Современные политические деятели [Жан Жак Элизе Реклю] (doc) читать онлайн
Книга в формате doc! Изображения и текст могут не отображаться!
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
Элизе Реклю
Современные политические деятели. Биографические очерки и характеристики.
Маршал Мак-Магог
Адольф Тьер
Герцог де Брольи
Луи Жозеф Бюффе
Ганри Алексан
Франсув Гизо
Эдгар Кине
Беле
Маршал Серано
Уильям Гадстон
1878 г.
Предисловие
Книга эта — портретная галерея современных политических деятелей, — государственных людей, маршалов, министров, писателей, которые и словом, и делом влияли и продолжают влиять на политические судьбы Европы. Как в действительной жизни, так и в этих портретах тени мешаются с светом, сильный ум с безумием, неподкупная честность с двусмысленным поведением; одним словом, — это люди самых разнообразных социальных оттенков, политических стремлений и миросозерцании. Рядом с честным и гениальным государственным человеком читатель встретит здесь и жалкую посредственность, выдвинутую случаем на первый план и играющую в современной человеческой драме такую-же руководящую роль, как и гений. Между такими ничтожными личностями, как Бюффе и Брольи, только благодаря счастливому стечению обстоятельств попавшими вместо галер в пантеон знаменитостей, и таким мудрым деятелем, как Гладстон, между таким салонным фатом, как маршал Серрано, и таким глубоким мыслителем, как Эдгар Кнне, лежит целая пропасть переходных ступеней, — такая-же
пропасть, как между трагическим и комическим элементен в самой жизни, между движением и застоем, между великими людьми и мелкими людишками. Но у них
есть одна общая черта — это верное и полное отражение в них добродетелей и пороков, мужества и слабости, ума и невежества нашей эпохи. Каждый из этих деятелей, давая тон и направление современным событиям, непосредственно участвуя в историческом движении, в тоже время составляет неизбежный продукт своего времени и поколения. Все, чтб есть в ннх высокого и низкого, светлого и темного, — все это скрывается в инстинктах той национальной среды, которая создала их и в которой им приходится действовать.
Последний приговор над современным деятелем принадлежит только истории, когда деятельность политического вождя вполне заканчивается и совершившийся факт освещает ее своим значением и результатом. Поэтому автор предлагаемых характеристик старался избегать категорических выводов и решительных приговоров; он строго держался фактического изложения, вполне убежденный, что читатель, политически подготовленный понимать логический смысл события, отделит в нем наружную обстановку от его внутреннего содержания, съумеет сам отличить белое от черного и предвидеть, кому из них выпадет на долю признательность или горький укор, лавровый венок или дурацкий колпак в глазах потомства.
I.
Маршал Мак-Магог, герцог Мадженский, президент французской республики.
Происхождение Мак-Магона.—Воспитание.—Его клерикальные и легитимистские убеждения—Быстрое возвышение по службе.—Отстранение от политики.—Проект слияния монархических партий.—Мак-Магон становится слугою второй империи.—Военные подвиги Мак-Магона.—Маршальский жезл.—Сенатская оппозиция Мак-Магона.— Почетная ссылка.—Арабское королевство.—Военный и клерикальный характер алжирской администрации.—Страшный голод в Алжирии.—Увлечения общественного мнения в отношении Мак-Магона.—Действия Мак-Магона во время немецко-французской войны,— Кто виноват в седанской катастрофе?—Своевременная рана, виг вовннца президентства Мак-Магона.—Приключение с креслами.— От ничтожных причин иногда происходят крупные последствия.— Влияние маршалыпи Мак-Магои.—Избрание Мак-Магона президентом республики.—Опасения республиканской партии.—Легенда относительно участия Мак-Магона в попытке монархической реставрации.—Семилетнее президентство.—Утверждение новых кардиналов.—Красноречие монсеньеров.—Ходячий анекдот в Париже.
I.
Морис-Патрик Мак-Магон родился в 1808 году, вь замке Сюлли, вблизи Отена. Данное ему имя „Патрик “ указывает на ирландское происхождение его фамилии. Мак-Магоны эмигрировали вр Францию после поражения английского короля Иакова И в сражении при Бойне. Изучение биографий замечательных людей приводит к заключению, что весьма значительная часть людей, достигших почестей и славы, и
Политические деятели, I
: ставших знаменитостями происходить из фамилий иностранных, поселившихся за три или за чеиыре поколения в стране, где они прославились. Декандоль, представляет этому поразительные доказательства въ4 своей кииге „История науки и ученыхъ**; подходящие примеры он берет в Швейцарии и преимущественно в Жфневеи ТЙдобные-же примеры, хотя и не в такой степени обильные, можно найти в истории Франции, Пруссии и России. Земледелец, желающий получить более обильную жатву, сеет не свои собственные « семена, а приобретенные им покупкой в местности, лежащей в нескольких десятках верст от его поля, и преимущественно севернее, чем южнее.
Французский двор, как известно, долгое время поддерживал Стюартов; он тратил баснословные суммы для их восстановления. Мак-Магоны, как люди преданные Стюартам и ревностные католики, встретили благосклонный прием при этом дворе. По словам Мак-Магонов, их фамилия происходит от древних ирландских королей, которыхъ' в Ирландии, заметим мы, было почти столько-же, сколько и деревень.
Мак-Магоны, верные слуги Стюартов, выказывали не менее верности и Бурбонам; они поступили не так, как Брольи и другие знатные фамилии, предложившие свои услуги узурпатору Буонапарте,— нет, Мак-Магоны остались верны старому знамени; они удалились в замок Сюлли; здесь и родился герцог маджентский. После своей реставрации, Людовик XVIII вспомнил о Мак-Магонах; он пригласил представителя этой фамилии в Париж, сделал его пэром Франции и дал ему придворную должность.
Маленький Патрик вскоре был помещен в католическую семинарию. Здесь он получил клерикальную закваску, которая послужила основанием его характера и его миросозерцания. Юное создание, попавшее в .руки достопочтенных отцов иезуитов, почти всегда выходит от них вылитым в такую форму, какая им необходима.
Из семинарии юный Мак-Магон перешел в сен-сирскую
школу, где он отличался прилежанием, трудолюбием и тихим поведением,—одним словом, считался примерным воспитанником. Из заведения он вышел четвертым по старшинству и был произведен в подпоручики с прикомандированием к главному штабу армии; вскоре, однакож, он был переведен в гусары.
Едва он успел надеть свою новую форму, как разразилась революция 1830 года. Теперь снова представлялся случай Мак-Магонам доказать свою верность старым j№Aденциям и королю, который покровительствовал их фацилии. Старший из братьев, в то время тоже офицер, Преломил свою шпагу, поклялся в непримиримой цел^иПи'сти к Люи-Филиппу и последовал в изгйибе за королем Кар-** лом X. Что сталось с ним — нам неизвестно: может быть, он умер, а может быть и проживает где-нибудь в глухой провинции.
Младший из братьев, Патрик, поступил иначе. Он также во всеуслышание твердил об узурпации Люи-Филиппом трона, публично порицал его коварное поведение, однакож не отказался дать ему присягу в верности и повиновении. Впрочем, если можно так выразиться, он дал неполную присягу. Он присягнул Франции, но не королю Люи-Филиппу. Своим королем, по его словам, Мак-Ма. гон по-прежнему считал Карла X и ему одному он оставался всегда верен; Люи-Филиппа, короля французов, он не признавал, но считал непозволительным составлять против него заговоры, поднимать знамя возмущения в пользу своею короля. В этих рассуждениях его сказывалось влияние иезуитского воспитания; иезуиты всегда умеют находить лазейки; следуя их учению, совесть всегда остается спокойной: всегда можно найти удобный выходъ—и воспользоваться всеми выгодами своего положения, и не провиниться против честности и справедливости, т. е. и невинность соблюсти, и капитал приобрести.
Продолжая далее свои рассуждения в том-же духе, МакМагов решил, что он несомненно обязав служить своему отечеству, но не внутри страны, где ему, пожалуй, пр'ипилось-бы подавлять восстание, в котором мог участвовать его старший брат. Свои способности он мог употребить на службе вне Франции, в войне против арабов, в борьбе цивилизации с варварством, христианства с исламом. К тому-же он верно рассчитал, что в Алжирии в три или четыре раза скорее можно дослужиться до высших чинов, чем исполняя гарнизонную службу в самой Франции.
М^к-Магон и на службе отличался теми-же качествами, как и в школе, т. е. трудолюбием, примерным поведением, акуратностью и исполнительностью. Он считал своей обязанностью быть храбрым и при каждом удобном слу*' чае выказывал храбрость. Одним из его первых подвигов в Алжирии было занятие его ротой горы Музайя, за что он получил крест почетного легиона. Гора Музайя приобрела знаменитость в истории Франции, не ради подвига, совершенного здесь Мак-Магоном, а ради спекуляций, которые были вызваны будто-бы обильными медными рудниками, в ней находящимися,—спекуляциями, обогатившими нескольких Роберов Макаров и разорившими сотни доверчивых простаков.
Патрика Мак-Магона, однакож, не занимала ни биржа, ни политика. Он продолжал честно исполнять свои солдатские обязанности. Повышение его шло так-же быстро, как и его товарища, Базэна, отличавшагося именно теми качествами и пороками, которых не было у Мак-Магона. Быстро, один за другим, Мак-Магон получил чины: капитана, маиора, подполковника,, полковника, бригадного и дивизионного генерала и все степени ордена почетного легиона.
Орлеанские принцы, с особенным вниманием следившие за африканской армией, которую они считали своей главной поддержкой, конечно, не могли не заметить храброго и достойного офицера, каким был Мак-Магон. Люи-Филипп и его дети расточали лесть и ласку легитимистам, продолжавшим занимать военные и гражданские должности.' Они старались привлечь на свою сторону и Мак-Магона. Но онъ
оставался тверд и непоколебим; он был вежлив до тонкости с Орлеанскими принцами, но постоянно твердил, что он ничего не смыслить в политике, что он не хочет знать её и по-прежнему намерен остаться только солдатом и ничем более. Неизвестно, были-ли попытки подкупить его деньгами, но для всех было очевидно, что его нельзя купить ни за сто тысяч франков, за которые впоследствии подкупили Мавьяна, ни за миллион, который взял Сент-Арно.
И.
После победы революции 1848 года, Мак-Магон следовал той-же системе действий. Он охотно согласился на предложение своего друга Кавеньяка остаться в Алжирии и сдерживать непокорные туземные племена. Мак-Магон, оставаясь в душе монархистом, тотчас-же признал республику и дал ей присягу в верности и послушании. Он, однакож, по-прежнему остался легитимистом, и эта твердость убеждений снова принесла ему лично большую пользу. Во время июльской монархии в нем заискивали и ему льстили, именно благодаря этой твердости. То-же самое случилось и теперь: распорядители судьбами республики также старались всеми средствами привлечь его на свою сторону. Значение Мак-Магона, особенно усилилось после июньской инсурекции.
Но и теперь, как во время орлеанской монархии, Мак-Магон с своей стороны не сделал ни шагу для сближения с правительством; он, повидимому, старался как можно меньше производить шума, он никогда сам не напоминал о себе; он точно и неуклонно исполнял получаемые им приказания, но нивюгда не выходил из границ своих профессиональных обязанностей. Такое поведение никого-бы не удивило, если-б дело шло о бедняке; но Мак-Магон обладал несколькими богатыми имениями, у него был про
краевый дом в Париже, он был добрым католиком, воспитанным в иезуитской семинарии, и, несмотря на все выгоды своего положения, не напоминал о себе, не требовал повышений, не жаждал переселения в Париж и политической деятельности. Но при всей его скромности и желании остаться только солдатом, ему предстояло занять весьма заметное место в рядах администрации второй республики, если-б этому не помешал проект слияния обеих ветвей монархической партии.
Проект слияния обеих ветвей монархической партии во Франции далеко не так нов, как многие предполагают. Мысль о нем принадлежит не нашему времени, не большинству версальского национального собрания, 8 графу Моле, министру Люи-Филиппа. Замечая, что орлеанская монархия близится к падению, граф Моле задумал в 1846 году дать ёй новые силы, и средством для этого хотел избрать примирение, союз и слияние с древней средневековой монархией. Но старый Люи-Филипп не усмотрел добра в проекте своего друга и советника; он принял его очень холодно и, наконец, объявил, что не видит надобности прибегать к таким крайним мерам.
Но когда Люи-Филипп потерял свой трон, когда он бежал из Парижа, переодетый в блузу торговца яйцами, когда он восемь дней блуждал по Франции, укрываясь от жандармов под именем Уильяма Смита, английского торговца бакалейными товарами, он вспомнил об отвергнутом им проекте своего друга Моле. Он объявил своим приверженцам, что, по его мнению, единственное средство победить республику заключается в официальном союзе обеих монархических партий, морально уже соединенных в ненависти своей к демократии. Из своего твикенгэмского уединения он твердил своим друзьям, что необходимо примирить феодальное право с правом буржуазным, каz питулярии Карла Великаго—с гражданским сводом, изданным национальным конвентом, исправленным и дополненным Наполеоном I.
С каждым днем Люи-Филипи все более и более увлекался своим планом. Чувствуя, что его здоровье слабеет, он однакож, не оставлял своего проекта слияния; он включил его в свое завещание, поручив исполнение его Тьеру. Его стесняла только решительная оппозиция проекту со стороны вдовы герцога Орлеанского, которая все еще надеялась, что её сын, граф Парижский вступит на французский престол. Однакож Люи-Филипп сильно рассчитывал, что Тьер, как человек ловкий и красноречивый, съумееть убедить ее. „Отправьтесь к ней, говорил умирающий Люи-Филипп,—постарайтесь уговорить ее: она добрая мать, и вы, может быть, съумеете убедить ее, что для пользы общего дела необходимее всего примирить интересы графа Парижского с интересами Шамбора".
Но красноречие Тьера не помогло делу, и добрая мат осталась непреклонной. Тьер сообщил клубу улицы Пуатье о своей неудаче. Члены этого клуба, после продолжительных дебатов, решили, что необходимо сделать попытку, нельзя-ли подействовать на графа Шамбора. Послом к нему был отправлен Казимир Перье (отец ныне действующего Казимира Перье); его посольство было так-же неудачно, как и посольство Шенелона в 1874-м году. Граф Шамбор и тогда твердо держался своих принципов, он требовал безусловного признания его права и не хотел и слышать ни о каких компромисах; ему недостаточно было, что граф Парижский подает ему руку примирения; он требовал, чтобы наследник орлеанской монархии испросил у него прощение на коленях, а с тем вместе, чтобы и вся Франция преклонила пред ним колена.
В то время, как и теперь, вожаки и главнейшие представители обеих ветвей монархической партии желали сойтись; к этому их побуждала взаимная ненависть к республике, которую они наполовину уже уничтожили. Но и тогда, как и теперь, они не могли согласиться в том, какая часть наследства достанется на долю каждой стороны, дока они судили да рядили, пока они спорили, явился тре
тий претендент, который захотел завладеть всем один, безраздельно. Люи-Наполеон примирил соперников, рассадив их по тюрьмам и разогнав за-границу и в глушь французских провинций; он произвел государственный переворот и основал свою демократическую империю, утвердил свой популярный и социальный цезаризм.
ИП.
Великую честь делает Мак-Магону, что Люи-Наполе4 он не рискнул предложить ему участия в государственном перевороте. Наполеон и его сторонники были уверены, что Мак-Магон не только откажется от подобного предложения, но даже, пожалуй, захочет помешать осуществлению их планов. Однакож, когда переворот совершился, Мак-Магон, хотя далеко не из первых, но и не из последних, признал новый порядок. Он даже выразил свое удоводьствие, что, наконец, покончили с республикой, и это он сделал вполне искренно. В качестве легитимиста, он, конечно, не мог дорожить республикой. К тому-жф католическое духовенство торжественно заявило, что Наполеон спас страну и религию от язвы демагогии, а Мак-Магон не даром был воспитан иезуитами: он слишком уважал католическое духовенство, чтобы решился смо' треть на события иначе, кай смотрело оно. Таким образом, Мак-Магон очутился в раззолоченной свите нового императора; в нем, конечно, не замерла его прежняя симпатия к королю Карлу X, уже умершему,—симпатия, которую он перенес на наследника Карла, графа Шаибора. „Но, рассуждал Мак-Магон,—надобно пожертвовать своими личными симпатиями, когда правительство, хотя и не имеющее законного права на власть, призывает соединиться с ном для защиты порядка, религии, семьи и собственности! Отечество прежде всего! “ Еще раз Мак-Магон доказал,
что он вовсе не идеалист, что он человек, знающий, где лежит приличная граница между долгом и личными выгодами, что он отлично понимает, что всегда можно слыть человеком непоколебимой честности, твердых убеждений и при всяком удобном случае соблюдать свои выгоды. Какую пользу извлек-бы он для себя лично если-б последовал примеру своего брата и удалился в изгнание? Того все забыли, а о Патрике Мак-Магоне продолжают говорить, как о человеке, который не поддается никаким льстивым предложениям и при всех случаях остается твердым легитимистом.
С репутацией искреннего легитимиста Мак-Магон вступил и в разряд служителей второй империи; но эта репутация нисколько не повредила ему в среде новых товарищей. Напротив, она даже послужила ему в пользу. Наполеон III был очень доволен, что имел право хвастать . перед иностранными гостями, что он съумел привлечь к себе на службу такое чудо добродетели и верности, как генерал Мак-Магон, ни разу не изменивший своему знамени, несмотря на все перемены политического строя, какие испытала Франция. „Право, удивительный человек этот Мак-Магон! говорил в таких случаях Наполеон ПИ.— Ничто не может поколебать его легитимистских убеждений. Он остается всегда верен своему Генриху V. Но никакими силами его нельзя увлечь в заговор, убедить в необходимости восстания в пользу его короля. Располагая шпагой Мак-Магона, я могу спать спокойно. Его слово свято и непоколебимо. Он рыцарь по верности и честности, он обладает античными добродетелями, его характер тверд, как сталь. Я ценю достоинства во всяком человеке и люблю награждать достойных людей, хотя они и не хотят плыть на одном судне со мною. Верьте, я отличаю Мак-Магона и выказываю ему знаки своей особенной привязанности именно * потому, что он твердо держится своих политических убеждений и остается верен своим фамильным,преданиямъ“.
И Наполеон ИП действовал вполне последовательно,
опираясь на людей, подобных Мак-Магону. Новые династии всегда стараются сблизиться с людьми, носящими древние фамилии или занимавшими выдающееся положение при прежней династии. Наполеону III, достигшему трона с помощью ничем не стесняющихся авантюристов, подобных Эспинасу, Барошу и Сфнт-Арно, беспрестанно требовавших от него денег и денег за свои услуги, было приятно сойтись с таким сравнительно бескорыстным человеком, каков был Мак-Магон. Как горько приходилось Наполеону III от его ближайших сотрудников и помощников, легко заключить из его собственного предисловия к „Истории Цезаря “, в которок он делает слишком прозрачные намеки на то, что его соратники через меру насолили ему. Поэтому-то он много извинял людям, в характере которых замечал честность, хотя, может быть, несколько и грубую, и нравственные качества; он старался возвышать их до значительных государственных должностей. К этой категории людей принадлежал и Мак-Магон. После своего первого разговора с Наполеоном ПИ онъ' мог поверить, что его карьере не грозит никакая опасность во время владычества второй империи.
Мак-Магон, разумеется, попал в число генералов, посланных в Крым для того, чтобы иметь предлог дать им быстрое повышение по службе. Мак-Магон отличился под Севастополем, особенно в день последнего штурма, когда его дивизия овладела знаменитым „Малаховым курганом “, что побудвло русские войска оставить Севастополь и, собственно говоря, окончило крымскую войну, стоившую Франции много денег и людей.
Взятие Малахова кургана стоило громадной потери в людях для французской армии, но и завладев этим ключом русской позиции, Мак-Магон продолжал подвергать свои войска сильнейшему огню русских батарей. Видя это, Пелисье послал сказать Мак-Магону, чтобы он отступил. „Я взял и не отдам!“ отвечал Мак-Магон. Эти слова он принял своим девизом. Его решительность привела
в восторг увлекающихся французов, а император поспешил наградить его званием сенатора.
Мак-Магон был уже дивизионным генералом, когда Наполеон ИП объявил войну Австрии с пелью присоединения австрийских итальянских провинций к новому итальянскому королевству. Наполеон имел слабость считать себя таким-жф замечательным полководцем, каким был его дядя и в силу такой уверенности, в войне с Австрией он принял на себя командование действующей армией. Но на первых-же порах оказалось, что он весьма плохой военачальник. Он дозволил австрийскому главнокомандующему Гиулаю напасть на себя врасплох под Маджентой. Это нечаянное нападение поставило франпузскую армию в самое критическое положение. Часть её, находившаяся под личным начальством Наполеона, была совершенно разбита. В это самое время Мак-Магон с своим корпусом делал обходное движение. Услышав сильную канонаду, которой вовсе не полагалось по программе дня, он пошел на выстрелы и ударил в тыл австрийцам. Ошеломленные австрийцы, видя, что на них точно с неба свалился целый корпус французских войск, и поставленные между двух огней,* смешались, и уже одержанная ими почти решительная победа обратилась для них в плачевное поражение.
Избавленный от опасности попасть в плен к австрийцам, Наполеон Ш поспешил возваградить своего спасителя. Он обнял его перед рядами войск и на самом поле битвы произвел в маршалы Франции и дал ему титул герцога Маджентского. Императрица, уведомленная по телеграфу об этом событии, облобызала супругу Мак-Магона, причем назвала его спасителем Франции, императора и династии.
Впрочем, похвала императрицы была не совсем точна. Мак-Магон своей победою не думал да и не мог спасти Францию, которой не угрожала никакая опасность, так-как едва-ли можно предположить, чтобы австрийцы, одержав победу над французами в Италии, решились перенести войну
во Францию. Такое предприятие было невозможно для армии, оставлявшей в тылу значительную армию другой враждебной страны. Очень может быть, что Мак-Магон, действительно спас Наполеона от плена, но...
Однакожь, оставим в повое предположения и заметим только, что фсли-бы Наполеон Ш после маджентской битвы очутился пленником в Шенбруне, история Европы несомненно пошла-бы иным путем и, по всей вероятности, не было-бы битвы под Садовой, а Эльзас и Лотарингия попрежнему оставались-бы Французскими провинциями.
Как мы видели, в обоих случаях, под Севастополем и под Маджентой, Мак-Магон преступился против военной дисциплины: он действовал наперекор приказаниям главнокомандующих. Но победителя не судят. И-, конечно, эти случаи еще не доказывают твердости и решительности характера, а тем более — независимости его убеждений. Между тем именно эти случаи послужили поводом к восхвалению твердости и независимости убеждений честного и бескористного маршала. „Вся жизнь его, говорят почитатели герцога Маджентского, — доказывает его удивительную честность, твердость и независимость. Июльская монархия дает ему чины; орлеанские принцы Жмут ему руки и беспрестанно приглашают его на завтраки и обеды, но оп продолжает твердо держаться своих легитимистских симпатий. Республика повышает его,—Чш холодно принимает это повышение. Вторая империя бегает за ним, любезничает с ним, осыпает его наградами,— он берет их с достоинством, но явно показывает, что симпатии его лежат к иному делу. Не удивительно-ли это? Правда, он согласился принять звание сенатора второй империи, но даже и в сенаторском мундире он съумел выказать свою независимость.* Вспомните достопамятный день 25 февраля 1858 года. В этот день он явился не только независимым человеком, но даже героем, и показал, что никакие милости не могут заставить его поступиться своими убеждениями и вступить в сделку с совестью, подобно вы
скочкам второй империи, щеголяющим в герцогских мундирах с таким-жф чванством, как ворона, разодета* в павлиньи перья. Правительство второй империи, отнявшее у французов всякую свободу, находило, что оно взяло еще мало, и вздумало законом об общественной безопасности подчинить личность гражданина совершенному произволу полицейской префектуры. Государственный совет, конечно, вполне согласился с мнением министра внутренних дел; законодательный корпус принял новый закон почти без всякого сопротивления. И кто-жф мог думать, что в сенате раздастся сильный оппозиционный голос против этого закона? Этот голос раздался; он принадлежал Мак-Магону!“
Далее апологисты маршала расхваливают до небес благородство, достоинство и независимость, выказанные им в этом случае. Не будем спорить с ними и согласимся, что Мак-Магон действовал по убеждению и, по его собственным словам, защищал конституцию и свободу (?), гарантированную второй империей, которые он клялся оберегать. . О свободе, конечно, Мак-Магон промолвился ради красного словца. «
Сенаторы, товарищи Мак-Магона, были недовольны его оппозицией и, вероятно, дали ему это заметить, потому что с этих пор его голос уже более не раздавался в сенате.
Правительство второй империи с уверенностию могло рассчитывать, что после итальянской войны маршал Мак-Магон перестанет уже будировать правительство, съумевшфе так достойно оценить его заслуги. Чтобы еще более привязать к себе знаменитого воина, Наполеон Ш послал маршала представлять свою особу на празднествах по случаю коронования короля прусского. Мак-Магон удивил берлинцев чрезвычайной пышностью, но в то же самое время дал право Мольткф и Бисмарку заключить, что у него, победителя под Маджентой, совсем посредственные стратегические и дипломатические способности.
Отсутствие дипломатических способностей Мак-Магон выказал и в своих сношениях с тюльерийским двором. Маршал обладал удивительной способностью нагонять на всех скуку на придворных обедах и балах. В то-же время он не нравился военному министру более всего за то, что его нельзя было упрекнуть в поползновении пользоваться казенным добром для усиления собственных средств. Эта честность маршала Мак-Магона хотя и нравилась императору, но вместе с тем возбуждала в нем некоторую тревогу. Поэтому он решился удалить его из Франции под предлогом назначения на высший пост. В сентябре 1864 года Мак-Магон был назначен губернатором Алжирии» несмотря на то, что это место ранее было обещано принцу Наполеону, в это время находившемуся в натянутых отношениях с своим кузеном, так как он провинился в излишнем либерализме. Это назначение было вместе и почетной ссылкой, и знаком высочайшей милости, ибо МакМагову предоставлялись самые широкия полномочия.
IV.
Управление Мак-Магона Алжирией показало, что он весьма посредственный администратор. Здесь выяснилось, что сам он мало способен к инициативе и что он был-бы более на месте, занимая должность помощника наместника. При талантливом наместнике его честность и исполнительность могли-бы принести пользу краю. Но в качестве наместника он руководил делами вяло и управление его ознаменовалось ошибками, вызвавшими бурные прения в законодательном корпусе/
Между тем Мак-Магон провел лучшие годы своей жизни в Алжирии., куда он прибыл в первом офицерском чине и где получил все чины до дивизионного генерала. Он прошел всю страну вдоль и поперек, побывал у арабов и кабилов, мог познакомиться с нравами, обычаями
и потребностями страны; ему известен был личный состав как военной, так и гражданской администрации.
Мак-Магон извинял свои ошибки тем, что он точно следовал желаниям императора, который в своем письме, опубликованном во всеобщее сведение, весьма подробно разъяснил, какой системы желает держаться правительство в отношении этой Французской колонии.
Наполеон Ш, победитель в России, Австрии и Китае, союзник в.Англии, полу-фгь в Италии, встречавший в Пруссии лестмц заискивания, ^был в это время на верху своего велите?; щемудрено, что у него закружилась голова и он вообразил себя избранником судьбы. Ему представилось, что какое-бы трудное предприятие он ни задумал, оно непремфпо осуществится. В это самое время он уже задумал экспедицию в Новый Свет, которая впоследствии олицетворялась войной с Мфхикой. В это-же время он составил проект основания арабского королевства. Тогдашняя пресса почти не обратила внимания на эту затею, считая ее праздной фантазией чрезмерно увлекавшагося счастливца. Результаты её. и теперь еще недостаточно исследованы историками, может быть, потому, что в них неть ничего слишком яркого, бьющего в глаза, но тем не менее они слишком тяжело отразились на положении страны и, вероятно, еще не скоро залечатся причиненные ими раны.
Наполеон Ш в своей политике всегда был романтиком. Не довольствуясь титулом католического императора, старшего сына римской церкви, он захотел сделаться султаном, главою правоверных. У него зародилась идея образовать из Алжирии сильное мусульманское государство. В своем письме к Мак-Магону и в особенности в небольшой брошюре, им изданной, впрочем исключительно для посвященных, Наполеон ПИ заявляет категорически, что Алжирия должна быть арабским королевством и в то-же время французским лагерем.
Но представлялся затруднительный вопрос: что-же делать, в таком случае, с европейскими эмигрантами, поселив
шимися в Алжирии, и с французскими колонистами? Оставалось одно: всеми возможными мерами сделать непривлекательной для них жизнь в Алжирии, что, конфвдо, побудит их оставить негостеприимный край и переселиться из него обратно во Францию. В этом именно духе и действовала администрация Мак-Магона, имевшая чисто-военный характер. Она ставила всевозможные преграды местной буржуазии, т. е. французскому элементу. На буржуазию администрация смотрела, как на революционеров; за то расточала лесть и ласки арабским феодалам, шахам, каидаи^^иод предлогом уважения к патриархальным обычаяцр^ежащим в основе ислама.
Вместе с тем Алжирия должна была сделаться французским лагерем,—лучше сказать, практической воефой школой, где офицеры на мелких стычЯКь и в экспедициях в арабские и кабильские лагери изучали-бы военное дело. Наполеон III всегда чувствовал особенно расположение к алжирским войскам, так-как главные пособники его в государственном перевороте были из участников в кабильских экспедициях. К тому-жф Наполеон III для личной охраны своей в Париже окружил себя отрядами из туземцев, тюркосами,—людьми, у которых не могло быть никаких симпатий во Франции и которые, поэтому, были пригодны на все. Впрочем, в этом отношении Наполеон Ш подражал старинным французским королям, имевшим при себе батальоны швейцарцев, королевский немецкий полк отряды шотландцев, ирландцев и савояров.
Мы не хотим думать, что Мак-Магон сочувствовал плану преобразования Алжирии в арабское королевство; мы готовы допустить, что он не заметил, какие нелепости, а главное, какой вред лежали в основании этого плана.* Но он видел неудобство применения проекта на практике и всетаки, по своей всегдашней привычке, пунктуально'исполнял данную ему инструкцию, хотя его оппозиция в этом случае могла-бы привести к благим последствиям.Впрочем, надо и то сказать, что система.администрации, которой следовал Мак-Магонъ' в Алжире, не его изобретение: она была прямым последствием идеи необходимости преобладания в Алжирии военного элемента над гражданским, какой руководствовалось французское военное министерство после смерти маршала Вюжо. Офицеры на-столько прониклись этой идеей, что их приводило в изумление, когда они встречали возражения со стороны статских, сомневавшихся в пригодности подобной системы, от которой сильно страдала колонизация страны.
Мак-Магон, обладая почти диктаторской властью по управлению Алжиром, действовал вполне в духе милитаризма и клерикализма, хотя и тут особенной инициативы не выказывал. Он с буквальной точностью исполнял приказания, получаемые свыше, и с такой-же точностью вносил в рапорты военному министру донесения, поступавшие к нему от его подчиненных. О всех приказаниях, получаемых им из Тюльери, он непременно й немедленно сообщал епископу. Его жена была добрым ангелом всех викариев и монахинь. Префекты находились в полном подчинении начальникам дивизий; все чиновники, как гражданские, так даже и военные, не выходили из-под влияния патеров. Французские колонисты подвергались разным притеснениям со стороны чиновников; и самим арабам, за исключением привилегированных, жилось не сладко в их счастливом арабском королевстве. Арабы находились под ведением особых арабских бюро, поступавших с ними довольно бесцеремонно и разорявших их под видом сбора податей и повинностей в пользу шейхов, каидов и пр.; что-же касается чиновников из туземцев, они грабили своих земляков без всякого зазрения совести, несравненно смелее, чем это делали они до французского завоевания. Прежде они сдерживались страхом, потому что арабы, как и все полудикие народы, терпят, терпят, да вдруг и прорвутся и начнут истреблять своих притеснителей. Теперь-же шейхи и каиды бесчинствовали под покровом свойх цивилизаторов, французов, и если
Пшткчеокие деятели, 2
соотечественники упрекали их в бесчинствах, они сваливали всю вину на неверных франков, в пользу которых, будто-бы, делались разные поборы. И они отчасти были правы, потому что французская администрация могла остановить эти безобразия, но она не хотела и сочла задучшеф на все смотреть сквозь пальцы. Конечно, Мак-Магон чист от обвинений во взяточничестве и подобных злоупотреблениях; но многие из его подчиненных постоянно злоупотребляли своею властью и наживались на счет французских колонистов и туземного населения. Некоторые из лих поступали слишком открыто и нельзя было не заметить их проделок. Повальные злоупотребления совершались на виду всех; требовалось только, чтобы виновник ых умел ловко хоронить концы; но если безобразия всплывали на верх по неловкости их совершителей, что иногда случалось, то обыкновенно их признавали явлениями случайными. Личной свободы, которую некогда так красноречиво защищал Мак-Магон, в Алжирии почти не существовало. Свобода прессы была пустым звуком и журналистов беспрестанно заключали в тюрьмы и брали с них штрафы. Вообще Мак-Магон во время шести-летнего управления своего Алжирией держался чрезвычайно странной, противоречащей системы. Французское правительство, постоянно толковавшее о необходимости приобретения новых французских колоний, на-столько стесняло своих колонистов в Алжирии, что они уходили из колонии обратно в метрополию. Французские чиновники покровительствовали арабам в ущерб французов. Алжирская французская администрация, несмеющая выйти из-под влияния католического клерикализма, поддерживала авторитет корана и на практике ставила старые мусульманские законы всегда выше французскаго* гражданского кодекса. Вместе с тем эти друзья арабов поступали с ними до того дружелюбно, что многие из туземных племен брались за оружие и восставали против своих покровителей.
Бездеятельность и слабость французской администрации во
время управления Аджарией Мак-Магона особенно ярко про* явились в дни ужасного голода, по официальным донесениям, стоившего жизни 217,812 жертв. Люди, хорошо знакомые с Аджарией, за несколько месяцев предвидели страшное бедствие и, помимо местной администрацип, забили тревогу в самой Франции и подали петицию законодательному корпусу. Но гг. депутаты нашли, что это предмет, нестоящий внимания высокого собрания, занятого более важными делами. „Нам какое дело!" высокомерно заметил один из членов большинства, конечно, попавший в палату как официальный кандидат.
Таким образом, голодающие были предоставлены на произвол случая, так-как и местная администрация не находила нужным принимать какие-бы то ни было меры для ослабления бедствия. Описать ужасы этого голода почти невозможно: подробности слишком ужасны. Довольно сказать, что некоторые племена дошли до людоедства; многие племена буквально остались нагими, так-как пришлось продать все, до последнего рубища; матери продавали своих взрослых дочерей за десять франков; люди дрались на смерть из-за найденного в поле корня, питались падалью, гнилью, помоями и пр.; и пр. Воровство, грабеж и убийство, правда, усилились, но большинство несчастных умирало с голоду терпеливо. Мертвые валялись по городским и деревенским улицам; на полях и по дорогам их, конечно, было еще более. Трупы не успевали хоронить, они разлагались и заражали воздух; началась эпидемия...
Безпристрастный историк возложит долю ответственности на администрацию Мак-Магона за ужасное возмущение в Алжирии, хотя оно вспыхнуло через год после отъезда оттуда маршала. Подобные этому народные бунты не разражаются вдруг, внезапно, по какой-нибудь случайности, а являются последствием совокупности многих причин и событий. В алжирском возмущении виновны голод, дурная администрация, притеснения. Замечательно, что предводителями вспыхнувшего восстания явились лица, которым осо2»
»
бенно покровительствовали арабские бюро — все это были шейхи, каиды, кавалеры ордена почетного легиона. Это воз. мущение, как показали исследования, имело связь с загово
ром бонапартистов, надеявшихся восстановить Наполеона Ш, в то время проживавшего в Чизльгерсте. Бонапартисты намеревались воспользоваться арабским восстанием для своих целей, но им это не удалось. Против их ожидания, восстание было быстро усмирено и несчастные туземцы дорого заплатили за свою попытку завоевать независимость. Французская администрация жестоко отомстила своим бывшим приятелям.
Мак-Магон, вступая в управление Алжирией, нашел колонию далеко не в блистательном положении. Уезжая из Алжирии, он оставил ее в худшем состоянии, чем принял. Его милитаристская, клерикальная и арабская система привела к обеднению края и на-столысо была тяжела для колонистов, что большинство из них, вздыхая, не раз говорили друг другу: „Ах, зачем не Англия колонизовала Алжир! Можно представить себе, что-бы она сделала из этой благодатной страны. Наша-же, французская система управления этОй страной решительно невыносима! “
Колония вздохнула спокойнее, когда министерство Оливье отозвало маршала из Алжирии. Оно вынуждено было сделать это для успокоения общественного мнения после, прений в законодательном корпусе об алжирских делах,—прений, во время которых неопровержимыми статистическими выводами было доказано, что Алжирия за время управления Мак-Магона значительно обеднела.
V.
Однакож, прения по алжирским делам очень немного. умалили славу Мак-Магона, как честного, твердо-убежденного и независимого человека. Общественное мнение продолжало относиться к нему чрезвычайно предупредительно. Не служитъли пример Мак-Магона ярким доказательством, как трудно обратить общественное мнение в другую сторону и заставить его развенчать своеию любимца? Правда, во Франции , много толковали о дурном управлении Алжирией, но всегда старались оправдать Мак-Магона и свалить всю вину на Наполеона III. Мак-Магон обладает чрезвычайно выгодным для себя качеством: в своих действиях он скромен, не любит выставляться на-показ, так что невольно кажется, будто он тут ни при чем, что он не более, как посред-' ник, исполняющий повеления свыше. Благодаря этому, и на его действия в Алжирии французы посмотрели, как на точное исполнение приказаний императора. И, действительно, Мак-Магон никогда не давал приказаний прямо от своего имени, он всегда только передавал приказания императора, военного министра, сообщал во всеобщее сведение, что такая-то комиссия решила то-то и пр. Если он и делал посвоему, то всегда казалось, что руководит не он, а кто-то другой, выше его стоящий. Как мы уже заметили, Мак-Магон отличный помощник; он всегда должен быть вторым, а не первым. Теперь он, правда, поставлен на первое место, но, может быть, именно потому, что те, кто должны занимать первое место, или свергнуты, или не могут сесть на него по разным причинам. Мак-Магон занял это место по праву преемстеа, потому что из вторых он, бесспорно, самый высший, самый старший из списка кандидатов. Он принадлежит к числу тех счастливых людей, которых всегда оправдывают, несмотря на очевидность их вины.
Доказательство этому еще раз представляет последняя немецко-французская война.
При начале кампании Базэн и Мак-Магон были назначены главнокомандующими—каждый половиною рейнской армии, находящейся под личной командой императора Наполеона Ш.‘ Действия Базэна, как известно, привели его на скамью подсудимых и вызвали смертный приговор. Поведение Базэна, конечно, нельзя ничем оправдать, ног спрашивается, разве
седанская катастрофа приносить честь Франции? Правда, виновником этой постыдной капитуляции сочли Наполеона Ш» но точно-ли он один виноват в этом деле и не лежитъли главная доля ответственности, за него на Мак-Магоне?
В том-то и дело, что это вопрос спорный; общественное мнение Франции и на этот раз оградило своего любимца и он вышел чист, — мало того, благодарные сограждане поднесли ему почетную саблю.
Но обратимся к событиям, пусть они сами говорят за себя. беспорядок, царствовавший во французской армии в первые дни пагубного для Франции августа 1870 года, превосходил всякое вероятие: генералы не знали, где именно находятся их корпуса; генеральный штаб не имел настоящего понятия о существовавших дорогах, лесах, переправах и пр. Нечего говорить, что и штаб, и генералы еще менее знали о движениях неприятеля, о его действительной силе, о его стратегических планах. Мак-Магон, повидимому, и теперь решился держаться той тактики, которая удалась ему под Маджентой и составила его славу: Яя пришел на пушечные выстрелы!" сказал он тогда—и победил. Французские генералы вели войну по-алжирски, потомучто все они привыкли к этой системе войны и другой не знали. Но, к их нфсчастию, оказалось, что пруссаки вовсе не похожи ни на арабов, ни на кабилов. *
Первая встреча Мак-Магона с немцами случилась под Вертом. Его корпус, силою в 35,000 человек, был атакован 75,000-ю армиею наследного принца прусского. МакМагон лично очень храбр, его войска выказали тоже замечательную храбрость, однакож после продолжительного боя французы должны были отступить далеко не в порядке. Это отступление совершилось так поспешно, что маршал не успел даже ни уничтожить мостов по пути своего отступления, ни взорвать туннелей на железной дороге, что, конечно, сделало-бы невозможным энергическое преследование со стороны неприятеля. В руках немцев французы оставили 5,000 пленных, 36 пушек и 2 знамени. Мак-Магонъ
вобрал в Нанси всего 18,000 человек, т. е. почти половину своего корпуса. Военные специалисты утверждают, что если-бы были приняты должные меры предосторожности, сражение, по всей вероятности, не сопровождалось-бы такими пагубными результатами.
Из Нанси Мак-Магон продолжал отступление к шалонскому лагерю, куда собрались остатки его разбитой армии (половины рейнской). Все полагали, что из Шалона армия отступить к Парижу, для прикрытия столицы. Как ни чувствительны были поражения при Верте, Виссамбурге и Форбахе, но нечего было отчаяватъся: еще могло быть все спасено, исключая, конечно, второй империи, падение которой было неминуемо. Вышедшая из государственного переворота, без принципа, без нравственной подкладки, вторая империя не заключала в самой себе силы сопротивления; она могла существовать только до тех пор, пока могла опираться на победы, хотя-бы даже и мнимые, как мехиканская экспедиция, но при первом поражении она должна была распасться.
В Шалоне император собрал военный советь. Мак-Магон заявил, что для спасения Франции необходимо отступить к Парижу. Наполеон III покачал головой и сказал нерешительно: „Стратегические цели иногда расходятся с политическими... Не лучше-ли нам, как советуют Паликао и императрица, попытаться подать руку Базэну, т.е. принять нашим операционным базисом Мэц, а не Париж..."
Очередь покачать головой была за Мак-Магоном, и, кто знает, может быть, его мнение одержало-бы верх и последовал-бы иной исход кампании, но он только пробормотал нерешительно: „Если вашему величеству угодно..."
Решено было пагубное движение в Седану. В этот момент император официально отказался отъ' командования армией и следовал за нею в качестве простого любителя. Мак-Магон еще раз мог настоять на своем плане, т. е. переменить движение армии, но он не рискнул на это, хотя, как он сам утверждает до сих пор, против этой ошибки восставала его военная опытность. Он думал спасти
атим наполеоновскую династию. Но, не говоря уже о том, что такое соображение не. должно было входить в планы главнокомандующего армией, спасение династии возможно было только в случае одержания блистательной, решительной победы. Но разве можно рассчитывать на победу, производя движение вопреки всяких военных правил, ставя участь армии в зависимость от невозможных благоприятных случайностей? Военные писатели признают движение к Седану непростительной ошибкой со стороны главнокомандующего.
Сам Мак-Магон всю вину седанской катастрофы приписал Наполеону Ш; себя он выгораживает тем, что не мог не повиноваться ясно выраженному приказанию императора. Общественное мнение держится того-же мнения и совершенно оправдывает маршала, считая его жертвою тщеславия Бонапарта.
Адвокаты Мак-Магона идут еще далее. Они находят, что движение на соединение с Базэном вовсе не было так ошибочно и лишено разумного основания, как может это показаться с первого взгляда. Напротив, оно могло-бы сопровождаться блистательными результатами, если-б Базэн исполнил свою обязанность, если-бы Мак-Магону не мешал Наполеон Ш, из-за которого .было упущено много драгоценного времени, и если-б, наконец, армия не была так деморализована поражениями... Одним словом, экспедиция была-бы разумна, если-б не была нелепа.
Во время процесса Базэна вышло, на свет одно чрезвычайно странное обстоятельство. По словам Базэна, он отправил к Мак-Магону депешу, которой извещал, что его армия находится в блокаде и потому не может идти на соединение с шалонской армией. Получив эту депешу, МакМагон, конечно, обязан был остановить движение в Седану и направить войска к Парижу. Мак-Магон утверждает, что он не получал этой/ депеши. Общественное мнение, считая маршала искренним и правдивым, не захотело сомневаться в правильности его показания; но даже его друзья
не могли не прибавить с горечью: сколько пагубных случайностей соединилось для того, чтобы разгромить Францию!
Перед плачевной седанской катастрофой Мак-Магон, к своему благополучию, был ранен, и потому мог передать командование армией генералу Вимпфену, на которого, совершенно несправедливо, пала ответственность за пагубный день седанской капитуляции. Рана спасла Мак-Магона от непопулярности, которой он непременно подвфргся-бы, фсли-б оставался здрав и невредим. Напротив, эта рана, и в особенности рассказ о его мнимой славной смерти на поле сражения, завоевали ему симпатию французского народа и он в народном сознании явился чуть не сказочным героем.
От каких случайностей зависит иногда репутация человека! Шальная пуля попала в Мак-Магона—и вот, благодаря ей, он теперь президент французской республики! Не попади она—и кто знает, какая судьба ожидала-бы его! Во всяком случае, он находился-бы теперь вдали от дел и проживал-бы в своем имении или где-нибудь за-границей. Теперь-же общественное мнение стоит за него и популярность его очень мало поколебалась.
VI.
Когда вспыхнуло парижское восстание, Тьер долго не решался, кого назначить главнокомандующим для подавления этого восстания. Он боялся, что, восторжествовав над востанием, избранный генерал на-столько почувствует себя сильным, что, пожалуй, захочет произвести маленький государственный переворот и объявит себя диктатором. Играть роль водворителя порядка ревностнее всех генералов добивался Шангарнье; он беспрестанно бегал к Тьеру и заявлял о своей готовности; но Тьер хорошо знал своего старого товарища, и потому постарался отделаться от него. Выбор Тьера останавливался на Дюкро и на Винуа, но они были слишком непопулярны в Париже... Из прочих, бо
лее известных, генералов не находилось ни одного скольконибудь подходящего. Оставались маршалы: Базэн и МакМагон. В способности Базэна подавить восстание невозможно было сомневаться, но такой авантюрист не остановился-бы пред разогнанием национального собрания и заключением в крепость самого Тьера. И этот, значит, не годился. С именем Мак-Магона связывалось недавнее седанское поражение, но за то еще не исчезла из памяти маджфнтская победа—одно из самых лучших воспоминаний французской армии. К тому-же Тьер мог наверное рассчитывать, что Мак-Магон не воспользуется своим положением: он будет точным исполнителем полученных инструкций—и только... Выбор Тьера остановился на Мак-Магоне.
О подавлении парижского восстания писали очень много, но едва-ли кто-нибудь отнесся к этому событию вполне критически. Мы не будем повторять то, что всем известно, отнестись-же к этому событию критически теперь еще не настало время. Лучше остановимся на одном происшествии, случившемся в день празднования этого события,—происшествии, несомненно оказавшем некоторое влияние на ход последующих событий.
В версальском соборе был назначен благодарственный молебен; Тьер и Мак-Магон под руку вошли торжественно, в церковь.
Впереди, вблизи алтаря, стояли два кресла: одно для маршалыпи, другое для президентши. Маршалыпа Мак-Магони, урожденная герцогиня Кастри, зная, что правой стороне всегда отдается предпочтение, скромно подошла к левому креслу и, став впереди его, преклонила колени. В это время в церковь вошла президентша. Минуту она простояла в нерешимости, потом быстро подошла к маршалыпе.
— Ваше кресло на другой стороне, сказала она.
— Вы очень любезны, но я не решусь воспользоваться вашим вниманием, отвечала маршалыпа.
— Я вас прошу.
— Если вы настаиваете, я исполню ваше желание. Но мне, право, так совестно...
Маршалыпа перешла направо, а президентша осталась на левой стороне.
По окончании молебна маршалыпа поспешила к президентше и рассыпалась в благодарности и любезностях.
— Вам не за что меня благодарить, отвечала президентша.—Я вижу, вы не подозреваете, что занимали мое место.
— Ваше место! На левой стороне?
— Конечно! В прежния времена французские королевы всегда становились на левой стороне от алтаря, для того, чтобы быть первой под рукой епископа, когда он оборачивается для благословения верующих.
Понятно, что маршальше, урожденной герцогине де-Кастри, пришелся очень не по душе урок высшего этикета полученный от президентши, происходящей просто от Дона, без всякой частички. Маршалыпа, женщина решительная и честолюбивая, не могла забыть о таком афронте. Она имеет большое влияние на своего мужа и, по своему происхождению, огромные связи в семействах французской высшей легитимистской аристократии. Мак-Магон обязан отчасти её влиянию, что правая сторона остановила на нем свой выбор, когда ей, после ссоры с Тьером, понадобился предводитель. Кроме аристократии, маршалыпа находится в очень хороших отношениях с могущественной иезуитской конгрегацией Сен-Винцент-Поль. А иезуиты во Франции в то время уже были всем: они держали в своих руках большинство членов национального собрания; сам Мак-Магон, того не замечая, исполнял их волю. В католических странах большинством высших должностей располагают женщины,—конечно, при помощи духовенства.
„Отыщите женщину, а когда ее найдете, ищите иезуита!’ гласит поговорка, распространенная в странах, населенных расой романского происхождения. „Нашли иезуита, получите и место!’
ѵп.
После подавления парижского восстания Тьер объявил своим друзьям монархистам, что он не намерен уничтожать республику, на что они рассчитывали, и с этой поры стал пользоваться такой властью, какой не имели многие короли. Это, конечно, не могло понравиться монархистам. Многие из них, люди последовательные и твердые в своих убеждениях, не захотели следовать за Тьером, хоть он и уверял их,'что они по-прежнему будут управлять страной, так как они составляют большинство правящей палаты. Но они рассудили, что для них гораздо выгоднее учредить настоящую монархию. Они заявили категорически Тьеру, что если он не пойдет с ними, они составят ему оппозицию в палате. Тьер, зная, что большинство страны за него, продолжал стоять на своем. Но вместо того, чтобы действовать смело и решительно, он прибег к своей обыкновенной тактике: считая себя человеком необходимым, которого некем заместить на президентском кресле, он стал хитрить со всеми партиями. Тогда правая сторона, видя, что ей невозможно спеться с Тьером, решилась искать себе нового предводителя, в ожидании удобного случая, когда можно будет выставить или Генриха V, или графа Парижского, или-же Наполеона IV. '
Газета „Фигаро" гордится тем, что она в некотором роде открыла Мак-Магона, предложив партии порядка избрать его своим предводителем. Парижский „цирюльникъ" ежедневно трубил о доблестях Мак-Магона, о его честности, искренности, бескорыстии, набожности, о его редких способностях и пр.
И, действительно, „Фигаро" попал очень ловко. Мак-Магон был именно такой человек, какой нужен был трем монархическим партиям, враждующим между собою, но стремящимся к одной цели—низвержению республики. МакМатов был в отличных отношениях с орлеанскими принцами; герцог Омальский публично называл себя его искренним другом. В юности Мак-Магон был ревностным легитимистом. Известно было также, что Наполеон III дал маршалу все, что только мог дать. С самым Тьером Мак-Магон был в отличных отношениях и чуть не ежедневно приходил к нему советоваться насчет переформирования армии и снабжения её новым оружием. Каждая партия, исключая республиканской, была уверена, что она только выиграет от замещения „маленького буржуа" знаменитым Мак-Магоцом. По мере того, как выборы в палату показывали, что шансы республиканской партии в стране все более* и более усиливаются, возростала популярность Мак-Магона среди монархических партий.
Здесь кстати сказать, что маршал 2 июля 1871 года выступил в департаменте Восточных Пиринёев перед избирателями в качестве кандидата в национальное собрание и потерпел поражение.
12 (24) мая, когда Тьер так легко уступил президентское кресло, Брольи, Бэле, Батби и пр. руководящие интригой, намеревались объявить принца Омальского штатгальтером; но в решительный момент бонапартисты заявили, что они не хотят Омальского и, если не отстранять его кандидатуру, они станут вотировать за Тьера. Тогда все три монархические партии окончательно остановили свой выбор на Мак-Магоне.
Когда Мак-Магон узнал о своем выборе, он долго колебался принять предложение: более всего его останавливало опасение нажить себе в Тьере непримиримого врага. Маршал все еще верил в силу Тьера, почему и послал спросить у бывшего президента: принимать-ли ему предложение палаты или отказаться? Это был последний знак почтения, оказанный Мак-Магоном маленькому великому-человеку.
Депутат Бертольд рассказывает, что за несколько дней до переворота 24 мая Тьер сказал Мак-Магону;
— Я слышал, любезный маршал, что вы перешли въ
число моих противников. Объявляю вам, что я этому не верю.
— И не верьте. Могу-ли я забыть, что мне, побежденному, вы вручили пшату и сделали главнокомандующим. Поверьте, я вечно буду вам признателен.
Теперь Мак-Магон мог ответить, что сам он ре сделал и шагу для своего возвышения: его избрала палата и он счел своим долгом повиноваться.
Понятно, что принятие власти Мак-Магоном было встречено частью нации с шумными манифестациями, болыпинствоже народа отнеслось к перемене весьма холодно. Однакож, в общественной жизни произошла заметная перемена: инициаторы 24 мая старались делать как можно более шума, праздники следовали за праздниками, балы за балами.
„Веселость снова воцарилась во Франции, писал через месяц корресподент „Times". — Приемы в елисейском дворце, во время президентства Тьера, отличались простотой. Например, когда посетил его бразильский император, Тьер вдел в петлю своего фрака красную ленточку почетного легиона—и только. Г-жа Тьер и м-ль Дон появлялись постоянно в черных платьях, без бриллиантов и цветовъ— в самом скромном наряде. Понятно, что их гости поневоле должны были являться на президентские вечера одетые очень просто. Но эта простота приходилась не по вкусу в высших общественных кружках Поэтому нечего удивляться, если многие из молодых дам, узнав о назначении МккМагона, с радостью воскликнули: „Наконец-то мы опять будем иметь двор! “ И, действительно, у нас есть теперь двор: торжественные приемы, балы, — одним словом, все, как следует..®
В первый прием в елисейском дворце теснота была страшная: съехались массы народа. В числе гостей были герцог Немурский и принц Генрих Орлеанский. Очень немногие из приглашенных гостей были без орденских ленточек. Сам маршал был в полной парадной форме, со всеми знаками отличия, которые он получил во время второй империи. После первого дебюта приемы у президента повторились очень часто. Мак-Магон стал жаловаться, что его президентского жалованья я доходов с его личного состояния слишком недостаточно для поддержания той пышности какой требует его высшее положение в государстве. Президент получал 600,000 франков жалованья. Палата нашла, что, действительно, такое содержания недостаточно, и назначила добавочных 300,000 франков на приемы, мотивировав это решение тем, что „бедность в Париже принимает все большие я большие размеры и потому необходимо оказать помощь торговле и промышленности".
Маршал Мак-Магон, принимая власть, торжественно заявил, что „он не совершить никакого переворота и будет охранять существующие учреждения*. Как понимал эти слова сам маршалъ—неизвестно, но только республиканская пресса поняла их буквально и стала ежедневно коментировать их на все лады. В этих коментариях главную роль, конечно, играло опасение, что слово, данное президентом, не будет сдержано, так-как его министерство, с первой минуты своего вступления в должность, назвало себя „правительством борьбы* и, действительно, начало наступательные действия против всего, что имело какую-нибудь связь с правительством Тьера. Масса префектов и подпрефектов была уволена; явились репрессивные распоряжения против сходок, задеты были даже гражданские похороны. Несколько клубов с скромным буржуазным направлением были закрыты; некоторые префекты, поставленные правительством борьбы, на-столько забыли о своей обязанности, что позволили себе в публичных речах превозносить вандейские восстания и советовали подражать им. В то-же самое время газеты, находящиеся в коротких отношениях с некоторыми министрами, сообщали, например, такия известия: „маршал так мало придает серьезного смысла своему президенству, что в своих официальных сношениях избегает употреблять бумагу, на которой выбит штемпель французской республики". На это сообщение, сперва прошедшее почти
незалеченным, взглянули иначе, когда знаменитое послание о семилетнем президенстве было подписано просто: „герцог Маджентский".
„Куда мы идем?" с беспокойством твердили республиканские газеты и им вторило общественное мнение; однакож, попрежнему, прибавляли, что, веря в искренность и честность Мак-Магона, они надеятся, что президент сдержит свое слово и не допустит, чтобы герцог Брольи осуществил свои замыслы, имеющие конечной целию реставрацию Орлеанов. Впрочем, это говорилось больше для собственного утешения, потому что даже самые пылкие оптимисты были склонны верить обще-распространенному слуху, что все готово к монархической реставрации, что Мак-Магон дал слово отречься от президенства и удовольствоваться титулом великого конетабля...
Прежде, чем перейдем к описанию дальнейших событий, сообщим рассказ, заимствуемый нами из газеты „XIX Siecle“. Маршал Мак-Магон завтракал с генералом Шанзи, назначение которого на должность алжирского губернатора было уже решено.
— Мне, кажется, генерал, сказал Мак-Магон,—вы несколько компрометировали себя. Если я не ошибаюсь, вы председательствовали в одной из республиканских, групп палаты?
— Вы не ошибаетесь, г. президент, отвечал Шанзи,— но я менее компрометировал себя, чем вы. Я был только президентом левого центра, а вы президент всей республики.
Президент не нашел ничего ответить на это категорическое возражение.
ѵш.
Пока власть находилась в руках Тьера, клерикалы оказывали довольно заметное влияние на ход дел, однакож всетаки несколько сдерживались и избегали явного проявления своей силы. Но со времени отставки Тьера их значение стало преобладающим. Даже в дни реставрации, во время такъназываемого белого террора, иезуиты пользовались меньшей властью, чем пользуются ею теперь. Иезуиты овладели умами французских женщин и составили из них целые полки верных слуг папы и своего ордена, посредством которых ведут по всей Франции деятельную пропаганду в пользу папы и иезуитизма. Другим могущественным средством увеличения числа своих сторонников иезуиты избрали богомолья массами. Клерикальная горячка, охватившая Францию, на-столько сильна, что вся немецкая пресса единодушно заговорила, что Франция стоить на краю гибели, что она задохнется в опеке иезуитов. Разумеется, немцы хватили через край: опасность от влияния иезуитов, действительно, велика, но все-жф это еще не дает права утверждать, что положение страны безвыходное. Немцы не заметили, что рядом с иезуитским влиянием постоянно увеличивается сила сопротивления им. Всякая идея или всякое влияние, перешедшее через край, влечет за собой реакцию в противоположную сторону. И несомненно, что анти-клерикальная реакция вскоре должна показать свою силу во Франции.
Клерикалы, работая в свою пользу, вместе с тем работали и для реставрации легитимистской монархии. Организуя богомолья массами, клерикалы желали придавать им вид демонстраций в пользу Генриха V, легитимного французского короля. Их усилия, однакож, не увенчались успехом. Французы, по своему веселому характеру, сперва смотрели на эти манифестации с внимательным любопытством, но потом стали устраивать враждебные им контр-манифестации, в ко
торых принимали участие даже крестьяне, так-как между ними прошел слух, что патеры добиваются заполучить в свои руки власть, какой они пользовались во времена, предшествовавшие первой революции.
Однакож, вожаки клерикалов не хотели верить очевидности. Они были убеждены, что затеянное ими дело выгорит и что настала самая благоприятная минута для его осуществления. Сам Ватикан поощрял эти демонстрации; римская курия надеялась, что вслед за реставрацией легитимной монархии во Франции тотчас-же возгорится война её с Италией за восстановление светской власти папы.
Граф Шамбор, убеждаемый вожаками клерикализма, поверил, что его зовет к себе Франция. Да и как было ему не верить, когда ему подносили, например, такие отрывки из статей и речей:
„Через месяц, писала газета „Journal de Paris",—Генрих V совершит торжественный въезд в Париж; он проедет чрез Елисейские поля и бульвары, окруженный Орлеанскими принцами".
„Мы восстановим монархию с помощью или без большинства! воскликнул граф Дарю.—Если французский народ сошел с ума, мы обязаны излечить его, хотя-бы и против его воли".
„Чем рискуем мы, производя этот опыт (т. е. восстановление легитимной монархии)? спрашивал „Фигаро". — Ничем, решительно ничем. Итак..."
Известно, что граф Шамбор, увлеченный всеми этими статьями и толками намеревался-было отправиться в Версаль и без дальних рассуждений объявить себя королем, а потом во главе полка, имея подле себя Орлеанских принцев, торжественно вступить в Париж.
Но... ему объяснили, что версальское национальное собрание может и не признать его прав. Подходящего полка не оказывалось. А Орлеанские принцы дали понять, что парадировать'им в свите Генриха V не совсем ловко и что для
его собственной пользы они не решатся на такой рискованный шаг. '
Но что-же делал в это время президент французской республики, маршал Мак-Магон?
IX.
Наша жизнь проходит день за днем, месяц за месяцем, год за годом прозаично и вульгарно. Семейные заботы, погоня за куском хлеба, обычная ежедневная работа, усталость, развлечения наполняют наше существование. Но два-три раза в жизни к некоторым из нас является наш гений, подобно тому, как он явился Бруту в ночь перед сражением при Филиппах. Строго и внушительно смотрит он на нас и говорить:
„Смотри, перед тобой стоит твоя душа, сильная и чистая. Дело идет о том, чтобы ты осмелился. Может быть, последует удача, но всего вероятнее, что ты погибнешь. Но перед смертью ты испытаешь ощущения. героизма, ты будешь дышать самым чистым воздухом, который можно вдыхать только на вершинах самых высоких гор... Человек ты? Так возьми в одну руку сердце, а другою обнажи меч и иди вперед... Мы встретимся в Филиппах. Но если ты не решаешься, то успокойся, ты найдешь не мало отговорок, чтобы удалиться и пребывать в безмятежном, комфортабельном забвении!...11
Брут избрал первое и ринулся в отчаянную битву. Он видел, что дело римской республики погибает, но решился еще раз сразиться за нее, умирающую. Его гений явился к нему снова на поле сражения под Филиппами, когда он лежал бледный, окровавленный, проткнутый мечом. Гений стер со лба страдальца холодный пот агонии, и, сказав: „ты поступил хорошо!" закрыл ему глаза.
Задачей Мак-Магона было восстановить монархию „и ничем не рискуя“, прибавляет газета „Фигаро*.
„Мак-Магон происходит от ирландских королей, твердили монархисты,—и останется всегда верен монархическим убеждениям; Мак-Магон происходит из фамилии, всегда отличавшейся своей непоколебимой верностью своим королям; один из предков Мак-Магона до последней крайности защищал уже совершенно проигранное дело английского короля Якова II. Мак-Магоны всегда были преданы Бурбонам, о чем не раз заявляли торжественно. Сам маршал беспрестанно твердил о своей приверженности к легитимному королю. При Люи-Филиппе Мак-Магон, произведенный королем в полковники, оставался легитимистом; вторая республика дала ему генеральский чин, но он остался легитимистом. При второй империи, произведенный в маршалы и сенаторы, Мак-Магон продолжал держаться легитимистких убеждений. Теперь он президент третьей республики, но мы уверены, что он такой-же легитимист, каким был прежде, и когда настанет время сослужить службу своему королю, он,. конечно, не задумается. Когда король придет к нему и станет просить: „О, Баярд новейших времен, храбрый солдат, выполни свыше предназначенную тебе миссию? Я не ношу, подобно тебе,
за Францию в двадцати сражениях, но я сердце впродолжении сорока трех лет наши традиции и наши вольности. Моя
мой принцип все. Франция успокоится от своих треволнений, если захочет понять, чего ей нужно. Я единственный кормчий, способный привести корабль к порту, потому что такова моя миссия и свыше дарованы мне силы для её выполнения. Мак-Магон, рыцарь без страха и упрека, дай мне полк, только один полк! „—О, тогда маршал, сделает все, что только в его силах, и спасет короля*.
Так рассуждали монархисты. И Мак-Магон ответил королю следующей речью:
„Государь, я клялся сохранить нетронутым существующия
шпагу, обнажаемую сохранил в своем неприкосновенными личность ничто, но
учреждения... Я-бы охотно помог совершению переворота в вашу пользу, если-б он мог иметь успех; но, говорю вам искренно, я ничем не могу вам помочь. Могу уверить ваше величество, что ваше предприятие не может быть приведено в исполнение, потому что армия, которую я имею честь представлять, никогда не откажется от трехцветного знамени../
Он не успел еще окончить, как король посмотрел на него с горькой улыбкой и сказал:
„Довольно, милостивый государь, имею честь вам кланятдея**.
и в ту-же ночь он отправился в Фрошдорф, в Австрию.
Такова легенда, ходящая во Франции. Мы привели ее здесь потому, что она дает довольно точное указание на то, какое мнение' о характере Мак-Магона господствует во Франции.
После окончательной неудачи легитимистского предприятия положение Мак-Магона, как президента республики сильно упрочилось. Национальное собрание, несмотря на энергическое сопротивление всех групп левой стороны, приняло предложение министерства о продлении президентской власти МакМагона на семь лет без всяких условий. рассказывают (мы не берем на себя ручательства за этот слух, но передаем его, как факт), что Брольи удалось провести это предложение хитростью. Многие из монархистов думали, что предложение о продлении президентской власти внесено в палату только для того, чтобы облегчить возможность переворота в пользу Генриха V. Они были до крайности поражены, когда узнали, что о таком перевороте теперь де может быть и> речи. Обманутые легитимисты посердились, но в конце-концов должны были примириться с существующим фактом, находя, что для них такое положение все-таки лучше, чем республика с президентом Тьером.
О последующей деятельности Мак-Магона, как президента французской республики, говорить много нечего. Сам он редко дает инициативу. Он почти постоянно соглашается с своими министрами. К его деятельности мы вернемся еще в биографических очерках, посвященных Брольи и Бюффе, а теперь остановимся на одном дне, потому что президент, по его словам, в этот день чувствовал себя вполне счастливым. Мы говорим об утверждении Мак-Магоном кардиналов, назначенных папою для Франции.
В день этого торжества, президент был в отличнейшем расположении духа. За новыми кардиналами были отправлены парадные кареты, окруженные почетным караулом. Монсиньеры торжественно, с большой пышностью, подъехали к версальской капелле, где их ожидало многочисленное духовенство, в числе которого были епископы: версальский, нимский, зейский и серамский (свирепый защитник непогрешимости папы). Здесь-же находились президент национального собрания во главе депутатов, большею частью членов правой стороны, и множество дам, разодетых в роскошные костюмы.
Маршал Мак-Магон сидел в кресле, точно на троне; сзади него поместились его личные адъютанты. По правую его руку стали его министры, все, кроме министра финансов, довольно серьезно заболевшего.
Певческий хор состоял из оперных артистов.
Потом вошли новые кардиналы и преклонили колени пред маршалом, надевшим на них красные береты.
Этим окончилась церемония. Пока хор, под акомпанимент органа, пел славословие, монсеньеры отправились в ризницу и облачались там с ног до головы в пурпур, присвоенный их новому званию. В новом наряде, по словам аббата Мореля, ослепляющем глаза своей красотой и цветом, монсеньеры сели в парадные кареты и шествие двинулось ко дворцу президента, где прелатов ожидал роскошный завтрак.
Президент с своей свитой приехал во дворец раньше и встретил новых кардиналов в зале, имея по правую руку себя министров, а по левую адъютантов. Монсеньер Лиги, папский летать, представил президенту двух новых французских кардиналов. Представление было сделано на латинском языке.
Затем начались речи на французском языке. Первым говорил кардинал Лиги. Речь его, как представители папы, была наполнена общими местами и не представляла никакого интереса.
После него говорили новопожалованные кардиналы: первым Ренье, и вся его речь была похвальным словом маршалу и его жене.
„Вместе со всей Францией, произнес красноречивый кардинал,—я рукоплескал вашим героическим подвигам на полях сражений. Когда-же счастье изменило нашему оружию..когда вы, человек без страха и упрека, пали раненый в сражении, я разделял с отечеством грусть и тревогу, какой исход будут иметь ваши славные ^>аны... На-сколько изумляла нас рыцарская храбрость ваша, на-столько-же мы оценили, г. маршал, скромность и патриотическое самоотвержение, с которыми вы приняли трудную и высокую миссию утвердить на незыблемых основаниях правительство. Мы не забываем также кроткия и высокие добродетели, которыми ваша супруга подает нам примеръ**...
Монсеньер Гибер, милостью Тьера архиепископ парижский, произнес политическую речь. Монсеньер Гибер принял место на ступенях апостолического трона за тем именно, чтобы поддерживать права, присвоенные церкви и её представителям... Монсеньер негодует, что после восемнадцативекового существования церкви честолюбцы ставят преграды исполнению её мирной миссии: цивилизовать человечество... По словам газеты „Univere**, видно было, что монсеньер Гибер отдает всего себя на служение святому делу, для которого он готов пожертвовать жизнью, что его
сердце обливается кровью при воспоминании о мучениях, какие переносит великий страдалец (папа) и пр. и пр.
„Из ваших рук я получил знаки кардинальского достоинства, говорит далее кардинал Гибер;—из тех самых рук, которые держали с мужеством и честью шпагу Франции**. Далее он называет маршала христианским рыцарем, защитником веры и порядка и заканчивает свою речь таким обращением к маршалыпе: „да будет позволено мне принести мою искреннюю благодарность этому ангелу милосердия, которого я вижу подле вас, г. президент, и который не перестает деятельно и мудро помогать мне в деле призрения и воспитания сирот оставшихся после наших гражданских войнъ**.
От избытка чувств президент едва мог выговорить благодарность за похвалы, которыми удостоили его монсеньеры. В своей ответной речи он благодарил папу, объявил, что он питает к нему сыновнюю привязанность, удивляется его добродетелям и. печалится о его горе и страданиях.
Потом все уселись за завтрак. Роскошные кушанья и тонкия вина вполне соответствовали торжеству дня. Прелаты, очень довольные приемом, уехали домой очарованные президентом.
Теперь судьбы Франции находятся в руках Мак-Магона, который получил власть без всяких условий. Франция безусловно верит слову Мак-Магона. Ему остается сдержать его.
В заключение сообщим анекдот, извлекаемый нами из французских газет.
„Длинная седая борода |и маленькая русая [головка остаповились прочесть наклеенную на стене президентскую прокламацию, подписанную: „герцог Манджентский*.
— Папа, не тот-ли это герцог маджентский, который выиграл сражение под Маджентой? спросил ребенок.
— Нет, мое дитя, отвечал отец, — это тот, который был разбит под Седаном!
И они пошли своей дорогой*.
и.
АДОЛЬФ ТЬЕР.
Популярность имени Тьера. — Происхождение Тьера. — Харчевня сестра министра.-г-Школьное свидетельство открывает Тьеру путь к карьере. — Первый шаг Тьера к известности. — Журнальная деятельность Тьера. — Знакомство с Лафитом. — Успехи в свете. — Сотрудничество Тьера с Бодэном. — Успех „Истории французской революции**.—Характеристика Тьера. — Причини популярности
Тьера, как оратора и литератора. — Его оппояицискнал деятельность в „National^**. — Июльская революция. — Революционные речи Тьера в палате. — Поворот его в другую сторону. — Министерство Лафита. — Его падение. — Тьер становится министром. — Буржуазная теория свободы. — Герцогиня Беррийская. — Неутомима деятельность Тьера; — Борьба правого и левого центров, характеризующая июльскую монархию. — Слабость французской деятельности.—Поражение Франции по египетскому вопросу. — Отставка Тьера. — История „Консульства и империи*. — Оппозиция Тьера июльской монархии. — Вторая республика. — Тьер примыкает к реакционерам. — Клуб улицы Пуатье. — Римская экспедиция. — Государственный переворот. — Изгнание Тьера. — Деятельность его во время второй империи. — Посольство Тьера. Тьер, как оратор. -гНесостоятельность бордосского договора.—Поведение республиканской партии в отношении Тьера. — Буря, произведенная президентским посланием 19 ноября. — Вопрос об ограничении права всеобщей подачи голосов.—Запрос правой стороны.—Речь Тьера. — Выход в отставку Тьера и его министерства.
I.
Адольф Тьер, экс-президент французской республики, принадлежит к числу весьма заметных и интереснейших личностей нашего века. Он производил так много шума, об нем так много говорили, что весьма естественно его *
имя стало популярным во всех углах Европы и Америки; его знает каждый, кто хотя несколько следит за политикой, кто даже только прочитывает газеты. Кому часто приходится ездить по железным дорогам и в дилижансах, тот, наверное, встречает людей, заметных уже по оригинальному покрою и цвету своего платья,—людей непоседливых, беспрестанно пристающих с вопросом то к тому, то к другому из пассажиров; у них что ни секунда тухнет папироса и надо ее закурить о папиросу соседа, им необходимо разъяснить то или другое обстоятельство, вычитанное ими в газете; мало-по-малу, они расскажут вам и о своей жене и детях, о тетушке и знакомых; вы хотите вздремнуть, а они продолжают мучить вас своими расспросами и рассказами; отделаться от них неть никакой возможности и вы невольно подчиняетесь необходимому злу и даже входите в некоторого рода интимность с беспокойным соседом. Таким именно докучливым человеком в политике является Тьер и докучаете не только Франции, но и целой Европе. Он так надоедав прекрасной Клио, музе истории, что она, хотя не без протеста, внесла его в свою памятную книжку. Таким образом он добился своего желания: его имя попало в регистр известных исторических деятелей и ученые, волей-неволей, должны заниматься его особой;
Тьер родился в прошлом столетии, в 1797 году. Он рос под впечатлениями рассказов о битвах и победах первой империи; юношей ой видел падение этой империи; лучшие молодые годы его жизни прошли во время владычества бурбонской реставрации; лета мужества он провел на службе буржуазной монархии; он вступил уже в шестой десяток, когда во Франции водворилась вторая республика 1848 года; в первом старческом возрасте он присутствовал при бонапартистской реставрации; он видел возвы
шение и падение Наполеона Ш; уже несколько лет прошло, как он вступил во второй старческий возраст, когда он был избран главою французского государства.
Тьеръ—этот выдающийся тип, представитель французской буржуазии, происходит, однакожь, не из буржуазного семейства. Отцом Адольфа Тьера был бедный кузнец в Э, в Провансе. Может быть, будущие историки откроют в пыльных архивах какие-нибудь подробности из жизни этого бедного пролетария, но до сих пор никто еще не промолвился ни словом об отце человека, имя которого известно во всем цивилизованном мире.
Отца Тьера никто не знал, но существование его никем не опровергается; точно также не подлежит сомнению, что матери у Адольфа Тьера вовсе не было; этим объясняются многие черты его характера. Люди, рожденные женщиной, всегда обладают известными слабостями, которых у Тьера нет и не бцло. Люди, рожденные женщиной, способны увлекаться; молодость их проходит довольно шумно, даже бурно; они делают ошибки, у них сердце довольно часто берет верх над рассудком. Тьер никогда не увлекался; его сердце было защищено прочной броней от всяких внешних нападений и постоянно подчинялось воле рассудка. Мужчины, рожденные женщиной, рано или поздно, но непременно наделают глупостей для женщин; Тьер вовсю свою жизнь не сделал ни одной. Конечно, он бывал очень любезен с женами своих министров, но это была любезность чисто официальная и, сколько известно, Тьер никогда не ухаживал ни за одной женщиной, не был влюблен и ни с одной из них не вступил в серьезную связь. Мужчины, рожденные женщиной, имеют обыкновенно детей; Тьер никогда не имел ни законных, ни незаконных. Правда, Тьер женат; но, вступая в брак, он брал не жену, а хорошее приданое, выгодное положение в свете; с помощию этой женитьбы он мог добиться известного влияния, мог осуществить свои честолюбивые надежды; этот брак делал его солиднее и почтеннее в глазах кружка тех людей,
от которых зависело его возвышение. Соединяясь браком с Двицей Дон, дочерью биржевого маклера, он брал к себе в дом хорошую хозяйку; других-же качеств от неё он не'требовал; о любви тут, конечно, не могло быть и помину.
Таким образом, у Тьера не было ни матери, ни отца (о нем ничего не известно, и он, как говорил сам Тьер, не имел никакого влияния на сына), не было и нет потомства. Кажется, он не имел братьев; до 1840 года никто не подозревал, что у него есть сестра. Но в этом году, в Париже, в двух шагах от Монмартрского бульвара появилась следующая вывеска:
„Ресторан девицы Тьер, сестры президента совета министров. Обеды в 40 су, а также и по карте".
Публика бросилась толпами в этот ресторан. Кормили ее плохо, но за то она была вполне удовлетворена болтливостью хозяйки, которая с приличными жестами и слезами рассказывала всем, кто хотел ее слушать, что брат её управлявший делами Франции, бросил ее на произвол судьбы, так что она нашлась вынужденной для добывания средств к существованию открыть харчевню... Много говорила она и плакала; чувствительные люди, окружавшие ее, вторили е'й возгласами негодования до тех пор, пока в ресторан не вошли агенты Тьера. Они вызвали хозяйку в отдельную комнату и там за довольно высокую цену купили у неё эту харчевню вместе со всем обзаведением, обязав ее контрактом не открывать новых харчевен и трактиров. Что сталось впоследствии с девицей Тьер, история о том умалчивает.
46
Адольф тькр.
О детских годах Тьера ничего неизвестно. Его биографы, обыкновенно, начинают историю своего героя с того моменид, как сельский учитель выдал ему свидетельство, в котором отзывался с большой похвалой об уме, способностях и прилежании маленького Адольфа и находил, что своим развитием мальчуган далеко превзошел своих товарищей и сверстников, по большей части оборванцев, сыновей пролетариев. Это свидетельство обратило на мальчика внимание общины, и маленький Адольф был помещен в коллегию сначала в Э, а потом в Марсели. Община приняла на свой счет как плату за учение, так и полное содержание мальчика.
Всем обязанный первоначальной школе, Тьер, сделавшись министром, естественно должен-бы был обратить серьезное внимание на состояние народного образования во Франции и пристать к партии, требовавшей дарового и обязательного обучения в первоначальных школах. Но вышло не так: Тьер, с особенным удовольствием твердивший о . том, что он всем обязан одному себе, своим достоинствам, не хотел вспомнить о том школьном свидетельстве, которое открыло ему путь к карьере и без которого он, вероятно, сделался-бы просто ремесленником. Министр Тьер ровно ничего не сделал для первоначальной школы. Напротив, раз он даже подал голос в пользу предложения передать народное образование в руки иезуитов, проще сказать, совершенно уничтожить его.
Из марсельской коллегии Тьер вышел с первой наградой. В коллегии он был очень дружен с двумя товарищами, дружбу с которыми он продолжал и впоследствии: с Минье и Кремье.
По окончании курса в коллегии, Тьер был помещен своими покровителями в юридический факультет в Э. Игучив право во всех тонкостях, двадцати-трехлетний Тьер выступил на практическую арену в Э. Но юридические занятия как здесь, так и в Марсели его не удовлетворили, и он поспешил в Париж, куда влекли его честолюбивые надежды, где он рассчитывал завоевать себе славу и высокое положение в свете. Как человек дальновидный, он, конечно, запасся несколькими рекомендательными письмами.
Достоверно неизвестны его дорожные приключения на пути к столице. Его друзья уверяют, что на него напала и ограбила его труппа странствующих актеров. Но другие утверждают, что он, после чтения романа Скаррона, вздумал идти по стопам Раготэна и для итого поступил в странствующую труппу актеров в качестве комика, лучше сказать, пьеро, так как эта труппа пробавлялась более арлекинадами. Должно быть эта профессия не понравилась Тьеру, так как он вскоре был снова уже на пути к Парижу, цри чем кошелек его был почти пуст.
. Вступал-ли Тьер в странствующую труппу актеров или нет, но только в Париж он прибыл, не имея в кармане ни гроша денег и нанял мансарду в Латинском квартале, где вскоре соединился с ним его друг Минье.
Минье, недавно получивший премию от парижской академии, был при деньгах. Желая, чтобы и друг его заработал что-нибудь, он предложил ему явиться соискателем премии, предложенной академией в Э, за похвальное слово Вовенаргу. Не долго думая, Тьер бросился в библиотеку; три дня собирал материалы, а черезпятнадцать дней весь труд его был окончен и отправлен в академию, согласно правилам, без подписи автора. Академия нашла, что этот труд заслуживал-бы премии по своим .литературным достоинствам, но как он проникнут революционными тенденциями, то академия не может присудить за него награду; произведение Тьера было лучшим из представленных на конкурс, следовательно, и прочия не заслуживали премии; академии пришлось назначить новый конкурс. Ободренный отзывом академии о своем труде, Тьер взялся за перо и написалъ
новое похвальное слово, которое удовлетворило всем условиям программы и академики удостоили его премии. Когда-же академики вскрыли конверты, в которых заключались имена авторов представленных статей, они взглянули друг на друга с непритворным изумлением: и первая, забракованная, и вторая, получившая премию, статьи принадлежали одному и тому-же лицу—Адольфу Тьеру. В публике было много толков и смеха по этому поводу, но молодой Тьер тем не менее добился своего—получил деньги. Имя его стало известно. Таков был первый шаг Тьера к популярности. При этом кстати вспомнить, что скромная провинциальная, безансонская академия выдала премию Прудону, которая также была первым шагом его к известности.
Принадлежа к людям того закала, у которых более таланта, чем денег, а честолюбия более, чем политической честности и твердости убеждений, молодой Тьер обратился к журналистике, рассчитывая, что журнальная деятельность скорее всего откроет ему путь к возвышению на политическом поприще, куда стремились все его желания. С этойже целью Тьер сошелся с кружком людей, где либерализм очень удобно уживался с реакционерными поползновениями. Протежируемый депутатом Манюэлем, представителем самой передовой партии того времени, Тьер передал своего „Вовенарга" в редакцию газеты „Constitutionnel". Статья Тьера была принята и напечатана.
„Constitutionnel" в двадцатых годах была газета молодая, блестящая и смелая; она служила органом либеральной буржуазии и проявляла самую серьезную оппозицию правительству, с которой волей-неволей оно должно было считаться. С особенной резкостью и решительностью она нападала на иезуитов. Юный Тьер пристал к пропаганде против иезуитизма и так отличился своими нападками на них, что вскоре стал самым заметным сотрудником в газете, в которой только что начал свою литературную карьеру.
Журнальная работа оставляла Тьеру так много свободного времени, что он мог серьезно заниматься историей.
В 1821 году появился его первый исторический труд „Французская монархия". И публика, и критика приняли этот труд довольно холодно. Впрочем, по своей поверхностности он и не заслуживал более сочувственного приема.
В 1822 году Тьер собрал свои статьи об искустве и издал книгу под заглавием „Salon de 1822“, в которой он с особенным одушевлением приветствовал зарождающийся талант Делакруа. Кстати заметим, что Тьер имеет слабость считать себя знатоком искуства и с давних уже пор собирает картины; его всегда можно встретить на аувционных продажах картин и редкостей.
О вкусах не спорят. Тьер, конечно, имел полное право тратить свои деньги на покупку античных ваз и произведений фламандской живописи и считать себя в полном смысле слова знатоком искуства. Мы допустим охотно, что Тьер, сделавшись продавцем картин и древностей, составил-бы себе так-жф легко карьеру, как и в политике. Но ловкий и счастливый торговец предметами искуства может сам и не быть артистом, может не иметь никакого артистического вкуса. Когда парижские комуналисты издали декрет о разрушении дома Тьера, внутреннее убранство которого, по словам самого Тьера, стоило миллион франков,— они разрешили всем желающим осмотреть богатство и редкости, в нем собранные. По отзывам людей беспристрастных и истинных знатоков дела, любопытство их далеко не было удовлетворено, они нашли совсем не то, чего ожидали. Действительно, что касается комфорта обыденной жизни, в квартире Тьера он был образцовый: все было соображено и устроено до мельчайших подробностей, но как на меблировке дома, так и на собрании картин и редкостей лежала печать самого банального вкуса. Во всем виден был разбогатевший буржуа и только. Правда, войдя в библиотеку, вы могли сказать, что хозяин дома по своему развитию стоит далеко выше какого-нибудь разбогатевшего бакалейщика, но или он не развил свой вкус паралельно съ
Политические деятели. 4
тучным развитием, или-же развивал его на весьма сомнительных образцах.
