Современные политические деятели [Жан Жак Элизе Реклю] (doc) читать онлайн

Книга в формате doc! Изображения и текст могут не отображаться!


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]



Элизе Реклю
Современные политические деятели. Биографические очерки и характеристики.
Маршал Мак-Магог
Адольф Тьер
Герцог де Брольи
Луи Жозеф Бюффе
Ганри Алексан
Франсув Гизо
Эдгар Кине
Беле
Маршал Серано
Уильям Гадстон

1878 г.


Предисловие
Книга эта — портретная галерея современных политиче­ских деятелей, — государственных людей, маршалов, ми­нистров, писателей, которые и словом, и делом влияли и продолжают влиять на политические судьбы Европы. Как в действительной жизни, так и в этих портретах тени мешаются с светом, сильный ум с безумием, не­подкупная честность с двусмысленным поведением; одним словом, — это люди самых разнообразных социальных оттенков, политических стремлений и миросозерцании. Ря­дом с честным и гениальным государственным челове­ком читатель встретит здесь и жалкую посредственность, выдвинутую случаем на первый план и играющую в со­временной человеческой драме такую-же руководящую роль, как и гений. Между такими ничтожными личностями, как Бюффе и Брольи, только благодаря счастливому стечению обстоятельств попавшими вместо галер в пантеон зна­менитостей, и таким мудрым деятелем, как Гладстон, между таким салонным фатом, как маршал Серрано, и таким глубоким мыслителем, как Эдгар Кнне, ле­жит целая пропасть переходных ступеней, — такая-же
пропасть, как между трагическим и комическим элемен­тен в самой жизни, между движением и застоем, меж­ду великими людьми и мелкими людишками. Но у них
есть одна общая черта — это верное и полное отражение в них добродетелей и пороков, мужества и слабости, ума и невежества нашей эпохи. Каждый из этих дея­телей, давая тон и направление современным событиям, непосредственно участвуя в историческом движении, в то­же время составляет неизбежный продукт своего времени и поколения. Все, чтб есть в ннх высокого и низкого, светлого и темного, — все это скрывается в инстинктах той национальной среды, которая создала их и в которой им приходится действовать.
Последний приговор над современным деятелем при­надлежит только истории, когда деятельность политиче­ского вождя вполне заканчивается и совершившийся факт освещает ее своим значением и результатом. Поэтому автор предлагаемых характеристик старался избегать категорических выводов и решительных приговоров; он строго держался фактического изложения, вполне убежден­ный, что читатель, политически подготовленный понимать логический смысл события, отделит в нем наружную об­становку от его внутреннего содержания, съумеет сам отличить белое от черного и предвидеть, кому из них выпадет на долю признательность или горький укор, лав­ровый венок или дурацкий колпак в глазах потомства.
I.
Маршал Мак-Магог, герцог Мадженский, президент французской республики.
Происхождение Мак-Магона.—Воспитание.—Его клерикальные и легити­мистские убеждения—Быстрое возвышение по службе.—Отстранение от политики.—Проект слияния монархических партий.—Мак-Магон становится слугою второй империи.—Военные подвиги Мак-Ма­гона.—Маршальский жезл.—Сенатская оппозиция Мак-Магона.— Почетная ссылка.—Арабское королевство.—Военный и клерикаль­ный характер алжирской администрации.—Страшный голод в Алжирии.—Увлечения общественного мнения в отношении Мак-Ма­гона.—Действия Мак-Магона во время немецко-французской войны,— Кто виноват в седанской катастрофе?—Своевременная рана, виг вовннца президентства Мак-Магона.—Приключение с креслами.— От ничтожных причин иногда происходят крупные последствия.— Влияние маршалыпи Мак-Магои.—Избрание Мак-Магона президен­том республики.—Опасения республиканской партии.—Легенда от­носительно участия Мак-Магона в попытке монархической реста­врации.—Семилетнее президентство.—Утверждение новых кардина­лов.—Красноречие монсеньеров.—Ходячий анекдот в Париже.
I.
Морис-Патрик Мак-Магон родился в 1808 году, вь замке Сюлли, вблизи Отена. Данное ему имя „Патрик “ ука­зывает на ирландское происхождение его фамилии. Мак-Магоны эмигрировали вр Францию после поражения английского короля Иакова И в сражении при Бойне. Изучение биографий замечательных людей приводит к заключению, что весьма значительная часть людей, достигших почестей и славы, и
Политические деятели, I
: ставших знаменитостями происходить из фамилий иностран­ных, поселившихся за три или за чеиыре поколения в стране, где они прославились. Декандоль, представляет этому поразительные доказательства въ4 своей кииге „История нау­ки и ученыхъ**; подходящие примеры он берет в Швей­царии и преимущественно в Жфневеи ТЙдобные-же приме­ры, хотя и не в такой степени обильные, можно найти в истории Франции, Пруссии и России. Земледелец, желающий получить более обильную жатву, сеет не свои собственные « семена, а приобретенные им покупкой в местности, лежа­щей в нескольких десятках верст от его поля, и пре­имущественно севернее, чем южнее.
Французский двор, как известно, долгое время поддер­живал Стюартов; он тратил баснословные суммы для их восстановления. Мак-Магоны, как люди преданные Стюар­там и ревностные католики, встретили благосклонный прием при этом дворе. По словам Мак-Магонов, их фамилия происходит от древних ирландских королей, которыхъ' в Ирландии, заметим мы, было почти столько-же, сколько и деревень.
Мак-Магоны, верные слуги Стюартов, выказывали не ме­нее верности и Бурбонам; они поступили не так, как Брольи и другие знатные фамилии, предложившие свои услуги узурпатору Буонапарте,— нет, Мак-Магоны остались верны старому знамени; они удалились в замок Сюлли; здесь и родился герцог маджентский. После своей реставрации, Лю­довик XVIII вспомнил о Мак-Магонах; он пригласил представителя этой фамилии в Париж, сделал его пэром Франции и дал ему придворную должность.
Маленький Патрик вскоре был помещен в католиче­скую семинарию. Здесь он получил клерикальную закваску, которая послужила основанием его характера и его миросо­зерцания. Юное создание, попавшее в .руки достопочтенных отцов иезуитов, почти всегда выходит от них вылитым в такую форму, какая им необходима.
Из семинарии юный Мак-Магон перешел в сен-сирскую
школу, где он отличался прилежанием, трудолюбием и ти­хим поведением,—одним словом, считался примерным воспитанником. Из заведения он вышел четвертым по старшинству и был произведен в подпоручики с при­командированием к главному штабу армии; вскоре, одна­кож, он был переведен в гусары.
Едва он успел надеть свою новую форму, как разра­зилась революция 1830 года. Теперь снова представлялся случай Мак-Магонам доказать свою верность старым j№Aденциям и королю, который покровительствовал их фацилии. Старший из братьев, в то время тоже офицер, Пре­ломил свою шпагу, поклялся в непримиримой цел^иПи'сти к Люи-Филиппу и последовал в изгйибе за королем Кар-** лом X. Что сталось с ним — нам неизвестно: может быть, он умер, а может быть и проживает где-нибудь в глухой провинции.
Младший из братьев, Патрик, поступил иначе. Он также во всеуслышание твердил об узурпации Люи-Филиппом трона, публично порицал его коварное поведение, од­накож не отказался дать ему присягу в верности и пови­новении. Впрочем, если можно так выразиться, он дал неполную присягу. Он присягнул Франции, но не королю Люи-Филиппу. Своим королем, по его словам, Мак-Ма. гон по-прежнему считал Карла X и ему одному он оста­вался всегда верен; Люи-Филиппа, короля французов, он не признавал, но считал непозволительным составлять против него заговоры, поднимать знамя возмущения в пользу своею короля. В этих рассуждениях его сказывалось влия­ние иезуитского воспитания; иезуиты всегда умеют находить лазейки; следуя их учению, совесть всегда остается спокой­ной: всегда можно найти удобный выходъ—и воспользоваться всеми выгодами своего положения, и не провиниться против честности и справедливости, т. е. и невинность соблюсти, и капитал приобрести.
Продолжая далее свои рассуждения в том-же духе, МакМагов решил, что он несомненно обязав служить своему отечеству, но не внутри страны, где ему, пожалуй, пр'ипилось-бы подавлять восстание, в котором мог участвовать его старший брат. Свои способности он мог употребить на службе вне Франции, в войне против арабов, в борьбе цивилизации с варварством, христианства с исламом. К тому-же он верно рассчитал, что в Алжирии в три или четыре раза скорее можно дослужиться до высших чинов, чем исполняя гарнизонную службу в самой Франции.
М^к-Магон и на службе отличался теми-же качествами, как и в школе, т. е. трудолюбием, примерным поведе­нием, акуратностью и исполнительностью. Он считал своей обязанностью быть храбрым и при каждом удобном слу*' чае выказывал храбрость. Одним из его первых подви­гов в Алжирии было занятие его ротой горы Музайя, за что он получил крест почетного легиона. Гора Музайя приобрела знаменитость в истории Франции, не ради под­вига, совершенного здесь Мак-Магоном, а ради спекуляций, которые были вызваны будто-бы обильными медными рудни­ками, в ней находящимися,—спекуляциями, обогатившими нескольких Роберов Макаров и разорившими сотни до­верчивых простаков.
Патрика Мак-Магона, однакож, не занимала ни биржа, ни политика. Он продолжал честно исполнять свои сол­датские обязанности. Повышение его шло так-же быстро, как и его товарища, Базэна, отличавшагося именно теми качествами и пороками, которых не было у Мак-Магона. Быстро, один за другим, Мак-Магон получил чины: ка­питана, маиора, подполковника,, полковника, бригадного и ди­визионного генерала и все степени ордена почетного легиона.
Орлеанские принцы, с особенным вниманием следившие за африканской армией, которую они считали своей главной поддержкой, конечно, не могли не заметить храброго и до­стойного офицера, каким был Мак-Магон. Люи-Филипп и его дети расточали лесть и ласку легитимистам, продол­жавшим занимать военные и гражданские должности.' Они старались привлечь на свою сторону и Мак-Магона. Но онъ
оставался тверд и непоколебим; он был вежлив до тон­кости с Орлеанскими принцами, но постоянно твердил, что он ничего не смыслить в политике, что он не хо­чет знать её и по-прежнему намерен остаться только сол­датом и ничем более. Неизвестно, были-ли попытки под­купить его деньгами, но для всех было очевидно, что его нельзя купить ни за сто тысяч франков, за которые впо­следствии подкупили Мавьяна, ни за миллион, который взял Сент-Арно.
И.
После победы революции 1848 года, Мак-Магон следо­вал той-же системе действий. Он охотно согласился на предложение своего друга Кавеньяка остаться в Алжирии и сдерживать непокорные туземные племена. Мак-Магон, оста­ваясь в душе монархистом, тотчас-же признал респу­блику и дал ей присягу в верности и послушании. Он, однакож, по-прежнему остался легитимистом, и эта твер­дость убеждений снова принесла ему лично большую пользу. Во время июльской монархии в нем заискивали и ему льсти­ли, именно благодаря этой твердости. То-же самое случилось и теперь: распорядители судьбами республики также стара­лись всеми средствами привлечь его на свою сторону. Зна­чение Мак-Магона, особенно усилилось после июньской инсурекции.
Но и теперь, как во время орлеанской монархии, Мак-Ма­гон с своей стороны не сделал ни шагу для сближения с правительством; он, повидимому, старался как можно меньше производить шума, он никогда сам не напоминал о себе; он точно и неуклонно исполнял получаемые им приказания, но нивюгда не выходил из границ своих профессиональных обязанностей. Такое поведение никого-бы не удивило, если-б дело шло о бедняке; но Мак-Магон обладал несколькими богатыми имениями, у него был про­

краевый дом в Париже, он был добрым католиком, воспитанным в иезуитской семинарии, и, несмотря на все выгоды своего положения, не напоминал о себе, не требо­вал повышений, не жаждал переселения в Париж и по­литической деятельности. Но при всей его скромности и же­лании остаться только солдатом, ему предстояло занять весьма заметное место в рядах администрации второй республики, если-б этому не помешал проект слияния обеих ветвей монархической партии.
Проект слияния обеих ветвей монархической партии во Франции далеко не так нов, как многие предполагают. Мысль о нем принадлежит не нашему времени, не боль­шинству версальского национального собрания, 8 графу Моле, министру Люи-Филиппа. Замечая, что орлеанская монархия близится к падению, граф Моле задумал в 1846 году дать ёй новые силы, и средством для этого хотел избрать примирение, союз и слияние с древней средневековой мо­нархией. Но старый Люи-Филипп не усмотрел добра в проекте своего друга и советника; он принял его очень холодно и, наконец, объявил, что не видит надобности прибегать к таким крайним мерам.
Но когда Люи-Филипп потерял свой трон, когда он бежал из Парижа, переодетый в блузу торговца яйцами, когда он восемь дней блуждал по Франции, укрываясь от жандармов под именем Уильяма Смита, английского тор­говца бакалейными товарами, он вспомнил об отвергну­том им проекте своего друга Моле. Он объявил своим приверженцам, что, по его мнению, единственное средство победить республику заключается в официальном союзе обеих монархических партий, морально уже соединенных в ненависти своей к демократии. Из своего твикенгэмского уединения он твердил своим друзьям, что необходимо примирить феодальное право с правом буржуазным, каz питулярии Карла Великаго—с гражданским сводом, издан­ным национальным конвентом, исправленным и допол­ненным Наполеоном I.
С каждым днем Люи-Филипи все более и более увле­кался своим планом. Чувствуя, что его здоровье слабеет, он однакож, не оставлял своего проекта слияния; он включил его в свое завещание, поручив исполнение его Тьеру. Его стесняла только решительная оппозиция проекту со стороны вдовы герцога Орлеанского, которая все еще на­деялась, что её сын, граф Парижский вступит на фран­цузский престол. Однакож Люи-Филипп сильно рассчиты­вал, что Тьер, как человек ловкий и красноречивый, съумееть убедить ее. „Отправьтесь к ней, говорил уми­рающий Люи-Филипп,—постарайтесь уговорить ее: она до­брая мать, и вы, может быть, съумеете убедить ее, что для пользы общего дела необходимее всего примирить интересы графа Парижского с интересами Шамбора".
Но красноречие Тьера не помогло делу, и добрая мат оста­лась непреклонной. Тьер сообщил клубу улицы Пуатье о своей неудаче. Члены этого клуба, после продолжительных дебатов, решили, что необходимо сделать попытку, нельзя-ли подействовать на графа Шамбора. Послом к нему был отправлен Казимир Перье (отец ныне действующего Казимира Перье); его посольство было так-же неудачно, как и посольство Шенелона в 1874-м году. Граф Шамбор и тогда твердо держался своих принципов, он требовал безусловного признания его права и не хотел и слышать ни о каких компромисах; ему недостаточно было, что граф Парижский подает ему руку примирения; он требовал, чтобы наследник орлеанской монархии испросил у него прощение на коленях, а с тем вместе, чтобы и вся Франция пре­клонила пред ним колена.
В то время, как и теперь, вожаки и главнейшие пред­ставители обеих ветвей монархической партии желали сой­тись; к этому их побуждала взаимная ненависть к респу­блике, которую они наполовину уже уничтожили. Но и тог­да, как и теперь, они не могли согласиться в том, ка­кая часть наследства достанется на долю каждой стороны, дока они судили да рядили, пока они спорили, явился тре­
тий претендент, который захотел завладеть всем один, безраздельно. Люи-Наполеон примирил соперников, рассадив их по тюрьмам и разогнав за-границу и в глушь французских провинций; он произвел государственный пе­реворот и основал свою демократическую империю, утвер­дил свой популярный и социальный цезаризм.
ИП.
Великую честь делает Мак-Магону, что Люи-Наполе4 он не рискнул предложить ему участия в государствен­ном перевороте. Наполеон и его сторонники были увере­ны, что Мак-Магон не только откажется от подобного предложения, но даже, пожалуй, захочет помешать осущест­влению их планов. Однакож, когда переворот совершил­ся, Мак-Магон, хотя далеко не из первых, но и не из последних, признал новый порядок. Он даже выразил свое удоводьствие, что, наконец, покончили с республикой, и это он сделал вполне искренно. В качестве легити­миста, он, конечно, не мог дорожить республикой. К тому-жф католическое духовенство торжественно заявило, что Наполеон спас страну и религию от язвы демагогии, а Мак-Магон не даром был воспитан иезуитами: он слиш­ком уважал католическое духовенство, чтобы решился смо' треть на события иначе, кай смотрело оно. Таким обра­зом, Мак-Магон очутился в раззолоченной свите нового императора; в нем, конечно, не замерла его прежняя сим­патия к королю Карлу X, уже умершему,—симпатия, кото­рую он перенес на наследника Карла, графа Шаибора. „Но, рассуждал Мак-Магон,—надобно пожертвовать своими личными симпатиями, когда правительство, хотя и не имею­щее законного права на власть, призывает соединиться с ном для защиты порядка, религии, семьи и собственности! Отечество прежде всего! “ Еще раз Мак-Магон доказал,
что он вовсе не идеалист, что он человек, знающий, где лежит приличная граница между долгом и личными выго­дами, что он отлично понимает, что всегда можно слыть человеком непоколебимой честности, твердых убеждений и при всяком удобном случае соблюдать свои выгоды. Какую пользу извлек-бы он для себя лично если-б последовал примеру своего брата и удалился в изгнание? Того все за­были, а о Патрике Мак-Магоне продолжают говорить, как о человеке, который не поддается никаким льстивым предложениям и при всех случаях остается твердым ле­гитимистом.
С репутацией искреннего легитимиста Мак-Магон всту­пил и в разряд служителей второй империи; но эта репу­тация нисколько не повредила ему в среде новых товари­щей. Напротив, она даже послужила ему в пользу. Напо­леон III был очень доволен, что имел право хвастать . перед иностранными гостями, что он съумел привлечь к себе на службу такое чудо добродетели и верности, как генерал Мак-Магон, ни разу не изменивший своему зна­мени, несмотря на все перемены политического строя, какие испытала Франция. „Право, удивительный человек этот Мак-Магон! говорил в таких случаях Наполеон ПИ.— Ничто не может поколебать его легитимистских убежде­ний. Он остается всегда верен своему Генриху V. Но ни­какими силами его нельзя увлечь в заговор, убедить в необходимости восстания в пользу его короля. Располагая шпагой Мак-Магона, я могу спать спокойно. Его слово свято и непоколебимо. Он рыцарь по верности и честности, он обладает античными добродетелями, его характер тверд, как сталь. Я ценю достоинства во всяком человеке и люблю награждать достойных людей, хотя они и не хотят плыть на одном судне со мною. Верьте, я отличаю Мак-Магона и выказываю ему знаки своей особенной привязанности именно * потому, что он твердо держится своих политических убеж­дений и остается верен своим фамильным,преданиямъ“.
И Наполеон ИП действовал вполне последовательно,
опираясь на людей, подобных Мак-Магону. Новые династии всегда стараются сблизиться с людьми, носящими древние фамилии или занимавшими выдающееся положение при преж­ней династии. Наполеону III, достигшему трона с помощью ничем не стесняющихся авантюристов, подобных Эспинасу, Барошу и Сфнт-Арно, беспрестанно требовавших от него денег и денег за свои услуги, было приятно сойтись с таким сравнительно бескорыстным человеком, каков был Мак-Магон. Как горько приходилось Наполеону III от его ближайших сотрудников и помощников, легко заключить из его собственного предисловия к „Истории Цезаря “, в которок он делает слишком прозрачные намеки на то, что его соратники через меру насолили ему. Поэтому-то он много извинял людям, в характере ко­торых замечал честность, хотя, может быть, несколько и грубую, и нравственные качества; он старался возвышать их до значительных государственных должностей. К этой категории людей принадлежал и Мак-Магон. После своего первого разговора с Наполеоном ПИ онъ' мог поверить, что его карьере не грозит никакая опасность во время владычества второй империи.
Мак-Магон, разумеется, попал в число генералов, по­сланных в Крым для того, чтобы иметь предлог дать им быстрое повышение по службе. Мак-Магон отличился под Севастополем, особенно в день последнего штурма, когда его дивизия овладела знаменитым „Малаховым кур­ганом “, что побудвло русские войска оставить Севастополь и, собственно говоря, окончило крымскую войну, стоившую Франции много денег и людей.
Взятие Малахова кургана стоило громадной потери в людях для французской армии, но и завладев этим клю­чом русской позиции, Мак-Магон продолжал подвергать свои войска сильнейшему огню русских батарей. Видя это, Пелисье послал сказать Мак-Магону, чтобы он отступил. „Я взял и не отдам!“ отвечал Мак-Магон. Эти слова он принял своим девизом. Его решительность привела
в восторг увлекающихся французов, а император поспе­шил наградить его званием сенатора.
Мак-Магон был уже дивизионным генералом, когда Наполеон ИП объявил войну Австрии с пелью присоеди­нения австрийских итальянских провинций к новому италь­янскому королевству. Наполеон имел слабость считать себя таким-жф замечательным полководцем, каким был его дядя и в силу такой уверенности, в войне с Австрией он принял на себя командование действующей армией. Но на первых-же порах оказалось, что он весьма плохой военачальник. Он дозволил австрийскому главнокомандую­щему Гиулаю напасть на себя врасплох под Маджентой. Это нечаянное нападение поставило франпузскую армию в самое критическое положение. Часть её, находившаяся под личным начальством Наполеона, была совершенно разбита. В это самое время Мак-Магон с своим корпусом делал обходное движение. Услышав сильную канонаду, которой во­все не полагалось по программе дня, он пошел на вы­стрелы и ударил в тыл австрийцам. Ошеломленные ав­стрийцы, видя, что на них точно с неба свалился целый корпус французских войск, и поставленные между двух огней,* смешались, и уже одержанная ими почти решительная победа обратилась для них в плачевное поражение.
Избавленный от опасности попасть в плен к австрий­цам, Наполеон Ш поспешил возваградить своего спаси­теля. Он обнял его перед рядами войск и на самом поле битвы произвел в маршалы Франции и дал ему ти­тул герцога Маджентского. Императрица, уведомленная по телеграфу об этом событии, облобызала супругу Мак-Магона, причем назвала его спасителем Франции, императора и династии.
Впрочем, похвала императрицы была не совсем точна. Мак-Магон своей победою не думал да и не мог спасти Францию, которой не угрожала никакая опасность, так-как едва-ли можно предположить, чтобы австрийцы, одержав по­беду над французами в Италии, решились перенести войну
во Францию. Такое предприятие было невозможно для армии, оставлявшей в тылу значительную армию другой враждебной страны. Очень может быть, что Мак-Магон, действительно спас Наполеона от плена, но...
Однакожь, оставим в повое предположения и заметим только, что фсли-бы Наполеон Ш после маджентской битвы очутился пленником в Шенбруне, история Европы несо­мненно пошла-бы иным путем и, по всей вероятности, не было-бы битвы под Садовой, а Эльзас и Лотарингия попрежнему оставались-бы Французскими провинциями.
Как мы видели, в обоих случаях, под Севастопо­лем и под Маджентой, Мак-Магон преступился против военной дисциплины: он действовал наперекор приказа­ниям главнокомандующих. Но победителя не судят. И-, конечно, эти случаи еще не доказывают твердости и ре­шительности характера, а тем более — независимости его убеждений. Между тем именно эти случаи послужили пово­дом к восхвалению твердости и независимости убеждений честного и бескористного маршала. „Вся жизнь его, гово­рят почитатели герцога Маджентского, — доказывает его удивительную честность, твердость и независимость. Июль­ская монархия дает ему чины; орлеанские принцы Жмут ему руки и беспрестанно приглашают его на завтраки и обеды, но оп продолжает твердо держаться своих леги­тимистских симпатий. Республика повышает его,—Чш хо­лодно принимает это повышение. Вторая империя бегает за ним, любезничает с ним, осыпает его наградами,— он берет их с достоинством, но явно показывает, что симпатии его лежат к иному делу. Не удивительно-ли это? Правда, он согласился принять звание сенатора второй им­перии, но даже и в сенаторском мундире он съумел вы­казать свою независимость.* Вспомните достопамятный день 25 февраля 1858 года. В этот день он явился не только независимым человеком, но даже героем, и показал, что никакие милости не могут заставить его поступиться своими убеждениями и вступить в сделку с совестью, подобно вы­
скочкам второй империи, щеголяющим в герцогских мун­дирах с таким-жф чванством, как ворона, разодета* в павлиньи перья. Правительство второй империи, отнявшее у французов всякую свободу, находило, что оно взяло еще мало, и вздумало законом об общественной безопасности подчинить личность гражданина совершенному произволу по­лицейской префектуры. Государственный совет, конечно, вполне согласился с мнением министра внутренних дел; законодательный корпус принял новый закон почти без всякого сопротивления. И кто-жф мог думать, что в сена­те раздастся сильный оппозиционный голос против этого закона? Этот голос раздался; он принадлежал Мак-Магону!“
Далее апологисты маршала расхваливают до небес бла­городство, достоинство и независимость, выказанные им в этом случае. Не будем спорить с ними и согласимся, что Мак-Магон действовал по убеждению и, по его собствен­ным словам, защищал конституцию и свободу (?), гаран­тированную второй империей, которые он клялся оберегать. . О свободе, конечно, Мак-Магон промолвился ради красного словца. «
Сенаторы, товарищи Мак-Магона, были недовольны его оп­позицией и, вероятно, дали ему это заметить, потому что с этих пор его голос уже более не раздавался в сенате.
Правительство второй империи с уверенностию могло рассчитывать, что после итальянской войны маршал Мак-Ма­гон перестанет уже будировать правительство, съумевшфе так достойно оценить его заслуги. Чтобы еще более при­вязать к себе знаменитого воина, Наполеон Ш послал маршала представлять свою особу на празднествах по слу­чаю коронования короля прусского. Мак-Магон удивил бер­линцев чрезвычайной пышностью, но в то же самое время дал право Мольткф и Бисмарку заключить, что у него, по­бедителя под Маджентой, совсем посредственные страте­гические и дипломатические способности.
Отсутствие дипломатических способностей Мак-Магон выказал и в своих сношениях с тюльерийским двором. Маршал обладал удивительной способностью нагонять на всех скуку на придворных обедах и балах. В то-же время он не нравился военному министру более всего за то, что его нельзя было упрекнуть в поползновении пользо­ваться казенным добром для усиления собственных средств. Эта честность маршала Мак-Магона хотя и нравилась импе­ратору, но вместе с тем возбуждала в нем некоторую тревогу. Поэтому он решился удалить его из Франции под предлогом назначения на высший пост. В сентябре 1864 года Мак-Магон был назначен губернатором Алжирии» несмотря на то, что это место ранее было обещано принцу Наполеону, в это время находившемуся в натянутых от­ношениях с своим кузеном, так как он провинился в излишнем либерализме. Это назначение было вместе и почетной ссылкой, и знаком высочайшей милости, ибо МакМагову предоставлялись самые широкия полномочия.
IV.
Управление Мак-Магона Алжирией показало, что он весь­ма посредственный администратор. Здесь выяснилось, что сам он мало способен к инициативе и что он был-бы более на месте, занимая должность помощника наместника. При талантливом наместнике его честность и исполнитель­ность могли-бы принести пользу краю. Но в качестве на­местника он руководил делами вяло и управление его озна­меновалось ошибками, вызвавшими бурные прения в законо­дательном корпусе/
Между тем Мак-Магон провел лучшие годы своей жизни в Алжирии., куда он прибыл в первом офицерском чине и где получил все чины до дивизионного генерала. Он прошел всю страну вдоль и поперек, побывал у ара­бов и кабилов, мог познакомиться с нравами, обычаями
и потребностями страны; ему известен был личный состав как военной, так и гражданской администрации.
Мак-Магон извинял свои ошибки тем, что он точно следовал желаниям императора, который в своем письме, опубликованном во всеобщее сведение, весьма подробно разъ­яснил, какой системы желает держаться правительство в отношении этой Французской колонии.
Наполеон Ш, победитель в России, Австрии и Китае, союзник в.Англии, полу-фгь в Италии, встречавший в Пруссии лестмц заискивания, ^был в это время на верху своего велите?; щемудрено, что у него закружилась голова и он вообразил себя избранником судьбы. Ему представи­лось, что какое-бы трудное предприятие он ни задумал, оно непремфпо осуществится. В это самое время он уже за­думал экспедицию в Новый Свет, которая впоследствии олицетворялась войной с Мфхикой. В это-же время он составил проект основания арабского королевства. Тогдаш­няя пресса почти не обратила внимания на эту затею, счи­тая ее праздной фантазией чрезмерно увлекавшагося счаст­ливца. Результаты её. и теперь еще недостаточно исследова­ны историками, может быть, потому, что в них неть ни­чего слишком яркого, бьющего в глаза, но тем не менее они слишком тяжело отразились на положении страны и, вероятно, еще не скоро залечатся причиненные ими раны.
Наполеон Ш в своей политике всегда был романтиком. Не довольствуясь титулом католического императора, стар­шего сына римской церкви, он захотел сделаться султа­ном, главою правоверных. У него зародилась идея образо­вать из Алжирии сильное мусульманское государство. В своем письме к Мак-Магону и в особенности в неболь­шой брошюре, им изданной, впрочем исключительно для посвященных, Наполеон ПИ заявляет категорически, что Алжирия должна быть арабским королевством и в то-же время французским лагерем.
Но представлялся затруднительный вопрос: что-же делать, в таком случае, с европейскими эмигрантами, поселив­
шимися в Алжирии, и с французскими колонистами? Оста­валось одно: всеми возможными мерами сделать непривлека­тельной для них жизнь в Алжирии, что, конфвдо, побудит их оставить негостеприимный край и переселиться из него обратно во Францию. В этом именно духе и действовала администрация Мак-Магона, имевшая чисто-военный харак­тер. Она ставила всевозможные преграды местной буржуазии, т. е. французскому элементу. На буржуазию администрация смотрела, как на революционеров; за то расточала лесть и ласки арабским феодалам, шахам, каидаи^^иод предло­гом уважения к патриархальным обычаяцр^ежащим в основе ислама.
Вместе с тем Алжирия должна была сделаться француз­ским лагерем,—лучше сказать, практической воефой шко­лой, где офицеры на мелких стычЯКь и в экспедициях в арабские и кабильские лагери изучали-бы военное дело. Наполеон III всегда чувствовал особенно расположение к алжирским войскам, так-как главные пособники его в государственном перевороте были из участников в кабильских экспедициях. К тому-жф Наполеон III для лич­ной охраны своей в Париже окружил себя отрядами из туземцев, тюркосами,—людьми, у которых не могло быть никаких симпатий во Франции и которые, поэтому, были при­годны на все. Впрочем, в этом отношении Наполеон Ш подражал старинным французским королям, имевшим при себе батальоны швейцарцев, королевский немецкий полк отряды шотландцев, ирландцев и савояров.
Мы не хотим думать, что Мак-Магон сочувствовал пла­ну преобразования Алжирии в арабское королевство; мы го­товы допустить, что он не заметил, какие нелепости, а главное, какой вред лежали в основании этого плана.* Но он видел неудобство применения проекта на практике и всетаки, по своей всегдашней привычке, пунктуально'исполнял данную ему инструкцию, хотя его оппозиция в этом случае могла-бы привести к благим последствиям.Впрочем, на­до и то сказать, что система.администрации, которой следовал Мак-Магонъ' в Алжире, не его изобретение: она была прямым последствием идеи необходимости преобладания в Алжирии военного элемента над гражданским, какой руко­водствовалось французское военное министерство после смерти маршала Вюжо. Офицеры на-столько прониклись этой идеей, что их приводило в изумление, когда они встречали воз­ражения со стороны статских, сомневавшихся в пригодно­сти подобной системы, от которой сильно страдала колони­зация страны.
Мак-Магон, обладая почти диктаторской властью по управлению Алжиром, действовал вполне в духе мили­таризма и клерикализма, хотя и тут особенной инициативы не выказывал. Он с буквальной точностью исполнял при­казания, получаемые свыше, и с такой-же точностью вно­сил в рапорты военному министру донесения, поступавшие к нему от его подчиненных. О всех приказаниях, по­лучаемых им из Тюльери, он непременно й немедленно сообщал епископу. Его жена была добрым ангелом всех викариев и монахинь. Префекты находились в полном под­чинении начальникам дивизий; все чиновники, как граж­данские, так даже и военные, не выходили из-под влия­ния патеров. Французские колонисты подвергались разным притеснениям со стороны чиновников; и самим арабам, за исключением привилегированных, жилось не сладко в их счастливом арабском королевстве. Арабы находились под ведением особых арабских бюро, поступавших с ними довольно бесцеремонно и разорявших их под ви­дом сбора податей и повинностей в пользу шейхов, каидов и пр.; что-же касается чиновников из туземцев, они грабили своих земляков без всякого зазрения сове­сти, несравненно смелее, чем это делали они до француз­ского завоевания. Прежде они сдерживались страхом, пото­му что арабы, как и все полудикие народы, терпят, тер­пят, да вдруг и прорвутся и начнут истреблять своих притеснителей. Теперь-же шейхи и каиды бесчинствовали под покровом свойх цивилизаторов, французов, и если
Пшткчеокие деятели, 2
Google
соотечественники упрекали их в бесчинствах, они сва­ливали всю вину на неверных франков, в пользу ко­торых, будто-бы, делались разные поборы. И они отчасти были правы, потому что французская администрация могла остановить эти безобразия, но она не хотела и сочла задучшеф на все смотреть сквозь пальцы. Конечно, Мак-Магон чист от обвинений во взяточничестве и подобных злоу­потреблениях; но многие из его подчиненных постоянно злоупотребляли своею властью и наживались на счет фран­цузских колонистов и туземного населения. Некоторые из лих поступали слишком открыто и нельзя было не заме­тить их проделок. Повальные злоупотребления соверша­лись на виду всех; требовалось только, чтобы виновник ых умел ловко хоронить концы; но если безобразия всплы­вали на верх по неловкости их совершителей, что иногда случалось, то обыкновенно их признавали явлениями случай­ными. Личной свободы, которую некогда так красноречиво защищал Мак-Магон, в Алжирии почти не существовало. Свобода прессы была пустым звуком и журналистов беспрестанно заключали в тюрьмы и брали с них штрафы. Вообще Мак-Магон во время шести-летнего управления сво­его Алжирией держался чрезвычайно странной, противоречащей системы. Французское правительство, постоянно толко­вавшее о необходимости приобретения новых французских колоний, на-столько стесняло своих колонистов в Алжи­рии, что они уходили из колонии обратно в метрополию. Французские чиновники покровительствовали арабам в ущерб французов. Алжирская французская администрация, несмеющая выйти из-под влияния католического клерика­лизма, поддерживала авторитет корана и на практике ста­вила старые мусульманские законы всегда выше французскаго* гражданского кодекса. Вместе с тем эти друзья арабов поступали с ними до того дружелюбно, что многие из ту­земных племен брались за оружие и восставали против своих покровителей.
Бездеятельность и слабость французской администрации во
время управления Аджарией Мак-Магона особенно ярко про* явились в дни ужасного голода, по официальным донесе­ниям, стоившего жизни 217,812 жертв. Люди, хорошо зна­комые с Аджарией, за несколько месяцев предвидели страшное бедствие и, помимо местной администрацип, забили тревогу в самой Франции и подали петицию законодатель­ному корпусу. Но гг. депутаты нашли, что это предмет, не­стоящий внимания высокого собрания, занятого более важны­ми делами. „Нам какое дело!" высокомерно заметил один из членов большинства, конечно, попавший в палату как официальный кандидат.
Таким образом, голодающие были предоставлены на про­извол случая, так-как и местная администрация не находила нужным принимать какие-бы то ни было меры для ослабления бедствия. Описать ужасы этого голода почти невозможно: по­дробности слишком ужасны. Довольно сказать, что некото­рые племена дошли до людоедства; многие племена букваль­но остались нагими, так-как пришлось продать все, до по­следнего рубища; матери продавали своих взрослых до­черей за десять франков; люди дрались на смерть из-за найденного в поле корня, питались падалью, гнилью, по­моями и пр.; и пр. Воровство, грабеж и убийство, правда, усилились, но большинство несчастных умирало с голоду терпеливо. Мертвые валялись по городским и деревенским улицам; на полях и по дорогам их, конечно, было еще более. Трупы не успевали хоронить, они разлагались и за­ражали воздух; началась эпидемия...
Безпристрастный историк возложит долю ответственно­сти на администрацию Мак-Магона за ужасное возмущение в Алжирии, хотя оно вспыхнуло через год после отъезда оттуда маршала. Подобные этому народные бунты не разра­жаются вдруг, внезапно, по какой-нибудь случайности, а являются последствием совокупности многих причин и со­бытий. В алжирском возмущении виновны голод, дурная администрация, притеснения. Замечательно, что предводите­лями вспыхнувшего восстания явились лица, которым осо2»
»
бенно покровительствовали арабские бюро — все это были шейхи, каиды, кавалеры ордена почетного легиона. Это воз. мущение, как показали исследования, имело связь с загово­
ром бонапартистов, надеявшихся восстановить Наполеона Ш, в то время проживавшего в Чизльгерсте. Бонапартисты намеревались воспользоваться арабским восстанием для сво­их целей, но им это не удалось. Против их ожидания, восстание было быстро усмирено и несчастные туземцы доро­го заплатили за свою попытку завоевать независимость. Фран­цузская администрация жестоко отомстила своим бывшим приятелям.
Мак-Магон, вступая в управление Алжирией, нашел ко­лонию далеко не в блистательном положении. Уезжая из Алжирии, он оставил ее в худшем состоянии, чем при­нял. Его милитаристская, клерикальная и арабская система привела к обеднению края и на-столысо была тяжела для колонистов, что большинство из них, вздыхая, не раз говорили друг другу: „Ах, зачем не Англия колонизовала Алжир! Можно представить себе, что-бы она сделала из этой благодатной страны. Наша-же, французская система упра­вления этОй страной решительно невыносима! “
Колония вздохнула спокойнее, когда министерство Оливье отозвало маршала из Алжирии. Оно вынуждено было сделать это для успокоения общественного мнения после, прений в за­конодательном корпусе об алжирских делах,—прений, во время которых неопровержимыми статистическими выводами было доказано, что Алжирия за время управления Мак-Магона значительно обеднела.
V.
Однакож, прения по алжирским делам очень немного. умалили славу Мак-Магона, как честного, твердо-убежденного и независимого человека. Общественное мнение продолжало от­носиться к нему чрезвычайно предупредительно. Не служитъли пример Мак-Магона ярким доказательством, как труд­но обратить общественное мнение в другую сторону и за­ставить его развенчать своеию любимца? Правда, во Франции , много толковали о дурном управлении Алжирией, но всегда старались оправдать Мак-Магона и свалить всю вину на На­полеона III. Мак-Магон обладает чрезвычайно выгодным для себя качеством: в своих действиях он скромен, не любит выставляться на-показ, так что невольно кажется, будто он тут ни при чем, что он не более, как посред-' ник, исполняющий повеления свыше. Благодаря этому, и на его действия в Алжирии французы посмотрели, как на точ­ное исполнение приказаний императора. И, действительно, Мак-Магон никогда не давал приказаний прямо от своего имени, он всегда только передавал приказания императора, военного министра, сообщал во всеобщее сведение, что та­кая-то комиссия решила то-то и пр. Если он и делал посвоему, то всегда казалось, что руководит не он, а кто-то другой, выше его стоящий. Как мы уже заметили, Мак-Магон отличный помощник; он всегда должен быть вторым, а не первым. Теперь он, правда, поставлен на первое ме­сто, но, может быть, именно потому, что те, кто должны занимать первое место, или свергнуты, или не могут сесть на него по разным причинам. Мак-Магон занял это ме­сто по праву преемстеа, потому что из вторых он, бесспорно, самый высший, самый старший из списка кандида­тов. Он принадлежит к числу тех счастливых людей, которых всегда оправдывают, несмотря на очевидность их вины.
Доказательство этому еще раз представляет последняя немецко-французская война.
При начале кампании Базэн и Мак-Магон были назначены главнокомандующими—каждый половиною рейнской армии, на­ходящейся под личной командой императора Наполеона Ш.‘ Действия Базэна, как известно, привели его на скамью под­судимых и вызвали смертный приговор. Поведение Базэна, конечно, нельзя ничем оправдать, ног спрашивается, разве
седанская катастрофа приносить честь Франции? Правда, ви­новником этой постыдной капитуляции сочли Наполеона Ш» но точно-ли он один виноват в этом деле и не лежитъли главная доля ответственности, за него на Мак-Магоне?
В том-то и дело, что это вопрос спорный; общественное мнение Франции и на этот раз оградило своего любимца и он вышел чист, — мало того, благодарные сограждане поднесли ему почетную саблю.
Но обратимся к событиям, пусть они сами говорят за себя. беспорядок, царствовавший во французской армии в первые дни пагубного для Франции августа 1870 года, пре­восходил всякое вероятие: генералы не знали, где именно находятся их корпуса; генеральный штаб не имел настоя­щего понятия о существовавших дорогах, лесах, перепра­вах и пр. Нечего говорить, что и штаб, и генералы еще менее знали о движениях неприятеля, о его действительной силе, о его стратегических планах. Мак-Магон, повиди­мому, и теперь решился держаться той тактики, которая уда­лась ему под Маджентой и составила его славу: Яя пришел на пушечные выстрелы!" сказал он тогда—и победил. Французские генералы вели войну по-алжирски, потомучто все они привыкли к этой системе войны и другой не знали. Но, к их нфсчастию, оказалось, что пруссаки вовсе не по­хожи ни на арабов, ни на кабилов. *
Первая встреча Мак-Магона с немцами случилась под Вертом. Его корпус, силою в 35,000 человек, был ата­кован 75,000-ю армиею наследного принца прусского. МакМагон лично очень храбр, его войска выказали тоже заме­чательную храбрость, однакож после продолжительного боя французы должны были отступить далеко не в порядке. Это отступление совершилось так поспешно, что маршал не успел даже ни уничтожить мостов по пути своего отсту­пления, ни взорвать туннелей на железной дороге, что, ко­нечно, сделало-бы невозможным энергическое преследование со стороны неприятеля. В руках немцев французы оста­вили 5,000 пленных, 36 пушек и 2 знамени. Мак-Магонъ
вобрал в Нанси всего 18,000 человек, т. е. почти поло­вину своего корпуса. Военные специалисты утверждают, что если-бы были приняты должные меры предосторожности, сра­жение, по всей вероятности, не сопровождалось-бы такими па­губными результатами.
Из Нанси Мак-Магон продолжал отступление к шалонскому лагерю, куда собрались остатки его разбитой армии (половины рейнской). Все полагали, что из Шалона армия отступить к Парижу, для прикрытия столицы. Как ни чув­ствительны были поражения при Верте, Виссамбурге и Форбахе, но нечего было отчаяватъся: еще могло быть все спа­сено, исключая, конечно, второй империи, падение которой было неминуемо. Вышедшая из государственного переворота, без принципа, без нравственной подкладки, вторая империя не заключала в самой себе силы сопротивления; она могла существовать только до тех пор, пока могла опираться на победы, хотя-бы даже и мнимые, как мехиканская экспе­диция, но при первом поражении она должна была распасться.
В Шалоне император собрал военный советь. Мак-Ма­гон заявил, что для спасения Франции необходимо отсту­пить к Парижу. Наполеон III покачал головой и сказал нерешительно: „Стратегические цели иногда расходятся с политическими... Не лучше-ли нам, как советуют Паликао и императрица, попытаться подать руку Базэну, т.е. принять нашим операционным базисом Мэц, а не Париж..."
Очередь покачать головой была за Мак-Магоном, и, кто знает, может быть, его мнение одержало-бы верх и последовал-бы иной исход кампании, но он только пробор­мотал нерешительно: „Если вашему величеству угодно..."
Решено было пагубное движение в Седану. В этот мо­мент император официально отказался отъ' командования армией и следовал за нею в качестве простого любителя. Мак-Магон еще раз мог настоять на своем плане, т. е. переменить движение армии, но он не рискнул на это, хотя, как он сам утверждает до сих пор, против этой ошибки восставала его военная опытность. Он думал спасти
атим наполеоновскую династию. Но, не говоря уже о том, что такое соображение не. должно было входить в планы главнокомандующего армией, спасение династии возможно было только в случае одержания блистательной, решительной победы. Но разве можно рассчитывать на победу, производя движение вопреки всяких военных правил, ставя участь армии в зависимость от невозможных благоприятных слу­чайностей? Военные писатели признают движение к Се­дану непростительной ошибкой со стороны главнокомандую­щего.
Сам Мак-Магон всю вину седанской катастрофы припи­сал Наполеону Ш; себя он выгораживает тем, что не мог не повиноваться ясно выраженному приказанию импе­ратора. Общественное мнение держится того-же мнения и со­вершенно оправдывает маршала, считая его жертвою тще­славия Бонапарта.
Адвокаты Мак-Магона идут еще далее. Они находят, что движение на соединение с Базэном вовсе не было так оши­бочно и лишено разумного основания, как может это пока­заться с первого взгляда. Напротив, оно могло-бы сопро­вождаться блистательными результатами, если-б Базэн ис­полнил свою обязанность, если-бы Мак-Магону не мешал Наполеон Ш, из-за которого .было упущено много драго­ценного времени, и если-б, наконец, армия не была так деморализована поражениями... Одним словом, экспедиция была-бы разумна, если-б не была нелепа.
Во время процесса Базэна вышло, на свет одно чрезвы­чайно странное обстоятельство. По словам Базэна, он от­правил к Мак-Магону депешу, которой извещал, что его армия находится в блокаде и потому не может идти на соединение с шалонской армией. Получив эту депешу, МакМагон, конечно, обязан был остановить движение в Седану и направить войска к Парижу. Мак-Магон утверждает, что он не получал этой/ депеши. Общественное мнение, считая маршала искренним и правдивым, не захотело со­мневаться в правильности его показания; но даже его друзья
не могли не прибавить с горечью: сколько пагубных слу­чайностей соединилось для того, чтобы разгромить Францию!
Перед плачевной седанской катастрофой Мак-Магон, к своему благополучию, был ранен, и потому мог передать командование армией генералу Вимпфену, на которого, совер­шенно несправедливо, пала ответственность за пагубный день седанской капитуляции. Рана спасла Мак-Магона от непопу­лярности, которой он непременно подвфргся-бы, фсли-б оставался здрав и невредим. Напротив, эта рана, и в особенности рассказ о его мнимой славной смерти на поле сражения, завоевали ему симпатию французского народа и он в народном сознании явился чуть не сказочным героем.
От каких случайностей зависит иногда репутация чело­века! Шальная пуля попала в Мак-Магона—и вот, благо­даря ей, он теперь президент французской республики! Не попади она—и кто знает, какая судьба ожидала-бы его! Во всяком случае, он находился-бы теперь вдали от дел и проживал-бы в своем имении или где-нибудь за-границей. Теперь-же общественное мнение стоит за него и популярность его очень мало поколебалась.
VI.
Когда вспыхнуло парижское восстание, Тьер долго не ре­шался, кого назначить главнокомандующим для подавления этого восстания. Он боялся, что, восторжествовав над во­станием, избранный генерал на-столько почувствует себя сильным, что, пожалуй, захочет произвести маленький го­сударственный переворот и объявит себя диктатором. Играть роль водворителя порядка ревностнее всех генера­лов добивался Шангарнье; он беспрестанно бегал к Тьеру и заявлял о своей готовности; но Тьер хорошо знал своего старого товарища, и потому постарался отделаться от него. Выбор Тьера останавливался на Дюкро и на Винуа, но они были слишком непопулярны в Париже... Из прочих, бо­
лее известных, генералов не находилось ни одного скольконибудь подходящего. Оставались маршалы: Базэн и МакМагон. В способности Базэна подавить восстание невозможно было сомневаться, но такой авантюрист не остановился-бы пред разогнанием национального собрания и заключением в крепость самого Тьера. И этот, значит, не годился. С именем Мак-Магона связывалось недавнее седанское по­ражение, но за то еще не исчезла из памяти маджфнтская победа—одно из самых лучших воспоминаний французской армии. К тому-же Тьер мог наверное рассчитывать, что Мак-Магон не воспользуется своим положением: он будет точным исполнителем полученных инструкций—и только... Выбор Тьера остановился на Мак-Магоне.
О подавлении парижского восстания писали очень много, но едва-ли кто-нибудь отнесся к этому событию вполне кри­тически. Мы не будем повторять то, что всем известно, отнестись-же к этому событию критически теперь еще не настало время. Лучше остановимся на одном происшествии, случившемся в день празднования этого события,—происше­ствии, несомненно оказавшем некоторое влияние на ход по­следующих событий.
В версальском соборе был назначен благодарственный молебен; Тьер и Мак-Магон под руку вошли торжествен­но, в церковь.
Впереди, вблизи алтаря, стояли два кресла: одно для маршалыпи, другое для президентши. Маршалыпа Мак-Магони, урожденная герцогиня Кастри, зная, что правой стороне все­гда отдается предпочтение, скромно подошла к левому кре­слу и, став впереди его, преклонила колени. В это время в церковь вошла президентша. Минуту она простояла в нерешимости, потом быстро подошла к маршалыпе.
— Ваше кресло на другой стороне, сказала она.
— Вы очень любезны, но я не решусь воспользоваться ва­шим вниманием, отвечала маршалыпа.
— Я вас прошу.
— Если вы настаиваете, я исполню ваше желание. Но мне, право, так совестно...
Маршалыпа перешла направо, а президентша осталась на левой стороне.
По окончании молебна маршалыпа поспешила к прези­дентше и рассыпалась в благодарности и любезностях.
— Вам не за что меня благодарить, отвечала президент­ша.—Я вижу, вы не подозреваете, что занимали мое место.
— Ваше место! На левой стороне?
— Конечно! В прежния времена французские королевы всегда становились на левой стороне от алтаря, для того, чтобы быть первой под рукой епископа, когда он оборачи­вается для благословения верующих.
Понятно, что маршальше, урожденной герцогине де-Ка­стри, пришелся очень не по душе урок высшего этикета полученный от президентши, происходящей просто от До­на, без всякой частички. Маршалыпа, женщина решитель­ная и честолюбивая, не могла забыть о таком афронте. Она имеет большое влияние на своего мужа и, по своему проис­хождению, огромные связи в семействах французской выс­шей легитимистской аристократии. Мак-Магон обязан от­части её влиянию, что правая сторона остановила на нем свой выбор, когда ей, после ссоры с Тьером, понадобился предводитель. Кроме аристократии, маршалыпа находится в очень хороших отношениях с могущественной иезуитской конгрегацией Сен-Винцент-Поль. А иезуиты во Франции в то время уже были всем: они держали в своих руках большинство членов национального собрания; сам Мак-Ма­гон, того не замечая, исполнял их волю. В католиче­ских странах большинством высших должностей распо­лагают женщины,—конечно, при помощи духовенства.
„Отыщите женщину, а когда ее найдете, ищите иезуита!’ гласит поговорка, распространенная в странах, населен­ных расой романского происхождения. „Нашли иезуита, по­лучите и место!’
ѵп.
После подавления парижского восстания Тьер объявил своим друзьям монархистам, что он не намерен унич­тожать республику, на что они рассчитывали, и с этой по­ры стал пользоваться такой властью, какой не имели мно­гие короли. Это, конечно, не могло понравиться монархистам. Многие из них, люди последовательные и твердые в сво­их убеждениях, не захотели следовать за Тьером, хоть он и уверял их,'что они по-прежнему будут управлять страной, так как они составляют большинство правящей палаты. Но они рассудили, что для них гораздо выгоднее учредить настоящую монархию. Они заявили категорически Тьеру, что если он не пойдет с ними, они составят ему оппозицию в палате. Тьер, зная, что большинство страны за него, продолжал стоять на своем. Но вместо того, что­бы действовать смело и решительно, он прибег к своей обыкновенной тактике: считая себя человеком необходимым, которого некем заместить на президентском кресле, он стал хитрить со всеми партиями. Тогда правая сторона, ви­дя, что ей невозможно спеться с Тьером, решилась искать себе нового предводителя, в ожидании удобного случая, ког­да можно будет выставить или Генриха V, или графа Па­рижского, или-же Наполеона IV. '
Газета „Фигаро" гордится тем, что она в некотором роде открыла Мак-Магона, предложив партии порядка из­брать его своим предводителем. Парижский „цирюльникъ" ежедневно трубил о доблестях Мак-Магона, о его честно­сти, искренности, бескорыстии, набожности, о его редких способностях и пр.
И, действительно, „Фигаро" попал очень ловко. Мак-Магон был именно такой человек, какой нужен был трем монархическим партиям, враждующим между собою, но стремящимся к одной цели—низвержению республики. МакМатов был в отличных отношениях с орлеанскими принцами; герцог Омальский публично называл себя его искренним другом. В юности Мак-Магон был ревност­ным легитимистом. Известно было также, что Наполеон III дал маршалу все, что только мог дать. С самым Тьером Мак-Магон был в отличных отношениях и чуть не ежедневно приходил к нему советоваться насчет пе­реформирования армии и снабжения её новым оружием. Каж­дая партия, исключая республиканской, была уверена, что она только выиграет от замещения „маленького буржуа" знаменитым Мак-Магоцом. По мере того, как выборы в палату показывали, что шансы республиканской партии в стране все более* и более усиливаются, возростала популяр­ность Мак-Магона среди монархических партий.
Здесь кстати сказать, что маршал 2 июля 1871 года вы­ступил в департаменте Восточных Пиринёев перед из­бирателями в качестве кандидата в национальное собрание и потерпел поражение.
12 (24) мая, когда Тьер так легко уступил президент­ское кресло, Брольи, Бэле, Батби и пр. руководящие интри­гой, намеревались объявить принца Омальского штатгальте­ром; но в решительный момент бонапартисты заявили, что они не хотят Омальского и, если не отстранять его кандидатуру, они станут вотировать за Тьера. Тогда все три монархические партии окончательно остановили свой вы­бор на Мак-Магоне.
Когда Мак-Магон узнал о своем выборе, он долго ко­лебался принять предложение: более всего его останавливало опасение нажить себе в Тьере непримиримого врага. Мар­шал все еще верил в силу Тьера, почему и послал спро­сить у бывшего президента: принимать-ли ему предложение палаты или отказаться? Это был последний знак почтения, оказанный Мак-Магоном маленькому великому-человеку.
Депутат Бертольд рассказывает, что за несколько дней до переворота 24 мая Тьер сказал Мак-Магону;
— Я слышал, любезный маршал, что вы перешли въ
число моих противников. Объявляю вам, что я этому не верю.
— И не верьте. Могу-ли я забыть, что мне, побежден­ному, вы вручили пшату и сделали главнокомандующим. Поверьте, я вечно буду вам признателен.
Теперь Мак-Магон мог ответить, что сам он ре сде­лал и шагу для своего возвышения: его избрала палата и он счел своим долгом повиноваться.
Понятно, что принятие власти Мак-Магоном было встре­чено частью нации с шумными манифестациями, болыпинствоже народа отнеслось к перемене весьма холодно. Однакож, в общественной жизни произошла заметная перемена: ини­циаторы 24 мая старались делать как можно более шума, праздники следовали за праздниками, балы за балами.
„Веселость снова воцарилась во Франции, писал через месяц корресподент „Times". — Приемы в елисейском дворце, во время президентства Тьера, отличались простотой. Например, когда посетил его бразильский император, Тьер вдел в петлю своего фрака красную ленточку почетного легиона—и только. Г-жа Тьер и м-ль Дон появлялись по­стоянно в черных платьях, без бриллиантов и цветовъ— в самом скромном наряде. Понятно, что их гости поневоле должны были являться на президентские вечера одетые очень просто. Но эта простота приходилась не по вкусу в высших общественных кружках Поэтому нечего удивляться, если многие из молодых дам, узнав о назначении МккМагона, с радостью воскликнули: „Наконец-то мы опять будем иметь двор! “ И, действительно, у нас есть теперь двор: торжественные приемы, балы, — одним словом, все, как следует..®
В первый прием в елисейском дворце теснота была страшная: съехались массы народа. В числе гостей были герцог Немурский и принц Генрих Орлеанский. Очень не­многие из приглашенных гостей были без орденских лен­точек. Сам маршал был в полной парадной форме, со всеми знаками отличия, которые он получил во время второй империи. После первого дебюта приемы у президента по­вторились очень часто. Мак-Магон стал жаловаться, что его президентского жалованья я доходов с его личного состояния слишком недостаточно для поддержания той пыш­ности какой требует его высшее положение в государстве. Президент получал 600,000 франков жалованья. Палата нашла, что, действительно, такое содержания недостаточно, и назначила добавочных 300,000 франков на приемы, моти­вировав это решение тем, что „бедность в Париже при­нимает все большие я большие размеры и потому необходимо оказать помощь торговле и промышленности".
Маршал Мак-Магон, принимая власть, торжественно зая­вил, что „он не совершить никакого переворота и будет охранять существующие учреждения*. Как понимал эти слова сам маршалъ—неизвестно, но только республиканская пресса поняла их буквально и стала ежедневно коментировать их на все лады. В этих коментариях главную роль, конечно, играло опасение, что слово, данное президентом, не будет сдержано, так-как его министерство, с первой ми­нуты своего вступления в должность, назвало себя „прави­тельством борьбы* и, действительно, начало наступательные действия против всего, что имело какую-нибудь связь с правительством Тьера. Масса префектов и подпрефектов была уволена; явились репрессивные распоряжения против сходок, задеты были даже гражданские похороны. Несколько клубов с скромным буржуазным направлением были за­крыты; некоторые префекты, поставленные правительством борьбы, на-столько забыли о своей обязанности, что позволили себе в публичных речах превозносить вандейские восста­ния и советовали подражать им. В то-же самое время газеты, находящиеся в коротких отношениях с некото­рыми министрами, сообщали, например, такия известия: „мар­шал так мало придает серьезного смысла своему президенству, что в своих официальных сношениях избегает употреблять бумагу, на которой выбит штемпель француз­ской республики". На это сообщение, сперва прошедшее почти
незалеченным, взглянули иначе, когда знаменитое послание о семилетнем президенстве было подписано просто: „герцог Маджентский".
„Куда мы идем?" с беспокойством твердили республи­канские газеты и им вторило общественное мнение; однакож, попрежнему, прибавляли, что, веря в искренность и чест­ность Мак-Магона, они надеятся, что президент сдержит свое слово и не допустит, чтобы герцог Брольи осуще­ствил свои замыслы, имеющие конечной целию реставрацию Орлеанов. Впрочем, это говорилось больше для собственного утешения, потому что даже самые пылкие оптимисты были склонны верить обще-распространенному слуху, что все го­тово к монархической реставрации, что Мак-Магон дал слово отречься от президенства и удовольствоваться титу­лом великого конетабля...
Прежде, чем перейдем к описанию дальнейших собы­тий, сообщим рассказ, заимствуемый нами из газеты „XIX Siecle“. Маршал Мак-Магон завтракал с генералом Шанзи, назначение которого на должность алжирского губер­натора было уже решено.
— Мне, кажется, генерал, сказал Мак-Магон,—вы не­сколько компрометировали себя. Если я не ошибаюсь, вы председательствовали в одной из республиканских, групп палаты?
— Вы не ошибаетесь, г. президент, отвечал Шанзи,— но я менее компрометировал себя, чем вы. Я был только президентом левого центра, а вы президент всей респу­блики.
Президент не нашел ничего ответить на это категори­ческое возражение.
ѵш.
Пока власть находилась в руках Тьера, клерикалы оказы­вали довольно заметное влияние на ход дел, однакож всетаки несколько сдерживались и избегали явного проявления своей силы. Но со времени отставки Тьера их значение стало преобладающим. Даже в дни реставрации, во время такъназываемого белого террора, иезуиты пользовались меньшей властью, чем пользуются ею теперь. Иезуиты овладели ума­ми французских женщин и составили из них целые полки верных слуг папы и своего ордена, посредством ко­торых ведут по всей Франции деятельную пропаганду в пользу папы и иезуитизма. Другим могущественным средст­вом увеличения числа своих сторонников иезуиты избрали богомолья массами. Клерикальная горячка, охватившая Фран­цию, на-столько сильна, что вся немецкая пресса единодушно заговорила, что Франция стоить на краю гибели, что она за­дохнется в опеке иезуитов. Разумеется, немцы хватили че­рез край: опасность от влияния иезуитов, действительно, велика, но все-жф это еще не дает права утверждать, что положение страны безвыходное. Немцы не заметили, что ря­дом с иезуитским влиянием постоянно увеличивается сила сопротивления им. Всякая идея или всякое влияние, перешед­шее через край, влечет за собой реакцию в противополож­ную сторону. И несомненно, что анти-клерикальная реакция вскоре должна показать свою силу во Франции.
Клерикалы, работая в свою пользу, вместе с тем рабо­тали и для реставрации легитимистской монархии. Организуя богомолья массами, клерикалы желали придавать им вид демонстраций в пользу Генриха V, легитимного французского короля. Их усилия, однакож, не увенчались успехом. Фран­цузы, по своему веселому характеру, сперва смотрели на эти манифестации с внимательным любопытством, но потом стали устраивать враждебные им контр-манифестации, в ко­
торых принимали участие даже крестьяне, так-как между ними прошел слух, что патеры добиваются заполучить в свои руки власть, какой они пользовались во времена, пред­шествовавшие первой революции.
Однакож, вожаки клерикалов не хотели верить очевид­ности. Они были убеждены, что затеянное ими дело выго­рит и что настала самая благоприятная минута для его осу­ществления. Сам Ватикан поощрял эти демонстрации; рим­ская курия надеялась, что вслед за реставрацией легитим­ной монархии во Франции тотчас-же возгорится война её с Италией за восстановление светской власти папы.
Граф Шамбор, убеждаемый вожаками клерикализма, пове­рил, что его зовет к себе Франция. Да и как было ему не верить, когда ему подносили, например, такие отрывки из статей и речей:
„Через месяц, писала газета „Journal de Paris",—Ген­рих V совершит торжественный въезд в Париж; он проедет чрез Елисейские поля и бульвары, окруженный Орлеанскими принцами".
„Мы восстановим монархию с помощью или без большин­ства! воскликнул граф Дарю.—Если французский народ сошел с ума, мы обязаны излечить его, хотя-бы и против его воли".
„Чем рискуем мы, производя этот опыт (т. е. восста­новление легитимной монархии)? спрашивал „Фигаро". — Ни­чем, решительно ничем. Итак..."
Известно, что граф Шамбор, увлеченный всеми этими статьями и толками намеревался-было отправиться в Вер­саль и без дальних рассуждений объявить себя королем, а потом во главе полка, имея подле себя Орлеанских прин­цев, торжественно вступить в Париж.
Но... ему объяснили, что версальское национальное собрание может и не признать его прав. Подходящего полка не оказывалось. А Орлеанские принцы дали понять, что паради­ровать'им в свите Генриха V не совсем ловко и что для
его собственной пользы они не решатся на такой рискован­ный шаг. '
Но что-же делал в это время президент французской республики, маршал Мак-Магон?
IX.
Наша жизнь проходит день за днем, месяц за меся­цем, год за годом прозаично и вульгарно. Семейные за­боты, погоня за куском хлеба, обычная ежедневная работа, усталость, развлечения наполняют наше существование. Но два-три раза в жизни к некоторым из нас является наш гений, подобно тому, как он явился Бруту в ночь перед сражением при Филиппах. Строго и внушительно смотрит он на нас и говорить:
„Смотри, перед тобой стоит твоя душа, сильная и чис­тая. Дело идет о том, чтобы ты осмелился. Может быть, последует удача, но всего вероятнее, что ты погибнешь. Но перед смертью ты испытаешь ощущения. героизма, ты будешь дышать самым чистым воздухом, который можно вдыхать только на вершинах самых высоких гор... Чело­век ты? Так возьми в одну руку сердце, а другою об­нажи меч и иди вперед... Мы встретимся в Филиппах. Но если ты не решаешься, то успокойся, ты найдешь не мало отговорок, чтобы удалиться и пребывать в безмятеж­ном, комфортабельном забвении!...11
Брут избрал первое и ринулся в отчаянную битву. Он видел, что дело римской республики погибает, но решил­ся еще раз сразиться за нее, умирающую. Его гений явился к нему снова на поле сражения под Филиппами, когда он лежал бледный, окровавленный, проткнутый мечом. Гений стер со лба страдальца холодный пот агонии, и, сказав: „ты поступил хорошо!" закрыл ему глаза.
Задачей Мак-Магона было восстановить монархию „и ничем не рискуя“, прибавляет газета „Фигаро*.
„Мак-Магон происходит от ирландских королей, твер­дили монархисты,—и останется всегда верен монархическим убеждениям; Мак-Магон происходит из фамилии, всегда отличавшейся своей непоколебимой верностью своим коро­лям; один из предков Мак-Магона до последней край­ности защищал уже совершенно проигранное дело англий­ского короля Якова II. Мак-Магоны всегда были преданы Бурбонам, о чем не раз заявляли торжественно. Сам маршал беспрестанно твердил о своей приверженности к легитимному королю. При Люи-Филиппе Мак-Магон, произ­веденный королем в полковники, оставался легитимистом; вторая республика дала ему генеральский чин, но он остался легитимистом. При второй империи, произведенный в мар­шалы и сенаторы, Мак-Магон продолжал держаться легитимистких убеждений. Теперь он президент третьей рес­публики, но мы уверены, что он такой-же легитимист, ка­ким был прежде, и когда настанет время сослужить службу своему королю, он,. конечно, не задумается. Когда король придет к нему и станет просить: „О, Баярд новейших времен, храбрый солдат, выполни свыше предназначенную тебе миссию? Я не ношу, подобно тебе,
за Францию в двадцати сражениях, но я сердце впродолжении сорока трех лет наши традиции и наши вольности. Моя
мой принцип все. Франция успокоится от своих треволне­ний, если захочет понять, чего ей нужно. Я единственный кормчий, способный привести корабль к порту, потому что такова моя миссия и свыше дарованы мне силы для её вы­полнения. Мак-Магон, рыцарь без страха и упрека, дай мне полк, только один полк! „—О, тогда маршал, сделает все, что только в его силах, и спасет короля*.
Так рассуждали монархисты. И Мак-Магон ответил ко­ролю следующей речью:
„Государь, я клялся сохранить нетронутым существующия
Google
шпагу, обнажаемую сохранил в своем неприкосновенными личность ничто, но
учреждения... Я-бы охотно помог совершению переворота в вашу пользу, если-б он мог иметь успех; но, говорю вам искренно, я ничем не могу вам помочь. Могу уверить ваше величество, что ваше предприятие не может быть приведено в исполнение, потому что армия, которую я имею честь пред­ставлять, никогда не откажется от трехцветного знамени../
Он не успел еще окончить, как король посмотрел на него с горькой улыбкой и сказал:
„Довольно, милостивый государь, имею честь вам кланятдея**.
и в ту-же ночь он отправился в Фрошдорф, в Австрию.
Такова легенда, ходящая во Франции. Мы привели ее здесь потому, что она дает довольно точное указание на то, какое мнение' о характере Мак-Магона господствует во Франции.
После окончательной неудачи легитимистского предприятия положение Мак-Магона, как президента республики сильно упрочилось. Национальное собрание, несмотря на энергическое сопротивление всех групп левой стороны, приняло предло­жение министерства о продлении президентской власти МакМагона на семь лет без всяких условий. рассказывают (мы не берем на себя ручательства за этот слух, но пе­редаем его, как факт), что Брольи удалось провести это предложение хитростью. Многие из монархистов думали, что предложение о продлении президентской власти внесено в па­лату только для того, чтобы облегчить возможность перево­рота в пользу Генриха V. Они были до крайности пораже­ны, когда узнали, что о таком перевороте теперь де может быть и> речи. Обманутые легитимисты посердились, но в конце-концов должны были примириться с существующим фактом, находя, что для них такое положение все-таки лучше, чем республика с президентом Тьером.
О последующей деятельности Мак-Магона, как прези­дента французской республики, говорить много нечего. Сам он редко дает инициативу. Он почти постоянно согла­шается с своими министрами. К его деятельности мы вернемся еще в биографических очерках, посвященных Брольи и Бюффе, а теперь остановимся на одном дне, по­тому что президент, по его словам, в этот день чувство­вал себя вполне счастливым. Мы говорим об утвержде­нии Мак-Магоном кардиналов, назначенных папою для Франции.
В день этого торжества, президент был в отличней­шем расположении духа. За новыми кардиналами были от­правлены парадные кареты, окруженные почетным караулом. Монсиньеры торжественно, с большой пышностью, подъе­хали к версальской капелле, где их ожидало многочислен­ное духовенство, в числе которого были епископы: версаль­ский, нимский, зейский и серамский (свирепый защитник не­погрешимости папы). Здесь-же находились президент на­ционального собрания во главе депутатов, большею частью членов правой стороны, и множество дам, разодетых в роскошные костюмы.
Маршал Мак-Магон сидел в кресле, точно на троне; сзади него поместились его личные адъютанты. По правую его руку стали его министры, все, кроме министра финан­сов, довольно серьезно заболевшего.
Певческий хор состоял из оперных артистов.
Потом вошли новые кардиналы и преклонили колени пред маршалом, надевшим на них красные береты.
Этим окончилась церемония. Пока хор, под акомпани­мент органа, пел славословие, монсеньеры отправились в ризницу и облачались там с ног до головы в пурпур, присвоенный их новому званию. В новом наряде, по сло­вам аббата Мореля, ослепляющем глаза своей красотой и цветом, монсеньеры сели в парадные кареты и шествие двинулось ко дворцу президента, где прелатов ожидал роскошный завтрак.
Президент с своей свитой приехал во дворец раньше и встретил новых кардиналов в зале, имея по правую руку себя министров, а по левую адъютантов. Монсеньер Лиги, папский летать, представил президенту двух новых французских кардиналов. Представление было сделано на латинском языке.
Затем начались речи на французском языке. Первым говорил кардинал Лиги. Речь его, как представители папы, была наполнена общими местами и не представляла никакого интереса.
После него говорили новопожалованные кардиналы: пер­вым Ренье, и вся его речь была похвальным словом мар­шалу и его жене.
„Вместе со всей Францией, произнес красноречивый кар­динал,—я рукоплескал вашим героическим подвигам на полях сражений. Когда-же счастье изменило нашему оружию..когда вы, человек без страха и упрека, пали раненый в сражении, я разделял с отечеством грусть и тревогу, ка­кой исход будут иметь ваши славные ^>аны... На-сколько изумляла нас рыцарская храбрость ваша, на-столько-же мы оценили, г. маршал, скромность и патриотическое самоот­вержение, с которыми вы приняли трудную и высокую мис­сию утвердить на незыблемых основаниях правительство. Мы не забываем также кроткия и высокие добродетели, ко­торыми ваша супруга подает нам примеръ**...
Монсеньер Гибер, милостью Тьера архиепископ париж­ский, произнес политическую речь. Монсеньер Гибер при­нял место на ступенях апостолического трона за тем именно, чтобы поддерживать права, присвоенные церкви и её представителям... Монсеньер негодует, что после восем­надцативекового существования церкви честолюбцы ставят преграды исполнению её мирной миссии: цивилизовать чело­вечество... По словам газеты „Univere**, видно было, что монсеньер Гибер отдает всего себя на служение святому делу, для которого он готов пожертвовать жизнью, что его
сердце обливается кровью при воспоминании о мучениях, какие переносит великий страдалец (папа) и пр. и пр.
„Из ваших рук я получил знаки кардинальского до­стоинства, говорит далее кардинал Гибер;—из тех са­мых рук, которые держали с мужеством и честью шпагу Франции**. Далее он называет маршала христианским ры­царем, защитником веры и порядка и заканчивает свою речь таким обращением к маршалыпе: „да будет позво­лено мне принести мою искреннюю благодарность этому ан­гелу милосердия, которого я вижу подле вас, г. президент, и который не перестает деятельно и мудро помогать мне в деле призрения и воспитания сирот оставшихся после наших гражданских войнъ**.
От избытка чувств президент едва мог выговорить благодарность за похвалы, которыми удостоили его монсень­еры. В своей ответной речи он благодарил папу, объя­вил, что он питает к нему сыновнюю привязанность, удивляется его добродетелям и. печалится о его горе и страданиях.
Потом все уселись за завтрак. Роскошные кушанья и тонкия вина вполне соответствовали торжеству дня. Прелаты, очень довольные приемом, уехали домой очарованные прези­дентом.
Теперь судьбы Франции находятся в руках Мак-Магона, который получил власть без всяких условий. Франция безусловно верит слову Мак-Магона. Ему остается сдер­жать его.
В заключение сообщим анекдот, извлекаемый нами из французских газет.
„Длинная седая борода |и маленькая русая [головка остаповились прочесть наклеенную на стене президентскую про­кламацию, подписанную: „герцог Манджентский*.
— Папа, не тот-ли это герцог маджентский, который выиграл сражение под Маджентой? спросил ребенок.
— Нет, мое дитя, отвечал отец, — это тот, который был разбит под Седаном!
И они пошли своей дорогой*.
и.
АДОЛЬФ ТЬЕР.
Популярность имени Тьера. — Происхождение Тьера. — Харчевня сестра министра.-г-Школьное свидетельство открывает Тьеру путь к карьере. — Первый шаг Тьера к известности. — Журнальная дея­тельность Тьера. — Знакомство с Лафитом. — Успехи в свете. — Сотрудничество Тьера с Бодэном. — Успех „Истории французской революции**.—Характеристика Тьера. — Причини популярности
Тьера, как оратора и литератора. — Его оппояицискнал деятель­ность в „National^**. — Июльская революция. — Революционные речи Тьера в палате. — Поворот его в другую сторону. — Министер­ство Лафита. — Его падение. — Тьер становится министром. — Буржуазная теория свободы. — Герцогиня Беррийская. — Неутоми­ма деятельность Тьера; — Борьба правого и левого центров, характеризующая июльскую монархию. — Слабость французской дея­тельности.—Поражение Франции по египетскому вопросу. — Отстав­ка Тьера. — История „Консульства и империи*. — Оппозиция Тьера июльской монархии. — Вторая республика. — Тьер примыкает к реакционерам. — Клуб улицы Пуатье. — Римская экспедиция. — Государственный переворот. — Изгнание Тьера. — Деятельность его во время второй империи. — Посольство Тьера. Тьер, как ора­тор. -гНесостоятельность бордосского договора.—Поведение рес­публиканской партии в отношении Тьера. — Буря, произведенная президентским посланием 19 ноября. — Вопрос об ограничении права всеобщей подачи голосов.—Запрос правой стороны.—Речь Тьера. — Выход в отставку Тьера и его министерства.
I.
Адольф Тьер, экс-президент французской республики, принадлежит к числу весьма заметных и интереснейших личностей нашего века. Он производил так много шума, об нем так много говорили, что весьма естественно его *
имя стало популярным во всех углах Европы и Америки; его знает каждый, кто хотя несколько следит за полити­кой, кто даже только прочитывает газеты. Кому часто при­ходится ездить по железным дорогам и в дилижансах, тот, наверное, встречает людей, заметных уже по ориги­нальному покрою и цвету своего платья,—людей непоседли­вых, беспрестанно пристающих с вопросом то к тому, то к другому из пассажиров; у них что ни секунда тух­нет папироса и надо ее закурить о папиросу соседа, им необходимо разъяснить то или другое обстоятельство, вычи­танное ими в газете; мало-по-малу, они расскажут вам и о своей жене и детях, о тетушке и знакомых; вы хотите вздремнуть, а они продолжают мучить вас своими расспро­сами и рассказами; отделаться от них неть никакой воз­можности и вы невольно подчиняетесь необходимому злу и даже входите в некоторого рода интимность с беспокой­ным соседом. Таким именно докучливым человеком в политике является Тьер и докучаете не только Франции, но и целой Европе. Он так надоедав прекрасной Клио, музе истории, что она, хотя не без протеста, внесла его в свою памятную книжку. Таким образом он добился своего же­лания: его имя попало в регистр известных исторических деятелей и ученые, волей-неволей, должны заниматься его особой;
Тьер родился в прошлом столетии, в 1797 году. Он рос под впечатлениями рассказов о битвах и победах первой империи; юношей ой видел падение этой империи; лучшие молодые годы его жизни прошли во время владыче­ства бурбонской реставрации; лета мужества он провел на службе буржуазной монархии; он вступил уже в шестой десяток, когда во Франции водворилась вторая республика 1848 года; в первом старческом возрасте он присут­ствовал при бонапартистской реставрации; он видел возвы­
шение и падение Наполеона Ш; уже несколько лет прошло, как он вступил во второй старческий возраст, когда он был избран главою французского государства.
Тьеръ—этот выдающийся тип, представитель французской буржуазии, происходит, однакожь, не из буржуазного семей­ства. Отцом Адольфа Тьера был бедный кузнец в Э, в Провансе. Может быть, будущие историки откроют в пыль­ных архивах какие-нибудь подробности из жизни этого бедного пролетария, но до сих пор никто еще не промолвился ни словом об отце человека, имя которого известно во всем цивилизованном мире.
Отца Тьера никто не знал, но существование его никем не опровергается; точно также не подлежит сомнению, что матери у Адольфа Тьера вовсе не было; этим объясняются многие черты его характера. Люди, рожденные женщиной, всегда обладают известными слабостями, которых у Тьера нет и не бцло. Люди, рожденные женщиной, способны увле­каться; молодость их проходит довольно шумно, даже бур­но; они делают ошибки, у них сердце довольно часто бе­рет верх над рассудком. Тьер никогда не увлекался; его сердце было защищено прочной броней от всяких внеш­них нападений и постоянно подчинялось воле рассудка. Муж­чины, рожденные женщиной, рано или поздно, но непремен­но наделают глупостей для женщин; Тьер вовсю свою жизнь не сделал ни одной. Конечно, он бывал очень лю­безен с женами своих министров, но это была любезность чисто официальная и, сколько известно, Тьер никогда не ухаживал ни за одной женщиной, не был влюблен и ни с одной из них не вступил в серьезную связь. Мужчи­ны, рожденные женщиной, имеют обыкновенно детей; Тьер никогда не имел ни законных, ни незаконных. Правда, Тьер женат; но, вступая в брак, он брал не жену, а хорошее приданое, выгодное положение в свете; с помощию этой женитьбы он мог добиться известного влияния, мог осуществить свои честолюбивые надежды; этот брак делал его солиднее и почтеннее в глазах кружка тех людей,
от которых зависело его возвышение. Соединяясь браком с Двицей Дон, дочерью биржевого маклера, он брал к себе в дом хорошую хозяйку; других-же качеств от неё он не'требовал; о любви тут, конечно, не могло быть и помину.
Таким образом, у Тьера не было ни матери, ни отца (о нем ничего не известно, и он, как говорил сам Тьер, не имел никакого влияния на сына), не было и нет потом­ства. Кажется, он не имел братьев; до 1840 года никто не подозревал, что у него есть сестра. Но в этом году, в Париже, в двух шагах от Монмартрского бульвара появилась следующая вывеска:
„Ресторан девицы Тьер, сестры президента совета министров. Обеды в 40 су, а также и по карте".
Публика бросилась толпами в этот ресторан. Кормили ее плохо, но за то она была вполне удовлетворена болтли­востью хозяйки, которая с приличными жестами и слезами рассказывала всем, кто хотел ее слушать, что брат её управлявший делами Франции, бросил ее на произвол судь­бы, так что она нашлась вынужденной для добывания средств к существованию открыть харчевню... Много говорила она и плакала; чувствительные люди, окружавшие ее, вторили е'й возгласами негодования до тех пор, пока в ресторан не вошли агенты Тьера. Они вызвали хозяйку в отдельную комнату и там за довольно высокую цену купили у неё эту харчевню вместе со всем обзаведением, обязав ее контрак­том не открывать новых харчевен и трактиров. Что ста­лось впоследствии с девицей Тьер, история о том умал­чивает.
46
Адольф тькр.
О детских годах Тьера ничего неизвестно. Его биографы, обыкновенно, начинают историю своего героя с того моменид, как сельский учитель выдал ему свидетельство, в ко­тором отзывался с большой похвалой об уме, способно­стях и прилежании маленького Адольфа и находил, что сво­им развитием мальчуган далеко превзошел своих това­рищей и сверстников, по большей части оборванцев, сы­новей пролетариев. Это свидетельство обратило на мальчика внимание общины, и маленький Адольф был помещен в коллегию сначала в Э, а потом в Марсели. Община при­няла на свой счет как плату за учение, так и полное со­держание мальчика.
Всем обязанный первоначальной школе, Тьер, сделав­шись министром, естественно должен-бы был обратить серьезное внимание на состояние народного образования во Франции и пристать к партии, требовавшей дарового и обя­зательного обучения в первоначальных школах. Но вышло не так: Тьер, с особенным удовольствием твердивший о . том, что он всем обязан одному себе, своим достоин­ствам, не хотел вспомнить о том школьном свидетельстве, которое открыло ему путь к карьере и без которого он, вероятно, сделался-бы просто ремесленником. Министр Тьер ровно ничего не сделал для первоначальной школы. Напро­тив, раз он даже подал голос в пользу предложения передать народное образование в руки иезуитов, проще ска­зать, совершенно уничтожить его.
Из марсельской коллегии Тьер вышел с первой награ­дой. В коллегии он был очень дружен с двумя товари­щами, дружбу с которыми он продолжал и впоследствии: с Минье и Кремье.
По окончании курса в коллегии, Тьер был помещен своими покровителями в юридический факультет в Э. Игучив право во всех тонкостях, двадцати-трехлетний Тьер выступил на практическую арену в Э. Но юридические за­нятия как здесь, так и в Марсели его не удовлетворили, и он поспешил в Париж, куда влекли его честолюбивые надежды, где он рассчитывал завоевать себе славу и вы­сокое положение в свете. Как человек дальновидный, он, конечно, запасся несколькими рекомендательными письмами.
Достоверно неизвестны его дорожные приключения на пути к столице. Его друзья уверяют, что на него напала и ограбила его труппа странствующих актеров. Но другие утверждают, что он, после чтения романа Скаррона, взду­мал идти по стопам Раготэна и для итого поступил в странствующую труппу актеров в качестве комика, лучше сказать, пьеро, так как эта труппа пробавлялась более ар­лекинадами. Должно быть эта профессия не понравилась Тьеру, так как он вскоре был снова уже на пути к Парижу, цри чем кошелек его был почти пуст.
. Вступал-ли Тьер в странствующую труппу актеров или нет, но только в Париж он прибыл, не имея в кар­мане ни гроша денег и нанял мансарду в Латинском квартале, где вскоре соединился с ним его друг Минье.
Минье, недавно получивший премию от парижской академии, был при деньгах. Желая, чтобы и друг его заработал что-нибудь, он предложил ему явиться соискателем премии, предложенной академией в Э, за похвальное слово Вовенаргу. Не долго думая, Тьер бросился в библиотеку; три дня со­бирал материалы, а черезпятнадцать дней весь труд его был окончен и отправлен в академию, согласно прави­лам, без подписи автора. Академия нашла, что этот труд заслуживал-бы премии по своим .литературным достоин­ствам, но как он проникнут революционными тенденциями, то академия не может присудить за него награду; произве­дение Тьера было лучшим из представленных на конкурс, следовательно, и прочия не заслуживали премии; академии пришлось назначить новый конкурс. Ободренный отзывом академии о своем труде, Тьер взялся за перо и написалъ
новое похвальное слово, которое удовлетворило всем усло­виям программы и академики удостоили его премии. Когда-же академики вскрыли конверты, в которых заключались имена авторов представленных статей, они взглянули друг на друга с непритворным изумлением: и первая, забракован­ная, и вторая, получившая премию, статьи принадлежали од­ному и тому-же лицу—Адольфу Тьеру. В публике было много толков и смеха по этому поводу, но молодой Тьер тем не менее добился своего—получил деньги. Имя его стало из­вестно. Таков был первый шаг Тьера к популярности. При этом кстати вспомнить, что скромная провинциальная, безансонская академия выдала премию Прудону, которая так­же была первым шагом его к известности.
