твердость. Он давно имел возможность убедиться в том, что канцелярия президента республики жалует ордена отнюдь не за мягкосердечие. Ну, а если он и не проявит должной осмотрительности, малость перестарается, дело ограничится небольшим порицанием — такое порицание не бросает на тебя и тени недоверия. Он двинулся к Кам. Но она отпрянула в угол.

— Войдите в мое положение, господин. Мне ведь приходится заботиться не только о себе, на моей шее еще свекровь. Сами видите: плоха она, бредит. Видать, не сегодня-завтра отойдет, вон как распухла вся. Сегодня после полудня господа начальники велели перекрыть дорогу, никого не пропускать. До рынка-то я добралась, а обратно пришлось идти в обход, сделала крюк до самых зарослей Ме. Добралась домой поздно. Я еще и огня не разводила, сама с самого утра ничего не ела и свекровь у меня не накормлена.

— Всевышний не оставит без своих милостей такую кроткую овечку… только вот какой ты веры? Зачем ты ходила на рынок? Небось, чтоб передать своим какую-то новость?

— Господин, не губите ни за что ни про что. Будьте милосердны.

— Сам господь вразумил нас: если нужно точно узнать, не вьетконговка ли какая-нибудь бабенка, нужно испытать, как она отзовется на любовь офицера нашей армии.

— Мы люди темные, бедные, — проговорила Кам со вздохом, — мое дело добыть бататов или маниока, да как-то прокормиться, я даже толком не знаю, кто они такие, вьетконговцы эти. Слыхала, будто они на северном берегу, а больше ничего не знаю. Свекрови надо бы дать бульончика. Умирает ведь человек. А у меня даже куска коричневой материи нет для савана, чтобы хоть похоронить как полагается… Завернуть не во что. Рыбья голова, которую я принесла с рынка, почти совсем протухла, зря пропадает!

Из репродуктора на том берегу вновь раздался детский голос:

«Мама, а у моего зайчика синие глазки! Это мне его папа принес! Еще до праздника Тет[68]. Когда я катался на лодке, я взял его с собой и держал повыше, чтобы тебе было видно с того берега. Но почему ты даже не вышла на нас посмотреть?»

Он увидел, что по щекам женщины текут слезы. Ну что ж, поплачь! Тебе надо выплакаться. Можешь даже не смахивать их со щек, зачем? А он подождет, пока она предается своим чувствам, ничего, что придется потерпеть. Пусть варит рыбу, пусть выплачется, а там, глядишь, женское сердце и растает.

Он присел на корточки у порога. Старуха в углу дома громко застонала. К стонам он привык, обычное дело. А вот женщина, которая разводила сейчас огонь в плите, казалась ему необыкновенной. Ему вспомнилась военная операция в Куангчи, хоть с тех пор прошло немало времени. Майор сказал ему доверительно: «Надо действовать чуть-чуть осторожнее, не так открыто!» В тот день начальник отряда охраны приволок к его машине белотелую дородную девку со связанными за спиной руками. Он еще подумал тогда: где это она так отъелась? Охранник объяснил, что это дочь самого настоящего вьетконговца, которая прикидывается умалишенной. И тогда он предложил: «На всех у меня в машине места не хватит. Но ее я могу доставить в Куангчи, если это нужно». Приказ есть приказ, пришлось доставлять… Пока они ехали, она без конца бранилась. Он помнит, как она твердила: «Пусть провалится этот президент Дьем вместе со всеми его предками, если он не вернет мне мужа!» Она то и дело изрыгала проклятья и дико хохотала. Брань, настоянная на любви. Он дал ей пощечину. Ему тоже нужна была любовь. Тогда она заголосила во все горло. Черт возьми, какая у нее была шея… И тут у машины вдруг заглох мотор. Он прогнал подальше шофера, который услужливо разыграл комедию с заглохшим мотором. Пусть себе прогуляется, он и один не пропадет. Он остался в окружении гор и холмов, среди безжизненного щебня и сухой травы, вытоптанной сапогами. Господь свидетель, он тайно призывал на помощь силы небесные, чтобы все обошлось благополучно, но едва он сделал свое дело, как она вцепилась в него и стала снова вопить, чтобы ей вернули мужа: «Провались ты пропадом, президент Дьем, верни мне мужа!» Он объяснил ей, что президент Дьем вовсе не он, но она продолжала орать свое. Он с ужасом ощутил, что она хохочет, все сильнее сдавливая его шею. Глаза ее буквально вылезли из орбит, а брови страшно перекосились. Подбежавший шофер испуганно крикнул: «Господин, она действительно сумасшедшая!» Ну что ж, господь, видно, снизошел к его молитвам — она и в самом деле сумасшедшая. Он в сердцах обругал охранника, который навязал ему эту идиотку. А она вдруг изловчилась и снова вцепилась в его мундир. Она бормотала, что теперь она знает, что он ее муж, а вовсе не президент Дьем. От этих слов его передернуло. Еще чего не хватало — ее муж. Он стал избивать девку ногами с таким неистовством, точно творил святое дело. Вот когда ему пригодились навыки, приобретенные в армии. При воспоминании об этом он почувствовал, как рука его сама собой дернулась, творя крестное знамение, — ткнулась под мышку, потом коснулась груди… Через несколько дней специально присланный уполномоченный по особым делам сказал ему: «Господин, как выяснилось, она была женой нашего солдата, он служил в подразделении, которое вело боевые операции в районе Кесона, и погиб, когда мы прочищали перевал Ка». Эта новость на него не произвела никакого впечатления; он лишь прищелкнул языком: «Видно, этой жалкой твари суждено было сгинуть, на все воля всевышнего». В глубине души он до сих пор не мог избавиться от беспокойства, не мог забыть, как непочтительно отзывалась эта девка о президенте Дьеме, как перед смертью она открыла глаза и нагло уставилась на него и уже в предсмертных судорогах вдруг широко разинула рот и с громким хохотом прокричала: «Ты мой муж!»

Черт возьми, похоже на то, что он снова утратил свободу! Он все еще сидел в полутьме у порога, дожидаясь, пока молодуха Кам кончит свои дела. Он ведь не просто офицер, а образованный офицер-католик, находящийся на службе в армии президента Дьема, ему ли не понять, что у каждого живого существа могут быть свои причины для недовольства и раздражения. Однако сколько можно дразнить его запахом рыбного соуса, который щекочет ноздри? Сколько можно стоять к нему спиной? Впрочем, эта спина так и притягивает к себе его взгляд. Она повернулась к нему вполоборота, так что ему стала видна гладкая щека. Пожалуй, сейчас она не взовьется, как вначале, если он попробует подойти к ней поближе. Он шагнул к ней. От всего тела Кам исходил резкий запах. Ее лицо было чем-то выпачкано. Но шея была ослепительно белой. Он впился глазами в эту шею. В это время снова раздался стон умирающей старухи.

— Господин, свекровь при смерти! Пожалейте меня!

— Я приглашу сюда священника из Сайгона. Я женюсь на тебе. Все мои три тысячи донгов, все мое жалованье… — Он на минуту запнулся, внезапно вспомнив об отце. У старой бестии водятся деньжонки, но он все равно любит вымогать…

Увидев, что Кам, зажав губами гребень, укладывает жгутом рассыпавшиеся волосы, он произнес сдавленным шепотом:

— Я буду любить тебя по-особому. Так любил Христос деву Марию, ты ведь слышала о непорочном зачатии. Я сделаю тебя счастливой. Клянусь…

— От меня дурно пахнет. Прошу вас, уходите отсюда поскорее! Матушка! Вам очень больно? Сейчас будет готов рыбный суп.

Больная не отзывалась.

— Матушка, вам больно?

Из-под груды циновок не доносилось ни звука. Он быстро перекрестился рукой, на которой не было кольца, призывая на помощь господа бога.

— Матушка… еще утром вы просили укрыть вас цветной циновкой…

Не дожидаясь, когда она умолкнет, он бросился на нее. Благодаря навыкам, приобретенным в армии, он действовал мгновенно. Перво-наперво он зажал ей рот. Затрещали безжалостно раздираемые женские брюки из грубого шелка, выкрашенного настоем коры дерева сим. На миг ей удалось высвободиться. Тогда он пустил в ход особый прием, быстро нагнулся. Испуганные шумом борьбы, с писком разбежались мыши. Вдруг он взвыл не своим голосом. Нестерпимая боль! Острые редкие зубья старого гребня, сделанного из крепкой древесины хлебного дерева, впились в его глаза.

Женщина бросилась бежать к реке.

На том берегу давно уже закончили чтение по радио детских писем. Передавали музыку. Звучала мелодия, полная могучей любви к жизни и свободе.

А в ее ушах все звенел детский голосок: «В это время карпы еще не ловятся. Но я уже все-таки попробовал карпа».

Она спокойно стояла, пока ее связывали. Она словно ничего не замечала. Детский голосок все не умолкал.

* * *
С наступлением осени садки-озерца на соляных разработках вдоль берега моря покрылись корочкой. Алмазным блеском заискрились крупные твердые кристаллики. Чистая голубизна неба лишь слегка замутнена легкой, прозрачной пеленой облаков. Сквозь их нежную вуаль пробиваются теплые, словно умиротворенные солнечные лучи, навевая мысли о вечности природы, мысли, которые всегда приходят мягкой осенней порой. Дружно распускаются осенние цветы, поворачиваясь к морю — туда, откуда веет ленивый ветерок. Пестрые головки цветов покачиваются на фоне серебристой морской ряби. Порывы свежего дыхания необъятного морского простора обдают теплую землю, ласково тормошат усыпанные цветами ветки. Удивительное сочетание алого цвета с уходящей до самого горизонта синью моря придает осенней поре особое очарование.

Здесь, на берегу, молодой парень должен проститься со своей женой. Она стала его женой совсем недавно. Как знать, суждено ли им встретиться вновь? Давно уже миновала прекрасная пора ранней осени. Жена заботливо отряхнула песок с его колен. Они уселись на большом камне. Муж заслонил ее от солнца широким, крепким плечом рыбака и задумчиво сказал:

— Демаркационная линия пройдет как раз через наши родные места.

— Я знаю.

— Знаешь… А что ты еще знаешь?

— Знаю, что нашу общину разделят надвое. Одна часть наша, другая — их. Я останусь здесь, у них. Когда демаркационной линии не станет и ты выполнишь свой долг, ты вернешься.

— А если это будет нескоро?

— Скоро… нескоро… Я буду ждать, даже если ты вернешься нескоро.

Молодожены смущенно засмеялись. Во все времена любовь страшилась разлук. Но настоящая любовь не боится ничего. Муж понимал это, но не мог выразить словами: он лишь ласково теребил обшитый золотой ниткой край женской кофточки, потом спросил:

— Твоя родня что-нибудь наказывала?

— Мать велела передать, что желает тебе добраться благополучно. А еще она сказала, что после того, как ты уйдешь, нам с твоей матерью надо перебираться отсюда в Хойан, там будет полегче. В Хойане у меня полно родни, у моей матери найдется лишняя кровать, а здесь, около самой демаркационной линии, жить будет тяжело.

— Не пора ли нам домой?

— А когда ты отправляешься?

— Скоро я должен быть в своей части.

— Тогда надо идти. Поешь на дорогу и пойдешь.

Оба снова засмеялись. Он смеялся громко, как смеются рыбаки, привыкшие к неумолчному шуму моря. Звонкий смех жены, казалось, улетал вдаль и замирал где-то очень высоко. Она положила руки на колени мужа и задумалась, разглядывая цветы софоры, которая раскинула свои плети на песке. Потом потянулась босой ногой к засохшему цветку, зажала его пальцами ноги и сорвала. Сухие лепестки разлетелись, подхваченные ветерком.

Муж с удовольствием ел, не забывая подкладывать еду жене. Напоследок он принес ей большую вязанку хвороста, а потом уж отправился в путь.

* * *
Господин лейтенант, начальник поста номер четыре, отдал богу душу. Он был посмертно произведен в капитаны. На крышку его гроба положили новенькие погоны. Пожилой священник-американец с гладко выбритым подбородком окропил гроб святой водой.

Череп усопшего был раскроен тяжелой подставкой для керосиновой лампы, сделанной из корпуса снаряда, — в таком виде его нашел местный священник и оттащил в церковь.

Вечером по радио на том берегу закончилось чтение писем к родственникам и как всегда зазвучала музыка.

Когда ее обвинили в том, что она вьетконговка и что она вела подрывную работу? Кам и не подумала что-либо отрицать. Она давно уже знала, что с приходом вьетнамских коммунистов исчезнет эта демаркационная линия, вернется ее муж и у нее тоже будет малыш, вроде того, который читал по радио письмо к своей матери.

Но потом ей пришло в голову, что она не должна молча принять их обвинения. Она окинула их презрительным взглядом и сказала так, как могут говорить только истинно свободные люди:

— Я вовсе не коммунистка! И мой муж не толкал меня на подрывные действия. Но разве только вам позволено расправляться с другими? Я тоже могу убивать. Это все, что я хотела сказать.

Они били ее до тех пор, пока она не потеряла сознание.

Даже в полузабытьи она отчетливо помнила тот последний день и прощание с мужем на берегу моря.

Ее бросили в джип и повезли на расстрел в Куангчи. Они даже не дали ей посмотреть в последний раз на родные места. Река, пристань, доносившаяся с того берега музыка, полная могучей любви к жизни, цветы, детские голоса… вся эта земля, ставшая сейчас пограничной зоной, и эта прекрасная осень посылали ей свой прощальный привет. Прощальный привет человеку, соединившему себя с родиной узами неодолимой любви.


Перевод И. Глебовой.

Нгуен Тхе Фыонг

РАССКАЗ БЫВШЕГО АКТЕРА

На свет я появился в деревне Тхыонглао, в темной клетушке, примыкавшей к конюшне богатого помещика. Моя мать была когда-то актрисой, славившейся на всю округу. Завороженный ее красотой и чудесным голосом, помещик купил девушку, чтобы сделать ее наложницей, но потом, боясь своей ревнивой супруги, отдал бывшую актрису в жены конюху.

Так поженились мои родители. Я всегда с жалостью думал, что минуты счастья, которые моей матери было суждено познать, протекли возле этой конюшни. Она рассказывала, что пела от радости, когда узнала, что носит под сердцем ребенка.

— Когда я пою, — говорила она мужу, — мне становится легче.

Как-то вечером родители принялись рушить рис, и моя мать стала напевать народные песни, она и не заметила, что возле дверей собралась толпа. Помещик тоже слушал, спрятавшись в кустах, но госпожа помещица заприметила его там, и ему пришлось с конфузом отправиться восвояси. А моему отцу злая женщина сказала:

— Передай жене, чтоб не смела больше устраивать здесь лицедейство. Иначе я прогоню вас обоих прочь.

С тех пор моя мать не осмеливалась больше петь так, как прежде, а если и затягивала песню, то пела негромко, вполголоса. Она нередко напевала, убаюкивая меня. Отец обычно, вспоминая об этом, добавлял:

— Поистине, в крови ее горел священный огонь.

Я знаю от отца, что она не пропускала ни одного представления, если в нашу деревню забредала бродячая труппа. Взяв меня на руки, она шла смотреть представление, а когда труппа уходила из деревни, мать целыми днями ходила задумчивая и грустная.

Единственной радостью была для нее любовь к отцу. Эта любовь заставляла ее без жалоб и сетований до самой смерти (а умерла она, когда мне минуло шесть лет) переносить самые тяжкие унижения, какие только выпадают на долю прислуги.

Я очень смутно помню лицо моей матери, но я никогда не забуду ее голоса, не забуду, как она пела, баюкая меня.

Именно в эти минуты, я думаю, она передала мне тот самый священный огонь, который пылал в ее крови: с самого раннего детства я любил разрисовывать себе лицо и петь. Мы жили все там же, при конюшне, и отца часто не бывало дома целыми днями. Однажды, вернувшись с поля, он застал меня с венком из цветов на голове: я пел, указывая пальцем на стрекозу. Это я разыгрывал, по-своему конечно, знаменитую роль безумной Ван из спектакля, который я недавно видел. Отец долго наблюдал за мною, а потом невнятно пробормотал что-то. Мне послышалось, что он сказал:

— Как хорошо, что у меня сын, а не дочка.

— Когда я вырасту, непременно пойду в актеры, как мама, — ответил я твердо.

Отец посмеялся над этим, он счел это детским увлечением:

— Разве это дело, быть актером? Сынок, зачем тебе такое ремесло?

Но детское увлечение стало жизненным призванием. До шестнадцати лет я жил с отцом. Но однажды я сбежал из того дома при конюшне. Мимо нас проходила бродячая труппа, я не удержался и примкнул к ней.

В своих странствиях с реквизитом за спиной я нечасто вспоминал о своем отце. Однажды острый запах конского навоза вдруг напомнил мне о доме, и я всем сердцем пожалел отца. Но возвращаться к нему мне не хотелось. Через три года я узнал, что он умер. Но я не посмел вернуться в деревню, не посмел прийти на его могилу и надеть траур.

Я стал актером народного театра тео. Скитаясь по деревням, я исходил всю страну. Вскоре благодаря голосу, который я унаследовал от матери, стала расти моя известность. Теперь моим именем называли те труппы, в которых я играл, выступая, конечно, в заглавных ролях. Сирота, человек безо всяких привязанностей, я находил радость только в своем искусстве. Так было до того дня, пока я не полюбил Ныонг, молодую актрису, она тоже играла главные роли.

Как описать вам Ныонг, какой она была в то время? Это совсем не трудно. Бикь, наша дочь, — точное повторение своей матери. То же лицо, то же очарование, тот же пленительный голос: мне всегда казалось, что Ныонг передала ей все самое лучшее.

Ей было всего двадцать лет, когда она умерла, мать моей Бикь, моя жена, первая актриса. Я любил ее безумно. Не знаю, способны ли нынешние молодые мужья любить так, как любили мы. Но мы не тратили время на то, чтобы изливать друг другу нежные чувства. Наша любовь проявлялась только в маленьких знаках внимания, которые согревали сердце. Для меня не было большего удовольствия, чем подрисовывать брови моей Ныонг перед спектаклем. А я только позволял ей завязывать повязку мне на голове перед тем, как выйти к зрителям.

Бикь родилась через год после свадьбы. Сейчас ей двадцать. Месячным ребенком она начала вместе с нами бродячую жизнь.

Для меня это было счастливое время. Мы любили наше искусство, любили друг друга и нашу дочку. Мы уже начали подумывать о том, чтобы скопить немного денег и съездить в деревню Тхыонглао, зажечь благовония на могилах моих родителей. Да, это было прекрасное время…

Беда настигла нас годом позже, когда Ныонг еще кормила грудью малышку Бикь. Несколько вечеров подряд мы давали представления в деревне Нгаукбой, как всегда с успехом. Но вот однажды после спектакля к нашему старшему пришел местный начальник тонга[69]:

— Вы кончаете свои представления здесь, но вам придется задержаться у нас, потому что ваша певичка Ныонг будет прислуживать, петь и услаждать гостей на пиру, который я устраиваю для богатых и влиятельных людей деревни. Ты слышал? Я собираю гостейзавтра вечером.

— Но мы не поем на пирах и не привыкли прислуживать и услаждать гостей, — возразил я ему.

Начальник тонга смерил меня презрительным взглядом.

— А это, видно, и есть муж певички? — спросил он нашего старшего.

— Да, почтенный.

— Скажи, что ему нечего бояться. Из-за того, что его жена споет у меня, от нее не убудет.

И он захохотал. Его смех до сих пор еще звучит у меня в ушах. Я хотел было вздуть негодяя, но наш старший знаком остановил меня.

— Эти люди здесь всевластные повелители. Нельзя с ними держать себя гордецом. Беда, если они затаят на нас обиду.

Но я ни за что не хотел, чтобы жена пела на потеху этим людям. Ныонг всю ночь не спала и вздыхала.

— Если я не пойду к ним, они устроят нам какую-нибудь подлость, — говорила она.

— Ну и пусть. Ты понимаешь, что тебе нельзя идти туда?

Мне на ум пришла история жизни моей матери, она не давала мне покоя.

А наутро нам было приказано без разрешения властей не покидать деревню. Этот приказ служил предупреждением: неприятности будут еще серьезнее, если Ныонг не подчинится желанию начальника тонга. Бежать было нельзя. Мне пришлось скрепя сердце согласиться.

У меня перед глазами и сейчас еще стоит лицо моей жены, когда она передавала мне девочку, перед тем как пойти в дом к начальнику тонга. Мертвенно-бледная, с подведенными бровями, она вся была немое страдание.

И когда она двинулась вслед за стражником, которого прислал местный правитель, в ушах у меня зазвучал голос моего отца, его горькие слова:

— Разве это дело, быть актером? Сынок, зачем тебе такое ремесло?

Тысячи мыслей и сомнений одолевали меня, пока я с девочкой на руках ожидал возвращения жены. Я не находил себе места и тревожился тем больше, чем старательнее мои товарищи пытались скрыть свое беспокойство. Наконец, не в силах совладать с собою, вместе с одним из друзей я пошел к дому начальника тонга. Подойдя ближе, я услышал ее голос, Ныонг пела. Я постучал в ворота, но никто не открыл: видно, люди притворились, будто ничего не слышат. Ограда, окружавшая усадьбу, вздымалась высоко, словно стены крепости. Мне не оставалось ничего другого, как ждать.

Ныонг вернулась только под утро, когда запели петухи. Взглянув на нее, я сразу понял, что стряслась беда. Она остановилась в дверях и молча посмотрела на меня. Ее платье было разорвано, волосы спутались.

Я обмер. Ныонг, очень бледная, сделала несколько неверных шагов, взяла девочку на руки и, ни слова не говоря, села рядом со мной. Потом вдруг разрыдалась.

— Теперь я… я не могу смотреть тебе в глаза.

Мне и позже никогда не приходило в голову хоть в чем-то винить ее. Я сидел как потерянный, а она рыдала на моем плече. Потом я поднялся и взял нож. На испуганные крики Ныонг сбежались актеры, они пытались удержать меня от какого-нибудь отчаянного поступка.

А я побросал все театральные костюмы на землю и стал с остервенением резать, кромсать их на куски:

— Проклятое ремесло! Теперь все, все кончено, навсегда, навсегда!

Остался цел только платок с расшитой золотом каймой, с которым Ныонг обычно появлялась перед зрителями. Она схватила его и, зарыдав, спрятала в нем лицо.

Едва рассвело, мы отправились в горы, хотя товарищи из труппы не хотели нас отпускать. В пути Ныонг подхватила тропическую лихорадку. Приступ свалил бедняжку, и нам пришлось укрыться в заброшенной караульной вышке. Малышка Бикь, оставшаяся без молока, плакала и требовала грудь. Ныонг то и дело теряла сознание, ее голова лежала у меня на плече. Иногда она приходила в себя и шептала:

— Дорогой, вот и пришла моя смерть.

К вечеру Ныонг попросила, чтобы я дал ей подержать нашу дочку. Она даже пошутила, обращаясь к девочке:

— Ты никогда не будешь играть на сцене, как твои папа и мама, нет, не будешь, дочурка?

А потом она обернулась ко мне:

— Я, наверно, противна тебе, — она слабо улыбнулась.

Я схватил ее за руки и стал целовать пряди волос, упавшие на лицо.

— Храни его, — проговорила она, протягивая мне платок с золотой вышивкой. — Это единственное, что у нас осталось от нашей актерской жизни.

— Ты, наверно, хочешь есть? — спросил я. — Сейчас я сбегаю в деревню за похлебкой.

— Нет, нет! Не оставляй меня, я ничего не хочу, — испуганно сказала она и добавила: — Мы будем работать на рисовых полях в Тхайнгуене. Ты знаешь, как я ловко сажаю рассаду. Наша дочурка ни в чем не будет нуждаться.

Она еще бормотала что-то о том, как мы будем жить, но вдруг глаза ее затуманились. Она изо всех сил сжала мне руку, слезы брызнули у нее из глаз:

— Милый! Я умираю… Я чувствую, как у меня холодеют ноги…

Это были ее последние слова.

Итак, вслед за матерью из жизни ушла моя жена. Казалось, тот самый священный огонь погас навсегда. Наши песни умерли на задних дворах конюшни, в заброшенных хижинах, открытых всем ветрам.

Я похоронил Ныонг возле дороги, какие-то сердобольные крестьяне помогли мне, а потом я двинулся дальше, в горные края, с дочуркой Бикь за спиной. Там мне удалось наняться в батраки. И только революция перевернула нашу жизнь. Я ушел в Народную армию, а малышку Бикь удочерила моя рота.

Чем больше взрослела дочка, тем сильнее походила она на свою мать. И не только внешностью. У нее были те же вкусы, тот же характер, тот же голос и тот же священный огонь в крови… Она начала петь почти сразу же, как только научилась говорить. И она стала актрисой, она играет главные роли в армейской театральной труппе. В пятьдесят четвертом году, когда мы уходили сражаться под Дьенбьенфу, я передал ей материнский платок.

— Храни его: это память о твоей матери, о твоей бабушке и о твоем отце, если… если случится так, что я не вернусь.

Но я вернулся. А Бикь осталась актрисой. Видя, что я часто грущу, она мне говорит:

— Женись, отец! Ты не должен вечно жить прошлым.

Но я думаю иначе. Я убежден, что нельзя забыть той ночи, когда я искромсал ножом свои театральные костюмы, и того, что было потом. Это надо помнить, чтобы оценить то, что принесла нам революция.


Перевод Н. Никулина.

СТАРЫЙ ДРУГ

Порыв холодного осеннего ветра распахнул окно, и в теплой комнате вдруг повеяло свежестью. Чаунг вздрогнул. Он дотянулся до окна, закрыл его и опять уютно развалился на новеньком диване. Потом мельком взглянул на часы. Казалось, рабочий день только-только кончился, Чаунг всего лишь успел поужинать, и вот вам, пожалуйста, уже почти семь вечера. Он взял толстый еженедельник и стал лениво перелистывать. Глаза его были устремлены на журнальные столбцы, а мысли заняты совсем другим. К половине восьмого ему опять надо быть у себя в учреждении. Без него там у них ничего не получится, без него будет не совещание, а так, одна видимость… И всюду нужен глаз да глаз. А что поделаешь? Иначе у самого на душе не спокойно. Попробуй только ослабить поводья, там такое пойдет…

Из другой комнаты послышался голос жены.

— Ут, посмотрите, пожалуйста, — говорила Ван домработнице, — не поспел ли чайник, заварите чай и подайте Чаунгу. Да, и еще, вымойте ноги малышу. Я пока котелок отскоблю, рис варила сегодня на таком сильном огне, что если сразу не отчистить, потом и вовсе не отдерешь.

Уловив в голосе жены нотки нежной заботливости, Чаунг почувствовал, как ощущение какого-то душевного уюта переполняет все его существо. Он отложил журнал и еще раз взглянул на часы. Протянул руку к пачке душистых сигарет, взял одну, размял в пальцах, закурил. Благоуханный дым облачком растекся по комнате, повис у оконного стекла, запутался в занавесях из цветного шелка.

Чаунг залюбовался белым дымком, витавшим в шелковых складках. Глаза его затуманились. Что такое счастье, если не такие вот осязаемые мелочи? Этот ласковый женский голос, в котором звучит забота о тебе, этот занавес из тонкого шелка, этот тихий уютный вечер после трудного рабочего дня… Вчера, беседуя с журналистами, послушал, как эти парни рассуждают о счастье, и даже не по себе стало. Право же, пустая болтовня… Что они знают о счастье? Пусть философствуют себе на здоровье, а я скажу вам, что счастье должно быть конкретным и ощутимым, как любой рабочий план. Осточертело это глупое умничание и разные красивые слова. Чаунг прищурил глаз, глубоко затянулся сигаретой и чуть-чуть улыбнулся уголком губ. Это был верный признак, что он доволен. И это довольство тихой радостью разлилось в его душе. Он снова прислушался к голосу жены:

— Ут, не забудьте потом повязать мальчику шарф, а то уже начинаются осенние ветры. И уговорите его, пожалуйста, лечь в кроватку пораньше, меня вечером не будет.

Тут Чаунг вдруг вспомнил, что сегодня концерт. После обеда прислали пригласительный билет для него и жены, они собрались было ехать вдвоем, а тут вдруг это совещание, и теперь Ван придется пойти одной.

С улицы донесся голос из репродуктора… Чаунг рассеянно слушал последние известия о событиях в Южном Вьетнаме. Что-то вдруг спугнуло его мечтательное настроение. Он погасил сигарету и собрался было встать, но тут в комнату вбежала Ван. Рукава кофты она закатала, обнажив белые мокрые руки. Он взял эти руки и привлек ее к себе.

— Переодевайся скорей, а то опоздаешь.

— Раз ты не идешь, я тоже останусь дома.

Чаунг молча залюбовался женой. На овальном лице изящными дугами темнели брови, которые так гармонировали с милым носиком, тонкими губами. Ван была хороша кроткой и неброской красотой. Она по-прежнему была красива, хотя со времени их свадьбы прошло немало лет.

Чаунг обнял жену и крепко прижал к груди.

— Ну не капризничай, у меня дела. Поедешь на концерт одна, не пропадать же билету.

Ван сняла руки мужа со своих плеч, прошлась мимо зеркального шкафа, поправила прическу и повернулась к Чаунгу.

— Что ж, пусть будет по-твоему. Но в таких случаях принято наряжаться, а мне это как-то не по душе. Мне больше нравится, когда мы в субботу просто сами покупаем билеты и идем в театр, чувствуешь себя свободно, не приходится все время быть начеку. Ладно, я сейчас оденусь.

Чаунг бросил на нее долгий взгляд:

— Подожди меня, дорогая. С минуту на минуту подойдет моя машина, мне ведь на совещание. И тебя кстати подвезу. Не придется добираться на велосипеде, крутить педали.

— Нет, нет, — отозвалась Ван. — Я лучше пройдусь пешком.

Чаунг сдул табачный пепел с рубашки:

— Ты все боишься слухов да пересудов. Зачем обращать внимание на такую чепуху? Мы заслужили, чтобы пользоваться благами больше, чем иные. Это досталось нам не даром…

Ван промолчала. Может, она в чем-то несогласна с ним. В последние годы, особенно с тех пор, как супруги перебрались в Ханой и Чаунг получил высокий пост, у Ван время от времени вдруг появлялось какое-то смутное несогласие с мужем.

Ван открыла шкаф, вынула красивое платье аозай[70] из дорогой ткани, надела его и залюбовалась своим отражением в зеркале.

— Милый, а ведь это платье очень идет мне, правда? Но я почему-то стесняюсь его надевать. Не привыкла, видно.

Она вынула из шкафа шерстяной шарф и протянула его Чаунгу:

— Возьми, пожалуйста, уже холодает.

Чаунг старательно закутал шарфом шею. Надел свой обычный наглухо застегивающийся китель. Стоя перед зеркалом, пригладил воротник, теперь они оба сразу отразились в большом зеркале. Его массивное квадратное лицо с чуть поредевшими бровями и холеной белой кожей казалось солидным и внушительным. Он взглянул на жену. Ее фигурка оставалась почти такой же тонкой и стройной, как и в двадцать лет, когда она работала в комитете женского союза того самого района, куда случайно назначили Чаунга. За годы, прошедшие после войны Сопротивления, Ван немного пополнела, но кожа сохранила свой прежний чуть свинцовый оттенок. Сегодня, в этом наряде, она казалась еще привлекательнее. И почти исчез, не бросался больше в глаза этот самый чуть-чуть сероватый оттенок кожи. Чаунгу пришло в голову, что никогда еще он не видел Ван такой красивой. Он порывисто обнял жену и поцеловал в щеку.

— Милая, припудрись, — сказал он.

Ван попыталась было высвободиться из объятий мужа:

— Что с тобой? Прямо сумасшедший, едва не задушил. С тебя штраф…

— Штраф так штраф, я готов заплатить, — засмеялся он.

Ван тихонько прижала ладони к щеке мужа.

— Полно. А то смотри — дождешься у меня, будет наказание…

Раздался стук в дверь, Чаунг тотчас выпустил из объятий жену, быстрым шагом подошел к дивану, уселся и притворился, будто поглощен журналом.

— Войдите, — громко сказал он.

Домработница Ут, робко приоткрыв дверь, просунула голову и едва слышно, заикаясь, сказала:

— Извините, к в-вам гость.

Чаунг машинально взглянул на часы: они показывали три минуты восьмого. Он посмотрел на жену:

— Гость? Кто-нибудь из знакомых или чужой?

— Чужой, — отвечала Ут.

— Чужой? Странно. Кто же это: мужчина или женщина?

— Мужчина. Я никогда его раньше не видела. Похоже, что он прямо с поезда. За спиной мешок, а в руке плетеная клетка с голубями. Я сказала, что вы заняты, и велела ему подождать на улице.

Чаунгу все это явно не нравилось:

— Хм… Плетеная клетка с голубями? Хм… Может, вы скажете ему, что дома никого нет?

Ван повернулась к мужу:

— Давай сначала узнаем, кто пришел, ведь время у нас еще есть. Машина пока не приехала.

Чаунг рывком отложил в сторону журнал:

— Ладно, Ут, пригласите его.

* * *
Чаунг одернул свой наглухо застегнутый китель с отложным воротником, еще раз взглянул на часы и вышел в гостиную; там он расположился в кресле, обтянутом кремовым штофом. Он опять сделал вид, что углубился в чтение, лицо его приняло холодное, официальное выражение, но в прищуре глаз угадывались тревога и раздражение.

Раздался стук входной двери, смех, по дорожке, усыпанной галькой, зашуршали сандалии.

Дверь распахнулась, и в комнату ворвался свежий, прохладный воздух. Из темного дверного проема шагнул мужчина лет тридцати в полинявшей простой крестьянской одежде черного цвета, в руках он держал клетку с голубями, за плечами болтался матерчатый мешок. Мужчина на мгновение остановился, пристально посмотрел на Чаунга, потом радостно рассмеялся и шагнул прямо к нему:

— Ха-ха-ха! Небеса! Так вот где я застукал тебя, дружище.

Чаунг поднялся, на его лице было написано недоумение и промелькнула тень неудовольствия столь вольным обращением. Чаунг подошел к гостю, с достоинством протянул руку и вымолвил ледяным тоном:

— А-а, здравствуйте…

Незнакомец схватил белую, холеную руку Чаунга, сильно и грубовато тряхнул и, не дожидаясь приглашения хозяина, потащил его прямо во внутренние комнаты:

— Ха-ха! Ну вот, наконец-то! — говорил он, с трудом переводя дух. — Признаться, сперва я тебя не узнал. Но я решил: на этот раз во что бы то ни стало разыщу старого друга. А женушка моя, право же, пророк. Я было не хотел брать с собой голубей, боялся, не найду тебя. А женушка все свое: бери-бери, вдруг повезет, найдешь его, будет гостинец из деревни. Дело-то, понятно, не в ценности, а дорого, что от старого друга.

Чаунг продолжал с недоумением вглядываться в гостя. Вроде бы что-то знакомое есть в этом лице… В самом деле, очень знакомое… Эти чуть-чуть раскосые глаза, и густые черные, как будто подведенные углем брови, этот большой рот, эти крупные крепкие белые зубы, этот громовой голос, которым бы только приказы отдавать. Все это удивительно знакомо. Ясно, что перед ним кто-то из старых знакомых, но кто именно, Чаунг припомнить не мог. Поэтому он, строго поглядывая на гостя, отвечал лишь вежливыми междометиями:

— А-а, о, да…

А гость продолжал без передышки:

— Так вот, я эту клетку взял. И не ошибся. Конечно, у тебя здесь всего хватает, но это же гостинец из деревни. Завтра поджарим, полакомимся. Их надо обработать, потушить хорошенько на медленном огне, добавить бобов, вкусно будет, просто на редкость. Известно, работа здесь у вас в этом Ханое тяжелая…

Чаунг указал на кресло:

— Пожалуйста, прошу садиться, отдыхайте…

От этих слов гость еще больше развеселился:

— Ну и ну! Ты со мной обращаешься точно с высоким гостем: «прошу», «пожалуйста»… Слушай, вот что… В Ханое воздух нечистый, не то что у нас в деревне. Тебе надо брюхо набивать хорошенько, тогда будешь работать как следует на благо народа. Правильно я говорю?

Гость снял с плеча матерчатый мешок и положил на стол, а клетку поставил на пол, даже не заметив, что он выложен красивой кафельной плиткой:

— Вон они тут, голубчики. Теперь им тепло. А то порода эта холода совсем не терпит. Завтра я тебя таким блюдом угощу…

Две морщины резко обозначились на лбу у Чаунга — мозг его напряженно работал. Он старался отыскать в памяти имя этого человека и не мог. В годы, когда приходилось работать в разных районах, друзей было не перечесть. А гость, видно полагая, что хозяин узнал его, все говорил, все радовался. Чаунг, успокоившись, сидел рядом. Он то посматривал на часы, то в окно, то вставал и заглядывал в соседнюю комнату, стараясь показать гостю, что он очень занят и у него нет времени. Выражение его лица все время менялось. То на нем читалось недоумение, то оно становилось холодным и официальным, как бы предостерегая гостя от чрезмерной фамильярности. Ведь их могут увидеть люди, возможно и подчиненные Чаунга, а в их присутствии любая фамильярность была бы непристойной. Чаунг всегда старался быть с людьми сдержанным и холодно-корректным. Он полагал, что при его высоком положении это самый лучший способ обращения. Если кто-нибудь начинал «тыкать» его по старой привычке, Чаунг умел осадить такого невежу и взглядом или словом дать понять, с кем он разговаривает… Но вскоре на лице Чаунга опять появилось выражение растерянности. Странный гость со своей громогласной веселостью и непосредственной наивной болтовней оказался непробиваемым. Чаунг попытался принять строгий вид. С непроницаемым лицом он разлил чай и, подавая маленькую чашечку гостю, учтиво сказал:

— Прошу, выпейте чаю. Извините… Как вас звать?

В чуть-чуть раскосых глазах гостя вспыхнуло на миг изумление, потом он расхохотался и что есть силы хлопнул хозяина по плечу.

— А, вон оно что! Так ты, значит… ты меня не узнал, дружище? Я Хоай. Забывчив ты, я посмотрю. Хоай из Тханьфаунга! Теперь вспомнил?

Гость посмотрел своим ясным взглядом прямо в глаза Чаунгу. И Чаунг в самом деле вдруг вспомнил. Ах да… Хоай, Хоай из Тханьфаунга… Когда-то, десять с лишним лет назад, Чаунг был низовым партработником в Тханьфаунге, тогда он обедал и ужинал в доме Хоая… Картины тех лет всплыли в памяти Чаунга. Тогда его, молодого работника, перевели в освобожденный район. Шла война. Он нашел пристанище в доме Хоая. Тот тоже был низовым кадровым работником. Почти сверстники, они стали закадычными друзьями, несмотря на то, что Хоай был потомственным крестьянином, а Чаунг горожанином, да и образования Хоаю не хватало. Суровая война Сопротивления сгладила эти различия. Мать Хоая считала Чаунга сыном. Сначала Чаунг говорил ей: «вы», «уважаемая», но потом стал звать ее мамой, как и Хоай.