„Принятый в дом банкира Лафита, главы тогдашней оппозиции, пишет Ломени, биограф Тьера,—Тьер, благодаря своей способности говорить и пылкости своего южного воображения, стал вскоре заметным лицом на вечерах этого финансового туза. Самая наружность его невольно обращала на него общее внимание: маленького роста, с короткой талией, с огромными очками на небольшом носу, с провинциальным акцентом в голосе, с постоянным подергиванием плеч, вечно размахивающий руками, бесцеремонный в своих прш'оворах, Тьер казался всем большим оригиналомъ*.
Вечно веселый, говорливый, неутомимый Тьер очень понравился Лафиту, человеку великодушному и доверчивому; мало-по-малу, из веселого собеседника он сделался секретарем, доверенным лицом и даже советником знаменитого банкира. Благодаря Лафиту, Тьер был представлен в свете, введен всюду. Он умел понравиться всем: одному во время польстить, другому оказать небольшую услугу. Лафит с увлечением рекомендовал его Лафайету, ветерану первой республики; также герцогу Орлеанскому, который уже и в то время раздавал направо и налево демократические рукопожатия и являлся в публике в белой шляпе с своим классическим зонтиком. Тьера в это время ободрил даже сам Талейран, сказавший про него: „этот молодой человек обещает многое, из него выйдет толк, он не из первых встречныхъ*. Талейран потом не раз справлялся об успехах Тьера в свете и охотно давал ему советы, так что Тьера можно считать отчасти учеником этого знаменитого пройдохи. Принятый всюду, Тьер умел везде держать себя независимо; с людьми значительными, имевшими
вес, он обращался с известной фамильярностью; он входил в столовую Лафита с шляпой на голове; после обеда, он располагался в кресле, у камина, в гостиной, и дремал полчаса, хотя вокруг него бывало большое общество дам и мужчин: эту привычку он сохранил до сих пор. С улыбкой добродушие и с фальшивой искренцостью, Тьер всегда ловко поворачивал разговор в ту сторону, куда ему было нужно и выпытывал необходимые ему тайны. Собеседник невольно увлекался его веселостью и бесцеремонностию и становился вполне искренен с ним. Да трудно было и не верить этому весельчаку, с детской фигуркой, который, повидимому, ни к чему не относился серьезно и обо всем говорил со смехом.
Фамильярность—могущественное средство, с помощию которого можно много выиграть в свете; но оно не единственное средство; той-же цели можно достигнуть сдержанностью и напускной важностью. Два знаменитые соперника— Тьер и Гизо (они познакомились в доме Лафита), достигли высокого положения совершенно противоположными способами; один, маленький и толстенький, пустил в ход фамильярность; другой, длинный и худой,—сдержанность; один старался казаться добродушным человеком; другой запахивался плащем великого человека. Царствование Люи Филиппа навсегда останется эпохой классической буржуазной жизни. Тьер представлял тезу, Гизо—антитезу, а король-гражданин, прикрывая их обоих своим огромным зонтиком, образовывал синтез. Но не станем упреждать событий.
Как „История жирондистовъ**, Ламартина, предшествовала революции 1848 года, так-же точно „История французской революции** Тьера, предшествовала и отчасти ускорила революцию 1830 года.
В то время молодой Тьер нуждался еще в покровителях и поддержке; он обратился к Феликсу Бодэну, одному из редакторов „Constitutionnefa**, с просьбой помочь ему в осуществлении большего труда о французской революции; Бодэн принял на себя часть работы и дал де4*
нег на издание. В начале предприятия, когда Тьер не пользовался еще известностью, сотрудничество Бодэна приносило ему порядочные выгоды и значительная часть сочинения составлялась им; но, по мере того, как Тьер приобретал значение в свете, Бодэн отступал на второй план: первый том сочинения принадлежал Феликсу Бодэну и Тьеру; второй — Тьеру и Феликсу Бодэну; третий-жф одному Тьеру. Этот случай чрезвычайно характеристичен; Тьер во все время своей политической карьеры поступал так-же, как он поступал с Бодэном; с такой-же ловкостью действовал он в салоне Лафита, в палатах и министерствах при Люи-Филиппе, в собраниях второй империи и обеих республик. Люи-Филипп, близко знавший Тьера, выразился о нем следующим образом: „Тьер всегда находит средство влезть на мое место. Я ему говорю: „Г. Тьер, я желаю иметь особую постель. Здесь, в комнате, две постели; выбирайте одну, я возьму другую". — Очень хорошо! отвечает он, — значит, дело слажено. — Я ощущаю удовольствие, полагая, что, наконец, усну спокойно... я раздеваюсь и... и нахожу, что этот беспокойный маленький человечек улегся на той самой постели, которую он мне' оставил..."
„История революции", в особенности первый том, была встречена сочувственно публикой и сразу завоевала себе популярность. Такой успех следует приписать более всего тому обстоятельству, что подобное издание было сопряжено с некоторой опасностью и могло навлечь большие неприятности его авторам. На заглавном листе первых изданий был напечатан бюст республики с фригийской шапкой на голове... Вся тогдашняя либеральная Франция встретила этот труд Тьера горячими рукоплесканиями.
Теперешняя критика очень холодно относится к „Истории французской революции" Тьера, находя в ней множество непростительных ошибок и даже местами стремление намеренно исказить события. И критика совершенно права; однакож, следует заметить, что менее всего ошибок было именно в первом издании, запечатленном страстностью; но
каждое последующее издание исправлялось и переделывалось Тьером не в пользу сочинения, так что, в сущности, остался только остов первого издания; это была та-se бочка, наполненная спиртуозной жидкостью, но только в ней с течением времени вино буржуазного либерализма превратилосьв уксус буржуазного доктринерства. В последующих изданиях с особенной яркостью выступает идея, проходящая чрез все сочинение и вполне характеризующая направление автора и его нравственные тенденции: он преклоняется пред успехом, он считает его главным и един ственным мерилом справедливости и разумности; отсюда невольное оправдание пороков и даже преступлений, когда они совершались торжествующими людьми и партиями. Автор по. следовательно пишет панегирики Мирабо, Дантону, Робеспьеру, жирондистам, Сфн-Жюсту и т. и., но это он делает потому, что эти люди и партии последовательно одни за другими становились победителями или были представителями торжествующих партий, но .как только они, в свою очередь, подвергались поражению, автор относится к ним с укоризной и тотчас-же забывает об них. Такой именно вывод представляется моралисту после чтения книги. И в литературном отношении эта книга не представляет особенных достоинств: и язык, и слог этого сочинения слишком вульгарны; невольно представляешь себе её автора с самым обыкновенным лицом, с манерами странствующего торговца, который вторгается на пир жирондистов с такой-же бесцеремонной фамильярностью, с какой он являлся в столовую Лафита, заложа руки в карманы и имея шляпу* на голове. Хотя Тьер своими вставками и исправлениями сильно испортил свое сочинение, но оно и в своем первоначальном виде не представляло тех достоинств, какие требуются от серьозного исторического труда. Оно явилось как раз во время, оно действовало на политические страсти, тем и объясняется его значительный успех. Оно выдержало десять изданий (не считая брюссельских контрафакций) и разошлось в огромном числе экземпляров, но
теперь о нем забыли; его держат еще на полках книжных лавок и библиотек, но на нем лежит толстый слой пыли; его читают, может быть, какие-нибудь завзятые почитатели старины, да литераторы, которым приходится выставлять его, как образец политической безтактности французской буржуазии, представитель которой Тьер явился Гомером, поднявшим на высокий пьедестал своего Ахилла— Наполеона И-го Бонапарта!
Однакож, следует отдать справедливость Тьеру: его сочинение, первый том которого вышел почти пятьдесят лет тому назад, обработано им тщательно; он очень часто ссылается на слова и мнения участников этих событий, которые находились в то время еще в живых, и с которыми ему приходилось советоваться и беседовать; в его сочинении нередко появляются ссылки на Талейрана, Фуа, Жомини, на многих из деятелей революции и империи, живших вдали от дел. Ни один интересный документ не был упущен им из виду; Тьер предварительно занялся исследованием вопросов об ассигнациях, кредите, налогах, подрядах и пр., оказавших большое влияние на ход дел во время революции и первой империи. Он желал прежде хорошенько понять то, о чем намеревался говорить в своем сочинении. „Благодаря такому изучению, говорит один из биографов Тьера, — его тридцатитомная история от открытия генеральных штатов до Ватерлоо составляла в свое время род энциклопедии, которой могли пользоваться люди, занимающиеся политикой, которая могла служить руководством для людей, вздыхавших по местам ‘Префектов и под-префектовъ“. У Тьера изумительная память: что раз узнал он, того он не забывает никогда и при случае всегда съумееть им воспользоваться. Впрочем, Тьер изучает все не так, как все, обыкновенные смертные: ему вечно кажется, что он сделал открытие, что он изобрел то, о чем узнал от других; он вечно открывает и изобретает. Лафонтен останавливал на улице прохожих и спрашивал их: читали-ли они Габакука. Тьер делает не
так: он внезапно проникается энтузиазмом к Диогену лаэрскому, который, по его словам, „до сих пор, кажется, почти неизвестенъ** и снова изобретает Дениса галикарнаского. Если-бы Тьеру удалось привести в исполнение его обширный план собственного путешествия и он прогулялсябы по улицам Нью-Иорка, то произошло-бы следующее: возвращается Тьер довольный и счастливый; он считает себя соперником Христофора Колумба; он издает книгу, из которой оказывается, что Америка не была-бы открыта, если-б в дело не вмешался он, Адольф Тьер. Из сочинений Тьера видно, что автор их имеет большое доверие к самому себе, что он считает себя большой силой. С таким убеждением можно сделать многое, конечно, если оно не составляет продукта самохвальства и пустого тщеславия. „Тьер знает все, говорил Сфн-Бфв еще в 1841 году,—он говорит обо всем, смело разрешает всякия затруднения. Не задумываясь, он скажет вам на котором берегу Рейна должен явиться будущий великий человек и сколько гвоздей в пушечном лафете. В этом заключаются его недостатки. Посмотрим теперь на его достоинства. У него ум ясный, живой, деятельный и свежий; он стоит всегда на высшем уровне своего времени; в своем изложении он всегда ясен и понятен для каждаго1*...
Современный критик не сказал-бы того-же самого о Тьере, в особенности относительно высшего уровня. Известно, что с 1848 г. Тьер ничего не узнал нового, он остановился на одном уровне. Такой умный и развитой человек оказался неспособным понять истинный смысл событий; он потерял прежнюю восприимчивость; все новое проскальзывало мимо него, не задевая его, он оставался с своим старым репертуаром; в его историческом, экономическом и-философском багаже ничто не изменилось втечении двадцати лет. Он как-бы умер для нашего времени, он точно выходец с того света, мыслящий и действующий, как мыслили и действовали люди ф то время, как он действительно жил. Он умер в 1853 году и погребен въ
Твикенгэме, в гробнице Люи-Филшша вместе с своим другом Гизо, старым герцогом Брольи и Одилоном Барро. Он умер, в атом никто не сомневается, между тем никто не хочет тому верить. И это вовсе не исключение, это скорее общее правило. Самое трудное в. мире, это — верно определить момент перехода от жизни к смерти...
Но возвратимся к Тьеру того времени, когда он был вполне живой человек. Его „История революции**, так-же как и некоторые другие его произведения, обнаруживает тайну, почему изложение Тьера отличалось действительно замечательной ясностью и удобопонятностью, почему читатель не находил в ней таких мест, которые невольно заставхяли-бы его задумываться и пытаться разрешать дилемму: отчего события сложились так, а не иначе? отчего известное лицо действовало в одном случае честно, а в другом обнаружило коварство и пустило в ход ложь? Наш историк, с бесцеремонностью, характеризующею его и в политике, в биографиях лиц, действующих в его рассказе, и в самом перечне событий или опускает все, что ему не нравится и что он сам плохо понимает, или иное изменяет по своему произволу. Таким образом, в его историческое изложение вкрадываются неточности, неправильности, и даже ложь, но за то достигается гладкость стиля, ясность и простота, — именно те достоинства, которых добивался автор, отодвигая правду на задний план. Многие наивные люди уверяют, что правда проста, что ничего не может быть проще правды... Но ведь известно, что так мыслят только мечтатели... Люди-же ловкие и практические рассуждают иначе; они находят, что правда облечена таинственностью, что скрыта она за семью -замками и добыть ее оттуда очень трудно. Вероятно, разделяя это убеждение, Тьер и не гонится особенно за правдой... он часто упрощает ее до самого простейшего выражения, до полного её отсутствия.
Тайна успеха Тьера заключается именно в том, что он умеет быть проще самой, правды, умеет ловко придать правдоподобие очевидной лжи. Это искуство не раз давало
ему победу во время парламентских прений. Его слушатели и читатели, довольные тем, что они так легко понимают доводы знаменитого оратора и писателя, верят в их разумность и правдивость, хотя за минуту готовы были признать их абсурдными или лживыми. Какой-нибудь ограниченный лавочник, с трудом ведущий свои счетные книги, принимается за чтение книги Тьера с полной уверенностью, что он ничего в ней не поймет; берется-же он За нее потому, что на него напала скука и ему хочется чем-нибудь развлечь себя. И вдруг, к его изумлению, в этой книге для него все ясно и многое, что он, в простоте своей души, считал до сих .пор черным, оказывается белым и на оборот. В восхищении он бежит к своей дражайшей половине и говорит ей, тоном авторитета: „А знаешьли, Бибиш, теперь я начинаю разделять убеждения нашего зеликого Тьера. Да, друг мой, только я, да г. Тьер вполне понимаем друг друга и понимаем вещи так, как они есть!" '
Не удивительно, поэтому, что все десять изданий „Истории революции" находили массу читателей и этой книги разошлось более 150,000 экземпляров. Она перепутала убеждения у многих людей, внесла колебания в их воззрения и более всего способствовала распространению во Франции шатунов, т. е. людей, не имеющих никаких определенных убеждений и готовых пристать ко всякой партии при том, впрочем, условии, чтобы она была торжествующей.
Когда Тьер окончил свою „Историю французской революции" ему было тридцать лет от роду. Это сочинение доставило ему большую популярность, а связь с влиятельными лицами и обширное знакомство в различных кругахъ—достаточно сильное влияние в свете. Но он еще не испробовал политической административной деятельности, к которой стремились все его помыслы и пожелания.
Маленький ростом Наполеон I или Буонаберди, султан европейских франков, как называет его Виктор Гюго, принял своим девизом: „Велик, как мир!** Этот Наполеон, как известно, был героем и образцом Тьера, который, подобно своему идолу, задумал покорить мир, но не силой оружия, а своими путешествиями. Антрепренеры-спекуляторы предложили Тьеру написать „Всеобщую историю мира**. Обширность труда не устрашила Тьера. Недостаток своих знаний он расчитывал пополнить продолжительным путешествием, которое поможет ему собрать необходимые сведения. Он уже купил себе место на каком-то пароходе, когда 5 августа 1829 года явился декрет о назначении министерства Полиньяка. Этим назначением объявлялась война нации и приостанавливалось действие конституционной хартии. Умы взволновались, в воздухе нависли тучи, предчувствовалось приближение грозы... Враждебные партии стояли друг против друга, намереваясь вступить в ожесточенный бой. В такой решительный момент человеку, желавшему играть политическую роль, не приходилось отправляться в Индию. Тьер, бывший до сих пор заметным борцом в лагере противников легитимизма, понял, что для его деятельности открывается широкое поле и, конечно, остался во Франции.
Тьер настолько уже пользовался известностью в литературе, что имел право расчитывать на сочувствие передовой публики к тому периодическому изданию, в котором он будет заметным деятелем. Вместе, с своим другом Минье и республиканцем Арманом Каррелем, он основал газету „National** с строго-оппозиционным направлением. „National** сразу приобрел массу читателей и очень долго пользовался громадным значением в стране. При Карле X и Люи-Филиппе он был едва-ли не лучшей из французских газет, но после 1848 года перешел в руки реакционеров.
В „National^** Тьер провозгласил знаменитую фразу: „король царствует, но не управляетъ**, ставшую исторической, и вполне выразившую собой конституционную теорию, полную противоречий и всевозможных фикций.
В феврале 1830 года „National** решился на смелую выходку: он заявил о кандидатуре на трон герцога Орлеанского. Натурально, за этим последовал процесс, осуждение, тюрьма, громадный штраф и энтузиазм либеральной буржуазии, весьма охотно уплатившей все издержки процесса. Герцог Орлеанский, разумеется, поспешил заявить, что он не причастен этому скандалу, что ему крайне неприятна эта странная выходка его приверженцев и что он торжественно выражает им свое негодование.
В июле „National** поднял тон; он смело заявил о намерении правительства произвести*государственный переворот: „оно пока еще не осмеливается решиться на эту меру, говорил он,—но, рано или поздно, непременно решится** Тем не менее Тьер, в это время заправлявший оппозицией, не переставал твердить, что сопротивление должно быть легальное, чисто легальное, строго легальное. Однакожь, когда появились знаменитые приказы Полиньяка, Пейронф и их товарищей, утвержденные королем, Тьер взял на себя заботу организовать протест. Протестующие намеревались напечатать свой протест в газетах, но сделать его анонимным. „Нет, господа, таким путем мы ничего не поделаем, сказал Тьер,—подпишемся все под нашим протестом; правда, мы жертвуем своими головами, но Иначе мы не можем расчитывать на успехъ**. Смелое предложение Тьера было принято с энтузиазмом.
Следующие за тем три дня Тьер скрывался в Монморанси, так как отдан был приказ арестовать его; но 29 июля вечером он снова был в Париже и раздавал сражавшимся прокламацию, в которой исчислялись достоинства герцога Орлеанского, в то время посылавшего эстафету за эстафетой к Карлу X с уверениями в своей преданности.
В ночь с .30 на 31 июля, Тьер, Лафит, генералы Жерар и Себастиани импровизировали депутацию', которая от имени народа вручила диктатуру герцогу Орлеанскому, и 1 августа утром Франция узнала, что Люи-Филипп Орлеанский назначен наместником королевства. 8 августа, когда во
всех углах Франции уже восторжествовала революция, герцог Орлеанский, по настоянию своих приверженцев объявил себя королем французов. Тьер былъ’вознагражден званием государственного советника и крупным местом в министерстве финансов. С этого момента во Франции начинается владычество либеральной буржуазии, составившее знаменательную эпоху в летописях новейшей цивилизации.
IV.
Во Франции водворилась система парламентаризма. Тьер сознавал себя способным для парламентской деятельности и стал энергически хлопотать о том, чтобы попасть в палату. Он представился кандидатом в своем родном городе и был выбран почти единогласно.
В палате Тьер поместился между самыми решительными и горячими прогрессистами, требовавшими немедленных реформ, широкого применения принципов первой революции и твердой, решительной и воинственной внешней политики. В это время проявился блистательный ораторский талант Тьера. В своих пылких речах он старался провести идею, что военная слава скорее всего будет способствовать прочному утверждению во Франции династии короля-гражданина. Тьер желал, чтобы французские армии тотчас-же перешли Рейн, перешли Альпы, освободили Бельгию, Италию, чтобы прошли Германию, внося всюду, вместе с грохотом пушек, проповедь буржуазного либерализма. Но Люи-Филипп, сам знакомый с случайностями войны, в которой участвовал в своей молодости, вовсе не желал бросаться, сломя голову, в рискованные предприятия; по своей натуре он прочное предпочитал блестящему и намеревался держаться благоразумной и осторожной политики. Он оставался глух к воинственным воззваниям своих пылких приверженцев; с иронической улыбкой выслушивал их романтические восторжени вполне усвоил себе ид ианеру говорить. Это еще Бальзак в своем nRevue de Paris". Бальдолюбливал Тьера, но удивлялся его таланту, и, отчасти имел его в виду, создавая свой тип Ра
ння излияния и, мало-по-малу, убедил французскую буржуазию, все еще бредившую завоеваниями и воинской славой, что время героических безумств уже прошло и что гораздо лучше построить прочный комфортабельный дом и поселиться в нем, чем рыскать по большим европейским дорогам, отыскивая приключений. Надо полагать, что Люи-Филипп умел говорить убедительно, потому что воинственный пыл французской либеральной буржуазии вскоре остыл и она охотно последовала за своим королем по тому пути, который он ей предложил.
В этот первый период своей парламентской деятельности, Тьер взял себе за образец ораторов национального конвента заметил зак не кажется,
стиньяка, который без копейки в кармане пришел в Париж и в первый-же день, проходя по городу, дал себе слово добиться господства в нем, чего и достиг, благодаря своему образованию, уму, грации, сильной воле и бесцеремонности в вопросах совести.
„Г. Тьер дебютировал на трибуне в качестве революционера, говорит Бальзак;—с своей южной пылкостью он подражал Дантоновскому красноречию и подражал очень удачно; но вскоре он убедился, что громкия фразы, величественные движения как-то нейдут к его тонкому, хриплому, слабому голосу, к его маленькой фигурке. Вероятно, по совету Талейрана, он изменил тон своих речей, изменил манеру говорить; его речи стали холоднее, он видимо заботился о точности и ясности выражений и уже несравненно реже прибегал к пафосу... В них стал заметен характер добродушие, веселости, шутливости... В его способе третировать врагов нет ни презрения к людям, которым отличался Наполеон, ни английского лицемерия Кромвеля... вы видите, что пред вами говорит провансалец, въхарактере которого уживаются дерзость, эластичность, впечатлительность и беззаботность®.
С этого времени Тьер вырабатывает в себе ораторскую манеру, в которой даже до сих пор не имеет себе соперника. Вот что говорит Рокеплан, один из биографов и критиков Тьера, о характере его красноречия:
„Я поступаю, сказал мне раз Тьер,—как*ь хирурги, которые соглашаются служить в госпиталях за ничтожное жалованье: здесь они набивают себе руку в производстве операций и впоследствии их пациенты щедро вознаграждают их за годы опытов и учения. Я стараюсь говорить со многими людьми об известном предмете, я завожу речь и в ту и в другую сторону, я встречаю противоречия, я вступаю в спор; так я провожу в разговорах целое утро и к обеду у меня уже готова речь, которую я должен сказать в палате. Я натягиваю на себя нагрудник, и прежде, чем выйду на дуэль с противником, фехтую несколько времени с своим другом и, таким образом, набиваю себе руку®. Как ни странно это покажется, ноя утверждаю, что такой способ составлять речи практикуется Тьером потому, что наш оратор обладает небольшим запасом знаний... Он применяет к красноречию и истории те-же приемы, какие прилагают к своим работам Скриб, Орас Верне и другие, т. е. самые легкие, не требующие большего труда и из их рук выходят произведения по плечу невзыскательной публике®.
Впрочем, Тьер, изменив стиль и манеру своего красноречия, изменил вместе с тем и самое направление своих речей. расставшись с страстным красноречием, действующим на сердце и чувство, он перестал быть народным трибуном и сделался оратором патрициев. Теперь, когда плебеи уже не облад&ли прежним значением,, образцом его сделались деятели термидорского переворота; он постарался забыть, что еще недавно брал себе за образец Дантона.
Перемена-жф эта явилась результатом положения, созданного себе торжествующей либеральной буржуазией. Лафит,
глава либеральной буржуазии, идол народа, в 1830 году был моральным диктатором страны. Если-б он запотел, после победы июльской революции во Франции была-бы про* возглашена республика, так как вся буржуазия приняла-бы ее с охотой. её представители, и в числе их Тьер, выставляли идеалом государственного устройства конституции, подобные тем, какие действуют в швейцарских кантонах, Берне или Женеве. Тьер в своих статьях до июльской революции не раз затрогивал вопрос об этих конституциях, относясь к ним с большим сочувствием. Но Лафит и его друзья, одержав победу, решили, что лучше пойдти на компромис с побежденными. Большая часть из них, в особенности сам Лафит действовали вполне искренно, без всякой задней мысли. Они решили, что Францию скорее всего умиротворит конституционная монархия, которая может удовлетворить республиканцев своими республиканскими учреждениями и демократической внутренней политикой; монархисты-же будут довольны, что Фраигоия осталась монархией и во внешних сношениях будет держаться вполне монархической политики. Лафит был убежден, что герцог Орлеанский будет таким королем, против которого не могут ничего сказать ни монархисты, ни республиканцы. Монархисты не станут противиться потому, что ЛюиФилипп все-таки Бурбон; республиканцы потому, что Орлеанская фамилия торжественно заявляла о своих республиканских убеждениях и симпатиях. Добродушный, честный Лафит забывал об одном, что он предлагал каждой партии оставить свои принципы и удовлетвориться сделкой, результаты которой совершенно зависели от характера будущего короля и, смотря по обстоятельствам, могли действительно быть благоприятными и умиротворить край, но так-же легко могли выйдти и плачевными. Лафит предвидел это возражение и потому, в своей прокламации к народу, воздвигшему баррикады, он говорил: „Клянусь вам, что Люи-Филипп Орлеанский вполне честный человек! Я клянусь, что этот король будет строго держаться
64
адольф тьер.
конституционной партии! Клянусь, что монархия при этом короле будет лучшей из республик!"
Повторяем, что, давая эту клятву, честный Лафит действовал вполне искренно. В эту минуту ему не пришло на мысль, что он берет на себя обязательство, во всяком случае, поддерживать новый порядок; что могут встретиться обстоятельства, при которых он, по своему внутреннему сознанию, должен будет протестовать, а право протеста от него отнималось, так как он заранее объявил, что поводов к нему быть не может. Так в действительности и случилось.
Вместе с провозглашением во Франции конституционной монархии Лафит был назначен президентом совета министров; он стал другом, ментором, политическим опекуном Люи-Филиппа, который публично оказывал ему знаки величайшего доверия, но в душе его сильно не долюбли,'и вал. Известно, что признательность тяготит человека, всем i; обязанного другому, в особенности, если низший обязал выс| шего по положению. Люи-Филиппу было неприятно'Думать, что ' он всем обязан Лафиту; королю было тяжело вечно видеть пред собой фигуру министра-опекуна и часто против желания соглашаться с его предложениями. Люи-Филипп сначала довольно терпеливо сносил присутствие Лафита, но когда решительная надобность в нем миновала, король стал явно показывать ему свое неудовольствие. Лафит понял желание короля и подал в отставку. Отставка, конечно, была принята.
Тьер, тесно связанный с Лафитом, при назначении Лафита президентом совета министров, был сделан официально секретарем министерства и оставался по-прежнему « другом и советником своего покровителя. Но когда кабинет Лафита пал, Тьер не последовал за ним в его падении; напротив, к удивлению всей Франции, он возвысил свой голос против своего сверженного патрона. Он стал ревностно осуждать политическую систему павшего министерства, заговорил против радикальных реформ, начал толковать о злоупотреблении свободой; он уже бо<ее не требовал завоевательной политики, напротив, он сталь уверять, что теперь необходимее всего держаться политики мирной и невмешательства в дела соседних государств. В его речах уже появилась фраза, что необходимо водворить расшатавшийся порядок; он заговорил о восстановлении наследственного пэрства, что сильно возбудило против него либералов. Он восстал против предложения бельгийцев присоединиться к Франции, забывая, что шесть месяцев тому назад сам требовал завоевания Бельгии. Против присоединения высказывались собственники каменноугольных копей, которые. боялись конкуренции бельгийских производителей и Тьер не решился идти против них, потому что чувствовал их силу. Точно также поступил он и в вопросе о свободном обмене. В прошлое царствование он издал брошюру „Путешествие в Пиринеи", в которой являлся пропагандистом свободного обмена; теперь онъ'вдруг превратился в протекциониста.
Это внезапное превращение как нельзя лучше устроилоличные дела Тьера: он получил место в кабинете Казимира Перье. Выступив против Лафита, Тьер предчувствовал, что его бывший покровитель окончательно сошел сь политической сцены, и, продолжая поддерживать его политику, Тьер рисковал сам остаться не у дел, по крайней мере, не получить министерского портфеля. Вскоре Тьер выказал неблагодарность также и к своему политическому крестному отцу, депутату Манюэлю. В том самом „ Constitutione!^ и, который открыл ему политическую карьеру и в который он попал благодаря Манюэлю, Тьер ополчился против нового избрания в депутаты соего бывшего товарища.
/
V.
В тот момент, когда Тьер стал министром, положение июльской монархии было не особенно блистатыьное; ноПмжтжчмкие деятель \ 5
Dighjzed by GiOOglC
вря монархия, обязанная своим существованием баррикадам, в период 1831—34 года встречала большие затруднения для своего упрочения. Республиканцы и легитимисты, считавшие, что их обманули, что компромис, на который они пошли, послужил вовсе не для умиротворения всех партий, а только . для удовлетворения честолюбивых стремлений одной' партии , я известных лиц, подняли восстание каждая за свое дело.
Здесь не место входить в оценку правоты или неправоты их протеста; мы займемся только той ролью, какая выпала на долю Тьера при этих обстоятельствах. В новом министерстве Тьер явился представителем воинствующей идеи против внутренних врагов. восстание вспыхнуло в Париже, Лионе и Вандее. Сперва Тьер обратил свое оружие против легитимистов. Герцогиня Бёррийская, по своему романическому характеру и мужеству сходная с экс-королевой неаполитанской, несколько лет тому назад защищавшей Гаэеу,— герцогиня Беррийская, с своим белым знаменем разъезжала по Бретани и Анжу, поднимая везде восстание. „Дети шуанов, следуйте за мной, я мать вашего короля! “ говорила она, и толпы следовали за нею. Надобно было добыть ее во что-бы то ни стало. Жид Деютц продал Тьеру принцессу за 500 тысяч франков. Героиня легитимистского дела, беременная, была посажена в тюрьму в Блэ, где и разрешилась сыном, графом Шамбором. Когда-же легитимистская партия была окончательно побеждена, Тьер выпустил принцессу из заключения и выслал за границу. Легитимисты Франлье, Дагирель, Белькастель и некоторые другие, напомнили Тьеру об этом; вотируя 24 мая против него, они кричали ему: „Вспомните герцогиню Беррийскую!"
После поражения легитимистов, Тьер принялся за республиканцев. Тьер хорошо знал силы республиканской партии, так, как еще недавно сам находился в её ря. дах, вместе с Арманом Каррелем, работая в National’t“.
Каррель остался верен своим принципам и когда ему предложили министерский пост вь министерстве Перье, онъ
отказался, предпочитая оставаться в оппозиция, пока владычествует буржуазия. Тьер знал, говорим мы, силу республиканской партии, но так-же точно он знал и её слабые стороны. Уже в 1830 году он формулировал следующую теорию французской буржуазной партии: „буржуазия должна показывать вид, что она либеральна в высочайшей степени и быть в действительности либеральной на сколько позволят ей её собственные интересы. Она должна взять своим девизом: порядок и свобода! “ С помощью этих двух магических слов, Тьер всегда одерживал победы в борьбе с постоянными врагами буржуазии: легитимистской аристократией и республиканцами. Против республиканцев французская буржуазия действует словом „порядокъ1*, против аристократии—„свобода". Когда аристократия настолько усиливается, что начинает стеснять материальные и моральные интересы буржуазии,—французская буржуазия, показывая вид, что в своей оппозиции она не выходит из легальных границ, начинает кричать: „свобода! свобода! необходимо защищать свободу!" Возбужденный такими воззваниями, французский народ ополчается против аристократии. Аристократия побеждена, буржуазия начинает твердить, что свобода утвердилась теперь на веки, и что остается только укрепить лорядок. И во имя укрепления этого порядка буржуазия соединяется с обессиленной аристократией и вместе с нею обращается против народа, снова ограничает его права и т. д. Таким образом, в выигрыше всегда остается буржуазия, а аристократия и народ служат её орудиями. История Франции с конца прошлого столетия до нашего времени состоит из постоянно сменяющих один другой кризисов и переворотов. Французская буржуазия .по-очередно соединяется то с аристократией, то с народом, и в результате
оказывается, что выигрывает она, а проигрывают её союзники, несмотря на то, что временами они одерживают над нею победу.
Деятельность Тьера, как министра, была по истине изумительна. Молодой, сильный организм его, повидимому, не б*
чувствовал усталости. Тьер бывал везде, вмешивался во все. Он объявляет войну Голландии. Из своего кабинета он руководит, или, по крайней мере, думает, что руководит, осадой Антверпена; из Парижа он заправляет экспедициями в Алжире против арабов; в самом Париже он зорко следить за тем, чтобы снова не воздвигнулись баррикады. Он издал законы, ограничивающие право сходок, право ассоциаций; он составил проект обороны Франции в случае вторжения в нее неприятеля; он внес предложение о стратегических и промышленных дорогах; он поощрял буржуазию к обогащению, развивая биржевые операции, и положил начало той биржевой игре, которая впоследствии, развившись до ужасающих размеров, утвердила господство бонапартизма второй империи. Чтобы польстить национальному шовинизму, Тьер поставил на вандомской колоне статую маленького капрала, в его класичфском сером сюртуке и треугольной шляпе; он окончил триумфальную арку на площади Звезды. Для легитимистов он поставил памятник на том месте, где был убит герцог Беррийский. Ни одна более или менее серьезная бумага не выходила из его министерства без его просмотра. Полицейские агенты ему лично доставляли рапорты о городских событиях от кабака и мастерской ремесленника до аристократических салонов и домов посланников; ежедневно он диктовал несколько депеш префектам и дипломатам, не пропускал ни одного заседания совета министров; ежедневно он бывал у короля; очень часто посещал м-ль Аделаиду, весьма доверенное лицо Люи-Филиппа; постоянно бывал в палате; беседовал с разными болтунами для пополнения недостающего материала для своих речей, которые он должен был говорить в палате. Затем, желая отдохнуть от государственных дел, Тьер садился в карету и ездил по мастерским художников, чаще других посещая Верне, Делакруа и Делароша. По дороге он заезжал иногда к Вита, чтобы поспорить с ним об археологии или к Виоле, чтобы побеседовать об архитектуре.
Вечером он ездил в театр посмотреть пьесы Скриба, в антрактах он назначал свидания инженерам, банкирам, администраторам и др., толкуя с каждым об его специальности.
Одним словом, Тьер считал себя всеобъемлющим гением. Он знал все и даже более, чем все, и, что еще удивительнее,, он имел время делать все, что до него касалось и даже то, до чего ему не было никакого дела. Там он приказывал, здесь советовал, с одним шутил, с другим спорил о положениях Декарта или тоном авторитета решал, чья кисть создала ту или другую древнюю картину: Монтенья или Орканья, Мурильо или Канильо. Везде поспевающий, он видел все, слышал все и всегда умел пользоваться добытым материалом. Он был всезнающий, вездесущий министр; от его внимания ничто не укрывалось.
С 1832 по 1840 год происходили беспрерывные министерские кризисы. Тьф переходил из одного министерства в другое; выходя из министерства через дверь, он тотчас-же входил в окно. Конечно, было более комического, чем серьезного, в этих вечных спорах за президентство в совете министров, в которых Тьер выказывал постоянно неуступчивость и задор, но, тем не менее, эти пререкания сильно влияли на ход дел и ни в каком случае не улучшали их. Бедный король Люи-Филипп решительно терял голову, когда ему приходилось делать выбор: Казимир Перье, герцог Брольи, Молэ, старик Сульт, Тьер, Гизо последовательно сменяли один другого. В конце концов, король, палаты, страна устали от этой борьбы личностей и не раз выражали свое негодование, но ничего не могли поделать. Во все царствование Люи-Филиппа продолжалась бесцельная борьба между двумя первыми министрами Тьером и Гизо; между левым центром Тьера и
правым центром Гизо. С 1832 по 1840 год Тьер был преимущественно вверху, а с 1840 по 1848 годъ—внизу.
. Апогеем политики Тьера во время царствования Люи-Филиппа несомненно было его президентство в кабинете, известном под именем кабинета 1 марта (1840 года).
Люи-Филипп предпочитал мирную политику воинственной в сношениях с иностранными государствами отчасти, если не преимущественно, потому, что дома, во Франции, у него было далеко не спокойно: правительство не могло удовлетворить ниодну партию, кроме буржуазной в строгом смысле этого слова. Значение Франции в Европе также умалялось с каждым годом, что, конечно, еще более возбуждало неудовольствие против правительства. В Англии в то время руководил делами лорд Пальмерстон, создавший свою огромную популярность в стране тем, что умел во время подставлять ногу иностранным государствам, -в особенности-же тем, что при всяком удобном случае унйжал Францию. Везде, где только английская дипломатия встречалась с французской, последняя оставалась в проигрыше. Французские дипломаты вели бесконечные переговоры, хитрили на все лады и, проведенные, фик школьники, всегда бывали вынуждены еще просить извинения у своих соперников за то, что осмелились становиться им на дороге. Лорд Пальмерстон вертел французскими дипломатами во все стороны, как ему хотелось. Патриотическое чувство французов возмущалось таким унижением французской дипломатии. Общественное мнение страны требовало, чтобы правительство возвысило свой голос в сношениях с иностранцами, чтоб оно заговорило тем тоном, какой приличен первостепенной державе. Люи-Филипп, опасаясь, чтобы неудовольствие его подданных не обнаружилось более опасными симптомами, убедил Тьера действовать решительнее во внешней политике, тем более, что возвышение тона заграницей позволит возвысить его у себя, дома, например, при обсуждении закона о выборной реформе, которое было на очереди.
Важнейшим событием того времени было возмущение египетского хедива, Мехмета-Али, против своего сюзерена, турецкого падишаха. Французская дипломатия, неизвестно по каким соображениям, полагала, что раздробление Турции будет полезно для интересов католицизма. Английская дипломатия, напротив, утверждала, что целость Турции необходима для сохранения европейского равновесия. Франция взяла сторону Египта; Великобритания—Турции. Тьер приказал мобилизировать не только действующую армию, ио даже национальную гвардию, и привести флот в боевое положение. Он старался делать, как можно больше шума; беспрестанно твердил о важности для цивилизации египетского вопроса и показывал такое воинственное настроение, что одно время во всей Франции о нем говорили, как о герое, желавшем вернуть стране её прежние славные дни. Все ожидали, что Франция начнет войну на море и на суше, что весной будет послан дфссант в Италию.
И чтобы еще более утвердить публику в уверенности, что правительство .серьезно думает о войне, Тьер, именем короля, представил в палату проект закона об укреплении Парижа. В своей красноречивой речи первый министр доказывал необходимость этих укреплений, так как они сделают Париж недоступным в случае вторжения неприятеля во Францию и несчастных военных действий, которые заставят французскую армию отступить и открыть Париж. Оппозиция сильно противилась этому проекту; она твердила, что укрепления, как-бы сильны они не были, не могут воспрепятствовать блокаде, в которой будут держать столицу неприятельские армии, и заставят ее сдаться вследствие голода. Следовательно, укрепления приведут только к напрасной трате денег. Далее, они будут вредны и в том отношении, что правительство может обратить их пушки на город и заставить тем жителей, без всякого сопротивления, соглашаться на явно вредные для населения меры. Но, несмотря на эти доводы оппозиции, предложенный
закон был принят. Осада Парижа немецкими войсками доказала, что оппозиция была права.
Пока в палате шли эти толки об укреплении Парижа, в Лондоне, на глазах французского посланника Гизо, ничего незнавшего об этом, Россия, Англия, Австрия и Пруссия заключили между собою союз, главным условием которого было поддержание Турции ‘в тех границах, в каких она находилась. Сильная согласием великих держав, Англия бомбардировала Бейрут и послала ультиматум Франции, которой оставалось теперь, если она хотела попрежнему держать сторону Мехмета-Али, вступить в борьбу с коалицией, нли-же отказаться от союза с египетским вице-королем, как требовала Англия. Люи-Филипп совершенно разумно рассудил, что не стоит настаивать на прежнем плане и отозвал французский флот из Средиземного моря. Таким образом, решительный голос, которым хотела заговорить французская дипломатия и на этот раз оказался слабым. Результатом этого было, конечно, усиление неудовольствия в стране. Для людей предусмотрительным сделалось ясно, что июльская монархия быстрыми шагами идет к своему падению.
После этой кампании, окончившейся так бесславно, Тьер, натурально, должен был удалиться, уступив место своему сопернику, Гизо. В своей прощальной речи, президент министров имел безтактность сложить на короля всю ответственность за поражение и, таким образом, совершил преступление против конституционной теории, им-же самим проповедуемой. Люи-Филипп никогда ие мог простить ему этой выходки и решительно перешел на сторону Гизо.
Товарищ Тьера, Кузэн, удалившийся вместе с ним, сказался более достойным человеком. „Пора нам удалиться в нашим книгам, сказал он.—Своими знаниями мы еще можем послужить отечеству “.
VI.
Тьер также удалился к книгам, рассчитывая, однакож, вскоре снова возвратиться к политике. Он понимал, что существованию июльской монархии грозит опасность и считал себя на столько необходимым, что только к нему одному могут прибегнуть, как к человеку, который способен спасти июльскую монархию. Этоон давал понять при всяком удобном случае; в ожрдании-же предстоящего своего торжества и унижения своих соперников, он напечатал ряд литературных и исторических трудов. В это время
* ом написал и издал свою .Историю консульства и империи1'. Он путешествовал по Бельгии, Германии, Италии и Испании, по тем местам, где ходили и сражались армии
Наполеона. В марте 1845 года появились два первые тома. Всем было известно, что Тьер имел в своих руках богатейшее собрание всякого рода документов, относящихся к описываему им времени и потому появления его книги ' ждали с неперпешем как друзья его, так вообще и вся чихающая публика. Однакож успех этой книги не оправдал ожиданий ни автора, ни его друзей. Сравнительно с .Историей французской революции", успех „Консульства и империи" был далеко не блестящий, хотя новый исторический труд Тьера был обработан им несравненно тщательнеепрежнего. Надо полагать, что сравнительный неуспех .Консульства и империи" произошел оттого, что здесь Тьер является уже не народным трибуном, не пропагандистом известной идеи, как в .Истории революции", а просто ученым, да еще таким ученым, который беспрестанно дает понять, что он сам был государственным человеком. В .Консульство и империю" Тьер ввел множество излишних подробностей, весьма пригодных, как сырой материал, очень интересный для автора, но не для читающей публики; излишния подробности, введенные в текстъ
сочинения, только непомерно удлинили его, и читателю приходится даром терять драгоценное время... шутка-ли в самом деле, осилить двадцать объемистых томов.
В 1845 году, когда изданы были первые темы „Консульства" и империи", Тьер потерял уже всякую надежду быть призванным к власти при жизни старого короля и с этоговремени снова начинается его решительная оппозиционная деятельность. Он опять затрубил в революционную трубу; с своим обычным красноречием, он так страстно и пылко выражал требования оппозиции, что вскоре снова сделался весьма популярным человеком. Он порицал бессилие и нелепое упорство Гизо, он нападал, на иезуитизм, который вторгнулся и в администрацию, и в школу; он требовал понижения ценза; с своим обычным сарказмом * он преследовал сентябрьские законы против прессы и суда присяжных; он ратовал за издание закона, что депутатом не может быть лицо, получающее казенное жалованье по месту, занимаемому им в администрации.—„По всему видно, говорил он,—что правительство намеревается наполнить палату своими чиновниками! Следовало сказать об этом в 1830 году!" Такия-то речи произносил Тьер в марте 1846 года; он доходил до заявлений, что Люи-Филипп не оправдал надежд, возложенных на него нацией.
Тьер возвратился также к журналистике; в „ConstituйоппеГЕ" стали появляться его статьи, в которых е постоянно возраставшей силой он нападал на правительство. Его статьи возбуждали общественное мнение; они переходили из рук в руки и с жадностью читались в кафе и на улицах. они производили не меньшее впечатление, чем его-жф статьи в 1830 году. Но, не желая компрометировать себя лично, Тьер не участвовал ни в каких сходках и в заключение своих возбуждающих статей, говорил, что сопротивление должно проявляться только легальным путем. Прикрываясь неприкосновенностью депутата 1 февраля 1848 года, он напечатал статью, написанную уже в чисто-революционном духе. Он напал на правительство со стороны
финансовой, со стороны внешней и внутренней политики. С изумительной логикой, талантом и красноречием он указывал правительству на его ошибки: он упрекал правительство за его безучастие к положению Италии, за его снисходительность к Австрии, за дурные отношения к Швей-, царии. Он обвинял правительство за его тесный союз с Меттернихом, обагрившим кровью Галицию, и с неаполитанским королем, бомбардировавшим Палермо Тьеръ
оканчивает свою статью таким заключением: „Я принадлежу к революционной партии и, клянусь, во всю свою жизнь я никогда не изменял её принципам! “
В ночь с 23 на 24 февраля, Люи-Филипп призвал Тьера и Одилона Баро, поручая им составить министерство и спасти погибавшую монархию. Тьер вышел на улицу и обратился к народу с таким воззванием: „Свобода! Порядок! Реформа! Доверие!*
Но народ отвечал ему криками: „да здравствует республика!*
Тьер возвратился во дворец. „Государь! уже поздно!* сказал он.
ѴП.
Как только была провозглашена вторая республика, Тьер отправился в Марсель и, в качестве республиканца, явился перед избирателями. В своей речи он заявил, что будет хлопотать об „утверждении нового порядка на незыблемых основанияхъ*; но марсельские республиканцы напомнили ему действия его в тридцатых годах против республиканской партии и он потерпел поражение. Этого оскорбления Тьер никогда не мог забыть Марсели, и напомнил ей о том в то время, когда сделался президентом третьей французской республики.
4 июня он явился кандидатом консервативной партии и был избран в четырех департаментах. Самое огромное
’kjOOQle
большинство получил он в самом реакционфрном городе, в Руэне. Республиканские газеты того времени на избрание Тьера посмотрели, как на серьезную опасность для республики, управляемой крайне плохо поэтом Ламартином, астрономом Арого и оратором Ледрю-Ролленем, политическими фантазерами, ровно ничего не понимавшими в революционном движении, которое привело их к власти, которое они сами старательно подготовляли и теперь с неменьшим старанием уничтожали его результаты. История скажет о них, что они были люди вполне честные с добрыми намерениями, но совершенно неспособные, как государственные деятели.
В национальном «собрании Тьер занял место в правом центре. В первой своей речи он заявил о своей преданности республике. .Республика разделяет нас менее другой формы правления1*, сказал он, и затем стал развивать свою знаменитую теорию порядка. В последующих заседаниях он уже твердил об опасности, грозящей стране от красных республиканцев. В то-же время, не сойдясь с временным правительством, он восстановил Ламартина и Кавеньяка против Ледрю-Роллена, поссорил Армана Марра с Коссидьером. Действуя таким образом, Тьер рассчитывал легко одолеть слабое правительство и добиться реставрации буржуазной монархии; сам он мечтал сделаться регентом, на время малолетства графа Парижа ского.
После июньского восстания и резни, произведенной по приказанию Кавеньяка, конституционное собрание назначило Тьера докладчиком по предложению Прудона о ликвидации собственности. Доклад свой собранию Тьер распространил, сделал из него ученое сочинение и напечатал его под заглавием: .Право собственности**. Эта брошюра наделала большего шума в среде буржуазии, а клуб .улицы Пуатье-** напечатал ее в нескольких стах тысячах экземпляров и разослал ее в провинции, где она раздавалась даром или за весьма небольшую плату. С научной точки зрения
это сочинение представляет совершенную ничтожность и не стоит серьезной критики. Теперь о нем совершенно забыли. Впрочем, жизнь его была недолговечна; прошло не более полугода со времени его появления в свет и о нем никто уже не помнил и не говорил.
Клуб „улицы Пуатье", где собирались все так называемые консерваторы и защитники порядка, желавшие остановить развитие демократических идей во Франции,—избрал Тьера своим президентом, как-бы в награду за его блистательную защиту собственности. Ламартин, несмотря на свою недальновидность, понявший куда были направлены стремления клуба и высказавший свои опасения, стал постоянным предметом эпиграмм, которые исходили из клуба и были направлены против республики и республиканцев.
Между тем подошли президентские выборы. Кавеньцк сильно рассчитывал на поддержку клуба „улицы Пуатье", от которого он получил восторженные заявления после подавления июньского восстания. Но клуб, находя, что Кавеньяк недостаточно проникнут консервативным духом, выставил своего кандидата. Сперва голоса склонялись на сторону Тьера, но большинство остановилось на Шангарнье.
Когда была заявлена кандидатура в президенты принца Люи-Наполеона Бонапарта, Тьер восстал против неё; он говорил, что будет великий стыд для Франции, если она допустит избрать Бонапарта, но кончил тем, что вотировал в пользу принца. Трудно сказать, что побудило его изменить свое мнение. По всей вероятности, он убедился, что сам не может рассчитывать на победу, если выставит себя кандидатом, а в таком случае, кто одержит верх для него было безразлично; но Бонапарт все-таки был принц, а прочие кандидаты все стояли ниже Тьера по своему общественному положению.
Через шесть недель после избрания Люи-Наполеона, государственный переворот был решен как в Елисейеком дворце, так и в клубе „улицы Пуатье**. Принц Наполеон рассчитывал произвести его в свою пользу, а Шангарнье и Тьер в пользу Орлеанов. Но та и другая сторона отложили решительный удар до более удобного случая.
Как партия принца Наполеона, так и клуб „улицы Пуатье,, (по настоянию Тьера) вотировали экспедицию в Италию для восстановления папы, светская власть которого, по их словам, представляла собою замок социального порядка. Все люди так называемого умеренного образа мыслей держались в то время этого убеждения: Жюль Фавр, Кавеньяк и Одилон Барро; кальвинист Гизо и вольтерьянец Тьер; пастор Кокерел и либеральный иезуит Монталамбер. Фаллу, предложивший и устроивший эту экспедицию, публично говорил, что уничтожение римской республики, которое будет результатом экспедиции, непременно повлечет за собою падение французской республики. Национальное собрание поверило этому предсказанию и сочувственно отнеслось к предложению Фаллу.
Во все время существования второй республики Тьер почти постоянно подавал свой голос с крайними консерваторами. Он вотировал за самые непопулярные законы: против ассоциаций, против клубов, в пользу отдачи народного образования в руки иезуитов и пр. Но более всего сделало его имя непопулярнымъ* участие в издании закона 31 мая, ограничивающего всеобщую подачу голосов; во время прений по этому вопросу Тьер произнес речь против дикаю, невежественного большинства, которую до сих пор не забыли во Франции; она и теперь еще служит оружием против Тьера в руках его противников.
После отмены всеобщей подачи голосов, реакция, оставаясь последовательною, должна была придти к необходимости уничтожения республики. Тьер взял на себя пропаганду этого в салонах, а Шангарнье в казармах. Их партия составила, повидимому, превосходный плав государ
ственного переворота; оставалось . только осуществить его; положение дел, казалось вполне благоприятствовало осуществлению дерзкого замысла; уже Тьер и его соучастники потирали руки от удовольствия, представляя себя фигуру Бонапарта, посаженного на скамью подсудимых — что входило в их планы но... в одну прекрасную ночь Тьер был внезапно разбужен полицейскими, которые попросили его поскорее одеться и повезли его сперва в Мазас, затем в Страсбург, а оттуда перевезли через французскую границу, воспретив ему именем нового правительства возвращаться на родину.
ѴШ.
В первый период владычества второй империи Тьер, скоре получивший амнистию, держался вдали от дел. Он занялся собранием древностей и картин и, казалось, вполне удовлетворялся тем, что продолжал по-прежнему царствовать в своем салоне, так-же, как в салонах Минье и Ремюза, во франпузской академии и в. академии наук. Он беспрестанно твердил, что ему не в чем упрекнуть себя, что он давно предвидел, что события пойдут этим, а не другим путем, что он предсказывал обо всех переменах, случившихся в последние годы во Франции, но его не слушали, а если-бы послушались, все-бы пошло хорошо и Франция была-бы избавлена от печальной необходимости выносить на своих плечах следствия государственного переворота. Но, во всяком случае, он очень добродушно относился ко всему, что вокруг него происходило, и император Наполеон III не имел никакого права быть им недовольным, что, впрочем, он и поспешил доказать публично, послав Тьеру приглашение на придворный бал, причем именовал его „вашим национальным историкомъ1*.
Тьер бесспорно заслуживал особенной благодарности от правительства второй империи, потому что она ему более, чем кому-нибудь другому, обязана популяризацией бонапартистской легенды. Тьер в двадцати томах, написанных в лучшие годы фсо жизни, доказывал, что маленький капрал был самым величайшим человеком новейших времен. Тьер поставил статую аустерлицкого героя на вандомской колоне, построил триумфальную арку в честь его побед, послал сына своего короля за телом великого императора, покоившимся на отдаленном острове св. Елены; он принял ото тело, как святыню, и поместил его в гробницу, подле которой поставил статую Победы в трауре. „Наполеон есть Наполеон, имел право сказать Тьер, — а я его пророк! “
Реставрируя культ Наполена I, Беранже, Тьер и Виктор Гюго сделали несравненно больше—конечно, бессознательно,—для восстановления второй империи, чем её слуги Фиален, Леруа и Морни. Однакож ни Тьер, ни Беранже, ни Виктор Гюго не воспользовались дележкой после победы, напротив,—стали врагами второй империи. Тьер, впрочем, стал её врагом не из ненависти к ней, а потому, что считал себя слишким великим, чтобы идти в хвосте племянника великого императора, когда он, Тьер, имел право, по своим заслугам, оказанным им памяти своего героя, Наполеона I, считать себя его законным сыном. Не даром-жф льстецы говорили Тьеру, что из всех французов он самый великий и в» нем вполне отразился гений величайшего из французов, Наполеона I. Но, шутки в сторону, Тьер не сошелся со второй империей потому, что она поступила с ним весьма бесцеремонно и не только не обратилась к нему с просьбой руководить делами в качестве первого министра, но даже выслала его за границы Франции. Честолюбие и самолюбие, развитые в высочайшей степени, составляют отличительные черты характера Тьера, и едва-ли ошибаются те из его биографов, которые говорят, что Тьер наверное пошел-бы рука об руку с На
полеоном ИИИ,если-бь император предложил ему составить министерство.
Но, не смотря на очевидность услуг, оказанных Тьером второй империи, Персиньи яростно напал на Тьера, когда атому последнему в 1863 году пришла фантазия снова вы* ступить на политическую арену.
Деятельность Тьера в законодательном собрании второй империи не может быть названа особенно блестящей. Каждый год он критически относился к бюджету и к внешней политике второй империи и, как известно, по некоторым вопросам оказался несравненно менее либерален, чем даже само бонапартисткое правительство. Тьер никогда не мог простить второй империи её приверженности к системе свободной торговли; он порицал ее за то, что она не воспрепятствовала объединению Германии после победы под Садовой; что она не помешала единству и усилению Италии после Мадженты и Сольферино. Он говорил в пользу светской власти папы и мог радоваться, что, поощренный его речами, Руэр произнес свои знаменитые слова: „Никогда итальянцы не войдут в Рим.11
Правда, время от времени Тьер выкупал свои реакционные речи блистательными оппозиционными речами: с поразительной силой и логикой он напал на мехиканскую экспедицию; он требовал ответственности министров; в одной из своих самых блистательных речей он заявил о крайней необходимости расширения свободы, без чего Франция, будет доведена до последней 'слабости и перестанет существовать, как самостоятельная великая держава; это расширение должно было обнять собою свободу прессы, сходок, ассоциаций и т. д. При этом однакож, Тьер забывал, что когда он сам был министром и управлял судьбами страны, он не особенно щедро расточал дары свободы. Но люди, неотличающиеся твердыми убеждениями, вообще забывчивы и обыкновенно на министерском посту говорят одно, а примкнув к оппозиции—другое.
Пажжтжчвские дистж,
82
адольф тьер.
IX.
Во время революции в Париже 4-го сентября 1870 года, вызванной седанской катастрофой, Тьер не состоял депутатом от Парижа, почему и не попал в число членов правительства народной обороны. Это правительство, однакож, поспешило воспользоваться его услугами. Он получил поручение отправиться в Лондон, Вену и Петербург. Посольство его не принесло прямых результатов, но тем не менее, косвенно повлияло на уменьшение требований со стороны Германии.
Между тем осада Парижа близилась к концу. Правительство национальной обороны решилось заключить мир. Тьер был послан к Бисмарку для переговоров о мире Он ни до чего не договорился с канцлером германской империи и тяжелая обязанность окончить переговоры выпала на долю министра иностранных дел правительства национальной обороны Жюля Фавра.
Одним из непременных условий для заключения мира, поставленных Германией, было требование созвать национальное собрание, которое утвердило-бы мирный трактат.
Выборы были произведены на-скоро и национальное собрание открыло свои заседания в Бордо.
Депутаты в это собрание избирались в такое время, когда . французское общество находилось под давлением испытанных поражений и разорения страны, когда в массе утвердилось убеждение, что все потеряно и необходимо во что-бы то ни стало заключить мир. Избиратели, уже отнявшиеся в спасении Франции, естественно, подавали голоса за тех кандидатов, которыеобещали требовать немедленного заключения мира с победителями; большинство избирателей уже не спрашивало, к какой политической партии принадлежит кандидат; они требовали от него одного, чтобы он ответил: стоит-ли он за продолжение войны или за
заключение мира? Когда собрание открыло свои заседания, выяснилось, что большинство его принадлежит к монархическим партиям. Конечно, это собрание могло-бы тотчас-же провозгласить монархию, но претендентов было три и ни один из них не имел за себя большинства. Провозгласить республику монархические партии, разумеется, не желали и потону с радостью приняли предложенное Тьером „временное положение1*, известное под именем „бордосского договора1*. Этим путем они, по крайней мере наружно, соблюли приличие. Они изобрели республику, управляемую монархическими партиями. Этой неопределенной формой правления Тьер на-врфмя успокоил партии: республиканцы пока удовольствовались тем, что временное положение носит название республики, а монархическим партиям открывалось широкое'поле для деятельности, — им легко было придти к соглашению, остановившись на выборе того или другого претендента. Но творцы бордосского договора забыли, что ника
кое временное положение не может долго держаться, что всякая политическая комбинация должна иметь твердые основания и руководиться известными принципами. Бордосский договор страдал отсутствием и тех, и других.
Выступая с своим проектом „бордосского договора**, Тьер действовал, как опытный „делецъ** и ловкий эквилибрист. Отличаясь всегда колебаниями в политике, он и на этот раз остался верен своим привычкам. Положение дел было крайне неопределенное; невозможно было предвидеть, какая партия одержит верх. Тьер много лет оставался в среде побежденных, человеком „не у делъ", а он менее всего желал снова возвращаться к частной жизни. Он решил, что лучше всего держать партии в равновесии и выжидать событий. Когда же обнаружится, что та или другая партия берет решительный перевес над другими, что помешает ему встать во главе её? Он понимал хорошо, что исключительные обстоятельства выдвинули его, что он стал человеком „необходимымъ" и в силу этого может извлечь для себя лично огромные выгоды.
И, надо отдать ему справедливость, он мастерски начал дело. Речь его, сказанная в защиту его проекта „бордосского договора",—образец совершенства. В ней, конечно, нечего мекать искренности, но как-se может она быть в речи, произнесенной с целью „провести" все партии, „примирить" непримиримые интересы.
Вот как описывать свои впечатления, вынесенные из заседания, когда была произнесена эта речь, один известный французский публицист: „И теперь еще я вижу пред собой толстенького маленького человечка, вскарабкавшагося на табурет сзади трибуны; он размахивает своими рученками и выкрикивает своим жиденьким, пискливым и. сладеньким голоском: „Господа!" Затем пауза. Над его черным, застегнутым наглухо сюртуком возвышается круглая голова с коротко обстриженными белыми волосами, серебристого цвета хохолком, собранным по середине так, что он. кажется ермолкой, закрывающей темя. Глаза его скрываются за большими блестящими очками, которые, переходя с одного зрителя на другого, сильно смущают их. Когда он заговорил, в зале наступила мертвая тишина. Голос у него слабый, медленный, обрывающийся, плохо слышный. Обрывки из его фраз долетают до уха с трудом, разделяются паузами. Но чем далее, тем тверже становится этот голос: он выравнивается, овладевает своею звучностью, своими оттенками, своею чудесною гибкостью; каждое слово оратора глубоко западает в умы слушателей, подобно камню, брошенному в пруд и производящему круги, расширяющиеся по всей поверхности и по всей внутренности водной массы. Подвижной, как ртуть, сверкающий, как блудящий огонек, Тьер сыплет отрывистыми сентенциями; они резки и ясны... собственно это не речь, а продолжительная беседа, развиваемая по широкой, простой, отчетливой программе, маленькими, коротенькими угрозами, которые опытная рука бросает, подобно стрелам, в мишень и попадает в самый круг. Надо признаться, что длинные речи, произносимые Тьером отрывисто, небольшими частями,
но так, что каждая из них запечатлею то гневом, то насмешкою, то тем жгучим здравым смыслом, который составляет основу его темперамента, представляют в своем роде совершенство. Голос Тьера жидок и сух, порою он переходит в крикливый и дребезжащий; в патетических местах, он даже царапает вам слух, как трещотка: вообще,* он скорее неприятен но, благодаря ловкости и снаровке, Тьер заставляет своих слушателей ловить каждое его слово. Взобравшись на табурет за трибуной, Тьер господствует над собранием, внимательно наблюдает за ним, не пропускает ни ^одного его движения, отвечает заранее на все возможные возражения, как будто предугадывая, что они,уже возникли в уме того или другого слушателя. Каждому кажется, что за ним именно следят белые стекла очков оратора, скрадывающих глаза; каждый находится в томе заблуждении, что речь относится к нему лично. Впродолжении целых часов Тьер ни на одну секунду не выпускает свою публику из под своего влияния; нет мгновения, в которое толпа перфставала-бы чувствовать над собою силу его слова, то подтрунивающего, то гневного, то едкого, то страстного; нет мгновения, в которое оратор пфреставал-бы подстерегать своих слушателей, подобно тому, как филин подстерегает мышь; он обходит их со всех сторон, приголубливает, придерживает и потом наносит им удары... Маленький человечек работал живо, споро, неутомимо; он поражал неожиданностью, ежеминутно открывая перед нами новые горизонты; казалось, что он ворочает целым миром идей, которые появляются, исчезают и предстают снова с необыкновенною непринужденностью и обольстительнейшим изяществом... Вспоминалось невольно о г-же Сакки, танцовщице, которая, до самых преклонных лет, очаровывала первую империю и реставрацию. На туго натянутом канате, на пятидесятифутовой высоте над землею, ловкая акробатка раскачивалась, подпрыгивала, резвилась, принимала позы трагические, сладострастные, небрежные, падала то на одно колено, то на
другое, откидывалась назад, играла в волан и серсо, скользя и изгибаясь, подбрасывала и ловила разноцветные мячи, ярко светящие своим золотистым и серебристым блеском. Малейшая неверность в шаге, — и она упалабы с страшной высоты... Каждая доля секунды требовала от неё чудес эквилибристики, грозя ей в противном случае гибелью. Тьер действовал теперь с такой-же рассчитанной ловкостью и делал чудеса умственной эквилибристики. Не уступая знаменитой акробатке в гибкости, он также строго рассчитанно изгибался и скользил, играя разом букетами цветов и ножами. Ножи были остры, кинжалы напитаны ядом... но он был приветлив, был любезен; казалось, что при встрече с опасностью, он почерпал новый избыток жизни, присутствие духа и находчивости; подобно электрическому угрю, он приобретал в окружающей его грозовой атмосфере, сильное возбуждение к жизненной деятельности... Все его жесты были умно рассчитаны, мудро размерены. Его речь не дышала трагизмом; он затрогивал чувства слегка... но что за неистощимое разнообразие и, в особенности, что за ясность, приспособленная так искусно, чтобы не ослепить неуместным блеском! Ни одного неясного выражения, ни одного доказательства без полнейшей наглядности... Чародей принимал вас в свою ладью и возил по волнам хрустального озера, где вы могли любоваться даже камешками, покоившимися на его дне * и расцвеченными солнечными лучами, которые отражались и играли на них. Вы могли следить за каждым мягким изгибом мелкого песка, усыпавшего это дно... Такая лучезарность заставляла верить в крайнюю искренность. По весьма естественному заблуждению, вы невольно приписывали сердцу несравненного артиста те качества, которыми щеголял его ум, и вы охотно поручились-бы за его доблесть, восклицая: „Самый день не может быть светлее глубины его сердца!“.. Увы! упомянутая речь страдала именно отсутствием полной искренности, в ней было много коварства и лицемерия... Оратор убеждал все партии не говорить ни
чего, не делать ничего, и признать за ним диктаторскую власть, заманивая правую сторону намеком на то, что употребит эту власть против левой, а левую тем-жф самым по отношению к правой... И главный фокус состоял в том, что ему не пришлось, как дон-Ж^ну, поставленному между Аннетою и Матюриной, говорить в сторону то с той, то с другой, но Аннета слушала его любезности Матюрине, а Материна его обещания и клятвы Аннете... Это был верх совершенства лицемерия, потому что все это про* исходило среди белого дня...
„Что до меня касается, то, не хочу лгать, никогда а не любил особенно этого оратора... Целые двадцать лет я относился к нему недоверчиво... И однакожь, в это достопамятное заседание, когда предложено было принятие бордосского договора, не смотря на все мое предубеждение, я обратился весь в зрение и слух. Не было во мне ни одной жилкн, которая не вопияла-бы: он лицемерит, он обманывает, и не смотря на это, я поддавался очарованию, находил все, что он говорил, правдоподобным, совершенно правдоподобным, и верил, внимая тысяче воображаемых голосков в воздухе, которые нашептывали мне: „А что, если в самом деле?“...
Сущность бордосского договора может быть выражена следующими словами: „Мы заключаем временное перемирие, * которое продлится до тех пор, пока какая нибудь из договаривающихся сторон не сочтет себя довольно сильной, чтобы его нарушить. Собравшись в Бордо, мы застали республику, мы и сохраним ее временно. Вам, монархистам, выгодно поддерживать ее, пока не покспчатся все ваши приготовления и вы не порешите, кому, Генриху-ли V, герцогули Омальскому, или, наконец, графу Парижскому следует вручить заботу о счастии Франции. Вам, монархисты, весьма сподручно дозволить республике утвердить своею подписью договор, которыми уступается Германии Эльзас и Лотарингия; для вас выгодно, что она вынуждена теперь обременять народ налогами, так как ей надо добыть пять миллиар
дов для уплаты победителям. Когда-жф эти пять миллиардов будут уплачены, вы явитесь на сцену, с обещанием изобилия и благосостояния, с утверждением, что с вашим приходом начнется эра исцеления и возмездия, — и вам тогда поверят, ^ы-же, республиканцы, будете иметь удовольствие состоять номинально в республике; все документы, гражданские акты и монеты будут постоянно удостоверять в том, что во Франции существует именно эта форма правления; вы будете пользоваться громадным преимуществом обладать кличкою, что уже составляет большой шаг для обладания и с&мым предметом. Но пока вы овладеете самим предметом, вам лучше предоставить вашим противникам пользоваться властью. Таким идеалистам, таким людям принципа, как вы, достаточно одного принципа; ваши-жф противники люди положительные, их можно удовлетворить только местами и жалованьями. У нас будет, таким образом, республика без .республиканцев, и даже без республиканских учреждений, и будет монархия, совершенная во всех отношениях, но пока без короля. Чтобы утешить всех, я, Тьер, соединю в себе обязанности президента республики, от имени республиканцев, и наместника королевства, от имени того иля другого короля, смотря по тому, кто одержит верх: правый центр или правая сторона. “
Вожаки партий увлеклись предложением Тьера, соображая, что ничто не держится так долго, как временное, и в особенности такое, о котором при всяком случае все твердят, что оно принято только как временное. Никто не хочет брать на себя труда бороться с временным; каждый благоразумный человек щадит свои усилия, когда речь идет о ниспровержении временного. Разбивать отпертые ворота никогда не считалось делом особенно славным. Сверх того, размышляли они, Тьер, временной глаза временного правительства стар,—ему семьдесят четыре года,— у него неть ни детей, ни племянников; вся его семья состоит из жены и свояченицы, пожилой девушки.
По таким-то соображениям была принята всеми партиями. правительственная система, крайне неопределенная и потому представлявшая ту главную невыгоду, что приходилось постоянно опасаться какой-нибудь непредвиденной катастрофы. Между тем она существовала несколько лет. Это, повидимому, странное обстоятельство удобнее всего объяснить тем, что не только во Франции но даже и в Европе на бордосский договор смотрели, как на кратковременное перемирие, которое должно было скоро прекратиться. Каждая партия во Франции втайне надеялась, что выиграет она, а не её противник, и власть попадет к ней в руки.
X.
Однакож, не вся Франция согласилась на эту сделку. Парижское население отказалось скрепить ее; оно помнило слишком хорошо, что Тьер не мало способствовал уничтожению республики 1848 года. Последовало парижское возмущение и известные всем его последствия. Борьба с Парижем и отношение к этой борьбе больших промышленных городов показали Тьеру, что республиканская партия во Франции несравненно сильнее, чем то можно было предполагать, судя по характеру её официальных представителей в палате и по результатам выборов 1871 г. Тьер понял отлично, что, для подавления элементов социальной революции, ему остается одно средство установить буржуазную республику; он понял, что еслиб он не захотел устуг пить на этом пункте, он проиграл-бы все,—и он уступил. Он печатал не раз, он повторял так часто, как только находил это нужным: „Во время парижского возмущения, ко мне являлись многие депутации с вопросом: за республику вы или за монархию?—Я отвечал: я честно поддержу республику. Ёсли-бы я не дал этого обещания, если-бы мне пришлось отделить только 20,000 человек отъ
осадной армии для того, чтобы отправить их в провинцию, нам не одолеть-бы Парижа. И потому я дале слово. “
Из чего следует, что, по прошествии только нескольких дней со времени заключения бордосского договора, Тьер был вынужден, затруднительностью положения, сам-же нарушить его... Одна легитимистская газета заметила весьма основательно по.этому поводу: „Так вам пришлось дать слово, г. Тьер. Но что вы толковали в Бордо? Вы уверяли, что вы не принадлежите ни к какой партии. Что бордосский договор, бывший перемирием, будет иметь силу до окончательного очищения территории от немецких войск. Что вы торжественно обязываетесь не огорчать ни правую, ни левую стороны: не подготовлять успеха никакой партии в ущерб другим... Что-же вышло в результате? А то, что вы приняли на себя два обязательства, совершенно противоречащие друг другу, чем поставили себя в невозможность удерживать свое положение../
И так, в самом начале действия бордосского договора, он оказался неприменимым в том размере, как предполагалось сначала. Тьер дал слово честно поддерживать республику; по его словам, он решился сделать честный опыт с республикой, чтобы убедиться, насколько Франция дорожит этой формой правления. И опыт был произведен. Несомненно, он привел-бы к более плодотворным результатам, фсли-б в версальском собрании заседали другие люди, которые-бы заботились о благе общем, а не о своих личных целях. Но с самого начала в палате наступила борьба партий, узкая, эгоистическая борьба, в которой все дело шло о том, какая партия завладеет большим числом административных должностей. О самой-же Франции никто не думал. Далее опыт производился с установлением в стране республиканских учреждений, а все направлялось к тому, чтобы совершенно уничтожить республиканскую партию. Но снова вышло не то, на что можно было рассчитывать: республиканская партия не только не была уничтожена, напротив, она еще более укрепилась
и усилилась. Это напоминает нам один анекдот, за достоверность которого мы не можем, конечно, поручиться: на дворе одного купца жила покрытая струпьями собака, которая своим постоянным лаем до крайности надоедала одному из жителей соседнего дома. Желая избавиться от иея, он придумал окормить ее мясными шариками, приправленными мышьяком; собака съела все шарики и не околела; сосед снова дал отраву, усилив дозу; к своему великому изумлению он увидал, что яд подействовал, как сильное, радикально излфчивающее лфкарство: пес поздоровел, все струпья сошли с него, он стал молодцеватее, красивее и залаял громче прежнего. Так и с французской республиканской партией. Разгромление Парижа стоило ей по крайней мере ста тысяч человек убитых и сосланных в Новую Каледонию и другие места. Не ропща на такое ослабление сил своей партии, республиканцы, заседающие в версальском собрании, поблагодарили за это Тьера от имени республики. Правительство запретило несколько республиканских газет, отставило многих республиканских чиновников, назначенных на места правительством национальной обороны, оно уволило многих учителей, нежелавших подчиняться иезуитам, а республиканские депутаты продолжали подавать свои голоса за Тьера и осыпали его похвалами. Тьер не желал смещать бонапартистских чиновников, не соглашался на представление закона о светском и обязательном первоначальном образовании, упорно стоял за пятилетнюю службу в действующих войсках, противился всеобщей военной повинности, издавал законы против свободы торговли, «требовал возврата налогов на сырье,—а республиканские депутаты все подавали голоса за иего и раза два или три, поспешив к нему на помощь, превратили его поражение в победу. В благодарность им, Тьер расточал любезности правой стороне, а республиканские депутаты продолжали подавать голоса за него. Тьер публично называл Гамбету разъяренным безумцем, аГамбета притворялся, что не слышит, и благодарил Тьера за
услуги, оказанные отечеству: „Вы великий муж, г. Тьер, и я горжусь возможностью услужить вам, подавая голос за вас на пользу республики/ Принося Тьеру поздравления, упорно защищая его против его противников, прав-ли он бывал или неправ, благодаря его, при всяком случае, именем республики, левая сторона тем самым обращала Тьера в республиканского сановника, более, чем ему нравилось. Забавно, что правая сторона, прекрасно понимавшая, в чем дело, не умела скрывать своей досады и придиралась к Тьеру, который по неволе должен был искать помощи у республиканцев.
Таким образом, левая сторона упорно держалась буквы договора, оставаясь ему верною всегда и противу всех, и приобретала в глазах страны некоторый вид консервативной партии, стойкой и правильной; Гамбета и его партия 'в глазах народа из бешеных революционеров обращались в людей, поддерживающих правительство. И буржуазия, не имея довода отказать в уважении их последовательности и крайнему благоразумию, привыкала постепенно смотреть на правую сторону, как на людей, сеющих смуты, как на простых искателей приключения, добивающихся только мест с хорошим жалованьем. Бордосский договор становился, наконец, решительно невозможным.
XI.
Тьер видел окончательную невозможность дальнейшего существования бордосского договора, он понимал, что надо положить конец неопределенности положения, необходимо временное превратить в постоянное. Но, по своей всегдашней мнительности, по своей нерешительности, по своей приверженности к полумерам, и на этот раз он пе осмелился покончить решительно с затруднительным положением. Не желая ссориться ни с той, ни с другой jcropoвой собрания, ов объявил, что остается на почве бордосского договора; но, исполняя требование нации, желающей покончить с неопределенным положением, он предлагает признать республиканскую форму правления. „Наша республика будет самой консервативнейшей из республик," спешил он добавить.
Свое предложение Тьер выразил в президентском послании, прочитанном 19 ноября 1872 года при открытии палаты после вакаций. Тьер рассчитывал, что его послание окажет примиряющее действие на партии, но жестоко ошибся в своем предположении. Послание его встретило сильнейшую оппозицию со стороны правой и чрезмерный восторг на левой. Ноесли разобрать хладнокровно это послание 19 ноября, то нельзя не убедиться, что оно не заслуживает ни того ожесточения, ни того восторга, которые оно возбудило. Оно составляет второе издание бордосского договора, конечно, несколько, исправленное и дополненное, но страдающее темъжё основным недостатком, которым страдало первое, т. е. неопределенностью положения; в нем изменялись слова, но смысл оставался тот-же.
Нет сомнения, что признание определенной формы правления было уже некоторым шагом вперед, но спрашивается, что выигрывала от этого шага страна, если ею продолжала управлять такая палата, как версальская, в которой правительство не могло Составить большинства для проведения той или другой из существенно-необходимых реформ; такая палата, в которой нельзя было поднять ни одного вопроса без того, чтобы партии не вцепились друи другу в волосы. Думать о создании конституции и об установлении определенной правительственной формы при помощи такого собрания было, по меньшей мере, легкомысленно. Тьер сам это чувствовал, но и на этот раз политика колебаний одержала в нем верх и он не рискнул на ту меру, которую подсказывало ему благоразумие, какой требовало от него большинство французов, высказывая свои требования то во время выборов, то в прессе,
то адресами генеральных советов. Дело шло о распущении собрания и назначении новых выборов, которые былибы несомненно произведены в умеренном духе и дали-бы правительству настоящее парламентское большинство.
Правая сторона, и в особенности правый центр отнеслись крайне несочувственно к президентскому посланию; они заговорили о нарушении президентом бордосского договора и начали действовать на этот раз несколько с большею последовательностью, чем прежде, хотя с пфрвого-же шага показали, что они не прочь от компромиса, который-бы заключался в том, что некоторые министерские места должны быть замещены главнейшими представителями правого центра. Все это движение шло по инициативе герцога Брольи.
Левый центр и отчасти левая сторона, от которых происходила инициатива послания, разумеется, отнеслись к нему с великим сочувствием и похвалой. Часть левой и крайняя левая, верные своей тактике, показали вид, что безусловно верят посланию; они рукоплескали всем фразам, в которые входило слово „республика", давая этим понять, что они относятся с доверием к обещанию покончить с неопределенным положением, хотя несомненно понимали, что послание не уничтожает еще бордосского договора, который мог процветать по прежнему во всей своей силе.
„Бордосский договор уничтожается в пользу левой стороны, твердили в народе,—следовательно, победа осталась за ней“.
Преданные левой стороне газеты сочиняли дифарамбы в честь великого гражданина Тьера, французского Вашингтона. Но, помимо дифирамбов, в этих газетах появились и такия замечания: „Что-сказал-бы г. Тьер, если-б приведение в исполнение хартии 1830 года поручили Полиньяку и Пейроне. Что сказал-бы г. Лабуле, еслиб в то время, когда вздумали примирять вторую империю с либерализмом, осуществить это дело поручили-бы Греви и Жюлю Фавру, неверившим в возможность такого примирения? А г. Тьеръ
желает именно того, против чего он горячо восстал-бы в 1830 году. Он желает ввести республиканские учреждения в страну и поручает исполнить это дело противникам этих учреждений. Неужели многочисленные ошибки, которые постоянно губили нас и были причиной беспрестанных кризисов и катастроф, не достаточно научили нас политическому такту и уменью избегать их во время. Пора-жф, наконец, нам понять азбучную истину, что легитимисты не могут вводить республиканских учреждений, а республиканцы создавать монархические конституции1*.
Газеты правой стороны всех оттенков с сильным азартом напали на Тьера; они не находили слов, чтобы достаточно заклеймить его измену бордосскому договору.
Положение Тьера было по истине самое затруднительное. Он никак не ожидал встретить такой твердой оппозиции от правого центра. Явилось предложение Кердреля, за тем комиссия тридцати. Опять приходилось поправлять дело и снова Тьер ухватился за политику колебания. Онь послал министров Гуляра и Дюфора в палату коментировать его послание.
„Наше правительство олицетворяет теперь собою Януса, писали в то время в одной французской газете. — Припоминаются невольно актеры древности, носившие на сцене две маски, одну плачущую, другую смеющуюся; одна предназначалась для сцен чувствительных, другая для веселых. Когда правительство желает провести прогрессивные идеи, оно является в образе Тьера; когда реакционерные,— в образе Дюфора. Один говорит: это белое, другой твердит: нет, это черное. „Мы желаем составить постоянное правительство**, говорит Тьер.—„Нет временное**, возражает Дюфор. „Наше правительство республиканское**, продолжает Тьер.—„Вовсе не республиканское", возражает хранитель печати.Где-же наконец, правда**?
20 апреля (1 мая) 1873 года произошло столкновение между Дюфором и Рикаром, говорившими от имени Тьера. Смысл речей их был диаметрально противоположен. Одо Ол ooqIc
дел, наконец, Дюфор и заключил свою речь предложением сохранить неприкосновенным бордосский договор, хотя сам хранитель печати хорошо знал, что этот договор уже много раз нарушался и правительством и теми, в чью пользу теперь он желал удержать его неприкосновенность, т. е. в пользу правой стороны.
Между тем наступили выборы в собрание для пополнения имеющихся вакансий. Тьер, непонятно с какой целью, вздумал пустить в ход полуофициальную кандидатуру. Он всеми средствами, какие только у него были в руках, решился помогать избранию своего министра иностранных дел графа Ремюза. В эту новую ошибку 'Тьер опять-таки был введен своей приверженностью к политике колебания, своей страстью во всем хитрить. И на этот раз он перехитрил; избран был не Ремюза, а его соперник Бароде, кандидат радикальной партии. Вообще-же на этих выборах одержали верх радикальная и республиканская партии. Из 13 новых депутатов вошло в палату 11 республиканцев, 1 клерикал и 1 бонапартист.
Правая сторона взволновалась в виду таких выборов, тем более, что все республиканские депутаты получили от своих избирателей поручение непременно требовать распущения палаты. Но вопрос о распущении преимущественно пред всеми другими был ненавистен правой стороне. её газеты забили тревогу; они заговорили о готовящейся социальной революции; они закричали, что необходимо какими-бы то ни было мерами спасать общество. А прежде всего нужно ограничить всеобщую подачу голосов.
Весьма умеренный, спокойный и рассудительный буржуазный орган „Journal des D£bats“ взял за себя труд объяснить правой стороне все нелепости её выходок против Тьера и в особенности против всеобщей подачи голосов. „Затрогивая это право французского гражданина, которым он особенно дорожит, говорила эта газета, — вы стремитесь в государственному перевороту. Вы можете, пожалуй, вызвать гражданскую войну... Но ведь вы только кричите, и слава Богу, что вы можете только кричать... действовать-же вы не в силах! “
Руководители движения против всеобщей подачи голосов и сами хорошо знали, что действовать они не в силах, потому что власть находилась не у них в руках. Повтому-то они и желали заставить Тьера действовать вместо себя; если-же он откажется, то свергнуть его. Во всяком случае из этого вопроса извлекали пользу только они: „если Тьеру удастся ограничить всеобщую подачу, рассуждали они,—выгоды нового положения достанутся нам; неудастся ему это предприятие—он должен будет подать в отставку, а мы в это время будем работать для создания себе большинства и легко может овладеть положениемъ".
Орган Гамбеты „La Republique Franqaise** прекрасно понимал, куда клонятся происки правой стороны. В этой газете появился ряд статей,, в которых предупреждали Тьера об опасности, советовали ему отбросить политику колебаний, идти твердо и решительно к предназначенной цели, опираясь на настоящее, а не призрачное большинство, беспрерывно меняющееся именно вследствие политики колебания. „Надо уметь пользоваться популярностью, иначе не трудно потерять ее**, заключила свои статьи эта газета.
XII
Политика колебаний действительно поставила Тьера в самое затруднительное положение, из которого не легко было найти удобный и безопасный выход. Тьер решился. составить более однородное министерство, избрав его из левого центра. Он уволил двух министров: Жюля Симона, против которого постоянно кричали клерикалы, и Гуляра, ненавистного левой стороне; от министерства народного просвещения он отделил министерство исповеданий и назнаПмвтпмви* дижтмв. 7/ ', I,,
VjOOQ LC
чил трех новых министров от левого центра. Однакожь на этот раз его примирительная политика привела совсем не к тем результатам, каких он от неё ожидал.
7 (19) мая правая сторора сделала запрос министерству „по поводу последних перемен в его составе и по поводу необходимости решительного преобладания консервативной политики в действиях правительства". При этом заявлялось, что „необходим кабинет, твердость которого могла-бы успокоить страну". 11 (23) мая руководитель запроса и предводитель правого центра, герцог Брольи, произнёс речь, в которой заявил, что его не удовлетворяют последние .перемены в министерстве. Он резко нападал на радикальную партию, обозвал её представителей в палате людьми, сочувствовавшими парижской коммуне и поселяющими смуты в стране. Он обвинял Тьера в потворстве радикалам, доказывая это выходом в отставку Гуляра, который, будто-бы, показался Тьеру слишком консервативным, хотя и сочувствующим республиканским учреждениям. В заключение он стал умолять правительство отвернуться от радикалов и подать руку консервативным элементам.