Принадлежа к людям того закала, у которых более та­ланта, чем денег, а честолюбия более, чем политической честности и твердости убеждений, молодой Тьер обратился к журналистике, рассчитывая, что журнальная деятельность скорее всего откроет ему путь к возвышению на политиче­ском поприще, куда стремились все его желания. С этойже целью Тьер сошелся с кружком людей, где либера­лизм очень удобно уживался с реакционерными поползно­вениями. Протежируемый депутатом Манюэлем, представи­телем самой передовой партии того времени, Тьер передал своего „Вовенарга" в редакцию газеты „Constitutionnel". Статья Тьера была принята и напечатана.
„Constitutionnel" в двадцатых годах была газета моло­дая, блестящая и смелая; она служила органом либераль­ной буржуазии и проявляла самую серьезную оппозицию пра­вительству, с которой волей-неволей оно должно было счи­таться. С особенной резкостью и решительностью она напа­дала на иезуитов. Юный Тьер пристал к пропаганде про­тив иезуитизма и так отличился своими нападками на них, что вскоре стал самым заметным сотрудником в газете, в которой только что начал свою литературную карьеру.
Журнальная работа оставляла Тьеру так много свобод­ного времени, что он мог серьезно заниматься историей.
Google
В 1821 году появился его первый исторический труд „Фран­цузская монархия". И публика, и критика приняли этот труд довольно холодно. Впрочем, по своей поверхностности он и не заслуживал более сочувственного приема.
В 1822 году Тьер собрал свои статьи об искустве и издал книгу под заглавием „Salon de 1822“, в которой он с особенным одушевлением приветствовал зарождаю­щийся талант Делакруа. Кстати заметим, что Тьер имеет слабость считать себя знатоком искуства и с давних уже пор собирает картины; его всегда можно встретить на аувционных продажах картин и редкостей.
О вкусах не спорят. Тьер, конечно, имел полное пра­во тратить свои деньги на покупку античных ваз и произ­ведений фламандской живописи и считать себя в полном смысле слова знатоком искуства. Мы допустим охотно, что Тьер, сделавшись продавцем картин и древностей, составил-бы себе так-жф легко карьеру, как и в политике. Но ловкий и счастливый торговец предметами искуства может сам и не быть артистом, может не иметь никакого арти­стического вкуса. Когда парижские комуналисты издали де­крет о разрушении дома Тьера, внутреннее убранство кото­рого, по словам самого Тьера, стоило миллион франков,— они разрешили всем желающим осмотреть богатство и ред­кости, в нем собранные. По отзывам людей беспристраст­ных и истинных знатоков дела, любопытство их далеко не было удовлетворено, они нашли совсем не то, чего ожи­дали. Действительно, что касается комфорта обыденной жиз­ни, в квартире Тьера он был образцовый: все было со­ображено и устроено до мельчайших подробностей, но как на меблировке дома, так и на собрании картин и редко­стей лежала печать самого банального вкуса. Во всем виден был разбогатевший буржуа и только. Правда, войдя в би­блиотеку, вы могли сказать, что хозяин дома по своему раз­витию стоит далеко выше какого-нибудь разбогатевшего ба­калейщика, но или он не развил свой вкус паралельно съ
Политические деятели. 4
тучным развитием, или-же развивал его на весьма сомни­тельных образцах.
„Принятый в дом банкира Лафита, главы тогдашней оппозиции, пишет Ломени, биограф Тьера,—Тьер, благо­даря своей способности говорить и пылкости своего южного воображения, стал вскоре заметным лицом на вечерах этого финансового туза. Самая наружность его невольно об­ращала на него общее внимание: маленького роста, с корот­кой талией, с огромными очками на небольшом носу, с провинциальным акцентом в голосе, с постоянным по­дергиванием плеч, вечно размахивающий руками, бесцеремон­ный в своих прш'оворах, Тьер казался всем большим оригиналомъ*.
Вечно веселый, говорливый, неутомимый Тьер очень по­нравился Лафиту, человеку великодушному и доверчивому; мало-по-малу, из веселого собеседника он сделался секре­тарем, доверенным лицом и даже советником знамени­того банкира. Благодаря Лафиту, Тьер был представлен в свете, введен всюду. Он умел понравиться всем: од­ному во время польстить, другому оказать небольшую услугу. Лафит с увлечением рекомендовал его Лафайету, ветерану первой республики; также герцогу Орлеанскому, который уже и в то время раздавал направо и налево демократические рукопожатия и являлся в публике в белой шляпе с сво­им классическим зонтиком. Тьера в это время ободрил даже сам Талейран, сказавший про него: „этот молодой человек обещает многое, из него выйдет толк, он не из первых встречныхъ*. Талейран потом не раз справ­лялся об успехах Тьера в свете и охотно давал ему со­веты, так что Тьера можно считать отчасти учеником этого знаменитого пройдохи. Принятый всюду, Тьер умел везде держать себя независимо; с людьми значительными, имевшими
вес, он обращался с известной фамильярностью; он вхо­дил в столовую Лафита с шляпой на голове; после обеда, он располагался в кресле, у камина, в гостиной, и дре­мал полчаса, хотя вокруг него бывало большое общество дам и мужчин: эту привычку он сохранил до сих пор. С улыбкой добродушие и с фальшивой искренцостью, Тьер всегда ловко поворачивал разговор в ту сторону, куда ему было нужно и выпытывал необходимые ему тайны. Собесед­ник невольно увлекался его веселостью и бесцеремонностию и становился вполне искренен с ним. Да трудно было и не верить этому весельчаку, с детской фигуркой, который, повидимому, ни к чему не относился серьезно и обо всем говорил со смехом.
Фамильярность—могущественное средство, с помощию ко­торого можно много выиграть в свете; но оно не единст­венное средство; той-же цели можно достигнуть сдержан­ностью и напускной важностью. Два знаменитые соперника— Тьер и Гизо (они познакомились в доме Лафита), достигли высокого положения совершенно противоположными способами; один, маленький и толстенький, пустил в ход фамильяр­ность; другой, длинный и худой,—сдержанность; один ста­рался казаться добродушным человеком; другой запахивался плащем великого человека. Царствование Люи Филиппа на­всегда останется эпохой классической буржуазной жизни. Тьер представлял тезу, Гизо—антитезу, а король-гражданин, при­крывая их обоих своим огромным зонтиком, образовывал синтез. Но не станем упреждать событий.
Как „История жирондистовъ**, Ламартина, предшествовала революции 1848 года, так-же точно „История французской революции** Тьера, предшествовала и отчасти ускорила рево­люцию 1830 года.
В то время молодой Тьер нуждался еще в покрови­телях и поддержке; он обратился к Феликсу Бодэну, од­ному из редакторов „Constitutionnefa**, с просьбой по­мочь ему в осуществлении большего труда о французской ре­волюции; Бодэн принял на себя часть работы и дал де4*
нег на издание. В начале предприятия, когда Тьер не поль­зовался еще известностью, сотрудничество Бодэна приносило ему порядочные выгоды и значительная часть сочинения со­ставлялась им; но, по мере того, как Тьер приобретал значение в свете, Бодэн отступал на второй план: пер­вый том сочинения принадлежал Феликсу Бодэну и Тьеру; второй — Тьеру и Феликсу Бодэну; третий-жф одному Тьеру. Этот случай чрезвычайно характеристичен; Тьер во все вре­мя своей политической карьеры поступал так-же, как он поступал с Бодэном; с такой-же ловкостью действовал он в салоне Лафита, в палатах и министерствах при Люи-Филиппе, в собраниях второй империи и обеих рес­публик. Люи-Филипп, близко знавший Тьера, выразился о нем следующим образом: „Тьер всегда находит сред­ство влезть на мое место. Я ему говорю: „Г. Тьер, я же­лаю иметь особую постель. Здесь, в комнате, две постели; выбирайте одну, я возьму другую". — Очень хорошо! отве­чает он, — значит, дело слажено. — Я ощущаю удоволь­ствие, полагая, что, наконец, усну спокойно... я раздеваюсь и... и нахожу, что этот беспокойный маленький человечек улегся на той самой постели, которую он мне' оставил..."
„История революции", в особенности первый том, была встречена сочувственно публикой и сразу завоевала себе по­пулярность. Такой успех следует приписать более всего тому обстоятельству, что подобное издание было сопряжено с некоторой опасностью и могло навлечь большие неприят­ности его авторам. На заглавном листе первых изданий был напечатан бюст республики с фригийской шапкой на голове... Вся тогдашняя либеральная Франция встретила этот труд Тьера горячими рукоплесканиями.
Теперешняя критика очень холодно относится к „Истории французской революции" Тьера, находя в ней множество не­простительных ошибок и даже местами стремление наме­ренно исказить события. И критика совершенно права; одна­кож, следует заметить, что менее всего ошибок было именно в первом издании, запечатленном страстностью; но
каждое последующее издание исправлялось и переделывалось Тьером не в пользу сочинения, так что, в сущности, остался только остов первого издания; это была та-se бочка, наполненная спиртуозной жидкостью, но только в ней с течением времени вино буржуазного либерализма преврати­лосьв уксус буржуазного доктринерства. В последующих изданиях с особенной яркостью выступает идея, проходя­щая чрез все сочинение и вполне характеризующая напра­вление автора и его нравственные тенденции: он прекло­няется пред успехом, он считает его главным и един ственным мерилом справедливости и разумности; отсюда не­вольное оправдание пороков и даже преступлений, когда они совершались торжествующими людьми и партиями. Автор по. следовательно пишет панегирики Мирабо, Дантону, Робес­пьеру, жирондистам, Сфн-Жюсту и т. и., но это он дела­ет потому, что эти люди и партии последовательно одни за другими становились победителями или были представителя­ми торжествующих партий, но .как только они, в свою оче­редь, подвергались поражению, автор относится к ним с укоризной и тотчас-же забывает об них. Такой именно вывод представляется моралисту после чтения книги. И в литературном отношении эта книга не представляет осо­бенных достоинств: и язык, и слог этого сочинения слиш­ком вульгарны; невольно представляешь себе её автора с самым обыкновенным лицом, с манерами странствующего торговца, который вторгается на пир жирондистов с такой-же бесцеремонной фамильярностью, с какой он являл­ся в столовую Лафита, заложа руки в карманы и имея шляпу* на голове. Хотя Тьер своими вставками и исправле­ниями сильно испортил свое сочинение, но оно и в своем первоначальном виде не представляло тех достоинств, какие требуются от серьозного исторического труда. Оно явилось как раз во время, оно действовало на политиче­ские страсти, тем и объясняется его значительный успех. Оно выдержало десять изданий (не считая брюссельских кон­трафакций) и разошлось в огромном числе экземпляров, но
теперь о нем забыли; его держат еще на полках книж­ных лавок и библиотек, но на нем лежит толстый слой пыли; его читают, может быть, какие-нибудь завзятые по­читатели старины, да литераторы, которым приходится вы­ставлять его, как образец политической безтактности фран­цузской буржуазии, представитель которой Тьер явился Го­мером, поднявшим на высокий пьедестал своего Ахилла— Наполеона И-го Бонапарта!
Однакож, следует отдать справедливость Тьеру: его со­чинение, первый том которого вышел почти пятьдесят лет тому назад, обработано им тщательно; он очень часто ссы­лается на слова и мнения участников этих событий, кото­рые находились в то время еще в живых, и с которыми ему приходилось советоваться и беседовать; в его сочине­нии нередко появляются ссылки на Талейрана, Фуа, Жомини, на многих из деятелей революции и империи, жив­ших вдали от дел. Ни один интересный документ не был упущен им из виду; Тьер предварительно занялся исследованием вопросов об ассигнациях, кредите, нало­гах, подрядах и пр., оказавших большое влияние на ход дел во время революции и первой империи. Он желал прежде хорошенько понять то, о чем намеревался говорить в своем сочинении. „Благодаря такому изучению, говорит один из биографов Тьера, — его тридцатитомная история от открытия генеральных штатов до Ватерлоо составляла в свое время род энциклопедии, которой могли пользовать­ся люди, занимающиеся политикой, которая могла служить руководством для людей, вздыхавших по местам ‘Префек­тов и под-префектовъ“. У Тьера изумительная память: что раз узнал он, того он не забывает никогда и при слу­чае всегда съумееть им воспользоваться. Впрочем, Тьер изучает все не так, как все, обыкновенные смертные: ему вечно кажется, что он сделал открытие, что он изобрел то, о чем узнал от других; он вечно открывает и изо­бретает. Лафонтен останавливал на улице прохожих и спрашивал их: читали-ли они Габакука. Тьер делает не
так: он внезапно проникается энтузиазмом к Диогену лаэрскому, который, по его словам, „до сих пор, кажется, почти неизвестенъ** и снова изобретает Дениса галикарнаского. Если-бы Тьеру удалось привести в исполнение его обширный план собственного путешествия и он прогулялсябы по улицам Нью-Иорка, то произошло-бы следующее: воз­вращается Тьер довольный и счастливый; он считает се­бя соперником Христофора Колумба; он издает книгу, из которой оказывается, что Америка не была-бы открыта, если-б в дело не вмешался он, Адольф Тьер. Из со­чинений Тьера видно, что автор их имеет большое дове­рие к самому себе, что он считает себя большой силой. С таким убеждением можно сделать многое, конечно, если оно не составляет продукта самохвальства и пустого тще­славия. „Тьер знает все, говорил Сфн-Бфв еще в 1841 году,—он говорит обо всем, смело разрешает всякия за­труднения. Не задумываясь, он скажет вам на котором берегу Рейна должен явиться будущий великий человек и сколько гвоздей в пушечном лафете. В этом заключаются его недостатки. Посмотрим теперь на его достоинства. У него ум ясный, живой, деятельный и свежий; он стоит всегда на высшем уровне своего времени; в своем изло­жении он всегда ясен и понятен для каждаго1*...
Современный критик не сказал-бы того-же самого о Тье­ре, в особенности относительно высшего уровня. Известно, что с 1848 г. Тьер ничего не узнал нового, он остано­вился на одном уровне. Такой умный и развитой человек оказался неспособным понять истинный смысл событий; он потерял прежнюю восприимчивость; все новое проскальзы­вало мимо него, не задевая его, он оставался с своим старым репертуаром; в его историческом, экономическом и-философском багаже ничто не изменилось втечении двад­цати лет. Он как-бы умер для нашего времени, он точно выходец с того света, мыслящий и действующий, как мыслили и действовали люди ф то время, как он дей­ствительно жил. Он умер в 1853 году и погребен въ
Твикенгэме, в гробнице Люи-Филшша вместе с своим другом Гизо, старым герцогом Брольи и Одилоном Бар­ро. Он умер, в атом никто не сомневается, между тем никто не хочет тому верить. И это вовсе не исключение, это скорее общее правило. Самое трудное в. мире, это — верно определить момент перехода от жизни к смерти...
Но возвратимся к Тьеру того времени, когда он был вполне живой человек. Его „История революции**, так-же как и некоторые другие его произведения, обнаруживает тайну, почему изложение Тьера отличалось действительно за­мечательной ясностью и удобопонятностью, почему читатель не находил в ней таких мест, которые невольно заставхяли-бы его задумываться и пытаться разрешать дилемму: отчего события сложились так, а не иначе? отчего извест­ное лицо действовало в одном случае честно, а в дру­гом обнаружило коварство и пустило в ход ложь? Наш историк, с бесцеремонностью, характеризующею его и в политике, в биографиях лиц, действующих в его рассказе, и в самом перечне событий или опускает все, что ему не нравится и что он сам плохо понимает, или иное изменяет по своему произволу. Таким образом, в его исто­рическое изложение вкрадываются неточности, неправильно­сти, и даже ложь, но за то достигается гладкость стиля, яс­ность и простота, — именно те достоинства, которых доби­вался автор, отодвигая правду на задний план. Многие на­ивные люди уверяют, что правда проста, что ничего не мо­жет быть проще правды... Но ведь известно, что так мыс­лят только мечтатели... Люди-же ловкие и практические рассуждают иначе; они находят, что правда облечена таин­ственностью, что скрыта она за семью -замками и добыть ее оттуда очень трудно. Вероятно, разделяя это убеждение, Тьер и не гонится особенно за правдой... он часто упрощает ее до самого простейшего выражения, до полного её отсутствия.
Тайна успеха Тьера заключается именно в том, что он умеет быть проще самой, правды, умеет ловко придать правдоподобие очевидной лжи. Это искуство не раз давало
ему победу во время парламентских прений. Его слушатели и читатели, довольные тем, что они так легко понимают доводы знаменитого оратора и писателя, верят в их ра­зумность и правдивость, хотя за минуту готовы были при­знать их абсурдными или лживыми. Какой-нибудь ограни­ченный лавочник, с трудом ведущий свои счетные книги, принимается за чтение книги Тьера с полной уверенностью, что он ничего в ней не поймет; берется-же он За нее потому, что на него напала скука и ему хочется чем-ни­будь развлечь себя. И вдруг, к его изумлению, в этой кни­ге для него все ясно и многое, что он, в простоте своей души, считал до сих .пор черным, оказывается белым и на оборот. В восхищении он бежит к своей дражай­шей половине и говорит ей, тоном авторитета: „А знаешьли, Бибиш, теперь я начинаю разделять убеждения нашего зеликого Тьера. Да, друг мой, только я, да г. Тьер вполне понимаем друг друга и понимаем вещи так, как они есть!" '
Не удивительно, поэтому, что все десять изданий „Исто­рии революции" находили массу читателей и этой книги разо­шлось более 150,000 экземпляров. Она перепутала убежде­ния у многих людей, внесла колебания в их воззрения и более всего способствовала распространению во Франции ша­тунов, т. е. людей, не имеющих никаких определенных убеждений и готовых пристать ко всякой партии при том, впрочем, условии, чтобы она была торжествующей.
Когда Тьер окончил свою „Историю французской рево­люции" ему было тридцать лет от роду. Это сочинение до­ставило ему большую популярность, а связь с влиятельными лицами и обширное знакомство в различных кругахъ—до­статочно сильное влияние в свете. Но он еще не испробо­вал политической административной деятельности, к кото­рой стремились все его помыслы и пожелания.
Маленький ростом Наполеон I или Буонаберди, султан европейских франков, как называет его Виктор Гюго, принял своим девизом: „Велик, как мир!** Этот На­полеон, как известно, был героем и образцом Тьера, который, подобно своему идолу, задумал покорить мир, но не силой оружия, а своими путешествиями. Антрепренеры-спекуляторы предложили Тьеру написать „Всеобщую историю мира**. Обширность труда не устрашила Тьера. Недостаток своих знаний он расчитывал пополнить продолжительным путешествием, которое поможет ему собрать необходимые сведения. Он уже купил себе место на каком-то пароходе, когда 5 августа 1829 года явился декрет о назначении ми­нистерства Полиньяка. Этим назначением объявлялась война нации и приостанавливалось действие конституционной хартии. Умы взволновались, в воздухе нависли тучи, предчувствова­лось приближение грозы... Враждебные партии стояли друг против друга, намереваясь вступить в ожесточенный бой. В такой решительный момент человеку, желавшему играть политическую роль, не приходилось отправляться в Индию. Тьер, бывший до сих пор заметным борцом в лагере противников легитимизма, понял, что для его деятельности открывается широкое поле и, конечно, остался во Франции.
Тьер настолько уже пользовался известностью в литера­туре, что имел право расчитывать на сочувствие передовой публики к тому периодическому изданию, в котором он будет заметным деятелем. Вместе, с своим другом Минье и республиканцем Арманом Каррелем, он основал газету „National** с строго-оппозиционным направлением. „National** сразу приобрел массу читателей и очень долго пользовался громадным значением в стране. При Карле X и Люи-Филиппе он был едва-ли не лучшей из французских газет, но после 1848 года перешел в руки реакционеров.
В „National^** Тьер провозгласил знаменитую фразу: „король царствует, но не управляетъ**, ставшую историче­ской, и вполне выразившую собой конституционную теорию, полную противоречий и всевозможных фикций.
В феврале 1830 года „National** решился на смелую вы­ходку: он заявил о кандидатуре на трон герцога Орлеан­ского. Натурально, за этим последовал процесс, осуждение, тюрьма, громадный штраф и энтузиазм либеральной бур­жуазии, весьма охотно уплатившей все издержки процесса. Герцог Орлеанский, разумеется, поспешил заявить, что он не причастен этому скандалу, что ему крайне неприятна эта странная выходка его приверженцев и что он торжествен­но выражает им свое негодование.
В июле „National** поднял тон; он смело заявил о намерении правительства произвести*государственный перево­рот: „оно пока еще не осмеливается решиться на эту меру, говорил он,—но, рано или поздно, непременно решится** Тем не менее Тьер, в это время заправлявший оппози­цией, не переставал твердить, что сопротивление должно быть легальное, чисто легальное, строго легальное. Однакожь, когда появились знаменитые приказы Полиньяка, Пейронф и их товарищей, утвержденные королем, Тьер взял на себя заботу организовать протест. Протестующие намеревались напечатать свой протест в газетах, но сделать его ано­нимным. „Нет, господа, таким путем мы ничего не по­делаем, сказал Тьер,—подпишемся все под нашим протестом; правда, мы жертвуем своими головами, но Иначе мы не можем расчитывать на успехъ**. Смелое предложение Тьера было принято с энтузиазмом.
Следующие за тем три дня Тьер скрывался в Монмо­ранси, так как отдан был приказ арестовать его; но 29 июля вечером он снова был в Париже и раздавал сражавшимся прокламацию, в которой исчислялись достоин­ства герцога Орлеанского, в то время посылавшего эстафету за эстафетой к Карлу X с уверениями в своей преданности.
В ночь с .30 на 31 июля, Тьер, Лафит, генералы Же­рар и Себастиани импровизировали депутацию', которая от имени народа вручила диктатуру герцогу Орлеанскому, и 1 ав­густа утром Франция узнала, что Люи-Филипп Орлеанский назначен наместником королевства. 8 августа, когда во
всех углах Франции уже восторжествовала революция, гер­цог Орлеанский, по настоянию своих приверженцев объ­явил себя королем французов. Тьер былъ’вознагражден званием государственного советника и крупным местом в министерстве финансов. С этого момента во Франции начи­нается владычество либеральной буржуазии, составившее зна­менательную эпоху в летописях новейшей цивилизации.
IV.
Во Франции водворилась система парламентаризма. Тьер сознавал себя способным для парламентской деятельности и стал энергически хлопотать о том, чтобы попасть в па­лату. Он представился кандидатом в своем родном го­роде и был выбран почти единогласно.
В палате Тьер поместился между самыми решительными и горячими прогрессистами, требовавшими немедленных ре­форм, широкого применения принципов первой революции и твердой, решительной и воинственной внешней политики. В это время проявился блистательный ораторский талант Тьера. В своих пылких речах он старался провести идею, что военная слава скорее всего будет способствовать прочному утверждению во Франции династии короля-гражданина. Тьер желал, чтобы французские армии тотчас-же перешли Рейн, перешли Альпы, освободили Бельгию, Италию, чтобы прошли Германию, внося всюду, вместе с грохотом пушек, пропо­ведь буржуазного либерализма. Но Люи-Филипп, сам зна­комый с случайностями войны, в которой участвовал в своей молодости, вовсе не желал бросаться, сломя голову, в рискованные предприятия; по своей натуре он прочное пред­почитал блестящему и намеревался держаться благоразум­ной и осторожной политики. Он оставался глух к воин­ственным воззваниям своих пылких приверженцев; с иро­нической улыбкой выслушивал их романтические восторжени вполне усвоил себе ид ианеру говорить. Это еще Бальзак в своем nRevue de Paris". Бальдолюбливал Тьера, но удивлялся его таланту, и, отчасти имел его в виду, создавая свой тип Ра­
ння излияния и, мало-по-малу, убедил французскую буржуазию, все еще бредившую завоеваниями и воинской славой, что время героических безумств уже прошло и что гораздо лучше по­строить прочный комфортабельный дом и поселиться в нем, чем рыскать по большим европейским дорогам, отыски­вая приключений. Надо полагать, что Люи-Филипп умел говорить убедительно, потому что воинственный пыл фран­цузской либеральной буржуазии вскоре остыл и она охотно последовала за своим королем по тому пути, который он ей предложил.
В этот первый период своей парламентской деятельно­сти, Тьер взял себе за образец ораторов национального конвента заметил зак не кажется,
стиньяка, который без копейки в кармане пришел в Па­риж и в первый-же день, проходя по городу, дал себе слово добиться господства в нем, чего и достиг, благодаря своему образованию, уму, грации, сильной воле и бесцеремон­ности в вопросах совести.
„Г. Тьер дебютировал на трибуне в качестве револю­ционера, говорит Бальзак;—с своей южной пылкостью он подражал Дантоновскому красноречию и подражал очень удачно; но вскоре он убедился, что громкия фразы, величе­ственные движения как-то нейдут к его тонкому, хриплому, слабому голосу, к его маленькой фигурке. Вероятно, по со­вету Талейрана, он изменил тон своих речей, изменил манеру говорить; его речи стали холоднее, он видимо забо­тился о точности и ясности выражений и уже несравненно реже прибегал к пафосу... В них стал заметен харак­тер добродушие, веселости, шутливости... В его способе третировать врагов нет ни презрения к людям, которым отличался Наполеон, ни английского лицемерия Кромвеля... вы видите, что пред вами говорит провансалец, въхарактере которого уживаются дерзость, эластичность, впечатли­тельность и беззаботность®.
С этого времени Тьер вырабатывает в себе ораторскую манеру, в которой даже до сих пор не имеет себе со­перника. Вот что говорит Рокеплан, один из биографов и критиков Тьера, о характере его красноречия:
„Я поступаю, сказал мне раз Тьер,—как*ь хирурги, ко­торые соглашаются служить в госпиталях за ничтожное жалованье: здесь они набивают себе руку в производстве операций и впоследствии их пациенты щедро вознагражда­ют их за годы опытов и учения. Я стараюсь говорить со многими людьми об известном предмете, я завожу речь и в ту и в другую сторону, я встречаю противоречия, я всту­паю в спор; так я провожу в разговорах целое утро и к обеду у меня уже готова речь, которую я должен ска­зать в палате. Я натягиваю на себя нагрудник, и прежде, чем выйду на дуэль с противником, фехтую несколько времени с своим другом и, таким образом, набиваю себе руку®. Как ни странно это покажется, ноя утверждаю, что такой способ составлять речи практикуется Тьером по­тому, что наш оратор обладает небольшим запасом зна­ний... Он применяет к красноречию и истории те-же при­емы, какие прилагают к своим работам Скриб, Орас Верне и другие, т. е. самые легкие, не требующие большего труда и из их рук выходят произведения по плечу не­взыскательной публике®.
Впрочем, Тьер, изменив стиль и манеру своего красно­речия, изменил вместе с тем и самое направление своих речей. расставшись с страстным красноречием, действую­щим на сердце и чувство, он перестал быть народным трибуном и сделался оратором патрициев. Теперь, когда плебеи уже не облад&ли прежним значением,, образцом его сделались деятели термидорского переворота; он постарался забыть, что еще недавно брал себе за образец Дантона.
Перемена-жф эта явилась результатом положения, создан­ного себе торжествующей либеральной буржуазией. Лафит,
глава либеральной буржуазии, идол народа, в 1830 году был моральным диктатором страны. Если-б он запотел, после победы июльской революции во Франции была-бы про* возглашена республика, так как вся буржуазия приняла-бы ее с охотой. её представители, и в числе их Тьер, вы­ставляли идеалом государственного устройства конституции, подобные тем, какие действуют в швейцарских канто­нах, Берне или Женеве. Тьер в своих статьях до июль­ской революции не раз затрогивал вопрос об этих кон­ституциях, относясь к ним с большим сочувствием. Но Лафит и его друзья, одержав победу, решили, что лучше пойдти на компромис с побежденными. Большая часть из них, в особенности сам Лафит действовали вполне ис­кренно, без всякой задней мысли. Они решили, что Фран­цию скорее всего умиротворит конституционная монархия, ко­торая может удовлетворить республиканцев своими респуб­ликанскими учреждениями и демократической внутренней по­литикой; монархисты-же будут довольны, что Фраигоия оста­лась монархией и во внешних сношениях будет держаться вполне монархической политики. Лафит был убежден, что герцог Орлеанский будет таким королем, против кото­рого не могут ничего сказать ни монархисты, ни республи­канцы. Монархисты не станут противиться потому, что ЛюиФилипп все-таки Бурбон; республиканцы потому, что Ор­леанская фамилия торжественно заявляла о своих республи­канских убеждениях и симпатиях. Добродушный, честный Лафит забывал об одном, что он предлагал каждой партии оставить свои принципы и удовлетвориться сделкой, результаты которой совершенно зависели от характера бу­дущего короля и, смотря по обстоятельствам, могли дей­ствительно быть благоприятными и умиротворить край, но так-же легко могли выйдти и плачевными. Лафит предви­дел это возражение и потому, в своей прокламации к на­роду, воздвигшему баррикады, он говорил: „Клянусь вам, что Люи-Филипп Орлеанский вполне честный чело­век! Я клянусь, что этот король будет строго держаться
64
адольф тьер.
конституционной партии! Клянусь, что монархия при этом ко­роле будет лучшей из республик!"
Повторяем, что, давая эту клятву, честный Лафит дей­ствовал вполне искренно. В эту минуту ему не пришло на мысль, что он берет на себя обязательство, во всяком слу­чае, поддерживать новый порядок; что могут встретиться обстоятельства, при которых он, по своему внутреннему со­знанию, должен будет протестовать, а право протеста от него отнималось, так как он заранее объявил, что по­водов к нему быть не может. Так в действительности и случилось.
Вместе с провозглашением во Франции конституционной монархии Лафит был назначен президентом совета ми­нистров; он стал другом, ментором, политическим опе­куном Люи-Филиппа, который публично оказывал ему знаки величайшего доверия, но в душе его сильно не долюбли,'и вал. Известно, что признательность тяготит человека, всем i; обязанного другому, в особенности, если низший обязал выс| шего по положению. Люи-Филиппу было неприятно'Думать, что ' он всем обязан Лафиту; королю было тяжело вечно ви­деть пред собой фигуру министра-опекуна и часто против желания соглашаться с его предложениями. Люи-Филипп сначала довольно терпеливо сносил присутствие Лафита, но когда решительная надобность в нем миновала, король стал явно показывать ему свое неудовольствие. Лафит по­нял желание короля и подал в отставку. Отставка, ко­нечно, была принята.
Тьер, тесно связанный с Лафитом, при назначении Ла­фита президентом совета министров, был сделан офици­ально секретарем министерства и оставался по-прежнему « другом и советником своего покровителя. Но когда каби­нет Лафита пал, Тьер не последовал за ним в его падении; напротив, к удивлению всей Франции, он возвы­сил свой голос против своего сверженного патрона. Он стал ревностно осуждать политическую систему павшего ми­нистерства, заговорил против радикальных реформ, начал толковать о злоупотреблении свободой; он уже бо<ее не требовал завоевательной политики, напротив, он сталь уверять, что теперь необходимее всего держаться политики мирной и невмешательства в дела соседних государств. В его речах уже появилась фраза, что необходимо водво­рить расшатавшийся порядок; он заговорил о восстановле­нии наследственного пэрства, что сильно возбудило против него либералов. Он восстал против предложения бельгий­цев присоединиться к Франции, забывая, что шесть меся­цев тому назад сам требовал завоевания Бельгии. Про­тив присоединения высказывались собственники каменноу­гольных копей, которые. боялись конкуренции бельгийских производителей и Тьер не решился идти против них, по­тому что чувствовал их силу. Точно также поступил он и в вопросе о свободном обмене. В прошлое царствова­ние он издал брошюру „Путешествие в Пиринеи", в ко­торой являлся пропагандистом свободного обмена; теперь онъ'вдруг превратился в протекциониста.
Это внезапное превращение как нельзя лучше устроилоличные дела Тьера: он получил место в кабинете Казимира Перье. Выступив против Лафита, Тьер предчувство­вал, что его бывший покровитель окончательно сошел сь политической сцены, и, продолжая поддерживать его поли­тику, Тьер рисковал сам остаться не у дел, по крайней мере, не получить министерского портфеля. Вскоре Тьер выказал неблагодарность также и к своему политическому крестному отцу, депутату Манюэлю. В том самом „ Consti­tutione!^ и, который открыл ему политическую карьеру и в который он попал благодаря Манюэлю, Тьер ополчился против нового избрания в депутаты соего бывшего товарища.
/
V.
В тот момент, когда Тьер стал министром, положе­ние июльской монархии было не особенно блистатыьное; ноПмжтжчмкие деятель \ 5
Dighjzed by GiOOglC
вря монархия, обязанная своим существованием баррикадам, в период 1831—34 года встречала большие затруднения для своего упрочения. Республиканцы и легитимисты, считавшие, что их обманули, что компромис, на который они пошли, послужил вовсе не для умиротворения всех партий, а только . для удовлетворения честолюбивых стремлений одной' партии , я известных лиц, подняли восстание каждая за свое дело.
Здесь не место входить в оценку правоты или неправоты их протеста; мы займемся только той ролью, какая выпала на долю Тьера при этих обстоятельствах. В новом ми­нистерстве Тьер явился представителем воинствующей идеи против внутренних врагов. восстание вспыхнуло в Париже, Лионе и Вандее. Сперва Тьер обратил свое ору­жие против легитимистов. Герцогиня Бёррийская, по своему романическому характеру и мужеству сходная с экс-короле­вой неаполитанской, несколько лет тому назад защищав­шей Гаэеу,— герцогиня Беррийская, с своим белым зна­менем разъезжала по Бретани и Анжу, поднимая везде восстание. „Дети шуанов, следуйте за мной, я мать вашего ко­роля! “ говорила она, и толпы следовали за нею. Надобно было добыть ее во что-бы то ни стало. Жид Деютц про­дал Тьеру принцессу за 500 тысяч франков. Героиня легитимистского дела, беременная, была посажена в тюрьму в Блэ, где и разрешилась сыном, графом Шамбором. Когда-же легитимистская партия была окончательно побеж­дена, Тьер выпустил принцессу из заключения и выслал за границу. Легитимисты Франлье, Дагирель, Белькастель и некоторые другие, напомнили Тьеру об этом; вотируя 24 мая против него, они кричали ему: „Вспомните герцогиню Беррийскую!"
После поражения легитимистов, Тьер принялся за рес­публиканцев. Тьер хорошо знал силы республиканской партии, так, как еще недавно сам находился в её ря. дах, вместе с Арманом Каррелем, работая в National’t“.
Каррель остался верен своим принципам и когда ему предложили министерский пост вь министерстве Перье, онъ
отказался, предпочитая оставаться в оппозиция, пока влады­чествует буржуазия. Тьер знал, говорим мы, силу респу­бликанской партии, но так-же точно он знал и её слабые стороны. Уже в 1830 году он формулировал следующую теорию французской буржуазной партии: „буржуазия должна показывать вид, что она либеральна в высочайшей степени и быть в действительности либеральной на сколько позво­лят ей её собственные интересы. Она должна взять своим девизом: порядок и свобода! “ С помощью этих двух ма­гических слов, Тьер всегда одерживал победы в борьбе с постоянными врагами буржуазии: легитимистской аристо­кратией и республиканцами. Против республиканцев фран­цузская буржуазия действует словом „порядокъ1*, против аристократии—„свобода". Когда аристократия настолько уси­ливается, что начинает стеснять материальные и моральные интересы буржуазии,—французская буржуазия, показывая вид, что в своей оппозиции она не выходит из легальных границ, начинает кричать: „свобода! свобода! необходимо защищать свободу!" Возбужденный такими воззваниями, фран­цузский народ ополчается против аристократии. Аристокра­тия побеждена, буржуазия начинает твердить, что свобода утвердилась теперь на веки, и что остается только укрепить лорядок. И во имя укрепления этого порядка буржуазия со­единяется с обессиленной аристократией и вместе с нею обращается против народа, снова ограничает его права и т. д. Таким образом, в выигрыше всегда остается бур­жуазия, а аристократия и народ служат её орудиями. Исто­рия Франции с конца прошлого столетия до нашего времени состоит из постоянно сменяющих один другой кризисов и переворотов. Французская буржуазия .по-очередно соеди­няется то с аристократией, то с народом, и в результате
оказывается, что выигрывает она, а проигрывают её союз­ники, несмотря на то, что временами они одерживают над нею победу.
Деятельность Тьера, как министра, была по истине изу­мительна. Молодой, сильный организм его, повидимому, не б*
чувствовал усталости. Тьер бывал везде, вмешивался во все. Он объявляет войну Голландии. Из своего кабинета он руководит, или, по крайней мере, думает, что руко­водит, осадой Антверпена; из Парижа он заправляет экспе­дициями в Алжире против арабов; в самом Париже он зорко следить за тем, чтобы снова не воздвигнулись баррикады. Он издал законы, ограничивающие право сходок, право ассоциаций; он составил проект обороны Франции в случае вторжения в нее неприятеля; он внес предло­жение о стратегических и промышленных дорогах; он поощрял буржуазию к обогащению, развивая биржевые опе­рации, и положил начало той биржевой игре, которая впо­следствии, развившись до ужасающих размеров, утвердила господство бонапартизма второй империи. Чтобы польстить национальному шовинизму, Тьер поставил на вандомской колоне статую маленького капрала, в его класичфском се­ром сюртуке и треугольной шляпе; он окончил триумфаль­ную арку на площади Звезды. Для легитимистов он по­ставил памятник на том месте, где был убит герцог Беррийский. Ни одна более или менее серьезная бумага не выходила из его министерства без его просмотра. Поли­цейские агенты ему лично доставляли рапорты о городских событиях от кабака и мастерской ремесленника до аристо­кратических салонов и домов посланников; ежедневно он диктовал несколько депеш префектам и дипломатам, не пропускал ни одного заседания совета министров; еже­дневно он бывал у короля; очень часто посещал м-ль Аделаиду, весьма доверенное лицо Люи-Филиппа; постоянно бывал в палате; беседовал с разными болтунами для пополнения недостающего материала для своих речей, кото­рые он должен был говорить в палате. Затем, желая отдохнуть от государственных дел, Тьер садился в ка­рету и ездил по мастерским художников, чаще других посещая Верне, Делакруа и Делароша. По дороге он заез­жал иногда к Вита, чтобы поспорить с ним об архео­логии или к Виоле, чтобы побеседовать об архитектуре.
Вечером он ездил в театр посмотреть пьесы Скриба, в антрактах он назначал свидания инженерам, банки­рам, администраторам и др., толкуя с каждым об его специальности.
Одним словом, Тьер считал себя всеобъемлющим ге­нием. Он знал все и даже более, чем все, и, что еще удивительнее,, он имел время делать все, что до него ка­салось и даже то, до чего ему не было никакого дела. Там он приказывал, здесь советовал, с одним шутил, с другим спорил о положениях Декарта или тоном автори­тета решал, чья кисть создала ту или другую древнюю картину: Монтенья или Орканья, Мурильо или Канильо. Везде поспевающий, он видел все, слышал все и всегда умел пользоваться добытым материалом. Он был всезнающий, вездесущий министр; от его внимания ничто не укры­валось.
С 1832 по 1840 год происходили беспрерывные мини­стерские кризисы. Тьф переходил из одного министер­ства в другое; выходя из министерства через дверь, он тотчас-же входил в окно. Конечно, было более комического, чем серьезного, в этих вечных спорах за президентство в совете министров, в которых Тьер выказывал по­стоянно неуступчивость и задор, но, тем не менее, эти пререкания сильно влияли на ход дел и ни в каком слу­чае не улучшали их. Бедный король Люи-Филипп реши­тельно терял голову, когда ему приходилось делать выбор: Казимир Перье, герцог Брольи, Молэ, старик Сульт, Тьер, Гизо последовательно сменяли один другого. В конце концов, король, палаты, страна устали от этой борьбы личностей и не раз выражали свое негодование, но ничего не могли поделать. Во все царствование Люи-Филиппа про­должалась бесцельная борьба между двумя первыми мини­страми Тьером и Гизо; между левым центром Тьера и
правым центром Гизо. С 1832 по 1840 год Тьер был преимущественно вверху, а с 1840 по 1848 годъ—внизу.
. Апогеем политики Тьера во время царствования Люи-Филиппа несомненно было его президентство в кабинете, из­вестном под именем кабинета 1 марта (1840 года).
Люи-Филипп предпочитал мирную политику воинствен­ной в сношениях с иностранными государствами отчасти, если не преимущественно, потому, что дома, во Франции, у него было далеко не спокойно: правительство не могло удо­влетворить ниодну партию, кроме буржуазной в строгом смысле этого слова. Значение Франции в Европе также ума­лялось с каждым годом, что, конечно, еще более возбу­ждало неудовольствие против правительства. В Англии в то время руководил делами лорд Пальмерстон, создавший свою огромную популярность в стране тем, что умел во время подставлять ногу иностранным государствам, -в особенности-же тем, что при всяком удобном случае унйжал Францию. Везде, где только английская дипломатия встречалась с французской, последняя оставалась в про­игрыше. Французские дипломаты вели бесконечные переговоры, хитрили на все лады и, проведенные, фик школьники, всегда бывали вынуждены еще просить извинения у своих сопер­ников за то, что осмелились становиться им на дороге. Лорд Пальмерстон вертел французскими дипломатами во все стороны, как ему хотелось. Патриотическое чувство фран­цузов возмущалось таким унижением французской дипло­матии. Общественное мнение страны требовало, чтобы прави­тельство возвысило свой голос в сношениях с иностран­цами, чтоб оно заговорило тем тоном, какой приличен первостепенной державе. Люи-Филипп, опасаясь, чтобы не­удовольствие его подданных не обнаружилось более опас­ными симптомами, убедил Тьера действовать решительнее во внешней политике, тем более, что возвышение тона за­границей позволит возвысить его у себя, дома, например, при обсуждении закона о выборной реформе, которое было на очереди.
Важнейшим событием того времени было возмущение еги­петского хедива, Мехмета-Али, против своего сюзерена, ту­рецкого падишаха. Французская дипломатия, неизвестно по каким соображениям, полагала, что раздробление Турции будет полезно для интересов католицизма. Английская дип­ломатия, напротив, утверждала, что целость Турции необ­ходима для сохранения европейского равновесия. Франция взяла сторону Египта; Великобритания—Турции. Тьер при­казал мобилизировать не только действующую армию, ио даже национальную гвардию, и привести флот в боевое поло­жение. Он старался делать, как можно больше шума; беспрестанно твердил о важности для цивилизации египетского вопроса и показывал такое воинственное настроение, что одно время во всей Франции о нем говорили, как о герое, желавшем вернуть стране её прежние славные дни. Все ожи­дали, что Франция начнет войну на море и на суше, что весной будет послан дфссант в Италию.
И чтобы еще более утвердить публику в уверенности, что правительство .серьезно думает о войне, Тьер, именем короля, представил в палату проект закона об укреп­лении Парижа. В своей красноречивой речи первый министр доказывал необходимость этих укреплений, так как они сделают Париж недоступным в случае вторжения не­приятеля во Францию и несчастных военных действий, кото­рые заставят французскую армию отступить и открыть Па­риж. Оппозиция сильно противилась этому проекту; она твердила, что укрепления, как-бы сильны они не были, не могут воспрепятствовать блокаде, в которой будут дер­жать столицу неприятельские армии, и заставят ее сдаться вследствие голода. Следовательно, укрепления приведут только к напрасной трате денег. Далее, они будут вредны и в том отношении, что правительство может обратить их пушки на город и заставить тем жителей, без всякого сопротивления, соглашаться на явно вредные для населения меры. Но, несмотря на эти доводы оппозиции, предложенный
закон был принят. Осада Парижа немецкими войсками доказала, что оппозиция была права.
Пока в палате шли эти толки об укреплении Парижа, в Лондоне, на глазах французского посланника Гизо, ни­чего незнавшего об этом, Россия, Англия, Австрия и Пруссия заключили между собою союз, главным условием которого было поддержание Турции ‘в тех границах, в каких она находилась. Сильная согласием великих держав, Англия бомбардировала Бейрут и послала ультиматум Франции, которой оставалось теперь, если она хотела попрежнему дер­жать сторону Мехмета-Али, вступить в борьбу с коалицией, нли-же отказаться от союза с египетским вице-королем, как требовала Англия. Люи-Филипп совершенно разумно рассудил, что не стоит настаивать на прежнем плане и отозвал французский флот из Средиземного моря. Таким образом, решительный голос, которым хотела заговорить французская дипломатия и на этот раз оказался слабым. Результатом этого было, конечно, усиление неудовольствия в стране. Для людей предусмотрительным сделалось ясно, что июльская монархия быстрыми шагами идет к своему падению.
После этой кампании, окончившейся так бесславно, Тьер, натурально, должен был удалиться, уступив место своему сопернику, Гизо. В своей прощальной речи, президент ми­нистров имел безтактность сложить на короля всю ответ­ственность за поражение и, таким образом, совершил пре­ступление против конституционной теории, им-же самим проповедуемой. Люи-Филипп никогда ие мог простить ему этой выходки и решительно перешел на сторону Гизо.
Товарищ Тьера, Кузэн, удалившийся вместе с ним, сказался более достойным человеком. „Пора нам удалиться в нашим книгам, сказал он.—Своими знаниями мы еще можем послужить отечеству “.
VI.
Тьер также удалился к книгам, рассчитывая, однакож, вскоре снова возвратиться к политике. Он понимал, что существованию июльской монархии грозит опасность и считал себя на столько необходимым, что только к нему одному мо­гут прибегнуть, как к человеку, который способен спасти июльскую монархию. Этоон давал понять при вся­ком удобном случае; в ожрдании-же предстоящего своего торжества и унижения своих соперников, он напечатал ряд литературных и исторических трудов. В это время
* ом написал и издал свою .Историю консульства и импе­рии1'. Он путешествовал по Бельгии, Германии, Италии и Испании, по тем местам, где ходили и сражались армии
Наполеона. В марте 1845 года появились два первые тома. Всем было известно, что Тьер имел в своих руках богатейшее собрание всякого рода документов, относящихся к описываему им времени и потому появления его книги ' ждали с неперпешем как друзья его, так вообще и вся чихающая публика. Однакож успех этой книги не оправ­дал ожиданий ни автора, ни его друзей. Сравнительно с .Историей французской революции", успех „Консульства и империи" был далеко не блестящий, хотя новый историче­ский труд Тьера был обработан им несравненно тщатель­неепрежнего. Надо полагать, что сравнительный неуспех .Консульства и империи" произошел оттого, что здесь Тьер является уже не народным трибуном, не пропагандистом известной идеи, как в .Истории революции", а просто ученым, да еще таким ученым, который беспрестанно дает понять, что он сам был государственным челове­ком. В .Консульство и империю" Тьер ввел множество излишних подробностей, весьма пригодных, как сырой материал, очень интересный для автора, но не для чита­ющей публики; излишния подробности, введенные в текстъ
♦ Google
сочинения, только непомерно удлинили его, и читателю при­ходится даром терять драгоценное время... шутка-ли в са­мом деле, осилить двадцать объемистых томов.
В 1845 году, когда изданы были первые темы „Консульства" и империи", Тьер потерял уже всякую надежду быть при­званным к власти при жизни старого короля и с этоговремени снова начинается его решительная оппозиционная деятельность. Он опять затрубил в революционную трубу; с своим обычным красноречием, он так страстно и пылко выражал требования оппозиции, что вскоре снова сде­лался весьма популярным человеком. Он порицал бессилие и нелепое упорство Гизо, он нападал, на иезуитизм, который вторгнулся и в администрацию, и в школу; он требовал понижения ценза; с своим обычным сарказмом * он преследовал сентябрьские законы против прессы и суда присяжных; он ратовал за издание закона, что депутатом не может быть лицо, получающее казенное жалованье по месту, занимаемому им в администрации.—„По всему видно, говорил он,—что правительство намеревается наполнить палату своими чиновниками! Следовало сказать об этом в 1830 году!" Такия-то речи произносил Тьер в марте 1846 года; он доходил до заявлений, что Люи-Филипп не оправдал надежд, возложенных на него нацией.
Тьер возвратился также к журналистике; в „ConstituйоппеГЕ" стали появляться его статьи, в которых е по­стоянно возраставшей силой он нападал на правительство. Его статьи возбуждали общественное мнение; они переходили из рук в руки и с жадностью читались в кафе и на улицах. они производили не меньшее впечатление, чем его-жф статьи в 1830 году. Но, не желая компрометировать себя лично, Тьер не участвовал ни в каких сходках и в заключение своих возбуждающих статей, говорил, что сопротивление должно проявляться только легальным путем. Прикрываясь неприкосновенностью депутата 1 февраля 1848 года, он напечатал статью, написанную уже в чисто-ре­волюционном духе. Он напал на правительство со стороны
финансовой, со стороны внешней и внутренней политики. С изумительной логикой, талантом и красноречием он указывал правительству на его ошибки: он упрекал пра­вительство за его безучастие к положению Италии, за его снисходительность к Австрии, за дурные отношения к Швей-, царии. Он обвинял правительство за его тесный союз с Меттернихом, обагрившим кровью Галицию, и с неаполи­танским королем, бомбардировавшим Палермо Тьеръ
оканчивает свою статью таким заключением: „Я принад­лежу к революционной партии и, клянусь, во всю свою жизнь я никогда не изменял её принципам! “
В ночь с 23 на 24 февраля, Люи-Филипп призвал Тьера и Одилона Баро, поручая им составить министерство и спасти погибавшую монархию. Тьер вышел на улицу и обратился к народу с таким воззванием: „Свобода! Порядок! Реформа! Доверие!*
Но народ отвечал ему криками: „да здравствует рес­публика!*
Тьер возвратился во дворец. „Государь! уже поздно!* сказал он.
ѴП.
Как только была провозглашена вторая республика, Тьер отправился в Марсель и, в качестве республиканца, явил­ся перед избирателями. В своей речи он заявил, что будет хлопотать об „утверждении нового порядка на не­зыблемых основанияхъ*; но марсельские республиканцы на­помнили ему действия его в тридцатых годах против республиканской партии и он потерпел поражение. Этого оскорбления Тьер никогда не мог забыть Марсели, и на­помнил ей о том в то время, когда сделался президен­том третьей французской республики.
4 июня он явился кандидатом консервативной партии и был избран в четырех департаментах. Самое огромное
’kjOOQle
большинство получил он в самом реакционфрном городе, в Руэне. Республиканские газеты того времени на избрание Тьера посмотрели, как на серьезную опасность для респу­блики, управляемой крайне плохо поэтом Ламартином, астрономом Арого и оратором Ледрю-Ролленем, полити­ческими фантазерами, ровно ничего не понимавшими в ре­волюционном движении, которое привело их к власти, ко­торое они сами старательно подготовляли и теперь с не­меньшим старанием уничтожали его результаты. История скажет о них, что они были люди вполне честные с до­брыми намерениями, но совершенно неспособные, как госу­дарственные деятели.
В национальном «собрании Тьер занял место в пра­вом центре. В первой своей речи он заявил о своей преданности республике. .Республика разделяет нас ме­нее другой формы правления1*, сказал он, и затем стал развивать свою знаменитую теорию порядка. В последую­щих заседаниях он уже твердил об опасности, грозящей стране от красных республиканцев. В то-же время, не сойдясь с временным правительством, он восстановил Ламартина и Кавеньяка против Ледрю-Роллена, поссорил Армана Марра с Коссидьером. Действуя таким образом, Тьер рассчитывал легко одолеть слабое правительство и добиться реставрации буржуазной монархии; сам он мечтал сделаться регентом, на время малолетства графа Парижа ского.
После июньского восстания и резни, произведенной по при­казанию Кавеньяка, конституционное собрание назначило Тьера докладчиком по предложению Прудона о ликвидации соб­ственности. Доклад свой собранию Тьер распространил, сделал из него ученое сочинение и напечатал его под заглавием: .Право собственности**. Эта брошюра наделала большего шума в среде буржуазии, а клуб .улицы Пуатье-** напечатал ее в нескольких стах тысячах экземпляров и разослал ее в провинции, где она раздавалась даром или за весьма небольшую плату. С научной точки зрения
это сочинение представляет совершенную ничтожность и не стоит серьезной критики. Теперь о нем совершенно забыли. Впрочем, жизнь его была недолговечна; прошло не более полугода со времени его появления в свет и о нем никто уже не помнил и не говорил.
Клуб „улицы Пуатье", где собирались все так назы­ваемые консерваторы и защитники порядка, желавшие оста­новить развитие демократических идей во Франции,—избрал Тьера своим президентом, как-бы в награду за его бли­стательную защиту собственности. Ламартин, несмотря на свою недальновидность, понявший куда были направлены стремления клуба и высказавший свои опасения, стал посто­янным предметом эпиграмм, которые исходили из клуба и были направлены против республики и республиканцев.
Между тем подошли президентские выборы. Кавеньцк сильно рассчитывал на поддержку клуба „улицы Пуатье", от которого он получил восторженные заявления после подавления июньского восстания. Но клуб, находя, что Кавеньяк недостаточно проникнут консервативным духом, выставил своего кандидата. Сперва голоса склонялись на сторону Тьера, но большинство остановилось на Шангарнье.
Когда была заявлена кандидатура в президенты принца Люи-Наполеона Бонапарта, Тьер восстал против неё; он говорил, что будет великий стыд для Франции, если она допустит избрать Бонапарта, но кончил тем, что воти­ровал в пользу принца. Трудно сказать, что побудило его изменить свое мнение. По всей вероятности, он убедился, что сам не может рассчитывать на победу, если выставит себя кандидатом, а в таком случае, кто одержит верх для него было безразлично; но Бонапарт все-таки был принц, а прочие кандидаты все стояли ниже Тьера по сво­ему общественному положению.
Через шесть недель после избрания Люи-Наполеона, го­сударственный переворот был решен как в Елисейеком дворце, так и в клубе „улицы Пуатье**. Принц Наполе­он рассчитывал произвести его в свою пользу, а Шангарнье и Тьер в пользу Орлеанов. Но та и другая сто­рона отложили решительный удар до более удобного случая.
Как партия принца Наполеона, так и клуб „улицы Пу­атье,, (по настоянию Тьера) вотировали экспедицию в Ита­лию для восстановления папы, светская власть которого, по их словам, представляла собою замок социального по­рядка. Все люди так называемого умеренного образа мы­слей держались в то время этого убеждения: Жюль Фавр, Кавеньяк и Одилон Барро; кальвинист Гизо и вольтерь­янец Тьер; пастор Кокерел и либеральный иезуит Монталамбер. Фаллу, предложивший и устроивший эту экспе­дицию, публично говорил, что уничтожение римской респуб­лики, которое будет результатом экспедиции, непременно повлечет за собою падение французской республики. Нацио­нальное собрание поверило этому предсказанию и сочувствен­но отнеслось к предложению Фаллу.
Во все время существования второй республики Тьер почти постоянно подавал свой голос с крайними консер­ваторами. Он вотировал за самые непопулярные законы: против ассоциаций, против клубов, в пользу отдачи на­родного образования в руки иезуитов и пр. Но более всего сделало его имя непопулярнымъ* участие в издании закона 31 мая, ограничивающего всеобщую подачу голосов; во время прений по этому вопросу Тьер произнес речь про­тив дикаю, невежественного большинства, которую до сих пор не забыли во Франции; она и теперь еще служит ору­жием против Тьера в руках его противников.
После отмены всеобщей подачи голосов, реакция, оста­ваясь последовательною, должна была придти к необходи­мости уничтожения республики. Тьер взял на себя пропа­ганду этого в салонах, а Шангарнье в казармах. Их партия составила, повидимому, превосходный плав государ­
ственного переворота; оставалось . только осуществить его; положение дел, казалось вполне благоприятствовало осуще­ствлению дерзкого замысла; уже Тьер и его соучастники потирали руки от удовольствия, представляя себя фигуру Бонапарта, посаженного на скамью подсудимых — что вхо­дило в их планы но... в одну прекрасную ночь Тьер был внезапно разбужен полицейскими, которые попросили его поскорее одеться и повезли его сперва в Мазас, за­тем в Страсбург, а оттуда перевезли через французскую границу, воспретив ему именем нового правительства воз­вращаться на родину.
ѴШ.
В первый период владычества второй империи Тьер, скоре получивший амнистию, держался вдали от дел. Он занялся собранием древностей и картин и, казалось, вполне удовлетворялся тем, что продолжал по-прежнему царство­вать в своем салоне, так-же, как в салонах Минье и Ремюза, во франпузской академии и в. академии наук. Он беспрестанно твердил, что ему не в чем упрекнуть себя, что он давно предвидел, что события пойдут этим, а не другим путем, что он предсказывал обо всех переме­нах, случившихся в последние годы во Франции, но его не слушали, а если-бы послушались, все-бы пошло хорошо и Франция была-бы избавлена от печальной необходимости выносить на своих плечах следствия государственного пе­реворота. Но, во всяком случае, он очень добродушно от­носился ко всему, что вокруг него происходило, и импера­тор Наполеон III не имел никакого права быть им не­довольным, что, впрочем, он и поспешил доказать пу­блично, послав Тьеру приглашение на придворный бал, причем именовал его „вашим национальным истори­комъ1*.
Тьер бесспорно заслуживал особенной благодарности от правительства второй империи, потому что она ему более, чем кому-нибудь другому, обязана популяризацией бонапартистской легенды. Тьер в двадцати томах, написанных в лучшие годы фсо жизни, доказывал, что маленький капрал был са­мым величайшим человеком новейших времен. Тьер поставил статую аустерлицкого героя на вандомской колоне, построил триумфальную арку в честь его побед, послал сына своего короля за телом великого императора, покоив­шимся на отдаленном острове св. Елены; он принял ото тело, как святыню, и поместил его в гробницу, подле ко­торой поставил статую Победы в трауре. „Наполеон есть Наполеон, имел право сказать Тьер, — а я его про­рок! “
Реставрируя культ Наполена I, Беранже, Тьер и Вик­тор Гюго сделали несравненно больше—конечно, бессозна­тельно,—для восстановления второй империи, чем её слуги Фиален, Леруа и Морни. Однакож ни Тьер, ни Беранже, ни Виктор Гюго не воспользовались дележкой после победы, напротив,—стали врагами второй империи. Тьер, впрочем, стал её врагом не из ненависти к ней, а потому, что считал себя слишким великим, чтобы идти в хвосте пле­мянника великого императора, когда он, Тьер, имел пра­во, по своим заслугам, оказанным им памяти своего ге­роя, Наполеона I, считать себя его законным сыном. Не даром-жф льстецы говорили Тьеру, что из всех францу­зов он самый великий и в» нем вполне отразился гений величайшего из французов, Наполеона I. Но, шутки в сторону, Тьер не сошелся со второй империей потому, что она поступила с ним весьма бесцеремонно и не только не обратилась к нему с просьбой руководить делами в каче­стве первого министра, но даже выслала его за границы Франции. Честолюбие и самолюбие, развитые в высочайшей степени, составляют отличительные черты характера Тьера, и едва-ли ошибаются те из его биографов, которые гово­рят, что Тьер наверное пошел-бы рука об руку с На­
полеоном ИИИ,если-бь император предложил ему составить министерство.
Но, не смотря на очевидность услуг, оказанных Тьером второй империи, Персиньи яростно напал на Тьера, когда атому последнему в 1863 году пришла фантазия снова вы* ступить на политическую арену.
Деятельность Тьера в законодательном собрании второй империи не может быть названа особенно блестящей. Каж­дый год он критически относился к бюджету и к внеш­ней политике второй империи и, как известно, по некоторым вопросам оказался несравненно менее либерален, чем даже само бонапартисткое правительство. Тьер никогда не мог простить второй империи её приверженности к системе сво­бодной торговли; он порицал ее за то, что она не воспре­пятствовала объединению Германии после победы под Садо­вой; что она не помешала единству и усилению Италии после Мадженты и Сольферино. Он говорил в пользу светской власти папы и мог радоваться, что, поощренный его реча­ми, Руэр произнес свои знаменитые слова: „Никогда италь­янцы не войдут в Рим.11
Правда, время от времени Тьер выкупал свои реакцион­ные речи блистательными оппозиционными речами: с пора­зительной силой и логикой он напал на мехиканскую экс­педицию; он требовал ответственности министров; в одной из своих самых блистательных речей он заявил о край­ней необходимости расширения свободы, без чего Франция, будет доведена до последней 'слабости и перестанет суще­ствовать, как самостоятельная великая держава; это расши­рение должно было обнять собою свободу прессы, сходок, ассоциаций и т. д. При этом однакож, Тьер забывал, что когда он сам был министром и управлял судьбами стра­ны, он не особенно щедро расточал дары свободы. Но люди, неотличающиеся твердыми убеждениями, вообще забывчивы и обыкновенно на министерском посту говорят одно, а при­мкнув к оппозиции—другое.
Пажжтжчвские дистж,
82
адольф тьер.
IX.
Во время революции в Париже 4-го сентября 1870 года, вызванной седанской катастрофой, Тьер не состоял депу­татом от Парижа, почему и не попал в число членов правительства народной обороны. Это правительство, однакож, поспешило воспользоваться его услугами. Он получил пору­чение отправиться в Лондон, Вену и Петербург. Посоль­ство его не принесло прямых результатов, но тем не ме­нее, косвенно повлияло на уменьшение требований со стороны Германии.
Между тем осада Парижа близилась к концу. Прави­тельство национальной обороны решилось заключить мир. Тьер был послан к Бисмарку для переговоров о мире Он ни до чего не договорился с канцлером германской им­перии и тяжелая обязанность окончить переговоры выпала на долю министра иностранных дел правительства националь­ной обороны Жюля Фавра.
Одним из непременных условий для заключения мира, поставленных Германией, было требование созвать националь­ное собрание, которое утвердило-бы мирный трактат.
Выборы были произведены на-скоро и национальное собра­ние открыло свои заседания в Бордо.
Депутаты в это собрание избирались в такое время, когда . французское общество находилось под давлением испытан­ных поражений и разорения страны, когда в массе утвер­дилось убеждение, что все потеряно и необходимо во что-бы то ни стало заключить мир. Избиратели, уже отнявшиеся в спасении Франции, естественно, подавали голоса за тех кандидатов, которыеобещали требовать немедленного за­ключения мира с победителями; большинство избирателей уже не спрашивало, к какой политической партии принадле­жит кандидат; они требовали от него одного, чтобы он ответил: стоит-ли он за продолжение войны или за
заключение мира? Когда собрание открыло свои заседания, выяснилось, что большинство его принадлежит к монар­хическим партиям. Конечно, это собрание могло-бы тотчас-же провозгласить монархию, но претендентов было три и ни один из них не имел за себя большинства. Про­возгласить республику монархические партии, разумеется, не желали и потону с радостью приняли предложенное Тьером „временное положение1*, известное под именем „бордосского договора1*. Этим путем они, по крайней мере наружно, соблюли приличие. Они изобрели республику, управляемую монархическими партиями. Этой неопределенной формой прав­ления Тьер на-врфмя успокоил партии: республиканцы пока удовольствовались тем, что временное положение носит наз­вание республики, а монархическим партиям открывалось ши­рокое'поле для деятельности, — им легко было придти к соглашению, остановившись на выборе того или другого пре­тендента. Но творцы бордосского договора забыли, что ника­
кое временное положение не может долго держаться, что всякая политическая комбинация должна иметь твердые осно­вания и руководиться известными принципами. Бордосский договор страдал отсутствием и тех, и других.
Выступая с своим проектом „бордосского договора**, Тьер действовал, как опытный „делецъ** и ловкий экви­либрист. Отличаясь всегда колебаниями в политике, он и на этот раз остался верен своим привычкам. Поло­жение дел было крайне неопределенное; невозможно было предвидеть, какая партия одержит верх. Тьер много лет оставался в среде побежденных, человеком „не у делъ", а он менее всего желал снова возвращаться к частной жизни. Он решил, что лучше всего держать партии в равновесии и выжидать событий. Когда же обнаружится, что та или другая партия берет решительный перевес над другими, что помешает ему встать во главе её? Он пони­мал хорошо, что исключительные обстоятельства выдвинули его, что он стал человеком „необходимымъ" и в силу этого может извлечь для себя лично огромные выгоды.
И, надо отдать ему справедливость, он мастерски начал дело. Речь его, сказанная в защиту его проекта „бордосского договора",—образец совершенства. В ней, конечно, нечего мекать искренности, но как-se может она быть в ре­чи, произнесенной с целью „провести" все партии, „при­мирить" непримиримые интересы.
Вот как описывать свои впечатления, вынесенные из за­седания, когда была произнесена эта речь, один известный французский публицист: „И теперь еще я вижу пред со­бой толстенького маленького человечка, вскарабкавшагося на табурет сзади трибуны; он размахивает своими рученками и выкрикивает своим жиденьким, пискливым и. сла­деньким голоском: „Господа!" Затем пауза. Над его чер­ным, застегнутым наглухо сюртуком возвышается круг­лая голова с коротко обстриженными белыми волосами, се­ребристого цвета хохолком, собранным по середине так, что он. кажется ермолкой, закрывающей темя. Глаза его скрываются за большими блестящими очками, которые, пе­реходя с одного зрителя на другого, сильно смущают их. Когда он заговорил, в зале наступила мертвая тишина. Голос у него слабый, медленный, обрывающийся, плохо слыш­ный. Обрывки из его фраз долетают до уха с трудом, разделяются паузами. Но чем далее, тем тверже стано­вится этот голос: он выравнивается, овладевает своею звучностью, своими оттенками, своею чудесною гибкостью; каждое слово оратора глубоко западает в умы слушателей, подобно камню, брошенному в пруд и производящему кру­ги, расширяющиеся по всей поверхности и по всей внутрен­ности водной массы. Подвижной, как ртуть, сверкающий, как блудящий огонек, Тьер сыплет отрывистыми сентенциями; они резки и ясны... собственно это не речь, а продолжи­тельная беседа, развиваемая по широкой, простой, отчетли­вой программе, маленькими, коротенькими угрозами, которые опытная рука бросает, подобно стрелам, в мишень и по­падает в самый круг. Надо признаться, что длинные ре­чи, произносимые Тьером отрывисто, небольшими частями,
но так, что каждая из них запечатлею то гневом, то насмешкою, то тем жгучим здравым смыслом, который составляет основу его темперамента, представляют в сво­ем роде совершенство. Голос Тьера жидок и сух, порою он переходит в крикливый и дребезжащий; в патетичес­ких местах, он даже царапает вам слух, как тре­щотка: вообще,* он скорее неприятен но, благодаря лов­кости и снаровке, Тьер заставляет своих слушателей ло­вить каждое его слово. Взобравшись на табурет за трибу­ной, Тьер господствует над собранием, внимательно на­блюдает за ним, не пропускает ни ^одного его движения, отвечает заранее на все возможные возражения, как будто предугадывая, что они,уже возникли в уме того или дру­гого слушателя. Каждому кажется, что за ним именно сле­дят белые стекла очков оратора, скрадывающих глаза; каждый находится в томе заблуждении, что речь относится к нему лично. Впродолжении целых часов Тьер ни на одну секунду не выпускает свою публику из под своего влияния; нет мгновения, в которое толпа перфставала-бы чувствовать над собою силу его слова, то подтрунивающего, то гневного, то едкого, то страстного; нет мгновения, в ко­торое оратор пфреставал-бы подстерегать своих слушате­лей, подобно тому, как филин подстерегает мышь; он обходит их со всех сторон, приголубливает, придержи­вает и потом наносит им удары... Маленький человечек работал живо, споро, неутомимо; он поражал неожидан­ностью, ежеминутно открывая перед нами новые горизонты; казалось, что он ворочает целым миром идей, которые появляются, исчезают и предстают снова с необыкновен­ною непринужденностью и обольстительнейшим изяществом... Вспоминалось невольно о г-же Сакки, танцовщице, которая, до самых преклонных лет, очаровывала первую империю и реставрацию. На туго натянутом канате, на пятидесяти­футовой высоте над землею, ловкая акробатка раскачива­лась, подпрыгивала, резвилась, принимала позы трагические, сладострастные, небрежные, падала то на одно колено, то на
другое, откидывалась назад, играла в волан и серсо, скользя и изгибаясь, подбрасывала и ловила разноцветные мячи, ярко светящие своим золотистым и серебристым блеском. Малейшая неверность в шаге, — и она упалабы с страшной высоты... Каждая доля секунды требовала от неё чудес эквилибристики, грозя ей в противном слу­чае гибелью. Тьер действовал теперь с такой-же рассчи­танной ловкостью и делал чудеса умственной эквилибристи­ки. Не уступая знаменитой акробатке в гибкости, он так­же строго рассчитанно изгибался и скользил, играя разом букетами цветов и ножами. Ножи были остры, кинжалы на­питаны ядом... но он был приветлив, был любезен; казалось, что при встрече с опасностью, он почерпал но­вый избыток жизни, присутствие духа и находчивости; по­добно электрическому угрю, он приобретал в окружающей его грозовой атмосфере, сильное возбуждение к жизненной деятельности... Все его жесты были умно рассчитаны, мудро размерены. Его речь не дышала трагизмом; он затрогивал чувства слегка... но что за неистощимое разнообразие и, в особенности, что за ясность, приспособленная так искусно, чтобы не ослепить неуместным блеском! Ни одно­го неясного выражения, ни одного доказательства без пол­нейшей наглядности... Чародей принимал вас в свою ладью и возил по волнам хрустального озера, где вы мог­ли любоваться даже камешками, покоившимися на его дне * и расцвеченными солнечными лучами, которые отражались и играли на них. Вы могли следить за каждым мягким изгибом мелкого песка, усыпавшего это дно... Такая луче­зарность заставляла верить в крайнюю искренность. По весьма естественному заблуждению, вы невольно приписывали сердцу несравненного артиста те качества, которыми щего­лял его ум, и вы охотно поручились-бы за его доблесть, восклицая: „Самый день не может быть светлее глубины его сердца!“.. Увы! упомянутая речь страдала именно отсут­ствием полной искренности, в ней было много коварства и лицемерия... Оратор убеждал все партии не говорить ни­
чего, не делать ничего, и признать за ним диктаторскую власть, заманивая правую сторону намеком на то, что упо­требит эту власть против левой, а левую тем-жф самым по отношению к правой... И главный фокус состоял в том, что ему не пришлось, как дон-Ж^ну, поставленно­му между Аннетою и Матюриной, говорить в сторону то с той, то с другой, но Аннета слушала его любезности Матюрине, а Материна его обещания и клятвы Аннете... Это был верх совершенства лицемерия, потому что все это про* исходило среди белого дня...
„Что до меня касается, то, не хочу лгать, никогда а не любил особенно этого оратора... Целые двадцать лет я относился к нему недоверчиво... И однакожь, в это до­стопамятное заседание, когда предложено было принятие бордосского договора, не смотря на все мое предубеждение, я обратился весь в зрение и слух. Не было во мне ни одной жилкн, которая не вопияла-бы: он лицемерит, он обманывает, и не смотря на это, я поддавался очарованию, находил все, что он говорил, правдоподобным, совер­шенно правдоподобным, и верил, внимая тысяче вообра­жаемых голосков в воздухе, которые нашептывали мне: „А что, если в самом деле?“...
Сущность бордосского договора может быть выражена следующими словами: „Мы заключаем временное перемирие, * которое продлится до тех пор, пока какая нибудь из договаривающихся сторон не сочтет себя довольно сильной, чтобы его нарушить. Собравшись в Бордо, мы застали рес­публику, мы и сохраним ее временно. Вам, монархистам, выгодно поддерживать ее, пока не покспчатся все ваши при­готовления и вы не порешите, кому, Генриху-ли V, герцогули Омальскому, или, наконец, графу Парижскому следует вручить заботу о счастии Франции. Вам, монархисты, весьма сподручно дозволить республике утвердить своею подписью договор, которыми уступается Германии Эльзас и Лотарин­гия; для вас выгодно, что она вынуждена теперь обременять народ налогами, так как ей надо добыть пять миллиар­
дов для уплаты победителям. Когда-жф эти пять миллиар­дов будут уплачены, вы явитесь на сцену, с обещанием изобилия и благосостояния, с утверждением, что с вашим приходом начнется эра исцеления и возмездия, — и вам тогда поверят, ^ы-же, республиканцы, будете иметь удо­вольствие состоять номинально в республике; все документы, гражданские акты и монеты будут постоянно удостоверять в том, что во Франции существует именно эта форма правления; вы будете пользоваться громадным преимуще­ством обладать кличкою, что уже составляет большой шаг для обладания и с&мым предметом. Но пока вы овладеете самим предметом, вам лучше предоставить вашим про­тивникам пользоваться властью. Таким идеалистам, та­ким людям принципа, как вы, достаточно одного прин­ципа; ваши-жф противники люди положительные, их можно удовлетворить только местами и жалованьями. У нас бу­дет, таким образом, республика без .республиканцев, и даже без республиканских учреждений, и будет монархия, совершенная во всех отношениях, но пока без короля. Чтобы утешить всех, я, Тьер, соединю в себе обязанности президента республики, от имени республиканцев, и на­местника королевства, от имени того иля другого короля, смотря по тому, кто одержит верх: правый центр или правая сторона. “
Вожаки партий увлеклись предложением Тьера, соображая, что ничто не держится так долго, как временное, и в особенности такое, о котором при всяком случае все твердят, что оно принято только как временное. Никто не хочет брать на себя труда бороться с временным; каждый благоразумный человек щадит свои усилия, когда речь идет о ниспровержении временного. Разбивать отпер­тые ворота никогда не считалось делом особенно славным. Сверх того, размышляли они, Тьер, временной глаза вре­менного правительства стар,—ему семьдесят четыре года,— у него неть ни детей, ни племянников; вся его семья со­стоит из жены и свояченицы, пожилой девушки.
По таким-то соображениям была принята всеми парти­ями. правительственная система, крайне неопределенная и потому представлявшая ту главную невыгоду, что приходи­лось постоянно опасаться какой-нибудь непредвиденной ка­тастрофы. Между тем она существовала несколько лет. Это, повидимому, странное обстоятельство удобнее всего объ­яснить тем, что не только во Франции но даже и в Европе на бордосский договор смотрели, как на кратко­временное перемирие, которое должно было скоро прекра­титься. Каждая партия во Франции втайне надеялась, что выиграет она, а не её противник, и власть попадет к ней в руки.
X.
Однакож, не вся Франция согласилась на эту сделку. Па­рижское население отказалось скрепить ее; оно помнило слиш­ком хорошо, что Тьер не мало способствовал уничтоже­нию республики 1848 года. Последовало парижское возму­щение и известные всем его последствия. Борьба с Пари­жем и отношение к этой борьбе больших промышленных городов показали Тьеру, что республиканская партия во Франции несравненно сильнее, чем то можно было предпо­лагать, судя по характеру её официальных представителей в палате и по результатам выборов 1871 г. Тьер по­нял отлично, что, для подавления элементов социальной революции, ему остается одно средство установить буржуазную республику; он понял, что еслиб он не захотел устуг пить на этом пункте, он проиграл-бы все,—и он усту­пил. Он печатал не раз, он повторял так часто, как только находил это нужным: „Во время парижского возмущения, ко мне являлись многие депутации с вопросом: за республику вы или за монархию?—Я отвечал: я честно поддержу республику. Ёсли-бы я не дал этого обещания, если-бы мне пришлось отделить только 20,000 человек отъ
осадной армии для того, чтобы отправить их в провинцию, нам не одолеть-бы Парижа. И потому я дале слово. “
Из чего следует, что, по прошествии только нескольких дней со времени заключения бордосского договора, Тьер был вынужден, затруднительностью положения, сам-же нарушить его... Одна легитимистская газета заметила весьма основа­тельно по.этому поводу: „Так вам пришлось дать слово, г. Тьер. Но что вы толковали в Бордо? Вы уверяли, что вы не принадлежите ни к какой партии. Что бордосский дого­вор, бывший перемирием, будет иметь силу до окончатель­ного очищения территории от немецких войск. Что вы торжественно обязываетесь не огорчать ни правую, ни левую стороны: не подготовлять успеха никакой партии в ущерб другим... Что-же вышло в результате? А то, что вы при­няли на себя два обязательства, совершенно противоречащие друг другу, чем поставили себя в невозможность удерживать свое положение../
И так, в самом начале действия бордосского договора, он оказался неприменимым в том размере, как пред­полагалось сначала. Тьер дал слово честно поддерживать республику; по его словам, он решился сделать честный опыт с республикой, чтобы убедиться, насколько Франция дорожит этой формой правления. И опыт был произве­ден. Несомненно, он привел-бы к более плодотворным результатам, фсли-б в версальском собрании заседали другие люди, которые-бы заботились о благе общем, а не о своих личных целях. Но с самого начала в палате наступила борьба партий, узкая, эгоистическая борьба, в ко­торой все дело шло о том, какая партия завладеет боль­шим числом административных должностей. О самой-же Франции никто не думал. Далее опыт производился с установлением в стране республиканских учреждений, а все направлялось к тому, чтобы совершенно уничтожить республиканскую партию. Но снова вышло не то, на что можно было рассчитывать: республиканская партия не только не была уничтожена, напротив, она еще более укрепилась
и усилилась. Это напоминает нам один анекдот, за до­стоверность которого мы не можем, конечно, поручиться: на дворе одного купца жила покрытая струпьями собака, которая своим постоянным лаем до крайности надоедала одному из жителей соседнего дома. Желая избавиться от иея, он придумал окормить ее мясными шариками, при­правленными мышьяком; собака съела все шарики и не околела; сосед снова дал отраву, усилив дозу; к своему великому изумлению он увидал, что яд подействовал, как сильное, радикально излфчивающее лфкарство: пес поздоровел, все струпья сошли с него, он стал молодце­ватее, красивее и залаял громче прежнего. Так и с французской республиканской партией. Разгромление Парижа стоило ей по крайней мере ста тысяч человек убитых и сосланных в Новую Каледонию и другие места. Не ропща на такое ослабление сил своей партии, республиканцы, за­седающие в версальском собрании, поблагодарили за это Тьера от имени республики. Правительство запретило не­сколько республиканских газет, отставило многих респу­бликанских чиновников, назначенных на места правитель­ством национальной обороны, оно уволило многих учителей, нежелавших подчиняться иезуитам, а республиканские де­путаты продолжали подавать свои голоса за Тьера и осыпали его похвалами. Тьер не желал смещать бонапартистских чиновников, не соглашался на представление закона о свет­ском и обязательном первоначальном образовании, упорно стоял за пятилетнюю службу в действующих войсках, противился всеобщей военной повинности, издавал законы против свободы торговли, «требовал возврата налогов на сырье,—а республиканские депутаты все подавали голоса за иего и раза два или три, поспешив к нему на помощь, превратили его поражение в победу. В благодарность им, Тьер расточал любезности правой стороне, а республикан­ские депутаты продолжали подавать голоса за него. Тьер публично называл Гамбету разъяренным безумцем, аГамбета притворялся, что не слышит, и благодарил Тьера за
услуги, оказанные отечеству: „Вы великий муж, г. Тьер, и я горжусь возможностью услужить вам, подавая голос за вас на пользу республики/ Принося Тьеру поздравления, упорно защищая его против его противников, прав-ли он бывал или неправ, благодаря его, при всяком слу­чае, именем республики, левая сторона тем самым обра­щала Тьера в республиканского сановника, более, чем ему нравилось. Забавно, что правая сторона, прекрасно понимав­шая, в чем дело, не умела скрывать своей досады и при­диралась к Тьеру, который по неволе должен был искать помощи у республиканцев.
Таким образом, левая сторона упорно держалась буквы договора, оставаясь ему верною всегда и противу всех, и приобретала в глазах страны некоторый вид консерва­тивной партии, стойкой и правильной; Гамбета и его партия 'в глазах народа из бешеных революционеров обраща­лись в людей, поддерживающих правительство. И буржу­азия, не имея довода отказать в уважении их последователь­ности и крайнему благоразумию, привыкала постепенно смо­треть на правую сторону, как на людей, сеющих смуты, как на простых искателей приключения, добивающихся только мест с хорошим жалованьем. Бордосский дого­вор становился, наконец, решительно невозможным.
XI.
Тьер видел окончательную невозможность дальнейшего существования бордосского договора, он понимал, что надо положить конец неопределенности положения, необходимо временное превратить в постоянное. Но, по своей всегдаш­ней мнительности, по своей нерешительности, по своей при­верженности к полумерам, и на этот раз он пе осме­лился покончить решительно с затруднительным положе­нием. Не желая ссориться ни с той, ни с другой jcropoвой собрания, ов объявил, что остается на почве бордос­ского договора; но, исполняя требование нации, желающей покончить с неопределенным положением, он предлагает признать республиканскую форму правления. „Наша респу­блика будет самой консервативнейшей из республик," спешил он добавить.
Свое предложение Тьер выразил в президентском по­слании, прочитанном 19 ноября 1872 года при открытии палаты после вакаций. Тьер рассчитывал, что его посла­ние окажет примиряющее действие на партии, но жестоко ошибся в своем предположении. Послание его встретило силь­нейшую оппозицию со стороны правой и чрезмерный восторг на левой. Ноесли разобрать хладнокровно это послание 19 ноября, то нельзя не убедиться, что оно не заслуживает ни того ожесточения, ни того восторга, которые оно возбудило. Оно составляет второе издание бордосского договора, конечно, несколько, исправленное и дополненное, но страдающее темъжё основным недостатком, которым страдало первое, т. е. неопределенностью положения; в нем изменялись слова, но смысл оставался тот-же.
Нет сомнения, что признание определенной формы пра­вления было уже некоторым шагом вперед, но спра­шивается, что выигрывала от этого шага страна, если ею продолжала управлять такая палата, как версальская, в которой правительство не могло Составить большинства для проведения той или другой из существенно-необходимых реформ; такая палата, в которой нельзя было поднять ни одного вопроса без того, чтобы партии не вцепились друи другу в волосы. Думать о создании конституции и об установлении определенной правительственной формы при помощи такого собрания было, по меньшей мере, легкомы­сленно. Тьер сам это чувствовал, но и на этот раз политика колебаний одержала в нем верх и он не рис­кнул на ту меру, которую подсказывало ему благоразумие, какой требовало от него большинство французов, выска­зывая свои требования то во время выборов, то в прессе,
то адресами генеральных советов. Дело шло о распуще­нии собрания и назначении новых выборов, которые былибы несомненно произведены в умеренном духе и дали-бы правительству настоящее парламентское большинство.
Правая сторона, и в особенности правый центр отне­слись крайне несочувственно к президентскому посланию; они заговорили о нарушении президентом бордосского дого­вора и начали действовать на этот раз несколько с большею последовательностью, чем прежде, хотя с пфрвого-же шага показали, что они не прочь от компромиса, который-бы заключался в том, что некоторые министер­ские места должны быть замещены главнейшими предста­вителями правого центра. Все это движение шло по инициа­тиве герцога Брольи.
Левый центр и отчасти левая сторона, от которых про­исходила инициатива послания, разумеется, отнеслись к нему с великим сочувствием и похвалой. Часть левой и край­няя левая, верные своей тактике, показали вид, что безу­словно верят посланию; они рукоплескали всем фразам, в которые входило слово „республика", давая этим понять, что они относятся с доверием к обещанию покончить с неопределенным положением, хотя несомненно понимали, что послание не уничтожает еще бордосского договора, ко­торый мог процветать по прежнему во всей своей силе.