Чаунг поднял глаза и всмотрелся в сидевшего перед ним человека, поредевшие брови его изогнулись. Знакомые издавна черты вдруг явственнее проступили в облике старого друга, который сильно изменился: похудел и постарел. После десяти с лишним лет разлуки, после таких перемен в своей жизни Чаунг почти совсем забыл этого человека. Дружба Чаунга с Хоаем, наверное, была тоже искренней, но для него она осталась чем-то заурядным и преходящим, как и все обыденное. А для Хоая встреча с Чаунгом оказалась самым глубоким впечатлением жизни, которая прошла в деревне за живой изгородью из бамбука, — Хоай помнил его и никогда не забывал. Чаунг все вглядывался, подняв брови, в опаленное солнцем лицо Хоая. Да, но зачем этому крестьянину вдруг понадобилось добираться до него, Чаунга? Может быть… И вдруг все прежние воспоминания исчезли. Чаунг быстрым взглядом окинул друга. М-да… В наши дни это вполне обычное дело. Не привела ли к нему гостя какая-нибудь просьба? К примеру, он может попросить, чтобы Чаунг пристроил его где-нибудь в городе. Очень, очень возможно. Или по меньшей мере… Чаунг не стал додумывать, что по меньшей мере. Ясно, что с этими старыми друзьями нужна прежде всего осторожность. Как бы то ни было, его нынешнее положение, его высокий пост заставляет держаться совсем иначе, чем прежде. Решив так про себя, Чаунг не пожелал проявить радости и после того, как узнал друга. В подобной ситуации попробуй проявить излишнее радушие, потом не оберешься хлопот. Однако Чаунг все же отбросил маску суровой холодности и с деланной теплотой проговорил:

— А-а… да, Хоай… Вспомнил. Ну вот, чай…

Старый друг снова рассмеялся, показывая свои крупные, но белые и блестящие зубы.

— То-то. Я не сомневался, что ты меня сразу признаешь. В деревне женушка мне говорила: мол, смотри, друг тебя не признает, ты там со стыда сгоришь. Я ей, понятно, ответил: Чаунг не такой парень, мы с ним как родные братья. А женушка говорит: ведь уже десять лет с хвостиком минуло, тебя наверняка давно уже забыли. Я ответил ей, что посмотрим, чья возьмет. И поехал.

Фу, как нескладно выражается этот тип, какую околесицу он несет… Чаунгу стало не по себе от того, что старый друг сидит в его доме. Он почувствовал себя как человек, которому вдруг приходится ни за что ни про что терпеть неудобства. Чаунг многозначительно взглянул на часы, желая, чтобы гость это заметил. В ту же минуту у ворот послышался автомобильный гудок. Ворота распахнулись, и вскоре в комнату вошел шофер:

— Прошу вас, машина подана.

Чаунг нерешительно посмотрел на старого друга, улыбнулся краешком губ:

— Прошу извинить. Такое дело… У меня совещание.

Помолчав, Чаунг произнес, запинаясь, с вымученной улыбкой:

— А как насчет ночлега? Ночуешь здесь? Да?

Хоай так и прыснул:

— Какой может быть разговор? Неужели я от тебя пойду куда-то искать ночлег? У тебя, я понимаю, дела…

— Да, дела.

— Это я знал наперед. Такая уж у вашего брата доля.

Ван уже давно прислушивалась к разговору. Когда же раздался сигнал автомобиля, она вошла в комнату.

— Поедем, дорогая, — обернулся к ней Чаунг. — Да, познакомься с моим… — он замялся, — другом. А это Ван — моя жена.

Хоай посмотрел на Ван. При виде этой изящной женщины в красивом наряде он оробел, но через минуту робость исчезла.

— Подумать только, — сказал он, весь сияя, — а я и не знал. Мне-то казалось, что он так и останется холостяком.

Ван успела заметить прозрачность этих чуть раскосых глаз под черными, как бы подведенными углем бровями, и в ее взгляде на мгновение мелькнула растерянность, не отрывая глаз от подола своего платья, она улыбнулась:

— Вы к нам погостить? Простите, я была занята и не смогла сразу выйти к вам поздороваться.

Хоай покачал головой и замахал руками:

— Бросьте, какие могут быть со мной церемонии. Я ведь здесь свой человек. Спросите-ка старину Чаунга. Нас, как говорится, одна вша ела.

Хоай повернулся к Чаунгу:

— А теперь старина Чаунг взлетел, высоко взлетел.

Чаунг не отвечал. Он наклонился к плетеной клетке на полу. Пара голубей била крыльями в своей тесной тюрьме. Чаунг взял клетку и, подойдя к двери, крикнул:

— Ут, где вы? Будьте добры, отнесите-ка это на кухню.

Ван стало вдруг как-то не по себе от бестактности мужа. Неужели он не понимает, что делает, или, может, он ценит дружбу дешевле, чем пол, выложенный цветной кафельной плиткой? Холодное высокомерие в первые минуты встречи, а потом вежливая сдержанность — все это давало пищу для размышлений. Видно, не спокойно на душе у Чаунга. И чтобы Хоай не обратил внимания на странности мужа, она налила полную чашечку чая и придвинула ее Хоаю:

— Пейте, пожалуйста.

А тот так и сиял, радуясь встрече со старым другом, которого не видел многие годы, но твердую веру в которого сохранил.

— Скажи только, чтоб не оставляла клетку на сквозняке. Ночи теперь холодные, пропадет птица, — проговорил он, покосившись на Чаунга.

Опять вошел шофер, чтобы поторопить своего начальника.

— Ну ладно, ты… отдыхай, друг… А у меня срочное дело, — сказал Чаунг. — Очень жаль… конечно. Ут, пожалуйста, приготовьте постель для Хоая. Ван, едем, дорогая, уже опаздываем. Ну извини, Хоай, будь как дома.

Ван вдруг села напротив Хоая и, обернувшись к мужу, сказала:

— Я останусь. Поезжай один, дорогой.

— С какой это стати? — удивился Чаунг.

— Мне не хочется сидеть одной на концерте.

В голосе Ван слышались едва заметные сердитые нотки. Но Чаунг не обратил на это внимания, он быстро зашагал к машине. Затарахтел мотор, крякнул гудок, автомобильные шины зашуршали по дорожке. Ван придвинула чашечку с чаем Хоаю.

— Вы… вы пейте, пожалуйста, — сказала она, тихо улыбнувшись. — Муж так занят, в глазах темно. Все спешит, все торопится.

— Я и сам вижу. Сейчас без дела никто не сидит. А уж Чаунга-то я знаю хорошо. В работе он зверь, с головой уходит в дела, о себе и думать забывает, — проговорил Хоай, прихлебывая чай.

Услышав эту искреннюю похвалу мужу, Ван почему-то смутилась и, чтобы переменить тему, спросила:

— Вы с поезда, наверное, устали. А поужинать успели?

Как бы что-то вспомнив, Хоай задумался, а потом, широко улыбнувшись, ответил:

— Нет, не успел.

Ван положила перед ним кипу журналов, а сама побежала переодеться. Бросив нарядное платье на кровать, она принялась хлопотать на кухне. Ей не хотелось просить Ут о помощи, и она со всем усердием занялась ужином для Хоая. Сама не сознавая того, Ван хотела загладить вину за холодный прием, который Чаунг оказал старому другу.

* * *
Часам к восьми ужин был готов. Ничего особенного в доме не нашлось, но Ван постаралась сварить суп повкуснее и успела съездить на велосипеде на соседнюю улицу и кое-что прикупить. Когда она внесла поднос с едой, Хоай даже вздрогнул:

— Ой, зачем такая роскошь! Если так тратиться, никаких денег не напасешься. Я понимаю, Чаунг занимает видное положение, но в Ханое деньги так и текут: то одно, то другое. Без экономии нельзя.

Ван стало неловко, щеки у нее раскраснелись отчасти потому, что она хлопотала у очага, а отчасти от этих слов, сказанных от души.

— Ничего, — проговорила она, — в кои-то веки вы к нам заехали. Ну, а экономить, конечно, нужно круглый год.

— Если вы меня будете так угощать, то я к вам больше и показаться не посмею. Однако, коль еда на подносе, надо есть.

Хоай придвинул к себе поднос:

— Вы-то, наверное, не знаете, а ведь мы раньше с вашим Чаунгом были неразлучными друзьями. Потом прошло десять лет, пути разошлись: я там, он здесь. Я все разыскивал Чаунга.

Ван, видя, что Хоай за разговорами забыл о еде, напомнила:

— Кушайте, а то остынет.

Хоай взял чашку горячего риса, поел с аппетитом и поставил чашку на поднос:

— Случилось это году в сорок девятом или пятидесятом. Старину Чаунга перевели с повышением, он уехал, а я так и живу в своих родных краях. Образования-то у меня нет, потому я как был «низовым», так и остался. А Чаунг — голова. Я и тогда ему говорил: здесь ты точно рыба на мелководье, с твоими способностями тебе нужно дело покрупнее. Жизнь показала, что и я в людях кое-что смыслю. Давно я хотел разузнать, как сложилась жизнь моего друга. Наконец в прошлом году встретился мне один наш общий знакомый, он мне и сказал, что Чаунг в Ханое, на высоком посту. Выходит, что я был прав. У старины Чаунга голова отличная… Вот и подумал я: как бы то ни было, а старого друга я навещу, вспомним, как спали вместе на одной рваной циновке. Да до сих пор все разные хлопоты мешали, никак не удавалось выбраться. Женушка до последнего дня меня отговаривала. И жатва, мол, скоро, и путь дальний, хотя вроде и поезда ходят, и пароходы. Работы в деревне, знаете, невпроворот. Но я сказал: отпустите меня на несколько дней к другу. По правде говоря, женушка моя сейчас в интересном положении. Но я все-таки поехал проведать друга. Думаю: если сейчас не поохать, народится ребеночек, тогда года два-три пройдет, прежде чем удастся вздохнуть чуть-чуть свободнее. Вот и приехал, повидал старину Чаунга, с вами познакомился и на душе легче стало.

Все это Хоай выпалил единым духом, сияя. Ван не осмеливалась его перебивать. Хоай, окончив говорить, широко улыбнулся и опять с аппетитом принялся за еду. Большими загрубевшими пальцами, почерневшими от работы, он неловко держал тонкую фарфоровую чашку. Ван время от времени подкладывала ему еще рису. Подцепив палочкой кусочек соленья, Хоай поднял свои черные, будто нарисованные углем брови и посмотрел на нее.

— А вы молодчина, живете в Ханое, но овощи солить умеете. В деревне у нас это главная еда. Как только принимаюсь за соленые овощи, всегда вспоминаю один смешной случай. Когда старина Чаунг жил у нас в доме, была еще жива моя мама. Как-то она купила немного овощей и велела Чаунгу нарезать для соленья. Не знаю, как уж это у него вышло, только Чаунг изрезал все на мельчайшие кусочки, будто для каши. Мама так смеялась, так потешалась, вот, мол, что значит городской — в школу ходил, с детства забот не знал, ему никогда и овощи резать для соленья не приходилось. Представьте, какое чудно́е блюдо пришлось нам съесть в тот раз!

Ван улыбнулась. Ее заразило искреннее веселье Хоая, заинтересовали его немудреные рассказы. И, глядя на него, она снова подумала, что муж держал себя со старым другом недостойно. Ван было стыдно слушать, как Хоай с искренней теплотой говорит о Чаунге, как расхваливает его. Подчеркнутая вежливая холодность мужа казалась ей непонятной. И Чаунг выглядел теперь недостойным такого искреннего отношения. Но может, она слишком строго судит о муже? Ведь он безумно занят, у него нет и пяти свободных минут… К тому же Чаунг вначале даже не узнал друга… Да, но разве таких друзей забывают? А впрочем, если подумать, и в этом, пожалуй, ничего особенного нет. Сколько друзей было у Чаунга за эти годы, какие-то лица могли и стереться в памяти. Но после того, как Чаунг узнал Хоая, почему он ни единым словом, ни единым жестом не показал, что верен прежней дружбе. Ван почему-то вспомнила о своих маленьких тайных несогласиях с мужем, которые с некоторых пор накапливались в душе. Нет, наверное, она слишком горячится, возводит на мужа напраслину. И она решила сказать несколько хороших слов о муже, чтобы поддержать Хоая, но почему-то промолчала. Хоай же не обратил внимания на задумчивость Ван и тревогу в ее глазах. Отставив чашку, он аккуратно сложил палочки для еды.

— Не стесняйтесь, кушайте еще, — проговорила Ван.

Хоай тихонько щелкнул по своему кожаному поясу и улыбнулся белозубой улыбкой.

— Наелся. А стесняться не в наших правилах. Так уж у нас заведено. Словом, деревня — деревней, юлить не умеем, говорим все, как есть.

Хоай опять засмеялся. И от этого смеха как бы поблекли те оправдания, которые Ван придумала для мужа. После ужина Хоай хотел было вымыть посуду, но Ван решительно воспротивилась.

Она открыла кран, от холодной воды онемели кончики пальцев, но она продолжала старательно мыть посуду. И ей вдруг стало тревожно, когда она поняла, что ее уважение к мужу, кажется, тает и тает…

* * *
Часам к десяти Хоай уже похрапывал на односпальной кровати. Он спал, завернувшись в одеяло, которое привез с собой. Хоай наотрез отказался, когда Ван намекнула, что он мог бы укрыться ватным одеялом, которым обычно пользовались они сами, ведь в доме найдется еще одно одеяло, которым они могли бы укрыться, хоть оно и старенькое.

— Спасибо. Одеяло пригодится вам самим. Я все предусмотрел. Захватил одеяло из дому. От людей наслышался, что если едешь к другу в Ханой и в холодное время не захватишь с собой одеяло, а летом сетку от москитов, то как бы ни любил ты друга, наделаешь ему хлопот. Так что, я все знаю.

Ван не посмела дать Хоаю старое одеяло. Она закрыла окно в его комнате и пошла к себе в спальню.

Улица постепенно затихала. Только иногда по мостовой прошуршит машина, да по тротуару застучат туфельки на деревянной подошве. Откуда-то из темноты донесся далекий крик разносчика. Ван с беспокойством думала о муже, прежние мысли одолевали ее. Конечно, не надо торопиться с выводами. В чем-то он, может быть, и прав, но все-таки старая дружба… Дверь скрипнула и открылась. Ван услышала осторожные шаги мужа. Она притворилась, будто спит.

Чаунг надел пижаму и тихо лег в кровать. Малыш Куанг крепко спал рядом с Ван. Ее черные волосы как бы струились по белой подушке. Чаунг обнял жену и крепко поцеловал ее в щеку. Ван открыла глаза.

— Почему ты так поздно?

— Весь вечер говорил, даже горло заболело. Только что кончили. Ну, а как этот…

— Ты хочешь сказать — Хоай. Как ты странно говоришь о нем: «этот».

— Какая ты сегодня сердитая. Надолго к нам пожаловал Хоай?

— Он не говорил… А ты что, боишься, как бы с ним не было хлопот?

Чаунг помолчал и спросил опять:

— Зачем он к нам заявился? У меня сейчас нет времени принимать старых друзей, я не могу размениваться на мелочи. Он намекал на что-нибудь?

Ван почувствовала, что лицо у нее вспыхнуло:

— Ты считаешь, что поддерживать старую дружбу — это значит размениваться на мелочи?

Чаунг не ответил прямо.

— Дружба, — начал он, — основывается на общности идеалов, на верности общему делу. Надо обращать все помыслы к великому, общему для всех, а не… ну, словом, не стоит слишком много времени уделять мелочам, которые могут обернуться ненужными неприятностями…

— А по-моему, ты не прав. Великое, общее должно проявляться в малом, именно в том, что ты считаешь мелочами. Например, в верной дружбе.

— А разве я утверждаю, что верных друзей не надо ценить?

— Хоай рассказывал, что прежде вы были неразлучны, говорит, одна вша вас ела, на одной циновке спали.

— А я и не отрицаю, все это было… Но иногда люди используют это для того, чтобы извлечь выгоду. Да, когда оглядываешься на прошлое, эта дружба выглядит прекрасной, но сейчас она может оказаться не столь уж прекрасной. Надо быть осмотрительным, когда речь идет о прошлом, пусть даже прекрасном прошлом. Ты должна помнить, что сейчас проклятый индивидуализм проникает повсюду, он разъедает даже старую дружбу…

— Странную ты исповедуешь теорию. А я думала, что добрые воспоминания неизменно хороши и их надо уважать. Похоже, что ты совсем не понимаешь Хоая.

— Милая, не глупи. Сейчас новые времена, нельзя все мерить старой меркой. Не буду же я ради поддержания старой дружбы с Хоаем делить с ним сейчас одну рваную циновку, как прежде. Вот видишь, получается — ты призываешь к измельчению чувств.

— Ты уже мне и ярлык приклеил… Разве я говорю, что для поддержания дружбы надо спать на рваной циновке? Ведь иногда дорого просто дружеское участие, искренняя заботливость. Не обязательно спать вместе на рваной циновке. Главное — что у человека в душе. Вот я что думаю.

Чаунг бережно обнял жену и притянул к себе.

— Полно, уже поздно. И что это ты сегодня ударилась в морализм? Ведь все очень просто: Хоай — старый приятель, приехал погостить, но положение у меня теперь изменилось, я не могу с ним возиться, как раньше; мы будем его дважды в день хорошенько кормить и поить[71], и это уже славно. Не понимаю, чего ты так разволновалась из-за пустяков?

Помолчав, Чаунг добавил:

— А если он собирается о чем-нибудь просить, вот тут нужна осмотрительность. Необдуманный либерализм может обернуться неприятностью. Не следует давать волю эмоциям, тем более что эти эмоции целиком в прошлом.

Чаунг натянул одеяло на голову и еще крепче обнял жену. Из соседней комнаты доносился храп Хоая.

Высвободившись из объятий мужа, Ван повернулась к сыну. Чаунг уже через минуту спал, а она все ворочалась. После разговора с мужем она поняла, почему он был так осторожен и холоден с Хоаем. Чаунг умен, он все делает обдуманно. Но часто эта рационалистичность раздражала ее. Ван признавала, что не может соперничать с мужем, когда надо убеждать, доказывать, какое-то чувство собственной неполноценности заставляло ее так думать. И потому она редко что-либо обсуждала с мужем. Она никогда не противоречила ему: не хотелось вносить в семейные отношения атмосферу «политики», что ли… Сегодня Ван нарушила это правило. Она задумалась: может быть, соображения Чаунга и его осмотрительность не так уж беспочвенны. Ведь в жизни так часто встречаешь людей, которые пользуются знакомствами, злоупотребляют дружбой. Полным-полно ловкачей, которые, узнав, что один из друзей занял высокий пост, начинают донимать его просьбами, да еще такими, что ставят его в неловкое положение. Случалось и так: иной нахал, обманувшись в своих ожиданиях, начинал упрекать, а то и просто поносить высокопоставленного приятеля. Таких примеров Ван знала множество. Назначили, скажем, человека на высокую должность, дали оклад побольше, тотчас набежала родня — вообразили, что теперь тут можно кое-что урвать: одни просят в долг, а другие просто вымогают. Недаром же в старину говорили: «Коль один выбился в чины, все родичи живут его милостями». И сейчас такое нередко случается. Один товарищ сначала терпел, а потом всем напрочь отказал. Вот тогда-то посыпались упреки и клевета. Ван навещала его жену — свою подругу, — бедняжка как начнет рассказывать, чуть не плачет. Вспомнишь, смешно становится. Выходит, Чаунг прав. Может, я и в самом деле сентиментальна? Но ведь Хоай был его близким другом! «Одна вша ела, на одной рваной циновке спали». Чаунг не один месяц жил у него в доме. И вот спустя десять лет появляется старый друг. Он человек простой, искренний, открытый, этот Хоай… Тут совсем другое дело. С таким незачем держаться настороженно. Такого друга Чаунг сам должен был бы давно разыскать. А он считает, что надо быть осмотрительным даже тогда, когда речь идет о прекрасном прошлом? Чаунг несправедлив. Но почему же этот несправедливый человек так преданно любит ее? Она вспомнила, что думала о муже совсем недавно. Теперь она могла уже по-новому оценить перемены в характере мужа. У Чаунга появились привычки и мысли, которых не было в те далекие времена, когда молодые супруги, с ранцем за плечами, встречались ненадолго в лесу и, простившись, расходились в разные стороны. Да, Чаунг и сейчас любит ее. Это она знала. Он старается, чтобы она хорошо выглядела, была по-прежнему красива и молода. Но Ван, согретая этой преданной любовью, видела, как равнодушен он к окружающим, как фальшивит, пытаясь скрыть это равнодушие. Ван страдала. Она очень любила мужа и тревожилась, что в ее душе меркнет прежний образ Чаунга. Безусловно, Чаунг трудолюбив. Успехи придали ему еще больше энергии. А как уверенно он стал судить обо всем! Ван видела все это. Но поступки Чаунга вызывали у нее сомнения: что затаил он в глубине души? А может, все это упорство и трудолюбие только ради эгоистичных целей? Может, и его любовь к ней — тоже всего лишь проявление эгоизма? Вот к Чаунгу явился старый друг, он был его близким, задушевным другом в самые тяжелые дни, а Чаунг сразу стал хладнокровно прикидывать, как вести себя с ним. Почему он не обрадовался Хоаю? Значит… значит, Чаунг неблагодарный человек! Нет… может, Чаунг прав. Не надо спешить… Сколько людей способно ради корысти злоупотребить дружбой. Хоай тоже, может быть, такой. Возможно, Чаунг и прав. Но ведь этому человеку Чаунг многим обязан. К чему тогда расчетливость, напускная холодность? Странно… безразличие… а порой и лицемерие… В висках у Ван стучало. А рядом крепко спали муж и сын. С улицы было слышно, как шуршит по асфальту бамбуковая метла. Была поздняя ночь.

* * *
На следующий день, в воскресенье, Чаунга опять поглотили дела. Казалось, ему не хватает восьми рабочих часов, чтобы переделать все. Пришлось назначить совещание даже в воскресенье. Рано утром он торопливо вышел из дома и сел в машину. Днем пообедал, отдохнул и опять уехал на работу до самого вечера.

За обедом они перебросились несколькими фразами с Хоаем. Разговор вертелся вокруг одного и того же: говорили о дождях и жаре, о деревенских заботах, немного о положении с продовольствием, немного о политике. Чаунг старался быть сдержанным, не слишком официальным, но и не очень дружелюбным.

Хоая же не покидало хорошее настроение, он буквально не мог рта раскрыть, чтобы не помянуть старую дружбу. Ясно, что для Хоая в этой дружбе было заключено очень многое… Он ни в чем не подозревал своего друга, не догадывался, что тот с досадой думает о нем. Чаунг же был вежлив и любезен. Хоай отметил про себя, что Чаунг стал немного черствым… Но ведь он так занят. Кругом кипит работа, и он в самой ее гуще. Зато Ван так заботилась о Хоае, что у того создалось самое хорошее впечатление о семье друга, он был уверен, что здесь очень хорошо относятся к нему. И был доволен.

Искренняя простота Хоая и вчерашний разговор с Ван заставили Чаунга задуматься. Воспоминания тоже нашли отклик в его душе. В такие минуты он долго смотрел Хоаю прямо в глаза, пытаясь понять, нет ли у приятеля какой-то затаенной мысли. Но глаза Хоая смотрели открыто, они так и сверкали из-под густых угольно-черных бровей. Может, вовсе и нет у него никаких задних мыслей? Но мало ли что: сейчас нет, а завтра будут. А потому осторожность не повредит. В любом случае излишняя чувствительность здесь ни к чему, и, конечно, не стоит предаваться сентиментальным воспоминаниям. Не исключено, именно тогда старый приятель обнаружит свои намерения, которые пока что скрывает. Неизвестно еще, к каким осложнениям могут привести сантименты, особенно если перед тобою друг, который не занимает, как ты, высокого поста. Так рассуждал Чаунг. У себя в учреждении он редко бывал на дружеской ноге со своими сотрудниками. Он всегда старался сохранять строгий тон и держал людей на расстоянии. Даже тем, к кому он питал симпатию, он не показывал своих чувств. Именно таким, считал он, должен быть стиль руководителя, если этот руководитель не хочет расстаться со своей должностью. Он не одобрял свободной дружеской манеры, которую усвоили некоторые начальники, не признавал обращения к подчиненным на «ты». Все это, конечно, вело к фамильярности и зачастую создавало трудности. Такой руководитель легко может оказаться на поводу у своих сотрудников.

На следующий день, взяв на руки сынишку Чаунга, Хоай отправился гулять по Ханою. Хоай впервые был в столице, а потому все изумляло и радовало его. Нагулявшись, Хоай долго играл с мальчиком, весь дом прямо содрогался от их смеха. А Ван чувствовала себя, как преступница, она все время словно боялась чего-то. Иногда ей хотелось, чтобы Хоай поскорее уехал. Тогда он сохранил бы в своей душе образ Чаунга таким же прекрасным, как прежде. Поэтому, встречая простодушныйвзгляд Хоая, который ни о чем не подозревал, она испытывала смущение.

После ужина все собрались пить чай. На этот раз Чаунг был дома. Ван вязала шапочку для сына. Чаунг выпил чашечку чаю и уткнулся в газету. Хоай посадил мальчугана на колени и забавлялся с ним. И вдруг он обратился к Чаунгу:

— Эх, чуть было не забыл. Чаунг, старина, хочу я тебя попросить об одном одолжении. Скажи…

Чаунг, словно не слыша его, уставился в газету, но успел тайком бросить взгляд на Ван, как бы говоря: «Ну вот, пожалуйста. Кто прав?» Ван поймала этот насмешливый торжествующий взгляд, она опустила голову и только быстрее заработала спицами. В эту минуту малыш уронил мячик, который подпрыгнул несколько раз и закатился под шкаф. Хоай, не закончив своей просьбы, бросился на помощь малышу и, улегшись на пол, пытался вытащить мяч из-под шкафа. Видя, что дядя сует под шкаф и голову, малыш со смехом взъерошил Хоаю волосы. Целыми днями он увивался возле Хоая. Ему очень нравился этот добрый, заботливый дядя. А каких куколок он умеет вырезать из пробки! Они умели разевать рот и двигать руками.

Поскольку Хоай так и не успел сказать, какая у него просьба, у Чаунга было время, чтобы обдумать несколько предположений, родившихся у него в голове. О чем хотел попросить Хоай? Чтобы его пристроили в городе и он мог насовсем уехать из деревни? Эта мысль сверлила Чаунга со вчерашнего вечера. Если так, то просителя легко поставить на место. Нужно отказать ему наотрез, без всяких церемоний. Вообще-то, конечно, можно было бы помочь ему, не нарушая никаких принципов и правил. Но стоит только уступить один раз, и за этой просьбой пойдут другие, начнутся неприятности да осложнения. А может, Хоай хочет попросить денег?.. Чаунг бросил взгляд на приятеля, который все пытался выудить мячик из-под шкафа. Очень может быть… Что бы там ни было, но ясно одно — Хоай хотел о чем-то просить его. Если эта просьба касается денег, Чаунг, разумеется, мог бы дать ему немного, но, тогда кто может поручиться, что Хоай не станет попрошайничать часто. А потом уж держись… Беда, да и только! Эти мысли мгновенно пронеслись в голове у Чаунга, и лицо его выражало смущение и растерянность. Он протянул руку к коробке с душистыми сигаретами, взял одну, размял в пальцах, закурил, выпустив тонкую струйку дыма. Он снова взглянул на жену. Ван, по-прежнему наклонив голову, быстро работала спицами. Сомнения одолевали ее.

Когда Хоай достал наконец мяч, Чаунг нашел наилучший, как ему казалось, выход. Надо предупредить Хоая, не дать ему произнести свою просьбу вслух, тогда не придется откровенно и решительно отказывать. Это лучше всего. Чаунг решил направить разговор в другое русло и, когда Хоай с малышом на руках вернулся к столу, спросил:

— Хоай, а какие у вас в этом году виды на урожай? Работы небось много. Ловко ты сумел оттуда сбежать, пусть даже и на время.

Хоай, похлопывая малыша по спинке, заулыбался:

— Работы круглый год столько, что в глазах темно. Так-то, старина. А вырвался я сюда потому, что очень уж по тебе соскучился. Поверь, не от безделья это. Я уже говорил тебе, как женушка меня до самого отъезда отговаривала. Но я ей ответил, что очень мне нужно друга проведать; ей-то что: перелезла через изгородь и — уже у подружки. Уговорил все-таки, отпустила.

Хоай опять улыбнулся, показывая свои некрасивые белые зубы.

Черт подери, снова все та же пластинка: соскучился по другу, разыскивал друга. Чаунг ловко ушел от опасной темы.

— А что сейчас делают в деревне?

Хоай повернулся к Ван, его густые черные брови поднялись вверх.

— Посмотрите-ка, Ван, — проговорил он с усмешкой. — Старина Чаунг позабыл даже, как рис растят. Сейчас середина девятого месяца[72], колос уже золотится, люди распахивают землю под рисовую рассаду, готовятся сеять, а потом будут готовиться к жатве. Заговорил я про рис и вспомнил смешной случай. Тогда, понятно, мы были еще ребятами. Ты помнишь, дружище, как мы шли с тобой к Длинным полям? Идем через болота, я стал тебя пиявками пугать, а ты и впрямь перепугался, закричал, оступился и угодил в самую трясину, с головы до ног выпачкался. Как вернулись домой, мама меня за это совсем запилила. А пиявки и в самом деле страшные…

Ван посмотрела на Чаунга и рассмеялась. Чаунг кивнул:

— Как же, как же, припоминаю…

Хоай слегка постучал по столу.

— Были мы тогда совсем молодыми, и чего только с нами не бывало. За целую ночь не расскажешь. Когда ты, старина, уехал, мама очень по тебе скучала. Если к обеду есть что-нибудь вкусное, сразу про тебя вспомнит. А я ей говорю: «Полно, мама, у него широкая дорога, здесь бы он заглох». А она: «Я-то знаю, да жалко мне его, городской он и с малолетства только и знал, что в школе учиться, а теперь туго ему приходится, одни соленые овощи ест».

Чаунг быстро взглянул на Хоая:

— М-да… Добрая была старушка. А как все-таки рис в этом году? Неплохой? Теперь небось все убедились, что частый посев дает отличный эффект.

— Виды на урожай хорошие. У нас в кооперативе народ доволен. А частый посев… его с умом применять надо, все зависит от того, какая земля, какие удобрения. Да, Чаунг, а ты помнишь, дружище, Тан, ту милую девушку с хутора Динь?

Чаунг потер лоб:

— А-а, это ты про ту, которую мне твоя мамаша все сватала…

— Вот именно. Память у тебя что надо. Тогда-то мы шутили, а потом оказалось, что дело тут нешуточное. Ты уехал, а бедненькая Тан затосковала, все ждала тебя. Как только, бывало, встретит, непременно спросит, не собирается ли, мол, белолицый Чаунг вернуться в наши края. Жаль мне было девушку. Видно, полюбилось ей твое белое личико, потому и звала тебя белолицым Чаунгом. Потом мама моя видит, как она мается, и сказала девушке, что Чаунг, мол, уже женился — это чтобы Тан не ждала тебя и зря не надеялась.

Хоай скосил глаза в сторону Ван:

— Это я старые байки рассказываю, позабавить вас хочу. Вы не сердитесь. Старушка моя сама придумала про женитьбу Чаунга, чтобы Тан бросила о нем думать, а по правде сказать, мы тогда и знать не могли, что там со стариной Чаунгом.

Ван усмехнулась, посмотрела на Чаунга и еще ниже склонилась над вязаньем. Рассказ Хоая на мгновенье вернул Чаунга к милым воспоминаниям юности. М-да, где ты, милая Тан? Когда он жил у Хоая, она каждый день находила какой-нибудь повод, чтобы заглянуть к ним. То за ситом придет, то за листьями для приправы. А встретит Чаунга, смутится, покраснеет и сказать ничего не может. Как-то раз чуть на столб не налетела. Мать Хоая сказала тогда: «Нравишься ты ей. Не иначе как хочется ей за городского выйти». Было Чаунгу в тот год немногим более двадцати, и, когда он узнал, что девушка к нему неравнодушна, ему это польстило. Но потом он уехал из деревни и забыл о Тан. Сегодня же он снова как наяву увидел перед собой знакомую фигурку девушки с темноватой кожей и чувственным взглядом чуть удлиненных глаз.

— Теперь она небось замужем, — задумчиво проговорил Чаунг.

Хоай прыснул:

— Уж не думал ли ты, старина, что она тебя до сих пор ждет? Она вышла замуж в другую деревню, на том берегу реки Ма. Кажется, уже четверо, не то пятеро ребятишек. Иногда встречаю ее, когда она приезжает навестить родные места, и непременно спрашиваю в шутку, мол, не забыла ли она белолицего Чаунга. Она покраснеет и стукнет меня кулаком: дескать, вот тебе, насмешник.

Говоря это, Хоай строил уморительные рожи — Ван заливалась смехом. Чаунг тоже засмеялся, но сразу спохватился. С этими воспоминаниями дело зашло слишком далеко. Надо знать меру. Поговорили, и довольно. В нынешних обстоятельствах следует соблюдать умеренность во всем, что касается воспоминаний. И Чаунг поспешил перевести разговор:

— Скажи, Хоай, а газеты вы там получаете регулярно? Есть ли трудности в идеологической работе среди крестьян?

* * *
Так и текла беседа, искусно направляемая Чаунгом. Опять о дождях и жаре, о деревенских заботах, о положении с продовольствием, о политике. Хоай совсем забыл о своей просьбе. А часов в девять все разошлись спать.

Ван легла, укрыв одеялом малыша, ее мучил все тот же недоуменный вопрос, почему Хоай так и не произнес своей просьбы. Чаунг же был доволен тем, как он искусно ушел от опасного разговора, и полагал, что он своими намеками сумел дать понять приятелю: беспокоить его, Чаунга, просьбами не следует. Взаимоотношения остались прекрасными, ни один не может ни в чем упрекнуть другого.

Чаунг не торопился улечься в кровать, не спешил опустить полог, он сел рядом с Ван и закурил. Скосил глаз, затянулся, передвинул сигарету в уголок рта и выпустил дым. Это был признак того, что Чаунг доволен. Он мечтательно следил за тем, как дымок устремился, рассеиваясь, к окну и словно растворился в складках цветной занавеси из тонкого шелка.

* * *
Наутро Хоай сказал, что собирается уехать девятичасовым поездом. Дома ждут дела, да, и женушка, должно быть, уже беспокоится. Она наказывала, чтоб не задерживался. Да и самому уже не по себе — не знает, как там они без него.

Чаунг не сдержал радости:

— Вот как?! Передавай привет жене и детям. Будет время, приезжай погостить еще.

Ван взглянула на мужа. Тот уже снова сидел с невозмутимым видом. В глазах Ван мелькнуло что-то недоброе, ее брови слегка нахмурились, тонкие губы дрогнули и, заколебавшись на мгновение, она вдруг выпалила:

— Хоай, вчера вы хотели что-то спросить у мужа, да так и не спросили…

Чаунг метнул на жену выразительный взгляд и недоуменно пожал плечами. Он вынул изо рта сигарету, помял в пальцах и опять сунул в рот. Ван старалась держаться спокойно и делала вид, что не замечает тайных знаков мужа.

Хоай с размаху хлопнул себя по бедру:

— Вот беда! Котелок у меня совсем не варит. Не напомнили бы — совсем забыл. А потом бы раскаивался. У меня вот какая просьба: мой маленький все болеет и болеет, никакие лекарства не помогают, слышал я, есть в Ханое отменный детский бальзам из деревни Ваунг. Я и хотел спросить Чаунга, не продают ли где его здесь? Я бы купил немного. А нет, так не надо. Если вы знаете, где продается этот бальзам, скажите, до девяти я еще успею.

Хоай раскрыл свой мешок, вытащил и показал всем пузырек:

— Это я для бальзама приготовил. Женушка говорила, мол, пузырьков в Ханое полно. Но я решил: зачем старине Чаунгу искать для меня пузырек, а вдруг у него нет? Я и сунул пузырек в свой мешочек. Да, правильно женушка говорит, совсем у меня память отшибло.

Чаунг растерянно заморгал. На мгновенье он смутился, но тут же снова принял невозмутимый вид.

— Вот оно что… Детский бальзам из деревни Ваунг… детский бальзам… — протянул он.

Ван побледнела. Ее лицо серовато-свинцового оттенка потемнело еще больше. Словно холодный, пронизывающий ветер пахнул ей в лицо. Неужели… Неужели это и есть та самая просьба Хоая? Все оправдания для мужа, которые она выискивала, рухнули. Выходит, правда все, что она думала о холодности, расчетливости, осмотрительности и лицемерии Чаунга? В ней что-то надломилось. Чаунг продолжал натянуто улыбаться. А перед Ван стояло открытое лицо Хоая, его некрасивые белые зубы, эти брови, будто подведенные углем, и чуть раскосые глаза. Ван стало неловко смотреть в эти глаза.

У ворот дважды коротко просигналила машина. Чаунгу пора на работу. Вошел шофер и, как всегда, доложил, что машина подана. Посмотрев на мужа, который, пытаясь скрыть смущение, старался сохранить внешнее спокойствие, Ван сказала:

— Чаунг, ты опоздаешь… Загляни, пожалуйста, ко мне на работу и попроси, чтобы мне разрешили сегодня выйти после обеда. Я съезжу в Ваунг, куплю детского бальзама для Хоая.

— Да что вы! Зачем это? — забеспокоился Хоай. — Вы мне только скажите, где это, я сам куплю. К чему вам из-за меня опаздывать на работу? Сейчас всем время дорого. Полно, не надо. Я ни за что не соглашусь. Я сам мигом сбегаю за этим бальзамом и поспею к поезду. А Чаунгу и вам нужно на работу.

— Нет, Хоай. Я отработаю после. А ты, Чаунг, иди, тебя ждут.

Чаунг поправил воротник и протянул руку Хоаю:

— Ну, что ж. Ладно. Счастливо. Извини — у меня дела.

Хоай схватил протянутую ему белую руку, сильно встряхнул:

— Ну что ты все деликатничаешь? Если я тебя не прощу, то кто тебя простит? Мне скоро на поезд. Десять лет не виделись. Очень доволен, что навестил тебя, узнал, что ты здоров и по службе продвинулся. Когда будет отпуск, приезжай к нам в деревню с женой и сыном. У нас отдыхать куда лучше, чем на курорте Шамшоне. Я наловлю карпов, нажарю, до отвала наешься.

Хоай повернулся к Ван:

— Вы, наверно, не знаете старину Чаунга так, как я. Ведь он большой любитель жареных карпов. Я было хотел прихватить десяток, да сейчас они тощие и невкусные. Ну, Чаунг, приезжай, приятель.