Вызывающая речь герцога Брольи ободрила правую сторону и она ей горячо рукоплескала.
12 (24) мая Тьер отвечал на запрос, сделанный министерству, и на речь герцога Брольи. Никогда, может быть, во всю свою жизнь Тьер не говорил так искренно, как в это заседание. „Я обязан дать объяснения на счет политики, которой мы следовали, сказал между прочим * Тьер,—и продолжаем следовать до настоящей минуты... Я решился высказаться откровенно и буду говорить с гордостью гражданина, преданного своему отечеству, и человека, совесть которого чиста"...
Напомнив о том, что онъ* согласился принять власть только по настоятельной просьбе своих товарищей, из патриотизма, Тьер продолжал:
„Тогда не было ни армии, ни денег; но главное затру
днение состояло все-таки не в этом. Оно заключалось в разъединении партий. Для того, чтобы убедиться в этом, вам достаточно посмотреть на самих себя. Какое глубокое разъединение господствует между вами со времени 1871 года! Разъединение это замечается не в» одной этрй палате, оно существует и вне стен её. Р£зве легко было управлять страною при*таких обстоятельствах. Возможно-ли было соблюдать единство, которого не было ни здесь, ни в стране? К тому-же мнения, господствующие здесь, не вполне сходны с теми, которые господствуют вообще в стране. Прежде всего разногласие существует между теми, кто хочет моиархии, и теми, кто желает республики. Те и другие, с своей точки зрения, правы; но какую роль между ними должно было взять на себя правительство? Единственная роль была возможна: соблюдать строжайший нейтралитет. Да, монархисты имеют право следовать своим убеждениям; но и республиканцы не выходят из своих прав, полагая, что республика стала теперь необходимой формой правительства. К тому-же эти партии в численном отношении в палате почти равны между собою. В самом деле, если с одной стороны здесь заседает много монархистов, то и республиканцев не мало. Но не все республики одинаковы. Есть республика, возбуждающая тревогу, и есть такая, которая действует успокоительно. Страна вовсе не желает республики, слышали мы не раз. Да, аристократические и буржуазные кружки, пожалуй, но -массы народа в огромном большинстве желают республики (Рукоплескания налево.— Опровержения справа). Господа, я не хочу никого оскорблять, но если массы таковы, какими вы их представляете, то на чем-же основаны ваши опасения? Чего-же вы боитесь, если массы с вами? Если вы хотите сказать, что массы подвижны, то вы правы, но в настоящее время численное большинство склоняется к республике. Изменить этого невозможно, но те, кто стоит во главе массы, могут навестр ее на настоящий путь, дав ей разумное политическое направление ".
Далее Тьер объяснил, что каждая партия требовала, чтобы правительство сообразовалось с её видами. По невозможности угодить всем, правительство старалось, по крайней мере, примирить разнообразные интересы. „Мне дали титул президента республики, сказал Тьер, — ня служил республике. Монархии я служить не мог, имея в виду ваше-же спокойствие, гг. монархисты, потому что еслибы я стал служить одной из них, то измеиил-бы двум другим; “ Напомнив о гражданской войне, о финансовых затруднениях, которые встречало правительство на каждом шагу, о том, что правительство побороло эти затруднения, Тьер продолжал: „Нашими усилиями промышленность оживилась, страна почувствовала обновление. Жизненность её выразилась в удивительном успехе двух займов, последовавших скоро один за другим. Четыре миллиарда контрибуции уплачены, уплата пятого миллиарда обеспечена. Нам говорят: вы уплатили нашими деньгами. Разумеется, где же бы я мог взять их, если не из сбережений страны.. Наша заслуга заключается в доверии, которое мы приобрели. И в то время, когда всю Европу тяготит финансовый кризис, Франция, которая должна была уплатить громадный выкуп, не испытала этого кризиса. Европа в удивлении смотрит на неисчерпаемый запас жизненных сил Франции. Но все-ли это? Я могу удивить тех, кто уверяет, чтоу нас нет союзников, сказав им, что после того, как, благодаря безразсудной политике второй империи, европейское равновесие нарушено, союзников ни у кого нет. Теперь союз заключается в уважении, которое одни нации питают к другим, а Франция пользуется таким уважением и наши преемники могут удостовериться в этом,, взглянув в наши архивы, которые я не могу раскрыть перед вами. Мы преобразуем наму армию и делаем это открыто, мы знаем, что нам верят, когда мы говорим, что не замышляем нарушать миръ**.
Перейдя к внутренней политике, Тьер замечает, что порядок в стране вполне обеспечен и что еще большая
гарантия его неприкосновенности получилась-бы в признании окончательной формы правительства. Затем он обратился к монархистам и заявил свое сомнение в их консерватизме. „Я могу доказать фактами, продолжал далее Тьер,— что вы не раз покидали меня, когда дело nuo о проведении мер, имеющих целью обеспечение консервативных принципов. За это я виню не вас, а обстоятельства. Что до мена касается, я долго соблюдал условия бордосского договора, но мне нужно было, наконец, высказаться по вопросу о республике... Уже два, скоро три года, как мы заведуем делами страны. Вы требовали, вы желали и вы достигли того, что правительство называлось временным. Еще в Бордо мы предложили вам соглашение. Я до сих пор был верен ему. Вы тоже говорите о бордосском договоре, но, выйдя за дверь, каждый из вас повторяет, что он признает только монархию; но которую? Вы сами знаете, что у нас их три? Другие хотят республики, но опятьтаки нужно знать какой? Но, повторяю, пришла пора покончить с переходным положением: это нужно для общественного порядка и спокойствия; не следует забывать, что, давая волю своим страстям, мы возбуждаем страсти других. Правительство сказало себе, что вечно оставаться в тай>м положении невозможно, и что настало время возвысить над всеми партиями один неоспоримый принцип. Оно должно принять решение в ту или другую сторону и сообщить свое решение палате, которая также должна принять на этот счет какое-нибудь решение. Я твердо убежден, что республика необходима, а монархия невозможна. Это до такой степени верно, что монархисты даже в идее не создали до сих пор никакой монархии, поэтому-то' они и позволяют себе говорить только в-качестве консерваторов. Теперь вы, быть может, согласны между собою, но что будет после? Ведь трон один, а претендентов три. И так, пора учредить правительство, которого никто-бы не оспаривал, никто-бы безнаказанно и ежедневно не смел поносить и оскорблять*.
Потом Тьер переходит к объяснениям насчет уволенных министров, говорит о конституционных планах,, им представленных, о последних выборах, снова повторяет о необходимости установить форму правительства и заключает свою речь следующими словами: „правительство дает вам в руки средство уладить дело. Если кто seлает предложить что-нибудь лучшее, пусть сделает это. Нам можно выбирать только между легальным, правильно установленным правительством и диктатурою. Уж не хотите-ли вы диктатуры? О, принять ее найдется много охотников, но не забудьте, что нас погубила диктатура великих людей; с диктатурою маленьких людей мы наживем себе те-же бедствия, только без славы. Трудно выбрать между двумя крайностями. Нам говорят, что мы пользуемся поддержкой радикалов, что мы скверно кончим, что этот скверный конец кроме того будет еще' смешен. На это я замечу, что я имел право рассчитывать на большую благосклонность, на большую вежливость.' Но это ужесказано, и я надеюсь, г. Брольи позволит и мне заметить ему, что если большинство будет составляться так, как он предполагает, то у него окажется такой патрон, от которого его покойный отец отшатнулся-бы в ужасе. Он будет креатурой партии второй империи. “
Речь Тьера часто прерывалась рукоплесканиями левой стороны палаты. С первого взгляда можно было подумать, что Тьер снова победил палату, но последующие события показали, что его друзья ошибались.
В тоть-жф самый день предложение министра юстиции Дюфора о простом переходе к очередным * делам было отвергнуто большинством 16 голосов. Министерство и президент республики Тьер подали в отставку. Отставка их была принята национальным собранием большинством 30 голосов. На место Тьера избран маршал Мак-Магон 370 голосами; остальные депутаты отказались подавать свои голоса. В то-жф время депутаты собрания, принадлежащие к крайней левой стороне, издали прокламацию, которой
приглашали народ воздерживаться от каких-бы то ни было враждебных демонстраций. Все демонстрации ограничились криками: „да здравствует Тьер!" и спокойствие нигде не нарушалось.
Мы готовы верить, что Тьер в последнее время действовал несравненно искреннее, чем прежде, во время своей долголетней политической карьеры, но мы не совсем согласны с европейскими либералами и французкими республиканцами, утверждавшими, что падение Тьера составляет великое несчастие для Франции. Не надо забывать, что Брольи, Бюффе и их товарищи, заменившие Тьера, увидели необходимость следовать его политике как внешней, так даже и внутренней; следовательно, с этой стороны не произошло почти никакой перемены для Франции. К тому-же — и это главное—Тьер никогда не был так блестящ, так либерален, никогда не приносил такой пользы, как принадлежа к оппозиция.
Следует согласиться с французскими либералами в одном, что Тьер действительно сделал ошибку, позволив свергнуть себя, когда совершенно от него зависело не допустить этого. Национальное собрание приняло конституцию Риве, и эта конституция стала основным законом страны. По конституции Риве, Тьер должен был оставаться президентом до тех пор, пока не разойдется национальное собрание, избранное народом для заключения мира и самовольно продлившее свои полномочия. Собрание не имело-бы права уволить Тьера, но он, по юношеской пылкости, всегда его характеризующей, погорячился; подав в отставку, он рассчитывал, что собрание смирится и попросит его остаться... Он считал себя слишком необходимым человеком, которого нельзя никем заменить. Но собрание на этот раз подняло перчатку...
Со времени своей отставки Тьер очень редко появлялся на арене политической деятельности, но всякое его появление выводило из себя реакционеров; в таких случаях и Брольи, и Бюффе твердили, что „зловещий старикъ**—как они прозывали его—намеревается свергнуть Мак-Магона. И маршал верил этому...
ЙИ.
ГЕРЦОГ ДЕ-БРОЛЬИ.
Непривлекательная наружность Альбера де-Брольи. — Происхождение Брольи.—Пожалованный в государственные люди Виктор Брольп.— Французские виги. — Значение Виктора Брольи во время июльской монархии. — Дебют Альбера Брольи в литературе. — Либеральный иезуитизм Альбера. — Интрига либеральных католиков во Франции.— Бельо, защищающий справедливость.— Оппозиция Брольи во время второй империи. — Дело Тзла. — Союз либералов со второй империей. — Интрига, организованная Альбером Брольи против Тьера. — Брольи, вице-президент совета. — Неудача, постигшая его первую министерскую речь. — Инсинуации Брольи на Францию. — Его промахи, как министра иностранных дел.— Надежды, питаемые монархическими партиями на Мак-Магона. — Ошибочность их рассчетов. — Утверждение республики.
I.
Альберу Брольи теперь около 54 лет от роду; он еще молодой человек по сравнению с Тьером, которого он сверг именно в то время, когда в нем особенно нуждалась Франция. Герцог Брольи. высок ростом, но не особенно сильного сложения. Его маленькие черные глаза почти совсем неприметны из-под его густых, нависших бровей; нос у него крючковатый, скулы выдающиеся, щеки отвислые, лоб узкий; волосы твердые и стоячие, расчесать которые стоит большего труда. Если-б не густые усы, его можно было-бы принять за аббата. Когда герцог Брольи
говорить* в палате, его неприятно слушать, так-как голос у него резкий, кричащий; он произносит букву ж, как з. В обыкновенном разговоре тон его голоса льстивый; он говорит нежно, слащаво; но, по мере того, как .он приходит в волнение, он начинает пыхтеть, свистать, харкать, кричать и трещать; когда-же он выходит из себя, то гнев его бывает похож на гнев евнухов восточных владетелей, каких представляет нам восточная поэзия. О нем можно сказать, что у него голова старухи или аббата на туловище драгуна, а орган его голоса похож ш£ орган тенора итальянской оперы, страдающего простудой. Фигура его внушительная, но поражает своей странностью и производит далеко не приятное впечатление. Физическим качествам герцога более или менее соответствуют и его правительственные свойства. В нем изумительно уживаются противоположные крайности: он в одно время может быть и аскетом, и решительным скептиком, фатом и государственным человеком.
Соединение таких крайностей в характере герцога Брольи дало повод некоторым из его друзей утверждать, что у него богато-одаренная натура, что у него могучая организация. Но друзья его положительно увлекаются—одни искренно, другие намеренно. Герцог Брольи, действительно, обладает многими способностями, но все они весьма посредственного качества. У герцога много талантов, но самых вульгарных. Его побуждают к деятельности не возвышенные идеи, не желание принести пользу или исполнить свой долг, а просто узкий личный эгоизм, сильное честолюбие и зависть.
Брольи итальянского происхождения; они родом из Савойи. Один из предков герцога Альбера переселился во Францию вместе с Мазарином, у которого он занимал какую-то должность по домашнему хозяйству. Иные утверждают даже, что он был простым лакеем аббата, сделавшагося впоследствии первым министром Франции.
Кому не известна деятельность кардинала Мазарина во Франции; он бесцеремонно грабил страну, которую никогда
не считал своим отечеством, и оставил после себя громадное состояние. Богатея сам на счет Франции, страдавшей от междоусобных войн и голода, Мазарин не забывал своих ближайших слуг и помощников. Брольи был из числа особенно щедро награжденных министром. Он быстро возвышался по ступеням социальной лестницы и мы, еще при его жизни, встречаем его старшего сына в списке генералов. За свои подвиги в Палатинате этот Брольи получил достоинство маршала, а по заключении мира германский император сделал его князем священной римской империи. С этой поры старший в роде Брольи стал носить титул герцога, а его старший сын именоваться князем. Но, несмотря на быстрое возвышение этих савояров, несмотря на то, что фамилия Брольи насчитывает в своем роде трех маршалов Франции, старая французская аристократия всегда считала и до сих пор считает герцогов Брольи выскочками.
Во время первой французской революции Брольи эмигрировали и один из них, маршал Брольи, командовал в Арденах корпусом эмигрантов. Жалоба, поданная в конвент жителями деревни Банк, раскрывает, к каким мерам прибегал маршал, сражаясь против своих соотечественников. Он сжег эту деревню и окончательно разорил её несчастных жителей за то, что они отказались дать продовольствие его отряду, и отказались более потому, что сами терпели большой недостаток в съестных припасах. Маршал попался в плен и был гильотинирован 10 июля 1794 года. В его приговоре упомянуто и о жестокостях, совершенных им над населением деревни Банк.
Сын маршала и отец настоящего герцога Брольи, Виктор Брольи, обыкновенно считается цельнейшим из всех Брольи, прошедших и настоящих. Враги Альбера Брольи, в пику ему, зовут его отца „знаменитымъ**, а его самого величают „жалкой посредственностью1*. Нам кажется, что эти господа несправедливы к герцогу Альберу, который,
право, в очень немногом уступает своему отцу. Герцог Виктор был человек решительный, резкий, даже жестокий, и, благодаря этим качествам, часто попадал в просак. Герцог Альбер не обладает этими способностями, за то он пронырлив, и потому его труднее обойти и провести. Герцог Виктор был логичнее и разумнее своего сына, но Альбер хитер. Мы уверены, что если-бы отец и сын Брольи явились соперниками на должность первого министра, осторожные люди, наверное, предиючли-бы Альбера Виктору.
Писатели либеральной партии возвеличили герцога Виктора Брольи и возвели его в сан великих государственных людей. Несколько лет продолжалось такое поклонение человеку, нфотличавшемуся во время своей политической карьеры ни замечательными способностями, ни административными талантами. Теперь даже многие из панегиристов герцога Вектора с изумлением убеждаются, что он был очень обыкновенный человек и далеко не способный министр.
Несмотря на то, что национальный конвент гильотинировал его отца, Виктор Брольи предложил свои услуги Наполеону I Бонапарту, считавшемуся „воплощением нового . порядка, сыном революции* и пр.,— Наполеону I, который в Лионе и Тулоне показал, с какой бесцеремонностью он третирует роялистов. Виктор Брольи чутьем угадал, что Наполеон вовсе не намерен продолжать дело выдвинувшей его самого революции; Виктор Брольи поэтому искренно перешел на сторону Наполеона. Одвакожь, после отречения Наполеона в Фонтенебло, Брольи так-же искренно заявил о своей глубокой преданности Людовику XVIII. Он остался верным этому королю и во время ста дней, последовав за ним в изгнание в Гент. Виктор Брольи был настолько прозорлив, что должен был понять, что, после русской кампании и лейпцигского поражения, Наполеону нет возможности снова подняться. Вот почему он и не забежал к Наполеону, когда тот, оставив остров Эльбу, высадился на берегах Франции и победоносно дошел до Парижа. С новым водворением Людовика ХѴШ Викторъ
Брольи получил снова все свои титулы, а отчасти и состояние, принадлежавшее прежде его фамилии, и сделался одним ив самых заметнейших людей при новом дворе. Занимая при Наполеоне значительные административные должности, герцог Брольи мог лучше, чем разные маркизы Еараба и г-жи маркизы Претанталь, знать действительное положение страны и давать королю более практичные советы.
Понимая, что строгие роялисты не могут питать к нему особенного доверия, как к сановнику, игравшему видную роль в администрации „узурпатора" Наполеона I, герцог Брольи при всяком удобном случае высказывал свои антипатии к партии, присоединившейся к Наполеону во время ста дней, и требовал строгих мер против „изменников, которые его возмущали". Однакож, 5 декабря 1815 года он один из всех членов палаты пэров подал свой голос против осуждения на казнь, маршала неё. В этом случае он действовал с таким-же тактом, какой в наше время проявил Тьер в отношении Рошфора. Виктор Брольи не забыл, что Ней был его товарищем по оружию; Тьер, уважая в Рошфоре заметного писателя, 'хотя тот и нападал лично на него, щадил его и противился отправлению его в Новую Каледонию; Тьер отлично понимал, что Рошфор, при его слабой, деликатной организации, иф выдержит этой ссылки. Подобного такта, какой имел его отец, и недостает Альберу Брольи. Тщетно Виктор Гюго писал к нему, как к академику, и просил его, во имя справедливости и гуманности, не отправлять Рошфора на верную смерть в страну, где у несчастных ссыльных развивается болезнь „тоска по родине", быстро разрушающая организм. Тщетно замечательный поэт взывал к литературным воспоминаниям Альбера Брольи,— он остался непреклонен и ответил, что „правосудие должно быть одинаковым для всех и что высокое развитие Ганри Рошфора только еще более усиливает его вину". Это-то отсутствие такта в Альбере Брольи несколько оправдывает.
панегиристов его отца, говорящих, что Альбер слишком мизерен по сравнению с Виктором.
Женитьба Виктора Брольи на Альбертине Сталь много повлияла на его дальнейшую политическую деятельность. Альбертина была дочерью известной писательницы. Автор „Корины**, дочь Нфккера, как известно, мечтала преобразовать Францию в буржуазное, либерально-конституционное государство. Альбертина была воспитана своей матерью в этомъже направлении и, в политических кружках, слыла либералкой. Либеральная партия радостно приветствовала союз герцога Брольи с протестанткой, внучкой женевского банкира; её любимым и желанным идеалом всегда было тесное сближение высшей аристократии с высшей буржуазией. И в самом деле, после своей женитьбы герцог Брольи быстро обратился к либерализму.
Завидуя богатству и значению английской аристократии, герцог Брольи захотел поднять до такой-же высоты и французское дворянство. Английская аристократия разделяется на две соперничествующие партии: вигов и тори, либералов и консерваторов. Такия-же партии Брольи предполагал создать во французской палате пэров. Он сам сделался предводителем партии вигов, весьма ничтожной численностью, какой она остается и до сих пор. Герцог Виктор от-' лично понимал, что предания старой французской монархии умерли и желание восстановить их может привести только к революции. Раз примирившись с либерализмом, он явился в палате ревностным защитником индивидуальной свободы; он защищал свободу прессы; он восстал против лицемерного декрета, по наружности дарующего амнистию, но в сущности ее отвергавшего; он требовал полной и искренней амнистии, без новых ссылок и тюремных заключений. В этом отношении герцог Альбер (тоже французский виг, как он продолжает себя величать) далеко не похож на своего отца; он твердить о свободе, но как только попадает ему в руки, на каждом шагу стесняет как личную свободу, так и свободу прессы.
По мере того, как реставрация усиливала реакцию, росла слава герцога Виктора, как либерала, хотя вигизм его оставался неподвижным, ни капли не прогрессировал. В это время герцог приобрел громадную популярность, так-что на всех, кто попадал в его салон, стали смотреть как на людей, достойных зависти. О герцоге Брольи и о его друзьях говорили, как о провозвестниках новой эры, с наступлением которой во Франции водворятся счастие и благополучие. Вскоре эти господа достигли власти, которая перешла потом к их потомкам и последователям, и так хорошо управляли и управляют страной, что Франция ждет не дождется, когда, наконец, освободится от их мудрого управления.
Английские виги в свою пользу произвели революцию, свер. гнув бедного фанатика средневековой монархии Якова II и заменив его Вильгельмом Оранским, беспрекословно принявшим предложенные ими условия. Французские виги порешили, что все неустройство во Франции происходит именно от того, что старшая бурбонская линия це понимает действительных нужд и потребностей страны; следовательно, если заместить ее младшей линией, воспитанной в идеях буржуазного доктринерства, все пойдет, как по маслу. Карл X, французский король, представлял собой Иакова II английского, а в лице Люи-Филиппа, герцога Орлеанского, являлся новый Вильгельм Оранский. Переменяя династию, доктринеры, впрочем, вовсе не желали внести какие-нибудь новые принципы в управление: все должно было оставаться по-старому, только они кое-что подштопали, кое-что починили; к старому дереву они привили молодую ветку; привитая ветка зацвела и дала плод, который в течении 18 лет бухнул, увеличивался в размере; наружность его была довольно красивая и казалась здоровой, но вдруг оказалось, что внутренность его гни лая. Огромная груша, внутри вся проточенная гнилью, служила эмблемой июльской монархии и была воспроизведена в тысячах карриватур.
Виктор Брольи, конечно, занял самое видное место въ
новом правительстве. Главнейшие представители правительства, Гизо, Тьер, Дюпен, Дюшатель, даже сам Молэ были только его агентами. Герцог Виктор руководил всем, без его совета ничто не делалось. Виктор Брольи был слишком большой вельможа, чтобы очень долго занимать место первого министра. Он уступал его другим, но сам постоянно оставался душою всех правительственных мероприятий; «за ним всегда было решительное слово в важных обстоятельствах. Ему нужна была сущность власти, а не форма, тем более, что, нося звание президента совета министров, он подвергался журнальной критике и нападениям ораторов оппозиции, что ему было далеко не понутру. При своей горячности, которая с каждым годом усиливалась, он сделался, наконец, невозможным, как министр. Раз выведенный из себя возражениями, которые делали его проекту в палате, он вскочил, как ужаленный, и, дав несколько кратких, ничего не объясняющих пояснений, задыхающимся от гнева голосом, оскорбленным тоном сказал: „Разве не ясно?” чем вызвал негодующий протест палаты. На другой день он подал в отставку.
По этому случаю герцог Альтов Шэ, много видевший и слышавший впродолжении своей жизни, рассказывает следующий поучительный анекдот:
„Прошло час или два после того, как Виктор Брольи получил отставку. В его доме приготовлялись к переезду на другую квартиру. Дочь его, Луиза, впоследствии г-жа Оссонвиль, застала своего маленького брата Альбера в гостинной, занятого интересным делом: перочинным ножичком он строгал мебель. Взрослая сестра упрекнула его за такую странную шалость, которой он предавался, однакож со страстью. „Зачем-же нам заботиться об этой мебели: ведь мы вышли из министерства” (Мебель была казенная). В этом ответе, данном в возрасте, который слывет нежным, выразился весь Альбер Брольи. Уже в то время обнаружился его завистливый, эгоистичный, мстительный и
жестокий характер А в тр время он был еще совсем маленький мальчик!*
Гамель рассказывает также очень интересное событие из жизни Альбера Брольи, относящееся к тому времени, когда он сидел на школьной скамье.
„Наследник герцогского титула, Брольи воспитывался в бурбонской коллегии, говорит Гамель.—В числе его товарищей был сын торговца бакалейным товаром, ставший впоследствии весьма замечательным человеком. Сын торговца опередил в ученьи сына герцога и получил награду, на которую тот рассчитывал. Взбешенный внук г-жи Сталь имевший несравненно менее ума, чем его бабушка, пробормотал сквозь зубы: „продавец свеч!* Эту выходку, произнесенную презрительным тоном, услышал юный победитель на конкурсе и закатил будущему министру самую полновесную плюху.
„Альбер Брольи остался тем-же на скамьях национального собрания, каком он был на школьной скамье. Он из тех людей, которые воображают, что они явились на свет для того, чтобы пользоваться всеми общественными выгодами и не нести за то никаких обязанностей. Он не может переварить мысли, что сыновья торговцев бакалейным товаром, адвокатов или лавочников, продающих сукно, способны управлять Францией не хуже герцогов. Этим . объясняются его гневные выходки. В его возражениях в палате вечно слышится его знаменитая фраза „продавец свеч!*
Однакож, надо полагать, что Альбер Брольи вынес коечто из школы, потому что в 1848 году, когда ему еще не кончилось 27 лет, он напечатал свою первую статью в „Revue des Deux Mondes*.
Друзья герцога Альбера постоянно выставляют, как признак его талантливости, то обстоятельство, что его первая статья появилась в журнале, редакция которого отличается строгим выбором статей. Но Бюлоз, редактор „Revue des Deux Mondes* строг с разбором. Он одержим слаПолитические деятели. 8
бостью к перцогам и потоку снисходительно посмотрел па статью молодого Брольи; он [был уверен, что статья прошла редакцию Брольи-отца, которого недаром называли „ужасным савояромъ**. Это предположение Бюлоза в то время разделяли все друзья герцога Брольи.
Статья герцога Альбера относилась критически к иностранной политике, которой следовали министры второй французской республики — Ламартин и Бастид. Герцог старался разбить их на всех пунктах. Мы, конечно, не намерены защищать этих министров, наделавших немало ошибок, но не можем не сказать, что доводы герцога Брольи были крайне неубедительны и вообще статья оказывается весьма плохой. Теперь достоверно известно, что герцог Виктор не принимал никакого участия в составлении этой статьи.
Если сравнить последнее произведение Альбера Брольи, написанное им 25 лет спустя после этой попытки, нельзя не убедиться, что он ни на шаг не подвинулся вперед: он так-же тяжел, так-же вульгарно изыскан, так-же скучен, как и в своей первой статье. На всех его литературных трудах лежит печать посредственности и отсутствия развитого вкуса. Гении, люди оригинальные, люди с большим умом или сильным характером всегда имеют долгое детство; в их жизни много различных переходов. Но герцог Альбер с самого дня рождения высмотрел таким, каким мы знаем его теперь, имеющего уже 54 года от роду. С самого первого своего шага на литературном поприще он стал на уровень самых заурядных из французских академиков и ни на иоту не возвысился над этим уровнем.
Герцог Альбер в своем писательском рвении нашел, что ему мало одного журнала г. Бюлоза и стал помещать свои статьи в „Correspondant**—органе либеральных иезуитов. Здесь он проповедывал свои конституционные идеи и сильно нападал на абсолютизм и демократию, в особенности на последнюю. Он объявлял себя последователемъ
Монталамбера и Лавордера, хотя в сущности рабски следовал идеям Фаллу. В своих статьях он часто касался теологических вопросов; он хвастался своими теологическими знаниями и скорбел об одном, что в его фамилии, давшей Франции трех маршалов, не было ни одного кардинала или. архиепископа. Его младший брат, Поль, служивший лейтенантом на военном корабле, вероятно, желая пополнить этот пробел, поступил в один из монашеских орденов.
Сам-же Альбер, не надевая монашеского платья и оставаясь либералом, сделался рьяным иезуитом. Во Франции это не исключительный случай. Многие из представителей знатных фамилий, принадлежа к либеральной партии, обращаются в ревностных иезуитов. Такой либеральный иезуит отличается от ультрамонтана тем, что он более хитер, более лицемерен и более утончен; он, по наружности, менее фанатичен, чем ультрамонтан, но опаснее его. Известно, что иезуита считают опаснее ультрамонтана, но либеральный католик несравненно опаснее иезуита. „Для достижения цели дозволительны всякия средства*, говорят иезуиты, и иногда останавливаются, если средство покажется им слишком недостойным. Либеральные католики, признавая афоризм, действуют последовательнее: их не остановит никакое средство.
Различие в этом отношении между французскими иезуитами и либеральными католиками особенно ярко обнаружилось в деле слияния монархических партий с целью возведения на французский престол графа Шамбора.
Монархические партии во Франции главным образом разделялись по вопросу о знамени, какое должна принять монархия. Либералы стояли за трехцветное знамя, принятое революцией 1789 года; легитимисты за белое, символ старого порядка. После долгих препирательств обе партии убедились, что им необходимо согласиться по этому вопросу, так как только в таком случае они станут большинством в палате и тогда будут в состоянии восстановить монар
хию. Для выполнения плана орлеанисты уговорили графа Па. рижского отправиться на. поклонение в Фросдорф и торжественно признать белое знамя. Герцог Парижский отрекся от прошлого Орлеанской фамилии, и был признан наследником будущего короля Генриха V. Известие об атом взволновало всю Францию; во всех провинциях одинаково было выражено нежелание народа возвратиться к старому порядку. Руководители интригой увидели, что им невозможно навязать Франции монархию с белым знаменем и что им остается теперь сделать попытку ввести парламентарную и конституционную монархию. Тотчас-же была снаряжена депутация к графу Шамбору из Сюньи, Дювиньо, Брюно и Шенелона, которая должна была уговорить короля для вида согласиться на конституционную хартию, на трехцветное знамя и пр. „Лишь-бы только получить трон, а там никто не мешает повести дело по своему", твердил Шенелон, и ему вторила пресса, руководимая либеральными католиками.
Всем этим делом заправляли монсеньер Дюпанлу, Фаллу, герцог Брольи и другие либеральные католики, парламентаристы, конституционисты; их поддерживали либеральные органы прессы, как „Correspondant", „Le Fran
Следовательно, сами ультрамонтане, сами иезуиты поспешили заявить, что они не имели ничего общего с либеральными католиками, на свой страх ведшими интригу, основанную на обмане и предательстве. По этому можно судить, каковы средства, к которым решились прибегнуть эти господа, если от них с ужасом отворачиваются сами иезуиты!
и.
I
Герцог Альбер всегда давал своим произведениям громкия заглавия—конечно, с целью придать им более значения: „Папское владычество и свобода", „Свобода божественная и человеческая", „Вопросы религии и истории" и т. и. Его важнейшими трудами были: „Церковь и римская империя в IV столетии", „Юлиан отступникъ" и „Феодосий великий", — важнейшими не по литературным достоинствам или полезности, а по количеству печатных листов.
„Хотя-бы случайно блеснул какой-нибудь светлый луч или появилась какая-нибудь оригинальная мысль в этой массе страниц, написанных г. Брольи, говорит один из его критиков. — Нас изумляет необычайное терпение автора, который продолжает писать, хотя для него самого очевидно, что он не возвышается над уровнем посредственности".
Во всех снотворных произведениях герцога Альбера проводится та идея, что „своим прогрессом человечество обязано католической религии, которая всегда защищала либеральные идеи". По его мнению, произведения средневековых схоластиков принесли делу прогресса несравненно более пользы, чем открытия Галилея, Коперника, Кеплера, Ньютона, чем труды Декарта, Бэкона и др. „Католицизм всегда отличался великодушием и либерализмомъ", постоянно твердить Альбер Брольи, находя, вероятно, великодушие и в таких действиях католицизма, как истребление альбигойцев, мавров, евреев, убийства во время варфоломеевской ночи, истязания жертв инквизиции, драгонады. Великодушие и либерализм католицизма торжественно выражаются в современном жалком состоянии Испании, Ирландии и некоторых провинций Франции. Либерализм католицизма проявлялся, вероятно, и в безумном истреблении перлов, искуства („христианскому глазу неприлично смотреть
ца нагия статуи говорили монахи), в Сожжении библиотек! Но Альбер Брольи недаром иезуит, он за словом в карман не полезет и всегда отыщет подходящее оправдание. „Если некоторые высшие представители католицизма, говорит он,—вынуждены были разрешить истребление еретиков, то они делали это для спасения общества от зла". Как не сказать после этого, что Альбер Брольи достойный столп либерализма, имя которого должно греметь в обоих полушариях!
Друг иезуитов, человек, проявляющий католический либерализм, всегда может рассчитывать на кресло во французской академии. Альберу Брольи захотелось попасть туда и он был Избран огромным большинством на место достопочтенного отца Лакордера. Но будем справедливы. Альбер Брольи, уже по количеству написанных им произведений, все-таки более имел прав на кресло в академии, чем его зять, герцог Оссонвиль, и даже сам герцог Омальский,. которые так-йсе, как и он, заседали и заседают в академии.
Но возвратимся к политике. Мы оставили герцога Альбера сотрудником „Correspondant“H „RevuedesDeuxMondes", пишущим статьи против республики и демократии. Затем он сделался членом неакционерного клуба улицы Пуатье. После государственного переворота он присоединился к академической оппозиции против императора Напол она ИП. Салоны обоих Брольи, отца и сына, так-же, как и герцога Оссонвиля, стали центром глухой, ожесточенной, мстительной оппозиции. Из рх салонов выходила масса эпиграф, направленных против императрицы и нового двора. Старая аристократия, отказавшаяся примириться с новым правительством, делала все возможное для распространения этих эпиграм. Либерализм герцога Виктора, почти замолкнувший-было во время июльской монархии, снова воспрянул и на словах стал проявляться так-же энергически, как и до тридцатого года. Забывая, что сам-же он, Виктор Брольи, в 1834 году ограничил право ассоциации, он грепел теперь в пользу расширения этого права; он явился горячим защитником свободы прессы, хотй сам принимал участие в сентябрских законах. Он красноречиво защищал суд присяжных, веротерпимость, право публичных прений и прослыл львом либерализма. Все его оппозиционные выходки повторялись в орлеанистских салонах и быстро разносились по всему городу,—впрочем, без особых последствий для герцога Виктора. Он снова приобрел громадную популярность не только в буржуазных кружках, но и во всех слоях общества, после неловкого поступка наполеоновской полиции, которая бяла на-столько наивна, что сделала обыск в доме герцога и конфисковала его весьма невинную книгу „Vue sur le gouvernement representatif“. Полиция держала у себя эту книгу два года, и когда все комиссары ознакомились с её содержанием, возвратила ее автору. Возвращение, конечно, было еще наивнее, чем самая конфискация. Арестом этой книги правительство сильно подняло значение герцога Виктора* О книге стали говорить, как о .замечательном произведении, хотя она была крайне посредственна. Полиция могла-бы еще исправить свою оплошность, разослав книгу во все муниципальные библиотеки, но она этого не сделала, ’а герцог Виктор, лучше полиции понимавший действительное значение своего произведения, получив его обратно, поспешил запереть его в кладовую и уже не выпускал в свет.
Несмотря на ненависть к второй империи, герцог Альбер дал клятву верности императору и конституции. Он рассчитывал попасть депутатом в палату и войти в министерство, конечно, с целью свергнуть существовавшее правительство (впоследствии он принял от Тьера пост посланника и тотчас-же стал вести интригу против Тьера, окончившуюся поражением последнего). Однакож, или условия были неудобны для которой-нибудь из сторон, или-же правительство второй империи только заигрывало с герцогом Альбером, вовсе не думая сходиться с ним серьезно, но только Брольи не попал ни в палату, ни в министер
ство. Эта случайность спасла его от непопулярности и ей он обязан, что ему удалось наконец-попасть в министры; но тут-то и оказалось, что он самый заурядный человек, неспособный понимать смысла событий.
Но хотя Альбер Брольи не занял места в администрации второй империи, его влияние все-таки было сильно. Наполеоновская администрация следовала тому правилу, что с людьми богатыми и представителями знатных фамилий надобно обходиться предупредительно и, по мере возможности, обязывать их. К тому-же официальные исследования, сделанные правительствами 4-го сентября и Тьера, показали, что многие из администраторов второй империи охотно брали взятки и мало обращали внимания на закон и справедливость. Влияние Альбера Брольи на наполеоновскую администрацию лучше всего обнаруживается в известном деле Тала. Воспитатель детей Альбера Брольи (в то время еще князя), Тэла, влюбился в княгиню, их мать. Княгиня на его признание не отвечала с тою строгостью, которая-бы могла заставить Тэла отказаться от надежды, что предмет его страсти разделит его любовь. Тэла продолжал настаивать. Об этом узнал муж. нисколько не походя на рыцаря, он не вызвал Тэла на дуэль, а отомстил ему самым жестоким образом. Он обратился к врачу и полиции, и вскоре несчастный наставник был отвезен в Шарантон и посажен в отделение помешанных. Сколько он ни протестовал, ему тверди-ии одно, что начальство знает, что оно делает и что князь Брольи внёс на его содержание всю сумму, какая полагается по закону. Понятно, что после такого ответа несчастный приходил в бешенство; его запирали и подвергали действию холодных душей. Такое решительное средство, разумеется, достигало цели: протестующий смирялся и ложился в постель. Много долгих, мучительных дней провел несчастный в своем заключении; его выпустили, наконец, когда он совсем ослабеть и упал духом. Он сейчас-же начал процесс против князя Брольи, требуя уплаты 100,000 франков за насиль
ственное заключение. Но ему отказали в иске, так-как суд нашел, что „за оскорбление публичной нравственности, за отсутствие уважения к женщине он был справедливо наказан тюремным заключениемъО том-же, что несчастного засадили в дом для умалишенных, суд не нашел даже нужным упоминать. Такие возмутительные факты легко сходили с рук во время второй империи. Припомните дело Сандова, которого министр Бильо из мести. продержал несколько лет в сумасшедшем доме.
Тэла не вел дела далее; каким путем оно было потушено — неизвестно. Газеты очень мало говорили об этом деле из опасения подвергнуться неприятностям, так-как в то время нетрудно было каждое невинное замечание признать за оскорбление, за нарушение закона, ограждающего частную жизнь граждан. А затем суд, блистательная речь прокурора и присуждение к тюремному заключению или значительному штрафу...
III.
В воздухе чувствовалось, что господству второй империи приходит конец. Бонапартизм одряхлел, силы его истощились. Внутри страны с каждым днем усиливалась оппозиция. Выбор в палату нескольких „непримиримыхъ** напугал тюльерийский двор. Император решился сделать опыт либеральной империи. Тогда представилось зрелище неожиданное, но весьма характеристичное: весь главный штаб аристократического и буржуазного либерализма подал руку второй империи и вступил в её ряды, — конечно, не без задней мысли захватить в свои руки и власть, и бюджет. Все эти господа, втечении двадцати лет будировавшие вторую империю, составлявшие против неё тайные,— впрочем, безвредные,—заговоры, издевавшиеся над ней, проклинавшие ее, сделались внезапно её хвалителями и льстецами, выказы
вали ей самую предупредительную любезность. Трудно было разобрать: вторая-ли империя вдруг стала либеральной илиже либералы мгновенно превратились в империалистов. И ДО сих пор никто не решил этого мудреного вопроса. Во главе батальона либералов, присоединившихся ко второй империи, парадировала медленно, торжественно, тяжело статуя командора—великий вождь либерализма, мраморный человек, герцог Виктор. Брольи на своем бронзовом коне. За ним выступал знаменосец либерального католицизма, князь Альбер Брольи. Далее следовали герцог Оссонвиль, деловой человек орлеанистской партии; Одилон Барро, с своим могучим животом; добродетельный Лабулэ, с полученной в подарок чернильницей; Прево-Парадоль, молодой и блестящий секретарь старых партий, и многие другие... Эмиль Оливье, присовокупивший их ко второй империи, делал им смотр. К несчастию, император, императрица, вице император Руэр, Касаньях и Жером Давид почувствовали страх, что вторая империя может сделаться действительно либеральной. Чтобы избежать такой печальной необходимости, они решились рискнуть на войну с Германией. Узнав об этом решении, присоединившиеся либералы показали вид, что они не понимают коварства своих новых союзников. Один Прево-Парадоль искренно раскаялся в своем заблуждении и, сознавая свою вину, пустил себе пулю в лоб. Окончилась пагубная для Франции война потерей двух провинций и штрафом в пять миллиардов. Но она послужила для устройства карьеры Альбера Брольи. Тьер, сделавшись главой правительства, назначил его посланником в Лондон с жалованьем в 300,000 франков.
Никто, может быть, не оказывал такой преданности Тьеру, как Альбер Брольи. Высказывая свое удивление к деятельности главы исполнительной власти, герцог Брольи в то-же самое время подкапывался под него и организовал интригу, результатом которой было падение Тьера. Следует-ли обвинять его в коварстве, измене и неблагодарности? Нам кажется, что такое обвинение будет несправедливо. Виноват не Брольи, а Тьер. И в самом деле, Тьер был слишком опытный государственный человек, он отлично знал и понимал герцога Альбера Брольи. Кто-же толкал его броситься в объятия человека, которого он не уважал и знал за коварного лицемера? Кто заставлял его искать поддержки в партии, враждебной республике, когда он считал республику единственной формой правления, при которой можно примирить враждующие партии и успокоит страну? Кто мешал Тьеру распустить палату, избранную с специальной целью заключения мира? Для распущения её ему не нужно было прибегать к государственному перевороту: он имел законное право издать декрет о распущении палаты и нйкто не осмелился-бы в то время ослушаться этого распоряжения. Непонятно, почему Тьер не решился не этот шаг тотчас-жепо заключении мира. Если он боялся водворения радикальной республики, то страх его был призрачен, как показывают события, совершившиеся во Франции в последние три года. Кто знает, распусти Тьер палату, может быть, не случилось-бы парижского возмущения, не было-бы братоубийственной войны...
Альбер Брольи первый подал знак к неповиновению главе государства. После усмирения Парижа монархические партии рассчитывали, что Тьер немедленно совершит монархическую реставрацию. Но он крепко уселся на своем президентском кресле и не имел охоты оставлять его. Напротив, он добился принятия конституции Риве, которая утверждала за ним власть на неопределенное время. Правая сторона палате вознегодовала, но Тьер в то время был так силен, что она не решилась нападать прямо на него, и направила свои удары против тех министров, которых она считала республиканцами, намереваясь заменить их людьми своей партии. Но Тьер взял на себя защиту своих министров, точно исполнявших его приказания. Правая сторона напомнила ему изобретенную им фразу, что „король должен царствовать, а не управлять “, и обвинила его в измене прежним убеждениям, так-как он сам вместе Google
и царствовал, и управлял; он покрывал своих министров, а не министры прикрывали его своей ответственностью.
Брольи, посланник республики в Лондоне, не замедлил начать интригу против правительства, от которого имел кредитивные гранаты. Он так явно интриговал, что своими действиями произвел скандал. В палате вотировалось предложение, от которого зависело существование кабинета. Брольи ходил по скамьям центра, уговаривая всех подать голос против Дюфора. На этот раз победило правительство. Но Тьер выказал слабость: он не решился дать отставку мятежному посланнику, и Брольи, по всей вероятности, возвратился-бы в Лондон, если-б ему не пришла охота самому подать в отставку. Впрочем, его принудило к этому решительное негодование, выраженное общественным мнением. *
Началась борьба Тьера с правой стороной национального собрания, предводителем которой был Альбер Брольи. В начале этой борьбы все преимущества были на стороне Тьера. Но когда Тьер, уверенный в своей победе, в ноябре 1872 года обратился к палате с своим знаменитым посланием, в котором требовал окончательного провозглашения республики, гнев и негодование правой, орлеанистской и крайней правой, легитимистской, сторон перешли всякие пределы. Страна, напротив, с радостью встретила это послание, предполагая, что, наконец, окончится тягостное временное положение. Когда стало известно, что правая сторона намерена употребить все усилия, чтобы воспротивиться прекращению временного положения, все сочувствующие предложению Тьера надеялись, что Тьер, вооруженный широкими полномочиями, какие ему давала конституция Риве, распустит палату и обратится с воззванием к стране о новых выборах и об утверждении его власти всеобщим голосованиемъНародные массы, наверное, с энтузиазмом приняли-бы предложение Тьера, но... он не решился.
Вместо этого его министерство заявило, что оно предста
вить на утверждение палаты проект новой конституции. Про. ект был представлен и палата передала его на рассмотрение коммиссии тридцати. Председателем этой коммиссии был избран герцог Альбер Брольи. Уже в первый день прений в комиссии обнаружилось, что на её решения оказывают решительное влияние отцы иезуиты и вообще клерикальная партия. Комиссия начала прямым нападением на Тьера, но он все еще не верил, что она рискнет на решительный шаг, и говорил своим друзьям: „я им готовлю удар, какого они не ожидаютъ".
Между тем, когда наступил решительный день, правая сторона была вполне готова к бою и так приняла Тьера, что он нашелся вынужденным предложить вопрос о доверии и, если не выскажут его, подать в отставку. Тьер не был в палате во время вота. „Большинство превысило всего на 14 голосовъ", сказал ему Бартелеми Сент-Илфр, возвратясь из заседания палаты.—яЯ и на такое не рассчитывалъ", заметил Тьер.—„Увы! большинство не за нас, а против насъ", ответил Сент-Илер.
Тьер подал в отставку. Герцог Альбер сделался вицеиирезидентом совета министров. Он победил и власть перешла к так-называфмой партии герцогов.
Иные люди нравственно возвышаются вместе с возвышением их положения и всегда стоят на высоте своего положения. Герцог Брольи не из таких людей. Его всепожирающее честолюбие побуждает его лезть вверх по социальной лестнице, но он всегда стоял и будет стоять ниже положения. Нельзя сказать, что герцог Альбер лишен ораторских способностей. Пока он был просто депутатом, его речи отличались изворотливостью, иногда остроумием; он говорил легко, хорошим языком и довольно внушительно. Но сделавшись министром, он, повидимому, лишился своих ораторских способностей. Мы находим в „Tempe" следующую оценку его первой речи:
„Речь г. Брольи произвела странное впечатление на собрание. Вице-президент совета министров должен былъ
ответить на внесенные в палату запросы. В его распоряжении было целых восемь дней, и, однакож, он не успелъприготовиться. Кому приходилось прежде слышать речи г. Брольи, тот знает, что если в них и не замечалось слишком яркого ораторского таланта, то все-jKe они отличались академической отделкой, нон говорил плавно, без запинки. Но речь его, сказанная во вчерашнем заседании, не отличалась ни одним из этих качеств. Оратор, кажется, предпочел импровизировать речь, и она вышла вполне неудачной. С первых-же слов его оставила уверенность в себе, он стал запинаться, бормотать себе под нос и даже заикаться. В палате было очень тихо и, однакож, многих слов из министерской речи не было слышно. Явилось предположение, что, может быть, министр оробел и потому говорит так тихо, но чем дольше говорил он, тем голос его все более и более понижался. Наконецъ', для довершения дурного впечатления, он сошел с трибуны в то время, когда все полагали, что он только-что начал настоящую речь. Большинство, холодно аплодировавшее ему из приличия, было крайне недовольно. За то личные друзья мииисира внутренних дел Беле .втайне радовались неудаче первого министра; их взгляды, казалось говорили: „Беле наверное вышел-бы победителем в настоящем случае!"
IV.
Свою министерскую деятельность, в качестве министра иностранных дел, Альбер Брольи начал дипломатической нотой, в которой старался унизить свое отечество в глазах других европейских государств. Если-бы князь Бисмарк вздумал вмешаться во французские дела и приостановил очищение французской территории, он легко-бы мог оправдать свои действия нотой герцога Брольи, в ко
торой объяснялось, что Франция находится в состоянии анархии. Лучшие органы иностранной прессы возиуиились такой недостойной выходкой французского министра внутренних дел.
„Рознь, существующая во французском национальном собрании и в самом народе, говорит английская газета „Daily News",—несомненно возбуждает горестные чувства во всех, кто сочувствует несчастиям благородного французского народа; но крайне неприлично французскому министру иностранных дел сообщать об этом в дипломатическом документе.
„Г. Брольи, конечно, не без задней мысли рискнул выпустить подобный циркуляр. Им он не только хотел оправдать происхождение своего правительства, получившего власть против желания народа, но также желал возбудить симпатии европейских правительств к новому министерству и %большинству национального собрания, которые, как оказывалось из циркуляра, имеют общего врага с иностранными государствами. В своем циркуляре герцог Брольи говорил, что „новое правительство желает установить во Франции спокойствие, столь желательное в интересах прочих наций". Все государства, по его словам, „имеют равный интерес в подавлении революционного духа, который составляет заговоры против спокойствия Франции". Таким языком могли-бы говорить разве эмигранты 1791 года.
Вслед за этим циркуляром Брольи делает распоряжение о запрещении во Франции эльзасской газеты „LTndustriel do Mulhouse", которая с особенной страстностью стояла за интересы Франции и была самой распространенной из эльзасских газет. Мотивом её запрещения послужило то обстоятельство, что она имеет слишком республиканское направление. Прусские газеты горячо ухватились за этот факт; они приводили его как доказательство свободы прессы в германской империи и поразительной нетерпимости во французской республике. они на основании этого
факта пытались убедить скептиков, что Эльзасу выгоднее зависеть от германской империи, чем стремиться снова присоединиться к Франции.
Это еще не все. После очищения французской территории от немецких войск, Тьер стал пользоваться большой популярностью во Франции. Брольи, мешавший устройству праздников в городах, отвободившихся от чужеземного занятия, решился пригрозить Тьеру судом, если он захочет принимать приглашения на эти праздники в честь освобождения; наконец, даже запретил тосты в честь Тьера. Партия Брольи дошла до такого курьеза, что стала посылать поздравления графу Шамбору по поводу очищения территории, как-будто граф принимал в этом деле какое-нибудь участие.
4 сентября герцог Брольи разыграл новую комедию. В этот день он председательствовал в генеральном совете департамента Эры. Получается депеша, отправленная из Парижа по его приказанию, с таким рассчетом времени, чтобы она пришла в начале заседания совета. Брольи распечатывает депешу и дрожащим от волнения голосом читает известие о совершенном очищении территории от иностранного занятия. Пуйэ-Кертьф, также заседавший в совете, предложил послать благодарственный адрес МакМагону и его первому министру, герцогу Брольи. Но другой член совета, прямодушный норманец, заявил, что гораздо приличнее благодарить тех, кому страна действительно обязана этим фактом, т. ф. Тьера и его экс-министра ПуйэКертье, виновника франкфуртского договора. Понятно, Брольи потерялся; он забормотал что-то такое, чего никто не расслышав и, наконец, объявил, что совет должен быть признателен... к Франции!
В иностранной политике Брольи делал бесчисленные промахи. Ему обязана Франция тем, что Италия, её естественная союзница, соединилась с Германией. На празднике в честь Кавура французская нация не имела своего представителя. Между тем 50,000 французов легли на поляхъ
Ноивтвчмкие диатив. 9
vjOOQ ИС
Мадженты и Сольферино, сражаясь за освобождение Италии от немецкого ига. Брольи даль приказание Фурнье, французскому послу в Италии, не возвращаться к своему посту под каким-бы то ни было предлогом. В виде возмездия, итальянский кабинет предписал Нигре, итальянскому посланнику в Париже, найти предлог, чтобы уехать оттуда.
Но Брольи продолжал уверять всех, что он либерал чистой крови!
Подобной-же нелепой политики держался Брольи и в Испании. Во Франции среди белого дня снаряжались экспедиции и посылалось оружие карлистам. Если-б удалась реставрация Генриха V, Брольи и ему подобные либералы предполагали тотчас-же вмешаться в испанские дела и возвести на испанский престол дон-Карлоса.
V.
На что рассчитывала партия, предводимая герцогом Брольи, совершив переворот 24 мая?
Коалиция монархических партий, составившаяся для низвержения Тьера, полагала посадить на его место герцога Омальского, но этому воспротивились бонапартисты и некоторые из легитимистов. Значит, первая цель не была достигнута. Учредить монархию в тот момент союзники не могли, почему решили оставить временную республику с президентом маршалом Мак-Магоном, который . не имел ничего против восстановления орлеанской или бурбонской монархии и, конечно, не мог питать ненависти к бонапартовской династии, давшей ему и почести, и богатство. МакМагона избрали потому, что он обладал известностью, имел имя и вместе с тем не был человеком инициативы. Он представлял собою посредственность, такую-же, как герцог Брольи, как все члены кабинета Брольи, как, наконец, большая часть личностей, руководящих теперь
«французскими делами. Во Франции в настоящее время во всем господствует посредственность. Но посредственность Брольн активная, даже очень активная, тогда как посредственность Мак-Магона вполне пассивная. Говорят, что Мак-Магон принял за правило в своих действиях руководствоваться изречевифм Люи-Наполеона: „мир принадлежит флегматикамъ8. Его всегда удивляла и приводила в .досаду беспокойнаяи бурная деятельность Тьера. Мак-Магон неподвижен и каждому может показаться ленивым. Монархические партии, принимая в соображение эти его качества, вознамерились вручить ему диктаторскую власть, рассчитывая отобрать ее, когда им заблагоразсудится, т. е. когда явится возможность провозгласить монархию. Но так как это едва-ли возможно, в особенности теперь когда партия Брольи потерпела окончательное поражение, то выходит, что и вторая цель не достигнута.
Сделав Мак-Магона главою исполнительной власти, орлеанисты, захватившие руководительство делами Франции, принялись за осуществление давно лелеемого ими плана: слияния монархических партий. Не будем повторять всем известные факты, не станем вдаваться в подробности интриги, повидимому, очень ловко веденной Фаллу, заслужившим репутацию коварнейшего человека во Франции, — интриги, которая, одно время казалось, вполне удалась; ска.жем только, что герцог Брольи принимал в ней деятельное участие, хотя в своем объяснении в национчльном собрании он отвергал еро, оговорившись, впрочем, что, по его мнению, каждый министр может иметь мнения, несогласные с общим направлением кабинета.. Проще сказать, герцог Брольи проводил совершенно новый принцип, по которому отдельный министр может действовать против кабинета и свергнуть его, если будет в силах. Впрочем, Брольи сам лично уже не раз применял этот принцип и напрасно палата выражала свое негодование, выслушивая его объяснение.
Как-бы там пи было, но известно, что орлеанистская
Digiti byGoogle
интрига не удалась. Граф Шамбор, принявший отречение графа Парижского, признавший его своим наследником и уже рассчитывавший наверное быть королем, внезапно написал свое знаменитое письмо, равносильное отречению,— лучше сказать, сделавшее окончательно невозможным его реставрацию. Не осуществилась и третья цель.
Орлеанисты, ошеломленные на-время таким казусом, скоро оправились; они снова захотели сделать попытку вручит президентство герцогу Омальскому и снова убедились, что их дело не выгорит. Тогда они заговорили о том, что не мешало-бы включить в закон о продлении власти МакМагона статью, гласящую, что в случае, смерти Мак-Магона президентом республики делается герцог Омальский^ Но, спрашивается, кто-же, кроме людей, ослепленных партионными предразсудками, мог серьезно посмотреть на такое наивное предложение?
Потерпев неудачу в вопросе о восстановлении монархии, большинство национального собрания, по инициативе герцога Брольи, выступило с проектом о продлении власти Мак-Магона. Этот маневр им удался; они добились утверждения власти Мак-Магона, но вслед за тем должны были признать легальным существование республики.
Брольи пе долго пробыл первым министром. Всеобщее негодование против него было так велико, что Мак-Магон волей-неволей должен был расстаться с ним. Но и удалившись из министерства, Брольи, во все время управления Бюффе, продолжал руководить внутренней политикой страны. Бюффе рабски исполнял все его приказания.
f
IV.
ЛЮИ-ЖОЗЕФ БЮФФЕ.
Истинный представитель либеральной буржуазии. — Воспитание Бюффе. — Характер Бюффе. — Его политическая програма. — Бюффе депутат.— Осторожность, выказанная им на первом шагу парламентской деятельности.— Клуб улицы Пуатье.— Бюффе переходить на ' сторону реакционеров. — Назначение Бюффе министром земледелия и торговли. — Его отставка. — Закон 30 мая. — Бюффе снова министр.—Государственный переворот.—Бюффе опять становится либералом.—Коалиция оппозиционных бонапартизму партий.—Либеральный союз.— Нансийская програма.— Правительство второй империи вынуждено делать уступки.—Народные сходки.—Изобретенное возмущение. — Либеральное министерство Оливье. — Предусмотрительность Бюффе.—Реакционная деятельность Бюффе в версальском национальном собрании. — Правительство борьбы.—Бюффе президент национального собрания. — Утверждение республиканской формы правления во Франции. — Бюффе глава республиканского министерства. — „Невероятные рассказы11.—Наружность Бюффе.—Подчинение его гфр. цогу Брольи.
„Граждане!
„При известии о славных событиях, низвергнувших безвравствевную систему, под давлением которой изнывала Франция..."
На этом вступлении мы останавливаем декламатора и спрашиваем его: „Кто вы такой?" — „Кто я? Меня зовут Бюффе; я адвокат в небольшом городке Эпинале. Я обращаюсь теперь с своей речью к избирателям; я заявил свою кандидатуру в законодательное собрание".
Дело происходило в марте 1848 года, вскоре после февральской революции.
„Граждане! снова начинает свою речь Бюффе,— при известии о славных событиях, низвергнувших систему, подъдавлением которой изнывала Франция, граждане Эпиналя (слово „граждане" произносится с особенной выразительностию, подчеркивается), с давных пор работающие для торжества демократии (сильно подчеркнуто), составили из себя, комитет для способствования всеми зависящими от нихъсредствами начавшемуся движению... Но кризис миновал? комитет отдает в руки всего народа (подчеркнуто еще сильнее) временную власть, которою он пользовался в силу обстоятельств. Он спрашивает у народа, пользуется-ли он по прежнему его доверием и должен-ли работать в прежнем направлении или разойтись? Народ ответил, что он желает, чтобы комитет оставался"...
Сколько торжественных фраз, сколько благородного жару в этом приступе к речи, напоминающем красноречие Цинцината. Браво, Бюффе! Браво, эпинальский адвокат! Бы достойны стоять на ряду с героями Плутарха, с героями античного греческого и римского мира—Аристидом, Эпаминондом, Муцием Сцеволой, Филопеменом... Чего! дзингъг бум, бум, гремите трубы и литавры, акомпанируя следующему припеву:
Nous entrerons dans Иа Саггиёге Quand nos аипёз и’у serons plus. Bien moins jaloux de leur survivre Que de suivre le trace de leurs yertus!
„Нам предстоит теперь великий долг, продолжал Бюффе,—сохранить плоды одержанной нами победы. Мы должны тщательно наблюдать, чтобы не сделаться жертвой вчерашних роялистов, торжественно проповедующих теперь наши доктрины, которые еще так недавно они преследовали състрашным ожесточениемъ"...
Далее Бюффе распространяется на эту-же тему, стараясьубедить своих слушателей в своем неподдельном республиканизме и предупредить об опасности, грозящей со стороны замаскированных роялистов; он заканчивает свою речь следующими словами:
„Выборы в национальное собрание назначены на 9 число будущего апреля. Нам не должно терять времени, мы должны тесно соединиться и тогда мы легко разрушим, замыслы врагов республики**...
Такова была речь молодого Бюффе к гражданам Эпиналя,—речь, служащая сколком с речей Барбеса, Распайля, Кабэ и Ламене, с которыми эти деятели обращались к гражданам Парижа.
Слушая речь Бюффе, можно было думать, что в национальном собрании он явится горячим сторонником республиканской партии, под знаменем которой он выступил на выборах. Избиратели Эпиналя с гордостью указывали на своего согражданина, говоря, что он составит славу своей партии, будет соперником Вашингтону и пр., и пр. Но увы! их ожидания не исполнились. Бюффе уже в то время был одним из представителей типа либеральной буржуазии, политические убеждения которой весьма верно характеризуются названием консервативно-либеральных или либерально-консервативных.
Люи-Жозеф Бюффе, сын отставного офицера, родился в 1818 году в Мирекуре, небольшом городке в департаменте Вогезов. Городок этот получил печальную известность, благодаря тому, что один из писателей избрал себе псевдонимом его имя. Известный Жако, пишущий под именем Эженя де-Мирекура, за деньги составлял биографии известных деятелей, наполненные возмутительными клеветами. В деле шантажа Жако долгое время был опасным соперником не менее знаменитому Вельо; наконец, первенство в ремесле клеветника осталось за издателем „Univers", набожным сочинителем известных „Parfums de Rome“. Вельо задушил Жако своим беспримерным бесстыдством.
Люи Бюффе с успехом окончил курс в школе своего родногр города. Родители отправили его в Париж, в колёгию Карла Великого. Юный Бюффе очень скоро окончил курс права; он поторопился, зная, что, родители его не могут тратить на,него много денег и ему следует самому позаботиться о заработке. К его благополучию, он был допущен в салон Моле, в эту говорильню, в приготовительный класс парламентаризма, где практиковались и набивали руку будущие и настоящие префекты, подпрефекты, прокуроры, президенты судов, депутаты, министры, сенаторы и пр.
Двадцати двух лет от роду Люи Бюффе был принят в число адвокатов эпинальского судебного округа, в департаменте Вогезов. Бюффе ни красив, ни уродлив, ни велик, ни мал. Происходя из весьма небогатого буржуазного семейства, бедняк между богатыми, богач между бедными, Люи Бюффе может считаться очень удачным представителем типа среднего человека. Он не обладает перворазрядными способностями, но его также нельзя назвать бездарностью; он деятелен, трудолюбив, отличается ловкостью, логикой, беззастенчивостью, дозволявшею ему служить всякому делу, всякому принципу. Он. не лишен солидных качеств, но на всем, что он делал и делает, лежит печать вульгарности. Никакой гений не осветил лучами отдаленной звезды его колыбели; никакая фея не дотрогивалась до его лба своей волшебной палочкой, не ласкала его своими очаровательными пальцами, из которых исходил дивный магнетический ток, не улыбалась ему, не давала цветов, носимых ею на груди. Не получил от неё Люи Бюффе ни одного дара, возбуждающего любовь окружающих: ни грации, ни красоты, ни поэзии, пи красноречия,
ни остроумия, ни веселости, ни знатности, — вообще ничего, что могло-бы отличить его от толпы.
Сам Люи Бюффе едва-ли сетует на отсутствие в нем выдающихся талантов. Они.часто бывают скорее вредны, чем полезны для составления жизненной карьеры. Для этого требуется только известная ловкость, умеренность и акуратность; вульгарная посредственность всегда скорее может рассчитывать на успех, чем выдающаяся талантливость.
Юный адвокат Бюффе не блистал красноречием, но за то обладал делбвой логикой. В его речах не замечалось ни страсти, ни живого и увлекательного остроумия, но всем было очевидно, что этот адвокат отлично изучил свод законов и очень силен в крючкотворстве, — одним словом, что его не легко сбить с толку и поймать в какомънибудь формальном упущении. Он был неповинен в поэтических наклонностях, он никогда не пожалел побежденных, к которым всегда питал и питает презрение; в нем не было ничего, что производит великого оратора, великого гражданина, великого человека. Но он одевался безукоризненно верно адвокатской традиции; галстух его всегда отличался девственной белизной и был безукоризненно повязан. Он твердо верил в свои силы, в свою способность завладеть сочным куском на пиру жизни. Такая уверенность составляет действительную силу, оказывает поразительное влияние на толпу глупцов и увлекает за собой трусливых и нерешительных.
Новый защитник „вдов и сиротъ" Вынес из салона Моле политическую програму. Оппозиция заявляла требование о даровании' избирательных прав „людям способнымъ**. Говоря простым языком, оппозиция добивалась, главным образом, допущения адвокатов к избирательным урнам, включения их в привилегированную „pays legal**. Бюффе, как адвокат, конечно, пристал к оппозиции. Люи-Филипп не захотел исполнить невинного желания оппозиции, и Бюффе явился противником всех одномыслящих с королемъ
министров: Гизо, Дюмона, Дюшателя и др. Он горячо напал на правительство, он же стеснялся в выражениях, и прослыл республиканцем. На самом видном месте в своем кабинете он поставил лубочную статуфтку: «Спартак, разбивающий свои цепи**, завесив ее кисеей от мух, что подало повод простакам предполагать, что статуетка эта высокой цены. Либералы восхваляли мужественного адвоката, а клерикалы, по поводу «Спартака**, произвели его' в санкюлоты, предупреждая „верныхъ** беречься „этогоразрушителя вечных основъ**. Хитрые иезуиты на этот раз слишком перехитрили: они не заметйли, что за внешней либеральной обстановкой у Бюффе скрывается беспредельное честолюбие, желание составить себе блестящую карьеру, и что собственно принципы для него вопрос второстепенный.
Между тем июльская монархия окончила свое существование; Люи Бюффе был избран президентом республиканского клуба в Эпинале. Ему тогда было 30 лет от роду.
Ледрю-Роллен, которого торжествующая инсурекция избрала министром внутренних дел, обратил внимание на эпинальского Гракха, отличавшагося ревностным служением делу свободы, как о том гласили рапорты, 'присланные в министерство. Ледрю-Роллен назначил Бюффе помощником комисара в департаменте Вогезов, сделал его проконсулом окрута с весьма значительной властию, в малом виде диктатором.
Молодой человек съумел воспользоваться своим положением. Он деятельно работал, стараясь как можно* чаще напоминать о себе. Рекламой для него сложила масса изданных им прокламаций, объявлений, циркуляров и пр., вылущенных в свет, главным образом, для того, чтобы напомнить эпинальским гражданам о существовании Бюффе, помощника комисара, вечно помышляющего об их благополучии и спокойствии. Бюффе, добился, что* его стали считать человеком необходимым, посредником между враж
дующими партиями. Устроив свое положение в публике, Бюффе под каким-то ничтожным предлогом поссорился с своим начальником комисаром, вышел в отставку и заявил о своей кандидатуре в национальное собрание. В своем майгфесте он торжественно заявил о своей независимости от правительства и своей преданности республиканской правительственной форме. Его манифест понравился и республиканцам, и реакционерам, начинавшим уже приобретать силу. И те, и другие дали Бюффе свои голоса и он был избран депутатом. „Со всей энергией я буду трудиться для развития республиканских учреждений, писал он в своем манифесте,—для прочного утверждения которых мы должны жертвовать и самими собой, и нашим имуществомъ**.
II.
Увлечение и деятельность, возбужденные февральскими событиями, в провинции успели уже остыть, но парижское население все еще находилось под влиянием 'энтузиазма, когда прибыл туда Бюффе. Вновь избранные депутаты, вероятно, желая показать, что и они увлечены не менее других, беспрестанно кричали виваты в честь республики. Они так ревностно исполняли добровольно принятую на себя обязанность, что люди серьезные, действительно преданные новому порядку вещей, стали их останавливать, замечая, что их крикливая восторженность похожа на подогретый энтузиазм клакеров, желающих вывезти пьесу или актрису* дебютантку. К несчастию для Франции, большинство депутатов принадлежало к крикунам, умеющим только произносить красивые фразы, неспособных к активности и вдобавок трусливых; когда дошло до настоящего дела, до защиты ими проповедываемых принципов они бросились в объятия второй империи.
Эпинальский Граях уселся в левом центре—этом при
бежище очень осторожных людей. Здесь он сидел смирно, почти не подавая голоса; затерянный в большинстве, он наблюдал, откуда дует ветер.
Ветер дул холодный, со стороны реакции. Он оледенил молодого депутата и избавил его от навеянного энтузиазма. Бюффе знал теперь, чего ему следует держаться. Пока дело шло об уничтожении влияния и опозиции планам Люи Блана, Бланки, Барбоса, Кабе или Собрие, экс-комисар Эпиналя шел, хотя весьма осторожно, вслед за своим патроном Ледрю-Ролленом. Однакож, реакция не удовольствовалась поражением социалистов в палате. Иезуиты с Фаллу во главе, направили свои удары против буржуазной, но достаточно радикальной и практической республики ЛфдрюРоллена, с тем, чтобы заменить ее идеальной и совершенно непрактичной республикой автора „Жирондистовъ*. Достигнув этого, они пошли далее и учредили чисто-формальную республику, поставив во главе её Кавеньяка. Как человек честолюбивый, желавший во что-бы то ни стало добиться карверы, Бюффе считал слово „благодарность, чисто-абстрактным понятием. Ни мало не задумываясь, он стал подавать свой голос против своего покровителя Ледрю-Роллена и поспешил заявить о своей глубокой преданности Кавеньяку. После кровавых июньских дней, маленький эпинальский Гракх, перешедший на сторону Суллы, заявил с трибуны в палате, что „генерал Кавеньяк заслуживает благодарности отечества*.
Кавеньяк, по своим способностям, был далеко ниже положения, в которое поставила его случайность. Одержав победу над июньскими инсургентами, он возмечтал, что судьба Франции находится в его руках.Иначе думали те, для которых он послужил орудием. Он исполнял все, что им было нужно, и они более в нем не нуждались. Кавеньяку очень ясно намекали, что ему пора в отставку, но он не понимал никаких намеков.
В это время Тьер энергически работал для реставрации монархии; он рассчитывал добиться этого, устроив слияние
между обеими линиями Бурбонов. Конечно, не идеальная привязанность к монархии побуждала его действовать в её пользу; может быть, как политический деятель он, действительно предпочитал монархическую форму правления республиканской; но практический честолюбец Тьер никогда не отделял свою личную пользу, от дела, которому он служил, по человеческой слабости предпочитая свои выгоды пользам дела. Так и в настоящем ‘случае, выступая в защиту монархической реставрации, он надеялся получить бесконтрольную власть во время несовершеннолетия графа Парижского. С обычной анергией Тьер переманил паевою сторону большинство собрания, так что мог быть вполне уверен, что национальное собрание одобрить замышляемый им государственный переворот, в том случае, конечно, если этот переворот удастся. Планы Тьера развивались в основанном им клубе в улице Пуатье, членами которого сделались многие из влиятельных членов национального собрания и представители крупной буржуазии, а также несколько человек из старинного дворянства.
Недавний пылкий республиканец Бюффе не замедлил присоединится к клубу в улице Пуатье. Вскоре он сделался адъютантом Тьера и исполнял самые интимные поручения своего нового покровителя. Тьер отлично понимал, что его ретивый помощник „пороху не выдумаетъ", но может быть ему полезен, как старательный и ловкий исполнитель его приказаний. Желая приобрести доверие и других еще более решительных реакционеров, Бюффе явился ревностным защитником всех реакционерных мер. Он подал свой голос за следующие законы: закрытие всех клубов, кроме монархических и клерикальных; закрытие национальных мастерских; удержание смертной казни; восстановление реакционного закона против пресы; ссылку без суда июньских инсургентов; против дарового, обязательного и светского народного образования; за удержание косвенных налогов и против налога на капитал и доход,— одним словом, против всякой реформы. Он-бы, вероятно,
подал свой голос за восстановление рабства в колониях, если-бы реакционеры сочли эту меру необходимой для их планов.
Это, однакож, нисколько не мешало Бюффе хвастаться, что он „большой либералъ**, следующий принципам 1789 года. Он вполне слился с той близорукой и ослепленной буржуазией, которая, совершив в свою пользу революцию 1848 года, испугалась каких-то призраков и кончила тем, что бросилась в объятия Наполеона Ш. А между тем совершенно от неё зависело дать Франции спокойное существование и благоденствие, основанное не на биржевых спекуляциях сомнительного свойства, а на труде и развитии естественных богатств страны. Им недоставало честности, за то они в излишестве обладали лукавством и хитростью; они оказались недостойными тех выгод своего положения, во имя которых совершили революцию.
При этом невольно припоминается нам одна странная легенда. Громадное сокровище скрыто в недрах земли; каждый год оно подвигалось вверх, ближе к поверхности; наконец, в одну ивановскую ночь оно вышло на самую поверхность. Чего только в нем не было: алмазы, жемчуг, топазы, аметисты и другие драгоценные камни; золото и серебро в громадных слитках. Как только сокровище появилось на поверхности, раздался голос: „Где человек? пусть подойдет сюда истинный человек и возьмет принад лежащее ему “. Оклик повторился три человек не показывался. Между тем снова раздался голос: „Нет человека, мя!“—и затем сокровище скрылось.
В 1848 году во Франции также призывался человек, но его не оказалось. Торжествующая буржуазия устала, ничего не сделав. Плотно пообедав, ей захотелось уснуть. „Успеем заняться политическими и экономическими реформами, твердила она,—теперь-же не мешайте нам предаваться кейфу**. А тем временем иезуит Фаллу собирал в доме Свечиной своих друзей и они оттуда вели свои подкопы,
раза, но истинный пробило 12 часов; видно еще не врежелая уничтожить все, что создала новейшая цивилизация, и водворить мрак средних веков. Бонапартиста вели подкопы с другой стороны—и вдруг, как снег на голову, упал декабрьский переворот..... Но мы забежали вперед. Возвратимся к Бюффе, деятельность которого мы намерены проследить шаг за шагом.
IIL
Луи-Наполеон Бонапарт, избранный невеждами, шовинистами и искоренителями пауперизма, занял должность президента французской республики. Он поклялся служить верно республике и избрал министерство из большинства национального собрания. Обдумывая, кому-бы вручить портфель министра земледелия и торговли, он обратился за советом к Тьеру. Маленький буржуа указал президенту на Бюффе. Тьер был уверен, что Бюффе, войдя в совет министров, будет по-прежнему верно служить своему патрону и употребит все усилия для того, чтобы президент поскорее сломал себе шею.
Назначение Бюффе было встречено всеми партиями с удивлением и недоумением: „Кто такой Бюффе?** спрашивали со всех сторон. „А кто его знает. Говорят, что президенту рекомендовал его Тьеръ**. „Ну, если его посадил Тьер, значит без какой-нибудь интриги дело не обойдется**.
Бюффе был совсем незнаком с нуждами земледелия и . торговли, но об этом он слишком мало заботился; он достиг министерского поста, мечты его осуществились, до всего остального ему не было никакого дела. Однакож, как человек, одаренный солидными качествами характера, он чуьумел сдержать себя; величие не ослепило его. У него хитрость всегда господствовала над честолюбием; он понимал, пто положение его шатко; в смутные времена по
лучить высокий поет гораздо легче, чем удержать его. Заметив, что ближайшие друзья президента не доверяют ему, Бюффе дал себе слово уйти раньше, чем его выгонят. Случай скоро представился. Реакционеры палаты добивались отправки французских войск в Италию для разгромления римской республики и водворения папы в вечном городе. Бюффе сперва ничего не имел против этой экспедиции, но когда узнал, что его бывший патрон Ледрю-Роллен и все республиканцы намерены противиться экспедиции даже с оружием в руках. Бюффе призадумался. Он был убежден, что в случае победы республиканцев ему не сдобровать; в то-жф время его подозрительно оглядывали бонапартисты. Когда в совете президента было решено дать приказание генералу Удино выступить в поход, Бюффе подал в отставку, мотивируя ее тем, что римская экспедиция не согласуется с его убеждениями.
Выходя в отставку, Бюффе и теперь нисколько не противоречил своей системе быть всегда на стороне торжествующей партии. Положение было сомнительное; римская экспедиция могла повлечь за собой отставку президента и министерства; понятно, что в случае этой отставки Бюффе приобретал большую популярность и мог рассчитывать на самое видное место в будущем министерстве. Кризиса, правда, не произошло, но он мог произойти.
В мире политическом звание „бывшего министра" равносильно титулу „милионера" в мире финансовом. Бюффе было всего 31 год от роду, когда он попал в число „бывших министровъ", т. ф. людей, с которыми считают обязанностию „советоваться" в важных случаях. Войдя после своей отставки в состав того-же большинства палаты, из которого он вышел, Бюффе сделался влиятельным лицом в его среде; прежде он шел за другими, теперь могло показаться, что другие идут за ним. Мы го
ворим: «могло показаться**, потому что' Бюффе никогда йе бил человеком инициативы, не обладал способностями, необходимыми для предводителя партии. Он мог, пожалуй, руководить действиями небольшего кружка, но не партии, а тем более ему невозможно было и мечтать о руководительстве делами целой страны. Он мог занимать в оркестре видное место при непременном условии внимательно следить за палочкой капельмейстера, но решительно не мог сам исполнять обязанности капельмейстера. Да и не ой один: все министры и официальные руководители государственными делами в период временн от 1849—51 гоД были не более, как марионетки, приводимые в движение предводителями в клубе улицы Пуатье, а этот клуб, Йе свою очередь, состоял из автоматов, заводимых достопочтеннейшим отцом Ротаном, генералом иезуитского ордена.
Но как-бы там ни было, Бюффе приобрел имя; он попал в разряд видных политических деятелей^ Принцъпрезидент снова обратил на него внимание, предложив ему быть в числе семнадцати крестных отцов знаменитого закона 31 мая 1850 тода.
Национальное собрание, вышедшее из февральской революции, в то время, когда оно еще находилось под влиянием энтузиазма, приняло два закона, йго пережившие: уничтожение невольничества (объявленное первою республикою и восстановленное Наполеоном I) и распространение избирательных прав на всех граждан республики. Первые результаты закона всеобщего избирательства были, По правде сказать, весьма печальные; при .действии прежнего избирательного закона Люи-Наполфон Бонапарт никогда не былъбы избран президентом. Вообще первые выборы, произведенные на основании нового закона, были самые Неудачнее. Реакция могла только радоваться полученным результатам, но она очень хорошо понимала, что в будущем новый 4акон может дать иные результаты, для неё, реакции, весьма невыгодные. Понимая, что отменить новый закон невозиожно, реакция решилась обрезатьи изменить его так, чтобы и в будущем он служил исключительно на пользу реакционных партий. Монталамбер, взявший на себя почин в этом деле, с иезуитским лицемерием объявил, что предлагаемые изменения необходимы в видах „избавления интелигентных классов от тирании невежественной массы**.
Без сомнения, если-бы дело шло об отнятии избирательного права у людей неграмотных, которые не в состоянии уяснить себе, почему они подают голос за того, а не за этого кандидата, — такое дополнение к популярному закону не встретило-бы, вероятно, особенного противодействия.Но эти невежественные поселяне, подающие голоса по приказанию своих патеров, составляли клад для реакции, которая, напротив, желала оставить за ними избирательное право. Она требовала исключения городских рабочих и вообще таких избирателей, которые могли подавать свои голоса в пользу республиканцев. Изменения к закону были составлены именно в этом смысле. На этот раз иезуиты перехитрили; гораздо ранее, чем новый закон поступил из комиссии на обсуждение палаты, он уже успел возбудить против его авторов негодование в целой Франции. Везде громко осуждали его и избиратели объявляли, что на выборах 1 мая 1852 года (которые должны были последовать на основании нового закона) они забалотируют всех тех депутатов, которые подадут свой голос в пользу нового избирательного закона. Иезуиты, однакожь, не устрашились и решили довести дело до конца.
Президент республики вначале поддерживал новый закон, когда-же убедился, что изменение избирательного закона в реакционном духе возбуждает негодование во всей стране, он мгновенно изменил свою тактику. Он стал кричать о насилии законодательной власти, которой в силу закона обязана подчиняться исполнительная, об измене депутатов, осмеливающихся посягать на основное право французского гражданина, и пр. Он делал очень прозрачные намеки, что намерен защищать права народа против его
депутатов до последней крайности, что он готов „прибегнуть даже к насилию для защиты права**.
С своей стороны, клуб улицы Пуатье, рассчитывавший, что состоится, наконец, слияние орлеанистов с легитимистами, поручил известному генералу Шангарньф произвести тоже насильственный переворот, когда представится к тому -удобный случай. На стороне орлеанистов и легитимистов было большинство национального собрания, в свою очередь, имевшее за себя всю крупную буржуазию. На стороне бонапартистов были милионы сельских жителей и армия. Для людей не близоруких не могло быть сомнения, что победа останется на стороне бонапартистов, если против них не соединятся дружно все прочия партии.
Задумав изменить избирательный закон, президент республики снова предложил Бюффе министерский портфель. Бонапарт хорошо знал, на-сколько он может полагаться на искренность и верность Бюффе, уже раз отвернувшагося он него, но считал его вполне пригодным для дела, которое ему поручал. Тьер дал свое согласие, снова рассчитывая, что Бюффе, находясь в неприятельском лагере, будет предупреждать своих друзей о тайных замыслах президента. Наполеон, в свою очередь, надеялся, что Бюффе будет оказывать ему ту-же услугу относительно партии Тьера; Бюффе был полезен ему и в другом отношении: большинство палаты, видя своего единомышленника в числе министров, могло оставаться в полной уверенности, что президент республики не составляет против национального собрания никакого заговора. Из этого, видно, что и Тьер, и Люи-Наполеоне не давали высокой цены двойственным качествам Бюффе.
Кого-же на самом деле обманывал Бюффе? Прннцалрезидента, Руэра, Морни? Едва-ли. Он не был достаточно
хитер, чтобы провести этих архи-хитрецов. Тьера и своих товарищей большинства национального собрания? НодчясЪон действительно лукавил с ними, однакож не переходил решительно на сторону их противников. Можетъбыть, он сам вдавался в обман? Ну, нет, он был слишком честолюбив и лукав, чтобы мог попасть въраяставленную ему западню.
Пять месяцев, с 10 апреля по 14 октября 1871 года,. Бюффе оставался министром принца-президента. За шестънедель до решительного дня, избранного заговорщиками Елисейекого дворца для нанесения удара своим противникам, Бюффе подал в отставку. К этому его понудило предположение, что бонапартисты затеяли слишком рискованное дело, которое должно окончиться их поражением и гибелью. Некоторые болтуны и болтуньи, преимущественно женщины легкого поведения, посвященные в тайну, выдали ее за стаканом шампанского. Открытие этой тайны произвело сильнейшее впечатление в рядах противников бонапартизма. Свирепый Шангарнье неистово потрясал своей саблей, грозя уничтожить всех изменников. Тьер хитро улыбался; он твердил, что ему давно все известно и он не сомневается в неудаче заговора; он уже наметил членов будущего верховного суда, который станет судить заговорщиков. „Посмотрим, кто засмеется последнимъ**, говорилъон. Бюффе, вероятно, слишком доверял мудрости Тьера,, если решился расстаться с министерским портфелем. 'Этого ему никогда не мог простить Руэр.
Принц-президент составил новое министерство из людейготовых на все, из авантюристов нежелавших ничего видеть дальше собственной выгоды: Сент-Арно, Мола, Морни, Казабианка и др. После назначения такого министерства даже и сомневающиеся в существовании заговора должна были поверить. Палата встревожилась; монархическая партия, предводимая Тьером, решилась соединиться (^республиканцами и внесла предложение о предоставлении палате чреквычайных полномочий для уничтожения заговора. Волюи-яюзвф вю«*е.
недоверие партий друг к другу было так сильно, что республиканцы вотировали против предложения.
С этого времени дело Бонапарта можно было, считать вьшгранным. Он заявил себя защитником народных правъ» прибегающим к крайним мерам для обуздания изменников, пытающихся отнять у французских граждан прирожденное право подачи голоса на выборах, и произвел переворот 2 декабря 1851 года.
История государственного переворота 2 декабря слишком хорошо известна. Победитель, Наполеон Ш, обратил свою месть против республиканцев, так-как они оддо оказали ему серьезное сопротивление; их казнили и ссылали в колонии без суда. Что касается главных предводителей орлеадо-легитимистской партии, их также схватили и засадили в тюрьмы, до это было сделано в видах предосторожности, чтобы они, в свою очередь, не произвели государственного переворота. После окончательного поражения парижан, Наполеон III выпустил заключенных из тюрем и предложил им на время отправиться в путешествие за границы Франции.