„Бордосский договор уничтожается в пользу левой сто­роны, твердили в народе,—следовательно, победа осталась за ней“.
Преданные левой стороне газеты сочиняли дифарамбы в честь великого гражданина Тьера, французского Вашингтона. Но, помимо дифирамбов, в этих газетах появились и такия замечания: „Что-сказал-бы г. Тьер, если-б приведе­ние в исполнение хартии 1830 года поручили Полиньяку и Пейроне. Что сказал-бы г. Лабуле, еслиб в то время, ког­да вздумали примирять вторую империю с либерализмом, осуществить это дело поручили-бы Греви и Жюлю Фавру, неверившим в возможность такого примирения? А г. Тьеръ
желает именно того, против чего он горячо восстал-бы в 1830 году. Он желает ввести республиканские учреж­дения в страну и поручает исполнить это дело противни­кам этих учреждений. Неужели многочисленные ошибки, которые постоянно губили нас и были причиной беспрестан­ных кризисов и катастроф, не достаточно научили нас политическому такту и уменью избегать их во время. Пора-жф, наконец, нам понять азбучную истину, что легити­мисты не могут вводить республиканских учреждений, а республиканцы создавать монархические конституции1*.
Газеты правой стороны всех оттенков с сильным азар­том напали на Тьера; они не находили слов, чтобы доста­точно заклеймить его измену бордосскому договору.
Положение Тьера было по истине самое затруднительное. Он никак не ожидал встретить такой твердой оппозиции от правого центра. Явилось предложение Кердреля, за тем комиссия тридцати. Опять приходилось поправлять дело и снова Тьер ухватился за политику колебания. Онь послал министров Гуляра и Дюфора в палату коментировать его послание.
„Наше правительство олицетворяет теперь собою Януса, писали в то время в одной французской газете. — При­поминаются невольно актеры древности, носившие на сцене две маски, одну плачущую, другую смеющуюся; одна пред­назначалась для сцен чувствительных, другая для весе­лых. Когда правительство желает провести прогрессивные идеи, оно является в образе Тьера; когда реакционерные,— в образе Дюфора. Один говорит: это белое, другой твер­дит: нет, это черное. „Мы желаем составить постоянное правительство**, говорит Тьер.—„Нет временное**, возра­жает Дюфор. „Наше правительство республиканское**, про­должает Тьер.—„Вовсе не республиканское", возражает хранитель печати.Где-же наконец, правда**?
20 апреля (1 мая) 1873 года произошло столкновение меж­ду Дюфором и Рикаром, говорившими от имени Тьера. Смысл речей их был диаметрально противоположен. Одо Ол ooqIc
дел, наконец, Дюфор и заключил свою речь предложе­нием сохранить неприкосновенным бордосский договор, хотя сам хранитель печати хорошо знал, что этот договор уже много раз нарушался и правительством и теми, в чью пользу теперь он желал удержать его неприкосновен­ность, т. е. в пользу правой стороны.
Между тем наступили выборы в собрание для пополне­ния имеющихся вакансий. Тьер, непонятно с какой целью, вздумал пустить в ход полуофициальную кандидатуру. Он всеми средствами, какие только у него были в руках, решился помогать избранию своего министра иностранных дел графа Ремюза. В эту новую ошибку 'Тьер опять-таки был введен своей приверженностью к политике колебания, своей страстью во всем хитрить. И на этот раз он пере­хитрил; избран был не Ремюза, а его соперник Бароде, кандидат радикальной партии. Вообще-же на этих вы­борах одержали верх радикальная и республиканская пар­тии. Из 13 новых депутатов вошло в палату 11 респу­бликанцев, 1 клерикал и 1 бонапартист.
Правая сторона взволновалась в виду таких выборов, тем более, что все республиканские депутаты получили от своих избирателей поручение непременно требовать распу­щения палаты. Но вопрос о распущении преимущественно пред всеми другими был ненавистен правой стороне. её газеты забили тревогу; они заговорили о готовящейся соци­альной революции; они закричали, что необходимо какими-бы то ни было мерами спасать общество. А прежде всего нужно ограничить всеобщую подачу голосов.
Весьма умеренный, спокойный и рассудительный буржуаз­ный орган „Journal des D£bats“ взял за себя труд объяснить правой стороне все нелепости её выходок про­тив Тьера и в особенности против всеобщей подачи го­лосов. „Затрогивая это право французского гражданина, ко­торым он особенно дорожит, говорила эта газета, — вы стремитесь в государственному перевороту. Вы можете, по­жалуй, вызвать гражданскую войну... Но ведь вы только кричите, и слава Богу, что вы можете только кричать... действовать-же вы не в силах! “
Руководители движения против всеобщей подачи голосов и сами хорошо знали, что действовать они не в силах, потому что власть находилась не у них в руках. Повтому-то они и желали заставить Тьера действовать вместо себя; если-же он откажется, то свергнуть его. Во всяком случае из этого вопроса извлекали пользу только они: „если Тьеру удастся ограничить всеобщую подачу, рассуждали они,—вы­годы нового положения достанутся нам; неудастся ему это предприятие—он должен будет подать в отставку, а мы в это время будем работать для создания себе большин­ства и легко может овладеть положениемъ".
Орган Гамбеты „La Republique Franqaise** прекрасно по­нимал, куда клонятся происки правой стороны. В этой га­зете появился ряд статей,, в которых предупреждали Тье­ра об опасности, советовали ему отбросить политику коле­баний, идти твердо и решительно к предназначенной цели, опираясь на настоящее, а не призрачное большинство, беспрерывно меняющееся именно вследствие политики колебания. „Надо уметь пользоваться популярностью, иначе не трудно потерять ее**, заключила свои статьи эта газета.
XII
Политика колебаний действительно поставила Тьера в са­мое затруднительное положение, из которого не легко было найти удобный и безопасный выход. Тьер решился. соста­вить более однородное министерство, избрав его из левого центра. Он уволил двух министров: Жюля Симона, про­тив которого постоянно кричали клерикалы, и Гуляра, не­навистного левой стороне; от министерства народного про­свещения он отделил министерство исповеданий и назнаПмвтпмви* дижтмв. 7/ ', I,,
VjOOQ LC
чил трех новых министров от левого центра. Однакожь на этот раз его примирительная политика привела совсем не к тем результатам, каких он от неё ожи­дал.
7 (19) мая правая сторора сделала запрос министерству „по поводу последних перемен в его составе и по по­воду необходимости решительного преобладания консерва­тивной политики в действиях правительства". При этом заявлялось, что „необходим кабинет, твердость которого могла-бы успокоить страну". 11 (23) мая руководитель за­проса и предводитель правого центра, герцог Брольи, про­изнёс речь, в которой заявил, что его не удовлетворяют последние .перемены в министерстве. Он резко нападал на радикальную партию, обозвал её представителей в палате людь­ми, сочувствовавшими парижской коммуне и поселяющими сму­ты в стране. Он обвинял Тьера в потворстве радикалам, доказывая это выходом в отставку Гуляра, который, будто-бы, показался Тьеру слишком консервативным, хотя и сочувствую­щим республиканским учреждениям. В заключение он стал умолять правительство отвернуться от радикалов и подать руку консервативным элементам.
Вызывающая речь герцога Брольи ободрила правую сто­рону и она ей горячо рукоплескала.
12 (24) мая Тьер отвечал на запрос, сделанный ми­нистерству, и на речь герцога Брольи. Никогда, может быть, во всю свою жизнь Тьер не говорил так искренно, как в это заседание. „Я обязан дать объяснения на счет политики, которой мы следовали, сказал между прочим * Тьер,—и продолжаем следовать до настоящей минуты... Я решился высказаться откровенно и буду говорить с гор­достью гражданина, преданного своему отечеству, и человека, совесть которого чиста"...
Напомнив о том, что онъ* согласился принять власть только по настоятельной просьбе своих товарищей, из патриотизма, Тьер продолжал:
„Тогда не было ни армии, ни денег; но главное затру­
днение состояло все-таки не в этом. Оно заключалось в разъединении партий. Для того, чтобы убедиться в этом, вам достаточно посмотреть на самих себя. Какое глубокое разъединение господствует между вами со времени 1871 года! Разъединение это замечается не в» одной этрй палате, оно существует и вне стен её. Р£зве легко было управлять страною при*таких обстоятельствах. Возможно-ли было соблюдать единство, которого не было ни здесь, ни в стране? К тому-же мнения, господствующие здесь, не вполне сходны с теми, которые господствуют вообще в стране. Прежде всего разногласие существует между теми, кто хочет моиархии, и теми, кто желает республики. Те и другие, с своей точки зрения, правы; но какую роль между ними должно было взять на себя правительство? Единственная роль была возможна: соблюдать строжайший нейтралитет. Да, монар­хисты имеют право следовать своим убеждениям; но и республиканцы не выходят из своих прав, полагая, что республика стала теперь необходимой формой правительства. К тому-же эти партии в численном отношении в палате почти равны между собою. В самом деле, если с одной стороны здесь заседает много монархистов, то и респу­бликанцев не мало. Но не все республики одинаковы. Есть республика, возбуждающая тревогу, и есть такая, которая действует успокоительно. Страна вовсе не желает респу­блики, слышали мы не раз. Да, аристократические и бур­жуазные кружки, пожалуй, но -массы народа в огромном большинстве желают республики (Рукоплескания налево.— Опровержения справа). Господа, я не хочу никого оскорблять, но если массы таковы, какими вы их представляете, то на чем-же основаны ваши опасения? Чего-же вы боитесь, если массы с вами? Если вы хотите сказать, что массы подвиж­ны, то вы правы, но в настоящее время численное боль­шинство склоняется к республике. Изменить этого невоз­можно, но те, кто стоит во главе массы, могут навестр ее на настоящий путь, дав ей разумное политическое на­правление ".
Далее Тьер объяснил, что каждая партия требовала, чтобы правительство сообразовалось с её видами. По не­возможности угодить всем, правительство старалось, по край­ней мере, примирить разнообразные интересы. „Мне дали титул президента республики, сказал Тьер, — ня слу­жил республике. Монархии я служить не мог, имея в виду ваше-же спокойствие, гг. монархисты, потому что если­бы я стал служить одной из них, то измеиил-бы двум другим; “ Напомнив о гражданской войне, о финансовых затруднениях, которые встречало правительство на каждом шагу, о том, что правительство побороло эти затруднения, Тьер продолжал: „Нашими усилиями промышленность ожи­вилась, страна почувствовала обновление. Жизненность её выразилась в удивительном успехе двух займов, после­довавших скоро один за другим. Четыре миллиарда кон­трибуции уплачены, уплата пятого миллиарда обеспечена. Нам говорят: вы уплатили нашими деньгами. Разумеется, где же бы я мог взять их, если не из сбережений страны.. Наша заслуга заключается в доверии, которое мы приобрели. И в то время, когда всю Европу тяготит финансовый кри­зис, Франция, которая должна была уплатить громадный выкуп, не испытала этого кризиса. Европа в удивлении смотрит на неисчерпаемый запас жизненных сил Фран­ции. Но все-ли это? Я могу удивить тех, кто уверяет, чтоу нас нет союзников, сказав им, что после того, как, благодаря безразсудной политике второй империи, европей­ское равновесие нарушено, союзников ни у кого нет. Те­перь союз заключается в уважении, которое одни нации питают к другим, а Франция пользуется таким уваже­нием и наши преемники могут удостовериться в этом,, взглянув в наши архивы, которые я не могу раскрыть перед вами. Мы преобразуем наму армию и делаем это открыто, мы знаем, что нам верят, когда мы говорим, что не замышляем нарушать миръ**.
Перейдя к внутренней политике, Тьер замечает, что порядок в стране вполне обеспечен и что еще большая
гарантия его неприкосновенности получилась-бы в признании окончательной формы правительства. Затем он обратился к монархистам и заявил свое сомнение в их консер­ватизме. „Я могу доказать фактами, продолжал далее Тьер,— что вы не раз покидали меня, когда дело nuo о проведе­нии мер, имеющих целью обеспечение консервативных принципов. За это я виню не вас, а обстоятельства. Что до мена касается, я долго соблюдал условия бордосского договора, но мне нужно было, наконец, высказаться по во­просу о республике... Уже два, скоро три года, как мы заведуем делами страны. Вы требовали, вы желали и вы до­стигли того, что правительство называлось временным. Еще в Бордо мы предложили вам соглашение. Я до сих пор был верен ему. Вы тоже говорите о бордосском договоре, но, выйдя за дверь, каждый из вас повторяет, что он признает только монархию; но которую? Вы сами знаете, что у нас их три? Другие хотят республики, но опятьтаки нужно знать какой? Но, повторяю, пришла пора покон­чить с переходным положением: это нужно для обществен­ного порядка и спокойствия; не следует забывать, что, да­вая волю своим страстям, мы возбуждаем страсти дру­гих. Правительство сказало себе, что вечно оставаться в тай>м положении невозможно, и что настало время возвы­сить над всеми партиями один неоспоримый принцип. Оно должно принять решение в ту или другую сторону и сообщить свое решение палате, которая также должна при­нять на этот счет какое-нибудь решение. Я твердо убеж­ден, что республика необходима, а монархия невозможна. Это до такой степени верно, что монархисты даже в идее не создали до сих пор никакой монархии, поэтому-то' они и позволяют себе говорить только в-качестве консервато­ров. Теперь вы, быть может, согласны между собою, но что будет после? Ведь трон один, а претендентов три. И так, пора учредить правительство, которого никто-бы не оспаривал, никто-бы безнаказанно и ежедневно не смел поносить и оскорблять*.
Потом Тьер переходит к объяснениям насчет уво­ленных министров, говорит о конституционных планах,, им представленных, о последних выборах, снова повто­ряет о необходимости установить форму правительства и заключает свою речь следующими словами: „правительство дает вам в руки средство уладить дело. Если кто seлает предложить что-нибудь лучшее, пусть сделает это. Нам можно выбирать только между легальным, правильно установленным правительством и диктатурою. Уж не хо­тите-ли вы диктатуры? О, принять ее найдется много охот­ников, но не забудьте, что нас погубила диктатура вели­ких людей; с диктатурою маленьких людей мы наживем себе те-же бедствия, только без славы. Трудно выбрать между двумя крайностями. Нам говорят, что мы пользу­емся поддержкой радикалов, что мы скверно кончим, что этот скверный конец кроме того будет еще' смешен. На это я замечу, что я имел право рассчитывать на боль­шую благосклонность, на большую вежливость.' Но это ужесказано, и я надеюсь, г. Брольи позволит и мне заметить ему, что если большинство будет составляться так, как он предполагает, то у него окажется такой патрон, от которого его покойный отец отшатнулся-бы в ужасе. Он будет креатурой партии второй империи. “
Речь Тьера часто прерывалась рукоплесканиями левой сто­роны палаты. С первого взгляда можно было подумать, что Тьер снова победил палату, но последующие события по­казали, что его друзья ошибались.
В тоть-жф самый день предложение министра юстиции Дюфора о простом переходе к очередным * делам было отвергнуто большинством 16 голосов. Министерство и пре­зидент республики Тьер подали в отставку. Отставка их была принята национальным собранием большинством 30 голосов. На место Тьера избран маршал Мак-Магон 370 голосами; остальные депутаты отказались подавать свои голоса. В то-жф время депутаты собрания, принадлежащие к крайней левой стороне, издали прокламацию, которой
приглашали народ воздерживаться от каких-бы то ни было враждебных демонстраций. Все демонстрации ограни­чились криками: „да здравствует Тьер!" и спокойствие ни­где не нарушалось.
Мы готовы верить, что Тьер в последнее время дей­ствовал несравненно искреннее, чем прежде, во время своей долголетней политической карьеры, но мы не совсем согласны с европейскими либералами и французкими респу­бликанцами, утверждавшими, что падение Тьера составляет великое несчастие для Франции. Не надо забывать, что Брольи, Бюффе и их товарищи, заменившие Тьера, увидели необхо­димость следовать его политике как внешней, так даже и внутренней; следовательно, с этой стороны не произошло почти никакой перемены для Франции. К тому-же — и это главное—Тьер никогда не был так блестящ, так либе­рален, никогда не приносил такой пользы, как принадле­жа к оппозиция.
Следует согласиться с французскими либералами в од­ном, что Тьер действительно сделал ошибку, позволив свергнуть себя, когда совершенно от него зависело не до­пустить этого. Национальное собрание приняло конституцию Риве, и эта конституция стала основным законом страны. По конституции Риве, Тьер должен был оставаться пре­зидентом до тех пор, пока не разойдется национальное собрание, избранное народом для заключения мира и само­вольно продлившее свои полномочия. Собрание не имело-бы права уволить Тьера, но он, по юношеской пылкости, всегда его характеризующей, погорячился; подав в отставку, он рассчитывал, что собрание смирится и попросит его ос­таться... Он считал себя слишком необходимым челове­ком, которого нельзя никем заменить. Но собрание на этот раз подняло перчатку...
Со времени своей отставки Тьер очень редко появлялся на арене политической деятельности, но всякое его появле­ние выводило из себя реакционеров; в таких случаях и Брольи, и Бюффе твердили, что „зловещий старикъ**—как они прозывали его—намеревается свергнуть Мак-Магона. И маршал верил этому...
ЙИ.
ГЕРЦОГ ДЕ-БРОЛЬИ.
Непривлекательная наружность Альбера де-Брольи. — Происхождение Брольи.—Пожалованный в государственные люди Виктор Брольп.— Французские виги. — Значение Виктора Брольи во время июльской монархии. — Дебют Альбера Брольи в литературе. — Либераль­ный иезуитизм Альбера. — Интрига либеральных католиков во Франции.— Бельо, защищающий справедливость.— Оппозиция Брольи во время второй империи. — Дело Тзла. — Союз либералов со второй империей. — Интрига, организованная Альбером Брольи против Тьера. — Брольи, вице-президент совета. — Неудача, постигшая его первую министерскую речь. — Инсинуации Брольи на Францию. — Его промахи, как министра иностранных дел.— Надежды, питаемые монархическими партиями на Мак-Магона. — Ошибочность их рассчетов. — Утверждение республики.
I.
Альберу Брольи теперь около 54 лет от роду; он еще молодой человек по сравнению с Тьером, которого он сверг именно в то время, когда в нем особенно нужда­лась Франция. Герцог Брольи. высок ростом, но не осо­бенно сильного сложения. Его маленькие черные глаза почти совсем неприметны из-под его густых, нависших бро­вей; нос у него крючковатый, скулы выдающиеся, щеки от­вислые, лоб узкий; волосы твердые и стоячие, расчесать ко­торые стоит большего труда. Если-б не густые усы, его можно было-бы принять за аббата. Когда герцог Брольи
говорить* в палате, его неприятно слушать, так-как голос у него резкий, кричащий; он произносит букву ж, как з. В обыкновенном разговоре тон его голоса льстивый; он говорит нежно, слащаво; но, по мере того, как .он при­ходит в волнение, он начинает пыхтеть, свистать, хар­кать, кричать и трещать; когда-же он выходит из себя, то гнев его бывает похож на гнев евнухов восточных владетелей, каких представляет нам восточная поэзия. О нем можно сказать, что у него голова старухи или аббата на туловище драгуна, а орган его голоса похож ш£ орган тенора итальянской оперы, страдающего простудой. Фигура его внушительная, но поражает своей странностью и про­изводит далеко не приятное впечатление. Физическим ка­чествам герцога более или менее соответствуют и его правительственные свойства. В нем изумительно ужива­ются противоположные крайности: он в одно время может быть и аскетом, и решительным скептиком, фатом и го­сударственным человеком.
Соединение таких крайностей в характере герцога Брольи дало повод некоторым из его друзей утверждать, что у него богато-одаренная натура, что у него могучая организа­ция. Но друзья его положительно увлекаются—одни искренно, другие намеренно. Герцог Брольи, действительно, обладает многими способностями, но все они весьма посредственного качества. У герцога много талантов, но самых вульгарных. Его побуждают к деятельности не возвышенные идеи, не желание принести пользу или исполнить свой долг, а просто узкий личный эгоизм, сильное честолюбие и зависть.
Брольи итальянского происхождения; они родом из Са­войи. Один из предков герцога Альбера переселился во Францию вместе с Мазарином, у которого он занимал какую-то должность по домашнему хозяйству. Иные утвер­ждают даже, что он был простым лакеем аббата, сде­лавшагося впоследствии первым министром Франции.
Кому не известна деятельность кардинала Мазарина во Франции; он бесцеремонно грабил страну, которую никогда
не считал своим отечеством, и оставил после себя гро­мадное состояние. Богатея сам на счет Франции, страдав­шей от междоусобных войн и голода, Мазарин не забы­вал своих ближайших слуг и помощников. Брольи был из числа особенно щедро награжденных министром. Он быстро возвышался по ступеням социальной лестницы и мы, еще при его жизни, встречаем его старшего сына в спи­ске генералов. За свои подвиги в Палатинате этот Брольи получил достоинство маршала, а по заключении мира гер­манский император сделал его князем священной римской империи. С этой поры старший в роде Брольи стал но­сить титул герцога, а его старший сын именоваться кня­зем. Но, несмотря на быстрое возвышение этих савояров, несмотря на то, что фамилия Брольи насчитывает в своем роде трех маршалов Франции, старая французская аристо­кратия всегда считала и до сих пор считает герцогов Брольи выскочками.
Во время первой французской революции Брольи эмигри­ровали и один из них, маршал Брольи, командовал в Арденах корпусом эмигрантов. Жалоба, поданная в кон­вент жителями деревни Банк, раскрывает, к каким ме­рам прибегал маршал, сражаясь против своих сооте­чественников. Он сжег эту деревню и окончательно ра­зорил её несчастных жителей за то, что они отказались дать продовольствие его отряду, и отказались более потому, что сами терпели большой недостаток в съестных при­пасах. Маршал попался в плен и был гильотиниро­ван 10 июля 1794 года. В его приговоре упомянуто и о жестокостях, совершенных им над населением деревни Банк.
Сын маршала и отец настоящего герцога Брольи, Ви­ктор Брольи, обыкновенно считается цельнейшим из всех Брольи, прошедших и настоящих. Враги Альбера Брольи, в пику ему, зовут его отца „знаменитымъ**, а его самого величают „жалкой посредственностью1*. Нам кажется, что эти господа несправедливы к герцогу Альберу, который,
право, в очень немногом уступает своему отцу. Герцог Виктор был человек решительный, резкий, даже жестокий, и, благодаря этим качествам, часто попадал в просак. Герцог Альбер не обладает этими способностями, за то он пронырлив, и потому его труднее обойти и провести. Герцог Виктор был логичнее и разумнее своего сына, но Альбер хитер. Мы уверены, что если-бы отец и сын Брольи явились соперниками на должность первого министра, осторожные люди, наверное, предиючли-бы Альбера Виктору.
Писатели либеральной партии возвеличили герцога Виктора Брольи и возвели его в сан великих государственных людей. Несколько лет продолжалось такое поклонение чело­веку, нфотличавшемуся во время своей политической карьеры ни замечательными способностями, ни административными талантами. Теперь даже многие из панегиристов герцога Вектора с изумлением убеждаются, что он был очень обыкновенный человек и далеко не способный министр.
Несмотря на то, что национальный конвент гильотиниро­вал его отца, Виктор Брольи предложил свои услуги На­полеону I Бонапарту, считавшемуся „воплощением нового . порядка, сыном революции* и пр.,— Наполеону I, который в Лионе и Тулоне показал, с какой бесцеремонностью он третирует роялистов. Виктор Брольи чутьем угадал, что Наполеон вовсе не намерен продолжать дело выдвинувшей его самого революции; Виктор Брольи поэтому искренно пе­решел на сторону Наполеона. Одвакожь, после отречения Наполеона в Фонтенебло, Брольи так-же искренно заявил о своей глубокой преданности Людовику XVIII. Он остался верным этому королю и во время ста дней, последовав за ним в изгнание в Гент. Виктор Брольи был настолько прозорлив, что должен был понять, что, после русской кампании и лейпцигского поражения, Наполеону нет возмо­жности снова подняться. Вот почему он и не забежал к Наполеону, когда тот, оставив остров Эльбу, выса­дился на берегах Франции и победоносно дошел до Па­рижа. С новым водворением Людовика ХѴШ Викторъ
Брольи получил снова все свои титулы, а отчасти и состо­яние, принадлежавшее прежде его фамилии, и сделался одним ив самых заметнейших людей при новом дворе. Зани­мая при Наполеоне значительные административные дол­жности, герцог Брольи мог лучше, чем разные маркизы Еараба и г-жи маркизы Претанталь, знать действительное положение страны и давать королю более практичные со­веты.
Понимая, что строгие роялисты не могут питать к нему особенного доверия, как к сановнику, игравшему видную роль в администрации „узурпатора" Наполеона I, герцог Брольи при всяком удобном случае высказывал свои ан­типатии к партии, присоединившейся к Наполеону во вре­мя ста дней, и требовал строгих мер против „изменни­ков, которые его возмущали". Однакож, 5 декабря 1815 года он один из всех членов палаты пэров подал свой голос против осуждения на казнь, маршала неё. В этом случае он действовал с таким-же тактом, какой в наше время проявил Тьер в отношении Рошфора. Виктор Брольи не забыл, что Ней был его товарищем по оружию; Тьер, уважая в Рошфоре заметного писателя, 'хотя тот и нападал лично на него, щадил его и проти­вился отправлению его в Новую Каледонию; Тьер отлично понимал, что Рошфор, при его слабой, деликатной орга­низации, иф выдержит этой ссылки. Подобного такта, какой имел его отец, и недостает Альберу Брольи. Тщетно Виктор Гюго писал к нему, как к академику, и про­сил его, во имя справедливости и гуманности, не отпра­влять Рошфора на верную смерть в страну, где у несчаст­ных ссыльных развивается болезнь „тоска по родине", быстро разрушающая организм. Тщетно замечательный поэт взывал к литературным воспоминаниям Альбера Брольи,— он остался непреклонен и ответил, что „правосудие должно быть одинаковым для всех и что высокое развитие Ганри Рошфора только еще более усиливает его вину". Это-то отсутствие такта в Альбере Брольи несколько оправдывает.
панегиристов его отца, говорящих, что Альбер слишком мизерен по сравнению с Виктором.
Женитьба Виктора Брольи на Альбертине Сталь много повлияла на его дальнейшую политическую деятельность. Альбертина была дочерью известной писательницы. Автор „Корины**, дочь Нфккера, как известно, мечтала преобразо­вать Францию в буржуазное, либерально-конституционное го­сударство. Альбертина была воспитана своей матерью в этомъже направлении и, в политических кружках, слыла либе­ралкой. Либеральная партия радостно приветствовала союз герцога Брольи с протестанткой, внучкой женевского бан­кира; её любимым и желанным идеалом всегда было тес­ное сближение высшей аристократии с высшей буржуазией. И в самом деле, после своей женитьбы герцог Брольи быстро обратился к либерализму.
Завидуя богатству и значению английской аристократии, гер­цог Брольи захотел поднять до такой-же высоты и фран­цузское дворянство. Английская аристократия разделяется на две соперничествующие партии: вигов и тори, либералов и консерваторов. Такия-же партии Брольи предполагал создать во французской палате пэров. Он сам сделался предво­дителем партии вигов, весьма ничтожной численностью, какой она остается и до сих пор. Герцог Виктор от-' лично понимал, что предания старой французской монархии умерли и желание восстановить их может привести только к революции. Раз примирившись с либерализмом, он явился в палате ревностным защитником индивидуальной свободы; он защищал свободу прессы; он восстал про­тив лицемерного декрета, по наружности дарующего ам­нистию, но в сущности ее отвергавшего; он требовал пол­ной и искренней амнистии, без новых ссылок и тюремных заключений. В этом отношении герцог Альбер (тоже фран­цузский виг, как он продолжает себя величать) далеко не похож на своего отца; он твердить о свободе, но как только попадает ему в руки, на каждом шагу стесняет как личную свободу, так и свободу прессы.
По мере того, как реставрация усиливала реакцию, росла слава герцога Виктора, как либерала, хотя вигизм его ос­тавался неподвижным, ни капли не прогрессировал. В это время герцог приобрел громадную популярность, так-что на всех, кто попадал в его салон, стали смотреть как на людей, достойных зависти. О герцоге Брольи и о его друзьях говорили, как о провозвестниках новой эры, с наступлением которой во Франции водворятся счастие и бла­гополучие. Вскоре эти господа достигли власти, которая пе­решла потом к их потомкам и последователям, и так хорошо управляли и управляют страной, что Франция ждет не дождется, когда, наконец, освободится от их мудрого управления.
Английские виги в свою пользу произвели революцию, свер. гнув бедного фанатика средневековой монархии Якова II и заменив его Вильгельмом Оранским, беспрекословно приня­вшим предложенные ими условия. Французские виги порешили, что все неустройство во Франции происходит именно от того, что старшая бурбонская линия це понимает действительных нужд и потребностей страны; следовательно, если заместить ее младшей линией, воспитанной в идеях буржуазного док­тринерства, все пойдет, как по маслу. Карл X, француз­ский король, представлял собой Иакова II английского, а в лице Люи-Филиппа, герцога Орлеанского, являлся новый Вильгельм Оранский. Переменяя династию, доктринеры, впро­чем, вовсе не желали внести какие-нибудь новые принципы в управление: все должно было оставаться по-старому, только они кое-что подштопали, кое-что починили; к старому де­реву они привили молодую ветку; привитая ветка зацвела и дала плод, который в течении 18 лет бухнул, увеличивался в размере; наружность его была довольно красивая и каза­лась здоровой, но вдруг оказалось, что внутренность его гни лая. Огромная груша, внутри вся проточенная гнилью, слу­жила эмблемой июльской монархии и была воспроизведена в тысячах карриватур.
Виктор Брольи, конечно, занял самое видное место въ
новом правительстве. Главнейшие представители правитель­ства, Гизо, Тьер, Дюпен, Дюшатель, даже сам Молэ были только его агентами. Герцог Виктор руководил всем, без его совета ничто не делалось. Виктор Брольи был слишком большой вельможа, чтобы очень долго занимать место первого министра. Он уступал его другим, но сам постоянно оставался душою всех правительственных меро­приятий; «за ним всегда было решительное слово в важных обстоятельствах. Ему нужна была сущность власти, а не форма, тем более, что, нося звание президента совета ми­нистров, он подвергался журнальной критике и нападе­ниям ораторов оппозиции, что ему было далеко не понутру. При своей горячности, которая с каждым годом усили­валась, он сделался, наконец, невозможным, как ми­нистр. Раз выведенный из себя возражениями, которые де­лали его проекту в палате, он вскочил, как ужаленный, и, дав несколько кратких, ничего не объясняющих пояс­нений, задыхающимся от гнева голосом, оскорбленным тоном сказал: „Разве не ясно?” чем вызвал негоду­ющий протест палаты. На другой день он подал в отставку.
По этому случаю герцог Альтов Шэ, много видевший и слышавший впродолжении своей жизни, рассказывает следу­ющий поучительный анекдот:
„Прошло час или два после того, как Виктор Брольи получил отставку. В его доме приготовлялись к переезду на другую квартиру. Дочь его, Луиза, впоследствии г-жа Оссонвиль, застала своего маленького брата Альбера в го­стинной, занятого интересным делом: перочинным ножич­ком он строгал мебель. Взрослая сестра упрекнула его за такую странную шалость, которой он предавался, однакож со страстью. „Зачем-же нам заботиться об этой мебели: ведь мы вышли из министерства” (Мебель была казенная). В этом ответе, данном в возрасте, который слывет нежным, выразился весь Альбер Брольи. Уже в то время обнаружился его завистливый, эгоистичный, мстительный и
жестокий характер А в тр время он был еще совсем маленький мальчик!*
Гамель рассказывает также очень интересное событие из жизни Альбера Брольи, относящееся к тому времени, когда он сидел на школьной скамье.
„Наследник герцогского титула, Брольи воспитывался в бурбонской коллегии, говорит Гамель.—В числе его това­рищей был сын торговца бакалейным товаром, ставший впоследствии весьма замечательным человеком. Сын торговца опередил в ученьи сына герцога и получил награду, на которую тот рассчитывал. Взбешенный внук г-жи Сталь имевший несравненно менее ума, чем его бабушка, пробор­мотал сквозь зубы: „продавец свеч!* Эту выходку, произ­несенную презрительным тоном, услышал юный победи­тель на конкурсе и закатил будущему министру самую пол­новесную плюху.
„Альбер Брольи остался тем-же на скамьях националь­ного собрания, каком он был на школьной скамье. Он из тех людей, которые воображают, что они явились на свет для того, чтобы пользоваться всеми общественными выгодами и не нести за то никаких обязанностей. Он не может переварить мысли, что сыновья торговцев бакалей­ным товаром, адвокатов или лавочников, продающих сукно, способны управлять Францией не хуже герцогов. Этим . объясняются его гневные выходки. В его возражениях в палате вечно слышится его знаменитая фраза „продавец свеч!*
Однакож, надо полагать, что Альбер Брольи вынес коечто из школы, потому что в 1848 году, когда ему еще не кончилось 27 лет, он напечатал свою первую статью в „Revue des Deux Mondes*.
Друзья герцога Альбера постоянно выставляют, как при­знак его талантливости, то обстоятельство, что его первая статья появилась в журнале, редакция которого отличается строгим выбором статей. Но Бюлоз, редактор „Revue des Deux Mondes* строг с разбором. Он одержим слаПолитические деятели. 8
бостью к перцогам и потоку снисходительно посмотрел па статью молодого Брольи; он [был уверен, что статья прошла редакцию Брольи-отца, которого недаром называли „ужасным савояромъ**. Это предположение Бюлоза в то время разделяли все друзья герцога Брольи.
Статья герцога Альбера относилась критически к ино­странной политике, которой следовали министры второй французской республики — Ламартин и Бастид. Герцог старался разбить их на всех пунктах. Мы, конечно, не намерены защищать этих министров, наделавших немало ошибок, но не можем не сказать, что доводы герцога Брольи были крайне неубедительны и вообще статья оказы­вается весьма плохой. Теперь достоверно известно, что гер­цог Виктор не принимал никакого участия в составлении этой статьи.
Если сравнить последнее произведение Альбера Брольи, написанное им 25 лет спустя после этой попытки, нельзя не убедиться, что он ни на шаг не подвинулся вперед: он так-же тяжел, так-же вульгарно изыскан, так-же скучен, как и в своей первой статье. На всех его ли­тературных трудах лежит печать посредственности и от­сутствия развитого вкуса. Гении, люди оригинальные, люди с большим умом или сильным характером всегда имеют долгое детство; в их жизни много различных переходов. Но герцог Альбер с самого дня рождения высмотрел таким, каким мы знаем его теперь, имеющего уже 54 года от роду. С самого первого своего шага на литера­турном поприще он стал на уровень самых заурядных из французских академиков и ни на иоту не возвысился над этим уровнем.
Герцог Альбер в своем писательском рвении нашел, что ему мало одного журнала г. Бюлоза и стал помещать свои статьи в „Correspondant**—органе либеральных иезу­итов. Здесь он проповедывал свои конституционные идеи и сильно нападал на абсолютизм и демократию, в особен­ности на последнюю. Он объявлял себя последователемъ
Монталамбера и Лавордера, хотя в сущности рабски следо­вал идеям Фаллу. В своих статьях он часто касался теологических вопросов; он хвастался своими теологи­ческими знаниями и скорбел об одном, что в его фами­лии, давшей Франции трех маршалов, не было ни одного кардинала или. архиепископа. Его младший брат, Поль, слу­живший лейтенантом на военном корабле, вероятно, желая пополнить этот пробел, поступил в один из монаше­ских орденов.
Сам-же Альбер, не надевая монашеского платья и оста­ваясь либералом, сделался рьяным иезуитом. Во Франции это не исключительный случай. Многие из представителей знатных фамилий, принадлежа к либеральной партии, обра­щаются в ревностных иезуитов. Такой либеральный иезу­ит отличается от ультрамонтана тем, что он более хи­тер, более лицемерен и более утончен; он, по наруж­ности, менее фанатичен, чем ультрамонтан, но опаснее его. Известно, что иезуита считают опаснее ультрамонтана, но либеральный католик несравненно опаснее иезуита. „Для достижения цели дозволительны всякия средства*, говорят иезуиты, и иногда останавливаются, если средство покажется им слишком недостойным. Либеральные католики, призна­вая афоризм, действуют последовательнее: их не остано­вит никакое средство.
Различие в этом отношении между французскими иезуитами и либеральными католиками особенно ярко обнаружилось в деле слияния монархических партий с целью возведения на французский престол графа Шамбора.
Монархические партии во Франции главным образом раз­делялись по вопросу о знамени, какое должна принять монар­хия. Либералы стояли за трехцветное знамя, принятое рево­люцией 1789 года; легитимисты за белое, символ старого порядка. После долгих препирательств обе партии убеди­лись, что им необходимо согласиться по этому вопросу, так как только в таком случае они станут большинством в палате и тогда будут в состоянии восстановить монар­
хию. Для выполнения плана орлеанисты уговорили графа Па. рижского отправиться на. поклонение в Фросдорф и тор­жественно признать белое знамя. Герцог Парижский отрекся от прошлого Орлеанской фамилии, и был признан наслед­ником будущего короля Генриха V. Известие об атом взволновало всю Францию; во всех провинциях одинаково было выражено нежелание народа возвратиться к старому порядку. Руководители интригой увидели, что им невозмож­но навязать Франции монархию с белым знаменем и что им остается теперь сделать попытку ввести парламентарную и конституционную монархию. Тотчас-же была снаряжена депутация к графу Шамбору из Сюньи, Дювиньо, Брюно и Шенелона, которая должна была уговорить короля для вида согласиться на конституционную хартию, на трехцветное знамя и пр. „Лишь-бы только получить трон, а там никто не мешает повести дело по своему", твердил Шенелон, и ему вторила пресса, руководимая либеральными католиками.
Всем этим делом заправляли монсеньер Дюпанлу, Фаллу, герцог Брольи и другие либеральные католики, парламентаристы, конституционисты; их поддерживали либе­ральные органы прессы, как „Correspondant", „Le Fran do крайней мере, чист от религиозного лицемерия. К фактам, выставленным нами в подтверждение нашего мне­ния, следует прибавить последние действие либеральных католиков во Франции.Мы считаем себя вправе реши­тельно заявить, что, по нашему мнению, либеральные като­лики более пагубны и опасны для общества, чем самые яростные демагоги, потому что демагоги с грубой и наглой искренностью заявляют о своих планах и, тем указывая силу опасности, дают возможность употребить против них подходящее лекарство; между тем либеральные католики, притворяясь людьми вполне благонамеренными, действуют коварно, идут к цели кривыми путями и ловко вводят в заблуждение относительно своих настоящих действий, ко­торые оказываются опасными уже тогда, когда достигнуты результаты и не представляется возможности принять про­тив них своевременные меры...** Далее „Osseryatore** гово­рит, что „если во Франции не удалось восстановить закон­ной монархии, то это случилось потому, что делом руково­дили либеральные католики...** Римская газета говорить, что «достойны полного презрения эти люди, выше всего ставящие «вой узкий эгоизм и корыстные цели**, для которых «поли­тика есть только средство удовлетворения собственного честолюбия** и которые „на общественных несчастиях и все­общем раззорении основывают собственное благосостояние**. Газета оканчивает свой протест решительным заявлением, что партия либеральных католиков характеризуется „без­толковым смешением недомыслия с высокомериемъ“ и что от неё „вскоре останется только самое унизительное воспо­минание...**
Следовательно, сами ультрамонтане, сами иезуиты поспе­шили заявить, что они не имели ничего общего с либе­ральными католиками, на свой страх ведшими интригу, ос­нованную на обмане и предательстве. По этому можно су­дить, каковы средства, к которым решились прибегнуть эти господа, если от них с ужасом отворачиваются сами иезуиты!
и.
I
Герцог Альбер всегда давал своим произведениям громкия заглавия—конечно, с целью придать им более зна­чения: „Папское владычество и свобода", „Свобода божествен­ная и человеческая", „Вопросы религии и истории" и т. и. Его важнейшими трудами были: „Церковь и римская импе­рия в IV столетии", „Юлиан отступникъ" и „Феодосий ве­ликий", — важнейшими не по литературным достоинствам или полезности, а по количеству печатных листов.
„Хотя-бы случайно блеснул какой-нибудь светлый луч или появилась какая-нибудь оригинальная мысль в этой массе страниц, написанных г. Брольи, говорит один из его критиков. — Нас изумляет необычайное терпение ав­тора, который продолжает писать, хотя для него самого очевидно, что он не возвышается над уровнем посред­ственности".
Во всех снотворных произведениях герцога Альбера проводится та идея, что „своим прогрессом человечество обязано католической религии, которая всегда защищала ли­беральные идеи". По его мнению, произведения средневеко­вых схоластиков принесли делу прогресса несравненно бо­лее пользы, чем открытия Галилея, Коперника, Кеплера, Ньютона, чем труды Декарта, Бэкона и др. „Католицизм всегда отличался великодушием и либерализмомъ", посто­янно твердить Альбер Брольи, находя, вероятно, велико­душие и в таких действиях католицизма, как истребле­ние альбигойцев, мавров, евреев, убийства во время варфоломеевской ночи, истязания жертв инквизиции, драгонады. Великодушие и либерализм католицизма торжественно вы­ражаются в современном жалком состоянии Испании, Ир­ландии и некоторых провинций Франции. Либерализм като­лицизма проявлялся, вероятно, и в безумном истреблении перлов, искуства („христианскому глазу неприлично смотреть
ца нагия статуи говорили монахи), в Сожжении библио­тек! Но Альбер Брольи недаром иезуит, он за словом в карман не полезет и всегда отыщет подходящее опра­вдание. „Если некоторые высшие представители католицизма, говорит он,—вынуждены были разрешить истребление ере­тиков, то они делали это для спасения общества от зла". Как не сказать после этого, что Альбер Брольи достойный столп либерализма, имя которого должно греметь в обоих полушариях!
Друг иезуитов, человек, проявляющий католический ли­берализм, всегда может рассчитывать на кресло во фран­цузской академии. Альберу Брольи захотелось попасть туда и он был Избран огромным большинством на место достопочтенного отца Лакордера. Но будем справедливы. Альбер Брольи, уже по количеству написанных им про­изведений, все-таки более имел прав на кресло в акаде­мии, чем его зять, герцог Оссонвиль, и даже сам герцог Омальский,. которые так-йсе, как и он, заседали и засе­дают в академии.
Но возвратимся к политике. Мы оставили герцога Аль­бера сотрудником „Correspondant“H „RevuedesDeuxMondes", пишущим статьи против республики и демократии. Затем он сделался членом неакционерного клуба улицы Пуатье. После государственного переворота он присоединился к академической оппозиции против императора Напол она ИП. Салоны обоих Брольи, отца и сына, так-же, как и гер­цога Оссонвиля, стали центром глухой, ожесточенной, мсти­тельной оппозиции. Из рх салонов выходила масса эпи­граф, направленных против императрицы и нового двора. Старая аристократия, отказавшаяся примириться с новым правительством, делала все возможное для распространения этих эпиграм. Либерализм герцога Виктора, почти замолкнувший-было во время июльской монархии, снова воспрянул и на словах стал проявляться так-же энергически, как и до тридцатого года. Забывая, что сам-же он, Виктор Брольи, в 1834 году ограничил право ассоциации, он грепел теперь в пользу расширения этого права; он явился горячим защитником свободы прессы, хотй сам прини­мал участие в сентябрских законах. Он красноречиво защищал суд присяжных, веротерпимость, право публич­ных прений и прослыл львом либерализма. Все его оппо­зиционные выходки повторялись в орлеанистских салонах и быстро разносились по всему городу,—впрочем, без особых последствий для герцога Виктора. Он снова приобрел гро­мадную популярность не только в буржуазных кружках, но и во всех слоях общества, после неловкого поступка наполео­новской полиции, которая бяла на-столько наивна, что сде­лала обыск в доме герцога и конфисковала его весьма не­винную книгу „Vue sur le gouvernement representatif“. По­лиция держала у себя эту книгу два года, и когда все ко­миссары ознакомились с её содержанием, возвратила ее ав­тору. Возвращение, конечно, было еще наивнее, чем самая конфискация. Арестом этой книги правительство сильно подняло значение герцога Виктора* О книге стали говорить, как о .замечательном произведении, хотя она была крайне посредственна. Полиция могла-бы еще исправить свою оплош­ность, разослав книгу во все муниципальные библиотеки, но она этого не сделала, ’а герцог Виктор, лучше полиции понимавший действительное значение своего произведения, по­лучив его обратно, поспешил запереть его в кладовую и уже не выпускал в свет.
Несмотря на ненависть к второй империи, герцог Аль­бер дал клятву верности императору и конституции. Он рассчитывал попасть депутатом в палату и войти в ми­нистерство, конечно, с целью свергнуть существовавшее правительство (впоследствии он принял от Тьера пост посланника и тотчас-же стал вести интригу против Тьера, окончившуюся поражением последнего). Однакож, или усло­вия были неудобны для которой-нибудь из сторон, или-же правительство второй империи только заигрывало с герцо­гом Альбером, вовсе не думая сходиться с ним серьезно, но только Брольи не попал ни в палату, ни в министер­
ство. Эта случайность спасла его от непопулярности и ей он обязан, что ему удалось наконец-попасть в министры; но тут-то и оказалось, что он самый заурядный человек, неспособный понимать смысла событий.
Но хотя Альбер Брольи не занял места в администра­ции второй империи, его влияние все-таки было сильно. Напо­леоновская администрация следовала тому правилу, что с людьми богатыми и представителями знатных фамилий на­добно обходиться предупредительно и, по мере возможности, обязывать их. К тому-же официальные исследования, сде­ланные правительствами 4-го сентября и Тьера, показали, что многие из администраторов второй империи охотно брали взятки и мало обращали внимания на закон и спра­ведливость. Влияние Альбера Брольи на наполеоновскую адми­нистрацию лучше всего обнаруживается в известном деле Тала. Воспитатель детей Альбера Брольи (в то время еще князя), Тэла, влюбился в княгиню, их мать. Княгиня на его признание не отвечала с тою строгостью, которая-бы могла заставить Тэла отказаться от надежды, что предмет его страсти разделит его любовь. Тэла продолжал наста­ивать. Об этом узнал муж. нисколько не походя на ры­царя, он не вызвал Тэла на дуэль, а отомстил ему са­мым жестоким образом. Он обратился к врачу и поли­ции, и вскоре несчастный наставник был отвезен в Шарантон и посажен в отделение помешанных. Сколько он ни протестовал, ему тверди-ии одно, что начальство знает, что оно делает и что князь Брольи внёс на его содер­жание всю сумму, какая полагается по закону. Понятно, что после такого ответа несчастный приходил в бешенство; его запирали и подвергали действию холодных душей. Такое решительное средство, разумеется, достигало цели: проте­стующий смирялся и ложился в постель. Много долгих, мучительных дней провел несчастный в своем заключе­нии; его выпустили, наконец, когда он совсем ослабеть и упал духом. Он сейчас-же начал процесс против князя Брольи, требуя уплаты 100,000 франков за насиль­
ственное заключение. Но ему отказали в иске, так-как суд нашел, что „за оскорбление публичной нравственности, за отсутствие уважения к женщине он был справедливо наказан тюремным заключениемъО том-же, что несчаст­ного засадили в дом для умалишенных, суд не нашел даже нужным упоминать. Такие возмутительные факты легко сходили с рук во время второй империи. Припомните дело Сандова, которого министр Бильо из мести. продержал несколько лет в сумасшедшем доме.
Тэла не вел дела далее; каким путем оно было поту­шено — неизвестно. Газеты очень мало говорили об этом деле из опасения подвергнуться неприятностям, так-как в то время нетрудно было каждое невинное замечание при­знать за оскорбление, за нарушение закона, ограждающего частную жизнь граждан. А затем суд, блистательная речь прокурора и присуждение к тюремному заключению или значительному штрафу...
III.
В воздухе чувствовалось, что господству второй империи приходит конец. Бонапартизм одряхлел, силы его исто­щились. Внутри страны с каждым днем усиливалась оп­позиция. Выбор в палату нескольких „непримиримыхъ** напугал тюльерийский двор. Император решился сделать опыт либеральной империи. Тогда представилось зрелище неожиданное, но весьма характеристичное: весь главный штаб аристократического и буржуазного либерализма подал руку второй империи и вступил в её ряды, — конечно, не без задней мысли захватить в свои руки и власть, и бюджет. Все эти господа, втечении двадцати лет будировавшие вто­рую империю, составлявшие против неё тайные,— впрочем, безвредные,—заговоры, издевавшиеся над ней, проклинавшие ее, сделались внезапно её хвалителями и льстецами, выказы­
вали ей самую предупредительную любезность. Трудно было разобрать: вторая-ли империя вдруг стала либеральной илиже либералы мгновенно превратились в империалистов. И ДО сих пор никто не решил этого мудреного вопроса. Во главе батальона либералов, присоединившихся ко второй империи, парадировала медленно, торжественно, тяжело ста­туя командора—великий вождь либерализма, мраморный чело­век, герцог Виктор. Брольи на своем бронзовом коне. За ним выступал знаменосец либерального католицизма, князь Альбер Брольи. Далее следовали герцог Оссонвиль, деловой человек орлеанистской партии; Одилон Барро, с своим могучим животом; добродетельный Лабулэ, с по­лученной в подарок чернильницей; Прево-Парадоль, моло­дой и блестящий секретарь старых партий, и многие другие... Эмиль Оливье, присовокупивший их ко второй империи, де­лал им смотр. К несчастию, император, императрица, вице император Руэр, Касаньях и Жером Давид почув­ствовали страх, что вторая империя может сделаться дей­ствительно либеральной. Чтобы избежать такой печальной не­обходимости, они решились рискнуть на войну с Германией. Узнав об этом решении, присоединившиеся либералы по­казали вид, что они не понимают коварства своих новых союзников. Один Прево-Парадоль искренно раскаялся в своем заблуждении и, сознавая свою вину, пустил себе пу­лю в лоб. Окончилась пагубная для Франции война поте­рей двух провинций и штрафом в пять миллиардов. Но она послужила для устройства карьеры Альбера Брольи. Тьер, сделавшись главой правительства, назначил его посланни­ком в Лондон с жалованьем в 300,000 франков.
Никто, может быть, не оказывал такой преданности Тьеру, как Альбер Брольи. Высказывая свое удивление к деятельности главы исполнительной власти, герцог Брольи в то-же самое время подкапывался под него и организо­вал интригу, результатом которой было падение Тьера. Следует-ли обвинять его в коварстве, измене и неблаго­дарности? Нам кажется, что такое обвинение будет несправедливо. Виноват не Брольи, а Тьер. И в самом деле, Тьер был слишком опытный государственный человек, он отлично знал и понимал герцога Альбера Брольи. Кто-же толкал его броситься в объятия человека, которого он не уважал и знал за коварного лицемера? Кто застав­лял его искать поддержки в партии, враждебной респуб­лике, когда он считал республику единственной формой правления, при которой можно примирить враждующие партии и успокоит страну? Кто мешал Тьеру распустить палату, избранную с специальной целью заключения мира? Для распу­щения её ему не нужно было прибегать к государственному перевороту: он имел законное право издать декрет о рас­пущении палаты и нйкто не осмелился-бы в то время ослу­шаться этого распоряжения. Непонятно, почему Тьер не решился не этот шаг тотчас-жепо заключении мира. Если он боялся водворения радикальной республики, то страх его был призрачен, как показывают события, со­вершившиеся во Франции в последние три года. Кто знает, распусти Тьер палату, может быть, не случилось-бы па­рижского возмущения, не было-бы братоубийственной войны...
Альбер Брольи первый подал знак к неповиновению главе государства. После усмирения Парижа монархические партии рассчитывали, что Тьер немедленно совершит мо­нархическую реставрацию. Но он крепко уселся на своем президентском кресле и не имел охоты оставлять его. Напротив, он добился принятия конституции Риве, которая утверждала за ним власть на неопределенное время. Правая сторона палате вознегодовала, но Тьер в то время был так силен, что она не решилась нападать прямо на него, и направила свои удары против тех министров, которых она считала республиканцами, намереваясь заменить их людьми своей партии. Но Тьер взял на себя защиту сво­их министров, точно исполнявших его приказания. Правая сторона напомнила ему изобретенную им фразу, что „король должен царствовать, а не управлять “, и обвинила его в измене прежним убеждениям, так-как он сам вместе Google

и царствовал, и управлял; он покрывал своих мини­стров, а не министры прикрывали его своей ответствен­ностью.
Брольи, посланник республики в Лондоне, не замедлил начать интригу против правительства, от которого имел кредитивные гранаты. Он так явно интриговал, что сво­ими действиями произвел скандал. В палате вотировалось предложение, от которого зависело существование кабинета. Брольи ходил по скамьям центра, уговаривая всех подать голос против Дюфора. На этот раз победило прави­тельство. Но Тьер выказал слабость: он не решился дать отставку мятежному посланнику, и Брольи, по всей ве­роятности, возвратился-бы в Лондон, если-б ему не пришла охота самому подать в отставку. Впрочем, его принудило к этому решительное негодование, выраженное общественным мнением. *
Началась борьба Тьера с правой стороной национального собрания, предводителем которой был Альбер Брольи. В начале этой борьбы все преимущества были на стороне Тьера. Но когда Тьер, уверенный в своей победе, в ноябре 1872 года обратился к палате с своим знамени­тым посланием, в котором требовал окончательного провоз­глашения республики, гнев и негодование правой, орлеанистской и крайней правой, легитимистской, сторон перешли всякие пределы. Страна, напротив, с радостью встретила это пос­лание, предполагая, что, наконец, окончится тягостное вре­менное положение. Когда стало известно, что правая сторона намерена употребить все усилия, чтобы воспротивиться прек­ращению временного положения, все сочувствующие предло­жению Тьера надеялись, что Тьер, вооруженный широкими полномочиями, какие ему давала конституция Риве, распустит палату и обратится с воззванием к стране о новых вы­борах и об утверждении его власти всеобщим голосованиемъНародные массы, наверное, с энтузиазмом приняли-бы пред­ложение Тьера, но... он не решился.
Вместо этого его министерство заявило, что оно предста­
вить на утверждение палаты проект новой конституции. Про. ект был представлен и палата передала его на рассмот­рение коммиссии тридцати. Председателем этой коммиссии был избран герцог Альбер Брольи. Уже в первый день прений в комиссии обнаружилось, что на её решения оказы­вают решительное влияние отцы иезуиты и вообще клери­кальная партия. Комиссия начала прямым нападением на Тьера, но он все еще не верил, что она рискнет на реши­тельный шаг, и говорил своим друзьям: „я им готовлю удар, какого они не ожидаютъ".
Между тем, когда наступил решительный день, правая сторона была вполне готова к бою и так приняла Тьера, что он нашелся вынужденным предложить вопрос о дове­рии и, если не выскажут его, подать в отставку. Тьер не был в палате во время вота. „Большинство превысило всего на 14 голосовъ", сказал ему Бартелеми Сент-Илфр, возвратясь из заседания палаты.—яЯ и на такое не рассчиты­валъ", заметил Тьер.—„Увы! большинство не за нас, а против насъ", ответил Сент-Илер.
Тьер подал в отставку. Герцог Альбер сделался вицеиирезидентом совета министров. Он победил и власть пе­решла к так-называфмой партии герцогов.
Иные люди нравственно возвышаются вместе с возвыше­нием их положения и всегда стоят на высоте своего поло­жения. Герцог Брольи не из таких людей. Его всепожи­рающее честолюбие побуждает его лезть вверх по социаль­ной лестнице, но он всегда стоял и будет стоять ниже положения. Нельзя сказать, что герцог Альбер лишен ора­торских способностей. Пока он был просто депутатом, его речи отличались изворотливостью, иногда остроумием; он говорил легко, хорошим языком и довольно внуши­тельно. Но сделавшись министром, он, повидимому, лишился своих ораторских способностей. Мы находим в „Tempe" следующую оценку его первой речи:
„Речь г. Брольи произвела странное впечатление на соб­рание. Вице-президент совета министров должен былъ
ответить на внесенные в палату запросы. В его распоря­жении было целых восемь дней, и, однакож, он не успелъприготовиться. Кому приходилось прежде слышать речи г. Брольи, тот знает, что если в них и не замечалось слиш­ком яркого ораторского таланта, то все-jKe они отличались академической отделкой, нон говорил плавно, без запинки. Но речь его, сказанная во вчерашнем заседании, не отли­чалась ни одним из этих качеств. Оратор, кажется, предпочел импровизировать речь, и она вышла вполне не­удачной. С первых-же слов его оставила уверенность в себе, он стал запинаться, бормотать себе под нос и даже заикаться. В палате было очень тихо и, однакож, многих слов из министерской речи не было слышно. Яви­лось предположение, что, может быть, министр оробел и потому говорит так тихо, но чем дольше говорил он, тем голос его все более и более понижался. Наконецъ', для довершения дурного впечатления, он сошел с трибуны в то время, когда все полагали, что он только-что начал настоящую речь. Большинство, холодно аплодировавшее ему из приличия, было крайне недовольно. За то личные друзья мииисира внутренних дел Беле .втайне радовались не­удаче первого министра; их взгляды, казалось говорили: „Беле наверное вышел-бы победителем в настоящем случае!"
IV.
Свою министерскую деятельность, в качестве министра иностранных дел, Альбер Брольи начал дипломатиче­ской нотой, в которой старался унизить свое отечество в глазах других европейских государств. Если-бы князь Бисмарк вздумал вмешаться во французские дела и при­остановил очищение французской территории, он легко-бы мог оправдать свои действия нотой герцога Брольи, в ко­
торой объяснялось, что Франция находится в состоянии анархии. Лучшие органы иностранной прессы возиуиились та­кой недостойной выходкой французского министра внутрен­них дел.
„Рознь, существующая во французском национальном собрании и в самом народе, говорит английская газета „Daily News",—несомненно возбуждает горестные чувства во всех, кто сочувствует несчастиям благородного фран­цузского народа; но крайне неприлично французскому ми­нистру иностранных дел сообщать об этом в диплома­тическом документе.
„Г. Брольи, конечно, не без задней мысли рискнул вы­пустить подобный циркуляр. Им он не только хотел оправдать происхождение своего правительства, получившего власть против желания народа, но также желал возбудить симпатии европейских правительств к новому министер­ству и %большинству национального собрания, которые, как оказывалось из циркуляра, имеют общего врага с ино­странными государствами. В своем циркуляре герцог Брольи говорил, что „новое правительство желает устано­вить во Франции спокойствие, столь желательное в интере­сах прочих наций". Все государства, по его словам, „имеют равный интерес в подавлении революционного духа, который составляет заговоры против спокойствия Франции". Таким языком могли-бы говорить разве эмиг­ранты 1791 года.
Вслед за этим циркуляром Брольи делает распоря­жение о запрещении во Франции эльзасской газеты „LTndustriel do Mulhouse", которая с особенной страстностью сто­яла за интересы Франции и была самой распространенной из эльзасских газет. Мотивом её запрещения послужило то обстоятельство, что она имеет слишком республикан­ское направление. Прусские газеты горячо ухватились за этот факт; они приводили его как доказательство сво­боды прессы в германской империи и поразительной нетер­пимости во французской республике. они на основании этого
факта пытались убедить скептиков, что Эльзасу выгоднее зависеть от германской империи, чем стремиться снова присоединиться к Франции.
Это еще не все. После очищения французской территории от немецких войск, Тьер стал пользоваться большой популярностью во Франции. Брольи, мешавший устройству праздников в городах, отвободившихся от чужеземного занятия, решился пригрозить Тьеру судом, если он захо­чет принимать приглашения на эти праздники в честь освобождения; наконец, даже запретил тосты в честь Тьера. Партия Брольи дошла до такого курьеза, что стала посылать поздравления графу Шамбору по поводу очищения террито­рии, как-будто граф принимал в этом деле какое-ни­будь участие.
4 сентября герцог Брольи разыграл новую комедию. В этот день он председательствовал в генеральном со­вете департамента Эры. Получается депеша, отправленная из Парижа по его приказанию, с таким рассчетом вре­мени, чтобы она пришла в начале заседания совета. Брольи распечатывает депешу и дрожащим от волнения голосом читает известие о совершенном очищении территории от иностранного занятия. Пуйэ-Кертьф, также заседавший в со­вете, предложил послать благодарственный адрес МакМагону и его первому министру, герцогу Брольи. Но другой член совета, прямодушный норманец, заявил, что гораздо приличнее благодарить тех, кому страна действительно обязана этим фактом, т. ф. Тьера и его экс-министра ПуйэКертье, виновника франкфуртского договора. Понятно, Брольи потерялся; он забормотал что-то такое, чего никто не расслышав и, наконец, объявил, что совет должен быть признателен... к Франции!
В иностранной политике Брольи делал бесчисленные промахи. Ему обязана Франция тем, что Италия, её есте­ственная союзница, соединилась с Германией. На празднике в честь Кавура французская нация не имела своего пред­ставителя. Между тем 50,000 французов легли на поляхъ
Ноивтвчмкие диатив. 9
vjOOQ ИС
Мадженты и Сольферино, сражаясь за освобождение Италии от немецкого ига. Брольи даль приказание Фурнье, фран­цузскому послу в Италии, не возвращаться к своему посту под каким-бы то ни было предлогом. В виде возмездия, итальянский кабинет предписал Нигре, итальянскому по­сланнику в Париже, найти предлог, чтобы уехать оттуда.
Но Брольи продолжал уверять всех, что он либерал чистой крови!
Подобной-же нелепой политики держался Брольи и в Испании. Во Франции среди белого дня снаряжались экспе­диции и посылалось оружие карлистам. Если-б удалась реставрация Генриха V, Брольи и ему подобные либералы предполагали тотчас-же вмешаться в испанские дела и возвести на испанский престол дон-Карлоса.
V.
На что рассчитывала партия, предводимая герцогом Брольи, совершив переворот 24 мая?
Коалиция монархических партий, составившаяся для низ­вержения Тьера, полагала посадить на его место герцога Омальского, но этому воспротивились бонапартисты и неко­торые из легитимистов. Значит, первая цель не была достигнута. Учредить монархию в тот момент союзники не могли, почему решили оставить временную республику с президентом маршалом Мак-Магоном, который . не имел ничего против восстановления орлеанской или бурбонской монархии и, конечно, не мог питать ненависти к бонапартовской династии, давшей ему и почести, и богатство. МакМагона избрали потому, что он обладал известностью, имел имя и вместе с тем не был человеком инициа­тивы. Он представлял собою посредственность, такую-же, как герцог Брольи, как все члены кабинета Брольи, как, наконец, большая часть личностей, руководящих теперь
«французскими делами. Во Франции в настоящее время во всем господствует посредственность. Но посредственность Брольн активная, даже очень активная, тогда как посред­ственность Мак-Магона вполне пассивная. Говорят, что Мак-Магон принял за правило в своих действиях ру­ководствоваться изречевифм Люи-Наполеона: „мир принад­лежит флегматикамъ8. Его всегда удивляла и приводила в .досаду беспокойнаяи бурная деятельность Тьера. Мак-Ма­гон неподвижен и каждому может показаться ленивым. Монархические партии, принимая в соображение эти его ка­чества, вознамерились вручить ему диктаторскую власть, рассчитывая отобрать ее, когда им заблагоразсудится, т. е. ко­гда явится возможность провозгласить монархию. Но так как это едва-ли возможно, в особенности теперь когда партия Брольи потерпела окончательное поражение, то выхо­дит, что и вторая цель не достигнута.
Сделав Мак-Магона главою исполнительной власти, ор­леанисты, захватившие руководительство делами Франции, принялись за осуществление давно лелеемого ими плана: слияния монархических партий. Не будем повторять всем известные факты, не станем вдаваться в подробности ин­триги, повидимому, очень ловко веденной Фаллу, заслужив­шим репутацию коварнейшего человека во Франции, — ин­триги, которая, одно время казалось, вполне удалась; ска.жем только, что герцог Брольи принимал в ней дея­тельное участие, хотя в своем объяснении в национчльном собрании он отвергал еро, оговорившись, впрочем, что, по его мнению, каждый министр может иметь мнения, не­согласные с общим направлением кабинета.. Проще ска­зать, герцог Брольи проводил совершенно новый принцип, по которому отдельный министр может действовать про­тив кабинета и свергнуть его, если будет в силах. Впро­чем, Брольи сам лично уже не раз применял этот принцип и напрасно палата выражала свое негодование, вы­слушивая его объяснение.
Как-бы там пи было, но известно, что орлеанистская
Digiti byGoogle
интрига не удалась. Граф Шамбор, принявший отречение графа Парижского, признавший его своим наследником и уже рассчитывавший наверное быть королем, внезапно на­писал свое знаменитое письмо, равносильное отречению,— лучше сказать, сделавшее окончательно невозможным его реставрацию. Не осуществилась и третья цель.
Орлеанисты, ошеломленные на-время таким казусом, скоро оправились; они снова захотели сделать попытку вручит президентство герцогу Омальскому и снова убедились, что их дело не выгорит. Тогда они заговорили о том, что не мешало-бы включить в закон о продлении власти МакМагона статью, гласящую, что в случае, смерти Мак-Ма­гона президентом республики делается герцог Омальский^ Но, спрашивается, кто-же, кроме людей, ослепленных пар­тионными предразсудками, мог серьезно посмотреть на такое наивное предложение?
Потерпев неудачу в вопросе о восстановлении монархии, большинство национального собрания, по инициативе герцога Брольи, выступило с проектом о продлении власти Мак-Ма­гона. Этот маневр им удался; они добились утверждения власти Мак-Магона, но вслед за тем должны были при­знать легальным существование республики.
Брольи пе долго пробыл первым министром. Всеобщее негодование против него было так велико, что Мак-Магон волей-неволей должен был расстаться с ним. Но и уда­лившись из министерства, Брольи, во все время управления Бюффе, продолжал руководить внутренней политикой стра­ны. Бюффе рабски исполнял все его приказания.
f
IV.
ЛЮИ-ЖОЗЕФ БЮФФЕ.
Истинный представитель либеральной буржуазии. — Воспитание Бюффе. — Характер Бюффе. — Его политическая програма. — Бюффе депу­тат.— Осторожность, выказанная им на первом шагу парламент­ской деятельности.— Клуб улицы Пуатье.— Бюффе переходить на ' сторону реакционеров. — Назначение Бюффе министром земледелия и торговли. — Его отставка. — Закон 30 мая. — Бюффе снова ми­нистр.—Государственный переворот.—Бюффе опять становится либе­ралом.—Коалиция оппозиционных бонапартизму партий.—Либераль­ный союз.— Нансийская програма.— Правительство второй империи вынуждено делать уступки.—Народные сходки.—Изобретенное возму­щение. — Либеральное министерство Оливье. — Предусмотрительность Бюффе.—Реакционная деятельность Бюффе в версальском нацио­нальном собрании. — Правительство борьбы.—Бюффе президент на­ционального собрания. — Утверждение республиканской формы правле­ния во Франции. — Бюффе глава республиканского министерства. — „Невероятные рассказы11.—Наружность Бюффе.—Подчинение его гфр. цогу Брольи.
„Граждане!
„При известии о славных событиях, низвергнувших безвравствевную систему, под давлением которой изнывала Франция..."
На этом вступлении мы останавливаем декламатора и спрашиваем его: „Кто вы такой?" — „Кто я? Меня зовут Бюффе; я адвокат в небольшом городке Эпинале. Я об­ращаюсь теперь с своей речью к избирателям; я заявил свою кандидатуру в законодательное собрание".
Дело происходило в марте 1848 года, вскоре после фе­вральской революции.
„Граждане! снова начинает свою речь Бюффе,— при из­вестии о славных событиях, низвергнувших систему, подъдавлением которой изнывала Франция, граждане Эпиналя (слово „граждане" произносится с особенной выразительно­стию, подчеркивается), с давных пор работающие для тор­жества демократии (сильно подчеркнуто), составили из себя, комитет для способствования всеми зависящими от нихъсредствами начавшемуся движению... Но кризис миновал? комитет отдает в руки всего народа (подчеркнуто еще сильнее) временную власть, которою он пользовался в силу обстоятельств. Он спрашивает у народа, пользуется-ли он по прежнему его доверием и должен-ли работать в прежнем направлении или разойтись? Народ ответил, что он желает, чтобы комитет оставался"...
Сколько торжественных фраз, сколько благородного жару в этом приступе к речи, напоминающем красноречие Цинцината. Браво, Бюффе! Браво, эпинальский адвокат! Бы достойны стоять на ряду с героями Плутарха, с героями античного греческого и римского мира—Аристидом, Эпаминондом, Муцием Сцеволой, Филопеменом... Чего! дзингъг бум, бум, гремите трубы и литавры, акомпанируя следу­ющему припеву:
Nous entrerons dans Иа Саггиёге Quand nos аипёз и’у serons plus. Bien moins jaloux de leur survivre Que de suivre le trace de leurs yertus!
„Нам предстоит теперь великий долг, продолжал Бюф­фе,—сохранить плоды одержанной нами победы. Мы должны тщательно наблюдать, чтобы не сделаться жертвой вчераш­них роялистов, торжественно проповедующих теперь наши доктрины, которые еще так недавно они преследовали състрашным ожесточениемъ"...
Далее Бюффе распространяется на эту-же тему, стараясьубедить своих слушателей в своем неподдельном респу­бликанизме и предупредить об опасности, грозящей со сто­роны замаскированных роялистов; он заканчивает свою речь следующими словами:
„Выборы в национальное собрание назначены на 9 число будущего апреля. Нам не должно терять времени, мы дол­жны тесно соединиться и тогда мы легко разрушим, замы­слы врагов республики**...
Такова была речь молодого Бюффе к гражданам Эпиналя,—речь, служащая сколком с речей Барбеса, Распайля, Кабэ и Ламене, с которыми эти деятели обращались к гражданам Парижа.
Слушая речь Бюффе, можно было думать, что в нацио­нальном собрании он явится горячим сторонником рес­публиканской партии, под знаменем которой он выступил на выборах. Избиратели Эпиналя с гордостью указывали на своего согражданина, говоря, что он составит славу своей партии, будет соперником Вашингтону и пр., и пр. Но увы! их ожидания не исполнились. Бюффе уже в то время был одним из представителей типа либеральной буржуазии, политические убеждения которой весьма верно характеризуются названием консервативно-либеральных или либерально-консервативных.
Люи-Жозеф Бюффе, сын отставного офицера, родился в 1818 году в Мирекуре, небольшом городке в департа­менте Вогезов. Городок этот получил печальную извест­ность, благодаря тому, что один из писателей избрал себе псевдонимом его имя. Известный Жако, пишущий под име­нем Эженя де-Мирекура, за деньги составлял биографии известных деятелей, наполненные возмутительными клеветами. В деле шантажа Жако долгое время был опасным соперником не менее знаменитому Вельо; наконец, первен­ство в ремесле клеветника осталось за издателем „Univers", набожным сочинителем известных „Parfums de Rome“. Вельо задушил Жако своим беспримерным бесстыдством.
Люи Бюффе с успехом окончил курс в школе своего родногр города. Родители отправили его в Париж, в колёгию Карла Великого. Юный Бюффе очень скоро окончил курс права; он поторопился, зная, что, родители его не могут тратить на,него много денег и ему следует са­мому позаботиться о заработке. К его благополучию, он был допущен в салон Моле, в эту говорильню, в при­готовительный класс парламентаризма, где практиковались и набивали руку будущие и настоящие префекты, подпрефек­ты, прокуроры, президенты судов, депутаты, министры, се­наторы и пр.
Двадцати двух лет от роду Люи Бюффе был принят в число адвокатов эпинальского судебного округа, в де­партаменте Вогезов. Бюффе ни красив, ни уродлив, ни велик, ни мал. Происходя из весьма небогатого буржу­азного семейства, бедняк между богатыми, богач между бедными, Люи Бюффе может считаться очень удачным представителем типа среднего человека. Он не обладает перворазрядными способностями, но его также нельзя назвать бездарностью; он деятелен, трудолюбив, отличается лов­костью, логикой, беззастенчивостью, дозволявшею ему слу­жить всякому делу, всякому принципу. Он. не лишен со­лидных качеств, но на всем, что он делал и делает, лежит печать вульгарности. Никакой гений не осветил лу­чами отдаленной звезды его колыбели; никакая фея не дотрогивалась до его лба своей волшебной палочкой, не ласкала его своими очаровательными пальцами, из которых исхо­дил дивный магнетический ток, не улыбалась ему, не да­вала цветов, носимых ею на груди. Не получил от неё Люи Бюффе ни одного дара, возбуждающего любовь окружа­ющих: ни грации, ни красоты, ни поэзии, пи красноречия,
ни остроумия, ни веселости, ни знатности, — вообще ничего, что могло-бы отличить его от толпы.
Сам Люи Бюффе едва-ли сетует на отсутствие в нем выдающихся талантов. Они.часто бывают скорее вредны, чем полезны для составления жизненной карьеры. Для этого требуется только известная ловкость, умеренность и акуратность; вульгарная посредственность всегда скорее мо­жет рассчитывать на успех, чем выдающаяся талантли­вость.
Юный адвокат Бюффе не блистал красноречием, но за то обладал делбвой логикой. В его речах не замечалось ни страсти, ни живого и увлекательного остроумия, но всем было очевидно, что этот адвокат отлично изучил свод законов и очень силен в крючкотворстве, — одним сло­вом, что его не легко сбить с толку и поймать в какомънибудь формальном упущении. Он был неповинен в поэтических наклонностях, он никогда не пожалел по­бежденных, к которым всегда питал и питает презре­ние; в нем не было ничего, что производит великого ора­тора, великого гражданина, великого человека. Но он оде­вался безукоризненно верно адвокатской традиции; галстух его всегда отличался девственной белизной и был безуко­ризненно повязан. Он твердо верил в свои силы, в свою способность завладеть сочным куском на пиру жизни. Такая уверенность составляет действительную силу, ока­зывает поразительное влияние на толпу глупцов и увле­кает за собой трусливых и нерешительных.
Новый защитник „вдов и сиротъ" Вынес из салона Моле политическую програму. Оппозиция заявляла требование о даровании' избирательных прав „людям способнымъ**. Говоря простым языком, оппозиция добивалась, главным обра­зом, допущения адвокатов к избирательным урнам, вклю­чения их в привилегированную „pays legal**. Бюффе, как адво­кат, конечно, пристал к оппозиции. Люи-Филипп не за­хотел исполнить невинного желания оппозиции, и Бюффе явился противником всех одномыслящих с королемъ
министров: Гизо, Дюмона, Дюшателя и др. Он горячо на­пал на правительство, он же стеснялся в выражениях, и прослыл республиканцем. На самом видном месте в своем кабинете он поставил лубочную статуфтку: «Спар­так, разбивающий свои цепи**, завесив ее кисеей от мух, что подало повод простакам предполагать, что статуетка эта высокой цены. Либералы восхваляли мужественного ад­воката, а клерикалы, по поводу «Спартака**, произвели его' в санкюлоты, предупреждая „верныхъ** беречься „этогоразрушителя вечных основъ**. Хитрые иезуиты на этот раз слишком перехитрили: они не заметйли, что за внеш­ней либеральной обстановкой у Бюффе скрывается беспре­дельное честолюбие, желание составить себе блестящую карь­еру, и что собственно принципы для него вопрос второ­степенный.
Между тем июльская монархия окончила свое существо­вание; Люи Бюффе был избран президентом республикан­ского клуба в Эпинале. Ему тогда было 30 лет от роду.
Ледрю-Роллен, которого торжествующая инсурекция из­брала министром внутренних дел, обратил внимание на эпинальского Гракха, отличавшагося ревностным служением делу свободы, как о том гласили рапорты, 'присланные в министерство. Ледрю-Роллен назначил Бюффе помощником комисара в департаменте Вогезов, сделал его прокон­сулом окрута с весьма значительной властию, в малом виде диктатором.
Молодой человек съумел воспользоваться своим поло­жением. Он деятельно работал, стараясь как можно* чаще напоминать о себе. Рекламой для него сложила масса изданных им прокламаций, объявлений, циркуляров и пр., вылущенных в свет, главным образом, для того, чтобы напомнить эпинальским гражданам о существовании Бюффе, помощника комисара, вечно помышляющего об их благо­получии и спокойствии. Бюффе, добился, что* его стали счи­тать человеком необходимым, посредником между враж­
дующими партиями. Устроив свое положение в публике, Бюффе под каким-то ничтожным предлогом поссорился с своим начальником комисаром, вышел в отставку и заявил о своей кандидатуре в национальное собрание. В своем майгфесте он торжественно заявил о своей неза­висимости от правительства и своей преданности респуб­ликанской правительственной форме. Его манифест понра­вился и республиканцам, и реакционерам, начинавшим уже приобретать силу. И те, и другие дали Бюффе свои го­лоса и он был избран депутатом. „Со всей энергией я буду трудиться для развития республиканских учреждений, писал он в своем манифесте,—для прочного утверждения которых мы должны жертвовать и самими собой, и нашим имуществомъ**.

II.
Увлечение и деятельность, возбужденные февральскими со­бытиями, в провинции успели уже остыть, но парижское население все еще находилось под влиянием 'энтузиазма, когда прибыл туда Бюффе. Вновь избранные депутаты, ве­роятно, желая показать, что и они увлечены не менее дру­гих, беспрестанно кричали виваты в честь республики. Они так ревностно исполняли добровольно принятую на себя обязанность, что люди серьезные, действительно пре­данные новому порядку вещей, стали их останавливать, замечая, что их крикливая восторженность похожа на по­догретый энтузиазм клакеров, желающих вывезти пьесу или актрису* дебютантку. К несчастию для Франции, большин­ство депутатов принадлежало к крикунам, умеющим только произносить красивые фразы, неспособных к актив­ности и вдобавок трусливых; когда дошло до настоящего дела, до защиты ими проповедываемых принципов они бро­сились в объятия второй империи.
Эпинальский Граях уселся в левом центре—этом при­
бежище очень осторожных людей. Здесь он сидел смирно, почти не подавая голоса; затерянный в большинстве, он наблюдал, откуда дует ветер.
Ветер дул холодный, со стороны реакции. Он оледе­нил молодого депутата и избавил его от навеянного эн­тузиазма. Бюффе знал теперь, чего ему следует держаться. Пока дело шло об уничтожении влияния и опозиции планам Люи Блана, Бланки, Барбоса, Кабе или Собрие, экс-комисар Эпиналя шел, хотя весьма осторожно, вслед за своим патроном Ледрю-Ролленом. Однакож, реакция не удоволь­ствовалась поражением социалистов в палате. Иезуиты с Фаллу во главе, направили свои удары против буржуазной, но достаточно радикальной и практической республики ЛфдрюРоллена, с тем, чтобы заменить ее идеальной и совершенно непрактичной республикой автора „Жирондистовъ*. Достиг­нув этого, они пошли далее и учредили чисто-формальную республику, поставив во главе её Кавеньяка. Как человек честолюбивый, желавший во что-бы то ни стало добиться карверы, Бюффе считал слово „благодарность, чисто-абстрактным понятием. Ни мало не задумываясь, он стал подавать свой голос против своего покровителя Ледрю-Роллена и поспе­шил заявить о своей глубокой преданности Кавеньяку. После кровавых июньских дней, маленький эпинальский Гракх, перешедший на сторону Суллы, заявил с трибуны в па­лате, что „генерал Кавеньяк заслуживает благодарности отечества*.
Кавеньяк, по своим способностям, был далеко ниже положения, в которое поставила его случайность. Одержав победу над июньскими инсургентами, он возмечтал, что судьба Франции находится в его руках.Иначе думали те, для которых он послужил орудием. Он исполнял все, что им было нужно, и они более в нем не нуждались. Кавеньяку очень ясно намекали, что ему пора в отставку, но он не понимал никаких намеков.
В это время Тьер энергически работал для реставрации монархии; он рассчитывал добиться этого, устроив слияние
между обеими линиями Бурбонов. Конечно, не идеальная привязанность к монархии побуждала его действовать в её пользу; может быть, как политический деятель он, действи­тельно предпочитал монархическую форму правления респуб­ликанской; но практический честолюбец Тьер никогда не отделял свою личную пользу, от дела, которому он слу­жил, по человеческой слабости предпочитая свои выгоды пользам дела. Так и в настоящем ‘случае, выступая в защиту монархической реставрации, он надеялся получить бесконтрольную власть во время несовершеннолетия графа Парижского. С обычной анергией Тьер переманил паевою сторону большинство собрания, так что мог быть вполне уверен, что национальное собрание одобрить замышляемый им государственный переворот, в том случае, конечно, если этот переворот удастся. Планы Тьера развивались в основанном им клубе в улице Пуатье, членами которого сделались многие из влиятельных членов национального собрания и представители крупной буржуазии, а также несколько человек из старинного дворянства.
Недавний пылкий республиканец Бюффе не замедлил присоединится к клубу в улице Пуатье. Вскоре он сде­лался адъютантом Тьера и исполнял самые интимные по­ручения своего нового покровителя. Тьер отлично понимал, что его ретивый помощник „пороху не выдумаетъ", но мо­жет быть ему полезен, как старательный и ловкий испол­нитель его приказаний. Желая приобрести доверие и других еще более решительных реакционеров, Бюффе явился рев­ностным защитником всех реакционерных мер. Он подал свой голос за следующие законы: закрытие всех клу­бов, кроме монархических и клерикальных; закрытие на­циональных мастерских; удержание смертной казни; восста­новление реакционного закона против пресы; ссылку без суда июньских инсургентов; против дарового, обязатель­ного и светского народного образования; за удержание кос­венных налогов и против налога на капитал и доход,— одним словом, против всякой реформы. Он-бы, вероятно,
подал свой голос за восстановление рабства в колониях, если-бы реакционеры сочли эту меру необходимой для их планов.
Это, однакож, нисколько не мешало Бюффе хвастаться, что он „большой либералъ**, следующий принципам 1789 года. Он вполне слился с той близорукой и ослепленной буржуазией, которая, совершив в свою пользу революцию 1848 года, испугалась каких-то призраков и кончила тем, что бросилась в объятия Наполеона Ш. А между тем совер­шенно от неё зависело дать Франции спокойное существование и благоденствие, основанное не на биржевых спекуляциях сомнительного свойства, а на труде и развитии естествен­ных богатств страны. Им недоставало честности, за то они в излишестве обладали лукавством и хитростью; они оказались недостойными тех выгод своего положения, во имя которых совершили революцию.
При этом невольно припоминается нам одна странная легенда. Громадное сокровище скрыто в недрах земли; каждый год оно подвигалось вверх, ближе к поверхности; наконец, в одну ивановскую ночь оно вышло на самую по­верхность. Чего только в нем не было: алмазы, жемчуг, топазы, аметисты и другие драгоценные камни; золото и се­ребро в громадных слитках. Как только сокровище по­явилось на поверхности, раздался голос: „Где человек? пусть подойдет сюда истинный человек и возьмет принад лежащее ему “. Оклик повторился три человек не показывался. Между тем снова раздался голос: „Нет человека, мя!“—и затем сокровище скрылось.
В 1848 году во Франции также призывался человек, но его не оказалось. Торжествующая буржуазия устала, ничего не сделав. Плотно пообедав, ей захотелось уснуть. „Ус­пеем заняться политическими и экономическими реформами, твердила она,—теперь-же не мешайте нам предаваться кейфу**. А тем временем иезуит Фаллу собирал в доме Свечиной своих друзей и они оттуда вели свои подкопы,
раза, но истинный пробило 12 часов; видно еще не врежелая уничтожить все, что создала новейшая цивилизация, и водворить мрак средних веков. Бонапартиста вели под­копы с другой стороны—и вдруг, как снег на голову, упал декабрьский переворот..... Но мы забежали вперед. Возвратимся к Бюффе, деятельность которого мы намерены проследить шаг за шагом.