Чаунг закивал, натянуто улыбнулся, еще раз пожал руку Хоаю и быстрым шагом двинулся к машине. Взревел мотор, зашуршали колеса.

— Ну вот опять я доставляю вам хлопоты, — сокрушенно произнес Хоай, — Если бы знал, не стал бы и разговора заводить о бальзаме. Зря вы все это придумали. Погостил у вас, и ладно, а оказывается, все-таки заботы доставил.

Ван взяла пузырек, прошла в спальню и оделась потеплее. Уже держась за руль велосипеда, она сказала Хоаю:

— Побудьте с мальчиком. Я скоро вернусь.

Она быстро зашагала к воротам. У нее за спиной послышался смех — это Хоай принялся играть с маленьким Куангом.

Ван никогда не слышала о детском бальзаме из деревни Ваунг, она знала только жареный ком[73] из деревни Ваунг. Может, слухи эти пустые или Хоай что-нибудь напутал? Но Ван решила все как следует разузнать. Она изо всех сил крутила педали. Холодный муссон бил ей прямо в лицо. Но она не чувствовала холода, она быстро миновала людные улицы, выехала в предместье и повернула на дорогу, ведущую к деревне Ваунг.

* * *
Вернувшись домой к обеду, Чаунг не нашел жены. Он бережно взял на руки сына, поцеловал его и вместе с ним вошел прямо в спальню. Ван лежала, отвернувшись к стене. Чаунг спросил:

— Что с тобой, Ван?

Она не отвечала, Чаунг, не выпуская малыша из рук, опустился на кровать и, взяв жену за плечи, повернул ее к себе. Глаза Ван были красными.

— Отчего ты плачешь, дорогая? — удивленно спросил он.

Ван посмотрела в моргающие глаза Чаунга:

— Неужели ты не думал о Хоае и своем отношении к нему?

Чаунг попытался скрыть свою растерянность:

— А-а… Вот ты о чем… Зачем плакать по пустякам? Не понимаю. Вставай, пора обедать, и сынок уже проголодался.

От Ван не ускользнула растерянность Чаунга и его старания сохранить хладнокровие. Чаунг, конечно, думал о случившемся. Но он не хочет перед ней подать виду. Он фальшивит. Ее взорвало:

— Чаунг, мне очень стыдно. Мне кажется, что ты не любишь меня по-настоящему, твоя любовь ко мне — любовь эгоиста.

Ван остановилась и добавила иронически:

— Самое печальное, что Хоай уехал, мне кажется, с самыми прекрасными впечатлениями о тебе и твоих дружеских чувствах.

Никогда прежде Ван не говорила таких резких слов мужу. Она любила его так же сильно, как и в первые дни после замужества. Хотя с некоторых пор какие-то сомнения омрачали ее любовь, но никогда еще она не теряла уважение к мужу так, как сегодня. Она почувствовала, что на душе у нее стало еще тяжелее. Она посмотрела на белое, холеное лицо Чаунга, который притворялся спокойным и старался не глядеть ей в глаза. Поглаживая маленького Куанга по пухленькой щечке, он скривил губы и тихо произнес:

— Ну… Любишь ты делать событие из мелочей…

Ван молча отвернулась и положила голову на подушку. В ее душу проникли страх и тревога. Если все эти трения усилятся, во что превратится их жизнь? Вряд ли они будут счастливы тогда рядом друг с другом. Но отчего я в самом деле плачу и молчу, будто беспомощное дитя? Ван поднялась, взглянула в окно.

Откуда-то донесся бой часов, которые пробили двенадцать. Порывистый муссон все так же рвался в окно, стучал ставнями. Шелковые занавеси надувались и вновь приникали к чистому оконному стеклу.


Перевод Н. Никулина.

Нгуен Тхи Кам Тхань

РОЗЫ

Маленькая машина, вся укрытая ветками маскировки, упорно продвигалась вперед, навстречу ночи, все ближе к линии огня. Неяркий колеблющийся свет фар освещал бежавшую под колесами дорогу. Заросли бамбука, мощные стволы баньянов, молчаливые невысокие холмы оставались позади, превращаясь в черные точки и полоски…

Хоан сидела на переднем сиденье рядом с шофером и, опершись на низкую дверцу машины, сосредоточенно смотрела на глубокий небосвод, где уже поблескивали редкие звезды. Сегодня все казалось новым и необычным: она впервые ехала в зону огня, и к тому же ей было поручено сопровождать гостью из далекой дружественной страны. Хоан до сих пор удивлялась, как это ей, Хоан, решились доверить такое серьезное дело, однако чувствовала себя в новой роли как-то сразу повзрослевшей.

Она отбросила за спину длинные волосы, схваченные заколкой — зеленой бабочкой, — и, обернувшись назад, спросила, тщательно выговаривая каждое слово, — язык гостьи ей был пока непривычен, она учила его всего несколько недель:

— Вы не устали?

— Нет, нет, совсем не устала, моя маленькая подружка! — ответил высокий и чистый женский голос.

Даже в сумерках Хоан видела большие серые глаза и волнистые волосы, падавшие на белую шею.

Хоан выглянула из машины. Все вокруг: небо, поле, голые холмы — постепенно окутывал ночной туман. «Ведь она вдвое старше меня, а кажется совсем молодой, и красивая, как кинозвезда», — подумала вдруг Хоан и улыбнулась. «Маленькая подружка» — так звала ее гостья. В первый же день, когда Хоан представили ей, гостья, порывисто стиснув плечи девушки, тихонько воскликнула:

— Не знаю, как мне называть вас — моя маленькая сестренка или подружка?

В ее голосе звучали тепло и ласка, но Хоан насторожилась — может быть, гостья недовольна, ведь Хоан намного моложе ее и вдобавок так мала ростом, что даже если поднимется на цыпочки, достанет гостье только до плеча, а ей поручено охранять гостью, да еще во время поездки по самым опасным местам — у линии огня. Конечно, гостья любит эту страну и преклоняется перед ее народом, героически борющимся против империалистических агрессоров, все это так, но ведь в самой Хоан какую она может видеть опору? И Хоан стало очень тревожно.

Она знала, что гостья — поэтесса, но стихов ее никогда раньше не читала. Зато она видела, как, возвращаясь после встреч и бесед, гостья подолгу сидит одна и тихо, точно про себя, протяжно и нараспев говорит что-то. Иногда гостья читала стихи вслух, будто негромко пела, и Хоан словно наяву видела, как эти звуки проплывают среди аромата кофе и дыма сигарет, окутавших комнату. Одно только несколько удивляло Хоан: гостья была не замужем и жила вместе с матерью.

— Мама меня избаловала своими заботами, — шутила гостья.

Они часто рассказывали друг другу о жизни и обычаях своих стран, но всякий раз получалось так, что разговор сам собой возвращался к матерям. Фразы, которыми они обменивались, были предельно просты и кратки, но каждая словно сердцем чувствовала, что хочет сказать другая, и скоро они привыкли понимать друг друга с полуслова. Сейчас, в машине, обе изо всех сил боролись со сном и как могли подбадривали друг друга.

— Письмо, что вы послали на прошлой неделе, ваша мама, наверное, уже получила, — Хоан снова повернулась назад.

Гостья улыбнулась, и голос ее зазвенел:

— Да, наверное, может быть, даже вчера, как раз тогда, когда твоя мама увидела тебя!

Хоан счастливо рассмеялась. Перед тем как отправиться в дорогу, она получила разрешение провести день у матери. Утрамбованная тропинка перед домом еще хранила следы метлы. По обе стороны росли кусты роз, показавшиеся Хоан сейчас такими дорогими, ведь раньше не было дня, чтобы она не окапывала и не поливала их. Ближе всех росли несколько кустиков карминно-пунцовых роз, потом шли коричные, с мелкими цветами, прячущимися под колючими ветками, и очень нежными бутонами, торчащими вверх, и за ними кусты бархатных роз с капельками росы на лепестках, с еще неяркими цветами, потому что пора их цветения наступила совсем недавно. Она едва сделала несколько шагов по тропинке, окаймленной розами, и ее охватило чувство необычайной свежести, ощущение полноты жизни, захотелось петь, ее переполняла радость от того, что сейчас она увидит мать.

— Какое это счастье для матери! Наверное, весь вчерашний день твоя мама ни на шаг от тебя не отходила? — ласково спросила гостья.

И Хоан улыбнулась, вспоминая о том, что было вчера. Как жаль, что она знает слишком мало слов для того, чтобы подробно рассказать гостье о маме и ее новом увлечении. Вчера Хоан, дойдя до конца тропинки с розами, готова была уже крикнуть: «Мама, твоя «щенуля» вернулась, мамочка!..» как вдруг увидела круглый толстый замок, который, совсем как живой паук, плотно сидел на створках плетеной бамбуковой двери. Прибежала соседка, посетовала:

— Твоя мама ушла рано поутру, понесла полную корзину цветов да еще штук двадцать саженцев… Я ее спросила, что так рано, а она говорит — ночь, мол, холодная была, до утра глаз не сомкнула, все дочку вспоминала, вот и поднялась чуть свет, да сразу к этим парням…

— К каким парням!

— К зенитчикам, к каким же еще! Слушай, правду говорят, что ты служишь в частях охраны?

— Да, — кивнула Хоан, — правда…

— А тут дня не проходит, чтобы мама тебя не вспомнила. Уж так она за тебя боится… У них, говорит, очень трудно, хочу обязательно сама поехать дочку проведать, посмотреть, как и что, может, тогда успокоюсь, — соседка улыбнулась.

— Вот еще привычку взяла — что ни день к зенитчикам бежит. Как-то раз, помню, такая жарища была, а она идет — на голове полнехонька корзина и на плечах связка сахарного тростника. Я предложила ей помочь. Пришли мы на батарею, а она смеется, говорит командиру: «Принимайте гостинцы — посохи да гранаты!» Корзина-то листьями была прикрыта, я подняла их — а там слив доверху насыпано, да каких сочных. Ребята-то обрадовались, столько шуму было!

Она замолчала на секунду и с увлечением продолжала:

— В кооперативе все работы уже закончены, мама твоя не знает, что ты ее ждешь, так что может весь день проходить, небось все батареи обойдет, глядишь, к вечеру, а может, только к ночи вернется. Как-то тут сильные ветры задули, а ей все нипочем, сколько верст пешком, бывало, делала, чтоб зенитчикам что-нибудь отнести — розы или перец, а то и зубочистки… Скоро ведь холода, вот она им запасы-то и носит. Ой, господи, а уж как начнет зубочистки делать, так день-деньской сидит, и бамбук расщепляет, и строгает их ножом, чтоб поглаже были. Даже на собрании сидит слушает, а сама строгает зубочистки, да что там на собрании — во время тревоги в убежище спустится и там работает. Уж так хлопочет, так хлопочет. Перец вот мало того, что свежий носила, еще и насушила, да на днях попросила здешних ребятишек, чтобы склеили ей коробочки — послала зубочистки и сушеный перец на самый остров Трав, пограничникам, значит… Послушай, Хоан, — соседка уже была в своем дворе и на секунду задержалась. — Если к обеду она не вернется, приходи обедать ко мне, слышишь? Или пойдешь прямо сейчас к зенитчикам? Вот старушка-то обрадуется! А то ведь неизвестно, что ей в голову взбредет, когда вернется, — дома-то никаких дел нет, вот она и бродит целыми днями.

Хоан вспомнила сейчас разговор с соседкой, и сердце сжалось от нежности. Вот ведь какая она, ее мама, как скучает по дочери, а попробуй Хоан откажись от службы и вернись домой, сама же снова ее туда погонит…

— Хоан! — услышала она тихий окрик. Гостья легонько трясла ее за плечо, показывая на шедшую по обочине большую группу народных носильщиков и бойцов.

Одни тянули орудия, другие несли на плечах или на коромыслах оружие, мешки с рисом, ящики со снарядами. Шли они парами, вплотную друг за другом, длинной вереницей растянувшись по дороге.

Маленькая машина замедлила скорость, впереди, как стадо тяжело пыхтящих слонов, двигалась колонна грузовиков. Над темневшей вдалеке горой разлился мертвенно-бледный свет.

— Ракета!.. — тихонько вскрикнула Хоан, показывая на «фонарь», сброшенный самолетом. Гостья, наверное, впервые видит такое. «Фонарь» висел очень далеко, и его свет не достигал дороги, по которой они сейчас ехали.

За ручьем, пересекавшим дорогу, машины, сгрудившись, остановились, потом, урча, снова двинулись одна за другой. Встречные, громыхая порожними прицепами, обходили их. Бойкий на язык водитель одной из машин, идущих позади, высунулся из-за густых ветвей маскировки, укрывавших кабину, и озорно крикнул:

— Раздайсь! Дорогу машине со снарядами!

— А у меня винтовки! — подхватил другой. — Не будет винтовок — и снаряды ни к чему!

— А люди-то? Вот без них-то действительно ничего не получится…

Это отозвался водитель их машины, совсем еще молодой паренек, и тут же, нажав на сигнал, он прибавил скорость, и машина проскочила вперед по самому краю поля.

— Молодец! — не удержалась и похвалила его Хоан.

Вот бы маме увидеть все это — как бы она порадовалась. Вчера, как раз в тот момент, когда Хоан разыскала ее на батарее и вошла с дневальным в блиндаж, мама раздавала розы. Как же горячо спорили зенитчики из-за каждого цветка, Хоан и в голову не пришло бы, что они так любят цветы. Таз с водой и розами стоял посреди блиндажа, мама сидела рядом, а вокруг толпились зенитчики.

— Мне! Мне! Мне! Дайте мне! — просил каждый.

— Мне дайте! Вот эта красная моя!

— А мне вон ту, желтую!

Они были совсем как дети; мама, растроганная, радостно улыбалась, от улыбки морщинки на ее лице разгладились, и оно казалось сейчас совсем молодым… Зенитчики искали стаканы, консервные банки, каждый хотел обязательно поставить розу у своей койки.

— Ну как, ребята, землю взрыхлили на грядках?

— Да, все приготовили.

Когда все цветы из таза были разобраны, мама осторожно вынула из корзины саженцы коричных роз с корнями, облепленными землей. У этого сорта уже через несколько дней появляются почки, коричные розы легко выращивать, хотя по красоте они, конечно, уступают карминно-пунцовым, бархатным и чайным. Мама хорошо знала, когда какие розы цветут. Сейчас как раз была пора коричных роз, значит, на зенитной батарее, среди дыма и огня через несколько дней зацветут розы, совсем как у них дома.

Командир бережно принимал из рук матери Хоан саженцы и распределял их по орудийным расчетам: коричные розы нужно было сажать сразу. Вокруг батареи, вдоль всех окопов шли грядки с овощами, а теперь там отвели еще место для роз, нежных и чистых, благоухающих роз, которые дарили людям свою свежесть и красоту.

Мама заботливо осматривала каждый саженец и брызгала водой на корни.

Хоан наклонилась к дневальному и сказала ему на ухо: «Подождите, не говорите пока ничего». Ей хотелось издали, оставшись незамеченной, полюбоваться на маму, сейчас такую оживленную, точно все окружавшие ее бойцы были ее детьми, вот так вдруг сразу возмужавшими.

Покончив с саженцами и отряхивая руки, мать Хоан огляделась и замерла: как, неужели это ее «щенуля»? Она засуетилась и, не обращая внимания на то, что руки у нее в земле, принялась обнимать своего дорогого «щенулю», радостно бросившегося к ней.

— …Вот так штука, как же теперь ехать? — вдруг воскликнул водитель, высунувшись из машины и глядя вперед.

Небо стало совсем темным, плотные облака закрыли редкие звезды. Они подъехали к самому опасному участку дороги — здесь постоянно рыскали самолеты. Этот участок следовало проскочить как можно быстрее, но было так темно, что дорога тонула в сплошной глубокой черноте.

— Вот что… — сказала Хоан. — Я побегу впереди, и у вас будет ориентир — моя белая блузка!

Хоан мигом скинула куртку и выскочила на дорогу.

— Хоан, Хоан! — встревоженно крикнула гостья.

Но фигурка в белом — живой фонарик — уже замелькала перед машиной.

Машина медленно, но упрямо продвигалась вперед. Уже стали видны железные фермы моста, на косогоре поскрипывали тачки и подвесы на коромыслах.

Старик с белой, выделявшейся в темноте бородой тащил на плече большую связку каких-то планок, по-видимому все, что осталось от его разрушенного дома. Когда кто-то из шедших рядом спросил его, куда он несет все это, старик в сердцах плюнул и с ненавистью сказал:

— Чтоб им пусто было! Небось, если б на землю их предков кто посягнул, им бы это не по нраву пришлось!

Чем ближе к мосту, тем больше попадалось беспорядочно сваленных рельсов, шпал, камней, проволоки. То и дело раздавались удары молота, треск автогенной сварки, все вокруг было залито красноватым светом ацетиленовых фонарей. У въезда на мост дорогу машинам преградил военный.

— Фары зажигать только на мосту, как съедете — немедленно гасить!

Хоан проворно забралась в машину. Тускло-желтые блики фар освещали подрагивающие под колесами доски моста. Мост, горделиво изогнувшись гигантской змеей, перебросил свое гибкое тело через бурную реку. Железные фермы были сплошь исцарапаны, искорежены снарядами и осколками, и мост походил сейчас на раненого зверя, но его быки и фермы стояли гордо и непоколебимо, и нескончаемой вереницей шли по нему машины…

— Как он прекрасен! — восторженно сказала Хоан.

Гостья, не сдерживая своего волнения, высунулась из машины и смотрела во все глаза на проплывавшие мимо фермы.

— Грандиозно! — Каждая частица, каждая пядь металла, ставшего ржавым от влаги и от северных ветров, дувших здесь, казалось, были ей бесконечно дорогими. Она прижала руки к груди, словно стараясь унять сердце, слишком сильно бившееся от переполнявших его чувств…

Мост кончился, и через несколько десятков метров по обеим сторонам дороги пошли воронки от бомб. Фары погасли. Хоан хотела было снова спрыгнуть на дорогу, но в небе раздался шум мотора.

— Самолет!

Шофер резко затормозил. Хоан едва успела толкнуть гостью к обочине, как раздался взрыв.

— Ложись! — крикнула Хоан и, метнувшись вперед, укрыла своим телом гостью. Голова плотно прижата к голове, руки закрыли руки…

— Нет, нет! Хоан, пусти, я сама! — пыталась высвободиться гостья. Может, она хотела своими глазами увидеть бомбардировщики, а может, посмотреть на красный пунктир трассирующих пуль, выпущенных по ним, или просто боялась, что из-за нее с Хоан что-нибудь случится? Она пыталась высвободиться, и Хоан пришлось строго повторить:

— Лежите спокойно, правила охраны…

Ее слова заглушил грохот бомбы, разорвавшейся совсем близко, не более чем в двух даках[74] от них. Сразу же запахло паленым, сверху посыпались камни, комья земли, дверца машины распахнулась словно от порыва ветра.

— Ой! — стиснув зубы, вскрикнула Хоан, что-то острое ударило ее в спину, и она почувствовала боль.

— Тебе больно? Хоан, отвечай же, тебе больно? — встревожилась гостья.

— Ничего, ничего.

На мгновение Хоан забыла и боль и то, что вся она засыпана землей и пылью; она думала только об одном: гостья приехала из дружественной страны, а дружбу нужно уметь защитить, ведь это и поручили Хоан. Почему эти мысли пришли ей сейчас в голову, она и сама не знала. Мама, это твои глаза пристально смотрят на меня, ты тревожишься, конечно, но ведь ты и гордишься мной, правда, мама?

Камни и комья земли перестали падать.

Хоан поднялась, протянула гостье руку и спросила у людей, подбежавших со стороны моста:

— Как там?

— Трое раненых, уже пришла санитарная. Видно, опять хотели ударить по мосту, да промахнулись, попали в дорогу. Чтоб им пусто было! Днем бомбят, ничего не получается, так теперь еще и ночью повадились.

Хоан взглянула на гостью, у той лицо было забавно вымазано землей. Хоан порылась в кармане, вынула маленькое зеркальце.

— Как красиво!

Обе рассмеялись, и стали торопить друг друга, надо было ехать, чтобы поспеть к месту ночлега до полуночи. Хоан посветила фонариком: на машину было больно смотреть, дверца погнута, фары выбиты, на крыле большая вмятина от осколка. Но мотор работал без перебоев, значит, можно ехать дальше.

— Чуть помедлили бы, и нам крышка. А ты молодец, быстрая! — повернулся водитель к Хоан.

Гостья потянула Хоан за руку, приглашая сесть рядом с ней, на заднее сиденье.

— Тебе больно, Хоан?

— Нет, совсем не больно!

Гостья повернула Хоан к себе спиной, подняла блузку и посветила фонариком: на лопатке чернело огромное, величиной с кулак, пятно.

— Нужно немедленно растереть! — вскрикнула она. — Где санитарная сумка?

— Да ничего, ничего, просто камнем задело, завтра приложу лист памельмуса, и сразу все пройдет, — возражала Хоан.

Гостья между тем рылась в санитарной сумке, отыскивая мазь. Большая рука стала осторожно растирать синяк на худенькой спине девушки. Что-то твердое ощущалось под этой рукой всякий раз, когда она чуть отклонялась вправо.

— Хоан, ты уже была ранена?

— Царапнуло, когда я была на дежурстве в ополчении у нас в селе, еще до армии…

Глаза Хоан потемнели. Она вспомнила о крошечном осколке бомбы, который она до сих пор хранит в рюкзаке — сувенир ненависти. Как раз в тот день в их районе сбили «громовержца»…

Гостья крепко стиснула руку Хоан в своих ладонях. Девушка, которая поначалу выглядела совсем обыкновенной, оказалась такой мужественной, ее беззаветность вызывала восхищение. А она ехала искать героев! Кто бы мог подумать, что герой здесь, рядом с ней, эта маленькая девушка, почти девчушка. Удивительная земля, земля героев.

— Неустрашимость дороги и людская неустрашимость. Я хочу написать об этом стихи, Хоан…

Гостья смотрела на Хоан, на дорогу, оставшуюся позади, на величественно возвышавшийся мост.

— Я очарована этой прекрасной страной, где живут такие мужественные люди. Я преодолела огромное расстояние, чтобы приехать к ним. Я встретила их, увидела на теле их раны. Я своими глазами увидела жестокость врага, увидела, как люди, которых я люблю, неустрашимо и упорно идут от победы к победе…

Так она размышляла вслух — о людях, о мосте, о дороге. Хоан не понимала всего, что она говорила, просто чувствовала, как растет в сердце радость: как бы ни были жестоки бомбы и снаряды врага, дорога стоит — это наше дело, мы его делаем, это наша дорога, мы по ней идем, и наша земля для нас священна.

Когда машина подъехала к месту, где они должны были ночевать, красноватая луна уже освещала сад, где росли пальмы, она посылала свои лучи, и они освещали веранду, дрожа и танцуя.

После чашки крепкого кофе гостья подвела Хоан к кровати и велела ложиться. Но сама не легла, она села на пластмассовый стул и задумалась: возле нее лежала пачка сигарет, едва кончалась одна сигарета, как она уже брала другую, только и слышно было, как чиркают спички. Хоан уже знала все привычки гостьи — она сочиняет стихи, значит, пришло вдохновение, рождаются новые строчки. Хоан встала, вышла и несколько раз обошла вокруг дома.

В лунные ночи этот район часто бомбили, но сейчас ночь была тиха, и только слышно было, как вдалеке гудят вражеские самолеты да шуршат шаги Хоан.

— Хоан! Иди ложись спать! — окликнула гостья, появившаяся в дверях.

— Нет, я не устала, и мне совсем не хочется спать!

«Упрямая девочка», — подумала гостья и, взяв свою шерстяную кофту, вышла, заботливо укутала плечи девушки, потом пригладила ее длинные шелковистые и прохладные волосы.

— Знаешь, в одно и то же мгновение я услышала два звука: звук в небе — голос тех, кто разрушает жизнь, и звук, несущийся с земли, — голос тех, кто бесстрашно защищает жизнь… Я уверена, что все честные люди земли на твоей стороне, Хоан, на стороне тех, кто самоотверженно защищает жизнь, справедливость…

Она взяла Хоан под руку:

— Мне кажется, что мы с тобой родные сестры. Я все думаю о том, что бы я еще могла сделать, как могла бы помочь вашей борьбе…

Глубокие серые глаза внимательно смотрели на девушку. Хоан словно обдало горячей волной, она вздрогнула. Ей вдруг вспомнился недавно поразивший ее плакат: люди со всех концов земли тесно стоят рядом друг с другом, головы и лица закрыты белыми повязками, видны только глаза, и взгляд их так глубок, точно хочет проникнуть за сотни рек, за тысячи гор и достигнуть этой земли, где идет война. Глаза, излучающие любовь и решимость, глаза людей, которые стали донорами, чтобы спасти раненых бойцов Вьетнама… сейчас глаза гостьи были похожи на них.

Хоан крепко сжала ее руку, тепло пробежало по их пальцам, словно горячая кровь передалась от одной к другой… Они вместе вошли в комнату, заварили крепкий чай и разлили в стаканы. Чай был прозрачный и золотой, как созревший рис, над ним поднимался ароматный пар. Хоан отпила глоток. Ночь в зоне огня и ароматный чай. Она невольно вспомнила о бархатных розах, что росли перед ее домом. «Чай, с лепестками этих роз, много вкуснее лотосового», — говорила обычно мама, и об этих розах она особенно заботилась.

— У вас растут розы? — спросила Хоан у гостьи.

— Конечно, у нас их очень много, целая долина роз. Когда я была маленькая, мама рассказывала мне о фее, проспавшей тысячу лет в долине, где потом выросли прекрасные розы…

Прихлебнув чаю, она с тихой лаской в голосе добавила:

— Мама провожала меня и все беспокоилась: «Будешь там, не пей сырой воды, не пей из реки, из ручья…» А здесь всюду чистая, прозрачная вода, да еще такой ароматный чай, его мама, кстати, очень любит…

Хоан догадывалась, что гостья тоскует по матери. Хорошая у нее мама, тревожится за дочку, а все же проводила в далекую страну, которая борется за свою свободу и счастье. Вот так же и ее мама — скучает по дочери, но сама отпустила ее… Материнское сердце — сколько в нем щедрости и благородства!

Гостья весело глянула на Хоан:

— Знаешь, ты очень похожа на розу: такая же чистая…

Хоан улыбнулась, в глазах ее заискрился смех, она хотела было тоже ответить шуткой, но гостья уже тихо читала только что родившееся стихотворение. Хоан слушала и то, чего не понимала, угадывала — села, винтовки, дорога, фермы моста и люди, ставшие такими близкими…

И Хоан представила, как там, где только что отгремел бой, встречают эти стихи, воспевающие любовь к жизни, — и ей вспомнился тот полдень, когда бойцы наперебой выпрашивали у мамы благоухающие розы: «Мне! Мне! Мне!»


Перевод И. Зимониной.

ДЕРЕВНЯ В ПЕСКАХ

Ночью прошел сильный ливень, но к утру небо очистилось и подул прохладный ветерок.

Во дворе, перед домом, где мокрый еще песок прилипал к ногам, закричал на яблоневой ветке петух, вытягивая вверх зубчатый и красный, точно цветок граната, гребешок. По обе стороны двора лоснилась под солнцем омытая дождем зелень деревьев аноны, чуть подальше, у мостков, темнели кокосовые пальмы, уже покрытые плодами. А еще дальше, за ними, тихо и плавно катила река, и такой она сейчас была серебристо-белой, что от этого блеска резало глаза.

Май, Зуен и мама обрушивали рис. Рис обрушивали в деревянной ступе, и по двору разносилось ритмичное глухое постукивание. Время от времени Зуен энергично ударяла рукой по верхнему краю ступы, и тогда зерна подпрыгивали и, совершив вихреобразное движение, снова падали вниз, в ступу. «Тук… тук… тук…» Петух, уловив запах только что очищенного риса, слетел вниз, поискал зернышки у ног Май и, распустив веером хвост, с громким криком удалился.

Отец только что вернулся с рыбной ловли и теперь, приподнявшись на носки, старался приладить сети к одной из балок под крышей.

— Гляди-ка, что надумал! — тут же окликнула его мама. — Неровен час, прилетят да бросят бомбу, тогда ни дома, ни сетей не останется. Повесь-ка лучше на пальму, целее будут!

— А ну тебя! Все-то ты наперед знаешь. Повесить на пальме, так сгниют под дождем и ветром, и останемся тогда с одними кооперативными сетями.

— Ладно, — засмеялась она. — Отдохни-ка лучше, успеешь этим после заняться.

Зуен стукнула ногой по ступе, подбросила горсть обрушенного риса на ладони и подула. Шелуха слетела.

— Уже белый, мама!

На тропинке, ведущей к дому, показались тетушка Хыок и тетушка Куэт. Они окликнули маму, и она заторопилась, заспешила им навстречу, все трое заговорили разом.

— Вот, беда, не иначе как что-то случилось, до сих пор их нет!

— Я целый котел супа наварила, стоит на кухне. Еще петухи не пропели, как готовить начала. Креветок, крабов, соуса — всего положила… Уж жду-жду…

— А я уже прошла по домам, собрала веток для маскировки. Господи, никогда они еще так не задерживались, как сегодня. И что с ними могло приключиться…

Мама зашла на минутку в дом за бетелем и тут же торопливо вышла.

— Пойду-ка я на дюны, погляжу, — сказала она, устремляясь к воротам.

— Куда это она? — обернулся отец, он как раз закончил развешивать сети.

— На дюны, — ответила Май, — вместе с Хыок пошли!

— Вот непоседа, ни минутки на месте не сидит, — улыбнулся отец.

Улыбка делала его лицо удивительно простодушным, совсем как у ребенка, и сейчас, глядя на него, Май с Зуен тоже засмеялись.

Май слышала отрывочные фразы, которыми обменялась мама с Хыок и Куэт. Она хорошо знала, что это значит, ведь не впервой им было это томительное ожидание. По ночам сторожевой катер уходил на вахту в море. Утром он возвращался и останавливался у пристани на реке. И едва только-со стороны входа в канал раздавались знакомые гудки, как в деревне уже начинались радостные хлопоты. Но сегодня все было иначе. Катер до сих пор не вернулся, хотя был уже полдень. А вдруг и правда что-нибудь случилось? Ведь этой ночью был шторм, а самолеты врага развесили над морем осветительные ракеты. Встревоженная Май, побросав впопыхах все как попало, бросилась следом за женщинами.

Вдоль всего берега, у бонов и под пальмами, стояли группки людей. Сюда и так по большей части приходили пожилые женщины, сейчас же молодых вообще не было видно, в это время они уже были заняты на работе. Женщины не спускали глаз со входа в канал. В той стороне виднелось несколько рыбачьих лодок, вышедших на промысел, с востока на север плыла, мягко колыхаясь, длинная лента облаков, а дальше вся гладь моря, сейчас такая синяя, была залита сияющим солнечным светом. Женщины, волнуясь, ходили взад и вперед, в глазах у них стыло ожидание. На тропинке, спускавшейся с дюн, показалась мама, она подошла к тетушке Хыок и расстроенно сказала:

— Ничего не видно, а ведь я очень высоко поднялась.

В глазах у нее стояли слезы.

Хыок, не в силах больше стоять спокойно, решительно направилась к дюнам:

— Пойду-ка теперь я посмотрю…

Мама Май устало опустиласьна корточки рядом с сидевшей на песке Куэт и тихо, словно жалуясь, сказала:

— Даже ночью и то все об этих ребятах думаю, — как они там, в море…

В голосе ее была такая тревога, точно она говорила о своем сыне, Чунге.

— До чего же смелые ребята! — продолжала она. — В прошлом месяце стреляли по самолетам в море. Один, уж не помню, как его зовут, был ранен в ногу, так он одной рукой рану зажал, а другой продолжает держать штурвал… Был приказ раненым эвакуироваться на берег. Но никто не захотел. Вместе сражались, вместе, значит, либо спасутся, либо погибнут. Так и не бросили свой катер, весь день по самолетам стреляли…

Она совсем расчувствовалась.

Май стояла рядом и очень волновалась.

— Идет! Идет… — закричала Хыок, она бежала со стороны дюн. — Я забралась на самую верхушку и увидела оттуда белую точку в море, это они!

Берег мгновенно оживился. Женщины собрали лодки с ветвями маскировки в одном месте. Сочно-зелеными ветвями кокосовых пальм в деревне очень дорожили. Раньше никому не пришло бы в голову срезать хоть одну веточку у соседа. Ведь на один лист меньше на кокосовой пальме — значит, меньше на целый орех. Ну, а сейчас семьи соревновались между собой, кто больше даст пальмовых листьев для маскировки катера. Хыок позвала с собой нескольких женщин и пошла на кухню поставить на огонь котел с креветками и крабами. Нужно было еще просеять муку и сделать клецки да добавить перцу и лука. Пусть у парней после трудной ночной вахты прибавится сил! Куэт проверила, не остыл ли котел с ароматным зеленым чаем. Один за другим подошли молодые ребята из ополчения и, с нетерпением поглядывая в сторону уже показавшегося катера, спросили, не надо ли помочь. Подошел старый Кхай. Он с трудом тащил пять больших орехов, его сиамская пальма славилась на всю деревню, таких вкусных плодов не было ни у кого. Май помчалась домой и попросила отца сбить с дерева еще три кокоса.

Когда она, неся кокосы, подошла к пристани, с катера, входящего в протоку, донесся гудок, его далеко разносило ветром. Вот он, катер! Его нос разрезал волны, как лемех плуга, а волны плясали вдоль бортов и с шумом бились в них.

Женщины с радостными криками бросились к самой кромке берега, навстречу уже подходившему к пристани катеру. Матросы выстроились шеренгой на палубе. Темно-зеленые робы трепал ветер, матросы улыбались и радостно махали собравшимся на берегу.

* * *
Удостоверившись, что моряки наконец-то вернулись, Май помчалась обратно домой помочь Зуен поскорее обрушить оставшийся рис. Лан, младшая сестренка, принесла сухих тополиных веток и разожгла огонь, чтоб приготовить еду. Отец латал кооперативные сети. Малыши Хиеу и Нгиа гонялись под аноной за перепелками.

— Ну как там, никто не ранен? — спросила Зуен у Май.

— Нет, все в порядке. Ой, один издали так похож на Чунга, я все на него смотрела. Но когда подошли поближе, оказалось, совсем не похож.

— Чунг далеко, если б он был где-то здесь, поблизости, отчего бы ему домой не заглянуть, — рассмеялась Зуен. — Знаешь, когда ты уезжала к отцовской родне, — снова сказала она после некоторого молчания, — ты не знала, я ведь очень хотела, чтобы Чунг пошел в армию. Но как ему об этом сказать? И я написала заявление в движение «Трех замен». Если б у меня не было двух малышей на руках, то я записалась бы еще и в «Три готовности». Не хотелось мне, чтобы Чунг видел в нас обузу. В конце-концов я решилась и сказала ему: «Знаешь, я уйду на работу, стану жить отдельно от семьи, ладно?» Он только глянул на меня пристально: «Оставайся дома, расти малышей, а я пойду в армию. Я давно собираюсь, боялся только, что тебе одной дома будет трудно». И так мне его тут жалко стало! Выходит, мы оба об одном и том же думали, хотя ничего друг другу не говорили. Я сказала ему: «Хорошо, иди. Мы-то с матерью остаемся». Когда мама узнала, она тоже сказала: «Ты скажи ему, чтоб шел спокойно. А дома — сыты мы или голодны — мы ведь все вместе, да и не одни, люди кругом, пусть не тревожится». Только по голосу ее поняла я, как она его жалеет. Отец велел мне приготовить курицу и купить вина, чтоб «отметить» отъезд. Поели, я пошла за водой, мама спустилась в лодку, а Чунг поцеловал Хиеу и Нгиа, простился с отцом, надел рюкзак и поскорее ушел, не сказав ни маме, ни мне ни единого слова… Боялся, наверно, что мы повиснем на нем, не отпустим.

Глядя на ее миловидное полное лицо, Май вдруг подумала: «Какая хорошая пара, если б не помешали враги, как они могли быть счастливы…»

От ударов о ступу как будто подрагивал даже солнечный свет, косыми лучами заливавший полдвора. Зуен, точно что-то ее вдруг подстегнуло, затянула частушку:

— Сердце знает, сердце помнит…
Ее сильный голос словно пригласил Май подхватить:

— Ах, сердце, сердце!
Вспыхни жарче, ярости огонь…
Сердце знает, сердце помнит…
Частушке вторил стук песта, во дворе сделалось как-то уютнее.

Вернулась с реки мать. Завидев сваленный у плиты хворост, она радостно улыбнулась. Значит, и Лан, самая младшая, тоже вернулась… Она торопливо прошла в дом и ласково пожурила Лан:

— Господи, говорила же я тебе — приди пораньше, а ты прогуляла с подружками, вот и к обеду не поспела. Небось чуть не померла с голоду? Как, еда до сих пор не готова? — закричала она уже в кухне. — Сколько дыму напустили! Ладно, иди веять рис, я сама сварю. Стоит мне только в кухню войти, повернуться, и уж все готово, а ты возишься полдня, и все-то у тебя сырое или пригорело, никакого от тебя толку!

— Ну вот, хозяйка пришла. Сейчас суматоха поднимется, — проворчал отец.

— Какая суматоха? Просто я говорю, что у меня руки ловкие и ноги проворные, вот и все!..

Май рассмеялась и позвала Лан, чтобы та унесла обрушенный рис. Ей стало жалко девочку, ведь ей всего двенадцать, а она уже всякую работу знает. А у мамы такой уж характер — хочет, чтобы ее дети были, как и она, трудолюбивые и ловкие.

Когда рис был готов, мама выложила его на блюдо и вынесла на скамейку. Она знала, что отец любит суп с красной тыквой, и сварила ему отдельно. На блюде с рисом с краю лежала голова трески. Май отдала Лан самый вкусный кусок, — где мозг. Отец поел быстро и налил себе чашку крепкого ароматного чая. Мама и Зуен тоже положили палочки, только Май, Лан, Хиеу и Нгиа отстали. Они вообще всегда ели медленно и за столом сидели дольше всех.

Начиналась духота. Сначала показалось, что где-то далеко загудел ветер, но тут же стало ясно, что это самолеты. Шесть черных теней надвигались со стороны моря, еще четыре показались из-за горы. Вот они, оказывается, что задумали: с двух сторон подойти к реке!

— Лан, Хиеу, Нгиа! — закричала мама. — Быстрее в убежище! Давайте все сюда! Мне за вами бегать трудно.

Май поспешно отставила плошку с рисом, надела через плечо «сумку связной» и бросилась бежать к командному пункту. Зуен отвела детей в убежище и, взяв санитарную сумку, тоже побежала к цеху переработки рыбы.

А мама продолжала громко ругать малышей.