Что касается Бюффе, он присоединился к депутатам, заявившим свой протест в мэрии десятого округа, однакож не пошел вслед за Виктором Гюго, Бодэном и другими на баррикады, а, в качестве доброго буржуа, заперся в своей квартире. Бонапартисты, помня, что он был их товарищем по министерству, в тюрьму его не бросили, а, привезя в ботанический сад, объявили ему, что для него теперь всего благоразумнее удалиться из Франции. Бюффе тотчас-же воспользовался дружеским советом. Он узнал, что Тьер фланирует в Италии, и присоединился к нему. Конечно, Бюффе не замедлил громко и торжественно высказать свое негодование против совершившагося во Франции насилия, против попрания закона и оскорбления всей страны в лице её представителей. Прн этом он выставлял себя мучеником за убеждения, за свободу. Одно его огорчало, что он не мог, подобно Тьеру, говорить о страданиях, испытанных им в ужасной тюрьме, на гнилой соломе. Тьера, как опасного человека, жандармы проводили за границу. Ему-же, Бюффе, бонапартисты на прощаньи жали руки и подвивали превосходными гаванскими сигарами. „Ну, не насмешка-ли это!“ твердил он про себя, в особенности когда вспоминал, что размен любезностей происходил как-раз у домика, обезьян.
Вместе с Тьером Бюффе побывал в Риме и во Флоренции, осматривал музеи и всякия другие достопримечатальности. Тьер продолжал говорить с ним покровительственным тоном, но Бюффе, выслушивая с уважением объяснения своего бывшего покровителя, выражал иногда собственное мнение. Это происходило потому, что Бюффе путешествовал уже на свой счет и не нуждался в материальной помощи, как другие изгнанники. Побыв два раза министром, он не был уже тем бедняком, каким он вступил на политическое поприще. Он обладал теперь порядочным состоянием и мог уже пользоваться довольством и уважением людей достаточных. Otium cum dignitate. Гораций не требовал большего.
IV.
Логда прекратилась политическая лихорадка и, по крайней мере по наружности, водворилось спокойствие, Бюффе возвратился к своим пенатам. Он по-прежнему негодовал против Руэра и Морни, поступивших с ним так неделикатно, и стал выставлять себя жертвой государственного переворота. Эпинальские простаки снова готовы были считать его героем Плутарха; слушая его сетования на новые порядки, они порешили, что бывший их представитель по доблестям своим равен Аристиду справедливому, так-как, подобно греческому герою, пострадал за то, что требовал справедливости. Он живет теперь в изгнании, а его враги Google
наслаждаются жизненными благами на награбленные или богатства. Посмотрите на Бюффе, говорили они,—вот истинно доблестный гражданин; он был два раза министром, а ” теперь живет в изгнании, потому что отказался участвовать в возмутительном насилии. О! он принадлежит к числу способнейших людей во Франции! Он слишком честен и непоколебим в убеждениях. Бонапартисты стараются теперь залучить его к себе, но он остается тверд; он готов пойти на эшафот, подобно Верньо и Ролану, за принципы 1789 года.
Ведя жизнь частного человека, Бюффе, действительно снова обратился к либерализму. В своих письмах, речах и беседах он являлся теперь защитником всех „необходимых свободъ**, по выражению Тьера. Бюффе снова преобразился в пылкого республиканца 1847 года, с тою разницею, что теперь речи его стали солиднее, деловитее, на них лежала печать государственного человека. Теперь он ратовал за свободу сходок, ассоциаций и прессы, хотя сам в национальном собрании говорил против неё, требовал или отмены, или ограничения этих „необходимых свободъ**. Теперь он защищал не только свободу какогонибудь булочнагб или стеаринового промысла, но свободу действительную—свободу гражданина и мыслителя. Таким образом, он сделался героем парламентаризма, доктором доктринаризма, одним из тех республиканцев, которые своим идеалом считают конституционную монархию Великобритании; одним из тех монархистов, которые принимают за образец республику Соединенных Штатов Америки.
Зная, как легко меняет Бюффе свои убеждения, искренно убежденные люди задавали себе вопрос: „представляясь ревностным либералом, не играет-ли Бюффе комедию?** В самом деле, трудно верилось, чтобы Бюффе, один из авторов закона 31 мая, так внезапно преобразился в защитника свободы и народных прав. Одпакожь, сомневающихся было очень мало; большинство верило искренности
Бд)ффф. Не надо забывать, что он жил во Франции, а у французов, как известно, память коротка. Их более всего занимают текущие события, новости дня; вспоминать о прошлом они не большие охотники. К тому-же, либералы, довольные, что число их увеличивалось постоянно, не желали црцпоцинаиь грешков, водившихся за новообращенными. Либералы извиняли Бюффе его прежнее отступничество, или, над они деликатно выражались, его ошибки. И когда сам Бюффе, на вопрос одного республиканца, почему в 1859 году он говорит противоположное тому, что высказывал в 1849 году, отвечал, что теперь обстоятельства иные, что тогда надобно было бороться с разнузданностью страстей и пр. и пр.—этот ответ был признан самым обстоятельным объяснением недоразумения и Бюффе был совершенно оправдан.
рюффе был прав, сказав, что в 1859 году обстоятельства изменились. В период времени с 1849—51 год вдадая партия действовала только за себя и враждовала со вреци остальными. Теперь-же все партии соединились против господствующей — бонапартистской и враждовали с црю одною. „ Соединимся против общего врага, забудем нцши споры. Прежде одержим победу, а после мы можем разойтись и каждый займется своим собственным делом. Нас одинаково преследуют; было-бы глупо, фсли-бы мы стали по-прежнему грызть друг друга".
Коалиция враждебных бонапартизму партий имела своим органом газету „Courrier du Dimanche". В этой газете уживались рядом самые разнообразные мнения. Под прикрытием нескольких неразумных бонапартистов, познавших, чего они хотят, которых восторжествовавшая коалиция непременно выгнала-бы из своей среды, писали представители всех остальных партий. Здесь парижская богема
жала руки крупным фабрикантам; будущие иомунары менялись сигарами и каламбурами с бывшими парами, с герцогами и графами; кмей-нибудь всклокоченный малый, махнувший рукой на всякия удобства жизни, а тем более на светский этикет, разменивался любезностями с педантичным академиком. В этой коалиции, впрочем, преобладали две группы: республиканцев и орлеанистов. Каждая из вид была уверена, что экешоатирует свою соперницу; каждая надеялась получить на свой пай всю выгоду от временного союза. И та, и другая группа старалась привлечь, исключительно на свою сторону массу колеблюющихся, нфимевших положительных убеждений, которые пристали к коалиции только в качестве людей, находящихся в оппозиции существующему порядку, но не принадлежавших ни к какой партии. Многие пристали к оппозиции потому -только, что вместе с этим они приобретали некоторый авторитет в своем кружке, становились интересными личностями. Оппозиция с каждым днем равросталась, в её составе было много тайных участников, которые не мотли или не желали открыто высказывать свои убеждения. Совдалось нечто в роде анти-бонапартисткого франк-масонства. Члены узнавали друг друга по известному вращению глаз, пожиманию плеч, по взгляду, бросаемому па городских сержантов, по манере чтения официальной гаЗеты „Moniteur® и т. и.
Бюффе играл довольно видную роль в этой парадоксальной группе, главными ораторами которой были: Шоди, Оссонвиль, Ланглуа, Дюшен, Казимир Перье, Альтов Шэ, Абу, Сарсэ, Ассолан, Вейс, Шассен, Лабулэ, Ганеско, Одифрф-Пакье, Прево-Парадоль, любимец Тьера, «главный секретарь старых партий®, как остроумно назвал его СфнБев, и другие. Все это копошилось и хлопотало изо всех сил,'чтобы подточить вторую империю; это был авангардный батальон армии муравьев. Они не представляли собой никакой определенной группы; точно бесполые муравьи, они ие были ни мужчинами, ни женщинами; они не исповедывали никаких определенных убеждений: ни республиканцы, нн орлеанисты, ни ханжи, ни свободные мыслители, ни революционеры, ни консерваторы, ни примиряющиеся, ни непримиримые, ни искренние, ни лукавые, ни честные, ни бесчестные, они были только либералами. Какими-же либералами? Либералы бывают разных сортов. Да просто либералы. В общем хоре каждый тянул на свой лад: один визжал, другой свистел, третий орал во всю глотку,— одним словом, выходила страшная безтолковщина, какофония, в которой ничего нельзя было разобрать. Ничего не понимали и те, против которых был направлен весьэтот либерализм.
Пять или шесть лет к ряду пел этот нестройный хор, не помышляя об организации собственной партии. Наконец, главные ораторы оппозиции решили, что надобно-же выбрать какое-нибудь имя и тем дать очевидное доказательство, что партия существует, как компактное целое. Составился „Либеральный союзъ*. Имя было найдено, но положение дела нисколько не изменилось; осталась та-же разноголосица, то-же отсутствие определенных нринципов. Успех знаменитых пяти, Симона, Генона, Даримона, Фавра и Пикара, вскружил всем голову. Прежде никто из принадлежавших к оппозиции не желал приносить присягу второй империи и потому не мог попасть в палату. Суровый автор „Права**, Жюль Симон, показал примера, дав ложную присягу империи. Этого только и ждали честолюбцы, которых томила жажда попасть в законодательное собрание, в сенат, в государственный совет, на службу в посольствах и проч. Они смело записывались теперь в „Либеральный союзъ**, надеясь, что принадлежность к оппозиции откроет им путь к устройству карьеры.
„Либеральный союзъ** точно был создан для таких лю
дей, как Бюффе. В 1857 году он вздумал выступить снова на политическую арену. Он явился кандидатом на общих выборах в законодательное собрание в качестве друга второй империи, но друга беспристрастного и независимого. Однакож, он потерпел поражение; выбор пал на официального кандидата, которого поддерживали префект и вся администрация. Бюффе был изумлен, зная, что префект своим местом был обязан ему, был его собственной креатурой. Да и как было не изумиться, когда префект обозвал своего покровителя „разрушителем порядка, неисправимым революционером и республиканцемъ1*, он напоминал избирателям, что Бюффе был „секретарем Лфдрю-Роллена** и пр., и пр.
На выборах 1863 года Бюффе снова выступил канди' датом. В это время звезда второй империи начала тускнуть, а звезда „Либерального союза** блестела ярким светом. Бюффе объявил себя либералом, исключительно либералом, кандидатом всех соединенных оппозиций. Несмотря на желание местной администрации, префекта и самого министра внутренних дел помешать избранию Бюффе, он был выбран огромным большинством голосов.
Вообще на этих выборах „Либеральный союзъ“ успел провести в палату сравнительно значительное число своих кандидатов. Ободренный успехом, он решился выставить свою собственную програму преобразования государственного строя Франций, известную под именем нансийской програмы. По этой програме личное тюльерийское правительство должно было уступить место децентрализации административной и политической. Как военный маневр в борьбе с бонапартистской империей, програма была недурна; что-же касается её внутренних достоинств, то мнения на этот счет сильно расходились; одни находили, что авторы програмы в своей погоне за децентрализацией зашли слишком далеко; друтиеже, напротив, утверждали, что ей сделано слишком мало уступок, — одним словом, эта програма никого вполне не удовлетворила. Она была составлена под влиянием самыхъ
156
лил-; эзи > вюффк.
разнообразных тенденций: прудоиовские идеи встречались здесь с клерикальными, буржуазныя—с арнстоиратячфскимн. Протрава вселяла недоверие во всех партиях, так-как каждая, из них опасалась, что её соперница оставила для себя иного лазеек. Это можно было заключить из того, что каждая партия старалась уверить, что програма госта** влена исключительно в пользу её союзника. „Важ открывается полная возможность пересоздать Францию по образцу швейцарской и северо-американской демократий", твердили монархисты республиканцам. Республиканцы, в свою очередь, убеждай монархистов, что, „проведя програму, они, ' монархисты, легко могут ввести во Францию английские учреждения, дать силу и авторитет провинциальной аристократии". Одни клерикалы были вполне довольны; потирая руки, они мечтали о том, как, пользуясь большим влиянием в сельских общинах, заберут в свои руки всю власть, когда осуществится столь желанная для них административная децентрализация.
Впрочем, сами авторы нансийской програмы смотрели на нее только как на маневр в борьбе с бонапартизмом, не более, и едва-ли желали её осуществления. По крайней мере, впоследствии, когда Париж, во время своей борьбы с версальским национальным собранием, вздумал осуществить децентрализацию, они, авторы нансийской програмы, первыми потребовали признать Париж возмутившимся и для усмирения его отправить войска. Брольи, Бюффе и им подобные защитники децентрализации произносили теперь пышные речи в пользу централизации, в которой они видели не гибель, как прежде, а спасение ди Франции; теперь они требовали употребления пушек и штыков, против людей, вздумавших осуществить на практике п-же излюбленную програму. Не показывафт-ли ясно этот случай, что Брольи, Бюффе и им подобные государственные люди не имеют определенных политических убеждений, что они измышляют разные програмы только ди поддержания затеянной ими интриги и готовы всегда разбить зти-жф самые про
граны, когда они становятся ненужными для их целей? Эти господа всегда теряются, когда их обещаниям и предложениям придают серьезное значение, но оп имеют споеебност скоро оправляться, и тогда бесцеремонно право» глащають пагубными те меры, которые сами недавно считали панацеей от всех социальных бедствий и неу>-. стройств.
V.
Правительство второй империи видело необходимость сделать что-нцбудь ди успокоения децентрализаторов, но так, чтобы реформы обратить в свею личную новг зу. Оно поспешило объявить о своем желании ввести административную децентрализацию, но реформа в этом направлении ограничилась усилением власти префектом. Либералы были в недоумении: причем-же тут местная автономия и свобода? Официальная пресса не замедлила просветить ид на этот счет. Громкими и пышными фразами о свободе и самоуправлении она старалась убедить либералов, что „правительство вполне удовлетворило их требованию: центральное правительство, передав часть своей власти местным административным органам, сделало все, что было возможно, для полной административной доцонтра лизеции. Либералам остается теперь только выразить достойным образом свою признательность попечительному правительству".
Однакож, Руэр, автор нового закона и его объяснения, ошибся в своих рассчетах. Либералы не удовлетворилйаь; напротив, неудовольствие их возраело еще более. Чтобы несколько погладить их, правительство дало законодательному корпусу право обсуждать бюджет по статьям: до сих пор палата обсуждала его только в целом составе. Видя, что и этого мало, бонапартисты согласились предоставим депутатам право делать запросы министерству. Но и эти
уступки не удовлетворили, либералов; апетит их увеличивался по мере того, как они поедали дарованные им уступки. Чтобы развлечь чудовище, готовое поглотить саму вторую империю, бонапартисты не прочь были натравить его двумя годами ранее на Пруссию; но, к их горю, митраль.езы еще не были сооружены, а маршал Лебеф не успелъ
еще восполнить колекции медных пуговиц. Между тем надоедал Рошфор; его „Фонарь" стал пугалом для всей администрации; новые выборы ввели в законодательный корпус отряд непримиримых депутатов... Надо было чтонибудь делать для устранения опасных элементов. Руэр и его товарищи придумали мудрейший план: они разрешили гласное и свободное обсуждение социальных вопросов, рассчитывая, что крайности, которые, наверное, дозволят себе ораторы-республиканцы, испугают либеральную буржуазию и юна поневоле снова кинется в объятия второй империи, убедившись, что и она, и вторая империя имеют общего врага в населении Парижа и больших городов.
„В народных собраниях, читаем мы в современной газете „La D6mocratie“,—произносились речи, в которых резко выражалась ненависть одного класса общества к другому. Полицейские комисары, присутствующие на сходках, не моргнув глазом, с добродушною улыбкою, выслушивали эти речи. Они более 'всего заботились о том, чтобы стенографы точно записали все, что говорилось на сходке, и отправляли свои отчеты в редакцию газеты „Рауз“. Там главные речи ораторов отпечатывались немедленно и через министерство внутренних дед рассылалиеь во все официозные провинциальные газеты для перепечатания. Потом в специальном отделении министерства составлялась выборка я^ этих речей, и делалась она так ловко, что получался свод самых ужасных требований демагогов. Эти выборки в сотнях тысяч экземпляров рассылалиеь к префектам и раздавались избирателям... Заметив, что порядок водворился в народных собраниях и что речи ораторов стали умереннее, правительство порешило, что оно в них более
не имеет нужды. Сходки были закрыты, а ораторы призваны в суд исправительной полиции. Теперь только простаки поняли, что они послужили орудием в руках хитрецов; что ими хотели запутать буржуазию и поселян; что, одним словом, они работали только на пользу правительства второй империи.... “
Тем не менее втот бонапартистский маневр сопровождался весьма жалким успехом. Официальные кандидаты, правда, получили милионом голосов более, чем кандидаты независимые, но этим большинством они были обязаны сельским жителям, неумеющим ни читать, ни писать; всеже города, все большие центры населения, дали огромное большинство кандидатам оппозиции. Бонапартисты должны . были сознаться, что если дела пойдут так дальше, т. е. будет возрастать успех оппозиции, то вторая империя может быть низвергнута тем-же всеобщим голосованием, которым она до сих пор держалась, что легко могло случиться даже при следующих общих выборах в законодательный корпус. Чтоб избежать печальной катастрофы,' бонапартисты прибегли к безнравственным мерам; рассчитывая на успех, они надеялись тем отдалить или даже совсем отстранить грозу. Полиция должна была изобрести ложный заговор, ложное возмущение, что дало-бы повод к принятию репресивных мер. Министр внутренних дел Пинар во главе тридцати-тысячной армии отправился на площадь Клинги усмирять восстание. Однакож, несмотря на ловкость агентов-подстрекателей, простаков, долженствовавших фигурировать в роли бунтовщиков, явилось так мало и они оказались такими кроткими и безобидными, что употребление против них штыков было совершенно бесполезно. Тридцати-тысячная армия, прогулявшись по парижским улицам, возвратилась в свои казармы, а Пинар получил отставку. Говорят, что, получив ее, он произнес меланхолическим тоном: „Да, после сражений при Кверетаро и Садовой, которые следует считать поражением Франции, наша армия потеряла прежнее обаяние. Она
теперь непригодна даже для подавления внутренних безиорядаовъ".
Это фантастическое возмущение произвело хохот во все* Франции. Вторая империя видимо дряхлела. её агенты удвоили свою деятельность, но их старания пропадали даром; все, что ни предпринимали они, сопровождалось плачевно* неудачей. Чувствуя, что почва уходит ив под его ног, Наполеон III решился броситься в объятия либералов, с тем, конечно, чтобы избавиться от них, когда успешная внешняя война возвратит прежний блеск его правлению. Бонапарты, и дядюшка, и племянник, никогда не церемонились с людьми: пока человек был нужен им, они ласкали его, но как только из него выжимали все, что можно было выжать, они избавлялись от него, не пренебрегая, в иных случаях, даже насильственными мерами, тюрьмой,и ссылкой. И тому и другому пришлось по-необходимости прибегнуть в либералам, но отомстить им за невольное унижение перед ними дядюшке помешало Ватерлоо и св. Елена, а племяннику—Седан и Вильгельмстэе.
VL
Таким образам, к удивлению всей Франции, произошли внезапная перемена декораций и на сцену выступили новые актеры. Бонапартистская политика всегда отличалась пр» вязанностью к театральным эфектам. 2 января 1870 года Франция с изумлением узнала, что отнине она свобода, что ей дается право управляться самой, что с неё сняие опека и она признана совершеннолетней. Наполеон III уволил деспотическое министерство и заменил его либералъ* ным. „Теперь, когда во главе министерства поставлены такие люди, как Эмиль ОливЬе и Люи Бюффе,пела официальная и официозная пресса,—и республиканцы, и орлеаннстии могут считать себя вполне удовлетворенными".
Да, Наполеон Ш, подобно утопающему, хватающемуся за соломенку, решился вверить судьбу своей империи тому самому Оливье, который клялся своим избирателям, что „будет вечным врагом деятелей 2 декабря**,—вверил ее Люи Бюффе, который своим крикливым голосом беспрестанно напоминал палате о необходимости существенных реформ: свободы прессы, утверждения парламентаризма, избирательной, суда присяжных для суждения политических преступлений, избрания мэра гражданами общины и пр. .
Теперь, когда опубликованы секретные тюльерийские бумаги, мы знаем, что вице-император Руэр сильно противился назначению Бюффе, помня его министерскую деятельность в 1849 и 1851 годах. „Бюффе, писал он,—доктринер и крайне-нерешительный человек. Он никогда не отдается вполне ни тому делу, ни той системе, которым он служит... Нет, он неспособен провести империю чрез кауденское ущелье**. Руэр правильно характеризировал своего бывшего товарища. Он был прав, противясь его назначению. Но и Наполеон Ш, также хорошо знакомый с Бюффе, знал, что он делает, настаивая на его назначении. Бюффе должен был играть роль благородного отца в комедии и сдерживать слишком легкомысленного Оливье. Присутствие Бюффе в министерстве ручалось за то, что как само министерство, так и нация поверят комедии либерализма, которую вздумала разыгрывать бонапартистская вторая империя. К тому-же, зная эластичность нравственных правил Бюффе, Наполеон надеялся убедить его, когда придет к тому время, в необходимости нового государственного переворота. Император рассчитывал, что либерализм непременно дойдет до крайностей, что несомненно наведет панику на такого солидного и спокойного человека каким был Бюффе. Трудно сказать, был-ли прав Наполеон в своих заключениях. По всей вероятности, он ошибался. Слишком осторожный Бюффе не решился-бы содействовать такору рискованному предприятию, как государственный переворот, потому что он в это время уже
Политические деятели. 11
VjOOQLC
стал сомневаться в прочности самого Наполеона. Как и всегда, Бюффе поторопился покинуть своих новых союзников.
Руэр предупреждал императора, что Бюффе непременно поставит условия своего вступления в министерство, выполнить которые будет не легко. Действительно, Бюффе соглашался войти в министерство только в сопровождении своих друзей, большею частию орлеанистов: Дарю, Сегри, Талуэ, Луве и Вальдрома—звезд третьей величины, среди которых он блфстел-бы ярким светом. Однакож, нельзя сказать, чтобы в 1870 Году имя Бюффе пользовалось громкой известностью не только в Европе, но даже и во Франции. Очень многие спрашивали: кто такой Бюффе?—и получали различные ответы, смотря по тому, кто отвечал. Одни говорили: „Бюффе после Оливье самый замечательный человек в новом министерстве. Оливье представляет собою талант и красноречие; Бюффе—сдержанность, серьезность и парламентарную традицию*. Другие—конечно, непримиримые,— утверждали, что „Оливье олицетворяет собою крикливое тщеславие, что он похож на обезьяну с барабаном; Бюффеже принадлежит к породе хорьковыхъ*. Но как-бы там ни было, Бюффе следовало признать влиятельным министром в новом либеральном министерстве. Более или менее значительные административные посты он заместил своими друзьями или приятелями и поклонниками Тьера. Оставив Оливье наслаждаться ораторством, Бюффе забрал в свои руки существенное; сделавшись министром финансов, он приобрел влияние на бирже и стал играть на денежном рынке роль почти диктатора.
Можно было полагать, что, усевшись так комфортабельно .в министерское кресло, Бюффе постарается как можно долее не сходить с него. Но и в 1870 году Бюффе оставался тем-же, каким он был в 1850. Он продолжал держаться того мнения, что министр должен немедленно оставить свой пост, если ему приходится.себя скомпрометировать до такой степени, что предстоит опасность потерять
прежния связи и прежнюю репутацию. Руэр верно предвидел, что Бюффе неспособен оказать бонапартизму серьезных услуг. Бюффе прекрасно понимал, что кабинет 2-го января может быть только переходным кабинетом; что соединение личного правительства с либерализмом не может дать прочной смеси. Он знал, что по своей натуре бонапартистское правительство ненавидит либерализм; а проведя четверть века с либералами, он не мог сомневаться в чувствах, Павия, в свою очередь, либералы питают к бонапартистскому правительству. Могли-ли простить либералы принцу-президенту, что он провел их как школьников в 1861 году? Мог-ли Наполеон Ш отдать свою судьбу в руки людей, которым он не доверял и которые взаимно не доверяли ему?
На основании таких соображений,. Бюффе решил оставаться в министерстве только до тех пор, пока оно имеет неопределенный характер, пока публика не успела еще окончательно разочароваться в либерализме второй империи. Но когда-он увидел, что убийство принцем Пьером Бонапартом Виктора Нуара произвело страшное раздражение в массе парижского населения; когда он убедился, что вторая империя решительно не может выносить либерализма; когда он понял, что подготовляемый плебисцит изобретен с целию освободиться от ига либералов, в роде Вейса, Гизо, Брольи, Оссонвиля, Прево-Парадоля и Лабулэ, старавшихся ограничить власть императора,—Бюффе рассудил, что для него настало время удалиться, если он не хочет, чтобы его вышвырнули, как негодное к употреблению орудие. Под предлогом каких-то неисправностей в финансовой администрации, за которые он не желал принимать на себя ответственности, он подал в отставку. На этот раз он пробыл министром всего сто дней. После отставки популярность его значительно возросла; его прославили искренним человеком, экономным министром и настоящим либералом. Никогда Бюффе не пользовался такой завидной репутацией, как в это время. В его искровностьповерила даже некоторые из тех, которые хорошо знали её цену; ослепление французов бывает иногда, по-истине изумительное.
Всем, кто следит за политикой памятна знаменитая, сфабрикованная бонапартистами депеша, послужившая поводом к объявлению войны Пруссии. Министры, говоря с негодованием об оскорблениях, которыми наполнена эта депеша, заверяли палату честным словом, что депеша действительно получена. Когда-жф Фавр, Гамбета и Тьер пожелали ознакомиться с этим оскорбительным документом, министерство отказалось исполнить их желание под тем предлогом, что война уже объявлена. Тогда встал Бюффе и сказал: „Но если все уже кончено, вам нечего опасаться сообщить нам о всех переговорах, которые велись по этому поводу*.
Горчица после обеда! С каким-бы уважением отнеслась ®ь-Бюффе Франция, фсли-б вместо этих бесполезных слов он заявил, что страна не утвердит объявления войны до тех пор, пока не будет показана знаменитая депеша. Разумеется, его бесполезные, слова пропали даром, потому что министерство не удостоило их ответом и прения были закрыты.
После этой манифестации Бюффе совершенно умолк; в первый раз он открыл рот 4 сентября, в тога момент, когда народ ворвался в заседание законодательного корпуса. Он протестовал против „насилия, совершенного над палатой*. Он был взбешен, что его в первый раз заставили удалиться, а не сам он вышел в отставку. Он уже хотел объявить изменниками правительство Трошю? Фавра-Симона, водворившееся в городской ратуше, но Тьер удержал его. „Подождите, придет и ваше время1*, заметил он своему расходившемуся ученику.
VII.
Шесть месяцев спустя, Бюффе был избран департаментом Вогезов в национальное собрание, заседавшее в Бордо.
Катастрофа, унесшая в своем вихре Бонапарта и причинившая Франции массу бедствий, возвысила Бюффе в общественном мнении. Он смело, смотря прямо в глаза всем, мог говорить: „не виновен в этих нфсчастиях!* 'Каждый невольно сравнивал его с Оливье, прозванным „Coeur leger**, и восхищался поведением Бюффе, отказавшагося от выгодного положения, когда ему пришлось вступить в сделку с совестью. Бордосское собрание с распростертыми объятиями приняло Бюффе. Тьер, его старый друг и покровитель, предложил ему портфель министра финансов. Но Бюффе былр слишком осторожен, чтобы принять этот рискованный пост. Пруссаки еще занимали треть Франции. Нужно было отыскать источники для .уплаты им пяти миллиардов. К тому-же можно было опасаться гражданской войны, если монархическое собрание вздумает объявить восстановление орлеанской или бурбонской монархии. Осторожный Бюффе решился выжидать событий. Он вотировал с большинством, тайно руководя им; повидимому, его симпатии всецело были отданы орлеанистам, но он был вместе с тем очень любезен с легитимистами. Не отворачивался он и от республиканцев, потому что не мог наверное сказать, какая форма правления будет утверждена во Франции: монархическая или республиканская.
Впрочем, Бюффе сомневался относительно республиканских тенденций французского народа только в то время, когда представлялся своим избирателям. В своей кандидатской речи он проводил идею, что „республиказалочит раны, нанесенные Франции безумством одного человека*.
Речь говорил он с запинкой, однакож, избиратели снова поверили ему и подали голоса за него. В палате Бюффе осмотрелся и пристал к монархическому большинству. Однакож, он действовал, по обыкновению, очень осторожно я решительно заявил свои монархические тенденции только после победы над Парижем. Еогда решалась судьба побежденных, Бюффе был с теми, которые требовали применения самых жестоких мер.
Пока Тьер лавировал и держался скорее монархистов, чем республиканцев, Бюффе действовал с ним за-одно. Но какая разница была теперь в отношениях их друг к другу! Из простого исполнителя, адъютанта, Бюффе возвысился теперь до степени начальника дивизии и получил место в самом совете.
В этот момент Франция жаждала только спокойствия; ей нужно было возродиться, ей необходимо было залфчить свои раны. Она ждала от своего правительства самых необходимых реформ: отделения церкви от государства, дарового и обязательного обучения, всеобщей воинской повинности, преобразования французского банка и податной системы и, наконец, учреждения народного кредита. Но Тьер ощущал особенный страх ко всяким переменам, он готов был обвинять самого Наполеона ПИ за приверженность к нововведениям. Он остался верен принципам, которыми он руководствовался в свое первое министерство при Люи-Филиппе. Бюффе помогал ему в тех случаях, когда вопрос шел о принятии какой-нибудь реакционной меры, и расходился с ним при всяком намеке на реформу. Бюффе подал свой голос за все непопулярные законы, измышленные версальским собранием. Он вотировал закон ораспущении национальной гвардии, что было равносильно признанию неспособности управляющих классов, провозглашению несовфршеннолетия буржуазии. Бюффе подал свой голос против свободы торговли и за утверждение учредительных прав за национальным собранием, избранным специально для заключения мира с неприятелем, занимавшимъ
треть Франции. Бюффе вотировал против уравнения военного налога между крестьянином, пролетарием и буржуа; против возвращения национального собрания в Париж и пр., и пр. Не стоит перечислять все реакционные законы, за которые Бюффе подавал свой голос; их слишком много, несравненно более прогресивных, вотированных Бюффе по большей части не ради убеждения, а по рассчету.
Должно быть, его деятельность к палате не понравилась избирателям департамента Вогезов, потому что они отказались выбрать его в генеральный совет их департамента.
Между тем сам Тьер, убедившись, что реставрация Генриха V или Люи-Филиппа И орлеанского решительно немыслима, пришел к заключению, что для Франции теперь возможна только республиканская форма правления. Хотя республика Тьера, в которой он был президентом, была собственно республикой без республиканцев с монархическими учреждениями, но монархические партии были недовольны таким оборотом и обвинили Тьера в измене. Бюффе явился в числе заговорщиков против своего бывшего покровителя. „Тьер отказался произвести государственный переворот в пользу слияния, мы свергнем его самого “, решили заговорщики. Но предстоял вопрос, кем заменить его?
—. Герцогом Брольи, предложил один из заговорщиков.
— О, нет; ему не. доверяют ни граф Шамбор, ни друзья принца, протестовали легитимисты.
— Возьмем герцога Одифре-Пакье.
— Его ненавидят бонапартисты.
— Ну, так маркиза Франльф.
— Как можно! Орлеанские принцы находятся к нему в натянутых отношениях. К тому-же можно опасаться,
что его назначение вызовет восстание в деревнях, новую жакерию.
— Тогда не взять-ли Бюффе?
— Бюффе? Но разве он принадлежит к числу людей взбранных, самим Провидением отмеченных для великих подвигов. Не твердил-ли нам постоянно Руэр, что Бюффе доктринер, человек нерешительный, способный ходить только по расчищенным дорожкам, в нем нет необходимой смелости, нет той дерзости, для которой не существует препятствий. Нет, Бюффе не пригоден для осуществления высших целей.
— У нас есть еще маршал Мак-Магон, предложил „Figaro".
— О, милейший Вильмессан, вам пришла в голову гениальнейшая идея. Никто лучше этого честного и храброго солдата не способен успокоить умы. При его содействии нам легко будет достигнуть осуществления наших планов.
Заговорщики порешили остановиться на Мак-Магоне. Бюффе, недавно еще отстаивавший конституцию Ривф и уверявший Тьера в своей неизменной преданности к нему, перешел на сторону заговорщиков. Мало того, он резче других нападал на человека, которому дал слово не отделяться от него ни в каком случае. Кампания заговорщиков продолжалась шесть месяцев; Тьер, припертый со всех сторон, сделал неправильный ход; воспользовавшись его оплошностью, заговорщики выиграли у него партию.
Победители поделили между собою власть: Мак-Магон был назначен президентом республики, Брольи первым министром, Бэлф министром внутренних дел; на долю Бюффе досталось президентство в национальном собрании. Составилось „правительство борьбы"... История его управле
ния Францией составляет эпопею... во здесь не место заниматься ею.
Отправление своей обязанности Бюффе начал заявлением, что он будет строго держаться .истинного беспристрастия", которое вообще составляет главший принцип .правительства нравственного порядка". Однакож, это .истинное беспристрастие" президент национального собрания понимал слишком по-своему: для правой сторона он бал медом и сахаром, для левой—уксусом и серной кислотой; по его мнению, на одной стороне сидели все честные люди, на другой—безчестные; на одной кроткия овцы, на другой—свирепые козлища. Он наследовал Греви, который бал лишен таланта внезапно прекращать прения требованием голосования. Спокойно сидя в своем президентском кресле, добродушный Греви всегда давал оратору высказываться до конца, но прерывал его беспрестанно напоминанием не уклоняться от вопроса. Греви не бал предводителем кля* ки, который знаками и жестами показывает, когда нужно аплодировать, а когда следует производить перерыв или шум. Бюффе принял за образец не Греви, действительно вполне беспристрастного председателя палаты, а председателей законодательного корпуса, Шнейдера, Морни и в особенности знаменитого Жерома Давида. В самом деле такого искусника в деле президентства, как Жером Давид, надо поискать; он умел служить своей партии, и в этом отношении едва-ли имеет соперника. Как-то раз Пельтан, в одной из лучших своих речей, опираясь на массу неопровержимых фактов, так ярко выставлял злоупотребления бонапартистского правительства, что поколебав даже самих официальных депутатов. Давид вежливо, самым мягким тоном пригласил оратора оставить щекотливый сюжет. Расходившийся оратор не обратил внимания на предостережение президента. Давид предложил ему сойти с каффдры. Пельтан все-таки продолжал свою речь. Тогда президент подозвал к себе пристава и что-то сказал ему на ухо. Через несколько секунд газ бал поту
шен. Давид надел шляпу и вышел из залы заседания; за вин поплелось все собрание, кроме оппозиции, оставшейся в темноте дослушивать речь своего оратора.
Конечно, Бюффе было далеко до Жерома Давида, дерзость котораго* не знала границ; он также никогда не осмеливался рискнуть на цинизм Морни; но он мало терял при сравнении с Руэром и Шнейдером, искусниками по части своевременного прерывания и заключения прений; И своими небольшими талантами Бюффе умел приносить пользу своим друзьям. Когда он замечал, что речь оппозиционного депутата опасна для его друзей, он подавал знак и раздавался крик: „заключить прения!“ Бюффе немедленно предлагал голосование вопроса и, разумеется, получалось большинство, утверждающее закрытие прений. Бюффе обвиняли в том, что он постоянно вызывал левую сторону на какую-нибудь крайность; И это была правда. Правительство борьбы желало, чтобы сама палата подала повод к вмешательству военной силы. Наполеон I и Наполеон ПИ подали заразительный пример такого вмешательства, сопровождавшагося для нихе полным успехом. Самые крайние из партии „морального порядка*1, устами своего органа, газеты „Figaro1*, твердили: „Чего думает маршал Мак-Магон? Все готово. Ему надо только осмелиться — и судьба страны будет находиться в его руках. Удалось-же Павии совершить государственный переворот в Мадриде! Следует рискнуть и нам!**
Но, побуждаемый с одной стороны бонапартистами, с другой—легитимистами, маршал Мак-Магон вовсе не желал рисковать. Он, вероятно, держался того правила, что оте верного невыгодно идти к неверному: он получал очень хорошее содержание, чего-же ему было искать при помощи государственного переворота.
Благодаря нежеланию Мак-Магона рискнуть на переворот, через сорок месяцев после низвержения Тьера и водворения „правительства борьбы** Франция по-прежнему оставалась республикой. Мало того, республиканская форма пра
вления была теперь утверждена самим национальным собранием. К удивлению людей, непосвященных в тайну, Бюффе подал свой голорь за утверждение республики. Он говорил, что сделал это не по собственному убеждению, а цо желанию принцев Орлеанских. Такие политики, какъ
* Брольи и Бюффе, часто поражают неожиданностью. В их действиях личный рассчет всегда преобладает над всякими другими соображениями. Партия к которой они принадлежат в известный момент, никогда де может верно рассчитывать на их содействие.
Партия „правительства борьбы** решительно была убежде-' на, что национальное собрание никогда не согласится на утверждение республиканской формы правления. Брольи и его товарищи, повидимому, совершили все, чтобы сделать такой исход невозможным. Не только на высшие, но даже и на многие второстепенные административные должности они усадили бонапартистов, легитимистов и орлеанистов; очень немногие места остались за республиканцами. Не будет парадоксом сказать, что в управление Брольи французская администрация стала более бонапартистской, чем даже во время второй империи; получили места многие иЗ таких деятелей, которых отвергала вторая империя из боязни непопулярности. Таким образом в администрации три четверти чиновников были явными или тайными бонапартистами; большинство в остальной четверти принадлежало к клерикалам; четыре пятых офицеров армии были тоже бонапартисты и клерикалы, одна пятая—республиканцы. Парижская полиция, три четверти которой состояло из бонапартистов, тайно помогала распространению слухов о предстоящем провозглашении императором Наполеона IV. Эти толки продолжались так настойчиво, что произвели панику в Париже. Предводители бонапартистской партии подняли голову. Руэр получал донесения от префектов, в которых его величали г. министром и „ваше высокопревосходительство “. Казалось, все было готово к произведению го172 люи-жозеф вюффе.
сударственного переворота; обитатели Чизльгерста уложили свои пожитки для путешествия во Францию...
И все это произошло по вине Тьера и Дюфора, нерешившихся очистить администрацию от бонапартистов; по вине Брольи, Бэлф и Бюффе, переполнивших фф бонапартистами, т.-е. давших им средство на казенный счет вести свою * интригу, успех которой несомненно повлек-бы за собой арест и изгнание и Тьера, и Дюфора, и Брольи, и Бюффе; не поздоровилось-бы, вероятно, и самому маршалу Мак-Магону...
Замечательно, что об этой бонапартистской интриге, известной хорошо даже парижским уличным мальчишкам, не знало только „правительство борьбы1*. Если ему докладывали о ней, оно не хотело верить и продолжало действовать в прежнем направлении, с каждым днем все более и более запутывая дела.
Впрочем, не надо забывать, что со времени назначения либерального министерства Оливье-Бюффе орлеанисты примирились с Наполеоном Ш; им очень не трудно было примириться с Наполеоном IV и взять на свою долю все, что он иЛг дать им в благодарность за то, что они не противодействовали интригам его партии. Следовательно, орлеанисты не имели особенно сильных побуждений противиться утверждению третьей империи. Но принцы Орлеанские не могли смотреть хладнокровно на -успех бонапартизма. В случае утверждения третьей империи им предстояли: значительная денежная потеря и скучная ссылка в Твикэнгем Впродолжении четырех лет со времени возвращения своего во Францию принцы деятельно, но безуспешно работали для реставрации Орлеанов; однакож врожденная скупость заставляла их часто останавливаться пред расходами. Не помог им даже процес Базена, на который они сильно рассчитывали. 24 февраля 1875 года дело орлеанской реставрации находилось в более безотрадном положении, чем 24 февраля 1871 года. Между тем успех бонапартистской интриги с каждым дном становился все более и более очевидным и
можно уже было опасаться крайнего тага от этих людей, доказавших не раз, что они для достижения своей цели готовы ухватиться за всякое средство, как-бы безнравственно оно ни было. Принцам ничего более не оставалось теперь, как сойтись с гамбетистами. Начались переговоры. Орлеанисты согласились на утверждение республики, но выговорили монархические учреждения. Говорят даже, будто был порешен вопрос и о штатгальтерстве принца Омальского. Так или иначе, но гамбетисты согласились подать руку орлеанистам; результатом этого союза было признание 25 февраля 1875 года республиканской формы правления. Признание это совершилось большинством одного голоса, и голос этот подал никто мной, как Бюффе.
Многие выразили Бюффе свое удивление. Как-жф это, работая 40 месяцев для утверждения монархии, он в самый решительный момент отвернулся от неё? Он извинял себя тем, что не может-же быть более монархистом, чем принцы Орлеанские, естественные предводители той партии, к которой он принадлежал. Но, конечно, не эти сообраг жения руководили Бюффе, который всегда действовал только под влиянием своих личных чувств. Он видел ясно, что, несмотря на самую энергическую деятельность „правительства борьбы", Франция при каждом удобном случае выражала свое желание, чтобы была утверждена республи* канская форма правления. Ему оставалось только извлечь всю пользу из своего нового положения. Двадцать пять лет он мечтал быть главой кабинета, руководителем французской внешней и внутренней политики, и случай осуществить эту мечту представился. А тамъ—кто знаетъ—можно попасть и в президенты республики. „Недурно распоряжаться судьбой 36-милионного населения", думал Бюффе, и поспешил подать свой голос. Таким образом Бюффе разрушил интригу бонапартистов, которой сам покровительствовал; Бюффе помог осуществлению программы Тьера, против которой он боролся и которая послужила причиной низвержения Тьера; Бюффе уничтожил надежды монархистов хотя сам поддерживал их и употреблял все усилия для их осуществления. Как посмеялся над ним старый хитрец Тьер, имеющий право сказать, что он вполне отомщен!
Надобно отдать справедливость Бюффе, что он на каждом шагу старался показать, с какой досадой он поклонялся тому, что сжигал. С самого момента назначения его президентом кабинета республики, „премьеромъ", как говорят англичане, он делал все возможное, чтобы помешать мирному и спокойному утверждению республиканской формы правления. Можно было предполагать, что, достигнув высокого поста, о котором он мечтал, Бюффе сделается добрее и сообщительнее. Но так мог думать только тот, кто мало знает Бюффе. Сделавшись первым министром, Бюффе стал еще требовательнее; он вечно был не в духе, вечно сердился. Его бесило, что ему приходилось осуществить* тьеровскую програму. Хотя в администрации не оставалось почти ни одного республиканца, но республиканский дух был еще силен в палате; еще решительнее проявлялся он в прессе. Если-б еще действовала правительственная система, которой ознаменовала себя вторая империя, Бюффе съумел-бы быстро покончить с элементами, недававшими ему покою. Но приходилось делать все гласно, обращаться к помощи прокуроров, адвокатов... А тут еще запросы в палате... тяжело, ужасно тяжело; как не сказать вместе с песней Пандора:
C’est un mdtier difficile Garantir la propriet£, D6fendre Jes champs et la ville Du vol et de l’iniquit6“.
t. e. трудное ремесло охранителя собственности, защитника полей и городов от грабежа и несправедливости.
Да, не легко приходилось Бюффе. Дальнейшие события показали, что, при всей его изворотливости и способности к интриге, он кончил тем, что сломал себе шею.
VIII.
История президентства Мак-Магона и управления Бюффе впоследствии, вероятно, будет издана в объемистом томе, под заглавием: „Невероятные рассказы“. Здесь, не касаясь подробностей управления Бюффе, мы сообщим лшпь некоторые выдающиеся факты его деятельности. Заметим только, что либералы, творцы нансийской програмы, обеспечили клерикалам такой успех, какого те не имели даже во время их господства при реставрации. Эти доктринеры, тщеславившиеся, что только они обладают тайной парламентаризма и квинт-эссенцией конституционализма, доказали, что они могут управлять страной только при условии осадного положения. Они топчут ногами те виды свободы, которые сами считали абсолютно-необходимыми. Во время министерства Бюффе, как и во время управления Брольи,' прессу могли карать три ведомства: суд, вчиная судебное преследование; гражданская администрация, запрещая розничную продажу, и военная, в силу осадного положения, имеющая право или приостановить или совсем запретить выход периодического издания, притом ничфм не мотивируя свое распоряжение. Под конец своей министерской деятельности Бюффе, находя недостаточно строгими существовавшие узаконения о прессе, внес в палату новый закон о прессе, который своей суровостью затмевал все существовавшие и существующие законы о
печати.
Бюффе, вступая в отправление своей новой обязанности, заявил, что он не намерен изменять ничего, что он не произведет никакой перемены в администрации; между тем многие из членов этой администрации компрометировали
себя участием в бонапартисткой интриге. Объявляя это, Бюффе тем самнм давал понять, что голосование 25 февраля не имеет никакого практического смысла. Франция надеялась, что новое министерство начнет свое управление с того, что совершенно очистит администрацию от бонапартистов и тем водворит спокойствие, в котором сильно нуждалась страна. Сами орлеанисты советовали Бюффе уволить лионского префекта Дюкро, возбудившего против себя все партии, конечно, кроме бонапартистов, которым он явно покровительствовал. „Я не изменю ни одного слова в моей програме, не смещу ни одного чиновника1*, резко ответил Бюффе.
Вторым выдающимся фактом деятельности премьера Бюффе было взятие под свое покровительство Руэра и бонапартистов. Речь его, произнесенная в палате по этому поводу, в переводе на обыкновенный разговорный язык может быть изложена следующими словами: „Вы уверяете, что существует бонапартистский заговор против моего правительства. Я не хочу знать этого. Вы мне даете доказательства; они меня нисколько не интересуют. Опасность с другой стороны. И если мне приходится делать выбор между республиканцами, давшими мне свои голоса и вручившими министерский портфель^ и бонапартистами, подкапывающимися под мое правительство, не колеблясь ни минуты, я объявляю, что сердце мое лежит к бонапартистам... Между республиканцами есть некто Гамбета, который для меня решительно невыносим. Вместо того, чтобы вотировать против Руэра, вотируйте против Гамбеты. Если вы не сделаете этого, я тотчас-же выйду в отставку. А если я выйду в отставку, маршал-президент положит конец парламентарной системе, составляющей залог нашего благополучия**.
Кажется невероятно, а между тем нельзя было дать другого смысла речи первого министра французской республики. Палата так и поняла эту речь, потому что поспешилаисполнить желание Бюффе.
Затем последовал закон о свободе высшего образования, развязывающий руки иезуитам. Все французы, свободные от клерикального влияния, смотрят на принятие этого закона собранием, как на поражение, более пагубное, чем поражение при Седане. Принятие этого закона было поражением управляющих классов; буржуазия собственными руками нанесла себе удар. Если этому закону дадут существовать двадцать лет, то можно наверное предсказать, что буржуазия в смысле политическом исчезнет во Франции. Чего не удалось клерикалам во время реставрации, того добились они -при республике, при управлении министерства Бюффе.
Что касается снятия осадного положения, чего давно требует Франция, Бюффе, на вопрос, когда-жф он покончит с этим ненормальным положением,—отвечал: „Положение действительно ненормальное, но министерство не может расстаться с ним до тех пор, пока не будет принят новый закон о прессе. Выходки журналистики мешают нам спокойно управлять страною*. Бюффе не договорил, что осадное положение ему необходимо против республиканцев.
Повидимому, все мешает спокойному управлению министерства Бюффе: журналистика, школа, если она не находится под ведением иезуитов, даже самая наука. Химик Накэ, депутат национального собрания, желал прочесть в Париже несколько публичных лекций о спектральном анализе. Администрация Бюффе усмотрела какую-то опасность вь этом чтении и не дала своего разрешения. Накэ замечательный химик, но по своим политическим убеждениям принадлежит к республиканской партии,—этого было достаточно для того, чтобы запретить ему читать публичные лекции.
Спрашивается теперь, для чего Бюффе подавал свой голос за утверждение республиканской формы правления? Один из сатирических листков отвечает: для того, чтобы, олицетворив в своей особе республиканскую форму правления, Полнтжчеохие деятеля. 12
GooQle
сделать ее ненавистной большинству французов. И в самок деле, министерство Бюффф-Дюфора действовало таким образом, что можно признать истину в приведенном выводе сатирического листка.
„Быть может, Франции предстоит новые бедствия и не живем-ли мы накануне ихъ**? спрашивал известный французский публицист, чрез несколько дней после назначения Бюффе главой министерства. Ответ его на этот мучительный вопрос мы приводим ниже, в, извлечении:
„Конституция 1848 года имела недолговечное существование. Ребенку не было еще трех лет, как в одну декабрьскую нбчь на него напала толпа авантюристов и убила его. Его мать, Францию, эти авантюристы скрутили веревками, положили кляп в рот; потом, поместившись в её доме и завладев всем её имуществом, сделали фф своей служанкой.
„Время от времени авантюристы уходили на фуражировку, как в окрестности, так и в „отдаленные экспедиции**. Время от времени к несчастной пленнице приходил её возлюбленный „Гений вековъ**. Своими нежными ласками он утешал ее, приголубивал, на время облегчал её горе... Пленница забеременела; по свойственной всем матерям слабости, она ранее рождения ребенка мечтала, какой он выйдет здоровый и хороший; она уже вег сомневалась, что придет день, её дитя нодростет, освободит ее от неволи и обеспечит ей счастье и благосостояние.
„Пока она так мечтала и надеялась, авантюристы вздумали напасть на соседний дом, принадлежавший тевтонам, с целью поживиться. Тевтоны, давно уже не доверявшие соседу, были готовы отразить нападение. Они не только отразили хищных авантюристов, но еще погнали их перед собой, знатно исколотили и преследовали их до их собственного дома. Здесь они нашли несчастную пленницу;
тщетно кричала она: „они ваши враги, а не я*, — тевтоны в гневе побили ее, поволокли за волосы и своими огромными шпорами разорвали живот. Несчастная, почти умирающая, была брошена на землю. Последовали преждевременные роды. К удивлению всех, ребенок родился живым.
„Мать, несмотря на множество ран, ею полученных, начала мало-по-малу поправляться. Лежа в своей постели, с трудом поворачиваясь от неутихнувшей еще боли, целыми часами она любовалась своей дочерью, которой дала имя „Республика*. Свеженькое, розовенькое дитя улыбалось своей матери; в его черных глазах горел огонь; ребенок был весел и здоров. Еще неоправившаяся от своих страданий мат наконец устала и задремала. Во сне она видела себя уже совершенно здоровой, наслаждающейся спокойной жизнью...
„И вот она проснулась. Отдернув занавески колыбели своей дочери, она отшатнулась назад. Она протирает свои глаза, чтобы увериться, что не спит. её дитя исчезло, а на место его лежит какой-то пузан, с вывороченными руками, с кривыми ногами, с старческим личиком... Что это такое?
„Во время её сна в комнату вошла колдунья, схватила дочь Гения веков и заменила ее уродцем. Бедная мать, убедись, что она не спит и что, действительно, её дитя заменено другим, зарыдала. „Где мое дитя?* спрашивала она.
„— Я здесь, в колыбели, кричал пронзительным голосом уродец.—Посмотри на меня, мама, это я, твой маленький Бюбюффф, твой розовенький бебе, меня зовут Республикой, ты-жф дала мне это имя.
„— Ваше дитя здесь, твердили одна задругой служанки, кумушки и знакомые, прибежавшие к постели роженицы, услыхав её рыдания.
„— Сударыня, это ваше дитя! уверяли ее професор Лабулэ, доктор Шерер (из „Tempe*), пастор Пресавое, инженер Сэзан, адвокат Рикар и Лефебр-Понталис.
„— Могу вас уверить, сударыня, что этот мальчуганъ
действительно ваша дочь! говорил Гамбета, друг дома. — Вы должны беречь и лелеять ваше дитя.
„Но мать не хотела верить ни одному из них и продолжала кричать: „Где мое дитя? Куда девали мою дочь?**
„Тогда пришел Валлон, взял руку больной, пощупал пульс и авторитетным тоном произнес:
„— Вы находитесь под действием кошмара! Ваше расстроенное воображение, сударыня, мешает вам видеть пред-. меты в настоящем свете. Этот мальчик — наша Республика. Кому-же знать это лучше, как не мне, его отцу? Впадая в галюцинации, вы уверяете, что отцом вашего ребенка был какой-то Гений веков, какой-то сказочный принц. Вы больны, сударыня, и видите нелепые сны. Но мы вас вылечим, сударыня; пустим вам кровь, сударыня; дадим вам слабительного, при нужде поставим клестир, и поверьте, сударыня, вы встанете на ноги и будете...
„Но бедная мать не хотела слушать его долее; она прервала его следующими словами:
„— Неужели я сошла съума! Все они говорят одно и то-же. И этот Валлон, этот педант, академик, называет себя моим мужем. И этот. Люи Бюффе, доктринер, переметная сума,, уверяет меня тоже, что это моя дочь, Республика. Право, я ногу действительно помешаться!1* IX.
IX.
Мы очень мало говорили о наружности Бюффе. Начертим теперь портрет его; постараемся, чтобы в нашем описании он был верен, как лучшая фотография. Бюффе не похож на Аполлона, его фигура не из красивых, но ее нельзя назвать безобразной, она только неприятна. Если, не зная его, вы встретите его на улице, вы непременно скажете: „он довольно приличен; вероятно, это столоначальник, может быть, даже начальник отделения в какойнибудь канцелярия, пожалуй, это стряпчий иля секретарь в канцелярии генерал-прокурора®. Бюффе всегда одет в черный фрак, он вечно носит белый галстук; платье на йен сидит хорошо и тщательно вычищено, сапоги блестят. Он небольшего, даже малого роста, но вечно вытягивается и потому кажется выше, чем на самом деле. Он коротконог, но с длинной талией; в сидячем положении и на трибуне он может показаться человеком среднего роста. На худом теле у него поставлена несколько наискось большая костлявая голова; скулы у него выдающиеся, нос длинный, ноздри ущемленные; длинный*и острый подбородок; кожа сухая, вялая, сморщенная; губы тонкия; произносит он явственно, но голос у него грубый и резкий; в патетические моменты он издает Звуки, похожие на шум трещотки или скрип телеги. Обличфские, неподвижные глаза Бюффе'совершенно лишены бровей, Бюффе постоянно носит пеней».
Бюффе никогда не смотрит прямо в глаза своему собеседнику; он оглядывает его с боку; он так внимательно осматривает вас и следить за каждым вашим движением, что вам становится, наконец, неприятно и неловко. Когда он заговорит, его резкий, грубый голос, улыбка ert> тонких губ возбуждают неприятное впечатление. От всей фигуры его веет гордостью, тщеславием, насмешкой и презрением к людям. Он как-бы говорит вам: „Все окружающие меня — глупцы, как легко мне употреблять в свою пользу их тупость! Я слишком хитер дляних!“
Бюффе, однакож, не совсем прав, думая, что его не понимают окружающие. Правда, фн занимал положение
несравненно высшее того, которое он заслуживал своими талантами и знаниями. Но он вовсе не так опасен, как сам предполагает. Опасными могут быть только люди, возбуждающие сильный энтузиазм в массе. Но ни в фигуре, ни в манерах, ни в речах, ни в деятельности Бюффе нет -ничего такого, что-бы могло возбуждать симпатию. С своим острым и длинным подбородком, с презрительным взглядом, который он бросает вокругъ
себя, Бюффе очень походит на воспитательницу-англичанку методистской секты, на* старую деву, неименшую никогда красоты, но гордую своей недоступностью и знанием приличий, несколько злую и несносную для окружающих, мед для себя самой, уксус для всех других. Бюффе был-бы совершенно на своем месте в купеческой или банкирской конторе. Но судьба вознесла его и он достиг даже дол. жности первого министра французской республики. Его везде выручал случай. Случайно он попал в колегию Карла Великого; случайно он понравился Тьеру, который полагал сделать из него преданного ему второстепенного агента. Он мог обмануть Тьера, но не обманул народа; если он не так непопулярен, как Брольи, то это потому, что он менее на виду.
„Г. Бюффе имеет много недостатков, говорит газета „Tempe**,—он сух, подчас очень груб; он боится иметь слишком много друзей; он делает все возможное, чтобы вырвать с корнем возрождающуюся к нему симпатию...**
„Сколько стеснительно иметь Бюффе за себя, столько-же опасно иметь его против себя, говорит „Journal des D6bats**.—Где не существует никаких затруднений, он старается их создать; в этом отношении он чрезвычайно изобретателен..^ У него убеждения вечно колеблющиеся; неизменна в нем только язвительность. Тщеславие составляет отличительную черту его характера. Он тщеславится тем, что у него очень дурной характер.
„—Я знаю, что у меня дурной характер, говорит он,— но это составляет одно из лучших моих качествъ**.
По если дурной характер известного лица не составляет еще худшего из его качеств, то каковы-жф должны быть другие недостатки, еще более невыносимые?
Подобно покойному Гизо, Бюффе хвалится тем, что он презирает общественное мнение. Какой-то остряк, услышав от него эту похвальбу, весьма резонно заметил ему:
— Вы вправе это делать, потому что оно платит вам той-жф монетой.
Презирая общественное мнение, Бюффе не сердится и не огорчается, когда услышит, что его ненавидят. Как-то раз он промолвился, что его нисколько не тронуло-бы, еслиб он прочел в одной из газет оппозиции, что его считают великим преступником. Но этого ему не придется прочесть; его не признают таким страшилищем каким он сам себя выставляет.
Слишком занятый своей собственной особой Бюффе очень мало озабочивался судьбой французской нации, когда власть находилась у него в руках; заботы его, главным образом, сосредоточивались на собственной особе. Он даже мало заботился о своей партии и готов был изменить ей во всякую минуту, если-б такая измена была выгодна для его личных целей. Политика, которой он следовал в бытность . его первым министром имеет большое сходство с ловкостью лавочника, который заботится только о том, как-бы получить побольше барыша. Бюффе ловок, умеет пользоваться обстоятельствами, знает, чем можно завлечь в данное время своих слушателей. При всем этом он мастер казаться человеком вполне респектабельным. Как 'он гордо держит голрву, когда говорит о своей верности либерализму, о своей непоколебимой преданности парламентским принципам и обычаям! При небольшом уме, он очень хитер и имеет твердый характер; он упрям. Он вполне вульгарен, однакожь, его успехи нельзя приписывать исключительно случаю; своим возвышением он много обязан самому себе. Доктринер и эгоист, он удивительно умеет сохранять благопристойную внешность.
Другой, будучи на месте Бюффе, с таким политическим прошедшим, наверное прослыл-бы за пустого человека, пожалуй даже за гаера, между тем он считается в числе серьезных политиков. Он умеет казаться важным, он несколько скучен; он неспособен в погоне за популярностию прибегать к школьничеству, как это делал Тьер; он также неспособен, подобно Тьеру, сыграть дурную шутку ради собственного развлечения: если он изменяет, та
делает это не для забавы, а для получения солидной выгоды. Он способен всегда найтись в трудных обстоятельствах. Он говорит медленно, торжественно, отчётливо подчеркивает фразы, с особенным пафосом произносить известные слова. Он мастер говорить обиняками, а такое достоинство чрезвычайно ценится во времена парадоксальных слияний: вчера между орлеанистами и легитимистами; сегодня между республиканцами и орлеанистами; завтра между бонапартистами и легитимистами. В такия тревожные эпохи, как наша, люди, подобные Бюффе, всегда могут рассчитывать на успех. Посмотрите, с каким пафосом он говорить о законности, как он умеет придать наружный лоск самым анормальным учреждениям и объяснить всякия обстоятельства в пользу дела, которое ему выгодно защищать. За Бюффе есть одно важное достоинство: он не причастен к государственному перевороту, но едва-ли найдется человек, более его способный регулировать положение тотчас после совершения переворота. Никакая выгода не соблазнит его броситься в предприятие, сопряженное с риском жизни; он избрал более спокойное орудие для обеспечения себе успеха: свод законовъ—вот поле его деятельности. Для' того, кто умеет пользоваться им, свод законов дает больше, чем поместье, чем эксплоатация золотых рудников. Бюффе съумел> выжать из свода много, очень много: два президентства в национальном собрании и четыре министерства.
Добившись министерского портфеля (первого, второго, третьего и четвертого), что делал Бюффе? Прежде всего он устраивал свое личное положение. А далее? Что делал он для страны, думал-ли он о нелицеприятном суде истории? Но здесь мы касаемся слабой стороны Бюффе. Для устройства собственного благосостояния у него хватало и
искуства, и способностей, но но хватило их на то, чтобы сделаться государственным человеком.
Изучая политику Бюффе, недавно еще министра внутренних дел, вице-президента совета, действительного президента республики, потому что Мак-Магон только номинальный президент, нельзя не придти к заключению, что у него нет ни одного качества, отличающего настоящего государственного человека. Вечно занятый своими личными интересами, он не имел досуга заняться общественными. Главную задачу своей государственной деятельности он видел в строгой формалистике; он был скорее чиновником, искусившимся в ловком составлении отношений, предписаний и пр., чем министром. Эту' часть он знает в совершенстве. Он изучал права, но усвоил себе только крючкотворство, подобно тому римскому Бюффе, о котором говорит Цицерон. Вопросы, волнующие в наше время интелигенцию, ему неизвестны и, что еще хуже, он относится к ним совершенно безучастно. Его нисколько не интересуют великия задачи, составляющие славу и мучения XIX века; он не дает себе труда изучить их. Да и к чему? Он составил себе свод политических и социальных воззрений, составил их по узкому буржуазному масштабу; все, что выходить за рамку этих воззрений, он провозглашает утопией, с которой следует бороться. При своем дебюте в качестве законодателя, он заимствовался политической
мудростью в клубе улицы Пуатье, потом в „картофельном клубе**, теперь в доме герцога Брольи. Религиозные и философские доктрины он почерпает из газеты „Fran§аив“ и из журнала „Revue contemporaine**. На все события во Франции, и Европе со времени первой революции он смотрит глазами той котерии, к которой он принадлежит в данный момент (ни к какой партии он никогда не принадлежал). Котерии беспрерывно меняют свои убеждения: что вчера они считали подвигом, сегодня признают изменой. Вот рочему Бюффе беспрестанно колеблется: он друг и враг республики; друг и враг второй империи;
друг и враг конституционной монархии; друг и враг Тьера; он участвовал во всевозможных комбинациях и не стоял ни за одну из них. Он лишен политической индивидуальности, потому что у него нет моральной индивуальности, нет убеждений. Желая достигнуть карьеры, он постарался обратить на себя внимание революционеров, когда-же достиг её, он тотчас-жф перешел к консерваторам. Он черпает свою систему, в „Constitutione!^", ищет доказательств в „Pays"; его секретарь Дюфейль за тысячу франков в месяц подает-ему политические советы. Настоящий его господин — герцог Брольи; ему он повинуется беспрекословно, не рассуждая. К нему бросился Бюффе после своего неделикатного поведения в отношении Тьера. Бюффе слепо подчиняется Брольи. Это слепое подчинение подало повод одной сатирической газете к сочинению следующего разговора между ними:
„ — Люи, говорит Брольи, обращаясь к Бюффе, — ты уверен, что будет лучше ввести избрание по округам...
я — Будет поступлено по вашему желанию, как вы прикажете.
„ — Люи, отдай университет иезуитам.
„ — Исполню немедленно.
„ — Люи, подай свой голос за республику; бонапартисты вынуждают нас признать ее и так будет выгоднее для принцев Орлеанских. Возьми управление ею в свои руга и постарайся сделать ее смешной и невозможной. Не гладь по головке республиканцев; что-жф касается Руэра и его банды, обращайся с ними поласковее.
„ — Не премину исполнить так, как вы приказываете.
„ — Помни, Люи, что назначая тебя комендантом крепости, мы уверены, что ты отдашь нам её ключи, когда явится возможность нам занять ее.
„ — Постараюсь оправдать ваше доверие".
Человек, неимеющий собственных убеждений и слепо следующий за другими, всегда старается показать свое значение, рисуясь грубым и непреклонным. Таной человек обыкновенно капризничает, расчитывая, что его капризы будут приняты за признак сильной воли; он является угрюмым, чтобы его приняли за человека серьезного; несговорчивым, чтобы прослыть за Катона парламентаризма. Такав именно Бюффе. Метя въ' министры, он держит себя строго и торжественно; получив портфель, он становится высокомерным, неприступным, невыносимым для окружающих. И все это для того, чтобы не могли подумать, что он собственной воли не имеет, а действует по чьемуто внушению. Он считает, что для него выгоднее прослыть плохо воспитанным, чем неискусным человеком; лучше быть в глазах других невыносимым, чем неспособным. У него существует запас -пригодных к случаю фраз и латинских наречений, выученных еще в лицее Карла Великого. Когда он истощит этот запас, ему остается только удалиться из министерства и сесть под сень большинства. Бюффе напоминает тех актеров, единственный талант которых заключается в уменьи с важностию входить на сцену и сходить с неё с величием; в промежутке же между входом и выходом они бормочат фразы при пособии суфлера.
В отношении Бюффе пригодно также и другое сравнение. Это обыкновенный офицер, который, благодаря или своей счастливой наружности, или интриге, назначен главнокомандующим. Получив жезл главнокомандующего, он, подобно генералу Буму (в „Герцогине Герольштейнской**), становится суровым поборником дисциплины; ой> не выносит ни критики, ни замечания, ни оправдания; его выводить из себя, если пуговица на солдатском мундире пришита неправильно. За день или за два до сражения онвнезапно подает в отставку. „Вы дурные солдаты, говорит он,— я не желаю компрометировать себя, командуя такой дрянью.
Выкручивайтесь из своего положения, как знаете сами, я-же не намерен вмешиваться",
Невольно приходится сказать, что прошли славные дни французской буржуазии, имевшей в своей среде многих великих людей, если она прибегает к таким людям, как Бюффе, человек с ограниченным умом и с способностями весьма обыкновенного стряпчего. Надо полагать, что внуки Мирабо, Дантона и Лафайета далеко отстали от своих дедов!
Бюффё, своей министерской деятельностью, вызвал такую всеобщую ненависть к себе, что торжественно провалился на выборах в новое национальное собрание. Нечего и говорить, что после такого поражения, он не мог уже оставаться министром.
V
ГАНРИ-АЛЕКСАВДР НАЛЛОВ.
Право Гавра Валлона на биографию.—Располагающая наружность Валлона.—Примерный ученик.—Философские упражнения.—-Награда за посредственность.—Валлон в рола политического орудия Гизо.—Вопрос об освобождении невольников во французских колониях.—«История рабства в древнем мире>.—Секретарь общества уничтожения невольничества.—Валов депутат законодательного собрания.—Героический подвиг.—Настоящее место Валлона.—Теологические труды Валлона.—«История Жанны д’Арк.— Соперница-медиум.—Увенчание премией.—Валов секретарь академии.— „Биография Людвика IXе.—Волнение возбужденное сочинением Ренана «Жизнь Иисуса Христа».—Неудачная вылазка Валлона против Ренана.—Влияние па Валлона произведений Боссюета.—Посредственность Валлона как историка.—Соперничество с Мамом и К°.—Валлон снова депутат.—Творец республики.—Недостатки конституции Валлона.—Заветный план клерикалов.—Свобода высшего образования во Франции.—Иезуиты торжествуют.—Закладка церкви св. Сердцу.
„Поторопитесь принять это лекарство, пока оно еще может помочь вамъ“, говорил обыкновенно знаменитый французский медик Дюпюитрен. Поторопимся и мы рассказать историю Ганри-Александра Валлона, бывшего министра народного просвещения и вероисповеданий во Франции, которым несколько недель к ряду интересовался всякий, кто следит за ходом политических событий. Именем Валлона (валлонат) названа одна из самых любопытных и в то
se время одна из самых фантастических конституций, проектированных или принятых во второй половине XIX века. Кто такой Валлон? Ни более ни менее как творец новой конституции. А еще кто? Создатель республики, которой он дал свое имя. Далее? вместе с Ниной, Семирамидой, Ромулом, Шун-Тши и др. он будет считаться в числе основателей государств. Какими-жф качествами и способностями располагает г. Валлонъ—это мы поясним ИЦИЖФе
Мы не без удовольствия принимаемся за выполнение этой задачи, так-как имеем полное право сказать, что Валлон принадлежит к числу людей действительно честных. Эта оригинальность своего рода дает ему право на внимание, по крайней мере, современников. Правду сказать, между политическими деятелями обоих полушарий в последнее время встречается не так много честных людей, чтобы нельзя было считать их исключениями, а всякое исключение, потому уже, что оно исключение, составляет оригинальность. С облегченным сердцем останавливаешься на таком деятеле, который заслуживает полного уважения, которого можно назвать хорошим отцом, хорошим сыном, хорошим супругом, искренно привязанным к своей проффсии, честно исполняющим свои обязанности, которого нельзя заподозрить ни в подземных интригах, ни в биржевых спекуляциях темного свойства, ни в подтасовках всякого рода, ни в измене своей партии или делу прогрфса. Среди таких французских деятелей, изощрившихся в интригах, неуважающих убеждения, неверных в своем слове, сварливых, лукавых, как Гизо, Бюффе, Брольи, Симон, Фавр, приятно иметь дело с Валлоном, глубоко убежденным, хотя он несколько ханжит, искренним, хотя оЧа янсенист, и доброжелательным, хотя он филантроп по проффсии. Для описания его жизни и поступков неть надобности обмакивать перо в отвар из яголчи, крови и серной кислоты; можно довольствоваться самыми обыкновенными чернилами, даже если они несколько бледны.
II.
Наружность Ганри Валлона располагает в его пользу. Ясный взгляд, мужественная осанка, довольно высокая талия, почтенная дородность, высокий лоб, правильные черты, хотя нос несколько толст, а глаза несколько малы; благосостояние, здоровье, довольство и спокойствие, выражающиеся во всем его существе, даже круглый, лунообразный облик его добродушного лица,—все производит приятное впечатление. Одевается он изящно, без всякой изысканности, носит тонкое, безукоризненно-чистое белье, обладает хорошими манерами, красиво говорит, ходит, держится, встает и садится, приятный собеседник, утонченно вежлив, сдержан, находчив, знает с кем как говорить,— одним словом, человек приятный во всех отношениях, которого с первого знакомства можно назвать „особой". Приличных размеров брюшко, маленькие светло-серые глаза, большие очки в золотой оправе, большая голова, обрамленная высокими стоячими воротничками рубашки, невольно заставляют назвать Валлона французским Пиквиком. Читатели Диккенса, конечно, хорошо знакомы с этим типом, весьма популярным в Англии. Почитателям Поль де-Кока мы напомним о типе добродушного французского буржуа, который очень часто встречается в романах этого писателя, например в „Монфермфльской молочнице", в „Семействе Бедульяръ" и во многих других. Валлон представляет довольно полное олицетворение этоготипа.
ш.
Валлон, как показывает его фамилия, фламандец по происхождению. Он родился в Валансьене в 1812 году. Восемнадцати-летним юношей он пристал к либеральнобуржуазному движению 1830 года и вполне увлекся им, — увлекся до того, что закостенел в тогдашних идеях и теперь представляет уже .редкий в наше время образчик типа буржуазного революционера 1830 года. Из лекций Кузена, Жуфруа, Вилемепц и Гизо он усвоил себе чистый спиритуализм и вынес убеждение в возможности полного соглашения человеческого разума с католицизмом. В политике он явился поклонником конституционной монархии и поверил на слово, без всякого критического исследования, что эта монархия берет свое начало в отдаленных средних веках и что зачатки её положены германскими вторжениями во Францию; он поверил на слово, что эта монархия, развивавшаяся втечении тысячи лет, может рассчитывать на продолжительное, тысячелетнее существование в будущем. Он счел июльскую монархию последним словом либерализма, окончательным торжеством буржуазии, которая будто-бы ничем не обязана первой революции. Выделившийся из революционной партии, чисто-буржуазный отдел, в которому примкнул Валлон, стремился всеми силами отрицать какую-нибудь связь между первой революцией (произведенной во имя и на пользу буржуазии) и революцией * 1830 года. Эта партия подражала главе июльской монархии, королю Люи-Филиппу, который как-бы отступался от своего отца Филиппа Эгалите и помнил только о своем прадеде Людовике XIV и предке Людовике святом. Философия истории Гизо, его научные принципы, блестящие, но по большей части в своем основании ложные, няделяги много вреда тогдашней молодежи, которая, подобно Валлону, слепо
верила своему учителю и с жадностью усвоивала его идеи. Валлон как-будто не желал действовать самостоятельно и на всю жизнь остался образцовым учеником нормальной школы. В школе энтузиазм к учению, способность усвоивать трудно переваримые идеи туманной философии, точность и прилежание обеспечили Валлону расположение его учителей, которые ставили его в образец прочим его товарищам. В то-жф время Валлон умел ладить с товарищами, которые любили его и называли „добрым малымъ". В школе Валлон был изумительно точен в своих занятиях: три четверти часа он употреблял па составление алканческих стихов; три четверти на внимательное чтение произведений Григория турского; три четверти на изучение психологии, по методу, бывшему тогда в употреблении: он садился на стул, закладывал большие пальцы своих рук в жилетные карманы, смотрел в потолок, и, мысленно раздваиваясь, различал между явлением и сущностью вещи; половина его интелфктуального существа* наблюдала другую половину; он обдумывал свою думу, чувствовал свое чувство; дергал язык, чтобы лучше освоиться с механизмом „хотения"; кусал губы, желая вникнуть в проблемы „зла" и „боли"; плевал налево, потом направо, чтобы измерить глубину тайн „свободной воли"; он становился перед зеркалом и вставлял стеклышко в один глаз, потом перемещал его в другой,—одним словом, он подвергал себя всем упражнениям, какие в то время считались необходимыми для того, чтобы вполне проникнуться философским духом. Вообще Валлон был примерным воспитанником во всех отношениях; в свое время он прочиты
вал молитву; праздники он проводил совершенно так, как предписывала католическая церковь. Все это он исполнял с изумительной в его лета точностью, но не потому, что был склонен к ханжеству. О, нет! разве он не был либералом; разве он не верил, что существует полная гармония между требованиями человеческого разума и стремлениями папского католицизма? Он поступал так, Нвпткмки* хЬатмв, 18
а не иначе, потому только, что обладал в очень слабой степени инициативой, мало склонен был к критическому анализу и лишен всякой оригинальности; Выражаясь метафорически, мы можем сказать, что в его венах текла слишком бледная кровь, в нем отсутствовали энергия и стремление к самостоятельности. Он принадлежал к натурам пассивным и стал тем, чем его сделали другие. Но как натура пассивная, он был совершенство. Он не архитектор, но хороший работник, штукатур или лепщик. Он работает превосходно под чужим руководством, сам-жф руководить другими не может.
В нормальной, школе он заслужил дружбу и уважение своих професоров и старших товарищей, окончивших курс ранее его, как Низар, Патен, Женен, Дюбуа и Сен-Марк-Жирарден. „Macte ашпио generose puer, напутствовали они его.—Tu Marcellus eris!
IV.
По выходе из школы наш Marcellus был назначен професором в один из провинцияльных лицеев. В начале карьеры повышение редко идет быстрыми 'шагами, одна, кож Валлона скоро переместили из маленького городка в крупный провинцияльный центр. Через шесть лет службы Валлон получил кафедру в нормальной школе и был назначен секретарем конференции. Валлон, таким образом, получил завидное положение, о котором мечтают молодые университетские професора: секретарю конференции открыта широкая дорога к устройству карьеры.
Едва успел Валлон освоиться с своим новым положением, министр народного просвещения Гизо снова выказал ему привязанность, назначив его своим помощником в „Coltege de Franceu.
Валлон, как цы уже говорили, не обладал исключитель*
яыми способностями или замечательным талантом, но он был молод (тогда ему было 28 лет), весел, возбуждал симпатию своей наружностью, своим голосом, а эти качества тоже имеют свою цену, если професор истории притом не невежда и излагает свой предмет толково и до вольно занимательно. С первых-же лекций молодой професор возбудил надежды, а известно, что широкий кредит стоит капитала. Гизо, назначая Валлона на кафедру в „Collige de France", желал этим вознаградить своего прилежного ученика, своего ревностного поклонника и человека вполне благонамеренного, выражаясь официальным языком. Скромность, некоторая застенчивость и посредственность Валлона ручались за то, что он не затмит своего покровителя Гизо. Конечно, посредственность Валлона не была вульгарной посредственностью; благодаря своей изумительной памяти, Валлон обладал множеством знаний; его голова была наполнена именами, фактами, числами; в ней помещались правила и выводы гранатики, синтаксиса, орфографии, лексикологии, просодии, реторики — французских, греческих и латинских; здесь были заключены плоды непрестанной и прилежной двадцати-летнфй работы (Валлон начал учиться восьми лет). Но и посредственность иногда бывает опасной, когда она блестит ярко; к счастью для Валлона блеск, им производимый, горел бледным фосфорическим, светом. Гизо мог спать спокойно: помощник не в силах был затмить его и отнять у него частицы блеска. Учителя, подобные Гизо, могут покровительствовать только тем из своих учеников, которые и не помышляют сделаться их соперниками, они требуют, чтобы ученики точно повторяли их уроки и не решались-бы выдумывать ничего своего. Молодой помощник Гизо, Валлон представлял из себя кроткого, послушного, но сильного вола, который без понукания тянул и плуг, и телегу; на него можно было смело положиться: он не боднет, не сломает своего ярма, подобно эниргичному быку, неподчиняющемуся дисциплине и порой наводящему ужас своей свирепостью.
Одни люди почти при самом рождении еретики, другие съколыбели привыкают следовать точно установившимся мнениям. Если общественными делами руководят люди, питающие боязнь или отвращение к нововведениям, естественно, что они, усмотрев в детях приверженность к установившимся идеям, намечают их как своих будущих помощников. Ганри-Александр Валлон принадлежал к числу таких детей. После революции 1830 года университетские лрофесора и студенты были далеки от того, чтобы преклоняться пред католицизмом; они скорее относились к нему враждебно и каждый из них спешил заявить о своих убеждениях, повторяя, что ханжество отжило свой век. Но люди, державшие власть в своих руках, думали иначе и давали ход только тем из своих подчиненных администраторов, которые умели ладить с клерикалами или явно выказывали свои симпатии к католицизму. Сам Гизо, протестант, получил портфель министра народного просвещения от Люи-Филиппа, потому что король считал его способным приостановить рвение ультра-католиков. Гизо обратился к услугам искреннего католика Валлона в надежде,, что рьяные католики будут обезоружены возвышением „своего* и приостановят свои враждебные нападения на еретикагугенота, получившего министерский портфель и удержавшего за собой професорскую кафедру.
Конечно, Гизо втайне предавался таким соображениям и их прозревали только люди опытные и умеющие делать истинную оценку событиям. Но ни публика, ни сам Валлонъне подозревали, какая причина побудила министра так быстро возвысить молодого професора. Наивный и добродушный Валлон счел свое возвышение наградой за ревностное исполнение им своих професорских обязанностей. Ему и въголову не приходило, что он может играть роль политического орудия.
Возмутительное рабство негров, уже уничтоженное в английских колониях на Антильских островах, продолжа ло существовать в колониях французских. Знаменитый „Акт освобождения“, по всей справедливости, должен считаться лучшим из дел, совершенным средними классами Великобритании. Что-бы ни говорила зависть и низкая клевета, но великобританские реформаторы, ставшие под знамя Фрея, Кларка и Вильберфорса, руководились в своих действиях не какой-нибудь корыстью, а только страстным желанием облегчить участь страждущих и угнетенных людей. Много употребили они усилий, много принесли жертв, пока успели преодолеть упрямое сопротивление крупной поземельной аристократии, епископов и колонистов. Французская буржуазия, отказавшись следовать примеру, поданному соседями, торжественно доказала, что уже пережила свое лучшее время и стала клониться к упадку. Между тем ей было легче, чем английской буржуазии, оказать справедливость угнетенным рабам, потому что национальный конвент в 1793 году уже издал декрет об их освобождении, отмененный Наполеоном I. Само правительство Люи-Филиппа, на этот раз вдохновенное более гуманными убеждениями, чем просвещеннейшая часть французской буржуазии, желало последовать примеру сент-джемского кабинета. Но консервативная партия так деятельно ратовала против освобождения, что успела составить себе большинство в обеих палатах. Она не щадила никаких издержек, чтобы привлечь' на свою сторону большую часть прессы, в чем успела, благодаря энергической деятельности Касаньяка-отца,.который кричал, что освобождение рабов в колониях, составляющее уже прямое нарушение прав собственности, будет сопровождаться самыми гибельными последствиями для .
самой Франции; разорив колонии, оно нанесет огромный ущерб всем финансовым предприятиям метрополии. Он дошел до обвинения правительства в комунизме, когда оно представило палатам проект выкупа невольников у владельцев, на что требовалось около 200,000,000 франков. Конечно, Гизо мог-бы пристращать свою собственную партию, как он это делал во многих других случаях, и добился-бы своего. Но к таким крайним мерам он прибегал только в тех случаях, когда приходилось ратовать против республиканцев или останавливать порывания к реформам либеральной буржуазии. Боясь восстановить против себя консерваторов, Гизо согласился удовольствоваться полумерой: он заключил с Великобританией трактат „о праве осмотра судовъ*; точное исполнение этого трактата стоило Франции забот и денег не менее, если еще не более, чем стоило-бы немедленное и прямое освобождение рабов.
По вопросу об освобождении невольников Гизо пришлось бороться с самой смешанной оппозицией, составившейся из более искренних либералов, социалистов, республиканцев, католиков, протестантов и евреев, более видными представителями которой служили: Виктор де-Брольи, Делессер, Лютеро, Кошен, Ламартин, де-Фелис, Ледрю-Роллен и Виктор Шельхер.
Пока шла борьба на политической арене, академия нравственных наук и политики назначила конкурс, избрав темой сочинения следующий вопрос: „Какая причина вызвала уничтожение древнего рабства?* Премия была присуждена Валлону. Представленную им в академию записку он впоследствии развил в трехтомное сочинение, озаглавленное „История рабства в древнем мире*. На обработку этого сочинения он втечении десяти лет употреблял досуг, остававшийся ему от професорских занятий в „Collige de France*.
Сочинение это бесспорно лучшее из всего, что написал Валлон; одно оно уже давало-бы ему право на почетное ме
сто в ряду писателей. Оно представляет собою чрезвычайно добросовестное и полное исследование положения рабов у греков и римлян. *Гу часть, которая касается Греции можно, пожалуй, упрекнуть местами в неясности; но, если принять во внимание запутанность отношений, существовавшую между республиками ахейского союза, недостаточность точных сведений о разнообразных учреждениях греческого мира,—нельзя не согласиться, что и в этой части своего труда Валлон дал все, что мог дать из тех материалов, которыми он располагал.
Ч^о касается второй половины труда Валлона,—о рабстве у римлян,—то она поражает как своей логикой, так и меткостью выводов. Она удовлетворяет и историка, и философа, и экономиста, и даже моралиста. Она запечатлена глубоким убеждением и искренностью; в ней есть страницы, от которых трудно оторваться. С необыкновенной симпатией относится автор к Гракхам и их аграрным законам; он берет сторону Спартака, Сальвия, Атениона и других борцов за свободу. Зная последующую деятельность Валлона на политическом поприще, нельзя не задать себе вопроса: почему-же практический деятель в нем так расходится с теоретиком-ученым? Но не надо забывать, что сочинение Валлона издано до 1848 года, когда его партия с меньшим ужасом, чем впоследствии, смотрела па социальные реформы.
Доказав несправедливость и невыгоду существования рабства в древности, Валлон доказал тем самым непригодность его й в наше время. Назвав институт рабства в древнем мире преступлением против человечества,^Валлон косвенно обвинил в нем христианские народы, нфрешающиеся покончить с наследием, полученным ими от язычников. Он требовал, чтобы они немедленно прекратили возмутительную эксплуатацию черного племени белым, бесповоротно уничтожили позорящее христианские народы учреждение. Повторяем, книга Валлона превосходна и долго еще будет пользоваться значением, кроме, однакож, заключи
тельных глав её, в которых Валлон с чисто-католической точки зрения смотрит на значение христианства в деле освобождения рабов. Здесь Валлон без всякого критического анализа повторяет мнения католических писателей. Впрочем, в его время по этому предмету не имелось никаких точных исследований. Теперь, когда существует скромный, но чрезвычайно обстоятельный труд Патриса Ларона, подкрепляемый массой неопровержимых фактов, нам нетрудно видеть ошибки, в которые впал Валлон, основавший свои выводы только на тенденциозных трудах католических писателей. При всем том нельзя не поставить в заслугу Валлону, что он выписал из Нового Завета решительно все места, которые прямо или косвенно осуждали рабство. Эти выписки несомненно должны были произвести и производили сильное впечатление на читателей. За такую практическую пользу можно простить Валлону, что он упустил из вида, что католическое духовенство, во имя христианства, являлось защитником института рабства всегда, кроме тех только случаев, когда в его личных выгодах было осуждать это учреждение; что даже протестантское духовенство в южных штатах северной Америки спокойно владело черными невольниками и обращалось с ними, как с вьючным скотом; наконец, что в то время рабство существовало еще-во многих христианских государствах и его уничтожению с особенной силой противились именно там, где правительственная власть находилась в руках клерикалов.