IIL
Луи-Наполеон Бонапарт, избранный невеждами, шовини­стами и искоренителями пауперизма, занял должность пре­зидента французской республики. Он поклялся служить вер­но республике и избрал министерство из большинства национального собрания. Обдумывая, кому-бы вручить порт­фель министра земледелия и торговли, он обратился за со­ветом к Тьеру. Маленький буржуа указал президенту на Бюффе. Тьер был уверен, что Бюффе, войдя в совет министров, будет по-прежнему верно служить своему па­трону и употребит все усилия для того, чтобы президент поскорее сломал себе шею.
Назначение Бюффе было встречено всеми партиями с удивлением и недоумением: „Кто такой Бюффе?** спраши­вали со всех сторон. „А кто его знает. Говорят, что президенту рекомендовал его Тьеръ**. „Ну, если его поса­дил Тьер, значит без какой-нибудь интриги дело не обойдется**.
Бюффе был совсем незнаком с нуждами земледелия и . торговли, но об этом он слишком мало заботился; он достиг министерского поста, мечты его осуществились, до всего остального ему не было никакого дела. Однакож, как человек, одаренный солидными качествами характера, он чуьумел сдержать себя; величие не ослепило его. У него хитрость всегда господствовала над честолюбием; он по­нимал, пто положение его шатко; в смутные времена по­
лучить высокий поет гораздо легче, чем удержать его. Заметив, что ближайшие друзья президента не доверяют ему, Бюффе дал себе слово уйти раньше, чем его выго­нят. Случай скоро представился. Реакционеры палаты доби­вались отправки французских войск в Италию для разгро­мления римской республики и водворения папы в вечном городе. Бюффе сперва ничего не имел против этой экспе­диции, но когда узнал, что его бывший патрон Ледрю-Роллен и все республиканцы намерены противиться экспедиции даже с оружием в руках. Бюффе призадумался. Он был убежден, что в случае победы республиканцев ему не сдобровать; в то-жф время его подозрительно огляды­вали бонапартисты. Когда в совете президента было ре­шено дать приказание генералу Удино выступить в поход, Бюффе подал в отставку, мотивируя ее тем, что римская экспедиция не согласуется с его убеждениями.
Выходя в отставку, Бюффе и теперь нисколько не противоречил своей системе быть всегда на стороне торжеству­ющей партии. Положение было сомнительное; римская экспе­диция могла повлечь за собой отставку президента и мини­стерства; понятно, что в случае этой отставки Бюффе при­обретал большую популярность и мог рассчитывать на са­мое видное место в будущем министерстве. Кризиса, прав­да, не произошло, но он мог произойти.
В мире политическом звание „бывшего министра" равно­сильно титулу „милионера" в мире финансовом. Бюффе было всего 31 год от роду, когда он попал в число „бывших министровъ", т. ф. людей, с которыми считают обязанностию „советоваться" в важных случаях. Войдя после своей отставки в состав того-же большинства па­латы, из которого он вышел, Бюффе сделался влиятель­ным лицом в его среде; прежде он шел за другими, теперь могло показаться, что другие идут за ним. Мы го­
ворим: «могло показаться**, потому что' Бюффе никогда йе бил человеком инициативы, не обладал способностями, необходимыми для предводителя партии. Он мог, пожалуй, руководить действиями небольшего кружка, но не партии, а тем более ему невозможно было и мечтать о руководитель­стве делами целой страны. Он мог занимать в оркестре видное место при непременном условии внимательно сле­дить за палочкой капельмейстера, но решительно не мог сам исполнять обязанности капельмейстера. Да и не ой один: все министры и официальные руководители государ­ственными делами в период временн от 1849—51 гоД были не более, как марионетки, приводимые в движение предводителями в клубе улицы Пуатье, а этот клуб, Йе свою очередь, состоял из автоматов, заводимых досто­почтеннейшим отцом Ротаном, генералом иезуитского ордена.
Но как-бы там ни было, Бюффе приобрел имя; он по­пал в разряд видных политических деятелей^ Принцъпрезидент снова обратил на него внимание, предложив ему быть в числе семнадцати крестных отцов знамени­того закона 31 мая 1850 тода.
Национальное собрание, вышедшее из февральской рево­люции, в то время, когда оно еще находилось под влия­нием энтузиазма, приняло два закона, йго пережившие: уни­чтожение невольничества (объявленное первою республикою и восстановленное Наполеоном I) и распространение избира­тельных прав на всех граждан республики. Первые ре­зультаты закона всеобщего избирательства были, По правде сказать, весьма печальные; при .действии прежнего избира­тельного закона Люи-Наполфон Бонапарт никогда не былъбы избран президентом. Вообще первые выборы, произве­денные на основании нового закона, были самые Неудачнее. Реакция могла только радоваться полученным результатам, но она очень хорошо понимала, что в будущем новый 4акон может дать иные результаты, для неё, реакции, весьма невыгодные. Понимая, что отменить новый закон невозиожно, реакция решилась обрезатьи изменить его так, чтобы и в будущем он служил исключительно на пользу реак­ционных партий. Монталамбер, взявший на себя почин в этом деле, с иезуитским лицемерием объявил, что пред­лагаемые изменения необходимы в видах „избавления интелигентных классов от тирании невежественной массы**.
Без сомнения, если-бы дело шло об отнятии избиратель­ного права у людей неграмотных, которые не в состоянии уяснить себе, почему они подают голос за того, а не за этого кандидата, — такое дополнение к популярному закону не встретило-бы, вероятно, особенного противодействия.Но эти невежественные поселяне, подающие голоса по приказа­нию своих патеров, составляли клад для реакции, которая, напротив, желала оставить за ними избирательное право. Она требовала исключения городских рабочих и вообще таких избирателей, которые могли подавать свои голоса в пользу республиканцев. Изменения к закону были соста­влены именно в этом смысле. На этот раз иезуиты пе­рехитрили; гораздо ранее, чем новый закон поступил из комиссии на обсуждение палаты, он уже успел возбудить против его авторов негодование в целой Франции. Везде громко осуждали его и избиратели объявляли, что на выбо­рах 1 мая 1852 года (которые должны были последовать на основании нового закона) они забалотируют всех тех депутатов, которые подадут свой голос в пользу нового избирательного закона. Иезуиты, однакожь, не устрашились и решили довести дело до конца.
Президент республики вначале поддерживал новый за­кон, когда-же убедился, что изменение избирательного за­кона в реакционном духе возбуждает негодование во всей стране, он мгновенно изменил свою тактику. Он стал кричать о насилии законодательной власти, которой в силу закона обязана подчиняться исполнительная, об измене де­путатов, осмеливающихся посягать на основное право фран­цузского гражданина, и пр. Он делал очень прозрачные намеки, что намерен защищать права народа против его
депутатов до последней крайности, что он готов „при­бегнуть даже к насилию для защиты права**.
С своей стороны, клуб улицы Пуатье, рассчитывавший, что состоится, наконец, слияние орлеанистов с легитими­стами, поручил известному генералу Шангарньф произвести тоже насильственный переворот, когда представится к тому -удобный случай. На стороне орлеанистов и легитимистов было большинство национального собрания, в свою очередь, имевшее за себя всю крупную буржуазию. На стороне бона­партистов были милионы сельских жителей и армия. Для людей не близоруких не могло быть сомнения, что победа останется на стороне бонапартистов, если против них не соединятся дружно все прочия партии.
Задумав изменить избирательный закон, президент рес­публики снова предложил Бюффе министерский портфель. Бонапарт хорошо знал, на-сколько он может полагаться на искренность и верность Бюффе, уже раз отвернувшагося он него, но считал его вполне пригодным для дела, ко­торое ему поручал. Тьер дал свое согласие, снова рассчи­тывая, что Бюффе, находясь в неприятельском лагере, бу­дет предупреждать своих друзей о тайных замыслах президента. Наполеон, в свою очередь, надеялся, что Бюффе будет оказывать ему ту-же услугу относительно пар­тии Тьера; Бюффе был полезен ему и в другом отноше­нии: большинство палаты, видя своего единомышленника в числе министров, могло оставаться в полной уверенности, что президент республики не составляет против нацио­нального собрания никакого заговора. Из этого, видно, что и Тьер, и Люи-Наполеоне не давали высокой цены двой­ственным качествам Бюффе.
Кого-же на самом деле обманывал Бюффе? Прннцалрезидента, Руэра, Морни? Едва-ли. Он не был достаточно
хитер, чтобы провести этих архи-хитрецов. Тьера и сво­их товарищей большинства национального собрания? НодчясЪон действительно лукавил с ними, однакож не перехо­дил решительно на сторону их противников. Можетъбыть, он сам вдавался в обман? Ну, нет, он был слишком честолюбив и лукав, чтобы мог попасть въраяставленную ему западню.
Пять месяцев, с 10 апреля по 14 октября 1871 года,. Бюффе оставался министром принца-президента. За шестънедель до решительного дня, избранного заговорщиками Елисейекого дворца для нанесения удара своим противникам, Бюффе подал в отставку. К этому его понудило предпо­ложение, что бонапартисты затеяли слишком рискованное дело, которое должно окончиться их поражением и гибелью. Некоторые болтуны и болтуньи, преимущественно женщины легкого поведения, посвященные в тайну, выдали ее за ста­каном шампанского. Открытие этой тайны произвело силь­нейшее впечатление в рядах противников бонапартизма. Свирепый Шангарнье неистово потрясал своей саблей, гро­зя уничтожить всех изменников. Тьер хитро улыбался; он твердил, что ему давно все известно и он не сомне­вается в неудаче заговора; он уже наметил членов бу­дущего верховного суда, который станет судить заговорщи­ков. „Посмотрим, кто засмеется последнимъ**, говорилъон. Бюффе, вероятно, слишком доверял мудрости Тьера,, если решился расстаться с министерским портфелем. 'Этого ему никогда не мог простить Руэр.
Принц-президент составил новое министерство из лю­дейготовых на все, из авантюристов нежелавших ни­чего видеть дальше собственной выгоды: Сент-Арно, Мола, Морни, Казабианка и др. После назначения такого министер­ства даже и сомневающиеся в существовании заговора дол­жна были поверить. Палата встревожилась; монархическая партия, предводимая Тьером, решилась соединиться (^рес­публиканцами и внесла предложение о предоставлении палате чреквычайных полномочий для уничтожения заговора. Волюи-яюзвф вю«*е.
недоверие партий друг к другу было так сильно, что рес­публиканцы вотировали против предложения.
С этого времени дело Бонапарта можно было, считать вьшгранным. Он заявил себя защитником народных правъ» прибегающим к крайним мерам для обуздания изменников, пытающихся отнять у французских граждан прирожденное право подачи голоса на выборах, и произ­вел переворот 2 декабря 1851 года.
История государственного переворота 2 декабря слишком хорошо известна. Победитель, Наполеон Ш, обратил свою месть против республиканцев, так-как они оддо оказали ему серьезное сопротивление; их казнили и ссылали в ко­лонии без суда. Что касается главных предводителей орлеадо-легитимистской партии, их также схватили и засадили в тюрьмы, до это было сделано в видах предосторожно­сти, чтобы они, в свою очередь, не произвели государствен­ного переворота. После окончательного поражения парижан, Наполеон III выпустил заключенных из тюрем и пред­ложил им на время отправиться в путешествие за грани­цы Франции.
Что касается Бюффе, он присоединился к депутатам, заявившим свой протест в мэрии десятого округа, одна­кож не пошел вслед за Виктором Гюго, Бодэном и другими на баррикады, а, в качестве доброго буржуа, за­перся в своей квартире. Бонапартисты, помня, что он был их товарищем по министерству, в тюрьму его не бросили, а, привезя в ботанический сад, объявили ему, что для него теперь всего благоразумнее удалиться из Франции. Бюффе тотчас-же воспользовался дружеским советом. Он узнал, что Тьер фланирует в Италии, и присоединился к нему. Конечно, Бюффе не замедлил громко и торжествен­но высказать свое негодование против совершившагося во Франции насилия, против попрания закона и оскорбления всей страны в лице её представителей. Прн этом он выста­влял себя мучеником за убеждения, за свободу. Одно его огорчало, что он не мог, подобно Тьеру, говорить о страданиях, испытанных им в ужасной тюрьме, на гнилой соломе. Тьера, как опасного человека, жандармы проводили за границу. Ему-же, Бюффе, бонапартисты на прощаньи жали руки и подвивали превосходными гаванскими сигарами. „Ну, не насмешка-ли это!“ твердил он про себя, в особенно­сти когда вспоминал, что размен любезностей происходил как-раз у домика, обезьян.
Вместе с Тьером Бюффе побывал в Риме и во Фло­ренции, осматривал музеи и всякия другие достопримечатальности. Тьер продолжал говорить с ним покровитель­ственным тоном, но Бюффе, выслушивая с уважением объяснения своего бывшего покровителя, выражал иногда собственное мнение. Это происходило потому, что Бюффе пу­тешествовал уже на свой счет и не нуждался в мате­риальной помощи, как другие изгнанники. Побыв два раза министром, он не был уже тем бедняком, каким он вступил на политическое поприще. Он обладал теперь порядочным состоянием и мог уже пользоваться доволь­ством и уважением людей достаточных. Otium cum digni­tate. Гораций не требовал большего.
IV.
Логда прекратилась политическая лихорадка и, по крайней мере по наружности, водворилось спокойствие, Бюффе воз­вратился к своим пенатам. Он по-прежнему негодовал против Руэра и Морни, поступивших с ним так неде­ликатно, и стал выставлять себя жертвой государственного переворота. Эпинальские простаки снова готовы были считать его героем Плутарха; слушая его сетования на новые по­рядки, они порешили, что бывший их представитель по до­блестям своим равен Аристиду справедливому, так-как, подобно греческому герою, пострадал за то, что требовал справедливости. Он живет теперь в изгнании, а его враги Google
наслаждаются жизненными благами на награбленные или бо­гатства. Посмотрите на Бюффе, говорили они,—вот истинно доблестный гражданин; он был два раза министром, а ” теперь живет в изгнании, потому что отказался участво­вать в возмутительном насилии. О! он принадлежит к числу способнейших людей во Франции! Он слишком че­стен и непоколебим в убеждениях. Бонапартисты ста­раются теперь залучить его к себе, но он остается тверд; он готов пойти на эшафот, подобно Верньо и Ролану, за принципы 1789 года.
Ведя жизнь частного человека, Бюффе, действительно снова обратился к либерализму. В своих письмах, ре­чах и беседах он являлся теперь защитником всех „необходимых свободъ**, по выражению Тьера. Бюффе снова преобразился в пылкого республиканца 1847 года, с тою разницею, что теперь речи его стали солиднее, деловитее, на них лежала печать государственного человека. Теперь он ратовал за свободу сходок, ассоциаций и прессы, хотя сам в национальном собрании говорил против неё, тре­бовал или отмены, или ограничения этих „необходимых свободъ**. Теперь он защищал не только свободу какогонибудь булочнагб или стеаринового промысла, но свободу действительную—свободу гражданина и мыслителя. Таким образом, он сделался героем парламентаризма, доктором доктринаризма, одним из тех республиканцев, которые своим идеалом считают конституционную монархию Вели­кобритании; одним из тех монархистов, которые прини­мают за образец республику Соединенных Штатов Аме­рики.
Зная, как легко меняет Бюффе свои убеждения, искрен­но убежденные люди задавали себе вопрос: „представляясь ревностным либералом, не играет-ли Бюффе комедию?** В самом деле, трудно верилось, чтобы Бюффе, один из авторов закона 31 мая, так внезапно преобразился в за­щитника свободы и народных прав. Одпакожь, сомневаю­щихся было очень мало; большинство верило искренности
Бд)ффф. Не надо забывать, что он жил во Франции, а у французов, как известно, память коротка. Их более всего занимают текущие события, новости дня; вспоминать о про­шлом они не большие охотники. К тому-же, либералы, до­вольные, что число их увеличивалось постоянно, не желали црцпоцинаиь грешков, водившихся за новообращенными. Ли­бералы извиняли Бюффе его прежнее отступничество, или, над они деликатно выражались, его ошибки. И когда сам Бюффе, на вопрос одного республиканца, почему в 1859 году он говорит противоположное тому, что высказывал в 1849 году, отвечал, что теперь обстоятельства иные, что тогда надобно было бороться с разнузданностью стра­стей и пр. и пр.—этот ответ был признан самым об­стоятельным объяснением недоразумения и Бюффе был со­вершенно оправдан.
рюффе был прав, сказав, что в 1859 году обстоятель­ства изменились. В период времени с 1849—51 год вдадая партия действовала только за себя и враждовала со вреци остальными. Теперь-же все партии соединились про­тив господствующей — бонапартистской и враждовали с црю одною. „ Соединимся против общего врага, забудем нцши споры. Прежде одержим победу, а после мы можем разойтись и каждый займется своим собственным делом. Нас одинаково преследуют; было-бы глупо, фсли-бы мы стали по-прежнему грызть друг друга".
Коалиция враждебных бонапартизму партий имела своим органом газету „Courrier du Dimanche". В этой газете уживались рядом самые разнообразные мнения. Под при­крытием нескольких неразумных бонапартистов, познав­ших, чего они хотят, которых восторжествовавшая коа­лиция непременно выгнала-бы из своей среды, писали пред­ставители всех остальных партий. Здесь парижская богема
жала руки крупным фабрикантам; будущие иомунары ме­нялись сигарами и каламбурами с бывшими парами, с гер­цогами и графами; кмей-нибудь всклокоченный малый, ма­хнувший рукой на всякия удобства жизни, а тем более на светский этикет, разменивался любезностями с педантич­ным академиком. В этой коалиции, впрочем, преобладали две группы: республиканцев и орлеанистов. Каждая из вид была уверена, что экешоатирует свою соперницу; каж­дая надеялась получить на свой пай всю выгоду от вре­менного союза. И та, и другая группа старалась привлечь, исключительно на свою сторону массу колеблюющихся, нфимевших положительных убеждений, которые пристали к коалиции только в качестве людей, находящихся в оппо­зиции существующему порядку, но не принадлежавших ни к какой партии. Многие пристали к оппозиции потому -только, что вместе с этим они приобретали некоторый авторитет в своем кружке, становились интересными личностями. Оппозиция с каждым днем равросталась, в её составе было много тайных участников, которые не мотли или не желали открыто высказывать свои убеждения. Совдалось нечто в роде анти-бонапартисткого франк-ма­сонства. Члены узнавали друг друга по известному враще­нию глаз, пожиманию плеч, по взгляду, бросаемому па го­родских сержантов, по манере чтения официальной гаЗеты „Moniteur® и т. и.
Бюффе играл довольно видную роль в этой парадоксаль­ной группе, главными ораторами которой были: Шоди, Оссонвиль, Ланглуа, Дюшен, Казимир Перье, Альтов Шэ, Абу, Сарсэ, Ассолан, Вейс, Шассен, Лабулэ, Ганеско, Одифрф-Пакье, Прево-Парадоль, любимец Тьера, «главный секретарь старых партий®, как остроумно назвал его СфнБев, и другие. Все это копошилось и хлопотало изо всех сил,'чтобы подточить вторую империю; это был авангард­ный батальон армии муравьев. Они не представляли собой никакой определенной группы; точно бесполые муравьи, они ие были ни мужчинами, ни женщинами; они не исповедывали никаких определенных убеждений: ни республиканцы, нн орлеанисты, ни ханжи, ни свободные мыслители, ни ре­волюционеры, ни консерваторы, ни примиряющиеся, ни не­примиримые, ни искренние, ни лукавые, ни честные, ни бесчестные, они были только либералами. Какими-же либера­лами? Либералы бывают разных сортов. Да просто либе­ралы. В общем хоре каждый тянул на свой лад: один визжал, другой свистел, третий орал во всю глотку,— одним словом, выходила страшная безтолковщина, какофо­ния, в которой ничего нельзя было разобрать. Ничего не понимали и те, против которых был направлен весьэтот либерализм.
Пять или шесть лет к ряду пел этот нестройный хор, не помышляя об организации собственной партии. На­конец, главные ораторы оппозиции решили, что надобно-же выбрать какое-нибудь имя и тем дать очевидное доказа­тельство, что партия существует, как компактное целое. Составился „Либеральный союзъ*. Имя было найдено, но по­ложение дела нисколько не изменилось; осталась та-же раз­ноголосица, то-же отсутствие определенных нринципов. Успех знаменитых пяти, Симона, Генона, Даримона, Фавра и Пикара, вскружил всем голову. Прежде никто из при­надлежавших к оппозиции не желал приносить присягу второй империи и потому не мог попасть в палату. Суро­вый автор „Права**, Жюль Симон, показал примера, дав ложную присягу империи. Этого только и ждали често­любцы, которых томила жажда попасть в законодательное собрание, в сенат, в государственный совет, на службу в посольствах и проч. Они смело записывались теперь в „Либеральный союзъ**, надеясь, что принадлежность к оп­позиции откроет им путь к устройству карьеры.
„Либеральный союзъ** точно был создан для таких лю­
дей, как Бюффе. В 1857 году он вздумал выступить снова на политическую арену. Он явился кандидатом на общих выборах в законодательное собрание в качестве друга второй империи, но друга беспристрастного и незави­симого. Однакож, он потерпел поражение; выбор пал на официального кандидата, которого поддерживали префект и вся администрация. Бюффе был изумлен, зная, что пре­фект своим местом был обязан ему, был его собствен­ной креатурой. Да и как было не изумиться, когда пре­фект обозвал своего покровителя „разрушителем порядка, неисправимым революционером и республиканцемъ1*, он на­поминал избирателям, что Бюффе был „секретарем Лфдрю-Роллена** и пр., и пр.
На выборах 1863 года Бюффе снова выступил канди' датом. В это время звезда второй империи начала тускнуть, а звезда „Либерального союза** блестела ярким светом. Бюффе объявил себя либералом, исключительно либералом, кандидатом всех соединенных оппозиций. Несмотря на желание местной администрации, префекта и самого министра внутренних дел помешать избранию Бюффе, он был вы­бран огромным большинством голосов.
Вообще на этих выборах „Либеральный союзъ“ успел провести в палату сравнительно значительное число своих кандидатов. Ободренный успехом, он решился выставить свою собственную програму преобразования государственного строя Франций, известную под именем нансийской програмы. По этой програме личное тюльерийское правительство должно было уступить место децентрализации административной и политической. Как военный маневр в борьбе с бонапар­тистской империей, програма была недурна; что-же касается её внутренних достоинств, то мнения на этот счет сильно расходились; одни находили, что авторы програмы в своей погоне за децентрализацией зашли слишком далеко; друтиеже, напротив, утверждали, что ей сделано слишком мало уступок, — одним словом, эта програма никого вполне не удовлетворила. Она была составлена под влиянием самыхъ
156
лил-; эзи > вюффк.
разнообразных тенденций: прудоиовские идеи встречались здесь с клерикальными, буржуазныя—с арнстоиратячфскимн. Протрава вселяла недоверие во всех партиях, так-как каждая, из них опасалась, что её соперница оставила для себя иного лазеек. Это можно было заключить из того, что каждая партия старалась уверить, что програма госта** влена исключительно в пользу её союзника. „Важ откры­вается полная возможность пересоздать Францию по образцу швейцарской и северо-американской демократий", твердили монархисты республиканцам. Республиканцы, в свою оче­редь, убеждай монархистов, что, „проведя програму, они, ' монархисты, легко могут ввести во Францию английские учреждения, дать силу и авторитет провинциальной аристо­кратии". Одни клерикалы были вполне довольны; потирая руки, они мечтали о том, как, пользуясь большим влия­нием в сельских общинах, заберут в свои руки всю власть, когда осуществится столь желанная для них адми­нистративная децентрализация.
Впрочем, сами авторы нансийской програмы смотрели на нее только как на маневр в борьбе с бонапартизмом, не более, и едва-ли желали её осуществления. По крайней мере, впоследствии, когда Париж, во время своей борьбы с версальским национальным собранием, вздумал осуще­ствить децентрализацию, они, авторы нансийской програмы, первыми потребовали признать Париж возмутившимся и для усмирения его отправить войска. Брольи, Бюффе и им по­добные защитники децентрализации произносили теперь пыш­ные речи в пользу централизации, в которой они видели не гибель, как прежде, а спасение ди Франции; теперь они требовали употребления пушек и штыков, против людей, вздумавших осуществить на практике п-же излюбленную програму. Не показывафт-ли ясно этот случай, что Брольи, Бюффе и им подобные государственные люди не имеют определенных политических убеждений, что они измышля­ют разные програмы только ди поддержания затеянной ими интриги и готовы всегда разбить зти-жф самые про­
граны, когда они становятся ненужными для их целей? Эти господа всегда теряются, когда их обещаниям и пред­ложениям придают серьезное значение, но оп имеют споеебност скоро оправляться, и тогда бесцеремонно право» глащають пагубными те меры, которые сами недавно счи­тали панацеей от всех социальных бедствий и неу>-. стройств.
V.
Правительство второй империи видело необходимость сделать что-нцбудь ди успокоения децентрализаторов, но так, чтобы реформы обратить в свею личную новг зу. Оно поспешило объявить о своем желании ввести административную децентрализацию, но реформа в этом направлении ограничилась усилением власти префектом. Либералы были в недоумении: причем-же тут местная автономия и свобода? Официальная пресса не замедлила про­светить ид на этот счет. Громкими и пышными фразами о свободе и самоуправлении она старалась убедить либералов, что „правительство вполне удовлетворило их требо­ванию: центральное правительство, передав часть своей вла­сти местным административным органам, сделало все, что было возможно, для полной административной доцонтра лизеции. Либералам остается теперь только выразить достой­ным образом свою признательность попечительному прави­тельству".
Однакож, Руэр, автор нового закона и его объяснения, ошибся в своих рассчетах. Либералы не удовлетворилйаь; напротив, неудовольствие их возраело еще более. Чтобы несколько погладить их, правительство дало законодатель­ному корпусу право обсуждать бюджет по статьям: до сих пор палата обсуждала его только в целом составе. Видя, что и этого мало, бонапартисты согласились предоставим депутатам право делать запросы министерству. Но и эти
уступки не удовлетворили, либералов; апетит их увеличи­вался по мере того, как они поедали дарованные им уступки. Чтобы развлечь чудовище, готовое поглотить саму вторую империю, бонапартисты не прочь были натравить его двумя годами ранее на Пруссию; но, к их горю, митраль.езы еще не были сооружены, а маршал Лебеф не успелъ
еще восполнить колекции медных пуговиц. Между тем надоедал Рошфор; его „Фонарь" стал пугалом для всей администрации; новые выборы ввели в законодательный кор­пус отряд непримиримых депутатов... Надо было чтонибудь делать для устранения опасных элементов. Руэр и его товарищи придумали мудрейший план: они разрешили гласное и свободное обсуждение социальных вопросов, рассчитывая, что крайности, которые, наверное, дозволят себе ораторы-республиканцы, испугают либеральную буржуазию и юна поневоле снова кинется в объятия второй империи, убе­дившись, что и она, и вторая империя имеют общего врага в населении Парижа и больших городов.
„В народных собраниях, читаем мы в современной газете „La D6mocratie“,—произносились речи, в которых резко выражалась ненависть одного класса общества к дру­гому. Полицейские комисары, присутствующие на сходках, не моргнув глазом, с добродушною улыбкою, выслуши­вали эти речи. Они более 'всего заботились о том, чтобы стенографы точно записали все, что говорилось на сходке, и отправляли свои отчеты в редакцию газеты „Рауз“. Там главные речи ораторов отпечатывались немедленно и че­рез министерство внутренних дед рассылалиеь во все официозные провинциальные газеты для перепечатания. Потом в специальном отделении министерства составлялась выборка я^ этих речей, и делалась она так ловко, что получался свод самых ужасных требований демагогов. Эти выборки в сотнях тысяч экземпляров рассылалиеь к префектам и раздавались избирателям... Заметив, что порядок во­дворился в народных собраниях и что речи ораторов стали умереннее, правительство порешило, что оно в них более
не имеет нужды. Сходки были закрыты, а ораторы призваны в суд исправительной полиции. Теперь только простаки поняли, что они послужили орудием в руках хитрецов; что ими хотели запутать буржуазию и поселян; что, одним словом, они работали только на пользу правительства второй империи.... “
Тем не менее втот бонапартистский маневр сопровож­дался весьма жалким успехом. Официальные кандидаты, правда, получили милионом голосов более, чем кандидаты независимые, но этим большинством они были обязаны сельским жителям, неумеющим ни читать, ни писать; всеже города, все большие центры населения, дали огромное большинство кандидатам оппозиции. Бонапартисты должны . были сознаться, что если дела пойдут так дальше, т. е. будет возрастать успех оппозиции, то вторая империя мо­жет быть низвергнута тем-же всеобщим голосованием, которым она до сих пор держалась, что легко могло слу­читься даже при следующих общих выборах в законо­дательный корпус. Чтоб избежать печальной катастрофы,' бонапартисты прибегли к безнравственным мерам; рассчи­тывая на успех, они надеялись тем отдалить или даже совсем отстранить грозу. Полиция должна была изобрести ложный заговор, ложное возмущение, что дало-бы повод к принятию репресивных мер. Министр внутренних дел Пинар во главе тридцати-тысячной армии отправился на площадь Клинги усмирять восстание. Однакож, несмотря на ловкость агентов-подстрекателей, простаков, долженствовав­ших фигурировать в роли бунтовщиков, явилось так мало и они оказались такими кроткими и безобидными, что употребление против них штыков было совершенно беспо­лезно. Тридцати-тысячная армия, прогулявшись по париж­ским улицам, возвратилась в свои казармы, а Пинар по­лучил отставку. Говорят, что, получив ее, он произ­нес меланхолическим тоном: „Да, после сражений при Кверетаро и Садовой, которые следует считать пораже­нием Франции, наша армия потеряла прежнее обаяние. Она
теперь непригодна даже для подавления внутренних безиорядаовъ".
Это фантастическое возмущение произвело хохот во все* Франции. Вторая империя видимо дряхлела. её агенты удво­или свою деятельность, но их старания пропадали даром; все, что ни предпринимали они, сопровождалось плачевно* неудачей. Чувствуя, что почва уходит ив под его ног, Наполеон III решился броситься в объятия либералов, с тем, конечно, чтобы избавиться от них, когда успеш­ная внешняя война возвратит прежний блеск его правле­нию. Бонапарты, и дядюшка, и племянник, никогда не це­ремонились с людьми: пока человек был нужен им, они ласкали его, но как только из него выжимали все, что можно было выжать, они избавлялись от него, не пренебрегая, в иных случаях, даже насильственными мерами, тюрьмой,и ссылкой. И тому и другому пришлось по-необходимости при­бегнуть в либералам, но отомстить им за невольное уни­жение перед ними дядюшке помешало Ватерлоо и св. Елена, а племяннику—Седан и Вильгельмстэе.
VL
Таким образам, к удивлению всей Франции, произошли внезапная перемена декораций и на сцену выступили новые актеры. Бонапартистская политика всегда отличалась пр» вязанностью к театральным эфектам. 2 января 1870 года Франция с изумлением узнала, что отнине она свобода, что ей дается право управляться самой, что с неё сняие опека и она признана совершеннолетней. Наполеон III уво­лил деспотическое министерство и заменил его либералъ* ным. „Теперь, когда во главе министерства поставлены та­кие люди, как Эмиль ОливЬе и Люи Бюффе,пела официаль­ная и официозная пресса,—и республиканцы, и орлеаннстии могут считать себя вполне удовлетворенными".
Да, Наполеон Ш, подобно утопающему, хватающемуся за соломенку, решился вверить судьбу своей империи тому са­мому Оливье, который клялся своим избирателям, что „бу­дет вечным врагом деятелей 2 декабря**,—вверил ее Люи Бюффе, который своим крикливым голосом беспрестанно напоминал палате о необходимости существенных реформ: свободы прессы, утверждения парламентаризма, избирательной, суда присяжных для суждения политических преступлений, избрания мэра гражданами общины и пр. .
Теперь, когда опубликованы секретные тюльерийские бума­ги, мы знаем, что вице-император Руэр сильно противился назначению Бюффе, помня его министерскую деятельность в 1849 и 1851 годах. „Бюффе, писал он,—доктринер и крайне-нерешительный человек. Он никогда не отдается вполне ни тому делу, ни той системе, которым он слу­жит... Нет, он неспособен провести империю чрез кауденское ущелье**. Руэр правильно характеризировал своего бывшего товарища. Он был прав, противясь его назна­чению. Но и Наполеон Ш, также хорошо знакомый с Бюф­фе, знал, что он делает, настаивая на его назначении. Бюффе должен был играть роль благородного отца в ко­медии и сдерживать слишком легкомысленного Оливье. При­сутствие Бюффе в министерстве ручалось за то, что как само министерство, так и нация поверят комедии либера­лизма, которую вздумала разыгрывать бонапартистская вто­рая империя. К тому-же, зная эластичность нравственных правил Бюффе, Наполеон надеялся убедить его, когда придет к тому время, в необходимости нового государ­ственного переворота. Император рассчитывал, что либе­рализм непременно дойдет до крайностей, что несомненно наведет панику на такого солидного и спокойного человека каким был Бюффе. Трудно сказать, был-ли прав Напо­леон в своих заключениях. По всей вероятности, он ошибался. Слишком осторожный Бюффе не решился-бы со­действовать такору рискованному предприятию, как госу­дарственный переворот, потому что он в это время уже
Политические деятели. 11
VjOOQLC
стал сомневаться в прочности самого Наполеона. Как и всегда, Бюффе поторопился покинуть своих новых союз­ников.
Руэр предупреждал императора, что Бюффе непременно поставит условия своего вступления в министерство, выпол­нить которые будет не легко. Действительно, Бюффе со­глашался войти в министерство только в сопровождении своих друзей, большею частию орлеанистов: Дарю, Сегри, Талуэ, Луве и Вальдрома—звезд третьей величины, среди которых он блфстел-бы ярким светом. Однакож, нельзя сказать, чтобы в 1870 Году имя Бюффе пользовалось гром­кой известностью не только в Европе, но даже и во Фран­ции. Очень многие спрашивали: кто такой Бюффе?—и полу­чали различные ответы, смотря по тому, кто отвечал. Одни говорили: „Бюффе после Оливье самый замечательный чело­век в новом министерстве. Оливье представляет собою талант и красноречие; Бюффе—сдержанность, серьезность и парламентарную традицию*. Другие—конечно, непримиримые,— утверждали, что „Оливье олицетворяет собою крикливое тще­славие, что он похож на обезьяну с барабаном; Бюффеже принадлежит к породе хорьковыхъ*. Но как-бы там ни было, Бюффе следовало признать влиятельным министром в новом либеральном министерстве. Более или менее значительные административные посты он заместил своими друзьями или приятелями и поклонниками Тьера. Оставив Оливье наслаждаться ораторством, Бюффе забрал в свои руки существенное; сделавшись министром финансов, он приобрел влияние на бирже и стал играть на денежном рынке роль почти диктатора.
Можно было полагать, что, усевшись так комфортабельно .в министерское кресло, Бюффе постарается как можно долее не сходить с него. Но и в 1870 году Бюффе оста­вался тем-же, каким он был в 1850. Он продолжал держаться того мнения, что министр должен немедленно оставить свой пост, если ему приходится.себя скомпромети­ровать до такой степени, что предстоит опасность потерять
прежния связи и прежнюю репутацию. Руэр верно предви­дел, что Бюффе неспособен оказать бонапартизму серьез­ных услуг. Бюффе прекрасно понимал, что кабинет 2-го января может быть только переходным кабинетом; что соединение личного правительства с либерализмом не мо­жет дать прочной смеси. Он знал, что по своей натуре бонапартистское правительство ненавидит либерализм; а проведя четверть века с либералами, он не мог сомне­ваться в чувствах, Павия, в свою очередь, либералы пи­тают к бонапартистскому правительству. Могли-ли простить либералы принцу-президенту, что он провел их как школь­ников в 1861 году? Мог-ли Наполеон Ш отдать свою судьбу в руки людей, которым он не доверял и которые взаимно не доверяли ему?
На основании таких соображений,. Бюффе решил оста­ваться в министерстве только до тех пор, пока оно имеет неопределенный характер, пока публика не успела еще окончательно разочароваться в либерализме второй им­перии. Но когда-он увидел, что убийство принцем Пье­ром Бонапартом Виктора Нуара произвело страшное раз­дражение в массе парижского населения; когда он убе­дился, что вторая империя решительно не может выносить либерализма; когда он понял, что подготовляемый плебис­цит изобретен с целию освободиться от ига либералов, в роде Вейса, Гизо, Брольи, Оссонвиля, Прево-Парадоля и Лабулэ, старавшихся ограничить власть императора,—Бюффе рассудил, что для него настало время удалиться, если он не хочет, чтобы его вышвырнули, как негодное к упот­реблению орудие. Под предлогом каких-то неисправностей в финансовой администрации, за которые он не желал принимать на себя ответственности, он подал в отставку. На этот раз он пробыл министром всего сто дней. После отставки популярность его значительно возросла; его прославили искренним человеком, экономным министром и настоящим либералом. Никогда Бюффе не пользовался такой завидной репутацией, как в это время. В его искровностьповерила даже некоторые из тех, которые хо­рошо знали её цену; ослепление французов бывает иногда, по-истине изумительное.
Всем, кто следит за политикой памятна знаменитая, сфабрикованная бонапартистами депеша, послужившая пово­дом к объявлению войны Пруссии. Министры, говоря с не­годованием об оскорблениях, которыми наполнена эта де­пеша, заверяли палату честным словом, что депеша дей­ствительно получена. Когда-жф Фавр, Гамбета и Тьер по­желали ознакомиться с этим оскорбительным документом, министерство отказалось исполнить их желание под тем предлогом, что война уже объявлена. Тогда встал Бюффе и сказал: „Но если все уже кончено, вам нечего опасаться сообщить нам о всех переговорах, которые велись по это­му поводу*.
Горчица после обеда! С каким-бы уважением отнеслась ®ь-Бюффе Франция, фсли-б вместо этих бесполезных слов он заявил, что страна не утвердит объявления войны до тех пор, пока не будет показана знаменитая депеша. Разумеется, его бесполезные, слова пропали даром, потому что министерство не удостоило их ответом и прения были закрыты.
После этой манифестации Бюффе совершенно умолк; в первый раз он открыл рот 4 сентября, в тога момент, когда народ ворвался в заседание законодательного кор­пуса. Он протестовал против „насилия, совершенного над палатой*. Он был взбешен, что его в первый раз за­ставили удалиться, а не сам он вышел в отставку. Он уже хотел объявить изменниками правительство Трошю? Фавра-Симона, водворившееся в городской ратуше, но Тьер удержал его. „Подождите, придет и ваше время1*, заметил он своему расходившемуся ученику.
VII.
Шесть месяцев спустя, Бюффе был избран департамен­том Вогезов в национальное собрание, заседавшее в Бордо.
Катастрофа, унесшая в своем вихре Бонапарта и при­чинившая Франции массу бедствий, возвысила Бюффе в об­щественном мнении. Он смело, смотря прямо в глаза всем, мог говорить: „не виновен в этих нфсчастиях!* 'Каждый невольно сравнивал его с Оливье, прозванным „Coeur leger**, и восхищался поведением Бюффе, отказав­шагося от выгодного положения, когда ему пришлось всту­пить в сделку с совестью. Бордосское собрание с распро­стертыми объятиями приняло Бюффе. Тьер, его старый друг и покровитель, предложил ему портфель министра финан­сов. Но Бюффе былр слишком осторожен, чтобы принять этот рискованный пост. Пруссаки еще занимали треть Франции. Нужно было отыскать источники для .уплаты им пяти миллиардов. К тому-же можно было опасаться гра­жданской войны, если монархическое собрание вздумает объ­явить восстановление орлеанской или бурбонской монархии. Осторожный Бюффе решился выжидать событий. Он воти­ровал с большинством, тайно руководя им; повидимому, его симпатии всецело были отданы орлеанистам, но он был вместе с тем очень любезен с легитимистами. Не отворачивался он и от республиканцев, потому что не мог наверное сказать, какая форма правления будет утвер­ждена во Франции: монархическая или республиканская.
Впрочем, Бюффе сомневался относительно республикан­ских тенденций французского народа только в то время, когда представлялся своим избирателям. В своей канди­датской речи он проводил идею, что „республиказалочит раны, нанесенные Франции безумством одного человека*.
Речь говорил он с запинкой, однакож, избиратели снова поверили ему и подали голоса за него. В палате Бюффе осмотрелся и пристал к монархическому большинству. Од­накож, он действовал, по обыкновению, очень осторожно я решительно заявил свои монархические тенденции только после победы над Парижем. Еогда решалась судьба по­бежденных, Бюффе был с теми, которые требовали при­менения самых жестоких мер.
Пока Тьер лавировал и держался скорее монархистов, чем республиканцев, Бюффе действовал с ним за-одно. Но какая разница была теперь в отношениях их друг к другу! Из простого исполнителя, адъютанта, Бюффе воз­высился теперь до степени начальника дивизии и получил место в самом совете.
В этот момент Франция жаждала только спокойствия; ей нужно было возродиться, ей необходимо было залфчить свои раны. Она ждала от своего правительства самых не­обходимых реформ: отделения церкви от государства, да­рового и обязательного обучения, всеобщей воинской повин­ности, преобразования французского банка и податной систе­мы и, наконец, учреждения народного кредита. Но Тьер ощущал особенный страх ко всяким переменам, он го­тов был обвинять самого Наполеона ПИ за приверженность к нововведениям. Он остался верен принципам, кото­рыми он руководствовался в свое первое министерство при Люи-Филиппе. Бюффе помогал ему в тех случаях, когда вопрос шел о принятии какой-нибудь реакционной меры, и расходился с ним при всяком намеке на реформу. Бюф­фе подал свой голос за все непопулярные законы, измы­шленные версальским собранием. Он вотировал закон ораспущении национальной гвардии, что было равносильно признанию неспособности управляющих классов, провозгла­шению несовфршеннолетия буржуазии. Бюффе подал свой го­лос против свободы торговли и за утверждение учредитель­ных прав за национальным собранием, избранным спе­циально для заключения мира с неприятелем, занимавшимъ
треть Франции. Бюффе вотировал против уравнения воен­ного налога между крестьянином, пролетарием и буржуа; против возвращения национального собрания в Париж и пр., и пр. Не стоит перечислять все реакционные законы, за которые Бюффе подавал свой голос; их слишком мно­го, несравненно более прогресивных, вотированных Бюффе по большей части не ради убеждения, а по рассчету.
Должно быть, его деятельность к палате не понравилась избирателям департамента Вогезов, потому что они от­казались выбрать его в генеральный совет их департа­мента.
Между тем сам Тьер, убедившись, что реставрация Генриха V или Люи-Филиппа И орлеанского решительно не­мыслима, пришел к заключению, что для Франции теперь возможна только республиканская форма правления. Хотя республика Тьера, в которой он был президентом, была собственно республикой без республиканцев с монархи­ческими учреждениями, но монархические партии были недо­вольны таким оборотом и обвинили Тьера в измене. Бюф­фе явился в числе заговорщиков против своего бывшего покровителя. „Тьер отказался произвести государственный переворот в пользу слияния, мы свергнем его самого “, ре­шили заговорщики. Но предстоял вопрос, кем заме­нить его?
—. Герцогом Брольи, предложил один из заговорщиков.
— О, нет; ему не. доверяют ни граф Шамбор, ни друзья принца, протестовали легитимисты.
— Возьмем герцога Одифре-Пакье.
— Его ненавидят бонапартисты.
— Ну, так маркиза Франльф.
— Как можно! Орлеанские принцы находятся к нему в натянутых отношениях. К тому-же можно опасаться,
что его назначение вызовет восстание в деревнях, новую жакерию.
— Тогда не взять-ли Бюффе?
— Бюффе? Но разве он принадлежит к числу людей взбранных, самим Провидением отмеченных для вели­ких подвигов. Не твердил-ли нам постоянно Руэр, что Бюффе доктринер, человек нерешительный, способный хо­дить только по расчищенным дорожкам, в нем нет не­обходимой смелости, нет той дерзости, для которой не су­ществует препятствий. Нет, Бюффе не пригоден для осу­ществления высших целей.
— У нас есть еще маршал Мак-Магон, предложил „Figaro".
— О, милейший Вильмессан, вам пришла в голову ге­ниальнейшая идея. Никто лучше этого честного и храброго солдата не способен успокоить умы. При его содействии нам легко будет достигнуть осуществления наших пла­нов.
Заговорщики порешили остановиться на Мак-Магоне. Бюффе, недавно еще отстаивавший конституцию Ривф и уве­рявший Тьера в своей неизменной преданности к нему, перешел на сторону заговорщиков. Мало того, он резче других нападал на человека, которому дал слово не от­деляться от него ни в каком случае. Кампания заговор­щиков продолжалась шесть месяцев; Тьер, припертый со всех сторон, сделал неправильный ход; воспользовавшись его оплошностью, заговорщики выиграли у него партию.
Победители поделили между собою власть: Мак-Магон был назначен президентом республики, Брольи первым министром, Бэлф министром внутренних дел; на долю Бюффе досталось президентство в национальном собрании. Составилось „правительство борьбы"... История его управле­
ния Францией составляет эпопею... во здесь не место зани­маться ею.
Отправление своей обязанности Бюффе начал заявлением, что он будет строго держаться .истинного беспристрастия", которое вообще составляет главший принцип .правитель­ства нравственного порядка". Однакож, это .истинное беспристрастие" президент национального собрания понимал слишком по-своему: для правой сторона он бал медом и сахаром, для левой—уксусом и серной кислотой; по его мнению, на одной стороне сидели все честные люди, на дру­гой—безчестные; на одной кроткия овцы, на другой—свире­пые козлища. Он наследовал Греви, который бал ли­шен таланта внезапно прекращать прения требованием го­лосования. Спокойно сидя в своем президентском кресле, добродушный Греви всегда давал оратору высказываться до конца, но прерывал его беспрестанно напоминанием не уклоняться от вопроса. Греви не бал предводителем кля* ки, который знаками и жестами показывает, когда нужно аплодировать, а когда следует производить перерыв или шум. Бюффе принял за образец не Греви, действительно вполне беспристрастного председателя палаты, а председа­телей законодательного корпуса, Шнейдера, Морни и в осо­бенности знаменитого Жерома Давида. В самом деле та­кого искусника в деле президентства, как Жером Давид, надо поискать; он умел служить своей партии, и в этом отношении едва-ли имеет соперника. Как-то раз Пельтан, в одной из лучших своих речей, опираясь на массу неопровержимых фактов, так ярко выставлял зло­употребления бонапартистского правительства, что поколебав даже самих официальных депутатов. Давид вежливо, самым мягким тоном пригласил оратора оставить щеко­тливый сюжет. Расходившийся оратор не обратил внима­ния на предостережение президента. Давид предложил ему сойти с каффдры. Пельтан все-таки продолжал свою речь. Тогда президент подозвал к себе пристава и что-то ска­зал ему на ухо. Через несколько секунд газ бал поту­
шен. Давид надел шляпу и вышел из залы заседания; за вин поплелось все собрание, кроме оппозиции, оставшейся в темноте дослушивать речь своего оратора.
Конечно, Бюффе было далеко до Жерома Давида, дерзость котораго* не знала границ; он также никогда не осмели­вался рискнуть на цинизм Морни; но он мало терял при сравнении с Руэром и Шнейдером, искусниками по части своевременного прерывания и заключения прений; И своими небольшими талантами Бюффе умел приносить пользу сво­им друзьям. Когда он замечал, что речь оппозиционного депутата опасна для его друзей, он подавал знак и раз­давался крик: „заключить прения!“ Бюффе немедленно пред­лагал голосование вопроса и, разумеется, получалось боль­шинство, утверждающее закрытие прений. Бюффе обвиняли в том, что он постоянно вызывал левую сторону на ка­кую-нибудь крайность; И это была правда. Правительство борьбы желало, чтобы сама палата подала повод к вмеша­тельству военной силы. Наполеон I и Наполеон ПИ подали заразительный пример такого вмешательства, сопровождав­шагося для нихе полным успехом. Самые крайние из партии „морального порядка*1, устами своего органа, газеты „Figaro1*, твердили: „Чего думает маршал Мак-Магон? Все готово. Ему надо только осмелиться — и судьба страны будет находиться в его руках. Удалось-же Павии совер­шить государственный переворот в Мадриде! Следует рискнуть и нам!**
Но, побуждаемый с одной стороны бонапартистами, с другой—легитимистами, маршал Мак-Магон вовсе не же­лал рисковать. Он, вероятно, держался того правила, что оте верного невыгодно идти к неверному: он получал очень хорошее содержание, чего-же ему было искать при по­мощи государственного переворота.
Благодаря нежеланию Мак-Магона рискнуть на переворот, через сорок месяцев после низвержения Тьера и водво­рения „правительства борьбы** Франция по-прежнему остава­лась республикой. Мало того, республиканская форма пра­
вления была теперь утверждена самим национальным собра­нием. К удивлению людей, непосвященных в тайну, Бюффе подал свой голорь за утверждение республики. Он говорил, что сделал это не по собственному убеждению, а цо желанию принцев Орлеанских. Такие политики, какъ
* Брольи и Бюффе, часто поражают неожиданностью. В их действиях личный рассчет всегда преобладает над вся­кими другими соображениями. Партия к которой они при­надлежат в известный момент, никогда де может верно рассчитывать на их содействие.
Партия „правительства борьбы** решительно была убежде-' на, что национальное собрание никогда не согласится на утверждение республиканской формы правления. Брольи и его товарищи, повидимому, совершили все, чтобы сделать такой исход невозможным. Не только на высшие, но даже и на многие второстепенные административные должности они уса­дили бонапартистов, легитимистов и орлеанистов; очень немногие места остались за республиканцами. Не будет па­радоксом сказать, что в управление Брольи французская администрация стала более бонапартистской, чем даже во время второй империи; получили места многие иЗ таких деятелей, которых отвергала вторая империя из боязни не­популярности. Таким образом в администрации три чет­верти чиновников были явными или тайными бонапарти­стами; большинство в остальной четверти принадлежало к клерикалам; четыре пятых офицеров армии были тоже бонапартисты и клерикалы, одна пятая—республиканцы. Па­рижская полиция, три четверти которой состояло из бона­партистов, тайно помогала распространению слухов о пред­стоящем провозглашении императором Наполеона IV. Эти толки продолжались так настойчиво, что произвели панику в Париже. Предводители бонапартистской партии подняли голову. Руэр получал донесения от префектов, в кото­рых его величали г. министром и „ваше высокопревосхо­дительство “. Казалось, все было готово к произведению го172 люи-жозеф вюффе.
сударственного переворота; обитатели Чизльгерста уложили свои пожитки для путешествия во Францию...
И все это произошло по вине Тьера и Дюфора, нерешив­шихся очистить администрацию от бонапартистов; по вине Брольи, Бэлф и Бюффе, переполнивших фф бонапартистами, т.-е. давших им средство на казенный счет вести свою * интригу, успех которой несомненно повлек-бы за собой арест и изгнание и Тьера, и Дюфора, и Брольи, и Бюффе; не поздоровилось-бы, вероятно, и самому маршалу Мак-Магону...
Замечательно, что об этой бонапартистской интриге, из­вестной хорошо даже парижским уличным мальчишкам, не знало только „правительство борьбы1*. Если ему доклады­вали о ней, оно не хотело верить и продолжало действовать в прежнем направлении, с каждым днем все более и более запутывая дела.
Впрочем, не надо забывать, что со времени назначения либерального министерства Оливье-Бюффе орлеанисты при­мирились с Наполеоном Ш; им очень не трудно было примириться с Наполеоном IV и взять на свою долю все, что он иЛг дать им в благодарность за то, что они не противодействовали интригам его партии. Следовательно, орлеанисты не имели особенно сильных побуждений проти­виться утверждению третьей империи. Но принцы Орлеанские не могли смотреть хладнокровно на -успех бонапартизма. В случае утверждения третьей империи им предстояли: зна­чительная денежная потеря и скучная ссылка в Твикэнгем Впродолжении четырех лет со времени возвращения своего во Францию принцы деятельно, но безуспешно работали для реставрации Орлеанов; однакож врожденная скупость застав­ляла их часто останавливаться пред расходами. Не помог им даже процес Базена, на который они сильно рассчитывали. 24 февраля 1875 года дело орлеанской реставрации находи­лось в более безотрадном положении, чем 24 февраля 1871 года. Между тем успех бонапартистской интриги с каждым дном становился все более и более очевидным и
можно уже было опасаться крайнего тага от этих людей, доказавших не раз, что они для достижения своей цели готовы ухватиться за всякое средство, как-бы безнравственно оно ни было. Принцам ничего более не оставалось теперь, как сойтись с гамбетистами. Начались переговоры. Орле­анисты согласились на утверждение республики, но выгово­рили монархические учреждения. Говорят даже, будто был порешен вопрос и о штатгальтерстве принца Омальского. Так или иначе, но гамбетисты согласились подать руку ор­леанистам; результатом этого союза было признание 25 фе­враля 1875 года республиканской формы правления. Признание это совершилось большинством одного голоса, и голос этот подал никто мной, как Бюффе.
Многие выразили Бюффе свое удивление. Как-жф это, ра­ботая 40 месяцев для утверждения монархии, он в самый решительный момент отвернулся от неё? Он извинял себя тем, что не может-же быть более монархистом, чем принцы Орлеанские, естественные предводители той партии, к которой он принадлежал. Но, конечно, не эти сообраг жения руководили Бюффе, который всегда действовал только под влиянием своих личных чувств. Он видел ясно, что, несмотря на самую энергическую деятельность „прави­тельства борьбы", Франция при каждом удобном случае выражала свое желание, чтобы была утверждена республи* канская форма правления. Ему оставалось только извлечь всю пользу из своего нового положения. Двадцать пять лет он мечтал быть главой кабинета, руководителем фран­цузской внешней и внутренней политики, и случай осуще­ствить эту мечту представился. А тамъ—кто знаетъ—можно попасть и в президенты республики. „Недурно распоряжаться судьбой 36-милионного населения", думал Бюффе, и поспе­шил подать свой голос. Таким образом Бюффе разру­шил интригу бонапартистов, которой сам покровительствовал; Бюффе помог осуществлению программы Тьера, про­тив которой он боролся и которая послужила причиной низ­вержения Тьера; Бюффе уничтожил надежды монархистов хотя сам поддерживал их и употреблял все усилия для их осуществления. Как посмеялся над ним старый хит­рец Тьер, имеющий право сказать, что он вполне отом­щен!
Надобно отдать справедливость Бюффе, что он на каж­дом шагу старался показать, с какой досадой он поклонялся тому, что сжигал. С самого момента назначения его пре­зидентом кабинета республики, „премьеромъ", как гово­рят англичане, он делал все возможное, чтобы помешать мирному и спокойному утверждению республиканской формы правления. Можно было предполагать, что, достигнув высо­кого поста, о котором он мечтал, Бюффе сделается доб­рее и сообщительнее. Но так мог думать только тот, кто мало знает Бюффе. Сделавшись первым министром, Бюффе стал еще требовательнее; он вечно был не в духе, вечно сердился. Его бесило, что ему приходилось осу­ществить* тьеровскую програму. Хотя в администрации не оставалось почти ни одного республиканца, но республикан­ский дух был еще силен в палате; еще решительнее проявлялся он в прессе. Если-б еще действовала прави­тельственная система, которой ознаменовала себя вторая им­перия, Бюффе съумел-бы быстро покончить с элементами, недававшими ему покою. Но приходилось делать все гласно, обращаться к помощи прокуроров, адвокатов... А тут еще запросы в палате... тяжело, ужасно тяжело; как не сказать вместе с песней Пандора:
C’est un mdtier difficile Garantir la propriet£, D6fendre Jes champs et la ville Du vol et de l’iniquit6“.
t. e. трудное ремесло охранителя собственности, защитника полей и городов от грабежа и несправедливости.
Да, не легко приходилось Бюффе. Дальнейшие события по­казали, что, при всей его изворотливости и способности к интриге, он кончил тем, что сломал себе шею.
VIII.
История президентства Мак-Магона и управления Бюффе впоследствии, вероятно, будет издана в объемистом томе, под заглавием: „Невероятные рассказы“. Здесь, не касаясь подробностей управления Бюффе, мы сообщим лшпь некото­рые выдающиеся факты его деятельности. Заметим только, что либералы, творцы нансийской програмы, обеспечили кле­рикалам такой успех, какого те не имели даже во время их господства при реставрации. Эти доктринеры, тщеславив­шиеся, что только они обладают тайной парламентаризма и квинт-эссенцией конституционализма, доказали, что они могут управлять страной только при условии осадного положения. Они топчут ногами те виды свободы, которые сами считали абсолютно-необходимыми. Во время министерства Бюффе, как и во время управления Брольи,' прессу могли карать три ве­домства: суд, вчиная судебное преследование; гражданская администрация, запрещая розничную продажу, и военная, в силу осадного положения, имеющая право или приостановить или совсем запретить выход периодического издания, при­том ничфм не мотивируя свое распоряжение. Под конец своей министерской деятельности Бюффе, находя недостаточно строгими существовавшие узаконения о прессе, внес в па­лату новый закон о прессе, который своей суровостью затмевал все существовавшие и существующие законы о
печати.
Бюффе, вступая в отправление своей новой обязанности, заявил, что он не намерен изменять ничего, что он не произведет никакой перемены в администрации; между тем многие из членов этой администрации компрометировали
себя участием в бонапартисткой интриге. Объявляя это, Бюффе тем самнм давал понять, что голосование 25 фев­раля не имеет никакого практического смысла. Франция на­деялась, что новое министерство начнет свое управление с того, что совершенно очистит администрацию от бонапар­тистов и тем водворит спокойствие, в котором сильно нуждалась страна. Сами орлеанисты советовали Бюффе уво­лить лионского префекта Дюкро, возбудившего против себя все партии, конечно, кроме бонапартистов, которым он явно покровительствовал. „Я не изменю ни одного слова в моей програме, не смещу ни одного чиновника1*, резко ответил Бюффе.
Вторым выдающимся фактом деятельности премьера Бюффе было взятие под свое покровительство Руэра и бона­партистов. Речь его, произнесенная в палате по этому поводу, в переводе на обыкновенный разговорный язык может быть изложена следующими словами: „Вы уверяете, что существует бонапартистский заговор против моего правительства. Я не хочу знать этого. Вы мне даете доказа­тельства; они меня нисколько не интересуют. Опасность с другой стороны. И если мне приходится делать выбор между республиканцами, давшими мне свои голоса и вру­чившими министерский портфель^ и бонапартистами, подка­пывающимися под мое правительство, не колеблясь ни ми­нуты, я объявляю, что сердце мое лежит к бонапарти­стам... Между республиканцами есть некто Гамбета, кото­рый для меня решительно невыносим. Вместо того, чтобы вотировать против Руэра, вотируйте против Гамбеты. Если вы не сделаете этого, я тотчас-же выйду в отставку. А если я выйду в отставку, маршал-президент положит конец парламентарной системе, составляющей залог нашего благополучия**.
Кажется невероятно, а между тем нельзя было дать дру­гого смысла речи первого министра французской республики. Палата так и поняла эту речь, потому что поспешилаисполнить желание Бюффе.
Затем последовал закон о свободе высшего образова­ния, развязывающий руки иезуитам. Все французы, свобод­ные от клерикального влияния, смотрят на принятие этого закона собранием, как на поражение, более пагубное, чем поражение при Седане. Принятие этого закона было пораже­нием управляющих классов; буржуазия собственными ру­ками нанесла себе удар. Если этому закону дадут суще­ствовать двадцать лет, то можно наверное предсказать, что буржуазия в смысле политическом исчезнет во Фран­ции. Чего не удалось клерикалам во время реставрации, того добились они -при республике, при управлении министерства Бюффе.
Что касается снятия осадного положения, чего давно тре­бует Франция, Бюффе, на вопрос, когда-жф он покончит с этим ненормальным положением,—отвечал: „Положе­ние действительно ненормальное, но министерство не может расстаться с ним до тех пор, пока не будет принят новый закон о прессе. Выходки журналистики мешают нам спокойно управлять страною*. Бюффе не договорил, что осадное положение ему необходимо против республи­канцев.
Повидимому, все мешает спокойному управлению мини­стерства Бюффе: журналистика, школа, если она не нахо­дится под ведением иезуитов, даже самая наука. Химик Накэ, депутат национального собрания, желал прочесть в Париже несколько публичных лекций о спектральном ана­лизе. Администрация Бюффе усмотрела какую-то опасность вь этом чтении и не дала своего разрешения. Накэ замеча­тельный химик, но по своим политическим убеждениям принадлежит к республиканской партии,—этого было доста­точно для того, чтобы запретить ему читать публичные лекции.
Спрашивается теперь, для чего Бюффе подавал свой го­лос за утверждение республиканской формы правления? Один из сатирических листков отвечает: для того, чтобы, оли­цетворив в своей особе республиканскую форму правления, Полнтжчеохие деятеля. 12
GooQle
сделать ее ненавистной большинству французов. И в са­мок деле, министерство Бюффф-Дюфора действовало таким образом, что можно признать истину в приведенном вы­воде сатирического листка.
„Быть может, Франции предстоит новые бедствия и не живем-ли мы накануне ихъ**? спрашивал известный фран­цузский публицист, чрез несколько дней после назначения Бюффе главой министерства. Ответ его на этот мучитель­ный вопрос мы приводим ниже, в, извлечении:
„Конституция 1848 года имела недолговечное существо­вание. Ребенку не было еще трех лет, как в одну де­кабрьскую нбчь на него напала толпа авантюристов и убила его. Его мать, Францию, эти авантюристы скрутили веревками, положили кляп в рот; потом, поместившись в её доме и завладев всем её имуществом, сделали фф своей слу­жанкой.
„Время от времени авантюристы уходили на фуражиров­ку, как в окрестности, так и в „отдаленные экспедиции**. Время от времени к несчастной пленнице приходил её возлюбленный „Гений вековъ**. Своими нежными ласками он утешал ее, приголубивал, на время облегчал её горе... Пленница забеременела; по свойственной всем матерям слабости, она ранее рождения ребенка мечтала, какой он выйдет здоровый и хороший; она уже вег сомневалась, что придет день, её дитя нодростет, освободит ее от неволи и обеспечит ей счастье и благосостояние.
„Пока она так мечтала и надеялась, авантюристы взду­мали напасть на соседний дом, принадлежавший тевтонам, с целью поживиться. Тевтоны, давно уже не доверявшие со­седу, были готовы отразить нападение. Они не только отра­зили хищных авантюристов, но еще погнали их перед собой, знатно исколотили и преследовали их до их соб­ственного дома. Здесь они нашли несчастную пленницу;
тщетно кричала она: „они ваши враги, а не я*, — тевтоны в гневе побили ее, поволокли за волосы и своими огром­ными шпорами разорвали живот. Несчастная, почти умира­ющая, была брошена на землю. Последовали преждевремен­ные роды. К удивлению всех, ребенок родился живым.
„Мать, несмотря на множество ран, ею полученных, на­чала мало-по-малу поправляться. Лежа в своей постели, с трудом поворачиваясь от неутихнувшей еще боли, целыми часами она любовалась своей дочерью, которой дала имя „Республика*. Свеженькое, розовенькое дитя улыбалось своей матери; в его черных глазах горел огонь; ребенок был весел и здоров. Еще неоправившаяся от своих страда­ний мат наконец устала и задремала. Во сне она видела себя уже совершенно здоровой, наслаждающейся спокойной жизнью...
„И вот она проснулась. Отдернув занавески колыбели своей дочери, она отшатнулась назад. Она протирает свои глаза, чтобы увериться, что не спит. её дитя исчезло, а на место его лежит какой-то пузан, с вывороченными рука­ми, с кривыми ногами, с старческим личиком... Что это такое?
„Во время её сна в комнату вошла колдунья, схватила дочь Гения веков и заменила ее уродцем. Бедная мать, убедись, что она не спит и что, действительно, её дитя заменено другим, зарыдала. „Где мое дитя?* спрашивала она.
„— Я здесь, в колыбели, кричал пронзительным голо­сом уродец.—Посмотри на меня, мама, это я, твой малень­кий Бюбюффф, твой розовенький бебе, меня зовут Республи­кой, ты-жф дала мне это имя.
„— Ваше дитя здесь, твердили одна задругой служанки, кумушки и знакомые, прибежавшие к постели роженицы, услыхав её рыдания.
„— Сударыня, это ваше дитя! уверяли ее професор Лабулэ, доктор Шерер (из „Tempe*), пастор Пресавое, ин­женер Сэзан, адвокат Рикар и Лефебр-Понталис.
„— Могу вас уверить, сударыня, что этот мальчуганъ
действительно ваша дочь! говорил Гамбета, друг дома. — Вы должны беречь и лелеять ваше дитя.
„Но мать не хотела верить ни одному из них и про­должала кричать: „Где мое дитя? Куда девали мою дочь?**
„Тогда пришел Валлон, взял руку больной, пощупал пульс и авторитетным тоном произнес:
„— Вы находитесь под действием кошмара! Ваше расстроенное воображение, сударыня, мешает вам видеть пред-. меты в настоящем свете. Этот мальчик — наша Респу­блика. Кому-же знать это лучше, как не мне, его отцу? Впадая в галюцинации, вы уверяете, что отцом вашего ребенка был какой-то Гений веков, какой-то сказочный принц. Вы больны, сударыня, и видите нелепые сны. Но мы вас вылечим, сударыня; пустим вам кровь, сударыня; дадим вам слабительного, при нужде поставим клестир, и поверьте, сударыня, вы встанете на ноги и будете...
„Но бедная мать не хотела слушать его долее; она пре­рвала его следующими словами:
„— Неужели я сошла съума! Все они говорят одно и то-же. И этот Валлон, этот педант, академик, назы­вает себя моим мужем. И этот. Люи Бюффе, доктринер, переметная сума,, уверяет меня тоже, что это моя дочь, Республика. Право, я ногу действительно помешаться!1* IX.
IX.
Мы очень мало говорили о наружности Бюффе. Начертим теперь портрет его; постараемся, чтобы в нашем описа­нии он был верен, как лучшая фотография. Бюффе не похож на Аполлона, его фигура не из красивых, но ее нельзя назвать безобразной, она только неприятна. Если, не зная его, вы встретите его на улице, вы непременно ска­жете: „он довольно приличен; вероятно, это столоначаль­ник, может быть, даже начальник отделения в какойнибудь канцелярия, пожалуй, это стряпчий иля секретарь в канцелярии генерал-прокурора®. Бюффе всегда одет в черный фрак, он вечно носит белый галстук; платье на йен сидит хорошо и тщательно вычищено, сапоги блестят. Он небольшего, даже малого роста, но вечно вытягивается и потому кажется выше, чем на самом деле. Он корот­коног, но с длинной талией; в сидячем положении и на трибуне он может показаться человеком среднего роста. На худом теле у него поставлена несколько наискось боль­шая костлявая голова; скулы у него выдающиеся, нос длин­ный, ноздри ущемленные; длинный*и острый подбородок; кожа сухая, вялая, сморщенная; губы тонкия; произносит он явственно, но голос у него грубый и резкий; в патетические моменты он издает Звуки, похожие на шум трещотки или скрип телеги. Обличфские, неподвижные глаза Бюффе'совер­шенно лишены бровей, Бюффе постоянно носит пеней».
Бюффе никогда не смотрит прямо в глаза своему собе­седнику; он оглядывает его с боку; он так внимательно осматривает вас и следить за каждым вашим движением, что вам становится, наконец, неприятно и неловко. Когда он заговорит, его резкий, грубый голос, улыбка ert> тон­ких губ возбуждают неприятное впечатление. От всей фигуры его веет гордостью, тщеславием, насмешкой и презрением к людям. Он как-бы говорит вам: „Все окружающие меня — глупцы, как легко мне употреблять в свою пользу их тупость! Я слишком хитер дляних!“
Бюффе, однакож, не совсем прав, думая, что его не понимают окружающие. Правда, фн занимал положение
несравненно высшее того, которое он заслуживал своими талантами и знаниями. Но он вовсе не так опасен, как сам предполагает. Опасными могут быть только люди, возбуждающие сильный энтузиазм в массе. Но ни в фи­гуре, ни в манерах, ни в речах, ни в деятельности Бюффе нет -ничего такого, что-бы могло возбуждать сим­патию. С своим острым и длинным подбородком, с презрительным взглядом, который он бросает вокругъ
себя, Бюффе очень походит на воспитательницу-англичанку методистской секты, на* старую деву, неименшую никогда красоты, но гордую своей недоступностью и знанием прили­чий, несколько злую и несносную для окружающих, мед для себя самой, уксус для всех других. Бюффе был-бы совершенно на своем месте в купеческой или банкирской конторе. Но судьба вознесла его и он достиг даже дол. жности первого министра французской республики. Его везде выручал случай. Случайно он попал в колегию Карла Великого; случайно он понравился Тьеру, который полагал сделать из него преданного ему второстепенного агента. Он мог обмануть Тьера, но не обманул народа; если он не так непопулярен, как Брольи, то это потому, что он менее на виду.
„Г. Бюффе имеет много недостатков, говорит газета „Tempe**,—он сух, подчас очень груб; он боится иметь слишком много друзей; он делает все возможное, чтобы вырвать с корнем возрождающуюся к нему симпатию...**
„Сколько стеснительно иметь Бюффе за себя, столько-же опасно иметь его против себя, говорит „Journal des D6bats**.—Где не существует никаких затруднений, он ста­рается их создать; в этом отношении он чрезвычайно изобретателен..^ У него убеждения вечно колеблющиеся; неизменна в нем только язвительность. Тщеславие соста­вляет отличительную черту его характера. Он тщесла­вится тем, что у него очень дурной характер.
„—Я знаю, что у меня дурной характер, говорит он,— но это составляет одно из лучших моих качествъ**.
По если дурной характер известного лица не составляет еще худшего из его качеств, то каковы-жф должны быть другие недостатки, еще более невыносимые?
Подобно покойному Гизо, Бюффе хвалится тем, что он презирает общественное мнение. Какой-то остряк, услы­шав от него эту похвальбу, весьма резонно заметил ему:
— Вы вправе это делать, потому что оно платит вам той-жф монетой.
Презирая общественное мнение, Бюффе не сердится и не огорчается, когда услышит, что его ненавидят. Как-то раз он промолвился, что его нисколько не тронуло-бы, еслиб он прочел в одной из газет оппозиции, что его считают великим преступником. Но этого ему не придется прочесть; его не признают таким страшилищем каким он сам себя выставляет.
Слишком занятый своей собственной особой Бюффе очень мало озабочивался судьбой французской нации, когда власть находилась у него в руках; заботы его, главным образом, сосредоточивались на собственной особе. Он даже мало за­ботился о своей партии и готов был изменить ей во вся­кую минуту, если-б такая измена была выгодна для его лич­ных целей. Политика, которой он следовал в бытность . его первым министром имеет большое сходство с лов­костью лавочника, который заботится только о том, как-бы получить побольше барыша. Бюффе ловок, умеет пользо­ваться обстоятельствами, знает, чем можно завлечь в данное время своих слушателей. При всем этом он ма­стер казаться человеком вполне респектабельным. Как 'он гордо держит голрву, когда говорит о своей верности либерализму, о своей непоколебимой преданности парламент­ским принципам и обычаям! При небольшом уме, он очень хитер и имеет твердый характер; он упрям. Он вполне вульгарен, однакожь, его успехи нельзя приписы­вать исключительно случаю; своим возвышением он много обязан самому себе. Доктринер и эгоист, он удивительно умеет сохранять благопристойную внешность.
Другой, будучи на месте Бюффе, с таким политическим прошедшим, наверное прослыл-бы за пустого человека, по­жалуй даже за гаера, между тем он считается в числе серьезных политиков. Он умеет казаться важным, он несколько скучен; он неспособен в погоне за популяр­ностию прибегать к школьничеству, как это делал Тьер; он также неспособен, подобно Тьеру, сыграть дурную шут­ку ради собственного развлечения: если он изменяет, та
делает это не для забавы, а для получения солидной вы­годы. Он способен всегда найтись в трудных обстоятель­ствах. Он говорит медленно, торжественно, отчётливо подчеркивает фразы, с особенным пафосом произносить известные слова. Он мастер говорить обиняками, а такое достоинство чрезвычайно ценится во времена парадоксаль­ных слияний: вчера между орлеанистами и легитимистами; сегодня между республиканцами и орлеанистами; завтра между бонапартистами и легитимистами. В такия тревожные эпохи, как наша, люди, подобные Бюффе, всегда могут рассчи­тывать на успех. Посмотрите, с каким пафосом он го­ворить о законности, как он умеет придать наружный лоск самым анормальным учреждениям и объяснить вся­кия обстоятельства в пользу дела, которое ему выгодно за­щищать. За Бюффе есть одно важное достоинство: он не причастен к государственному перевороту, но едва-ли най­дется человек, более его способный регулировать по­ложение тотчас после совершения переворота. Никакая вы­года не соблазнит его броситься в предприятие, сопряжен­ное с риском жизни; он избрал более спокойное орудие для обеспечения себе успеха: свод законовъ—вот поле его деятельности. Для' того, кто умеет пользоваться им, свод законов дает больше, чем поместье, чем эксплоатация золотых рудников. Бюффе съумел> выжать из свода мно­го, очень много: два президентства в национальном собра­нии и четыре министерства.
Добившись министерского портфеля (первого, второго, треть­его и четвертого), что делал Бюффе? Прежде всего он устраивал свое личное положение. А далее? Что делал он для страны, думал-ли он о нелицеприятном суде истории? Но здесь мы касаемся слабой стороны Бюффе. Для устройства собственного благосостояния у него хватало и
искуства, и способностей, но но хватило их на то, чтобы сделаться государственным человеком.
Изучая политику Бюффе, недавно еще министра внутрен­них дел, вице-президента совета, действительного прези­дента республики, потому что Мак-Магон только номиналь­ный президент, нельзя не придти к заключению, что у него нет ни одного качества, отличающего настоящего государ­ственного человека. Вечно занятый своими личными инте­ресами, он не имел досуга заняться общественными. Глав­ную задачу своей государственной деятельности он видел в строгой формалистике; он был скорее чиновником, искусившимся в ловком составлении отношений, предписа­ний и пр., чем министром. Эту' часть он знает в со­вершенстве. Он изучал права, но усвоил себе только крючкотворство, подобно тому римскому Бюффе, о котором говорит Цицерон. Вопросы, волнующие в наше время интелигенцию, ему неизвестны и, что еще хуже, он относится к ним совершенно безучастно. Его нисколько не интере­суют великия задачи, составляющие славу и мучения XIX века; он не дает себе труда изучить их. Да и к чему? Он составил себе свод политических и социальных воз­зрений, составил их по узкому буржуазному масштабу; все, что выходить за рамку этих воззрений, он провозглашает утопией, с которой следует бороться. При своем дебюте в качестве законодателя, он заимствовался политической
мудростью в клубе улицы Пуатье, потом в „картофельном клубе**, теперь в доме герцога Брольи. Религиозные и философские доктрины он почерпает из газеты „Fran§аив“ и из журнала „Revue contemporaine**. На все события во Франции, и Европе со времени первой революции он смо­трит глазами той котерии, к которой он принадлежит в данный момент (ни к какой партии он никогда не принадлежал). Котерии беспрерывно меняют свои убежде­ния: что вчера они считали подвигом, сегодня признают изменой. Вот рочему Бюффе беспрестанно колеблется: он друг и враг республики; друг и враг второй империи;
друг и враг конституционной монархии; друг и враг Тьера; он участвовал во всевозможных комбинациях и не стоял ни за одну из них. Он лишен политической ин­дивидуальности, потому что у него нет моральной индивуальности, нет убеждений. Желая достигнуть карьеры, он постарался обратить на себя внимание революционеров, когда-же достиг её, он тотчас-жф перешел к консервато­рам. Он черпает свою систему, в „Constitutione!^", ищет доказательств в „Pays"; его секретарь Дюфейль за тысячу франков в месяц подает-ему политические советы. На­стоящий его господин — герцог Брольи; ему он пови­нуется беспрекословно, не рассуждая. К нему бросился Бюффе после своего неделикатного поведения в отношении Тьера. Бюффе слепо подчиняется Брольи. Это слепое под­чинение подало повод одной сатирической газете к сочи­нению следующего разговора между ними:
„ — Люи, говорит Брольи, обращаясь к Бюффе, — ты уверен, что будет лучше ввести избрание по округам...
я — Будет поступлено по вашему желанию, как вы при­кажете.
„ — Люи, отдай университет иезуитам.
„ — Исполню немедленно.
„ — Люи, подай свой голос за республику; бонапартисты вынуждают нас признать ее и так будет выгоднее для принцев Орлеанских. Возьми управление ею в свои руга и постарайся сделать ее смешной и невозможной. Не гладь по головке республиканцев; что-жф касается Руэра и его банды, обращайся с ними поласковее.
„ — Не премину исполнить так, как вы приказываете.
„ — Помни, Люи, что назначая тебя комендантом кре­пости, мы уверены, что ты отдашь нам её ключи, когда явится возможность нам занять ее.
„ — Постараюсь оправдать ваше доверие".
Человек, неимеющий собственных убеждений и слепо следующий за другими, всегда старается показать свое зна­чение, рисуясь грубым и непреклонным. Таной человек обыкновенно капризничает, расчитывая, что его капризы будут приняты за признак сильной воли; он является угрюмым, чтобы его приняли за человека серьезного; не­сговорчивым, чтобы прослыть за Катона парламентаризма. Такав именно Бюффе. Метя въ' министры, он держит себя строго и торжественно; получив портфель, он стано­вится высокомерным, неприступным, невыносимым для окружающих. И все это для того, чтобы не могли подумать, что он собственной воли не имеет, а действует по чьемуто внушению. Он считает, что для него выгоднее про­слыть плохо воспитанным, чем неискусным человеком; лучше быть в глазах других невыносимым, чем неспо­собным. У него существует запас -пригодных к случаю фраз и латинских наречений, выученных еще в лицее Карла Великого. Когда он истощит этот запас, ему остается только удалиться из министерства и сесть под сень большинства. Бюффе напоминает тех актеров, един­ственный талант которых заключается в уменьи с важ­ностию входить на сцену и сходить с неё с величием; в промежутке же между входом и выходом они бормочат фразы при пособии суфлера.
В отношении Бюффе пригодно также и другое сравнение. Это обыкновенный офицер, который, благодаря или своей счастливой наружности, или интриге, назначен главноко­мандующим. Получив жезл главнокомандующего, он, по­добно генералу Буму (в „Герцогине Герольштейнской**), ста­новится суровым поборником дисциплины; ой> не выносит ни критики, ни замечания, ни оправдания; его выводить из себя, если пуговица на солдатском мундире пришита не­правильно. За день или за два до сражения онвнезапно подает в отставку. „Вы дурные солдаты, говорит он,— я не желаю компрометировать себя, командуя такой дрянью.
Выкручивайтесь из своего положения, как знаете сами, я-же не намерен вмешиваться",
Невольно приходится сказать, что прошли славные дни французской буржуазии, имевшей в своей среде многих великих людей, если она прибегает к таким людям, как Бюффе, человек с ограниченным умом и с спо­собностями весьма обыкновенного стряпчего. Надо полагать, что внуки Мирабо, Дантона и Лафайета далеко отстали от своих дедов!
Бюффё, своей министерской деятельностью, вызвал такую всеобщую ненависть к себе, что торжественно провалился на выборах в новое национальное собрание. Нечего и гово­рить, что после такого поражения, он не мог уже оста­ваться министром.
V
ГАНРИ-АЛЕКСАВДР НАЛЛОВ.
Право Гавра Валлона на биографию.—Располагающая наружность Вал­лона.—Примерный ученик.—Философские упражнения.—-Награда за посредственность.—Валлон в рола политического орудия Ги­зо.—Вопрос об освобождении невольников во французских ко­лониях.—«История рабства в древнем мире>.—Секретарь об­щества уничтожения невольничества.—Валов депутат законода­тельного собрания.—Героический подвиг.—Настоящее место Вал­лона.—Теологические труды Валлона.—«История Жанны д’Арк.— Соперница-медиум.—Увенчание премией.—Валов секретарь ака­демии.— „Биография Людвика IXе.—Волнение возбужденное сочине­нием Ренана «Жизнь Иисуса Христа».—Неудачная вылазка Вал­лона против Ренана.—Влияние па Валлона произведений Боссюета.—Посредственность Валлона как историка.—Соперниче­ство с Мамом и К°.—Валлон снова депутат.—Творец рес­публики.—Недостатки конституции Валлона.—Заветный план кле­рикалов.—Свобода высшего образования во Франции.—Иезуиты торжествуют.—Закладка церкви св. Сердцу.
„Поторопитесь принять это лекарство, пока оно еще мо­жет помочь вамъ“, говорил обыкновенно знаменитый фран­цузский медик Дюпюитрен. Поторопимся и мы рассказать историю Ганри-Александра Валлона, бывшего министра на­родного просвещения и вероисповеданий во Франции, кото­рым несколько недель к ряду интересовался всякий, кто следит за ходом политических событий. Именем Валлона (валлонат) названа одна из самых любопытных и в то
se время одна из самых фантастических конституций, проектированных или принятых во второй половине XIX века. Кто такой Валлон? Ни более ни менее как творец новой конституции. А еще кто? Создатель республики, кото­рой он дал свое имя. Далее? вместе с Ниной, Семирами­дой, Ромулом, Шун-Тши и др. он будет считаться в числе основателей государств. Какими-жф качествами и способностями располагает г. Валлонъ—это мы поясним ИЦИЖФе
Мы не без удовольствия принимаемся за выполнение этой задачи, так-как имеем полное право сказать, что Валлон принадлежит к числу людей действительно честных. Эта оригинальность своего рода дает ему право на внимание, по крайней мере, современников. Правду сказать, между по­литическими деятелями обоих полушарий в последнее время встречается не так много честных людей, чтобы нельзя было считать их исключениями, а всякое исключение, потому уже, что оно исключение, составляет оригинальность. С облегченным сердцем останавливаешься на таком де­ятеле, который заслуживает полного уважения, которого можно назвать хорошим отцом, хорошим сыном, хоро­шим супругом, искренно привязанным к своей проффсии, честно исполняющим свои обязанности, которого нельзя за­подозрить ни в подземных интригах, ни в биржевых спекуляциях темного свойства, ни в подтасовках всякого рода, ни в измене своей партии или делу прогрфса. Среди таких французских деятелей, изощрившихся в интригах, неуважающих убеждения, неверных в своем слове, свар­ливых, лукавых, как Гизо, Бюффе, Брольи, Симон, Фавр, приятно иметь дело с Валлоном, глубоко убежденным, хотя он несколько ханжит, искренним, хотя оЧа янсенист, и доброжелательным, хотя он филантроп по проффсии. Для описания его жизни и поступков неть надобно­сти обмакивать перо в отвар из яголчи, крови и серной кислоты; можно довольствоваться самыми обыкновенными чер­нилами, даже если они несколько бледны.
II.