— Во время налета у взрослых свои заботы, — говорила она, — а дети должны быстрее прятаться. Сколько раз им это наказывали, так нет же, разгуливают как ни в чем не бывало и даже не думают спускаться в убежище! Да еще эта Май, — сердилась она, — не доела, бросила все и побежала. Блюдо с рисом так и осталось стоять, петух придет — все рассыплет. «Надо, пожалуй, завернуть рис в пальмовые листья, потом пригодится, глядишь, кто-нибудь с собой возьмет», — подумала она.

Она быстро отнесла блюдо на кухню и, пригибаясь, торопливо пошла к реке.

Отец, стоя у входа в убежище, смотрел ей вслед: «Удивительная женщина! Самолеты прилетели — малышей загнала в убежище, а сама пошла куда-то?» У тут же вспомнив, что сети кооператива сушатся на берегу, он побежал собрать их.

Дойдя до реки, мама Май спряталась под пальмами: «Может, что понадобится морякам?»

Сейчас стреляли все — и ополченцы и матросы. Она видела, что пули едва не задели самолет, и чуть не крикнула: «Цельтесь лучше!»

Самолеты, словно стая черных птиц, кружились над водой. Вот они резко снизились, сбросили бомбы, выпустили несколько ракет и снова взмыли вверх. Она не могла больше оставаться на месте. Выйдя из-за пальмы, она вдруг увидела матроса, который пытался отвязать паром. Ползком она добралась до него.

— Зачем тебе паром?

— Мне нужно на ту сторону, понимаете, надо привезти еще патронов.

— Ты вот что… — нерешительно сказала она, — дай-ка я буду грести.

Паром быстро отошел от берега. Когда он был уже на середине реки, самолет развернулся и наклонил крыло. Мама Май повернула паром бортом, от пуль вода в реке точно вскипела и покрылась пеной.

* * *
Май быстро добралась до командного пункта. С песчаного откоса раздался сердитый окрик:

— Спускайся в убежище, живо! Чего тут бегаешь?

Май, не обращая внимания, побежала дальше, держась поближе к краю дороги, где стоял ряд тополей. Она не сводила глаз с самолетов. Когда они снижались, она продвигалась ползком, но едва они уходили вверх, она поднималась во весь рост и бежала.

Во дворе перед командным пунктом у края траншеи стоял Фан. Он был в черной рубашке, в плетенном из пальмовых листьев шлеме, выкрашенном в зеленый цвет, в руках у него было автоматическое ружье. Из соседней траншеи ополченцы вели огонь по самолетам.

— Товарищ Фан, докладываю, явилась для выполнения задания.

— Молодец, как раз вовремя! Нужно доставить патроны нашим, что окопались на берегу, и передать приказ: бой будет долгим, сохраняйте выдержку. Стрелять только по команде и всем одновременно — экономить патроны!

— Слушаю!

Май побежала на склад. Она взвалила на плечо ящик с патронами, но он оказался слишком тяжелым для нее. Согнувшись под его тяжестью, она сначала сделала несколько неверных шагов, но потом побежала.

Над головой гудели самолеты, песок и пыль застилали глаза.

Луа бесстрашно и горделиво стояла над откосом, она прислонилась к стволу высокого фикуса, росшего рядом с цехом обработки коконов, и не сводила испуганных и сердитых глаз с самолетов, которые, будто стараясь уберечься от пуль, переваливались с крыла на крыло.

— Цель — «мухобойка-2», прицел 3, огонь!

Голос Луа, обычно такой тихий, звучал громко и решительно.

Выстрелы чуть не оглушили Май.

Сейчас стреляли все подразделения, разбросанные по деревне вдоль реки. Стреляли и группы под командой девушек Хыонг и Куе, размещенные в отлогих траншеях на склоне, как раз под тем местом, где стояла Луа. На берег падали бомбы. Под ногами Май осыпался песок. Май видела, что в траншее девушек-ополченок тоже набралось много песка, и, отстрелявшись, они взялись за лопаты. Май стала выкладывать патроны рядом с траншеей.

— Товарищ Луа, докладываю! Приказ командира отряда…

Выслушав ее, Луа бодро кивнула:

— Передай Фану, что наше подразделение зря патронов не тратит.

— Слушаю!

Затем Май обежала еще несколько траншей, где были мужчины-ополченцы, и передала приказ.

«Так, одно задание выполнила», — сказала она себе, возвращаясь к командному пункту. Она шла, стараясь держаться под пальмами, росшими вдоль берега — так ей легче было спрятаться от самолетов и наблюдать за картиной боя. С грохотом и визгом рвались бомбы и снаряды. Бойцы из траншей стреляли безостановочно. Слыша эти выстрелы и пальбу зениток, Май ликовала. «Бах-бах-бах» — грохотало, совсем как призыв барабана. Катер еще не успел открыть стрельбу по самолетам, но уже начал маневрировать, стремясь избежать бомб — вперед, назад, вправо, влево, — и пыхтел, точно кит над водой. Матросы в защитных робах сгрудились вокруг орудий, разгневанно задравших дула вверх.

Бомбы упали в реку. Вода взметнулась фонтаном. Дым и пыль застлали все вокруг. Волосы и лицо Май запорошило песком, и, словно в отместку, бойцы снова открыли ожесточенную стрельбу. Сквозь дым и огонь с катера донесся крик:

— Эй, девушка, видишь? Самолет горит! Подожди, еще один будет!

Май обрадовалась и подумала, что, может, ее окликнул тот самый моряк, который похож на ее брата.

Самолет, охваченный огнем, стремительно падал в воду. На берегу радостно закричали.

Когда Май вернулась на командный пункт, Фан похвалил ее:

— Молодец! Сейчас переправишься через реку, доставишь патроны на ту сторону, на соляное поле. Помни, что ты должна сказать: бой будет долгим, и необходимо сохранять выдержку, мы уже сбили один самолет. Надо целиться по врагу точнее, стрелять по команде, организованно — не тратить лишних патронов!

— Слушаю!

На той стороне расположилось боевое звено, нужно обязательно захватить им воды… Май взвалила на плечо ящик с патронами и, с трудом волоча за собой бидон с водой, поползла к берегу. Добравшись до воды, она прыгнула в маленькую лодку. «Держись, держись», — подбадривала она сама себя. Сознание того, что она должна выполнить свой долг, придавало ей мужества.

Лодка была уже далеко от берега, когда над ней внезапно появились сразу три самолета. Один из них наклонил нос. Май перекинула весло на правый борт. Лодка свернула вправо. Посыпались пули. Вода вокруг лодки вскипела, обрызгав лицо и волосы Май. Май снова перенесла весло на левый борт, и лодка вильнула влево. Маленькая лодчонка маневрировала, точно катер. Это сравнение неожиданно пришло Май в голову, и она взглянула вверх, на самолеты. Стараясь увернуться от снарядов, несущихся с катера, они свернули в сторону. Май подвела лодку к берегу, выбралась из нее и поползла через клетки-квадраты, покрытые ослепительно блестевшей под солнцем белой солью и водой, на которой собралась грязноватая пена. Это и было соляное поле. Его тяжелый запах, от которого захватывало дух, был хорошо знаком Май. Она подняла голову и снова посмотрела на самолеты, все так же сновавшие по небу, и ей вдруг захотелось плакать, но не от страха, а от злости, от ярости, которой она не могла сдержать.

Женщины, работавшие на соляном поле, спрятались в траншею, они крикнули Май:

— Скорей, спускайся сюда!

Но Май рванулась вперед к боевым окопам. Один из ополченцев, перезаряжавший ружье, крикнул:

— Вот это да! Цветок абрикоса[75] к нам пожаловал. Теперь нам нечего страшиться, что патроны кончатся.

— Самый красивый цветок — это цветок абрикоса! — отозвался другой.

Шутку подхватили:

— Белого абрикоса или желтого?

— Желтенького! Того самого, который растет в нашем песчаном краю.

Май вытерла пыль с лица, отряхнула одежду и, вытянувшись по стойке «смирно», передала приказ командиру ополченческой группы. Он, не отрывая глаз от прицела винтовки, выслушал ее.

— Хорошо! Вернешься, доложи, что в сбитом самолете есть доля и нашего звена. Наши тоже стреляют метко. К нам тут только что дядюшка Куэт приходил. Ты его не встретила?

— Нет. Наверное, в село зашел. Давайте я почищу винтовки.

— Ладно, ладно, не нужно. Ты иди, тут и без тебя тесно, — грубовато сказал он.

Но Май не рассердилась. Ведь идет бой, и командиру не до нее. Она выбралась из траншеи.

— Ну, я пошла. Желаю успеха, бейте прямо в цель.

— Осторожнее! Бегаешь тут, а неровен час — ранят, некому будет нести, у нас и без тебя хлопот полно! — неуклюже пошутил кто-то.

Добравшись до пристани, она прыгнула в лодку.

— Май, перевези-ка через реку, — услышала она знакомый голос и оглянулась: на плече у мужчины холщовая сумка, брюки высоко закатаны, закутан в маскировочную накидку. Куэт, секретарь партячейки и одновременно политкомиссар местного отряда, возвращается с проверки позиций в деревнях на реке. Май обрадовалась:

— Садитесь скорее!

Куэт вошел в воду и забрался в лодку:

— Дай-ка мне весло.

Но у Май и было-то всего одно весло, и она решительно замотала головой:

— Я сама, ведь сюда-то я одна добралась.

Над ними тут же появился самолет, который стал снижаться. Куэт посмотрел наверх и сказал:

— Не волнуйся, я буду за ним наблюдать.

Он быстро, как бывалый командир корабля, стал отдавать команды: «Влево», «вправо!». Лодка то и дело меняла направление. Сейчас, когда Куэт сидел рядом, Май охватило странное спокойствие, она вдруг почувствовала себя необычайно мудрой, рассудительной и храброй.

Они подошли к берегу, но ощущение это не покидало ее, и она бодро побежала рядом с Куэтом к командному пункту. Фан был все там же. Хыок и Куэт Гай принесли с кухни котелок горячего чая, над которым клубился пар.

— Вот хорошо, что ты здесь, — сказала тетушка Хыок. — Зенитчикам наши уже понесли чай, а ты отнеси-ка ополченцам. Тоже небось пить хотят!

— Докладываю…

Фан внимательно выслушал донесение Май.

— Молодец! Твоя мама тоже патроны морякам подвозила, только что вернулась. Ваша семья сегодня заслуживает самой высокой оценки. Спасибо вам от имени отряда!

— Ну, я побегу.

— Хорошо, только будь осторожна.

— Давай обсудим обстановку на том берегу, — повернулся было к нему Куэт, но тут же окликнул Май. — Май, ты бы напилась воды сначала, потом пойдешь. Скачешь все, как белка, наверное, пить хочется…

— Спасибо, не хочу!

И подхватив кувшин с водой, Май убежала.

Пули все так же точно метлой мели по небу. Над рекой от выстрелов стоял дым. Солнечный свет стал уже иного, какого-то густого оттенка. Упрямо дул ветер. Ноги Май увязали в раскаленном песке. Казалось, песчаные земли тоже полыхают огнем, они тоже сражались против врага — песчаные земли родного края Май, земли Куангбиня.


Перевод И. Зимониной.

Нонг Минь Тяу

ДЕВУШКА МЭН

Мэн была из народности таи, а звали ее так, будто она из национальности нунг. Услышав это имя, каждый сразу же обращал на нее внимание. Девушки в селении Тю звали Мэн «старшей сестрой», хотя на самом деле она была еще очень молода — всего восемнадцать лет. Если сравнить ее с другими девушками селения, она, скорее, уж была младшей сестрой. Мэн часто смущается. Разговаривая, она опускает голову и теребит пальцы.

Когда подруги спрашивают Мэн, скоро ли она выйдет замуж, Мэн улыбается:

— Как только все вы будете замужем, настанет и моя очередь.

Она была словно молодой грибок, выросший после дождя, но замуж не торопилась. При мысли о том, что когда-нибудь придется покинуть родной дом, ей становилось грустно. Ведь по обычаю этих мест девушке в восемнадцать лет пора уже обзаводиться семьей. Шестнадцатилетнюю подружку Люен, что живет на том склоне горы, уже выдали замуж. В день свадьбы Люен рыдала, как ребенок, которого несправедливо наказали. А ведь Мэн старше бедняжки Люен. И как ни привязана мать к своей Мэн, в конце концов она тоже выдаст дочку замуж. Мэн часто задумывалась над этим, но пока не видела избранника, которому она могла бы предложить бетель с орешками пальмы-ареки[76]. Она была поглощена общественной работой. Иногда Мэн приходилось в сумерках идти через горы, чтобы созвать жителей селения на собрание. Ей становилось страшно одной в темноте — в горах рыскали тигры и барсы, но задание есть задание, и Мэн успокаивала себя: «Тигры и барсы обойдут стороной мою тропинку».

А когда ей приходилось взбираться по крутому склону, она старалась убедить себя, что он не такой уж крутой, и для храбрости запевала песню, которую подхватывало эхо.

Секретарь организации Союза трудовой молодежи решил, что Мэн пора принять в Союз. Но когда он заговорил с ней об этом, девушка покачала головой:

— Ты предлагаешь мне вступить в Союз, но я никуда не хочу уходить из родного селения.

Только когда секретарь разъяснил ей, что́ должен делать член Союза трудовой молодежи, Мэн стало понятно все. Она тотчас попросила, чтобы кто-нибудь написал за нее заявление. С тех пор как Мэн вступила в Союз и многое узнала о партии, она стала работать еще усерднее. Но когда девушка вспоминала, как просила написать за нее заявление, щеки ее заливала краска стыда. В Союзе трудовой молодежи ей сказали: надо учиться. И вот каждый вечер Мэн с книгой в руке усаживалась перед лампой.

— Сколько времени нужно, чтобы выучить все буквы? — спрашивали ее старики.

Девушка тихо наклоняла голову и улыбалась:

— Учиться надо всегда. После того как выучишь буквы, надо учиться счету.

А подружкам она говорила в шутку:

— Я учусь для того, чтобы писать письма мужу. Вот выйду замуж и после объединения страны пошлю мужа в армию в Южный Вьетнам. А под Новый год напишу ему письмо, чтобы приезжал домой на праздник.

Когда Мэн только-только начала учиться писать буквы, она закрывала ладошкой каждую написанную букву. Учителем в вечерней школе был человек, которого хорошо знали в селении, и все-таки стоило ему подойти к Мэн, как обе ее ладошки плотно закрывали исписанную страницу. Учитель протягивал руку за тетрадью, но Мэн быстро, как молния, хватала и прятала ее.

— Это еще не похоже на буквы. Не смотрите, пожалуйста, — смущенно говорила она.

Теперь все это уже позади. От былой ее робости не осталось и следа. Пусть кто угодно стоит рядом и смотрит — Мэн аккуратно исписывает одну страницу за другой. Каждый вечер после ужина девушка выходила с книгой на крыльцо. Если кто-нибудь пропускал урок, она помогала ему догнать класс. В бригаде трудовой взаимопомощи о ней отзывались с похвалой:

— Наша Мэн прилежная и знает очень много.

Слыша каждый раз эти слова, Мэн отвечала:

— Давайте учиться все вместе, веселей будет.

Учитель вечерней школы, возвращаясь после уроков, говорил:

— Если бы не Мэн, мы не достигли бы таких успехов. Славная девушка…

Жарко. Знойные дни сменяют друг друга. Когда гора, виднеющаяся за домом, закрывает солнце, кажется, что кто-то окрашивает небо в нежно-розовый цвет. Каждую ночь сестрица Ханг[77] одна сидит в своей золотой корзине — не идут к ней в гости ни светлые облака, ни черные тучи. Каждый вечер, не сговариваясь, старики, постукивая бамбуковыми посохами, выходят из селения и собираются в излюбленном месте. Одни усаживаются, подперев рукой подбородок, другие сидят, обхватив колени. Иногда слышится хлопок. Это несчастный комар подвернулся кому-то под руку. Вот один из стариков начинает разговор, другой отвечает:

— Дух — покровитель селения не пришел к нам в этом году.

— Видно, мало показалось ему жертвенной свиньи, которую мы поднесли. В день великого моления нужно было пожертвовать еще и буйвола, тогда дух-покровитель снизошел бы к нашим мольбам.

Кто-то сетует на древний календарь:

— В тот год, когда появляются двенадцать драконов, каждый уповает на другого и никто не желает разбрызгивать воду и сеять дождь. В этом году по календарю значатся только три дракона, но вот уже апрель наступил, а все еще ни капли дождя не упало. Отчего это?..

Старый Тэп — лет ему было больше, чем кому-либо из стариков, — хмыкнул и со вздохом погладил бороду:

— Каждый год во второй день второй луны феи-небожительницы сушат свои одежды. В нынешнем году в этот самый день пошел дождь. Одежды небожительниц вымокли, и теперь они упросили господина Небо жарким солнцем высушить их платье. Правду говорят святые предки: надо молить небожительниц, чтобы они перестали сушить свои одежды.

Старики слушали и молча качали головами, а юноши только посмеивались.

На следующее утро Мэн, причесываясь, по рассеянности взяла в руки зеркальце вместо гребенки. Она окинула взглядом поля, террасами поднимавшиеся по склону, и безжизненные серые борозды. Звонко перекликались петухи. Стаи уток, водяных курочек и аистов медленно бродили по полям. В прошлые годы ночью было слышно, как журчит вода в ручье. А в этом году, чтобы достать воду, надо довольно глубоко копать в том месте, где раньше бежал поток. На склоне горы поля тоже окрашены мертвенно-серым цветом. Мэн взглянула в зеркальце. Иссушающее апрельское солнце согнало румянец со щек девушек из селения Тю. Зной украл румянец и у Мэн. Пряча зеркальце за пояс, она сказала себе:

— Пусть же горит мое сердце!

Потуже затянув пояс, она легко вскинула на плечи коромысло с двумя корзинами, которые еще с вечера тщательно застелила листьями. Но тут появился отец и принялся укорять ее:

— Кто учил тебя этому? Разве этому учили нас предки? Небо не оставит без наказания того, кто принуждает корову, точно буйвола, ходить в грязи. В тот год, когда тебя еще не отняли от груди, твоя мать поднимала целину в поле у Кхуойвона. И только потому, что пошли ливни, а поле оказалось там почти ровным, мы не собрали ни одного колоска. — Отец понизил голос: — Полно, дочка. Возьмись за другую работу. Чтоб иметь чашку риса, надо поступать по обычаям предков. Займись каким-нибудь настоящим делом, и люди не скажут о тебе ничего худого.

Услышав слова отца, Мэн собралась уже было снять коромысло с плеча. Она обернулась к матери — та молчала. Мэн заколебалась: на собрании Союза молодежи им разъясняли: на неполивных полях надо сажать зерно прямо в землю. И если будет вода, они выживут. А не будет дождя — придется носить воду на коромыслах. Так поступают в других местах. До каких же пор ждать дождя!

Конечно, Мэн знала, она права, но не решалась возразить отцу. Попробуй сказать лишь слово — и тебя назовут молодым побегом, который осмеливается заглушить старый бамбук, или пяткой, которая поучает язык. Все эти мысли проносились в голове Мэн, а коромысло все еще оставалось на плече. Потом ноги Мэн как-то сами собой зашагали по тропинке. Вслед ей несся ворчливый голос старика, но Мэн старалась не слышать его. Все бойчее раскачивались корзины на коромысле.


Каждый вечер, как только в домах загорятся огни, деревянная колотушка созывает народ на собрание Союза трудовой молодежи, собрание Союза женщин или бригады трудовой взаимопомощи. Всюду слышится крылатая фраза: «Будем бороться с засухой!» Участок в семь сао, который засеяла Мэн, уже дал всходы высотой с ладонь. На других участках, где по примеру Мэн тоже посадили рис, появились ростки высотой в толщину пальца.

В селении говорили:

— Эта Мэн всего два года назад стала завязывать волосы пучком, а уже далеко видит. Взгляните-ка на ее поле! Ведь все говорили, что урожая не будет, а сами сидели и ждали дождя.

Подружки, встречая Мэн, тоже хвалили ее:

— У тебя на поле замечательные всходы!

Мэн опускала голову и застенчиво улыбалась.

— Но многие еще не верят, — тихо отвечала она.

Каждый день Мэн выходила в поле. Мертвенно-серые краски постепенно стали сменяться живыми, зелеными. А сегодня откуда-то вдруг повеяло ветерком. Молча шагая через волнующееся поле, Мэн радовалась. К вечеру она неожиданно встретила Лонга.

— Когда ты будешь жать рис на этом участке, не забудь позвать меня, — как всегда, сказал он. — Я помогу тебе.

Мэн только собралась было ответить Лонгу, но тот уже исчез. Мэн помнила, что на собрании бригада Лонга была против того, чтобы сажать рис сейчас. Наверное, Лонг смеется над ней, и отвечать ему совсем незачем.

«Так думает не один Лонг, — размышляла Мэн. — Сомневающихся в селении еще немало. Поэтому, если на моем участке не будет урожая, то это принесет вред всему делу». Девушка не отрываясь смотрела вслед Лонгу, но вдруг за спиной раздался голос подружки:

— Мэн, а ты потом, когда соберешь урожай, свари рис да пошли его в бамбуковой трубке Лонгу в подарок.

Это была Тхай. Они с Мэн одногодки и неразлучные подруги. Мэн обернулась:

— Я пошлю ему трубку половы!

— А почему же вы с ним каждый вечер назначаете здесь свидание?

— Свидание? Да это он сам приходит сюда каждый раз, скажет одни и те же слова, будто с полем разговаривает, и исчезнет.

Подруги весело рассмеялись. Два белых аиста, увидев зеленеющее поле, собрались было приземлиться, но девичий смех спугнул их, и, совершив круг в небесной вышине, они улетели.

Тени девушек на земле протянулись через все поле. Западная гора уже поглотила половину солнечного диска. Закатные лучи били прямо в глаза. Крепчал ветер. Он раздувал длинные платья девушек, перетянутые поясами цвета индиго. Черная туча повисла над горами и скрыла солнце. Раскатисто загремел небесный барабан. Мальчишки стали подгонять буйволов. Люди засуетились возле домов. Женщины торопливо свертывали сплетенные из бамбука подстилки, дети снимали с веревок белье. Потемневшее небо озарила молния. На землю пролился первый летний ливень. Все спешили наполнить дождевой водой бамбуковые сосуды, лица людей просветлели. В этот вечер не было никаких собраний. Смолкли разговоры о борьбе против засухи и жалобы на немилосердное небо, люди наконец-то заснули спокойным сном. Никто не слышал, как ветер и дождь шумели в бамбуковой роще на окраине селения.

Рано поутру зазвенели голоса — люди выгоняли буйволов на поля. По горным террасам, переливаясь через межи, бежали светлые струйки воды. Старый Тэп, поднявшись с постели, раскрыл старинный китайский календарь и стал перелистывать страницы.

— Сегодня, в четвертый день десятеричного цикла, пошел дождь. Значит, в этом году будет плохой урожай, — пробормотал он.

Положив календарь на колени, старик поднял глаза, чтобы взглянуть, что делается на полях. Там уже ходили буйволы, разбрызгивая воду. На лице старика появилась улыбка. Она выражала одновременно и робкий укор небу, которое нарушило «святое» предопределение старинного календаря, и радость оттого, что земля напиталась водой.

Все радовались, только одна Мэн была недовольна. Возвратившись с работы, она поела и вышла на крыльцо. Сложив руки на поясе, она смотрела на поля. Зелень рисовых ростков сливалась с блеском воды, затопившей поля. Прекрасная картина, достойная стихов. Но Мэн вздыхала и хмурилась. Сегодня каждый, кто проходил мимо ее поля, перешагивал через межу и останавливался, и все повторяли одно и то же:

— Рисовые росточки совсем залило водой. Пропали труды нашей Мэн. Ни к чему все эти ее затеи!

А те из ее сверстников, которые и раньше были не согласны с Мэн, теперь, останавливаясь у межи, громко говорили:

— Ударники «пятьдесят восьмого года» в других местах сами орошают землю вместо дождя, они выжимают воду из земли, а у нас выжимают рис из котелков да превращают горные поля в равнинные.

Злораднее и громче всех кричали Лонг и Ланг. Еще в тот день, когда Мэн посеяла зерна риса, они подошли к меже, разгребли палочкой землю, вытащили одно зернышко и стали причитать над ним так, чтобы слышала Мэн:

— Бедненький ты наш! Кончилась твоя жизнь! Не будет больше у тебя ни детей, ни внуков…

А сегодня эти двое выдернули из земли стебелек риса и, как бы обращаясь к нему, сказали:

— Плачь громче, пусть твоя хозяйка вычерпает с поля всю воду. Пусть дует посильней на облака, чтобы они унеслись прочь, тогда у тебя появится надежда остаться в живых.

После каждой фразы Ланг и Лонг переглядывались и смеялись. Ребята, стоявшие рядом, пытались урезонить их:

— Шутите, да знайте меру, поостерегитесь.

— Мы знаем, что следует остерегаться наводнения, остерегаться засухи, а здесь чего нам бояться? — отвечали те.

Такие колкости целыми днями преследовали Мэн, бедная девушка потеряла покой. Она ступала по земле, словно по круглому бревну. Волосы падали ей на лицо, но она даже не убирала их.

После этого ливня и отец Мэн стал ругаться и ворчать. Стоило ему только взглянуть на Мэн, и глаза у него мутнеют. Ведь этот участок в семь сао — основной у семьи. Каждый год больше всего риса они получали именно с этого участка. Ведь говорили же этой упрямой Мэн, что бесполезно сеять рисовые зерна в сухую землю. Не послушалась. А теперь вода залила растеньица, и через несколько дней они превратятся в гнилую кашу. Несколько раз отец говорил Мэн, что надо перепахать поле и посадить новую рассаду. Мэн уже было привязала плуг к упряжке, да раздумала.

«Зачем спешить? Я так долго добивалась своего — и вдруг…» — укоряла она себя.

Обернувшись, Мэн увидела свою подружку Тхай. Та уже все знала.

— Подождем несколько дней, а если надо, вместе перепашем поле. Еще будет не поздно посадить новую рассаду.

Но Мэн как-то странно посмотрела на Тхай. Каждый раз при встрече они смеялись и резвились, словно огонь, пляшущий над сухой соломой. Сегодня же они только погладили друг друга по плечу. Мэн не хотелось ни о чем говорить. Ее отец стоял здесь же, рядом. Тхай обернулась к нему:

— Не терзайте Мэн, дядюшка. Если через несколько дней рис не поднимется, я помогу Мэн перепахать поле.

Мэн глядела на поле. Молодые всходы все еще зеленели. Но у нее все переворачивалось внутри, когда кто-нибудь останавливался у межи. Было бы это поле величиной с корзину, Мэн давно спрятала бы его в укромное место. Но куда спрячешь от людских глаз целых семь сао?

Даже мать Мэн, которая обычно молчала, сегодня упрекнула ее:

— Выросла ты уже, доченька, а работать еще не научилась. И отца не слушаешь. Не будет у нас урожая. Придется нам питаться лесными кореньями.

У Мэн много братьев и сестер, но она младшая в семье, и мать любит ее, будто единственного ребенка. Однако в селении люди осуждали Мэн, и мать стала беспокоиться, как бы не постиг их такой же голод, как в прошлые годы, когда вся семья разбредалась в разные стороны в поисках пропитания.

Мэн ничего не ответила ей. Молча смахнула слезы, вынула из-за пояса зеркальце и посмотрелась в него. «Пусть горит мое сердце!» — вспомнила она свои собственные слова.

Огромные темные тучи, словно проникнув в мысли девушки, вытащили откуда-то яркое солнце и повесили его над горой. Солнечные лучики заиграли в глазах Мэн.

— В этом году господин Небо рассердился на что-то. Вслед за страшным ливнем — жестокий зной. Как тут соберешь урожай! Небо может даровать жизнь, но так же легко может послать и смерть.

Люди обращали к небу жалобы, мольбы, упреки. Орошенные земли на равнине уже почти лишились влаги, а на богарных полях земля начинала трескаться. Скоро даже веревки, которыми обычно подвязывали охапки рисовой рассады и которые теперь валялись на чердаках, наверное, привяжут к черпалкам и нориям. Уже несколько дней по утрам почтенный Тэп листал старинные книги, выбирая день для высадки рисовой рассады, так чтобы он не приходился на День буйвола или День мыши. Но сегодня утром он не притронулся к книгам. Старик все поглаживал свою бороду и поглядывал на небо.

— Первый день месяца солнечный, значит, жаркая погода будет стоять долго.

А Мэн уже несколько дней не разгибая спины работала в поле, подкладывая под каждое растеньице пригоршни удобрений. И словно чтобы разогнать печаль девушки, небо нет-нет да и посылало легкий ветерок, который нежно гладил стебельки риса. Они тихо шелестели, как бы улыбались. Мэн успокаивала себя: «Если такая погода продержится еще дней десять, я могу быть спокойной. И если этот Лонг в день жатвы будет проходить мимо, я стащу его вниз. Пусть только попробует отказаться от своего обещания помочь мне, уж тогда я скажу ему несколько ласковых слов!»

В одиночестве она размышляла о многом. Мэн вспоминала, как учитель когда-то хвалил ее, она думала о предстоящей жатве и о том, как бы все-таки не пришлось перепахивать поле… Кто бы ни прошел мимо, Мэн даже не поднимала головы.

Но когда она вернулась домой, выяснилось, что все ее труды напрасны. Отец починил наконец-то плуг и после ужина стал распределять работу:

— Завтра все пойдете на посадку бобов и закончите ее.

— А вы, отец, что собираетесь делать?

— Я? Я пойду перепахивать то самое поле в семь сао. Что еще остается делать? Рисовая рассада сейчас отменно хороша.

Итак, завтра утром отец перепашет поле! Что же делать? Тхай, подружка, где ты?

* * *
Наступил вечер четырнадцатого дня седьмой луны. Медовые лепешки, слепленные по пару, развешаны на веревке возле стены. Мэн встретили недовольными возгласами:

— Почему опаздываешь? Или к твоим ногам сладкие лепешки прилипли?

— Еще никого нет, а вы говорите, что я опаздываю.

— Ничего себе дисциплинка у членов Союза трудовой молодежи…

Камыш, которым устлан помост, потрескивает под ногами юношей и девушек. Мать Мэн ушла в дом, опустила полог и потушила лампу. Дом освещает лишь свет луны, который, проникая через бамбуковую плетенку, играет на пологе круглыми серебряными бликами.

А снаружи доносятся смех и голоса. Сестрица Ханг, высунув голову из-за своего темно-синего полога, чуть заметно улыбается.

Товарищ Тэн выкрутил оба фитиля керосиновой лампы, но она все равно светит очень тускло. Написав последнюю цифру, Тэн отложил карандаш.

— От нашего селения надо послать одного делегата на собрание молодых активистов уезда. Я сейчас зачитаю, какие требования предъявляются к делегату.

Лонг слушал, укоризненно качая головой.

— Если предъявляются такие требования, то мы никого не сможем послать. В нашем селении такого человека нет…

— Давайте посмотрим внимательнее.

— Тхэн, наш группорг, уже получил решение из уезда.

— Да, все это так, — медленно проговорил чей-то голос.

На мгновение воцарилось молчание. Нян заерзала, оправила платье.

— А если послать Мэн? — спросила она.

Нян была одной из самых старших в группе. Ее поддержали:

— Правильно!

— Пошлем Мэн, не ошибемся.

— Я тоже согласен, но…

Вдруг послышался громкий голос:

— Это еще надо обсудить.

Голос принадлежал Лангу. Нян тотчас же подняла руку и взяла слово:

— Я расскажу об успехах Мэн.

И тут все увидели, как Мэн застучала ладошкой по плечу Нян, останавливая ее. Нян, которую прервали на полуслове, схватила Мэн за руку, двадцать загорелых пальчиков крепко переплелись. Замерцало пламя лампы, задрожали ее отсветы на стене.

Мэн остановила Нян потому, что не хотела, чтобы та рассказывала о ней. То, что сделала Мэн, ничтожно мало для члена Союза трудовой молодежи.

— Не надо, перестань! К чему это, Нян? — говорила Мэн. — Я предлагаю…

Но Нян перебила ее:

— Дай мне высказаться!

Пока они спорили, поднялась Тхай. Девушка, ни у кого не спрашивая разрешения, сказала, перекрывая общий гул своим громким голосом:

— Наша Мэн уже выучилась грамоте, а все равно продолжает учиться. Что же до ее работы во время борьбы с засухой, то я недавно встретила отца Мэн, и он мне сказал: если бы не Мэн, семье пришлось бы совсем плохо в голодные месяцы перед урожаем. Многие последовали ее примеру, и теперь все благодарны нашей Мэн. Разве этого не достаточно, чтобы послать Мэн в уезд на молодежный актив?

— Дайте мне сказать…

— Нет, я еще не кончила, — отвечала Тхай. — А сколько людей не верили Мэн и хотели ее разубедить? Она не поддалась на уговоры. Вспомните, сколько говорилось про нее едких, как уксус, слов, но наша Мэн твердо стояла на своем. Если сравнивать то, что она сделала, с делами всего уезда, то ее заслуга невелика, но если учесть успехи нашего села, то Мэн достойна быть делегатом на активе.

Мать Мэн уже давно лежала в постели и прислушивалась к голосам, доносившимся снаружи. Когда же она услышала заключительную фразу Тэна: «Ну, Мэн, готовься завтра пораньше отправиться в уезд», мать не выдержала и громко сказала:

— Разве можно отпускать девушку одну в уезд к чужим людям? Пусть Тэн идет вместо моей Мэн.

На помосте кто-то сказал:

— Вот видите! И из дому ее не отпускают, как же мы можем посылать Мэн?

Прошло больше двадцати лет с той поры, как мать Мэн выдали замуж, но она еще ни разу не была в уездном центре. Ей казалось, что там все осталось по-прежнему и стоит только девушке с гор появиться в уездном или провинциальном центре, как к ней сейчас же начнут приставать мужчины. Мать не знала еще, что все то, что рождало рознь между людьми гор и жителями долин во времена господства колонизаторов, ушло навсегда, кануло, как говорится, в морскую пучину. Люди гор бывают теперь не только в уездном и провинциальном центре, но даже и в самом Ханое.

Тхай, Тхэн и Нян рассказали обо всем этом старой женщине, и та наконец согласилась отпустите дочь. Собрание продолжалось. А мать Мэн шептала, закрывшись веером из пальмовых листьев:

— Если человек прилежно трудится для своей семьи и своего селения, его приглашают в уезд. Так и должно быть, так велят революция и почтенный Хо Ши Мин!

Луна торопливо удалялась к западу, как бы указывая дорогу Мэн.

Ранним утром, когда из-за горы еще не выплыло пунцовое светило, Мэн вышла из селения. Концы ее пояса цвета индиго доставали почти до самых пят, сбоку висел мешочек, в котором лежал вареный рис, завернутый в чистый белый платок.

Сестрица Рисовая рассада и братец Ветер весело провожали ее в путь.


Перевод Н. Никулина.

Тю Ван

ЦВЕТЫ ЖЕЛЕЗНОГО ДЕРЕВА

Каждый год в конце весны распускаются цветы железного дерева. Распустившись, они вскоре осыпаются, падая вниз, как тяжелые капли дождя. Миллионы крошечных нежно-белых лепестков, мелких, как полова, летят, застилая небо, и покрывают землю в лесу плотным ковром, оседая на поверхности больших камней и в густой листве. Лес железных деревьев простирается на сотни метров, и, когда разом осыпает он свои цветы, глазам открывается величественная картина запустения, подавляющего своей грандиозностью. Здесь, на склонах гор Чыонгшона, цветы осыпаются при каждом порыве ветра, и от этого шороха, отвечающего каждому порыву, издали кажется, что лес аукается и что-то шепчет.

Когда-то в ту самую пору, когда распускались цветы железного дерева, жители сел возле реки Авынг начинали праздник. Три села — каждое стоит на одном из рукавов Авынга — граничат друг с другом, но в каждом живет другое племя. Весной совершалось жертвоприношение небу. Люди из трех сел собирались вместе, и начиналась торжественная церемония праздника — отсекали голову тому, кого приносили в жертву, и горячей кровью орошали воды реки Авынг. Каждый год села поочередно выделяли человека для жертвоприношения. Очередность эта соблюдалась свято, и если бы какое-нибудь из племен нарушило ее, это посчиталось бы клятвопреступлением и мести не было бы конца. Никто не знал, с каких пор существовал этот обычай — отрубать головы. Обычаи на Чыонгшоне вечны, как горы, суровы, как камни, и жестоки, как джунгли. Так и шло: каждый год приносили в жертву человека, и, наверное, сколько лет было реке Авынгу — столько голов над ним упало. Казалось людям, что темные струи реки пахнут кровью.

Революция покончила с этим обычаем. Жители трех сел поклялись не нарушать единства и уже сообща ковали мечи, обмазывали стрелы ядом,охотились на тигров, вепрей и защищались от врагов — тэев. Враги доходили до самого Авынга, уничтожали горные поля, сжигали дома на сваях, убивали женщин и детей. Жители трех сел стреляли по врагу, отрубали врагам головы и бросали их в волны Авынга, возвращая ему свой вековой долг.

А когда покончили с тэями, пришли американцы, они нашли на карте и обвели красным карандашом место слияния трех рукавов. Их самолеты сбрасывали бомбы, обстреливали села, убивали людей, распыляли отравляющие вещества и губили лес и травы. Поля маиса и батата, рощи кокосов и бананов — все погибло, вместо деревьев теперь вырастали карлики, цветы появлялись без тычинок, плоды — без мякоти и к тому же самых невероятных, чудовищных форм. Тогда жители трех сел вновь поклялись: все вместе бить врага, бить до последнего, и вражьей кровью досыта напоить волны Авынга. Самой большой гордостью трех племен на Авынге было то, что ни тогда, в эпоху восьмидесятилетнего господства тэев, ни теперь не платили они налогов и не давали риса врагу, ни один человек не надел вражью форму и не взял в руки его оружие. Старики в селах, ударяя в гонги, заклинали внуков: «Кто пойдет за чужаками, станет врагом племени, врагом рек и гор, и да будет сброшен нарушивший клятву в воды священной реки!»

Был тысяча девятьсот шестидесятый год. Вновь распустились цветы железного дерева. Группа связистов прокладывала дорогу для снабжения фронта по вершинам Чыонгшона. Был отдан строжайший приказ — во что бы то ни стало сохранять полную секретность, чтобы неприятель не обнаружил артерию, питающую силы Сопротивления. Приказ гласил: всеми способами укрываться от врагов, избегать встреч с местными жителями. Приходилось обходить тропы, группа бесстрашных карабкалась по крутым склонам, продиралась сквозь чащу, там, где ни разу еще не ступала нога человека. У каждого была тяжелая заплечная корзина, они шагали друг за другом, след в след. Первый прокладывал дорогу — осторожно разводил ветви и раздвигал листья, проскальзывая в чащобу, за тысячу лет не видавшую ни одного человека. Второй шел сразу за ним, ступая по его следам. Третий, последний, небольшой палкой поправлял за собой гнилые листья так, чтобы не оставалось никаких следов. Ветви и лианы, разорванные или спутанные, тоже должны были быть приведены в прежний вид так, словно ничто их не коснулось. Каждый шаг был кропотливой, утомительной и изматывающей схваткой с джунглями. Листья, тысячелетиями падавшие на землю, спрессовались, и эта гниль кишела пиявками; едва почуяв запах крови, целые колонии пиявок поднимали головы, вытягивали трепещущие, жадные хоботки и шуршали, как прожорливые шелковичные черви. Внизу, на земле, и вверху, среди ветвей, затаились ядовитые змеи, скорпионы. Лес был полон тигров, леопардов, слонов, диких быков. Крокодилы нежились в глубоких ручьях, прятались в расщелинах под камнями и в глубине водопадов. От лесных мух, роившихся во влажном воздухе, было черно как от пыли. Смерть в джунглях могла настичь людей в любой момент, она подстерегала смельчаков под камнем, под слоем мха, в удушливых испарениях, иногда жгучих, а иногда таких ледяных, что роса замерзала на листьях.