Книга Валлона произвела сильное впечатление во всех общественных слоях. Шельхфр, пламенный противник рабства, по его собственным словам, захлебывался, читая ее. Целыми тюками он отправлял ее в Мартинику и Гваделупу, где распространял фф всеми возможными средствами. По настоянию-же Шфльхфра, председательствующего в обществе уничтожения рабства, Валлон был избран секретарем этого общества и, надо отдать ему справедливость, ревностно исполнял свою новую обязанность, выказывая пре
данность делу освобождения. Тем не менее нельзя не улыбнуться при чтении следующего комплимента, приподнесенна? го Валлону:
'— После Бога свет более всех обязан вам уничто' жением рабства во французских колониях.
Этот комплимент высказал Валлону друг его Огюстен Кошен, такой-же, как он, аболиционист, католик и филантроп, менее его ученый, но обладавший большей практичностию и способностью к инициативе. Кошен, однакож, не достиг высших степеней: он умер, занимая второстф-. пенную должность; он слишком твердо держался своих убеждений, что не могло нравиться клерикалам, и они'старались держать его в тени. Ультрамонтане не прочь оказывать покровительство либеральным и просвещенным католикам, но не допустят их занять высшие должности, если заметят, что они осмеливаются иметь собственные убеждения по серьезным практическим вопросам, не вполне согласные с основными воззрениями ультрамонтанства. Кошен был из тех людей, которые делали уступки только до известного предела, а ультрамонтанство прежде всего требует беспрекословного повиновения.
VI.
Как только пала июльская монархия и временное правительство заступило её место, Шельхер вырвал у него декрет за подписью Ламартина и Лфдрю-Роллена о немедленном уничтожении рабства во французских колониях. Прокламация об учреждении республики и декрет об освождении рабов были отправлены в колонии одновременно.
Вслед за этим Валлон был избран вице-президентом общества освобождения невольников, замещающим Шельхера в тех случаях, когда тот не мог присутствовать в заседании.
В 1849 году Валлон бйл избран в законодательное собрание депутатом от северного департамента. В то время уже торжествовала буржуазная реакция, и Валлон был избран скорее как последователь Гизо, чем как ревностный аболиционист. Человек честный и скромный, ученый професор, католик, республиканец, филантроп, друг негров, но мало симпатизирующий французским рабочим, ревностный реформатор для заморских стран, но робкий консерватор у себя дома, Валлон принадлежал к тем средним людям, которые нравятся только некоторым, но за то не найдется никого, кто-бы их ненавидел, — к тем личностям, которых каждый, и неразделяющий их мнений, охотно предпочитает своим более твердо убежденным противникам. Клерикалы вотировали за него, говоря: лучше этот либеральный, но набожный добряк, чем какой-нибудь, радикал. Радикалы, в свою очередь, твердили: предпочтем этого добряка, ратовавшего за освобождение негров, а то, пожалуй, пройдет какой-нибудь завзятый клерикал. Красные и синие, черные и белые, не чувствуя особенной привязанности к Валлону, не имели никакого основания питать к нему вражду. Когда партии находятся в равновесии, успех непременно должен выпасть на долю людей с неопределенными убеждениями и за ними всегда остается решающий голос.
Если революция 1848 года привела чисто к отрицательным результатам, то это случилось потому, что она выдвинула па сцену действия преимущественно людей с неопределенными убеждениями, нерешительных, бросающихся то в ту, то в другую сторону. К числу их принадлежал и Валлон. Все это были люди просвещенные, одушевленные самыми прекрасными намерениями, но большая часть из них, держась радикальных убеждений по многим вопросам, в тоже время не решалась расстаться с принципами, навеянными
католицизмом, и готова была делать всевозможные уступки клерикалам; беспрестанно коментируя Руссо и преклоняясь перед ним, эти люди открещивались от Вольтера. Выдали революция 1848 г. социальной или просто политической, была-ли она произведена против или в пользу буржуазии?— можно было отвечать и утвердительно, и отрицательно на каждый из противоположных вопросов. Ее произвели вместе рабочие и национальные гвардейцы, т. е. рйть буржуазии. Эта коалиция, от которой ждали чудес, привела только к многочисленным бедствиям. После легкой победы победители не знали как, не хотели и не иогли разделить между собою власть. Между ними не существовало однородности убеждений; путаница была невообразимая. Спор шел не только между людьми, расходящимися в основных убеждениях, но враждовали между собою из-за неважных в сущности подробностей деятели, принадлежащие к одному лагерю. Люи Блан, Пьер Леру, последователи Фурье, ученики Кабе нападали друг на друга, а против них всех ополчился Прудон с своей .безпощадной иронией. Всякий тянул в свою сторону; вышел самый нескладный концерт: лезли кто в лес, кто по дрова. Гюго и Монталамбер, оба пэры Франции, оба романтики, смертельно возненавидели друг друга. В лагере реакционеров тоже было мало согласия; самым ужасным противником Фаллу явился Ламене. Волтерьянец Тьер добился, что его назначили церковным старостой в его приходскую церковь. Аббат Констан сбросил с себя монашеское звание. Арно из Арьежа, ревностный католик, ратовал против светской власти папы. Ламирисьер арестовал сына плотника на барикаде в тампльском предместье, посреди восставшего народонаселения, и Кавеньяк за это отправил его в ссылку в Алжир. Многие наивные люди верили, что папа Пий IX стоит во главе европейского либерализма. В то время, как патеры окропляли святой водой воздвигнутые населением деревья свободы, иезуиты работали в тиши, подготовляя римскую военную экспедицию и клерикальное владычество. Господствовало смешение идей еще
более поразительное, чем смешение языков. Самые искренние люди не могли-бы определить наверное, что они будут поддерживать через час. Сегодняшние друзья завтра становились врагами и сражались друг с другом. Из вчерашних друзей одни сидели за судейским столом, другие располагались на скамье обвиняемых. Люди двадцать лет рука об руку действовали в оппозиции и вдруг одни из них получили министерские портфели, а другие подверглись тюремному заключению. Дела не могли долго находиться в подобном положении; должна была разразиться катастрофа, и она явилась в самой бедственной форме — в форме декабрьского государственного переворота. Неопределенная система необходимо должна погибнуть. При тогдашнем составе законодательного собрания нельзя было провести ни одной разумной меры. В нем заседали по-преимуществу люди средние, с неопределенными убеждениями, более честным и просвещенным представителем которых можно считать Валлона. Но если-бы и все они были так-жф искренни, как Валлон, все-таки ничего-бы не вышло из их деятельности, так-как они, люди пассивные и нерешительные по своему характеру, никогда не могли-бы придти ни к какому определенному решению, не могли-бы согласиться ни на одну радикальную меру.
Отдавая должное Валлону, упомянем о героическом подвиге, совершенном им в законодательном собрании. Вотируя постоянно с большинством, Валлон отстал от него, когда был пущен-на голосование закон 31 мая, ограничивающий всеобщую подачу голосов. Мало того, Валлон сложил с себя депутатские полномочия, не желая, как он выражался, „налагать руки на самое существенное из прав французского народа, выбравшего его, Валлона, своим представителемъ1*. Валлон пошел еще далее: он объявил, что, по его мнению, палата, приняв закон 31 мая, совершила бесчестный поступок.
Много‘ошибок наделал Валлон, многое в его политической и общественной деятельности достойно порицания, но
честная защита им всеобщей подачи голосов заслуживает всякой похвалы; она обезоруживает критику и биограф невольно извиняет своему герою многие его промахи. К еще большей чести Валлона следует прибавить, что только он один из всей палаты выходом в отставку решился протестовать против меры, повлекшей за собой самые плачевные последствия для Франции. Если-бы примеру Валлона последовала вся оппозиция, то закон 31 мая не мог-бы быть принят и Наполеон III. не имел-бы благовидного предлога к совершению государственного переворота. А без этого предлога едва-ли-бы он осмелился на крайне-рискованное предприятие!
ѴП.
Сложив с себя депутатские полномочия, Валлон надолго отказался от политики. По нашему мнению, ему не следовало и соваться в нее, потому что он как-бы создан исключительно для карьеры французского професора. Тихая и спокойная жизнь университетского ученого, полунезависимого от правительства, была по душе Валлону и вполне соответствовала его мягкой, пассивной натуре. Мало забот, возможность при довольно-значительном содержании устроить себе комфортабельно жизнь—это было все, чего мог желать человек, подобный Валлону. Для получения етих благ и& требовалось ни особенной энергии, ни значительного расходования труда. Работа, правда, однообразная, но за девятимесячным легким трудом следовали трехмесячные вакации, которые професор мог употреблять как ему заблагоразсудится. Особенных талантов от французского професора тоже не требуется: хорошая память и уменье говорить достаточны для того, чтобы приобрести славу дельного професора. Обязанностей за стенами университета тогдашний професор не нес почти никаких: ему приходилось иногда
надевать парадный фрак и являться в Тюльери на выходы или для присутствования на. торжественных заседаниях в академии. Жизнь професора протекала мирно, невозмутимо, подобно ручью, тихо струящемуся в долине. Утром на лекции, вечером кабинетная работа или какое-нибудь развлечение, и так каждый день; никаких особенных забот, никаких треволнений. Професор так привыкал к монотонности и однообразию своей жизни, так уединялся в своей скорлупе, что совершенно отрешался от жизни прочего общества и свысока смотрел на волнение, беспрестанно колебавшее житейское море. Валлон может считаться характеристичным представителем типа французского професора.
Удалившись снова в университет, Валлон еще с большим рвением, чем прежде, принялся за изучение теологии и вскоре имел право считаться одним из самых ученейших теологов, хотя и не имел официального титула доктора теологии. Последовательно, одно за другим, он издал следующие четыре теологические сочинения: 1) De Иа croyance due i 1’Eglise; 2) Un abreg£ d’histoire sainte; 3) Des Paraphrases de la Sainte Bible и 4) Des extraits des Saint Evangiles. Все эти сочинения были на-столько учены и на столько проникнуты католическими тенденциями, что их мог-бы подписать любой сельский патер. Филантропия привела Валлона к католицизму, а католицизмъ—к галиканству. Но от галиканства прямой шаг к ультрамонтанству. Сделает-ли его окончательно Валлон? Мудреного ничего нет, так-как он очень близко подошел к черте, отделяющей либеральный католицизм от иезуитского.
Валлон сделался галиканом из страстной привязанности к Боссюету. Он изучил Боссюета в совершенстве и беспрестанно коментирует его. В своей страстной привязанности к своему герою, Валлон не хочет допустить в нем никаких слабостей, никаких ошибок. Он до сих пор считает образцовой громаднейшую речь Боссюета „о величии римской империи “, хотя не может-же он не знать,
-что эта речь полна намеренных ошибок и анахронизмов. В своем экстазе Валлон доходить до защиты Боссюета от нападок на далеко не-монашескую жизнь, какую вел знаменитый архиепископ, отличавшийся любовными похождениями почти столько-же, как и своим замечательным красноречием, хотя приводимый в доказательство этой жизни факты неоспоримо верны и, конечно, Валлону хорошо известны. Увлечение Валлона Боссюетом так наивно, что его без всякой натяжки можно сравнить с привязанностью какую питает юная монашенка бенедиктинского ордена к своему духовному отцу. И та, и другая привязанность считает предмет своего обожания стоящим выше человеческих слабостей, одаренным всевозможными добродетелями и достоинствами; и в том, и в другом случае предмет поклонения признается скорее полубогом, чем простым смертным. VIII.
VIII.
Однакож помощник Гизо должен был, наконец, вспомнить, что он в университетских списках числится проффсором истории. Он написал и издал , Историю Жанны Д’Аркъ1*, которая по своим достоинствам не может выдержать никакого сравнения с однородными трудами Мишле -и Кине. Но официальные судьи французской литературы думали иначе. Академия присудила Валлону гобфртовскую премию, выдаваемую за сочинения, выходящие из ряду, составляющие эпоху в науке. Произведение Валлона понравилось и академикам, и конгрегации; Валлон съумел угодить однимъ—своею ученостию, другим — набожностью, которою проникнута вся книга. Надо полагать, что немногие из тех и других дочитывали книгу до конца, но на первых-же страницах они находили то, что им было нужно, а этого было вполне достаточно для признания за сочинением техъ
качеств, какие давали ему право на признательность той. или другой стороны. В литературе, как и в политике, более всего успевают те, которые умеют льстить преобладающим в обществе инстинктам. Человек ловкий всегдасъумеет отгадать их, но для отгадывания их не требуется ни особенного таланта, ни особенного ума. По течению плыть гораздо легче, чем против течения.
Между судьями на конкурсе нашелся, однакож, человек, сделавший правильную оценку труду Валлона. Несмотря на изменчивость политических убеждений, лучший французский критик Сен-Бфв в деле критического анализа искуства никогда не кривил душой. С беспощадной логикой он разбивал всякое бездарное или посредственное произведение, хотя-бы оно принадлежало лицу, пользующемуся большим значением в политическом мире. Так поступил он и с сочинением Валлона. Он протестовал против приговора академии, неделающего чести её вкусу. В своей статье, посвященной этому произведению и напечатанной в 1862 году, он, между прочим, говорит: „История Жанны Д’Арк, с изумительной снисходительностию увенчанная академией, принадлежит к числу самых слабых произведений этого рода и в тому-жф вся проникнута самым непозволительным для ученого суеверием “.
На конкурсе Валлон имел опасного соперника в лице девицы Германсы Дюфо, написавшей также биографию Жанны Д’Арк. Валлон для своего сочинения пользовался почти исключительно старинными хрониками, а девица Германса, в качестве замечательного медиума, писала под диктовку самой орлеанской девственницы. Поэтому в её сочинении явилось множество анекдотических подробностей, до той поры неизвестных. Но как ни ценен был вклад, принесенный спириткою в ученую сокровищницу, суровые академики предпочли своего собрата и увенчали его.
Девица Германса имела превосходство над своим соперником Валлоном в стиле, в логике, в методе исследования; наконец, она отличилась несколькими историческими
открытиями. Валлон-же превосходил ее простотой и наивностью, а эти два качества, в особенности последнее, по мнению почтенных академиков, составляли главное достоинство, которого только можно требовать от писателя, исследующего возвышенный предмет.
Кстати о наивности Валлона. Он до сих пор еще наивен, как в былое время, когда он походил более на девочку, чем на юношу. Он до сих пор опускает глаза с целомудренной скромностью, ищет слов, путается в фразах. Несколько лет тому назад, когда епископу орлеанскому, Дюпанлу, вздумалось доказать несправедливость приговора епископа бовеского, постановленного при осуждении Жанны д’Арк, для чего он решился произвести самое точное расследование, он объявил, что главным свидетелем явится Валлон. Как вы думаете, что должен был засвидетельствовать .почтенный професор? Ни более, ни менее, как девственность Жанны д’Арк... Даже некоторые клерикальные газеты нашли, что хитроумный епископ орлеанский в своейревности хватил через край. Оппозиционные газеты советовали монсиньеру Дюпанлу обратиться лучше к девице Гермавс, имевшей привилегию беседовать с духом Жанны, а некоторые шутники прозвали Валлона акушеркой.
Гобертовскую премию за свое весьма посредственное сочинение Валлон получил благодаря настоянию двух своих покровителей: Гизо и* герцога Брольи. Последнему, как .самому мудрому и мужественному защитнику прав человека на свободу*1, Валлон посвятил свою „Историю рабства11. В это время академия была не ученым учреждением, а скорее салоном, куда собирались старые девы мужеского пола потолковать о своих оппозиционных планах, лучшесказать—поиграть въопнозицию. С своего академического кресла, точно с какого-нибудь трона, Гизо раздавал приказания. Глава академии, папа протестантизма, диктатор нравственного порядка, Гизо правил своими единомышленниками тиранически и в своем муравейнике был большим деспотом, чем Наполеон Ш на огромной политической арене.
Желая осыпать почестями своего помощника, который более всего гордился честью считаться только учеником своего великого учителя, Гизо потребовал, чтобы Валлона избрали бессменным секретарем академии надписей и литературы.
Где находилась эта академия? Не в Аркадии-ли? О, нет, в Париже, и считалась самым замечательным из ученых учреждений Франции. бессменными секретарями в ней перебывали: Франсуа Арого, Флюранс, Эли де-Бомон, Вильпен, т. е. люди, прославившиеся своими учеными трудами, своими талантами, делавшими честь академии их избравшей. Валлон, несмотря на некоторые действительные заслуги, все-таки не мог считаться светилом науки и далеко не заслуживал права на такое высокое отличие. Однакожь, он не отказался.
IX.
Получив так много от Гизо и академиков и желая совершенно попасть им в тон, Валлон выпустил книгу, направленную против 1793 года, под заглавием „La Тегreur“. Мы не станем разбирать достоинств и недостатков этого сочинения Валлона; заметим только, что даже тогдашняя критика отнеслась к этой книге очень строго и нашла, что в ней несравненно более недостатков, чем достоинств. Она решила, что сочинение почтенного професора, секретаря академии, почти ничем не отличается от бездарных сочинений в том-же роде, написанных Мортимером Терно, Лескюром и Тюро Дангоном, и гораздо ниже произведений Капфига, которого тоже нельзя счесть за мудреца. В этом жалком сочинении Валлона замечается полнейшее
отсутствие эрудиции и критического анализа; автор валит в кучу всякий факт, о котором ему пришлось случайно слышать, рассказывает без всякой проверки самые неправдоподобные сплетни. Одним словом, по выражению одного критика, Валлон, подобно трусливому человеку, ночью заблудившемуся в лесу, повествует о всех ужасах, пригрезившихся ему в то время, когда он, дрожа от страха, прислушивался к свисту ветра и принимал его за крик и визг лесных чудовищ.
Издав этот исторический труд, Валлон снова обратился к теологии, задумав написать историю христианства. Припоминая, что Боссюэт считал провозвестниками новой исторической жизни человечества двух героев: Карла великого и св. Людовика, Валлон начал с Людовика IX, объяснив в предисловии, что „назидательная жизнь этого святого короля должна показать вольнодумцам всю силу христианства. Биография героя и христианнейшего короля, по словам самого автора, должна была служить подкреплением тем выводам, какие естественно вытекают из биографии орлеанской девственницы, героини и крестьянки. И святой король, и героиня, спасшая Францию, были мучениками; их биографии как-бы дополняют одна другую*.
Приведем отрывок из предисловия автора к биографии св. Людовика.
„Людовик IX был святым на троне, говорит Валлон.— Какое влияние характер святости оказал на деятельность короля? Какое из правительственных действий этого короля оказало решительное влияние на судьбы Франции? Втечении нескольких столетий жизни Франции ею управляли несколько последовательных династий. её правители были люди с различными характерами; оставляя в стороне дурных королей, мы видим, что остальные отличались великодушием, преданностью своему делу; между ними были даже гении. Но святой король на престоле был только один! Поэтому интересно проследить в подробностях его жизнь и определить место, какое он занимал в ряду своих предшественников и преемников. Его жизнь представляет не только великий пример, достойный подражания, для всякого христианина, но и предмет размышления для политика. Из неё можно вывести верное заключение, в чем именно заключаются величие, сила и слава нации*1.
X.
Между тем появилось в продаже сочинение Ренана „Жизнь Иисуса Христа". Эта книга произвела страшный переполох в клерикальном лагере. Посыпалась масса возражений ученому професору. Некоторые патеры предписали своим прихожанам пост и покаяние, чтобы умилостивить небо; другие стали предсказывать, что скоро на Францию упадет огнь и дождь, приказывали звонить в колокола для изгнания демона неверия. Сам папа велел сжечь в своем присутствии несколько экземпляров книги Ренана. В некоторых епархиях епископы разрешили собирать пожертвования для того, чтобы на собранные деньги покупать еретическое сочинение и жечь его. Даже некоторые из либеральных протестантов присоединились к числунегодующих против Ренана. Несмотря на особенное благоволение (впрочем, выказываемое тайно) императора Наполеона III к Ренану, сам покорный сенат громко осудил наделавшее шум сочинение.
Университет, по недоразумению считавшийся либеральным, потому что несколько лет тому назад, когда в нем читали еще Мишле и Кинэ, он действительно был либерален,—университет, устрашенный волнением, вызванным книгой Ренана, решился остаться нейтральным, держась в стороне от возникшей борьбы. Министр народного просвещения Дюрюи (самый либеральный администратор второй империи гиосле императора) уволил в отставку Ренана, когда последний отказался сам подать ее, точно сочинение Ренана имело какую-нибудь связь с преподаванием семитиче
ских языков (кафедра Ренана); между тем Ренан, бесспорно, первый знаток этих языков во Франции. Увольнение Ренана нисколько не обезоружило его врагов. Напротив, они накинулись на него с еще большим ожесточением.Некоторые газеты в этом случае вели себя, точно школьники, показывающие язык противнику, совладать с которым были не в состоянии. „Union„Gazette de France“ и „Univers** подняли такой оглушительный, лай против уволенного професора, что людям нервным приходилось затыкать ушц. Но более всех свистела и шипела знаменитая „Фигаро",—газета, в то время занимавшаяся почти исключительно составлением репутаций женщинам легкого поведения, что, впрочем, она делает и теперь. Несколько дней к ряду в этой газете помещались статьи против Ренана, возбудившие презрение во всех маломальски уважающих себя людях. Эти статьи были наполнены самыми возмутительными клеветами и площадными ругательствами, точно Вильмессан желал превзойти Вельо, который тоже большой мастер ругаться. Вильмессан имел право торжествовать победу: он превзошел всех; более омерзительного отношения к человеку, известному в ученом мире действительно замечательными трудами, представить себе невозможно, далее идти было нельзя.
Успех противников Ренана—Кокиля, Бубра, аббата Гратри, Граньф де-Кассаньяка, Эженя Шалю, Кретино Жоли, графини Реневиль и маркизы Сфгюръ—возбудил соревнование в Валлоне. Как професор университета, как ученый он не счел себя вправе выступать с полемическими статьями; он захотел поразить Ренана эрудицией, ученым трактатом. Долго он приготовлялся к борьбе, долго рылся в произведениях Боссюэта, желая свалить филистимлянина так, чтобы он не мог подняться. И вот трактат его явился, но, увы! оказалось, что это ученое сочинение очень маленькое, очень слабенькое; что при помощи одного . Бос, сюэта немыслимо бороться с таким знатоком семитического Востока, каким был Ренан. Вылазка Валлона, такимъ
образом, потерпела совершенное поражение. Ренан не обратил на нее никакого внимания; он не удостоил её даже самым кратким ответом. Такая неудача сильно опеча лила Валлона, собиравшего материалы для второй вылазки, которая, разумеется, не состоялась.
Да не подумает читатель, что мы принадлежим к числу поклонников Ренана; как мало мы симпатизируем его политическим убеждениям, так-же мало придаем значения и этому его труду, вызвавшему между тем яростные нападки; в самом своем основании это сочинение парадоксально; но мы не можем не признать, что в литературном отношении оно безукоризненно; есть страницы, удивительные по своему слогу, по изяществу изложения. Что-же касается научной стороны, т. е. описания жизни и обычаев обитателей Палестины, что касается эрудиции, то сила и глубина их неоспоримы; психологическая сторона тоже не оставляет желать многого. Ренан, как литератор, ученый и мыслитель—мастер своего дела. Между тем его противники отрицали в нем все эти неоспоримые достоинства и на его ученые тезисы отвечали или площадной бранью» или моральными сентенциями, извлеченными из прописей. И Валлон, при всей его добросовестности, увлекся общим настроением всех противников Ренана и выступил против его сильных батарей с холостым оружием. Он, вероятно, полагал, что ему будет так-же легко справиться с Ренаном, как он справился с девицей Германсой Дюфо, и как жалок показался его труд в сравнении с блестящим хотя-бы и пародоксальным произведением Ренана! Изложение Валлона вяло, речь нерешительна; из каждого его слова заметно, что он чувствует превосходство над собой своего противника, ро из ложной гордости не решается в этом признаться. Почти совершенно незнакомый с историей и жизнью Востока, Валлон упрекает Ренана, первейшего знатока, в недостаточном знакомстве и с той и с другой. Положение Валлона было по-истине комическое и он заслуживает скорее сожаления, чем рез
ного упрека. На этот раз к нему удобно применить выражение, что он -сам не знал, что творил. Желая сделать угодное своим друзьям и покровителям, он поставил себя в самое неловкое положение, из которого выйти с честью оказалось невозможным.
Искренний католик в очень редких случаях может согласовать свои католические убеждения с научными принципами. Католицизмъ—противник всякого прогреса; он враждебно относится ко всякому научному открытию. Валлон, как искренний католик, в качестве ученого нередко должен был видеть противоречие научных фактов с его основными католическими убеждениями. Долго он колебался, наконец католицизм одержал в нем верх, и он, обладавший всеми данными, чтобы сделаться хорошим историческим писателем, кончил тем, «то поступил в число заурядных историков и самых посредственных писателей. По мере того, как укреплялись в нем католические тенденции, он все более и более терял способность правильной оценки исторических фактов. После обнародования его полемического трактата, направленного против Ренана, многие из числа людей, уважавших в нем автора „Истории рабства", спрашивали себя, тот-ли это Валлон? И каким образом случилось, что он потерял способность реального отношения к делу, что он разучился понимать смысл исторических событий?
Изучение произведений Боссюэта подействовало очень неблагоприятно на Валлона, заставив его почти враждебно относиться к критике событий, без которой история, несомненно, обращается в роман или в реторическую бол
товню. Боссюэт терпеть не мог критики и называл ее
„опасным нововведением вольнодумцевъ". Дело в том, что критика всегда основывается на фактах, а фанатики и .
даже просто идеалисты чувствуют какое-то отвращение къ 1
фактам. Между католиками находятся такие закоренелые
фанатики, которые на факты истории человечества смотрят, j
как на деяния, порожденные внушением дьявола („gesta
diaboli", пишет одип из них), как на собрание самых возмутительных событий, как на сплошный грех. Боссюэт порицал философа Малебранша именно за то, что тот занимался историей. Ройе-Коляр, покровитель Гизо, в одной из своих речей провозгласил, что история ни к чему непригодна. Вообще, даже умеренные католики держатся мнения, что папский силлабус заключает в себе всякую мудрость, всякую истину, что для объяснения того или другого факта или события незачем обращаться к истории, которая может сбить с толку., затемнить слабый, колеблющийся ум человеческий; впрочем, опи готовы допустить занятия историей, но как забаву, пригодную для недостаточно развитого ума, неспособного понимать глубокомысленные трактаты католических богословов. Конечно, верный католик может пользоваться историей на пользу теологии: он должен выискивать факты, подтверждающие теологические выводы, но не больше. Валлон, разумеется, не смотрел так узко на значение истории, но, во всяком случае, подчинялся в известной степени католическому взгляду. Находясь под влиянием произведений Боссюэта, Валлон почти через два века вздумал развивать исторические взгляды знаменитого проповедника. Не говоря уже о том, что взгляды эти и в свое время были парадоскальны, они сделались уже совершенно немыслимыми в XIX веке. Валлон был лишен той веры, которая служила побудительной причиной деятельности Боссюэта. Знаменитый проповедник верил в справедливость своих выводов; Валлон, загроможденный массой фактов, противоречащих этим выводам, не мог иметь такой веры. Приверженец философии Кузена и Жуфруа, Валлон пытался быть независимым, но католические доктрины, в свою очередь, влияли на него до того сильно, что он уставал от борьбы и сдавался побежденным; оттого во всех его произведениях замечается сильное противоречие между сущностью и формой. В его исторических сочинениях рядом с прекрасными страницами, достойными серьезного и талантливого историка,
идет такая схоластика, что пропадает всякая охота читать далее. Выбросьте все эти туманности, составляющие, впрочем добрую половину в произведениях Валлона, и явится довольно талантливый историк, читать которого можно не без удовольствия. Наоборот, соберите вместе туманности, и вы можете подписать под ними имя которого угодно из сотрудников „Monde* и „Univers*. Что особенно портит исторические труды Валлона, это—болтливость, и именно в тех частях их, где он напускает тумана. После этого имеет-ли право Валлонь называться историком в настоящем значении этого слова? Едва-ли. Он, конечно, обладает знанием множества фактов, он знает имя того каменьицика, которому король Филипп-Август поручил устроить первую мостовую в Париже; мы не сомневаемся, что ему известно, как звали сыромятника, выделавшего пергамент, на котором была написана „прагматическая санкция*, послужившая краеугольным камнем для галиканской церкви; Валлон знаком с хронологией и, пожалуй, не сделает ни одной ошибки в именах и числах. Но этих знаний еще слишком недостаточно для настоящего историка. Исторические компиляции Валлона могут иметь цену, как при. лежный, усидчивый труд, но это не наука. В его произведениях недовтает критического анализа событий и фактов и более всего бросается в глаза узкая тенденциозность в клерикальном направлении и, во имя этой тенденциозности, намеренное умолчание о некоторых событиях или искажение других событий, может быть, не намеренное, но совершенное под влиянием той-же тенденциозности.
XI.
Торговый дом Мама и К° в Туре специально торгует учебными книгами и доставляет книги для раздачи в награду ученикам и ученицам школ общественных и част
ных, светских и конгрегационных, даже колегий и лицеев. Торговый дом держит у себя на жалованьи разных мелких литераторов, которые не могут пристроиться при каком-нибудь периодическом издании и не на-столько талантливы или обеспечены, чтобы их произведения могли являться в печати и помимо журналов и газет. Они обязаны писать на всякую тему, какую предложить им Мам и К°. Чаще всего им заказываюв романы с католическим направлением или детские повестушки, наполненные моральными сентенциями. Эти-то книжонки идут в конгрегационные школы и в такия светские школы, которые находятся под влиянием местного духовенства. В предприятии Мама заинтересован архиепископ турский; немудрено, что все католическое духовенство Франции старается распространять в школах все книги, изданные фирмой Мам и К°. Книжки эти издаются с картинками и продаются в переплетах с золоченым бордюром; книжечки печатаются обыкновенно в нескольких тысячах экземпляров и расходятся очень успешно.
Валлон некоторыми из своих сочинений соперничает с Мамом. Клерикалы старательно распространяют следующие его книги, рекомендуя их для подарков в школах: 1) Ea Vie de Jeanne D’Arc; 2) La vie de Saint Louis;’ 3) Richard II; 4) .Ea Terreur и 5) La Geograpbie des Temps Modernes. Таким образом, Мам и Валлон являются между собою конкурентами, хотя и неравными по своему значению. Произведения Валлона представляют собою более пространное и более серьезное изложение произведений Мама, а издания Мама составляют сокращение трудов Валлона. Об их пропорциональном значении можно судить по тому месту какое дается их произведениям, назначенным в награду лучшим ученицам и ученикам и раздаваемым с торжеством в присутствии властей* из местной администрации. Самым прилежным воспитанникам высших классов обыкновенно назначаются в награду избранные произведения французской литературы. Толпе посредственных учениковъ
дают то, что она заслуживает: Мама, вообще бездарность облаченную в золоченые переплеты. Что касается Валлона, его произведения занимают еще менее почетное место в ряду книг, даваемых в награду; их помещают в средине между превосходными произведениями французской литературы и конгломератом тряпичников литературы. Девочки в пансионах и мальчуганы в буржуазных школах, награждаемые сказками канониссы Шмидт, розовенькими, желтыми и иными безделушками, сочиненными графиней Сегюр и т. и. при получении награды удостаиваются официального поцелуя от простого муниципального советника; ученицы и ученики, получившие в награду произведения Мама, принимают поцелуй от помощника мэра или табачного смотрителя или-жф сборщика податей; награжденные сочинениями Валлона подставляют свои губы для поцелуя мэра или даже советника префектуры. Честь, правда, не малая, но почтенный Валлон непременно вздыхает горько при размышлении, что удостоенные награды французскими классиками получают поцелуй от самого префекта и даже от дивизионного генерала.
XII.
Потихоньку, полегонечку, постепенно теряя в своем значении как ученый, Валлон выигрывал в жизненной карьере и все теснее и теснее сближался к клерикалами. Настал, наконец, бедственный для Франции 1870 год; затем наступила революция 4 сентября. Клерикалы стушевались, притаился и Валлон. Но недолго они прятались. Поразсмотрев поближе правительство 4 сентября и уверившись, что Трошю, приятель клерикалов, заседает в составе правительства не для одного только счета, что остальные члены правительства народной обороны вовсе не были так страшны, какими их представляли противники,—клерикалы ' встрепенулись и во все время осады Парижа немцами состав
ляли планы, как-бы обеспечить себе будущее торжество. Искусившиеся в интригах и хорошо понимавшие сердце человеческое, они не сомневались, что сдача Парижа, а следовательно поражение Франции, принесет им пользу; что реакция, которая непременно должна будет обнаружиться «нова выдвинет их на политическую арену и обеспечить за ними власть. Они не сомневались, что провинциальная буржуазия и сельское население ждут мира, и на этой жажде более всего основали свои надежды. Как только Париж сдался немцам, все главные деятели клерикальной партии выставили в . провинциях свои кандидатуры в национальное собрание. Все они явились поборниками мира во что-бы то ни стало. Поехал в провинцию и Валлон. Он заявил кандидатуру в северном департаменте; он обещал своим избирателям настоятельно требовать заключения мира, и был избран значительным большинством.
Таким образом, после двадцатилетнего удаления от политики Валлон снова захотел попробовать свои силы на политическом поприще. Нельзя сказать, что возвращение его сопровождалось блистательным успехом. Он .тотчасъже затерялся в большинстве, его никто не замечал, да и сам он едва-ли смел мечтать о своем будущем торжестве. Заурядный ученый, он еще более заурядный оратор, стоящий даже ниже среднего уровня посредственности. В его сочинениях, по крайней мере, встречаются хорошие страницы; слог их довольно изящный, чисто-академический; он их отделывал тщательно, хотя это и стоило ему значительного труда. Но говорит он вяло, отрывисто, короткими фразами, он видимо желает отделывать свои речи; но такъкак для этого ёму необходимо время, значительная подготовка, что невозможно в парламенте, где говорить иногда приходится экспромтом, то речи Валлона отличаются чопорностью, сбивчивостью и темнотой.
Мы не станем перечислять, за какие меры вотировал Валлон,—это не стоит труда, да и к тому-жф тогда это будет не биография Валлона, а история версальского национального собрания. Заметим только, что главная вина его состоит в том, что он, живший безвыездно 30 лет в Париже, не замолвил ни слова в защиту Парижа, когда началась борьба его с версальским правительством. В на.чале борьбы примирение еще было возможно; если-бы люди, подобные Валлону, поддержали предложение парижских мэров, очень вероятно, что была-бы устранена междоусобная война. Но Валлон молчал; не произнес он ни слова и в то время, когда началась расправа с побежденным Парижем. Опять-таки воззвание к милосердию таких людей, как Валлон, могло-бы смягчить суровость возмездия. Но филантроп Валлон, взывавший к гуманности, когда шло дело о черных и желтых, проливавший слезы пад несчастной участью рабов в древности, показывал вид, что он оглох, когда къ' нему обращались с просьбой замолвить слово за побежденных. В это печальное время, как и вообще во все первые четыре года заседания своего в палате, Валлон открывал рот только за тем, чтобы требовать у палаты уменьшения содержания астроному, который в маленькой обсерватории в люксамбургском дворце производил метеорологические наблюдения. Каждый раз, как обсуждался бюджет, Валлон вставал и требовал сокращения двух с половиною милиардного бюджета уменшением содержания астроному Кулон-Гравье. Если он так жаждал сократить государственный бюджет, то не прощели было ему самому отказаться от части получаемого им от государства содержания? Как депутат, он получал 9,000 франков и, кроме того, ему были сохранены содержания професора и по другим занимаемым им должностям. Почему-жф он так привязался к бедному астроному, почему его так беспокоили звезды, кометы и планеты—это осталось для всех тайной.
Путая дело все более и более, версальское собрание, наконец, пришло к необходимости вотировать какую-нибудь конституцию. Наступило 25 февраля 1875 года. Валлон, вчера еще едва приметная для глаз точка, в этот день стал знаменитостью, великим человеком, первым гражданином Франции; в этот день он учредил республику во Франции, по новому образцу, почему ее и прозвали „валлонатъ“. Добряк-професор, который без очков не видит, дальше своего носа, внезапно обратился в представителя и объяснителя желаний 36-милионного народа.
Чудные дела творятся на свете! В первое время никто не мог понять, как это случилось, что член большинства, свергнувшего Тьера за то, что он вознамерился утвердить республиканскую форму правления во Франции,—явился учредителем республики, очень мало чем отличавшейся от тьеровской. Дело, впрочем, разъяснилось очень просто. Коалиция монархических партий была не в состоянии реставрировать монархию, между тем бонапартисты на-столько усилились, что можно было опасаться захвата ими власти. К тому-же с Гамбетой было гораздо легче войти в соглашение, чем с Руэром. Составилась коалиция республиканцев с орлеанистами и республиканская форма правления была вотирована, благодаря поправке, предложенной Валлоном. Он предложил отождествить республику с диктатурой маршала Мак-Магона, который не питает никакого расположения к этой форме правления. Поправка понравилась республиканцам, их сообщники тоже не находили в ней ничего неприятного для себя. Предложение Валлона принято большинством одного голоса, т. е. его самого. Муза истории ‘ Клио открыла Франции новую страницу.
Конституция Валлона (благодаря его поправке она получила это имя) страдает многими противоречиями. В силу её Мак-Магон, президент республики, пользуется королевскими правами, почти равными тем, какийП пользовались Людовик XIV и Наполеон I, большими, чем пользуются обыкновенно короли в конституционных государствах. Преиндент имеет право созывать и распускать палату, он может продлить и отсрочить её заседания. Хотели даже дать ему право объявления войны по его произволу, однакож, вовремя спохватились, кто-то напомнил об императрице Евгении, вызвавшей войну 1870 года, и предложение не прошло. Творцы конституции вздумали примирять непримиримое, -согласовать несогласуемое. Подчиняя палаты исполнительной власти, они мечтали, что вместе с тем подчиняют исполнительную власть палатам. Но как-жф согласовать такую очевидную невозможность? спросите вы. Очень просто, отвечают творцы конституции: законодательная власть все-таки у нас поставлена выше исполнительной, потому что в случае измены исполнительной власти она может ее свергнуть... Но, подождите, прерываете вы, исполнительная власть разгонит законодательную раньше, чем та вздумает составить обвинительный акт... Это возражение ваше не удостоивается ответа; творцы конституции пожимают плечами и удаляются.
Люди наивные, в роде Валлона, готовы верить, что президент республики, облеченный правом во всякое время отделываться от надоедающей ему палаты, будет на-столько деликатен, что, в случае обвинения его палатой, явится перед законодателями и скажет им: господа! вы мной недовольны, я готов подчиниться вашему суду; судите меня! Чудаки, право, не менее наивные, как и законодатели 1851 года, которые воображали, что стоит им прикрикнуть на принца Наполеона и он смирится, сам пойдет в тюрьму и будет там ожидать суда над собою. Вместо того, чтобы гарантировать страну от возможности государственного переворота, они делали все возможное, чтобы он удался. Достойнейший Одиллон Барро 20 февраля 1848 года закричал Гизо: „Ваши оправдания наглы и доказывают ваши неблаговидные намерения. Я предложу палате судить вас за измену! Да, я требую, чтобы она составила против вас обвинительный акт!..** Но глаза его и жесты говорили: я
действительно совершу все это только в таком случае, если вы позволите... Но Гизо, конечно, не позволил.
Замечательно, что творцы новой французской республиканской конституции много толковали о том, чтобы на будущее время сделать невозможными государственные перевороты, от Которых так сильно страдала страна. И они нашли только одно средство: в некотором роде узаконить насильственный переворот. Пока будет действовать настоящая конституция, насильственные перевороты будут совершаться легальным путем. Президент, в силу конституции, имеет право распустить всякую палату, которая не захочет действовать согласно его воле. А разве это не тот-же государственный переворот, только легальный, произведенный под прикрытием законности?
Многие республиканцы пробовали возражать; они находили, что новая конституция совершенно расходится с республиканскими традициями, с чем согласился сам Лабулэ, много способствовавший тому, что версальскому национальному собранию не предстояло другого выбора, кроме конституции Валлона. Однакож, несмотря на то, что несостоятельность новой конституции была для всех очевидна, даже крайняя левая присоединилась к левому центру, переманившему на свою сторону часть правого, и вместе с ним подала свой голос за эту конституцию. Несомненно, что большинство, принявшее новую конституцию, за исключением, может быть, десяти, двадцати человек, приняло ее очень неохотно и уже на другой день шли толки о том, что едва-ли она приведет к чему-нибудь хорошему; она скорее вызовет новые затруднения, устранить которые будет еще тяжеле, чем существовавшие. Но натянутость и неопределенность положения до такой степени всем опротивели, что пришлось примириться даже и с такой конституцией, которая была все-таки чем-нибудь.
Валлон торжествовал. Скромный професор новои| истории и географии в Сорбоне внезапно превратился в политического реформатора, в героя дня. Если-бы старый Гизо
мот отдернуть завесу будущего, если-бы он мог предвидеть, что молодой человек, которому он покровительствовал, в один прекрасный день сделается отцом респуб ливанской Горгоны; что его протеже пойдет рука об руку с Гамбетой и даже с Люи Бланом; что его помощник будет наследником деятелей первой революции, — с каким-бы негодованием он отвернулся от него! Да, невозможное стало возможным, неправдоподобное совершилось. Кто-бы мог думать, что спокойный, толстенький, невозмутимый профессор и добродушный буржуа Ганри-Александр Валлон сделается основателем республики, законодателем, подобно Солону и Ликургу? Рядом с эрЬй Ликурга, с геджрой Магомета, мы должны поставить цикл Валлона. Новому порядку вещей дано и новое имя: .валлонатъ". С 25 февраля 1875 года Франции суждено идти по новой дороге. .
Как любопытна история! Современная нам история, может быть, самая любопытная из всех эпох, какие переживало человечество! Куо понимает ее немного (говорим .немного “ потому, что даже между руководителями едва-ли кто может похвалиться, что понимает ее вполне), тот непременно теряет охоту к чтению романов, ибо он чувствует, он видит, что самое богато-одаренное воображение не в силах измыслить того, что представляет сама действительность по части неожиданностей, запутанностей интриги и непредвиденных развязок. Фантазия произвольна и потому часто ошибается, но действительность всегда берет свое основание в природе вещей. Как-бы ни нелепы и неправдоподобны казались факты, но они всегда действи-' тельно существуют.
Республика, созданная Валлоном, стала существующим фактом. Автор (как назвала Валлона „Gazette de France"), давший ей свое имя, призван управлять ею вместе с маршалом Мак-Магоном. Знаменитый Бюффе, неожиданная помощь которого утвердила победу за республиканцами, получил портфель министра внутренних дел. Валлон был Поптжчеокие деятеля. 15
назначен министром народного просвещения; он решился сделать опыт, можфт-ли он дерзать власть в своих рунах,—опыт весьма щекотливый, потому что „высокий пост делает великого человека более великим, а маленького совсем принижаетъ**, говорит Лабрюйер.
ХШ.
Иезуиты и клерикалы на первых порах были очень недовольны Валлоном; не говоря уже о том, что их непри, ятно поразила его поправка, способствовавшая принятию конституции, что противоречило их планам, им не нравилось, что Валлон назначен министром народного просвещения. Клерикалы опасались его, как приверженца галликанской церкви,, как поклонника Боссюэта, который во мнении клерикалов слыл почти за еретика.
„Но постойте, прерывает нас читатель,—разве Валлон не клерикал?**
Он клерикал, но ведь клерикалы бывают разные. В этой партии существует раздвоение. Обе фракции взаимно ненавидят и нфдоверяют одна другой. Клерикалы-ультрамонтаие смотрят с недоверием на клерикалов-галликан и считают их либералами. Клерикалы-галликане, в свою очередь, считают ультрамонтан исступленными фанатиками. Обе эти большие фракции подразделяются на меньшие, тоже препирающиеся и враждующие друг с другом; мы, впрочем, не находим нужным поименно перечислять их. Заметим только, что газета „Monde** готова уничтожить газету „Frangais**, хотя, повидимому, обе они держатся одного толка. Фаллу ненавидел Монталамбера; Монталамбер ненавидел Фаллу. Полемика между Вельо и Дюпанлу всем известна и приобрела знаменитость, особенно благодаря тем средствам, к каким прибегали полемизаторы; спор между ними принимал размеры самого крупного скандала, такъ
что папа, наконец, должен был вмешаться и своей властью прекратить полемику.
Этот монсеньер Дюпанлу, как предводитель клерикалов в версальском национальном собрании, взял на себя проведение клерикального проекта, постепенно подготовляемого втечении жизни афех поколений.
Утвердив за государством монополию высшего образования, революция 1793 года нанесла клерикализму такой удар, от которого ему трудно было оправиться. Но восторжествовавшая буржуазия, .вместо того, чтобы воспользоваться вполне своею победою, сама помогла клерикализму подняться и залечить свои раны. Буржуазия сделала это вовсе не из великодушие, а из чистого рассчета. Не желая ни с кем делиться плодами победы, она задумала управлять при пособии католического духовенства, рассчитывая подчинить его совершенно своей власти. Конкордат Наполеона I был первой победой французского католического духовенства, такъкак им торжественно доказывалось, что оно существует и снова пользуется известными, довольно значительными сословными правами. С этого времени все стремления духовенства были направлены к тому, чтобы возвратить себе потерянное во время революции положение. Чем более буржуазия расходилась с демократией, тем теснее она сближалась с католическим духовенством. Люи-Филипп, Гизо, герцог Брольи и Тьер всегда прибегали к союзу с клерикалами, когда предстояла им необходимость побороть демократическую оппозицию. Этот союз правительства июльской монархии с клерикалами привел к развитию неудовольствия в народе, к усилению оппозиции и, наконец, к февральской революции. Когда остыл пыл победы, буржу азия снова обратилась к союзу с клерикалами и снова водворилась реакция. В этом заколдованном кругу—из реакции к революции, из революции снова к реакции—Франция вертится более трех четвертей столетия, вечно повторяя сказку о белом бычке.
Монсеньер Дюпанлу очень опечалился назначением Валлона министром народного просвещения. Орлеанский епископ сильно рассчитывал на содействие бывшего министра Кюцона, верного слуги клерикалов. Валлон, с его ученой репутацией, с честностию и преданностью своим убеждениям, в глазах достопочтенных отцов иезуитов был личностью подозрительной. Однакожь, поразмыслив хорошенько, они пришли к убеждению, что наивность Валлона представляет такия-же гарантии успешности их планов, как и податливость Кюмона. Их успокоил в этом отношении духовник Валлона, патер иезуитского ордена. На сомнения своих товарищей он отвечал следующими словами:
— У берегов Средиземного моря водится молюск в форме шара, утыканный кругом иглами; он называется морской еж. Дети боятся к нему притронуться, но рыбаки изловчились ловить его, быстро запуская ноготь под его скорлупу. Валлон может быть сравнен с этим ежом. Его нападки на ультрамонтанство возбуждают удивление в простяках и наивных. Но вместо крови в его венах течет молоко; он наивен и незлобив; если вы, подобно рыбакам, съумеете запустить ноготь под его скорлупу, он ваш. Следовательно, нечего его бояться!
Достопочтенные отцы имели случай вскоре убедиться, что их товарищ прав. К тому-жф обстоятельства сложились совершенно в их пользу. Большая половина Франции находилась в осадном положении; газеты, книги и брошюры беспрестанно задерживались; беспрепятственный ход давался только клерикальным изданиям. Один из подпрефектов в своем рвении дошел до того, что арестовал ученого дрозда, насвистывавшего марсельезу. Бюффе запретил астроному Фламариону прочесть речь о небесной сфере, а химику Накэ лекцию о спектральном анализе; запретил продавать в разнос книгу английского экс-премьера Гладстона о последних папских посланиях. Многие префекты и подпреффкты считали врагами общественного порядка всех, кто не принадлежал к клерикальной или бонапартистской партиям. Время для осуществления* замыслов клерикалов было самое подходящее. Дюпанлу решился сделать попытку. Он$ заговорил против монополии, которой пользуется прави. тельство относительно высшего образования, и требовал разрешения открыть католические университеты (назвав их для отвода глаз свободными, потому что был убежден, что кроме католических конгрегаций, найдется не много общин и частных лиц, которые будут в состоянии открыть и содержать на свой счет университет) имеющие право выдавать своим воспитанникам дипломы, равнозначущие правительственным дипломам. Этим способом католическое духовенство рассчитывало захватить в свои руки множество несть в администрации. Професоров в католические университеты предполагалось выбирать только из людей, считающих силлабусь высшим проявлением человеческого ума и человеческого прогреса. Только такие професора способны убедить своих учеников, что для мира одно спасение в католицизме, а еретиков следует жечь и убивать. Католическое духовенство, осуществив свой план захвата высшего образования в свои руки, имеет полное право рассчитывать, что поколение юношей и девиц, вышедшее из католических университетов и школ, будет преданнейшим слугою клерикалов.
Такия мысли католическое духовенство оставляло про себя, в публике-жф оно ратовало за свободу преподавания, только за одну свободу. „Вы должны помочь нам завоевать згу свободу, иначе вы будете действовать против собственных принципов!11 твердило оно республиканцам и свободным мыслителям. И мудрецы, в роде Валлона, „Journal des D6bats“ и Лабулэ, патриарха французского либерализма, согласились, что клерикалы правы. Точно туман застлал глаза либералам и они не заметили, что свободой, которую они желали дать всем, воспользуются одни иезуиты, что, давая клерикалам право открывать свои университеты, они пускают лисиц в курятник. Одно время казалось, что либералы понимают, какую западню устроили им клерикалы»
что они сознают, сколько бедствий вынесла Франция благодаря господству клерикалов, что силлабус столько-жф опасен для Франции, сколько опасна была для Испании инквизиция...
В решительный момент все взоры обратились па Валлона, представителя государства, приверженца галликанства, противника ультрамонтан. Все, что есть интелигентного во Франции и вообще в Европе, с лихорадочным вниманием следило за прениями в версальской. палате по вопросу о высшем образовании. По странной игре случая, от Валлона снова зависело решение вопроса: за какую сторону подаст он свой голос, за той стороной обеспечивалась победа...
Валлон колебался; начал он защитой университета отъвторжения иезуитов... но его духовник, иезуит, подал ему знакъ—и Валлон кончил сдачей цитадели. Пробормотал он что-то невнятно, на его лице появилась неопределенная, почти бессмысленная улыбка, и он отдал иезуитам Францию, государство, университет, либерализм, даже самое галликанство.
Как только фатальное слово сошло с губ Валлона, германский посланник князь Гогенлоэ, телеграфировал князю Бисмарку: „Германия может уменьшить свою армию на 500,000 человек. Ей нечего более опасаться Франции".
Поражение под Седаном, сдача Мэца были бедственными событиями для Франции, но не на-столько пагубными, как отдача высшего образования в руки иезуитов. На это событие французская буржуазия должна смотреть, как на свое Ватерлоо. Валлон, как предводитель в этом поражении, должен понести тяжкую ответственность. Он должен страдать ужасно. Он отдал своим врагам не только отечество, но и свою религию... да, он предал религию Воссюэта, он пожертвовал галликанством!
Бедный Валлон! пока он был только професором, он мог считать себя человеком справедливым, бескорыстно преданным своим убеждениям. Теперь же! Ах, зачем он рискнул на инициативу!
XV.
Валлон получил награду за смирение. Иезуиты решили, наконец, произвести закладку церкви, посвященной святому Сердцу. Собор будет воздвигнут на Монмартре, господа ствующем над Парижем, что должно служит символом победы иезуитов над французской революцией, подчинения человеческой мысли принципам Лойолы. Иезуиты смело утверждают теперь, что победа их уже обеспечена.
В основании фундамента положена гранитная глыба в 290 пудов весом. Эта глыба посвящена св. Игнатию Лойоле. В центре этой глыбы высечена камера, запирающаяся герметически. В ней поставлен сундучек, а в сундуке хрустальная трубка, покрытая толстым свинцовым листом, предназначенная для хранения протокока торжественной закладки, написанного на пергаменте. На мраморной доске и на бронзовой пластинке,—одной, прибитой к глыбе, а другой, положенной в сундучек, изображено следующее:
XVI дня июня MDCCCLXXV
В славное царствование его святейшества Пия IX в присутствии
Президента республики маршала Мак-Магона герцога Манджентского, Министра народного просвещения и исповеданий Г. Валлона Сей камень, служащий основанием перкви национальной, посвященной святому Сердцу Иисусову, благословен и положен его эминенцией, кардиналом Гибером архиепископом парижским.
Поставив имя Валлона рядом с именем папы и мои232 ганри-Александр валлон.
сеньера Гибера, иезуиты этой честью думали вознаградить его вполне за Фо, что он отдал в их руки французское юношество.
Но не превратится-ли эта высокая награда в наказание Валлону? Это скажет ему его собственное сознание.
Деятельность Валлона по вопросу-о высшем образовании также быстро сделала его непопулярным, как предложение признания республики дало ему внезапную и неожиданную для него популярность. В виду этой непопулярности Дюфор, заместивший Бюффе, не решился дать Валлону место в своем министерстве и почтенный профессор, сидя в сенате, может размышлять о суетности величия, о неблагодарности современников.
VI
ФРАНСУА ГИЗО.
Гизо, один из представителей идеи управляющей буржуазии.—Диоскуры французской буржуазии.—Оправдательная записка Гизо.—Гильотинирование Гизо-отца. — Переселение в Женеву.—Кальвинистское воспитание Франсуа Гизо.—Сюард.—Успешный дебют Гизо на житейской сцене.—Неутомимая деятельность Гизо.—Первые литературные труды Гизо.—Первая неудача Гизо.—Первый опыт оппозиции.—Женитьба Гизо.—Ройе-Коляр.—Секретарь министерства внутренних дел.—Закон о печати.—Возвращение Наполеона с Эльбы.—Отъезд Гизо в Гент,—Неудачи Гизо.—Участие Гизо в восстановлении прфвотальных судов.—Проявления кровавого фанатизма в южной Франции.—Белый террор.—Золотая посредственность.—Избирательный закон по проекту Гизо.—Безпрерывные агитация по поводу законов об избирательных правах. Отличительная черта доктринерства заключается в отсутствии принципов. —Оппозиция Гизо.—Его замечательная профессорская деятельность.—Его литературные труды.—Вторая женитьба Гизо.—Участие в революции.— Министерская деятельность Гизо.—Гизо в парижской протестантской консистории.—Уверенность Гизо в своей непогрешимости.
Умерший два года тому назад Гизо принадлежал к числу самых влиятельных и замечательных людей нашего века. Гизо получил известность, как оратор, писатель и дипломат; его имя было заметным и в политике, и в науке; он не из последних и в ряду замечательных теологов. Много лет в ряду он или сам стоял у кормила правления, или-же был доверенным лицом людей,
в руках которых находилась власть. Долгое время онъбыл признанным главой буржуазной партии но Франции,— лучше сказать, того отдела этой партии,' который носил имя либеральных консерваторов.
Общественное мнение во Франции олицетворяло в трех деятеляхъ—Люи-Филиппе, Тьере и Гизо—идею управляющей буржуазии. По обеим сторонам короля-гражданина стояли два замечательных человека,—то соперники, то товарищи, то союзники, то враги—взаимно дополнявшие один другого, как правая рука дополняет левую и наоборот; они оба были -воплощением одного и того-жф принципа, только проводимого в жизнь двумя различными направлениями: Гизо, буржуа по натуре, постоянно кидал свои взгляды в сторону древней аристократии и страстно желал вступить в её ряды; Тьер, тоже буржуа, смотрел в глаза тому общественному слою, из которого сам вышел; более всего заботился он делать угодное той жассе собственников всякого калибра, которых создала революция 1789 г. Гизо вечно слонялся подле маркизов и герцогинь, представляя собою образчик новейшего типа „буржуа-жантильома", и если сходил в более низменные сферы, то ограничивался только сферой либеральных профессий, не спускаясь, впрочем, ниже профессоров и академиков. Тьер, напротив, стремился заслужить, по всей справедливости, титул „маленького буржуа"; он водился с комфрсантами, банкирами, промышленниками, — одним словом, с представителями среднего сословия, внесенными в цензовые избирательные списки. Гизо вечно толковал о пользе знания, о непогрешимости теории; Тьер рассуждал более о практике, о практическом применении. Гизо был одержан непомерной гордостью, Тьер страдал тщеславием; Гизо проявлял не раз глубокую и горькую ненависть; Тьеръ—полнейшее безучастие. Гизо и Тьер были Диоскурами французской буржуазии; одна часть её клялась Кастором, другая Полуксом. Тьер и Гизо олицетворяли в себе французскую буржуазию, с её достоинствами и недостатками, с её добродетелями
и пороками. Один почерпал свою силу в страсти, другой— в здравом смысле; один строгий протестант, другой— вольтерьянец,—оба они невольно подчинялись влиянию католического ультрамонтанства и иезуитизма, которое обнаруживалось не только во внутреннем управлении их страною, но и во внешних отношениях руководимого ими правительства. Являясь представителями либерализма, они оба в своем управлении обнаружили самые деспотические замашки и наклонности. По правде сказать, слово „либерализмъ*, так приятно звучащее для уха, во Франции всегда было только поэтическим выражением; на практике оно применялось в такой оболочке, что всегда терялся его настоящий смысл. И Гизо и Тьер прославились как мастера скрывать истину, когда это было необходимо для их планов; только один в таких случаях всегда прибегал к философии истории и ею туманил глаза, а другой отделывался остроумными шутками и едкими сарказмами. И так ловко они умели вести дело, что даже такие пройдохи, как Фаллу, искусившийся в иезуитских интригах, никогда не в силах были поймать их. И Гизо, и Тьер, каждый в свою очередь, пользовались диктатурой, политической и интеллектуальной, и, однакож, к чему.привела Францию диктатура этих , действительно замечательных людей? И тот, и другой вечно мечтали о слиянии то того, то другого принципа, той или другой партии; желали совместить несовместимое; Гизо хотел слить старую французскую монархию с буржуазной июльской, Тьеръ—буржуазную июльскую монархию с республикой. Кончилось тем, что' еще очень недавно, во время управления пресловутого версальского национального собрания, ни одна' французская партия не в силах была проявить инициативу; каждая из них была на-столько слаба, что не могла взять первенства над другими партиями, и настолько сильна, что не допускала других первенствовать над собой. Все перемешалось и перепуталось во Франции; о принципах не было и помину. Что такое септфннат?
Чего хотели орлеанисты, представители либеральной буржуазии? Едва-ли знали об этом они сами.
Франсуа Гизо принадлежит большая дола ответственности за неурядицу, существовавшую во Франции, за неопределенность положения, за трудность остановиться на какой-нибудь окончательной правительственной форме. О деятельности Гизо мы будем следить, руководствуясь преимущественно его автобиографией, которую он написал в тиши уединения; он сам придал ей значение оправдательной записки, в ней он отвечает на многочисленные пункты обвинения; с которыми выступает против него обвинительная масть, представляемая Францией и историей. „Это история человека, который никогда никого не обманывалъ11, говорит граф Монталивье, разбирая книгу Гизо: „Memoires pour servir а 1’histoire de mon temps“. Конечно, нет никакогооснования сомневаться в искренности Гизо, и очень вероятно, что в своей книге он намеренно не исказил ни одного факта, никого не оклеветал; он даже в иных случаях отнесся к себе довольно строго. Но вопрос не в этом, а в том, мог-ли в действительности Гизо отнестись правильно к известным событиям, мог-ли он беспристрастно оценивать события и факты, когда люди, помогавшие ему совершать их, находятся еще в живых, когда принципы, которыми он руководствовался всю свою жизнь, слишком очевидно оказались несостоятельными? Мог-ли поэтому Гизо относиться беспристрастно к людям и событиям?
L
„Я родился протестантом и буржуа11, говорит Гизо в своих „Запискахъ11. Этими словами характеризуется вся его жизнь. Он родился в Ниме,—городе, который всегда отличался резкостью своих убеждений и был разделен на две враждебные партии: католиков, питающих смертелъную ненависть к протестантам, и протестантов, ненавидящих католиков; вражда между этими партиями тянется уже целых три столетия; спор между ними часто доходил до ножей, о примирении-жф никогда не было и помину. Католики и протестанты в Ниме составляют какъбы две различные враждебные расы, как-бы два народа, находящихся в беспрерывной войне. Каждая семья имеет свои воспоминания, в которых борьба, мужество, несчастие и месть играют очень важную роль; эти воспоминания передаются из рода в род и, благодаря этому, в Ниме соперничество и ненависть между враждующими партиями очень мало уменьшились даже в настоящее время, а в момент рождения Гизо они были почти так-же сильны, как и при самом начале враждебных столкновений. Большинство населения исповедует, конечно, католицизм; протестантское меньшинство не раз подвергалось опасности совершенного истребления и, по всей вероятности, испытало бы эту участь, если-бы каждый раз в решительную минуту не являлись к нему на помощь обитатели поселений в севенских горах, известные своим геройским сопротивлением при Людовике XIV*, когда против них были посланы массы войск для обращения их в католичество. Каждый раз, когда нимские католики угрожали своим согражданам-протестантам, поднимались горцы и объявляли, что если католики осмелятся тронуть их нимских единоверцев, они перебьют католиков. Уверенность в том, что они непременно исполнят свою угрозу, была так сильна, что нимские католики смирялись. Благодаря такой решительности горцев, нимские протестанты избежали поголовного истребления; правда, их все-таки нередко убивали, но всегда по одиночке; за то оскорбляли их при всяком удобном случае. Протестанты тоже не оставались в долгу и, в свою очередь нападали на католиков, когда чувствовали себя сильнее их. Понятно, что католики, пользуясь своею численностию, чаще одерживали верх над протестантами, чем протестанты над ними.
Население Нина, так резко разделенное по вопросам религиозным, каждый раз, когда политические тенденции становились господствующими, разделялось и в политическом отношении, т. е. католики следовали одним политическим убеждениям, протестанты держались других. Так теперь в Ниме существуют только легитимисты и республиканцы; тридцать лет тому назад население принадлежало или к партии легитимистов или к партии орлеанистов; во время первой революции одни причисляли себя к роялистам, другие заявляли, что они преданы душой национальному конвенту; людей, примиряющихся с тем или другим компромиссом, в Ниме почти не существовало. Отец Гизо, замечательный адвокат, принадлежал к старинной гугенотской фамилии, вынесшей массу оскорблений от католиков и имевшей много причин к неудовольствию на правительство, которое, во всех столкновениях враждебных партий, всегда поддерживало католиков, хотя-бы те были кругом виноваты, и обвиняло и наказывало совершенно правых протестантов. При таком настроении, Гизо, естественно, пристал к революции. Но как истый уроженец Нима, он в первый год революции, приняв новые идеи и признав их последним словом, остановился на этом и знать не хотел дальнейших событий. Между тем монтаньяры прислали в Ним своего комиссара: Гизо на первых-же порах столкнулся с ним; несмотря на увещания своих друзей, желавших примирить его с комиссаром, упрямый Гизо стоял на своем. Кончилось, конечно, тем, что победа осталась за Сильнейшим; в апреле 1794 года Гизо был гильотинирован.
Гизо-сын ничего ве говорит о том, имел-ли на него влияние отец, однакож несомненно, что влияние этосущфст» вовало; Франсуа Гизо во всю свою жизнь старался следовать той идее, за которую погиб его отец: он всегда желал примирить старую, до-революционную французскую монархию с парламентарной монархией, составлявшей продукт революции. Гизо-отец, много лет живший при господстве стаGoogle
paro порядка, желал, чтобы сохранились главные основания его; но, припоминая все несчастия, которым подвергалась его семья и единоверцы, он требовал, чтобы некоторые идеи, выработанные революцией и направленные в уничтожению этих злоупотреблений, были приняты и применены на практике; он желал согласовать две противоположные идеи: это согласование стало исходным пунктом его политических убеждений и он так твердо следовал им, что сложил за них голову на эшафоте. Гизо-сын разделял убеждений своего отца,—конечно, несколько в иной форме, потому что время, когда он действовал, было несколько иное, но основание их было то-жф самое. Франсуа Гизо, правда, не погиб за них на эшафоте, но погубил ту самую буржуазную монархию, для утверждения которой во Франции он посвятил всю свою жизнь.
Франсуа было семь лет от роду, когда погиб его отец. В этом возрасте впечатления довольно сильны, и неудивительно, что смерть отца глубоко врезалась в память ребенка, и он тогда-жф дал слово следовать убеждениям человека, которого считал мучеником, пострадавшим за свои совершенно справедливые и направленные к счастию родины убеждения. Мать Франсуа, женщина энергическая, развитая, с сильным характером, оставшись вдовою, не упала духом. Она решилась посвятить свою жизнь воспитанию' детей. Она уехала в Женеву. Здесь она принялась за воспитание своих двух сыновей в самом строгом кальвинистском духе. Из всех христианских исповеданий кальвинизм ближе всего подходит к юдаизму по строгому и тщательному исполнению внешних религиозных обрядов. Кальвинистам предписывается несколько раз в день молиться в домахъ—и это предписание строго выполняется; каждый кальвинист обязан ежедневно читать библию—он неуклонно исполняет и это постановление; в воскресные и праздничные дни он непременно выслушивает проповедь своего пастора. Мы как-бы видим перед собой эту суровую женщину, когда она, одетая вся в черном, раскры
вает библию и твердым, страстным голосом, в котором однакож, по временам слышится дрожь, читает из неё отрывки своему маленькому сыну. Какое поразительное влияние должна была производить на него эта сильная женщина, одержимая фанатизмом! Как глубоко должны были западать в его ум, полные горькой иронии, слова её, когда она твердила ему, что они изгнаны из милого отечества людьми,, которые готовят своей стране гибель! её наставления, её советы пали не на бесплодную почву, и мальчик, став юношей, не забыл их; они не испарились из его памяти и тогда, когда юноша превратился в сильного мужчину.
Хотя вдова Гизо, живя в Женеве, и не терпела нищеты, однакож ей приходилось иногда временно испытывать материальные затруднения. её достатки были не велики, она не могла роскошничать и должна была жить очень экономно, чтобы иметь возможность воспитывать в школе двух своих детей: Франсуа и Жан-Жака. Впрочем, Франсуа едвали был когда-нибудь ребенком: в десять лет его можно было уже считать весьма рассудительным маленьким молодым человеком; по своей акуратности, ревности к занятиям он служил примером для своих товарищей. Кроме общих предметов, входивших в курс школы, в которых он оказал большие успехи, Гизо с жаром принялся за изучение английского и немецкого языков, которым в то время обучались очень немногие иностранцы. „Философия и немецкий язык были моими любимыми предметами изучения, говорит Гизо:—Канта, Клопштока, Гердера и Шиллера я читал чаще, чем Кондильяка и Вольтера". Вероятно, благодаря этому пристрастию к немецкой литературе, Гизо воспитал в себе характер, манеры и вкусы, в котЪрых было очень* мало французского: своими достоинствами и недостатками он скорее напоминал переселенца из какойнибудь чужой страны. Протестант по рождению, женевец по воспитанию, напитанный английскими и немецкими идеями он всегда казался иностранцем во Франции, составляя коитраст с Тьером, бесспорно олицетворяющим собою истинный французский тип.
Семнадцати лет Франсуа Гизо приехал в Париж для изучения права. Благодаря рекомендательным письмам, которыми об запасся в Женеве, Гизо был принят в дом швейцарского посла при французском правительстве, Стапфера, в качестве воспитателя детей. Стапфер полюбил юного наставника своих детей и ввел его в дом академика Сюарда, у которого два раза в неделю собиралось большое избранное общество; здесь соединялись ученые, писатели и просто светские люди, старики и молодые, французы и иностранцы, члены правительства и члены оппозиции. По словам Гизо, ни один из гостей, входя в этот дом, никогда не помышлял, что здесь он найдет себе протекцию, которая обеспечит ему успех на жизненном поприще. Позволительно сомневаться в этих словах, по крайней мере, относительно самого Гизо, одержимого страшным честолюбием. В этом доме он нашел сильную протекцию, обеспечившую ему успех в его жизненной карьере. Здесь он встретился с Фонтаном, ректором университета, и Ройе-Коляром, будущим главою доктринеров, которые стали покровителями Гизо и устроили ему карьеру. Здесь-же Гизо познакомился с своими будущими покровительницами, г-жами Римфор, Ремюза и Гудело; здесь он встретился с девицей Полиной де-Мелан, ставшей впоследствии его первой женой. В доме Сюарда Гизо сошелся с очень влиятельным человеком того времени аббатом Мореле, а также с Шатобрианом, Буфлером и знаменитым Лагранжем.
Приняв Гизо в свой дом, Сюард гостеприимно открыл ему столбцы своей газеты „Publiciste"; он познакомил его с избраннейшим парижским обществом того времени; наконец, он всегда давал ему самые искренние советы, благодаря которым Гизо избежал многих неприятностей и разочарований, столь обыкновенных в начале деятельности каждого молодого человека.
В литературе Гизо дебютировал восторженной апологией Полтжчесхие деятеля, ч 16
GooqIc
сочинению Шатобриана „Ъев Martyre которому он написал письмо в стихахъ—его единственное стихотворное произведение, которое он сам считал грехом своей юности.
С характеризующей его ревностью к труду, Гизо очень много работал, не отказываясь даже от таких работ, к которым он был менее всего'подготовлен. Так он напечатал брошюру „Etudes sur les Beaux Arts**, в которой отдает отчет о художественной выставке 1810 года. Видно было, что молодой критик хорошо подготовил себя чтением известных в то время авторов к написанию этого отчета, но точно также нельзя было не заметить, что сам он малопонимает толку в живописи.
Вскоре после этого один издатель-книгопродавец предложил Гизо пересмотр издаваемого им „Лексикона французских синонимовъ**, имевшего уже своим предшественником издание Жирара и Бове, что чрезвычайно облегчало работу. В то-же время Гизо написал предисловие к переводу гиббоновской „Истории упадка и гибели римской империи**, в котором он первый раз провел свои идеи насчет происхождения цивилизации в Европе, явившейся в более обработанном виде в его последующих сочинениях.
Гизе работал день и ночь, ни одного часа не проводил он в бездействии; его поддерживало желание своими трудами заслужить известность, получить место на ряду с людьми, пользующими властью и влиянием. В то-же время он не забывал посещать салоны своих покровителей и покровительниц.
Мало-по-малу он сделал себе имя, постепенно, шаг-зашагом, он приобретал все большее и большее значение.
Когда ему исполнилось двадцать четыре года, Гизо решился попытать счастия на служебном поприще; он захотел получить место в государственном совете. Г-жа Ремюза поехала сама просить министра иностранных дел, герцога Бассано, об определении Гизо. Министр обещал исполнить желание своей приятельницы и представил императору к подписи приказ о зачислении Гизо на службу. Наполеон I с большим разбором утверждал назначения в государственный совет. Он приказал, чтобы Гизо дали пробную работу, и только в таком случае, если она будет удовлетворительна, приняли-бы его на службу. В то время французское правительство завело длинную переписку с Англией о размене пленных. Наполеон приказал поручить Гизо составление записки по этому делу. Гизо, предполагая, что французское правительство действительно желает разменяться пленными, именно в этом смысле написал свою записку; он выразил мнение о необходимости скорейшего обмена. Наполеон почему-то держался противоположного мнения; он нашел записку Гизо мало обдуманной и плохо составленной. Конечно, после такого заключения императора, Гизо не был принят наслужбу.
В горе от этой первой неудачи его утешил Фонтан, ректор университета. Он назначил Гизо сначала доцентом, а потом профессором на кафедру новой истории.'
В своих .Запискахъ" Гизо приподносить себе похвальное слово за обнаруженный им пример гражданской доблести, которая заключалась в том, что свою первую лекцию он не обратил, по примеру других профессоров, в похвальное слово тогдашнему могущественному повелителю Франции. Но эта доблесть значительно умалится, если мы скажем, что лекция Гизо не была напечатана,—следовательно, она была известна очень немногим и на нее не обратили никакого внимания. К тому-же императору и его правительству в то время было не до лекций. Наполеон .толькочто возвратился во Францию после бедственного похода в Россию, где погибла почти вся великая армия. Наполеон понимал, что чрез несколько месяцев ему придется сражаться со всей Европой, а для этого необходимо вновь организовать армию.* Кроме этой заботы, Наполеона беспокоил оэ1в*С.ОО£ИС
заговор Малье. При таких условиях мог-ли Наполеонъобратить внимание, что несчастливый кандидат в чиновники, юный професор не произнес официальной похвалы в своей первой лекции, которую он читал нескольким десяткам студентов? И сам Гизо позаботился гарантировать себя от могущей обрушиться на него официальной грозы. Он сам говорит, что о своем смелом проекте сообщил Фонтану, прося его совета. „Делайте, как хотите, отвечал ректор.—В случае надобности, я вас защищу “. Во время царствования Людовика XVIII вспомнили об этой лекции;, похвалам мужеству Гизо не было конца и его друзья прог возгласили, что „он выказал античную добродетель, достойную героев Плутарха".
Как только Гизо материально устроился, т. ф. стал получать определенное содержание из сумм государственнагоказначейства, он начал подумывать о женитьбе. В этом, деле он поступил с Изумительно-тонким рассчетом, решился на смелый шаг,—прибавим, самый смелый и самый выгодный для него шаг в жизни. Хотя у него была уже значительная протекция, но он захотел обеспечить за собой еще более значительную, и для того, имея двадцать пятьлет от роду, женился на тридцати-дфвятилетней девице Полине де-Мелан. Она зарабатывала себе средства к жизни участием в газете „Publiciste" и изданием крошечныхъкнижек для детей. Гизо предчувствовал, что этот брак более, чем что-либо другое, поможет ему в будущем устроить свою карьеру. Девица де-Мелан, по праву своего происхождения, имела вход в салоны роялистов, в то время занимавшихся заговорами, впрочем совершенно невинного свойства. Введенный в эти салоны своей супругой, молодой журналист и професор Гизо был принят с распростертыми объятиями и посвящен во все планы и затеи
невинной оппозиции. Вскоре он сделался самым видным лицом в главном штабе роялистской партии, где, по его словам, было очень мало людей развитых и еще меньше деловых, способных уяснить себе настоящее положение вещей; люДей-же инициативы и вовсе не было'.
Сходясь с этой партией тогдашней оппозиции, составляй шей заговоры, Гизо очень хорошо знал, что не рискует попасть в немилость. Наполеон не трогал роялистов, которых называл „идеологами". Он не опасался их и своими действительными противниками, с которыми приходилось ему считаться, Он признавал искренних республиканцев, в особенности якобинцев, своих бывших товарищей. Наполеон, напротив, даже ласкал роялистов, добиваясь, чтобы представители древних фамилий окружали его трон. Попав в салоны роялистов, находящихся в оппозиции, Гизо скорее мог рассчитывать на получение видного места в администрации; теперь от него уже не потрфбовали-бы представления записки, чтобы из неё заключить о пригодности или негодности его для государственной службы. Можно утвердительно сказать, что если-бы Наполеон не был побежден и продолжал мирно царствовать, Гизо долучил-бы при нем министерский портфель.
Сделаем небольшое отступление и скажем несколько слов о главе партии доктринеров, Ройе-Коляре, бесспорно имевшем большое влияние на Гизо. Ройе-Коляр принадлежит к числу тех ложных героев Плутарха, которым победоносная партия воздвигает статуи, а толпа в своей простоте и наивности рукоплещет и увенчивает лаврами. Искренний и прямой по наружности, но в сущности скрытный, лукавый и эгоист, философ и янсейист Ровэ-Коляр, выказывая преданность директории и Наполеону I и получая от них выгодные и почетные места, втайне строил про
тив них ковы и из-за угла подставлял им ногу. Он съумел на-стольво войти в милость в Наполеону, что император сделал его деканом парижского факультета и нередко советовался с ним. Между тем Ройе-Коляр был душою агитации против Наполеона, хотя так ловко вел дело, что ни Наполеон, ни его приближенные не могли подозревать этого и постоянно считали Ройе-Коляра своим доброжелателем. Гизо, которому хорошо была известна двойная игра его учителя, не находил в его поведении ничего* достойного порицания? Напротив, он наделяетъего всеми человеческими добродетелями и находит в нем только один недостатокъ—что он „слишком занят собой*.
И Ройе-Коляр, в свою очередь, ценил Гизо. Раз, в легитимистском клубе в улице Клиши, Гизо слишком горячо заспорил по какому-то политическому вопросу.
— Браво! мой юный друг, сказал Ройе-Коляр;—предрекаю вам, вы пойдете далеко! У вас есть недостатки, несравненно более пригодные для достижения карьеры, чем самые высокие достоинства; вы обладаете суровой, беспощадной логикой и честолюбием, подстрекаемым гордостью; притом вы хладнокровны и спокойны. Повторяю, вы пойдете далеко.
— Должен-ли я принять ваш комплимент за оскорбление? спросил Гизо.
— Что вы! я искренно хвалю вас. Надобно желать, чтобы все политические люди выливались по вашему образцу. Холодный рассудок и как можно меньше сердца!
Действительно, Ройе-Коляр не шутил. Когда кораль Людовик ХѴШ с помощью иностранцев взошел на французский престолъ' в 1814 году, Ройе-Коляр уговорил его назначить Гизо старшим секретарем министерства внутренних дел. Это было важное место в то время—может быть, самое трудное в администрации; от старшего секретаря требовалось развитие, инициатива и знание дела; на нем лежала большая ответственность. Франсуа Гизо было всего 27 лет от роду, когда его поставили на этот трудный
лост. Между королем и ним был только один посредник, министр внутренних дел, аббат Монтескью, простодушный добряк.
II.
,Когда Людовик XVIII вступил во Францию с хартией в руках, я,человек новый, не почувствовал ни раздражения, ни унижения от того, что нам приходилось пользоваться нашими правами и защищать нашу свободу под предводительством старой расы французских королей, при содействии всех французов, дворян и буржуа, хотя старинное соперничество между ними все еще некоторое время составляло источник недоверия и агитации11...
В таких скромных выражениях Гизо рассказывает в своих .Запискахъ** о своем назначении на один из ответственнейших административных постов. рассказ его о важнейших событиях того времени холоден, точно Франция не пережила тогда массы бедствий, быстро сменявшихся одно другим, точно смена Наполеона I Людовиком XVIII произошла путем мирным, преемственным, точно от этой перемены не произошло никаких других перемен. Далее, для Гизо вся французская нация заключалась только в двух первенствующих сословиях; огромную массу, большинство французской нации, нфжелавшфф примириться с реставрацией, он считает как-бы несуществующей; до её нужд и желаний ему не было никакого дела. Между тем, он самъже проговаривается, что .только классы просвещенные и достаточные встретили с сочувствием возвращение Бурбонов; остальная-же масса, под влиянием революционных воспоминаний, оставалась холодна и относилась к нему враждебно “. И дальнейшая политическая деятельность Гизо очевидно доказала, что он взял себе за правило игнорировать народную массу, не обращать никакого внимания на её нужды и потребности.
Поэтому, пользуясь „Записками" Гизо, не надо забывать, что язык их условный, вполне понятный только для посвященных; известные выражения, им употребляемые, надобно понимать не в прямом смцсле, а придавать им то значение, какое придавал им сам автор. Когда он говорит: „Франция", следует понимать только „известные классы общества"; когда он употребляет слово „справедливость", знайте что оно означает „интересы буржуазии". К его сочинению необходимо иметь ключ, как-бы к шифрованной депеше. Только при таком способе чтения, его „Записки" становятся поучительными, хотя в сущности они скучны и отличаются неполнотой. Впрочем „Записки", несмотря на их недостатки, могут принести пользу тем, кто съумефт ими пользоваться.
Гизо уверен, что он принял предложенное ему место с целью „защищать права и свободу французского народа". И, действительно, первым шагом его на новом поприще было представление проекта закона о свободе печати, по словам его, „самого справедливого и неотъемлемого из всех видов свободы". Но в то-же время он нашел нужным сделать дополнение к своему проекту, „в видах гарантии общества от неуспокоившихся еще раздражений и волнений, произведенных революцией". Этим дополнением, правда, ограничивалась свобода прессы, но Гизо утешал, что эта мера временная, и когда страсти окончательно улягутся, можно будет уничтожить это дополнение". Я всегда сочувствовал свободе прессы, говорит в другом месте Гизо,—но обстоятельства вынуждали меня прибегать к репрессивным законамъ".
Пособником и руководителем Гизо, при издании закона о печати, был его знаменитый учитель Ройе-Коляр, в то время главный директор прессы и книжной торговли. И Гизо, и Ройе-Коляр заседали в комитете цензуры, в котором председателем был монсеньер Фрфйсино, епископ Гермополиса.
Таким образом, первым актом правительственной де
ятельности журналиста Гизо был закон, направленный против его бывших товарищей; он как-бы оттолкнул лестницу, по которой сам взобрался на вершину власти, из боязни, чтобы другие его товарищи не последовали его примеру. Замечательно, что противник Гизо, Тьер также издал закон для обуздания своих друзей-журналистов, принявших сторону парламентской оппозиции, которой не терпел Тьер.
Закон Гизо о прессе и восстановление цензуры послужили началом множества мер, принятых министерством внутренних дел, душою которого был Гизо, например, циркуляр о праздновании воскресенья, о вмешательстве полиции, безнаказанность оскорблений армии, распоряжения об отчуждении имуществ, принадлежавших до революции дворянству и духовенству и конфискованных во время революции и пр. Подобные меры, конечно вызвали раздражение и неудовольствие. Наполеон, с острова Эльбы зорко следил за всеми действиями правительства, он высадился на французский берег и через двадцать дней занял трон,' «нова покинутый Бурбонами, при восторженных восклицаниях армии и выражениях сочувствия всеми недовольными бурбонским правительством. Либералы, так недавно еще рассчитывавшие, что Бурбоны, наученные горьким опытом, поймут свою задачу, теперь преклонились перед гением солдата, который если и не поощрял свободу, то, по крайней мере, не прибегал к мерам, решительно антипатичным французам, которые пережили революцию. Либералы поняли теперь, что такие люди, как Гизо и Ройе-Коляр, мудрые на университетской кафедре, могут оказываться несостоятельными, как политические деятели. К несчастью, они скоро забыли об этом и впоследствии снова отдали судьбу Франции в руки Гизо.
Масса французского рарода, безучастно следившая за реакционными попытками Людовика XVIII, так-же безучастно встретила и возвращение Наполеона, что несомненно должно было привести к поражению при Ватерлоо. Сам Наполеонъ
сказал: „с какой легкостью Франция допустила меня дойти до Парижа, с таким-же хладнокровием смотрела на удаление Бурбоновъ". Эта-то легкость, которая происходила от безучастия, и послужила причиной гибели Наполеона.
ИП.
По возвращении „тирана" Гизо подал прошение об увольнении его от должности старшего секретаря министерства внутренних дел. Он занял прежнюю свою кафедру професора новой истории, так-как, занимая административную должность, он в то-жф время оставался в университете.. Своей отставкой он хотел показать верность Бурбонскому дому. Не так действовал его брат Жан-Жак, принятый по протекции Франсуа, на службу в министерство внутренних дел начальником отделения. Жан-Жак мужественно остался восседать на своем кресле и при воцарении Наполеона. Действовал-ли он по совету брата или распорядился самостоятельно—неизвестно. Однакожь, можно предполагать, что младший Гизо остался на службе императора на тот случай, что фсли-бы дело Наполеона выгорело, то старший Гизо через несколько времени мог-бы снова занять место в администрации, ссылаясь на то, что он вышел в отставку по каким нибудь чисто-семейным соображениям, а не ради политического принципа. Доказательство представлялось в ревностном исполнении служебных обязанностей младшим братом, как известно, находившимся в полном подчинении у старшего. Но этот план не удался, потому-что Наполеон, не доверяя вообще фамилии Гизо, через несколько дней уволил от службы и. Жан-Жака.