Наружность Ганри Валлона располагает в его пользу. Ясный взгляд, мужественная осанка, довольно высокая та­лия, почтенная дородность, высокий лоб, правильные черты, хотя нос несколько толст, а глаза несколько малы; бла­госостояние, здоровье, довольство и спокойствие, выражающиеся во всем его существе, даже круглый, лунообразный облик его добродушного лица,—все производит приятное впечатление. Одевается он изящно, без всякой изыскан­ности, носит тонкое, безукоризненно-чистое белье, облада­ет хорошими манерами, красиво говорит, ходит, держит­ся, встает и садится, приятный собеседник, утонченно веж­лив, сдержан, находчив, знает с кем как говорить,— одним словом, человек приятный во всех отношениях, которого с первого знакомства можно назвать „особой". Приличных размеров брюшко, маленькие светло-серые гла­за, большие очки в золотой оправе, большая голова, обрам­ленная высокими стоячими воротничками рубашки, невольно заставляют назвать Валлона французским Пиквиком. Чи­татели Диккенса, конечно, хорошо знакомы с этим ти­пом, весьма популярным в Англии. Почитателям Поль де-Кока мы напомним о типе добродушного французского буржуа, который очень часто встречается в романах этого писателя, например в „Монфермфльской молочнице", в „Семействе Бедульяръ" и во многих других. Валлон пред­ставляет довольно полное олицетворение этоготипа.
ш.
Валлон, как показывает его фамилия, фламандец по происхождению. Он родился в Валансьене в 1812 году. Восемнадцати-летним юношей он пристал к либеральнобуржуазному движению 1830 года и вполне увлекся им, — увлекся до того, что закостенел в тогдашних идеях и теперь представляет уже .редкий в наше время образчик типа буржуазного революционера 1830 года. Из лекций Ку­зена, Жуфруа, Вилемепц и Гизо он усвоил себе чистый спиритуализм и вынес убеждение в возможности полного соглашения человеческого разума с католицизмом. В по­литике он явился поклонником конституционной монархии и поверил на слово, без всякого критического исследова­ния, что эта монархия берет свое начало в отдаленных средних веках и что зачатки её положены германскими вторжениями во Францию; он поверил на слово, что эта монархия, развивавшаяся втечении тысячи лет, может рассчитывать на продолжительное, тысячелетнее существование в будущем. Он счел июльскую монархию последним сло­вом либерализма, окончательным торжеством буржуазии, которая будто-бы ничем не обязана первой революции. Вы­делившийся из революционной партии, чисто-буржуазный от­дел, в которому примкнул Валлон, стремился всеми си­лами отрицать какую-нибудь связь между первой революцией (произведенной во имя и на пользу буржуазии) и революцией * 1830 года. Эта партия подражала главе июльской монархии, королю Люи-Филиппу, который как-бы отступался от сво­его отца Филиппа Эгалите и помнил только о своем пра­деде Людовике XIV и предке Людовике святом. Филосо­фия истории Гизо, его научные принципы, блестящие, но по большей части в своем основании ложные, няделяги много вреда тогдашней молодежи, которая, подобно Валлону, слепо
верила своему учителю и с жадностью усвоивала его идеи. Валлон как-будто не желал действовать самостоятельно и на всю жизнь остался образцовым учеником нормальной школы. В школе энтузиазм к учению, способность усвоивать трудно переваримые идеи туманной философии, точность и прилежание обеспечили Валлону расположение его учите­лей, которые ставили его в образец прочим его товари­щам. В то-жф время Валлон умел ладить с товарища­ми, которые любили его и называли „добрым малымъ". В школе Валлон был изумительно точен в своих заняти­ях: три четверти часа он употреблял па составление алканческих стихов; три четверти на внимательное чтение про­изведений Григория турского; три четверти на изучение пси­хологии, по методу, бывшему тогда в употреблении: он са­дился на стул, закладывал большие пальцы своих рук в жилетные карманы, смотрел в потолок, и, мысленно раздваиваясь, различал между явлением и сущностью вещи; половина его интелфктуального существа* наблюдала другую половину; он обдумывал свою думу, чувствовал свое чув­ство; дергал язык, чтобы лучше освоиться с механизмом „хотения"; кусал губы, желая вникнуть в проблемы „зла" и „боли"; плевал налево, потом направо, чтобы измерить глубину тайн „свободной воли"; он становился перед зер­калом и вставлял стеклышко в один глаз, потом пе­ремещал его в другой,—одним словом, он подвергал себя всем упражнениям, какие в то время считались не­обходимыми для того, чтобы вполне проникнуться философ­ским духом. Вообще Валлон был примерным воспитан­ником во всех отношениях; в свое время он прочиты­
вал молитву; праздники он проводил совершенно так, как предписывала католическая церковь. Все это он испол­нял с изумительной в его лета точностью, но не потому, что был склонен к ханжеству. О, нет! разве он не был либералом; разве он не верил, что существует полная гармония между требованиями человеческого разума и стремлениями папского католицизма? Он поступал так, Нвпткмки* хЬатмв, 18
а не иначе, потому только, что обладал в очень слабой степени инициативой, мало склонен был к критическому анализу и лишен всякой оригинальности; Выражаясь мета­форически, мы можем сказать, что в его венах текла слишком бледная кровь, в нем отсутствовали энергия и стремление к самостоятельности. Он принадлежал к на­турам пассивным и стал тем, чем его сделали дру­гие. Но как натура пассивная, он был совершенство. Он не архитектор, но хороший работник, штукатур или леп­щик. Он работает превосходно под чужим руковод­ством, сам-жф руководить другими не может.
В нормальной, школе он заслужил дружбу и уважение своих професоров и старших товарищей, окончивших курс ранее его, как Низар, Патен, Женен, Дюбуа и Сен-Марк-Жирарден. „Macte ашпио generose puer, напут­ствовали они его.—Tu Marcellus eris!
IV.
По выходе из школы наш Marcellus был назначен професором в один из провинцияльных лицеев. В нача­ле карьеры повышение редко идет быстрыми 'шагами, одна, кож Валлона скоро переместили из маленького городка в крупный провинцияльный центр. Через шесть лет службы Валлон получил кафедру в нормальной школе и был назначен секретарем конференции. Валлон, таким обра­зом, получил завидное положение, о котором мечтают молодые университетские професора: секретарю конференции открыта широкая дорога к устройству карьеры.
Едва успел Валлон освоиться с своим новым поло­жением, министр народного просвещения Гизо снова выка­зал ему привязанность, назначив его своим помощником в „Coltege de Franceu.
Валлон, как цы уже говорили, не обладал исключитель*
яыми способностями или замечательным талантом, но он был молод (тогда ему было 28 лет), весел, возбуждал симпатию своей наружностью, своим голосом, а эти каче­ства тоже имеют свою цену, если професор истории при­том не невежда и излагает свой предмет толково и до вольно занимательно. С первых-же лекций молодой профе­сор возбудил надежды, а известно, что широкий кредит стоит капитала. Гизо, назначая Валлона на кафедру в „Collige de France", желал этим вознаградить своего при­лежного ученика, своего ревностного поклонника и человека вполне благонамеренного, выражаясь официальным языком. Скромность, некоторая застенчивость и посредственность Вал­лона ручались за то, что он не затмит своего покровителя Гизо. Конечно, посредственность Валлона не была вульгарной посредственностью; благодаря своей изумительной памяти, Валлон обладал множеством знаний; его голова была на­полнена именами, фактами, числами; в ней помещались пра­вила и выводы гранатики, синтаксиса, орфографии, лексико­логии, просодии, реторики — французских, греческих и ла­тинских; здесь были заключены плоды непрестанной и при­лежной двадцати-летнфй работы (Валлон начал учиться восьми лет). Но и посредственность иногда бывает опас­ной, когда она блестит ярко; к счастью для Валлона блеск, им производимый, горел бледным фосфорическим, светом. Гизо мог спать спокойно: помощник не в силах был затмить его и отнять у него частицы блеска. Учителя, подобные Гизо, могут покровительствовать только тем из своих учеников, которые и не помышляют сделаться их соперниками, они требуют, чтобы ученики точно повторяли их уроки и не решались-бы выдумывать ничего своего. Мо­лодой помощник Гизо, Валлон представлял из себя крот­кого, послушного, но сильного вола, который без понукания тянул и плуг, и телегу; на него можно было смело поло­житься: он не боднет, не сломает своего ярма, подобно эниргичному быку, неподчиняющемуся дисциплине и порой наводящему ужас своей свирепостью.
Одни люди почти при самом рождении еретики, другие съколыбели привыкают следовать точно установившимся мне­ниям. Если общественными делами руководят люди, питаю­щие боязнь или отвращение к нововведениям, естественно, что они, усмотрев в детях приверженность к установив­шимся идеям, намечают их как своих будущих помощ­ников. Ганри-Александр Валлон принадлежал к числу таких детей. После революции 1830 года университетские лрофесора и студенты были далеки от того, чтобы прекло­няться пред католицизмом; они скорее относились к не­му враждебно и каждый из них спешил заявить о своих убеждениях, повторяя, что ханжество отжило свой век. Но люди, державшие власть в своих руках, думали иначе и давали ход только тем из своих подчиненных админи­страторов, которые умели ладить с клерикалами или явно выказывали свои симпатии к католицизму. Сам Гизо, про­тестант, получил портфель министра народного просвеще­ния от Люи-Филиппа, потому что король считал его спо­собным приостановить рвение ультра-католиков. Гизо обра­тился к услугам искреннего католика Валлона в надежде,, что рьяные католики будут обезоружены возвышением „сво­его* и приостановят свои враждебные нападения на еретикагугенота, получившего министерский портфель и удержавшего за собой професорскую кафедру.
Конечно, Гизо втайне предавался таким соображениям и их прозревали только люди опытные и умеющие делать истинную оценку событиям. Но ни публика, ни сам Валлонъне подозревали, какая причина побудила министра так бы­стро возвысить молодого професора. Наивный и добродушный Валлон счел свое возвышение наградой за ревностное испол­нение им своих професорских обязанностей. Ему и въголову не приходило, что он может играть роль полити­ческого орудия.
Возмутительное рабство негров, уже уничтоженное в английских колониях на Антильских островах, продолжа ло существовать в колониях французских. Знаменитый „Акт освобождения“, по всей справедливости, должен счи­таться лучшим из дел, совершенным средними классами Великобритании. Что-бы ни говорила зависть и низкая кле­вета, но великобританские реформаторы, ставшие под знамя Фрея, Кларка и Вильберфорса, руководились в своих дей­ствиях не какой-нибудь корыстью, а только страстным же­ланием облегчить участь страждущих и угнетенных лю­дей. Много употребили они усилий, много принесли жертв, пока успели преодолеть упрямое сопротивление крупной по­земельной аристократии, епископов и колонистов. Француз­ская буржуазия, отказавшись следовать примеру, поданному соседями, торжественно доказала, что уже пережила свое лучшее время и стала клониться к упадку. Между тем ей было легче, чем английской буржуазии, оказать справедли­вость угнетенным рабам, потому что национальный конвент в 1793 году уже издал декрет об их освобождении, от­мененный Наполеоном I. Само правительство Люи-Филиппа, на этот раз вдохновенное более гуманными убеждениями, чем просвещеннейшая часть французской буржуазии, жела­ло последовать примеру сент-джемского кабинета. Но кон­сервативная партия так деятельно ратовала против осво­бождения, что успела составить себе большинство в обеих палатах. Она не щадила никаких издержек, чтобы при­влечь' на свою сторону большую часть прессы, в чем успе­ла, благодаря энергической деятельности Касаньяка-отца,.ко­торый кричал, что освобождение рабов в колониях, со­ставляющее уже прямое нарушение прав собственности, бу­дет сопровождаться самыми гибельными последствиями для .
самой Франции; разорив колонии, оно нанесет огромный ущерб всем финансовым предприятиям метрополии. Он дошел до обвинения правительства в комунизме, когда оно представило палатам проект выкупа невольников у вла­дельцев, на что требовалось около 200,000,000 франков. Конечно, Гизо мог-бы пристращать свою собственную пар­тию, как он это делал во многих других случаях, и добился-бы своего. Но к таким крайним мерам он при­бегал только в тех случаях, когда приходилось рато­вать против республиканцев или останавливать порывания к реформам либеральной буржуазии. Боясь восстановить против себя консерваторов, Гизо согласился удовольство­ваться полумерой: он заключил с Великобританией трак­тат „о праве осмотра судовъ*; точное исполнение этого трак­тата стоило Франции забот и денег не менее, если еще не более, чем стоило-бы немедленное и прямое освобожде­ние рабов.
По вопросу об освобождении невольников Гизо пришлось бороться с самой смешанной оппозицией, составившейся из более искренних либералов, социалистов, республиканцев, католиков, протестантов и евреев, более видными пред­ставителями которой служили: Виктор де-Брольи, Делессер, Лютеро, Кошен, Ламартин, де-Фелис, Ледрю-Роллен и Вик­тор Шельхер.
Пока шла борьба на политической арене, академия нрав­ственных наук и политики назначила конкурс, избрав темой сочинения следующий вопрос: „Какая причина вызва­ла уничтожение древнего рабства?* Премия была присуждена Валлону. Представленную им в академию записку он впо­следствии развил в трехтомное сочинение, озаглавленное „История рабства в древнем мире*. На обработку этого сочинения он втечении десяти лет употреблял досуг, остававшийся ему от професорских занятий в „Collige de France*.
Сочинение это бесспорно лучшее из всего, что написал Валлон; одно оно уже давало-бы ему право на почетное ме­
сто в ряду писателей. Оно представляет собою чрезвычай­но добросовестное и полное исследование положения рабов у греков и римлян. *Гу часть, которая касается Греции можно, пожалуй, упрекнуть местами в неясности; но, если принять во внимание запутанность отношений, существовав­шую между республиками ахейского союза, недостаточность точных сведений о разнообразных учреждениях греческого мира,—нельзя не согласиться, что и в этой части своего тру­да Валлон дал все, что мог дать из тех материалов, которыми он располагал.
Ч^о касается второй половины труда Валлона,—о рабстве у римлян,—то она поражает как своей логикой, так и меткостью выводов. Она удовлетворяет и историка, и фи­лософа, и экономиста, и даже моралиста. Она запечатлена глубоким убеждением и искренностью; в ней есть страни­цы, от которых трудно оторваться. С необыкновенной сим­патией относится автор к Гракхам и их аграрным зако­нам; он берет сторону Спартака, Сальвия, Атениона и дру­гих борцов за свободу. Зная последующую деятельность Валлона на политическом поприще, нельзя не задать себе вопроса: почему-же практический деятель в нем так рас­ходится с теоретиком-ученым? Но не надо забывать, что сочинение Валлона издано до 1848 года, когда его партия с меньшим ужасом, чем впоследствии, смотрела па социаль­ные реформы.
Доказав несправедливость и невыгоду существования раб­ства в древности, Валлон доказал тем самым непри­годность его й в наше время. Назвав институт рабства в древнем мире преступлением против человечества,^Вал­лон косвенно обвинил в нем христианские народы, нфрешающиеся покончить с наследием, полученным ими от язычников. Он требовал, чтобы они немедленно прекра­тили возмутительную эксплуатацию черного племени белым, бесповоротно уничтожили позорящее христианские народы учреж­дение. Повторяем, книга Валлона превосходна и долго еще будет пользоваться значением, кроме, однакож, заключи­
тельных глав её, в которых Валлон с чисто-католи­ческой точки зрения смотрит на значение христианства в деле освобождения рабов. Здесь Валлон без всякого кри­тического анализа повторяет мнения католических писате­лей. Впрочем, в его время по этому предмету не имелось никаких точных исследований. Теперь, когда существует скромный, но чрезвычайно обстоятельный труд Патриса Ла­рона, подкрепляемый массой неопровержимых фактов, нам нетрудно видеть ошибки, в которые впал Валлон, осно­вавший свои выводы только на тенденциозных трудах като­лических писателей. При всем том нельзя не поставить в заслугу Валлону, что он выписал из Нового Завета решительно все места, которые прямо или косвенно осужда­ли рабство. Эти выписки несомненно должны были произве­сти и производили сильное впечатление на читателей. За та­кую практическую пользу можно простить Валлону, что он упустил из вида, что католическое духовенство, во имя христианства, являлось защитником института рабства всег­да, кроме тех только случаев, когда в его личных вы­годах было осуждать это учреждение; что даже протестант­ское духовенство в южных штатах северной Америки спокойно владело черными невольниками и обращалось с ними, как с вьючным скотом; наконец, что в то вре­мя рабство существовало еще-во многих христианских госу­дарствах и его уничтожению с особенной силой противи­лись именно там, где правительственная власть находилась в руках клерикалов.
Книга Валлона произвела сильное впечатление во всех общественных слоях. Шельхфр, пламенный противник рабства, по его собственным словам, захлебывался, читая ее. Целыми тюками он отправлял ее в Мартинику и Гва­делупу, где распространял фф всеми возможными средства­ми. По настоянию-же Шфльхфра, председательствующего в обществе уничтожения рабства, Валлон был избран секре­тарем этого общества и, надо отдать ему справедливость, ревностно исполнял свою новую обязанность, выказывая пре­
данность делу освобождения. Тем не менее нельзя не улыб­нуться при чтении следующего комплимента, приподнесенна? го Валлону:
'— После Бога свет более всех обязан вам уничто' жением рабства во французских колониях.
Этот комплимент высказал Валлону друг его Огюстен Кошен, такой-же, как он, аболиционист, католик и фи­лантроп, менее его ученый, но обладавший большей практи­чностию и способностью к инициативе. Кошен, однакож, не достиг высших степеней: он умер, занимая второстф-. пенную должность; он слишком твердо держался своих убеждений, что не могло нравиться клерикалам, и они'ста­рались держать его в тени. Ультрамонтане не прочь ока­зывать покровительство либеральным и просвещенным ка­толикам, но не допустят их занять высшие должности, если заметят, что они осмеливаются иметь собственные убеждения по серьезным практическим вопросам, не впол­не согласные с основными воззрениями ультрамонтанства. Ко­шен был из тех людей, которые делали уступки только до известного предела, а ультрамонтанство прежде всего тре­бует беспрекословного повиновения.
VI.
Как только пала июльская монархия и временное прави­тельство заступило её место, Шельхер вырвал у него дек­рет за подписью Ламартина и Лфдрю-Роллена о немедленном уничтожении рабства во французских колониях. Прокламация об учреждении республики и декрет об освождении рабов были отправлены в колонии одновременно.
Вслед за этим Валлон был избран вице-президентом общества освобождения невольников, замещающим Шельхера в тех случаях, когда тот не мог присутствовать в заседании.
В 1849 году Валлон бйл избран в законодательное со­брание депутатом от северного департамента. В то время уже торжествовала буржуазная реакция, и Валлон был из­бран скорее как последователь Гизо, чем как ревностный аболиционист. Человек честный и скромный, ученый професор, католик, республиканец, филантроп, друг не­гров, но мало симпатизирующий французским рабочим, рев­ностный реформатор для заморских стран, но робкий кон­серватор у себя дома, Валлон принадлежал к тем сред­ним людям, которые нравятся только некоторым, но за то не найдется никого, кто-бы их ненавидел, — к тем личностям, которых каждый, и неразделяющий их мнений, охотно предпочитает своим более твердо убежденным про­тивникам. Клерикалы вотировали за него, говоря: лучше этот либеральный, но набожный добряк, чем какой-нибудь, радикал. Радикалы, в свою очередь, твердили: предпочтем этого добряка, ратовавшего за освобождение негров, а то, пожалуй, пройдет какой-нибудь завзятый клерикал. Крас­ные и синие, черные и белые, не чувствуя особенной привя­занности к Валлону, не имели никакого основания питать к нему вражду. Когда партии находятся в равновесии, успех непременно должен выпасть на долю людей с неопределен­ными убеждениями и за ними всегда остается решающий голос.
Если революция 1848 года привела чисто к отрицательным результатам, то это случилось потому, что она выдвинула па сцену действия преимущественно людей с неопределен­ными убеждениями, нерешительных, бросающихся то в ту, то в другую сторону. К числу их принадлежал и Валлон. Все это были люди просвещенные, одушевленные самыми прекрасными намерениями, но большая часть из них, дер­жась радикальных убеждений по многим вопросам, в то­же время не решалась расстаться с принципами, навеянными
католицизмом, и готова была делать всевозможные уступки клерикалам; беспрестанно коментируя Руссо и преклоняясь перед ним, эти люди открещивались от Вольтера. Выда­ли революция 1848 г. социальной или просто политической, была-ли она произведена против или в пользу буржуазии?— можно было отвечать и утвердительно, и отрицательно на каждый из противоположных вопросов. Ее произвели вме­сте рабочие и национальные гвардейцы, т. е. рйть буржуазии. Эта коалиция, от которой ждали чудес, привела только к многочисленным бедствиям. После легкой победы победи­тели не знали как, не хотели и не иогли разделить между собою власть. Между ними не существовало однородности убеждений; путаница была невообразимая. Спор шел не только между людьми, расходящимися в основных убеж­дениях, но враждовали между собою из-за неважных в сущности подробностей деятели, принадлежащие к одному лагерю. Люи Блан, Пьер Леру, последователи Фурье, уче­ники Кабе нападали друг на друга, а против них всех ополчился Прудон с своей .безпощадной иронией. Всякий тянул в свою сторону; вышел самый нескладный концерт: лезли кто в лес, кто по дрова. Гюго и Монталамбер, оба пэры Франции, оба романтики, смертельно возненавидели друг друга. В лагере реакционеров тоже было мало согласия; самым ужасным противником Фаллу явился Ламене. Волтерьянец Тьер добился, что его назначили церковным ста­ростой в его приходскую церковь. Аббат Констан сбросил с себя монашеское звание. Арно из Арьежа, ревностный католик, ратовал против светской власти папы. Ламирисьер арес­товал сына плотника на барикаде в тампльском предместье, посреди восставшего народонаселения, и Кавеньяк за это отправил его в ссылку в Алжир. Многие наивные люди верили, что папа Пий IX стоит во главе европейского либе­рализма. В то время, как патеры окропляли святой водой воздвигнутые населением деревья свободы, иезуиты работали в тиши, подготовляя римскую военную экспедицию и клери­кальное владычество. Господствовало смешение идей еще
более поразительное, чем смешение языков. Самые искренние люди не могли-бы определить наверное, что они будут под­держивать через час. Сегодняшние друзья завтра станови­лись врагами и сражались друг с другом. Из вчераш­них друзей одни сидели за судейским столом, другие рас­полагались на скамье обвиняемых. Люди двадцать лет рука об руку действовали в оппозиции и вдруг одни из них получили министерские портфели, а другие подверглись тюремному заключению. Дела не могли долго находиться в подобном положении; должна была разразиться катастрофа, и она явилась в самой бедственной форме — в форме декабрьского государственного переворота. Неопределенная система необходимо должна погибнуть. При тогдашнем со­ставе законодательного собрания нельзя было провести ни одной разумной меры. В нем заседали по-преимуществу люди средние, с неопределенными убеждениями, более чест­ным и просвещенным представителем которых можно считать Валлона. Но если-бы и все они были так-жф ис­кренни, как Валлон, все-таки ничего-бы не вышло из их деятельности, так-как они, люди пассивные и нереши­тельные по своему характеру, никогда не могли-бы придти ни к какому определенному решению, не могли-бы согла­ситься ни на одну радикальную меру.
Отдавая должное Валлону, упомянем о героическом под­виге, совершенном им в законодательном собрании. Во­тируя постоянно с большинством, Валлон отстал от него, когда был пущен-на голосование закон 31 мая, огра­ничивающий всеобщую подачу голосов. Мало того, Валлон сложил с себя депутатские полномочия, не желая, как он выражался, „налагать руки на самое существенное из прав французского народа, выбравшего его, Валлона, своим пред­ставителемъ1*. Валлон пошел еще далее: он объявил, что, по его мнению, палата, приняв закон 31 мая, совер­шила бесчестный поступок.
Много‘ошибок наделал Валлон, многое в его полити­ческой и общественной деятельности достойно порицания, но
честная защита им всеобщей подачи голосов заслуживает всякой похвалы; она обезоруживает критику и биограф не­вольно извиняет своему герою многие его промахи. К еще большей чести Валлона следует прибавить, что только он один из всей палаты выходом в отставку решился про­тестовать против меры, повлекшей за собой самые плачев­ные последствия для Франции. Если-бы примеру Валлона последовала вся оппозиция, то закон 31 мая не мог-бы быть принят и Наполеон III. не имел-бы благовидного предлога к совершению государственного переворота. А без этого предлога едва-ли-бы он осмелился на крайне-рискованное предприятие!
ѴП.
Сложив с себя депутатские полномочия, Валлон надолго отказался от политики. По нашему мнению, ему не следо­вало и соваться в нее, потому что он как-бы создан исключительно для карьеры французского професора. Тихая и спокойная жизнь университетского ученого, полунезависи­мого от правительства, была по душе Валлону и вполне соответствовала его мягкой, пассивной натуре. Мало забот, возможность при довольно-значительном содержании устроить себе комфортабельно жизнь—это было все, чего мог желать человек, подобный Валлону. Для получения етих благ и& требовалось ни особенной энергии, ни значительного расхо­дования труда. Работа, правда, однообразная, но за девяти­месячным легким трудом следовали трехмесячные вака­ции, которые професор мог употреблять как ему заблаго­разсудится. Особенных талантов от французского профе­сора тоже не требуется: хорошая память и уменье говорить достаточны для того, чтобы приобрести славу дельного про­фесора. Обязанностей за стенами университета тогдашний професор не нес почти никаких: ему приходилось иногда
надевать парадный фрак и являться в Тюльери на выходы или для присутствования на. торжественных заседаниях в академии. Жизнь професора протекала мирно, невозмутимо, подобно ручью, тихо струящемуся в долине. Утром на лек­ции, вечером кабинетная работа или какое-нибудь развле­чение, и так каждый день; никаких особенных забот, никаких треволнений. Професор так привыкал к моно­тонности и однообразию своей жизни, так уединялся в своей скорлупе, что совершенно отрешался от жизни про­чего общества и свысока смотрел на волнение, беспрестанно колебавшее житейское море. Валлон может считаться ха­рактеристичным представителем типа французского про­фесора.
Удалившись снова в университет, Валлон еще с боль­шим рвением, чем прежде, принялся за изучение теологии и вскоре имел право считаться одним из самых уче­нейших теологов, хотя и не имел официального титула доктора теологии. Последовательно, одно за другим, он из­дал следующие четыре теологические сочинения: 1) De Иа croyance due i 1’Eglise; 2) Un abreg£ d’histoire sainte; 3) Des Paraphrases de la Sainte Bible и 4) Des extraits des Saint Evangiles. Все эти сочинения были на-столько учены и на столько проникнуты католическими тенденциями, что их мог-бы подписать любой сельский патер. Филантропия при­вела Валлона к католицизму, а католицизмъ—к галиканству. Но от галиканства прямой шаг к ультрамонтанству. Сделает-ли его окончательно Валлон? Мудреного ничего нет, так-как он очень близко подошел к черте, отде­ляющей либеральный католицизм от иезуитского.
Валлон сделался галиканом из страстной привязанно­сти к Боссюету. Он изучил Боссюета в совершенстве и беспрестанно коментирует его. В своей страстной привя­занности к своему герою, Валлон не хочет допустить в нем никаких слабостей, никаких ошибок. Он до сих пор считает образцовой громаднейшую речь Боссюета „о величии римской империи “, хотя не может-же он не знать,
-что эта речь полна намеренных ошибок и анахронизмов. В своем экстазе Валлон доходить до защиты Боссюета от нападок на далеко не-монашескую жизнь, какую вел знаменитый архиепископ, отличавшийся любовными похожде­ниями почти столько-же, как и своим замечательным кра­сноречием, хотя приводимый в доказательство этой жизни факты неоспоримо верны и, конечно, Валлону хорошо изве­стны. Увлечение Валлона Боссюетом так наивно, что его без всякой натяжки можно сравнить с привязанностью какую питает юная монашенка бенедиктинского ордена к своему духовному отцу. И та, и другая привязанность счи­тает предмет своего обожания стоящим выше человечес­ких слабостей, одаренным всевозможными добродетелями и достоинствами; и в том, и в другом случае предмет поклонения признается скорее полубогом, чем простым смертным. VIII.
VIII.
Однакож помощник Гизо должен был, наконец, вспом­нить, что он в университетских списках числится проффсором истории. Он написал и издал , Историю Жанны Д’Аркъ1*, которая по своим достоинствам не может вы­держать никакого сравнения с однородными трудами Мишле -и Кине. Но официальные судьи французской литературы ду­мали иначе. Академия присудила Валлону гобфртовскую пре­мию, выдаваемую за сочинения, выходящие из ряду, соста­вляющие эпоху в науке. Произведение Валлона понравилось и академикам, и конгрегации; Валлон съумел угодить однимъ—своею ученостию, другим — набожностью, которою проникнута вся книга. Надо полагать, что немногие из тех и других дочитывали книгу до конца, но на первых-же страницах они находили то, что им было нужно, а этого было вполне достаточно для признания за сочинением техъ
качеств, какие давали ему право на признательность той. или другой стороны. В литературе, как и в политике, более всего успевают те, которые умеют льстить преобла­дающим в обществе инстинктам. Человек ловкий всегдасъумеет отгадать их, но для отгадывания их не требуется ни особенного таланта, ни особенного ума. По течению плыть гораздо легче, чем против течения.
Между судьями на конкурсе нашелся, однакож, человек, сделавший правильную оценку труду Валлона. Несмотря на изменчивость политических убеждений, лучший французский критик Сен-Бфв в деле критического анализа искуства никогда не кривил душой. С беспощадной логикой он разбивал всякое бездарное или посредственное произведение, хотя-бы оно принадлежало лицу, пользующемуся большим значением в политическом мире. Так поступил он и с сочинением Валлона. Он протестовал против приго­вора академии, неделающего чести её вкусу. В своей статье, посвященной этому произведению и напечатанной в 1862 году, он, между прочим, говорит: „История Жанны Д’Арк, с изумительной снисходительностию увенчанная академией, при­надлежит к числу самых слабых произведений этого рода и в тому-жф вся проникнута самым непозволительным для ученого суеверием “.
На конкурсе Валлон имел опасного соперника в лице девицы Германсы Дюфо, написавшей также биографию Жанны Д’Арк. Валлон для своего сочинения пользовался почти исключительно старинными хрониками, а девица Германса, в качестве замечательного медиума, писала под диктовку самой орлеанской девственницы. Поэтому в её сочинении явилось множество анекдотических подробностей, до той по­ры неизвестных. Но как ни ценен был вклад, прине­сенный спириткою в ученую сокровищницу, суровые акаде­мики предпочли своего собрата и увенчали его.
Девица Германса имела превосходство над своим сопер­ником Валлоном в стиле, в логике, в методе исследо­вания; наконец, она отличилась несколькими историческими
открытиями. Валлон-же превосходил ее простотой и наив­ностью, а эти два качества, в особенности последнее, по мнению почтенных академиков, составляли главное досто­инство, которого только можно требовать от писателя, исследующего возвышенный предмет.
Кстати о наивности Валлона. Он до сих пор еще на­ивен, как в былое время, когда он походил более на девочку, чем на юношу. Он до сих пор опускает глаза с целомудренной скромностью, ищет слов, путается в фразах. Несколько лет тому назад, когда епископу ор­леанскому, Дюпанлу, вздумалось доказать несправедливость приговора епископа бовеского, постановленного при осужде­нии Жанны д’Арк, для чего он решился произвести самое точное расследование, он объявил, что главным свидете­лем явится Валлон. Как вы думаете, что должен был засвидетельствовать .почтенный професор? Ни более, ни ме­нее, как девственность Жанны д’Арк... Даже некоторые клерикальные газеты нашли, что хитроумный епископ ор­леанский в своейревности хватил через край. Оппозици­онные газеты советовали монсиньеру Дюпанлу обратиться лучше к девице Гермавс, имевшей привилегию беседовать с духом Жанны, а некоторые шутники прозвали Валлона акушеркой.
Гобертовскую премию за свое весьма посредственное сочи­нение Валлон получил благодаря настоянию двух своих покровителей: Гизо и* герцога Брольи. Последнему, как .самому мудрому и мужественному защитнику прав чело­века на свободу*1, Валлон посвятил свою „Историю раб­ства11. В это время академия была не ученым учреждени­ем, а скорее салоном, куда собирались старые девы му­жеского пола потолковать о своих оппозиционных планах, лучшесказать—поиграть въопнозицию. С своего академического кресла, точно с какого-нибудь трона, Гизо раздавал приказания. Глава академии, папа протестантизма, диктатор нравственного порядка, Гизо правил своими единомышлен­никами тиранически и в своем муравейнике был боль­шим деспотом, чем Наполеон Ш на огромной полити­ческой арене.
Желая осыпать почестями своего помощника, который более всего гордился честью считаться только учеником своего великого учителя, Гизо потребовал, чтобы Валлона избрали бессменным секретарем академии надписей и литературы.
Где находилась эта академия? Не в Аркадии-ли? О, нет, в Париже, и считалась самым замечательным из уче­ных учреждений Франции. бессменными секретарями в ней перебывали: Франсуа Арого, Флюранс, Эли де-Бомон, Виль­пен, т. е. люди, прославившиеся своими учеными трудами, своими талантами, делавшими честь академии их избравшей. Валлон, несмотря на некоторые действительные заслуги, все-таки не мог считаться светилом науки и далеко не заслуживал права на такое высокое отличие. Однакожь, он не отказался.
IX.
Получив так много от Гизо и академиков и желая совершенно попасть им в тон, Валлон выпустил книгу, направленную против 1793 года, под заглавием „La Тегreur“. Мы не станем разбирать достоинств и недостатков этого сочинения Валлона; заметим только, что даже тогдаш­няя критика отнеслась к этой книге очень строго и нашла, что в ней несравненно более недостатков, чем достоинств. Она решила, что сочинение почтенного професора, секрета­ря академии, почти ничем не отличается от бездарных сочинений в том-же роде, написанных Мортимером Терно, Лескюром и Тюро Дангоном, и гораздо ниже произве­дений Капфига, которого тоже нельзя счесть за мудреца. В этом жалком сочинении Валлона замечается полнейшее
отсутствие эрудиции и критического анализа; автор валит в кучу всякий факт, о котором ему пришлось случайно слышать, рассказывает без всякой проверки самые неправ­доподобные сплетни. Одним словом, по выражению одного критика, Валлон, подобно трусливому человеку, ночью за­блудившемуся в лесу, повествует о всех ужасах, при­грезившихся ему в то время, когда он, дрожа от страха, прислушивался к свисту ветра и принимал его за крик и визг лесных чудовищ.
Издав этот исторический труд, Валлон снова обратил­ся к теологии, задумав написать историю христианства. При­поминая, что Боссюэт считал провозвестниками новой исто­рической жизни человечества двух героев: Карла вели­кого и св. Людовика, Валлон начал с Людовика IX, объ­яснив в предисловии, что „назидательная жизнь этого свя­того короля должна показать вольнодумцам всю силу хри­стианства. Биография героя и христианнейшего короля, по сло­вам самого автора, должна была служить подкреплением тем выводам, какие естественно вытекают из биографии орлеанской девственницы, героини и крестьянки. И святой король, и героиня, спасшая Францию, были мучениками; их биографии как-бы дополняют одна другую*.
Приведем отрывок из предисловия автора к биографии св. Людовика.
„Людовик IX был святым на троне, говорит Валлон.— Какое влияние характер святости оказал на деятельность короля? Какое из правительственных действий этого коро­ля оказало решительное влияние на судьбы Франции? Втечении нескольких столетий жизни Франции ею управляли несколь­ко последовательных династий. её правители были люди с различными характерами; оставляя в стороне дурных ко­ролей, мы видим, что остальные отличались великодушием, преданностью своему делу; между ними были даже гении. Но святой король на престоле был только один! Поэтому интересно проследить в подробностях его жизнь и опре­делить место, какое он занимал в ряду своих предшественников и преемников. Его жизнь представляет не только великий пример, достойный подражания, для всякого христианина, но и предмет размышления для политика. Из неё можно вывести верное заключение, в чем именно за­ключаются величие, сила и слава нации*1.
X.
Между тем появилось в продаже сочинение Ренана „Жизнь Иисуса Христа". Эта книга произвела страшный переполох в клерикальном лагере. Посыпалась масса возражений уче­ному професору. Некоторые патеры предписали своим при­хожанам пост и покаяние, чтобы умилостивить небо; дру­гие стали предсказывать, что скоро на Францию упадет огнь и дождь, приказывали звонить в колокола для изгнания де­мона неверия. Сам папа велел сжечь в своем присутствии несколько экземпляров книги Ренана. В некоторых епар­хиях епископы разрешили собирать пожертвования для того, чтобы на собранные деньги покупать еретическое сочинение и жечь его. Даже некоторые из либеральных протестан­тов присоединились к числунегодующих против Ренана. Несмотря на особенное благоволение (впрочем, выказываемое тайно) императора Наполеона III к Ренану, сам покорный сенат громко осудил наделавшее шум сочинение.
Университет, по недоразумению считавшийся либераль­ным, потому что несколько лет тому назад, когда в нем читали еще Мишле и Кинэ, он действительно был либе­рален,—университет, устрашенный волнением, вызванным книгой Ренана, решился остаться нейтральным, держась в стороне от возникшей борьбы. Министр народного просве­щения Дюрюи (самый либеральный администратор второй империи гиосле императора) уволил в отставку Ренана, ког­да последний отказался сам подать ее, точно сочинение Ре­нана имело какую-нибудь связь с преподаванием семитиче­
ских языков (кафедра Ренана); между тем Ренан, бесспорно, первый знаток этих языков во Франции. Увольне­ние Ренана нисколько не обезоружило его врагов. Напротив, они накинулись на него с еще большим ожесточением.Некоторые газеты в этом случае вели себя, точно школь­ники, показывающие язык противнику, совладать с кото­рым были не в состоянии. „Union„Gazette de France“ и „Univers** подняли такой оглушительный, лай против уволен­ного професора, что людям нервным приходилось затыкать ушц. Но более всех свистела и шипела знаменитая „Фи­гаро",—газета, в то время занимавшаяся почти исключи­тельно составлением репутаций женщинам легкого поведе­ния, что, впрочем, она делает и теперь. Несколько дней к ряду в этой газете помещались статьи против Ренана, возбудившие презрение во всех маломальски уважающих себя людях. Эти статьи были наполнены самыми возмути­тельными клеветами и площадными ругательствами, точно Вильмессан желал превзойти Вельо, который тоже большой мастер ругаться. Вильмессан имел право торжествовать победу: он превзошел всех; более омерзительного отно­шения к человеку, известному в ученом мире действи­тельно замечательными трудами, представить себе невозмож­но, далее идти было нельзя.
Успех противников Ренана—Кокиля, Бубра, аббата Гратри, Граньф де-Кассаньяка, Эженя Шалю, Кретино Жоли, графини Реневиль и маркизы Сфгюръ—возбудил соревнова­ние в Валлоне. Как професор университета, как ученый он не счел себя вправе выступать с полемическими статья­ми; он захотел поразить Ренана эрудицией, ученым трак­татом. Долго он приготовлялся к борьбе, долго рылся в произведениях Боссюэта, желая свалить филистимлянина так, чтобы он не мог подняться. И вот трактат его явился, но, увы! оказалось, что это ученое сочинение очень маленькое, очень слабенькое; что при помощи одного . Бос, сюэта немыслимо бороться с таким знатоком семитического Востока, каким был Ренан. Вылазка Валлона, такимъ
образом, потерпела совершенное поражение. Ренан не об­ратил на нее никакого внимания; он не удостоил её да­же самым кратким ответом. Такая неудача сильно опеча лила Валлона, собиравшего материалы для второй вылазки, которая, разумеется, не состоялась.
Да не подумает читатель, что мы принадлежим к чис­лу поклонников Ренана; как мало мы симпатизируем его политическим убеждениям, так-же мало придаем значе­ния и этому его труду, вызвавшему между тем яростные нападки; в самом своем основании это сочинение парадок­сально; но мы не можем не признать, что в литератур­ном отношении оно безукоризненно; есть страницы, удиви­тельные по своему слогу, по изяществу изложения. Что-же касается научной стороны, т. е. описания жизни и обычаев обитателей Палестины, что касается эрудиции, то сила и глубина их неоспоримы; психологическая сторона тоже не оставляет желать многого. Ренан, как литератор, ученый и мыслитель—мастер своего дела. Между тем его про­тивники отрицали в нем все эти неоспоримые достоинства и на его ученые тезисы отвечали или площадной бранью» или моральными сентенциями, извлеченными из прописей. И Валлон, при всей его добросовестности, увлекся общим настроением всех противников Ренана и выступил про­тив его сильных батарей с холостым оружием. Он, вероятно, полагал, что ему будет так-же легко справить­ся с Ренаном, как он справился с девицей Германсой Дюфо, и как жалок показался его труд в сравнении с блестящим хотя-бы и пародоксальным произведением Ре­нана! Изложение Валлона вяло, речь нерешительна; из каж­дого его слова заметно, что он чувствует превосходство над собой своего противника, ро из ложной гордости не решается в этом признаться. Почти совершенно незнако­мый с историей и жизнью Востока, Валлон упрекает Ре­нана, первейшего знатока, в недостаточном знакомстве и с той и с другой. Положение Валлона было по-истине ко­мическое и он заслуживает скорее сожаления, чем рез­
ного упрека. На этот раз к нему удобно применить вы­ражение, что он -сам не знал, что творил. Желая сде­лать угодное своим друзьям и покровителям, он поста­вил себя в самое неловкое положение, из которого выйти с честью оказалось невозможным.
Искренний католик в очень редких случаях может со­гласовать свои католические убеждения с научными принци­пами. Католицизмъ—противник всякого прогреса; он враж­дебно относится ко всякому научному открытию. Валлон, как искренний католик, в качестве ученого нередко дол­жен был видеть противоречие научных фактов с его основными католическими убеждениями. Долго он колебал­ся, наконец католицизм одержал в нем верх, и он, обладавший всеми данными, чтобы сделаться хорошим исто­рическим писателем, кончил тем, «то поступил в чи­сло заурядных историков и самых посредственных пи­сателей. По мере того, как укреплялись в нем католи­ческие тенденции, он все более и более терял способность правильной оценки исторических фактов. После обнаро­дования его полемического трактата, направленного против Ренана, многие из числа людей, уважавших в нем авто­ра „Истории рабства", спрашивали себя, тот-ли это Вал­лон? И каким образом случилось, что он потерял спо­собность реального отношения к делу, что он разучился понимать смысл исторических событий?
Изучение произведений Боссюэта подействовало очень не­благоприятно на Валлона, заставив его почти враждебно относиться к критике событий, без которой история, несом­ненно, обращается в роман или в реторическую бол­
товню. Боссюэт терпеть не мог критики и называл ее
„опасным нововведением вольнодумцевъ". Дело в том, что критика всегда основывается на фактах, а фанатики и .
даже просто идеалисты чувствуют какое-то отвращение къ 1
фактам. Между католиками находятся такие закоренелые
фанатики, которые на факты истории человечества смотрят, j
как на деяния, порожденные внушением дьявола („gesta
diaboli", пишет одип из них), как на собрание самых возмутительных событий, как на сплошный грех. Боссюэт порицал философа Малебранша именно за то, что тот за­нимался историей. Ройе-Коляр, покровитель Гизо, в одной из своих речей провозгласил, что история ни к чему непригодна. Вообще, даже умеренные католики держатся мнения, что папский силлабус заключает в себе всякую мудрость, всякую истину, что для объяснения того или дру­гого факта или события незачем обращаться к истории, которая может сбить с толку., затемнить слабый, колеб­лющийся ум человеческий; впрочем, опи готовы допустить занятия историей, но как забаву, пригодную для недоста­точно развитого ума, неспособного понимать глубокомыслен­ные трактаты католических богословов. Конечно, верный католик может пользоваться историей на пользу теологии: он должен выискивать факты, подтверждающие теологи­ческие выводы, но не больше. Валлон, разумеется, не смот­рел так узко на значение истории, но, во всяком случае, подчинялся в известной степени католическому взгляду. Находясь под влиянием произведений Боссюэта, Валлон почти через два века вздумал развивать исторические взгляды знаменитого проповедника. Не говоря уже о том, что взгляды эти и в свое время были парадоскальны, они сделались уже совершенно немыслимыми в XIX веке. Вал­лон был лишен той веры, которая служила побудительной причиной деятельности Боссюэта. Знаменитый проповедник верил в справедливость своих выводов; Валлон, загро­можденный массой фактов, противоречащих этим выво­дам, не мог иметь такой веры. Приверженец философии Кузена и Жуфруа, Валлон пытался быть независимым, но католические доктрины, в свою очередь, влияли на него до того сильно, что он уставал от борьбы и сдавался побежденным; оттого во всех его произведениях заме­чается сильное противоречие между сущностью и формой. В его исторических сочинениях рядом с прекрасными страницами, достойными серьезного и талантливого историка,
идет такая схоластика, что пропадает всякая охота читать далее. Выбросьте все эти туманности, составляющие, впро­чем добрую половину в произведениях Валлона, и явится довольно талантливый историк, читать которого можно не без удовольствия. Наоборот, соберите вместе туманности, и вы можете подписать под ними имя которого угодно из сотрудников „Monde* и „Univers*. Что особенно портит исторические труды Валлона, это—болтливость, и именно в тех частях их, где он напускает тумана. После этого имеет-ли право Валлонь называться историком в насто­ящем значении этого слова? Едва-ли. Он, конечно, обла­дает знанием множества фактов, он знает имя того каменьицика, которому король Филипп-Август поручил устро­ить первую мостовую в Париже; мы не сомневаемся, что ему известно, как звали сыромятника, выделавшего перга­мент, на котором была написана „прагматическая санкция*, послужившая краеугольным камнем для галиканской церк­ви; Валлон знаком с хронологией и, пожалуй, не сделает ни одной ошибки в именах и числах. Но этих знаний еще слишком недостаточно для настоящего историка. Исто­рические компиляции Валлона могут иметь цену, как при. лежный, усидчивый труд, но это не наука. В его произве­дениях недовтает критического анализа событий и фактов и более всего бросается в глаза узкая тенденциозность в клерикальном направлении и, во имя этой тенденциозности, намеренное умолчание о некоторых событиях или искажение других событий, может быть, не намеренное, но совершен­ное под влиянием той-же тенденциозности.
XI.
Торговый дом Мама и К° в Туре специально торгует учебными книгами и доставляет книги для раздачи в на­граду ученикам и ученицам школ общественных и част­
ных, светских и конгрегационных, даже колегий и лице­ев. Торговый дом держит у себя на жалованьи разных мелких литераторов, которые не могут пристроиться при каком-нибудь периодическом издании и не на-столько та­лантливы или обеспечены, чтобы их произведения могли являться в печати и помимо журналов и газет. Они обя­заны писать на всякую тему, какую предложить им Мам и К°. Чаще всего им заказываюв романы с католическим направлением или детские повестушки, наполненные мораль­ными сентенциями. Эти-то книжонки идут в конгрегационные школы и в такия светские школы, которые находятся под влиянием местного духовенства. В предприятии Мама заинтересован архиепископ турский; немудрено, что все ка­толическое духовенство Франции старается распространять в школах все книги, изданные фирмой Мам и К°. Книжки эти издаются с картинками и продаются в переплетах с золоченым бордюром; книжечки печатаются обыкновенно в нескольких тысячах экземпляров и расходятся очень успешно.
Валлон некоторыми из своих сочинений соперничает с Мамом. Клерикалы старательно распространяют сле­дующие его книги, рекомендуя их для подарков в шко­лах: 1) Ea Vie de Jeanne D’Arc; 2) La vie de Saint Louis;’ 3) Richard II; 4) .Ea Terreur и 5) La Geograpbie des Temps Modernes. Таким образом, Мам и Валлон являются между собою конкурентами, хотя и неравными по своему значению. Произведения Валлона представляют собою более простран­ное и более серьезное изложение произведений Мама, а изда­ния Мама составляют сокращение трудов Валлона. Об их пропорциональном значении можно судить по тому месту какое дается их произведениям, назначенным в награду лучшим ученицам и ученикам и раздаваемым с тор­жеством в присутствии властей* из местной администрации. Самым прилежным воспитанникам высших классов обык­новенно назначаются в награду избранные произведения французской литературы. Толпе посредственных учениковъ
дают то, что она заслуживает: Мама, вообще бездарность облаченную в золоченые переплеты. Что касается Валлона, его произведения занимают еще менее почетное место в ряду книг, даваемых в награду; их помещают в сре­дине между превосходными произведениями французской ли­тературы и конгломератом тряпичников литературы. Де­вочки в пансионах и мальчуганы в буржуазных школах, награждаемые сказками канониссы Шмидт, розовенькими, желтыми и иными безделушками, сочиненными графиней Сегюр и т. и. при получении награды удостаиваются офи­циального поцелуя от простого муниципального советника; ученицы и ученики, получившие в награду произведения Ма­ма, принимают поцелуй от помощника мэра или табачного смотрителя или-жф сборщика податей; награжденные сочи­нениями Валлона подставляют свои губы для поцелуя мэра или даже советника префектуры. Честь, правда, не малая, но почтенный Валлон непременно вздыхает горько при размышлении, что удостоенные награды французскими клас­сиками получают поцелуй от самого префекта и даже от дивизионного генерала.
XII.
Потихоньку, полегонечку, постепенно теряя в своем зна­чении как ученый, Валлон выигрывал в жизненной карь­ере и все теснее и теснее сближался к клерикалами. Настал, наконец, бедственный для Франции 1870 год; затем наступила революция 4 сентября. Клерикалы стуше­вались, притаился и Валлон. Но недолго они прятались. Поразсмотрев поближе правительство 4 сентября и уверив­шись, что Трошю, приятель клерикалов, заседает в со­ставе правительства не для одного только счета, что остальные члены правительства народной обороны вовсе не были так страшны, какими их представляли противники,—клерикалы ' встрепенулись и во все время осады Парижа немцами состав­
ляли планы, как-бы обеспечить себе будущее торжество. Искусившиеся в интригах и хорошо понимавшие сердце человеческое, они не сомневались, что сдача Парижа, а сле­довательно поражение Франции, принесет им пользу; что реакция, которая непременно должна будет обнаружиться «нова выдвинет их на политическую арену и обеспечить за ними власть. Они не сомневались, что провинциальная буржуазия и сельское население ждут мира, и на этой жажде более всего основали свои надежды. Как только Париж сдался немцам, все главные деятели клерикальной партии выставили в . провинциях свои кандидатуры в националь­ное собрание. Все они явились поборниками мира во что-бы то ни стало. Поехал в провинцию и Валлон. Он заявил кандидатуру в северном департаменте; он обещал сво­им избирателям настоятельно требовать заключения мира, и был избран значительным большинством.
Таким образом, после двадцатилетнего удаления от политики Валлон снова захотел попробовать свои силы на политическом поприще. Нельзя сказать, что возвращение его сопровождалось блистательным успехом. Он .тотчасъже затерялся в большинстве, его никто не замечал, да и сам он едва-ли смел мечтать о своем будущем торже­стве. Заурядный ученый, он еще более заурядный оратор, стоящий даже ниже среднего уровня посредственности. В его сочинениях, по крайней мере, встречаются хорошие стра­ницы; слог их довольно изящный, чисто-академический; он их отделывал тщательно, хотя это и стоило ему значи­тельного труда. Но говорит он вяло, отрывисто, короткими фразами, он видимо желает отделывать свои речи; но такъкак для этого ёму необходимо время, значительная подго­товка, что невозможно в парламенте, где говорить иногда приходится экспромтом, то речи Валлона отличаются чо­порностью, сбивчивостью и темнотой.
Мы не станем перечислять, за какие меры вотировал Валлон,—это не стоит труда, да и к тому-жф тогда это будет не биография Валлона, а история версальского нацио­нального собрания. Заметим только, что главная вина его состоит в том, что он, живший безвыездно 30 лет в Париже, не замолвил ни слова в защиту Парижа, когда началась борьба его с версальским правительством. В на.чале борьбы примирение еще было возможно; если-бы люди, подобные Валлону, поддержали предложение парижских мэ­ров, очень вероятно, что была-бы устранена междоусобная война. Но Валлон молчал; не произнес он ни слова и в то время, когда началась расправа с побежденным Па­рижем. Опять-таки воззвание к милосердию таких людей, как Валлон, могло-бы смягчить суровость возмездия. Но филантроп Валлон, взывавший к гуманности, когда шло дело о черных и желтых, проливавший слезы пад несчаст­ной участью рабов в древности, показывал вид, что он оглох, когда къ' нему обращались с просьбой замолвить слово за побежденных. В это печальное время, как и вообще во все первые четыре года заседания своего в па­лате, Валлон открывал рот только за тем, чтобы требо­вать у палаты уменьшения содержания астроному, который в маленькой обсерватории в люксамбургском дворце про­изводил метеорологические наблюдения. Каждый раз, как обсуждался бюджет, Валлон вставал и требовал сокра­щения двух с половиною милиардного бюджета уменшением содержания астроному Кулон-Гравье. Если он так жаждал сократить государственный бюджет, то не проще­ли было ему самому отказаться от части получаемого им от государства содержания? Как депутат, он получал 9,000 франков и, кроме того, ему были сохранены содер­жания професора и по другим занимаемым им должно­стям. Почему-жф он так привязался к бедному астро­ному, почему его так беспокоили звезды, кометы и плане­ты—это осталось для всех тайной.
Путая дело все более и более, версальское собрание, на­конец, пришло к необходимости вотировать какую-нибудь конституцию. Наступило 25 февраля 1875 года. Валлон, вче­ра еще едва приметная для глаз точка, в этот день стал знаменитостью, великим человеком, первым граждани­ном Франции; в этот день он учредил республику во Франции, по новому образцу, почему ее и прозвали „валлонатъ“. Добряк-професор, который без очков не видит, дальше своего носа, внезапно обратился в представителя и объяснителя желаний 36-милионного народа.
Чудные дела творятся на свете! В первое время никто не мог понять, как это случилось, что член большинства, свергнувшего Тьера за то, что он вознамерился утвердить республиканскую форму правления во Франции,—явился учре­дителем республики, очень мало чем отличавшейся от тьеровской. Дело, впрочем, разъяснилось очень просто. Ко­алиция монархических партий была не в состоянии рестав­рировать монархию, между тем бонапартисты на-столько уси­лились, что можно было опасаться захвата ими власти. К тому-же с Гамбетой было гораздо легче войти в соглаше­ние, чем с Руэром. Составилась коалиция республиканцев с орлеанистами и республиканская форма правления была вотирована, благодаря поправке, предложенной Валлоном. Он предложил отождествить республику с диктатурой маршала Мак-Магона, который не питает никакого располо­жения к этой форме правления. Поправка понравилась рес­публиканцам, их сообщники тоже не находили в ней ни­чего неприятного для себя. Предложение Валлона принято большинством одного голоса, т. е. его самого. Муза истории ‘ Клио открыла Франции новую страницу.
Конституция Валлона (благодаря его поправке она полу­чила это имя) страдает многими противоречиями. В силу её Мак-Магон, президент республики, пользуется королев­скими правами, почти равными тем, какийП пользовались Людовик XIV и Наполеон I, большими, чем пользуются обыкновенно короли в конституционных государствах. Преиндент имеет право созывать и распускать палату, он мо­жет продлить и отсрочить её заседания. Хотели даже дать ему право объявления войны по его произволу, однакож, во­время спохватились, кто-то напомнил об императрице Ев­гении, вызвавшей войну 1870 года, и предложение не про­шло. Творцы конституции вздумали примирять непримиримое, -согласовать несогласуемое. Подчиняя палаты исполнительной власти, они мечтали, что вместе с тем подчиняют испол­нительную власть палатам. Но как-жф согласовать такую очевидную невозможность? спросите вы. Очень просто, отве­чают творцы конституции: законодательная власть все-таки у нас поставлена выше исполнительной, потому что в слу­чае измены исполнительной власти она может ее свергнуть... Но, подождите, прерываете вы, исполнительная власть раз­гонит законодательную раньше, чем та вздумает соста­вить обвинительный акт... Это возражение ваше не удостоивается ответа; творцы конституции пожимают плечами и удаляются.
Люди наивные, в роде Валлона, готовы верить, что пре­зидент республики, облеченный правом во всякое время отделываться от надоедающей ему палаты, будет на-столько деликатен, что, в случае обвинения его палатой, явится перед законодателями и скажет им: господа! вы мной не­довольны, я готов подчиниться вашему суду; судите меня! Чудаки, право, не менее наивные, как и законодатели 1851 года, которые воображали, что стоит им прикрикнуть на принца Наполеона и он смирится, сам пойдет в тюрьму и будет там ожидать суда над собою. Вместо того, что­бы гарантировать страну от возможности государственного переворота, они делали все возможное, чтобы он удался. Достойнейший Одиллон Барро 20 февраля 1848 года за­кричал Гизо: „Ваши оправдания наглы и доказывают ваши неблаговидные намерения. Я предложу палате судить вас за измену! Да, я требую, чтобы она составила против вас обвинительный акт!..** Но глаза его и жесты говорили: я
действительно совершу все это только в таком случае, если вы позволите... Но Гизо, конечно, не позволил.
Замечательно, что творцы новой французской республикан­ской конституции много толковали о том, чтобы на будущее время сделать невозможными государственные перевороты, от Которых так сильно страдала страна. И они нашли только одно средство: в некотором роде узаконить насиль­ственный переворот. Пока будет действовать настоящая конституция, насильственные перевороты будут совершаться легальным путем. Президент, в силу конституции, имеет право распустить всякую палату, которая не захочет дей­ствовать согласно его воле. А разве это не тот-же госу­дарственный переворот, только легальный, произведенный под прикрытием законности?
Многие республиканцы пробовали возражать; они находили, что новая конституция совершенно расходится с республи­канскими традициями, с чем согласился сам Лабулэ, мно­го способствовавший тому, что версальскому национальному собранию не предстояло другого выбора, кроме конституции Валлона. Однакож, несмотря на то, что несостоятельность новой конституции была для всех очевидна, даже крайняя левая присоединилась к левому центру, переманившему на свою сторону часть правого, и вместе с ним подала свой голос за эту конституцию. Несомненно, что большинство, принявшее новую конституцию, за исключением, может быть, десяти, двадцати человек, приняло ее очень неохотно и уже на другой день шли толки о том, что едва-ли она при­ведет к чему-нибудь хорошему; она скорее вызовет но­вые затруднения, устранить которые будет еще тяжеле, чем существовавшие. Но натянутость и неопределенность поло­жения до такой степени всем опротивели, что пришлось примириться даже и с такой конституцией, которая была все-таки чем-нибудь.
Валлон торжествовал. Скромный професор новои| исто­рии и географии в Сорбоне внезапно превратился в поли­тического реформатора, в героя дня. Если-бы старый Гизо
мот отдернуть завесу будущего, если-бы он мог предви­деть, что молодой человек, которому он покровительство­вал, в один прекрасный день сделается отцом респуб ливанской Горгоны; что его протеже пойдет рука об руку с Гамбетой и даже с Люи Бланом; что его помощник будет наследником деятелей первой революции, — с каким-бы негодованием он отвернулся от него! Да, невоз­можное стало возможным, неправдоподобное совершилось. Кто-бы мог думать, что спокойный, толстенький, невозмути­мый профессор и добродушный буржуа Ганри-Александр Валлон сделается основателем республики, законодателем, подобно Солону и Ликургу? Рядом с эрЬй Ликурга, с геджрой Магомета, мы должны поставить цикл Валлона. Новому порядку вещей дано и новое имя: .валлонатъ". С 25 февраля 1875 года Франции суждено идти по новой до­роге. .
Как любопытна история! Современная нам история, мо­жет быть, самая любопытная из всех эпох, какие пере­живало человечество! Куо понимает ее немного (говорим .немного “ потому, что даже между руководителями едва-ли кто может похвалиться, что понимает ее вполне), тот не­пременно теряет охоту к чтению романов, ибо он чув­ствует, он видит, что самое богато-одаренное воображение не в силах измыслить того, что представляет сама дей­ствительность по части неожиданностей, запутанностей ин­триги и непредвиденных развязок. Фантазия произвольна и потому часто ошибается, но действительность всегда бе­рет свое основание в природе вещей. Как-бы ни нелепы и неправдоподобны казались факты, но они всегда действи-' тельно существуют.
Республика, созданная Валлоном, стала существующим фактом. Автор (как назвала Валлона „Gazette de France"), давший ей свое имя, призван управлять ею вместе с мар­шалом Мак-Магоном. Знаменитый Бюффе, неожиданная по­мощь которого утвердила победу за республиканцами, полу­чил портфель министра внутренних дел. Валлон был Поптжчеокие деятеля. 15
назначен министром народного просвещения; он решился сделать опыт, можфт-ли он дерзать власть в своих ру­нах,—опыт весьма щекотливый, потому что „высокий пост делает великого человека более великим, а маленького со­всем принижаетъ**, говорит Лабрюйер.
ХШ.
Иезуиты и клерикалы на первых порах были очень не­довольны Валлоном; не говоря уже о том, что их непри, ятно поразила его поправка, способствовавшая принятию кон­ституции, что противоречило их планам, им не нрави­лось, что Валлон назначен министром народного просве­щения. Клерикалы опасались его, как приверженца галли­канской церкви,, как поклонника Боссюэта, который во мне­нии клерикалов слыл почти за еретика.
„Но постойте, прерывает нас читатель,—разве Валлон не клерикал?**
Он клерикал, но ведь клерикалы бывают разные. В этой партии существует раздвоение. Обе фракции взаимно ненавидят и нфдоверяют одна другой. Клерикалы-ультрамонтаие смотрят с недоверием на клерикалов-галликан и считают их либералами. Клерикалы-галликане, в свою очередь, считают ультрамонтан исступленными фанатиками. Обе эти большие фракции подразделяются на меньшие, тоже препирающиеся и враждующие друг с другом; мы, впро­чем, не находим нужным поименно перечислять их. За­метим только, что газета „Monde** готова уничтожить га­зету „Frangais**, хотя, повидимому, обе они держатся одного толка. Фаллу ненавидел Монталамбера; Монталамбер не­навидел Фаллу. Полемика между Вельо и Дюпанлу всем известна и приобрела знаменитость, особенно благодаря тем средствам, к каким прибегали полемизаторы; спор меж­ду ними принимал размеры самого крупного скандала, такъ
что папа, наконец, должен был вмешаться и своей властью прекратить полемику.
Этот монсеньер Дюпанлу, как предводитель клерика­лов в версальском национальном собрании, взял на себя проведение клерикального проекта, постепенно подготовляе­мого втечении жизни афех поколений.
Утвердив за государством монополию высшего образова­ния, революция 1793 года нанесла клерикализму такой удар, от которого ему трудно было оправиться. Но восторжество­вавшая буржуазия, .вместо того, чтобы воспользоваться впол­не своею победою, сама помогла клерикализму подняться и залечить свои раны. Буржуазия сделала это вовсе не из ве­ликодушие, а из чистого рассчета. Не желая ни с кем делиться плодами победы, она задумала управлять при по­собии католического духовенства, рассчитывая подчинить его совершенно своей власти. Конкордат Наполеона I был пер­вой победой французского католического духовенства, такъкак им торжественно доказывалось, что оно существует и снова пользуется известными, довольно значительными со­словными правами. С этого времени все стремления духо­венства были направлены к тому, чтобы возвратить себе потерянное во время революции положение. Чем более бур­жуазия расходилась с демократией, тем теснее она сбли­жалась с католическим духовенством. Люи-Филипп, Гизо, герцог Брольи и Тьер всегда прибегали к союзу с кле­рикалами, когда предстояла им необходимость побороть де­мократическую оппозицию. Этот союз правительства июль­ской монархии с клерикалами привел к развитию неудо­вольствия в народе, к усилению оппозиции и, наконец, к февральской революции. Когда остыл пыл победы, буржу азия снова обратилась к союзу с клерикалами и снова во­дворилась реакция. В этом заколдованном кругу—из ре­акции к революции, из революции снова к реакции—Фран­ция вертится более трех четвертей столетия, вечно повто­ряя сказку о белом бычке.
Монсеньер Дюпанлу очень опечалился назначением Вал­лона министром народного просвещения. Орлеанский епис­коп сильно рассчитывал на содействие бывшего министра Кюцона, верного слуги клерикалов. Валлон, с его ученой репутацией, с честностию и преданностью своим убеждени­ям, в глазах достопочтенных отцов иезуитов был лич­ностью подозрительной. Однакожь, поразмыслив хорошенько, они пришли к убеждению, что наивность Валлона представ­ляет такия-же гарантии успешности их планов, как и податливость Кюмона. Их успокоил в этом отношении духовник Валлона, патер иезуитского ордена. На сомнения своих товарищей он отвечал следующими словами:
— У берегов Средиземного моря водится молюск в фор­ме шара, утыканный кругом иглами; он называется мор­ской еж. Дети боятся к нему притронуться, но рыбаки изловчились ловить его, быстро запуская ноготь под его скорлупу. Валлон может быть сравнен с этим ежом. Его нападки на ультрамонтанство возбуждают удивление в простяках и наивных. Но вместо крови в его венах те­чет молоко; он наивен и незлобив; если вы, подобно ры­бакам, съумеете запустить ноготь под его скорлупу, он ваш. Следовательно, нечего его бояться!
Достопочтенные отцы имели случай вскоре убедиться, что их товарищ прав. К тому-жф обстоятельства сложились совершенно в их пользу. Большая половина Франции на­ходилась в осадном положении; газеты, книги и брошюры беспрестанно задерживались; беспрепятственный ход давался только клерикальным изданиям. Один из подпрефектов в своем рвении дошел до того, что арестовал ученого дрозда, насвистывавшего марсельезу. Бюффе запретил астро­ному Фламариону прочесть речь о небесной сфере, а химику Накэ лекцию о спектральном анализе; запретил продавать в разнос книгу английского экс-премьера Гладстона о по­следних папских посланиях. Многие префекты и подпреффкты считали врагами общественного порядка всех, кто не принадлежал к клерикальной или бонапартистской партиям. Время для осуществления* замыслов клерикалов было самое подходящее. Дюпанлу решился сделать попытку. Он$ заговорил против монополии, которой пользуется прави. тельство относительно высшего образования, и требовал раз­решения открыть католические университеты (назвав их для отвода глаз свободными, потому что был убежден, что кроме католических конгрегаций, найдется не много общин и частных лиц, которые будут в состоянии от­крыть и содержать на свой счет университет) имеющие право выдавать своим воспитанникам дипломы, равнозначущие правительственным дипломам. Этим способом ка­толическое духовенство рассчитывало захватить в свои руки множество несть в администрации. Професоров в католи­ческие университеты предполагалось выбирать только из лю­дей, считающих силлабусь высшим проявлением челове­ческого ума и человеческого прогреса. Только такие професора способны убедить своих учеников, что для мира одно спасение в католицизме, а еретиков следует жечь и уби­вать. Католическое духовенство, осуществив свой план за­хвата высшего образования в свои руки, имеет полное пра­во рассчитывать, что поколение юношей и девиц, вышедшее из католических университетов и школ, будет предан­нейшим слугою клерикалов.
Такия мысли католическое духовенство оставляло про себя, в публике-жф оно ратовало за свободу преподавания, только за одну свободу. „Вы должны помочь нам завоевать згу сво­боду, иначе вы будете действовать против собственных принципов!11 твердило оно республиканцам и свободным мыслителям. И мудрецы, в роде Валлона, „Journal des D6bats“ и Лабулэ, патриарха французского либерализма, согла­сились, что клерикалы правы. Точно туман застлал глаза либералам и они не заметили, что свободой, которую они желали дать всем, воспользуются одни иезуиты, что, давая клерикалам право открывать свои университеты, они пуска­ют лисиц в курятник. Одно время казалось, что либе­ралы понимают, какую западню устроили им клерикалы»
что они сознают, сколько бедствий вынесла Франция благо­даря господству клерикалов, что силлабус столько-жф опа­сен для Франции, сколько опасна была для Испании инкви­зиция...
В решительный момент все взоры обратились па Вал­лона, представителя государства, приверженца галликанства, противника ультрамонтан. Все, что есть интелигентного во Франции и вообще в Европе, с лихорадочным вниманием следило за прениями в версальской. палате по вопросу о высшем образовании. По странной игре случая, от Валлона снова зависело решение вопроса: за какую сторону подаст он свой голос, за той стороной обеспечивалась победа...
Валлон колебался; начал он защитой университета отъвторжения иезуитов... но его духовник, иезуит, подал ему знакъ—и Валлон кончил сдачей цитадели. Пробормотал он что-то невнятно, на его лице появилась неопределенная, почти бессмысленная улыбка, и он отдал иезуитам Фран­цию, государство, университет, либерализм, даже самое гал­ликанство.
Как только фатальное слово сошло с губ Валлона, гер­манский посланник князь Гогенлоэ, телеграфировал князю Бисмарку: „Германия может уменьшить свою армию на 500,000 человек. Ей нечего более опасаться Франции".
Поражение под Седаном, сдача Мэца были бедственными событиями для Франции, но не на-столько пагубными, как отдача высшего образования в руки иезуитов. На это со­бытие французская буржуазия должна смотреть, как на свое Ватерлоо. Валлон, как предводитель в этом поражении, должен понести тяжкую ответственность. Он должен страдать ужасно. Он отдал своим врагам не только оте­чество, но и свою религию... да, он предал религию Воссюэта, он пожертвовал галликанством!
Бедный Валлон! пока он был только професором, он мог считать себя человеком справедливым, бескорыстно преданным своим убеждениям. Теперь же! Ах, зачем он рискнул на инициативу!
XV.
Валлон получил награду за смирение. Иезуиты решили, наконец, произвести закладку церкви, посвященной святому Сердцу. Собор будет воздвигнут на Монмартре, господа ствующем над Парижем, что должно служит символом победы иезуитов над французской революцией, подчинения человеческой мысли принципам Лойолы. Иезуиты смело ут­верждают теперь, что победа их уже обеспечена.
В основании фундамента положена гранитная глыба в 290 пудов весом. Эта глыба посвящена св. Игнатию Лой­оле. В центре этой глыбы высечена камера, запирающаяся герметически. В ней поставлен сундучек, а в сундуке хрустальная трубка, покрытая толстым свинцовым листом, предназначенная для хранения протокока торжественной за­кладки, написанного на пергаменте. На мраморной доске и на бронзовой пластинке,—одной, прибитой к глыбе, а дру­гой, положенной в сундучек, изображено следующее:
XVI дня июня MDCCCLXXV
В славное царствование его святейшества Пия IX в присутствии
Президента республики маршала Мак-Магона герцога Манджентского, Министра народного просвещения и исповеданий Г. Валлона Сей камень, служащий основанием перкви национальной, посвященной святому Сердцу Иисусову, благословен и положен его эминенцией, кардиналом Гибером архиепископом парижским.
Поставив имя Валлона рядом с именем папы и мои232 ганри-Александр валлон.
сеньера Гибера, иезуиты этой честью думали вознаградить его вполне за Фо, что он отдал в их руки французское юно­шество.
Но не превратится-ли эта высокая награда в наказание Валлону? Это скажет ему его собственное сознание.
Деятельность Валлона по вопросу-о высшем образовании также быстро сделала его непопулярным, как предложение признания республики дало ему внезапную и неожиданную для него популярность. В виду этой непопулярности Дюфор, заместивший Бюффе, не решился дать Валлону место в своем министерстве и почтенный профессор, сидя в се­нате, может размышлять о суетности величия, о неблаго­дарности современников.
VI
ФРАНСУА ГИЗО.
Гизо, один из представителей идеи управляющей буржуазии.—Диоскуры французской буржуазии.—Оправдательная записка Гизо.—Гильоти­нирование Гизо-отца. — Переселение в Женеву.—Кальвинистское воспитание Франсуа Гизо.—Сюард.—Успешный дебют Гизо на жи­тейской сцене.—Неутомимая деятельность Гизо.—Первые литера­турные труды Гизо.—Первая неудача Гизо.—Первый опыт оппози­ции.—Женитьба Гизо.—Ройе-Коляр.—Секретарь министерства внут­ренних дел.—Закон о печати.—Возвращение Наполеона с Эль­бы.—Отъезд Гизо в Гент,—Неудачи Гизо.—Участие Гизо в восстановлении прфвотальных судов.—Проявления кровавого фана­тизма в южной Франции.—Белый террор.—Золотая посредствен­ность.—Избирательный закон по проекту Гизо.—Безпрерывные агитация по поводу законов об избирательных правах. Отличи­тельная черта доктринерства заключается в отсутствии принци­пов. —Оппозиция Гизо.—Его замечательная профессорская деятель­ность.—Его литературные труды.—Вторая женитьба Гизо.—Уча­стие в революции.— Министерская деятельность Гизо.—Гизо в па­рижской протестантской консистории.—Уверенность Гизо в своей непогрешимости.
Умерший два года тому назад Гизо принадлежал к числу самых влиятельных и замечательных людей нашего века. Гизо получил известность, как оратор, писатель и дипломат; его имя было заметным и в политике, и в науке; он не из последних и в ряду замечательных теологов. Много лет в ряду он или сам стоял у кор­мила правления, или-же был доверенным лицом людей,
в руках которых находилась власть. Долгое время онъбыл признанным главой буржуазной партии но Франции,— лучше сказать, того отдела этой партии,' который носил имя либеральных консерваторов.
Общественное мнение во Франции олицетворяло в трех деятеляхъ—Люи-Филиппе, Тьере и Гизо—идею управляющей буржуазии. По обеим сторонам короля-гражданина стояли два замечательных человека,—то соперники, то товарищи, то союзники, то враги—взаимно дополнявшие один другого, как правая рука дополняет левую и наоборот; они оба были -воплощением одного и того-жф принципа, только про­водимого в жизнь двумя различными направлениями: Гизо, буржуа по натуре, постоянно кидал свои взгляды в сто­рону древней аристократии и страстно желал вступить в её ряды; Тьер, тоже буржуа, смотрел в глаза тому об­щественному слою, из которого сам вышел; более всего заботился он делать угодное той жассе собственников вся­кого калибра, которых создала революция 1789 г. Гизо вечно слонялся подле маркизов и герцогинь, представляя собою образчик новейшего типа „буржуа-жантильома", и если сходил в более низменные сферы, то ограничивался только сферой либеральных профессий, не спускаясь, впро­чем, ниже профессоров и академиков. Тьер, напротив, стремился заслужить, по всей справедливости, титул „ма­ленького буржуа"; он водился с комфрсантами, банкирами, промышленниками, — одним словом, с представителями среднего сословия, внесенными в цензовые избирательные списки. Гизо вечно толковал о пользе знания, о непогре­шимости теории; Тьер рассуждал более о практике, о прак­тическом применении. Гизо был одержан непомерной гор­достью, Тьер страдал тщеславием; Гизо проявлял не раз глубокую и горькую ненависть; Тьеръ—полнейшее без­участие. Гизо и Тьер были Диоскурами французской буржу­азии; одна часть её клялась Кастором, другая Полуксом. Тьер и Гизо олицетворяли в себе французскую буржуазию, с её достоинствами и недостатками, с её добродетелями
и пороками. Один почерпал свою силу в страсти, другой— в здравом смысле; один строгий протестант, другой— вольтерьянец,—оба они невольно подчинялись влиянию като­лического ультрамонтанства и иезуитизма, которое обнаружи­валось не только во внутреннем управлении их страною, но и во внешних отношениях руководимого ими прави­тельства. Являясь представителями либерализма, они оба в своем управлении обнаружили самые деспотические замашки и наклонности. По правде сказать, слово „либерализмъ*, так приятно звучащее для уха, во Франции всегда было только поэтическим выражением; на практике оно приме­нялось в такой оболочке, что всегда терялся его настоящий смысл. И Гизо и Тьер прославились как мастера скрывать истину, когда это было необходимо для их планов; только один в таких случаях всегда прибегал к философии истории и ею туманил глаза, а другой отделывался остро­умными шутками и едкими сарказмами. И так ловко они умели вести дело, что даже такие пройдохи, как Фаллу, искусившийся в иезуитских интригах, никогда не в си­лах были поймать их. И Гизо, и Тьер, каждый в свою очередь, пользовались диктатурой, политической и интеллек­туальной, и, однакож, к чему.привела Францию диктатура этих , действительно замечательных людей? И тот, и дру­гой вечно мечтали о слиянии то того, то другого принципа, той или другой партии; желали совместить несовместимое; Гизо хотел слить старую французскую монархию с буржу­азной июльской, Тьеръ—буржуазную июльскую монархию с республикой. Кончилось тем, что' еще очень недавно, во время управления пресловутого версальского национального собрания, ни одна' французская партия не в силах была проявить инициативу; каждая из них была на-столько сла­ба, что не могла взять первенства над другими партиями, и настолько сильна, что не допускала других первенство­вать над собой. Все перемешалось и перепуталось во Фран­ции; о принципах не было и помину. Что такое септфннат?
Чего хотели орлеанисты, представители либеральной буржу­азии? Едва-ли знали об этом они сами.
Франсуа Гизо принадлежит большая дола ответственности за неурядицу, существовавшую во Франции, за неопределен­ность положения, за трудность остановиться на какой-нибудь окончательной правительственной форме. О деятельности Гизо мы будем следить, руководствуясь преимущественно его автобиографией, которую он написал в тиши уедине­ния; он сам придал ей значение оправдательной записки, в ней он отвечает на многочисленные пункты обвинения; с которыми выступает против него обвинительная масть, представляемая Францией и историей. „Это история человека, который никогда никого не обманывалъ11, говорит граф Монталивье, разбирая книгу Гизо: „Memoires pour servir а 1’histoire de mon temps“. Конечно, нет никакогооснования сомневаться в искренности Гизо, и очень вероятно, что в своей книге он намеренно не исказил ни одного факта, никого не оклеветал; он даже в иных случаях отнесся к себе довольно строго. Но вопрос не в этом, а в том, мог-ли в действительности Гизо отнестись правильно к известным событиям, мог-ли он беспристрастно оценивать события и факты, когда люди, помогавшие ему совершать их, находятся еще в живых, когда принципы, которыми он руководствовался всю свою жизнь, слишком очевидно ока­зались несостоятельными? Мог-ли поэтому Гизо относиться беспристрастно к людям и событиям?
L
„Я родился протестантом и буржуа11, говорит Гизо в своих „Запискахъ11. Этими словами характеризуется вся его жизнь. Он родился в Ниме,—городе, который всегда от­личался резкостью своих убеждений и был разделен на две враждебные партии: католиков, питающих смертелъную ненависть к протестантам, и протестантов, нена­видящих католиков; вражда между этими партиями тянет­ся уже целых три столетия; спор между ними часто до­ходил до ножей, о примирении-жф никогда не было и по­мину. Католики и протестанты в Ниме составляют какъбы две различные враждебные расы, как-бы два народа, находящихся в беспрерывной войне. Каждая семья имеет свои воспоминания, в которых борьба, мужество, несчастие и месть играют очень важную роль; эти воспоминания пе­редаются из рода в род и, благодаря этому, в Ниме соперничество и ненависть между враждующими партиями очень мало уменьшились даже в настоящее время, а в момент рождения Гизо они были почти так-же сильны, как и при самом начале враждебных столкновений. Боль­шинство населения исповедует, конечно, католицизм; про­тестантское меньшинство не раз подвергалось опасности совершенного истребления и, по всей вероятности, испытало бы эту участь, если-бы каждый раз в решительную мину­ту не являлись к нему на помощь обитатели поселений в севенских горах, известные своим геройским сопротив­лением при Людовике XIV*, когда против них были по­сланы массы войск для обращения их в католичество. Каж­дый раз, когда нимские католики угрожали своим согражданам-протестантам, поднимались горцы и объявляли, что если католики осмелятся тронуть их нимских единовер­цев, они перебьют католиков. Уверенность в том, что они непременно исполнят свою угрозу, была так сильна, что нимские католики смирялись. Благодаря такой реши­тельности горцев, нимские протестанты избежали поголов­ного истребления; правда, их все-таки нередко убивали, но всегда по одиночке; за то оскорбляли их при всяком удобном случае. Протестанты тоже не оставались в долгу и, в свою очередь нападали на католиков, когда чувство­вали себя сильнее их. Понятно, что католики, пользуясь своею численностию, чаще одерживали верх над протестан­тами, чем протестанты над ними.
Население Нина, так резко разделенное по вопросам религиозным, каждый раз, когда политические тенденции становились господствующими, разделялось и в политичес­ком отношении, т. е. католики следовали одним полити­ческим убеждениям, протестанты держались других. Так теперь в Ниме существуют только легитимисты и респу­бликанцы; тридцать лет тому назад население принадле­жало или к партии легитимистов или к партии орлеани­стов; во время первой революции одни причисляли себя к роялистам, другие заявляли, что они преданы душой нацио­нальному конвенту; людей, примиряющихся с тем или дру­гим компромиссом, в Ниме почти не существовало. Отец Гизо, замечательный адвокат, принадлежал к старинной гугенотской фамилии, вынесшей массу оскорблений от като­ликов и имевшей много причин к неудовольствию на правительство, которое, во всех столкновениях враждеб­ных партий, всегда поддерживало католиков, хотя-бы те были кругом виноваты, и обвиняло и наказывало совершен­но правых протестантов. При таком настроении, Гизо, естественно, пристал к революции. Но как истый уроже­нец Нима, он в первый год революции, приняв новые идеи и признав их последним словом, остановился на этом и знать не хотел дальнейших событий. Между тем монтаньяры прислали в Ним своего комиссара: Гизо на первых-же порах столкнулся с ним; несмотря на уве­щания своих друзей, желавших примирить его с комис­саром, упрямый Гизо стоял на своем. Кончилось, конечно, тем, что победа осталась за Сильнейшим; в апреле 1794 года Гизо был гильотинирован.
Гизо-сын ничего ве говорит о том, имел-ли на него влияние отец, однакож несомненно, что влияние этосущфст» вовало; Франсуа Гизо во всю свою жизнь старался следовать той идее, за которую погиб его отец: он всегда желал примирить старую, до-революционную французскую монархию с парламентарной монархией, составлявшей продукт рево­люции. Гизо-отец, много лет живший при господстве стаGoogle
paro порядка, желал, чтобы сохранились главные основания его; но, припоминая все несчастия, которым подвергалась его семья и единоверцы, он требовал, чтобы некоторые идеи, выработанные революцией и направленные в уничто­жению этих злоупотреблений, были приняты и применены на практике; он желал согласовать две противоположные идеи: это согласование стало исходным пунктом его поли­тических убеждений и он так твердо следовал им, что сложил за них голову на эшафоте. Гизо-сын разделял убеждений своего отца,—конечно, несколько в иной форме, потому что время, когда он действовал, было несколько иное, но основание их было то-жф самое. Франсуа Гизо, правда, не погиб за них на эшафоте, но погубил ту са­мую буржуазную монархию, для утверждения которой во Фран­ции он посвятил всю свою жизнь.
Франсуа было семь лет от роду, когда погиб его отец. В этом возрасте впечатления довольно сильны, и неудиви­тельно, что смерть отца глубоко врезалась в память ребен­ка, и он тогда-жф дал слово следовать убеждениям чело­века, которого считал мучеником, пострадавшим за свои совершенно справедливые и направленные к счастию роди­ны убеждения. Мать Франсуа, женщина энергическая, разви­тая, с сильным характером, оставшись вдовою, не упала духом. Она решилась посвятить свою жизнь воспитанию' де­тей. Она уехала в Женеву. Здесь она принялась за воспи­тание своих двух сыновей в самом строгом кальвинист­ском духе. Из всех христианских исповеданий кальви­низм ближе всего подходит к юдаизму по строгому и тщательному исполнению внешних религиозных обрядов. Кальвинистам предписывается несколько раз в день мо­литься в домахъ—и это предписание строго выполняется; каждый кальвинист обязан ежедневно читать библию—он неуклонно исполняет и это постановление; в воскресные и праздничные дни он непременно выслушивает проповедь своего пастора. Мы как-бы видим перед собой эту суро­вую женщину, когда она, одетая вся в черном, раскры­
вает библию и твердым, страстным голосом, в котором однакож, по временам слышится дрожь, читает из неё отрывки своему маленькому сыну. Какое поразительное влия­ние должна была производить на него эта сильная женщина, одержимая фанатизмом! Как глубоко должны были запа­дать в его ум, полные горькой иронии, слова её, когда она твердила ему, что они изгнаны из милого отечества людь­ми,, которые готовят своей стране гибель! её наставления, её советы пали не на бесплодную почву, и мальчик, став юношей, не забыл их; они не испарились из его памяти и тогда, когда юноша превратился в сильного мужчину.