Так шли дни. Связисты строили в горах Чыонгшона шалаши, хижины, укрытия: жили только минутами работы, словно навсегда распростившись со всеми привычными связями. Сколько раз они едва удерживались, чтобы не вступить в схватку с врагом, но необходимо было остаться невидимыми для врага. Однажды из своей засады они увидели, как сайгонские солдаты насилуют девушку. Одна автоматная очередь — и с бандитами было бы покончено, палец уже сам лег на спусковой крючок, но они стиснули зубы и продолжали путь. Много раз видели они издали спящих штурмовиков, опьяневших от меда лесных пчел, у них можно было захватить патроны и лекарства. Но в задачу группы не входило уничтожение врага, группа обязана была обеспечить полнейшую секретность… Укрываться от врага было нелегко, но еще сложнее и тягостнее оказалось избегать встреч с местными жителями: обходить их тропы, держаться вдали от жилья. Горцы Чыонгшона ведут подсечно-огневое земледелие и собирают в окрестных лесах съедобные клубни, плоды и молодые побеги бамбука. Это добрые сердца, чья теплота подобна лучам солнца, а чистота — белому цветку.

Группа связистов — старшего у них звали Лунг — часто переправлялась через верхний приток реки Авынг. Связисты прозвали его Кровавым ручьем. Он падал с высокой горы, гигантским удавом извиваясь между камнями, то мелкий, с журчаньем ласкающий белую гальку, а то кружащийся над омутами вихрь, яростно клокочущий на камнях, низвергающийся водопадами, весь в пене, злобный, как ядовитая змея. Самым опасным было место, где ручей пробивался между двух скал — Косуль, — отвесно вздымающихся над берегами, густо поросшими лианами. Именно это опасное место группа выбрала для переправы. После каждого перехода через реку мелкими острыми камнями и колючками была в клочья изодрана одежда, в кровь исцарапаны руки и ноги.

Но не потому прозвали ручей Кровавым. У этого названия была другая, трагическая история. Весь сухой сезон шестьдесят второго года группа Лунга переплавлялась здесь через верхний приток Авынга. За все время они никого не встретили в этом глухом, заброшенном месте. Лунг как будто даже гордился тем, что они первые хозяева Косуль с тех самых пор, как на земле появились люди.

Однажды в начале сезона дождей погода неожиданно резко переменилась. Двое связистов простудились и заболели и в бреду лежали в бамбуковой хижине, только Лунг еще держался, хотя часто и его настигали жестокие приступы лихорадки, и тогда его трясло так, что зуб на зуб не попадал.

И вот как-то раз, подойдя к Косулям, Лунг застыл перед неожиданно открывшейся страшной картиной. После дождя, прошедшего ночью, вода поднялась очень высоко и затопила деревья, росшие у воды. Поток нес из леса сухие сучья и опавшие плоды, он шумел и пенился, стремительный и сильный, как необъезженный конь. Нечего было и надеяться на то, что кому-либо удастся переправиться через ручей. Срочные донесения, лекарства и перевязочные материалы, лежавшие в корзине, точно огнем жгли спину Лунга. Вернуться? Нельзя, дело спешное. Ждать здесь? Но вода продолжает подниматься. Очень скоро наступит ночь — пора охоты пантер, леопардов и тигров…

Вдруг рядом послышалось шуршание листьев. Вздрогнув, Лунг схватился было за ружье. Нет, то был не тигр, это оказался старый горец. На нем были только высоко закатанные штаны; кожа старика почернела от загара. Лунг растерялся — прятаться некуда, да и поздно. Старик заговорил первым:

— Хочешь перебраться на ту сторону?

Лунг в замешательстве кивнул. Старик вытянул руку и отрывисто сказал:

— Вон я наладил для тебя переправу…

И действительно, шагах в десяти от того места, где они стояли, над ручьем была протянута толстая веревка из листьев ротанговой пальмы, а выше шла другая веревка, потоньше, очень сильно натянутая, — для того, чтобы держаться за нее. Таков был мостик жителей Чыонгшона, шаткий и узкий, но сейчас ему не было цены. Кто этот старик? Почему он появился именно в эту минуту? Лунгу все было понятно без слов. Конечно же, ни одно движение их группы не могло укрыться от глаз местных горцев, таких зорких, что им достаточно было увидеть только след косули, чтобы сказать, сколько ей лет. Отказываться от помощи соотечественников было глупо, не верить в народ — все равно, что сложить крылья и ждать, что полетишь.

Мальчик лет десяти, в одной только набедренной повязке, коричневый от загара и верткий, как обезьянка, тут же вынырнул откуда-то и подскочил к ним.

— Ай, переведи бойца Революции через ручей! — велел ему старик.

Мальчик улыбнулся Лунгу, плутоватые глаза его сильно косили. Он схватился рукой за верхнюю веревку и, покачиваясь, пошел ловко, как в цирке. Через минуту он уже был над серединой потока и, нагнувшись, смотрел на белую пену под ногами.

— Иди сюда! Я жду! — оглянувшись, позвал он.

Лунг осторожно, шаг за шагом, шел по веревке, раскачивающейся как гамак. Он был уже почти на середине. Ай снова оглянулся улыбаясь и двинулся вперед, проворный, как белка.

Старик не рассчитал, что за плечами Лунга тяжелая, весом не меньше сорока килограммов, корзина. Веревка не могла выдержать слишком большой тяжести и с громким треском оборвалась. Связист и мальчик полетели в стремнину, поток подхватил их и понес, как сухой хворост, вниз, прямо на камни, острые и неровные, как зубы крокодила, торчавшие всего в нескольких десятках метров. Лунг ухватился за корзину, которая всплыла, как поплавок, и изо всех сил старался справиться с напором воды.

Ни секунды не раздумывая, старик прыгнул с высокого берега прямо в поток. Три взмаха руки — и ему удалось схватить Лунга. Теперь они вместе то всплывали на поверхность, то снова погружались и опять показывались из воды. Поток бешено крутил их — так ветер сердито рвет и треплет листву банана. Лунг уже потерял сознание, но старику, который плавал как рыба, удалось избежать каменной крокодильей пасти…

Очнулся Лунг на другом берегу, рядом стояла его вымокшая корзина. Все тело болело и было в крови, от одежды остались одни клочья. Мальчика нигде не было видно. Старик сидел сгорбившись. Рядом горел костер, потрескивали сухие сучья.

— Где мальчик?

Старик не шевелился и не сводил глаз с ручья, лицо его было сумрачно.

— Почему ты не спас мальчика?!

Старик молчал, сдерживая рыдания. Прошла томительная минута, прежде чем он медленно сказал:

— Сначала спасал Революцию…

Много раз потом, переходя через Кровавый ручей, связисты видели переброшенную через него веревку. Иногда они находили там корзину с маниоком или сверток с клейким рисом, укрепленные на ветках. Горцы Чыонгшона тайно следили за связистами и старались помочь Сопротивлению. Старик больше не появлялся. Часто Лунг собирался поискать его, но где его найдешь? Старик был жителем одного из сел у пересечения трех рукавов Авынга, одним из тех, кто когда-то поклялся бить врага, бить до последнего, и вражьей кровью досыта напоить волны Авынга, возвратить реке свой вековой долг.

Каждый раз, проходя мимо, связисты оставляли на берегу несколько камней. Груда камней быстро росла, ее назвали потом могилой мальчика Ая, она стала памятью кровной связи бойцов Сопротивления с людьми гор Чыонгшона.

* * *
Шел тысяча девятьсот шестьдесят восьмой год. Опять наступила пора цветов железного дерева. Дорога к линии огня теперь была широкой. Она как бы стянула все тропки вокруг и шла на тысячи километров, по ней ночью и днем безостановочно двигались машины. Отряды Армии Освобождения нанесли мощные удары по «воздушной кавалерии»[78] и по подразделениям «больших братьев». Враги терпели поражение за поражением, дорога в тысячу замов[79] внушала им ужас. «Б-52», «Б-57» обрушивали огонь и сталь на горы, леса и реки, без устали кружились вертолеты-разведчики, вертолеты, распыляющие яды. Зажигательные бомбы, мины в форме листьев, цветов и плодов, датчики всех видов.

Старые пункты связи были уже заменены казармами, складами, арсеналами, амбулаториями, была создана целая служба тыла, современная и боеспособная. Трое связистов, которые раньше с заплечными корзинами ходили по горам, теперь стали руководящими работниками и оказались в разных местах.

Лунг руководил работой большого участка. Время от времени он возвращался к месту слияния трех рукавов Авынга, чтобы проверить работу носильщиков, разгружавших машины и переносивших грузы в корзинах через лес к фронту X, при этом носильщики избегали больших дорог, забитых минами, которые «воздушные кавалеристы» расставляли в спешке во время своих парашютных вылазок.

Осыпались цветы железного дерева. Ночной лес вздыхал. В листве мелькали светлячки. Ночь ушла, наступало утро, холодное из-за дождя, из-за сильного ветра и из-за того, что здесь, на высоте тысячи метров, воздух был разреженный.

Многое пришло на память Лунгу, когда он с вещмешком за плечами, опираясь на посох, пробирался по глинистым склонам. Дорогу, по которой он шел, то и дело пересекали тропинки, оплетавшие все вокруг сплошной паутиной, испещренные фосфоресцирующими указателями. Вдоль дороги тянулся ряд приземистых хижин из бамбука, прячущихся под густыми деревьями, откуда-то доносились звуки дана талы[80]. Бесхитростная мелодия, подражавшая голосу ручья и пению лесных птиц, напомнила о днях, прошедших на Чыонгшоне, о жизни в лесу, о жестоких приступах лихорадки, о пантерах, диких слонах, о том, как проливали здесь кровь… о гибели мальчика Ая.

Это было самым тяжелым воспоминанием — мальчик, ловко перебирающий ногами по веревке и внезапно, словно лист, упавший вниз, чтоб навсегда исчезнуть в разъяренных пенных струях.

Было еще совсем темно, когда Лунг достиг цели своего похода. Камни под ногами были холодны, глухо гудел водопад, падавший с высокой вершины. В глубокой горной пещере, разверстую пасть которой окаймляли шероховатые наросты сталактитов, был оборудован большой склад. Сейчас там собралось около двухсот человек, они группами расположились возле наваленных друг на друга корзин и ждали, когда начнут раздавать грузы. Хотя в полумраке лица едва различались, Лунгу бросилось в глаза, как исхудали люди. Вот уже месяцев восемь или девять они жили впроголодь. Ядохимикаты уничтожили посевы батата и маиса, банановые деревья. Некогда богатый край превратился теперь в пустыню, где торчали лишь скелеты кустарников, худосочные деревца маниока да кустики батата со съежившимися, будто обгоревшими побегами. Люди ели вареные лесные плоды и клубни, не хватало соли. Воинский склад в пещере был заполнен рисом, солью, соевой мукой, рыбным экстрактом и мясными консервами. Однако никто не осмелился бы прикоснуться к этим запасам. Старики сказали внукам: пусть мы умрем от голода, но каждое зернышко риса должно пойти бойцам, которые сражаются против нашего врага.

Мужчины, юноши — все ушли в Армию Освобождения.

Носильщиками были старики и женщины. Терпели все — и голод, и холод. И не было носильщиков более спорых и выносливых, чем жители Чыонгшона.

У входа в пещеру тусклый свет керосиновой лампы смешивался со слабым, едва брезжущим светом дня. Фонарик, обернутый полиэтиленом, бросал слабые блики на землю, на аккуратно сложенные тюки. В неясный гул голосов то и дело вплетались чьи-то робкие смешки. Здесь было много девушек-горянок с распущенными волосами, в коротких юбках, с ножами у пояса и большими трубками в зубах. Наклонятся, подставят под веревку плечо и, легко поднявшись, тут же устремляются вперед; худые, но крепкие ноги все быстрей и быстрей мелькают по склону, светится красный огонек трубки. Поет, подражая ручью и птицам, небольшой, чуть больше ладони, дан талы, падает с веток вместе с лепестками цветов железного дерева роса, и слышно, как мокрые листья задевают проходящих мимо людей.

Одна за другой шли по склонам бригады носильщиков. Светлячками мерцали фосфоресцирующие стрелки, ночь уже собиралась переходить в день, а люди все шли — через перевал Прошу огонька, через перевал Флейта — сколько их было, перевалов, найденных недавно, с названиями, зачастую неожиданными и забавными, но всегда полными смысла.

Склад продолжал отпускать грузы. Внезапно Лунг вздрогнул, ему показался знакомым отрывистый голос, раздавшийся рядом.

— Ты что, не разрешаешь мне помогать Революции?!

Седой как лунь старик лет шестидесяти, по пояс голый и до того худой, что были видны все ребра и позвоночник, опирался о плечо мальчика лет десяти, другой рукой он сжимал край огромной заплечной корзины. Старик выглядел очень рассерженным.

Мальчик был так поразительно похож на погибшего Ая, что Лунг чуть не вскрикнул. Черные блестящие глаза мальчика с любопытством перебегали с человека, выдававшего груз, на старика.

— Старым людям положено отдыхать! Ноги-то уже небось слабые, — улыбаясь втолковывал старику человек, раздававший грузы.

Старик сердито таращил белесые, выцветшие глаза.

— Старый — значит нельзя помогать Революции? Ты что, меня за человека не считаешь? — И, не желая больше спорить попусту, он подставил плечи: — Ну-ка, клади сюда!

Ящик с патронами, длинный и тяжелый, килограммов восемьдесят весом, лег на его спину. Старик сделал движение плечами, передвигая ящик чуть повыше, слегка вытянул шею и крикнул:

— Давай-ка мне еще такой сундук!

Кругом осуждающе закачали головами. Старик с недовольным видом оперся о плечо мальчика и двинулся по тропинке. Ящик с патронами закрывал почти всю спину, но старик шагал уверенно, только глаза были чуть прикрыты, словно ему хотелось спать.

Сердце сжалось в груди у Лунга, и он поспешно бросился за стариком.

— Отец! Это вы тогда были у Кровавого ручья? Старик удивленно посмотрел на него. Лунг переспросил:

— Вы с Авынга?

— Да, с Авынга, — просто ответил тот.

— Вспомните, отец, когда-то вы спасли человека на Кровавом ручье, то есть, я хотел сказать, на Авынге, — взволнованно сказал Лунг.

Старик, казалось, старался разглядеть того, кто стоял перед ним. Но взгляд его был устремлен вдаль, как будто искал встречи с прошлым.

— Нет, не помню…

Лунг взял его руку, ласково погладил:

— Отец, вспомните: мальчик Ай… мальчик Ай…

Старик покачал головой и тронул за плечо стоявшего перед ним мальчика:

— Так ведь вот он — Ай, вот он…

Сзади уже торопили. Старик снова опустил голову, наклонился и зашагал вперед. Мальчик на ходу сорвал лист, свернул в трубочку и дунул в него, раздался звук, похожий на крик кукушки.

Лунг долго смотрел им вслед. Были ли это те самые люди, которых он встретил шесть лет назад?

Ай означает «младший», это ведь не имя, а раз прежний Ай не мог появиться снова, значит, то был другой мальчик. Ну а старик?

Крик кукушки постепенно отдалялся. С тихим шелестом облетали цветы железного дерева, засыпая следы носильщиков. Старик и мальчик, должно быть, уже подходили к перевалу Флейта.

Ведь они дали клятву изгнать врага и вернуть Авынгу свой вековой долг.


Перевод И. Зимониной.

РАССКАЗ МОЛОДОГО СОЛДАТА

Шиу мне очень нравилась. Началось это, правда, не так давно, хотя мы с ней с детства жили в одном селе, вместе играли в монеты, устраивали за костелом петушиные бои, ходили к морю во время отлива подбирать мелкую рыбешку и крабов, сушили соль, нередко ругались и ссорились, случалось, даже дрались, но всегда почти сразу же мирились. Но вот когда нам стало по двадцать, все сразу переменилось. Не помню уж точно, в прошлом или позапрошлом году я вдруг почувствовал, что мне почему-то неловко стало говорить Шиу «ты». В тот год она как-то сразу похорошела, даже черты лица как будто изменились, что-то в них теперь появилось необычное, даже загадочное. Встречаясь со мной, она всякий раз краснела и смущалась, да только я ясно видел, что глаза Шиу — ух какие они у нее блестящие и глубокие! — будто хотят что-то сказать или сами ждут от меня чего-то. Не раз уже, встретив ее взгляд, я хотел было объясниться, но все никак не решался, трусил. Смешно, но я заранее обдумал, что я скажу Шиу, а стоя перед ней, забывал все слова, смущался и путался так, что готов был со стыда провалиться.

И вот в один из холодных вечеров, когда мы прятались от ветра под большим баньяном, я собрался с духом и сказал Шиу… о господи, какую же глупость я тогда сказал!

— Шиу, мать мне все время твердит, чтоб я женился. Ты… это самое… ты не пойдешь за меня?

Шиу вспыхнула, глаза ее сердито блеснули, и, отвернувшись, она процедила:

— Вот еще, больно надо!

И, не дав мне опомниться, вскочила и бросилась бежать. Правда, потом оглянулась, но тут же снова припустила, да как: спотыкаясь, едва не падая, будто за ней кто-то гнался.

В тот день, помню, было очень холодно, но меня точно жаром обдало. Я не мог понять, почему Шиу рассердилась, и ругал себя за то, что все так нелепо вышло и что сказал я ей совсем не то, что хотел. Потом я решил, что не моя неловкость тут виной — Шиу, видно, попросту презирает меня. Да оно и понятно: ведь мне уже двадцать, парень я высокий и вроде ладный, а все еще не на воинской службе. Сейчас парни из всех окрестных деревень участвуют в движениях «Три готовности», «Три обязательства» и, надев военную форму, идут бить врага, а я…

Чем больше я об этом думал, тем обидней мне становилось и такая меня злость брала! А ведь виной всему была моя мать! Если бы не она, я бы наверняка был уже в армии. Последние два года я даже медосмотр несколько раз проходил вместе с призывниками, и, конечно, успешно. Но мать держала меня цепко, она всех на помощь призвала: и председателя кооператива, и командира местного ополчения, и даже в уезд не раз писала, упрямая — только б ее сына дома оставили. Конечно, все сочувствовали мне, но раз в семье такая обстановка, тут уж ничего не поделаешь. Воинский долг нужно выполнять добровольно, и в семье на этот счет тоже должно быть согласие. Что и говорить, «повезло» мне с такой несознательной матерью!

Вот так и шло. Я буйвола свалить могу, а меня прозвали «бракованным». Почему «бракованный»? Да потому, что, во-первых, я все еще не женат, а, во-вторых, не был в армии. Что неженат — полбеды, но вот прослыть несознательным — это уже хуже.

В нашем краю — в прибрежных районах — не так давно, всего каких-нибудь лет шесть-семь до революции, были очень распространены ранние браки. Чуть только парню исполнится пятнадцать, как его женят. А девушек в двенадцать-тринадцать лет замуж выдавали, и у некоторых к двадцати годам уже трое детей бегало. Правда, после того, как вышел закон о семье и браке, этот обычай исчез, но все же, если к девушке в восемнадцать-девятнадцать лет еще никто не посватался, родители ее очень переживали. Да и парням было нисколько не лучше. Вот мне, например, только стукнуло восемнадцать, как моя мать уже забеспокоилась и принялась высматривать себе невестку. Если ей кто-то нравился, она решительным тоном, точно дело уже улажено, заявляла:

— Нюан, сынок! Обрати-ка внимание на дочку Чум Шиня. Хороша, ничего не скажешь… Хочу просить ее для тебя…

Дочка Чум Шиня, конечно, вовсе не была уродиной, но при мысли о ней я не испытывал никакого чувства. Да и вообще я не собирался пока жениться и только одно твердил:

— Не хочу, не нравится, не желаю жениться!

Мать умолкала ненадолго, но потом с удвоенной энергией начинала бегать в поисках новой избранницы. Понравится кто-нибудь, и тогда снова начинается старая песня: «Нюан, сынок», и пошли уговоры. Но меня тоже уломать нелегко:

— Не женюсь, и все! Знать ничего не хочу!

Так было по крайней мере раза три или четыре, пока, наконец, мать не вышла из терпения:

— Не слушаешь, когда старшие говорят, пеняй потом на себя — останешься перестарком!

— Каким это перестарком? — возмутился я. — Ты что, разве не знаешь Тяу из нижнего села? Уж если он мог жениться, так мне-то чего печалиться!

Тяу, про которого я говорил, уже исполнился сорок один год, а его жене было всего двадцать три. Первая жена Тяу умерла рано, оставив двух малышей, трудно ему с детьми пришлось, пока не женился снова. Молодая жена просто души не чаяла в Тяу: «Он такой замечательный человек, так ко мне и к детям относится…»

Услышав о Тяу, моя мать просто онемела от возмущения. А я еще прибавил ради смеха:

— Вот подожду, пока стукнет сорок, тогда и подыщу себе молоденькую!

Тут уж мать и сама не выдержала, расхохоталась. Сообразив наконец, что меня не уломаешь, она принялась исподтишка следить за мной: не приглянулся ли мне кто… Но вот что чудно — на Шиу она никакого внимания не обращала. И хорошо — заметь она мое отношение к Шиу, она бы не обрадовалась. Моей матери нравились девушки кроткие, молчаливые, Шиу же была совсем другая — живая, немного дерзкая на язык, озорная. Конечно, привередливым старухам она могла бы показаться чересчур разбитной.

Ну вот, значит, моей матери пришлось отступить, никак не могла она заставить меня жениться. Зато про армию и слышать не хотела. И ругались мы с ней, и грозился я из дому удрать, и от еды, бывало, целыми днями отказывался — ничего не помогало.

— Ну ладно, если тебе так уж хочется мне кого-то сосватать, сватай, — сдавался я. — Вот отслужу в армии, вернусь и женюсь. Можешь сватать кого угодно, разрешаю!

— Посватаю, останешься дома, — качая головой, упрямо твердила мать, — не посватаю, тоже останешься дома.

Друзья советовали мне подождать — не сегодня-завтра все парни из села уйдут в армию, тогда и моей матери, может, наконец стыдно станет. Я пока смирился и вступил в народное ополчение. Теперь каждый день с винтовкой на плече я шел на стрельбище, а ночью ходил в карауле по берегу моря. Только вот девушки в нашем отряде хоть и в шутку как будто, но все же продолжали звать меня «бракованным». И Шиу тоже. Вот почему, услышав от нее: «Вот еще, больно надо», я подумал, что это наверняка означает: «Трус ты, боишься на фронт идти, кому ты такой нужен…»

Шиу скрылась из виду, и я побрел домой. Дома я даже есть не стал, сразу лег и провалялся так всю ночь и весь следующий день. Я даже похудел от огорчения. Мать, заметив это, встревожилась, засуетилась, бросилась было за лекарствами.

— Никаких лекарств, — завопил я. — Если я останусь дома, учти, так и помру! Пусти в армию!

Мать ни слова в ответ. Но, видно, проняла ее все-таки жалость, потому что она молчала-молчала, а потом вдруг и говорит:

— Да разве я тебя держу? Но ведь я из-за тебя же… Мы же не как-нибудь, мы в бога верим…

До этого я лежал неподвижно, с закрытыми глазами, а тут прямо подскочил:

— Ах, из-за меня, значит? Да ты посмотри, сколько народу пошло бить врага, а я как самый последний трус…

— Но ведь говорится же: «Возлюби ближнего…», — мать печально сгорбилась.

— Вот оно что! — во все горло заорал я, не в силах больше сдерживаться. — Так ведь это людей называют «ближними», а это разве люди, это же самые настоящие дьяволы! Убивают стариков, уродуют младенцев, когда те еще и родиться-то не успели, жгут и отравляют все, что кормит человека, — посевы, леса! Это ближних нужно спасать от них!

Не раз и не два мы с ней так ссорились, у меня уже просто не было больше сил ругаться.

Обстановка в нашем приморском районе с каждым днем накалялась. Корабли Седьмого флота, что ни день, маячили в открытом море, рыскали, как пираты, а по ночам над морем висели их ракеты-фонари, светились зеленоватым, прямо-таки дьявольским светом. А то с юго-востока появлялись самолеты — по пять, по семь сразу, — и через десять минут бомбы и снаряды уже рвались в верхнем селе. Отбомбившись, они с таким же адским шумом улетали, но частенько оставляли подбитых.

Они все подряд бомбили: больницы, школы, дома, ничем не брезговали — два буйвола дрались у реки, они обстреляли их ракетами, а то раз ночью на берегу огромная стая уток, больше тысячи, испугавшись света ракеты-фонаря, побежала к камышам, так даже на уток сбросили бомбу, всех сожгли.

Мы, ополченцы, получили приказ стрелять по самолетам. По всему песчаному берегу вдоль, дамбы шла траншея, наши стрелки сидели там днем и ночью. Командир местного отряда — человек уже в возрасте — то и дело бегал от одной группы к другой, все проверял. Наши девушки, хохоча, подзывали его наперебой:

— Дядя, а дядя! Самолеты-то высоко летают и быстро, а вы нам дали эти старые палки, которые давно выбросить пора, и мы должны стрелять!

— Ничего, ничего, — каждый раз невозмутимо отвечал он. — Делайте все по инструкции, и будет порядок!

Нам приходилось непрерывно тренироваться. Мы учились стрелять и по ближним и по дальним целям. На кораблях в море тоже все время шли стрельбы. А вот пилоты у них, наверное, были совсем зеленые, уж больно лихо их самолеты выставляли на солнце белое брюхо, испещренное синими звездочками, просто зло брало. Наверное, там, на Юге, когда партизаны атаковали вражьи гнезда и выводили из строя десятки самолетов и сотни пилотов, не оставалось ничего другого, как набирать вот таких молодых и оголтелых.

И вот однажды, в погожий ясный день, когда мы тренировались в стрельбе под деревьями филао, появились самолеты и нацелились прямо на то место, где мы расположились. Делая круги над нами, они снижались, поднимались, потом снова шли в бреющем полете в каких-нибудь нескольких сотнях метров от земли. Вот так и вышло, что наши тренировки кончились и перед нами оказалась живая, настоящая цель. Больше сотни учебных винтовок поднялось вверх. К «фантому» пули так и клеились, мы хорошо одного тогда изрешетили, и он стал падать, крутясь совсем как рыба, запутавшаяся в сетях. Потом раздался взрыв, и вся эта махина из металла вспыхнула, как смоляной факел, и рухнула в море. Раздался всплеск, и у Черепашьей банки поднялся огромный столб воды и черного дыма. А потом к берегу прибило маслянистую пленку и долго еще несло гарью так, что задохнуться можно было.

После этого случая самолеты больше не рисковали опускаться так низко, что ветром ломало ветви деревьев филао на берегу. Но мы знали, что они не оставят нас в покое, и вдоль всех дорог под густыми деревьями стали рыть траншеи, копали глубоко, так, чтобы человеку можно было стоять в полный рост, да еще у каждого дома выкопали убежища. Несколько дней подряд работали без отдыха, не щадя сил. Только к вечеру, когда живот уже совсем подводило от голода, я забегал домой поесть, и каждый раз меня встречали испуганные, полные страха глаза матери.

— Зачем делать убежища и траншеи, сынок? Ведь и без того есть где спрятаться от самолетов. В храме-то лучше всего. Разве ж они не видят? Над храмом крест известкой побелен, ведь его с самолета видно?..

Ну никакого с ней сладу не было! Она все еще думала, что враги, раз они тоже верующие, на божий храм не посягнут! Всякий раз, как начинала выть сирена, многие бабки, таща за собой внучат, бежали прятаться под колокольней, и никто не мог им ничего втолковать. Мы боялись за них и сердились — ведь это не шутки, и к тому же дети с ними.

Ну а самолеты однажды и в самом деле обстреляли костел. Две «мухобойки» выскочили из-за облаков, тут же свесили свои носы вниз, прямо на колокольню, да и выпустили по ней струи красного огня. Колокольня окуталась густым дымом и рухнула, красные и белые черепицы полетели в разные стороны, точно бабочки. А «мухобойки», сбросив бомбы, тут же взмыли вверх, спасаясь от наших винтовок. Мы мигом выскочили из траншей и кинулись тушить пожар. К счастью, никто не пострадал: все сидели в убежищах, а старухи, которые всегда прятались под колокольней, как раз были на рынке, но огонь мгновенно перебросился на соломенные крыши соседних домов, и теперь горело сразу в нескольких местах.

Пожар почти затушили, когда из костела вдруг донеслись громкие причитания и плач. Мы бросились туда, с большим трудом перебравшись через груды битого кирпича и искореженного железа.

Иконостас был разбит начисто. Некогда столь величественные изображения святых — иконы, покрытые золотом и киноварью, — теперь валялись, все до одной разбитые в щепы, на полу. Статуя Христа была расколота на четыре части и отброшена к самым дверям, венец, окрашенный ярким суриком, лежал на полу, и казалось, что на нем блестит свежая кровь. Моя мать и еще несколько теток из села, каким-то образом уже очутившиеся здесь, подбирали с пола осколки статуи, пытаясь сложить ее, но кусков не хватало, и они просто положили все, что осталось, перед алтарем святого Антония. Все это очень походило на похороны, плач и причитания не умолкали.

Хотя на этот раз пострадавших не было, мы из опасения, что убежищ и окопов у нас еще недостаточно, решили за пять дней переделать всю защитную систему. На этот раз все жители нашего села — от мала до велика — помогали нам, ополченцам. Моя мать тоже вместе с другими ходила срезать бамбук и копать землю. Последнее время она стала молчаливой и печальной, и теперь я по целым дням от нее ни слова не слышал. Я заметил, что даже взгляд у нее стал какой-то другой. Ну что ж, теперь она получила полное представление обо всем, уверен, что теперь в ее воображении наши враги были обросшими шерстью, клыкастыми чудищами с хоботом, специально приспособленным для того, чтобы пить человеческую кровь, ну а если у них и висит на груди крест, так это только для того, чтобы усугубить страдания истинно верующих.

В конце дня, когда все оборонительные работы были закончены, мы с матерью вместе вернулись домой. Сели ужинать. Мать очень устала, и, наспех плеснув бульону в чашки с рисом, она так же наспех, по-прежнему молча, поела. Только перед сном, помолившись, она вдруг подозвала меня:

— Нюан, сынок…

— Что случилось, мама?

Мать молча принялась гладить хохолок, торчащий у меня на макушке.

— Знаешь, сынок… Наверное, все же нужно будет тебе пойти в армию…

Ого, значит, перемены все-таки произошли, вот это радость! Конечно, рано или поздно все начинают видеть истинное лицо врага.

— Что же ты меня столько времени удерживала!

Мать молчала довольно долго, потом тихо ответила:

— Когда-то бог сказал: «Каждому воздастся по его деяниям…» С этими нужно сражаться, сынок!

Я тут же побежал искать командира ополчения — как на крыльях летел. Он пообещал, что отправит меня с самым ближайшим набором, а пока я буду служить в ополчении. Еще никогда не было у меня такого бодрого и деятельного настроения! Каждый день, возвращаясь с учений, я чистил ружье и в мечтах видел себя в военной форме рядом с орудием или на корабле, рассекавшем морские волны.

— Пока это только учебное ружье, но вот скоро будет что-нибудь получше, тогда покажем мы им… — похлопывал я по прикладу.

Часто я вспоминал наш разговор с Шиу и думал: пусть теперь сколько угодно насмехается над «бракованным», только я про свои боевые успехи ей сообщать не собираюсь. Таким гордячкам нужно сбивать спесь.

Мы с Шиу виделись очень часто, но она не пыталась заговорить со мной. Конечно, она вовсе не задирала нос, как я себе представлял, а была все такой же милой и застенчивой. Блестящие черные глаза под дугами бровей все так же как будто чего-то ждали или что-то обещали. Но я сторонился Шиу, мне не хотелось делать первый шаг.

И вот однажды, когда рядом никого не было, она наконец не выдержала, сама подошла ко мне и с упреком сказала:

— Эй, Нюан! Что это ты такой сердитый?

Я остался холоден, как призрак, и только процедил:

— Не понимаю, о чем ты?

Шиу усмехнулась:

— Очень воображаешь, боюсь только, что…

— «Вот еще, больно надо», да? — запальчиво прервал я. — Ни к чему разговаривать с «бракованным», да?

Шиу замерла, залилась краской и вдруг прыснула:

— Так ты из-за этого разозлился? Да ведь я… я просто так это сказала! И чего ты орешь, точно свинью покупаешь?

Ну какой же я дурак! Но кто же их знает, этих девчонок? Выходит, этому не надо было придавать никакого значения! Мы помирились, и я решил твердо: пусть моя мать говорит что хочет, а я женюсь только на Шиу. И мы договорились пожениться, когда покончим с врагом. Значит, чем раньше мы его выгоним, тем скорее наступят для нас с Шиу счастливые дни. Ох, как я нервничал в ожидании нового набора! Мы оба ждали его теперь с таким нетерпением!

Прошло два месяца, они нам показались двумя годами. Наконец меня вызвали на медосмотр. Все было в норме: и вес, и объем груди, и рост. Врач нашел только один недостаток — слишком много ем. Через неделю нас призвали — четырнадцать новобранцев из нашей волости. Все село устроило нам проводы. Была ночь, стояла полная луна. Партийный секретарь сказал нам напутственное слово, а командир ополчения подошел и расцеловал каждого. Ребята и девушки из самодеятельности спели нам на прощанье песни, а море шумело, будто подпевало им. Мы тоже спели все вместе. Те парни, что уже успели обзавестись семьей, были серьезны, а у жен, как ни старались они улыбаться, глаза покраснели от слез. Моя мать вроде бы не казалась особенно грустной, но от меня не отходила ни на шаг и взглядом все следила за Шиу — та разносила по столам воду и тоже старалась держаться поближе ко мне. В новенькой форме мы выглядели совсем бравыми ребятами. Только вот руки, сильные руки рыбаков, привыкшие к веслам и к сетям, смешно торчали из рукавов гимнастерок, которые оказались почти всем коротковаты.

Приближался час отправления. Каждого из нас теперь окружили родственники, они давали последние наставления. Тут моя мать будто ненароком отошла в сторону. Шиу воспользовалась этим, подбежала ко мне, и мы с ней ушли под деревья филао. Лунный свет сквозил через редкие игольчатые листья филао и поблескивал на белых песчинках. Шиу смущенно сунула мне в руки подарок — полотенце с вышитыми рыбками, дружной парой они преодолевали волны. Потом она сорвала веточку филао, прикрепила ее к маскировочной сетке на моем шлеме и, помявшись, спросила:

— Нюан, ты не хочешь… что-то сказать мне перед уходом?

Голос у нее был такой, что у меня сердце сжалось от нежности.

— Обязательно! Но ты, вероятно, сама знаешь что?

Шиу шутя, легонько толкнула меня в бок и засмеялась.

— Наверно, скажешь, чтобы хорошо работала и перевыполняла план по сдаче рыбы?

— Не только это, — с хитрым видом покачал я головой.

— Научилась бы хорошо стрелять, да?

— И это еще не все!

Шиу нахмурила брови и покачала головой:

— Ну, тогда не знаю!

Я набрался храбрости, взял ее за плечи и, наклонившись к самому уху, шепнул:

— Слушай — я ухожу бить врага. Времени пройдет много. Если тебе кто-нибудь… придется по душе… не жди меня, расписывайся!

Шиу резко вырвалась, с силой стукнув меня в грудь, — до чего ж крепки руки у ополченок с побережья! — и склонив набок голову, сердито сверкнула на меня глазищами:

— Вот еще! Больно надо!


Перевод И. Зимониной.

Фам Хо

ВЕСЕЛИНКА

Дождавшись отбоя, Веселинка выбралась из убежища и, сжимая в руке кусок мыла «Ласточка», быстро пошла к дому. На душе у нес было тревожно и смутно. Бывает так: стоит, не колыхнется ровная гладь воды, а бросят в нее камень — и пойдут расходиться по ней круги…

У колодца, где росли высокое дерево карамболы — на нем как раз поспели плоды — и несколько едва подросших деревцев папайи, Веселинку ждал узелок с грязной одеждой.

— Ле!

— Что тебе?

Веселинка нерешительно подошла к младшей сестре.

— Знаешь, Тюнг приехал, я его издали видела… Наверное, скоро заглянет к нам…

Ле стала пунцовой. Но не только одно смущение было тому причиной.

— Мне-то какое дело, заглянет или не заглянет! — в сердцах сказала она и тут же прошмыгнула на кухню.

Веселинка прекрасно понимала, что творилось на душе у младшей сестры. Веселинка тоже испугалась, наверно, даже больше, чем сама Ле.

Ведь так уже было однажды: один юноша, его звали Хой, чуть было не посватался к Ле, но потом исчез и больше его не видели. А теперь вот Тюнг… Зайдет или нет?

Веселинка аккуратно разрезала ножом кусочек мыла, завернула и спрятала одну половинку, а другую понесла к колодцу.

Белый нон ее замелькал над круглой цементированной стенкой колодца, которая до сих пор еще выглядела красивой и аккуратной, хотя на ней кое-где уже проступили трещины.

Мыльная пена мелкими белыми пузырьками облепила руки. Приглядевшись, можно было увидеть, как в послеполуденных лучах солнца маленькие пузырьки играют и переливаются всеми цветами радуги.

А руки были сейчас белыми-белыми.

Веселинке нравилось смотреть на свои руки, когда она стирала. Наверно, никогда не бывали они такими чистыми, красивыми и не пахли так хорошо, как в эти минуты.

Сегодня, глядя на них, она отчего-то снова подумала о своей жизни. Если б можно было мыльной пеной смыть все ошибки!

Звали ее Веселинка, да жилось-то ей совсем невесело.

* * *
У Дыков было две дочери. Разница между сестрами была в три года.