Вскоре после увольнения брата, Франсуа Гизо 23 мая оставил свою кафедру новой истории и Париж и отправился в Гент к Людовику ХѴПИ, вокруг которого в то время
собралось много французов, строгих легитимистов. Гизо рассчитал совершенно верно. Наполеону почти невозможно было удержаться на троне, хотя он достиг его без всяких затруднений, — следовательно, реставрация была неизбежна, и те, кто остался верен королю, моглн смело рассчитывать на хорошие должности. Некоторые из самых ревностных легитимистов, например, ПИатобриан, упрекнули Гизо, что он слишком поздно засвидетельствовал свою верность королю... В свою защиту Гизо наговорил очень много; он утверждал, что оставался в Париже с целью возбудить умы против похитителя престола, Бонапарта, что он продолжал служить своему законному монарху и уехал потому, что все уже готово для свержения тирана. Ему поверили и поручили руководить официальной газетой лфгитишстской партии—„Гентским Монитеромъ**. Газета заговорила так резко и таким вызывающим тоном, что благоразумнейшие из роялистов стали опасаться, как-бы эти оскорбительные статьи не повлекли за собой окончательного поражения дела легитимизма и но сделали-бы невозможным возвращение Людовика XVIII во-Францию даже после победы войск союзников. Благоразумные умолили Людовика ХѴШ передать заведывание делом пропаганды во Франции Талейрану, тем более, что Гизо ручался в верности королю графа Молэ, „который поступил снова на службу к Наполеону I только в интересах Людовика ХѴШ; пользуясь доверенностью императора, Молэ, естественно, мог принести самую существенную пользу делу восстановления законной монархии11. После этого Гизо на время отошел на второй план.
Когда, во время знаменитого заседания палаты 25 ноября 1840 года, сотня депутатов кричала: „он был в Генте... он был в Генте...**, Гизо становившийся высокомернее, чем более его оскорбляли, побледнев от злости и, голосом, шипящим от гнева, ответил: „Да, я был в Генте!.. ** На этот раз гнев заглушил в нем всякую осто* рожность; не размышляя, какое оружие он дает в руки своим противникам, он продолжал: „да, я был в Ген*
те; я приехал туда в конце мая, когда для всякого разумного человека уже не могло быть сомнения... когда стало очевидным, что дом Бурбонов снова будет призван царствовать во Франции..." Это неосторожное признание вызвало шумные иронические возгласы и рукоплескания.
IV.
Поражение при Затерло открыло путь союзникам во Францию. Вместе с ними вошли Людовик XVIII и его гентский двор. Въ'своих „Заметкахъ** Гизо как-бы старается избежать необходимости говорить об Зтом периоде своей жизни: он скупится на слова и излагает крайне сухо, точно кроме интриг, которыми занимались окружающие короля и о которых несколько более подробно повествует Гизо, не было никаких других событий. Можно подумать, что его нисколько не трогали несчастия страны, потерпевшей страшное поражение. Нельзя-же полагать, что Гизо вполне соглашался с отчетом о ватерлоском сражении, напечатанном в „Гентском Монитере**, между тем он не рискнул сказать ни одного слова против этой статьи, вызвавшей негодование во Франции. „Подонки нации восстали против достоинства, знатности, религии, собственности... писали в „Монитере**. — Но все склонилось пред гением Велингтона, пред превосходством истинной славы над гнусной известностью. Армия Бонапарта, французская только по имени с той поры, как она стала ужасом и бичом своей нации, теперь побеждена и почти совершенно уничтожена... Эта решительная, великая победа оканчивает социальную войну...*" и т. д. Могли-ли, в самом деле, французы без негодования читать такое описание битвы, помещенное во французской газете—официальной нового правительства, когда сами победители-иностранцы отдавали должное мужеству, выказан
ному французами в этой битве, и с пафосом говорили, например, о беспримерном отступлении старой гвардии.
Как-ни старался Гизо подлаживаться под тон нового правительства, но ему, видимо, не совсем доверяли. Он не получил своего прежнего места в министерстве внутренних делъ*, его сделали старшим секретарем министерства юстиции,—следовательно, вручили ему менее важный пост. Это можно было счесть немилостию, возмездием за то, что он несколько поздно предпринял свое путешествие в Гент.
Прямое участие Гизо в мерах, принимаемых реставрацией в видах мести, достаточно для того, чтобы история отнеслась к нему с беспощадной строгостью и отвела ему место между людьми, лишенными всякого гражданского мужества, которые, из боязни поуерять хотя частицу выгод из своего вполне обеспеченного положения, готовы утверждать своим согласием меры против которых возмущается их совесть и которые противоречат их собственным убеждениям. В качестве фактотума в министерстве юстиции, Гизо не только не противился восстановлению „прфвотальных судовъ", но, вместо с Ройэ-Коляром, был защитником этого учреждения, наполнившего Францию ужасом и трауром. Палата, с страстным единодушием, боль, шинством 290 голосов против 10, приняла представленный ей проект нового закона. Мало того, опасаясь, что король, по мягкости своего характера, будет часто пользоваться предоставленным ему правом , помилования, палата до
крайности ограничила это право, несмотря на горячую за щиту его одним из самых крайних роялистов, Гидом де-Невилем. Жажда мщения до того была сильна, что всякое, даже самое осторожное напоминание о гуманности признавалось преступлением, хотя-бы о ней напоминал одинъ
из самых видных представителей, самой партии победителей.
Что-же представляли собой эти „превотальные суды*, о местановлении которых хлопотали такие люди, как Гизо и Ройэ-Коляр?—Поставление целой нации вне закона и отдача судьбы каждого гражданина на произвол учреждения, которое в своих приговорах руководствовалось не законом, а только голосом мщения и ненависти. Военные комиссии разъезжали по всей стране, творя суд и расправу. Суда впрочем, не было, расправа-же применялась в самых широких размерах. Всякий, кого считали подозрительным, — а попасть в этот разряд одинаково можно было и по указанию полиции, и по наветам врагов,—призывался в комиссию; для формы его допрашивали иногда просто для того только, чтобы убедиться, что призванное лицо именно то, о ком идет речь, и затем произносили приговор, в большей части случаев смертный; несчастного выводили на площадь и 12 пуль, выпущенных из солдатских ружей, кончали дело. Случалось что расстреливали разом несколько десятков человек.
Главными пособниками военных комиссий были иезуиты, работавшие неутомимо для составления списков подозрительных. Когда-же пылавшие жаждой мести католические патеры замечали, что комиссия действует нерешительно или приходится долго ожидать прибытия её в известный город, они возбуждали страсти населения до того, что обезумевшая от фанатизма масса сама расправлялась с подозрительными. На всем юге Франции во всей силе действовал закон Линча; толпа устраивала импровизированное судилище, судила всех подозрительных, не разбирая, республиканцы они или бонапартисты, или даже роялисты, но только исповедующие протестантскую веру. Во время этого так называемого ,белого террора* погибло множество протестантов которыхъ' преследовали не за политические убеждения, а только за то, что они принадлежали не к господствующей церкви. Местые власти не делали ни шагу для прекращения
этого безобразия; они оставались глухи к стонам жертв фанатической ярости; они вечно отсуствовали в то время, как совершалась дикая расправа. Оставался глух и сам молодой секретарь министерства юстиции, Гизо. На юге Франции совершались ужасы, от которых волоса становились дыбом: там истребляли либералов и протестантов, а либерал, протестант и филантроп Гизо, в уединении ’ своего кабинета, в это время размышлял над выводами Беккарии, изучал Филанджиери; он занимался исследованием вопроса о смертной казни, исписывая массу бумаги и не решаясь остановиться на каком-нибудь заключении; с юдиой стороны, ему казалось, что наступило уже время отменить смертную казнь за политические вины, с другой — его тянуло к противоположному решению. На эти размышления его навела казнь маршала неё. В нем боролся мыслитель с государственным человеком: на одну чашку весов он клал гуманность, на другую — предполагаемое обеспечение благоденствия общества; весы оставались в равновесии и -трудившийся до поту Гизо, наконец, бросил свое произведение и махнул рукой. Он закрыл глаза и на все ужасы, которыми сопровождался „белый терроръ*. Уже погибло несколько десятков тысяч человек, а жажда мести нисколько не ослаблялась.
' Если поразмыслить, что Франция втечении последних ста лет из-за политических распрей умертвила, может быть, вдвое более жертв против числа погибших во всей Европе, включая сюда и Испанию,—невольно является соображение, не прав-ли князь Бисмарк, приравнивающий французов к краснокожим,—к сиу, скальпирующим гуронов и наоборот,—и утверждающий, что жестокость составляет одну из самых видных сторон характера французской нации?
В виду того, что Франция, начиная с Варфоломеевской ночи, точно задалась желанием истреблять своих лучших, более сильных, более заметных, более энергических и твердо-убежденных граждан, напрашивается также и дру
гой вопрос: не измфльчала-ли вследствие этого нация и в физическом, и в нравственном отношениях, не поражен, ли её общественный организм бессилием и английской болезнью?
Некогда испанцы всех классов, а теперь только жители сел и деревень, по недомыслию, имели и имеют привычку кажду весну пускать себе кровь. Точно также поступает Франция: после каждой революции она выпускает из себя артериальную кровь и на её счет увеличивает венозную, чрез что болезненно ослабляет свой организм. Эти последовательные кровопускания привели теперь к тому, что её общественный организм сделался вялым и хилым и с каждым годом в ней уменьшается число людей с сильным умом и великодушным сердцем и направление общественными делами переходит в руки золотой посредственности. Эта-то „посредственность** и довела Францию до того жалкого положения, в котором она теперь находится. На всякое проявление самостоятельного мышления, на твердость убеждений, на силу характера во Франции смотрят теперь недоверчиво и „ посредственность “ всеми силами старается им противодействовать. Только себя считает она способной управлять судьбами страны. И, конечно, если свежая, здоровая кровь не оживит организма Франции, ей может угрожать участь соседней Испании.
V.
Историки буржуазного либерализма во Франции, принадлежавшие к партии буржуазных либералов, до последнего времени постоянно утверждали, что Гизо оставил министерство юстиции потому, что постоянно высказывался против реакционных мер, принимаемых в первые годы реставрации. Желая спасти репутацию своего предводителя они заставляют его играть странную роль: врача своего
собственного дела. Но Гизо сам в своих „Запискахъ" признает себя одним из главных деятелей этого периода французской истории. Он говорит, что ни одна важная мера в это время не была принята без его содействия, что он был одним из двигателей действующей машины. Читая это место в его „Запискахъ*, кажется, что он между строк говорит: „из скромности я не хочу сказать всей истины; моя роль была еще значительнее*,'— до того он пишет сдержанно, так силится затушеваться. Но гордость берет свое и он, наконец, проговаривается, сообщая следующий анекдот:
„Б мае 1818 года кто-то просил президента министров, герцога Ришелье, принять одну необходимую, по его мнению меру. „Невозможно, отвечал герцог с колкостью,—гг. Ройе-Коляр, де-Серр, Камил Журдан и Гизо не желают этого".
В период сильнейшей реакции времени реставрации, с 1815 по 1818 годы, Гизо был сделан членом государственного совета и получал от правительства несколько специальных поручений. Именно во время деятельности „превотальных судовъ" он пользовался особенным расположением управляющей партии и это расположение стало уменьшаться с того времени, как эти суды были, наконец, распущены.
С особенной гордостью Гизо говорит о своем участии в обработке проекта избирательного закона, ограничивающего до крайнего минимума число избирателей. В силу этого закона, избирательным правом могли пользоваться только богатые классы: крупные землевладельцы и буржуа. Ценз, был так высок, что один избиратель приходился на две тысячи жителей. Множество граждан с большим развитием были лишены избирательного права; много значительных интересов не имело теперь возможности посылать своего
Политические диатыа. 17
представителя в законодательное собрание страны; масса людей с консервативными убеждениями этим законом исключалась из среды консерваторов; естественно, она перешла в лагерь оппозиции. Известно, что июльскую революцию 1830 года произвела буржуазия. Она постоянно требовала понижения ценза и добилась этого после своей победы. Однакож, когда новый избирательный закон был представлен палате в царствование Люи-Филиппа, Гизо, видя, что его делу грозит гибель, составил такую сильную оппозицию против нового закона, что хотя он и был принят, но с значительными ограничениями. Затем, во все царствование ЛюиФилиппа буржуазия беспрерывно агитировала в пользу закона, понижающего избирательный ценз. Она желала распространить избирательное право на всю мелкую буржуазию, на всех собственников, так что число избирателей должно было дойти до трех ’милионов, т. е. до одной трети взрослого мужского населения Франции. Гизо считал и это сравнительно ограниченное число слишком значительным и согласился довести число избирателей только до полумилиона. Буржуазия отвечала на его упрямство революцией 1848 года. После победы революции перестали рассуждать о высоком, ограниченном и низком цензе; Ледрю-Роллен и его друзья добились принятия национальным собранием закона, дающего избирательное право всем без исключения французским гражданам, достигшим известного возраста и нелишенным гражданских прав по приговору суда.
Всеобщая подача голосов оказала самое решительное влияние на последующий ход истории Франции. Она дала результаты весьма неопределенные и даже противоположные ожиданиям её создателей, потому что масса французских избирателей пребывает в самом плачевном невежестве. Но французы сильно дорожат своим избирательным правом и всякий благоразумный политический деятель убежден теперь, что снова ввести ценз уже невозможно. Реакционное собрание 1850 года сильно урезало это право. ЛюиНаполеон Бонапарт воспользовался этой ошибкой. Обви
нив палату перед нацией и введя снова всеобщую подачу голосов, Наполеон завладел властью, которою пользовался почти 20 лет и, может быть, пользовался-бы до самой смерти, фсли-бы не вовлек Францию в бедственную войну. Решился-жф он на эту войну потому, что убедился в желании французов разумнее пользоваться своим избирательным правом и без разбора не кидаться на шею официальным кандидатам.
Настоящее версальское собрание непопулярно более всего потому, что его считают враждебно настроенным против всеобщей подачи голосов. И если, несмотря на все усилия „правительства борьбы**, нация выказывает симпатии к республиканской форме правления, то это следует приписать её убеждению, что при этой форме сохранится во всей своей силе всеобщее избирательное право.
Из того, что мы сказали о деятельности Гизо во время реставрации и о его стремлении удержать как можно более высокий избирательный ценз, можно заключить, что идеалом правительственной формы для Гизо была олигархия, и при том, если возможно, самая ограниченная.
„Все для народа, ничего посредством народа**—формула, особенно любимая Гизо. Вторая часть фразы имеет чистоолигархический смысл и составляет эссенцию доктрины, выработанной Ройе-Коляром и развитой Гизо. Но и первая половина фразы считалась пе более, как красивой фразой, людьми, которые слывут под именем доктринеров. Перечитайте массу их речей, пересмотрите брошюры и книги, ими изданные, и вы убедитесь, что дальше фразы они идти не хотели и ‘слово „народъ** понимали в самом ограниченном смысле; они выделяли из него „толпу** и старались всегдаигнорировать ее.
Но обратимся к „Запискамъ** и пусть сам Гизо объяс—
нить нам, как следует понимать его правительственную» систему, которая была самым точным выражением доктринерства.
„Министерское большинство 1816 года, говорит Гизо въсвоих „ Записках “, — составилось из двух элементов: центра—главной армии, на которую опиралась власть, и главного штаба этой армии, вскоре получившего имя „доктринеров Их вообще мало знали и клеветали на них, говоря, что они раболепствуют из-за страстной жажды получать места, в чем и видели отличительную черту характера этой партии. Между тем главная идея, одушевлявшая партию, была та, что в наше время, после многих революций, народ более всего нуждается в сильном правительстве... Эту твердую правительственную партию я охотно назову буржуазным торизмом... Доктринеры противятся как возвращению к принципам старого до-революционного режима, так и, принятию, даже чисто-умозрительному, революционных принципов... Они анти-революционеры, не становясь в то-же время ретроградами'.—Темно и неопределенно; каждому предоставляется выводить какое угодно заключение.
Вообще отсутствие каких-бы то пи было определенныхъпринципов составляет основание доктринерства. Об этом торжественно заявил доктринер из доктринеров, герцог Брольи (суп), знаменитый учредитель „правительства борьбы'. В речи .своей, произнесенной в Эврф, бывший первый министр первого министерства септфната промолвился следующими словами:
„Пуще всего, молодые люди, избегайте принциповъ'.
Доктринерство, отличающееся отсутствием определенных принципов в политике, удивительно согласуется с эклектизмом, т.-е. философией, также считающей возможным обходиться без принципов. В последние 'годы реставрации оба они, и доктринерство, и эклектизм, имели двух талантливых представителей в Сорбоце. На лекции Гизо и Кузэнь стекались массы слушателей. Оба они очаровывали и
увлекали юношество. Один, Гизо, важный и строгий; другой, Кузэн, любезный, остроумный, мягкий, сделались любимцами молодежи, которая на их лекции сходилась со всех концов Франции. Как мало истинно-здоровых элементов было в умственной пище, предлагаемой юным, впечатлительным умам этими обоими замечательными профессорами, доказали последствия. Масса их учеников, выйдя на практическую арену, начала с того, что погубила июльскую буржуазную монархию, в пользу которой, повидимому, работали их учителя; затем, или своим личным участием, или полнейшим индиферентизмом, способствовала государе ственному перевороту 2 декабря и, наконец, без особенного затруднения примирилась со второй империей и стала прислужницей бонапартизма.
Гизо, выказавший так много ревности в преследовании -всякого либерализма, который не ограничивался одними словами, в свою очередь, попал в разряд людей опасных. И его причислили в революционерам, потому что он был протестант, замечательный профессор и талантливый писатель. В то время парламент в своем ретроградном усердии перешел всякия границы; он жаждал вернуть Францию к временам Меровингов и даже, пожалуй, к эпохе мистического Фарамунда. Много раз палата восставала самым решительным образом против самого короля, иногда напоминавшего ей о существовании конституции. Людовик XVIII, вялый, безучастный, более всего любящий хорошо пообедать, не был ни злым, ни жестоким чело. веком; при всем его эгоизме, он был противником крутых мер и нередко выказывал добродушие. К тому-же у него вовсе не было охоты отправиться в третий раз в изгнание, чего он мог опасаться, если не станет удерживать от безтактных выходок крайнюю партию, во главе
которой стоял брат его, герцог д’Артуа впоследствии Карл X. Людовик XVIII часто сопротивлялся мерам, предлагаемым парламентом, но редко ему удавалось поставить на своем. Его ободрял и поддерживал сын его, наследник трона, герцог Беррийский. Но с того момента, как герцог был убит Лувелем, реакция окончательно восторжествовала и Людовик ХѴШ более не решался пользоваться своим правом вето. Парламент стал господствовать неограниченно.
Гизо, следует отдать ему справедливость, не был роялистом более, чем сам король. Далее тех уступок, которые он сделал реакции, он идти не хотел. Видя, что высшие должности мало-по-малу переходят в руки реакционеров, которые не хотят и слышать о примирении с кем или с чем-бы то ни было, Гизо понял, что скоро настанет время, когда и ему придется снова ограничиться одной профессурой. Он позволял себе иногда выражать мнение, противоречащеф взглядам и желаниям правительства; его причислили к подозрительным, и когда было решено очистить высшую администрацию от умеренных и боязливых, Гизо попал в эту категорию. Его уволили даже из государственного совета. „Жестокая враждебность, писал ему без всякой церемонии министр де-Серр,—которую вы без всякого основательного повода, в настоящее время выказываете в королевскому правительству, побудила его принять это решение1* (т. е. увольнение Гизо).
Гизо снова перешел на профессорскую кафедру, которой но могли лишить его, и с то-жф время стал выказывать явную опознцию правительству, впрочем, весьма умеренную, в роде той, какой он прославился во время Наполеона I. Он постоянно твердил о своей преданности конституции, говорил много, и даже очень много, оговариваясь всякий раз, что он держится известных границ, не выходит из рамок строгой законности и порицает только прямое уклонение правительства от законов, которые оно само клялось защищать. И действительно, нельзя быио не изумлиться ловкости, с какой он вел свое дело. С самой любезной улыбкой он вкладывал палку между ступиц колес правительственной колесницы и останавливал её ход. Ему легче, чем кому-нибудь другому, было нападать на промахи правительства: ему были известны все тайные пружины главных правительственных деятелей, так-как еще недавно он сам был их товарищем, сам действовал в их духе. И с какнм изумительным красноречием, с какой энергией он защищал теперь свободу каждого беспрепятственно выражать свое мнение, — одним словом, требовал принятия тех мер, которые сам-же еще недавно находил несвоевременнымъ* принять на практике. С особенной страстностью нападал он на министерство юстиции, которому он-же сам придал тот характер, против которого теперь восставал, и на судей, из которых большая часть ему-же была обязана своим назначением.
„Вот уже тридцать лет революции и деспотизм господствуют в нашей стране. Впродолжении этих тридцати лет, во всем, что хотя сколько-нибудь было связано с политикой, справедливости не было место. Правительства, беспрерывно сменявшие Хругь друга, получали от своих предшественников в наследство привычки и практику, от которых никак не могли отделаться. Дурная привычка примешивать политику в судебное дело служит причиной того, что власть падает при малейшем толчке. Судебная власть доведена теперь до того, что стала покорным слугою политики..." Эти совершенно справедливые слова Гизо приведены в его памфлете „Les conspirations et Иа Justice politique". Выражая это сетование, Гизо забыл, что сам он, создавая „превотальные суды", более всего способствовал укоренению того вредного начала, против которого он восстает так энергически в своей брошюре.
Лекции ГиЗо с каждым днем становились' все резче и резче; все большее и большее впечатление производили они на юношество, так-что правительство, наконец, обеспокоилось и решило прекратить их. Гизо запретили читать лекции, продолжая, кажется, выдавать профессорское содержание.
Гизо, располагая теперь свободным временем, принялся за издание исторических трудов, составивших ему громкую репутацию в науке. Прежде всего он собрал свои лекции и издал их под заглавием: „L’Histoire duGouvernement repr6sentatif en France". Эта книга составляла развитие изданной им в 1816 году брошюры nDu Gouvernement repr6sentatif en France", которая была написана по настоянию его тогдашнего министра Барбе Марбуа и служила ответом на брошюру Витроля, секретаря графа Артуа, направленную против графа Прованского, т. е. Людовика ХѴШ. Книга Гизо была первым официальным манифестом доктринерства; здесь изложено учение этой политической секты, изумляющее всех своею гибкостию и изворотливостью; это точно перчатка, сшитая на обе руки: наденешь на правую руку — сидит как следует; наденешь на левую—и так ладно; доктринерство носит саблю, заостренную с обоих концов; сегодня одной стороной оно защищает существующие учреждения; завтра—оно нападает на них, действуя всегда как указывает ему личное эгоистическое чувство. Принципов-же оно боится хуже чорта.
Вслед за манифестом своей партии Гизо издал быстро одно сочинение за другим: 1) „Les memoires relatifs а l’histoire de la revolution d’Angleterre“, 2) „Les memoires relatifs й 1’histoire de France“, 3) „La Peine de Mort“. Затем он написал предисловие и сделал примечание к сочинениям Шекспира, изданным в переводе Летурнфра, исправленном и несколько измененном Пилю, Ремюза, Гарантом и г-жею Гизо. Впоследствии, когда это первое издание все
разошлось, Гизо напечатал второе и, в видах спекуляции, подписал только одних своин именем.
Жена Гизо, имя которой мы только-что упомянули, умерла в 1827 году. Почти на смертном одре, по настоянию мужа, она приняла протестантскую веру и испустила свой дух, слушая речь Боссюэта о бессмертии души, которую ’ читал ей муж.
На следующий год Гизо женился на красавице-англичанке Элизе Дилон, племяннице его покойной жены. Говорят, что первая жена сама хлопотала перед своей смертью о втором браке своего мужа. К несчастью, вторая жена Гизо вскоре умерла, в 1833 году.
От обоих супружеств Гизо имел сына и двух дочерей, которых воспитал сам. Гизо был образцовый отец и безукоризненный супруг. В этих отношениях ему невозможно сделать ни одного упрека.
Но возвратимся к прерванной истории Гизо, как политического и ученого деятеля. Министерство Мартиньяка, получив власть, поставило себе задачей успокоит Францию. Оно постаралось сблизиться с людьми, с которыми окончательно рассорились его предшественники. Гизо снова получил место в государственном совете и дозволение читать лекции в Сорбоне. Это время было лучшим временем в жизни Гизо; его популярность возросла до высшего предела. Наивное юношество делало ему самые искренния овации, чествуя в нем защитника либерализма. Лучшие сочинения Гизо: 1) „Cours d’Histoire Moderne", 2) „Histoire generale de la Civilisation en France", 3) „Histoire generale de la Civi lisation en Europe",—составляют свод его лекций, читанных в два последние года реставрации. Конечно, теперь эти сочинения значительно устарели и покупаются только для полноты библиотеки,'но в свое время, почти пятьдесят лет тому назад, они были замечательным историческимъ
трудом, добросовестно обработанным. В свое время они сильно двинули вперед историческую науку во Франции.
VI.
Между тем Карл X пожелал произвести контр-революцию. Он поручил составить министерство Полиньяку, надеясь с помощию государственного переворота избавиться от хартии, которая ему досаждала, потому что он не умел обходиться с нею с таким удобством, как обходилось предшествовавшее ему правительство. „Анти-революционеръ* Гизо явился в это время кандидатом в палату от департамента Кальвадоса. В своем манифесте он объявил сфбя в оппозиции с существовавшей правительственной системой. „С 1820 года, пишет он,—мои политические сочинения, мои лекции достаточно популяризировали мое имя. Молодежь везде горячо отстаивала меня. Умеренные и решительные либералы одинаково стояли за меня и относились ко мне с полным доверием. Все отенки оппозиции, Лафайет и Шатобриан, Аржансон и герцог Брольи, Дюпон и Бертэн, поддерживали мою кандидатуру. Я был избран 23 января 1830 года огромным большинствомъ*.
С депутатской скамьи Гизо уже не трудно было попасть на министерскую; вопрос теперь шел только о времени когда ему вручат портфель. Свою парламентскую деятельность он начал на скамьях оппозиции. Ни разу он не подал голоса за правительство й, наконец, подписал знаменитый адрес 221-го, местами изменив его редакцию в более резком тоне.
Июльские „указы* короля вызвали революцию 1830 года. Гизо составил протест депутатов, в котором, между прочим, заявлялось о преданности протестующих королю и его августейшей династии. Это заявление Гизо поместил на всякий случай, фсли-бы затеянное ям и его товарищами дело окончилось для них неудачно.
Возбужденный народ вооружился чем попало и построил баррикады. Победа осталась за революцией. Республиканско-либеральная депутация, состоящая из Лафита, Ла’ файета, Дюпона и Одилона Барро предложила трон ЛюиФилиппу, который, приняв его, тотчас приблизил к себе Тьера и Гизо. Замечательно, что Гизо, описывая в своих „Запискахъ" это время, говорит, с сдержанным, правда, негодованием, о толпе, забывая, что на этот раз ей он был обязан министерским портфелем, точно Гизо не мог простить ей, что она одержала победу.
Затем целых восемнадцать лет Гизо был самым могущественным человеком во Франции; судьба 36 миллионов французов зависела от него и от Люи-Филиппа, который находился под его влиянием. Правительственная система Гизо была проста, как и его гений: мир во чтобы то ни стало во внешних сношениях; сосредоточение Всех сил для Подавления внутри страны всяких беспорядков и всяких проявлений неудовольствия. Науку, опыт, свое громадное влияние Гизо употребил для того, чтобы управлять как можно хуже. В основании, все его управление было безтактно, иногда нелепо; особенно вредно оно было потому, что положительно портило общество подкупами и возбуждением недоверия различных классов друг к другу. Наконец, его выходки вывели из терпения. Революция 1848 года, лишившая трона Люи-Филиппа, заставила Гизо бежать из Франции. Он переоделся в платье рабочего и в этом костюме выехал из Парижа.
Мы не рассказываем длинной истории деятельности Гизо впродолжении восемнадцатилетнего существования буржуазной монархии,—эта история слишком хорошо известна.
Безполезно также долго останавливаться и на том, что Гизо после 1848 года тщетно пытался снова выступить на
политическую арену. Когда стало очевидно, что реакция начинает усиливаться, Гизо заявил себя кандидатом в депутаты в Лизьф, но получал такое ничтожное число голосов, что поспешил поскорее стушеваться.
Несмотря на это поражение, Гизо не упал духом. Он вскоре оправился. Человек, много лет к ряду имевший власть в руках, не может примириться с положением безучастного зрителя. Убедясь, что ему не пробраться в законодательное собрание, он избрал ареной своей деятельности „Академию". Здесь он постоянно произносил оппозиционные речи против второй бонапартистской империи; содержание этих речей ясно доказывало, что он сердится на империю главным образом потому, что она находила возможным обходиться без него. Гизо стал играть в ту-же игру, в какую играл во время первой империи, т. е. в салонную оппозицию; он сыпал эпиграмами; говорил с остррожностью речи, обвиняющие империю за то, за это, а больше за ничто; писал либеральные статьи, но с оглядкой, чтобы как-нибудь не подвергнуться опасности. Конечно, такая оппозиция самого невинного свойства не могла сделать никакого вреда. Наполеон III очень хорошо понимал, что Гизо с нетерпением ждет случая, чтобы можно было, без особенного ущерба для своей оппозиционной репутации, предложить свои услуги второй империи. Он не ошибся: как только он призвал в министерство Оливье, т.-е. сделал самый крошечный шаг к либерализму, Гнзо и его друзья доктринеры поспешили примириться с бонапартизмом. Но они рассчитали неверно: не воспользовавшись выгодами власти, они понесли на себе весь стыд поражения второй империи.
После этой важной ошибки в своей жизни Гизо совершил другую, не менее важною. Орлеанские принцы обрати* лис к нему за советом, без сомнения, забыв, что он был злым гением июльской монархии. Гизо убедил их в возможности и необходимости слияния старшей линии Бурбонского дома с младшей. Известно, чем окончилось это
дело слияния и как много потеряли Орлеаны, послушав совета Гизо. Однакож, упрямый старик так и умер, не желая признать за собой ошибку; впрочем, Гизо всегда верил в свою непогрешимость.
По мере того, как Гизо старел, он все чаще и чаще обращался к религиозным вопросам и под конец своей жизни сделался самым ревностным богословом-полемизатором. Онь был вполне счастлив, председательствуя в парижской протестантской консистории. Здесь он произносил громовые речи против еретиков, выпускал манифесты, в которых разъяснял догматы протестантизма, доходил даже до отлучения от церкви. Оп, правда, не сжег на костре ни одного еретика живьем, не сжег даже ни одного изображения отлученного от церкви, но был очень доволен, когда мог читать длинные наставления разным простакам, по добродушию своему выслушивавшим с начала до конца его увещания. Мало-по-малу Гизо стал папою французских протестантов. Он взбудоражил парижскую консисторию, до него скромную и спокойную; он перенес воинственное настроение в провинциальные протестантские синоды и действовал с такой ретивостью, что в настоящее время французская протестантская церковь распалась на. два враждебные отдела: либералов и ультрамонтанов. И если они окончательно не разделились, то этим обязаны министру исповеданий, католику по вере, который .удержал их от такой меры, доказав им, что она приведет к самым печальным последствиям.
VII.
Гизо всегда был искренен; он никогда не замечал ошибки в своих действиях, но он искренно верил, что все, что. ни выходит из его рук, непременно должно быть совершенным. Отличительной чертой его характера была вера в непогрешимость своего суждения. Он был решительно неспособен понимать и ценить мнения своих противников. „Я никак не могу понять, как это находятся люди, понимающие Ламартина", писал он почти накануне 12 (24) февраля 1848 года. Что он говорил о наследнике своей власти, то самое он мог сказать обо всех, кто не разделял его убеждений. Но и в словах своих союзников, друзей и последователей он понимал только свои собственные идеи. Собственно говоря, все его самые знаменитые речи были скучными монологами, местами приправленными оскорблениями своих противников. Профессор Берсо рассказывает очень милый анекдот об одной глухой старухе, страшной спорщице. Она слышала только через слуховой рожок. В начале вечера она приставляла рожок к уху и выслушивала своих собеседников. Но как только начинался спор, она говорила громко, живо и имела привычку во время своей речи держать рожок у своего уха. Перестав говорить, она обыкновенно приставляла рожок ко рту и, следовательно, не слышала возражений своего оппонента, что, однакож, нисколько не мешало ей снова возражать. Так и Гизо; он никогда не слушал своих противников и, возражая им, обыкновенно излагал только свои собственные теории, оставляя без внимания их доводы и доказательства, игнорируя факты, очевидность которых была для всед, кроме его одного, вполне неоспорима.
Ламартин превосходно понимал Гизо. „Уверенность в самом себе и презрение к толпе, говорит Ламартин, —
г
вот основные качества Гизо. Он много читал, много занимался историей и питал пристрастие к сильным драмам... Чем дольше он говорил, тем голос его становился громче и явственнее... Он любил возбуждать бурю в палате. Он дерако и с угрозами относился к обвинениям противников, уверенный, что в палате защитит его большинство, слепо следующее за ним, а вне палаты его покроют собой монархия и армия*.
„Он погрузится в море с камнем на шее вполне убежденный, что не потонетъ*, говорит Корменен про Гизо.
„Записки* Гизо, скучные, монотонные, утомительные, написанные тяжелым слогом, чрезвычайно любопытны для изучения, как образец, до чего может доходить, культ себе самому. Во всех восьми томах Гизо доказывает, что в том и другом, и третьем, и во всяком случае он. был прав, а все прочие виноваты; он приводит тому самые пространные доказательства. Доказывая, что он поступал благородно и разумно, оставаясь анти-революционером, а что бедный Карл X действовал весьма неразумно, сделавшись контр-революционером, Гизо не замечает, в какие он впадает противоречия. Одно и то-же действие знаменует мудрость в нем и безумие в другом. И чем яснее противоречие в его действиях, тем большую похва* лу он воздает сам себе. Он придает громадное знача. ние своим „Запискамъ*, он любуется ими, он как-бы хочет сказать: „здесь ищите мудрость*. В каждой странице его „Записокъ* виднеется самодовольство, с которым он как-бы хочет сказать: „я есть я. подобного мне вы едвали найдете*.
VII.
ЭДГАР КИНЭ.
Родина Эдгара Кинэ.—Влияние местной природы на характер произведений Кинэ.—Его отец.—Воспитание Кинэ»—Увлечение немецкою наукою.—Кинэ в Германии.—Путешествие его в Грецию.—Поэмы Кинэ.—Фанатическое поклонение Наполеону L—Печальные последствия этого фанатизма для Франции —Успехи Кинэ на университетской кафедре.—Благотворное влияние на него Мишле.—Борьба Кинэ с иезуитами и ультрамонтанством.—Кинэ депутат.—Кинэ полковник.—Кинэ изгнанник.—Эпопея „Мерлен Чародей®.—Ея достоинства.—Рыцарство.—Изнанка истории средних веков,—Возрождение. — Прием сделанный „Мерлену®. — Исторические труда Кинэ.—Участие Кинэ в женевском конгресе „Мира и свободы®.— Возвращение Кинэ во Францию.
I.
Эдгар Кинэ, бесспорно один из замечательных французских ученых и публицистов. Он был известен не в одной Франции. Большая часть его произведений переведены на многие из европейских языков. Полное собрание его сочинений издано в двадцати томах. Как професор он читал лекции во Франции и в Швейцарии. На его публичные лекции в Лондоне стекались массы слушателей. Не говоря уже о французской литературе, в английской и немецкой литературах существуют весьма обстоятельные разборы произведений французского ученого. Русская читающая
публика также знакома с именем Кинэ, хотя, правду сказать, у нас , имеется очень мало переводов его произведений и еще менее статей, посвященных их анализу.
Эдгар Кинэ родился в 1803 году в Бурге, в энском * департаменте, в котором рядом с довольно значительными возвышенностями лежат обширные болотистые пространства. С одной стороны тянется хребет Юры, с другой идут топи; горные долины сменяются широкими равнинами, прорезанными большими прудами. В этой местности путешественник на каждом шагу встречает великолепные пейзажи, составляющие находку для поэтов и живописцев. В произведениях Кинэ отражается эта величественная, разнохарактерная природа, под впечатлением которой он взрос. В своей поэме „Чародей Мерленъ", Кинэ в следующих выражениях описывает природу своей родины:
„Вообрази себе непроницаемые леса, перерезанные обширными прудами, в которых отражается пурпуром заходядящее солнце. На востоке, через лье виднеется гора, правда, еще не очень высокая, но чем далее, гора становится все выше и выше и, наконец, открывается подножие девственных Альп с их ледяным покровом. Между горой ' и лесом тянется равнина, усеянная круглыми вышлифованными голышами, которыми играет Мерлен с своими товарищами на своем зеленом лужке, на местном деревенском наречии и теперь еще зовущемся rOpau. Вокруг мир и тишина; все здесь спокойно и таинственно. Сколько раз в мае месяце я слышал в кустах шиповника, дрока или дикого желтофиоля разговор Мерлена и Вивиана, ведущийся шепотом. Я-бы мог указать тебе тысячу тропинок, -протоптанных их шагами, теперь оставленных, заросших мелкой Tpasqfi и папоротникомъ11...
Нимфы гор, нимфы прудов, демоны лихорадки—вот феи, окружавшие колыбель новорожденного Эдгара Кинэ; они постоянно носились в его воображении, наполняли его фантазию. Сказки, слышанные в детстве и дикий пейзаж окружающей местности произвели такое сильное впечатление на
Полжткчеохие деятеля. 18
ум Кинэ, что они, как мы уже заметили, отразились в его произведениях, и не только в таких, как „Мерленъ\ „Наполеонъ**, „Агасверъ**, в создании которых в значительной доле участвовало воображение, но даже в его исторических и философских трудах. Все лица, действующие в его произведениях, нарисованы смело, широкой кистью, все они одарены сильным телосложением, замечательными способностями; при всем том они как-бы застланы волнующимся туманом, который, рассееваясь и принимая различные размеры и положения, дает беспрестанно изменяющиеся формы очертаниям фигур. Сквозь этот туман блестит временами солнце и лучи его то ослепляют и жгут, то нежат и ласкают. Затем туман снова сгущается, но чрез его покров все-таки проскальзывает слабый свет, то сероватый, то окрашенный, смотря по обстоятельствамъ* данного момента. Каски и оружие блестят серебристым отливом; оранжевые лучи отражаются в сероватой поверхности пруда и т. д. Везде противоположение скалы и тумана, величественные массы гранита рядом с грязными, тинистыми топями. Неопределенные воздушнця формы носятся беспорядочно вокруг гигантов, иссеченных из гранита; они ласкают их, покрывают собой, пока в бессилии не рассееваются. Все запечатлено грандиозностью, прелестью, хотя не совсем здорово. При всем том все трогает и волнует сердце. Кто видел нимфу Домб, когда она, белая и грандиозная, показывается среди зеленых тростников, тот никогда не полюбит никакой другой нимфы. её поцелуи жгут кровь, но когда их более не ощущаешь, душа, сохнет.
„Histoire de mes iddes**, представляющая собой автобиографию Эдгара Кинэ, принадлежит к числу самых лучших произведений подобного рода, написанных в XIX столетии; можно даже утвердительно сказать, что оно самое лучшее..
В неы уяснен ход постепенного развития не одного какого-нибудь человека, не отдельной личности, а целого поколения. Если-бы мы вздумали цитировать лучшие места из этого произведения, то пришлось-бы выписать почти всю книгу. По нашему мнению, „Histoire de mes id6es“ самое глубокое, самое искреннее из всех произведений талантлиливого писателя. Нет сомнения, что это произведение Эдгара Кинэ переживет все остальные его труды.
И отец, и мать, каждый в свою очередь, оказали значительное влияние на развитие Эдгара Кннэ. От отца он получил прямоту и непреклонность характера; от матери талант, нежность, чувствительность, воображение, замечательную память. Очень немногие обладали таким изумительным критическим анализом, как Кинэ; моральные проблемы он разрешал с точностью алгебраических вычислений.
Отец Эдгара Кинэ был человек во многих отношениях замечательный. Он обладал античными добродетелями; Точно вылитый из бронзы во время отправления своих общественных обязанностей, он был чрезвычайно нежен и деликатен в своем семействе и в своих сношениях с друзьями. Он занимал должность военного комисара и отличался безукоризненной исполнительностью и честностью. С своими начальниками он держал себя с достоинством, никогда не заискивал в них, никогда для выгоды не пожертвовал ни Иотой своих убеждений. Блеск и победы первой империи не ослепили его ни на одну минуту; он постоянно предсказывал ей недолговечность, основывая свое предсказание на отсутствии рациональности в бонапартовской системе и на её непригодности для Франции. Он не преклонялся пред идолом, которому курили фимиам все его соотечественники. Он жил вдали от славы, с которой носилось большинство французов и всегда говорил, что за ней должно последовать самое грустное разочарование, что за победами придет страшное поражение, которое послужит возмездием за все несправедливости, какие 18» zФранция совершила против других наций. Но хотя он предвидел печальный исход, поражение при Ватерлоо сильно поразило его, как горячего патриота. Тяжело и грустно было ему видеть, как иностранцы распоряжаются в его раззоренном войною отечестве.
Юный Эдгар .Кинэ, во время этой катастрофы, был уже в тех летах, что мог понять её значение. На него, как и на его отца, она произвела сильное впечатление. Ему, однакож, привелось дожить еще до более ужасного поражения, еще до большего унижения. Ватерлоо было сильным поражением, но тогда по крайней мере честь была сохранена. Седан-жф представляет такое унижение, какого не было в истории ни одной другой нации. Таким образом политическая, моральная и умственная жизнь Кинэ, протекла между Ватерлоо и Седаном, между двумя капитуляциями Парижа. Его „История кампании 1815 года11, написанная в зените его жизни, во время высшего проявления его интелектуальной силы, стоила ему несравненно более труда и изысканий, чем все другие его произведения. В него Кинэ вложил всю страстность своей натуры и эти чувства его всецело передаются развитому читателю, к какой-бы партии он ни принадлежал.
IL
Мы показали под какими впечатлениями формировался в Эдгаре Кинэ характер поэта, человека, гражданина и патриота, обратимся теперь к его биографии.
Эдгар Кинэ воспитывался в лицее в Лионе. Здесь он выказал такия замечательные способности и такую независимость характера, что его товарищи охотно признали его первенство над собою, а воспитатели пророчили ему блистательную карьеру. Эдгар сам сознавал свои высшие способности и не раз говорил товарищам, что желает добиться профессуры по высшей математике. В 18 лет отъ
роду он был уже профессором в „College de France“. Родители думали-было поместить его в банкирскую контору; состояние у них было небольшое, но они никогда не знали нужды. Эдгар не согласился на их желание, они и не настаивали, зная что при их средствах, их сыну не может грозить ни нужда, ни голод. обеспеченность в детстве и юности сильно повлияла на характер деятельности Эдгара Кинэ. Он никогда не интересовался экономическими вопросами, которые, например, всю жизнь тревожили Прудона, испытавшего нужду в детстве и юности» не достигшего материального обеспечения даже в зрелые годы. Если Прудон в годы своей кипучей деятельности и не терпел полной нищеты, то, во всяком случае, никогда не мог сказать, что на всегда от неё застрахован.
Имея 20 лет от роду, Кинэ напечатал свой первый литературный труд „Les tablettes d’un Juif Errant“. Оно было принято благосклонно и публикой, и критикой, хотя, по правде сказать, оно не обладает особенными достоинствами и не выходит из ряда посредственности.
Вскоре после издания своего первого литературного труда. Эдгар Кинэ отправился в Германию и записался студентом в Гейдельберге. Это случилось в самый разгар реакции, когда Франция поняла, что она сильно отстала в научном отношении от своих соседей. В чаду от побед империи, Франция ннчему не училась, она забыла даже то, что знала. Теперь, при господстве реакции, она решительно отказалась от всего, что ей оставил XVIII век, от философии Кондильяка, Вольтера и Кондорсе, от науки энциклопедистов и обратила свои взоры на Германию, ожидая получить оттуда просвещение. Любимым чтением в это время были сочинения, в которых доказывалось, что истинная наука, религия, поэзия и философия процветают только в Германии. Виктор Кузен, человек умный и ловкий, понял, какую выгоду для себя он может извлечь из этого увлечения Германией. Он перешел Рейн, чтобы заимствоваться мудростию у Шеллинга и Гегеля, чтобы нагрузить
свою память „субъективным и объективнымъ**, „я и не я“ и пр. Возвратясь оттуда, он стал преподавать французскому юношеству какую-то смиюь спиритуализма и сенсуализма, смешивая Дугальда Стюарта с св. Августином, Платона с Гегелем; предлагая отведать блюдо, составленное из ананаса с уксусом, амброзией и соленой свининой и все это разведенное овсяной похлебкой. Предлагаемое им учение получило название „эклектизма**, и в течении нескольких десятилетий туманило головы французских юношей.
Громадный успех Кузена вскружил голову юному профессору Кинэ. Он также отправился в Германию изучать свойство тез и антитез. Он скоро освоился с немецкою премудростью и без затруднения соединил мрачным союзом туманы своего Домба с туманами Некфра, Изара и Шпре. Однакож, он не погрузился с головой в непроходимые дебри неудобопонятной немецкой философии. От такой беды спасли его прирожденная наивность и вкус. В полном смысле этого слова добродетельный юноша, Эдгар Кинэ усердно посещал лекции профессоров, добросовестно записывал их, но в то-же время страстно предавался изучению, действительно, замечательных немецких философов Крейцера и Гердера, в особенности последнего. Знакомство с этими менее туманными учеными спасло Кинэ и дало ему известность во Франции. Возвратившись во Францию, он издал свой перевод более известного, из сочинений Гердера: „Мысли по поводу философии истории человечества **. Изложенная понятным языком эта книга встречена была французской молодежью с энтузиазмом. „Вот человек, какого нам надо: он нахватал бездну премудрости в немецких университетах и умеет передавать ее понятным для всех языкомъ**. Едва-ля с таким энтузиазмом принимали Данте во Флоренции после того, как он написал свою „Божественную комедию**.
Пребывание в Германии обеспечило за Кинэ славу серьезного ученого, благодаря чему, имея только 25 лет от ро
лу, он был назначен членом ученой комисии, посланной в Морею. Там Кинэ собрал много интересных материалов и затем, в 1830 году, издал книгу под заглавием: „De la Grece Moderne et de ses rapports avec l’antiquit6*.
Вскоре после издания этого труда он получил приглашение участвовать в журнале, „Revue des deux Mondes*.
Изучение Греции несколько отразилось на характере развития Кинэ; оно имело последствием ослабление энтузиазма, какой он высказывал в отношении германской науки. Но должно было пройти еще 12 лет, пока онемеченному Кинэ удалось вполне освободиться от германского влияния и внести в свои труды национальный характер. До тех-же пор на всех его произведениях заметно отражалось влияние немецкой философии. Они отличались излишней изысканностью, натянутостию и высокопарностью; в них еще заметен сантиментальный новичек, гоняющийся более за словом, чем за мыслью. Кинэ чрезмерно заботится о музыкальности стиха, о красоте фразы, которая поэтому чаще выходит напыщенной, чем действительно красивой. Впрочем страсть к отделке фразы сохранилась у него до конца жизни. И в лучший период его деятельности, Кинэ всегда был больше поэтом и оратором, чем мыслителем и ученым. Но при всех этих недостатках, Кинэ всегда оставался вполне искренен; если он позволял себе иногда прибегать к излишествам, то делал это не для того, чтобы рисоваться или из желания произвести эфект, а только потому, что при своей поэтической натуре, он страстно любил красоту формы.
Эти недостатки особенно ярко выказались в трех его поэмах, написанных в первый период его деятельности. они изданы: „Агасверъ* в 1833, „Наполеонъ* в 1836 и „Прометей* в 1837 годах. Кинэ мечтал, что эта трилогия представит собою обращик новейшей французской эпопеи; его огорчало, что после героических песен XII века и поэм, описывающих век Карла Великого, Франция не имела настоящей эпопеи. „Прометея* нельзя назвать неудачпым произведением; он хорош, но был-бы еще лучше, если бы был понятнее изложен. „Агасверъ** написан с тою целию, чтобы французы позабыли „Генриаду**. Говоря искренно, мы предпочитаем вольтеровскую „Генриаду**. В ней, по крайней мере, есть начало, средина и конец, тогда как „Агасверъ** без хвоста и головы. Теперь греческая иифология вышла из моды, но во время Вольтера без неё немыслимо было никакое поэтическое произведение. Вольтер слишком пестрит свою поэму обращением к греческим богиням и богам. Но ведь и пресловутый „Агасверъ1*" играет подобную-же роль с тою только разницею, что он грубее. Нам может не нравиться, что Вольтер частообращается к греческой мифологии, но мы знаем, что* он относится к ней шутливо и смотрит на нее, как на необходимое формальное добавление. Кинэ точно также обращается к мифологии, действующей раздражительно на нервы, к таинствам Вальпургиевой ночи и относится к ним серьезно. Правда, его Агасвер посещает не только гору Брокен, ведет беседу не с одними ведьмами, —он с своим посохом вечного странника появляется везде, вовсем видимом и невидимом мире. Он посещает землю и другие планеты; он ведет разговор с людьми и с ангелами. Кинэ видимо хотел изобразить противоположности; низменное и отвратительное он помещает рядом с величественным. Но все у него перемешано до крайности; все нагромождено без всякой системы, так что читатель, наконец перестает обращать внимание на алмазы и проходит мимо них с таким-же равнодушием, как бы перед ним были не алмазы, а кусочки разбитого стекла. Под конец все эти несоразмерности утомляют читателя и он с досадой оставляет книгу, так много обещавшую в начале и ничего не дающую, кроме утомления.
Что касается „Наполеона**, то это произведение можносчесть величайшей ошибкой; можно было-бы даже назвать ее „преступлениемъ**, еслиб мы не были убеждены в честности и искренности Эдгара Кинэ. В этой поэме Кинэ военосит Наполеона на недосягаемый пьедестал, он делает его неподражаемым героем, его эгоизм возводит в величие, называет его мучеником самопожертвования, пророком новейших времён, Прометеем гуманитарной религии, как тогда было принято называть Наполеона в кружке его почитателей. В силу поэтической вольности Кинэ подделывал историю. Кинэ отдал дань фанатическому поклонению Наполеону и шовинизму, которые были болезненными проявлениями тогдашнего либерализма. Он вступил в ряды так называемой тогда „юной ФранцииМежду тем он скорее других мог избежать ошибок, которые понаделали его талантливые друзья. Его отец всю свою жизнь оставался противником Наполеона I и, как мы знаем, за много лет до катастрофы, предсказывал печальный конец первой империи.
Когда Кинэ издал своего „Наполеона**, он уже успел составить себе литературное имя и был очень популярен между молодежью. Понятно, что она с жадностью читала поэтическое произведение своего любимца и верила ему на слово. Его герой Бонапарт стал героем всей молодежи. В один тон с Кинэ пели Виктор Гюго, Беранже, Лоран де-л’Ардеш и Тьер. Эти талантливые писатели, вместе с Кинэ приготовили восстановление второй империи. Впоследствии Кинэ сознал свою ошибку и громко в ней покаялся. Наполеон-президент охотно сделал-бы его своим министром, но он отказался; Наполеон-император изгнал его из Франции.
Да, великий грех совершил Кинэ, издав своего „Наполеона**. Из пяти миллиардов, которые Франций заплатила немцам, много миллионов легли на душу Кинэ, своим „Наполеономъ** подготовившего успех Наполеону III. Много деревень в Эльзасе и Лотарингии пошли в уплату за изысканные александрийские стихи „Наполеона**.
В литературном отношении „Наполеонъ** одно из слабейших произведений Кинэ. Теперь оно совершенно устарело и его почти невозможно читать. Некоторые стихи прос
то чудовищны. Можно подумать, что Кинэ нарочно употреблял их, имея в виду обезобразить как лица своего произведения, так и события. Полнейшее отсутствие меры; точно он показывает нам своих героев через посеребренный шар, обыкновенно помещаемый в садах на дачах для украшения. Когда вы смотрите на этот шар, подойдя к нему близко, вы видите свое лицо сплюснутым, широким, обезображенным. В таком виде представляются герои поэмы Кинэ. Есть, конечно, много людей, которых забавляет это обезображивание и они хохочут от души. Но, по всей вероятности, и им подобные карикатуры, изображенные в 24-х песнях эпической поэмы, покажутся слишком монотонными. Хуже всего то, что на каждом шагу приходится встречать всем хорошо известные имена: Аркола, Риволи, Маренго, Аустерлиц, Иена, Москва, Лейпциг, Шампобер, Монмираль, Париж, Ватерлоо, Фонтенфбло, Св. Елена... Эти имена напоминают исторические события, с которыми, как думает читатель, он давно уже знаком. К своему удивлению, читатель встречает в эпопее совсем не тот взгляд на эти события, к которому он привык, и невольно спрашивает себя, не находится-ли он под влиянием кошмара. Припоминается ему тогда, что существовал на свете Фаустин I, владетель Гаити, который старался воспроизвести своей особой знаменитого французского императора. Он начал с того, что всем своим генералам дал имена наполеоновских генералов: Ней, Массена и пр. Припомнив эти факты, читатель спрашивает себя: уж не ошибаюсь-ли я? Я полагал, что поэт Кинэ описывает Наполеона I французского, а он, может быть, изображает нам Наполеона I сулукского.
г
ИП.
В 1839 году Кино издал книгу „Германия и Италия**, в которой поэтической прозой рассказывает о своем путешествии по этим странам. Вскоре после этого ои> был назначен професором иностранной литературы в лионский университет. Ему тогда было 86 лет от роду и во Франции из числа современных професоров не было более способного человека для занятия этой кафедры. Первые свои лекции он издал особой книгой, озаглавив ее: „Unit£ morale des Peuples Modernes****. Эта книга была .его торжеством. Студенты сделали ему овацию. С этого времени между ним и студентами утвердилась тесная связь, взаимная любовь и уважение. Кинэ почувствовал свою силу и с своей кафедры стал обращаться к целой нации. Он издал известную брошюру: „Предостережение стране**; затем другую, энергическую и решительную, в смысле воинственной политики Тьера: „1815 и 1840 годы**. Благодаря постоянно возраставшей популярности, он стал силой, и правительство захотело привлечь его на свою сторону. В 1842 году Гизо открыл в College de France собственно для Кинэ кафедру языков и литературы южной Европы. Кинэ встретился здесь с Мишле и между ними завязалась дружба. Знаменитый автор „Истории Франции** имел чрезвычайно здоровое и благотворное влияние на Кинэ. До тех пор Кинэ, бесспорно имевший самые благия намерения, производил вещи хорошие, но в них чего-то недоставало; много было слов, и хороших слов, но содержания мало. Его тогдашния произведения походили, например, на известную „Историю Испании “, написанную Кастеляром: в ней прекрасный слог, но вся она наполнена общими местами, либерального и спиритуалистического характера. До знакомства с Мишле, Эдгар Кинэ беззаботно наигрывал себе на лире и гитаре; знамепитый историк дал ему лопату в руки, и дружески посоветовал порыться, и поглубже, в реальном историческом материале. Мишле объяснил ему, что существует французский народ; до тех пор Кинэ видел только одну буржуазию. Мишле показал ему папство; Кинэ был знаком только е элфнизмом. Мишле развернул перед ним изнанку истории; Кинэ обращался только с её казовым концом, с политической поверхностью и с артистической наружностью. Сделавшись товарищем Мишле, Кинэ в то-же время стал его лучшим и блестящим учеником. До счастливой для него дружбы с Мишле, Кинэ был новичком, учеником; благодаря ей, он сам становился однцм из самых заметных учителей.
В начале своего знакомства с Мишле, Кинэ издал „Geme des Religione**, в которой он великолепным языком передал заметки,сделанные им в то время, как он. слушал лекции Крейцера; эта книга впрочем, слишком переполнена философскими терминами. Вслед за ней появились? „Происхождение боговъ** и критика на сочинение Страуса „Жизнь Христа“ Оба эти произведения Кинэ скорее нарисовал, чем написал.
Совершенно иное значение и силу имеют его произведения, написанные после того, как укрепилась его дружба с Мишле. К этой эпохе относятся: „Иезуиты**, написанное в сотрудничестве с Мишле; „Ультрамонтанство**; „Об инквизиции и тайных обществах в Испании**; „Христианство и французская революция**. Кинэ понял и осмелился сказать то, что папа подтвердил впоследствии „силабусомъ**,—что между католицизмом и прогресом, между духом средних веков и духом нового времени нет точек соприкосновения, а существует постоянный разлад. Оба друга, с патриотическим увлечением, старались раскрыть глаза своим соотечественникам, преимущественно управляющей буржуазии; они указывали ей на козни иезуитов, на то вредное влияние, какое имеют иезуиты на женщину и семью. Но предостережения двух светлых умов казались преувеличфнными беззаботной буржуазии и она отвечала им: „Господа, вы преувеличиваете опасность, тем более, что явных иезуитов у нас совсем нет, такь-кав французские законы запрещают им жить во Франции. Конечно, у нас существуют дурные патеры, но есть много и очень хорошихъ**...
И, как-бы в доказательство того, что ультрамонтанство и иезуитство не оказывают никакого влияния, Мишле и Кинэ были уволены от службы приказом,подпизднным кальвинистом Гизо.
Парламентская оппозиция протестовала против этого уволь' нения; в латинском квартале была сделана демонстрация, но Гизо не переменил своего решения.
Получив увольнение Кинэ отправился путешествовать за Пиренеи; возвратившись во Францию он издал книгу: „Mes vacances en Espigne**, которая значительно превышает своими достоинствами его „Германию и Италию1*. Правда, и здесь еще он не отстал от прежней слабости: прикрашивать стиль; здесь еще отведено много места общим рассуждениям и менее, чем следовало-бы, фактам. Но, надо сказать, что в то время к подобным произведениям относились не так строго, как теперь, и требовали от них гораздо меньше. Французы, вообще невежды в географии других стран, нашли в книге Кинэ много Для себя нового и прославили автора смелым и добросовестным .изследователем иберийского полуострова.
Во время отсутствия Кинэ, его родному городу, Бургу, пришлось заместить вакансию выбывшего депутата. Местные избиратели, желая вознаградить своего знаменитого земляка за потерю вафедры, избрали его депутатом в палату. Кинэ сел на скамьи оппозиции. В палате он резко нападал на внутреннюю политику Гизо. Первый министр июльской монархии, вероятно, не раз пожалел, что, лишив Кинэ вафедры, привел его в палату.
IV.
В феврале 1848 года Кинэ пристал к революционному движению и вымазал такое мужество, что буржуазия квартала, где он проживал, избрала его полковником одиннадтого легиона национальной гвардии. Кинэ был очень обрадован этим назначением. Он пригласил сержанта линейных войск и под его руководством изучил все тонкости военного артикула. Интересно было видеть его в ту минуту, как он брал уроки у своего учителя, как он маршировал от комода к дивану и обратно, как он вскидывал ружье на плечо, делал на-караул и пр. Еще любопытнее было смотреть, как он, научившись артикульной премудрости, стал сам учить своих солдат. Немногие генералы, отличившиеся в бою, с такой гордостью вынимали из ножен свою шпагу и, стоя впереди фронта своих солдат, ясным и звучным голосом произносили команду.
Во время июньских дней Кинэ явился сторонником буржуазии; его легион разрушал барикады, воздвигнутые восставшими рабочими. Кинэ принадлежал к.той части республиканской партии, которая требовала политических реформ, экономические-же реформы совершенно игнорировала. В это время Кинэ сильно нападал на социалистов, называя их партией, невидящей ничего дальше удовлетворения материальных потребностей. В экономических вопросах он признавал только один принцип: „laisser faire, laisser passer** и восставал на социалистов более всего-за то, что они требовали правительственного вмешательства по вопросам об установлении более правильных отношений между хозяевами и рабочими, об организации труда и пр.
В это время ближайшими советниками и приятелями Кинэ были: дипломат Убриль и Ней, получивший известность потому, что Люи-Наполеон Бонапарт написал ему письмо,
в котором излагал свои убеждения, а также и потому, что он был братом знаменитой герцогини Пфрсиньи. Оба они имели несомненное влияние на Кинэ, который, получая со всех сторон знаки величайшего уважения и поклонения, уверовал в то, что он великий человек. Если поразмыслить хорошенько, трудно обвинить его в суетности и тщеславии. Кинэ был действительно человек рысоко-талантливый и как разнообразна была его деятельность! Професор в „College de France®, где он снова занял кафедру после победы революции, и был встречен с энтузиазмом своими слушателями. Законодатель и государственный человек; он был выбран в конституционное собраний единогласно избирателями своего округа. Замечательный лингвист, талантливый литератор, известный путешественник, философ, теолог, артист, археолог, блистательный историк, обладающий необыкновенной эрудицией, полковник национальной гвардии, достигший этого поста своим мужеством. И всему этому он был обязан не проискам, не протекции, а самому себе; всего этого он достиг силой своего таланта и знаниями. Ему извинительно было выказывать некоторое тщеславие, тем более, что он при всяких обстоятельствах оставался вполне искренним, вполне честным человеком. Он не желал и никогда не делал никому зла; он сам никому не завидовал и не возбуждал к себе зависти. Его нельзя было не любить; он так обаятельно действовал даже на своих врагов, что они никогда не питали к нему злобы. Если Кинэ позировал иногда передъпубликой в качестве великого человека, то и в этом случае он не рисовался; в такой-же позе он являлся и перед собственным сознанием; он был убежден в своих достоинствах; он уважал самого себя и это нельзя не признать достоинством, он верил в себя, а это признак силы. Гордость убила многих героев; тщеславие погубило многих великих людей. Кинэ спасся от падения и гибели своею честностью и искренностью. Чистосердечие было его добрым гением.
Как в конституционном, так и в законодательном собраниях Кинэ, конечно, делал ошибки, но он всегда действовал, как искренний друг свободы. Если в конституционном собрании он не всегда, как говорится, стоял на высоте событий, за то в законодательном собрании он выказал замечательную энергию и проницательность, когда разоблачал планы фузионистов, интриги клерикалов и лицемерие партии, сгрупировавшейся вокруг принца-президента. Кинэ указывал стране на грозящие ей опасности не только в речах, произносимых в палате, но также и в трех замечательных брошюрах: „Пересмотр конституции“, „Осадное покожение“, „Австрийский, неаполитанский, испанский и французский поход противъ'римской республики... “ К сожалению, французская буржуазия была поражена слепотой; ее так напугали социалисты, что она готова была броситься в объятия всякого честолюбца, только-бы он обещал ей сохранить неприкосновенными её привилегии. В последней речи своей в собрании, Кинэ предсказывал, что скоро совершится государственный переворот, если не будут приняты действительные меры против бонапартистской клики. На это предостережение тоже [не было обращено никакогб внимания. „По крайней мере, я исполнил свой долгъ"! сказал Кинэ после того, как его речь была встречена .с недоверием.
Совершители государственного переворота, не могли разумеется чувствовать к Кинэ никакой симпатии. Они ненавидели его уже потому, что раньше он отказался от лестных предложений, ему сделанных: взять министерский портфель в одном из кабинетов, составлявшихся во время управления принца-президента. 9 января 1852 г. был издан декрет об изгнании нескольких человек из Франций; в числе их былъ1 Кинэ.
Кинэ гордо удалился в изгнание и поселился в Швейцарии. Вместе с Виктором Гюго он беспрестанно протестовал против совершившагося государственного переворота. Он не уставал указывать Франции на её заблуждения. Онъ
не прощал ни Наполеону, ни его помощникам ни одного промаха и постоянно твердил, что нельзя безнаказанно нарушать право, что возмездие должно последовать рано или поздно и что совершителям насилия придется самим испытать горечь изгнания. Ни Кинэ, ни Гюго не воспользовались амнистиями 1859 и 1869 годов. Они объявили, что до тех пор останутся в изгнании, пока власть находится в руках Наполеона III. Почти все другие изгнанники вороти-' лис во Францию и сделали хорошо. Кинэ и Гюго остались на чужбине и тоже поступили хорошо. И те, и другие были правы с своей точки зрения.
Находясь в изгнании, живя в уединении, Кинэ возвратился к плану, который он лелеял еще во времена своей юности: дать Франции истинную эпопею. С этой целью он написал большую поэму в прозе: „Чародей Мерленъ*.
Написать подобное произведение мог только такой человек, как Кинэ, соединявший в себе историческую и философскую эрудицию с поэтическим и романическим талантом. „Мерленъ* представляет собою сложное олицетворение: характера кельтцческой расы, французской нации и новейшей гуманности, опирающейся на идеях справедливости и свободы. Для выражения двойственного характера нового мира, вышедшего из старого, Кинэ воспользовался народной легендой о Мерлене, составляющем некоторое подобие с антихристом, как его представляет себе французский народ по испорченному преданию, полученному в наследие от средних веков. Мерлен родился от девушки, которая забеременела от сна, навеянного на нее дьяволом. Мать хотела сделать из него монаха; отец подготовлял ему какую-то практическую деятельность. Мерлен не пошел ни по той, ни по другой дороге; он захотел сдеНожппкжие диатеп. 19
Digitized Ьу ѴдООУ LC
латься чародеем и отправился изучать 25,000 правил белой магии к Талезину, последнему представителю друидской науки, т. е. кельтической расы, которой наследовали теперешние французы.
Но все рецепты, извлеченные Мерланом из волшебной книги, оказывались бессильными; все тайны белой магии оставались пустой мистификацией, пока они долженствовали служить, только для удовлетворения суетной гордыни, потому что наука для одной науки бесплодна. Только после встречи с Вивианой, Мерлен получил чародейскую способность. Вивиана—восхитительная девушка, быстроногая охотница, йечто в роде Дианы. Полюбив Вивиану, Мерлен полюбил женщину, природу и красоту. Любуясь глазами Вивианы „фиолетового цвета полей", чувствуя смерть и возрождение, Мерлен получил способность очаровывать других, потому что сам был очарован.
Очарования юности и любви! Читатель или читательница, если вы не были любимы, закройте книгу Кинэ: она писана не для вас. Если-же вы были любимы, впомните часы, проведенные, с нею, или с ним, когда вы были одни, на свободе, в огромном лесу. Одни! Нет, вы были окружены множеством существ, смотревших на вас с любовию. Вам казалось, что вы слышите шопов белого или красного шиповника, освещенных солнечными лучами, которые играли с ними и ласкали их. Вам казался понятным языкъ* цветов, состоящий из игры оттенков цвета и запаха. Припомните, что говорили вам эти лесные розы, наивные и целомудренно-сладострастные. Припомните разговоры маргариток, лилий, меланхолических анемонов, скабиоз и других цветов...
Такой-то шопот, такия речи слышали Мерлен и Вивиана, сидя вдвоем в цветущем саду. Мерлен, однакожь, не отдался совершенно праздности в саду новой Армиды. Юный чародей и восхитительная фея получили могучий дар очаровывать и делать чудеса не за эгоистическую любовь вдвоем, но за то самопожертвование, которое должно было побудить их добиваться осуществления высокого идеала золотвго века: всемирного братства. Они задумали создать город Будущего. Вивиана выбрала для него то место, на котором был построен городок Лютеция. Описание происхождения Парижа одно из самых лучших мест в поэме Кинэ. Мерлен поселил в Париже: благородного Аргуса, кораля Справедливости, его супругу белокурую Женьевру, затем златокудрую исельту, Гоэля бретонского, Тристана леонского и всю их свиту, состоящую из баронов и рыцарей.
На развалинах старого мира Мерлен основал рыцарство, которое представляло собою идеал индивидуальной свободы; рыцарь преклонялся только перед Богом и дамой своего сердца; обязан был некоторой подчиненностью только своему императору или королю, которые были первыми ив рыцарей. Рыцарь защищал вдову и сироту, сражался с чу довищами, совершал массу подвигов, о которых мечтал бедный дон-Кихот, явившийся слишком поздно, как некоторые являются слишком рано.
Фантастическая и идеальная сторона рыцарства в поэме Кинэ очерчены с изумительным мастерством. Читая, чувствуешь, что автор влюблен в свой сюжет. Кинэ, вместе с Мишле и Виктором Гюго, водворили во Франции и затем в Европе вкус к готическому искуству, в его фанта стическим и странным созданиям, иногда трогательным, но чаще грубым.
Чары Мерлена в созданном им городе действовали не долго. Короли и сильные мира не сдержали клятвы, данной ими Мерлфну—любить подчиненный им народ так, как Мерлен любит Вивиапу. Оказалось, что романтическое время, которым мы восхищались и которое брали себе в образец заключало в себе все признаки упадка и разложения. Оно сопровождалось кровью, убийствами, изменою, подлостями, преступлениями, чумой, голодом, бесконечными войнами. Рыцарство было обольстительно только по наружности. Мужественный рыцарь часто ничем не отличался от разбойника, грабящего по большим дорогам. Католицизмъ
приобретал все большее и большее значение; он обратился* в учреждение светское; папа захотел сделаться государем целого мира и едва не сделался им, когда римские императоры приходили вымаливать на коленях прощения у него. Папа сжигал на костре великих борцов за свободу мысли, как Гусс и Арнольд брешианский. Мало-по-малу водворился густой мрак и над средними веками встала постоянная полярная ночь; освещаемая изредка фосфорическим светом северного сияния, проблески которого были последними вздохами греко-романского мира...
Между тем Мерлфн лишился приобретенной им силы очарования. Почему-же он потерял ее? В один несчастный день он поссорился с своею нежно любимою Вивианою. За что? Неизвестно. Может быть, прелестная Вивиана была слишком недоступна, Мерлен был слишком горд и несговорчив. Как-бы там ни было, но пагубное слово: „разстанемся** было произнесено и они расстались, чтобы жить в горе и слезах.
Мерлфн переходил из одной страны в другую, отыскивая свою исчезнувшую подругу Вивиану. Он доходил даже до таинственной страны, лежащей в вечных снегах, выше ледников Альп. В этой стране, служащей как-бы преддверием рая, где царит вечное спокойствие, он видел души, которые ожидали здесь той поры, когда им суждено вселиться во вновь народившиеся человеческие существа. Перед Мерленом развертывалось будущее и он мог видеть,, что суждено совершить этим душам. Наконец, он сходил в ад, где негодяй его отец, низкий сатана, хотел, воспользовавшись его горестью, соблазнить его и заставить., совершить самые неблаговидные поступки.
В своем несчастий Мерлен имел одно утешение: беседу с Жаком Бономом, которого он случайно встретил Жак Боном изображает собою тип французского простогонарода, имеющий сходство с подобным-же типом других наций. Жак наивен, но вместе с тем хитер; зубоскаль, попадающийся в просак; то трус, то удивительный храбрев; то рассуждающий здраво, то поражающий своей непроходимой тупостью. Танов был товарищ Мфрлена, иногда преданный до самозабвения, иногда-же низко неблагодарный, еь которым он отправился в дальнейший путь, отыскивая Вивиану. Оба они вместе представляли собою нечто похожее на дон-Кихота, сопровождаемого своим верным оруженосцем Санхо Панчею.
Всякий раз, как Мерлен встречал девушку, несколько похожую, характером или наружностью с Вивианой, он влюблялся в нее, чтя в ней память о своей обожаемой подруге. В этих случаях прекрасная Вивиана сильно ревновала его к своим соперницам. В Италии Мерлен встретил Неллу, влюбился в нее и построил для неяБуцентавра, церковь св. Марка, Риальто, одним словом, Венецию. Он спас жизнь прелестной гречанке Маринне. Ок просветил алдалузянку Долорес и выказал ей много любви, что не помешало ей вскоре изменить своему учителю, страстно влюбившись в дон-Жуана де-Тенорио.
Мерлен посетил византийскую империю, бывшую в это время в полном упадке. Было очевидно, что это могущественное государство уже разлагается: софизм заменил истину, религиозность обратилась в лицемерие; везде низость, коварство, измена, недостойное раболепие, ложь. На всем лежал отпечаток порчи и гнили.
Но вслед за этой картиной разложения государственного организма, ум отдыхает на описании фантастического монаха Жана, обитающего в Абиссинии. Этот наивный проповедник христианства первых веков, постоянно говорящий о Боге милосердом, прощающем людям их слабобости, описан поразительно хорошо. Мерлен тем с большим увлечением слушал проповедь кроткого. Жана, полную 'любви к ближнему и веротерпимости, что он очень недавно вырвался из когтей римской клерикальной юстиции, которая морила его в тюрьме, мучила пытками и намеревалась сжечь его живого, как еретика и злого колдуна. В это тяжелое для иего время Мерлен был покинут всеми, даже
Жаком Бономом и если он не погиб на костре, подобна Жанне д’Арк, Ванини, Саванароле и альбигойцам, то этим обязан только тому, что олицетворял собою гений человечества.
После двенадцати-векового мрака средних веков взошла заря Возрождения. Мерлен и Вивиану наконец снова соединились. В этот счастливый день гений человека снова приблизился к природе, от которой было отступился. Он возобновил свои сношения с греческим миром, стал изучать Гомера и Платона; перестал отворачиваться от изящных произведений искуства, наполнявших Парфенон.
Возрождение пустило свои корни; с ним рядом шла. Реформа, выражающая собой лрогрес Севера, в то время,, как сама она была вдохновением Юга. Реформа, однакож, достигла только половинных результатов: прошедшее было разбито, рыцарство исчезло, феодализм потерпел жестокое поражение, король Артус был в последней агонии; короля. Справедливости погубили преступленияего правителиства; но после нескольких лет героических усилий к полной эмансипации от преград, останавливавших его развитие, человеческий ум подпал под сдавливавший контроль ивквизиции и снова стал водворяться мрак. .Тогда, из опасения опять потерять своего возлюбленного, Вивиана заперла Мерлена в гробницу вместе с погрузившимся в летаргию Аргусом.
Героические усилия к возрождению не пропали даром. Хотя снова наступила зима, но корни, окрепшие осенью, продолжали свою работу произростания под землей, покрытой снежной пеленой. Запертые в гробнице Вивиана и Мерлен продолжали любить друг друга, подобно Ромео и Джульете, Элоизе.и Абеляру. Там они произвели дитя йод именем „Первая французская революция**. Дитя выходило на свет, но родители все еще остаются в гробнице. Кинэ уверяет нас, что придет время когда и они, веселые и радостные, выйдут из своей добровольной тюрьмы; они выйдут только тогда, когда человечество поймет, на
конец, что его спасение заключается во всеобщем братстве людей, в мире и взаимном содействии друг другу. Тогда сам ужасный злодей Сатана покается... Гебрская легенда утверждает, что в конце веков злой Ариман преобразится посредством огня и перейдет в доброе начало.
Эта песнь о Мерлене, очень интересная для поэта, философа и психолога, не может действовать обаятельно на публику в широком значении этого слова. Публике нет охоты возиться с многочисленными символами, которые не легко переводить на обыкновенный язык; у неё нет времени отгадывать загадки, которыми наполнена вся поэма. Поэтический язык, которого придерживался Кинэ до самой своей смерти, не особенно нравится в нашу позитивную эпоху, требующую языка точного и не расплывчатого. Теперь любят такой стиль, каким например, пишет Рошфор: короткий, едкий, саркастический. Рошфор часто однимъловким выражением забивает противника. Наше тревожное время нуждается в силе выражения и иронии; ему нечего делать с идиллиями и весенними песнями.
Франция, пожалуй, с благодарностию, но без всякого увлечения приняла новейшую эпическую поэму, которую Кинэ лриподнес ей, как дорогой подарок.
VI.
В своем изгнании Кинэ также много работал над историей, которая была его истинным призванием.
События 1848—1851 годов внушили Кинэ желание найти в истории человечества факты, аналогичные с ними. Он написал „Итальянские революции/ по мнению многих критиков, лучшее из его произведений. На наш взгляд это действительно талантливое произведение Кинэ не заслуживает такого предпочтения пред его другими историческими трудами. В обширном собрании его сочинений можно ука
зать на некоторые произведения, бесспорно лучшие, чем „Итальянские революции**. С большим талантом у него очерчена борьба между патрициями и плебеями во Флоренции, окончившаяся тем, что плебеи пожрали патрициев и сами умерли от несварения желудка, проглотив такую неудобосваримую пищу. Такой именно вывод должен сделать читатель из произведения Кинэ.
Между тем наступила Крымская война, хотя совершители государственного переворота во Франции не переставали утверждать, что „Империя есть миръ**. Но дело не в том; Во Франции, под влиянием воинственного настроения, появилась куча писателей, изо всех сил старавшихся доказать, что все совершившееся в их отечестве (т. е. государственный переворот) должно было совершиться, и потому оно законно и справедливо. Негодующий Кинэ протестовал против такого странного умозаключения своей поэмой „Рабы,** напечатанной в Брюсселе, и „Письмами о французской истории,** печатавшимися в журнале „Revue des deux Mondes**. В этих своих трудах он предлагал Франции оглядеться и не давать слепо свои голоса в оправдание действий людей, которые неминуемо приведут страну к гибели и позору.
В это-же время он написал и издал книгу „Кампания 1815 года**, в которой шаг за шаток разбивает наполеоновскую легенду. Он доказывает, что Наполеон I потерял сражение под Ватерлоо по своей собственной ошибке, а не по ошибке неё или Груши, а тем более не вследствие измены, как утверждает бонапартистская легенда. Это произведение, написанное с самым ледяным спокойствием, чрезвычайно интересно с психологической точки зрения, так-как оно прочувствовано с самой пылкой страстностию. Это припоминает нам легенду, по которой колдунья, обладающая тайнами черной магии, дает следующий совет ревнивой жене:
„Ночью, при полнейшей темноте в комнате, когда ваш муж заснет, ласкайте его нежно рукою его умершей любовницы. Прикосновение холодных пальцев зажгет в его
венах огонь, который его пожрет, и лихорадку, от которой он лопнетъ".
Что касается известного сочинения Кинэ „Революция", то даже его лучшие друзья согласны в тон, что знаменитый писатель лучше-бы сделал, если-бы совсем не выпускал ее в свет или, по крайней мере, прежде сделал в ией многие исправления и тогда уже отдал-бы ее на суд публики. В этом произведении Кинэ много противоречий и недомолвок. Например, отношение автора в „Террору". Назвав его кровавым и сказав, что он был преступлением, Кинэ считал свою задачу оконченной. Он как-будто не желал знать причин, обусловливавших существование террора. Такое отношение к важному историческому явлению непростительно со стороны талантливого историка, обладавшего громадной эрудицией. Тем более, что в других своих произведениях, например, „Ультрамонтанство" и „Иезуиты", Кинэ отличается самым строгим анализом и не позволяет себе оставить необъясненным ни одного более или менее выдающагося факта.
Мы уже говорили в начале статьи о лучшем, на наш взгляд, произведении Кинэ „Histoire de mfes Id£es". Здесь прибавим только, что оно не вызвало против себя ни одного неблагоприятного критического отзыва. Напротив, все рецензенты безусловно его расхваливали.
В конце своей литературной карьеры, Кинэ захотел дач своим символам и своим космическим теориям научное основание. Это ему удалось как нельзя лучше. Сочинение его „De Иа Creation" принадлежит к числу удачнейших его произведений. Вскоре после появления его в свет оно было
переведено на немецкий язык знаменитым немецким геологом Бернгардом Коттою.
Франция изгнала Кинэ; Молдаво-Валахия его усыновила.
Избранный румынским гражданином, Кинэ заплатил долгъ
признательности своим новым согражданам интересной книгой, посвященной румынской истории. Здесь будет кстати сказать, что Кинэ женился во второй раз на румынке, женщине очень развитой, принадлежащей к тем богатоодаренным нежным организациям, которые не редко встречаются в смешанной румынской расе, принадлежавшей и востоку и западу, — расе, которая произошла от смешения турок, славян, греков и римлян.
Первой женой Кинэ была сентиментальная, поэтическая красавица-немка, дочь пастора, швабская Форнарина, нежная и меланхолическая, идеальная и лимфатическая.
VII.
Прекрасна и благородна была старость Кинэ. К неутомимому работнику мысли, к герою знания сходились массы людей за советом. В скромной квартире Кинэ постоянно бывали гости, преимущественно французы, приходившие насладиться беседой этого умного и честного человека. В его домик, стоящий на берегу озера Лемена в Швейцарии, входили не только* люди, разделявшие убеждения Кинэ; его посещали все известные и замечательные ученые, хотя и не разделявшие политических симпатий Кинэ, которым приходилось проезжать через Швейцарию или путешествовать по ней.
Когда-открылась в Женеве первая сессия конгреса „Мира и Свободы*1, Кинэ был избран президентом собрания. Он произнес красноречивую, грандиозную речь, но в ней слышались грустные и меланхолические ноты; видно было, что он мало верил, чтобы гуманные затеи, лежавшие в основании работ конгресса, могли осуществиться. Его утешало, однакож, то, что вторая бонапартистская империя, по всем признакам, начала уже склоняться к падению. Поя
вились знамения, что скоро должно наступить представление великой трагедии с страшной, кровавой развязкой...
Вторая империя пала. Кинэ возвратился в Париж. Он вдохновлял мужеством осажденных парижан и сам мужественно переносил страдания и лишения. Он напечатал известное воззвание, в котором, во имя братства всех народов, приглашал Германию заключить мир с французской республикой, не сделавшей ей никакого зла.
В ноябре 1870 года Кинэ был восстановлен в своем звании професора „Colldge de France**.
.В феврале 1871 года он был избран 200,000 голосов представителем департамента Сены. Он энергически протестовал против отделения от Франции Эльзаса и Лотарингии, причем окончил свою речь следующими словами: „под маской мира нам навязывают вечную войну1*.
После подписания предварительных условий мира в Версали, Кинэ ве вышел из палаты, но впродолжении долгого времени он не произнес там ни одного слова. Оп не рискнул взять на себя инициативу предложения о примирении с восставшими парижанами; он молчал и в то вре. мя, когда началось возмездие и восторжествовавшее правительство казнило и ссылало мятежников массами, Кинэ не вымолвил ни слова в защиту побежденных и не сделал воззвания к милосердию все по тем-же причинам, по которым он не восставал против резни в июне 1848 года; он не любил социалистов, а главное, боялся, что их восстание может погубить республику, которая еще не установилась и имеет массу врагов. Вообще, как мы уже заметили раньше, Кинэ обращал очень мало внимания на экономические вопросы и не сознавал их важности. Но если оратор и законодатель молчал в Кинэ, когда совершалась расправа с Парижем, человек в нем говорил всегда. Как частный человек, Кинэ делал все возможное*для об
легчения несчастной участи побежденных. Он также не требовал кровавыхтИЁЕр, что в тот момент раздражения и разнузданности .страстей, можно поставить ему в большую заслугу. Он перевязал столько ран и отер столько слез, сколько мог. Он не утешился до самого последнего своего часа; он постоянно грустил и страдал, припоминая сколько крови было пролито, сколько ужасов было совершено в это печальное время. Он имел нежное сердце и кроткий нраве; как все люди сильные, он любил делать добро; как-человек строгий к самому себе, он был снисходителен к другим.
Кинэ не был, может быть, всем тем, чем мы желали-бы его видеть, но он был велик во многом; „он принадлежал, говорит о нем Виктор Гюго в своем прощальном слове, — к числу людей вполне справедливых, которые делают свободными целые народы*1.
ѴИП.
Революционный задор Бела. — Эксцентричный префект полиции, Коссидьер.—Инсурекционная экспедиция в Бельгию, устроенная парижским префектом,—Белэ и Делеклюз.—Характер Белэ.—Успехи Белэ.— Оппозиция второй империи.—Месть Рошфору.—Министерская деятельность Белэ.—Нападки на альманахи.—Компания против .газет.—Чтение газет делает жандарма неблагонамеренням в глазах Белэ. — Мера против подозрительных. — Гонение иа фарандол.-Гражданские похороны.—Выходка Белэ в ответ на запрос об осадном положении.—Отставка Белэ.