Хотя вдова Гизо, живя в Женеве, и не терпела нищеты, однакож ей приходилось иногда временно испытывать мате­риальные затруднения. её достатки были не велики, она не могла роскошничать и должна была жить очень экономно, чтобы иметь возможность воспитывать в школе двух сво­их детей: Франсуа и Жан-Жака. Впрочем, Франсуа едвали был когда-нибудь ребенком: в десять лет его можно было уже считать весьма рассудительным маленьким моло­дым человеком; по своей акуратности, ревности к заня­тиям он служил примером для своих товарищей. Кроме общих предметов, входивших в курс школы, в кото­рых он оказал большие успехи, Гизо с жаром принялся за изучение английского и немецкого языков, которым в то время обучались очень немногие иностранцы. „Философия и немецкий язык были моими любимыми предметами изуче­ния, говорит Гизо:—Канта, Клопштока, Гердера и Шиллера я читал чаще, чем Кондильяка и Вольтера". Вероятно, благодаря этому пристрастию к немецкой литературе, Гизо воспитал в себе характер, манеры и вкусы, в котЪрых было очень* мало французского: своими достоинствами и не­достатками он скорее напоминал переселенца из какойнибудь чужой страны. Протестант по рождению, женевец по воспитанию, напитанный английскими и немецкими идеями он всегда казался иностранцем во Франции, составляя коитраст с Тьером, бесспорно олицетворяющим собою истин­ный французский тип.
Семнадцати лет Франсуа Гизо приехал в Париж для изучения права. Благодаря рекомендательным письмам, ко­торыми об запасся в Женеве, Гизо был принят в дом швейцарского посла при французском правительстве, Стапфера, в качестве воспитателя детей. Стапфер полюбил юного наставника своих детей и ввел его в дом акаде­мика Сюарда, у которого два раза в неделю собиралось большое избранное общество; здесь соединялись ученые, пи­сатели и просто светские люди, старики и молодые, фран­цузы и иностранцы, члены правительства и члены оппозиции. По словам Гизо, ни один из гостей, входя в этот дом, никогда не помышлял, что здесь он найдет себе протек­цию, которая обеспечит ему успех на жизненном поприще. Позволительно сомневаться в этих словах, по крайней мере, относительно самого Гизо, одержимого страшным че­столюбием. В этом доме он нашел сильную протекцию, обеспечившую ему успех в его жизненной карьере. Здесь он встретился с Фонтаном, ректором университета, и Ройе-Коляром, будущим главою доктринеров, которые стали покровителями Гизо и устроили ему карьеру. Здесь-же Гизо познакомился с своими будущими покровительницами, г-жами Римфор, Ремюза и Гудело; здесь он встретился с девицей Полиной де-Мелан, ставшей впоследствии его пер­вой женой. В доме Сюарда Гизо сошелся с очень влиятель­ным человеком того времени аббатом Мореле, а также с Шатобрианом, Буфлером и знаменитым Лагранжем.
Приняв Гизо в свой дом, Сюард гостеприимно открыл ему столбцы своей газеты „Publiciste"; он познакомил его с избраннейшим парижским обществом того времени; наконец, он всегда давал ему самые искренние советы, бла­годаря которым Гизо избежал многих неприятностей и ра­зочарований, столь обыкновенных в начале деятельности каждого молодого человека.
В литературе Гизо дебютировал восторженной апологией Полтжчесхие деятеля, ч 16
GooqIc
сочинению Шатобриана „Ъев Martyre которому он написал письмо в стихахъ—его единственное стихотворное произве­дение, которое он сам считал грехом своей юности.
С характеризующей его ревностью к труду, Гизо очень много работал, не отказываясь даже от таких работ, к которым он был менее всего'подготовлен. Так он на­печатал брошюру „Etudes sur les Beaux Arts**, в которой отдает отчет о художественной выставке 1810 года. Видно было, что молодой критик хорошо подготовил себя чтением известных в то время авторов к написанию этого отчета, но точно также нельзя было не заметить, что сам он малопонимает толку в живописи.
Вскоре после этого один издатель-книгопродавец пред­ложил Гизо пересмотр издаваемого им „Лексикона француз­ских синонимовъ**, имевшего уже своим предшественником издание Жирара и Бове, что чрезвычайно облегчало работу. В то-же время Гизо написал предисловие к переводу гиббоновской „Истории упадка и гибели римской империи**, в котором он первый раз провел свои идеи насчет про­исхождения цивилизации в Европе, явившейся в более обра­ботанном виде в его последующих сочинениях.
Гизе работал день и ночь, ни одного часа не проводил он в бездействии; его поддерживало желание своими тру­дами заслужить известность, получить место на ряду с людьми, пользующими властью и влиянием. В то-же время он не забывал посещать салоны своих покровителей и по­кровительниц.
Мало-по-малу он сделал себе имя, постепенно, шаг-зашагом, он приобретал все большее и большее значение.
Когда ему исполнилось двадцать четыре года, Гизо ре­шился попытать счастия на служебном поприще; он захо­тел получить место в государственном совете. Г-жа Ремюза поехала сама просить министра иностранных дел, герцога Бассано, об определении Гизо. Министр обещал исполнить желание своей приятельницы и представил импе­ратору к подписи приказ о зачислении Гизо на службу. Наполеон I с большим разбором утверждал назначения в государственный совет. Он приказал, чтобы Гизо дали пробную работу, и только в таком случае, если она будет удовлетворительна, приняли-бы его на службу. В то время французское правительство завело длинную переписку с Ан­глией о размене пленных. Наполеон приказал поручить Гизо составление записки по этому делу. Гизо, предполагая, что французское правительство действительно желает раз­меняться пленными, именно в этом смысле написал свою записку; он выразил мнение о необходимости скорейшего обмена. Наполеон почему-то держался противоположного мнения; он нашел записку Гизо мало обдуманной и плохо составленной. Конечно, после такого заключения императора, Гизо не был принят наслужбу.
В горе от этой первой неудачи его утешил Фонтан, ректор университета. Он назначил Гизо сначала доцен­том, а потом профессором на кафедру новой истории.'
В своих .Запискахъ" Гизо приподносить себе похваль­ное слово за обнаруженный им пример гражданской доб­лести, которая заключалась в том, что свою первую лек­цию он не обратил, по примеру других профессоров, в похвальное слово тогдашнему могущественному повелителю Франции. Но эта доблесть значительно умалится, если мы скажем, что лекция Гизо не была напечатана,—следователь­но, она была известна очень немногим и на нее не обра­тили никакого внимания. К тому-же императору и его пра­вительству в то время было не до лекций. Наполеон .толькочто возвратился во Францию после бедственного похода в Россию, где погибла почти вся великая армия. Наполеон по­нимал, что чрез несколько месяцев ему придется сра­жаться со всей Европой, а для этого необходимо вновь орга­низовать армию.* Кроме этой заботы, Наполеона беспокоил оэ1в*С.ОО£ИС
заговор Малье. При таких условиях мог-ли Наполеонъобратить внимание, что несчастливый кандидат в чинов­ники, юный професор не произнес официальной похвалы в своей первой лекции, которую он читал нескольким десят­кам студентов? И сам Гизо позаботился гарантировать себя от могущей обрушиться на него официальной грозы. Он сам говорит, что о своем смелом проекте сообщил Фонтану, прося его совета. „Делайте, как хотите, отвечал ректор.—В случае надобности, я вас защищу “. Во время царствования Людовика XVIII вспомнили об этой лекции;, похвалам мужеству Гизо не было конца и его друзья прог возгласили, что „он выказал античную добродетель, достойную героев Плутарха".
Как только Гизо материально устроился, т. ф. стал по­лучать определенное содержание из сумм государственнагоказначейства, он начал подумывать о женитьбе. В этом, деле он поступил с Изумительно-тонким рассчетом, ре­шился на смелый шаг,—прибавим, самый смелый и самый выгодный для него шаг в жизни. Хотя у него была уже значительная протекция, но он захотел обеспечить за со­бой еще более значительную, и для того, имея двадцать пятьлет от роду, женился на тридцати-дфвятилетней девице Полине де-Мелан. Она зарабатывала себе средства к жиз­ни участием в газете „Publiciste" и изданием крошечныхъкнижек для детей. Гизо предчувствовал, что этот брак более, чем что-либо другое, поможет ему в будущем устроить свою карьеру. Девица де-Мелан, по праву своего происхождения, имела вход в салоны роялистов, в то время занимавшихся заговорами, впрочем совершенно невин­ного свойства. Введенный в эти салоны своей супругой, мо­лодой журналист и професор Гизо был принят с рас­простертыми объятиями и посвящен во все планы и затеи
невинной оппозиции. Вскоре он сделался самым видным лицом в главном штабе роялистской партии, где, по его словам, было очень мало людей развитых и еще меньше де­ловых, способных уяснить себе настоящее положение вещей; люДей-же инициативы и вовсе не было'.
Сходясь с этой партией тогдашней оппозиции, составляй шей заговоры, Гизо очень хорошо знал, что не рискует попасть в немилость. Наполеон не трогал роялистов, ко­торых называл „идеологами". Он не опасался их и сво­ими действительными противниками, с которыми приходи­лось ему считаться, Он признавал искренних республи­канцев, в особенности якобинцев, своих бывших това­рищей. Наполеон, напротив, даже ласкал роялистов, до­биваясь, чтобы представители древних фамилий окружали его трон. Попав в салоны роялистов, находящихся в оппозиции, Гизо скорее мог рассчитывать на получение вид­ного места в администрации; теперь от него уже не потрфбовали-бы представления записки, чтобы из неё заключить о пригодности или негодности его для государственной служ­бы. Можно утвердительно сказать, что если-бы Наполеон не был побежден и продолжал мирно царствовать, Гизо долучил-бы при нем министерский портфель.
Сделаем небольшое отступление и скажем несколько слов о главе партии доктринеров, Ройе-Коляре, бесспорно имевшем большое влияние на Гизо. Ройе-Коляр принадле­жит к числу тех ложных героев Плутарха, которым победоносная партия воздвигает статуи, а толпа в своей простоте и наивности рукоплещет и увенчивает лаврами. Искренний и прямой по наружности, но в сущности скрыт­ный, лукавый и эгоист, философ и янсейист Ровэ-Коляр, выказывая преданность директории и Наполеону I и получая от них выгодные и почетные места, втайне строил про­
тив них ковы и из-за угла подставлял им ногу. Он съумел на-стольво войти в милость в Наполеону, что импе­ратор сделал его деканом парижского факультета и не­редко советовался с ним. Между тем Ройе-Коляр был душою агитации против Наполеона, хотя так ловко вел дело, что ни Наполеон, ни его приближенные не могли по­дозревать этого и постоянно считали Ройе-Коляра своим доброжелателем. Гизо, которому хорошо была известна двой­ная игра его учителя, не находил в его поведении ничего* достойного порицания? Напротив, он наделяетъего всеми человеческими добродетелями и находит в нем только один недостатокъ—что он „слишком занят собой*.
И Ройе-Коляр, в свою очередь, ценил Гизо. Раз, в легитимистском клубе в улице Клиши, Гизо слишком го­рячо заспорил по какому-то политическому вопросу.
— Браво! мой юный друг, сказал Ройе-Коляр;—пред­рекаю вам, вы пойдете далеко! У вас есть недостатки, не­сравненно более пригодные для достижения карьеры, чем самые высокие достоинства; вы обладаете суровой, беспощад­ной логикой и честолюбием, подстрекаемым гордостью; притом вы хладнокровны и спокойны. Повторяю, вы пойде­те далеко.
— Должен-ли я принять ваш комплимент за оскорбле­ние? спросил Гизо.
— Что вы! я искренно хвалю вас. Надобно желать, чтобы все политические люди выливались по вашему образцу. Хо­лодный рассудок и как можно меньше сердца!
Действительно, Ройе-Коляр не шутил. Когда кораль Лю­довик ХѴШ с помощью иностранцев взошел на фран­цузский престолъ' в 1814 году, Ройе-Коляр уговорил его назначить Гизо старшим секретарем министерства внут­ренних дел. Это было важное место в то время—может быть, самое трудное в администрации; от старшего секре­таря требовалось развитие, инициатива и знание дела; на нем лежала большая ответственность. Франсуа Гизо было всего 27 лет от роду, когда его поставили на этот трудный
лост. Между королем и ним был только один посред­ник, министр внутренних дел, аббат Монтескью, про­стодушный добряк.
II.
,Когда Людовик XVIII вступил во Францию с хартией в руках, я,человек новый, не почувствовал ни раздра­жения, ни унижения от того, что нам приходилось пользо­ваться нашими правами и защищать нашу свободу под пред­водительством старой расы французских королей, при со­действии всех французов, дворян и буржуа, хотя старин­ное соперничество между ними все еще некоторое время со­ставляло источник недоверия и агитации11...
В таких скромных выражениях Гизо рассказывает в своих .Запискахъ** о своем назначении на один из от­ветственнейших административных постов. рассказ его о важнейших событиях того времени холоден, точно Фран­ция не пережила тогда массы бедствий, быстро сменявшихся одно другим, точно смена Наполеона I Людовиком XVIII произошла путем мирным, преемственным, точно от этой перемены не произошло никаких других перемен. Далее, для Гизо вся французская нация заключалась только в двух первенствующих сословиях; огромную массу, большинство французской нации, нфжелавшфф примириться с реставрацией, он считает как-бы несуществующей; до её нужд и же­ланий ему не было никакого дела. Между тем, он самъже проговаривается, что .только классы просвещенные и до­статочные встретили с сочувствием возвращение Бурбонов; остальная-же масса, под влиянием революционных воспо­минаний, оставалась холодна и относилась к нему враждеб­но “. И дальнейшая политическая деятельность Гизо оче­видно доказала, что он взял себе за правило игнорировать народную массу, не обращать никакого внимания на её нужды и потребности.
Поэтому, пользуясь „Записками" Гизо, не надо забывать, что язык их условный, вполне понятный только для посвященных; известные выражения, им употребляемые, надобно понимать не в прямом смцсле, а придавать им то значение, какое придавал им сам автор. Когда он говорит: „Франция", следует понимать только „известные классы общества"; когда он употребляет слово „справед­ливость", знайте что оно означает „интересы буржуазии". К его сочинению необходимо иметь ключ, как-бы к ши­фрованной депеше. Только при таком способе чтения, его „Записки" становятся поучительными, хотя в сущности они скучны и отличаются неполнотой. Впрочем „Записки", не­смотря на их недостатки, могут принести пользу тем, кто съумефт ими пользоваться.
Гизо уверен, что он принял предложенное ему место с целью „защищать права и свободу французского народа". И, действительно, первым шагом его на новом поприще было представление проекта закона о свободе печати, по сло­вам его, „самого справедливого и неотъемлемого из всех видов свободы". Но в то-же время он нашел нужным сделать дополнение к своему проекту, „в видах гарантии общества от неуспокоившихся еще раздражений и волнений, произведенных революцией". Этим дополнением, правда, ограничивалась свобода прессы, но Гизо утешал, что эта мера временная, и когда страсти окончательно улягутся, можно будет уничтожить это дополнение". Я всегда сочувствовал свободе прессы, говорит в другом месте Гизо,—но об­стоятельства вынуждали меня прибегать к репрессивным законамъ".
Пособником и руководителем Гизо, при издании закона о печати, был его знаменитый учитель Ройе-Коляр, в то время главный директор прессы и книжной торговли. И Гизо, и Ройе-Коляр заседали в комитете цензуры, в ко­тором председателем был монсеньер Фрфйсино, епископ Гермополиса.
Таким образом, первым актом правительственной де­
ятельности журналиста Гизо был закон, направленный про­тив его бывших товарищей; он как-бы оттолкнул лест­ницу, по которой сам взобрался на вершину власти, из боязни, чтобы другие его товарищи не последовали его при­меру. Замечательно, что противник Гизо, Тьер также из­дал закон для обуздания своих друзей-журналистов, при­нявших сторону парламентской оппозиции, которой не тер­пел Тьер.
Закон Гизо о прессе и восстановление цензуры послужили началом множества мер, принятых министерством внут­ренних дел, душою которого был Гизо, например, цир­куляр о праздновании воскресенья, о вмешательстве поли­ции, безнаказанность оскорблений армии, распоряжения об от­чуждении имуществ, принадлежавших до революции дво­рянству и духовенству и конфискованных во время рево­люции и пр. Подобные меры, конечно вызвали раздражение и неудовольствие. Наполеон, с острова Эльбы зорко сле­дил за всеми действиями правительства, он высадился на французский берег и через двадцать дней занял трон,' «нова покинутый Бурбонами, при восторженных восклица­ниях армии и выражениях сочувствия всеми недовольными бурбонским правительством. Либералы, так недавно еще рассчитывавшие, что Бурбоны, наученные горьким опытом, поймут свою задачу, теперь преклонились перед гением солдата, который если и не поощрял свободу, то, по край­ней мере, не прибегал к мерам, решительно антипатич­ным французам, которые пережили революцию. Либералы поняли теперь, что такие люди, как Гизо и Ройе-Коляр, мудрые на университетской кафедре, могут оказываться не­состоятельными, как политические деятели. К несчастью, они скоро забыли об этом и впоследствии снова отдали судьбу Франции в руки Гизо.
Масса французского рарода, безучастно следившая за ре­акционными попытками Людовика XVIII, так-же безучастно встретила и возвращение Наполеона, что несомненно должно было привести к поражению при Ватерлоо. Сам Наполеонъ
сказал: „с какой легкостью Франция допустила меня дойти до Парижа, с таким-же хладнокровием смотрела на уда­ление Бурбоновъ". Эта-то легкость, которая происходила от безучастия, и послужила причиной гибели Наполеона.
ИП.
По возвращении „тирана" Гизо подал прошение об уволь­нении его от должности старшего секретаря министерства внутренних дел. Он занял прежнюю свою кафедру професора новой истории, так-как, занимая административную должность, он в то-жф время оставался в университете.. Своей отставкой он хотел показать верность Бурбонскому дому. Не так действовал его брат Жан-Жак, приня­тый по протекции Франсуа, на службу в министерство вну­тренних дел начальником отделения. Жан-Жак мужественно остался восседать на своем кресле и при воцаре­нии Наполеона. Действовал-ли он по совету брата или распорядился самостоятельно—неизвестно. Однакожь, можно предполагать, что младший Гизо остался на службе импера­тора на тот случай, что фсли-бы дело Наполеона выгорело, то старший Гизо через несколько времени мог-бы снова занять место в администрации, ссылаясь на то, что он вышел в отставку по каким нибудь чисто-семейным со­ображениям, а не ради политического принципа. Доказа­тельство представлялось в ревностном исполнении служеб­ных обязанностей младшим братом, как известно, нахо­дившимся в полном подчинении у старшего. Но этот план не удался, потому-что Наполеон, не доверяя вообще фами­лии Гизо, через несколько дней уволил от службы и. Жан-Жака.
Вскоре после увольнения брата, Франсуа Гизо 23 мая оста­вил свою кафедру новой истории и Париж и отправился в Гент к Людовику ХѴПИ, вокруг которого в то время
собралось много французов, строгих легитимистов. Гизо рассчитал совершенно верно. Наполеону почти невозможно было удержаться на троне, хотя он достиг его без вся­ких затруднений, — следовательно, реставрация была неиз­бежна, и те, кто остался верен королю, моглн смело рассчитывать на хорошие должности. Некоторые из самых рев­ностных легитимистов, например, ПИатобриан, упрекнули Гизо, что он слишком поздно засвидетельствовал свою верность королю... В свою защиту Гизо наговорил очень много; он утверждал, что оставался в Париже с целью возбудить умы против похитителя престола, Бонапарта, что он продолжал служить своему законному монарху и уехал потому, что все уже готово для свержения тирана. Ему по­верили и поручили руководить официальной газетой лфгитишстской партии—„Гентским Монитеромъ**. Газета загово­рила так резко и таким вызывающим тоном, что благо­разумнейшие из роялистов стали опасаться, как-бы эти оскорбительные статьи не повлекли за собой окончательного поражения дела легитимизма и но сделали-бы невозможным возвращение Людовика XVIII во-Францию даже после победы войск союзников. Благоразумные умолили Людовика ХѴШ передать заведывание делом пропаганды во Франции Талей­рану, тем более, что Гизо ручался в верности королю гра­фа Молэ, „который поступил снова на службу к Наполео­ну I только в интересах Людовика ХѴШ; пользуясь до­веренностью императора, Молэ, естественно, мог принести самую существенную пользу делу восстановления законной мо­нархии11. После этого Гизо на время отошел на второй план.
Когда, во время знаменитого заседания палаты 25 ноября 1840 года, сотня депутатов кричала: „он был в Генте... он был в Генте...**, Гизо становившийся высокомернее, чем более его оскорбляли, побледнев от злости и, голо­сом, шипящим от гнева, ответил: „Да, я был в Ген­те!.. ** На этот раз гнев заглушил в нем всякую осто* рожность; не размышляя, какое оружие он дает в руки своим противникам, он продолжал: „да, я был в Ген*
те; я приехал туда в конце мая, когда для всякого ра­зумного человека уже не могло быть сомнения... когда стало очевидным, что дом Бурбонов снова будет призван цар­ствовать во Франции..." Это неосторожное признание вызвало шумные иронические возгласы и рукоплескания.
IV.
Поражение при Затерло открыло путь союзникам во Фран­цию. Вместе с ними вошли Людовик XVIII и его гентский двор. Въ'своих „Заметкахъ** Гизо как-бы старается избе­жать необходимости говорить об Зтом периоде своей жиз­ни: он скупится на слова и излагает крайне сухо, точно кроме интриг, которыми занимались окружающие короля и о которых несколько более подробно повествует Гизо, не было никаких других событий. Можно подумать, что его нисколько не трогали несчастия страны, потерпевшей страш­ное поражение. Нельзя-же полагать, что Гизо вполне согла­шался с отчетом о ватерлоском сражении, напечатанном в „Гентском Монитере**, между тем он не рискнул сказать ни одного слова против этой статьи, вызвавшей не­годование во Франции. „Подонки нации восстали против до­стоинства, знатности, религии, собственности... писали в „Мо­нитере**. — Но все склонилось пред гением Велингтона, пред превосходством истинной славы над гнусной извест­ностью. Армия Бонапарта, французская только по имени с той поры, как она стала ужасом и бичом своей нации, те­перь побеждена и почти совершенно уничтожена... Эта ре­шительная, великая победа оканчивает социальную войну...*" и т. д. Могли-ли, в самом деле, французы без негодова­ния читать такое описание битвы, помещенное во француз­ской газете—официальной нового правительства, когда сами победители-иностранцы отдавали должное мужеству, выказан­
ному французами в этой битве, и с пафосом говорили, например, о беспримерном отступлении старой гвардии.
Как-ни старался Гизо подлаживаться под тон нового правительства, но ему, видимо, не совсем доверяли. Он не получил своего прежнего места в министерстве внутрен­них делъ*, его сделали старшим секретарем министерства юстиции,—следовательно, вручили ему менее важный пост. Это можно было счесть немилостию, возмездием за то, что он несколько поздно предпринял свое путешествие в Гент.
Прямое участие Гизо в мерах, принимаемых рестав­рацией в видах мести, достаточно для того, чтобы история отнеслась к нему с беспощадной строгостью и отвела ему место между людьми, лишенными всякого гражданского му­жества, которые, из боязни поуерять хотя частицу выгод из своего вполне обеспеченного положения, готовы утверж­дать своим согласием меры против которых возмущается их совесть и которые противоречат их собственным убеждениям. В качестве фактотума в министерстве юсти­ции, Гизо не только не противился восстановлению „прфвотальных судовъ", но, вместо с Ройэ-Коляром, был за­щитником этого учреждения, наполнившего Францию ужа­сом и трауром. Палата, с страстным единодушием, боль, шинством 290 голосов против 10, приняла представлен­ный ей проект нового закона. Мало того, опасаясь, что ко­роль, по мягкости своего характера, будет часто пользовать­ся предоставленным ему правом , помилования, палата до
крайности ограничила это право, несмотря на горячую за щиту его одним из самых крайних роялистов, Гидом де-Невилем. Жажда мщения до того была сильна, что вся­кое, даже самое осторожное напоминание о гуманности при­знавалось преступлением, хотя-бы о ней напоминал одинъ
из самых видных представителей, самой партии победи­телей.
Что-же представляли собой эти „превотальные суды*, о местановлении которых хлопотали такие люди, как Гизо и Ройэ-Коляр?—Поставление целой нации вне закона и отда­ча судьбы каждого гражданина на произвол учреждения, которое в своих приговорах руководствовалось не зако­ном, а только голосом мщения и ненависти. Военные ко­миссии разъезжали по всей стране, творя суд и расправу. Суда впрочем, не было, расправа-же применялась в са­мых широких размерах. Всякий, кого считали подозри­тельным, — а попасть в этот разряд одинаково можно было и по указанию полиции, и по наветам врагов,—при­зывался в комиссию; для формы его допрашивали иногда просто для того только, чтобы убедиться, что призванное лицо именно то, о ком идет речь, и затем произносили приговор, в большей части случаев смертный; несчаст­ного выводили на площадь и 12 пуль, выпущенных из солдатских ружей, кончали дело. Случалось что расстрели­вали разом несколько десятков человек.
Главными пособниками военных комиссий были иезуиты, работавшие неутомимо для составления списков подозритель­ных. Когда-же пылавшие жаждой мести католические пате­ры замечали, что комиссия действует нерешительно или приходится долго ожидать прибытия её в известный город, они возбуждали страсти населения до того, что обезумевшая от фанатизма масса сама расправлялась с подозрительны­ми. На всем юге Франции во всей силе действовал закон Линча; толпа устраивала импровизированное судилище, су­дила всех подозрительных, не разбирая, республиканцы они или бонапартисты, или даже роялисты, но только испо­ведующие протестантскую веру. Во время этого так назы­ваемого ,белого террора* погибло множество протестантов которыхъ' преследовали не за политические убеждения, а толь­ко за то, что они принадлежали не к господствующей церк­ви. Местые власти не делали ни шагу для прекращения
этого безобразия; они оставались глухи к стонам жертв фанатической ярости; они вечно отсуствовали в то время, как совершалась дикая расправа. Оставался глух и сам молодой секретарь министерства юстиции, Гизо. На юге Франции совершались ужасы, от которых волоса станови­лись дыбом: там истребляли либералов и протестантов, а либерал, протестант и филантроп Гизо, в уединении ’ своего кабинета, в это время размышлял над выводами Беккарии, изучал Филанджиери; он занимался исследова­нием вопроса о смертной казни, исписывая массу бумаги и не решаясь остановиться на каком-нибудь заключении; с юдиой стороны, ему казалось, что наступило уже время отме­нить смертную казнь за политические вины, с другой — его тянуло к противоположному решению. На эти размышления его навела казнь маршала неё. В нем боролся мыслитель с государственным человеком: на одну чашку весов он клал гуманность, на другую — предполагаемое обеспечение благоденствия общества; весы оставались в равновесии и -трудившийся до поту Гизо, наконец, бросил свое произве­дение и махнул рукой. Он закрыл глаза и на все ужасы, которыми сопровождался „белый терроръ*. Уже погибло не­сколько десятков тысяч человек, а жажда мести нисколько не ослаблялась.
' Если поразмыслить, что Франция втечении последних ста лет из-за политических распрей умертвила, может быть, вдвое более жертв против числа погибших во всей Ев­ропе, включая сюда и Испанию,—невольно является сообра­жение, не прав-ли князь Бисмарк, приравнивающий фран­цузов к краснокожим,—к сиу, скальпирующим гуронов и наоборот,—и утверждающий, что жестокость составляет одну из самых видных сторон характера французской нации?
В виду того, что Франция, начиная с Варфоломеевской ночи, точно задалась желанием истреблять своих лучших, более сильных, более заметных, более энергических и твердо-убежденных граждан, напрашивается также и дру­
гой вопрос: не измфльчала-ли вследствие этого нация и в физическом, и в нравственном отношениях, не поражен, ли её общественный организм бессилием и английской бо­лезнью?
Некогда испанцы всех классов, а теперь только жите­ли сел и деревень, по недомыслию, имели и имеют при­вычку кажду весну пускать себе кровь. Точно также посту­пает Франция: после каждой революции она выпускает из себя артериальную кровь и на её счет увеличивает веноз­ную, чрез что болезненно ослабляет свой организм. Эти последовательные кровопускания привели теперь к тому, что её общественный организм сделался вялым и хилым и с каждым годом в ней уменьшается число людей с сильным умом и великодушным сердцем и направление общественными делами переходит в руки золотой посред­ственности. Эта-то „посредственность** и довела Францию до того жалкого положения, в котором она теперь находится. На всякое проявление самостоятельного мышления, на твер­дость убеждений, на силу характера во Франции смотрят теперь недоверчиво и „ посредственность “ всеми силами старается им противодействовать. Только себя считает она способной управлять судьбами страны. И, конечно, если све­жая, здоровая кровь не оживит организма Франции, ей мо­жет угрожать участь соседней Испании.
V.
Историки буржуазного либерализма во Франции, принадле­жавшие к партии буржуазных либералов, до последнего времени постоянно утверждали, что Гизо оставил мини­стерство юстиции потому, что постоянно высказывался про­тив реакционных мер, принимаемых в первые годы реставрации. Желая спасти репутацию своего предводителя они заставляют его играть странную роль: врача своего
собственного дела. Но Гизо сам в своих „Запискахъ" признает себя одним из главных деятелей этого перио­да французской истории. Он говорит, что ни одна важная мера в это время не была принята без его содействия, что он был одним из двигателей действующей машины. Читая это место в его „Запискахъ*, кажется, что он меж­ду строк говорит: „из скромности я не хочу сказать всей истины; моя роль была еще значительнее*,'— до того он пишет сдержанно, так силится затушеваться. Но гордость берет свое и он, наконец, проговаривается, сообщая сле­дующий анекдот:
„Б мае 1818 года кто-то просил президента мини­стров, герцога Ришелье, принять одну необходимую, по его мнению меру. „Невозможно, отвечал герцог с кол­костью,—гг. Ройе-Коляр, де-Серр, Камил Журдан и Гизо не желают этого".
В период сильнейшей реакции времени реставрации, с 1815 по 1818 годы, Гизо был сделан членом государ­ственного совета и получал от правительства несколько спе­циальных поручений. Именно во время деятельности „превотальных судовъ" он пользовался особенным расположе­нием управляющей партии и это расположение стало умень­шаться с того времени, как эти суды были, наконец, распущены.
С особенной гордостью Гизо говорит о своем участии в обработке проекта избирательного закона, ограничиваю­щего до крайнего минимума число избирателей. В силу этого закона, избирательным правом могли пользоваться только богатые классы: крупные землевладельцы и буржуа. Ценз, был так высок, что один избиратель приходился на две тысячи жителей. Множество граждан с большим развити­ем были лишены избирательного права; много значительных интересов не имело теперь возможности посылать своего
Политические диатыа. 17
представителя в законодательное собрание страны; масса лю­дей с консервативными убеждениями этим законом исклю­чалась из среды консерваторов; естественно, она перешла в лагерь оппозиции. Известно, что июльскую революцию 1830 года произвела буржуазия. Она постоянно требовала пониже­ния ценза и добилась этого после своей победы. Однакож, когда новый избирательный закон был представлен пала­те в царствование Люи-Филиппа, Гизо, видя, что его делу грозит гибель, составил такую сильную оппозицию против нового закона, что хотя он и был принят, но с значи­тельными ограничениями. Затем, во все царствование ЛюиФилиппа буржуазия беспрерывно агитировала в пользу за­кона, понижающего избирательный ценз. Она желала рас­пространить избирательное право на всю мелкую буржуазию, на всех собственников, так что число избирателей долж­но было дойти до трех ’милионов, т. е. до одной трети взрослого мужского населения Франции. Гизо считал и это сравнительно ограниченное число слишком значительным и согласился довести число избирателей только до полумилиона. Буржуазия отвечала на его упрямство революцией 1848 года. После победы революции перестали рассуждать о вы­соком, ограниченном и низком цензе; Ледрю-Роллен и его друзья добились принятия национальным собранием за­кона, дающего избирательное право всем без исключения французским гражданам, достигшим известного возраста и нелишенным гражданских прав по приговору суда.
Всеобщая подача голосов оказала самое решительное вли­яние на последующий ход истории Франции. Она дала ре­зультаты весьма неопределенные и даже противоположные ожиданиям её создателей, потому что масса французских избирателей пребывает в самом плачевном невежестве. Но французы сильно дорожат своим избирательным пра­вом и всякий благоразумный политический деятель убеж­ден теперь, что снова ввести ценз уже невозможно. Реак­ционное собрание 1850 года сильно урезало это право. ЛюиНаполеон Бонапарт воспользовался этой ошибкой. Обви­
нив палату перед нацией и введя снова всеобщую подачу голосов, Наполеон завладел властью, которою пользовался почти 20 лет и, может быть, пользовался-бы до самой смер­ти, фсли-бы не вовлек Францию в бедственную войну. Решился-жф он на эту войну потому, что убедился в жела­нии французов разумнее пользоваться своим избиратель­ным правом и без разбора не кидаться на шею офици­альным кандидатам.
Настоящее версальское собрание непопулярно более всего потому, что его считают враждебно настроенным против всеобщей подачи голосов. И если, несмотря на все усилия „правительства борьбы**, нация выказывает симпатии к рес­публиканской форме правления, то это следует приписать её убеждению, что при этой форме сохранится во всей своей силе всеобщее избирательное право.
Из того, что мы сказали о деятельности Гизо во время реставрации и о его стремлении удержать как можно более высокий избирательный ценз, можно заключить, что идеа­лом правительственной формы для Гизо была олигархия, и при том, если возможно, самая ограниченная.
„Все для народа, ничего посредством народа**—формула, особенно любимая Гизо. Вторая часть фразы имеет чистоолигархический смысл и составляет эссенцию доктрины, вы­работанной Ройе-Коляром и развитой Гизо. Но и первая по­ловина фразы считалась пе более, как красивой фразой, людьми, которые слывут под именем доктринеров. Пе­речитайте массу их речей, пересмотрите брошюры и кни­ги, ими изданные, и вы убедитесь, что дальше фразы они идти не хотели и ‘слово „народъ** понимали в самом огра­ниченном смысле; они выделяли из него „толпу** и ста­рались всегдаигнорировать ее.
Но обратимся к „Запискамъ** и пусть сам Гизо объяс—
нить нам, как следует понимать его правительственную» систему, которая была самым точным выражением доктри­нерства.
„Министерское большинство 1816 года, говорит Гизо въсвоих „ Записках “, — составилось из двух элементов: центра—главной армии, на которую опиралась власть, и глав­ного штаба этой армии, вскоре получившего имя „доктрине­ров Их вообще мало знали и клеветали на них, гово­ря, что они раболепствуют из-за страстной жажды полу­чать места, в чем и видели отличительную черту харак­тера этой партии. Между тем главная идея, одушевлявшая партию, была та, что в наше время, после многих рево­люций, народ более всего нуждается в сильном прави­тельстве... Эту твердую правительственную партию я охотно назову буржуазным торизмом... Доктринеры противятся как возвращению к принципам старого до-революционного ре­жима, так и, принятию, даже чисто-умозрительному, рево­люционных принципов... Они анти-революционеры, не ста­новясь в то-же время ретроградами'.—Темно и неопреде­ленно; каждому предоставляется выводить какое угодно за­ключение.
Вообще отсутствие каких-бы то пи было определенныхъпринципов составляет основание доктринерства. Об этом торжественно заявил доктринер из доктринеров, герцог Брольи (суп), знаменитый учредитель „правительства борь­бы'. В речи .своей, произнесенной в Эврф, бывший первый министр первого министерства септфната промолвился сле­дующими словами:
„Пуще всего, молодые люди, избегайте принциповъ'.
Доктринерство, отличающееся отсутствием определенных принципов в политике, удивительно согласуется с эклек­тизмом, т.-е. философией, также считающей возможным об­ходиться без принципов. В последние 'годы реставрации оба они, и доктринерство, и эклектизм, имели двух та­лантливых представителей в Сорбоце. На лекции Гизо и Кузэнь стекались массы слушателей. Оба они очаровывали и
* Google
увлекали юношество. Один, Гизо, важный и строгий; дру­гой, Кузэн, любезный, остроумный, мягкий, сделались лю­бимцами молодежи, которая на их лекции сходилась со всех концов Франции. Как мало истинно-здоровых элементов было в умственной пище, предлагаемой юным, впечатли­тельным умам этими обоими замечательными профессора­ми, доказали последствия. Масса их учеников, выйдя на практическую арену, начала с того, что погубила июльскую буржуазную монархию, в пользу которой, повидимому, рабо­тали их учителя; затем, или своим личным участием, или полнейшим индиферентизмом, способствовала государе ственному перевороту 2 декабря и, наконец, без особенного затруднения примирилась со второй империей и стала при­служницей бонапартизма.
Гизо, выказавший так много ревности в преследовании -всякого либерализма, который не ограничивался одними сло­вами, в свою очередь, попал в разряд людей опасных. И его причислили в революционерам, потому что он был протестант, замечательный профессор и талантливый пи­сатель. В то время парламент в своем ретроградном усердии перешел всякия границы; он жаждал вернуть Францию к временам Меровингов и даже, пожалуй, к эпохе мистического Фарамунда. Много раз палата восста­вала самым решительным образом против самого коро­ля, иногда напоминавшего ей о существовании конституции. Людовик XVIII, вялый, безучастный, более всего любящий хорошо пообедать, не был ни злым, ни жестоким чело. веком; при всем его эгоизме, он был противником кру­тых мер и нередко выказывал добродушие. К тому-же у него вовсе не было охоты отправиться в третий раз в изгнание, чего он мог опасаться, если не станет удержи­вать от безтактных выходок крайнюю партию, во главе
которой стоял брат его, герцог д’Артуа впоследствии Карл X. Людовик XVIII часто сопротивлялся мерам, предлагаемым парламентом, но редко ему удавалось поста­вить на своем. Его ободрял и поддерживал сын его, наследник трона, герцог Беррийский. Но с того момента, как герцог был убит Лувелем, реакция окончательно восторжествовала и Людовик ХѴШ более не решался поль­зоваться своим правом вето. Парламент стал господ­ствовать неограниченно.
Гизо, следует отдать ему справедливость, не был роя­листом более, чем сам король. Далее тех уступок, которые он сделал реакции, он идти не хотел. Видя, что высшие должности мало-по-малу переходят в руки ре­акционеров, которые не хотят и слышать о примирении с кем или с чем-бы то ни было, Гизо понял, что скоро настанет время, когда и ему придется снова ограничиться одной профессурой. Он позволял себе иногда выражать мнение, противоречащеф взглядам и желаниям правитель­ства; его причислили к подозрительным, и когда было ре­шено очистить высшую администрацию от умеренных и боязливых, Гизо попал в эту категорию. Его уволили да­же из государственного совета. „Жестокая враждебность, писал ему без всякой церемонии министр де-Серр,—ко­торую вы без всякого основательного повода, в настоящее время выказываете в королевскому правительству, побудила его принять это решение1* (т. е. увольнение Гизо).
Гизо снова перешел на профессорскую кафедру, которой но могли лишить его, и с то-жф время стал выказывать явную опознцию правительству, впрочем, весьма умеренную, в роде той, какой он прославился во время Наполеона I. Он постоянно твердил о своей преданности конституции, говорил много, и даже очень много, оговариваясь всякий раз, что он держится известных границ, не выходит из рамок строгой законности и порицает только прямое уклонение правительства от законов, которые оно само клялось защищать. И действительно, нельзя быио не изумлиться ловкости, с какой он вел свое дело. С самой любезной улыбкой он вкладывал палку между ступиц ко­лес правительственной колесницы и останавливал её ход. Ему легче, чем кому-нибудь другому, было нападать на промахи правительства: ему были известны все тайные пру­жины главных правительственных деятелей, так-как еще недавно он сам был их товарищем, сам действо­вал в их духе. И с какнм изумительным красноре­чием, с какой энергией он защищал теперь свободу каж­дого беспрепятственно выражать свое мнение, — одним сло­вом, требовал принятия тех мер, которые сам-же еще недавно находил несвоевременнымъ* принять на практике. С особенной страстностью нападал он на министерство юсти­ции, которому он-же сам придал тот характер, против которого теперь восставал, и на судей, из которых большая часть ему-же была обязана своим назначением.
„Вот уже тридцать лет революции и деспотизм господ­ствуют в нашей стране. Впродолжении этих тридцати лет, во всем, что хотя сколько-нибудь было связано с политикой, справедливости не было место. Правительства, беспрерывно сменявшие Хругь друга, получали от своих предшественников в наследство привычки и практику, от которых никак не могли отделаться. Дурная привычка примешивать политику в судебное дело служит причиной того, что власть падает при малейшем толчке. Судебная власть доведена теперь до того, что стала покорным слу­гою политики..." Эти совершенно справедливые слова Гизо приведены в его памфлете „Les conspirations et Иа Justice politique". Выражая это сетование, Гизо забыл, что сам он, создавая „превотальные суды", более всего способство­вал укоренению того вредного начала, против которого он восстает так энергически в своей брошюре.
Лекции ГиЗо с каждым днем становились' все резче и резче; все большее и большее впечатление производили они на юношество, так-что правительство, наконец, обеспоко­илось и решило прекратить их. Гизо запретили читать лек­ции, продолжая, кажется, выдавать профессорское содер­жание.
Гизо, располагая теперь свободным временем, принялся за издание исторических трудов, составивших ему гром­кую репутацию в науке. Прежде всего он собрал свои лекции и издал их под заглавием: „L’Histoire duGouvernement repr6sentatif en France". Эта книга составляла раз­витие изданной им в 1816 году брошюры nDu Gouvernement repr6sentatif en France", которая была написана по настоянию его тогдашнего министра Барбе Марбуа и служи­ла ответом на брошюру Витроля, секретаря графа Артуа, направленную против графа Прованского, т. е. Людовика ХѴШ. Книга Гизо была первым официальным манифе­стом доктринерства; здесь изложено учение этой полити­ческой секты, изумляющее всех своею гибкостию и изво­ротливостью; это точно перчатка, сшитая на обе руки: на­денешь на правую руку — сидит как следует; наденешь на левую—и так ладно; доктринерство носит саблю, за­остренную с обоих концов; сегодня одной стороной оно защищает существующие учреждения; завтра—оно напа­дает на них, действуя всегда как указывает ему лич­ное эгоистическое чувство. Принципов-же оно боится хуже чорта.
Вслед за манифестом своей партии Гизо издал быстро одно сочинение за другим: 1) „Les memoires relatifs а l’histoire de la revolution d’Angleterre“, 2) „Les memoires relatifs й 1’histoire de France“, 3) „La Peine de Mort“. Затем он написал предисловие и сделал примечание к сочинениям Шекспира, изданным в переводе Летурнфра, исправлен­ном и несколько измененном Пилю, Ремюза, Гарантом и г-жею Гизо. Впоследствии, когда это первое издание все
разошлось, Гизо напечатал второе и, в видах спекуляции, подписал только одних своин именем.
Жена Гизо, имя которой мы только-что упомянули, умерла в 1827 году. Почти на смертном одре, по настоянию му­жа, она приняла протестантскую веру и испустила свой дух, слушая речь Боссюэта о бессмертии души, которую ’ читал ей муж.
На следующий год Гизо женился на красавице-англичанке Элизе Дилон, племяннице его покойной жены. Гово­рят, что первая жена сама хлопотала перед своей смертью о втором браке своего мужа. К несчастью, вторая жена Гизо вскоре умерла, в 1833 году.
От обоих супружеств Гизо имел сына и двух доче­рей, которых воспитал сам. Гизо был образцовый отец и безукоризненный супруг. В этих отношениях ему не­возможно сделать ни одного упрека.
Но возвратимся к прерванной истории Гизо, как поли­тического и ученого деятеля. Министерство Мартиньяка, по­лучив власть, поставило себе задачей успокоит Францию. Оно постаралось сблизиться с людьми, с которыми оконча­тельно рассорились его предшественники. Гизо снова полу­чил место в государственном совете и дозволение читать лекции в Сорбоне. Это время было лучшим временем в жизни Гизо; его популярность возросла до высшего предела. Наивное юношество делало ему самые искренния овации, чествуя в нем защитника либерализма. Лучшие сочинения Гизо: 1) „Cours d’Histoire Moderne", 2) „Histoire generale de la Civilisation en France", 3) „Histoire generale de la Civi lisation en Europe",—составляют свод его лекций, читан­ных в два последние года реставрации. Конечно, теперь эти сочинения значительно устарели и покупаются только для полноты библиотеки,'но в свое время, почти пятьдесят лет тому назад, они были замечательным историческимъ
трудом, добросовестно обработанным. В свое время они сильно двинули вперед историческую науку во Франции.
VI.
Между тем Карл X пожелал произвести контр-революцию. Он поручил составить министерство Полиньяку, надеясь с помощию государственного переворота избавиться от хартии, которая ему досаждала, потому что он не умел обходиться с нею с таким удобством, как обходилось предшествовавшее ему правительство. „Анти-революционеръ* Гизо явился в это время кандидатом в палату от де­партамента Кальвадоса. В своем манифесте он объявил сфбя в оппозиции с существовавшей правительственной си­стемой. „С 1820 года, пишет он,—мои политические со­чинения, мои лекции достаточно популяризировали мое имя. Молодежь везде горячо отстаивала меня. Умеренные и ре­шительные либералы одинаково стояли за меня и относи­лись ко мне с полным доверием. Все отенки оппозиции, Лафайет и Шатобриан, Аржансон и герцог Брольи, Дю­пон и Бертэн, поддерживали мою кандидатуру. Я был избран 23 января 1830 года огромным большинствомъ*.
С депутатской скамьи Гизо уже не трудно было попасть на министерскую; вопрос теперь шел только о времени когда ему вручат портфель. Свою парламентскую деятель­ность он начал на скамьях оппозиции. Ни разу он не подал голоса за правительство й, наконец, подписал зна­менитый адрес 221-го, местами изменив его редакцию в более резком тоне.
Июльские „указы* короля вызвали революцию 1830 года. Гизо составил протест депутатов, в котором, между прочим, заявлялось о преданности протестующих королю и его августейшей династии. Это заявление Гизо поместил на всякий случай, фсли-бы затеянное ям и его товарищами дело окончилось для них неудачно.
Возбужденный народ вооружился чем попало и постро­ил баррикады. Победа осталась за революцией. Республи­канско-либеральная депутация, состоящая из Лафита, Ла’ файета, Дюпона и Одилона Барро предложила трон ЛюиФилиппу, который, приняв его, тотчас приблизил к се­бе Тьера и Гизо. Замечательно, что Гизо, описывая в сво­их „Запискахъ" это время, говорит, с сдержанным, прав­да, негодованием, о толпе, забывая, что на этот раз ей он был обязан министерским портфелем, точно Гизо не мог простить ей, что она одержала победу.
Затем целых восемнадцать лет Гизо был самым могущественным человеком во Франции; судьба 36 миллио­нов французов зависела от него и от Люи-Филиппа, который находился под его влиянием. Правительственная система Гизо была проста, как и его гений: мир во что­бы то ни стало во внешних сношениях; сосредоточение Всех сил для Подавления внутри страны всяких беспо­рядков и всяких проявлений неудовольствия. Науку, опыт, свое громадное влияние Гизо употребил для того, чтобы управлять как можно хуже. В основании, все его управле­ние было безтактно, иногда нелепо; особенно вредно оно бы­ло потому, что положительно портило общество подкупами и возбуждением недоверия различных классов друг к другу. Наконец, его выходки вывели из терпения. Рево­люция 1848 года, лишившая трона Люи-Филиппа, заставила Гизо бежать из Франции. Он переоделся в платье рабо­чего и в этом костюме выехал из Парижа.
Мы не рассказываем длинной истории деятельности Гизо впродолжении восемнадцатилетнего существования буржуазной монархии,—эта история слишком хорошо известна.
Безполезно также долго останавливаться и на том, что Гизо после 1848 года тщетно пытался снова выступить на
политическую арену. Когда стало очевидно, что реакция на­чинает усиливаться, Гизо заявил себя кандидатом в де­путаты в Лизьф, но получал такое ничтожное число го­лосов, что поспешил поскорее стушеваться.
Несмотря на это поражение, Гизо не упал духом. Он вскоре оправился. Человек, много лет к ряду имевший власть в руках, не может примириться с положением безучастного зрителя. Убедясь, что ему не пробраться в законодательное собрание, он избрал ареной своей дея­тельности „Академию". Здесь он постоянно произносил оппозиционные речи против второй бонапартистской импе­рии; содержание этих речей ясно доказывало, что он сер­дится на империю главным образом потому, что она на­ходила возможным обходиться без него. Гизо стал играть в ту-же игру, в какую играл во время первой империи, т. е. в салонную оппозицию; он сыпал эпиграмами; гово­рил с остррожностью речи, обвиняющие империю за то, за это, а больше за ничто; писал либеральные статьи, но с оглядкой, чтобы как-нибудь не подвергнуться опасности. Конечно, такая оппозиция самого невинного свойства не мог­ла сделать никакого вреда. Наполеон III очень хорошо по­нимал, что Гизо с нетерпением ждет случая, чтобы можно было, без особенного ущерба для своей оппозицион­ной репутации, предложить свои услуги второй империи. Он не ошибся: как только он призвал в министерство Оливье, т.-е. сделал самый крошечный шаг к либерализму, Гнзо и его друзья доктринеры поспешили примириться с бона­партизмом. Но они рассчитали неверно: не воспользовав­шись выгодами власти, они понесли на себе весь стыд по­ражения второй империи.
После этой важной ошибки в своей жизни Гизо совер­шил другую, не менее важною. Орлеанские принцы обрати* лис к нему за советом, без сомнения, забыв, что он был злым гением июльской монархии. Гизо убедил их в возможности и необходимости слияния старшей линии Бурбонского дома с младшей. Известно, чем окончилось это
дело слияния и как много потеряли Орлеаны, послушав со­вета Гизо. Однакож, упрямый старик так и умер, не желая признать за собой ошибку; впрочем, Гизо всегда ве­рил в свою непогрешимость.
По мере того, как Гизо старел, он все чаще и чаще обращался к религиозным вопросам и под конец своей жизни сделался самым ревностным богословом-полемизатором. Онь был вполне счастлив, председательствуя в парижской протестантской консистории. Здесь он произно­сил громовые речи против еретиков, выпускал мани­фесты, в которых разъяснял догматы протестантизма, до­ходил даже до отлучения от церкви. Оп, правда, не сжег на костре ни одного еретика живьем, не сжег даже ни одного изображения отлученного от церкви, но был очень доволен, когда мог читать длинные наставления разным простакам, по добродушию своему выслушивавшим с на­чала до конца его увещания. Мало-по-малу Гизо стал папою французских протестантов. Он взбудоражил парижскую консисторию, до него скромную и спокойную; он перенес воинственное настроение в провинциальные протестантские синоды и действовал с такой ретивостью, что в настоя­щее время французская протестантская церковь распалась на. два враждебные отдела: либералов и ультрамонтанов. И если они окончательно не разделились, то этим обязаны министру исповеданий, католику по вере, который .удержал их от такой меры, доказав им, что она приведет к самым печальным последствиям.
VII.
Гизо всегда был искренен; он никогда не замечал ошибки в своих действиях, но он искренно верил, что все, что. ни выходит из его рук, непременно должно быть совершенным. Отличительной чертой его характера была вера в непогрешимость своего суждения. Он был реши­тельно неспособен понимать и ценить мнения своих про­тивников. „Я никак не могу понять, как это находятся люди, понимающие Ламартина", писал он почти накануне 12 (24) февраля 1848 года. Что он говорил о наследнике своей власти, то самое он мог сказать обо всех, кто не разделял его убеждений. Но и в словах своих союзни­ков, друзей и последователей он понимал только свои собственные идеи. Собственно говоря, все его самые знаме­нитые речи были скучными монологами, местами приправ­ленными оскорблениями своих противников. Профессор Берсо рассказывает очень милый анекдот об одной глу­хой старухе, страшной спорщице. Она слышала только че­рез слуховой рожок. В начале вечера она приставляла рожок к уху и выслушивала своих собеседников. Но как только начинался спор, она говорила громко, живо и имела привычку во время своей речи держать рожок у сво­его уха. Перестав говорить, она обыкновенно приставляла рожок ко рту и, следовательно, не слышала возражений сво­его оппонента, что, однакож, нисколько не мешало ей снова возражать. Так и Гизо; он никогда не слушал своих про­тивников и, возражая им, обыкновенно излагал только свои собственные теории, оставляя без внимания их дово­ды и доказательства, игнорируя факты, очевидность кото­рых была для всед, кроме его одного, вполне неоспорима.
Ламартин превосходно понимал Гизо. „Уверенность в самом себе и презрение к толпе, говорит Ламартин, —
г
вот основные качества Гизо. Он много читал, много за­нимался историей и питал пристрастие к сильным дра­мам... Чем дольше он говорил, тем голос его стано­вился громче и явственнее... Он любил возбуждать бурю в палате. Он дерако и с угрозами относился к обвине­ниям противников, уверенный, что в палате защитит его большинство, слепо следующее за ним, а вне палаты его покроют собой монархия и армия*.
„Он погрузится в море с камнем на шее вполне убежденный, что не потонетъ*, говорит Корменен про Гизо.
„Записки* Гизо, скучные, монотонные, утомительные, на­писанные тяжелым слогом, чрезвычайно любопытны для изучения, как образец, до чего может доходить, культ себе самому. Во всех восьми томах Гизо доказывает, что в том и другом, и третьем, и во всяком случае он. был прав, а все прочие виноваты; он приводит тому са­мые пространные доказательства. Доказывая, что он посту­пал благородно и разумно, оставаясь анти-революционером, а что бедный Карл X действовал весьма неразумно, сде­лавшись контр-революционером, Гизо не замечает, в какие он впадает противоречия. Одно и то-же действие зна­менует мудрость в нем и безумие в другом. И чем яснее противоречие в его действиях, тем большую похва* лу он воздает сам себе. Он придает громадное знача. ние своим „Запискамъ*, он любуется ими, он как-бы хо­чет сказать: „здесь ищите мудрость*. В каждой странице его „Записокъ* виднеется самодовольство, с которым он как-бы хочет сказать: „я есть я. подобного мне вы едвали найдете*.
VII.
ЭДГАР КИНЭ.
Родина Эдгара Кинэ.—Влияние местной природы на характер произведе­ний Кинэ.—Его отец.—Воспитание Кинэ»—Увлечение немецкою на­укою.—Кинэ в Германии.—Путешествие его в Грецию.—Поэмы Кинэ.—Фанатическое поклонение Наполеону L—Печальные послед­ствия этого фанатизма для Франции —Успехи Кинэ на университет­ской кафедре.—Благотворное влияние на него Мишле.—Борьба Кинэ с иезуитами и ультрамонтанством.—Кинэ депутат.—Кинэ пол­ковник.—Кинэ изгнанник.—Эпопея „Мерлен Чародей®.—Ея до­стоинства.—Рыцарство.—Изнанка истории средних веков,—Воз­рождение. — Прием сделанный „Мерлену®. — Исторические труда Кинэ.—Участие Кинэ в женевском конгресе „Мира и свободы®.— Возвращение Кинэ во Францию.
I.
Эдгар Кинэ, бесспорно один из замечательных фран­цузских ученых и публицистов. Он был известен не в одной Франции. Большая часть его произведений переве­дены на многие из европейских языков. Полное собрание его сочинений издано в двадцати томах. Как професор он читал лекции во Франции и в Швейцарии. На его пу­бличные лекции в Лондоне стекались массы слушателей. Не говоря уже о французской литературе, в английской и не­мецкой литературах существуют весьма обстоятельные раз­боры произведений французского ученого. Русская читающая
публика также знакома с именем Кинэ, хотя, правду ска­зать, у нас , имеется очень мало переводов его произведе­ний и еще менее статей, посвященных их анализу.
Эдгар Кинэ родился в 1803 году в Бурге, в энском * департаменте, в котором рядом с довольно значитель­ными возвышенностями лежат обширные болотистые про­странства. С одной стороны тянется хребет Юры, с дру­гой идут топи; горные долины сменяются широкими равни­нами, прорезанными большими прудами. В этой местности путешественник на каждом шагу встречает великолепные пейзажи, составляющие находку для поэтов и живописцев. В произведениях Кинэ отражается эта величественная, раз­нохарактерная природа, под впечатлением которой он взрос. В своей поэме „Чародей Мерленъ", Кинэ в сле­дующих выражениях описывает природу своей родины:
„Вообрази себе непроницаемые леса, перерезанные обшир­ными прудами, в которых отражается пурпуром заходядящее солнце. На востоке, через лье виднеется гора, прав­да, еще не очень высокая, но чем далее, гора становится все выше и выше и, наконец, открывается подножие дев­ственных Альп с их ледяным покровом. Между горой ' и лесом тянется равнина, усеянная круглыми вышлифован­ными голышами, которыми играет Мерлен с своими то­варищами на своем зеленом лужке, на местном деревен­ском наречии и теперь еще зовущемся rOpau. Вокруг мир и тишина; все здесь спокойно и таинственно. Сколько раз в мае месяце я слышал в кустах шиповника, дрока или дикого желтофиоля разговор Мерлена и Вивиана, веду­щийся шепотом. Я-бы мог указать тебе тысячу тропинок, -протоптанных их шагами, теперь оставленных, заросших мелкой Tpasqfi и папоротникомъ11...
Нимфы гор, нимфы прудов, демоны лихорадки—вот феи, окружавшие колыбель новорожденного Эдгара Кинэ; они постоянно носились в его воображении, наполняли его фан­тазию. Сказки, слышанные в детстве и дикий пейзаж окру­жающей местности произвели такое сильное впечатление на
Полжткчеохие деятеля. 18
Google
ум Кинэ, что они, как мы уже заметили, отразились в его произведениях, и не только в таких, как „Мерленъ\ „Наполеонъ**, „Агасверъ**, в создании которых в значи­тельной доле участвовало воображение, но даже в его исто­рических и философских трудах. Все лица, действующие в его произведениях, нарисованы смело, широкой кистью, все они одарены сильным телосложением, замечательными способностями; при всем том они как-бы застланы волну­ющимся туманом, который, рассееваясь и принимая различ­ные размеры и положения, дает беспрестанно изменяющиеся формы очертаниям фигур. Сквозь этот туман блестит временами солнце и лучи его то ослепляют и жгут, то не­жат и ласкают. Затем туман снова сгущается, но чрез его покров все-таки проскальзывает слабый свет, то се­роватый, то окрашенный, смотря по обстоятельствамъ* дан­ного момента. Каски и оружие блестят серебристым отли­вом; оранжевые лучи отражаются в сероватой поверхно­сти пруда и т. д. Везде противоположение скалы и тумана, величественные массы гранита рядом с грязными, тини­стыми топями. Неопределенные воздушнця формы носятся беспорядочно вокруг гигантов, иссеченных из гранита; они ласкают их, покрывают собой, пока в бессилии не рассееваются. Все запечатлено грандиозностью, прелестью, хотя не совсем здорово. При всем том все трогает и волнует сердце. Кто видел нимфу Домб, когда она, бе­лая и грандиозная, показывается среди зеленых тростников, тот никогда не полюбит никакой другой нимфы. её по­целуи жгут кровь, но когда их более не ощущаешь, душа, сохнет.
„Histoire de mes iddes**, представляющая собой автобиогра­фию Эдгара Кинэ, принадлежит к числу самых лучших произведений подобного рода, написанных в XIX столетии; можно даже утвердительно сказать, что оно самое лучшее..
В неы уяснен ход постепенного развития не одного ка­кого-нибудь человека, не отдельной личности, а целого по­коления. Если-бы мы вздумали цитировать лучшие места из этого произведения, то пришлось-бы выписать почти всю книгу. По нашему мнению, „Histoire de mes id6es“ самое глубокое, самое искреннее из всех произведений талантлиливого писателя. Нет сомнения, что это произведение Эд­гара Кинэ переживет все остальные его труды.
И отец, и мать, каждый в свою очередь, оказали зна­чительное влияние на развитие Эдгара Кннэ. От отца он получил прямоту и непреклонность характера; от матери талант, нежность, чувствительность, воображение, замеча­тельную память. Очень немногие обладали таким изуми­тельным критическим анализом, как Кинэ; моральные проблемы он разрешал с точностью алгебраических вы­числений.
Отец Эдгара Кинэ был человек во многих отноше­ниях замечательный. Он обладал античными добродете­лями; Точно вылитый из бронзы во время отправления сво­их общественных обязанностей, он был чрезвычайно не­жен и деликатен в своем семействе и в своих сно­шениях с друзьями. Он занимал должность военного ко­мисара и отличался безукоризненной исполнительностью и честностью. С своими начальниками он держал себя с достоинством, никогда не заискивал в них, никогда для выгоды не пожертвовал ни Иотой своих убеждений. Блеск и победы первой империи не ослепили его ни на одну ми­нуту; он постоянно предсказывал ей недолговечность, осно­вывая свое предсказание на отсутствии рациональности в бонапартовской системе и на её непригодности для Франции. Он не преклонялся пред идолом, которому курили фимиам все его соотечественники. Он жил вдали от славы, с которой носилось большинство французов и всегда гово­рил, что за ней должно последовать самое грустное разо­чарование, что за победами придет страшное поражение, ко­торое послужит возмездием за все несправедливости, какие 18» zФранция совершила против других наций. Но хотя он предвидел печальный исход, поражение при Ватерлоо силь­но поразило его, как горячего патриота. Тяжело и грустно было ему видеть, как иностранцы распоряжаются в его раззоренном войною отечестве.
Юный Эдгар .Кинэ, во время этой катастрофы, был уже в тех летах, что мог понять её значение. На него, как и на его отца, она произвела сильное впечатление. Ему, однакож, привелось дожить еще до более ужасного пора­жения, еще до большего унижения. Ватерлоо было сильным поражением, но тогда по крайней мере честь была сохра­нена. Седан-жф представляет такое унижение, какого не было в истории ни одной другой нации. Таким образом политическая, моральная и умственная жизнь Кинэ, протекла между Ватерлоо и Седаном, между двумя капитуляциями Парижа. Его „История кампании 1815 года11, написанная в зените его жизни, во время высшего проявления его интелектуальной силы, стоила ему несравненно более труда и изысканий, чем все другие его произведения. В него Кинэ вложил всю страстность своей натуры и эти чувства его всецело передаются развитому читателю, к какой-бы партии он ни принадлежал.
IL
Мы показали под какими впечатлениями формировался в Эдгаре Кинэ характер поэта, человека, гражданина и пат­риота, обратимся теперь к его биографии.
Эдгар Кинэ воспитывался в лицее в Лионе. Здесь он выказал такия замечательные способности и такую незави­симость характера, что его товарищи охотно признали его первенство над собою, а воспитатели пророчили ему бли­стательную карьеру. Эдгар сам сознавал свои высшие спо­собности и не раз говорил товарищам, что желает до­биться профессуры по высшей математике. В 18 лет отъ
роду он был уже профессором в „College de France“. Родители думали-было поместить его в банкирскую конто­ру; состояние у них было небольшое, но они никогда не знали нужды. Эдгар не согласился на их желание, они и не настаивали, зная что при их средствах, их сыну не может грозить ни нужда, ни голод. обеспеченность в детстве и юности сильно повлияла на характер дея­тельности Эдгара Кинэ. Он никогда не интересовался эко­номическими вопросами, которые, например, всю жизнь тре­вожили Прудона, испытавшего нужду в детстве и юности» не достигшего материального обеспечения даже в зрелые годы. Если Прудон в годы своей кипучей деятельности и не терпел полной нищеты, то, во всяком случае, никог­да не мог сказать, что на всегда от неё застрахован.
Имея 20 лет от роду, Кинэ напечатал свой первый литературный труд „Les tablettes d’un Juif Errant“. Оно было принято благосклонно и публикой, и критикой, хотя, по правде сказать, оно не обладает особенными достоинства­ми и не выходит из ряда посредственности.
Вскоре после издания своего первого литературного труда. Эдгар Кинэ отправился в Германию и записался студен­том в Гейдельберге. Это случилось в самый разгар ре­акции, когда Франция поняла, что она сильно отстала в на­учном отношении от своих соседей. В чаду от побед империи, Франция ннчему не училась, она забыла даже то, что знала. Теперь, при господстве реакции, она решительно отказалась от всего, что ей оставил XVIII век, от фи­лософии Кондильяка, Вольтера и Кондорсе, от науки энци­клопедистов и обратила свои взоры на Германию, ожидая получить оттуда просвещение. Любимым чтением в это время были сочинения, в которых доказывалось, что истин­ная наука, религия, поэзия и философия процветают только в Германии. Виктор Кузен, человек умный и ловкий, по­нял, какую выгоду для себя он может извлечь из это­го увлечения Германией. Он перешел Рейн, чтобы заим­ствоваться мудростию у Шеллинга и Гегеля, чтобы нагрузить
свою память „субъективным и объективнымъ**, „я и не я“ и пр. Возвратясь оттуда, он стал преподавать француз­скому юношеству какую-то смиюь спиритуализма и сенсуа­лизма, смешивая Дугальда Стюарта с св. Августином, Пла­тона с Гегелем; предлагая отведать блюдо, составленное из ананаса с уксусом, амброзией и соленой свининой и все это разведенное овсяной похлебкой. Предлагаемое им учение получило название „эклектизма**, и в течении не­скольких десятилетий туманило головы французских юно­шей.
Громадный успех Кузена вскружил голову юному про­фессору Кинэ. Он также отправился в Германию изучать свойство тез и антитез. Он скоро освоился с немецкою премудростью и без затруднения соединил мрачным со­юзом туманы своего Домба с туманами Некфра, Изара и Шпре. Однакож, он не погрузился с головой в непро­ходимые дебри неудобопонятной немецкой философии. От такой беды спасли его прирожденная наивность и вкус. В полном смысле этого слова добродетельный юноша, Эдгар Кинэ усердно посещал лекции профессоров, добросовестно записывал их, но в то-же время страстно предавался изу­чению, действительно, замечательных немецких филосо­фов Крейцера и Гердера, в особенности последнего. Зна­комство с этими менее туманными учеными спасло Кинэ и дало ему известность во Франции. Возвратившись во Фран­цию, он издал свой перевод более известного, из сочи­нений Гердера: „Мысли по поводу философии истории чело­вечества **. Изложенная понятным языком эта книга встре­чена была французской молодежью с энтузиазмом. „Вот человек, какого нам надо: он нахватал бездну премудрости в немецких университетах и умеет передавать ее по­нятным для всех языкомъ**. Едва-ля с таким энтузиаз­мом принимали Данте во Флоренции после того, как он написал свою „Божественную комедию**.
Пребывание в Германии обеспечило за Кинэ славу серьез­ного ученого, благодаря чему, имея только 25 лет от ро­
лу, он был назначен членом ученой комисии, посланной в Морею. Там Кинэ собрал много интересных материа­лов и затем, в 1830 году, издал книгу под заглавием: „De la Grece Moderne et de ses rapports avec l’antiquit6*.
Вскоре после издания этого труда он получил пригла­шение участвовать в журнале, „Revue des deux Mondes*.
Изучение Греции несколько отразилось на характере раз­вития Кинэ; оно имело последствием ослабление энтузиазма, какой он высказывал в отношении германской науки. Но должно было пройти еще 12 лет, пока онемеченному Кинэ удалось вполне освободиться от германского влияния и вне­сти в свои труды национальный характер. До тех-же пор на всех его произведениях заметно отражалось влия­ние немецкой философии. Они отличались излишней изыскан­ностью, натянутостию и высокопарностью; в них еще за­метен сантиментальный новичек, гоняющийся более за сло­вом, чем за мыслью. Кинэ чрезмерно заботится о музы­кальности стиха, о красоте фразы, которая поэтому чаще выходит напыщенной, чем действительно красивой. Впро­чем страсть к отделке фразы сохранилась у него до конца жизни. И в лучший период его деятельности, Кинэ всегда был больше поэтом и оратором, чем мыслителем и ученым. Но при всех этих недостатках, Кинэ всегда оставался вполне искренен; если он позволял себе иног­да прибегать к излишествам, то делал это не для того, чтобы рисоваться или из желания произвести эфект, а толь­ко потому, что при своей поэтической натуре, он страстно любил красоту формы.
Эти недостатки особенно ярко выказались в трех его поэмах, написанных в первый период его деятельности. они изданы: „Агасверъ* в 1833, „Наполеонъ* в 1836 и „Прометей* в 1837 годах. Кинэ мечтал, что эта трило­гия представит собою обращик новейшей французской эпо­пеи; его огорчало, что после героических песен XII века и поэм, описывающих век Карла Великого, Франция не имела настоящей эпопеи. „Прометея* нельзя назвать неудачпым произведением; он хорош, но был-бы еще лучше, если бы был понятнее изложен. „Агасверъ** написан с тою целию, чтобы французы позабыли „Генриаду**. Говоря искренно, мы предпочитаем вольтеровскую „Генриаду**. В ней, по крайней мере, есть начало, средина и конец, тогда как „Агасверъ** без хвоста и головы. Теперь греческая иифология вышла из моды, но во время Вольтера без неё немыслимо было никакое поэтическое произведение. Вольтер слишком пестрит свою поэму обращением к греческим богиням и богам. Но ведь и пресловутый „Агасверъ1*" играет подобную-же роль с тою только разницею, что он грубее. Нам может не нравиться, что Вольтер частообращается к греческой мифологии, но мы знаем, что* он относится к ней шутливо и смотрит на нее, как на необходимое формальное добавление. Кинэ точно также обра­щается к мифологии, действующей раздражительно на нер­вы, к таинствам Вальпургиевой ночи и относится к ним серьезно. Правда, его Агасвер посещает не только гору Брокен, ведет беседу не с одними ведьмами, —он с своим посохом вечного странника появляется везде, вовсем видимом и невидимом мире. Он посещает землю и другие планеты; он ведет разговор с людьми и с ан­гелами. Кинэ видимо хотел изобразить противоположности; низменное и отвратительное он помещает рядом с ве­личественным. Но все у него перемешано до крайности; все нагромождено без всякой системы, так что читатель, наконец перестает обращать внимание на алмазы и про­ходит мимо них с таким-же равнодушием, как бы пе­ред ним были не алмазы, а кусочки разбитого стекла. Под конец все эти несоразмерности утомляют читателя и он с досадой оставляет книгу, так много обещавшую в на­чале и ничего не дающую, кроме утомления.
Что касается „Наполеона**, то это произведение можносчесть величайшей ошибкой; можно было-бы даже назвать ее „преступлениемъ**, еслиб мы не были убеждены в честно­сти и искренности Эдгара Кинэ. В этой поэме Кинэ военосит Наполеона на недосягаемый пьедестал, он делает его неподражаемым героем, его эгоизм возводит в ве­личие, называет его мучеником самопожертвования, проро­ком новейших времён, Прометеем гуманитарной религии, как тогда было принято называть Наполеона в кружке его почитателей. В силу поэтической вольности Кинэ подделы­вал историю. Кинэ отдал дань фанатическому поклонению Наполеону и шовинизму, которые были болезненными про­явлениями тогдашнего либерализма. Он вступил в ряды так называемой тогда „юной ФранцииМежду тем он скорее других мог избежать ошибок, которые понаделали его талантливые друзья. Его отец всю свою жизнь оставал­ся противником Наполеона I и, как мы знаем, за много лет до катастрофы, предсказывал печальный конец пер­вой империи.
Когда Кинэ издал своего „Наполеона**, он уже успел составить себе литературное имя и был очень популярен между молодежью. Понятно, что она с жадностью читала поэтическое произведение своего любимца и верила ему на слово. Его герой Бонапарт стал героем всей молодежи. В один тон с Кинэ пели Виктор Гюго, Беранже, Ло­ран де-л’Ардеш и Тьер. Эти талантливые писатели, вме­сте с Кинэ приготовили восстановление второй империи. Впо­следствии Кинэ сознал свою ошибку и громко в ней по­каялся. Наполеон-президент охотно сделал-бы его своим министром, но он отказался; Наполеон-император изгнал его из Франции.
Да, великий грех совершил Кинэ, издав своего „Напо­леона**. Из пяти миллиардов, которые Франций заплатила немцам, много миллионов легли на душу Кинэ, своим „Наполеономъ** подготовившего успех Наполеону III. Много деревень в Эльзасе и Лотарингии пошли в уплату за изыс­канные александрийские стихи „Наполеона**.
В литературном отношении „Наполеонъ** одно из сла­бейших произведений Кинэ. Теперь оно совершенно уста­рело и его почти невозможно читать. Некоторые стихи прос­
то чудовищны. Можно подумать, что Кинэ нарочно употреб­лял их, имея в виду обезобразить как лица своего про­изведения, так и события. Полнейшее отсутствие меры; точно он показывает нам своих героев через посеребренный шар, обыкновенно помещаемый в садах на дачах для украшения. Когда вы смотрите на этот шар, подойдя к нему близко, вы видите свое лицо сплюснутым, широким, обезображенным. В таком виде представляются герои по­эмы Кинэ. Есть, конечно, много людей, которых забавляет это обезображивание и они хохочут от души. Но, по всей вероятности, и им подобные карикатуры, изображенные в 24-х песнях эпической поэмы, покажутся слишком моно­тонными. Хуже всего то, что на каждом шагу приходится встречать всем хорошо известные имена: Аркола, Риволи, Маренго, Аустерлиц, Иена, Москва, Лейпциг, Шампобер, Монмираль, Париж, Ватерлоо, Фонтенфбло, Св. Елена... Эти имена напоминают исторические события, с которыми, как думает читатель, он давно уже знаком. К своему удив­лению, читатель встречает в эпопее совсем не тот взгляд на эти события, к которому он привык, и невольно спра­шивает себя, не находится-ли он под влиянием кошмара. Припоминается ему тогда, что существовал на свете Фаустин I, владетель Гаити, который старался воспроизвести своей особой знаменитого французского императора. Он на­чал с того, что всем своим генералам дал имена на­полеоновских генералов: Ней, Массена и пр. Припомнив эти факты, читатель спрашивает себя: уж не ошибаюсь-ли я? Я полагал, что поэт Кинэ описывает Наполеона I фран­цузского, а он, может быть, изображает нам Наполеона I сулукского.
г
ИП.
В 1839 году Кино издал книгу „Германия и Италия**, в которой поэтической прозой рассказывает о своем путеше­ствии по этим странам. Вскоре после этого ои> был на­значен професором иностранной литературы в лионский университет. Ему тогда было 86 лет от роду и во Фран­ции из числа современных професоров не было более спо­собного человека для занятия этой кафедры. Первые свои лек­ции он издал особой книгой, озаглавив ее: „Unit£ morale des Peuples Modernes****. Эта книга была .его торжеством. Студенты сделали ему овацию. С этого времени между ним и студентами утвердилась тесная связь, взаимная любовь и уважение. Кинэ почувствовал свою силу и с своей кафедры стал обращаться к целой нации. Он издал известную брошюру: „Предостережение стране**; затем другую, энер­гическую и решительную, в смысле воинственной политики Тьера: „1815 и 1840 годы**. Благодаря постоянно возрастав­шей популярности, он стал силой, и правительство захо­тело привлечь его на свою сторону. В 1842 году Гизо от­крыл в College de France собственно для Кинэ кафедру языков и литературы южной Европы. Кинэ встретился здесь с Мишле и между ними завязалась дружба. Знаменитый автор „Истории Франции** имел чрезвычайно здоровое и благотворное влияние на Кинэ. До тех пор Кинэ, бесспор­но имевший самые благия намерения, производил вещи хо­рошие, но в них чего-то недоставало; много было слов, и хороших слов, но содержания мало. Его тогдашния произ­ведения походили, например, на известную „Историю Испа­нии “, написанную Кастеляром: в ней прекрасный слог, но вся она наполнена общими местами, либерального и спири­туалистического характера. До знакомства с Мишле, Эдгар Кинэ беззаботно наигрывал себе на лире и гитаре; знамепитый историк дал ему лопату в руки, и дружески посо­ветовал порыться, и поглубже, в реальном историческом материале. Мишле объяснил ему, что существует француз­ский народ; до тех пор Кинэ видел только одну бур­жуазию. Мишле показал ему папство; Кинэ был знаком только е элфнизмом. Мишле развернул перед ним из­нанку истории; Кинэ обращался только с её казовым кон­цом, с политической поверхностью и с артистической на­ружностью. Сделавшись товарищем Мишле, Кинэ в то-же время стал его лучшим и блестящим учеником. До сча­стливой для него дружбы с Мишле, Кинэ был новичком, учеником; благодаря ей, он сам становился однцм из самых заметных учителей.
В начале своего знакомства с Мишле, Кинэ издал „Geme des Religione**, в которой он великолепным язы­ком передал заметки,сделанные им в то время, как он. слушал лекции Крейцера; эта книга впрочем, слиш­ком переполнена философскими терминами. Вслед за ней появились? „Происхождение боговъ** и критика на сочинение Страуса „Жизнь Христа“ Оба эти произведения Кинэ скорее нарисовал, чем написал.
Совершенно иное значение и силу имеют его произведе­ния, написанные после того, как укрепилась его дружба с Мишле. К этой эпохе относятся: „Иезуиты**, написанное в сотрудничестве с Мишле; „Ультрамонтанство**; „Об инкви­зиции и тайных обществах в Испании**; „Христианство и французская революция**. Кинэ понял и осмелился сказать то, что папа подтвердил впоследствии „силабусомъ**,—что между католицизмом и прогресом, между духом средних веков и духом нового времени нет точек соприкосно­вения, а существует постоянный разлад. Оба друга, с па­триотическим увлечением, старались раскрыть глаза сво­им соотечественникам, преимущественно управляющей бур­жуазии; они указывали ей на козни иезуитов, на то вредное влияние, какое имеют иезуиты на женщину и семью. Но пре­достережения двух светлых умов казались преувеличфнными беззаботной буржуазии и она отвечала им: „Господа, вы преувеличиваете опасность, тем более, что явных иезу­итов у нас совсем нет, такь-кав французские законы запрещают им жить во Франции. Конечно, у нас суще­ствуют дурные патеры, но есть много и очень хорошихъ**...
И, как-бы в доказательство того, что ультрамонтанство и иезуитство не оказывают никакого влияния, Мишле и Кинэ были уволены от службы приказом,подпизднным кальви­нистом Гизо.
Парламентская оппозиция протестовала против этого уволь' нения; в латинском квартале была сделана демонстрация, но Гизо не переменил своего решения.
Получив увольнение Кинэ отправился путешествовать за Пиренеи; возвратившись во Францию он издал книгу: „Mes vacances en Espigne**, которая значительно превышает своими достоинствами его „Германию и Италию1*. Правда, и здесь еще он не отстал от прежней слабости: прикраши­вать стиль; здесь еще отведено много места общим рассуж­дениям и менее, чем следовало-бы, фактам. Но, надо ска­зать, что в то время к подобным произведениям относи­лись не так строго, как теперь, и требовали от них го­раздо меньше. Французы, вообще невежды в географии дру­гих стран, нашли в книге Кинэ много Для себя нового и прославили автора смелым и добросовестным .изследовате­лем иберийского полуострова.
Во время отсутствия Кинэ, его родному городу, Бургу, пришлось заместить вакансию выбывшего депутата. Местные избиратели, желая вознаградить своего знаменитого земляка за потерю вафедры, избрали его депутатом в палату. Кинэ сел на скамьи оппозиции. В палате он резко нападал на внутреннюю политику Гизо. Первый министр июльской монархии, вероятно, не раз пожалел, что, лишив Кинэ вафедры, привел его в палату.
IV.
В феврале 1848 года Кинэ пристал к революционному движению и вымазал такое мужество, что буржуазия квар­тала, где он проживал, избрала его полковником одиннадтого легиона национальной гвардии. Кинэ был очень обрадо­ван этим назначением. Он пригласил сержанта ли­нейных войск и под его руководством изучил все тон­кости военного артикула. Интересно было видеть его в ту минуту, как он брал уроки у своего учителя, как он маршировал от комода к дивану и обратно, как он вски­дывал ружье на плечо, делал на-караул и пр. Еще любо­пытнее было смотреть, как он, научившись артикульной премудрости, стал сам учить своих солдат. Немногие ге­нералы, отличившиеся в бою, с такой гордостью вынимали из ножен свою шпагу и, стоя впереди фронта своих сол­дат, ясным и звучным голосом произносили команду.
Во время июньских дней Кинэ явился сторонником бур­жуазии; его легион разрушал барикады, воздвигнутые восставшими рабочими. Кинэ принадлежал к.той части рес­публиканской партии, которая требовала политических ре­форм, экономические-же реформы совершенно игнорировала. В это время Кинэ сильно нападал на социалистов, назы­вая их партией, невидящей ничего дальше удовлетворения материальных потребностей. В экономических вопросах он признавал только один принцип: „laisser faire, laisser passer** и восставал на социалистов более всего-за то, что они требовали правительственного вмешательства по вопро­сам об установлении более правильных отношений между хозяевами и рабочими, об организации труда и пр.
В это время ближайшими советниками и приятелями Кинэ были: дипломат Убриль и Ней, получивший известность по­тому, что Люи-Наполеон Бонапарт написал ему письмо,
в котором излагал свои убеждения, а также и потому, что он был братом знаменитой герцогини Пфрсиньи. Оба они имели несомненное влияние на Кинэ, который, получая со всех сторон знаки величайшего уважения и поклонения, уверовал в то, что он великий человек. Если поразмы­слить хорошенько, трудно обвинить его в суетности и тще­славии. Кинэ был действительно человек рысоко-талантливый и как разнообразна была его деятельность! Професор в „College de France®, где он снова занял кафедру по­сле победы революции, и был встречен с энтузиазмом своими слушателями. Законодатель и государственный чело­век; он был выбран в конституционное собраний едино­гласно избирателями своего округа. Замечательный лингвист, талантливый литератор, известный путешественник, фило­соф, теолог, артист, археолог, блистательный историк, обладающий необыкновенной эрудицией, полковник националь­ной гвардии, достигший этого поста своим мужеством. И всему этому он был обязан не проискам, не протекции, а самому себе; всего этого он достиг силой своего талан­та и знаниями. Ему извинительно было выказывать некото­рое тщеславие, тем более, что он при всяких обстоятель­ствах оставался вполне искренним, вполне честным чело­веком. Он не желал и никогда не делал никому зла; он сам никому не завидовал и не возбуждал к себе зависти. Его нельзя было не любить; он так обаятельно действовал даже на своих врагов, что они никогда не питали к нему злобы. Если Кинэ позировал иногда передъпубликой в качестве великого человека, то и в этом слу­чае он не рисовался; в такой-же позе он являлся и пе­ред собственным сознанием; он был убежден в сво­их достоинствах; он уважал самого себя и это нельзя не признать достоинством, он верил в себя, а это при­знак силы. Гордость убила многих героев; тщеславие по­губило многих великих людей. Кинэ спасся от падения и гибели своею честностью и искренностью. Чистосердечие бы­ло его добрым гением.