До революции Дык назывался «инфирмье». После революции он продолжал заниматься тем же, но теперь его называли по-другому: фельдшер. Первое время ему совсем не нравилось это слово. «Инфирмье», казалось ему, звучало гораздо внушительнее. Потом он свыкся со своим новым званием и постепенно стал понимать, что новое слово «фельдшер» и то, что за ним стоит, намного ценнее «инфирмье», оставленного колонизаторами. Сейчас он уже ненавидел это старое слово, а вернее, осознал наконец, какому унижению подвергался, когда работал на колонизаторов. Местный уездный комитет поручил ему заведовать пунктом медицинской помощи. Пункт этот существовал и раньше, до революции. Домик был хоть и маленький, но аккуратный — он был покрыт желтой черепицей, а стены старательно выбелены известью. Там была даже лежанка, на которой осматривали больных или приготовляли лекарства.

Дыку помогал в медпункте молодой парень, он казался очень приятным и простым в обращении. У него было красивое лицо, особенно глаза, выразительные и чуть влажные. Никто из женщин, приходивших в медпункт, не мог пожаловаться, что он развязен или небрежен…

С тех пор как он поступил на работу, Веселинка решила, что ей нужно больше обычного следить за своей внешностью, тщательней причесываться, наряднее одеваться. Да и все тоже так считали. Даже ее родители относились к этому одобрительно.

Парень жил в медпункте. Лежанка, днем служившая для приема больных, ночью становилась его кроватью, он только менял на ней циновки. Питался он у Дыков, которые жили в крытой соломой хижине, притулившейся у правой стены медпункта. Чтобы попасть к ним с улицы, нужно было пройти через весь двор.

Парень стал проявлять внимание к Веселинке. Он часто шутил с ней и с Ле, и часто заговаривал с Веселинкой, когда умывался или стирал свою одежду у колодца. Он много рассказывал о своем селе, о родителях. Веселинка чувствовала, что он хочет дать ей понять, что он из богатого села и что родители в нем души не чают.

Как-то поздно вечером на футбольном поле был митинг, и парень от начала до конца простоял рядом с Веселинкой так, словно они были из одной семьи. В ту ночь светила молодая луна.

Они полюбили друг друга.

Веселинка очень поверила ему и страстно его полюбила. Как-то раз, поздно ночью, она уступила ему. Медпункт, его четыре белые стены да рабочий стол ее отца, были тому свидетелями. Она уступила всего один-единственный раз. А через два месяца заметила в себе перемены.

О ее беременности первой узнала мать. Она рассвирепела так, что вся побелела. Отец был более спокоен. Он тихо сказал:

— Посмотрим, как все обернется! Разуж так случилось, нечего шум поднимать. Я поговорю с ним, пусть немедленно отправляется к своим родителям и договорится о свадьбе.

Потом и Ле узнала о позоре сестры.

А вскоре и соседи — непонятно, кто мог проболтаться, — стали сплетничать и шушукаться. Мать еле сдерживалась, чтоб не избить Веселинку. А парень, узнав, что мать девушки сердится на него, то и дело отпрашивался навестить родных. Внешне мать Веселинки была очень строга с ним, но сама тайком несколько раз приходила к нему по ночам. Заметив его частые отлучки, она обрадовалась, решив, что он договаривается с родителями. Ее дочь, считала она, хоть и оказалась слишком доверчивой, зато красива и послушна, а они с мужем хоть и бедны, но пользуются в селе всеобщим уважением, и потому для молодого человека большая честь с ними породниться. И она продолжала тешить себя надеждой, пока в один прекрасный день Дык, вернувшись с совещания в уезде, не сообщил ей новость: молодой помощник фельдшера подал в уезд заявление с просьбой перевести его в другое место или вообще освободить от работы.

— Что же он задумал? — спросила Дыка жена.

— Кто его знает. Посмотрим!

— Вечно ты со своим «посмотрим», — рассердилась она. — Все и произошло оттого, что ты во всем ему потакал, что он хотел, то и делал. Да я ему такую взбучку устрою…

— Ладно, поступай как хочешь, — махнул рукой Дык.

Веселинка, услышав новость, встревожилась.

Парень, перед тем как уйти с работы, хотел с ней встретиться, но она не осмелилась. Он написал ей записку, сообщая, что вынужден переменить место работы, чтоб облегчить ее участь. Он, мол, носит траур по бабушке, а через пару месяцев, когда траур кончится, поговорит с родителями, чтобы они познакомились с семьей Дыков и все обсудили. Он просил ее ни о чем не тревожиться.

Она все так же ему верила, она надеялась, что желанный день придет и ее наконец перестанут ругать дома.

Но парень пропал навсегда. Не прислал больше ни одного письма и ни разу не показывался с тех пор в их уезде. Однажды Веселинка услышала от кого-то, что его часто видят на рынке в Дапда, он якобы любезничает с одной молоденькой торговкой, владелицей богатого магазина.

Веселинка, узнав об этом, хотела поехать в Дапда, посмотреть на эту девушку и встретиться с ним, узнать, что же все-таки происходит.

Но потом передумала. День ото дня она становилась все грустнее и грустнее.

Она уже была на третьем месяце, и вот однажды, убегая от самолетов, споткнулась и упала, у нее был выкидыш. Она упала нечаянно, ничего преднамеренного здесь не было. Но после этого случая все в округе стали говорить и посмеиваться, что в доме у них, мол, полно лекарств и что им ничего не стоит найти такое, которое помогло бы избавиться от ребенка.

Страдания ее стали еще сильней.

Отец и мать не упрекнули ее ни единым словом. Но она знала: они ненавидят ее. Ле тоже злилась на сестру. И хоть это случалось нечасто, все же время от времени она говорила сестре колкости, больно задевавшие Веселинку. Так было в тот раз, когда посватавшийся к Ле Хой долго не возвращался, Ле сказала тогда:

— Ну кто же в такой дом пойдет!

А мать, та говорила прямо:

— Ты опозорила себя, загубила свою жизнь, сделала нас посмешищем, да еще испортила жизнь сестре. Люди считают: какова старшая сестра, такова и младшая, и никто из приличного дома не решится ее сватать…

* * *
Веселинка хорошенько отжала выстиранное белье и понесла развешивать его на веревке перед домом.

В этот момент во дворе медпункта появился Тюнг. Он направлялся к ним.

За плечами у него был рюкзак, на голове шлем, покрытый ветвями маскировки.

Увидев Веселинку, он радостно приветствовал ее:

— Здравствуйте, как поживаете? — и, услышав в ответ: «Спасибо, ничего», продолжал:

— Отец, верно, на собрании? А мама и Ле дома?

— Дома, заходите, пожалуйста.

Одного брошенного вскользь взгляда ей было достаточно, чтобы понять, что Тюнг окончательно выздоровел. Лицо его порозовело, он уже не был таким бледным, как в то время, когда уходил отсюда.

Из дома вышла мать и, увидев Тюнга, засуетилась.

— Господи, Тюнг! Только что пришли? Снимайте рюкзак, а то запарились небось с ним. Ле! Смотри, кто к нам пришел!

Тюнг вошел в дом, снял рюкзак и положил на кровать.

Веселинка вернулась к колодцу, чтобы достирать оставленные напоследок темные вещи.

У нее словно гора с плеч свалилась. Сейчас ей больше всего хотелось, чтоб у Ле с Тюнгом все было хорошо. Ведь если и на этот раз ничего не получится, Ле совсем ей житья не даст. В тот раз Ле было тяжело, но уж на этот раз, если дело ничем не кончится, ей будет гораздо тяжелее, а ей, Веселинке, этого просто не вынести. Она и сама понимала, что мать права: она испортила жизнь своей сестре.

Она стирала и прислушивалась к голосам матери и Тюнга, доносившимся из дома. Белый нон ее все так же мелькал над цементированной стенкой колодца.

— Ну, вы выглядите намного лучше, — услышала она голос матери. — Но неужели вы уже приступили к работе?

— Конечно, ведь я вполне здоров!

— А как рана, Тюнг?

— Все в порядке, спасибо. Совсем не беспокоит!

— Ну и хорошо! А муж-то мой уж так вас полюбил, все время о вас вспоминает.

Тюнг был из другого уезда. Он был замполитом в местной роте. Два месяца назад, узнав о том, что неприятель наступает со стороны Анкхе, он повел свою роту, намереваясь перерезать им дорогу у перевала. Враги, наткнувшись на засаду, понесли серьезные потери. Но Тюнг был ранен в ногу. Как-то ночью, когда в доме Дыков все давно уже спали, Тюнга принесли на перевязку.

После той ночи Дык начал делать хирургические операции в неблагоприятных условиях. До этого он никогда бы и сам не подумал, что он способен на такое. Тюнг пролежал у них в медпункте пятнадцать дней. Как раз на той лежанке, где когда-то спал молодой помощник фельдшера. Уже давно Веселинка не осмеливалась даже взглянуть на эту лежанку. Но с тех пор, как она решила, что должна до конца испить свою чашу, она стала смелее.

Дыки постарались устроить все так, чтоб Веселинка не носила Тюнгу еду. Веселинка и сама этого не хотела. Все поручили Ле.

Но Ле недолго пришлось ухаживать за Тюнгом. Прошло дня два, и она заболела. Веселинка вынуждена была заменить Ле. Она ухаживала за обоими сразу — и за Тюнгом и за сестрой. И вся остальная работа по дому была на ней: приготовление еды, уборка, стирка, очистка риса, уход за поросенком и курами; она делала все молча и безропотно. Иногда она не успевала даже причесаться…

Ей было очень тяжело. Особенно, если к Тюнгу приходили бойцы из местного отряда, партизаны или семьи погибших бойцов. Ей тогда становилось особенно страшно. А вдруг кто-нибудь расскажет Тюнгу ее историю! Ей было стыдно за себя, но еще больше она тревожилась за сестру: что если Тюнг, как и многие другие, станет в дурном подозревать и Ле. И она радовалась, когда Тюнг, всякий раз, как Веселинка заходила к нему, спрашивал, где Ле, выздоровела ли она. Иногда он смотрел на Веселинку так, словно хотел спросить ее о чем-то. Она думала, что он хочет узнать что-то о Ле.

Ле была не так красива, как сестра. Но она была в таком цветущем возрасте, что казалась почти хорошенькой. В общем на нее было приятно смотреть.

Каждый раз, когда Тюнг спрашивал о Ле, Веселинка, чтоб порадовать мать и сестру, тут же бежала к ним и рассказывала им об этом. Мать была очень довольна и стала реже срывать зло на Веселинке. А Ле, слушая сестру, только стыдливо отворачивалась.

Тюнг был очень хорошим человеком. Его уважали все в округе. Он был внимателен, заботлив, и только один у него был недостаток — очень уж молчалив. Он подолгу лежал молча, широко открыв глаза, а иногда, с трудом приподнявшись, садился на кровати и принимался латать свой старый рюкзак. Один парень из местного ополчения рассказывал Дыкам, что Тюнг — круглый сирота, что он из бедняков и стал участвовать во Вьетмине[81] еще со времен подполья, он не женат, когда-то староста в их селе очень хотел выдать за него свою младшую дочь-красавицу, но Тюнг сказал, что никогда не полюбит девушку из богатого дома…

Рана на бедре Тюнга постепенно заживала. Он уже мог сидеть и понемногу ходить. Часто он приходил в дом к Дыкам и разговаривал с Ле. Ле смущалась и все норовила убежать на кухню, но Веселинка не позволяла ей ничего делать и прогоняла обратно, говоря, что невежливо оставлять гостя одного. Первые дни после болезни Ле очень боялась, что Тюнг зайдет к ним. Она только что поднялась с постели и была очень бледна. Но когда как-то раз, посмотревшись в зеркало, обнаружила, что уже оправилась, и перестала бояться…

Примерно через полмесяца рана Тюнга почти зажила, и он решил вернуться в свой уезд.

Дорога проходила как раз мимо медпункта.

Повозка остановилась перед домом. Тюнг, неся в руках свой старый вещмешок, в шлеме, утыканном засохшими ветками маскировки, осторожно уселся в повозку. Семья Дык вышла на дорогу проводить его. Мать велела Ле принести плодов папайи и запихала в рюкзак Тюнга. Ле, отдав папайю, тут же вернулась в дом. Веселинка стояла в дверях, позади младшей сестры, и думала о помощнике фельдшера. Тюнг попрощался с родителями и помахал рукой сестрам. Мать не преминула напомнить ему:

— Когда будете здесь, не забывайте к нам заглядывать!

— Непременно, — пообещал Тюнг…


Из дома донесся смех матери. Ле понесла чай угощать Тюнга.

Веселинка развесила выстиранную темную одежду, отломив маленькую щепку от обрубка бамбука, наколола на нее мыло, с которого уже стерлось изображение ласточки, и понесла в дом.

Тюнг как раз положил на лежанку аккуратно сложенный кусок кипенно-белого парашютного шелка. Мать тут же спросила:

— Это зачем?

— Трофей, мой подарок Ле.

Ле отвернулась, растроганная, и смущенно прикрыла ладошкой улыбающийся рот. Тюнг тоже зарделся. Редко на его лице можно было увидеть такой румянец. Мать засмеялась:

— Зачем вы это!

Веселинка радовалась за сестру и вместе с тем страдала, думая о своей горькой участи.

Она вдруг подумала о помощнике фельдшера, этом «шокхане»[82], испортившем ей жизнь. Она чувствовала, что ненавидит его. Но так ли сильна ее ненависть? Что ж, если Ле будет счастлива, то и она будет довольна. Она станет меньше мучиться…

Веселинка повернулась и вошла в дом.

Ей вдруг почему-то вспомнилась первая ночь, когда помощник фельдшера сидел так близко рядом с ней, что сердце со трепетало. Потом впервые в своей жизни она почувствовала на своем лице горячее дыхание молодого парня, которое опьянило ее… Правда ли, что он женился на той богатой торговке из Дапда, как утверждала соседка, тетушка Бай, — люди ведь всегда знают о чужих делах лучше, чем о своих. А может, все это выдумки? Ведь вот придумали же, что она выпила яд, чтобы убить ребенка! Ясно было одно: он обманул ее.

Веселинка думала о том, что будет дальше. Думала о том дне, когда станут праздновать свадьбу Ле и Тюнга. У нее в жизни никогда не будет такого счастливого дня. Господи, скольким женщинам, да, наверное, почти каждой, выпадает счастье надеть свадебный наряд, ее ведут в дом жениха его родственники, и все село приходит на них посмотреть и поздравить. Только ей никогда, никогда даже не мечтать об этом.

* * *
…В небе светила полная луна.

Митинг только что начался. Народу собралось много. Веселинка стояла одна, чуть поодаль.

Ей было всего лишь девятнадцать лет. Ее переполняла радость, жизнь сулила много прекрасного и неизведанного.

Она и не оглядываясь знала, что один человек сейчас ищет ее. Вот-вот он подойдет и встанет рядом. Она волновалась.

Все случилось так, как она ожидала.

Он подходил к ней сзади. Вот какой-то парень из ополчения поздоровался с ним. Она чувствовала, что он уже стоит рядом.

Веселинка тихонько повернулась, ласково улыбаясь.

И вдруг отпрянула в страхе.

Это был не Тюнг, это был помощник фельдшера!

Веселинка бросилась бежать, он — за ней.

На бегу у нее рассыпались волосы. Вокруг так много народу, почему же никто не хочет ей помочь?

Вдруг кто-то громко ее окликнул.

Веселинка обрадовалась, услышав этот голос.

Но тут же ей снова стало грустно.

Тюнг шел вместе с Ле. Лицо у сестры было радостное.

А помощник фельдшера куда-то исчез.

И вдруг Веселинка почувствовала, что она уже не девятнадцатилетняя девушка, теперь ее все кругом ругали, все презирали.

Тюнг и Ле позвали ее с собой.

Но Веселинка отказалась и просила их идти без нее.

Она смотрела им вслед и плакала. Как ни пыталась она сдержать слезы, но ничего не могла с собой поделать.

Вдруг Тюнг оглянулся и быстро направился к ней, как будто собираясь идти вместе с ней. Она обрадовалась, но тут же замахала руками и сказала умоляюще:

— Нет! Нет! Иди с Ле!

И бросилась бежать.

На бегу она оглянулась.

Господи! Тюнг и Ле куда-то исчезли. А за ней гнался все тот же помощник фельдшера.

Она устала от быстрого бега и запыхалась.

И вдруг споткнулась о камень и упала…

Вздрогнув, Веселинка открыла глаза и встретила удивленный взгляд Ле. Глаза у нее щипало. Наверное, они были сейчас красные.

Был ли это сон? Она помнила, как только что во сне, усомнившись, она ущипнула себя, чтоб узнать, почувствует ли она боль. Она почувствовала боль и решила, что это происходит наяву. Но теперь, увидев перед собой Ле, поняла, что это все-таки был сон.

И все же ей было немного стыдно. Она словно боялась, что Ле о чем-то догадается.

— Мама велела разбудить тебя, — сказала Ле, — тебе нужно идти к Бай за хлопком. Уже вечереет.

Каждую неделю Ле или Веселинка ходили к Бай за хлопком, который они пряли за плату. Но сегодня пришел Тюнг, и то, что за хлопком посылали ее, Веселинку, было, конечно, справедливо.

Волосы Веселинки рассыпались по подушке.

Она села, быстро причесалась и аккуратно заколола волосы. Краем глаза Веселинка увидела, что Тюнг умывается на веранде. Сейчас он был и похож и не похож на того Тюнга, которого она видела во сне. Наверное, это Ле налила ему воды в тазик.

* * *
Ужин закончился.

Тюнг собрался уходить.

Мать приглашала его зайти, когда он еще будет здесь.

— Спасибо, обязательно зайду, — пообещал он.

Веселинка отнесла поднос с грязной посудой к колодцу.

Она не забыла взять с собой кусочек мыла, оставшийся от утренней стирки.

Ле заваривала Тюнгу чай.

Смеркалось. Над верхушками бамбука поднималась красноватая луна. Ночь будет светлая, все вокруг зальет лунный свет.

Веселинка заканчивала мыть посуду, когда Тюнг подошел к колодцу проститься с ней.

— Я ухожу, до свиданья…

Она тихонько откликнулась и покорно улыбнулась.

Неожиданно Тюнг подошел к ней совсем близко и положил на край колодца сложенную записку.

— Это вам…

И тут же ушел.

Она ничего не понимала.

И вдруг она догадалась: «Наверное, он хочет, чтоб я передала это Ле».

Но все же вытерла насухо руки, потянулась за запиской, развернула ее.

Она прочитала несколько строк и вся похолодела. Ей было страшно читать дальше, торопливо сунув бумажку в карман, она понесла поднос с посудой в дом. Руки ее дрожали так, что посуда на подносе дребезжала. Мать удивилась.

— Ле, возьми у нее посуду, не то все разобьет, не из чего будет есть, — сказала она.

Кое-как закончив дела, Веселинка убежала за дом и снова развернула записку.

Записка была не длинной, и написана была густо-фиолетовыми чернилами. Наверное, они уже высыхали в чернильнице.

Две маленькие странички показались тяжелыми, как камни.

Она не помнила всего, запомнила лишь несколько слов:

«…Я знаю твою историю, но для меня это не имеет никакого значения… На тебе нет вины! Тебя обманули, ты встретила нехорошего человека. А я, я, наверное, не такой плохой, как он…»

Во сне это или наяву?

Господи! Как же теперь будет относиться к ней Ле?

И вдруг ей словно кто-то подсказал ответ… Она закусила губу, чтоб не расплакаться. «Ле, на мне нет вины, меня обманули…»

С поля летел влажный ветерок, он, как волны, омывал ее лицо.


Перевод И. Зимониной.

СОАНОВЫЙ САД

Сад был прекрасен.

Уже с дороги зелень соанов[83] выделялась своей яркостью среди увядающей зелени бамбука и светлых листьев бананов — словно островок великолепных всходов, поднявшихся посреди чахлого поля.

И чем дальше вы шли по мощенной красным кирпичом деревенской дороге, неровной и ухабистой, огибая маленький пруд — на пруду этом был мосточек, над которым в ясные дни дрожали тени от листьев, и от этого казалось, что мостик тоже дрожит, — чем ближе подходили к дому старой хозяйки сада, тем явственнее становилась красота и прелесть соановых деревьев. Они как раз набирали силу и были стройные, словно шестнадцатилетний юноша, и такие прямые, будто кто-то специально их выпрямил.

Часто, подняв седую голову, старая женщина разглядывала свои соаны так, словно это были ее молодью и любимые внуки. Она уже определила для каждого дерева его роль. И за этими соанами, чья древесина пока еще не окрепла, ей уже виделся дом, который будет построен из них через пять-шесть лет. Она ласкала взглядом самые статные деревья, те, которым было предназначено играть главную роль в будущем доме: из них сделают опорные столбы, другие пойдут на балки, продольные и поперечные…

С того времени, как по ту сторону дороги стал разрастаться завод и новые корпуса его появлялись один за другим, старая женщина с особой надеждой смотрела на свой сад. Мирная жизнь действительно с каждым днем все больше и больше ласкала сердца людей. И старая женщина радовалась тому, что, хотя ей уже шестьдесят, она все еще сочиняет казао[84] и басни и может участвовать в конкурсах вместе с молодыми. Она хорошо знала старые иероглифы — отец когда-то учил ее мастерству приготовления лекарств, а для этого нужно было знать иероглифы. Она помнила наизусть «Киеу» и, может быть, поэтому научилась сочинять стихи размером лукбат[85]. Рифмы у нее точно сами соскакивали с языка.

В сочинении казао было что-то общее с приготовлением лекарств. Как для лекарств нужно было брать и смешивать разные травы, так и для казао приходилось подбирать нужные слова и располагать их в определенном порядке.

Больше всего песенок она сложила в честь завода «Золотая звезда» — первого завода резиновых изделий во Вьетнаме. Может, потому, что он был совсем рядом с ее домом… Со времени появления этого завода все вокруг изменилось — были вырыты общественные колодцы с прохладной чистой водой, открыли новую школу, в которую стали бегать местные детишки. В новом доме, который построят из соанов, будет весело. Каждый день, как только прогудит сирена, рабочие идут на работу, а вечером, вернувшись с работы, устраивают концерты самодеятельности, смотрят кино…

Как-то поздно вечером, возвращаясь с кружка по изучению восточной медицины, она вдруг увидела возле своего дома двоих мужчин. Она узнала обоих — один был с завода, другой из местного районного совета. Она окликнула их и радушно пригласила в дом.

Оказалось, они пришли сказать ей, что территорию завода предполагают еще больше расширить — заводу нужно построить цех автопокрышек, — и хотят договориться с ней, чтоб она согласилась перенести свой дом в другое место.

Она так и застыла.

Соановый сад будто тоже понял, что решается его судьба, и кроны тихонько зашелестели, казалось, они хотели громко крикнуть, но листья их были слишком нежны и могли издавать только еле слышный шепот.

Старая женщина сказала гостям, что обсудит все со своим вторым сыном и даст ответ позднее.

Всю ночь и весь следующий день она бродила между соанами, смотрела на дом, на все, что было вокруг. Когда вдруг оказывается, что нужно менять место, где стоит твой дом, мало ли мыслей приходит в голову… Старая, такая знакомая тропинка, мостик над прудом, на котором столько раз случалось нечаянно поскользнуться, вот место, куда утром падают первые лучи солнца, а здесь всегда чувствуешь дуновение вечернего ветерка, и все давнишние и недавние воспоминания, смех мужа и детей, болезни и утраты — все это обступает со всех сторон. В такие минуты все самые обычные дни прошлого становятся бесконечно близкими и дорогими.

* * *
Второй сын ее преподавал в школе по ту сторону моста Зялам. Приближались экзамены, и потому мысли его были сейчас заняты только школой.

Старая женщина ждала его в субботу, и, как всегда, он пришел к концу дня. Как обычно в такие дни, она вышла во двор. Он был засажен лекарственными травами, семена которых ей дали в Министерстве здравоохранения, — она вышла, чтоб нарвать немного травы шам и заварить целебный ароматный настой.

Подождав, пока сын выпьет настой, она рассказала ему обо всем. Сын некоторое время сидел молча, видимо о чем-то размышляя, потом спросил:

— А как ты сама решила?

— Я ведь тебя спрашиваю!

— Завод, наверно, подыщет для тебя место где-то поблизости?

— Да, конечно.

— А местный совет компенсирует все расходы?

— Да, конечно.

— Ну так переезжай, раз это место нужно заводу!

Она посмотрела на сына и подумала: «Как он стал похож на своего старшего брата! Когда-то был похож на отца, а теперь — нет. Никакой привязанности к родному дому. Куда бы ни переехать, где бы ни жить, ему все равно!»

— А мне очень жалко покидать это место, — сказала она вслух. — Твой отец где только не скитался, но уж когда мы сюда перебрались, никуда больше ехать не захотел… Помню, просил даже гадальщика узнать, хорошее ли место выбрали…

Сын рассмеялся:

— Да уж, хорошее, ничего не скажешь! Оттого-то, наверно, враги все здесь и жгли, неужели сама не помнишь… Если б не наша армия, вообще ничего бы не осталось…

— Замолчи, — прикрикнула она, — дай мне сказать! И потом мне очень жаль соаны!

При этих словах сын тут же обернулся в сторону соанового сада. Да, давно уже, хотя мать часто говорила о них, давно уже он не обращал внимания на эти соаны.

Соановый сад был действительно красив. Первые звезды как будто играли в прятки между дрожащими листьями. Стволы деревьев словно старались стоять как можно ровнее и выпрямились, чтоб казаться выше. Зимой они сбрасывали все листья и ветви оставались совсем голыми. А весной на них набухали почки и распускались цветы. Гроздья белых цветов с фиолетовыми крапинками среди зеленой листвы, красивые и легкие, они будто летели. Летом зелень становилась темной, а потом осень золотила ее, не пропустив ни одного листочка… И так, сезон за сезоном, они росли…

Сын вспомнил, с каким трудом матери удалось вырастить этот сад. В тот год народная армия внезапно атаковала аэродром Батьмай и подожгла его. Разъяренные враги отдали приказ выжечь всю растительность вокруг — деревья и кустарники были их смертельными врагами. Выжженная земля стала похожа на обнаженного, беззащитного человека. Вот тогда-то мать тайком посадила несколько корешков соанов. Она ухаживала за ними, словно за малыми детьми, прикрывала листьями бананов, чтобы спрятать от солдат. Каждый раз, когда враги устраивали карательные операции, ей приходилось уходить в другое село, а после возвращения она первым делом внимательно осматривала каждый побег. Несколько соанов тогда погибло — по ним прошлись солдатские башмаки. Но большинство осталось цело и набиралось соков. Постепенно соаны стали подрастать, и с каждым днем становилось все труднее их прятать. К счастью, им сравнялся почти год, когда была одержана победа при Дьенбьенфу. Народная армия вернулась. И вместе с матерью и сыном соаны могли теперь наслаждаться синим небом, купаться в лучах солнца и вдыхать прохладу ветерка. Они росли быстро, словно стремясь наверстать упущенное время, — время, полное опасностей и тревог.

Тень от деревьев становилась все больше, она закрывала уже весь двор. Вечером, когда в доме становилось темно, старая женщина готовила еду во дворе, а сын выносил из дома стул и садился читать. В такие минуты было слышно, как в нежных листьях соанов шелестит ветер, воркуют голуби и сердито ссорятся воробьи…

Сын понимал, как должно быть матери жаль соанов.

Она заговорила снова:

— Им всего шесть лет. А соанам должно быть не меньше десяти, только тогда у них хорошая древесина. Теперь она еще никуда не годится.

На этом беседа прервалась. Пришли друзья сына, позвали его на субботний концерт, который устраивал завод.

На следующий день рано утром сын должен был возвращаться в Ханой, чтобы успеть в свою школу. И ему самому, и его ученикам нужно было готовиться к экзаменам. Перед его уходом мать спросила:

— Ну так как ты считаешь, переезжать?

— Я думаю так, мама: какой-то ущерб, конечно, мы потерпим, но ведь общее благо важнее.

* * *
Всю следующую неделю он был очень занят в школе и лишь изредка вспоминал о соанах. Он верил, что мать непременно даст согласие на переезд. Может случиться, что в эту субботу, вернувшись домой, он уже не увидит соанов.

Но когда он вернулся в субботу вечером, деревья были по-прежнему на месте и мать сказала:

— Говорили мы с тобой, говорили, а потом мне вдруг так жаль их стало! Ты подумай сам: нужно подождать всего четыре года, и будет дом, как же можно рубить их сейчас, ведь мы останемся с пустыми руками!

Сын слушал и молча кивал. Ему стало очень жаль мать. Да, он давно уже был занят учебой, работой. Ему часто приходилось менять школы и классы, времени на мысли о доме совсем не оставалось. Он не знал, как объяснить все матери. В конце концов он все же решился, и мать, к счастью, выслушала его спокойно.

— Мама, ты возьми компенсацию, а потом мы с тобой добавим немного денег, купим десятилетних соанов и построим дом. Соанов много, можно купить сколько угодно. А из этих сделаем мебель.

Она долго сидела молча. Потом вдруг сказала:

— Подумай, ведь нужно будет переносить могилу твоего брата на новое место, а это мне совсем уж не по душе…

И оба снова замолчали. Сын посмотрел на нее. Хотя старший брат умер давно, мать каждый раз с болью вспоминала о нем.

Внизу, на дороге, из громкоговорителя лилась музыка народной оперы, звучали давно знакомые слова.

Старая женщина как будто совсем забыла о предстоящем переезде. Ей вспомнился день, когда она потеряла своего старшего сына. Вот здесь, на этой самой кровати, где она сейчас разложила собранные травы, чтобы приготовить из них лекарства, он умер…

Сын тоже сидел молча, и он вспоминал, как погиб старший брат.

Он умер семь лет назад, всего два года не дожил до мирной жизни. Враги нашли его в убежище. Его били и пытали десять дней кряду. Потом ему удалось вылезти на крышу тюрьмы и убежать. Он добрался домой.

Как-то ночью мать услышала за дверью шорох.

Она тихонько встала и посмотрела в щель. И, еще ничего не разглядев, поняла, что это сын.

Едва он переступил порог, как тут же упал.

Когда они зажгли лампу, то увидели на полу большую лужу крови. Но ни на одежде, ни на теле следов крови не было. Мать сразу поняла все. Она поднесла лампу к его лицу. Оно было в крови.

У нее было хорошее лекарство, останавливающее кровотечение. Скольким людям спасла она этим лекарством жизнь! Но когда пришла очередь ее сына, лекарство как будто восстало против нее, оно было не в состоянии спасти отбитые легкие.

Через четыре дня он умер.

Второму сыну тогда только сравнялось пятнадцать…

Вспомнив о брате, он подумал: если бы любовь могла спасти от смерти, то умирали бы, наверно, очень редко. Только враги…

Старая женщина налила отвару.

— Выпей-ка, пока не остыло.

И тут вдруг сын нашел те слова, которые в первую очередь следовало бы сказать матери:

— Мама! Во время Сопротивления ты не побоялась пожертвовать жизнью моего старшего брата, ты отпустила его туда, где смерть шла за человеком по пятам. А теперь ты жалеешь соаны?

Мать вздрогнула. Да, в самом деле, сын прав.

А он, испугавшись, что причинил матери боль, продолжал:

— Я так говорю, потому что на самом деле и я сам, и многие другие грешат этим… Когда враги угрожали нам, мы шли на любое самое опасное дело, а сейчас чуть только какие трудности — сразу начинаем колебаться и раздумывать…

* * *
На следующий день молодой учитель вернулся в свою школу.

И всю неделю он задумчиво смотрел на другой соановый сад — по соседству с домом, где он снимал комнату. Кто они, хозяева этого соанового сада, о чем думают? Наверно, судьба этих соанов безмятежна. Деревья как люди, у них тоже разные судьбы. Он подумал, что нужно отложить денег, чтобы вместе с матерью купить десятилетних соанов.

Подумал и о том, что на новом месте нужно будет тоже посадить соановый сад. И побольше, чем тот, который они сейчас срубят… Да, да, непременно нужно будет посадить сад!

И он повеселел.

В субботу вечером, проезжая через Ханой, он смотрел на залитые огнем улицы столицы, на ярко освещенные рабочие кварталы, где из окон лился электрический свет, и думал о том, сколько людей жили здесь когда-то раньше и вынуждены были уехать так же, как его мать…

Уже на подходе к дому он вдруг остановился.

Перед ним, там, где всегда ласково трепетали, приветствуя его, листья соанов, теперь была пустота, открытое небо и на нем множество звезд. Звезды мерцали, словно заигрывали с ним.

Он почувствовал вдруг, что пустота появилась не только здесь, и не только в сердце матери. Он чувствовал ее и в себе, хотя это ощущение наверняка слабее, чем боль матери. Теперь он лучше понял мать, и она стала ему еще ближе.

Он подошел к дому и увидел неясный силуэт матери, стоявшей посреди двора в сгущавшейся темноте, молча, как в немом фильме.

Старая женщина вошла в дом вместе с сыном.

Как и раньше, подождала, пока сын выпьет настой из листьев шам.

Сын налил настой в чашки, предложил матери выпить первой.

Она отпила глоток и сказала, сказала очень спокойно:

— Всего несколько часов прошло, как срубили их!

Потом повернулась и посмотрела на стволы соанов, сложенные штабелями в саду.

Оттуда долетал запах смолы соанов, родной, такой знакомый запах, сейчас казавшийся необычным.

* * *
Через несколько месяцев на том месте, где стоял дом старой женщины, где она когда-то похоронила своего старшего сына, уже высился цех автопокрышек. Каждый день, проходя мимо, женщина поднимала голову и смотрела вверх, на трубу, где ночью загорались красные огоньки. По субботам, возвращаясь из школы, ее младший сын тоже смотрел на эту трубу цеха автопокрышек. Автопокрышки со сверкающим клеймом «Золотая звезда» выглядели очень достойно — красивые и прочные, они не могли заявить о себе, но у них было много заслуг. Ведь благодаря им укорачивалось расстояние между людьми… Он думал о старшем брате, о других… Думал и о себе, о своей ответственности перед жизнью.

На новом месте он вместе с матерью в первый же год высадил несколько десятков соанов. Рядом они посадили также саженцы апельсиновых деревьев и нянов, пройдет время, и они станут приносить плоды.

За новым садом ухаживали не только мать и сын. Весь район и даже администрация района помогали как могли. А солнце и ветер открывали саду весь небосвод. Чтоб росли молодые деревца быстрее и выше.


Перевод И. Зимониной.

Хыу Май

ДАРЫ СЧАСТЬЯ

Придорожный столб показывал, что до Ханоя еще 250 километров. Фук наклонился вперед, посмотрел на спидометр, забормотал, подсчитывая среднюю скорость, с какой шла машина с утра, а потом спросил у шофера:

— Скажите, дорога от Моктяу до Хоабиня лучше?

Мы все боялись, что машина не успеет проскочить ремонтируемый участок дороги до установленного часа. Если придется задержаться там, мы попадем в Ханой на день позже.

— Дорогу чинят, и я не берусь ничего сказать заранее, — невесело ответил шофер.

Десять дней назад решили повезти нашего зарубежного гостя в Дьенбьенфу. Гость хотел своими глазами увидеть дорогу, по которой прошли солдаты перед историческим сражением, хотел увидеть знаменитую пристань Олан, перевал Лунгло. Он просил также, чтоб в этой поездке его кто-нибудь сопровождал.

У нас в учреждении все записывались наперебой. Это была действительно редкая возможность, поездка предстояла чрезвычайно увлекательная. Орггруппе пришлось немало потрудиться, чтобы уладить дело, и те, кто поехал, и те, кто остался, были довольны.

Мы оказались счастливчиками — нас включили в поездку. Она сулила много интересного как тем, кто бывал здесь во время войны Сопротивления, так и тем, кто впервые попал в Дьенбьенфу. Но вот цель поездки была достигнута, и наше настроение упало, хотя путешествие еще не кончилось.

Едва мы ступили на землю Дьенбьенфу, как нас одолели воспоминания. В госхозе, в воинских подразделениях шли оживленные приготовления к встрече Нового года. Рабочие и бойцы, которым посчастливилось поехать на празднование Тета домой, — все спешили достать билеты на поезд или на самолет. Не проходило дня, чтобы кто-нибудь не пришел к нам попросить взять его с собой на машине. Цена апельсинов из Мыонгпона на рынке Дьенбьен подскочила чуть ли не вдвое. Все это сразу напомнило нам о бесчисленных домашних делах, которые нужно было закончить в последние дни уходящего года. Поэтому, когда, согласно программе, гость сел в самолет, отправлявшийся в Ханой, каждому из нас захотелось оказаться вместе с ним, чтобы через два часа очутиться дома.

Мы не стали возвращаться через Иенбо, а выбрали дорогу № 6 через Хоабинь, более короткую и легкую.

В машине теперь было теснее, чем на пути сюда, в Дьенбьенфу. Двое военных с многочисленными рюкзаками, сетками и свертками, загромоздившими все пространство между сидениями, устроились на том месте, где раньше ехал гость. Мы тоже обзавелись покупками, и в машине было очень тесно.

Фук особенно беспокоился об апельсинах. Покупая их, он выбирал самые спелые, и теперь боялся, что в такой тесноте их раздавят. Тхинь, сидевший сзади, одной рукой все время вынужден был держаться за стенку, потому что машину трясло от бесчисленных выбоин на дороге, другой рукой он прижимал к себе бутыль с медом, который купил в надежде вылечить больной желудок. Но хуже всего было другое: каждый с тревогой думал, что если придется четыре часа пережидать у закрытого участка дороги, то он не успеет сделать множество разных дел, хотя на самом деле, по программе, составленной в Ханое, мы должны были вернуться в Ханой только завтра.

Единственный человек в нашей машине, который ничем не выказывал своего нетерпения, был шофер. Сегодня утром он решительно отказался выехать пораньше, чтобы сэкономить время. Мы горячились, нам хотелось попасть в Ханой как можно быстрее, но он словно не обращал на это никакого внимания. Сейчас он спокойно вел машину, вел, надо сказать, не слишком быстро. Наша скорость вообще редко превышала тридцать километров. Конечно, он поступал правильно. Как мог он всерьез отнестись к нашей просьбе, если приходилось ехать по неровной, извилистой дороге, поднимавшейся на затянутые облаками перевалы, а рядом зияли глубокие пропасти.

Шофер, замедлив скорость, дал сигнал — впереди оказался неожиданно крутой поворот.

— Всего десять дней как из Ханоя, а спешите так, будто десяток лет там не были, — пробормотал вдруг шофер.

Наверно, он хотел положить конец нашим просьбам, чтобы мы не мешали ему сосредоточиться на дороге и указателях, которые то и дело появлялись на обочине, предупреждая об опасности. Его слова заставили нас опомниться, мы поняли, что в своем нетерпении зашли слишком далеко. Стало стыдно. В самом деле, в этой машине единственным человеком, который круглый год находился вдали от Ханоя, был шофер. Тем не менее, мы не могли оторвать глаз от стрелки часов и столбов с указателями расстояния до Ханоя.

Недавно отремонтированная дорога, соединяющая Ханой с Западным краем, превзошла все наши ожидания. Рядом с темно-красными горными отрогами, высокими и величественными, шла превосходная, хотя и извилистая дорога. Однако за какие-нибудь две дождливые ночи многие участки дороги стали непроезжими из-за осыпей и оползней — дорога, покрытая белым мелким щебнем, иногда целыми кусками обваливалась или медленно оседала в пропасть.