Наименее популярным и наиболее антипатичным из всех министров „министерства борьбы**, составленного герцогом Брольи 13 (25) мая 1873 года, был, бесспорно, Белэ.
Наружность этого, уже умершего, политического деятеля была крайне несимпатичная, вульгарная; он держался прямо, всегда был одет в черное. Длинный, сухощавый, худой в лице, Белэ носил бакенбарды котлетами, что еще более придавало его лицу неприятное выражение; губы у него были сжатые, кожа на лице желтая; взгляд холодный, педантический; каждым движением своим он как-бы желал показать, что он человек, обладающий громадными
талантами и вполне достойный уважения. Известного рода меланхолическое высокомерие, коториим он дарил каждого, кто имел с ним дело, показывало ясно, что Белэ был уверен в том, что никто его не понимает и неблагодарное отечество не съумело вознаградить его по достоинству. Между тем отечество даже чересчур щедро вознаградило его, оно дало ему значение далеко не по заслугам. Вместо того, чтобы совершенно отринуть его и оставить в тени, как человека самого заурядного, отечество постоянно расточало ему благосклонные улыбки и награждало его весьма вескими матфрьяльными выгодами. Белэвбыл министром внутренних дел в „кабинете борьбы**, т. е. располагал самым важным портфелем. В то-же самое время он был членом института, членом литературной академии, непременным секретарем академии художеств и професором археологии. Занимая эти должности, он имел казенную квартиру и получал по каждой из них весьма приличное жалованье. Сверх того, он заседал в национальном собрании в качестве представителя от департамента Мэны и Лауры, и, разумеется, получал свое депутатское содержание. Кажется, и желать человеку ужь было нечего, но Белэ всетаки продолжал считать, что его не оценили по достоинству.
Белэ начал свою политическую деятельность не в той партии, к которой он принадлежал в то время, как попал в министры. Окончив отлично курс в нормальной школе, он мечтал получить кафедру, когда вспыхнула революция 1848 года. Белэ приветствовал ее с энтузиазмом, который, по всей вероятности, в то время был еще искренним. Ему захотелось принять личное участие в революционном движении и он бросился в поток революции с такой энергией и с такой наивностью, какими всегда проявляется энтузиазм очень молодых людей. Во главе правительства был поставлен Ламартин, сложивший свою лиру, которую он еще недавно настраивал на хвалебный тон и сочинял торжественные оды; теперь Ламартин явился
распорядителем судеб юной республики. Но и в своей административной деятельности Ламартин оставался поэтом; он только перестав писать оды и заменил их лирическими излияниями на греческий образец. Уже с самых первых шагов своих республиканская администрация, с Ламартином во главе, показала свою слабость и несостоятельность; но парижане, увлеченные первыми успехами революции, верили, что республика окончательно установилась во Франции и на столько сильна, что должна иметь первенствующее значение в среде европейских государств. Пылкия головы, которым и на мысль не приходило, что существуют международные права и отношения, стали заявлять свои симпатии Польше и требовать войны с Россией, Австрией и Пруссией. Самым горячим оратором в этом духе был Белэ, из головы которого еще не успели испариться выученные им наизусть в школе речи Демосфена, и он сыпал цитатами из них, упоминал имена греческих героев и ораторов, которых многие из его слушателей никогда й не слыхивали.
Во время этих ораторских дебютов Белэ префектом парижской полиции был Коссидьер, человек умный и с характером, но весьма бесцеремонный при исполнении своей официальной обязанности. По ночам, с толпою веселых товарищей, он посещал трактиры и увеселительные заведения и кутил там напропалую, а по утрам важно принимал донесения от своих подчиненных чиновников о ночных кутежах и беспорядках в этих заведениях. Вот этот самый Коссидьер, желая сделать угодное Ламартину и Ледрю-Роллену, которым не нравилась вечная демонстрация в пользу Польши, решил, что лучше всего горячих ораторов отправить самих освобождать Польшу и производить революцию в Бельгии. Под рукою он организовал из них отряд, который вооружил старыми ружьями, добытыми из старого арсенала, и заржавелыми саблями и пустил их на все четыре стороны. В Польшу,
304
вк».
конечно, идти им было невозможно; они отправились в Бельгию.
Желая избежать неприятной переписки с бельгийским правительством, хитрый Коссидьер Сообщил брюссельскому префекту полиции о готовящейся экспедиции. Он пошел еще далее и так ловко подвел дело, что часть оружия экспедиционного отряда была на одном ночлеге похищена, неизвестными людьми, конечно, переодетыми полицейскими агентами, посланными самим Коссидьером. На бельгийской границе инсурекционный четырехсотевный отряд, состоявший из рабочих и учеников, как французов, так и бельгийцев, был встречен королевскими войсками, имевшими пушки, хорошие ружья и неподмоченный порох, как у инсургентов. О серьезном сопротивлении, конечно, нечего было и думать, но пылкие инсургенты попытались сразиться и были обращены в бегство. Через час после начала битвы командующий королевскими войсками донес королю Леопольду I, что при Муссероне он разбил инсургентов и отбросил их за французскую границу.
-Так окончилась эта инсурекционная экспедиция, в которой принимал деятельное участие Белэ. Первая неудача, однакож, не охладила ёго совершенно. В качестве решительного демократического оратора и красного республиканца, он предложил свои услуги префекту северного департамента, Делеклюзу, другу Ледрю-Роллена. Белэ, конечно, предполагал, что республика окончательно утвердилась во Франции, но он скоро убедился, что ошибался в своих рассчетах: революциЬнный и республиканский жар французской буржуазии начал уже остывать. Она стала опасаться, что дела зашли слишком далеко, и, по своему обыкновению, решилась попридержать движение. Что-же делал в это время Белэ? Яростный демократ и архи-радикальный оратор мало-по-малу смирился, стих и превратился в самое скромное существо, заботящееся только о том, как-бы выйти здравым и невредимым из переполоха. Он приютился в Мулене, заняв в университете кафедру реторики, и съ
этой минуты разошелся с своей партией. Бела был командирован во французскую школу в Афинах; здесь он занялся изысканиями, результатом которых явился отчет его о настоящем месте Пропилей. Христофор Колумб открыл Америку и был за это заключен в тюрьму; молодой Бел» за открытие Пропилей получил крест почетного легиона и доступ в институт и во всевозможные академии. После этого Вела успевал все более и более.
II.
Было-бы несправедливо утверждать, что Бела своими успехами одолжен только угодливости и уменью найти себе протекцию. Нет, Бела был человек талантливый, обладавший большим запасом знаний. Он всегда был угодлив в меру, он льстил, когда было нужно, но, случалось, показывал зубы; он ловко умел говорить комплименты, но не менее ловко хулил, он даже кусался, — впрочем, только в таком случае, если ато действие не могло повлечь за собой для него серьезных неприятностей. Он был слишком умен для того, чтобы сделать резкий переход из одной партии в другую. Как замечательный стилист, он всегда чрезвычайно ловко умел обращаться с письменным и устным словом. Так, он покинул партию Лфдрю-Роллена без всякого скандала. В первое время граница между прежними его политическими убеждениями и новыми была так тонка, что ее могли заметить разве только слишком проницательные люди. Он постепенно, полегоньку, едва заметно отодвигал эту границу все ближе и ближе к реакции, но постоянно считался замечательным и смелым либералом, даже и в то время, когда он присоединился к иезуитской реакционной партии, к так-называемым либераль
ным католикам.
Во время второй империи Бела принадлежал к академиПолитические деятели. 20
VjOOQlC
ческой оппозиции и прослыл умнейшим и решительнейшим из членов партии. Не унижая нисколько умственных качеств Белэ, надо сознаться, что в то время очень нетрудно было прослыть умнейшим человеком. Для этого требовалась известная манера говорить:, состроит человек серьезную мину, внушительно покачает головой, сожмет губы в презрительную, ироническую улыбку, скажет эпиграму,—впрочем, отполированную на манер Фаллу или г-жи Свечиной, русской по происхождению, (игравшей видную роль во французских салонах во время второй империи)— и репутация „умнейшаго** человека готова, и все сен-жермфнское предместье начинает гладить его по головке. Бел» получил доступ в оппозиционные салоны Оссонвиля, Перье и Паскье. Его остроты, его холодные, но ловко отделанные речи против второй империи очень нравились герцогиням, маркизам и виконтесам и наивнейшие из них твердили: „о, как это зло, как это сильно! Еще несколько таких ударовъ—и вторая империя рушится!* Успехи Белэ в сенжерменском предместии дали ему протекцию г-ж Ремиза и Гизо, которые своим влиянием доставили ему доступ в институт, а также место непременного секретаря в академии художеств, которое он получил после того, как его прославили героем либерализма, так-как в деле, в то время занимавшем сен-жерменское предместье, он оказался горячим сторонником директора академии, требовавшим реформ в академии, которые гг. академики считали слишком радикальными. Вслед за этим Белэ стал читать публичные лекции из римской истории и этим еще более усилил свое значение, как представителя оппозиции. Он прочел лекцию об Августе, Тиверие и Нероне и делал в них такие прозрачные намеки, что его чтения показались очень неприятными в Тюльери. В свою очередь, и ему намекнули, что не желали-бы их продолжения. Он не унялся и прочел лекцию об императрице Ливии—и снова его ^обвинение дошло по адресу. Успех чтений Белэ был поразительный; он быстро приобрел популярность, даже и за
границами сен-жерменского предместья. В аристократических-же салонах его стали просто носить на руках. Репутация решительного противника второй империи утвердилась за ним окончательно. Но и его торжеству настал конец.
Явился Генрих Рошфор и смутил покой Белэ. Вооруженный только своим стальным пером, не имея ни в ком из влиятельных лиц поддержки, Рошфор смело и решительно напал на бонапартизм, на самого императора, императрицу, императорского принца, на толстого Руэра, на худощавого Пинара... Первые нумера его „Фонаря“ поразили всех и его популярность сразу затмила собою все дешевые популярности, какими пользовались люди, в роде Белэ. Но никто из самих бонапартистов не бесился так на Рошфора, как прославленный представитель оппозиции Белэ. Белэ никогда не мог простить Рошфору; он возненавидел Рошфора за то, что тот свонм я Фонарем “ заставил ветреную аристократическую публику забыть даже о самом существовании своего недавнего любимца. И как только Белэ получил портфель министра внутренних дел; его первой заботой было приказать, чтобы Рошфора немедленно отправили в ссылку, хотя он отлично знал, что правительство Тьера задержало Рошфора во Франции только в виду его болез. венного состояния и еще потому, что перевозка в колонии грозила опасностью самой его жизни.
Эти факты достаточно определяют характер Белэ, отличительными качествами которого служат пронырство и изворотливость под маской исполнительности, интрига под прикрытием принципов. Он обладал удивительным искуством заставить науку служить его собственвым интересам. Его хладнокровие и уменье выходить из затруднительных положений по-истине были изумительны. Коварству его не было границ. В то самое время, когда ой поддразнивал вторую империю и исподтишка кусал ее, он имел смелость уверять императора Наполеона Ш в своей преданности, в своем глубоком уважении к нему и его
правительству: „он только защищал академию художеств от придирчивых нападок администрации... Но он никогда не затрогивал и не затронет просвещенное и справедливое правительство второй империи, и если в этом его обвиняют, то это клевета его враговъ*1... Наполеон показывал вид, что верит ему, и после издания своей „Истории Юлия Цезаря “ послал экземпляр её Белэ, как собрату по литературе. Польщенный этим вниманием, Бэле нависал императору письмо, в котором, между прочим, говорил: „Чувства мои к вашему величеству остаются-неизменными; они имеют своим источником глубокую преданность к вам и признательность**..,
Не удивительно, что Белэ обманывал императора Наполеона Ш, обмануть которого было вовсе нетрудно, так-как его обманывали очень многие. Несравненно удивительнее, что ему удалось обмануть и столкнуть директора академии художеств, Ньюкерке, человека очень ловкого, который находился в самых интимных сношениях с принцесой Матильдой, тоже очень ловкой женщиной, надуть которую было нелегко. Мало того, что Белэ столкнул Ньюкерке с директорства, он вошел в милость к принцесе Матильде и стал одним из постоянных и интимных посетителей её дворца. III.
III.
Обратимся теперь к административной деятельности Белэ и посмотрим, что совершил этот великий человек, когда в его руки попал портфель министра внутренних дел. По. плодам нетрудно определитьдерево, их выростившее; по делам познается человек.
Выше мы сообщили, каким актом Белэ начал свою министерскую деятельность. Последующие его действия с каждым днем все более и более усиливали его непопулярность, которая значительно превзошла непопулярность прочих его товарищей по „министерству борьбыМы не намерены здесь делать оценку этого министерства. История воздаст ему должное. Мы-же ограничимся сообщением фактов, которые весьма красноречиво .говорят сами за себя. Начнем с факта, в сущности мелкого, по который характеризует Белэ так-же отлично, как и месть его Рошфору.
В одно из первых заседаний после того, как Белэ занял министерскую скамью в национальном собрании, к нему подошел Пьер Лефран, республиканский депутат департамента Пиренеев, по политическим убеждениям человек весьма умеренный, и сказал ему:
— Г. министр, моя дочь чрез несколько дней выходит замуж за X, подпрефекта в Z. Вы крайне меня обяжете, если разрешите вашему подчиненному отпуск на несколько дней.
— Очень рад, дорогой товарищ, что X, подпрефект в Z, женится на вашей дочери! Могу вас уверить, что он непременно получит желаемый отпуск, потому что с сегодняшнего дня я его увольняю от службы.
И, действительно, уволил. С самого первого дня своей министерской деятельности Белэ стал подписывать многочисленные приказы об увольнении префектов и подпрефектов и даже второстепенных чиновников префектуры. Остракизму подвергались не только искренние республиканцы, которых в сущности было очень немного, но также умеренные, люди без всяких политических убеждений, однакож такие, которых можно было подозревать в неуменье „обрабатывать избирательный материалъ**, т. е. устроивать дело так, чтобы во время выборов не прошел ни один оппозиционный депутат, как в национальное собрание, так и в департаментские советы. Но, видно, трудно идти против течения: во все время министерства Белэ на выборах везде одерживали верх республиканские кандидаты.
Однакож, префекты, назначенные Белэ, ревностно исполняли свою обязанность. Вот поразительный пример. Одинъ
из новых префектов, фабрикации Белэ, вступив в должность, потребовал от инспектора училищ, чтобы он уволил одного школьного учителя.
— С какой стати увольнять его? отвечал инспектор.— Как я, так и вся община и ученики очень довольны им. Он прекрасный учитель.
— А все-таки его следует уволить, настаивал префект.— Разве вы не знаете, что Белэ прислал меня сюда собственно за тем, чтобы вышвырнуть всех революционеров за дверь.
Так-как мы заговорили об учителях, то приведем здесь кстати один факт, касающийся народного образования, ответственность за который вместе с Белэ разделяет бывший в то время министром народного просвещения Батби и, конечно, также пресловутый президент совета министров, Брольи.
Один богатый промышленник, желая сделать что-нибудь в пользу первоначального образования во Франции, внес в кассу „лиги обучения** (которая существовала во время второй империи и не подвергалась преследованию) 10,000 франков и предложил разделить эту сумму между светскими учителями сельских школ, которые имели наибольшее число учеников в последний семестр. Казалось-бы, з таком предложении невозможно найти ничего вредного и опасного. Но Белэ и Батби посмотрели на дело иначе и предписали префектам и инспекторам принять меры, чтобы распределение не состоялось. Они запретили учителям принимать деньги от „лиги обучения**, и если-бы 'лига вздумала вместо денег выдавать книги или что-нибудь другое, не принимать и их. Из чего-же сыр бор загорелся? Из-за небольшего словца светский. При разделе награды лига должна была обойти достопочтенных отцов иезуитов и других патеров, которых Белэ и Батби, конечно, предпочитали светским учителям.
Но оставим те факты, за которые Белэ разделяет ответственность с другими лицами и займемся только теми, инициатива которых принадлежит ему одному. Только
один перечень их могь-бы занять собой огромный том. В него вошли-бы всевозможные проделки знаменитого министра, но мы будем останавливаться только на таких, которые более других возбуждают смех; мы полагаем, что относиться серьезно к деяниям Белэ почти невозможно.
Белэ запретил купцам, торгующим в разнос, продавать аАльманах Франклина**. Между тем этот альманах -составляет точную и весьма умеренную компиляцию сочинений, изданных против социализма. Этот альманах пришелся по душе буржуазии, которая и раскупала его. Он содержит в себе цитаты и извлечения из сочинений Франклина, Бастии, Чаннинга, Фредерика Пасси, Лабулэ и Тьера.
Если-бы Белэ не объяснил любезно причины, вызвавшей с его стороны такое странное распоряжение, то не было-бы никакой возможности угадать, какими мотивами он руководствовался^' мешая распространению такой невинной в политическом отношении книги. Пунктов обвинения три и виновными оказываются: Бастиа и Франклин. Бастиа, провозвестник буржуазной политической экономии, виноват в том, что он толкует о свободе совести, прессы, обучения и ассоциаций. Франклин преступился рассуждением о том, что собрания, заключающие в себе более 700 членов, не могут успешно вести дела... Главнейшее-же преступление Франклина заключается в следующих — судите сами — ужасных словах: „безпечный богач впадает в бедность; экономный работник обогащается1*. Подобная фраза, по мнению Белэ, может повлечь за собою самые пагубные толкования.
Белэ напал также на „Альманах Матье Ландсберга**, который существует уже более 150 лет и никому никогда не приходило в голову отыскивать в нем вредные политические тенденции. Матье Ландсбер с давних пор пользуется славой знаменитого астролога; он предсказывает дождь и хорошую погоду за целые год вперед. Вина его
заключалась в том, что, говоря об очищении фрамцуэской територии от немецкого занятия, он приписал честь этого дела Тьеру.
Вообще Белэ с особенным рвением преследовал альманахи. В одном илюстрированном альманахе ему не понравилась одна совершенно невинная карикатура и он настоял, чтобы ее заменили другою. Карикатура изображала иевуита в непривлекательном виде, а Бел» был ревностным поклонником достопочтенных патеров, отвсюду из' гоняемых, как люди вредные и опасные!
От альманахов естественно перейти к книгам. Бел» запретил публикацию о книге: „Кампания в восточной Франции и армия Бурбаки", сочинение генерала Кремера и полковника Пуле. Он запретил ее потому, что генерал Кремер искренний республиканец и в своем сочинении говорит с похвалой о Гарибальди и о военных действиях в окрестностях Дижона.
Официальный предлог запрещения публикации был, конечно, иной.Видитф-ли, публикация была иллюстрирована портретом Кремера в генеральской форме. Ну так что-жь? скажете вы, читатель. Но в этом-то и заключается вся суть. Бел» нашел, что хотя Кремер во время кампании, описываемой в его книге, и был генералом, но теперь он подал в отставку, следовательно... выходит, что он генералом не был...
Все это было-бы смешно, когда-бы не было так грустно.
С спектаклями подобные-жф истории. В Лионе, префект Дюкро, друг Бел», запретил представление пьес Мольера (ради Тартюфа), Виктора Гюго и даже—почти невероятно— Сарду, пьесу которого „Рабагась“ марсельский префект Кератри заставлял играть силой, чтобы шикалыцивов сажать в тюрьму... Невероятно, но факты эти не подлежат сомнению.
Скучно выписывать’ряд запрещений различных брошюр, написанных против богомольных путешествий, повлекших за собою массу скандалов. Все эти брошюры подвергались
преследованию без суда и следствия, после того, как rasem ,Univers“ объявляла их оскорбительными для католицвзма.
С другой стороны, Белэ всеми зависящими от него средствами помогал распространению множества полуграмотных, полудиких сочинений, написанных в защиту, будто-бы, попранных прав католицизма и в особенности католического духовенства... А еще Белэ слыл за умного человека!
IV.
Кампания экс-героя либерализма Белэ против республи' канских газет составляет целую эпопею. Он так много запрещал, останавливал, конфисковал, что к этому все привыкли на-столько, что, наконец, на его набеги стали обращать внимание только одни жертвы его административной ревности...
Белэ преследовал не только издателей, редакторов я писателей,—он шел далее—он карал даже самих читателей.
— Ну, любезный друг, говорит один почтенный буржуа жандарму, который не раз отличался при исполнении своих обязанностей,—скоро-ли мы дождемся, что вам дадут повышение, которого вы давно заслуживаете.
— Увы! отвечал меланхолически жандарм; — при нынешней администрации я не могу ожидать никакого повышения. Меня включили в разряд неблагонамерфнных, за то, что я читаю газеты.
Если Белэ так подозрительно относился к жандармаш, отличавшимся ревностным исполнением своих обязанностей, то еще подозрительнее он смотрел на каждого гражданина, на каждого прохожого, на каждого проезжого. Ему везде чудились революционеры и революция, заговоры и заговорщики. Чтобы обезопасить себя от ужасов, какие но
сились в его воспаленном воображении, он прибег к весьма остроумному средству: собрать в больших городах тайно сведения о всех подозрительных (а такими в глазах Белэ были все, которых не одобряли иезуиты, т. е. девять десятых городского населения) гражданах и сведения эти представить в префектуру и к нему. Для собрания этих сведений понадобился целый полк новых тайных агентов, которым предписано было узнать о каждом гражданине следующее: 1) чем занимается он? 2) в котором часу уходит из дому? 3) когда возвращается домой? 4) описание его примет и его лета; 5) где он обедает и в котором часу? 6) уходит-ли он из дому вечером? 7) не возвращается-ли домой очень поздно? 8) куда уходит он или, если неизвестно, то по какому направлению? 9) если уезжал из Парижа (или другого города), то на долго-лн? 10) давно-ли он живет на этой квартире? 11) женат-ли он? 12) кто бывает у него? 13) католик-ли он или другого исповедания? и пр. и пр... Чем окончилась эта шпионская экспедиция—неизвестно.
Фарандол, провансальская хороводная пляска, послужившая образцом для котильона, в большом ходу в департаментах: воклюзском, устьев Роны, варском и пиренейских. Танец этот, веселый, живой, сопровождается хоровым пением, под которое пары сходятся и расходятся, становятся в круг, размыкают его и пр.; местные жители большие охотники танцовать, и свой национальный танец танцуют буквально до упаду.
Ученые утверждают, что Тезей изобрел танец, в котором танцоры подражают движениям журавля во время перелета. Судя по описаниям этого танца, несомненно, что фарандол составляет его верную копию, очень мало измепенную. Предание гласить, что фарандол занесен из Малой Азии во Францию фокейцами, основавшими Марсель.
Ни один семейный или народный праздник в Провансе и Лангедоке несколько столетий к ряду не обходится без фарандола. Вдруг, в один прекрасный день население департамента восточных Пиренеев было озадачено следующим декретом своего префекта:
„Префект и т. д.
„Принимая во внимание, что часть населения департамента восточных Пиренеев находит, что танец, называемый фарандол, возбуждает революционные воспоминания;
„Принимая в соображение, кроме того, что буйность самого танца и песни, его сопровождающие, нередко причиняют беспорядки, что. и оправдывает вышеупомянутое мнение населения,—
„Постановляет:
„Ст. I. Танец фарандол запрещается во всем департаменте восточных Пиренеев.
„Ст. И. Подлежащие власти обязываются наблюсти за исполнением настоящего декрета, который внесен в Свод административных распоряжений.
„Перпиньян, 3 сентября 1873 года. Префект департамента восточных Пиренеев Жизольмъ**.
Добродушные люди обратились к министру Белэ с просьбой об отмене этого декрета, но он утвердил распоряжение своего префекта. Раз дав слово префектам, что он во всех случаях станет защищать их против населения, он сдерживал его вполне и действительно всегда покрывал префектов. В данном случае его не тронуло даже имя Тезея, изобретателя танца, хотя главным образом грекам он был обязан своим возвышением: первый толчок его карьере дали его исследования о „Пропилеяхъ**.
Право, читая декреты, подобные вышепреведенному, Ложно было-бы подумать, что Белэ и его префекты спятили с ума; но, нет, они и после подобных декретов продолжали получать, жалованье, присвоенное их местам, и подписывать
такия-же курьезные распоряжения, как декрет о фараНДОЛЕ.
Вело, желавший обнять своим административным вмешательством все, не оставил в покое даже похорон. Ему не нравилось, что гражданские похороны (т. ф. без сопровождения священников) совершаются во всякое время дня. Желая избавить ревностных католичек от соблазна, он постановил, что гражданские похороны должны происходить рано утром, пока любезные сыны и дщери католической церкви спят спокойным сном.
Но, к прискорбию Белэ и его, префектов, результатом этой меры было не уменьшение гражданских похорон, как они рассчитывали, а, напротив, значительное увеличение их числа, так что от точного исполнения декрета произошли серьезные практические затруднения. Пришлось издать дополнительную статью, которой разрешалось гражданские похороны совершать также и в три часа пополудни— * ни минутой раньше, нн минутой позже.
Далее. Через две недели после вступления своего в должность министра французской республики, Белэ разослал префектам циркуляр, предлагая им сделать известным населению, что „республике ни в каком случае не суждено сделаться легальным и постоянным правительством страны. Настоящая республика только временная, и всякий может высказывать свое предпочтение другой правительственной форме..."
Получив такой странный циркуляр от министра республики, более ретивые префекты стали уничтожать бюсты республики, запрещать пение марсельезы, закрывать республиканские клубы и пр. Один префект даже рискнул запретить трехцветное знамя, но, в виду сильнейшего протеста населения, к которому присоединилась сама полиция, вынужден быль отказаться от преследования национального знамени.
Мы-бы никогда не кончили, если-б вздумали продолжать перечень административных подвигов Белэ. Между темъ
мы не сказали еще ни слова о самом главном его подвиге: о незнании, которые именно из французских департаментов находятся в осадном положении, а которые нет. Правда, целых 51 департамент Франции испытывал в . то время на .себе удобства осадного положения—где-же, в самом деле, запомнить такую массу имен! Бедный Вело растерялся, когда ему в палате сделали запрос об одном департаменте. Он обещал ответить на другой День— и ответил. Оказалось, по его словам, что этот департамент предполагала объявить в осадном положении императрица Евгения, но декрет не успели опубликовать в „Монитере", поэтому он, Белэ, и нашел лучшим счесть этот департамент в числе состоящих в осадном положении. И это министр!
Министерство „борьбы** употребляло все усилия, чтобы вызвать где-нибудь во Франции возмущение и, пользуясь им, еще крепче натянуть реакционные возжи. Ему казалось, что достигнуть этого не трудно, так как 43 французских департамента находились в осадном положении. Белэ рассчитывал, что Марсель и Лион попадутся скорее других городов на удочку. Здесь хозяйничали генералы Бурбаки и Эспиван; здесь префекты Траси и Дюкро подсылали агентов-подстрекателей не только на улицы, но даже и в дома граждан. Но их усилия пропали даром. Как ни сильно было негодование, возбужденное в стране недостойными действиями правительства „борьбы*1, но она оставалась спокойной; ропот слышался со всех сторон, но до насильственного восстания дело не дошло.
В то время как правительство изощрялось в недостойных интригах, торговля с каждым днем все больше и больше падала; на многих фабриках приостановились ра
боты. Возроптали даже крупнейшие из представителей буржуазии, денежные дела которых шли далеко не так, как им хотелось. Они стали обвинять правительство „ борьбы ", ими же созданное. „Если вы не можете устроить слияния между партией Шамбора и орлеанистской, говорили они герцогу Брольи,—то обратитесь к тьеровской программе—дайте стране что-нибудь определенное".
Брольи, види необходимость сделать что-нибудь для смягчения ропота, решился пожертвовать своим товарищем Белэ. Воспользовавшись тем, что речь Белэ в палате, ня .которую сильно рассчитывало министерство, произвела весьма сомнительное впечатление, Брольи объявил министру внут'Ренних дел, что маршал Мак-Магон, к своему сожалению, вынужден отказаться от его содействия. Белэ был поражен; он считал себя слишком необходимым человеком и полагал, что он именно составляетъ' „душу" правительства „борьбы". Несколько секунд он не мог промолвить ни слова, между тем его коварный друг Брольи .утешал его в таких выражениях:
— „Верьте, любезный друг, что мы с величайшей горестью решились исполнить желание маршала. Мы всегда будем сохранять признательное воспоминание о вашей деятельности, о вашей твердости, вашем мужестве, о вашей искренней преданности...
— „О да! искренней преданности! прервал его с гневом Белэ. — Да, искренней до глупости. Я пожертвовал всем для вашей политики „борьбы". Вы-же сами постоянно настаивали на крайностях; работая в вашу пользу я вызвал ненависть и презрение в себе. А теперь вы струсили и бросаете меня толпе, как искупительную жертву... Я этого никогда не забуду.
Отставка страшно подействовала на Белэ. Профессор, литератор, пользовавшийся известностью, он свысока третировал своих товарищей по министерству „борьбы". Он видел их насквозь и чувствовал к ним самое искреннее презрение. И действительно, по сравнению с ними, полнейштт бездарностями, Белэ мог считаться человеком умным и талантливым.
Падение Белэ было неожиданное. К тому-же он упал не на твердую землю, а шлепнулся в грязное болото. Он сошел со сцены под давлением всеобщего презрения. В глазах страны он был только иезуит, неловко интриговавший; некогда бывший либерал Белэ давно уже превратился в покорного слугу иезуитов и очень немногие еще помнили его лекции по римской истории. Появилось несколько историй его управления, всплыли начистую воду некоторые его секретные циркуляры. Презрение к нему росло с каждым днем. Еслиб еще он мог сказать, подобно Гизо, что его ненавидят, но все-же уважают в нем сильного человека; но нет, с ним обращались, как с лицом комическим, его поднимали на смех. А такого оскорбления не могло вынести его самолюбие; его гордость была унижена. Он обратился было снова к професорской кафедре, которая вывела его в люди, но его чтение было встречено свистками, насмешливыми песенками, в которых говорилось о Белэ, юном волонтере всемирной республики. Видя, что и здесь он стал невозможен, Белэ заперся в своем кабинете. Он присмирел, былая наглость исчезла в нем, он перестал видеться даже с своими искренними друзьями, которых, впрочем, у него было очень немного.
В одно утро, лакей, войдя в спальню Белэ, застал его, полуодетого, лежащим на полу, подле кровати, в крови; в груди у него был нож. .Он нанес себе несколько ударов прежде, чем отыскал свое сердце“, сказал Пельтан. Он не оставил никакой записки, разъяснявшей мотивы самоубийства; не оставил духовного завещания. За несколько дней до своей смерти он отправил в деревню свою молодую жену с двумя детьми, из которых младшему было всего несколько недель от роду.
Так умер Белэ. Он жил для удовлетворения своего самолюбия; самолюбие убило его. Его первый покровитель Делеклюз умер на барикаде, ища смерти. Видя, что барикода неминуемо должна быть взята версальскими войсками, он сказал несколько прочувствованных слов окружающим его инсургентам, пожал некоторым из них руки и взошел на барикаду со знаменем в руках; вскоре он получил в грудь две пули и упал мертвый таким образом, что знамя совершенно прикрыло его.
Хотя Бел» окончил жизнь самоубийством, духовенство хоронило его с большой пышностью. На похоронах присутствовал Брольи и на могиле сказал речь, в которой прославлял добродетели покойного. Он уверял, что Бел» постигла внезапная смерть от разрыва сердца и что Франция погружена в траур и горе. Брольи особенно прославлял своего бывшего товарища за отсутствие в нем политического честолюбия и за его бескорыстие.
IX.
МАРШАЛ СЕРРАНО.
' Происхождение Серрано.—Его характер.—Возстание Риего.—Вред для Испании от пронунциаменто.—Невыгодное положение армии в государстве.—Уничтожение салического закона.—Регенство королевы Христины.—Первая карлистская война.—Конституция 1836 года.— Вергарская конвенция.—Регенство Эспартеро,—Успехи Серрано.— восстание Нарваэца.—Брак королевы Изабеллы.—Разлад в королевской семье.—Возвышение Серрано.—Его отставка.—Клерикальная политика Нарваэца.—Участие Серрано в пронунциаменто.—Возстание 1854 года.—Ошибки Эспартеро.—Контр-революция 1856 года.—Назначение Серрано генерал-губернатором Кубы,— Его обогащение и женитьба.—Мехиканская экспедиция.—Удар, нанесенный честолюбию Серрано.—Борьба из-за министерского портфеля.—Вечные министры.—Альколейская победа.—Бездеятельность Серрано.—Господство Прима.—Кандидатуры на испанский престол.—Убийство Прима.—Министерство Серрано.—Аморовиетская конвенция.—План государственного переворота.—Отречение Амедея.
I.
Франциско Серрано-и-Домингец родился 17 октября 1810 года, в Андалузии, в Кадиксе, или, еще точнее, на островке Леоне, в предместье Кадикса. Его семья не пользовалась особенно хорошей репутацией. Глава семьи был не из богатых и занимался мелкой торговлей. Франциско получил самое обыкновенное воспитание, но рано понял, что с деньгами живется легче, чем без денег, и в самомъ
Политические деятеля. 21
раннем возрасте дал очевидные доказательства своим родственникам, что его пожирает честолюбие. Едва исполнилось ему пятнадцать лет, как он поступил в армию, а чрез двенадцать месяцев своей службы приехал в отпуск к своим росхищенным родителям в мундире капрала. Юный капрал съумел приобрести себе покровителей, и в полку на него смотрели уже, как на человека, который рано или поздно составит блистательную карьеру.
Серрано начал свою службу в одну из печальнейших эпох испанской йсториц. Иезуиты управляли государством, они вмешивались во все, даже в семейную жизнь, и руководили всем. Больной, и умственно, и физически, король Фердинанд VII был совершенно в их власти. По их желанию, он восстановил инквизицию, отдал им в руки народное образование, и через несколько лет нельзя было узнать Испанию, которой так еще недавно удивлялась и симпатизировала вся Европа, с страстным интересом следившая за её героической борьбой с Наполеоном I. Иезуиты и инквизиция не щадили никого, в ком только подозревали противника их исключительного господства: они преследовали не только либералов, защитников конституции 1812 года, но и вообще всех, кто составил себе известность, участвуя в войне за независимость; многие из героев этой войны оставили отечество, некоторые попали в ссылку, заключены в тюрьмы или скрывались в глуши провинциальных городков и в деревнях.
Шесть лет (1814.—1820) уже тяготела над Испанией мертвящая власть иезуитов, когда у правительства явилась мысль снова завоевать отпавшие американские колонии. В Кадиксе был собран экспедиционный отряд, которому предназначено было высадиться в Монтевидео и Буэнос-Айресе. 1-го января 1820 года эта армия взбунтовалась; главой инсурекции был объявлен Риего.
Это возмущение, известное под именем возмущения на острове Леоне, совершилось на глазах маленького Франциска и, по его словам, произвело на него сильное впеча-'
тление; оно оказало решительное влияние на его последующую жизнь. Это возмущение было первым пронунциаменто, которые стали характеристическим явлением испанской политической жизни; с этой поры они повторяются в испанской истории почти периодически и составляют язву, причиняющую сильные страдания организму Испании. восстание Piero стало образцом подобных движений, честолюбцы—а ими кишит родина дон-Кихота—всегда прибегали к пронунциаменто для осуществления своих замыслов. Возмущение Риего сопровождалось успехом и, благодаря этому, возбудило сильнейший энтузиазм в стране; о нем и теперь
еще говорят с восторгом и придают ему легендарные размеры. „Марш Риего** стал народной песнью, пользующейся в Испании таким-же значением, как „марсельеза** во Франции. Риего, действительно, был горячий патриот; совершая пронунциаменто, он нисколько не думал о собственном честолюбии. Его последователи Прим, Нарваэц, О’Доннел, Серрано и другие всегда выше всего ставили собственное честолюбие и, совершая пронунциаменто, очень мало заботились о благе страны, хотя, конечно, в своих прокламациях всегда ставили его на первом плане. Все эти пронунциаменто причинили Испании множество потерь; выгоды-же от них, полученные страной, были самые микроскопические. Они держать страну в вечном неопределенном положении; испанцы уже не верят никаким обещаниям, даже совершившиеся факты возбуждают в них сомнение, потому что реформы, явившиеся результатом одного пронунциаменто, немедленно уничтожаются после совершения другого; таким образом, последующее пронунциаменто всегда отменяет то, что было последствием предъидущего. Все партии без ис
ключения привыкли опираться не на легальную оппозицию, не на прессу, не на общественное мнение, а на грубую силу, на удачу военного возмущения. Всякий честолюбец стал избирать себе непременно военную карьеру. Армия стала орудием в руках честолюбцев и решительницей политических вопросов; она свергала те самые правительства, ко
торым давала власть в руки. Армии вечно приходилось делиться на две части и одной половине сражаться против другой. Для получения приверженцев между офицерами, правительству приходилось щедрою рукой рассыпать награды; оттого в испанской армии один генерал приходится менее, чем на триста солдат. Легкость повышения в чинах и получения наград привела к тому печальному факту, что испанская армия намеренно затягивает гражданские войны: первая карлистская война продолжалась семь лет; вторая тянется уже несколько лет и ей не предвидится конца. Выгоду в затягивании войны понимает каждый начальник отдельной части, и если является какой-нибудь наивный полковник или капитан, который, принимая войну за серьёзное дело, стремительно нападает на неприятеля и разбивает его на-голову, он не только не удостоивается, какъбы следовало, награды, но его непременно посылают в ариергард.
Такое странное положение армии в государстве, естественно, побуждает каждого передового испанца заявлять требование о её преобразовании. Всякое либеральное министерство в Испании во главе своей программы непременно ставит военную реформу, но ни одному из них не удалось совершить ничего существенного в этом отношении; каждое из таких министерств, в конце концов, бывало вынуждено или брать назад свое предложение, или выходить в отставку. Противниками министерства в таком случае являлись многие из самих либералов, которые, по странному заблуждению, считали необходимым создавать себе поддержку в армии, отдавая командование генералам и офицерам, принадлежащим к либеральной партии. Страсть к пронунциаменто так сильно обуяла испанцев, что нужно сделать еще очень многое для ослабления её, и едва-ли этого достигнет настоящее поколение.
Мы уже сказали, что военное восстание Риего сопровождалось успехом. Ово отразилось в целой стране. Правительство увидело невозможность бороться с ним и Ферди
нанд VII издал манифест, которым обязывался строго дергаться конституции. Хотя он давал это обещание при своем вступлении на престол и, несмотря на то, иезуитское правительство постоянно нарушало конституцию, однакож, и на этот раз испанцы поверили слову короля и успокоились.
Клерикальная партия в Испании, конечно, стала думать о возмездии. Она убедила французских клерикалов помочь ей. Французская армия, под начальством герцога Ангулемского, вторглась в Испанию, и вскоре иезуиты снова овладели властью в Испании а жестоко отомстили своим противникам.
Между тем Фердинанд VII овдовел в третий раз и вздумал жениться в четвертой. Принцессе Луизе, жене дон-Карлоса, брата короля, пришла идея выдать за Фердинанда свою родную сестру. Принцесса Христина, однакож, не хотела выходить за такого ужасного мужа, каким был Фердинанд для своих первых трех жен, но на её протест не обратили внимания и свадьба состоялась. Вслед за этим возгорелась ожесточенная борьба между сестрами: младшей, королевой, и старшей, надеявшейся сделаться королевой по смерти Фердинанда, так-как он не имел детей и престол должен был перейти к его брату. Вражда эта еще более усилилась, когда у королевы Христины родилась дочь. В Испании существовал 'салический закон, утверждающий право на престол только в мужском поколении. Дочь Фердинанда, таким образом, не имела прав на него и престол по наследству должен был перейти к дон-Карлосу. Но Христина съумела на-столько повлиять на своего мужа, что он отменил существующий закон о престолонаследии и объявил своей наследницей дочь свою Изабеллу.
И.
Фердинанд ѴП умер в 1833 году и в Испании тотчасъже возгорелась гражданская война. Его преемнице, королеве Изабелле, было всего три года. Регентствр било отдано королеве Христине, женщине капризной, легкомысленной, скупой и даже жестокой. До идиотичности тупая и совершенно незнакомая с государственными делами, она постоянцр нарушала конституцию, на верность которой присягала. Содействуя уничтожению основного закона о престолонаследии, она вооружила против себя дворянство, ставшее теперь на защиту нарушенных прав дон-Карлоса. Христина вынуждена была опереться на либеральную буржуазию, но, опираясь на нее, королева нисколько не желала соблюдать её интересы и уважать её права. Однакож, соблюдая внешния приличия, она назначила своим первым министром либерала, пострадавшего в 1814 году за свой либерализм, Мартинецаде-ла-Розу, долгое время жившего изгнанником на чужбине. Испанцы сравнивают Мартинфца с Ламартином. Действительно, между ними существует некоторое сходство. Мартинец, плодовитый писатель, увлекательный оратор, блестящий поэт, сантиментальный романист, обладал благородными побуждениями, быстрым соображением, острым умом и несколько легкомысленным характером. В своей молодости он был пылок и искренен, но в то время, как его призвала Христина, он уже потерял энергию и сделался человеком скрытным. В 1812 году он был страстным и энергическим защитником конституции; в 1834 году он помог королеве Христине ее урезать, а в 1844 сам-же уничтожил дело своих рук. Он считался главой радикалов или „экзальтированныхъ", как их называли в Испании в то время, когда Христина поручила ему составить министерство. Вместе они выработали „Королев
ский статутъ*, который был измененной и сильно урезанной конституцией 1812 г. В то-же время он заключил четверной союз между Испанией, Францией, Англией и Португалией; договаривающиеся стороны обязались поддерживать конституционализм, представляемый в трех из этих государств младшими линиями династий.
Старшая линия Бурбонов в Испании не захотела уступить своих прав без сопротивления. Она подняла знамя гражданской войны, которая семь лет к ряду разоряла страну. Серрано, конечно, не замедлил воспользоваться благоприятными шансами для возвышения. Он заявил себя горячим сторонником либеральной партии и скоро попал в адъютанты к знаменитому Эспоз-и-Мине, командовавшему войсками в Каталонии. Мина, храбрый генерал, отличался суровостью нрава и грубостью манер; Серрано также был храбр, но вместе с тем обладал природной грацией, изысканностью манер, веселостью и вечно хорошим расположением духа; вскоре он сделался любимцем всего штаба; он охотно брал на себя всякое опасное поручение, рассчитывая, что военные отличия непременно доставят ему генеральские эполеты.
* Однакож, карлисты были такими врагами, с которыми нельзя было не считаться. У них были замечательные генералы, Кабрера и Цумалакареги, командующие басками— может быть, первыми солдатами в мире по их изумительной выносливости и храбрости; баски, правда, люди невежественные, но даровитые; они превосходно ведут горную войну, и чтобы их победить, необходимо выставлять против них тройную силу.
Эта долгая гражданская война была зототым веком для таких честолюбцев, как Эспартфро, О’Доннел, Прим, Конха; Честе, Новалииес, Серрано и некоторые другие испанские известности обязаны своим возвышением этой войне; она
привела их к генеральским, министерским и посланническим постам.
В первый период этой войны успех чаще склонялся на
сторону нардистов. Регентша, наконец, увидела необходимость теснее сблизиться с либеральной партией. Но провинциальные юнты объявили, что они не сделают никаких чрезвычайных усилий, пока не будет отменен „Королевский статут “ и правительство не введет снова конституцию 1812 года. Во время этих переговоров карлисты приблизились к Мадриду, что произвело сильное волнение в столице, где господствовала либеральная партия. Можно было опасаться открытого восстания; Христина поспешила заявить кортесам, что она согласна на провозглашение конституции 1812 года. Эта конституция была провозглашена 15 августа 1836 года и с этого времени дела карлистов пошли несравненно хуже. Нарваэц, принадлежавший к партии „экзальтированныхъ11, стал преследовать по пятам карлистского предводителя Гомеца, подступавшего-было к Мадриду, а теперь показавшего тыл. Нарваэц настиг своего противника в Макасейте, вблизи Аркоса, и разбил его на голову. Утратив надежду овладеть столицей, карлисты сильно потеряли во мнении сомневающихся, которые теперь стали смотреть на их дело, как на обыкновенное провинциальное восстание. В то-же самое время О’Доннел заставил Кабреру снять осаду Люцены; этот успех приблизил его к Христине и он сделался опасным соперником главнокомандующему Эспартеро, на которого либералы возлагали все свои надежды. Карлистская война, однакож, окончилась не генеральным сражением, а партией в карты. Эспартеро предложил карлистскому генералу Марото съиграть в карты, и кто проиграет, тот отдастся на волю победителя. Марото проиграл и подписал вергарскую конвенцию, окончившую междоусобную войну. Впрочем, война эта, в действительности, окончилась в следующем году взятием Мореллы. Сам дон-Карлос оставил Испанию тотчас после вергарской конвенции и поселился в Бурже.
Эспартеро с энтузиазмом принимали во всей Испании, ему дан был титул „герцога победы11. Между тем Христина успела снова поссориться с либералами и возбудить
против себя все партии, упрекавшие ее в скупости и частой смене своих фаворитов. её министр Перец-де-Кастро провел в кортесах закон, ограничивающий муниципальные права. Пользуясь тем, что испанцы с особенной ревностью оберегают свои местныя' провинциальные права, прогрессисты, предводимые Эспартеро, восстали против Христины; вскоре они заставили ее отречься от регентства и провозгласили регентом государства и опекуном одиннадцатилетней принцессы Изабеллу своего предводителя, маршала Эспартеро.
Христина удалилась во Францию и поручила своему эксфавориту О’Доннелю организовать восстание против нового регента. О’Доннел вместе с генералом Диэго Леоном решились сделать попытку овладеть принцессой Изабеллой и затем расстрелять Эспартеро, но их заговор был открыт и Леон приговорен к расстрелянию.
Все это время Серрано быстро шел вперед по службе. После вергарской конвенции он, в полковничьем чине, назначен был командиром бригады, с которой и прибыл на стоянку в Мадрид. Ему предшествовала репутация красавца и самого любезного офицера в королевской армии. Он был представлен ко двору и сразу приобрел успех среди женщин. Через две недели после представления регентште он был произведен в генерал-маиоры. Теперь он стал думать о парламентской карьере и добился избрания в Андалузии: он был послан в кортесы от города Малаги в 1840 году. В это время Эспартеро был на верху своего могущества и продолжал покровительствовать Серрано. Молодой генерал и депутат, конечно, поместился в рядах сторонников регента.
Эспартеро совершил несколько ошибок; он забыл, что ему следует иметь в виду не всю Испанию, а господствующую партию. Он заключил сь Англией коммерческий трактат, основанный на принципе свободной торговли. Этот трактат не понравился каталонцам, завзятым протекционистам. Каталонцы, бывшие до сих пор лучшими друзья
ми Эспартеро, стали громко кричать, что он продал свое отечество коварному Альбиону. Барселона восстала; Эспартеро усмирил ее. Она восстала в другой раз и Эспартеро решился бомбардировать этот город, который, по мнению испанцев, красивее и лучше Мадрида. восстание было усмиренно, но Эспартеро в глазах испанцев потерял славу героя либерального знамени.
Христина, зорко следившая из Парижа за событиями в Испании, послала туда своего друга Нарваэца, который высадился в Валенсии и поднял там знамя бунта. В Ардоце он разбил отряд правительственных войск. После этого успеха к нему присоединились Серрано и Конха, возмутившие Барселону. Серрано, видя, что успех изменяет старому Эспартеро,» постарался поскорее забыть, что он обязан ему своим возвышением.
Нарваэц, умный, решительный, способный, хотя весьма неразборчивый в выборе средств для достижения цели, с энергией вел дело восстания. Он повел форсированным маршем к Мадриду свою армию, увеличивавшуюся в численности на каждом переходе. Регент Эспартеро, генералиссимус испанских войск, победитель во ста сражениях, не мог даже сделать попытки к серьезному сопротивлению. Ему оставалось теперь как можно скорее оставить Испанию. В то время, как Эспартеро садился в Кадиксе на корабль, отплывающий в Англию, гордый и мрачный Нарваэц торжественно вступал в Мадрид, имея в своей свите О’Доннеля, Конху и Серрано.
Возстание Нарваэца было совершено во имя либерализма. Нарваэц объявлял, что он сверг Эспартеро потому, что регент попрал свободу и нарушил конституцию. Победитель намеревался восстановить и то, и другое; а для начала он разогнал кортесы и заменил их так-называемым народным правительством, составленным из его друзей и верных пособников. Когда он успел раздать все важнейшие административные посты своим креатурам и занять войсками главнейшие стратегические пункты, Нарваэцъ
свял прогрессистскую маску, призвал в свое министерство Гонзалеса Браво и, чтобы окончательно очистить путь к возвращению Марии-Христины, отменил действие конституции 1836 года, заменив ее номинальным парламентарным порядком, и объявил всю Испанию в осадном положении. Собранные Нарваэцом кортесы, составленные теперь из его друзей, в благодарность за возвращенные им права испанскому народу, провозгласили его герцогом валенцским, а нарушителя этих прав, Эспартфро, приговорили к вечной ссылке.
Во время своего невольного пребывания в Париже Христина сговорилась с королем Люи-Филиппом устроить два брака: выдать Изабеллу, наследницу испанского трона, и её сестру Луизу за двух сыновей французского короля—герцогов Омальского и Монпансье. Эти браки были выгодны для обеих фамилий; по крайней мере, так думал Люи-Филипп, но он делал свои рассчеты, не посоветовавшись с своим другом Пальмерстоном, который страстно любил подставлять ногу своему союзнику. На этот раз английский министр решительно рассвирепел; он объявил, что если его друг не откажется от своего плана, может возникнуть война между Англией и Францией. Люи-Филипп, как ревностный охранитель мира, поспешил успокоить своего друга, отказавшись от половины плава: брак должен был состояться между герцогом Монпансье и принцессой Луизой; для королевы-же Изабеллы Люи-Филипп предложил её двоюродного брата Франциска Ассизского, по характеру и развитию человека ничтожного. Хитрый французский король полагал, что, имея такего мужа, королева Изабелла легко подпадет под влияние самого Люи-Филиппа. Назначенный королеве Изабелле жених был к тому-же некрасив собой. Юная королева плакала, умоляла не выдавать её замуж за нелюбимого кузена, но ничто не помогло, политические рассчеты взяли верх и брак заключен был в октябре 1846 года.
Понятно, что брак, заключенный при таких условиях,
не мог быть счастливым. Юная королева не могла привыкнуть к своему супругу, который умел наводить скуку на всякого, кто удостоивался чести быть его собеседником; пылкая, страстная, веселая, живая, молодая королева стала избегать его общества и сближаться с окружавшими ее царедворцами. Она, конечно, заметила ловкого, красивого, веселого молодого генерала Серрано и он вскоре сделался её любимцем. Это не понравилось супругу королевы и он громко высказал свое неудовольствие. Министр Сотомайор, желая уладить возникший разлад в королевской фамилии, дал приказ генералу Серрано отправиться инспектировать отдаленные гарнизоны. Серрано, с улыбкой, вручил Сотомайору повеление королевы об увольнении его, Сотомайора, и о поручении генералу Серрано составить новый кабинет. Серрано пригласил в свое министерство Пачеко и Саламанку, пользовавшихся весьма нелестной репутацией в Испании. Министерство Серрано, вступившее в должность в сентябре 1847 года, считало себя принадлежащим к прогрессистской партии.
Испанцы всегда были монархистами и благоговели перед своими королями, которые для придания себе большего значения, окружали себя таинственностью и самым строгим этикетом; они являлись в публике, окруженные почти азиятскою пышностью. В самый театр они показывались только во дни торжественных спектаклей и непременно с огромной свитой. Королева Мария-Луиза, страстно любившая оперу, решилась-было изменить существующему обычаю и позволила себе приехать в театр запросто. Такой поступок её произвел страшный скандал; вся Испания заговорила о том, что королева не умеет держать себя по-королевски. Объявление Изабеллы совершеннолетней королевой встречено было с энтузиазмом всей нацией; она сразу приобрела себе обожание от своего рыцарского народа. Как-же глубоко был огорчен этот народ, когда по всей стране распространились слухи о разладе в королевском семействе, о сближении королевы с Серрано,—слухи, подтвфрдившиеся назначением Серрано первым министром. С этого времени в Испании стала возможной оппозиция против самой монархии и организование республиканской партии.
Общественное мнение было возбуждено толками о скандальных происшествиях при дворе.Конечно, при Марие-Христине скандалы случалис чаще, но она была только регентшей, а не царствующей королевой. Взрыв народного негодования обратился против Серрано. Главным противником его явился Нарваэц. Серрано вынужден был удалиться; он был назначен генерал-губернатором Гренады, а Нарваэцу было поручено составить новое министерство.
Когда наступила революция 1848 года, Изабелле было всего восемнадцать лет от роду. Испанский народ питал к своей юной королеве рыцарские чувства, и этот год прошел в Испании совершенно спокойно, хотя в соседстве с нею, во всей западной Европе вспыхнула революция. Этот год ознаменовался в Испании только приготовлением экспедиции в Италию. Изабелла, несмотря на либеральное воспитание, которое хотел дать ей добряк Эспартеро, была ревностной католичкой. По её настоятельному требованию Нарваэц решился на вооруженное вмешательство в дела Италии. В Риме была провозглашена республика. Папа оставил свою столицу. Испанские войска должны были высадиться в Чивита-Векиа и вооруженной рукою восстановить папу на св. престоле. Неизвестно, оттоголи, что экспедиция должна была состояться против желания Нарваэца, или оттого, что военным министерством не было сделано необходимых заготовок для отдаленного похода, но только, пока испанцы собирались, французы уже успели высадиться и начать борьбу за папу. Тем не менее папа остался доволен и тем, что Испания желала помочь ему. Он прислал свое благословение королеве и Нарваэцу, которые поспешили отблагодарить св. отца присылкой тиары, осыпанной алмазами и другими драгоценными камнями.
Период испанской истории с 1848—1854 год характеризуется клерикальной политикой Испании. Правительство
Нарваэца, вначале не особенно расположенное к клерикалам, мало-по-малу примирялось с ними и, наконец сделалось слугою клерикализма. Но чем дальше шло правительство по этому пути, тем все более и более ослабевали симпатии народа к королеве. Правда, этот период был самым спокойным *во все царствование Изабеллы. Суровый Нарваэц умел сдерживать юную королеву; при дворе шла более тихая и спокойная жизнь и было менее поводов к толкам, имевшим результатом падение Серрано.
Однакож, клерикальное господство, как и всегда, снова опротивело Испании. В феврале 1854 года восстала Сарагосса; Серрано принимал тайное участие в этом восстании, хотя в то-же время старался уверить королеву, что он тут не причем. 28 июля этого-же года восстал Мадрид; восстанием руководили прогрессисты О’Доннел и Серрано. Они производили свое восстание, конечно, во имя свободы; но, опасаясь, что встретят недоверие к своим заявлениям, они выставили на своем знамени имя Эспартеро, которое, благодаря жестокости и притеснениям Нарваэца, снова приобрело громадную популярность в народных массах. И, в самом деле, это имя дало восстанию победу, но предводители перессорились, когда пришлось поделиться её плодами. Эспартеро был назначен первым министром. О’Доннел и Серрано получили министерские портфели в его министерстве; но каждый из них сам желал занять первое место; поэтому они вскоре отделились от Эспартеро и встали во главе новой партии, которая, в отличие от чистой прогрессистской партии, приняла название прогрессистов-консерваторов. Серрано, однакож, не унывал; он снова сблизился с королевой. Он так настоятельно просил простить его,, уверяя, что восстал против Нарваэца, имея в виду исключительно выгоды её, королевы, что она не могла не простить ему, тем более, что она не любила добряка, но ворчуна Эспартеро, который чувствовал к ней религиозное обожание, но смотрел на нее, как на ребенка, вверенного его попечению, и продолжал делать ей отеческие внушфния, как в то время, когда он был регентом государства и её опекуном.
Эспартеро, принимая власть в свои руки, увидел, что все, сделанное им во время его регентства, было уничтожено и ему приходится начинать опять съвенова. Эспартеро, замечательный военный генерал "и хороший человек, был весьма посредственным государственным деятелем. Роль, которую он теперь должен был взять на себя, была ему не по силам, у него не хватило характера для её выполнения, и он в свое президентство от 1854—56 года наделал еще более ошибок, чем во время регентства от 1841—43 г. Ясно видя, что О’Доннел идет против него и стоит во главе враждебной ему партии, Эспартеро оставлял за ним портфель военного министра. Вместо того, чтобы удалить из Мадрида своих явных врагов Прима, Дульче, Цабалу и Серрано, он роздал им самые высшие, влиятельные места в правительстве и подчинил им всю администрацию. В кортесах, правда, он имел значительное большинство, но администрация вела тайные подкопы под его власть. Мало-по-малу его враги, опираясь на поддержку королевы, восстановили против него кортесы, так что уставший от борьбы Эспартеро в июле 1856 года подал в отставку. Этого только и ждали его враги; они взволновали столицу и, под тем предлогом, что в кор тесах не может составиться необходимого большинства для нового министерства, предложили им разойтись. Когда-же кортесы отказались исполнить это требование, Серрано окружил войсками дворец народного представительства и стал , стрелять в него. Против такого аргумента возражать было невозможно и депутаты поспешили оставить залу своих заседаний. Столица восстала на защиту кортесов, но О’Допнель и Серрано быстро подавили это восстание.
III.
Революция 1851 года была направлена против ультра-реакционного кабинета; своим успехом она обязана коалиции всех либеральных и полулиберальных партий; контр-ре* волюция 1856 года, произведенная коалицией реакционных и полулиберальных партий, низвергла либеральный кабинет. Эта новая коалиция получила название „либеральной унии" и стала господствующей партией в Испании во все остальные годы управления королевы Изабеллы. Этот союз стал руководиться принципами, о которых даже и не думали его основатели. И на этот раз ни О’Доннел, ни Серрано не получили первого места, которого они добивались. Они работали для Нарваэца. Два года он управлял Испанией, возбуждая против себя, как и прежде, всеобщее негодование. Наконец, О’Доннел сверг его и сам занял его место. Что касается Серрано, то от него постарались избавиться, назначив его сперва посланником в Париж, а потом генерал-губернатором Кубы. Он слишком часто участвовал в пронунциаменто, поэтому министерство сочло его опасным человеком и постаралось удалить из столицы. Генерал-губернаторство в Кубе считалось почетным и чрезвычайно выгодным постом. Генерал губернатор пользовался правами вице-короля, т. е. почти неограниченной властью. Каждый губернатор имел возможность быстро нажиться в Кубе; для этого ему следовало только сквозь пальцы смотреть на привоз рабов-негров, участвовать в . торговле табаком и бесконтрольно распоряжаться таможенными доходами. Серрано поступал, как и его предшественники, и в несколько лет управления благословенной страной разбогател и женился на очень богатой, честолюбивой красавице-креолке в Гаванне. Королева Изабелла продолжала ему покровительствовать; она сделала его герцогом дела-Торре.
О’Доннел, так легко свергнувший двух своих могучих соперников, Эспартеро и Нарваэца, естественно опасался, что и его могут с такой-se легкостью низвергнуть с высоты власти. Он решил, что лучшим средством против такой случайности будет внешняя война. Победы над каким-нибудь слабейшим противником отвлекут внимание наций от внутренней политики, и господство О’Доннеля будет, таким образом, вполне обеспечено. Точно по мановению волшебного жезла, оказалось, что Мулей-Аббас-Измаил, повелитель Мароко, ненавидит испанцев, что он мучит христиан, плененных его крейсерами, т. е. морскими пиратами, что он оскорбляет католических миссионеров и пр. Такия действия магометанского государя, конечно, тяжко оскорбляли честь католической Испании; чтобы смыть оскорбление, приходилось прибегнуть к .оружию. Однакож, для приличия, следовало попробовать окончить спор дипломатическим путем. Испания требовала уступки части марокской территории и торжественного извинения. Во время этих переговоров Мулей умер; наследник его, Сиди-Магомет, понимая, что глиняному горшку нельзя состязаться с железным котлом, готов был согласиться и на извинения и на уступку территории, но испанцы постоянно усиливали свои требования, так что, наконец, вывели из себя уступчивого Сиди-Магомета. Этого только и добивался О’Доннел; он поспешил объявить войну марокцам.
Война, конечно, сопровождалась успехом. Первую победу над марокцами одержал Прим, за что получил титул маркиза де-Кастильегос; вторая и окончательная победа под Тетуаном выпала на долю самого первого министра; он был награжден за нее титулом герцога тетуанского.
Апетит приходит во время самого обеда, говорит пословица. Марокская война, покрывшая дешевыми лаврами испанскую армию, вызвала самый пылкий энтузиазм во всей испанской нации. О’Доннелю, естественно, пришла охота собрать их и в другом месте. Сан-Доминго, старинная испанская колония, освободившаяся от Испании, была снова
Полжтжчеожие диггехж, 22
предана ей изменником Сантанною. Этим делом руководил Серрано, получивший за свои подвиги маршальский жезл и достоинство гранда первой степени. Саи-домингское дело еще более подняло значение О’Доннеля и утвердило его популярность.
Этих лавров было мало честолюбивому О’Доннелю; ему пришла охота увенчать себя каким-нибудь грандиозным предприятием и он задумал покорить' Мехику. Одной Испании невозможно было рискнуть на такое дело. О’Доннел решился втянуть в него Наполеона ПИ, который, впрочем, уже подумывал о том-же, по настоянию Морни, рассчитывавшего выиграть на предприятии миллионов десять франков. Произошло свидание между уполномоченным О’Доннеля, Прямом, и Наполеоном III; они отлично поняли друг друга,—по крайней мере, так они думали сами, но последующие события показали, что они оба ошибались. Прим провел Наполеона; впрочем, и Наполеон не остался в долгу: Прим полагал, что. французский император не будет противиться его избранию в мехиканские императоры, а у Наполеона уже был свой кандидат на этот престол. Вслед за этим соглашением к делу привлечен был и лорд Пальмерстон. Покорением мехиканской республики союзники надеялись нанести решительный удар Соединенным Штатам. Договор между союзниками был подписан 31 октября 1861 года.
Герцог и герцогиня де-ла-Торре из своего гаванского дворца с лихорадочным вниманием следили за переговорами по мехиканскому делу. Им было известно, что договаривающиеся стороны решили восстановить монархию в Мехике, но кому предназначен новый тронъ—в договоре не было упомянуто. Ходили слухи, что его предложат австрийскому эрцгерцогу Максимилиану, но королева Изабелла, опять-таки в видах слияния старшей линии Бурбонов с . младшей, предпочитала посадить на мехиканский трон инфанта дон-Себастиана. „Почфму-же мне не возложить на свою голову императорской короны? “ подумывал Серрано,
подстрекаемый женой. О том-же мечтали Прим и маршал Базэн.
Серрано, живший в Раванне, лучше всех других испанских генералов был знаком с положением дел в Мехике; поэтому он рассчитывал, что его непременно назначат или главнокомандующим всех ' союзных войск, или, по крайней мере, начальником экспедиционной испанской армии. Каково-же было его негодование, когда он узнал, что во главе испанских войск поставлен его соперник, Прим. Желая выиграть быстротой и до прибытия союзников завладеть хотя Вера-Круцом, Серрано 7 декабря явился перед этим городом. Он оправдывал свои действия тем, что следовало прежде всего обеспечить жизнь испанцев, проживавших в Мехике, так-как, вследствие лондонского трактата, им угрожала серьезная опасность. Но его силы были слишком недостаточны для решительных действий и его появление у берегов Мехики не произвело ожидаемого впечатления. Через одиннадцать дней прибыл Прим и крайне удивился, узнав, что Серрано опередил его. Серрано поспешил удалиться, понимая, что с прибытием Прима , роль его оканчивается.
Прим попытался войти в сношение с мехиканцами, полагая, что они, может быть, предложат ему порешить дело до прибытия французского дессанта. Но когда он увидел, что ему нечего рассчитывать здесь на личные для себя выгоды, он вместе с англичанами бросил французов,
предоставив им одним выпутываться из затруднительного положения, а сам с своими войсками отправился в Гавану. Здесь он отдал приказание усилить перевозочные средства, так-как теперь их оказывалось недостаточно для переезда в Европу. Серрано отказался помогать ему,—мало того, он не соглашался отпустить с Прямом войска, преданные этому честолюбцу. Серрано ожидал, что королева поручит ему командование над войсками и даст приказание снова произвести высадку в Мехику. Но из Мадрида пришло повеление чемедленно отправить войска в Европу, и Серрано уступил.
IV.
Правительство начало мехик&нскую экспедицию, не спросись кортесов, оно отозвало оттуда войска также без согласия народного представительства. Если-бы эта экспедиция увенчалась блистательным успехом, она, по всей вероятности, возбудида-бы народный энтузиазм; но результатов от неё никаких не получилось и она послужила поводом к оппозиции, которая свергла О’Доннфля. Его место занял Нарваэц, вскоре вынужденный выйти в отставку и уступить свое место О’Доннелю. Затем опять Нарваэц, после О’Доннел, и так почти до конца царствования Изабеллы. Эти дв$ личности, один представитель так-называемой умеренной партии, а другой—прогресистской, боролись друг с другом за обладание креслом первого министра. В этой борьбе об Испании и её народных интересах никто не думал; на её долю были отданы только потери и бедствия, которые являлисьрезультатом этого постоянного соперничества. Так дела шли до тех пор, пока 5 ноября 1867 года умер О’Доннел. Его соперник немного пережил его: смерть его последовала 23 апреля 1868 года. Про Нарваэца рассказывают следующий анекдот, показывающий, какой репутацией пользовался этот министр в Испании. Он лежал уже на смертном одре, когда близкие посоветовали ему примириться с своими врагами.
— Врагами? У меня нет их, отвечал Нарваэц.
— Как, у вас, Рамона-Марии Нарваэца, нет врагов! Можеть-ли это быть?
— Откуда взять мне их теперь, когда я их всех расстрелял? сказал невозмутимо Нарваэц.
Королева Изабелла так привыкла к игре между своими министрами Нарваэцом и О’Доннелем, что после их смер
ти решительно потеряла голову и кончила тем, что должна была бежать из Испании.
Что касается Серрано, то в июне 1865 года' он был назначен генерал-губернатором Мадрида. Через шесть месяцев после назначения его на этот пост, знаменитый Прим, которому негде было приткнуться во время борьбы между вечными О’Доннелем и Нарваэцомъ» прибег к обыкновенному средству испанских честолюбцевъ—к пронунциаменто, но потерпел поражение и бежал в Португалию. Серрано имел удовольствие участвовать в поражении своего соперника. В июле 1866 года, когда министерство О’Доннеля пало и его, как следовало, заменил Нарваэц, Серрано перешел в ряды недовольных. На следующий год он вместе с О’Доннелем, снова министром, подавлял возмущение в Мадриде. О’Доннел при этом случае выказал чрезмерную жестокость. Он, конечно, рассчитывал, что после такой победы над инсургентами, его министерское положение совершенно упрочится, но ошибся в своих рассчетах. Тотчас после победы его уволили и, разумеется, заменили Нарваэцом, который круто принялся за либералов. Многие из них оставили Испанию и поселились в Брюсселе и Париже.
В это время королева совершенно отдалась в руки своего духовника, патера Кларета, и фанатической монахини Патрочинио, не брезгавшей никакими средствами для достижения цели. Вскоре к ним присоединился Марфори, и «то достойное трио стало управлять несчастной Испанией.
Патеру Кларету королева поверяла свои самые сокровен; ные мысли. Этот изувер очень дурен собой, характер его состоит из смеси хитрого иезуита, грубого солдата и сластолюбивого монаха. Сын ткача, Кларет завербовался
в армию карлистов и заслуашл там чин сержанта: По заключении мира он поступил в монахи и отправился лу. тешфствовать из деревни в деревню с посохом в руках и с нищенской сумой на спине. Его мешок постоянно наполнялся яйцами, курами, хлебом, а карманы бутылками с вином, поданными благочестивыми людьми. Вскоре монастырское начальство обратило на него внимание и он был сделан странствующим проповедником, миссионером. Раз как-то ему привелось сказать проповедь в присутствии королевы матери, в которой он сильно польстил правительнице. Красная толстая физиономия этого, лицемера, его наглость, слава рьяного карлиста очаровали регентшу и она назначила его епископом Кубы. Здесь он соблазнил мулатку, девочку 15 лет; брат обольщенной, желая отмстить сластолюбцу, нанес ему кинжалом удар в физиономию. Скандал получил широкую гласность, так что неосторожного епископа пришлось отправить в изгнание. Находясь в ссылке, Кларет состряпал книгу святошеского содержания, под заглавием: „La cleve de Оге“ (золотой ключ), в которой самой ловкой диалектикой оправдывает как себя, так за одно и всех ему подобных сластолюбцев. Ловкая казуистика была замечена отцами иезуитами и они назначили Кларета духовником к королеве Изабелле, которая, испытав его моральная и религиозные убеждения, не захотела вверять спасение своей души никому, кроме него.
Сестра Патрочинио, известная под именем „кровавой монахини “ насколько фанатична, настолько-же склонна к плутовству. Она стала знаменита ранами на теле, сходными с теми, какие были нанесены Христу; эти раны она производила посредством нарывного пластыря; но, разумеется, говорила—и ей верили—что они являлись на теле чудом, во время ночи, после горячей молитвы. Страдания Спасителя причиняли ей такую горесть, что она, втечении нескольких дней, рыдала брз устали, как безумная. Эти поразительные для массы факты дали ей славу святой женщины, к кото
рой вскоре присоединилась слава исцелительницы глухих, хромых и золотушных. её ревность, впрочем, зашла было так далеко, что, не смотря на покровительство своего ордена. кармелитов, она на время должна была переселиться язь своей монастырской кельи в тюрьму, куда присуждена была за мошенничество. Освободившись из тюрьмы, она перешла в орден иезуитов и слава её увеличилась. Она была представлена королеве и в первое-же свидание околдовала ее, что легко объяснить сильным характером монахини, подействовавшим на слабо-настроенное воображение королевы. Патрочинио стала действовать на нее чудесами, надавала ей много амулетов на разные случаи и до того убедила ее в своей святости, что королева в делах особенной важности облачалась в рубашку монахини, убежденная, что она защитит ее от всех бед, даже от кинжала и пули. Патрочинио изобрела для королевы особую «мазь мучениковъ*, которой Изабелла намазывалась в тяжелые минуты и потом купалась в иорданской воде, также приготовленной кровавоймонахиней.
Толстый, широкоплечий, с коротенькими ножВами, с лицом, изрытым оспой, Марфори далеко не был красив собою; но, по словам королевы, он ослеплял своим взглядом. Его узкий лоб, густые бакенбарды, толстые и развитые щеки, вздернутый нос, широкия ноздри, усы, растущие кустом на верхней губе, самые губы толстые и чувственные, покрытые желтоватым соком сигары, сильно напоминали фигуру целовальника или продавца глиняных статуэток. Между тем, не обладая ни умом, ни красотой, он стал министром двора королевы, её камергером, маркизом де-Лайа, зятем Нарваэца. Наконец; королева слишком явно перед всем двором показала, на сколько близок ей Марфори: она сделала его своим любовником. Марфори начал слою карьеру простым солдатом, потом сделался уличным ходатаем по делам, пишущим всякия кляузы, просительные и любовные письма и пр.; затем по. ступил в хористы итальянской оперы в Мадриде. Это
плуг, перешедший через вся тяжкая, Жиль Блаз и Фигаро вместе.
Существует-ли какая-нибудь другая страна в мире, кроме разве „герцогства геролыптейнскаго**, где-бы достоинство так ценилось, как в Испаши. Патрочинио, Кларет, Марфори становятся государственными деятелями и руководят судьбами страны! Марфори, вышедший из казарм, являвшийся на театральных подмостках, в бумажной кирасе и с бумажным мечем, сибаритски располагается в королевских покоях, командует броненосной „армадой1* и фамильярно подает руку своей королеве!
Эти пресловутые правители убедили королеву, что она обязана вмешаться в большую европейскую войну в союзе с Наполеоном III, послать в Рим 40,000 войска для замены французских войск и восстановить Бурбонов в Неаполе. Эти планы могло осуществить только самое реакционное министерство и потому королева Изабелла стала все теснее и теснее сближаться с клерикалами. Нарваэц умер; она заменила его Гонзалесом Браво, менее энергичным и менее способным, чем Нарваэц, но более его жестоким и свирепым. Гонзалес думал успокоить Испанию, избавив ее от своих личных врагов, которых он решил отправить в ссылку на Канарские острова. Серрано, Дульче, Цабала, Кордова и другие были арестованы ночью в их квартирах и заключены в тюрьму. Все эти генералы, все эти мелкие и хищные честолюбцы, производившие государственные перевороты и игравшие в революцию, как в биржевую спекуляцию, сами сделались жертвой государственного переворота; они на самих себе испытали прелести тюремного заключения, которому подвергали других; они изгоняли и расстреливали своих врагов, как хладнокровнейшие из палачей, и вот теперь на-досуге, в тюремном каземате, могли поразмыслить о положении своих жертв и их печальной участи.
Захватив своих врагов, Гонзалес Браво задумался: равстрелять-ли предводителей или отправить их в ссылку?
На йекоторое время ов остановился-было на мысли о необходимости их расстреляния, но на этот раз у него не хватило смелости, и он переменил свое намерение; всех генералов он отправил в ссылку на Канарские острова. Собравшись вместе, прогрессисты, унионисты и демократы, в виду общего несчастия, тесно соединились между собою и поклялись общими силами отомстить своему гонителю. Такому богачу, как Серрано, не трудно было подкупить своих тюремщиков, и без того обращавшихся с ним мягко; они* весьма резонно рассуждали, что в такой стране, как Испания, все возможно, и легко может случиться, что Серрано завтра-же станет во главе правительства и, конечно, вспомнит об их любезном обхождении с ним, простым арестантом.
Серрано отлично съумел воспользоваться своим положением; ему удалось нанять пароход И, вместе с своими товарищами по заключению, отплыть в Англию. Все испанские беглецы собрались в Лондоне, где ожидал их знаменитый заговорщик дон-Жуан Прим, успевший уже, посредством своих агентов, подготовить в восстанию армию и флот. В деньгах заговорщики недостатка не имели: герцог Монпансье, надеясь .получить испанскую корону, выдал им несколько миллионов франков. Заговорщики решили, что в случае успеха своего предприятия, они предложат испанскую корону герцогу Монпансье.
Маршал Серрано, как известно, был главным героем сентябрьской революции 1868 года. Генералы Изабеллы, Честе, И^нха и Новалихес, конечно, не дремали; они. употребили все усилия, чтобы спасти её правительство, и они начали так успешно, что, не смотря на восстание всего флота, можно было еще сомневаться в успехе восстания. Но
Серрано оттеснил Новалихеса, и перешел альколейский мост, чем открыл себе путь к Мадриду. Правнтельствен-ные войска стали переходить на сторону революции. Серрано встречал везде восторженный прием, его провозгласили „освободителем отечества**. Изабелла поспешно оставила Испанию.
Победители, согласно заключенному условию, бросились искать герцога Монпансье, чтобы увенчать его испанской короной, но нигде не могли найти его. Слишком благоразумный герцог долго колебался и когда, наконец, решился, то было уже поздно. Республиканская партия, которой до сих пор не придавали никакого значения, внезапно выступила на сцену и была уже на-столько сильна, что действовать против неё приходилось с большой осторожностью.
Тотчас после своей победы, победители провозгласили программу довольно широких реформ. Они обещали: 1) свободу вероисповеданий, 2) упразднение монастырей и уничтожение религиозных общин и корпораций, 3) всеобщую подачу голосов, 4) свободу обучения, 5) объявление обучения в первоначальных школах даровым и обязательным, 6) муниципальную свободу, 7) свободу прессы, 8) свободу ассоциаций, 9) децентрализацию,' 10) суд присяжных, 11) уничтожение рекрутского набора, 12) уничтожение смертной казни, 13) реформу таможенного тарифа, 14) уменьшение налогов и пр. и пр.
Давая эти обещания победители рассчитывали вперед не сдержать их. Сколько раз и сами они давали и получали от других обещания никогда не осуществлявшиеся. Серрано, Прим и Топете, герои 1868 года, полагали, что, провозгласив громкия слова „прогресс **, „свобода**, они овладеют положением и станут распоряжаться всем по своей -воле. Но эти.слова потеряли прежнюю силу; испанский народ так часто обманывали, что он перестал верить громкию фразам и требовал теперь уже не слов, а.дел.Приходилось волей-неволей сделать необходимые уступки республиканской
партии и начать свое управление с какой-нибудь существенной реформы.
Уступки эти, впрочем, заключались в том, что временное правительство не мешало республиканцам вести пропаганду, но доброго согласия хватило всего на один месяц, который, собственно говоря, прошел во всеобщих ликованиях и поздравлениях друг друга с радостным событием освобождения от Гонзалеса Браво, Марфори и им подобных пиявок, сосавших здоровую кровь государственного организма. О делах никто не думал, испанцы, повидимому, были убеждены, что все придет к ним само-собою. Но когда прошло опьянение, все убедились, что временное правительство вовсе и не думает серьезно осуществлять свою прогрессивную программу; напротив, его действия доказывали, что оно желает возвратиться назад, к старому произволу. Вся разница должна была состоять в том, что вместо Изабеллы будут править Испанией Прим, Серрано и Тонете; система же управления останется таже самая.
Первым делом временного правительства было распущение провинциальных юнт, избранных всеобщей подачей голосов и представлявших серьезную оппозицию времен* ному правительству. После распущения их революция имела своих представителей только в генералах, искусившихся в казарменных переворотах, опирающихся на одну армию и подчиняющих все свои рассчеты слепому случаю. Все их желание ограничивалось возможностью располагать тропом по своему желанию и выгадать себе тепленькое местечко. К несчастию для членов временного правительства, каждый из них имел своего кандидата, что, без сомнения, ставило их в щекотливые друг к другу отношения, и они скоро перессорились-бы между собою, если бы их не соединяла одна общая забота: всеми возможными и зависящими от них средствами препятствовать утверждению в Испании республики. Однакож, и это общее дело вряд ли бы послужило достаточным поводом к их согласию,' еслибы к ним на помощь не подоспел человек другого за
кала. В самую критическую для них минуту им подал руку Риверо, один из главнейших предводителей республиканской партии. Только благодаря влиянию Риверо, мадридская юнта согласилась разойтись. Раз решившись помочь, противникам своей партии, Риверо пошел далее. С ревностью ренегата он принялся строить ковы против прежних своих друзей и союзников.
Республиканская партия тотчас-же заметила грозившую ей опасность. Три талантливейшие её представители, Орензе, Гарридо и Кастеляр, стали объезжать города и села, везде пропагандируя идею испанской республики. Их пропаганда действовала успешно в самой развитой и самой богатой части Испании. За республику высказались промышленные центры:* Кадихс, Барселона, Валенсия, Картагена и Малага. Даже в самом Мадриде шансы республиканской партии с каждым днем увеличивались.
Прим, однакож, не дремал.. С согласия своих товарищей, Серрано и Тонете, никогда не решавшихся ему противоречить, он задумал обезоружить национальную гвардию, которая в большей части городов стояла на стороне республиканской партии. Воспользовавшись недоразумениями, возникшими между алькадом города Пуэрто Санта-Мария и местной национальной гвардией, временное правительство предписало обезоружить ее, что было исполнено после сражения между национальной гвардией и регулярными войсками, которым помогал броненосец, обстреливая позицию гвардейцев. Когда в Кадиксе узнали об этой произвольной мере правительства, город возмутился. Правительство выслало против Кадикса значительную военную силу, которая принудила город к сдаче. Национальная гвардия и здесь была обезоружена. Затем последовала очередь Севильи и Малаги. Кровожадный Родас, командующийеравительственными войсками, произвел страшную резню в Малаге. Она была взята штурмом при помощи флота, обстреливавшего город. Энтузиазм защитников города был так велик, что сражались все, кто только в силах был держать оружиф, не исключая женщин, мужественно защищавших баррикады. Солдаты, опьяненные яростию, порохом и вином, ворвавшись в город, потеряли всякое человеческое чувство и поступали, как дикие звери: они грабили, жгли, резали, душили, убивали.
Прим постарался свалить ответственность за эти убийства на своих товарищей Серрано и Тонете. Такая наглость взбесила Серрано и он заявил о своем намерении выйдти в отставку. Друзья красавца-гфнерала испугались и поспешили примирить его с свирепым товарищем, что им и удалось исполнить.
После резни в Малаге, временное правительство постепенно обезоружило национальную гвардию тех городов, где она выражала свои симпатии республиканскому образу правления, а потом за-уряд и всех остальных.
В то время, как временноеправительство 'истребляло республиканцев, карлисты и клерикалы подымали голову; они не исполняли предписаний правительства и оно показывало вид, что не замечает их неповиновения. Им проходили почти безнаказанно даже убийства правительственных лиц, как, например, убийство бургосского губернатора. Карлисты вздумали похитить драгоценности в церквах, продать их я на вырученные деньги купить ружей и начать гражданскую войну. Узнав об этом и желая спасти от похищения церковное имущество, временное правительство дало распоряжение сделать всему опись и возложить ответственность за целость, как на священников, так и на приходские советы. Губернатор Бургоса, получив распоряжение правительства, отправился с ним к архиепископу.
— Я принес вам полученное мною распоряжение министра, сказал он.
— Я о нем знаю уже три дня, отвечал прелат с иронической улыбкой.
— Если вы знаете о нем, то, надеюсь, убеждены, что я немедленно приведу его в исполнение и сейчас-же иду в собор.
— Идите, вас тан ожидают.
И действительно, его там ожидали; там было до пятидесяти человек, священников, монахов, монахинь и других церковников. Когда губернатор вошел и увидел эти мрачные лица, он понял, что ему приготовлена какаянибудь злая шутка, почему хотел тотчас-же удалиться; но его не пустили,'с яростию бросились на net*o, повалили на землю и начали угощать ударами кинжалов; .потом стали рвать на части, резать. Зрелище было ужасное!*
Наконец собрались учредительные кортесы. Парламент состоял из пяти фракций: 1) карлисты-изабелисты, католики-абсолютисты; 2) либеральная уния; 3) коалиция дфмократов-прогрессистов; 4) эспартеристы-монархисты и 5) республиканцы. Ни одна из этих партий, отдельно взятая, не могла составить большинства в собрании. Сильнее всех численностию была' партия прогрессистов, талантливостию своих членовъ—республиканская. Уже в первые дни заседаний палаты обнаружилось, что республиканцы не одержат победы, на которую они рассчитывали в первые дни после сентябрьской революции. Вскоре сделалось очевидным, что должна воспоследовать монархическая реставрация; вопрос заключался только в том, кто из претендентов на испанскую корону одержит верх.
Но возвратимся к Серрано.
VII.
Несомненно, что алькалейская победа была важнейшим событием в жизни Серрано. Он, правда, давно уже пользовался известностью, но первая роль ему не давалась, несмотря на все его усилия и интриги. Эспартеро, Нарваэц, О’Доннел, Прим, Гонзалес Браво имели несравненно большее значение, чем он, в глазах испанского народа и дипломатического мира Европы. За-границфй о нем ничего
не знали, как о государственном человеке, и если имя его было везде известно, то только как человека, близкого к королеве Изабелле, которая никогда не скрывала своей привязанности к нему. Но победа его над Новалихесом сразу сделала его равным Приму, а поЬле смерти Прима, он остался единственным из былыхъ' орлов царствования Изабеллы; он сделался человеком всемирным; он получил место в галлерее портретов европейских знаменитостей. При всем том никто не решится защищать Серрано, когда говорят, что его участие в сентябрьской революции достойно порицания, хотя в то-же время нельзя отрицать, что ом оказал значительную услугу своей стране. Серрано построил свою карьеру на изгнании королевы, которой он обязан своим возвышением,—на несчастий женщины, которую он уверял в своей преданности и любви и пользовался её полным расположением. Изабелла, конечно, наделала много пагубных ошибок, которые, натурально, должны были привести ее к гибели. Но существовали два человека, которые обязаны были сделать все, чтобы защитить ее; которые должны были уважать ее я помочь ей перенести несчастие, когда оно посетило ее. Это был герцог Монпансье, её зять, продавший ее и неударивший пальца о палец для её защиты. Это был Серрано, искренняя привязанность к которому послужила началом её непопулярности и вызвала первую оппозицию против ноя во всех партиях. Дон Энрико рассказывает, что он встретил свою кузину Изабеллу в Биарице в совершеннейшем отчаянии: она беспрестанно твердила: „Никогда-бы я не поверила, что Серрано может выказать ко мне такую черную неблагодарность! Как мог забыть он милости своей королевы, как решился он сделать столько зла женщине, которая постоянно желала и делала ему одно добро! Как мог забыть Серрано, что он поссорил меня с моим мужем, что он заставил его удалиться в Прадо... “ Изабелла имела более права сделать Серрано следующий упрек, с которым она в горячности обратилась к Эспартеро:
„Я сделала тебя герцогом и грандом Испании, я украсила тебя орденом Золотого Руна, но я не могла сделать из тебя дворянина! “
Между Эспартеро и Серрано существует сходство только в том, что и тот й другой блистательно занимали второстепенное положение и выказывали несостоятельность, когда им приходилось действовать на главном, посту и давать инициативу общей политике.