Как в конституционном, так и в законодательном со­браниях Кинэ, конечно, делал ошибки, но он всегда дей­ствовал, как искренний друг свободы. Если в конститу­ционном собрании он не всегда, как говорится, стоял на высоте событий, за то в законодательном собрании он вы­казал замечательную энергию и проницательность, когда ра­зоблачал планы фузионистов, интриги клерикалов и лице­мерие партии, сгрупировавшейся вокруг принца-президента. Кинэ указывал стране на грозящие ей опасности не только в речах, произносимых в палате, но также и в трех замечательных брошюрах: „Пересмотр конституции“, „Осад­ное покожение“, „Австрийский, неаполитанский, испанский и французский поход противъ'римской республики... “ К со­жалению, французская буржуазия была поражена слепотой; ее так напугали социалисты, что она готова была броситься в объятия всякого честолюбца, только-бы он обещал ей сохранить неприкосновенными её привилегии. В последней речи своей в собрании, Кинэ предсказывал, что скоро со­вершится государственный переворот, если не будут при­няты действительные меры против бонапартистской клики. На это предостережение тоже [не было обращено никакогб внимания. „По крайней мере, я исполнил свой долгъ"! ска­зал Кинэ после того, как его речь была встречена .с не­доверием.
Совершители государственного переворота, не могли разу­меется чувствовать к Кинэ никакой симпатии. Они ненави­дели его уже потому, что раньше он отказался от лест­ных предложений, ему сделанных: взять министерский порт­фель в одном из кабинетов, составлявшихся во время управления принца-президента. 9 января 1852 г. был из­дан декрет об изгнании нескольких человек из Фран­ций; в числе их былъ1 Кинэ.
Кинэ гордо удалился в изгнание и поселился в Швейца­рии. Вместе с Виктором Гюго он беспрестанно протесто­вал против совершившагося государственного переворота. Он не уставал указывать Франции на её заблуждения. Онъ
не прощал ни Наполеону, ни его помощникам ни одного промаха и постоянно твердил, что нельзя безнаказанно на­рушать право, что возмездие должно последовать рано или поздно и что совершителям насилия придется самим испы­тать горечь изгнания. Ни Кинэ, ни Гюго не воспользовались амнистиями 1859 и 1869 годов. Они объявили, что до тех пор останутся в изгнании, пока власть находится в ру­ках Наполеона III. Почти все другие изгнанники вороти-' лис во Францию и сделали хорошо. Кинэ и Гюго остались на чужбине и тоже поступили хорошо. И те, и другие были правы с своей точки зрения.
Находясь в изгнании, живя в уединении, Кинэ возвра­тился к плану, который он лелеял еще во времена своей юности: дать Франции истинную эпопею. С этой целью он написал большую поэму в прозе: „Чародей Мерленъ*.
Написать подобное произведение мог только такой чело­век, как Кинэ, соединявший в себе историческую и фи­лософскую эрудицию с поэтическим и романическим та­лантом. „Мерленъ* представляет собою сложное олицетво­рение: характера кельтцческой расы, французской нации и новейшей гуманности, опирающейся на идеях справедливости и свободы. Для выражения двойственного характера нового мира, вышедшего из старого, Кинэ воспользовался народной легендой о Мерлене, составляющем некоторое подобие с антихристом, как его представляет себе французский на­род по испорченному преданию, полученному в наследие от средних веков. Мерлен родился от девушки, кото­рая забеременела от сна, навеянного на нее дьяволом. Мать хотела сделать из него монаха; отец подготовлял ему какую-то практическую деятельность. Мерлен не по­шел ни по той, ни по другой дороге; он захотел сдеНожппкжие диатеп. 19
Digitized Ьу ѴдООУ LC
латься чародеем и отправился изучать 25,000 правил бе­лой магии к Талезину, последнему представителю друидской науки, т. е. кельтической расы, которой наследовали тепе­решние французы.
Но все рецепты, извлеченные Мерланом из волшебной книги, оказывались бессильными; все тайны белой магии оставались пустой мистификацией, пока они долженствовали служить, только для удовлетворения суетной гордыни, потому что наука для одной науки бесплодна. Только после встречи с Вивианой, Мерлен получил чародейскую способность. Вивиана—восхитительная девушка, быстроногая охотница, йечто в роде Дианы. Полюбив Вивиану, Мерлен полюбил женщину, природу и красоту. Любуясь глазами Вивианы „фиолетового цвета полей", чувствуя смерть и возрождение, Мерлен получил способность очаровывать других, потому что сам был очарован.
Очарования юности и любви! Читатель или читательница, если вы не были любимы, закройте книгу Кинэ: она писана не для вас. Если-же вы были любимы, впомните часы, про­веденные, с нею, или с ним, когда вы были одни, на сво­боде, в огромном лесу. Одни! Нет, вы были окружены множеством существ, смотревших на вас с любовию. Вам казалось, что вы слышите шопов белого или красного ши­повника, освещенных солнечными лучами, которые играли с ними и ласкали их. Вам казался понятным языкъ* цветов, состоящий из игры оттенков цвета и запаха. Припомните, что говорили вам эти лесные розы, наивные и целомудренно-сладострастные. Припомните разговоры мар­гариток, лилий, меланхолических анемонов, скабиоз и других цветов...
Такой-то шопот, такия речи слышали Мерлен и Вивиана, сидя вдвоем в цветущем саду. Мерлен, однакожь, не отдался совершенно праздности в саду новой Армиды. Юный чародей и восхитительная фея получили могучий дар очаровывать и делать чудеса не за эгоистическую любовь вдво­ем, но за то самопожертвование, которое должно было побудить их добиваться осуществления высокого идеала золотвго века: всемирного братства. Они задумали создать город Бу­дущего. Вивиана выбрала для него то место, на котором был построен городок Лютеция. Описание происхождения Парижа одно из самых лучших мест в поэме Кинэ. Мерлен поселил в Париже: благородного Аргуса, кораля Справедливости, его супругу белокурую Женьевру, затем златокудрую исельту, Гоэля бретонского, Тристана леонского и всю их свиту, состоящую из баронов и рыцарей.
На развалинах старого мира Мерлен основал рыцарство, которое представляло собою идеал индивидуальной свободы; рыцарь преклонялся только перед Богом и дамой своего сердца; обязан был некоторой подчиненностью только своему императору или королю, которые были первыми ив рыцарей. Рыцарь защищал вдову и сироту, сражался с чу довищами, совершал массу подвигов, о которых мечтал бедный дон-Кихот, явившийся слишком поздно, как не­которые являются слишком рано.
Фантастическая и идеальная сторона рыцарства в поэме Кинэ очерчены с изумительным мастерством. Читая, чувству­ешь, что автор влюблен в свой сюжет. Кинэ, вместе с Мишле и Виктором Гюго, водворили во Франции и затем в Европе вкус к готическому искуству, в его фанта стическим и странным созданиям, иногда трогательным, но чаще грубым.
Чары Мерлена в созданном им городе действовали не долго. Короли и сильные мира не сдержали клятвы, данной ими Мерлфну—любить подчиненный им народ так, как Мерлен любит Вивиапу. Оказалось, что романтическое вре­мя, которым мы восхищались и которое брали себе в об­разец заключало в себе все признаки упадка и разложе­ния. Оно сопровождалось кровью, убийствами, изменою, под­лостями, преступлениями, чумой, голодом, бесконечными войнами. Рыцарство было обольстительно только по наруж­ности. Мужественный рыцарь часто ничем не отличался от разбойника, грабящего по большим дорогам. Католицизмъ
приобретал все большее и большее значение; он обратился* в учреждение светское; папа захотел сделаться государем целого мира и едва не сделался им, когда римские импе­раторы приходили вымаливать на коленях прощения у него. Папа сжигал на костре великих борцов за свободу мы­сли, как Гусс и Арнольд брешианский. Мало-по-малу вод­ворился густой мрак и над средними веками встала по­стоянная полярная ночь; освещаемая изредка фосфорическим светом северного сияния, проблески которого были послед­ними вздохами греко-романского мира...
Между тем Мерлфн лишился приобретенной им силы очарования. Почему-же он потерял ее? В один несчаст­ный день он поссорился с своею нежно любимою Вивианою. За что? Неизвестно. Может быть, прелестная Вивиана была слишком недоступна, Мерлен был слишком горд и несговорчив. Как-бы там ни было, но пагубное слово: „разстанемся** было произнесено и они расстались, чтобы жить в горе и слезах.
Мерлфн переходил из одной страны в другую, отыски­вая свою исчезнувшую подругу Вивиану. Он доходил даже до таинственной страны, лежащей в вечных снегах, вы­ше ледников Альп. В этой стране, служащей как-бы преддверием рая, где царит вечное спокойствие, он видел души, которые ожидали здесь той поры, когда им суждено вселиться во вновь народившиеся человеческие существа. Пе­ред Мерленом развертывалось будущее и он мог видеть,, что суждено совершить этим душам. Наконец, он схо­дил в ад, где негодяй его отец, низкий сатана, хотел, воспользовавшись его горестью, соблазнить его и заставить., совершить самые неблаговидные поступки.
В своем несчастий Мерлен имел одно утешение: бе­седу с Жаком Бономом, которого он случайно встретил Жак Боном изображает собою тип французского простого­народа, имеющий сходство с подобным-же типом других наций. Жак наивен, но вместе с тем хитер; зубоскаль, попадающийся в просак; то трус, то удивительный храбрев; то рассуждающий здраво, то поражающий своей непро­ходимой тупостью. Танов был товарищ Мфрлена, иногда преданный до самозабвения, иногда-же низко неблагодарный, еь которым он отправился в дальнейший путь, отыскивая Вивиану. Оба они вместе представляли собою нечто похожее на дон-Кихота, сопровождаемого своим верным оруженос­цем Санхо Панчею.
Всякий раз, как Мерлен встречал девушку, несколько похожую, характером или наружностью с Вивианой, он влюблялся в нее, чтя в ней память о своей обожаемой подруге. В этих случаях прекрасная Вивиана сильно рев­новала его к своим соперницам. В Италии Мерлен встретил Неллу, влюбился в нее и построил для неяБуцентавра, церковь св. Марка, Риальто, одним словом, Ве­нецию. Он спас жизнь прелестной гречанке Маринне. Ок просветил алдалузянку Долорес и выказал ей много люб­ви, что не помешало ей вскоре изменить своему учителю, страстно влюбившись в дон-Жуана де-Тенорио.
Мерлен посетил византийскую империю, бывшую в это время в полном упадке. Было очевидно, что это могу­щественное государство уже разлагается: софизм заменил истину, религиозность обратилась в лицемерие; везде ни­зость, коварство, измена, недостойное раболепие, ложь. На всем лежал отпечаток порчи и гнили.
Но вслед за этой картиной разложения государствен­ного организма, ум отдыхает на описании фантастического монаха Жана, обитающего в Абиссинии. Этот наивный про­поведник христианства первых веков, постоянно говоря­щий о Боге милосердом, прощающем людям их слабобости, описан поразительно хорошо. Мерлен тем с боль­шим увлечением слушал проповедь кроткого. Жана, пол­ную 'любви к ближнему и веротерпимости, что он очень недавно вырвался из когтей римской клерикальной юстиции, которая морила его в тюрьме, мучила пытками и намерева­лась сжечь его живого, как еретика и злого колдуна. В это тяжелое для иего время Мерлен был покинут всеми, даже
Жаком Бономом и если он не погиб на костре, подобна Жанне д’Арк, Ванини, Саванароле и альбигойцам, то этим обязан только тому, что олицетворял собою гений челове­чества.
После двенадцати-векового мрака средних веков взо­шла заря Возрождения. Мерлен и Вивиану наконец снова соединились. В этот счастливый день гений человека снова приблизился к природе, от которой было отступился. Он возобновил свои сношения с греческим миром, стал изу­чать Гомера и Платона; перестал отворачиваться от изящ­ных произведений искуства, наполнявших Парфенон.
Возрождение пустило свои корни; с ним рядом шла. Реформа, выражающая собой лрогрес Севера, в то время,, как сама она была вдохновением Юга. Реформа, однакож, достигла только половинных результатов: прошедшее было разбито, рыцарство исчезло, феодализм потерпел жестокое поражение, король Артус был в последней агонии; короля. Справедливости погубили преступленияего правителиства; но после нескольких лет героических усилий к полной эман­сипации от преград, останавливавших его развитие, чело­веческий ум подпал под сдавливавший контроль ивквизиции и снова стал водворяться мрак. .Тогда, из опасения опять потерять своего возлюбленного, Вивиана заперла Мерлена в гробницу вместе с погрузившимся в летаргию Аргусом.
Героические усилия к возрождению не пропали даром. Хотя снова наступила зима, но корни, окрепшие осенью, продолжали свою работу произростания под землей, покры­той снежной пеленой. Запертые в гробнице Вивиана и Мер­лен продолжали любить друг друга, подобно Ромео и Джульете, Элоизе.и Абеляру. Там они произвели дитя йод име­нем „Первая французская революция**. Дитя выходило на свет, но родители все еще остаются в гробнице. Кинэ уверяет нас, что придет время когда и они, весе­лые и радостные, выйдут из своей добровольной тюрьмы; они выйдут только тогда, когда человечество поймет, на­
конец, что его спасение заключается во всеобщем брат­стве людей, в мире и взаимном содействии друг другу. Тогда сам ужасный злодей Сатана покается... Гебрская легенда утверждает, что в конце веков злой Ариман преобразится посредством огня и перейдет в доброе начало.
Эта песнь о Мерлене, очень интересная для поэта, фило­софа и психолога, не может действовать обаятельно на пу­блику в широком значении этого слова. Публике нет охоты возиться с многочисленными символами, которые не легко переводить на обыкновенный язык; у неё нет вре­мени отгадывать загадки, которыми наполнена вся поэма. Поэтический язык, которого придерживался Кинэ до самой своей смерти, не особенно нравится в нашу позитивную эпоху, требующую языка точного и не расплывчатого. Теперь любят такой стиль, каким например, пишет Рошфор: короткий, едкий, саркастический. Рошфор часто однимълов­ким выражением забивает противника. Наше тревожное время нуждается в силе выражения и иронии; ему нечего делать с идиллиями и весенними песнями.
Франция, пожалуй, с благодарностию, но без всякого увлечения приняла новейшую эпическую поэму, которую Кинэ лриподнес ей, как дорогой подарок.
VI.
В своем изгнании Кинэ также много работал над исто­рией, которая была его истинным призванием.
События 1848—1851 годов внушили Кинэ желание найти в истории человечества факты, аналогичные с ними. Он написал „Итальянские революции/ по мнению многих кри­тиков, лучшее из его произведений. На наш взгляд это действительно талантливое произведение Кинэ не заслужи­вает такого предпочтения пред его другими историческими трудами. В обширном собрании его сочинений можно ука­
зать на некоторые произведения, бесспорно лучшие, чем „Итальянские революции**. С большим талантом у него очерчена борьба между патрициями и плебеями во Флоренции, окончившаяся тем, что плебеи пожрали патрициев и сами умерли от несварения желудка, проглотив такую неудобосваримую пищу. Такой именно вывод должен сделать чи­татель из произведения Кинэ.
Между тем наступила Крымская война, хотя совершители государственного переворота во Франции не переставали утверждать, что „Империя есть миръ**. Но дело не в том; Во Франции, под влиянием воинственного настроения, появи­лась куча писателей, изо всех сил старавшихся доказать, что все совершившееся в их отечестве (т. е. государствен­ный переворот) должно было совершиться, и потому оно законно и справедливо. Негодующий Кинэ протестовал про­тив такого странного умозаключения своей поэмой „Рабы,** напечатанной в Брюсселе, и „Письмами о французской исто­рии,** печатавшимися в журнале „Revue des deux Mondes**. В этих своих трудах он предлагал Франции оглядеться и не давать слепо свои голоса в оправдание действий людей, которые неминуемо приведут страну к гибели и позору.
В это-же время он написал и издал книгу „Кампания 1815 года**, в которой шаг за шаток разбивает напо­леоновскую легенду. Он доказывает, что Наполеон I по­терял сражение под Ватерлоо по своей собственной ошиб­ке, а не по ошибке неё или Груши, а тем более не вслед­ствие измены, как утверждает бонапартистская легенда. Это произведение, написанное с самым ледяным спокой­ствием, чрезвычайно интересно с психологической точки зрения, так-как оно прочувствовано с самой пылкой страст­ностию. Это припоминает нам легенду, по которой кол­дунья, обладающая тайнами черной магии, дает следующий совет ревнивой жене:
„Ночью, при полнейшей темноте в комнате, когда ваш муж заснет, ласкайте его нежно рукою его умершей лю­бовницы. Прикосновение холодных пальцев зажгет в его
венах огонь, который его пожрет, и лихорадку, от кото­рой он лопнетъ".
Что касается известного сочинения Кинэ „Революция", то даже его лучшие друзья согласны в тон, что знаменитый писатель лучше-бы сделал, если-бы совсем не выпускал ее в свет или, по крайней мере, прежде сделал в ией многие исправления и тогда уже отдал-бы ее на суд пуб­лики. В этом произведении Кинэ много противоречий и не­домолвок. Например, отношение автора в „Террору". На­звав его кровавым и сказав, что он был преступлени­ем, Кинэ считал свою задачу оконченной. Он как-будто не желал знать причин, обусловливавших существование террора. Такое отношение к важному историческому явлению непростительно со стороны талантливого историка, обладав­шего громадной эрудицией. Тем более, что в других сво­их произведениях, например, „Ультрамонтанство" и „Иезу­иты", Кинэ отличается самым строгим анализом и не по­зволяет себе оставить необъясненным ни одного более или менее выдающагося факта.
Мы уже говорили в начале статьи о лучшем, на наш взгляд, произведении Кинэ „Histoire de mfes Id£es". Здесь прибавим только, что оно не вызвало против себя ни одно­го неблагоприятного критического отзыва. Напротив, все ре­цензенты безусловно его расхваливали.
В конце своей литературной карьеры, Кинэ захотел дач своим символам и своим космическим теориям научное основание. Это ему удалось как нельзя лучше. Сочинение его „De Иа Creation" принадлежит к числу удачнейших его произведений. Вскоре после появления его в свет оно было
переведено на немецкий язык знаменитым немецким гео­логом Бернгардом Коттою.
Франция изгнала Кинэ; Молдаво-Валахия его усыновила.
Избранный румынским гражданином, Кинэ заплатил долгъ
признательности своим новым согражданам интересной книгой, посвященной румынской истории. Здесь будет кста­ти сказать, что Кинэ женился во второй раз на румынке, женщине очень развитой, принадлежащей к тем богатоодаренным нежным организациям, которые не редко встре­чаются в смешанной румынской расе, принадлежавшей и востоку и западу, — расе, которая произошла от смешения турок, славян, греков и римлян.
Первой женой Кинэ была сентиментальная, поэтическая красавица-немка, дочь пастора, швабская Форнарина, нежная и меланхолическая, идеальная и лимфатическая.
VII.
Прекрасна и благородна была старость Кинэ. К неутоми­мому работнику мысли, к герою знания сходились массы лю­дей за советом. В скромной квартире Кинэ постоянно бы­вали гости, преимущественно французы, приходившие насла­диться беседой этого умного и честного человека. В его домик, стоящий на берегу озера Лемена в Швейцарии, вхо­дили не только* люди, разделявшие убеждения Кинэ; его по­сещали все известные и замечательные ученые, хотя и не разделявшие политических симпатий Кинэ, которым прихо­дилось проезжать через Швейцарию или путешествовать по ней.
Когда-открылась в Женеве первая сессия конгреса „Ми­ра и Свободы*1, Кинэ был избран президентом собрания. Он произнес красноречивую, грандиозную речь, но в ней слышались грустные и меланхолические ноты; видно было, что он мало верил, чтобы гуманные затеи, лежавшие в основании работ конгресса, могли осуществиться. Его уте­шало, однакож, то, что вторая бонапартистская империя, по всем признакам, начала уже склоняться к падению. Поя­
вились знамения, что скоро должно наступить представление великой трагедии с страшной, кровавой развязкой...
Вторая империя пала. Кинэ возвратился в Париж. Он вдохновлял мужеством осажденных парижан и сам му­жественно переносил страдания и лишения. Он напечатал известное воззвание, в котором, во имя братства всех на­родов, приглашал Германию заключить мир с француз­ской республикой, не сделавшей ей никакого зла.
В ноябре 1870 года Кинэ был восстановлен в своем звании професора „Colldge de France**.
.В феврале 1871 года он был избран 200,000 голо­сов представителем департамента Сены. Он энергически протестовал против отделения от Франции Эльзаса и Ло­тарингии, причем окончил свою речь следующими словами: „под маской мира нам навязывают вечную войну1*.
После подписания предварительных условий мира в Версали, Кинэ ве вышел из палаты, но впродолжении долгого времени он не произнес там ни одного слова. Оп не рискнул взять на себя инициативу предложения о примире­нии с восставшими парижанами; он молчал и в то вре. мя, когда началось возмездие и восторжествовавшее прави­тельство казнило и ссылало мятежников массами, Кинэ не вымолвил ни слова в защиту побежденных и не сделал воззвания к милосердию все по тем-же причинам, по ко­торым он не восставал против резни в июне 1848 го­да; он не любил социалистов, а главное, боялся, что их восстание может погубить республику, которая еще не уста­новилась и имеет массу врагов. Вообще, как мы уже за­метили раньше, Кинэ обращал очень мало внимания на эко­номические вопросы и не сознавал их важности. Но если оратор и законодатель молчал в Кинэ, когда совершалась расправа с Парижем, человек в нем говорил всегда. Как частный человек, Кинэ делал все возможное*для об­
легчения несчастной участи побежденных. Он также не требовал кровавыхтИЁЕр, что в тот момент раздраже­ния и разнузданности .страстей, можно поставить ему в боль­шую заслугу. Он перевязал столько ран и отер столько слез, сколько мог. Он не утешился до самого последнего своего часа; он постоянно грустил и страдал, припоминая сколько крови было пролито, сколько ужасов было соверше­но в это печальное время. Он имел нежное сердце и кроткий нраве; как все люди сильные, он любил делать добро; как-человек строгий к самому себе, он был сни­сходителен к другим.
Кинэ не был, может быть, всем тем, чем мы желали-бы его видеть, но он был велик во многом; „он при­надлежал, говорит о нем Виктор Гюго в своем про­щальном слове, — к числу людей вполне справедливых, которые делают свободными целые народы*1.
ѴИП.
Революционный задор Бела. — Эксцентричный префект полиции, Коссидьер.—Инсурекционная экспедиция в Бельгию, устроенная париж­ским префектом,—Белэ и Делеклюз.—Характер Белэ.—Успехи Белэ.— Оппозиция второй империи.—Месть Рошфору.—Министерская деятельность Белэ.—Нападки на альманахи.—Компания против .га­зет.—Чтение газет делает жандарма неблагонамеренням в гла­зах Белэ. — Мера против подозрительных. — Гонение иа фаран­дол.-Гражданские похороны.—Выходка Белэ в ответ на запрос об осадном положении.—Отставка Белэ.
Наименее популярным и наиболее антипатичным из всех министров „министерства борьбы**, составленного гер­цогом Брольи 13 (25) мая 1873 года, был, бесспорно, Белэ.
Наружность этого, уже умершего, политического деятеля была крайне несимпатичная, вульгарная; он держался пря­мо, всегда был одет в черное. Длинный, сухощавый, ху­дой в лице, Белэ носил бакенбарды котлетами, что еще более придавало его лицу неприятное выражение; губы у него были сжатые, кожа на лице желтая; взгляд холодный, пе­дантический; каждым движением своим он как-бы же­лал показать, что он человек, обладающий громадными
талантами и вполне достойный уважения. Известного рода меланхолическое высокомерие, коториим он дарил каждого, кто имел с ним дело, показывало ясно, что Белэ был уверен в том, что никто его не понимает и неблаго­дарное отечество не съумело вознаградить его по достоин­ству. Между тем отечество даже чересчур щедро возна­градило его, оно дало ему значение далеко не по заслугам. Вместо того, чтобы совершенно отринуть его и оставить в тени, как человека самого заурядного, отечество постоянно расточало ему благосклонные улыбки и награждало его весь­ма вескими матфрьяльными выгодами. Белэвбыл министром внутренних дел в „кабинете борьбы**, т. е. располагал самым важным портфелем. В то-же самое время он был членом института, членом литературной академии, непре­менным секретарем академии художеств и професором археологии. Занимая эти должности, он имел казенную квартиру и получал по каждой из них весьма приличное жалованье. Сверх того, он заседал в национальном со­брании в качестве представителя от департамента Мэны и Лауры, и, разумеется, получал свое депутатское содержание. Кажется, и желать человеку ужь было нечего, но Белэ всетаки продолжал считать, что его не оценили по достоин­ству.
Белэ начал свою политическую деятельность не в той партии, к которой он принадлежал в то время, как по­пал в министры. Окончив отлично курс в нормальной школе, он мечтал получить кафедру, когда вспыхнула ре­волюция 1848 года. Белэ приветствовал ее с энтузиазмом, который, по всей вероятности, в то время был еще искрен­ним. Ему захотелось принять личное участие в революци­онном движении и он бросился в поток революции с такой энергией и с такой наивностью, какими всегда про­является энтузиазм очень молодых людей. Во главе пра­вительства был поставлен Ламартин, сложивший свою ли­ру, которую он еще недавно настраивал на хвалебный тон и сочинял торжественные оды; теперь Ламартин явился
распорядителем судеб юной республики. Но и в своей административной деятельности Ламартин оставался поэ­том; он только перестав писать оды и заменил их ли­рическими излияниями на греческий образец. Уже с самых первых шагов своих республиканская администрация, с Ламартином во главе, показала свою слабость и несостоя­тельность; но парижане, увлеченные первыми успехами ре­волюции, верили, что республика окончательно установилась во Франции и на столько сильна, что должна иметь первен­ствующее значение в среде европейских государств. Пыл­кия головы, которым и на мысль не приходило, что суще­ствуют международные права и отношения, стали заявлять свои симпатии Польше и требовать войны с Россией, Ав­стрией и Пруссией. Самым горячим оратором в этом духе был Белэ, из головы которого еще не успели испа­риться выученные им наизусть в школе речи Демосфена, и он сыпал цитатами из них, упоминал имена грече­ских героев и ораторов, которых многие из его слуша­телей никогда й не слыхивали.
Во время этих ораторских дебютов Белэ префектом па­рижской полиции был Коссидьер, человек умный и с ха­рактером, но весьма бесцеремонный при исполнении своей официальной обязанности. По ночам, с толпою веселых товарищей, он посещал трактиры и увеселительные заве­дения и кутил там напропалую, а по утрам важно при­нимал донесения от своих подчиненных чиновников о ночных кутежах и беспорядках в этих заведениях. Вот этот самый Коссидьер, желая сделать угодное Ла­мартину и Ледрю-Роллену, которым не нравилась вечная демонстрация в пользу Польши, решил, что лучше всего горячих ораторов отправить самих освобождать Польшу и производить революцию в Бельгии. Под рукою он орга­низовал из них отряд, который вооружил старыми ружь­ями, добытыми из старого арсенала, и заржавелыми саб­лями и пустил их на все четыре стороны. В Польшу,
304
вк».
конечно, идти им было невозможно; они отправились в Бельгию.
Желая избежать неприятной переписки с бельгийским правительством, хитрый Коссидьер Сообщил брюссельско­му префекту полиции о готовящейся экспедиции. Он пошел еще далее и так ловко подвел дело, что часть оружия экспедиционного отряда была на одном ночлеге похищена, неизвестными людьми, конечно, переодетыми полицейскими агентами, посланными самим Коссидьером. На бельгийской границе инсурекционный четырехсотевный отряд, состояв­ший из рабочих и учеников, как французов, так и бельгийцев, был встречен королевскими войсками, имев­шими пушки, хорошие ружья и неподмоченный порох, как у инсургентов. О серьезном сопротивлении, конечно, нече­го было и думать, но пылкие инсургенты попытались сра­зиться и были обращены в бегство. Через час после на­чала битвы командующий королевскими войсками донес ко­ролю Леопольду I, что при Муссероне он разбил инсур­гентов и отбросил их за французскую границу.
-Так окончилась эта инсурекционная экспедиция, в кото­рой принимал деятельное участие Белэ. Первая неудача, однакож, не охладила ёго совершенно. В качестве реши­тельного демократического оратора и красного республикан­ца, он предложил свои услуги префекту северного депар­тамента, Делеклюзу, другу Ледрю-Роллена. Белэ, конечно, предполагал, что республика окончательно утвердилась во Франции, но он скоро убедился, что ошибался в своих рассчетах: революциЬнный и республиканский жар француз­ской буржуазии начал уже остывать. Она стала опасаться, что дела зашли слишком далеко, и, по своему обыкновению, решилась попридержать движение. Что-же делал в это время Белэ? Яростный демократ и архи-радикальный ора­тор мало-по-малу смирился, стих и превратился в самое скромное существо, заботящееся только о том, как-бы вый­ти здравым и невредимым из переполоха. Он приютился в Мулене, заняв в университете кафедру реторики, и съ
этой минуты разошелся с своей партией. Бела был коман­дирован во французскую школу в Афинах; здесь он за­нялся изысканиями, результатом которых явился отчет его о настоящем месте Пропилей. Христофор Колумб открыл Америку и был за это заключен в тюрьму; молодой Бел» за открытие Пропилей получил крест почетного легиона и доступ в институт и во всевозможные академии. После этого Вела успевал все более и более.
II.
Было-бы несправедливо утверждать, что Бела своими успе­хами одолжен только угодливости и уменью найти себе про­текцию. Нет, Бела был человек талантливый, обладавший большим запасом знаний. Он всегда был угодлив в меру, он льстил, когда было нужно, но, случалось, показывал зубы; он ловко умел говорить комплименты, но не менее ловко хулил, он даже кусался, — впрочем, только в та­ком случае, если ато действие не могло повлечь за собой для него серьезных неприятностей. Он был слишком умен для того, чтобы сделать резкий переход из одной партии в другую. Как замечательный стилист, он всегда чрезвычайно ловко умел обращаться с письменным и устным словом. Так, он покинул партию Лфдрю-Роллена без всякого скандала. В первое время граница между преж­ними его политическими убеждениями и новыми была так тонка, что ее могли заметить разве только слишком про­ницательные люди. Он постепенно, полегоньку, едва замет­но отодвигал эту границу все ближе и ближе к реакции, но постоянно считался замечательным и смелым либера­лом, даже и в то время, когда он присоединился к иезу­итской реакционной партии, к так-называемым либераль­
ным католикам.
Во время второй империи Бела принадлежал к академиПолитические деятели. 20
VjOOQlC
ческой оппозиции и прослыл умнейшим и решительней­шим из членов партии. Не унижая нисколько умствен­ных качеств Белэ, надо сознаться, что в то время очень нетрудно было прослыть умнейшим человеком. Для этого требовалась известная манера говорить:, состроит человек серьезную мину, внушительно покачает головой, сожмет губы в презрительную, ироническую улыбку, скажет эпиграму,—впрочем, отполированную на манер Фаллу или г-жи Свечиной, русской по происхождению, (игравшей видную роль во французских салонах во время второй империи)— и репутация „умнейшаго** человека готова, и все сен-жермфнское предместье начинает гладить его по головке. Бел» получил доступ в оппозиционные салоны Оссонвиля, Перье и Паскье. Его остроты, его холодные, но ловко отделанные речи против второй империи очень нравились герцогиням, маркизам и виконтесам и наивнейшие из них твердили: „о, как это зло, как это сильно! Еще несколько таких ударовъ—и вторая империя рушится!* Успехи Белэ в сенжерменском предместии дали ему протекцию г-ж Ремиза и Гизо, которые своим влиянием доставили ему доступ в институт, а также место непременного секретаря в ака­демии художеств, которое он получил после того, как его прославили героем либерализма, так-как в деле, в то время занимавшем сен-жерменское предместье, он ока­зался горячим сторонником директора академии, требовав­шим реформ в академии, которые гг. академики считали слишком радикальными. Вслед за этим Белэ стал читать публичные лекции из римской истории и этим еще более усилил свое значение, как представителя оппозиции. Он прочел лекцию об Августе, Тиверие и Нероне и делал в них такие прозрачные намеки, что его чтения показались очень неприятными в Тюльери. В свою очередь, и ему на­мекнули, что не желали-бы их продолжения. Он не унялся и прочел лекцию об императрице Ливии—и снова его ^об­винение дошло по адресу. Успех чтений Белэ был пора­зительный; он быстро приобрел популярность, даже и за
границами сен-жерменского предместья. В аристократических-же салонах его стали просто носить на руках. Ре­путация решительного противника второй империи утверди­лась за ним окончательно. Но и его торжеству настал конец.
Явился Генрих Рошфор и смутил покой Белэ. Воору­женный только своим стальным пером, не имея ни в ком из влиятельных лиц поддержки, Рошфор смело и решительно напал на бонапартизм, на самого императора, императрицу, императорского принца, на толстого Руэра, на худощавого Пинара... Первые нумера его „Фонаря“ поразили всех и его популярность сразу затмила собою все дешевые популярности, какими пользовались люди, в роде Белэ. Но никто из самих бонапартистов не бесился так на Рош­фора, как прославленный представитель оппозиции Белэ. Белэ никогда не мог простить Рошфору; он возненавидел Рошфора за то, что тот свонм я Фонарем “ заставил ве­треную аристократическую публику забыть даже о самом суще­ствовании своего недавнего любимца. И как только Белэ полу­чил портфель министра внутренних дел; его первой за­ботой было приказать, чтобы Рошфора немедленно отправили в ссылку, хотя он отлично знал, что правительство Тьера задержало Рошфора во Франции только в виду его болез. венного состояния и еще потому, что перевозка в колонии грозила опасностью самой его жизни.
Эти факты достаточно определяют характер Белэ, отли­чительными качествами которого служат пронырство и изво­ротливость под маской исполнительности, интрига под прикрытием принципов. Он обладал удивительным искуством заставить науку служить его собственвым интере­сам. Его хладнокровие и уменье выходить из затрудни­тельных положений по-истине были изумительны. Коварству его не было границ. В то самое время, когда ой под­дразнивал вторую империю и исподтишка кусал ее, он имел смелость уверять императора Наполеона Ш в своей преданности, в своем глубоком уважении к нему и его
правительству: „он только защищал академию художеств от придирчивых нападок администрации... Но он никог­да не затрогивал и не затронет просвещенное и справед­ливое правительство второй империи, и если в этом его обвиняют, то это клевета его враговъ*1... Наполеон пока­зывал вид, что верит ему, и после издания своей „Исто­рии Юлия Цезаря “ послал экземпляр её Белэ, как со­брату по литературе. Польщенный этим вниманием, Бэле нависал императору письмо, в котором, между прочим, говорил: „Чувства мои к вашему величеству остаются-не­изменными; они имеют своим источником глубокую пре­данность к вам и признательность**..,
Не удивительно, что Белэ обманывал императора Напо­леона Ш, обмануть которого было вовсе нетрудно, так-как его обманывали очень многие. Несравненно удивительнее, что ему удалось обмануть и столкнуть директора академии худо­жеств, Ньюкерке, человека очень ловкого, который находился в самых интимных сношениях с принцесой Матильдой, тоже очень ловкой женщиной, надуть которую было нелегко. Мало того, что Белэ столкнул Ньюкерке с директорства, он вошел в милость к принцесе Матильде и стал одним из постоянных и интимных посетителей её дворца. III.
III.
Обратимся теперь к административной деятельности Белэ и посмотрим, что совершил этот великий человек, когда в его руки попал портфель министра внутренних дел. По. плодам нетрудно определитьдерево, их выростившее; по делам познается человек.
Выше мы сообщили, каким актом Белэ начал свою ми­нистерскую деятельность. Последующие его действия с каж­дым днем все более и более усиливали его непопуляр­ность, которая значительно превзошла непопулярность прочих его товарищей по „министерству борьбыМы не на­мерены здесь делать оценку этого министерства. История воздаст ему должное. Мы-же ограничимся сообщением фак­тов, которые весьма красноречиво .говорят сами за себя. Начнем с факта, в сущности мелкого, по который ха­рактеризует Белэ так-же отлично, как и месть его Рош­фору.
В одно из первых заседаний после того, как Белэ за­нял министерскую скамью в национальном собрании, к нему подошел Пьер Лефран, республиканский депутат департамента Пиренеев, по политическим убеждениям че­ловек весьма умеренный, и сказал ему:
— Г. министр, моя дочь чрез несколько дней выхо­дит замуж за X, подпрефекта в Z. Вы крайне меня обя­жете, если разрешите вашему подчиненному отпуск на не­сколько дней.
— Очень рад, дорогой товарищ, что X, подпрефект в Z, женится на вашей дочери! Могу вас уверить, что он непременно получит желаемый отпуск, потому что с сегодняшнего дня я его увольняю от службы.
И, действительно, уволил. С самого первого дня своей министерской деятельности Белэ стал подписывать много­численные приказы об увольнении префектов и подпрефек­тов и даже второстепенных чиновников префектуры. Остракизму подвергались не только искренние республиканцы, которых в сущности было очень немного, но также уме­ренные, люди без всяких политических убеждений, одна­кож такие, которых можно было подозревать в неуменье „обрабатывать избирательный материалъ**, т. е. устроивать дело так, чтобы во время выборов не прошел ни один оппозиционный депутат, как в национальное собрание, так и в департаментские советы. Но, видно, трудно идти про­тив течения: во все время министерства Белэ на выборах везде одерживали верх республиканские кандидаты.
Однакож, префекты, назначенные Белэ, ревностно испол­няли свою обязанность. Вот поразительный пример. Одинъ
из новых префектов, фабрикации Белэ, вступив в долж­ность, потребовал от инспектора училищ, чтобы он уво­лил одного школьного учителя.
— С какой стати увольнять его? отвечал инспектор.— Как я, так и вся община и ученики очень довольны им. Он прекрасный учитель.
— А все-таки его следует уволить, настаивал префект.— Разве вы не знаете, что Белэ прислал меня сюда собственно за тем, чтобы вышвырнуть всех революционеров за дверь.
Так-как мы заговорили об учителях, то приведем здесь кстати один факт, касающийся народного образова­ния, ответственность за который вместе с Белэ разде­ляет бывший в то время министром народного просвеще­ния Батби и, конечно, также пресловутый президент совета министров, Брольи.
Один богатый промышленник, желая сделать что-ни­будь в пользу первоначального образования во Франции, внес в кассу „лиги обучения** (которая существовала во время второй империи и не подвергалась преследованию) 10,000 франков и предложил разделить эту сумму между свет­скими учителями сельских школ, которые имели наиболь­шее число учеников в последний семестр. Казалось-бы, з таком предложении невозможно найти ничего вредного и опасного. Но Белэ и Батби посмотрели на дело иначе и предписали префектам и инспекторам принять меры, чтобы распределение не состоялось. Они запретили учителям при­нимать деньги от „лиги обучения**, и если-бы 'лига взду­мала вместо денег выдавать книги или что-нибудь другое, не принимать и их. Из чего-же сыр бор загорелся? Из-за небольшего словца светский. При разделе награды лига должна была обойти достопочтенных отцов иезуитов и других патеров, которых Белэ и Батби, конечно, пред­почитали светским учителям.
Но оставим те факты, за которые Белэ разделяет от­ветственность с другими лицами и займемся только теми, инициатива которых принадлежит ему одному. Только
один перечень их могь-бы занять собой огромный том. В него вошли-бы всевозможные проделки знаменитого ми­нистра, но мы будем останавливаться только на таких, которые более других возбуждают смех; мы полагаем, что относиться серьезно к деяниям Белэ почти невоз­можно.
Белэ запретил купцам, торгующим в разнос, прода­вать аАльманах Франклина**. Между тем этот альманах -составляет точную и весьма умеренную компиляцию сочи­нений, изданных против социализма. Этот альманах при­шелся по душе буржуазии, которая и раскупала его. Он содержит в себе цитаты и извлечения из сочинений Франклина, Бастии, Чаннинга, Фредерика Пасси, Лабулэ и Тьера.
Если-бы Белэ не объяснил любезно причины, вызвавшей с его стороны такое странное распоряжение, то не было-бы никакой возможности угадать, какими мотивами он руковод­ствовался^' мешая распространению такой невинной в поли­тическом отношении книги. Пунктов обвинения три и ви­новными оказываются: Бастиа и Франклин. Бастиа, провоз­вестник буржуазной политической экономии, виноват в том, что он толкует о свободе совести, прессы, обучения и ассоциаций. Франклин преступился рассуждением о том, что собрания, заключающие в себе более 700 членов, не могут успешно вести дела... Главнейшее-же преступление Франклина заключается в следующих — судите сами — ужасных словах: „безпечный богач впадает в бед­ность; экономный работник обогащается1*. Подобная фраза, по мнению Белэ, может повлечь за собою самые пагубные толкования.
Белэ напал также на „Альманах Матье Ландсберга**, который существует уже более 150 лет и никому никог­да не приходило в голову отыскивать в нем вредные политические тенденции. Матье Ландсбер с давних пор пользуется славой знаменитого астролога; он предсказывает дождь и хорошую погоду за целые год вперед. Вина его
заключалась в том, что, говоря об очищении фрамцуэской територии от немецкого занятия, он приписал честь этого дела Тьеру.
Вообще Белэ с особенным рвением преследовал аль­манахи. В одном илюстрированном альманахе ему не по­нравилась одна совершенно невинная карикатура и он на­стоял, чтобы ее заменили другою. Карикатура изображала иевуита в непривлекательном виде, а Бел» был ревност­ным поклонником достопочтенных патеров, отвсюду из' гоняемых, как люди вредные и опасные!
От альманахов естественно перейти к книгам. Бел» запретил публикацию о книге: „Кампания в восточной Фран­ции и армия Бурбаки", сочинение генерала Кремера и пол­ковника Пуле. Он запретил ее потому, что генерал Кре­мер искренний республиканец и в своем сочинении гово­рит с похвалой о Гарибальди и о военных действиях в окрестностях Дижона.
Официальный предлог запрещения публикации был, ко­нечно, иной.Видитф-ли, публикация была иллюстрирована портретом Кремера в генеральской форме. Ну так что-жь? скажете вы, читатель. Но в этом-то и заключается вся суть. Бел» нашел, что хотя Кремер во время кампа­нии, описываемой в его книге, и был генералом, но те­перь он подал в отставку, следовательно... выходит, что он генералом не был...
Все это было-бы смешно, когда-бы не было так грустно.
С спектаклями подобные-жф истории. В Лионе, префект Дюкро, друг Бел», запретил представление пьес Мольера (ради Тартюфа), Виктора Гюго и даже—почти невероятно— Сарду, пьесу которого „Рабагась“ марсельский префект Кератри заставлял играть силой, чтобы шикалыцивов сажать в тюрьму... Невероятно, но факты эти не подлежат сомне­нию.
Скучно выписывать’ряд запрещений различных брошюр, написанных против богомольных путешествий, повлекших за собою массу скандалов. Все эти брошюры подвергались
преследованию без суда и следствия, после того, как ra­sem ,Univers“ объявляла их оскорбительными для католицвзма.
С другой стороны, Белэ всеми зависящими от него сред­ствами помогал распространению множества полуграмотных, полудиких сочинений, написанных в защиту, будто-бы, по­пранных прав католицизма и в особенности католического духовенства... А еще Белэ слыл за умного человека!
IV.
Кампания экс-героя либерализма Белэ против республи' канских газет составляет целую эпопею. Он так много запрещал, останавливал, конфисковал, что к этому все привыкли на-столько, что, наконец, на его набеги стали обращать внимание только одни жертвы его административ­ной ревности...
Белэ преследовал не только издателей, редакторов я писателей,—он шел далее—он карал даже самих чи­тателей.
— Ну, любезный друг, говорит один почтенный буржуа жандарму, который не раз отличался при исполнении своих обязанностей,—скоро-ли мы дождемся, что вам дадут по­вышение, которого вы давно заслуживаете.
— Увы! отвечал меланхолически жандарм; — при ны­нешней администрации я не могу ожидать никакого повы­шения. Меня включили в разряд неблагонамерфнных, за то, что я читаю газеты.
Если Белэ так подозрительно относился к жандармаш, отличавшимся ревностным исполнением своих обязанно­стей, то еще подозрительнее он смотрел на каждого гражданина, на каждого прохожого, на каждого проезжого. Ему везде чудились революционеры и революция, заговоры и заговорщики. Чтобы обезопасить себя от ужасов, какие но­
сились в его воспаленном воображении, он прибег к весьма остроумному средству: собрать в больших городах тайно сведения о всех подозрительных (а такими в гла­зах Белэ были все, которых не одобряли иезуиты, т. е. девять десятых городского населения) гражданах и сведе­ния эти представить в префектуру и к нему. Для собрания этих сведений понадобился целый полк новых тайных агентов, которым предписано было узнать о каждом граж­данине следующее: 1) чем занимается он? 2) в котором часу уходит из дому? 3) когда возвращается домой? 4) опи­сание его примет и его лета; 5) где он обедает и в котором часу? 6) уходит-ли он из дому вечером? 7) не возвращается-ли домой очень поздно? 8) куда уходит он или, если неизвестно, то по какому направлению? 9) если уезжал из Парижа (или другого города), то на долго-лн? 10) давно-ли он живет на этой квартире? 11) женат-ли он? 12) кто бывает у него? 13) католик-ли он или дру­гого исповедания? и пр. и пр... Чем окончилась эта шпион­ская экспедиция—неизвестно.
Фарандол, провансальская хороводная пляска, послужив­шая образцом для котильона, в большом ходу в депар­таментах: воклюзском, устьев Роны, варском и пиреней­ских. Танец этот, веселый, живой, сопровождается хоро­вым пением, под которое пары сходятся и расходятся, становятся в круг, размыкают его и пр.; местные жите­ли большие охотники танцовать, и свой национальный танец танцуют буквально до упаду.
Ученые утверждают, что Тезей изобрел танец, в ко­тором танцоры подражают движениям журавля во время перелета. Судя по описаниям этого танца, несомненно, что фарандол составляет его верную копию, очень мало измепенную. Предание гласить, что фарандол занесен из Ма­лой Азии во Францию фокейцами, основавшими Марсель.
Ни один семейный или народный праздник в Прован­се и Лангедоке несколько столетий к ряду не обходится без фарандола. Вдруг, в один прекрасный день насе­ление департамента восточных Пиренеев было озадачено следующим декретом своего префекта:
„Префект и т. д.
„Принимая во внимание, что часть населения департамен­та восточных Пиренеев находит, что танец, называемый фарандол, возбуждает революционные воспоминания;
„Принимая в соображение, кроме того, что буйность са­мого танца и песни, его сопровождающие, нередко причи­няют беспорядки, что. и оправдывает вышеупомянутое мне­ние населения,—
„Постановляет:
„Ст. I. Танец фарандол запрещается во всем департа­менте восточных Пиренеев.
„Ст. И. Подлежащие власти обязываются наблюсти за ис­полнением настоящего декрета, который внесен в Свод административных распоряжений.
„Перпиньян, 3 сентября 1873 года. Префект департа­мента восточных Пиренеев Жизольмъ**.
Добродушные люди обратились к министру Белэ с просьбой об отмене этого декрета, но он утвердил распоряжение своего префекта. Раз дав слово префектам, что он во всех случаях станет защищать их против населения, он сдерживал его вполне и действительно всегда покры­вал префектов. В данном случае его не тронуло даже имя Тезея, изобретателя танца, хотя главным образом гре­кам он был обязан своим возвышением: первый тол­чок его карьере дали его исследования о „Пропилеяхъ**.
Право, читая декреты, подобные вышепреведенному, Ложно было-бы подумать, что Белэ и его префекты спятили с ума; но, нет, они и после подобных декретов продолжали по­лучать, жалованье, присвоенное их местам, и подписывать
такия-же курьезные распоряжения, как декрет о фараНДОЛЕ.
Вело, желавший обнять своим административным вме­шательством все, не оставил в покое даже похорон. Ему не нравилось, что гражданские похороны (т. ф. без сопро­вождения священников) совершаются во всякое время дня. Желая избавить ревностных католичек от соблазна, он постановил, что гражданские похороны должны происходить рано утром, пока любезные сыны и дщери католической церкви спят спокойным сном.
Но, к прискорбию Белэ и его, префектов, результатом этой меры было не уменьшение гражданских похорон, как они рассчитывали, а, напротив, значительное увеличение их числа, так что от точного исполнения декрета про­изошли серьезные практические затруднения. Пришлось из­дать дополнительную статью, которой разрешалось граждан­ские похороны совершать также и в три часа пополудни— * ни минутой раньше, нн минутой позже.
Далее. Через две недели после вступления своего в должность министра французской республики, Белэ разослал префектам циркуляр, предлагая им сделать известным населению, что „республике ни в каком случае не сужде­но сделаться легальным и постоянным правительством страны. Настоящая республика только временная, и всякий может высказывать свое предпочтение другой правитель­ственной форме..."
Получив такой странный циркуляр от министра рес­публики, более ретивые префекты стали уничтожать бюсты республики, запрещать пение марсельезы, закрывать респуб­ликанские клубы и пр. Один префект даже рискнул за­претить трехцветное знамя, но, в виду сильнейшего про­теста населения, к которому присоединилась сама полиция, вынужден быль отказаться от преследования национального знамени.
Мы-бы никогда не кончили, если-б вздумали продолжать перечень административных подвигов Белэ. Между темъ
мы не сказали еще ни слова о самом главном его подви­ге: о незнании, которые именно из французских департа­ментов находятся в осадном положении, а которые нет. Правда, целых 51 департамент Франции испытывал в . то время на .себе удобства осадного положения—где-же, в самом деле, запомнить такую массу имен! Бедный Вело растерялся, когда ему в палате сделали запрос об од­ном департаменте. Он обещал ответить на другой День— и ответил. Оказалось, по его словам, что этот департа­мент предполагала объявить в осадном положении импе­ратрица Евгения, но декрет не успели опубликовать в „Мо­нитере", поэтому он, Белэ, и нашел лучшим счесть этот департамент в числе состоящих в осадном положении. И это министр!
Министерство „борьбы** употребляло все усилия, чтобы вызвать где-нибудь во Франции возмущение и, пользуясь им, еще крепче натянуть реакционные возжи. Ему казалось, что достигнуть этого не трудно, так как 43 французских де­партамента находились в осадном положении. Белэ рассчи­тывал, что Марсель и Лион попадутся скорее других го­родов на удочку. Здесь хозяйничали генералы Бурбаки и Эспиван; здесь префекты Траси и Дюкро подсылали агентов-подстрекателей не только на улицы, но даже и в до­ма граждан. Но их усилия пропали даром. Как ни силь­но было негодование, возбужденное в стране недостойными действиями правительства „борьбы*1, но она оставалась спо­койной; ропот слышался со всех сторон, но до насиль­ственного восстания дело не дошло.
В то время как правительство изощрялось в недостой­ных интригах, торговля с каждым днем все больше и больше падала; на многих фабриках приостановились ра­
боты. Возроптали даже крупнейшие из представителей бур­жуазии, денежные дела которых шли далеко не так, как им хотелось. Они стали обвинять правительство „ борьбы ", ими же созданное. „Если вы не можете устроить слияния между партией Шамбора и орлеанистской, говорили они гер­цогу Брольи,—то обратитесь к тьеровской программе—дайте стране что-нибудь определенное".
Брольи, види необходимость сделать что-нибудь для смяг­чения ропота, решился пожертвовать своим товарищем Бе­лэ. Воспользовавшись тем, что речь Белэ в палате, ня .которую сильно рассчитывало министерство, произвела весьма сомнительное впечатление, Брольи объявил министру внут'Ренних дел, что маршал Мак-Магон, к своему сожа­лению, вынужден отказаться от его содействия. Белэ был поражен; он считал себя слишком необходимым чело­веком и полагал, что он именно составляетъ' „душу" правительства „борьбы". Несколько секунд он не мог промолвить ни слова, между тем его коварный друг Брольи .утешал его в таких выражениях:
— „Верьте, любезный друг, что мы с величайшей го­рестью решились исполнить желание маршала. Мы всегда бу­дем сохранять признательное воспоминание о вашей дея­тельности, о вашей твердости, вашем мужестве, о вашей искренней преданности...
— „О да! искренней преданности! прервал его с гне­вом Белэ. — Да, искренней до глупости. Я пожертвовал всем для вашей политики „борьбы". Вы-же сами постоянно настаивали на крайностях; работая в вашу пользу я выз­вал ненависть и презрение в себе. А теперь вы струсили и бросаете меня толпе, как искупительную жертву... Я этого никогда не забуду.
Отставка страшно подействовала на Белэ. Профессор, литератор, пользовавшийся известностью, он свысока тре­тировал своих товарищей по министерству „борьбы". Он видел их насквозь и чувствовал к ним самое искрен­нее презрение. И действительно, по сравнению с ними, полнейштт бездарностями, Белэ мог считаться человеком умным и талантливым.
Падение Белэ было неожиданное. К тому-же он упал не на твердую землю, а шлепнулся в грязное болото. Он сошел со сцены под давлением всеобщего презрения. В глазах страны он был только иезуит, неловко интриго­вавший; некогда бывший либерал Белэ давно уже превра­тился в покорного слугу иезуитов и очень немногие еще помнили его лекции по римской истории. Появилось несколько историй его управления, всплыли начистую воду некоторые его секретные циркуляры. Презрение к нему росло с каждым днем. Еслиб еще он мог сказать, подобно Гизо, что его ненавидят, но все-же уважают в нем сильного человека; но нет, с ним обращались, как с лицом комическим, его поднимали на смех. А такого оскорбления не могло вы­нести его самолюбие; его гордость была унижена. Он обра­тился было снова к професорской кафедре, которая вывела его в люди, но его чтение было встречено свистками, на­смешливыми песенками, в которых говорилось о Белэ, юном волонтере всемирной республики. Видя, что и здесь он стал невозможен, Белэ заперся в своем кабинете. Он присмирел, былая наглость исчезла в нем, он пе­рестал видеться даже с своими искренними друзьями, ко­торых, впрочем, у него было очень немного.
В одно утро, лакей, войдя в спальню Белэ, застал его, полуодетого, лежащим на полу, подле кровати, в крови; в груди у него был нож. .Он нанес себе не­сколько ударов прежде, чем отыскал свое сердце“, ска­зал Пельтан. Он не оставил никакой записки, разъяс­нявшей мотивы самоубийства; не оставил духовного заве­щания. За несколько дней до своей смерти он отправил в деревню свою молодую жену с двумя детьми, из кото­рых младшему было всего несколько недель от роду.
Так умер Белэ. Он жил для удовлетворения своего самолюбия; самолюбие убило его. Его первый покровитель Делеклюз умер на барикаде, ища смерти. Видя, что барикода неминуемо должна быть взята версальскими войсками, он сказал несколько прочувствованных слов окружаю­щим его инсургентам, пожал некоторым из них руки и взошел на барикаду со знаменем в руках; вскоре он получил в грудь две пули и упал мертвый таким обра­зом, что знамя совершенно прикрыло его.
Хотя Бел» окончил жизнь самоубийством, духовенство хоронило его с большой пышностью. На похоронах при­сутствовал Брольи и на могиле сказал речь, в которой прославлял добродетели покойного. Он уверял, что Бел» постигла внезапная смерть от разрыва сердца и что Фран­ция погружена в траур и горе. Брольи особенно просла­влял своего бывшего товарища за отсутствие в нем поли­тического честолюбия и за его бескорыстие.
IX.
МАРШАЛ СЕРРАНО.
' Происхождение Серрано.—Его характер.—Возстание Риего.—Вред для Испании от пронунциаменто.—Невыгодное положение армии в го­сударстве.—Уничтожение салического закона.—Регенство королевы Христины.—Первая карлистская война.—Конституция 1836 года.— Вергарская конвенция.—Регенство Эспартеро,—Успехи Серрано.— восстание Нарваэца.—Брак королевы Изабеллы.—Разлад в ко­ролевской семье.—Возвышение Серрано.—Его отставка.—Клери­кальная политика Нарваэца.—Участие Серрано в пронунциамен­то.—Возстание 1854 года.—Ошибки Эспартеро.—Контр-революция 1856 года.—Назначение Серрано генерал-губернатором Кубы,— Его обогащение и женитьба.—Мехиканская экспедиция.—Удар, на­несенный честолюбию Серрано.—Борьба из-за министерского порт­феля.—Вечные министры.—Альколейская победа.—Бездеятельность Серрано.—Господство Прима.—Кандидатуры на испанский пре­стол.—Убийство Прима.—Министерство Серрано.—Аморовиетская конвенция.—План государственного переворота.—Отречение Амедея.
I.
Франциско Серрано-и-Домингец родился 17 октября 1810 года, в Андалузии, в Кадиксе, или, еще точнее, на островке Леоне, в предместье Кадикса. Его семья не пользовалась особенно хорошей репутацией. Глава семьи был не из бо­гатых и занимался мелкой торговлей. Франциско получил самое обыкновенное воспитание, но рано понял, что с деньгами живется легче, чем без денег, и в самомъ
Политические деятеля. 21
раннем возрасте дал очевидные доказательства своим родственникам, что его пожирает честолюбие. Едва испол­нилось ему пятнадцать лет, как он поступил в армию, а чрез двенадцать месяцев своей службы приехал в от­пуск к своим росхищенным родителям в мундире ка­прала. Юный капрал съумел приобрести себе покровите­лей, и в полку на него смотрели уже, как на человека, который рано или поздно составит блистательную карьеру.
Серрано начал свою службу в одну из печальнейших эпох испанской йсториц. Иезуиты управляли государством, они вмешивались во все, даже в семейную жизнь, и руко­водили всем. Больной, и умственно, и физически, король Фердинанд VII был совершенно в их власти. По их желанию, он восстановил инквизицию, отдал им в руки народное образование, и через несколько лет нельзя было узнать Испанию, которой так еще недавно удивлялась и симпатизировала вся Европа, с страстным интересом сле­дившая за её героической борьбой с Наполеоном I. Иезуиты и инквизиция не щадили никого, в ком только подозревали противника их исключительного господства: они преследовали не только либералов, защитников кон­ституции 1812 года, но и вообще всех, кто составил себе известность, участвуя в войне за независимость; многие из героев этой войны оставили отечество, некоторые попали в ссылку, заключены в тюрьмы или скрывались в глуши провинциальных городков и в деревнях.
Шесть лет (1814.—1820) уже тяготела над Испанией мерт­вящая власть иезуитов, когда у правительства явилась мысль снова завоевать отпавшие американские колонии. В Кадиксе был собран экспедиционный отряд, которому предназна­чено было высадиться в Монтевидео и Буэнос-Айресе. 1-го января 1820 года эта армия взбунтовалась; главой инсурекции был объявлен Риего.
Это возмущение, известное под именем возмущения на острове Леоне, совершилось на глазах маленького Фран­циска и, по его словам, произвело на него сильное впеча-'
тление; оно оказало решительное влияние на его последую­щую жизнь. Это возмущение было первым пронунциаменто, которые стали характеристическим явлением испанской по­литической жизни; с этой поры они повторяются в испан­ской истории почти периодически и составляют язву, причи­няющую сильные страдания организму Испании. восстание Piero стало образцом подобных движений, честолюбцы—а ими кишит родина дон-Кихота—всегда прибегали к про­нунциаменто для осуществления своих замыслов. Возмуще­ние Риего сопровождалось успехом и, благодаря этому, воз­будило сильнейший энтузиазм в стране; о нем и теперь
еще говорят с восторгом и придают ему легендарные размеры. „Марш Риего** стал народной песнью, пользую­щейся в Испании таким-же значением, как „марсельеза** во Франции. Риего, действительно, был горячий патриот; со­вершая пронунциаменто, он нисколько не думал о собствен­ном честолюбии. Его последователи Прим, Нарваэц, О’Дон­нел, Серрано и другие всегда выше всего ставили собствен­ное честолюбие и, совершая пронунциаменто, очень мало забо­тились о благе страны, хотя, конечно, в своих прокламациях всегда ставили его на первом плане. Все эти пронунциа­менто причинили Испании множество потерь; выгоды-же от них, полученные страной, были самые микроскопические. Они держать страну в вечном неопределенном положе­нии; испанцы уже не верят никаким обещаниям, даже со­вершившиеся факты возбуждают в них сомнение, потому что реформы, явившиеся результатом одного пронунциаменто, немедленно уничтожаются после совершения другого; таким образом, последующее пронунциаменто всегда отменяет то, что было последствием предъидущего. Все партии без ис­
ключения привыкли опираться не на легальную оппозицию, не на прессу, не на общественное мнение, а на грубую силу, на удачу военного возмущения. Всякий честолюбец стал избирать себе непременно военную карьеру. Армия стала ору­дием в руках честолюбцев и решительницей политиче­ских вопросов; она свергала те самые правительства, ко­
торым давала власть в руки. Армии вечно приходилось де­литься на две части и одной половине сражаться против другой. Для получения приверженцев между офицерами, пра­вительству приходилось щедрою рукой рассыпать награды; оттого в испанской армии один генерал приходится менее, чем на триста солдат. Легкость повышения в чинах и получения наград привела к тому печальному факту, что испанская армия намеренно затягивает гражданские войны: первая карлистская война продолжалась семь лет; вторая тянется уже несколько лет и ей не предвидится конца. Выгоду в затягивании войны понимает каждый начальник отдельной части, и если является какой-нибудь наивный полковник или капитан, который, принимая войну за серь­ёзное дело, стремительно нападает на неприятеля и разби­вает его на-голову, он не только не удостоивается, какъбы следовало, награды, но его непременно посылают в ариергард.
Такое странное положение армии в государстве, есте­ственно, побуждает каждого передового испанца заявлять требование о её преобразовании. Всякое либеральное мини­стерство в Испании во главе своей программы непременно ставит военную реформу, но ни одному из них не уда­лось совершить ничего существенного в этом отношении; каждое из таких министерств, в конце концов, бывало вынуждено или брать назад свое предложение, или выходить в отставку. Противниками министерства в таком случае являлись многие из самих либералов, которые, по стран­ному заблуждению, считали необходимым создавать себе поддержку в армии, отдавая командование генералам и офи­церам, принадлежащим к либеральной партии. Страсть к пронунциаменто так сильно обуяла испанцев, что нужно сделать еще очень многое для ослабления её, и едва-ли этого достигнет настоящее поколение.
Мы уже сказали, что военное восстание Риего сопровожда­лось успехом. Ово отразилось в целой стране. Правитель­ство увидело невозможность бороться с ним и Ферди­
нанд VII издал манифест, которым обязывался строго дергаться конституции. Хотя он давал это обещание при своем вступлении на престол и, несмотря на то, иезуит­ское правительство постоянно нарушало конституцию, одна­кож, и на этот раз испанцы поверили слову короля и успокоились.
Клерикальная партия в Испании, конечно, стала думать о возмездии. Она убедила французских клерикалов помочь ей. Французская армия, под начальством герцога Ангулемского, вторглась в Испанию, и вскоре иезуиты снова овладели властью в Испании а жестоко отомстили своим противникам.
Между тем Фердинанд VII овдовел в третий раз и вздумал жениться в четвертой. Принцессе Луизе, жене дон-Карлоса, брата короля, пришла идея выдать за Ферди­нанда свою родную сестру. Принцесса Христина, однакож, не хотела выходить за такого ужасного мужа, каким был Фердинанд для своих первых трех жен, но на её про­тест не обратили внимания и свадьба состоялась. Вслед за этим возгорелась ожесточенная борьба между сестрами: младшей, королевой, и старшей, надеявшейся сделаться ко­ролевой по смерти Фердинанда, так-как он не имел де­тей и престол должен был перейти к его брату. Вражда эта еще более усилилась, когда у королевы Христины роди­лась дочь. В Испании существовал 'салический закон, утверждающий право на престол только в мужском поко­лении. Дочь Фердинанда, таким образом, не имела прав на него и престол по наследству должен был перейти к дон-Карлосу. Но Христина съумела на-столько повлиять на своего мужа, что он отменил существующий закон о престолонаследии и объявил своей наследницей дочь свою Изабеллу.
И.
Фердинанд ѴП умер в 1833 году и в Испании тотчасъже возгорелась гражданская война. Его преемнице, королеве Изабелле, было всего три года. Регентствр било отдано ко­ролеве Христине, женщине капризной, легкомысленной, ску­пой и даже жестокой. До идиотичности тупая и совершенно незнакомая с государственными делами, она постоянцр на­рушала конституцию, на верность которой присягала. Содей­ствуя уничтожению основного закона о престолонаследии, она вооружила против себя дворянство, ставшее теперь на за­щиту нарушенных прав дон-Карлоса. Христина вынуждена была опереться на либеральную буржуазию, но, опираясь на нее, королева нисколько не желала соблюдать её интересы и уважать её права. Однакож, соблюдая внешния приличия, она назначила своим первым министром либерала, по­страдавшего в 1814 году за свой либерализм, Мартинецаде-ла-Розу, долгое время жившего изгнанником на чужбине. Испанцы сравнивают Мартинфца с Ламартином. Действи­тельно, между ними существует некоторое сходство. Мартинец, плодовитый писатель, увлекательный оратор, блестя­щий поэт, сантиментальный романист, обладал благород­ными побуждениями, быстрым соображением, острым умом и несколько легкомысленным характером. В своей моло­дости он был пылок и искренен, но в то время, как его призвала Христина, он уже потерял энергию и сде­лался человеком скрытным. В 1812 году он был стра­стным и энергическим защитником конституции; в 1834 году он помог королеве Христине ее урезать, а в 1844 сам-же уничтожил дело своих рук. Он считался гла­вой радикалов или „экзальтированныхъ", как их назы­вали в Испании в то время, когда Христина поручила ему составить министерство. Вместе они выработали „Королев­
ский статутъ*, который был измененной и сильно урезанной конституцией 1812 г. В то-же время он заключил четвер­ной союз между Испанией, Францией, Англией и Португали­ей; договаривающиеся стороны обязались поддерживать кон­ституционализм, представляемый в трех из этих госу­дарств младшими линиями династий.
Старшая линия Бурбонов в Испании не захотела усту­пить своих прав без сопротивления. Она подняла знамя гражданской войны, которая семь лет к ряду разоряла страну. Серрано, конечно, не замедлил воспользоваться бла­гоприятными шансами для возвышения. Он заявил себя го­рячим сторонником либеральной партии и скоро попал в адъютанты к знаменитому Эспоз-и-Мине, командовавшему войсками в Каталонии. Мина, храбрый генерал, отличался суровостью нрава и грубостью манер; Серрано также был храбр, но вместе с тем обладал природной грацией, изысканностью манер, веселостью и вечно хорошим распо­ложением духа; вскоре он сделался любимцем всего штаба; он охотно брал на себя всякое опасное поручение, рассчи­тывая, что военные отличия непременно доставят ему ге­неральские эполеты.
* Однакож, карлисты были такими врагами, с которыми нельзя было не считаться. У них были замечательные ге­нералы, Кабрера и Цумалакареги, командующие басками— может быть, первыми солдатами в мире по их изумитель­ной выносливости и храбрости; баски, правда, люди невеже­ственные, но даровитые; они превосходно ведут горную войну, и чтобы их победить, необходимо выставлять про­тив них тройную силу.
Эта долгая гражданская война была зототым веком для та­ких честолюбцев, как Эспартфро, О’Доннел, Прим, Конха; Честе, Новалииес, Серрано и некоторые другие испанские известности обязаны своим возвышением этой войне; она
привела их к генеральским, министерским и посланни­ческим постам.
В первый период этой войны успех чаще склонялся на
сторону нардистов. Регентша, наконец, увидела необходи­мость теснее сблизиться с либеральной партией. Но про­винциальные юнты объявили, что они не сделают никаких чрезвычайных усилий, пока не будет отменен „Королев­ский статут “ и правительство не введет снова конститу­цию 1812 года. Во время этих переговоров карлисты при­близились к Мадриду, что произвело сильное волнение в столице, где господствовала либеральная партия. Можно было опасаться открытого восстания; Христина поспешила заявить кортесам, что она согласна на провозглашение конституции 1812 года. Эта конституция была провозглашена 15 августа 1836 года и с этого времени дела карлистов пошли не­сравненно хуже. Нарваэц, принадлежавший к партии „эк­зальтированныхъ11, стал преследовать по пятам карлистского предводителя Гомеца, подступавшего-было к Мадри­ду, а теперь показавшего тыл. Нарваэц настиг своего противника в Макасейте, вблизи Аркоса, и разбил его на голову. Утратив надежду овладеть столицей, карлисты сильно потеряли во мнении сомневающихся, которые теперь стали смотреть на их дело, как на обыкновенное провин­циальное восстание. В то-же самое время О’Доннел заста­вил Кабреру снять осаду Люцены; этот успех приблизил его к Христине и он сделался опасным соперником главнокомандующему Эспартеро, на которого либералы возла­гали все свои надежды. Карлистская война, однакож, окон­чилась не генеральным сражением, а партией в карты. Эспартеро предложил карлистскому генералу Марото съиграть в карты, и кто проиграет, тот отдастся на волю победителя. Марото проиграл и подписал вергарскую кон­венцию, окончившую междоусобную войну. Впрочем, война эта, в действительности, окончилась в следующем году взятием Мореллы. Сам дон-Карлос оставил Испанию тот­час после вергарской конвенции и поселился в Бурже.
Эспартеро с энтузиазмом принимали во всей Испании, ему дан был титул „герцога победы11. Между тем Хри­стина успела снова поссориться с либералами и возбудить
против себя все партии, упрекавшие ее в скупости и ча­стой смене своих фаворитов. её министр Перец-де-Ка­стро провел в кортесах закон, ограничивающий муници­пальные права. Пользуясь тем, что испанцы с особенной ревностью оберегают свои местныя' провинциальные права, прогрессисты, предводимые Эспартеро, восстали против Хри­стины; вскоре они заставили ее отречься от регентства и провозгласили регентом государства и опекуном одиннадца­тилетней принцессы Изабеллу своего предводителя, маршала Эспартеро.
Христина удалилась во Францию и поручила своему эксфавориту О’Доннелю организовать восстание против нового регента. О’Доннел вместе с генералом Диэго Леоном решились сделать попытку овладеть принцессой Изабеллой и затем расстрелять Эспартеро, но их заговор был открыт и Леон приговорен к расстрелянию.
Все это время Серрано быстро шел вперед по службе. После вергарской конвенции он, в полковничьем чине, назначен был командиром бригады, с которой и прибыл на стоянку в Мадрид. Ему предшествовала репутация красавца и самого любезного офицера в королевской армии. Он был представлен ко двору и сразу приобрел успех среди женщин. Через две недели после представления регентште он был произведен в генерал-маиоры. Теперь он стал думать о парламентской карьере и добился из­брания в Андалузии: он был послан в кортесы от го­рода Малаги в 1840 году. В это время Эспартеро был на верху своего могущества и продолжал покровительство­вать Серрано. Молодой генерал и депутат, конечно, по­местился в рядах сторонников регента.
Эспартеро совершил несколько ошибок; он забыл, что ему следует иметь в виду не всю Испанию, а господствую­щую партию. Он заключил сь Англией коммерческий трак­тат, основанный на принципе свободной торговли. Этот трактат не понравился каталонцам, завзятым протекцио­нистам. Каталонцы, бывшие до сих пор лучшими друзья­
ми Эспартеро, стали громко кричать, что он продал свое отечество коварному Альбиону. Барселона восстала; Эспарте­ро усмирил ее. Она восстала в другой раз и Эспартеро решился бомбардировать этот город, который, по мнению испанцев, красивее и лучше Мадрида. восстание было усми­ренно, но Эспартеро в глазах испанцев потерял славу героя либерального знамени.
Христина, зорко следившая из Парижа за событиями в Испании, послала туда своего друга Нарваэца, который вы­садился в Валенсии и поднял там знамя бунта. В Ардоце он разбил отряд правительственных войск. После этого успеха к нему присоединились Серрано и Конха, воз­мутившие Барселону. Серрано, видя, что успех изменяет старому Эспартеро,» постарался поскорее забыть, что он обязан ему своим возвышением.
Нарваэц, умный, решительный, способный, хотя весьма неразборчивый в выборе средств для достижения цели, с энергией вел дело восстания. Он повел форсированным маршем к Мадриду свою армию, увеличивавшуюся в чис­ленности на каждом переходе. Регент Эспартеро, генера­лиссимус испанских войск, победитель во ста сражениях, не мог даже сделать попытки к серьезному сопротивле­нию. Ему оставалось теперь как можно скорее оставить Ис­панию. В то время, как Эспартеро садился в Кадиксе на корабль, отплывающий в Англию, гордый и мрачный Нар­ваэц торжественно вступал в Мадрид, имея в своей свите О’Доннеля, Конху и Серрано.
Возстание Нарваэца было совершено во имя либерализма. Нарваэц объявлял, что он сверг Эспартеро потому, что регент попрал свободу и нарушил конституцию. Победи­тель намеревался восстановить и то, и другое; а для начала он разогнал кортесы и заменил их так-называемым народным правительством, составленным из его друзей и верных пособников. Когда он успел раздать все важ­нейшие административные посты своим креатурам и за­нять войсками главнейшие стратегические пункты, Нарваэцъ
свял прогрессистскую маску, призвал в свое министер­ство Гонзалеса Браво и, чтобы окончательно очистить путь к возвращению Марии-Христины, отменил действие консти­туции 1836 года, заменив ее номинальным парламентар­ным порядком, и объявил всю Испанию в осадном по­ложении. Собранные Нарваэцом кортесы, составленные те­перь из его друзей, в благодарность за возвращенные им права испанскому народу, провозгласили его герцогом валенцским, а нарушителя этих прав, Эспартфро, пригово­рили к вечной ссылке.
Во время своего невольного пребывания в Париже Хри­стина сговорилась с королем Люи-Филиппом устроить два брака: выдать Изабеллу, наследницу испанского трона, и её сестру Луизу за двух сыновей французского короля—герцо­гов Омальского и Монпансье. Эти браки были выгодны для обеих фамилий; по крайней мере, так думал Люи-Фи­липп, но он делал свои рассчеты, не посоветовавшись с своим другом Пальмерстоном, который страстно лю­бил подставлять ногу своему союзнику. На этот раз ан­глийский министр решительно рассвирепел; он объявил, что если его друг не откажется от своего плана, может возникнуть война между Англией и Францией. Люи-Филипп, как ревностный охранитель мира, поспешил успокоить своего друга, отказавшись от половины плава: брак дол­жен был состояться между герцогом Монпансье и прин­цессой Луизой; для королевы-же Изабеллы Люи-Филипп предложил её двоюродного брата Франциска Ассизского, по характеру и развитию человека ничтожного. Хитрый фран­цузский король полагал, что, имея такего мужа, королева Изабелла легко подпадет под влияние самого Люи-Филиппа. Назначенный королеве Изабелле жених был к тому-же некрасив собой. Юная королева плакала, умоляла не вы­давать её замуж за нелюбимого кузена, но ничто не по­могло, политические рассчеты взяли верх и брак заклю­чен был в октябре 1846 года.
Понятно, что брак, заключенный при таких условиях,
не мог быть счастливым. Юная королева не могла при­выкнуть к своему супругу, который умел наводить скуку на всякого, кто удостоивался чести быть его собеседником; пылкая, страстная, веселая, живая, молодая королева стала избегать его общества и сближаться с окружавшими ее царедворцами. Она, конечно, заметила ловкого, красивого, веселого молодого генерала Серрано и он вскоре сделался её любимцем. Это не понравилось супругу королевы и он громко высказал свое неудовольствие. Министр Сотомайор, желая уладить возникший разлад в королевской фамилии, дал приказ генералу Серрано отправиться инспектировать отдаленные гарнизоны. Серрано, с улыбкой, вручил Сото­майору повеление королевы об увольнении его, Сотомайора, и о поручении генералу Серрано составить новый кабинет. Серрано пригласил в свое министерство Пачеко и Сала­манку, пользовавшихся весьма нелестной репутацией в Ис­пании. Министерство Серрано, вступившее в должность в сентябре 1847 года, считало себя принадлежащим к прогрессистской партии.
Испанцы всегда были монархистами и благоговели перед своими королями, которые для придания себе большего зна­чения, окружали себя таинственностью и самым строгим этикетом; они являлись в публике, окруженные почти азиятскою пышностью. В самый театр они показывались только во дни торжественных спектаклей и непременно с огромной свитой. Королева Мария-Луиза, страстно любившая оперу, решилась-было изменить существующему обычаю и позволила себе приехать в театр запросто. Такой посту­пок её произвел страшный скандал; вся Испания загово­рила о том, что королева не умеет держать себя по-ко­ролевски. Объявление Изабеллы совершеннолетней королевой встречено было с энтузиазмом всей нацией; она сразу приоб­рела себе обожание от своего рыцарского народа. Как-же глубоко был огорчен этот народ, когда по всей стране распространились слухи о разладе в королевском семей­стве, о сближении королевы с Серрано,—слухи, подтвфрдившиеся назначением Серрано первым министром. С этого времени в Испании стала возможной оппозиция против са­мой монархии и организование республиканской партии.
Общественное мнение было возбуждено толками о скандаль­ных происшествиях при дворе.Конечно, при Марие-Христине скандалы случалис чаще, но она была только регент­шей, а не царствующей королевой. Взрыв народного него­дования обратился против Серрано. Главным противником его явился Нарваэц. Серрано вынужден был удалиться; он был назначен генерал-губернатором Гренады, а Нарваэцу было поручено составить новое министерство.
Когда наступила революция 1848 года, Изабелле было всего восемнадцать лет от роду. Испанский народ питал к своей юной королеве рыцарские чувства, и этот год прошел в Испании совершенно спокойно, хотя в сосед­стве с нею, во всей западной Европе вспыхнула революция. Этот год ознаменовался в Испании только приготовле­нием экспедиции в Италию. Изабелла, несмотря на либе­ральное воспитание, которое хотел дать ей добряк Эспартеро, была ревностной католичкой. По её настоятельному требованию Нарваэц решился на вооруженное вмешатель­ство в дела Италии. В Риме была провозглашена респу­блика. Папа оставил свою столицу. Испанские войска дол­жны были высадиться в Чивита-Векиа и вооруженной ру­кою восстановить папу на св. престоле. Неизвестно, оттоголи, что экспедиция должна была состояться против желания Нарваэца, или оттого, что военным министерством не было сделано необходимых заготовок для отдаленного похода, но только, пока испанцы собирались, французы уже успели высадиться и начать борьбу за папу. Тем не менее папа остался доволен и тем, что Испания желала помочь ему. Он прислал свое благословение королеве и Нарваэцу, ко­торые поспешили отблагодарить св. отца присылкой тиары, осыпанной алмазами и другими драгоценными камнями.
Период испанской истории с 1848—1854 год характе­ризуется клерикальной политикой Испании. Правительство
Нарваэца, вначале не особенно расположенное к клерика­лам, мало-по-малу примирялось с ними и, наконец сде­лалось слугою клерикализма. Но чем дальше шло прави­тельство по этому пути, тем все более и более ослабева­ли симпатии народа к королеве. Правда, этот период был самым спокойным *во все царствование Изабеллы. Су­ровый Нарваэц умел сдерживать юную королеву; при дво­ре шла более тихая и спокойная жизнь и было менее пово­дов к толкам, имевшим результатом падение Серрано.
Однакож, клерикальное господство, как и всегда, снова опротивело Испании. В феврале 1854 года восстала Сарагосса; Серрано принимал тайное участие в этом восстании, хотя в то-же время старался уверить королеву, что он тут не причем. 28 июля этого-же года восстал Мадрид; восста­нием руководили прогрессисты О’Доннел и Серрано. Они производили свое восстание, конечно, во имя свободы; но, опа­саясь, что встретят недоверие к своим заявлениям, они выставили на своем знамени имя Эспартеро, которое, бла­годаря жестокости и притеснениям Нарваэца, снова приоб­рело громадную популярность в народных массах. И, в самом деле, это имя дало восстанию победу, но предводи­тели перессорились, когда пришлось поделиться её плодами. Эспартеро был назначен первым министром. О’Доннел и Серрано получили министерские портфели в его министерстве; но каждый из них сам желал занять первое место; по­этому они вскоре отделились от Эспартеро и встали во главе новой партии, которая, в отличие от чистой прогрессистской партии, приняла название прогрессистов-консерваторов. Серрано, однакож, не унывал; он снова сблизился с королевой. Он так настоятельно просил простить его,, уверяя, что восстал против Нарваэца, имея в виду ис­ключительно выгоды её, королевы, что она не могла не про­стить ему, тем более, что она не любила добряка, но ворчуна Эспартеро, который чувствовал к ней религиозное обожание, но смотрел на нее, как на ребенка, вверен­ного его попечению, и продолжал делать ей отеческие внушфния, как в то время, когда он был регентом госу­дарства и её опекуном.
Эспартеро, принимая власть в свои руки, увидел, что все, сделанное им во время его регентства, было уничто­жено и ему приходится начинать опять съвенова. Эспартеро, замечательный военный генерал "и хороший человек, был весьма посредственным государственным деятелем. Роль, которую он теперь должен был взять на себя, была ему не по силам, у него не хватило характера для её выпол­нения, и он в свое президентство от 1854—56 года на­делал еще более ошибок, чем во время регентства от 1841—43 г. Ясно видя, что О’Доннел идет против него и стоит во главе враждебной ему партии, Эспартеро остав­лял за ним портфель военного министра. Вместо того, чтобы удалить из Мадрида своих явных врагов Прима, Дульче, Цабалу и Серрано, он роздал им самые высшие, влиятельные места в правительстве и подчинил им всю администрацию. В кортесах, правда, он имел значитель­ное большинство, но администрация вела тайные подкопы под его власть. Мало-по-малу его враги, опираясь на под­держку королевы, восстановили против него кортесы, так что уставший от борьбы Эспартеро в июле 1856 года по­дал в отставку. Этого только и ждали его враги; они взволновали столицу и, под тем предлогом, что в кор тесах не может составиться необходимого большинства для нового министерства, предложили им разойтись. Когда-же кортесы отказались исполнить это требование, Серрано окру­жил войсками дворец народного представительства и стал , стрелять в него. Против такого аргумента возражать бы­ло невозможно и депутаты поспешили оставить залу своих заседаний. Столица восстала на защиту кортесов, но О’Допнель и Серрано быстро подавили это восстание.
III.
Революция 1851 года была направлена против ультра-реакционного кабинета; своим успехом она обязана коалиции всех либеральных и полулиберальных партий; контр-ре* волюция 1856 года, произведенная коалицией реакционных и полулиберальных партий, низвергла либеральный кабинет. Эта новая коалиция получила название „либеральной унии" и стала господствующей партией в Испании во все остальные годы управления королевы Изабеллы. Этот союз стал ру­ководиться принципами, о которых даже и не думали его основатели. И на этот раз ни О’Доннел, ни Серрано не получили первого места, которого они добивались. Они ра­ботали для Нарваэца. Два года он управлял Испанией, воз­буждая против себя, как и прежде, всеобщее негодова­ние. Наконец, О’Доннел сверг его и сам занял его место. Что касается Серрано, то от него постарались изба­виться, назначив его сперва посланником в Париж, а потом генерал-губернатором Кубы. Он слишком часто участвовал в пронунциаменто, поэтому министерство сочло его опасным человеком и постаралось удалить из столи­цы. Генерал-губернаторство в Кубе считалось почетным и чрезвычайно выгодным постом. Генерал губернатор пользовался правами вице-короля, т. е. почти неограничен­ной властью. Каждый губернатор имел возможность быстро нажиться в Кубе; для этого ему следовало только сквозь пальцы смотреть на привоз рабов-негров, участвовать в . торговле табаком и бесконтрольно распоряжаться таможен­ными доходами. Серрано поступал, как и его предшествен­ники, и в несколько лет управления благословенной стра­ной разбогател и женился на очень богатой, честолюбивой красавице-креолке в Гаванне. Королева Изабелла продолжа­ла ему покровительствовать; она сделала его герцогом дела-Торре.