В последние два дня прошли особенно сильные дожди, они-то и затруднили наше путешествие. Да и сам ремонт дороги в таких огромных масштабах тоже вызывал непредвиденные осложнения. Кое-где для того, чтобы расширить дорогу, нужно было взорвать скалы, и для этого устанавливались часы, в течение которых проезд был закрыт.

Несмотря на то что наш водитель умело объезжал все канавы, нам несколько раз приходилось выходить из машины и толкать ее, вытаскивая из очередной промоины. Когда мы подъехали к участку X., где расширяли дорогу, путь нам преградило деревце бамбука, положенное перед караульной будкой.

Водитель заглушил мотор, хмурясь, спрыгнул на землю и в сердцах что есть силы хлопнул дверцей. Ему тоже было досадно от того, что мы приедем в Ханой на день позже.

Мы вышли из машины, не зная, что делать, чем заполнить томительные часы. Я сунул руки в карманы брюк, чтобы не замерзли, и стоял, наблюдая картину реконструкции дороги. Огромные коричневые катки стояли у самого подножия горы, они словно кичились своей массивностью. Я понял вдруг, что для того, чтобы расширить дорогу на один только метр, людям здесь нужно было расчистить десятки квадратных метров земли. Глядя на людей, кажущихся такими маленькими, можно сказать совсем ничтожными, рядом с огромными глинистыми стенами, созданными их же руками, глядя на высокие, в несколько десятков метров, заграждения из щебня, которые ставились для того, чтоб дорога не осыпалась в глубокую пропасть, я понял, каким мужеством нужно обладать людям, которые расширяли дорогу.

Несколько девушек прошли мимо нашей машины. Они направлялись на свой участок.

— Куда вы так спешите, — сказала одна из них. — Оставайтесь у нас, вместе встретим Тет!

Нам сейчас было совсем не до веселья, и в словах девушки нам послышалась насмешка. Фук вспылил:

— Мы еще при тэях здесь целых три Тета справили!

Он хотел осадить девушку, дать ей понять, что это она новичок здесь, а мы давно уже здесь побывали, причем в самые трудные годы, когда она была совсем еще маленькой.

Я взглянул на девушку и увидел на лице ее улыбку, и она показалась мне знакомой. Маленькие и ровные зубы, белые, как лепестки жасмина, блестели между губами, посиневшими от холода.

— Конечно, мы знаем, что во время Сопротивления вы били здесь тэев, и то, что теперь, в мирное время, вы снова приехали сюда, для нас большая честь! — ответила она Фуку.

Приветливая улыбка и ласковые слова девушки смутили Фука.

— Да, да, конечно… — растерянно закивал он.

Все весело расхохотались.

Но я не смеялся. Я мучительно напрягал память: где я мог видеть эту девушку.

— Если хочешь передать что-нибудь в Ханой, давай отвезу! — сказал девушке наш водитель, взглянув на ее длинные волосы, заколотые по-городскому.

— Она-то хочет, только вам этого не довезти! — ответила за нее толстушка, идущая рядом.

Девушка с длинными волосами отвела глаза. Но, отойдя на несколько шагов, она оглянулась с озорной улыбкой.

— Передайте привет от строителей нашего прекрасного края!

И тут же отвернулась, пытаясь сдержать смех.

Я посмотрел ей вслед: тоненькая фигурка, руки спрятаны в огромных рабочих рукавицах из грубой ткани, ноги утонули в больших черных резиновых сапогах.

— Ничего себе, политическая сознательность! — пробормотал Фук.

— Ну, энтузиасты… зайдем! — сказал наш водитель.

Двое молоденьких военных, ехавшие вместе с нами, только смущенно улыбались. Они были намного моложе нас и к тому же чувствовали себя неловко от того, что напросились к нам в машину.

Я все еще смотрел вслед девушке. У поворота она снова обернулась:

— Вы уж потерпите до двух, в два разрешат ехать!

Увидев еще раз ее лицо, я еще больше уверился, что где-то уже встречал ее.

Я нашел камень, на который можно было сесть, и, устроившись на нем, смотрел вниз на кажущуюся отсюда совсем маленькой долину, разделенную на мелкие клочки полей. Нужно было как-то помочь своей памяти, и я принялся анализировать и размышлять. Девушке примерно лет двадцать, и, судя по всему, она горожанка… Она принадлежит к тем, кто вызывает симпатию с самых первых минут. Конечно, если б я был хорошо знаком с ней, я бы ее никогда не забыл. Наверное, я встречал ее где-нибудь пару раз. Да, но где? И вдруг я вспомнил… Я встретил эту девушку в такие же предновогодние дни два года назад…

* * *
В тот день утром я отправился проведать своего друга, работавшего в комитете…

В учреждении не работали, и мы встретились прямо в его кабинете. Нашу оживленную беседу прервало появление старика-дежурного, который сказал, что какой-то военный с девушкой просят, чтобы их приняли. Мой друг удивился, видно было, что он не представляет себе, что это за посетители и зачем они пожаловали. Он велел старику пригласить их и, повернувшись ко мне, сказал:

— Подожди немного, пока я займусь с ними.

Я с готовностью кивнул, мне не хотелось, чтобы из-за меня мой друг отвлекался от своих дел.

Молоденький пехотный лейтенант, ведя за собой тоже очень юную девушку в цветастом нарядном платье, вошел в комнату.

Они поздоровались и смущенно переглянулись. Мой друг, удивленно подняв брови, предложил им сесть.

Я взглянул на них и вдруг явственно увидел, как по лицам этих двоих словно пробежало какое-то легкое дуновение и что-то мелькнуло в их глазах, светившихся счастьем. Я сразу догадался, что передо мной молодожены. Чем больше я вглядывался в их лица, тем больше я укреплялся в своей догадке.

Их глаза при взгляде друг на друга наполнялись такой нежностью, таким светом! «Мы принадлежим друг другу, мы счастливы…» — казалось, говорили они.

Мой друг, наверно, тоже заметил это. Он пристально посмотрел на них, словно спрашивая, что привело их сюда. Учреждение, в котором он работал, не имело абсолютно никакого отношения к бракосочетанию. Они вместе пришли сюда, очевидно, оба они в отпуске.

Я смотрел на бледное серое небо, перечеркнутое ветвями терминалии, с которой сейчас, в конце зимы, уже опали листья, и тоже недоумевал: что привело их сюда?

— Наверно, у вас какое-то дело ко мне? — спросил наконец мой друг. Он все еще сомневался, что эти двое попали сюда не поошибке.

— Да, — вместе ответили они и посмотрели друг на друга. Я прочел в их глазах безмолвный диалог. Парень сказал девушке: «Скажи ты!» А девушка ответила: «Нет, ты скажи…»

В конце концов лейтенант рассказал, зачем они явились в комитет.

Наша догадка подтвердилась, действительно, эти двое оказались молодоженами. Только три дня назад у них была свадьба. Печаль и холод зимы способствуют желанию людей жить парами, ведь тепло любви согревает, заменяет солнце. И хотя они не сказали об этом, мы догадались сами, что сейчас эти двое переживают полные счастья дни.

Лейтенант, несколько запинаясь, рассказал:

— В связи с этим радостным событием друзья сделали нам очень много подарков. Нас только двое, а у нас оказалось больше ста расписных пиал, целая дюжина тазиков для умывания, несколько термосов и еще много всякой всячины.

Мы невольно улыбнулись. Типичная картина на свадьбах в наши дни. Каждый из гостей имеет, как говорится, свой счет, но все они никак не могут сойтись в один общий. И все-таки какое отношение к работе данного учреждения имеют эти просчеты гостей на свадьбе?

Лейтенант все еще не мог справиться со своим смущением. Сейчас он никак не походил на бравого военного.

— Мы решили просить вас помочь нам… — наконец сказал он. — Мы хотели просить вас передать эти подарки народу Алжира. Это не помощь. Это то, что нам на счастье подарили друзья. Мы хотим разделить нашу радость с народом Алжира…

Тут впервые подала голос его жена, и, надо сказать, голос у нее был очень приятный:

— Да, мы просим разрешения поделиться подарками с народом Алжира…

Наверно, еще дома они договорились о том, что скажут именно эти слова, но муж почему-то не смог выразить их просьбу достаточно четко, и жене пришлось вмешаться в разговор.

Вид у меня в эту минуту был, наверно, довольно глупый. Я был озадачен поступком молодоженов. Мой друг молчал, о чем-то размышляя. В самом деле, месяц назад комитет обратился с призывом ко всем поддержать народ Алжира. Но речь шла о денежной помощи, комитет не принимал вещи. Как сделать так, чтобы передать друзьям по борьбе эти чашки, тазики и термосы?.. Но не отказывать же этим молодым людям!

Они, видно, и сами поняли, что их просьбу очень сложно выполнить.

В их глазах отразились и мольба, и смущение, и тревога.

Наконец мой друг решительно сказал:

— Хорошо, сегодня во второй половине дня, часа в два, приносите все сюда, мы примем и все передадим.

Супруги, обрадованные, встали. Тогда-то я и обратил внимание на улыбку женщины: меж губами, посиневшими от холода, блеснули маленькие, очень ровные зубы, белые, как лепестки жасмина.

Они обещали ровно в два вернуться, пожали нам руки и, радостные, быстро вышли из комнаты. От их смущения и нерешительности не осталось и следа.

— Близится Новый год, праздник Тет, и появляются новые дела. Никак нельзя было этим двоим отказать. А как передать, я уже, кажется, придумал. Приглашу товароведа из универмага, пусть оценит все это, потом прямо здесь устроим распродажу, переведем все в деньги. А перед этим попросим наших молодоженов сфотографироваться рядом с дарами счастья. Так вот и передадим этот необычный подарок, — сказал мой друг.

В залитом солнцем далеком краю на берегу Средиземного моря наши друзья, которые только что вышли из тяжелой борьбы с захватчиками, конечно, и помыслить не могли о том, что здесь, вдали от них, чета молодоженов решила поделиться с ними своими дарами счастья.

* * *
Я не сразу узнал девушку только потому, что встреча была слишком неожиданной.

Я рассказал эту историю Фуку. Воспользовавшись вынужденной остановкой, он позвал меня посмотреть, как идет работа.

Строительство дороги в основном было механизировано и совсем непохоже на ту картину, которую я видел здесь семь или восемь лет назад. В те дни на строительстве дороги землю носили бамбуковыми корзинками, а комья разбивали и дорогу утрамбовывали деревянными кувалдами. Развернувшаяся сейчас перед моим взором стройка с огромными глыбами камня, развороченными взрывом, мощными катками и бульдозерами, камнедробилками и сортировочными машинами была прямо заводом в миниатюре.

Я шел, оглядываясь по сторонам, в надежде увидеть девушку, с которой познакомился два года назад. Мне вдруг захотелось узнать, приехала ли она сюда недавно или работала здесь еще до того, как вышла замуж. Если она здесь работает давно, значит, ее лейтенант служит где-то неподалеку, в Западном крае. Как знать, может, они познакомились, когда лейтенант, направляясь по делам службы, сделал такую же вынужденную остановку, как и мы сегодня…

Фук шел рядом со мной и поминутно оглядывался — как будто тоже кого-то искал.

Перед участком, на котором вот-вот должны были взорвать мину, мы свернули к обочине, у которой стояло ведро с питьевой водой.

Несколько молодых рабочих и работниц уже стояли здесь, пережидая взрыв. И вдруг я увидел ту девушку, она улыбалась и смотрела куда-то в сторону, хотя видно было, что она тоже заметила нас.

— Вот она! — тихонько сказал я Фуку.

Мы, не сговариваясь, направились к ней. Она оглянулась и, повернувшись к нам, спросила первой:

— Наверно, вы совсем заждались? Но зато теперь дорога будет намного лучше, чем раньше.

— Нет, я не тороплюсь. Я вспомнил, как два года назад мы с вами встретились вот в такие же предпраздничные дни.

Девушка удивленно взглянула на меня и вдруг зарделась, совсем как провинившийся ребенок, который хотел было спрятаться, но его нашли. Видимо, она тоже вспомнила ту встречу и сразу же узнала меня, хотя тогда, во время визита молодоженов, я в разговоре не участвовал.

— Да, теперь я вспомнила, мы встречались с вами в комитете… — обрадованно сказала она.

— А я вот долго вспоминал… Вы давно сюда приехали?

— Нет, недавно. После того, как комсомол призвал столичную молодежь поднимать экономику горных районов. Мы здесь все такие!

Девушка глазами показала на своих подружек, стоявших рядом.

— А где же ваш муж? — спросил я с любопытством.

Девушка молчала. И тут вмешалась ее подруга-толстушка.

— Военная тайна!

— Я подумал тогда, что он служит в Ханое… — смущенно пояснил я.

— Да, тогда он был в Ханое, — тихо сказала девушка, — но вскоре попросил, чтоб его перевели в отдаленный район. Тогда-то я и поехала сюда.

Я молчал, не зная, что полагается говорить в таких случаях. Всякие шутки здесь были бы неуместны. Может, как-то подбодрить девушку? Да нет, она в этом не нуждается!

Фук выручил меня и поддержал беседу:

— Вы не собираетесь на праздники в Ханой?

— Мне разрешили поехать, но я решила остаться здесь.

— У вас, наверно, соревнование с мужем? — вырвался вдруг у него нелепый вопрос.

Глаза девушки сердито сверкнули, лицо ее стало строгим, и она коротко ответила:

— Да, соревнование.

Грохот взрывов прервал наш разговор. Как только он прекратился, рабочие, стоявшие вокруг, заторопились, схватились за лопаты, кирки. Девушка тоже торопливо сказала:

— Ну, прощайте! Нам пора идти работать!

Они ушли. Из лозунгов, намалеванных на скалистом склоне над дорогой, мы узнали, что стройка участвует во всенародном соревновании.

В два часа дежурный убрал бамбуковое деревце перед караульной будкой. Поглядев на наши задумчивые лица, водитель включил мотор и, повернувшись к нам, сказал:

— Если вам непременно нужно вернуться в Ханой этой ночью, то в Хоабине мы только быстро перекусим и поедем дальше без остановок. Там дорога хорошая, можно ехать и ночью.

Фук подумал и решительно ответил:

— Не стоит, никаких важных дел нет. Переночуем в Хоабине.

Наша машина шла через стройку. Дорога, еще недавно заваленная грудами камня и земли, была уже расчищена и утрамбована. Фук долго сидел молча, сосредоточенно думал о чем-то. Военному, сидевшему сзади, пришлось несколько раз дернуть его за рукав, прежде чем он очнулся и увидел, что наступил ногой на свою сетку с апельсинами.

Мне тоже не хотелось думать о предстоящих приготовлениях к Тету. Я думал о молодых людях, которые, едва начав создавать свое гнездо, разделили принесенные им дары счастья с далекими друзьями. Сейчас судьба раскидала их по разным дорогам — искать дары счастья, еще более ценные, и отдавать их своей стране.


Перевод И. Зимониной.

ЧАСОВОЙ МАСТЕР С ЛИНИИ № 1

Прямо передо мной ущелье. Несколько часов прошлепав по грязи вдоль длинного рва, я пересек пустующее, заброшенное поле. Здесь, чтобы спрятаться от неожиданных налетов и артобстрела, всегда приходится идти по этому рву.

Ров оказался очень глубоким. Я выбрался из него и решил, что успею до обстрела кратчайшим путем, наперерез, добежать до ущелья. Картина, открывшаяся мне, поражала. Передо мной было точно бурное, со вздымающимися волнами море. Там, где была моя часть, тоже случались сильные обстрелы, но такого я еще не видал. Здесь вся земля была сплошь вспахана воронками от снарядов — так бывает изрыто оспой лицо. Но больше всего это и в самом деле напоминало море, вздыбленное шквальным ветром. Повсюду виднелись воронки от бомб, такие большие, что каждая из них могла бы служить прудом. Враг как будто решил нарочно сбросить все бомбы именно в этом месте.

Посреди этого штормового моря я увидел несколько зениток с задранными вверх стволами. У себя на позициях мы еще толком не знали о том, что тут происходит. Оказалось, что несколько дней именно здесь были сосредоточены удары вражеской авиации, и наши зенитчики дали им достойный отпор.

Зенитки стояли на совершенно открытом месте. Это была просто ровная, абсолютно ничем не защищенная площадка.

Видно было, что за последние дни наши понесли большие потери. Земля была сплошь изрыта, истерзана снарядами. У меня было такое ощущение, будто я шагаю по песку. Я медленно пересек площадку, где были орудия. Несколько бойцов в железных касках, голые по пояс, стояли возле зениток. Никто даже не поглядел в мою сторону. Все внимание было сосредоточено на самолетах, которые могли в любой момент вынырнуть из-за скалистых гор и внезапно атаковать батарею. Бойцы и зенитки казались сейчас маленькими лодками, затерянными среди штормового моря. Волны как будто только и ждали того, чтобы взметнуться ввысь и поглотить их.

Скоро предстояло наступление на Дьенбьенфу. Мы знали про новое вооружение, появившееся у нас во время последних боев. Рассказывали, что зенитки отлично отгоняют самолеты. Целых восемь лет нам досаждали «дневные разбойники», и еще ни разу не удавалось разбить их наголову. Ну что ж, зато теперь «зеленые мухи» узнают, каковы наши ребята.

Впервые, кажется, люди не прятались от самолетов. С начала наступления их было сбито уже немало. Каждый раз, когда у меня над головой появлялся самолет, слыша разрывы снарядов и видя, как стремительно самолет пикирует вниз, я всегда думал, что опаснее всего быть в пехоте, а зенитчики в безопасности. Но сейчас я своими глазами убедился, что это не так.

По обеим сторонам ущелья виднелись землянки и окопы. Взглянув на молодых бойцов в новеньком, с иголочки, обмундировании, в круглых железных касках, я сразу же догадался, что здесь расположились зенитчики. Землянок было много. Оба берега ручья, протекавшего в ущелье, были покрыты зарослями японского зверобоя, и наверно поэтому все вокруг показалось мне каким-то веселым, совсем не таким суровым и строгим, как на позициях в поле у подножия гор.

Вдруг я замер от удивления. Рядом с входом в землянку справа от траншей висела дощечка, на которой аккуратными буквами было написано:

«Бесплатная часовая мастерская, линия № 1, Дьенбьенфу».

Может, это шутка зенитчиков? Но мне не было весело, наоборот, я даже рассердился. Я снова вспомнил о своих часах, которые один из моих друзей испортил несколько дней назад. Мне, политкомиссару, без часов очень туго. Все время только и думаешь о том, как бы узнать, который час. И это до такой степени раздражало меня, что иной раз хотелось выбросить эти испорченные, бесполезные часы. Сейчас они тоже торчали в моем нагрудном кармане. Я посмотрел на дощечку и пробормотал:

— Интересно, кому это пришло в голову поразвлечься!

— Да нет же, это не шутка. У нас и в самом деле здесь часовая мастерская.

Я обернулся, чтобы увидеть того, кто это сказал. Человек только что вышел из соседней землянки, на голове у него была каска, вокруг шеи повязан большой лоскут парашютного шелка, руки он сунул в карманы.

— Если хотите зайти в мастерскую, я вас провожу.

Я гадал: с кем я говорю, с простым бойцом или с командиром? Для командира он, пожалуй, слишком молод, хотя на губе темнели небольшие усики. Однако осанка, спокойствие и уверенность заставляли думать, что это командир. Я сказал:

— У меня несколько дней как часы остановились. На фронте без часов — ты все равно что слепой…

— А вы заходите, исправят…

Он сказал это так просто, что я снова решил, будто меня разыгрывают. Уж чего только я не предпринимал, чтоб починить часы, но так и не нашел никого, кто мог бы мне помочь. А знакомый водитель, который привозил нам боеприпасы и провизию со средней линии, сказал: чтобы исправить часы, нужно ехать в тыл.

Молодой военный неторопливо подошел к землянке, возле которой висела дощечка с объявлением, заглянул туда и повернулся ко мне:

— Следуйте за мной.

По этой фразе можно было безошибочно определить, что он командир. Пригнувшись, я вошел следом за ним в землянку.

Хотя я был готов ко всему, но картина, представшая моим глазам, немало меня удивила. В углу сидел самый настоящий часовщик, низко склонившись к электрической лампочке под абажуром. На его правом глазу была лупа. На столе — ящике из-под снарядов, покрытом парашютным шелком, — были разложены крошечные детали. Часовщик внимательно изучал при свете лампы механизм чьих-то часов, в одной руке у него была тонкая отвертка, которой он что-то подправлял или отвинчивал. Он был очень увлечен работой и не обращал на нас никакого внимания.

Военный взглянул на меня с легкой улыбкой. Видно, он был доволен, заметив мое удивление.

И откуда только здесь могла взяться эта мастерская? Или, может, она организована службой тыла? Ну нет, интенданты не дураки, чтобы вдруг открыть в расположении зенитной батареи часовую мастерскую. И потом, если бы это было так, молодой военный не сказал бы мне так запросто: «Заходите, починят».

Мастер поднял голову, повернулся к нам и поздоровался.

— Сложный ремонт попался, — обратился он к моему спутнику. — Тогда смотрел, показалось, что просто засорились, а сегодня вижу, что ось маятника сломана. Тяжелый случай!

Военный, приведший меня, сказал:

— Тебя вот товарищ спрашивал. — И повернувшись ко мне, добавил: — Знакомьтесь, это наш Фонг, часовой мастер ремонтного цеха линии № 1 Дьенбьенфу.

Ого, даже «ремонтный цех», а не просто «часовая мастерская»!

У меня такой характер, что я всегда опасаюсь быть людям в тягость, боюсь обременить их, особенно незнакомых. Если это мастер-боец, которому поручили чинить часы у местных кадровых работников, то моя просьба прибавит ему лишних хлопот.

Мастер погасил лампу и, потирая руки, сказал:

— Покурю только, передохну, ладно?

Он встал, потянулся за кальяном, стоявшим в углу, и сделал затяжку. Слышно было, как в трубке забулькала вода. Он хитровато глянул на меня исподлобья и спросил:

— А вы любите это дело, нет?

Я покачал головой и признался, что вообще не курю. Оба, и молодой военный, и часовой мастер, вдруг расхохотались. Потом военный сказал:

— Ваше счастье, что у вас нет к этому привычки, не то вы сейчас лишились бы своего табака. Ведь у него нет табака в трубке, одно только бульканье, это он специально, чтобы обмануть посетителей и выпросить у них табак.

Фонг тут же сунул руку под скатерть из парашютного шелка, вынул маленький пакетик и, весело смеясь, сказал:

— На самом-то деле у меня есть немножко. Я сам табак даю всем, кто сюда приходит.

Он скатал пальцами шарик, заложил в чашечку кальяна, зажег и сделал длинную затяжку. В трубке забулькало так звонко, будто бубенцы зазвенели. Фонг курил с довольным видом, и землянка наполнялась дымом. Молодой военный обратился ко мне:

— Это суррогат. Сами делаем из толченого бамбука.

— Ну уж нет, не суррогат! Просто свой, самодельный табак, сделано на линии № 1! — засмеялся Фонг.

Оба они держали себя очень непринужденно и весело, и я почувствовал, что я вовсе им не досаждаю.

— Так что же, часы остановились? — Фонг повернулся ко мне.

— Да, да…

— Давайте сюда, я посмотрю!

Я вынул из нагрудного кармана часы и протянул ему. Он взял их и, едва взглянув, сказал:

— «Николь супер», штамповка.

Он повертел головку и пробормотал:

— Сломана ось маятника — это первое, а второе — шестеренка…

Соединив концы провода, Фонг снова зажег лампу, потом бережно взял часы, повертел их, открыл крышку и надел на глаз лупу.

Я терпеливо ждал, надеясь, что ремонт незначительный и он тут же починит часы. Однако мастер сказал:

— Сломана ось маятника, вот и все.

Эти три слова, «сломана ось маятника», были для меня как звук лопнувшей струны. Я расстроился.

— С часами нужно обращаться осторожно. Не смотрите, что на них написано «противоударные» и «влагонепроницаемые». Думаете, с ними можно обращаться как попало? Все эти гарантии весьма относительны, а иногда и вообще ничего не значат. Я знал одного типа, который купил часы фирмы «Мовадо» и, увидев, что на них написано «противоударные», время от времени швырял их на пол, демонстрируя приятелям, какие у него прекрасные часы. А потом нужно уметь их заводить… Часы следует заводить каждый день в одно и то же время и ни в коем случае не закручивать пружину до отказа. Один раз заметить, сколько оборотов сделал, и, если на следующий день в это время часы идут, значит, каждый раз так и надо заводить. Запомните, никогда до отказа не крутите, потому что часы и без того будут идти двадцать четыре часа. Особенно это относится к таким вот часам, где механизм не очень хороший…

Я молча слушал его наставления. Сейчас все эти советы мне были ни к чему — часы-то безнадежно испорчены. Самое обидное, что не я их сломал. Я знал, что он сейчас закончит примерно такой фразой: «Жаль, что у вас именно такая поломка, здесь ведь нельзя достать запчасти».

— Когда-то наши деды носили «луковицы». Вынут из кармана, посмотрят и снова аккуратно положат в футлярчик. Вот это было надежно, тогда часы по нескольку десятков лет служили. А теперь что? Вчера купили, а сегодня уже в починку несем. Иногда и такие попадаются, им, видишь ли, любопытно внутрь заглянуть. Откроют, да еще подуют туда, думают, что так часы чище будут, и даже не догадываются, что сами же их портят. Ну ладно, оставьте ваши часы, но только раньше чем через неделю не будут готовы. Ваш заказ номер девять, а я сейчас чиню номер третий. Не забудьте: ваш номер девять.

Обрадованный, я не знал, как мне его благодарить. Через неделю, как раз когда я буду возвращаться назад, у меня уже будут исправные часы. И уж, конечно, теперь до самого конца операции, я никому больше их не дам.

— Вы из какой части? — спросил меня Фонг.

— Из второго подразделения, — не счел нужным скрывать я. — Мы стоим в обороне на Горелом холме.

— Вон оно что! — Фонг заметно оживился. — Когда у вас идет бой, нам отсюда с наблюдательного пункта все видно. Вам, наверное, очень трудно приходится без часов?

— Да, — признался я, — за эти несколько дней я просто места себе не нахожу из-за них. Все время боюсь опоздать, то и дело приходится бегать узнавать время.

Фонг подумал немного и предложил:

— Я, пожалуй, передвину вас тогда на номер шесть. Четвертый и пятый — заказы артиллеристов, им тоже часы очень нужны. Ну, а остальные — оружейников, тут ничего страшного не случится. Приходите через четыре дня.

Я пожал ему руку.

— Спасибо вам. Вот уж действительно повезло! — И не найдя других, более подходящих слов, я снова повторил: — Спасибо. Дней через пять-шесть я зайду.

Я обернулся и посмотрел на парня, который привел меня сюда. Он стоял, все так же засунув руки в карманы брюк, и улыбался. Наверно, улыбку вызывала моя неподдельная радость.

— И вам тоже спасибо, — весело сказал я.

— Не за что!

Я хотел было пожать ему руку, но заметил, что он тоже пошел к выходу.

Мы вышли из землянки вместе. Я остановился и спросил его:

— А чем этот Фонг здесь занимается?

— Он водитель. Возит орудия на позиции, отвозит в укрытие, а чуть только выдастся свободное время, чинит часы в своей мастерской.

— Где ж он детали и инструменты достал, — полюбопытствовал я. — Ведь все совсем как в настоящей мастерской!

Его лицо расплылось в улыбке. Маленькие усики выделялись на лице.

— Все сам раздобыл. Труднее всего ему было достать лупу, он подобрал разбитый трофейный бинокль и переделал его в лупу. А отвертка и пинцет — дай только ему кусочек колючей проволоки, так он их сколько угодно наделает. Лампа питается от старых батареек, которые ему радисты дали.

— Ну, а запасные части?.. — Я все никак не мог понять, откуда Фонг возьмет новую ось маятника, чтобы починить мои часы.

— У него есть для этого случая старые, вконец испорченные часы. Да, я забыл передать ему еще часы, ребята дали, их уже починить нельзя.

— Хороший он парень… — помолчав, сказал я. — Когда мы зашли, я очень боялся обременять его своей просьбой.

— Ну что же тут обременительного! Он ведь любит это дело. Когда все на позиции, он сидит здесь и скучает, если нет работы.

Мне захотелось познакомиться поближе с этим молодым военным, и я спросил:

— Как вас зовут?

— Кан.

— Вы куда сейчас? — Я надеялся, что нам по пути.

— Мне на позиции.

Я посмотрел на его стальную каску, похожую на опрокинутый снаряд. Эта каска так не вязалась с его молодым и веселым лицом. Нам пришлось расстаться, так как я шел в другую сторону, на совещание.

Когда я отошел километра два, над головой загудели вражеские самолеты. Разрывы снарядов были похожи на треск поджаренной кукурузы. Уже больше месяца эти не очень громогласные орудия защищали нас. У нас прежде не было случая встретиться с зенитчиками, но боевая дружба уже давно тесно связывала нас. А сейчас я особенно ясно почувствовал, какими близкими стали они для меня. Вовсе не потому, что один из них взялся чинить мои часы. Здесь, на этом фронте, зенитчики были у всех на виду, и все мы перед ними преклонялись. Но иногда у меня вдруг мелькала мысль: а может, они, зная, что зенитная артиллерия — новый род войск, кичатся перед пехотой, которая сражается уже много лет? Еще вчера я узнавал их только по большим букетам дыма, распускающимся вокруг железных воронов на небе. Сегодня я встретился с ними лицом к лицу. Как они молоды, жизнерадостны и нисколько не заносчивы, напротив, очень приветливы и сердечны. Вот так бывает, когда встретишь иной раз красивую девушку. Ее красота влечет тебя, хочешь познакомиться, но боишься, что тебя не оцепят, и сам же приписываешь девушке какие-то недостатки. Но когда знакомство уже состоялось и ты услышишь нежный голос, узнаешь, что она хороша не только внешне, но и внутренне, вот тогда-то и понимаешь, что окончательно покорен. Позади раздались взрывы бомб. Я подумал о молодом военном с маленькими усиками и веселой улыбкой. Защитит ли его сколько-нибудь железная каска? Я подумал о водителе, который готов помочь всякому, кто придет в его землянку на линии № 1. Обойдут ли бомбы и снаряды врага его мастерскую?

* * *
Через пять дней я вернулся на линию № 1. За эти дни мне удалось среди множества дел раздобыть пакетик табаку для кальяна, величиной со спичечный коробок. Я шел и размышляй как раз над тем, что сказать Фонгу, передавая ему табак, чтобы он не принял это как плату за свой труд.

Цветами зверобоя были покрыты оба склона горы. Там, где деревья были редки, я видел поле Мыонгтханя, пестревшее темно-красными кустами и разноцветными пятнами. Здесь и в самом деле было красиво. В отличие от прошлого раза у меня было такое чувство, будто я возвращаюсь в семью близких мне людей. Но вдруг я заметил, что все землянки на линии № 1 пусты. Я подумал, что часть, очевидно, передислоцирована.

Подойдя к землянке Фонга, я не обнаружил на прежнем месте дощечки. Я уже хотел было повернуться и пойти узнать, где теперь эта часть, как вдруг заметил клочок бумаги, приколотый у входа в землянку бамбуковой щепкой. На записке было вкривь и вкось нацарапано: «За часами обращаться в соседнюю землянку».

Я прошел еще несколько шагов и спустился в землянку. На лежанке спал боец в нижней рубашке с открытым воротом. Рядом с ним на кольце из лозы висело две связки котелков. Услышав мои шаги, он повернулся и взглянул на меня красными заспанными глазами.

— Мне нужен Фонг, — сказал я.

Боец устало сел на лежанке и спросил:

— Вы давали ему часы в починку?

— Да.

Он вытащил коричневый вещмешок, стоявший рядом, неторопливо развязал его, и я увидел около десятка часов разных марок.

— У ваших какой был номер?

— Шестой.

— Готовы…

Я взял часы, покрутил головку и приложил их к уху, часы весело тикали. Я будто снова нашел то, что потерял.

— Отлично! А где же Фонг? — весело спросил я.

— В командировке.

— Вот как! Когда же он уехал? — снова спросил я.

— Позавчера.

— А когда вернется? Мне бы нужно с ним встретиться.

— Это невозможно. Он очень далеко.

Я был удручен. В этот момент я и обратил внимание на то, как неохотно и односложно отвечает боец на мои вопросы. Он был совсем не похож на тех, кого я встретил здесь несколько дней назад. Мне хотелось все же выяснить, где Фонг. И вспомнив о своем подарке, я вынул его из кармана.

— Я хочу попросить вас передать Фонгу табак.

Боец некоторое время смотрел на пакетик, потом, не глядя на меня, сказал:

— Оставьте его себе, я ничего не могу передать Фонгу.

Всем своим усталым, измученным видом он как будто хотел дать понять, что лучше не продолжать эту беседу. Видимо, он не спал всю ночь. Мне не оставалось ничего другого, как поблагодарить его и выйти.

Я в замешательстве стоял перед землянкой. Я не могу уйти, пока не найду своих вчерашних друзей. Внезапно вспомнив одно обстоятельство, я вернулся в землянку.

Я боялся только одного — что парень уже снова уснул, но он лежал, положив руку на лоб, и глаза его были широко открыты. Повернувшись, он посмотрел на меня все еще красными от сна глазами.

— Мне нужно видеть Кана, — сказал я.

— Какого Кана? Ротного или рядового?

— Такого молодого… с усиками, — в замешательстве сказал я.

— А, значит, ротного. Вы с какой стороны пришли, с гор?

— Да.

— Идите тогда вперед, километра через два увидите засохшее дерево, а по правую руку будет поле и на нем четыре орудия… Кан там.

Значит, молодой военный, которого я тогда встретил, был командиром роты. Я спустился в поле. Хорошо, что в тот раз я попал сюда. Если бы совещание, на которое я тогда шел, созвали бы несколькими днями позже, мне не довелось бы встретиться с этими людьми. Сейчас я найду Кана на позиции и передам ему пакетик табаку для кальяна. Я догадывался, что сам он, как и я, наверняка не курит кальян, но зато он должен знать, кому в их части может пригодиться этот табак. Я подошел к тому самому полю, которое в прошлый раз показалось мне морем со вздыбившимися волнами. Орудий там уже не было. На земле, израненной бомбами, виднелись глубокие борозды от автомобильных колес. Кольцо, в котором оказался враг, с каждым днем сужалось. Теперь артиллеристы приблизились к тому месту, где прежде стояла наша часть.

Едва я спрыгнул в траншею, как увидел человека, бегущего мне навстречу. Это был Кан.

Кан тоже узнал меня и заулыбался. Когда он улыбался, даже у глаз не собирались морщинки. Если б не усики, его вполне можно было бы принять за мальчишку.

— А я к вам собрался, — сказал я ему.

— Мы ведь уже глубже передвинулись.

— Знаю, мне сказали, я как раз и направлялся туда.

— А как же вы здесь очутились?

— Мне хотелось посмотреть на ваши старые землянки.

Я отстегнул пуговицу и вынул из кармана пакет с табаком, который слежался так, что стал похож на пакетик с пластырем.

— Еле достал… — сказал я. — Очень вас прошу, отдайте это самому заядлому курильщику.

Кан, весело улыбаясь, взял пакет.

— Отлично! Разделим между всеми поровну.

— Если найдется такой же заядлый курильщик, как Фонг, можете отдать ему сразу все.

Улыбка сразу исчезла с лица молодого ротного.

— Вы уже забрали свои часы? Вот и нет теперь у нас больше часовой мастерской.

Смутное подозрение шевельнулось во мне. Я спросил:

— А где же Фонг?

Кан удивленно взглянул на меня:

— Разве кашевары вам не сказали? Фонг погиб.

Какое-то мгновение мы молчали. Значит, Фонга больше нет в живых. А ведь нам здесь просто необходимы такие люди, веселые жизнелюбы, использующие любую возможность, чтобы помочь всем и каждому. Только теперь я понял, почему кашевар встретил меня так невесело, когда я пришел за часами.

Кан рассказал мне, как это все случилось.

Два дня назад утром часть, в которой служил Кан, получила указание переменить позиции и продвинуться в глубь кольца. Командир роты поехал вперед, чтобы все подготовить. Кан и замполит остались руководить перевозкой орудий.

Машины, везущие орудия, двигались по дороге, только что расчищенной саперами среди поля, на котором сравняли межи. Через пятнадцать-двадцать минут зенитки должны были уже стоять на новом месте. Но не успели машины пройти и полдороги, как туман, висевший над полем, вдруг рассеялся. Видя, что обстановка осложняется, Кан и замполит сели один в головную, другой в замыкающую машину и отдали водителям приказ ехать как можно быстрее. Но было уже поздно. С одной из высот неприятель заметил их, и орудия Мыонгтханя открыли по машинам огонь.

Дым от снарядов закрыл колонну. Иногда не видно было даже впереди идущей машины. Головная машина была подбита и, потеряв способность двигаться, закрыла дорогу трем остальным.

Кан сидел вместе с Фонгом в последней машине. Увидев, что машина, которая шла впереди, остановилась, Фонг высунулся в окошко и крикнул:

— Поворачивай влево, давай прямо по полю!

Но водитель не услышал его, потому что в этот момент снаряд угодил в покрышку. Фонг повернулся к Кану:

— Вырвемся вперед!

Кан кивнул. Фонг дал газ и вывернул влево. Стиснув зубы, он удивительно ловко повел машину прямо по полю, они проскочили, обогнув застрявшие машины, и благополучно добрались до нового места. Фонг очень быстро отцепил орудие. Казалось, задачу свою он выполнил. Но он тут же заявил, что хочет вернуться и вывезти застрявшие орудия.

Ему удалось привезти два из них, но когда он прицепил к своей машине третье — последнее, его ранило осколком в голову. Он умер тут же, на месте. Другой водитель сел за руль его машины и отвез орудие.

Кан грустно помолчал, а потом добавил:

— Видя, что обстрел усилился, я залег у края поля и крикнул: «Фонг! Останови машину, пережди немного». Но он ответил: «Разрешите мне не останавливаться, ведь они зенитку разворотят!» Это верно, орудие ценное. Но если б он послушался меня и немного переждал, может быть… У нас все его очень любили. Жаль парня. — Здесь ни для кого не редкость, если кто-то гибнет от пули или снарядов врага. — Мы привыкли сдерживать свои чувства, особенно командиры. — И Кан перевел разговор на другое: — На новом месте мы строим линию № 2 Дьенбьенфу. Сегодня я заберу туда последних — кашеваров. Мы как раз кончаем строить кухню. Наш кашевар теперь будет сидеть и готовить в специальном бункере, не то что раньше, когда ему приходилось бросать все и убегать, едва только начнется обстрел. Ну, а вас, если нужно будет постричься, приглашаем к нам. Мы скоро откроем «Столичную парикмахерскую». У нашего парикмахера есть даже белый халат и одеколон. Наши ребята как раз только что поймали парашют с грузом, который с самолета сбросили врагам, там оказалось несколько флаконов одеколона, В парикмахерской тоже будет все бесплатно…

Он слегка нахмурился, потом сказал:

— Фонг, когда починил ваши часы, сказал мне, что ось маятника, которую ему удалось найти, немного коротковата. Поэтому заводите часы медленно… Но все равно они будут идти все двадцать четыре часа!