Своей внешностью Серрано всегда действовал обаятельно; многие мерзости сходили ему с рук только благодаря его грациозным манерам, нежному, вкрадчивому голосу и красивой наружности. Но он обладает весьма сомнительными нравственными качествами; на его слово никогда нельзя положиться, для собственной пользы он готов прибегнуть ко всякому средству, каково-бы оно ни было; вместе с ^ем он ленив, слаб характером и эта слабость легко доводит его до’-жестокости. Во время междуцарствия от падения Изабеллы до воцарения Амфдея, когда он считался регентом Испании, он все время проводил в ухаживании за' мадридскими дамами, нисколько не заботясь о государственных делах. Какая разница в этом отношении между ним и Примем, который, впрочем, далеко превосходил его в безнравственности. Прим, вечно деятельный, решительный, не знал отдыха. Серрано, после победы революции, был назначен регентом королевства, но остался только номинальным главой государства. Он поселился в королевском дворце; его супруга разъезжала по городу в открытой коляске, окруженная тилпой обожателей, которые выказывали ей почитание, подобающее королеве,—и только; далее этого Серрано не шел и нисколько не заботился о том, что делается в управляемом им государстве. Настоящим повелителем был военный министр Прим. Он знал все, что делается в стране; от его зоркого взгляда не мог ускользнуть ни один солдат, ни один полевой сторож. Кроме военного министерства, он ведал внутренния дела; по его указаниям работало министерство
иностранных дел и он заправлял внешними сношениями. Мадридское городское управление действовало под его влиянием, которому невольно подчинялись не только предводители монархических партий, но даже и такие представители республиканской партии, как Кастеляр и Фигуврас. Роли в управлении государством между тремя победителями над правительством Изабеллы были распределены так: Прим был всем и казался очень немногим; Серрано казался всем, а был почти ничем; Топете и казался, и был ничем. Так шли дела во все время регентства Серрано. Он наслаждался всеми внешними выгодами своего положения, но не имел своей партии и не мог рассчитывать наверное ни на одного солдата. Между тем Прим создал себе партию послушных сторонников; он сформировал батальон головорезов из мадридской черни, которые готовы были идти за него в огонь и воду; они наводили ужас на Мадрид. Между тем мадридская полиция почти не знала о их существовании, хотя они действовали довольно явно. Например, они вторгались в типографии, где печатались газеты, неприязненные Приму, ломали типографские станки, рвали отпечатанные листы газет. В театре они неистово шикали пьесе, в которой затрогивался их патрон; случалось, что они врывались на сцену и тогда доставалось от них актрисам и актерам, исполнявшим роли в такой пьесе. В нескольких кафе собирались карлисты и разнесся слух, что они замышляют чтото недоброе против исполнительной власти; охранители (так называл себя батальон) потчивали всех выходящих из этих кафе палками и повторяли свою экзекуцию несколько ночей к ряду, так-что, наконец, эти кафе совершенно опустели. Заметим кстати, что Сагаста во время своего министерства успел собрать остатки этих головорезов и пользовался ими для своих целей.
Пояжтжческие деятеля.
28
VIII.
Когда в Испании всем стало ясно, что временное правительство намеревается восстановить монархию, никто не сомневался, что претендентом на корону должен явиться или Прим, или Серрано, или-аее оба вместе. При этом, конечно, всякий был убежден, что если по этому поводу возгорится между ними борьба, верх одержит Прим, как более способный и решительный. Серрано точно так-же не мог-бы выдержать с ним борьбу, как Эспартеро не решался противостоять Нарваэцу. Но ни Прим, ни Серрано не рискнули заявить таких притязаний. Если они не рискнули—значит, невозможно было рискнуть, тик-как в недостатке честолюбия нельзя было упрекнуть ни того, ни другого. Но так-как оба они решились восстановить монархию, то следовало отыскать короля. Предложили корону старому дону Фернандо португальскому; потом обратились к Виктору-Эмануилу с просьбою отпустить в Испанию или сына Амедея, или племянника Томазито, сына принца Кариньянского. Кому Испания сама предлагала корону, те не хотели принимать ее; кто желал возложить ее на себя, тех не хотела Испания. Главными претендентами, конечно, были: герцог Монпансье и дон-Карлос, недавно пытавшийся взять силой корону, которую Испания' не хотела предложить ему добровольно; Изабелла, употреблявшая все усилия, чтобы снова заполучить ее, если не для себя, то, по крайней мере, для своего сына Альфонса. Монпансье делал все возможное для привлечения на себя внимания испанцев; он сыпал щедрою рукою деньги во время выборов, подкупал прессу, льстил армии и давал ей блистательные обещания, — но тщетно: испанцы не хотели простить ему измены его своей невестке, осыпавшей его милостями и богатством. Триумвират — Серрано, Прим и Тонете держали его сто(!
рону и вначале ревностно пропагандировали его кандидатуру, но скоро убедились, что она решительно невозможна. Будучи не в силах дать ему корону, они возвратили ему деньги, которые он выдал им для восстания. Герцог был не из тех людей', которые дают даром деньги: „Или сделайте, что обещали, или подайте назад деньги! “ неустанно твердил герцог и получил сполна свой капитал. Главная беда для Монпансье заключалась в том, что тюльерийский двор высказался решительно против его кандидатуры. „Все, что угодно, только не Монпансье!“ категорически заявила императрица Евгения, принявшая под свое покровительство королеву Изабеллу. Наполеон Ш в более мягкой форме выразил также свое желание об исключении герцога Монпансье из списка кандидатов на испанский престол.
Позволительно предположить, что, отвечая: „все, что угодно, только не Монпансье! “ тюльерийский двор выразился легкомысленно или, по крайней мере, не вполне искренно, потому что, когда представилась кандидатура Гогфнцолерна, т. е. фамилии, к которой до тех пор благоволил император Наполеон Ш, тюльерийский двор ответил также категорически: „Все, что угодно, только не Гогенцолерна!“
Известно, что гогенцолернская кандидатура привела к поражению Франции и возвышению Пруссии. Воспользовавшись выступлением французских войск из Рима, король Виктор-Эмануил выполнил заветное желание своего народа— овладел вечным городом и сделал его столицей Италии. Вместе с тем он позволил своему сыну Амедею принять испанскую корону.
Почти в самый момент вступления Амедея на испанскую землю Прим был убить среди белого дня на улицах Мадрида. Преступники до сих пор не обнаружены, хотя власти несколько раз уже повторяли исследование и каждый раз заключали в тюрьмы десятки подозреваемых, большею частию бродяг и людей сомнительной нравственности. Слухи указывали на многих известных личностей, однакож, раз
следование не открыло достаточных фактов к их обвинению, и таинственное происшествие до сих пор остается неразъясненным. СерраЯо с напускным пафосом поклялся над трупом Прима, что он до последней капли своей крови станет защищать Амедея и его династию.
Смерть Прима существенно изменила характер нового царствования. Во главе управления вместо Прима, который непременно вложил-бы в него свою собственную инициативу, явился Серрано, который ничему не мог дать никакого направления. Прим желал сам управлять государством, предоставя Амедею все выгоды королевской власти без сопровождающих ее тягостей и забот, План его известен. Он намеревался удалить из администрации всех, кто не заявил себя рьяным примистом и амедеистом; со всякойоппозицией он предполагал расправляться круто; он был достойным учеником Нарвазца и считал жестокость необходимым и существенным атрибутом правительственной власти. Он постоянно толковал, что Испанию следует очистить от элементов, враждебно относившихся к деятельности разумного правительства. Предшественники Прима, Гонзалес Браво, О’Доннел и Нарваэц, только и делали, что выметали Испанию, но сор накоплялся все более и более, и вот Прим находит нужным снова выметать его. Вся история Испании от Фердинанда VII до свержения Изабеллы состояла в вечном выметании; метут там и до сих пор, а вымести все еще не могут.
IX.
Амедей, заняв королевский дворец в Мадриде, почувствовал себя совершенно одиноким. Вокруг него не было ни одного человека, с кем-бы он мог отвести душу. Испанская нация с любопытством рассматривала его, но оставалась безмолвна, не-выражая ему ни сочувствия, ни зло
бы. Амедфй и сам отлично понимал, что ему, как иностранцу, будет очень трудно управлять испанским народом; но он желал попытаться, честно выполняя свои обязанности, сблизиться с нациею и ассимилироваться с нею. Понятно, что прежде всех известных личностей он обратился к Серрано, рассчитывая, что в нем он найдет себе помощника и руководителя. Но Серрано, испытавший сладость почестей, присущих достоинству регента, не желал принять на себя скучные обязанности первого министра, к тому-жф его жена, которой приходилось расстаться с царственной ролью при дворе, убеждала его уехать из Мадрида. Однакож, Серрано сдался на настояния молодого короля и согласился быть президентом совета министров; в министерство попали преимущественно лица, избранные Примем из партий: унионистов, прогрессистов и демократов. Прим дисциплинировал эту новую партию и своей железной рукой удерживал фф от распадения. Он постоянно пугал союзников усилением республиканской партии. Слабый Серрано не мог удержать правительственную партию от разложения на её составные элементы. Династические противники Амедея стали громко выражать свою оппозицию, как против сентябрьского переворота, так и против нового короля. Карлисты, монпансьеристы, изабеллисты и вообще все клерикалы кричали, что постыдно испанцам, повиноваться сыну отлученного от церкви. В кортесах распалось прежнее большинство, которое было только фиктивным, так что Серрано нашелся вынужденным подать в отставку, но король не принял ее. Через несколько дней обнаружились беспорядки в финансовом управлении; тогда Амедей принял отставку министерства, но, считая, что Серрано стоит выше всяких интриг и подозрений, снова поручил ему составить министерство. Доблестному маршалу, однакож, не удалось согласить партии и он должен был уступить честь составления кабинета Сагасте. В скором времени пал и Сагаста; его сменил Зорилья, а там опять выступили на сцену интриги за министерский
портфель и началась прежняя игра, волновавшая Испанию въцарствование Изабеллы и продолжавшаяся до саиого дня отречения Амедея.
Ободренные несогласиями и неустройством, царствовавшими в правительстве, карлисты подняли знамя бунта и, благодаря апатии и неспособности генералов, командующих правительственными войсками, в первое время действовали очень успешно. Молодой король, по натуре человек мужественный, хотел сам принять начальство над войсками, но его советники восстали против его намерения; сам Виктор-Эмануил советовал ему оставаться в Мадриде. Тогда Амфдфй назначил главнокомандующим Серрано, считая его самым способным из всех испанских генералов. Бывшему регенту очень не хотелось покидать своего мадридского дворца и он с кислой миной принял предложение короля. Он сосредоточил под своим начальством двадцать тысяч хорошо вооруженных войск, — он могъбы взять и сорок, но ему совестно было с такими силами воевать против десяти тысяч плохо вооруженных поселян. Баски, конечно, укрылись в своих горахъ'. Серрано не знал, что ему делать, когда случайно он настиг главный отряд карлистов. Генерал из новичков, конечно, воспользовался-бы этим случаем и разбил-бы неприятеля, но Серрано поступил иначе. Он вступил в переговоры с варлистскими предводителями и 24 мая 1872 года подписал изумительную аморовиетскую конвенцию, которая была карикатурным подражанием вергарсвой конвенции Эспартеро. Серрано заключил мирный договор от имени короля Амедея I с Карлом ѴП. Все карлистскиф офицеры принимались в легальную армию теми-жф чинами, какие утверждены были за ними в инсургентской армии. Убытки, причиненные нардистами частным лицам, правительство Амедея обязывалось возместить из государственной, казны. Простые солдаты карлистской армии втечении пятнадцати дней должны были разойдтись по домам. Правительство давало слово никого не преследовать за участие в бунте. Карлисты даже после одержанной победы не могли-бы рискнуть на предложение таких условий, с какими обратился к ним главнокомандующий правительственными войсками. С этого времени карлизм поднял голову и стал усиливаться. Серрано послал в Мадрид тфлеграму о победе и о заключении мира на таких условиях, которые, по его словам, делают возобновление восстания почти невозможным. С торжествующим лицом он явился к королю, который поблагодарил его. Затем он отправился в кортесы, рассчитывая на торжественный прием от народных представителей. Но там нашли, что сыгранная им комедия слишком груба и что, по-настоящему, за аморовиетскую конвенцию его следует предать военному суду.
Однакож, угрожавшая буря прошла мимо Серрано; напротив он стал еще более необходимым человеком. Через несколько дней министерство пало и король Амедей снова обратился к Серрано, поручая ему составить новое министерство. Серрано представил королю свою програму, которая заключалась в том, чтобы немедленно объявить всю страну в осадном положении, приостановить действие конституции,—одним словом, произвести государственный переворот. Честный Амедей не согласился принять эту програму; он заявил, что если раз он поклялся строго соблюдать конституцию страны, то намерен сдержать свое слово. Серрано счел себя оскорбленным; он удалился от двора с решительным намерением более не вмешиваться в дела, пока царствует Амедей. и *
На этот раз Серрано сдержал свое слово; он перестал показываться при дворе; он не был у короля даже в новый год, хотя обязан был явиться туда по службе. Король и королева желали примириться с ним: король пригласил его на дружеский обед, маршал не принял и этого приглашения. В это время он уже сошелся с альфонсистами и изабеллистами и с ними подготовлял заговор против короля Амедея. К своему удивлению и негодованию, Амедей узнал, что Сагаста и Риос Розас принимяли участие в атом заговоре даже и в то время, когда занимали министерские посты. Усталый от вечных интриг своих министров, придворных и генералов, окруженный коварством и изменою, король Амфдей отказался от престола и тотчас-же оставил Испанию.
Как только была провозглашена республика, Серрано, в надежде, что его выберут президентом, предложил свои услуги новому правительству, но когда он убедился, что его желание не осуществится, он обратился против республики и 23 марта 1873 года, вместе с Мартосом и Риверо, участвовал в возмущении, имевшем весьма плачевный исход для инсургентов. Серрано, переодетый, бежал из Мадрида.
X.
В добровольном изгнании Серрано пробыл не долго. Такие люди, как он, не могут мириться с спокойной жизнью. Вечные интриги составляют цель их существования. Живя в изгнании, он продолжал свои интриги против республиканского правительства, во главе которого стоял Кастеляр, и так ловко вел их, что сам-же президент республики пригласил его вернуться в Испанию.
В Мадриде Серрано продолжал деятельно агитировать против главы государства, который, встретив сопротивление своим предположениям в кортесах, согласился на военную манифестацию в его пользу, затеянную генералами, друзьями Серрано. Бывший регент отлично съумел воспользоваться событиями: манифестация, предпринятая в защиту Кастеляра, обратилась против него и всеми выгодами этого подобия государственного переворота воспользовался Серрано. Кастфляр подал в отставку, а Серрано был объявлен главою исполнительной власти. Своей диктатурой, Серрано, как и всегда, воспользовался для увеличения сво
его в без того громадного состояния. Начал он с того, что, не взирая на ужасающую бедность государственной казны, на обнищание всей Испании, увеличил сумму на свое содержание, положенное главе государства по последнему, утвержденному кортесами, бюджету. И это он сделал в то время, когда войска, действующие против карлистов, не получали жалованья и терпели недостаток в провианте и фураже. Повидимому, за мадридскими празднествами он забывал, что ему приходится вести войну с карлнстами. Между тем нация спокойно встретила переворот, совершенный в его пользу, отчасти и потому, что надеялась на скорое окончание карлистской войны, когда во главе правительства будет стоять известный генерал Серрано, а не мирный гражданин Кастфляр. Впрочем Серрано иногда вспоминал о карлистской войне. Получив власть, Серрано тотчас-же назначил маршала Конху главнокомандующим северной армией, действующей против карлистов. Назначая на этот важный пост испытанного в боях генерала, Серрано счел, что он сделал все, что от него требовалось, и потому имеет право наслаждаться удовольствиями мадридской жизни в кругу прекрасных дам. Серрано вовсе не трус, напротив, он всегда отличался храбростью. Но он слишком любил балы, маскарады, любовные интриги! Будуар он предпочитал палатке; бальную музыку— боевой трубе и барабану; красавицу-женщину в бальном наряде—всему на свете. Славу победы над карлнстами он предоставил Конхе, а на свою долю взял светские победы. Однакож, когда Ковха, принявший начальство над войсками с задней мыслью дать первенство своей, альфонсистской партии,—одержал первую значительную победу над карлнстами, Серрано поехал к армии. Он желал разделить торжество победы с Еонхой. Он рассчитывал, что Конха, на-столько уже успел, что окончательное поражение карлистов вполне обеспечено. Но, приехав на место, он убедился, что остается сделать еще очень много. Вскоре его одолела скука и он поспешил возвратиться въ
Мадрид к своим обычным удовольствиям, о которых он постоянно мечтал, находясь в лагере под стенами Бильбао. Предлогом для своего возвращения он объявил несогласия, будто-бы возникшие в министерстве во время отсутствия его из Мадрида.
С отъездом Серрано из армии, Конха, неохотно сносивший присутствие соперника, снова приступил к решительным действиям. В Испании все были убеждены, что Конха, разбив на голову карлистов, непременно провозгласит королем сына Изабеллы, Альфонса. Сам Конха, как известно, отрицал справедливость этого предположения, но... в Испании все возможно, тем более, что и подчиненные Конхе генералы и офицеры, в особенности артилерийскиф, желали совершить пронунсиаменто в пользу сына Изабеллы. Произошло сражение под Эстеллой; победа уже была в руках Конхи, который заставил отступить карлистов из их позиций, как вдруг пуля сразила храброго маршала. На правительственные войска напала паника; ойи быстро отступили, оставив завоеванные позиции, Ъоторые не замедлили занять карлисты. Мало того, карлисты снова приступили к осаде Бильбао, от которого отбросил их Конха, и вообще стали в лучшее положение, чем были до открытия против них кампании маршалом Конхой. Серрано хладнокровно выслушал донесение об успехах, приобретенных карлистами, и не принял никаких существенных мер, находя, вероятно, что неопределенное положение, в каком находилась карлистская война, самое лучшее, чего только он мог желать. Он, впрочем, в это время был занят мерами к увеличению средств государственной казны. Лучшим средством для этого он счел продажу дворянских титулов: явилась целая куча новых графов, графства которых находились в караибском заливе, как говорят испанцы. Кроме того он имел беспрестанные совещания ,с прусским посланником Гатцфельдом, результатом которых было дипломатическое признание некоторыми иностранными правительствами правительства Сер
рано, хоторое правильнее всего было назвать серраматом. так-как никакой определенной формы оно не имело. События показали, что это дипломатическое признание совершилось преждевременно, так-как вслед за ним пало то неопределенное правительство, которое, по почину Пруссии, признали некоторые европейские государства. Серрано, прячась за спиной прусского посланника, сделал дипломатическое нападение на Мак-Магона и Францию, но из этого ничего не вышло. Оно подало только повод к смеху и к некоторым более или менее остроумным карикатурам и остротам.
Между тем карлисты с каждым днем приобретали новые успехи. Победитель при Альколфе, Серрано, вовсе не желал обнажить своей шпаги для защиты собственного правительства. Он решился прибегнуть к средству, которое ему уже раз удалось во время управления короля Амедея. Он задумал вступить в переговоры с карлистами и заключить с ними конвенцию. План, задуманный им, так комичен, что, право, самое приличное место ему в какойнибудь оперетке; он вполне достоин програмы, выставленной заговорщиками в известной лекоковской опфребуф: „La fille de madame Angot“. Серрано, намеревался примириться с дон-Карлосом и вступить с ним в наступательный и оборонительный союз на следующих условиях:
1) Признание всех титулов и чинов, которые дарованы младшей линией бурбонского дома и революционными правительствами.
Серрано, конечно, прежде всего имел в виду пожалование его самого титулом герцога дф-ла-Торре.
2) Официальная отмена конфискации имуществ.
3) Испания будет управляться триумвиратом, состоящим из Серрано, представителя республиканской партии; из герцога Сесто, представляющего собою принца Альфонса, т. е. младшую линию бурбонского дома, и из дон-Карлоса, представителя старшей линии этого дома.
По мнению Серрано, таким устройством государственного управления можно было достигнуть столь желательного слияния народа, буржуазии и аристократии.
4) Юный Альфонс бурбонский женится на маленькой Конхите Серрано.
Жаль, чти Серрано не прибавил, что в Конхите олицетворяется испанская республика и брак её с Альфонсом будет означать брак монархии с республикой.
5) До совершеннолетия Альфонса (ему только 17 лет), дон-Карлос будет действительным регентом Испании, так-как герцог дф-ла-Торре сойдет с политической арены и удалится в частную жизнь.
6) По достижении принцем Альфонсом совершеннолетия, т. ф. 21 года, испанский народ, посредством плебисцита, выскажется, кого он желает иметь своим королем: Карлоса или Альфонса.
Этот проект, однакож, не понравился дон-Карлосу и он отвечал: „Я дам ответ в Мадриде, в моем королевском дворце; там я рассмотрю, можфт-ли быть принято во внимание прошение г. Серрано
Волей-неволей приходилось Серрано продолжать борьбу с карлистами. Но ему некогда было заняться ею как следует, так-как он, кроме прежних переговоров с герцогом Сфсто, представителем принца Альфонса, и герцогом Монпансье, вступил в переговоры с португальским королем, которому угрожал, что если он не наденет на себя соединенной короны Испании и Португалии, он, Серрано, употребит все усилия для учреждения. лузитанской республики. А карлисты все больше и больше подвигались вперед. Они захватывали кореспонденцию, идущую через Францию в Испанию; раз Мадрид втечении восьми дней не получал ни писем, ни газет из Франции. Серрано не принимал никаких мер против карлистов и они осадили Ирун. Но тут правительственная армия вышла, наконец, из своего апатического состояния; она напала на карлистов, разбила их и заставила отступить в полном бфзпорядке. Можно было думать, что правительственные войска станут энергически преследовать разбитого неприятеля. Но по непостижимым распоряжениям правительственная армия внезапно остановилась, что дало возможность карлистам снова оправиться.
Между тем Серрано набрал новые батальоны и с ними выступил в поход; однакож, он вскоре остановился, не предпринимая никаких военных действий. Его задержали холода и грязная дорога. Странный темперамент у Серрано: летом он бездействовал оттого, что было жарко и на дороге стояла пыль, зимой—потому, что было холодно, а дороги грязны. Однакож, испанская нация в своей наивности поверила, что Серрано, наконец, желает серьезно взглянуть на свои обязанности, как главнокомандующего армиею, и покончить с карлистами. Трудно предвидеть, чем бы кончил свой поход Серрано, но во время его отсутствия из Мадрида генералами Вальсамедой, Ховеляром и Мартинецом Кампосом совершено было военное пронунсиаменто в пользу юного Альфонса, сына Изабеллы, который провозглашен королем подъименфм Альфонса XII.
XI.
Переворот в пользу Альфонса совершился быстро, неожиданно; он захватил Серрано врасплох. Вначале он и его друзья думали сопротивляться, отразить силу силой. Они хотели отдать дело в руки генерала Павии, на которого можно было положиться. Министерство за отсутствием главы правительства, не потеряло бодрости. Напротив, оно издало прокламацию, в которой решительно заявляло, что не допустит никаких беспорядков и строго накажет возмутителей общественного спокойствия. Прокламация была подписана Сагастой. Достаточно упомянуть это имя, с которым связано много кровавых воспоминаний, чтобы пред
ставить себе, к каким мерам прибегло-бы министерство в том случае, фслп-б победа осталась на его стороне. Альфонсисты дорого-бы заплатили за свою попытку захватить власть в свои руки. Серрано, знаток в деле.испанских пронунсиаменто, выказал полнейшее хладнокровие и самообладание в виду предстоящей опасности. Впродолжение своего годового управления он ничем не проявил своей правительственной инициативы; он, как мы уже говорили, вращался больше в женском обществе и одерживал победы над красавицами. Но в виду опасности в нем проснулась энергия человека, закаленного во всевозможных интригах. Он находился при северной армии, когда пришло известие о пронунсиаменто. Считая, что он один пока обладает неприятной тайной, он хотел тотчас-же ехать в Мадрид, взяв с собою несколько преданных ему батальонов. Начальство над войсками для усмирения восставших он думал поручить генералу Лазерне. Пригласив его к себе, Серрано сказал ему веселым тоном:
— Любезный генерал,сейчас я получил донесение из полиции, что полк, квартирующий в Валенсии, произвел альфонсистскую демонстрацию. Конечно, в ней нет ничего серьезного, но все-таки я намерен просить вас отправиться туда для водворения порядка.
— Г. маршал, ответил Лазерна серьезным тоном,— позвольте доложить вам, что мне очень не удобно оставить здешния мои позиции; карлисты немедленно воспользуются этим и оттого могут последовать большие бедствия. Честь побуждает меня окончить начатое мною здесь дело. Во всяком случае, если приходится вести мои полки против наших же полков, я вас прошу поручить это дело другому, я не хочу отдавать приказание стрелять в своих товарищей. К тому-же мои офицеры не последуют за мною, если-бы я и согласился исполнить ваше желание. Большая часть из них преданы дону-Альфонсу. Если-бы я дал приI
казание выступить против альфонсистов, мне отвечали«бы пулей в мою голову.
С этим-жф предложением Серрано обратился в Морионесу и еще к двум или трем генералам и от всех получил ответ, приблизительно такой-же, как и от Лазерны. Видя, что сопротивление невозможно, Серрано написал Сагасте: „Нам остается только уложился и отправить чемоданы на железную дорогу**.
Сагаста, человек решительный, получив такой совет или, лучше, приказание от своего начальника, хорошенько* выругался. Он хотел сопротивляться до последней крайности. Убедившись теперь из письма Серрано, что от него отняты средства в сопротивлению, Сагаста отправился к Канове дель-Кастилья. „Уступаю вам свое место**, сказал он ему.
В то время, как Сагаста занимался приведением в порядок дел для сдачи новому министру, к нему вошел Кастеляр в сопровождении своих друзей: Рубио и, Абарзупа.
— Мы пришли за тем, чтобы отдать себя в ваше распоряжение, сказал Кастеляр.—Мы хотим защищать республику. Мы начнем уличную войну. Республиканцы покроют Мадрид барикадами...
— А чем вы станете защищать ваши барикады против пушек и ружейных выстрелов? отвечал Сагаста.—Вы, мой милый Кастеляр, на-столыю обезоружили своих республиканцев, что для них всякое сопротивление теперь немыслимо. Конечно, и я помог этому, приняв власть после вас; я оставил им какие-нибудь дрянные пшажонки, да кое-у-кого револьверы. С таким оружием немного поделаешь... Но если республиканцы не могут сопротивляться в Мадриде, то в провинциях они находятся в еще более беззащитном положении. Мы могли-бы еще рискнуть, если-б на вашей стороне была почти половина здепшихи войск. Но этого нет, «и нам приходится покориться. СЙррано уже дал тягу; я последую за ним. По дороге я забежал к новому министру и пожелал ему счастья и благоденствия. Право, лучше последуйте моему совету—соберите ваши чемоданы и в путь. До приятного свидания.
И, пожав руку своим собеседникам, Сагаста вышел из министерства.
Между тем Серрано, отправив депешу к Сагасте, собрал нескольких старших офицеров северной армии. Он объявил им, что в Валенсии и Мадриде совершено пронунсиаменто в пользу принца Альфонса. Серрано не забыл сказать и о том, что он предлагал некоторым генералам идти на мятежников, но получил от них отказ, так-как их возмущало, что в таком случае одной части армии придется сражаться против другой. Вследствие такого категорического отказа, Серрано сдает им, генералам, командование армией, а правительственную власть передает в руки принца Альфонса.
— Вам известно, прибавил он с приятной улыбкой,— что едва-ли в Испании найдется человек более желающий благополучия юному Альфонсу, чем Франциско-Домингес Серрано, герцог дф-ла-Торре.
Присутствующие отвечали ему тоже приятной улыбкой, ко* торая должна была означать уверенность в том, что Серрано, действительно, чувствует к принцу Альфонсу отеческую нежность.
Еще приятная улыбка не сошла с уст генералов, как Серрано оборвал разговор следующими словами:
— Имею честь кланяться вам, господа. Бог да хранить вас и дарует вам свои милости.
Серрано вел себя, как подобает истинному кабалфро, и к нему отнеслись, как к кабалфро. Он вел себя с тактом и изысканно-любезно. С подобающей деликатностью и с массой комплиментов его выпроводили за дверь. Он понимал, что если-б он вздумал хотя на один день ифодлить свою власть, его могли-бы, пожалуй, преспокойно заАлочить в тюрьму. На другой день утром он приехал, здравый и невредимый, в Байону, где встретил радушный
и любезный прием от губернатора провинции, но к нему, конечно, относились уже не как к главе государства, а как к знаменитому изгнаннику. В это-же время из Марселя выезжал новый испанский король Альфонс ХП, провожаемый с подобающими почестями французским и. дефектом. Альфонс выехал из Марселя на пароходе, имея намерение высадиться в Испании, в городе Барселоне.
Удалившись из Испании, Серрано стал подумывать, чтото станут говорить теперь о нем. Ему пришло на мысль, что, пожалуй, ему придется стать предметом насмешек. Чтобы избежать неприятности казаться смешным, он сам, с помощью своих друзей, стал распространять слух, что переворот в пользу принца Альфонса произведен им, герцогом де-ла-Торре, и если он удалился в добровольное изгнание, то просто из приличия: неловко было ему, главе республики, сейчас-же явиться в свите нового короля. Та-же причина, будто-бы побудила его не делать визита зкс-королеве Изабелле, когда он приехал в Париж.
ХП.
*
В настоящее время Серрано снова в Мадриде и играет довольно значительную роль. Его жена дает балы, вечера, обеды; он сам интригует на-право и на-лево, желая задобрить либеральные партии различных оттенков: утром он забежит к своему приятелю Сагасте, в полдень заходит в Кастеляру, а вечером идет на совещание к министру Еановасу-дель-Кастильо. Однакож, новый двор, если и не выказывает ему прямой вражды, все-же старается держаться от него подальше; не то, чтобы он не доверял этому ловкому интригану, бывшему попеременно другом и недругом всех либеральных партий, но просто смотрит на него, йак на человека незначительного, с коПолнтхчфские деятеля. 24
VjOOQIC
торым не стоить труда враждовать, и в котором нет надобности заискивать. Принцесса Джирженти, всем ворочающая в Мадриде, находит Серрано слишком постаревшим и что ему пора уступить свое место более молодым. Серрано дошел до того, что правительство его нисколько не опасается, а красавицы на его любезность тонко намекают, что у него вставные зубы, на голове парик, что он употребляет румяна и белила...
Многие в Испании даже задают себе вопрос: как это Серрано, находившийся в близких сношениях с экс-королевой Изабеллой, живет в Испании, когда другим близким к ней людям, как и ей самой, запрещено появляться на испанской территории? Когда Марфори, присланный экс-королевой, для переговоров с королем, её сыном, об её возвращении в Мадрид, был арестован и сослан на Филипинские острова? Когда, наконец, в Испании настойчиво повторяют мнение о близком родстве Серрано к королю? Но до сих пор еще никакого ответа на этот вопрос никто получить не мог. Едва-ли не самым верным объяснением будет, что Серрано терпят потому, что нет причины его опасаться.
В заключение несколькими словами резюмируем то впечатление, какое выносится из знакомства с жизнью и деятельностию Серрано.
Франческо Серрано чистейший «Фигаро*, пролазничеством и интригами добившийся достоинства испанского гранда;— „Жиль Блазъ*, похитивший „золотое руно*;—Москариль, благодаря ловкости и недюжинным способностям, поднявшийся на верхния ступени социальной лестницы. Кастилия представляет не мало примеров людей самых низменных сфер, сто раз заслуживавших виселицу и все-таки добившихся чинов и почестей, ставших генералами, конетаблями, грандами. Но какую-бы должность они ни занимали, какое-бы
звание они ни носили,—генерала, маршала, губернатора, посланника, министра,—их государственная и административная деятельность была всегда основана на плутовстве, имевшем блестящую внешность, но в существе самом вульгарном. Эти госнода получают награды орденами, деньгами, титулами за то, что бомбардируют собрания народных представителей, расстреливают, грабят, убивают, продают королей, покупают республику, раззоряют государство. И когда подумаешь, что какой-нибудь нотариус за подделку духовного завещания или кассир за то, что запустил лапу в хозяйскую кассу, ссылаются на галеры, невольно скажешь себе: какого же наказания заслуживают эти гранды в раззолоченных мундирах, которые добились своего пеличия путем несравненно более тягчайших преступлений: насилием, пролитием крови, позорами и разорением страны? Изумительна людская логика и справедливость!
X.
УИЛЬЯМ ГЛАДСТОН.
Прогрессивный характер деятельности Гладстона.—Влияние на него в молодости Роберта Пиля.—Он расходится с своей партией.—Гладстон становится руководителем либеральной партии —Ирландия.— Уничтожение господствующей церкви в Ирландии.—Ирландский поземельный вопрос,—Отмена продажи патентов на чины.—Избирательный билль.—Удаление Гладстона со сцены политической деятельности.—Он становится во главе движения против министерства Дизраэли в восточном вопросе.—Его брошюра «Болгарские ужасы». '
I.
Это, бесспорно, самый выдающийся, способнейший и, главное, самый честный государственный человек нашего времени. Более чем сорокалетняя политическая деятельность этого замечательного человека показывает, что в Англии государственные люди часто до глубокой старости сохраняют светлый ум и могут руководить делами своей страны, с таким-же талантом и с таким-же пониманием духа времени, какими отличались они в молодости и щрете своих сил. В последние сорок лет не только в Англии, но и во всей Европе совершилось много событий, ралокально изменивших прежния политические воззрения и широко раздвинувших сферу демократических стремлений; Гладстон, или участвовавший в этих событиях непосредственно, или следивший за ними в качестве простого наблюдателя, никогда не терял из виду прогресивного движения Европы и не изменял его знамени.
Он родился в И809 году, следовательно ему уже около 70-ти лет; но его последние политические произведения, его замечательные речи, доказывают, что в нем сохранилось еще много юношеского жара, страстности и энергии, без которых государственный человек обращается в сухого педанта и бессердечного эгоиста. Сын богатого ливерпульского торговца, Гладстон получил блестящее образование английского джентльмена в Итоне и оксфордском университете, из которого он вышел в 1831 году с ученой степенью. Подобно большинству богатых английских юношей, Гладстон, окончив свое образование, отправился в путешествие на европейский материк. Путешествие его, однакожь, продолжалось не долго и он не мог достигнуть главной цели своей поездки: изучения политических учреждений передовых государств европейского континента. В декабре 1832 года Гладстон был выбран в нижнюю палату английского парламента депутатом от Ньюмарка, где его отец пользовался значительным влиянием и имел большие связи.
Гладстон выступил на политическую арену в момент страстной борьбы партий английского парламента. Энергия и красноречие нового члена парламента не могли остаться незамеченными даже в этой палате, отличавшейся особенным обилием замечательных ораторов. В Англии всегда существовала и существует довольно тесная связь между университетом и обществом, поэтому неудивительно, что замечательная дисертация Гладстона, доставившая ему ученую степень и славу в университете, была известна его товарищам в палате, которые уже заранее интересовались девственной (первая речь, произносимая новым членом парламента) речью Гладстона. Сам Роберт Пиль обратил внимание на
юного оратора и постарался сблизиться с ним. Это сближение, вероятно, и побудило Гладстона пристать к торийской, консервативной партии, куда влекли его фамильные традиции. Правда,-консервативная партия, предводителем которой в то время был Роберт Пиль, во многом отличалась от партии тори дореформенной эпохи. Старинные тори славились упрянг ством и решительным противодействием прогрессивному движению; консерваторы Роберта Пиля охотно шли на компромисы и, в некоторых случаях, даже сами давали инициативу реформаторским стремлениям. Гладстон, несмотря на семейные предания, в которых он воспитывался, несмотря на торийскую дрессировку в коллегии „Христовой церкви “ в оксфордском университете, при его светлом уме и замечательных способностях не мог-бы стать в ряды защитников застоя и деятелей реакции. Однакож прошло много лет, пока он окончательно разорвал с консервативной партией и это следует приписать отчасти, а, может быть, и преимущественно, обаятельному действию на него личности Роберта Пиля. х
В декабре 1834 года Роберт Пиль назначил Гладстона младшим лордом казначейства, а в феврале 1835 года младшим секретарем департамента колоний, т. е. товарищем министра колоний. В апреле того-же года Гладстон вышел в отставку вместе с министерством Пиия и оставался в рядах оппозиции до сентября 1841 года, когда власть снова перешла къ*его партии и составить министерство было поручено Роберту Пилю. При этом Гладстон был назначен вице-президентом торговой палаты и управляющим монетным двором. На его долю выпала не легкая в то время задача объяснять и защищать в палате общин торговую политику правительства. Страна требовала реформы в этом деле; требовала пересмотра тарифа, тормозящего развитие торговли и промышленности. Гладстон откликнулся на это требование и принялся за проведение необходимой реформы. С изумительной энергией он приступил к изучению вопроса. Составленная им записка прфдставляет обширный том, полный самых, разнообразных фактов, тщательно собранных и проверенных. Выработанный им затем проект закона был принят без изменения в 1842 году как в палате общин, так и в палате пэров. Вскоре Гладстон был назначен президентом торговой палаты, но оставался не долго на этом месте; его начинали тяготить торговые дела; к тому-же он стал иногда расходиться в убеждениях с предводителем его партии, Робертом Пилем. Однакож, в 1846 году, когда Пиль представил бил о хлебной торговле, Гладстон вначале ревностно поддерживал его; но некоторые существенные разногласия его с первым министром заставили его не только отказаться от защиты политики министерства, но и оставить палату. Он объявил своим ньюмаркским избирателям, что вынужден отказаться от чести быть их представителем в парламенте.
На общих выборах в 1847 году Гладстон был снова избран в палату общин депутатом от оксфордского университета. На этот раз оксфордский университет сделал как нельзя более удачный выбор. В период времени с 1847 по 1852 год в палате общин шли оживленные прения по поводу изменений в университетском уставе. Гладстон был на стороне защитников реформы, что, впрочем, не особенно нравилось многим из его избирателей, горячо защищавших средневековые традиции старейших английских университетов: кембриджского, и в особенности оксфордского. В эту-же эпоху парламент несколько раз принимался за разрешение вопроса об отмене ограничения прав евреев. Либеральная партия желала, чтобы евреям были предоставлены все права английских граждан. Консерваторы-же, находясь под влиянием англиканского духовенства, на оборот, противились, насколько -было возможно, принятию предлагаемого била. Убежденный, что расширение прав евреев, приведет к тому, что ослабнет вражда, которую еврейское племя питает к иноверцам в силу своего исключите ль ного положения, и что евреи, сделавшись полноправны*
ми английскими гражданами, будут смотреть на Англию, как на свое отечество, Гладстон горячо защищал дело реформы, рискуя резко разойтись с своей партией. Как в еврейском, так и в университетском вопросах Гладстон вотировал не раз против своей партии и окончательно отделился от неё в феврале 1851 года. Однакож, при общих выборах в июле того-же года он был снова выбран депутатом от оксфордского университета, но на этот раз оппозиция против его избрания была так сильна, что он едва не потерпел поражения. Вскоре консерваторы должны были выйти в отставку; в декабре 1852 года составилось смешанное министерство, так-называемое „министерство коалиции “. Первым министром был лорд Эбердин, а Гладстон получил портфель министра финансов, или, как называют в Англии, канцлера казначейства. Еще в своем отчете о положении торгового дела в Англии, Гладстон показал, что он обладает замечательными финансовыми знаниями и способностями. И действительно такого министра финансов, как Гладстон, давно не имела Англия. Во время его управления слово „дефицитъ" исчезло из английского бюджета; оно заменилось „сбережениями", которые дали возможность уменьшить английский государственный долг на значительную сумму. В это время Гладстон, побывавший в Неаполе и собственными глазами видевший плоды реакционного управления короля Фердинанда, издал брошюру о Неаполе, в которой он открыл глаза Европы на ужасные преступления тупого и грубого деспотизма. Брошюра его произвела сильное впечатление на общественное мнение Англии и подготовила его к освобождению Неаполя от Бурбонов. Все без исключения члены оппозиции неаполитанской палаты депутатов были изгнаны из отечества или томились в тюрьмах, в которых по политическим преследованиям было заключено до 20,000 человек. Гладстон потребовал, чтобы лорд Эбердин заступился за этих страдальцев, но когда это вмешательство оказалось безуспешным, Гладстон издал брошюру, о которой мы упомянули выше. Эта брошюра
была переведена на мйогие европейские языки и разослана лордом Пальмерстоном ко всем послам и дипломатическим агентам Великобритании на континенте, с приказанием представить копии с неё тем дворам, при которых они акредитованы.
Когда министерство лорда Эбфрдина решило объявить войну России, Гладстон, бывший сторонником мира, однакож не пошел против своих товарищей. В частных собраниях министров Гладстон старался удержать' своих товарищей от воинственной политики во имя тех серьезных экономических затруднений, какие она повлечет за собой для Великобритании, но когда убедился, что общественное мнение страны находится на стороне войны, он не стал ей более противиться. Запрос Ребока, требовавшего назначения следствия над интендантством, довольствовавшим ан* глийскую армию в Крыму, вызвал министерский кризис. Министерство лорда Эбфрдина вышло в отставку, власть должна была перейти к консерваторам, но лорд Дэрби не мог составить министерства. Обратились к Пальмерстону, бывшему военным министром в министерстве Эбердина, который и составил министерство, предложив Гладстону снова портфель министра финансов. Знаменитый „Пэмъ" любил власть больше всего на свете и для удержания её готов был всегда, если представлялась возможность, на компромисы. Запрос Ребока не был взят обратно. Министерству приходилось или поставить вопрос о доверии и следовательно рискнуть своим положением, или-же принять запрос и назначить следственную комиссию. Пальмерстон не сделал ни того, ни другого: он пошел на компромис, он обещал назначить следственную комиссию, с намерением затянуть дело в долгий ящик. Политика „увертокъ" была не в духе прямой, честной натуры Гладстона. Он требовал постановки вопроса о доверии и, разойдясь на этом вопросе с товарищами, вышел в отставку, продолжая, однакож, поддерживать министерство. Во время управления министерства Дэрби зимою 1858—9 года Гладстонъ
получил специальное поручение произвести на месте исследование о тех затруднениях и беспорядках, какие вызвала английская администрация на ионических островах. В тоньше 1859 году власть снова перешла к Пальмерстону, который, понятно, предложил Гладстону пост министра финансов. В это время манчестерская партия экономистов, под предводительством Кобдэна, сильно агитировала в пользу заключения трактата свободной торговли между Англией и Францией. Гладстон энергически поддерживал предложение Кобдэна и оно было принято.
В июле 1861 года либералы южного Ланкашира предложили Гладстону явиться их представителем в палате общин, но он предпочел оставаться депутатом от оксфордского университета. Однакож, потерпев неудачу на общих выборах в оксфордском университете, он обратился к ланкаширцам и был выбран их представителем. По смерти лорда Пальмерстона Гладстон сделался предводителем либеральной партии в палате общин и остался министром финансов в кабинете лорда Росселя.
На общих выборах в 1868 году Гладстон выступил кандидатом в юго-западном Ланкашире. Его кандидатура встретила сильную оппозицию; произошла ожесточенная избирательная битва и Гладстон потерпел поражение. Избиратели города Гринича предвидели это поражение и выставили у себя кандидатуру Гладстона. Он был выбран в Гринине огромным большинством, и остается до сих пор представителем этого города в палате общин.
II.
1868 год был апогеем политической славы Гладстона. В то время он был не только главою английских либералов, но и одним из главнейших руководителей народной, в строгом смысле этого слова, партии. Заме
чательно ловким маневром он сверг торийское министерство и, с величием и благородством, принял власть, как поборник права и защитник угнетенных; он торжественно заявил, что намерен сделать все, что может, для несчастной Ирландии.
Ирландия всегда была больным местом Англии, но в этот момент ирландский вопрос усложнился энергической агитацией фениев. Министерство Дизраэли решительно не находило средств помочь горю. Как далеко зашло фенианское движение, можно было заключить из того, что правительство нашлось вынужденным прибегать к чрезвычайным мерам предосторожности. Так, когда привели к эшафоту трех осужденных фениев, Аллена, Гульда и Ларкина, правительство, опасаясь, чтобы народ не вздумал освободить их, окружило площадь отрядом войск, почти равносильным отряду, посланному в Абиссинию. Министерство Дизраэли арестовало массу ирландцев и аресты производились так легкомысленно, что в числе заключенных впоследствии оказалась масса людей, неимевших ничего общего с фениями, и даже противостоявших этому движению. Видя, что такия репрессивные меры нисколько не ослабляют агитации, Дизраэли вздумал помочь беде, во-первых, постройкой в Ирландии нескольких новых линий железных дорог, на что он испрашивал у палаты сверхсметного кредита и, во-вторых, устройством в Ирландии нового католического университета. Эти паллиативы были употреблены не потому, чтобы кто-нибудь считал их действительным средством в такой застаревшей и радикальной болезни, как поражение ирландского организма, а с тем, чтобы отвести глаза от разгоравшагося движения.
Главным противником министерских предложений явился глава оппозиции, Гладстон. Он объяснил палате, что Ирландия уже несколько столетий поражена язвой абсентеизма, что она производит на миллионы, но, к несчастию, миллионы эти идут не в её пользу, а доставляются в Лондон, и расходуются или в британской столице или-же па
европейском континенте, где английские путешественники тратят чудовищные суммы. Таким образом, Ирландия только дает и дает, но ничего не получает взамен. Бедность в Ирландии поразительная; Англия высасывает из неё последние жизненные соки и доводит ее до пфрио* дических голодовок и хронических восстаний. „Большие бедствия требуют сильных и решительных меръ", заключил Гладстон.
Этот замечательный государственный человек дал себе слово добиться, чтобы ирландский вопрос был разрешен в смысле полнейшей справедливости. По его мнению, для успокоения Ирландии необходимы были решительные реформы, которыми-бы уничтожался вред, нанесенный Англией этой стране и устранялись причины к её постоянным жалобам и неудовольствию. Гладстон искренно верил, что ряд предложенных им реформ способен окончательно успокоить Ирландию; мы знаем, .что он несколько ошибся и его реформы не привели к тем громадным результатам, каких он ожидал, но тем не менее его побуждения были вполне искренни и то, что он сделал для Ирландии, останется навсегда памятником его благотворной деятельности.
Как опытный италантливый парламентский боец, он, с благородным энтузиазмом, бросился в борьбу за Ирландию. Энтузиазм свой он умел передать и своим товарищам, принадлежавшим в то время, как и он, к парламентской оппозиции; он убедил их твердо отстаивать две реформы, которые он считал решительными и способными удовлетворить Ирландию: во-первых, отнятие от англиканской церкви в Ирландии её значения, как официальной церкви и как политического учреждения и, во-вторых, изменения законов, касающихся поземельной собственности.
Начнем с англиканской церкви, которая со времени покорения Англией Ирландии всегда заявляла требования, чтобы ее считали национальной церковью в Ирландии и пользовалась там правами господствующего культа. Прения, возбуж
денные в палате предложением Гладстона по вопросу об англиканской церкви, доказали, что англичане отнеслись к этому вопросу даже серьезнее и страстнее, чем к билю об избирателкной реформе и к разрешению вопроса о хлебных законах. Целых два года предложение Гладстона волновало как парламент, так и всю страну, не исключая самых отдаленных глухих провинциальных уголков, пока со всех сторон не раздался общий крик: „справедливости! справедливости! “
Гладстон разъяснил палате, что трехвековый опыт слишком очевидно доказал несостоятельность англиканской церкви в Ирландии, одинаково, как учреждения религиозного, так и политического. „Посмотрите на Шотландию, говорил он,—там нет официальной церкви, там полная свобода вероисповеданий и страна несравненно менее разделена на партии, враждебные друг другу. Введите-же в Ирландии систему, которая сделала из Шотландии счастливую, довольную, богатую и вполне дружелюбную Англии провинцию великобританского государства**.
Гладстон вслед за этим привел поразительные факты, доказывающие крайнюю несправедливость, к которой приводит существование в Ирландии официальной англиканской церкви. Население Ирландии, простиравшееся в 1845 году до 8,750,000 душ, вследствие голода и эмиграции уменьшилось до того, что в 1868 году состояло всего из 5,750,000 человек. Из них только 690,000, т. е, всего одна девятая часть, принадлежали к официальной англиканской церкви; три четверти населения исповедовали католицизм; остальные были диссиденты различных исповеданий.
Англиканская церковь, к которой принадлежала одна девятая часть населения, считала нужным иметь в Ирландии на казенном содержании 2 архиепископов, 40 епископов и 1,500 пасторов, т. е. одно духовное лицо на 43 человека населения обоих полов и всех возрастов. Жалованье англиканскому духовенсту платила вся Ирландии без исклю
чения, т. ф. ирландцы всех исповеданий, как англикане, так католики и диссиденты.
Существовало более 200 приходов, неимевших ни одного прихожанина, между тем духовенство этих приходов получало жалованья от 600 до 3,000 р. в год. Религиозные потребности каждого англиканского семейства в Ирландии стоили правительству около 200 рублей в год. Итог частных доходов англиканской церкви в Ирландии простирался до двух с половиною миллионов рублей в год. В 575 приходах приходилось средним числом по 20 англикан на приход; в 443 приходах, вместе взятых, числилось всего 20,529 англикан. Ни один из англиканских епископов в Ирландии, умерших в период с 1822 по 1868 год, не оставлял после себя наследства менее 250,000 рублей, а архиепископ лорд Джон Бересфорд, умерший в 1865 году оставил своим на следникам 5,608,000 рублей. И все это жалованье, все эти доходы, все эти богатства доставляли англиканскому духовенству в Ирландии, по большей части, католики, по-преимуществу народ бедный. Налог распределялся по числу населения, следовательно, ботатые англикане, составляя меньшинство, платили, сравнительно, очень немного.
Выработав проект нового закона и убедившись, что встретит в парламенте поддержку, Гладстон внес его в палату. Министерство Дизраэли восстало против проекта, но в публике он вообще встретил довольно сильное сочувствие. Гладстон требовал, чтобы со дня принятия нового закона были прекращены субсидии от казны, которыми пользуются в Ирландии церкви всех исповеданий, все равно католическая, англиканская или пресвитерианская. Однакож, пенсии и жалованья, получаемые теперь духовенством этих церквей, должны выплачиваться им по смерть, но лица, их заместившие, от государства ничего уже не получают. Одним словом, он предлагал отделить в Ирландии церковь от государства.
Противники реформы, конечно, возражали, что соединение
церкви и государства—учреждение священное, разрушить которое было-бы политической безтактностию. Далее, что если раз будет признано необходимым принять реформу для Ирландии, пожалуй, потребуют применения её и к самой Англии.
Гладстону не трудно было разбить своих противников; однакож, их было много и потому в палате общин загорелась оживленная и упорная борьба, кончившаяся совершенной победой партии Гладстона. При всем том министерство Дизраэли не захотело подать в отставку, хотя против него высказалось большинство 60 голосов в палате и общественное мнение страны. Министерство рассчитывало, что закон не пройдет в палате лордов и его не утвердит королева. По английской конституции закон входит в силу, когда его примут все три фактора законодательной власти: королева, палата лордов и палата общин или, по крайней мере, два из них. На этот раз теория уступила практике и хотя за закон сначала высказалась одна палата общин, а палата лордов и королева против него, но, в конце концов, он был принять палатой лордов, когда его утвердила королева.
Более года палата лордов энергически сопротивлялась принятию гладстоновского закона. Члены её сильно агитировали в стране; они устроивали митинги, собирали подписи под петициями, в которых настоятельно требовалось, чтобы новый закон был отвергнуть для блага страны. Палата лордов предлагала разные компромисы, но палата общин твердо держалась своего прежнего решения. В стране началась агитация против самой палаты лордов. обеспокоенные таким движением, лорды решили, что необходимо уступить и значительным большинством, вопреки желанию министерства, вотировали уничтожение англиканской церкви в Ирландии, как официального культа. Меньшинство протестовало против такого решения палаты лордов. Престарелый, семидесятилетний лорд Дэрби прочел протест, подписанный сорока семью лордами, который он назвалъ
последним актом своей политической жизни. В этомъпротест^ коротко изложены мотивы, которыми торийская партия оправдывала свое сопротивление принятию нового закона.
В своем протесте лорд Дэрби, конечно, упомянул и о том, что принцип, признанный справедливым для Ирландии, необходимо должен быть признан таким-же и для самой Англии; следовательно, если палата считает полезным делом отделение церкви от государства в Ирландии, она, путем логики, должна придти в необходимости той-же радикальной реформы и в Англии. Между тем Гладстон настаивал, что об Англии он вовсе не думает и считает, что для неё неть никакой необходимости в такой реформе. Лорд Дэрби был прав в своих выводах, он мог обвинять Гладстона в неискренности, в желании провести палату. Но вместе с тем, кто хорошо знал Гладстона, тот мог смело утверждать, что он говорил искренно, что у него не было никакой задней мысли, и что, имея в виду реформу для Ирландии, которую он считал необходимой для успокоения вечно беспокойной и волнующейся страны, он и не подозревал, к каким результатам может привести его реформа. Вопрос об отделении церкви от государства как в самой Англии, так и на континенте Европы теперь уже несомненно поставлен и ждет своего разрешения в ближайшем будущем. Гладстон имеет полное право приписать себе честь постановки этого важного вопроса. В этом его величайшая заслуга не только перед Англией, но и перед всем человечеством.
III.
Этой знаменитой реформой и кончается энергическая деятельность замечательного государственного человека. Далее он уже начинает выказывать некоторые колебания и сомнения, почему, естественно, замышляемые им реформы
совершаются уже только вполовину, ожидаемых от них результатов не получается, и деятельность Гладстона начинает возбуждать неудовольствие даже в среде людей, поддерживавших его министерство и вполне ему преданных.
Гладстон дал обещание успокоить Ирландию, и мудрой, и великодушной политикой примирить ее с Англией. Составив министерство, он избрал своим лозунгом: „справедливость для Ирландии!* Совершив первую, действительно, крайне необходимую для Ирландии реформу отделения церкви от государства, он задумал наделить ирландских крестьян землею, подобно тому, как это сделано в России знаменательным актом освобождения крестьян, 19 февраля 1861 года.
Положение земледельцев в Ирландии было самое печальное. Ирландия, с самых первых дней завоевания, служила ареной ожесточенной борьбы между расой завоевателей и расой побежденных. Эта борьба часто сопровождалась кровавыми возмущениями, за которыми следовали кровавые усмирения. Победители англичане разделили ирландскую землю между предводителями английских войск, наводнивших Ирландию, и затем, узаконениями о маиорате и наследственной передаче земли, отняли всякую возможность у туземцев приобретать землю в свою собственность. Целым рядом репрессивных мер, Англия совершенно разорила население. В Ирландии водворилась такая бедность, о какой в других странах почти невозможно было составить себе понятия, так-как образцов её перед главами не существовало. В большинстве случаев расы победителей и побежденных сливаются и живут общею жизнью, но в Ирландии о таком слиянии не было и помину; вражда и ненависть оставались в той-же силе, как они были и в первые дни завоевания. В Ирландии по-прежнему победители и побежденные стояли друг против друга, имея наготове оружие; две различные нации по-прежнему вызывали одна другую на борьбу. С одной стороны, победитель англосакс, с другой, побежденный кельт; победитель протеПолятячеокие диятмж. 25
KjOOQ 1С
стаять, побежденный католик; победитель обладает громадными средствами для защиты и нападения, а у побежденного нет ничего.
В Ирландии промышленная деятельность убита английской монополией, и большинство ирландского населения существует только земледелием. Благосостояние страны находится в прямой зависимости от урожая и от устройства поземельных отношений. Поземельная реформа в Ирландии давно необходима, и без неё всякия другие реформы, какъбы они ни были благодетельны в принципе, не приведут к ожидаемым результатам, т. е. к успокоению бедной и экономически еще более, чем политически, угнетенной страны.
Несмотря на то, что Ирландия страна чисто-земледельческая и большая часть её обитателей живут землей, в ней чрезвычайно мало пахатной земли. Землевладельцы находят для себя более выгодным превращать свои земли в луга и пастбища для быков и овец. При всем том арендная плата за землю крайне высока, почему съемщики земель состоят в неоплатных долгах, что несомненно привело их к полнейшему разорению. В 1810 году из пяти с половиною миллионов гектаров ирландской земли, четыре миллиона были под лугами и только полтора под пашнею. Кроме того в Ирландии 1.800,000 гектаров совсем не обработанной почвы, которую очень легко былобы утилизировать для пашни. С каждым годом количество пахатных земель уменьшается, а луговъ—увеличивается. С каждым годом уменьшается народонаселение Ирландии и увеличивается эмиграция в другие страны, преимущественно в Америку. Вот уже двадцать лет, как ежегодно около ста тысяч ирландцев оставляют отечество и бегут в другие страны для отыскания себе куска насущного хлеба.
Бедствия Ирландии составляют позор для Англии. Лучшие, гуманнейшие люди её давно требуют удовлетворения тех справедливых жалоб и протестов, которые так громко
раздаются не только в Ирландии, но и за пределами е'а. Но все их доводы, по большей части, вполне разумные и практические, разбивались об эгоизм английской нации. В последнее время английская агитация в пользу умиротворения Ирландии еще более усилилась. Профессор Ньюман и Томас Гюг рискнули торжественно заявить, что соединение Ирландии с Англией, поддерживаемое достойными порицания средствами, непременно приведет к самым печальным последствиям, послужить причиной страшных бедствий для обеих стран. Ньюман видит только одно средство для успокоения: превращение Ирландии в четыре штата, а английского парламента в конгресс, подобный вашингтонскому. Предложение Ньюмана не встретило серьезного опровержения, на него даже не обратили внимания. Джон Брайт был счастливее Ньюмана. Его предложение было встречено рукоплесканиями многочисленного собрания. Брайт находил справедливым, в виду общественной пользы, выкупить, подобно тому, как это сделано с имениями англиканского духовенства в Ирландии, — у ирландских землевладельцев землю, капитализировав среднюю ренту за нее из 7 или 8 процентов. Выкуп должно совершить правительство и затем выданную ссуду получить с землевладельцев, сделавшихся собственниками земли, конечно, рассрочив уплату на такой продолжительный срок, чтобы она не была для них обременительна; иначе, эта мера не достигнет своей цели, т. е. увеличения благосостояния сельского населения. Из всех предложенных в то время проектов — а их было не мало—проект Брайта,—вскоре после того получившего портфель министра торговли в министерстве Гладстона,—был самый основательный уже потому, что с его осуществлением затруднительный вопрос решался скоро и, по возможности, безобидно для обеих сторон. Притом английское правительство этой мерой приобретало громадную популярность в Ирландии, что, конечно, для него было не безвыгодно.
Покойный Стюарт Миль предложил средство менее решительное, чем Брайт, но все-таки такое, которое могло успокоит Ирландию. Указывая на то, что Perpetual Settlement (вечное пользование имуществом за определенную ренту) успокоило Бенгалию, Миль предлагал назначить комиссию, которая-бы произвела действительную оценку каждой фермы, не стесняясь существующей рентой. Когда оценка будет окончена, комиссия определит среднюю ренту, а затем арендатор получает в вечное пользование ферму, которую он арендовал до сих пор, с обязанностию уплачивать владельцу и его наследникам определенную комиссией ренту.
Гладстон не рискнул принять ни один из этих проектов. Он предложил свой. Оставляя нетронутыми существовавшие отношения между владельцем и съемщиком, Гладстон требовал, чтобы земледельцу дали возможность выкупить часть обработываемой им земли, если он удобрит известное её количество и тем возвысит её цену; это возвышение ценности земли и пойдет в уплату владельцу за отошедшую в собственность нанимателя землю. Конечно, такая система выкупа могла иметь место при долгосрочных арендах, против которых постоянно восставали ирландские землевладельцы, единственно в силу ненависти своей к туземцам, потому что долгосрочная аренда только выгодна для собственника земли. В Англии долгосрочная аренда в большом ходу и земли там великолепно удобрены: фермеру чистый рассчет удобрять землю, так как выгодами от удобрения воспользуется он сам. В Ирландии, при краткосрочной аренде, а в большинстве случаев даже не определенной никаким договором, фермер не заботится об удобрении и правильной обработке земли и она там с каждым годом теряет свою цену.
В блистательной речи, произнесенной в палате общин, Гладстон развил свой проект реформы, настоятельно требуя её немедленного осуществления. Он заявил, что в последнее полстолетиф положение мелких фермеров в Ир
ландии постоянно ухудшалось, а вместе с тем усиливалась эммирация. Что в то время, как в течении 90 лет цена поземельной собственности в Ирландии удвоилась, в Англии она утроилась, а в Шотландии, где закон в особенности ограждает фермеров, она ушестерилась. Гладстон просил палату издать закон, который-бы разрешил и облегчил фермерам покупку земель у владельцев; дал-бы возможность им удобрять арендуемые земли, а владельцам расчищать под пашню заброшенные пустоши. Закон должен был точно определить ценность произведенного удобрения земли, которою и определяется размер выкупаемого за это улучшение фермером участка земли, находящагося в его пользования. Министерство публичных работ должно получить право делать ссуды (три четверти всей необходимой суммы) фермерам для выкупа илн-же для удобрения земли; ссуда выдается за пять годовых процентов; обеспечением её служить, конечно, земля.
Для людей, хорошо знакомых с Ирландией, было очевидно, что мера, предлагаемая Гладстоном, принадлежит к числу крайне умеренных. Однакожь, она вызвала сильное сопротивление и её автора обвинили в радикализме. Гладстон, не желая, чтоЗы его проект решительно провалился, пошел на уступки. Урезали его раз, урезали другой и из проекта было вытянуто все существенное, так что, когда новый закон был принят палатой общин огромным большинством, он оказался мерой, очень немного изменяющей то и очень мало улучшающей другое. Положение мелких фермеров почти нисколько не изменилось; выиграли несколько крупные фермеры, число которых очень ограничено в Ирландии. Что касается удобрения земли, увеличивающего шансы выкупа для мелких фермеров, то при краткосрочной аренде, оставшейся по-прежнему в Ирландии, они, т. е. мелкие фермеры, но большей части, люди невежественные, ни за что не воспользуются ссудой от правительства, из боязни, что их положение еще более ухудшится, так как владелец за удобренную землю потребует большую ренту.
Таким образом, из этой реформы, обещавшей вначале громадные результаты, ничего не вышло, лучше сказать, получились весьма плачевные результаты: вражда еще более усилилась. Англичане, проживавшие в Ирландии, недовольные как церковной, так и поземельной реформами Гладстона, решились отомстить за них не Гладстону, а туземцам. В селах и городах начались побоища между протестантами и католиками; столкновения принимали иногда кровавый характер. В августе 1872 года, Бфльфаст разделился на два враждебные лагеря; восемь дней к ряду пылала междоусобная война; убивали друг друга камнями, черепицами и палками. В протестантских кантонах одерживала верх английская партия, в католическихъ—ирландская. Английская была сильнее в городах, ирландская в селах. С обеих сторон была совершена масса жестокостей: убийства и пожары не были исключительными случаями мести. В досаде, что его реформационная деятельность не встретила должного сочувствия в Ирландии, а самые ре<(юрмы вышли бесплодными, Гладстон позволил себе излишнюю суровость и строгость, что в свою очередь, вызвало ненависть к нему ирландцев. Последние выборы, свергнувшие Гладстона, показали, как сильна была эта ненависть. Почти везде ирландские избиратели массами высказывались за ториев, избранные в Ирландии депутаты в палате общин дали большинство министерству Дизраэли, сменившему министерство Гладстона. Гладстон понял, хотя несколько поздно, что колебания в политике не допускаются и непременно приводят к невыгодным результатам.
IV.
Перейдем теперь к другим, менее значительным, чем ирландские, но все-таки важным реформам, совершившимся по инициативе Гладстона, во время последнего министерского управления его страною.
Начнем с биля о народном образовании. Гладстон искренно желал ввести обязательное, даровое и светское обучение, но в решительную минуту согласился на уступки, умалившие значение реформы. Новый закон страдает отсутствием всякой системы, государство совершенно устраняется от руководительства народным образованием: всю ответственность оно взваливает на местные муниципалитеты, которые решают, надо-ли допустить обязательное и даровое обучение или нет, какая религия должна преподаваться в школе и пр. Гладстоновский бил дает возможность каждой секте завладеть общинной школой и сделать ее дополнением своей церкви. В одной школе будет учение баптистское, в другой методистское, в третьей англиканское и т. д.; ученики одной школы будут учиться даром, другой—платить за учение; родители одной местности должны обязательно посылать своих детей в школы, в другой местности это предоставляется их усмотрению. Одним словом, это, как заметил один из членов парламента,— поощрение сектаторских прений, вторжение в муниципальные выборы сектаторской нетерпимости. Замечательно, что решительно все остались недовольны новым законом: одни обвиняли его за то, что он отдает предпочтение светскому образованию, другие наоборот, утверждали, что он отдает образование исключительно в руки духовенства. Такого-ли результата следовало ожидать от соединенных усилий таких замечательно-способных людей, как Форстер, . Лоу и Гладстон!
С давних пор уже общественное мнение Англии решительно высказалось против органического порока английской армии: продажи патентов на чины. Министерство Гладстона решилось уничтожить этот вредный обычай. Предложенный им закон прошел в налате’общин, но встретил сильную оппозицию в палате лордов. Гладстон упросил королеву утвердить новый закон и затем объявил, что так как закон утвержден двумя факторами законодательной власти, то его следует считать вошедшим в силу. Па
лата лордов, конечно, была недовольна и не простила Гладстону; члены её употребили все усилия, чтобы на последних выборах дать торжество Дизраэли и свергнуть Гладстона. Правильно или неправильно поступил Гладстон, мы разбирать не будем; мы знаем только, что предложенный им закон превосходный.
Министерство Гладстона получило в наследство неприятное дело об убытках, причиненных Соединенным Штатам, английским крейсером пароходом „Алабамой6 и другими нодобными-же крейсерами. Для решения возникшего спора Соединенные Штаты предложили созвать международную третейскую комиссию в Женеве. Гладстон тотчас-же согласился на это предложение. Тории воспользовались этим случаем, чтобы обозвать Гладстона трусом, компрометирующим честь своей страны. Гладстон, конечно, не обратил внимания на такое жалкое нападение, он мог гордо ответить своим противникам, что за него стоит общественное мнение как Англии, так и всего мира.
Гладстон возлагал большие надежды на свой избирательный биль, увеличивший число избирателей: до издания биля их было всего 1,500,000, после издания оказалось 2.500,000Гладстон рассчитывал, что выборы, состоявшиеся на основании нового закона, дадут более либеральную палату. Не менее надежд возлагал он на введенную им систему „тайной подачи голосовъ6. И какой-же получился результат? Новые выборы дали большинство партии ториев и оказались неблагоприятными для гладстоновской партии либералов. Этого Гладстон, конечно, никак не ожидал.
Но для тех, кто внимательно изучал состояние английского общества за последние два года, в этом факте не было ничего неожиданного. Гладстон потерял уже прежнее обаяние и управление его стало заметно отличаться колебаниями и нерешительностию. В прошлом году за него в па лате уже было меньшинство, так что он из-за неважного биля об ирландском университете сделал запрос о доверии к министерству. Палата высказала ему недоверие и
он подал в отставку. Тории, призванные к власти, объявили, что они не в состоянии составить министерства. Министерство Гладстона взяло назад отставку. Оно, конечно, могло-бы управлять по-прежнему; за него могло-бы быть значительное большинство в палате, 60 голосов, если-бы оно действовало решительнее, а не ограничивалось полумерами. Но Гладстон и его товарищи стали капризны и слишком требовательны. Они успели надоесть Англии, они утомили ее, что она и стала доказывать выборами ториев на случайно открывавшиеся вакансии в палате. Так не могло дальше продолжаться. Тем не менее все были крайне изумлены, когда Гладстон объявил королевское повеление о распущения палаты общин и о назначении новых выборов.
Велел за распущением палаты Гладстон издал манифест к избирателям, в котором напоминал об услугах, оказанных стране его партиею, преимущественно в деле управления финансами. И он имел полное право указывать на свои заслуги,—они не только были удивительны, но даже чудесны. И в самом деле:
1) Несмотря на отмену покупки патентов на чины, несмотря на значительные чрезвычайные расходы на новое вооружение, Гладстон, в последний финансовый год своего управления, уменьшил расходы на армию и флот почти на 20 мил. руб. против бюджета, который он принял от своих предшественников.
2) В пять лет управления Гладстона государственный долг уменьшился на 125 мил. руб., хотя в вто-жф время на покупку телеграфических линий употреблено 55 мил. руб.
3) В этот-же период налоги уменьшились на 78 мил. руб.
В виду таких поразительных фактов нельзя не сказать, что Гладстон обладает гением экономии. Его финансовая система за все время его управления, как первого министра и как министра финансов, дала английской нации экономию почти в 300 мил. руб.
И все-таки этот замечательный государственный человек и великий финансист был лишен власти. Нация прочла его манифест; она знала, что все цифры верны, что результаты нисколько не преувеличены, и все-такн, отвернулась от человека, которому обязана значительной долей своегоблагосостояния.
V.
Оставляя министерскую деятельность, Гладстон не терял своего авторитета ни во мнении страны, ни в глазах своей партии. Он оставался тем-же первым государственным человеком своей страны, каким был и прежде, тем более, что из его рук принимал власть политический хамелеон, прошлое которого не внушало ни особенного доверия, ни особенных надежд. Но Англия, утомленная напряженной деятельностию Гладстона, недававшего ей покоя своими преобразовательными планами, желала опочить от дел и вверить свои судьбы министру, ничего неделающему, безличному и всегда готовому идти вслед за течением обстоятельств. Дизраэли был именно таким человеком; его политическая бездарность, отсутствие всяких убеждений, его податливость на всевозможные компромиссы, самая алчность его, как биржевого игрока, делали его вполне солидарным с господствующим направлением Англии. Фосет был совершенно прав, говора, что „Англии нужен не мудрый и непреклонный кормчий, который-бы вел ее в открытом море, а простой и трусливый лодочник, который-бы держал ее безвыходно в тихой гавани**. Либеральная партия это понимала, и когда Гладстон сошел с своего поприща, она желала сохранить его вождем своей оппозиции. Но Гладстон был утомлен и физически, и нравственно. В январе 1875 года, в письме к графу Гренвилю, он заявил, что стоять во главе либеральной партии не по его силам. „Я прожил 65 лет, и из них 42 года трудился
на политическом поприще; я имею право сойдти со сцены". Он искал уединения и хотел остаток своей жизни посвятить литературным трудам. Около двух лет прошли для него вне всякого участия в политической деятельности. Но старик не выдержал, и когда по Англии раздался общий крик негодования против ужасных злодейств, совершенных в Болгарии, он стал во главе этого движения и сорвал маску с неспособного и лицемерного правительства. Он не остановился ни перед тем соображением, что рискует своей популярностию, выступая защитником славян перед страной, всегда защищавшей Турцию, ни перед той политической традицией, которая так глубоко укоренилась в Англии в её взгляде на восточный воп рос. Вызов, сделанный им министерству Дизраэли и всей, английской буржуазии, был вызовом решительным и открытым. Этот более, чем смелый шаг Гладстона совершил переворот не только во мнении Англии, но и всей Европы, и как-бы он ни был безуспешен в практическом отношении, благодаря министерскому двоедушию и подогреванию английской руссофобии, но он дал другое направление восточному вопросу, он осветил его новым светом в глазах Англии.
В Гриниче, представителем которого Гладстон был в парламенте, собрался первый огромный митинг 28 августа (9 сентября), для обсуждения восточного вопроса. На этом митинге присутствовало более 10,000 человек и он окончился резолюцией, в которой „выражалось негодование и отвращение к страшным зверствам, совершенным турками, повидимому, с разрешения своего правительства, над безоружным населением Болгарии"; а также „убеждение, что английское правительство не выказало достаточной поспешности в собрании сведений о совершенных ужасах и достаточной энергии в принятии мер к их прекращению". На этом митинге Гладстон сказал блистательную речь, постоянно прерываемую громом рукоплесканий. Начав ее заявлением, что рабочие в Англии первые подали свой голос в защиту
угнетенных турками славян, Гладстон перешел к решению вопроса: доказана-ли действительность болгарских ужасов? Решив этот вопрос утвердительно, на основании тщательно и добросовестно собранных на месте фактов, Гладстон обратился к собранию с вопросом: кто виновник совершенных неистовств? Главным виновником он считает турецкое правительство: „Оно приняло все меры для сокрытия истины и подвергало наказанию тех, которые старались открыть тайну... Оно наградило, повысило и удостоило почестей самых худших из злодеев, производивших возмутительные зверства". (Кстати заметить, что когда султан раздавал ордена и высшие посты убийцам в Болгарии, королева Виктория в то-же время украсила своего бездарного министра титулом лорда Биконсфильда.) В виду этой вины „Европа обязана принять меры, которые-бы отняли у Турции возможность клеймить историю человечества подобными мрачными, кровавыми страницами". Единственной действительной мерой Гладстон считает требование, чтобы „турецкия власти вывели себя из Болгарии", т. е. чтобы Болгария была преобразована в вассальное государство.
В тоже время Гладстон издал брошюру „Болгарские ужасы и Восточный вопросъ", написанную с такою-же силою убеждения и аргументации, как и брошюра его в пользу несчастных жертв деспотизма неаполитанского правительства. В этой брошюре он резко нападает на политику английского правительства, представляемого министерствам Дизраэли. „Недели за неделями, месяцы за месяцами, говорит Гладстон,—представлялись правительству требования о доставлении парламенту точных и достоверных сведений, а оно отвечало требованием отсрочек под различными предлогами". Не получив ответа от правительства, общество с удивлением и ужасом узнало, что Англия вовлечена в нравственное соучастие с самыми низкими и мрачными зверствами, когда либо виданными в нынешнем столетии, если не во все века."
Заметив далее, что министерство намеренно тянуло дело
до распущения парламента, чтобы лишить нацию самого удобного способа для протеста, Гладстон продолжает: „Но честь, долг, сострадание и, я прибавлю, стыдъ—такия чувства, которые никогда в народе не остаются в летаргическом сне. Английские рабочие первые указали путь общественному мнению и засвидетельствовали, что великое английское сердце еще не перестало биться. Большие города теперь один за другим повторяют, как эхо, благородный крик ужаса и негодования. Пусть всякий поймет, что важность митингов, по крайней мере по этому вопросу, не может быть достаточно высоко оценена. Как Инкерман был битвой английских солдат, так настоящая минута—критический момент для всей английской нации. Вопрос заключается не в том, чтобы беспримерные злодейства были справедливо осуждены и наказаны, но чтоб была обеспечена и невозможность их повторения. Для достижения этого обеспечения английская нация должна высказать свою волю устами правительства, но мы ясно видим теперь, что прежде всего она должна научить правительство, точно малого ребенка, что ему сказать®.
„Непрактично, даже если-б было благородно, скрывать истинный характер того, чего мы требуем от нашего правительства, пишет далее Гладстон. — Мы желаем, чтоб оно совершенно изменило свою роль и политику. Мы желаем, чтоб оно уничтожило внушенное его действиями, справедливое мнение всей Европы, что мы оказываем решительную поддержку Турции, и, открыто заявляя необходимыми для английских интересов её неприкосновенность и независимость, будем смотреть сквозь пальцы, как и делали до сих пор, на её зверства и неспособность к реформам. Мы хотим действовать за одно с общественным мнением всего образованного человечества и не быть, как мы до сих пор казались, злым гением, который преследует, портить и истребляет цивилизацию. Мы хотим втолковать туркам, что английское правительство, поддерживая их зверства словами и действиями, не поняло и ложно виставило перед всем светом благородную совесть английского народа. Но эта перемена в нашей политике зависит от энергичного выражения воли народа, который только-что возвысил свой голос. Этот голос сначала заговорил шопотом, потом все сильнее и сильнее, наконец он перейдет в трубный гласъ".
Чрезвычайно любопытна характеристика турок, сделанная в его брошюре. „Турки—не кроткие магометане Индии, не рыцарские саладины Сирии, не образованные мавры Испании. Они всегда, с той роковой минуты, как впервыф появились в Европе, представляли грозный тип человечества, отрицающего все человеческое... Куда они ни проникали, за ними -тянулся широкий кровавый след и везде, где утверждалось их владычество, цивилизация исчезала... Онп были грозным олицетворением военной силы, подвергавшей опасности всю Европу".
Разсказав известные события в Болгарии, Гладстон приходит к заклиочению, что против таких злодейств возможна только одна мера: полное удаление злодеев из той страны, где они неистовствовали. Он кончает свою брошюру следующими прекрасными, глубоко-прочувствованными словами: „Я умоляю моих соотечественников, которые в состоянии сделать, быть может, в этом деле больше всех других народов Европы, потребовать и настоять, чтоб наше правительство, действовавшее в одном направлении, решилось действовать в противоположном и с энергией помогло-бы другим государствам Европы добиться полного уничтожения турецкой администрации в Болгарии. Пусть турки положат конец своим злоупотреблениям единственно практичным путем, то-есть уберут сами себя. Я надеюсь, что их заитии и мудиры, бимбаши и юзбаши, каймаками и паши со всем их скарбом уйдут на-всегда из разоренной и оскверненной ими провинции. Это совершенное очищение, это блаженное освобождение Болгарии может служить единственным вознаграждением за груды мертвых тел, устилающих землю, за бесчестие женщин, девиц и младонцев, за позор цивилизации, за попрание законов Бога, или, если хотите, Аллаха, за издевательство над нравственным сознанием всего человечества. Нет ни одного преступника в европейских тюрьмах, ни одного людоеда на островах Южного океана, который не вскипел-бы негодованием при рассказе о том, что совершено турками, что слишком поздно узнано в Европе, и что до сих пор остается неотомщенным. Эти зверства оставили за собою в полном разгаре возбудившие их низкие, дикия страсти и могут снова появиться на свет второй смертоносной жатвой с утучненной кровью почвы, в воздухе, зараженном всеми возможными видами преступления и позора. Что подобная злодейства могли совершиться однажды, налагает клеймо проклятия на ту часть человеческого рода, которая в них виновна; но если оставить дверь отворенной для возможного их повторения, то пятно позора падет на все человечество. Лучше, скажем мы, перенести все трудности лишения и потери за Болгарию, чем видеть султана снова „в чертогах света проклятием и насмешкой над своим народом “. Сколько мы ни будем рыться в летописях истории, мы никогда не найдем такого ужасного примера адского злоупотребления властью, данной Богом „для кары нечестивых и поощрения добрыхъ". Никогда еще ни одно правительство так страшно не грешило и так не упорствовало в своих грехах или, что то-же самое, не выказывало такой неспособности к исправлению. Если турецкой администрации будет дозволено Европой продолжать в эту критическую минуту свое прежнее существование в Болгарии, то нет в истории благородного протеста человека против невыносимого деспотизма или против позорной тирании, которым не следовало-бы заклеймить это, как преступление... Но мы еще не упали так низко и можем утешить себя надеждой, что не пройдет и нескольких недель, как уже мудрые и энергичные меры всех снова соединенных держав дозволят свободно вздохнуть устрашенному, дрожащему от негодования миру“.
Гладстон, как известно, находился в оппозиции в цемент издания своей брошюры. Понятно, что министерство и его партия поспешили обвинить Гладстона в честолюбивых побуждениях, в желании, пользуясь настроением общества, свергнуть торийскоф министерство и самому сесть ва стул Дизраэли. Этим обвинением противники Гладстона хотели сказать, что его негодование по поводу болгарских ужасов поддельно; что его гуманитарные воззвания, что его пылкия благородные речи, что вся его агитация только ловкий маневр, имеющий целию свержение соперника, только мелкая интрига честолюбца, жаждущего власти.
Гладстон, конечно, не оставил без возражения недостойных инсинуаций, направленных против него. На митинге в Стендропе в южном Дургаме, где ему пришлось говорить, он в своей речи коснулся нападок на него и его партию. Он заявил, что не видел-бы ничего постыдного, если-б его партия действительно добивалась'власти. И он был совершенно прав. Конституционная государственная система, действующая правильно, в том и заключается, что партия, по своим-ли убеждениям или по неумелости её представителей в министерстве, неспособных удовлетворить требованиям общественного мнения в данный момент, сходит со сцены, уступая место тем, кто лучше понимает эти требования. Гладстон был совершенно прав, не находя ничего дурного в том, если-б его друзья пожелали отставки жалкого торийского министерства. Но, по его словам,—а зная его искренность, нет основания ему не верить—ни он, ни его партия вовсе не думали о власти. Они, как английские граждане, сочли своей обязанностью указать министерству на те ошибки, которые опо сделало—вольно или невольно, это все равно—и на средства к их исправлению. Но Гладстон и его партия искренно желают, чтобы министерство одумалось и сделало все, чего от него требует долг и совесть. Если-же министерство не захочет исполнить требований общественного мнения, они не откажутся занять его место.
Мы верим Гладстону, что им не руководили никакие честолюбивые замыслы уже и потому, что, рассуждая чисто с практической точки зрения, он должен сознавать, что чрезвычайно рискованно брать власть в свои руки в настоящую тяжелую минуту. Англия имеет свои обязательные традиции, которым должно следовать министерство, к какой-бы партии оно ни принадлежало. К таким традициям принадлежит боязнь честолюбия России, именно на Востоке,— боязнь, что Россия рано или поздно завладеет Константинополем, и что Англия, поэтому, должна употреблять все усилия, чтобы помешать осуществлению её замыслов. Находясь в оппозиции, еще можно слегка игнорировать это больное место Англии, но министр, как-бы он ни был независим в своих убеждениях, не может этого сделать.
Мог-ли-бы Гладстон исполнить на деле свою политическую' программу в восточном вопросе, когда-бы он был во главе правительства,—не знаем, но вся его жизнь, вся его прошлая деятельность ручаются за то, что он не сложил-бы своего знамени в борьбе и был-бы также честен и искренен в своем поражении, как и в победе. Мы убеждены, что не нынешнее, но будущее поколение отдаст полную справедливость его настоящему подвигу. На пьедестале его памятника не забудут ни Неаполя, ни Болгарии.
ОГЛАВЛЕНИЕ.
СТГАВ.
I. Маршал Мак-Магонъ 1— 41
II. Адольф Тьер . 42—104
III. Герцог де-Брольи . . 105—132
IV. Люи-Жозеф Бюффе 133—188
V. Ганри-Александр Валлонъ 189—232
VI. Франсуа Гизо 233—271
VII. Эдгар Кине 272—300
ѴШ. Белэ 301-320
IX. Маршал Серрано 321—371
X. Уильям Гладстонъ 372 401
Последние комментарии
15 часов 20 минут назад
19 часов 35 минут назад
21 часов 53 минут назад
23 часов 43 минут назад
1 день 5 часов назад
1 день 5 часов назад