Перевод И. Зимониной.

Хюи Фыонг

БОМБА ЗАМЕДЛЕННОГО ДЕЙСТВИЯ

Все решилось… Лам вызвался выполнить «особое поручение» вместо Хао, и командование части, взвесив это предложение, одобрило его. Все произошло так быстро, что Лам, выходя из палатки, в которой размещалось командование части, ошеломленно подумал: а не слишком ли дерзкое решение он принял?

В их части так уж повелось: все командиры, в том числе и Тхан, командир отделения, имели обыкновение быстро принимать решения. Нельзя сказать, что Лам был никчемный малый, но среди других бойцов ничем не выделялся. Он был старательным. Во время ожесточенных воздушных налетов не было случая, чтобы Лам сбежал с боевых позиций. Но на большее, казалось, он и не был способен. В характере Лама не было ни одной сколько-нибудь примечательной черты. На его счету не числилось ни одного более или менее стоящего предложения, ни одного выдающегося поступка. Ничего необыкновенного, из ряда вон выходящего он не совершил. Просто делал что положено… И все молчком, молчком… Про него говорили: «Равнодушный какой-то парень…» В конце концов он и сам стал считать себя таким.

И вот сейчас, неожиданно даже для самого себя, Лам вызвался на такое дело, которое никак не назовешь обычным — обезвредить бомбу! Всякому понятно, какое это опасное дело, тем более если человек берется за него впервые.

Сначала товарищи по отделению не приняли эту новость всерьез. Больше всех горячился командир Тхан. Он придирчиво оглядел Лама и накинулся на него:

— А ты как следует подумал? Нет, ты скажи: ты действительно все обдумал?

— Так точно!

— Но всем нам… страшновато за тебя. Ведь никогда раньше тебе не приходилось этим заниматься. А без опыта…

— Ну, кое-какой опыт у меня есть. А скалы, которые я взрываю, разве это не то же самое? В общем, почти одно и то же… ничего особенного.

В ответ на это Тхан только фыркнул. Он и сам еще был очень молод. Лицо у него было мальчишески пухлое, над верхней губой едва начали пробиваться редкие усики. Пожалуй, он был даже моложе Лама. Любопытно, откуда у Лама эта самоуверенность… даже строптивость? Совсем на него непохоже. Тхана охватило какое-то радостное чувство, но он тут же подумал об ответственности, которая ложится на него, и постарался придать своему лицу как можно более строгое выражение.

— Никакой самодеятельности не должно быть, понимаешь? — снова напустился он на Лама. — На тебя смотрит вся наша часть, и от успеха этого дела зависит многое. Ты понимаешь, на какой риск идешь?..

Лам усмехнулся про себя: как будто он и сам не понимает… Любит этот Тхан поучать, а зачем? Ламу прежде не доводилось ни разу иметь дела с бомбами этого типа — он их в глаза не видел, — хотя достаточно наслышался об их силе. Девушки из второго отделения, Хюе и Ну, рассказывали, что эта чертова бомба очень больших размеров — ну прямо кит! Лежит она на дороге, зарывшись носом в землю, а хвостовое оперение торчит вверх — настоящее чудище! По-видимому, девчонки считали Лама парнем глуповатым и трусливым и получали немалое удовольствие, стращая его. Но только зря они старались: он и сам понимал, что любая бомба замедленного действия, а тем более такая — это тебе не перезрелый плод хлебного дерева, сорвавшийся в саду с ветки. Конечно, Лам не был смельчаком, но вот уже без малого шесть месяцев он только и делал, что ремонтировал дорогу здесь, на этом горячем участке фронта, и постепенно привык, даже обрел какую-то нечувствительность, ко всем этим бомбам и снарядам. Конечно, невольно становится не по себе, когда этакий зловещий «гостинец», с воем раздирая воздух, стремительно несется к земле и взрывается на твоих глазах где-нибудь поблизости: осколки свистят прямо над головой… но на этом все и кончается. Лам, как и все остальные, преспокойно отряхивал землю с одежды и снова принимался за дело. Но бомба замедленного действия! Она залегла там как кровожадный зверь, подстерегающий свою добычу, а он должен приблизиться к этому зверю, ощупать его пышущее злым жаром тело, с величайшей осторожностью выгрести из-под него землю, чтобы заложить мину, установить взрыватель… И откуда ему знать, в какую минуту должен сработать механизм, установленный в этом мерзком теле из железа и стали, чтобы сотни килограммов смертоносного металла разлетелись в разные стороны и разорвали его собственную грудь. Увы, все может случиться именно так. Лам подумал о своей матери… Она волновалась всякий раз, как только Лам начинал шмыгать носом, схватив насморк. Что было бы с ней, если б она узнала, на какое дело он решился…

Хватит, не надо больше об этом думать. Все гораздо проще: бомбу нужно обезвредить до наступления темноты, чтобы открыть путь для продвижения наших войск. Этим делом должен был заняться Хао, «сапер номер один» — как звали его в части. Но Хао расхворался, и ему никак нельзя было поручать такое дело. Остался Лам, который неплохо наловчился взрывать скалы — тут уж он никому не уступит. Кого же посылать, как не его.

Когда эта мысль пришла ему в голову, Лам на какое-то мгновение похолодел от ужаса. Но уже в следующую минуту принятое решение полностью завладело им, и он почувствовал не ужас, а странный трепет, какую-то не вполне осознанную надежду… Нет, это была не надежда, а настойчивое желание, потребность сделать то, что свыше его сил — именно поэтому он сейчас уже не смог бы отказаться от внезапно принятого решения, оно завладело всем его существом, неотвязно-заманчивое, влекущее…

И только уложив в сумку мины и взвалив на плечо железную лопату, Лам по-настоящему осознал всю серьезность задания, которое ему предстоит выполнить. Все отделение было в сборе, за исключением Хао.

— Смирно!

Когда Тхан, выстроив отделение, чтобы попрощаться с Ламом, строгим голосом подал команду, Лам почувствовал, что от смущения и волнения лицо его зарделось и покрылось потом. Ему очень хотелось пошутить или хотя бы улыбнуться: к чему все эти церемонии? Он постарается быстро управиться — и мигом назад! Но всмотревшись в сурово-торжественные лица бойцов, Лам прикусил язык, слова застряли у него в горле. Вот они, его товарищи: командир отделения Тхан, неизменно серьезно относящийся к любому делу, но такой ребячливый в часы отдыха; Лак, который пришел к ним прямо из седьмого класса, — он вечно что-то мастерил, сверлил, пилил, за что по праву и получил кличку «инженер»; а вот Туан, самый веселый и озорной парень в отделении, с которым Лам обычно делится своими сердечными тайнами. Но странно, от его обычной насмешливости и говорливости сейчас не осталось и следа. Полные губы плотно сжаты — Ламу это кажется непривычным, — только чуть раскосые глаза часто-часто моргают, в них удивление и еще что-то невысказанное…

Величественный хребет Чыонгшон, покрытый густыми джунглями, гордо вздымается в лучах послеполуденного солнца. Темные стволы — за необыкновенную прочность древесины это дерево прозвали «железным» — упорно пробиваются сквозь густые, непроходимые заросли, причудливые сплетения ветвей и замшелых корней, которыми сплошь покрыты склоны гор. Верхушки деревьев теряются где-то в беспредельной вышине. В эту пору джунгли полны буйной жизненной силы. За десять с лишним дней непрерывных яростных бомбардировок уничтожены сотни вековых деревьев, выжжены целые бамбуковые рощи. И все же сейчас, в лучах заходящего солнца, завалы из мертвых деревьев с печальной жухлой листвой тонут в бескрайнем море яркой свежей зелени. А где-то рядом продолжается жизнь: травянистые лужайки вытоптаны проходившими здесь людьми, на сырой земле остались следы колес, и целые стайки пестрых бабочек то порхают над топкими болотными зарослями, то замирают разноцветным трепещущим ковром на зеленом бархате мхов.

Тишину этого необъятного зеленого моря нарушает только рокот горного водопада, спрятавшегося в темной расселине, время от времени откуда-то издалека, словно раскаты грома, доносятся глухие взрывы. Все живое замерло. Джунгли словно затаили дыхание. Это безмолвие оглушает Лама, обрушивается на него незримыми волнами.

По этой тропинке Тхан каждый день водил свое отделение, и Лам не замечал вокруг ничего особенного. Но сейчас, когда Лам оказался в этих местах один, все вокруг показалось ему совершенно иным, почти незнакомым. Словно все здесь стало более внушительным и исполнено какого-то нового значения. От выщербленных валунов вдоль тропинки, израненных пулями и снарядами, до подгнивших и рухнувших древесных стволов вдоль ручья. Размышляя о задании, которое ему предстоит выполнить, Лам попытался — уже в который раз — четко представить себе каждый шаг, каждое движение с того момента, когда он дойдет до места и примется за дело. Теперь, когда предстояло воплотить в жизнь свое решение, как-то само собой исчезло приподнятое настроение, остыл горячий порыв, охвативший его всего несколько минут назад, когда он стоял перед Тханом.

Спускаясь с холма, Лам вдруг заметил, что небо словно потемнело, черные тени стремительно пронеслись над лужайкой. Лам не успел еще услышать рокот моторов, а четыре самолета уже шли в пике над джунглями. С оглушительным грохотом взметнулись столбы взрывов, и каменные громады скал отозвались протяжным воем, будто несметные полчища лесных чудовищ с ревом ринулись напролом, сметая все на своем пути.

«Снова бомбят. Видно, хотят засыпать землей бомбы замедленного действия!»

Внезапно Лама охватило смятение, какое-то щемящее чувство тоски, от которого он никак не мог избавиться, сколько ни старался. Жуткая навязчивая мысль сверлила мозг и неотступно следовала за ним по пятам. А что, если он станет жертвой какой-нибудь шальной бомбы? Ведь если он найдет свою смерть в этих безлюдных зарослях, то как бы ни старались товарищи отыскать его жалкие останки, им это все равно не удастся. Он исчезнет бесследно!

Боже, как ясно он представлял себе сейчас их лица, особенно тогда, когда они поют хором или перебрасываются веселыми частушками, дружно работая ломами и лопатами. Они все время видят тебя, а ты — их, они слышат биение твоего сердца, а ты видишь их запыленные,вымазанные землей спины. Время от времени кто-нибудь бросает камешком в одну из девчонок, работающих тут же, и все весело хохочут. В такие минуты Лам казался себе необычайно сильным и храбрым. А вот сейчас… Почему привычные взрывы бомб кажутся сейчас такими оглушительными, вызывают такое жуткое чувство?

А как же Хао? Ведь он изо дня в день в одиночку обезвреживал эти бомбы замедленного действия. Возвращался он обычно весь перепачканный, словно ему пришлось выкарабкиваться из ямы, и в ответ на расспросы лишь посмеивался. А Лоан? Каждый день этой девушке из группы снабжения приходится пробираться горными тропками до самого Кхече, а то и до Тхакда. Там она закупает продукты и тут же отправляется в обратный путь, чтобы вовремя доставить тяжелую ношу в свою часть. Лоан рассказывала, как однажды ночью ей пришлось карабкаться по горам во время сильного паводка, отчаянно продираясь сквозь густые заросли с тяжелыми корзинами рыбы на коромысле. Почему он, Лам, не такой, как они?

Бомба разорвалась где-то совсем близко. Теперь он уже не шел, а бежал, взвалив на плечо лом, который подскакивал на бегу и ударял о плечо, но Лам почти не чувствовал боли. В этой части леса кроны могучих деревьев, которые прозвали железными, переплелись так густо, что почти закрывали небо, и Ламу не удавалось разглядеть, откуда и в каком направлении летели вражеские самолеты — он мог догадываться об этом лишь по реву моторов. Ясно было, что самолеты пикировали где-то совсем рядом. Взрывы грохотали со всех сторон, не успевала одна бомба разорваться за его спиной, как другая падала впереди.

Среди раздирающих слух взрывов Лам ясно различал грохот раскалывающихся скал, шум осыпающейся земли, уханье и стоны падающих деревьев, металлический скрежет осколков, с ожесточением долбящих древние валуны. Узкая тропинка стала заметно шире. Ламу вдруг показалось, что на примятой траве он различает след колес. Может быть, где-то совсем близко засада… От этой мысли ему стало не по себе, мурашки поползли по спине… Он побежал еще быстрее, задыхаясь от едкого дыма и гари…

— Лам, где ты?

Хриплый голос Хао замер и затерялся во мраке пустынных джунглей. Хао вытянул шею, еще раз осмотрелся по сторонам, но вокруг него лишь шелестели густые высокие травы, солнце нещадно слепило глаза, и эта резь была невыносима. Надо идти напрямик, самой кратчайшей дорогой… «Может быть, я его еще догоню, может быть, успею… Надо успеть…»

С трудом сохраняя равновесие — он еле держался на ногах, — Хао прислонился к дереву, перевел дух, чтобы набраться сил, затем, шатаясь, спустился к пересохшему ручью и пошел вдоль его русла, с трудом продираясь сквозь заросли осоки.

Сейчас, когда сознание полностью вернулось к нему, его тревога еще больше усилилась. Он не мог простить себе своей слабости, не мог смириться с тем, что позволил болезни завладеть всем его телом, приковать его к постели. Болезнь парализовала его волю, он так ослаб, что не мог пошевелить ни рукой, ни ногой, не мог перебороть эту слабость. Когда приступ кончился и Хао открыл помутневшие глаза, он с удивлением обнаружил, что лежит на деревянной кровати и разглядывает солнечный лучик, скользящий по койке. Затем потрогал мокрое полотенце у себя на лбу и тупо уставился на склянку с лекарством, оставленную санитаром на бамбуковом столике. Через некоторое время он уже вполне осознанно вслушивался в негромкие голоса снаружи, затем услышал напутствие Тхана и знакомый смущенный голос Лама. Хао все понял, он попытался позвать товарищей, но голос его был слишком слаб. Голова его, казалось, плыла в тумане, словно его опоили ядовитым зельем. Он попытался сбросить с себя тяжелый дурман, но от чрезмерного волнения снова впал в забытье. Когда Хао окончательно пришел в себя, Лам уже ушел: Хао понял это по удаляющемуся топоту ног — по-видимому, товарищи отправились выполнять очередное задание — да по команде дежурного, голос которого доносился откуда-то издали. Возможно, ребята отправились в лес за бамбуком, который потребуется им для ночной работы.

Значит, Лам ушел, а он, Хао, остался лежать один, в этой палатке, на больничной койке. Тревожное чувство не покидало Хао ни на минуту. Он был в полном смятении: стало быть, товарищи не могли дожидаться, пока у него пройдет приступ, и, очевидно, у них не было возможности послать-за саперами на тот берег реки — это потребовало бы слишком много времени. Значит, на этот раз дело исключительно важное, совершенно неотложное. А разве Лам справится с таким делом? Нет, ему это не под силу. Лам не глуп, смекалки у него предостаточно, да и смелости в нужный момент, пожалуй, хватит. Все это так. Хао подумал, что он понимает Лама лучше, чем кто-либо другой в их части. Когда они вместе с Ламом учились в школе, Лам считался самым прилежным учеником, особенно хорошо ему давалась математика. Лам был добродушен и отзывчив, хотя и не отличался разговорчивостью. Что же касается смелости… Так ведь не кто иной, как Лам, мог, не задумываясь, врезаться в самую гущу отчаянных уличных драчунов, хотя с виду казался медлительным, нерешительным и даже робким. Хао был младше Лама, и все же верховодил он, а не Лам. Так уж получилось, что Лам нуждался в его помощи, даже опеке. Когда они оба вступили в молодежный отряд дорожников, мать Лама пришла в дом Хао и говорила с ним так, словно не он был младшим, а Лам. Она сказала: «Он у меня еще очень неразумный. Не сегодня-завтра вас отправят в чужие места, будете жить среди чужих людей, так ты за ним присмотри в случае чего. Без тебя я бы его и не отпустила!» Мать очень любила Лама… Да и как не любить, ведь он был единственным сыном, сиротинкой… Отец-то погиб, когда Лам был еще совсем крошечным… Хао все это знал и тоже жалел Лама.

И вот сейчас, когда Лам отправился выполнять задание вместо него, Хао не мог найти себе места, не мог унять тревоги. Ведь для того, чтобы обезвредить бомбу замедленного действия, мало одной смелости — здесь нужна особая смекалка, нужна отвага особого рода. Здесь счет ведется на секунды… Одно неверное движение, минутное замешательство… Требуется хладнокровие, исключительное хладнокровие… Приговор — жизнь или смерть — выносится в одну секунду! Хао знал это лучше, чем кто-либо другой, и именно потому не мог допустить, смириться с тем, что другой — а этим другим к тому же оказался Лам — заменит его в таком деле…

Хао не помнил, как заставил себя подняться с постели, как ухитрился преодолеть открытое пространство возле санитарной палатки так, чтобы его не заметили девчонки-поварихи. Когда он нахлобучил на голову шлем и встал на ноги, он с ужасом подумал, что не сможет сделать ни шагу. Ноги казались невероятно тяжелыми и не желали слушаться. С величайшим трудом ему удалось выбраться из палатки наружу, от яркого солнечного света у него закружилась голова, и только каким-то чудом он удержался на ногах. Первые несколько шагов он проковылял, обливаясь потом, затем с удивлением обнаружил, что ему как будто бы стало лучше и он в состоянии двигаться дальше. Дорогу он знал как свои пять пальцев, но никогда еще она не казалась ему такой трудной. Камни, покрытые скользким мхом, разъезжались под ногами, утыканные колючками лианы больно хлестали по лицу, рукам и шее. Хао шел, пригнувшись, плотно сжав губы, чувствуя, как кровь приливает к голове, стучит в висках, а перед глазами маячат красные круги, отвратительная рябь… Хао не помнил, сколько времени шагал таким образом. Когда послышался рев вражеских самолетов и над головой начали рваться бомбы, он был уже в девственном лесу. Оставалось пересечь этот лес, затем перейти вброд горный ручей, а там уже и дорога недалеко. Он остановился на секунду, чтобы перевести дыхание, затем снова позвал:

— Лам, где ты?

Его голос отозвался эхом — это скалы ответили ему, затем эхо потонуло в хаосе грохота, наполнившего джунгли; бомбардировщики продолжали неистовствовать и крушить все вокруг.

* * *
Лам и Хао чуть было не столкнулись лбами. Увидев друга, Лам в первую минуту остолбенел от изумления, но, придя в себя, порядком рассердился. Он сам не мог взять в толк, почему встреча с Хао вызвала у него такую досаду. Увидев, какие у Хао красные, воспаленные глаза, какой болезненный вид, Лам не смог сдержать раздражения:

— Что за чудак! Ты ведь болен — чего же ради тебя сюда принесло? Забыл, что Тхан велел тебе лежать?

Хао виновато отвел глаза. В самом деле, возразить что-либо трудно. Он и в самом деле едва стоит на ногах. Стараясь скрыть свою слабость, Хао перевел дух и стал с беззаботным видом стряхивать сухие листья, приставшие к одежде.

Но Лам снова напустился на него:

— Что же ты молчишь? Я хочу узнать: ты действительно явился сюда по приказу Тхана?

— Нет, что ты!

Тут только Хао посмотрел в глаза другу. Тот добродушно улыбнулся и спокойно сказал:

— Никто мне не приказывал. Понимаешь, я сам… Просто я беспокоился за тебя.

В этот момент Хао так был похож на того мальчишку, с которым Лам учился в школе. Та же добродушная улыбка, тот же невозмутимый тон. Он был младшим, но всегда опекал его, старшего, всегда готов был защищать его. Лам вдруг все понял. Встретившись с ним взглядом, Лам почувствовал, что окончательно выходит из себя, однако Хао рассудительно продолжал:

— Лам, друг! Я очень за тебя беспокоился. Тебе ведь никогда не приходилось заниматься таким делом. К тому же это моя обязанность, ты тут ни при чем. Я уже вполне оправился, ну, давай-ка мне мины…

— Нет! Ни за что в жизни!

Лам замотал головой и вдруг подумал, что повторяет слова, которые слышал от других. Ни за что в жизни… Хао любил произносить эти слова, когда они вместе работали на дамбе, защищающей поля от наводнения, или когда рыли канавы на полях кооператива. А дома его собственная мать каждый день произносила эти самые слова. И здесь, в части, многие говорили так… и всегда решали за него. А он, Лам, это терпел и вел себя словно избалованный, всеми оберегаемый ребенок. Только теперь он понял, как все это ему надоело. Нет, он больше не позволит так обращаться с собой.

Попятившись назад, Лам судорожно вцепился в сумку с минами, словно опасаясь, как бы Хао не вырвал сумку у него из рук. Тот приблизился к нему, собираясь что-то сказать, но не успел и рта раскрыть, как почувствовал на своем плече сильную руку Лама и впервые в жизни увидел в глазах друга незнакомые злые огоньки. Даже голос Лама показался ему совершенно незнакомым — слишком строгим и твердым:

— Ну ладно, хватит! Ты можешь наконец понять, что это задание поручено мне и я не могу перепоручить его кому бы то ни было. Ясно? А теперь иди назад…

Все это было сказано спокойно, но твердо.

— Лам! Да выслушай же ты меня! Надо быть очень осторожным, очень…

Но Лам уже не слушал, он стремительно бросился вперед. На бегу он несколько раз оглянулся и радостно засмеялся, белоснежные зубы так и засверкали на мокром от пота лице.

* * *
Эту бомбу Лам увидел сразу. Спускаясь по крутому склону к дороге, он не сводил глаз с чудища, зарывшегося носом в землю прямо посредине дороги.

«Ну и подарочек подбросил нам мистер Джонсон!» — подумал он.

Разговаривая вполголоса сам с собой — это как-то успокаивало, — Лам остановился в нескольких шагах от бомбы. Она поразила его своими огромными размерами. «Ну и ну! — подумал Лам, — она похожа на гигантскую лодку, опрокинутую вверх дном. Ишь ты, как чудно выкрашена, не то желтая, не то рыжая». Впервые в жизни Лам собственными глазами увидел такую огромную бомбу… и совсем целую… Разглядывая бомбу, он вдруг обнаружил, что нисколько не волнуется. Он ощупал шероховатый корпус бомбы и только поежился.

Тело бомбы оказалось горячим, как нагретая сковорода. Может быть, оттого, что злой огонь, заключенный внутри, уже начал разгораться, а может, она нагрелась от солнца? Кто ее знает! Что толку понапрасну волноваться и ломать себе голову? Надо поскорее приниматься за дело, так-то оно будет лучше.

Лам приступил к делу. Земля на том месте, где залегла бомба, оказалась твердой, как обожженный кирпич, и лом отскакивал от нее. Но для Лама это была привычная работа — недаром он наловчился взрывать скалы. Вскоре углубление для закладки мины было готово. Лам еще раз ощупал ямку над горячим корпусом бомбы. Ну вот, почти все готово. Остается заложить запал, установить взрыватель, установить мины в углублении… все это он проделывал не раз, все давно знакомо. Вот только запал… кто знает, какой длины должен быть шнур… А то ведь не успеешь добежать до поворота дороги, как эта штуковина бабахнет.

Лам стал в тупик. От волнения у него заныло под ложечкой… Стиснув зубы, он одним ударом ножа перерезал шнур, уложил все мины в приготовленную ямку и плотно присыпал их землей…

Достав коробок, он невольно помедлил и, чиркнув спичкой, не сразу поднес ее к концу шнура… Шнур загорелся, но Лам подождал еще секунду-другую: надо было убедиться, что огонь побежал дальше. Лам в последний раз взглянул на чудище, залегшее посреди дороги. «Ну и громадина, — снова подумал он, — чтоб тебе пусто было, американский гостинчик! Только бы успеть убраться подальше отсюда, ведь через минуту-другую твое раздутое брюхо разлетится на куски и останется лишь груда металлолома!» Лам бежал, бормоча себе под нос: «Ничего, через минуту твоя песенка будет спета! И не так уж трудно было с тобой расправиться, дело, прямо надо сказать, пустячное…»

* * *
В лесу снова воцарилась торжественная тишина. Глубокое спокойное безмолвие. Не слышно больше взрывов. Даже цикады в густой листве разом оборвали звонкий хор. И только ручей неумолчно журчит в прохладной зеленой тени.

Лам искупался в ручье. Тщательно отряхнув от земли гимнастерку, он накинул ее на плечи и уселся рядом с Хао. Теперь, когда все было позади, его так и тянуло поозорничать… Он сунул за шиворот Хао холодную мокрую руку.

— Ну-ка, Хао, угадай, когда я больше всего волновался?

— Когда тебя засыпало землей?

Хао осторожно освободился от мокрой руки друга и стиснул ее в своей горячей ладони.

— Как бы не так!

— В тот момент, когда поджигал шнур?

— А вот и нет!

— Ну, тогда сдаюсь!

— Так вот: больше всего я волновался, когда налетел на тебя.

Хао изумился:

— Да ты что? Ты это серьезно?

Лам медлил с ответом. Помолчав некоторое время, он сказал с расстановкой, покачивая головой как бы в такт собственным мыслям:

— Представь себе, так оно и было. Больше всего я волновался именно в тот момент. Я так боялся, что ты не дашь мне самому выполнить задание…

И, словно вдруг испугавшись, что Хао его неправильно поймет, Лам заговорил быстро и сбивчиво:

— Это верно, что дело у нас общее, и неважно, кто его выполняет, ты или я. Но посуди сам… Если бы ты не заболел, а я не осмелился, не вызвался на это задание вместо тебя, то не представляю, что бы я потом делал. Разве не так? Я знаю, что ребята считают меня недотепой… и ты тоже. Да и сам я себя не высоко ставил. И только теперь понял: каждый может преодолеть себя, если захочет. Надо только хорошенько понять, в чем состоит твой долг, и приложить побольше усилий, ну чуть-чуть побольше… Вот как я, когда запалил шнур… Нужно было только зажечь спичку — и все пошло само собой… Я все про это думаю… Разве не так?

Лам смущенно запнулся. Но Хао видел, что у него радостно на душе и эта радость рвалась наружу, как прорывается на волю подземный ключ. Хао кивнул головой, с веселым и добрым смехом сказал:

— Верно, верно!

Девственный лес по ту сторону ручья неожиданно огласился какими-то звуками. Прислушавшись, друзья различили шелест сухих листьев, звонкий девичий смех. Похоже, что это девчонки из их части. Ну, конечно, они. Начинается ночная работа — так всегда бывало после того, как обезвреживались бомбы замедленного действия.

Вдали чернели громады гор, их причудливые очертания чем-то напоминали зубья гигантской мины. А вот и серп луны, он вынырнул, светлый и насмешливый, и расплылся в широкой улыбке.


Перевод И. Глебовой.

Примечания

1

«Джонсон» — так вьетнамские патриоты именовали американские бомбардировщики. — Здесь и далее примечания переводчиков.

(обратно)

2

Нон — широкая конусообразная шляпа, обычно плетенная из пальмовых листьев.

(обратно)

3

Тханглонг (Город Взлетающего Дракона) — старое название Ханоя. Здесь — наименование марки первосортных вьетнамских сигарет.

(обратно)

4

Обычай прибавлять к имени детей слово «ка» (старший) или порядковые числительные (второй, третий и т. д.) существовал в семьях на юге Вьетнама. Впоследствии этот обычай был заимствован преступным миром.

(обратно)

5

Война против французских колонизаторов (1946—1954 гг.).

(обратно)

6

Имеется в виду заявление Л. Джонсона о прекращении бомбардировок территории ДРВ с 1 ноября 1968 г.

(обратно)

7

Цилинь — фантастический зверь, единорог, его появление в прошлом связывали с наступлением благоденствия, а поэтому в праздники устраивались процессии с цилинем: один из участников надевал огромную маску, изображавшую цилиня.

(обратно)

8

Тео — вьетнамская народная музыкальная драма.

(обратно)

9

Нгуен Зу (1765—1820) — известный вьетнамский поэт.

(обратно)

10

Кинь — главная роль в популярном спектакле тео «Куан Ам Тхи Кинь».

(обратно)

11

Тэй («западный») — так вьетнамцы называли французских колонизаторов.

(обратно)

12

«Лыу Бинь и Зыонг Ле» — известная старинная пьеса народного театра.

(обратно)

13

Во Вьетнаме существовало поверье, что сожженные на могиле предметы оказываются на том свете у покойного.

(обратно)

14

Движение вызвано уходом мужчин в армию. Женщины брали на себя обязательство заменить их на производстве, в воспитании детей и с честью выполнить свой общественный и производственный долг.

(обратно)

15

Мау — около 3600 кв. м.

(обратно)

16

Сао — около 360 кв. м.

(обратно)

17

Имеется в виду протекающая через Ханой Красная река.

(обратно)

18

Чтобы предохранить окна во время бомбежки, во Вьетнаме часто наклеивают на стекла не обычные бумажные полосы, а вырезанные из бумаги силуэты цветов, зверей и т. п.

(обратно)

19

Шыа — разновидность олеандра.

(обратно)

20

Ка куонг — тля камфарная; водяное насекомое, в брюшных железах его содержится ароматическая жидкость, употребляемая для приготовления приправ.

(обратно)

21

Большой театр — самый крупный зал Ханоя, находящийся в центре города; в нем выступают различные театральные и музыкальные коллективы, проводятся торжественные мероприятия и т. п.

(обратно)

22

Шау — высокое дерево из семейства манговых, кислые на вкус плоды его употребляются в пищу как приправа.

(обратно)

23

Имеются в виду уличные бои в Ханое 19 декабря 1946 г., когда французские войска, нарушив соглашение, атаковали правительственные здания и узловые пункты города; события эти послужили началом войны Сопротивления.

(обратно)

24

Каждая часть Народной армии ведет свое подсобное хозяйство, где выращиваются овощи, откармливаются свиньи, куры и т. п.

(обратно)

25

Иенфу — пригород Ханоя.

(обратно)

26

Молодежные ударные бригады формировались в основном из девушек; они восстанавливали и строили дороги и переправы.

(обратно)

27

Дан — струнный щипковый инструмент.

(обратно)

28

Зялам — пригород Ханоя, отделенный от города Красной рекой, там находится аэропорт.

(обратно)

29

Дай — один из притоков Красной реки, протекает вблизи Ханоя.

(обратно)

30

Фо — суп из рисовой лапши с мясом.

(обратно)

31

Бань кхук — начиненные фасолью и свининой пироги из рисовой муки и листьев полевого растения кхун.

(обратно)

32

Нгой — небольшая, похожая на голубя птица с серым оперением.

(обратно)

33

Дьенбьенфу — город в автономной зоне Тэйбак; здесь с марта по май 1954 г. развернулось сражение, решившее исход войны Сопротивления.

(обратно)

34

Угольные ряды — улица, выходящая на набережную Красной реки, названа так, потому что когда-то на ее месте находилась деревня, где занимались обжигом угля и извести.

(обратно)

35

Имеется в виду лето 1954 г., когда закончилась война Сопротивления против французских колонизаторов.

(обратно)

36

Во вьетнамских семьях нередко сыну дают имя такое же, как у отца.

(обратно)

37

Тэйбак — автономный район в горах на северо-западе ДРВ, его население в основном составляют малые народности.

(обратно)

38

«Троецарствие» — классический китайский роман XIV века, написанный Ло Гуань-чжуном по записям придворного историка Чэнь Шоу.

(обратно)

39

«Повесть о Кьеу» (или «Страдания истерзанной души») — поэма великого вьетнамского поэта Нгуен Зу (1765—1820).

(обратно)

40

Имеется в виду война Сопротивления.

(обратно)

41

Вьетконг (букв. «вьетнамский коммунист») — так сайгонская и буржуазная печать Запада именовала патриотов Вьетнама.

(обратно)

42

Имеется в виду Национальный фронт освобождения Южного Вьетнама.

(обратно)

43

Кустистая или водяная пальма — невысокое растение, растет в заболоченных местах вдоль проток и рек.

(обратно)

44

Ноп — вид спального мешка.

(обратно)

45

Саронг — вид юбки, национальная одежда камбоджийцев.

(обратно)

46

Имеются в виду вьетнамцы, постоянно живущие в Камбодже.

(обратно)

47

Намаванг — населенный пункт на северо-востоке Камбоджи, у границы с Южным Вьетнамом.

(обратно)

48

Риель — денежная единица в Камбодже.

(обратно)

49

Архат — согласно буддийским представлениям, один из шестидесяти учеников Будды, которые благодаря общению с ним достигли состояния, позволяющего прервать цепь рождений и смертей, обусловленную кармой (судьбой).

(обратно)

50

Донгкан — единица веса, равная 3,7301 г.

(обратно)

51

Династия Ле правила в XV—XVIII вв.

(обратно)

52

Канбо — кадровый работник. После победы Августовской революции в горах Севера скрывались многочисленные банды, состоявшие из бывших сельских богатеев и их наемников; на борьбу с ними были брошены кадровые работники и регулярные части.

(обратно)

53

Кхен — музыкальный инструмент народности мео.

(обратно)

54

Дан мой — щипковый музыкальный инструмент.

(обратно)

55

Стихи даны в переводе Р. Казаковой.

(обратно)

56

Кинь — собственно вьетнамцы — самая большая группа в многонациональном составе Вьетнама.

(обратно)

57

На — растение с крупными сладкими плодами (крушина съедобная).

(обратно)

58

Лим — железное дерево.

(обратно)

59

Дядя Хо — так в народе называли Хо Ши Мина.

(обратно)

60

Имеются в виду бои с французскими колонизаторами во время войны Сопротивления.

(обратно)

61

Народные носильщики — отряды гражданского населения, подносившие армии продовольствие и боеприпасы; иногда они выполняли фортификационные работы.

(обратно)

62

Ван — так называли Во Нгуен Зиапа, одного из руководителей национально-освободительного движения; в настоящее время — член Политбюро ЦК ПТВ, министр обороны ДРВ.

(обратно)

63

Войска местной самообороны — полувоенные формирования, создававшиеся сайгонским режимом.

(обратно)

64

Имеется в виду сайгонский «президент» Нго Динь Дьем, убитый заговорщиками в 1963 г.

(обратно)

65

Сыть — растение, употребляемое для изготовления циновок и других плетеных изделий.

(обратно)

66

Зюис — Иисус.

(обратно)

67

Общество ветеранов нации — реакционная организация в Южном Вьетнаме.

(обратно)

68

Праздник Тет — Новый год по лунному календарю; праздник начала весны.

(обратно)

69

Тонг — административная единица в старом Вьетнаме, включавшая в себя несколько деревень.

(обратно)

70

Аозай — длинное платье с разрезами по бокам от пояса. Обычно его надевают в ансамбле с белыми широкими штанами.

(обратно)

71

Во Вьетнаме обычно едят два раза в день.

(обратно)

72

Имеется в виду девятый месяц по лунному календарю.

(обратно)

73

Ком — лакомство, которое приготовляется из расплющенного и слегка поджаренного молодого риса.

(обратно)

74

Дак — расстояние около 60 м.

(обратно)

75

Игра слов: «май» по-вьетнамски означает «абрикос».

(обратно)

76

Согласно старинному обычаю, девушка, угощая парня, тем самым дает ему понять, что в случае сватовства его ждет положительный ответ.

(обратно)

77

Ханг (Ханг Нга) — фея, живущая на Луне.

(обратно)

78

«Воздушная кавалерия» — десантные подразделения, оснащенные вертолетами и бронетранспортерами.

(обратно)

79

Зам — вьетнамская миля, мера длины, равная 432 м; дорогой в тысячу замов назвали знаменитую Тропу Хо Ши Мина.

(обратно)

80

Дан талы — щипковый музыкальный инструмент горной народности ванкиеу.

(обратно)

81

Вьетминь, или Лига борьбы за независимость Вьетнама, организация Народного фронта, созданная в мае 1945 г. по инициативе коммунистической партии.

(обратно)

82

Шокхань — имя одного из персонажей широко популярной поэмы классика вьетнамской литературы Нгуен Зу «Киеу» конец XVIII — начало XIX в.). Имя этого соблазнителя во Вьетнаме стало нарицательным, как имя Дон Жуана.

(обратно)

83

Соан, или мелия гималайская, достигает свыше 10 м в высоту; древесину его не ест жук-древоточец, поэтому из него во Вьетнаме обычно строят дома.

(обратно)

84

Казао — короткие народные песни, похожие на частушки.

(обратно)

85

Лукбат — народный песенный размер.

(обратно)

Оглавление

  • ПРЕДИСЛОВИЕ
  • Буй Хиен
  •   ЧАСЫ
  •   СЛЕЗЫ В ГЛАЗАХ КОМАНДИРА
  • Буй Хюи Фон
  •   АПЕЛЬСИНЫ
  •   КАМЕННЫЙ ВОРОБЕЙ
  • Во Хюи Там
  •   БРОДЯЧАЯ ТРУППА
  • Ву Тхи Тхыонг
  •   СЛУЧИЛОСЬ НЕИЗБЕЖНОЕ
  • До Тю
  •   В ЗОНЕ ОГНЯ
  •   ЗАПАХ МЕДОВЫХ ТРАВ
  • Доан Зиой
  •   ВСТРЕЧА
  •   НОЧЬЮ В ЛОДКЕ
  • Ле Чи Ки
  •   ПОЖАРНЫЙ
  •   ВЕЧЕР В ХРАМЕ ЛИТЕРАТУРЫ
  • Ма Ван Кханг
  •   ПЕСНИ МЕО
  •   МИЕТ, ДОРОГОЕ СЕРДЦУ СЕЛО
  • Нгуен Нгок
  •   ГЕРОИНЯ
  •   ВЫСОКО В ГОРАХ
  • Нгуен Нгок Тан
  •   СВОБОДА
  • Нгуен Тхе Фыонг
  •   РАССКАЗ БЫВШЕГО АКТЕРА
  •   СТАРЫЙ ДРУГ
  • Нгуен Тхи Кам Тхань
  •   РОЗЫ
  •   ДЕРЕВНЯ В ПЕСКАХ
  • Нонг Минь Тяу
  •   ДЕВУШКА МЭН
  • Тю Ван
  •   ЦВЕТЫ ЖЕЛЕЗНОГО ДЕРЕВА
  •   РАССКАЗ МОЛОДОГО СОЛДАТА
  • Фам Хо
  •   ВЕСЕЛИНКА
  •   СОАНОВЫЙ САД
  • Хыу Май
  •   ДАРЫ СЧАСТЬЯ
  •   ЧАСОВОЙ МАСТЕР С ЛИНИИ № 1
  • Хюи Фыонг
  •   БОМБА ЗАМЕДЛЕННОГО ДЕЙСТВИЯ
  • *** Примечания ***