О’Доннел, так легко свергнувший двух своих могучих соперников, Эспартеро и Нарваэца, естественно опасался, что и его могут с такой-se легкостью низвергнуть с высоты власти. Он решил, что лучшим средством против такой случайности будет внешняя война. Победы над каким-ни­будь слабейшим противником отвлекут внимание наций от внутренней политики, и господство О’Доннеля будет, таким образом, вполне обеспечено. Точно по мановению волшебного жезла, оказалось, что Мулей-Аббас-Измаил, повелитель Мароко, ненавидит испанцев, что он мучит христиан, пле­ненных его крейсерами, т. е. морскими пиратами, что он оскорбляет католических миссионеров и пр. Такия действия магометанского государя, конечно, тяжко оскорбляли честь ка­толической Испании; чтобы смыть оскорбление, приходилось прибегнуть к .оружию. Однакож, для приличия, следовало попробовать окончить спор дипломатическим путем. Испа­ния требовала уступки части марокской территории и торже­ственного извинения. Во время этих переговоров Мулей умер; наследник его, Сиди-Магомет, понимая, что глиня­ному горшку нельзя состязаться с железным котлом, го­тов был согласиться и на извинения и на уступку терри­тории, но испанцы постоянно усиливали свои требования, так что, наконец, вывели из себя уступчивого Сиди-Магомета. Этого только и добивался О’Доннел; он поспешил объявить войну марокцам.
Война, конечно, сопровождалась успехом. Первую победу над марокцами одержал Прим, за что получил титул маркиза де-Кастильегос; вторая и окончательная победа под Тетуаном выпала на долю самого первого министра; он был награжден за нее титулом герцога тетуанского.
Апетит приходит во время самого обеда, говорит по­словица. Марокская война, покрывшая дешевыми лаврами испанскую армию, вызвала самый пылкий энтузиазм во всей испанской нации. О’Доннелю, естественно, пришла охота со­брать их и в другом месте. Сан-Доминго, старинная ис­панская колония, освободившаяся от Испании, была снова
Полжтжчеожие диггехж, 22
предана ей изменником Сантанною. Этим делом руково­дил Серрано, получивший за свои подвиги маршальский жезл и достоинство гранда первой степени. Саи-домингское дело еще более подняло значение О’Доннеля и утвердило его по­пулярность.
Этих лавров было мало честолюбивому О’Доннелю; ему пришла охота увенчать себя каким-нибудь грандиозным предприятием и он задумал покорить' Мехику. Одной Ис­пании невозможно было рискнуть на такое дело. О’Доннел решился втянуть в него Наполеона ПИ, который, впрочем, уже подумывал о том-же, по настоянию Морни, рассчиты­вавшего выиграть на предприятии миллионов десять фран­ков. Произошло свидание между уполномоченным О’Донне­ля, Прямом, и Наполеоном III; они отлично поняли друг друга,—по крайней мере, так они думали сами, но после­дующие события показали, что они оба ошибались. Прим провел Наполеона; впрочем, и Наполеон не остался в долгу: Прим полагал, что. французский император не бу­дет противиться его избранию в мехиканские императоры, а у Наполеона уже был свой кандидат на этот престол. Вслед за этим соглашением к делу привлечен был и лорд Пальмерстон. Покорением мехиканской республики союзники надеялись нанести решительный удар Соединен­ным Штатам. Договор между союзниками был подписан 31 октября 1861 года.
Герцог и герцогиня де-ла-Торре из своего гаванского дворца с лихорадочным вниманием следили за перегово­рами по мехиканскому делу. Им было известно, что дого­варивающиеся стороны решили восстановить монархию в Мехике, но кому предназначен новый тронъ—в договоре не было упомянуто. Ходили слухи, что его предложат ав­стрийскому эрцгерцогу Максимилиану, но королева Изабелла, опять-таки в видах слияния старшей линии Бурбонов с . младшей, предпочитала посадить на мехиканский трон ин­фанта дон-Себастиана. „Почфму-же мне не возложить на свою голову императорской короны? “ подумывал Серрано,
подстрекаемый женой. О том-же мечтали Прим и мар­шал Базэн.
Серрано, живший в Раванне, лучше всех других испан­ских генералов был знаком с положением дел в Мехике; поэтому он рассчитывал, что его непременно наз­начат или главнокомандующим всех ' союзных войск, или, по крайней мере, начальником экспедиционной испан­ской армии. Каково-же было его негодование, когда он уз­нал, что во главе испанских войск поставлен его сопер­ник, Прим. Желая выиграть быстротой и до прибытия со­юзников завладеть хотя Вера-Круцом, Серрано 7 декабря явился перед этим городом. Он оправдывал свои дей­ствия тем, что следовало прежде всего обеспечить жизнь испанцев, проживавших в Мехике, так-как, вследствие лондонского трактата, им угрожала серьезная опасность. Но его силы были слишком недостаточны для решительных действий и его появление у берегов Мехики не произвело ожидаемого впечатления. Через одиннадцать дней прибыл Прим и крайне удивился, узнав, что Серрано опередил его. Серрано поспешил удалиться, понимая, что с при­бытием Прима , роль его оканчивается.
Прим попытался войти в сношение с мехиканцами, полагая, что они, может быть, предложат ему порешить дело до прибытия французского дессанта. Но когда он уви­дел, что ему нечего рассчитывать здесь на личные для се­бя выгоды, он вместе с англичанами бросил французов,
предоставив им одним выпутываться из затруднительного положения, а сам с своими войсками отправился в Гавану. Здесь он отдал приказание усилить перевозочные средства, так-как теперь их оказывалось недостаточно для переезда в Европу. Серрано отказался помогать ему,—мало того, он не соглашался отпустить с Прямом войска, преданные этому честолюбцу. Серрано ожидал, что королева поручит ему ко­мандование над войсками и даст приказание снова произ­вести высадку в Мехику. Но из Мадрида пришло повеление чемедленно отправить войска в Европу, и Серрано уступил.
IV.
Правительство начало мехик&нскую экспедицию, не спро­сись кортесов, оно отозвало оттуда войска также без со­гласия народного представительства. Если-бы эта экспедиция увенчалась блистательным успехом, она, по всей вероят­ности, возбудида-бы народный энтузиазм; но результатов от неё никаких не получилось и она послужила поводом к оппозиции, которая свергла О’Доннфля. Его место занял Нарваэц, вскоре вынужденный выйти в отставку и усту­пить свое место О’Доннелю. Затем опять Нарваэц, после О’Доннел, и так почти до конца царствования Изабеллы. Эти дв$ личности, один представитель так-называемой умеренной партии, а другой—прогресистской, боролись друг с другом за обладание креслом первого министра. В этой борьбе об Испании и её народных интересах никто не думал; на её долю были отданы только потери и бедствия, которые являлисьрезультатом этого постоянного соперничества. Так дела шли до тех пор, пока 5 ноября 1867 года умер О’Доннел. Его соперник немного пережил его: смерть его последовала 23 апреля 1868 года. Про Нарваэца рассказы­вают следующий анекдот, показывающий, какой репутацией пользовался этот министр в Испании. Он лежал уже на смертном одре, когда близкие посоветовали ему прими­риться с своими врагами.
— Врагами? У меня нет их, отвечал Нарваэц.
— Как, у вас, Рамона-Марии Нарваэца, нет врагов! Можеть-ли это быть?
— Откуда взять мне их теперь, когда я их всех расстрелял? сказал невозмутимо Нарваэц.
Королева Изабелла так привыкла к игре между своими министрами Нарваэцом и О’Доннелем, что после их смер­
ти решительно потеряла голову и кончила тем, что должна была бежать из Испании.
Что касается Серрано, то в июне 1865 года' он был назначен генерал-губернатором Мадрида. Через шесть месяцев после назначения его на этот пост, знаменитый Прим, которому негде было приткнуться во время борьбы между вечными О’Доннелем и Нарваэцомъ» прибег к обыкновенному средству испанских честолюбцевъ—к про­нунциаменто, но потерпел поражение и бежал в Порту­галию. Серрано имел удовольствие участвовать в пораже­нии своего соперника. В июле 1866 года, когда министер­ство О’Доннеля пало и его, как следовало, заменил Нар­ваэц, Серрано перешел в ряды недовольных. На сле­дующий год он вместе с О’Доннелем, снова министром, подавлял возмущение в Мадриде. О’Доннел при этом случае выказал чрезмерную жестокость. Он, конечно, рассчитывал, что после такой победы над инсургентами, его министерское положение совершенно упрочится, но ошибся в своих рассчетах. Тотчас после победы его уволили и, разумеется, заменили Нарваэцом, который круто принялся за либералов. Многие из них оставили Испанию и посели­лись в Брюсселе и Париже.
В это время королева совершенно отдалась в руки сво­его духовника, патера Кларета, и фанатической монахини Патрочинио, не брезгавшей никакими средствами для дости­жения цели. Вскоре к ним присоединился Марфори, и «то достойное трио стало управлять несчастной Испанией.
Патеру Кларету королева поверяла свои самые сокровен; ные мысли. Этот изувер очень дурен собой, характер его состоит из смеси хитрого иезуита, грубого солдата и сластолюбивого монаха. Сын ткача, Кларет завербовался
в армию карлистов и заслуашл там чин сержанта: По заключении мира он поступил в монахи и отправился лу. тешфствовать из деревни в деревню с посохом в ру­ках и с нищенской сумой на спине. Его мешок посто­янно наполнялся яйцами, курами, хлебом, а карманы бу­тылками с вином, поданными благочестивыми людьми. Вскоре монастырское начальство обратило на него внимание и он был сделан странствующим проповедником, мис­сионером. Раз как-то ему привелось сказать проповедь в присутствии королевы матери, в которой он сильно польстил правительнице. Красная толстая физиономия этого, лицемера, его наглость, слава рьяного карлиста очаровали регентшу и она назначила его епископом Кубы. Здесь он соблазнил мулатку, девочку 15 лет; брат обольщенной, желая отмстить сластолюбцу, нанес ему кинжалом удар в физиономию. Скандал получил широкую гласность, так что неосторожного епископа пришлось отправить в изгна­ние. Находясь в ссылке, Кларет состряпал книгу святошеского содержания, под заглавием: „La cleve de Оге“ (золотой ключ), в которой самой ловкой диалектикой оправ­дывает как себя, так за одно и всех ему подобных сластолюбцев. Ловкая казуистика была замечена отцами иезуитами и они назначили Кларета духовником к коро­леве Изабелле, которая, испытав его моральная и религи­озные убеждения, не захотела вверять спасение своей души никому, кроме него.
Сестра Патрочинио, известная под именем „кровавой монахини “ насколько фанатична, настолько-же склонна к плутовству. Она стала знаменита ранами на теле, сходными с теми, какие были нанесены Христу; эти раны она произ­водила посредством нарывного пластыря; но, разумеется, говорила—и ей верили—что они являлись на теле чудом, во время ночи, после горячей молитвы. Страдания Спасителя причиняли ей такую горесть, что она, втечении нескольких дней, рыдала брз устали, как безумная. Эти поразительные для массы факты дали ей славу святой женщины, к кото­
рой вскоре присоединилась слава исцелительницы глухих, хромых и золотушных. её ревность, впрочем, зашла было так далеко, что, не смотря на покровительство своего орде­на. кармелитов, она на время должна была переселиться язь своей монастырской кельи в тюрьму, куда присуждена была за мошенничество. Освободившись из тюрьмы, она пе­решла в орден иезуитов и слава её увеличилась. Она была представлена королеве и в первое-же свидание окол­довала ее, что легко объяснить сильным характером мона­хини, подействовавшим на слабо-настроенное воображение королевы. Патрочинио стала действовать на нее чудесами, надавала ей много амулетов на разные случаи и до того убедила ее в своей святости, что королева в делах осо­бенной важности облачалась в рубашку монахини, убежден­ная, что она защитит ее от всех бед, даже от кин­жала и пули. Патрочинио изобрела для королевы особую «мазь мучениковъ*, которой Изабелла намазывалась в тя­желые минуты и потом купалась в иорданской воде, также приготовленной кровавоймонахиней.
Толстый, широкоплечий, с коротенькими ножВами, с ли­цом, изрытым оспой, Марфори далеко не был красив собою; но, по словам королевы, он ослеплял своим взгля­дом. Его узкий лоб, густые бакенбарды, толстые и разви­тые щеки, вздернутый нос, широкия ноздри, усы, растущие кустом на верхней губе, самые губы толстые и чувствен­ные, покрытые желтоватым соком сигары, сильно напоми­нали фигуру целовальника или продавца глиняных стату­эток. Между тем, не обладая ни умом, ни красотой, он стал министром двора королевы, её камергером, марки­зом де-Лайа, зятем Нарваэца. Наконец; королева слиш­ком явно перед всем двором показала, на сколько бли­зок ей Марфори: она сделала его своим любовником. Марфори начал слою карьеру простым солдатом, потом сделался уличным ходатаем по делам, пишущим всякия кляузы, просительные и любовные письма и пр.; затем по. ступил в хористы итальянской оперы в Мадриде. Это
плуг, перешедший через вся тяжкая, Жиль Блаз и Фи­гаро вместе.
Существует-ли какая-нибудь другая страна в мире, кроме разве „герцогства геролыптейнскаго**, где-бы досто­инство так ценилось, как в Испаши. Патрочинио, Кла­рет, Марфори становятся государственными деятелями и руководят судьбами страны! Марфори, вышедший из ка­зарм, являвшийся на театральных подмостках, в бумаж­ной кирасе и с бумажным мечем, сибаритски распола­гается в королевских покоях, командует броненосной „армадой1* и фамильярно подает руку своей королеве!
Эти пресловутые правители убедили королеву, что она обязана вмешаться в большую европейскую войну в союзе с Наполеоном III, послать в Рим 40,000 войска для за­мены французских войск и восстановить Бурбонов в Неаполе. Эти планы могло осуществить только самое реак­ционное министерство и потому королева Изабелла стала все теснее и теснее сближаться с клерикалами. Нарваэц умер; она заменила его Гонзалесом Браво, менее энер­гичным и менее способным, чем Нарваэц, но более его жестоким и свирепым. Гонзалес думал успокоить Испа­нию, избавив ее от своих личных врагов, которых он решил отправить в ссылку на Канарские острова. Сер­рано, Дульче, Цабала, Кордова и другие были арестованы ночью в их квартирах и заключены в тюрьму. Все эти генералы, все эти мелкие и хищные честолюбцы, производив­шие государственные перевороты и игравшие в революцию, как в биржевую спекуляцию, сами сделались жертвой го­сударственного переворота; они на самих себе испытали прелести тюремного заключения, которому подвергали дру­гих; они изгоняли и расстреливали своих врагов, как хладнокровнейшие из палачей, и вот теперь на-досуге, в тюремном каземате, могли поразмыслить о положении сво­их жертв и их печальной участи.
Захватив своих врагов, Гонзалес Браво задумался: равстрелять-ли предводителей или отправить их в ссылку?
На йекоторое время ов остановился-было на мысли о необ­ходимости их расстреляния, но на этот раз у него не хватило смелости, и он переменил свое намерение; всех генералов он отправил в ссылку на Канарские острова. Собравшись вместе, прогрессисты, унионисты и демократы, в виду общего несчастия, тесно соединились между собою и по­клялись общими силами отомстить своему гонителю. Такому богачу, как Серрано, не трудно было подкупить своих тю­ремщиков, и без того обращавшихся с ним мягко; они* весьма резонно рассуждали, что в такой стране, как Испа­ния, все возможно, и легко может случиться, что Серрано завтра-же станет во главе правительства и, конечно, вспом­нит об их любезном обхождении с ним, простым арестантом.
Серрано отлично съумел воспользоваться своим положе­нием; ему удалось нанять пароход И, вместе с своими то­варищами по заключению, отплыть в Англию. Все испанские беглецы собрались в Лондоне, где ожидал их знамени­тый заговорщик дон-Жуан Прим, успевший уже, посред­ством своих агентов, подготовить в восстанию армию и флот. В деньгах заговорщики недостатка не имели: гер­цог Монпансье, надеясь .получить испанскую корону, вы­дал им несколько миллионов франков. Заговорщики ре­шили, что в случае успеха своего предприятия, они предло­жат испанскую корону герцогу Монпансье.
Маршал Серрано, как известно, был главным героем сентябрьской революции 1868 года. Генералы Изабеллы, Честе, И^нха и Новалихес, конечно, не дремали; они. употре­били все усилия, чтобы спасти её правительство, и они на­чали так успешно, что, не смотря на восстание всего фло­та, можно было еще сомневаться в успехе восстания. Но
Серрано оттеснил Новалихеса, и перешел альколейский мост, чем открыл себе путь к Мадриду. Правнтельствен-ные войска стали переходить на сторону революции. Серра­но встречал везде восторженный прием, его провозгла­сили „освободителем отечества**. Изабелла поспешно оста­вила Испанию.
Победители, согласно заключенному условию, бросились ис­кать герцога Монпансье, чтобы увенчать его испанской ко­роной, но нигде не могли найти его. Слишком благоразум­ный герцог долго колебался и когда, наконец, решился, то было уже поздно. Республиканская партия, которой до сих пор не придавали никакого значения, внезапно выступила на сцену и была уже на-столько сильна, что действовать против неё приходилось с большой осторожностью.
Тотчас после своей победы, победители провозгласили программу довольно широких реформ. Они обещали: 1) свободу вероисповеданий, 2) упразднение монастырей и уни­чтожение религиозных общин и корпораций, 3) всеобщую подачу голосов, 4) свободу обучения, 5) объявление обуче­ния в первоначальных школах даровым и обязательным, 6) муниципальную свободу, 7) свободу прессы, 8) свободу ассоциаций, 9) децентрализацию,' 10) суд присяжных, 11) уничтожение рекрутского набора, 12) уничтожение смертной казни, 13) реформу таможенного тарифа, 14) уменьшение на­логов и пр. и пр.
Давая эти обещания победители рассчитывали вперед не сдержать их. Сколько раз и сами они давали и получали от других обещания никогда не осуществлявшиеся. Серра­но, Прим и Топете, герои 1868 года, полагали, что, провозгла­сив громкия слова „прогресс **, „свобода**, они овладеют поло­жением и станут распоряжаться всем по своей -воле. Но эти.слова потеряли прежнюю силу; испанский народ так часто обманывали, что он перестал верить громкию фра­зам и требовал теперь уже не слов, а.дел.Приходилось волей-неволей сделать необходимые уступки республиканской
партии и начать свое управление с какой-нибудь существен­ной реформы.
Уступки эти, впрочем, заключались в том, что времен­ное правительство не мешало республиканцам вести пропа­ганду, но доброго согласия хватило всего на один месяц, который, собственно говоря, прошел во всеобщих ликова­ниях и поздравлениях друг друга с радостным собы­тием освобождения от Гонзалеса Браво, Марфори и им подобных пиявок, сосавших здоровую кровь государствен­ного организма. О делах никто не думал, испанцы, пови­димому, были убеждены, что все придет к ним само-со­бою. Но когда прошло опьянение, все убедились, что времен­ное правительство вовсе и не думает серьезно осуществлять свою прогрессивную программу; напротив, его действия до­казывали, что оно желает возвратиться назад, к старому произволу. Вся разница должна была состоять в том, что вместо Изабеллы будут править Испанией Прим, Серрано и Тонете; система же управления останется таже самая.
Первым делом временного правительства было распу­щение провинциальных юнт, избранных всеобщей подачей голосов и представлявших серьезную оппозицию времен* ному правительству. После распущения их революция имела своих представителей только в генералах, искусившихся в казарменных переворотах, опирающихся на одну армию и подчиняющих все свои рассчеты слепому случаю. Все их желание ограничивалось возможностью располагать тропом по своему желанию и выгадать себе тепленькое местечко. К несчастию для членов временного правительства, каж­дый из них имел своего кандидата, что, без сомнения, ставило их в щекотливые друг к другу отношения, и они скоро перессорились-бы между собою, если бы их не соединяла одна общая забота: всеми возможными и завися­щими от них средствами препятствовать утверждению в Испании республики. Однакож, и это общее дело вряд ли бы послужило достаточным поводом к их согласию,' если­бы к ним на помощь не подоспел человек другого за­
кала. В самую критическую для них минуту им подал руку Риверо, один из главнейших предводителей респу­бликанской партии. Только благодаря влиянию Риверо, мад­ридская юнта согласилась разойтись. Раз решившись по­мочь, противникам своей партии, Риверо пошел далее. С ревностью ренегата он принялся строить ковы против прежних своих друзей и союзников.
Республиканская партия тотчас-же заметила грозившую ей опасность. Три талантливейшие её представители, Орензе, Гарридо и Кастеляр, стали объезжать города и села, везде пропагандируя идею испанской республики. Их пропаганда действовала успешно в самой развитой и самой богатой части Испании. За республику высказались промышленные центры:* Кадихс, Барселона, Валенсия, Картагена и Малага. Даже в самом Мадриде шансы республиканской партии с каждым днем увеличивались.
Прим, однакож, не дремал.. С согласия своих това­рищей, Серрано и Тонете, никогда не решавшихся ему противоречить, он задумал обезоружить национальную гвар­дию, которая в большей части городов стояла на стороне республиканской партии. Воспользовавшись недоразумениями, возникшими между алькадом города Пуэрто Санта-Мария и местной национальной гвардией, временное правительство предписало обезоружить ее, что было исполнено после сра­жения между национальной гвардией и регулярными войсками, которым помогал броненосец, обстреливая позицию гвар­дейцев. Когда в Кадиксе узнали об этой произвольной мере правительства, город возмутился. Правительство вы­слало против Кадикса значительную военную силу, которая принудила город к сдаче. Национальная гвардия и здесь была обезоружена. Затем последовала очередь Севильи и Малаги. Кровожадный Родас, командующийеравительственными войсками, произвел страшную резню в Малаге. Она была взята штурмом при помощи флота, обстреливавшего город. Энтузиазм защитников города был так велик, что сражались все, кто только в силах был держать оружиф, не исключая женщин, мужественно защищавших бар­рикады. Солдаты, опьяненные яростию, порохом и вином, ворвавшись в город, потеряли всякое человеческое чув­ство и поступали, как дикие звери: они грабили, жгли, ре­зали, душили, убивали.
Прим постарался свалить ответственность за эти убийства на своих товарищей Серрано и Тонете. Такая наглость взбе­сила Серрано и он заявил о своем намерении выйдти в отставку. Друзья красавца-гфнерала испугались и поспеши­ли примирить его с свирепым товарищем, что им и удалось исполнить.
После резни в Малаге, временное правительство посте­пенно обезоружило национальную гвардию тех городов, где она выражала свои симпатии республиканскому образу пра­вления, а потом за-уряд и всех остальных.
В то время, как временноеправительство 'истребляло республиканцев, карлисты и клерикалы подымали голову; они не исполняли предписаний правительства и оно показы­вало вид, что не замечает их неповиновения. Им проходили почти безнаказанно даже убийства правительственных лиц, как, например, убийство бургосского губернатора. Карли­сты вздумали похитить драгоценности в церквах, продать их я на вырученные деньги купить ружей и начать граж­данскую войну. Узнав об этом и желая спасти от похи­щения церковное имущество, временное правительство дало распоряжение сделать всему опись и возложить ответствен­ность за целость, как на священников, так и на приход­ские советы. Губернатор Бургоса, получив распоряжение пра­вительства, отправился с ним к архиепископу.
— Я принес вам полученное мною распоряжение мини­стра, сказал он.
— Я о нем знаю уже три дня, отвечал прелат с иро­нической улыбкой.
— Если вы знаете о нем, то, надеюсь, убеждены, что я немедленно приведу его в исполнение и сейчас-же иду в собор.
— Идите, вас тан ожидают.
И действительно, его там ожидали; там было до пяти­десяти человек, священников, монахов, монахинь и дру­гих церковников. Когда губернатор вошел и увидел эти мрачные лица, он понял, что ему приготовлена какаянибудь злая шутка, почему хотел тотчас-же удалиться; но его не пустили,'с яростию бросились на net*o, повалили на землю и начали угощать ударами кинжалов; .потом стали рвать на части, резать. Зрелище было ужасное!*
Наконец собрались учредительные кортесы. Парламент состоял из пяти фракций: 1) карлисты-изабелисты, католи­ки-абсолютисты; 2) либеральная уния; 3) коалиция дфмократов-прогрессистов; 4) эспартеристы-монархисты и 5) рес­публиканцы. Ни одна из этих партий, отдельно взятая, не могла составить большинства в собрании. Сильнее всех численностию была' партия прогрессистов, талантливостию своих членовъ—республиканская. Уже в первые дни засе­даний палаты обнаружилось, что республиканцы не одержат победы, на которую они рассчитывали в первые дни после сентябрьской революции. Вскоре сделалось очевидным, что должна воспоследовать монархическая реставрация; вопрос заключался только в том, кто из претендентов на испан­скую корону одержит верх.
Но возвратимся к Серрано.
VII.
Несомненно, что алькалейская победа была важнейшим событием в жизни Серрано. Он, правда, давно уже поль­зовался известностью, но первая роль ему не давалась, не­смотря на все его усилия и интриги. Эспартеро, Нарваэц, О’Доннел, Прим, Гонзалес Браво имели несравненно боль­шее значение, чем он, в глазах испанского народа и дипломатического мира Европы. За-границфй о нем ничего
не знали, как о государственном человеке, и если имя его было везде известно, то только как человека, близкого к королеве Изабелле, которая никогда не скрывала своей при­вязанности к нему. Но победа его над Новалихесом сразу сделала его равным Приму, а поЬле смерти Прима, он остался единственным из былыхъ' орлов царство­вания Изабеллы; он сделался человеком всемирным; он получил место в галлерее портретов европейских зна­менитостей. При всем том никто не решится защищать Серрано, когда говорят, что его участие в сентябрьской революции достойно порицания, хотя в то-же время нельзя отрицать, что ом оказал значительную услугу своей стране. Серрано построил свою карьеру на изгнании королевы, которой он обязан своим возвышением,—на несчастий жен­щины, которую он уверял в своей преданности и любви и пользовался её полным расположением. Изабелла, ко­нечно, наделала много пагубных ошибок, которые, нату­рально, должны были привести ее к гибели. Но существо­вали два человека, которые обязаны были сделать все, чтобы защитить ее; которые должны были уважать ее я помочь ей перенести несчастие, когда оно посетило ее. Это был герцог Монпансье, её зять, продавший ее и неударивший пальца о палец для её защиты. Это был Серрано, искрен­няя привязанность к которому послужила началом её не­популярности и вызвала первую оппозицию против ноя во всех партиях. Дон Энрико рассказывает, что он встре­тил свою кузину Изабеллу в Биарице в совершеннейшем отчаянии: она беспрестанно твердила: „Никогда-бы я не по­верила, что Серрано может выказать ко мне такую черную неблагодарность! Как мог забыть он милости своей ко­ролевы, как решился он сделать столько зла женщине, которая постоянно желала и делала ему одно добро! Как мог забыть Серрано, что он поссорил меня с моим мужем, что он заставил его удалиться в Прадо... “ Иза­белла имела более права сделать Серрано следующий упрек, с которым она в горячности обратилась к Эспартеро:
„Я сделала тебя герцогом и грандом Испании, я укра­сила тебя орденом Золотого Руна, но я не могла сделать из тебя дворянина! “
Между Эспартеро и Серрано существует сходство только в том, что и тот й другой блистательно занимали второ­степенное положение и выказывали несостоятельность, когда им приходилось действовать на главном, посту и давать инициативу общей политике.
Своей внешностью Серрано всегда действовал обаятель­но; многие мерзости сходили ему с рук только благодаря его грациозным манерам, нежному, вкрадчивому голосу и красивой наружности. Но он обладает весьма сомнитель­ными нравственными качествами; на его слово никогда нельзя положиться, для собственной пользы он готов прибегнуть ко всякому средству, каково-бы оно ни было; вместе с ^ем он ленив, слаб характером и эта слабость легко дово­дит его до’-жестокости. Во время междуцарствия от паде­ния Изабеллы до воцарения Амфдея, когда он считался ре­гентом Испании, он все время проводил в ухаживании за' мадридскими дамами, нисколько не заботясь о государ­ственных делах. Какая разница в этом отношении между ним и Примем, который, впрочем, далеко превосходил его в безнравственности. Прим, вечно деятельный, реши­тельный, не знал отдыха. Серрано, после победы револю­ции, был назначен регентом королевства, но остался толь­ко номинальным главой государства. Он поселился в ко­ролевском дворце; его супруга разъезжала по городу в открытой коляске, окруженная тилпой обожателей, которые выказывали ей почитание, подобающее королеве,—и только; далее этого Серрано не шел и нисколько не заботился о том, что делается в управляемом им государстве. На­стоящим повелителем был военный министр Прим. Он знал все, что делается в стране; от его зоркого взгляда не мог ускользнуть ни один солдат, ни один полевой сторож. Кроме военного министерства, он ведал внутренния дела; по его указаниям работало министерство
иностранных дел и он заправлял внешними сношениями. Мадридское городское управление действовало под его вли­янием, которому невольно подчинялись не только предво­дители монархических партий, но даже и такие представи­тели республиканской партии, как Кастеляр и Фигуврас. Роли в управлении государством между тремя победите­лями над правительством Изабеллы были распределены так: Прим был всем и казался очень немногим; Сер­рано казался всем, а был почти ничем; Топете и ка­зался, и был ничем. Так шли дела во все время регент­ства Серрано. Он наслаждался всеми внешними выгодами своего положения, но не имел своей партии и не мог рассчитывать наверное ни на одного солдата. Между тем Прим создал себе партию послушных сторонников; он сформировал батальон головорезов из мадридской черни, которые готовы были идти за него в огонь и воду; они на­водили ужас на Мадрид. Между тем мадридская поли­ция почти не знала о их существовании, хотя они действо­вали довольно явно. Например, они вторгались в типогра­фии, где печатались газеты, неприязненные Приму, ломали типографские станки, рвали отпечатанные листы газет. В театре они неистово шикали пьесе, в которой затрогивался их патрон; случалось, что они врывались на сцену и тогда доставалось от них актрисам и актерам, испол­нявшим роли в такой пьесе. В нескольких кафе соби­рались карлисты и разнесся слух, что они замышляют чтото недоброе против исполнительной власти; охранители (так называл себя батальон) потчивали всех выходящих из этих кафе палками и повторяли свою экзекуцию несколько ночей к ряду, так-что, наконец, эти кафе совершенно опустели. Заметим кстати, что Сагаста во время своего министерства успел собрать остатки этих головорезов и пользовался ими для своих целей.
Пояжтжческие деятеля.
28
VIII.

Когда в Испании всем стало ясно, что временное пра­вительство намеревается восстановить монархию, никто не сомневался, что претендентом на корону должен явиться или Прим, или Серрано, или-аее оба вместе. При этом, конечно, всякий был убежден, что если по этому поводу возгорится между ними борьба, верх одержит Прим, как более способный и решительный. Серрано точно так-же не мог-бы выдержать с ним борьбу, как Эспартеро не ре­шался противостоять Нарваэцу. Но ни Прим, ни Серрано не рискнули заявить таких притязаний. Если они не риск­нули—значит, невозможно было рискнуть, тик-как в не­достатке честолюбия нельзя было упрекнуть ни того, ни дру­гого. Но так-как оба они решились восстановить монар­хию, то следовало отыскать короля. Предложили корону ста­рому дону Фернандо португальскому; потом обратились к Виктору-Эмануилу с просьбою отпустить в Испанию или сына Амедея, или племянника Томазито, сына принца Кариньянского. Кому Испания сама предлагала корону, те не хотели принимать ее; кто желал возложить ее на себя, тех не хотела Испания. Главными претендентами, конечно, бы­ли: герцог Монпансье и дон-Карлос, недавно пытавшийся взять силой корону, которую Испания' не хотела предло­жить ему добровольно; Изабелла, употреблявшая все усилия, чтобы снова заполучить ее, если не для себя, то, по край­ней мере, для своего сына Альфонса. Монпансье делал все возможное для привлечения на себя внимания испанцев; он сыпал щедрою рукою деньги во время выборов, подкупал прессу, льстил армии и давал ей блистательные обеща­ния, — но тщетно: испанцы не хотели простить ему измены его своей невестке, осыпавшей его милостями и богатством. Триумвират — Серрано, Прим и Тонете держали его сто(!
рону и вначале ревностно пропагандировали его кандидату­ру, но скоро убедились, что она решительно невозможна. Будучи не в силах дать ему корону, они возвратили ему деньги, которые он выдал им для восстания. Герцог был не из тех людей', которые дают даром деньги: „Или сделайте, что обещали, или подайте назад деньги! “ неустанно твердил герцог и получил сполна свой капи­тал. Главная беда для Монпансье заключалась в том, что тюльерийский двор высказался решительно против его кан­дидатуры. „Все, что угодно, только не Монпансье!“ катего­рически заявила императрица Евгения, принявшая под свое покровительство королеву Изабеллу. Наполеон Ш в более мягкой форме выразил также свое желание об исключении герцога Монпансье из списка кандидатов на испанский пре­стол.
Позволительно предположить, что, отвечая: „все, что угод­но, только не Монпансье! “ тюльерийский двор выразился лег­комысленно или, по крайней мере, не вполне искренно, по­тому что, когда представилась кандидатура Гогфнцолерна, т. е. фамилии, к которой до тех пор благоволил импера­тор Наполеон Ш, тюльерийский двор ответил также ка­тегорически: „Все, что угодно, только не Гогенцолерна!“
Известно, что гогенцолернская кандидатура привела к по­ражению Франции и возвышению Пруссии. Воспользовавшись выступлением французских войск из Рима, король Виктор-Эмануил выполнил заветное желание своего народа— овладел вечным городом и сделал его столицей Италии. Вместе с тем он позволил своему сыну Амедею принять испанскую корону.
Почти в самый момент вступления Амедея на испанскую землю Прим был убить среди белого дня на улицах Мад­рида. Преступники до сих пор не обнаружены, хотя власти несколько раз уже повторяли исследование и каждый раз заключали в тюрьмы десятки подозреваемых, большею час­тию бродяг и людей сомнительной нравственности. Слухи указывали на многих известных личностей, однакож, раз­
следование не открыло достаточных фактов к их обви­нению, и таинственное происшествие до сих пор остается неразъясненным. СерраЯо с напускным пафосом поклялся над трупом Прима, что он до последней капли своей кро­ви станет защищать Амедея и его династию.
Смерть Прима существенно изменила характер нового царствования. Во главе управления вместо Прима, который непременно вложил-бы в него свою собственную инициа­тиву, явился Серрано, который ничему не мог дать ника­кого направления. Прим желал сам управлять государ­ством, предоставя Амедею все выгоды королевской власти без сопровождающих ее тягостей и забот, План его из­вестен. Он намеревался удалить из администрации всех, кто не заявил себя рьяным примистом и амедеистом; со всякойоппозицией он предполагал расправляться круто; он был достойным учеником Нарвазца и считал жесто­кость необходимым и существенным атрибутом правитель­ственной власти. Он постоянно толковал, что Испанию сле­дует очистить от элементов, враждебно относившихся к деятельности разумного правительства. Предшественники При­ма, Гонзалес Браво, О’Доннел и Нарваэц, только и де­лали, что выметали Испанию, но сор накоплялся все более и более, и вот Прим находит нужным снова выметать его. Вся история Испании от Фердинанда VII до свержения Изабеллы состояла в вечном выметании; метут там и до сих пор, а вымести все еще не могут.
IX.
Амедей, заняв королевский дворец в Мадриде, почув­ствовал себя совершенно одиноким. Вокруг него не было ни одного человека, с кем-бы он мог отвести душу. Испанская нация с любопытством рассматривала его, но оставалась безмолвна, не-выражая ему ни сочувствия, ни зло­
бы. Амедфй и сам отлично понимал, что ему, как ино­странцу, будет очень трудно управлять испанским наро­дом; но он желал попытаться, честно выполняя свои обя­занности, сблизиться с нациею и ассимилироваться с нею. Понятно, что прежде всех известных личностей он об­ратился к Серрано, рассчитывая, что в нем он найдет себе помощника и руководителя. Но Серрано, испытавший сладость почестей, присущих достоинству регента, не же­лал принять на себя скучные обязанности первого мини­стра, к тому-жф его жена, которой приходилось расстаться с царственной ролью при дворе, убеждала его уехать из Мадрида. Однакож, Серрано сдался на настояния молодого короля и согласился быть президентом совета министров; в министерство попали преимущественно лица, избранные Примем из партий: унионистов, прогрессистов и демо­кратов. Прим дисциплинировал эту новую партию и своей железной рукой удерживал фф от распадения. Он посто­янно пугал союзников усилением республиканской партии. Слабый Серрано не мог удержать правительственную пар­тию от разложения на её составные элементы. Династиче­ские противники Амедея стали громко выражать свою оппо­зицию, как против сентябрьского переворота, так и про­тив нового короля. Карлисты, монпансьеристы, изабеллисты и вообще все клерикалы кричали, что постыдно испан­цам, повиноваться сыну отлученного от церкви. В корте­сах распалось прежнее большинство, которое было только фиктивным, так что Серрано нашелся вынужденным по­дать в отставку, но король не принял ее. Через несколь­ко дней обнаружились беспорядки в финансовом управле­нии; тогда Амедей принял отставку министерства, но, счи­тая, что Серрано стоит выше всяких интриг и подозре­ний, снова поручил ему составить министерство. Доблестно­му маршалу, однакож, не удалось согласить партии и он должен был уступить честь составления кабинета Сагасте. В скором времени пал и Сагаста; его сменил Зорилья, а там опять выступили на сцену интриги за министерский
портфель и началась прежняя игра, волновавшая Испанию въцарствование Изабеллы и продолжавшаяся до саиого дня от­речения Амедея.
Ободренные несогласиями и неустройством, царствовав­шими в правительстве, карлисты подняли знамя бунта и, благодаря апатии и неспособности генералов, командующих правительственными войсками, в первое время действовали очень успешно. Молодой король, по натуре человек муже­ственный, хотел сам принять начальство над войсками, но его советники восстали против его намерения; сам Виктор-Эмануил советовал ему оставаться в Мадриде. Тог­да Амфдфй назначил главнокомандующим Серрано, считая его самым способным из всех испанских генералов. Бывшему регенту очень не хотелось покидать своего мад­ридского дворца и он с кислой миной принял предложе­ние короля. Он сосредоточил под своим начальством двадцать тысяч хорошо вооруженных войск, — он могъбы взять и сорок, но ему совестно было с такими силами воевать против десяти тысяч плохо вооруженных посе­лян. Баски, конечно, укрылись в своих горахъ'. Серрано не знал, что ему делать, когда случайно он настиг глав­ный отряд карлистов. Генерал из новичков, конечно, воспользовался-бы этим случаем и разбил-бы неприятеля, но Серрано поступил иначе. Он вступил в переговоры с варлистскими предводителями и 24 мая 1872 года подпи­сал изумительную аморовиетскую конвенцию, которая была карикатурным подражанием вергарсвой конвенции Эспар­теро. Серрано заключил мирный договор от имени короля Амедея I с Карлом ѴП. Все карлистскиф офицеры прини­мались в легальную армию теми-жф чинами, какие утверж­дены были за ними в инсургентской армии. Убытки, при­чиненные нардистами частным лицам, правительство Аме­дея обязывалось возместить из государственной, казны. Простые солдаты карлистской армии втечении пятнадцати дней должны были разойдтись по домам. Правительство да­вало слово никого не преследовать за участие в бунте. Карлисты даже после одержанной победы не могли-бы рискнуть на предложение таких условий, с какими обратился к ним главнокомандующий правительственными войсками. С этого времени карлизм поднял голову и стал усиливаться. Сер­рано послал в Мадрид тфлеграму о победе и о заключе­нии мира на таких условиях, которые, по его словам, де­лают возобновление восстания почти невозможным. С тор­жествующим лицом он явился к королю, который по­благодарил его. Затем он отправился в кортесы, рассчитывая на торжественный прием от народных предста­вителей. Но там нашли, что сыгранная им комедия слиш­ком груба и что, по-настоящему, за аморовиетскую конвен­цию его следует предать военному суду.
Однакож, угрожавшая буря прошла мимо Серрано; напро­тив он стал еще более необходимым человеком. Через несколько дней министерство пало и король Амедей снова обратился к Серрано, поручая ему составить новое мини­стерство. Серрано представил королю свою програму, кото­рая заключалась в том, чтобы немедленно объявить всю страну в осадном положении, приостановить действие кон­ституции,—одним словом, произвести государственный пе­реворот. Честный Амедей не согласился принять эту про­граму; он заявил, что если раз он поклялся строго соблюдать конституцию страны, то намерен сдержать свое слово. Серрано счел себя оскорбленным; он удалился от двора с решительным намерением более не вмешиваться в дела, пока царствует Амедей. и *
На этот раз Серрано сдержал свое слово; он пере­стал показываться при дворе; он не был у короля даже в новый год, хотя обязан был явиться туда по службе. Король и королева желали примириться с ним: король пригласил его на дружеский обед, маршал не принял и этого приглашения. В это время он уже сошелся с альфонсистами и изабеллистами и с ними подготовлял заго­вор против короля Амедея. К своему удивлению и него­дованию, Амедей узнал, что Сагаста и Риос Розас принимяли участие в атом заговоре даже и в то время, когда занимали министерские посты. Усталый от вечных интриг своих министров, придворных и генералов, окруженный коварством и изменою, король Амфдей отказался от пре­стола и тотчас-же оставил Испанию.
Как только была провозглашена республика, Серрано, в надежде, что его выберут президентом, предложил свои услуги новому правительству, но когда он убедился, что его желание не осуществится, он обратился против респу­блики и 23 марта 1873 года, вместе с Мартосом и Риве­ро, участвовал в возмущении, имевшем весьма плачевный исход для инсургентов. Серрано, переодетый, бежал из Мадрида.
X.
В добровольном изгнании Серрано пробыл не долго. Та­кие люди, как он, не могут мириться с спокойной жизнью. Вечные интриги составляют цель их существования. Живя в изгнании, он продолжал свои интриги против респу­бликанского правительства, во главе которого стоял Кастеляр, и так ловко вел их, что сам-же президент рес­публики пригласил его вернуться в Испанию.
В Мадриде Серрано продолжал деятельно агитировать против главы государства, который, встретив сопротивление своим предположениям в кортесах, согласился на воен­ную манифестацию в его пользу, затеянную генералами, друзьями Серрано. Бывший регент отлично съумел вос­пользоваться событиями: манифестация, предпринятая в за­щиту Кастеляра, обратилась против него и всеми выгодами этого подобия государственного переворота воспользовался Серрано. Кастфляр подал в отставку, а Серрано был объявлен главою исполнительной власти. Своей диктатурой, Серрано, как и всегда, воспользовался для увеличения сво­
его в без того громадного состояния. Начал он с того, что, не взирая на ужасающую бедность государственной каз­ны, на обнищание всей Испании, увеличил сумму на свое содержание, положенное главе государства по последнему, утвержденному кортесами, бюджету. И это он сделал в то время, когда войска, действующие против карлистов, не получали жалованья и терпели недостаток в провианте и фураже. Повидимому, за мадридскими празднествами он забывал, что ему приходится вести войну с карлнстами. Между тем нация спокойно встретила переворот, совер­шенный в его пользу, отчасти и потому, что надеялась на скорое окончание карлистской войны, когда во главе прави­тельства будет стоять известный генерал Серрано, а не мирный гражданин Кастфляр. Впрочем Серрано иногда вспоминал о карлистской войне. Получив власть, Серрано тотчас-же назначил маршала Конху главнокомандующим северной армией, действующей против карлистов. Назна­чая на этот важный пост испытанного в боях генерала, Серрано счел, что он сделал все, что от него требова­лось, и потому имеет право наслаждаться удовольствиями мадридской жизни в кругу прекрасных дам. Серрано вовсе не трус, напротив, он всегда отличался храбростью. Но он слишком любил балы, маскарады, любовные интри­ги! Будуар он предпочитал палатке; бальную музыку— боевой трубе и барабану; красавицу-женщину в бальном наряде—всему на свете. Славу победы над карлнстами он предоставил Конхе, а на свою долю взял светские победы. Однакож, когда Ковха, принявший начальство над войсками с задней мыслью дать первенство своей, альфонсистской партии,—одержал первую значительную победу над карлнстами, Серрано поехал к армии. Он желал разделить торжество победы с Еонхой. Он рассчитывал, что Конха, на-столько уже успел, что окончательное пора­жение карлистов вполне обеспечено. Но, приехав на место, он убедился, что остается сделать еще очень много. Вско­ре его одолела скука и он поспешил возвратиться въ
Мадрид к своим обычным удовольствиям, о которых он постоянно мечтал, находясь в лагере под стенами Бильбао. Предлогом для своего возвращения он объявил несогласия, будто-бы возникшие в министерстве во время отсутствия его из Мадрида.
С отъездом Серрано из армии, Конха, неохотно сно­сивший присутствие соперника, снова приступил к реши­тельным действиям. В Испании все были убеждены, что Конха, разбив на голову карлистов, непременно провоз­гласит королем сына Изабеллы, Альфонса. Сам Конха, как известно, отрицал справедливость этого предположе­ния, но... в Испании все возможно, тем более, что и под­чиненные Конхе генералы и офицеры, в особенности артилерийскиф, желали совершить пронунсиаменто в пользу сына Изабеллы. Произошло сражение под Эстеллой; победа уже была в руках Конхи, который заставил отступить карли­стов из их позиций, как вдруг пуля сразила храброго маршала. На правительственные войска напала паника; ойи быстро отступили, оставив завоеванные позиции, Ъоторые не замедлили занять карлисты. Мало того, карлисты снова приступили к осаде Бильбао, от которого отбросил их Конха, и вообще стали в лучшее положение, чем были до открытия против них кампании маршалом Конхой. Серра­но хладнокровно выслушал донесение об успехах, приоб­ретенных карлистами, и не принял никаких существен­ных мер, находя, вероятно, что неопределенное положе­ние, в каком находилась карлистская война, самое лучшее, чего только он мог желать. Он, впрочем, в это время был занят мерами к увеличению средств государствен­ной казны. Лучшим средством для этого он счел прода­жу дворянских титулов: явилась целая куча новых гра­фов, графства которых находились в караибском заливе, как говорят испанцы. Кроме того он имел беспрестан­ные совещания ,с прусским посланником Гатцфельдом, результатом которых было дипломатическое признание не­которыми иностранными правительствами правительства Сер­
рано, хоторое правильнее всего было назвать серраматом. так-как никакой определенной формы оно не имело. Со­бытия показали, что это дипломатическое признание соверши­лось преждевременно, так-как вслед за ним пало то не­определенное правительство, которое, по почину Пруссии, признали некоторые европейские государства. Серрано, пря­чась за спиной прусского посланника, сделал дипломатиче­ское нападение на Мак-Магона и Францию, но из этого ни­чего не вышло. Оно подало только повод к смеху и к некоторым более или менее остроумным карикатурам и остротам.
Между тем карлисты с каждым днем приобретали но­вые успехи. Победитель при Альколфе, Серрано, вовсе не желал обнажить своей шпаги для защиты собственного пра­вительства. Он решился прибегнуть к средству, которое ему уже раз удалось во время управления короля Амедея. Он задумал вступить в переговоры с карлистами и за­ключить с ними конвенцию. План, задуманный им, так комичен, что, право, самое приличное место ему в какойнибудь оперетке; он вполне достоин програмы, выста­вленной заговорщиками в известной лекоковской опфребуф: „La fille de madame Angot“. Серрано, намеревался примириться с дон-Карлосом и вступить с ним в на­ступательный и оборонительный союз на следующих усло­виях:
1) Признание всех титулов и чинов, которые дарованы младшей линией бурбонского дома и революционными прави­тельствами.
Серрано, конечно, прежде всего имел в виду пожалова­ние его самого титулом герцога дф-ла-Торре.
2) Официальная отмена конфискации имуществ.
3) Испания будет управляться триумвиратом, состоящим из Серрано, представителя республиканской партии; из герцога Сесто, представляющего собою принца Альфонса, т. е. младшую линию бурбонского дома, и из дон-Карлоса, пред­ставителя старшей линии этого дома.
По мнению Серрано, таким устройством государствен­ного управления можно было достигнуть столь желательного слияния народа, буржуазии и аристократии.
4) Юный Альфонс бурбонский женится на маленькой Конхите Серрано.
Жаль, чти Серрано не прибавил, что в Конхите олице­творяется испанская республика и брак её с Альфонсом будет означать брак монархии с республикой.
5) До совершеннолетия Альфонса (ему только 17 лет), дон-Карлос будет действительным регентом Испании, так-как герцог дф-ла-Торре сойдет с политической арены и удалится в частную жизнь.
6) По достижении принцем Альфонсом совершеннолетия, т. ф. 21 года, испанский народ, посредством плебисцита, выскажется, кого он желает иметь своим королем: Кар­лоса или Альфонса.
Этот проект, однакож, не понравился дон-Карлосу и он отвечал: „Я дам ответ в Мадриде, в моем коро­левском дворце; там я рассмотрю, можфт-ли быть приня­то во внимание прошение г. Серрано
Волей-неволей приходилось Серрано продолжать борьбу с карлистами. Но ему некогда было заняться ею как сле­дует, так-как он, кроме прежних переговоров с гер­цогом Сфсто, представителем принца Альфонса, и герцо­гом Монпансье, вступил в переговоры с португальским королем, которому угрожал, что если он не наденет на себя соединенной короны Испании и Португалии, он, Сер­рано, употребит все усилия для учреждения. лузитанской республики. А карлисты все больше и больше подвигались вперед. Они захватывали кореспонденцию, идущую через Францию в Испанию; раз Мадрид втечении восьми дней не получал ни писем, ни газет из Франции. Серрано не принимал никаких мер против карлистов и они осадили Ирун. Но тут правительственная армия вышла, наконец, из своего апатического состояния; она напала на карли­стов, разбила их и заставила отступить в полном бфзпорядке. Можно было думать, что правительственные войска станут энергически преследовать разбитого неприятеля. Но по непостижимым распоряжениям правительственная армия внезапно остановилась, что дало возможность карлистам снова оправиться.
Между тем Серрано набрал новые батальоны и с ними выступил в поход; однакож, он вскоре остановился, не предпринимая никаких военных действий. Его задер­жали холода и грязная дорога. Странный темперамент у Серрано: летом он бездействовал оттого, что было жарко и на дороге стояла пыль, зимой—потому, что было холодно, а дороги грязны. Однакож, испанская нация в своей наив­ности поверила, что Серрано, наконец, желает серьезно взглянуть на свои обязанности, как главнокомандующего армиею, и покончить с карлистами. Трудно предвидеть, чем бы кончил свой поход Серрано, но во время его от­сутствия из Мадрида генералами Вальсамедой, Ховеляром и Мартинецом Кампосом совершено было военное пронун­сиаменто в пользу юного Альфонса, сына Изабеллы, кото­рый провозглашен королем подъименфм Альфонса XII.
XI.
Переворот в пользу Альфонса совершился быстро, не­ожиданно; он захватил Серрано врасплох. Вначале он и его друзья думали сопротивляться, отразить силу силой. Они хотели отдать дело в руки генерала Павии, на кото­рого можно было положиться. Министерство за отсутствием главы правительства, не потеряло бодрости. Напротив, оно издало прокламацию, в которой решительно заявляло, что не допустит никаких беспорядков и строго накажет возмутителей общественного спокойствия. Прокламация была подписана Сагастой. Достаточно упомянуть это имя, с ко­торым связано много кровавых воспоминаний, чтобы пред­
ставить себе, к каким мерам прибегло-бы министерство в том случае, фслп-б победа осталась на его стороне. Альфонсисты дорого-бы заплатили за свою попытку захва­тить власть в свои руки. Серрано, знаток в деле.испан­ских пронунсиаменто, выказал полнейшее хладнокровие и самообладание в виду предстоящей опасности. Впродолжение своего годового управления он ничем не проявил своей правительственной инициативы; он, как мы уже го­ворили, вращался больше в женском обществе и одержи­вал победы над красавицами. Но в виду опасности в нем проснулась энергия человека, закаленного во всевоз­можных интригах. Он находился при северной армии, когда пришло известие о пронунсиаменто. Считая, что он один пока обладает неприятной тайной, он хотел тотчас-же ехать в Мадрид, взяв с собою несколько пре­данных ему батальонов. Начальство над войсками для усмирения восставших он думал поручить генералу Лазерне. Пригласив его к себе, Серрано сказал ему весе­лым тоном:
— Любезный генерал,сейчас я получил донесение из полиции, что полк, квартирующий в Валенсии, произвел альфонсистскую демонстрацию. Конечно, в ней нет ничего серьезного, но все-таки я намерен просить вас отправиться туда для водворения порядка.
— Г. маршал, ответил Лазерна серьезным тоном,— позвольте доложить вам, что мне очень не удобно оставить здешния мои позиции; карлисты немедленно воспользуются этим и оттого могут последовать большие бедствия. Честь побуждает меня окончить начатое мною здесь дело. Во вся­ком случае, если приходится вести мои полки против на­ших же полков, я вас прошу поручить это дело другому, я не хочу отдавать приказание стрелять в своих товари­щей. К тому-же мои офицеры не последуют за мною, если-бы я и согласился исполнить ваше желание. Большая часть из них преданы дону-Альфонсу. Если-бы я дал приI
казание выступить против альфонсистов, мне отвечали«бы пулей в мою голову.
С этим-жф предложением Серрано обратился в Морионесу и еще к двум или трем генералам и от всех получил ответ, приблизительно такой-же, как и от Лазерны. Видя, что сопротивление невозможно, Серрано напи­сал Сагасте: „Нам остается только уложился и отправить чемоданы на железную дорогу**.
Сагаста, человек решительный, получив такой совет или, лучше, приказание от своего начальника, хорошенько* выругался. Он хотел сопротивляться до последней край­ности. Убедившись теперь из письма Серрано, что от не­го отняты средства в сопротивлению, Сагаста отправился к Канове дель-Кастилья. „Уступаю вам свое место**, ска­зал он ему.
В то время, как Сагаста занимался приведением в порядок дел для сдачи новому министру, к нему во­шел Кастеляр в сопровождении своих друзей: Рубио и, Абарзупа.
— Мы пришли за тем, чтобы отдать себя в ваше рас­поряжение, сказал Кастеляр.—Мы хотим защищать рес­публику. Мы начнем уличную войну. Республиканцы покро­ют Мадрид барикадами...
— А чем вы станете защищать ваши барикады против пушек и ружейных выстрелов? отвечал Сагаста.—Вы, мой милый Кастеляр, на-столыю обезоружили своих рес­публиканцев, что для них всякое сопротивление теперь не­мыслимо. Конечно, и я помог этому, приняв власть после вас; я оставил им какие-нибудь дрянные пшажонки, да кое-у-кого револьверы. С таким оружием немного поде­лаешь... Но если республиканцы не могут сопротивляться в Мадриде, то в провинциях они находятся в еще бо­лее беззащитном положении. Мы могли-бы еще рискнуть, если-б на вашей стороне была почти половина здепшихи войск. Но этого нет, «и нам приходится покориться. СЙррано уже дал тягу; я последую за ним. По дороге я забежал к новому министру и пожелал ему счастья и благо­денствия. Право, лучше последуйте моему совету—соберите ваши чемоданы и в путь. До приятного свидания.
И, пожав руку своим собеседникам, Сагаста вышел из министерства.
Между тем Серрано, отправив депешу к Сагасте, со­брал нескольких старших офицеров северной армии. Он объявил им, что в Валенсии и Мадриде совершено пронунсиаменто в пользу принца Альфонса. Серрано не за­был сказать и о том, что он предлагал некоторым ге­нералам идти на мятежников, но получил от них от­каз, так-как их возмущало, что в таком случае одной части армии придется сражаться против другой. Вследствие такого категорического отказа, Серрано сдает им, генера­лам, командование армией, а правительственную власть пе­редает в руки принца Альфонса.
— Вам известно, прибавил он с приятной улыбкой,— что едва-ли в Испании найдется человек более желающий благополучия юному Альфонсу, чем Франциско-Домингес Серрано, герцог дф-ла-Торре.
Присутствующие отвечали ему тоже приятной улыбкой, ко* торая должна была означать уверенность в том, что Сер­рано, действительно, чувствует к принцу Альфонсу отече­скую нежность.
Еще приятная улыбка не сошла с уст генералов, как Серрано оборвал разговор следующими словами:
— Имею честь кланяться вам, господа. Бог да хранить вас и дарует вам свои милости.
Серрано вел себя, как подобает истинному кабалфро, и к нему отнеслись, как к кабалфро. Он вел себя с тактом и изысканно-любезно. С подобающей деликатностью и с массой комплиментов его выпроводили за дверь. Он понимал, что если-б он вздумал хотя на один день ифодлить свою власть, его могли-бы, пожалуй, преспокойно заАлочить в тюрьму. На другой день утром он приехал, здравый и невредимый, в Байону, где встретил радушный
и любезный прием от губернатора провинции, но к нему, конечно, относились уже не как к главе государства, а как к знаменитому изгнаннику. В это-же время из Мар­селя выезжал новый испанский король Альфонс ХП, провожаемый с подобающими почестями французским и. де­фектом. Альфонс выехал из Марселя на пароходе, имея намерение высадиться в Испании, в городе Барсе­лоне.
Удалившись из Испании, Серрано стал подумывать, чтото станут говорить теперь о нем. Ему пришло на мысль, что, пожалуй, ему придется стать предметом насмешек. Чтобы избежать неприятности казаться смешным, он сам, с помощью своих друзей, стал распространять слух, что переворот в пользу принца Альфонса произведен им, герцогом де-ла-Торре, и если он удалился в доброволь­ное изгнание, то просто из приличия: неловко было ему, главе республики, сейчас-же явиться в свите нового ко­роля. Та-же причина, будто-бы побудила его не делать ви­зита зкс-королеве Изабелле, когда он приехал в Па­риж.
ХП.
*
В настоящее время Серрано снова в Мадриде и игра­ет довольно значительную роль. Его жена дает балы, ве­чера, обеды; он сам интригует на-право и на-лево, же­лая задобрить либеральные партии различных оттенков: утром он забежит к своему приятелю Сагасте, в пол­день заходит в Кастеляру, а вечером идет на совеща­ние к министру Еановасу-дель-Кастильо. Однакож, новый двор, если и не выказывает ему прямой вражды, все-же старается держаться от него подальше; не то, чтобы он не доверял этому ловкому интригану, бывшему попеременно другом и недругом всех либеральных партий, но просто смотрит на него, йак на человека незначительного, с коПолнтхчфские деятеля. 24
VjOOQIC
торым не стоить труда враждовать, и в котором нет надобности заискивать. Принцесса Джирженти, всем воро­чающая в Мадриде, находит Серрано слишком постарев­шим и что ему пора уступить свое место более молодым. Серрано дошел до того, что правительство его нисколько не опасается, а красавицы на его любезность тонко намека­ют, что у него вставные зубы, на голове парик, что он употребляет румяна и белила...
Многие в Испании даже задают себе вопрос: как это Серрано, находившийся в близких сношениях с экс-ко­ролевой Изабеллой, живет в Испании, когда другим близ­ким к ней людям, как и ей самой, запрещено появлять­ся на испанской территории? Когда Марфори, присланный экс-королевой, для переговоров с королем, её сыном, об её возвращении в Мадрид, был арестован и сослан на Филипинские острова? Когда, наконец, в Испании на­стойчиво повторяют мнение о близком родстве Серрано к королю? Но до сих пор еще никакого ответа на этот вопрос никто получить не мог. Едва-ли не самым вер­ным объяснением будет, что Серрано терпят потому, что нет причины его опасаться.
В заключение несколькими словами резюмируем то впе­чатление, какое выносится из знакомства с жизнью и де­ятельностию Серрано.
Франческо Серрано чистейший «Фигаро*, пролазничеством и интригами добившийся достоинства испанского гранда;— „Жиль Блазъ*, похитивший „золотое руно*;—Москариль, бла­годаря ловкости и недюжинным способностям, поднявшийся на верхния ступени социальной лестницы. Кастилия предста­вляет не мало примеров людей самых низменных сфер, сто раз заслуживавших виселицу и все-таки добившихся чинов и почестей, ставших генералами, конетаблями, гран­дами. Но какую-бы должность они ни занимали, какое-бы
звание они ни носили,—генерала, маршала, губернатора, по­сланника, министра,—их государственная и административ­ная деятельность была всегда основана на плутовстве, имев­шем блестящую внешность, но в существе самом вуль­гарном. Эти госнода получают награды орденами, день­гами, титулами за то, что бомбардируют собрания народ­ных представителей, расстреливают, грабят, убивают, продают королей, покупают республику, раззоряют госу­дарство. И когда подумаешь, что какой-нибудь нотариус за подделку духовного завещания или кассир за то, что запу­стил лапу в хозяйскую кассу, ссылаются на галеры, не­вольно скажешь себе: какого же наказания заслуживают эти гранды в раззолоченных мундирах, которые добились своего пеличия путем несравненно более тягчайших пре­ступлений: насилием, пролитием крови, позорами и разоре­нием страны? Изумительна людская логика и справедливость!
X.
УИЛЬЯМ ГЛАДСТОН.
Прогрессивный характер деятельности Гладстона.—Влияние на него в молодости Роберта Пиля.—Он расходится с своей партией.—Глад­стон становится руководителем либеральной партии —Ирландия.— Уничтожение господствующей церкви в Ирландии.—Ирландский по­земельный вопрос,—Отмена продажи патентов на чины.—Изби­рательный билль.—Удаление Гладстона со сцены политической де­ятельности.—Он становится во главе движения против министер­ства Дизраэли в восточном вопросе.—Его брошюра «Болгарские ужасы». '
I.
Это, бесспорно, самый выдающийся, способнейший и, глав­ное, самый честный государственный человек нашего вре­мени. Более чем сорокалетняя политическая деятель­ность этого замечательного человека показывает, что в Англии государственные люди часто до глубокой старости сохраняют светлый ум и могут руководить делами своей страны, с таким-же талантом и с таким-же понимани­ем духа времени, какими отличались они в молодости и щрете своих сил. В последние сорок лет не только в Англии, но и во всей Европе совершилось много событий, ралокально изменивших прежния политические воззрения и широко раздвинувших сферу демократических стремлений; Гладстон, или участвовавший в этих событиях непосред­ственно, или следивший за ними в качестве простого на­блюдателя, никогда не терял из виду прогресивного дви­жения Европы и не изменял его знамени.
Он родился в И809 году, следовательно ему уже около 70-ти лет; но его последние политические произведения, его замечательные речи, доказывают, что в нем сохранилось еще много юношеского жара, страстности и энергии, без ко­торых государственный человек обращается в сухого пе­данта и бессердечного эгоиста. Сын богатого ливерпульского торговца, Гладстон получил блестящее образование англий­ского джентльмена в Итоне и оксфордском университете, из которого он вышел в 1831 году с ученой степенью. Подобно большинству богатых английских юношей, Глад­стон, окончив свое образование, отправился в путешествие на европейский материк. Путешествие его, однакожь, продол­жалось не долго и он не мог достигнуть главной цели своей поездки: изучения политических учреждений передо­вых государств европейского континента. В декабре 1832 года Гладстон был выбран в нижнюю палату английского парламента депутатом от Ньюмарка, где его отец пользо­вался значительным влиянием и имел большие связи.
Гладстон выступил на политическую арену в момент страстной борьбы партий английского парламента. Энергия и красноречие нового члена парламента не могли остаться неза­меченными даже в этой палате, отличавшейся особенным обилием замечательных ораторов. В Англии всегда суще­ствовала и существует довольно тесная связь между универ­ситетом и обществом, поэтому неудивительно, что замеча­тельная дисертация Гладстона, доставившая ему ученую сте­пень и славу в университете, была известна его товарищам в палате, которые уже заранее интересовались девственной (первая речь, произносимая новым членом парламента) речью Гладстона. Сам Роберт Пиль обратил внимание на
юного оратора и постарался сблизиться с ним. Это сближе­ние, вероятно, и побудило Гладстона пристать к торийской, консервативной партии, куда влекли его фамильные традиции. Правда,-консервативная партия, предводителем которой в то время был Роберт Пиль, во многом отличалась от партии тори дореформенной эпохи. Старинные тори славились упрянг ством и решительным противодействием прогрессивному движению; консерваторы Роберта Пиля охотно шли на компромисы и, в некоторых случаях, даже сами давали ини­циативу реформаторским стремлениям. Гладстон, несмотря на семейные предания, в которых он воспитывался, не­смотря на торийскую дрессировку в коллегии „Христовой церкви “ в оксфордском университете, при его светлом уме и замечательных способностях не мог-бы стать в ряды защитников застоя и деятелей реакции. Однакож прошло много лет, пока он окончательно разорвал с кон­сервативной партией и это следует приписать отчасти, а, может быть, и преимущественно, обаятельному действию на него личности Роберта Пиля. х
В декабре 1834 года Роберт Пиль назначил Гладстона младшим лордом казначейства, а в феврале 1835 года младшим секретарем департамента колоний, т. е. товари­щем министра колоний. В апреле того-же года Гладстон вышел в отставку вместе с министерством Пиия и оста­вался в рядах оппозиции до сентября 1841 года, когда власть снова перешла къ*его партии и составить министер­ство было поручено Роберту Пилю. При этом Гладстон был назначен вице-президентом торговой палаты и управ­ляющим монетным двором. На его долю выпала не лег­кая в то время задача объяснять и защищать в палате общин торговую политику правительства. Страна требовала реформы в этом деле; требовала пересмотра тарифа, тор­мозящего развитие торговли и промышленности. Гладстон откликнулся на это требование и принялся за проведение не­обходимой реформы. С изумительной энергией он присту­пил к изучению вопроса. Составленная им записка прфдставляет обширный том, полный самых, разнообразных фактов, тщательно собранных и проверенных. Выработан­ный им затем проект закона был принят без измене­ния в 1842 году как в палате общин, так и в пала­те пэров. Вскоре Гладстон был назначен президентом торговой палаты, но оставался не долго на этом месте; его начинали тяготить торговые дела; к тому-же он стал иногда расходиться в убеждениях с предводителем его партии, Робертом Пилем. Однакож, в 1846 году, когда Пиль представил бил о хлебной торговле, Гладстон вна­чале ревностно поддерживал его; но некоторые существен­ные разногласия его с первым министром заставили его не только отказаться от защиты политики министерства, но и оставить палату. Он объявил своим ньюмаркским изби­рателям, что вынужден отказаться от чести быть их представителем в парламенте.
На общих выборах в 1847 году Гладстон был снова избран в палату общин депутатом от оксфордского уни­верситета. На этот раз оксфордский университет сделал как нельзя более удачный выбор. В период времени с 1847 по 1852 год в палате общин шли оживленные пре­ния по поводу изменений в университетском уставе. Глад­стон был на стороне защитников реформы, что, впрочем, не особенно нравилось многим из его избирателей, горячо защищавших средневековые традиции старейших англий­ских университетов: кембриджского, и в особенности ок­сфордского. В эту-же эпоху парламент несколько раз при­нимался за разрешение вопроса об отмене ограничения прав евреев. Либеральная партия желала, чтобы евреям были предоставлены все права английских граждан. Консерваторы-же, находясь под влиянием англиканского духовенства, на оборот, противились, насколько -было возможно, принятию предлагаемого била. Убежденный, что расширение прав евре­ев, приведет к тому, что ослабнет вражда, которую ев­рейское племя питает к иноверцам в силу своего исклю­чите ль ного положения, и что евреи, сделавшись полноправны*
ми английскими гражданами, будут смотреть на Англию, как на свое отечество, Гладстон горячо защищал дело реформы, рискуя резко разойтись с своей партией. Как в еврейском, так и в университетском вопросах Гладстон вотиро­вал не раз против своей партии и окончательно отделился от неё в феврале 1851 года. Однакож, при общих вы­борах в июле того-же года он был снова выбран депу­татом от оксфордского университета, но на этот раз оп­позиция против его избрания была так сильна, что он едва не потерпел поражения. Вскоре консерваторы должны были выйти в отставку; в декабре 1852 года составилось смешанное министерство, так-называемое „министерство коа­лиции “. Первым министром был лорд Эбердин, а Глад­стон получил портфель министра финансов, или, как на­зывают в Англии, канцлера казначейства. Еще в своем отчете о положении торгового дела в Англии, Гладстон по­казал, что он обладает замечательными финансовыми зна­ниями и способностями. И действительно такого министра финансов, как Гладстон, давно не имела Англия. Во вре­мя его управления слово „дефицитъ" исчезло из английского бюджета; оно заменилось „сбережениями", которые дали воз­можность уменьшить английский государственный долг на зна­чительную сумму. В это время Гладстон, побывавший в Неаполе и собственными глазами видевший плоды реакцион­ного управления короля Фердинанда, издал брошюру о Неа­поле, в которой он открыл глаза Европы на ужасные пре­ступления тупого и грубого деспотизма. Брошюра его произ­вела сильное впечатление на общественное мнение Англии и подготовила его к освобождению Неаполя от Бурбонов. Все без исключения члены оппозиции неаполитанской пала­ты депутатов были изгнаны из отечества или томились в тюрьмах, в которых по политическим преследованиям было заключено до 20,000 человек. Гладстон потребовал, чтобы лорд Эбердин заступился за этих страдальцев, но когда это вмешательство оказалось безуспешным, Гладстон из­дал брошюру, о которой мы упомянули выше. Эта брошюра
была переведена на мйогие европейские языки и разослана лордом Пальмерстоном ко всем послам и дипломатиче­ским агентам Великобритании на континенте, с приказа­нием представить копии с неё тем дворам, при которых они акредитованы.
Когда министерство лорда Эбфрдина решило объявить вой­ну России, Гладстон, бывший сторонником мира, однакож не пошел против своих товарищей. В частных собра­ниях министров Гладстон старался удержать' своих то­варищей от воинственной политики во имя тех серьез­ных экономических затруднений, какие она повлечет за со­бой для Великобритании, но когда убедился, что обществен­ное мнение страны находится на стороне войны, он не стал ей более противиться. Запрос Ребока, требовавшего назна­чения следствия над интендантством, довольствовавшим ан* глийскую армию в Крыму, вызвал министерский кризис. Министерство лорда Эбфрдина вышло в отставку, власть должна была перейти к консерваторам, но лорд Дэрби не мог составить министерства. Обратились к Пальмерстону, бывшему военным министром в министерстве Эбердина, который и составил министерство, предложив Гладстону снова портфель министра финансов. Знаменитый „Пэмъ" любил власть больше всего на свете и для удержания её готов был всегда, если представлялась возможность, на компромисы. Запрос Ребока не был взят обратно. Мини­стерству приходилось или поставить вопрос о доверии и сле­довательно рискнуть своим положением, или-же принять запрос и назначить следственную комиссию. Пальмерстон не сделал ни того, ни другого: он пошел на компромис, он обещал назначить следственную комиссию, с намерением затянуть дело в долгий ящик. Политика „увертокъ" была не в духе прямой, честной натуры Гладстона. Он требовал постановки вопроса о доверии и, разойдясь на этом вопросе с товарищами, вышел в отставку, продол­жая, однакож, поддерживать министерство. Во время управ­ления министерства Дэрби зимою 1858—9 года Гладстонъ
получил специальное поручение произвести на месте иссле­дование о тех затруднениях и беспорядках, какие вызвала английская администрация на ионических островах. В тонь­ше 1859 году власть снова перешла к Пальмерстону, кото­рый, понятно, предложил Гладстону пост министра финан­сов. В это время манчестерская партия экономистов, под предводительством Кобдэна, сильно агитировала в пользу заключения трактата свободной торговли между Англией и Францией. Гладстон энергически поддерживал предложение Кобдэна и оно было принято.
В июле 1861 года либералы южного Ланкашира предло­жили Гладстону явиться их представителем в палате об­щин, но он предпочел оставаться депутатом от оксфорд­ского университета. Однакож, потерпев неудачу на общих выборах в оксфордском университете, он обратился к ланкаширцам и был выбран их представителем. По смерти лорда Пальмерстона Гладстон сделался предводите­лем либеральной партии в палате общин и остался ми­нистром финансов в кабинете лорда Росселя.
На общих выборах в 1868 году Гладстон выступил кандидатом в юго-западном Ланкашире. Его кандидатура встретила сильную оппозицию; произошла ожесточенная изби­рательная битва и Гладстон потерпел поражение. Избира­тели города Гринича предвидели это поражение и выставили у себя кандидатуру Гладстона. Он был выбран в Гри­нине огромным большинством, и остается до сих пор представителем этого города в палате общин.
II.
1868 год был апогеем политической славы Гладсто­на. В то время он был не только главою английских либералов, но и одним из главнейших руководителей народной, в строгом смысле этого слова, партии. Заме­
чательно ловким маневром он сверг торийское мини­стерство и, с величием и благородством, принял власть, как поборник права и защитник угнетенных; он тор­жественно заявил, что намерен сделать все, что может, для несчастной Ирландии.
Ирландия всегда была больным местом Англии, но в этот момент ирландский вопрос усложнился энергической агитацией фениев. Министерство Дизраэли решительно не находило средств помочь горю. Как далеко зашло фениан­ское движение, можно было заключить из того, что прави­тельство нашлось вынужденным прибегать к чрезвычай­ным мерам предосторожности. Так, когда привели к эшафоту трех осужденных фениев, Аллена, Гульда и Ларкина, правительство, опасаясь, чтобы народ не взду­мал освободить их, окружило площадь отрядом войск, почти равносильным отряду, посланному в Абиссинию. Ми­нистерство Дизраэли арестовало массу ирландцев и аресты производились так легкомысленно, что в числе заключен­ных впоследствии оказалась масса людей, неимевших ничего общего с фениями, и даже противостоявших этому движе­нию. Видя, что такия репрессивные меры нисколько не осла­бляют агитации, Дизраэли вздумал помочь беде, во-пер­вых, постройкой в Ирландии нескольких новых линий железных дорог, на что он испрашивал у палаты сверх­сметного кредита и, во-вторых, устройством в Ирландии нового католического университета. Эти паллиативы были употреблены не потому, чтобы кто-нибудь считал их дей­ствительным средством в такой застаревшей и радикаль­ной болезни, как поражение ирландского организма, а с тем, чтобы отвести глаза от разгоравшагося движения.
Главным противником министерских предложений явил­ся глава оппозиции, Гладстон. Он объяснил палате, что Ирландия уже несколько столетий поражена язвой абсенте­изма, что она производит на миллионы, но, к несчастию, миллионы эти идут не в её пользу, а доставляются в Лон­дон, и расходуются или в британской столице или-же па
европейском континенте, где английские путешественники тратят чудовищные суммы. Таким образом, Ирландия только дает и дает, но ничего не получает взамен. Бедность в Ирландии поразительная; Англия высасывает из неё последние жизненные соки и доводит ее до пфрио* дических голодовок и хронических восстаний. „Большие бедствия требуют сильных и решительных меръ", заклю­чил Гладстон.
Этот замечательный государственный человек дал себе слово добиться, чтобы ирландский вопрос был разрешен в смысле полнейшей справедливости. По его мнению, для успокоения Ирландии необходимы были решительные рефор­мы, которыми-бы уничтожался вред, нанесенный Англией этой стране и устранялись причины к её постоянным жа­лобам и неудовольствию. Гладстон искренно верил, что ряд предложенных им реформ способен окончательно успокоить Ирландию; мы знаем, .что он несколько ошибся и его реформы не привели к тем громадным результа­там, каких он ожидал, но тем не менее его побужде­ния были вполне искренни и то, что он сделал для Ирлан­дии, останется навсегда памятником его благотворной дея­тельности.
Как опытный италантливый парламентский боец, он, с благородным энтузиазмом, бросился в борьбу за Ирлан­дию. Энтузиазм свой он умел передать и своим товари­щам, принадлежавшим в то время, как и он, к парла­ментской оппозиции; он убедил их твердо отстаивать две реформы, которые он считал решительными и способными удовлетворить Ирландию: во-первых, отнятие от англикан­ской церкви в Ирландии её значения, как официальной церкви и как политического учреждения и, во-вторых, из­менения законов, касающихся поземельной собственности.
Начнем с англиканской церкви, которая со времени по­корения Англией Ирландии всегда заявляла требования, чтобы ее считали национальной церковью в Ирландии и пользова­лась там правами господствующего культа. Прения, возбуж­
денные в палате предложением Гладстона по вопросу об англиканской церкви, доказали, что англичане отнеслись к этому вопросу даже серьезнее и страстнее, чем к билю об избирателкной реформе и к разрешению вопроса о хлеб­ных законах. Целых два года предложение Гладстона вол­новало как парламент, так и всю страну, не исключая самых отдаленных глухих провинциальных уголков, по­ка со всех сторон не раздался общий крик: „справедли­вости! справедливости! “
Гладстон разъяснил палате, что трехвековый опыт слишком очевидно доказал несостоятельность англиканской церкви в Ирландии, одинаково, как учреждения религиоз­ного, так и политического. „Посмотрите на Шотландию, го­ворил он,—там нет официальной церкви, там полная свобода вероисповеданий и страна несравненно менее разде­лена на партии, враждебные друг другу. Введите-же в Ирландии систему, которая сделала из Шотландии счастли­вую, довольную, богатую и вполне дружелюбную Англии про­винцию великобританского государства**.
Гладстон вслед за этим привел поразительные факты, доказывающие крайнюю несправедливость, к которой приво­дит существование в Ирландии официальной англиканской церкви. Население Ирландии, простиравшееся в 1845 году до 8,750,000 душ, вследствие голода и эмиграции уменьши­лось до того, что в 1868 году состояло всего из 5,750,000 человек. Из них только 690,000, т. е, всего одна девя­тая часть, принадлежали к официальной англиканской церк­ви; три четверти населения исповедовали католицизм; осталь­ные были диссиденты различных исповеданий.
Англиканская церковь, к которой принадлежала одна де­вятая часть населения, считала нужным иметь в Ирландии на казенном содержании 2 архиепископов, 40 епископов и 1,500 пасторов, т. е. одно духовное лицо на 43 человека населения обоих полов и всех возрастов. Жалованье англиканскому духовенсту платила вся Ирландии без исклю­
чения, т. ф. ирландцы всех исповеданий, как англикане, так католики и диссиденты.
Существовало более 200 приходов, неимевших ни од­ного прихожанина, между тем духовенство этих прихо­дов получало жалованья от 600 до 3,000 р. в год. Ре­лигиозные потребности каждого англиканского семейства в Ирландии стоили правительству около 200 рублей в год. Итог частных доходов англиканской церкви в Ирландии простирался до двух с половиною миллионов рублей в год. В 575 приходах приходилось средним числом по 20 англикан на приход; в 443 приходах, вместе взя­тых, числилось всего 20,529 англикан. Ни один из ан­гликанских епископов в Ирландии, умерших в период с 1822 по 1868 год, не оставлял после себя наслед­ства менее 250,000 рублей, а архиепископ лорд Джон Бересфорд, умерший в 1865 году оставил своим на следникам 5,608,000 рублей. И все это жалованье, все эти доходы, все эти богатства доставляли англиканскому ду­ховенству в Ирландии, по большей части, католики, по-преимуществу народ бедный. Налог распределялся по числу населения, следовательно, ботатые англикане, составляя мень­шинство, платили, сравнительно, очень немного.
Выработав проект нового закона и убедившись, что встретит в парламенте поддержку, Гладстон внес его в палату. Министерство Дизраэли восстало против проек­та, но в публике он вообще встретил довольно сильное сочувствие. Гладстон требовал, чтобы со дня принятия но­вого закона были прекращены субсидии от казны, которыми пользуются в Ирландии церкви всех исповеданий, все рав­но католическая, англиканская или пресвитерианская. Одна­кож, пенсии и жалованья, получаемые теперь духовенством этих церквей, должны выплачиваться им по смерть, но лица, их заместившие, от государства ничего уже не по­лучают. Одним словом, он предлагал отделить в Ир­ландии церковь от государства.
Противники реформы, конечно, возражали, что соединение
церкви и государства—учреждение священное, разрушить ко­торое было-бы политической безтактностию. Далее, что если раз будет признано необходимым принять реформу для Ирландии, пожалуй, потребуют применения её и к самой Англии.
Гладстону не трудно было разбить своих противников; однакож, их было много и потому в палате общин за­горелась оживленная и упорная борьба, кончившаяся со­вершенной победой партии Гладстона. При всем том ми­нистерство Дизраэли не захотело подать в отставку, хотя против него высказалось большинство 60 голосов в палате и общественное мнение страны. Министерство рассчитывало, что закон не пройдет в палате лордов и его не утвер­дит королева. По английской конституции закон входит в силу, когда его примут все три фактора законодатель­ной власти: королева, палата лордов и палата общин или, по крайней мере, два из них. На этот раз теория усту­пила практике и хотя за закон сначала высказалась одна палата общин, а палата лордов и королева против него, но, в конце концов, он был принять палатой лордов, когда его утвердила королева.
Более года палата лордов энергически сопротивлялась принятию гладстоновского закона. Члены её сильно агитиро­вали в стране; они устроивали митинги, собирали подписи под петициями, в которых настоятельно требовалось, что­бы новый закон был отвергнуть для блага страны. Палата лордов предлагала разные компромисы, но палата общин твердо держалась своего прежнего решения. В стране на­чалась агитация против самой палаты лордов. обеспокоен­ные таким движением, лорды решили, что необходимо усту­пить и значительным большинством, вопреки желанию ми­нистерства, вотировали уничтожение англиканской церкви в Ирландии, как официального культа. Меньшинство про­тестовало против такого решения палаты лордов. Преста­релый, семидесятилетний лорд Дэрби прочел протест, подписанный сорока семью лордами, который он назвалъ
последним актом своей политической жизни. В этомъпротест^ коротко изложены мотивы, которыми торийская пар­тия оправдывала свое сопротивление принятию нового закона.
В своем протесте лорд Дэрби, конечно, упомянул и о том, что принцип, признанный справедливым для Ир­ландии, необходимо должен быть признан таким-же и для самой Англии; следовательно, если палата считает полез­ным делом отделение церкви от государства в Ирлан­дии, она, путем логики, должна придти в необходимости той-же радикальной реформы и в Англии. Между тем Гладстон настаивал, что об Англии он вовсе не ду­мает и считает, что для неё неть никакой необходимости в такой реформе. Лорд Дэрби был прав в своих вы­водах, он мог обвинять Гладстона в неискренности, в желании провести палату. Но вместе с тем, кто хорошо знал Гладстона, тот мог смело утверждать, что он го­ворил искренно, что у него не было никакой задней мысли, и что, имея в виду реформу для Ирландии, которую он счи­тал необходимой для успокоения вечно беспокойной и волну­ющейся страны, он и не подозревал, к каким результа­там может привести его реформа. Вопрос об отделении церкви от государства как в самой Англии, так и на кон­тиненте Европы теперь уже несомненно поставлен и ждет своего разрешения в ближайшем будущем. Гладстон име­ет полное право приписать себе честь постановки этого важного вопроса. В этом его величайшая заслуга не толь­ко перед Англией, но и перед всем человечеством.
III.
Этой знаменитой реформой и кончается энергическая де­ятельность замечательного государственного человека. Да­лее он уже начинает выказывать некоторые колебания и сомнения, почему, естественно, замышляемые им реформы
совершаются уже только вполовину, ожидаемых от них результатов не получается, и деятельность Гладстона начи­нает возбуждать неудовольствие даже в среде людей, под­держивавших его министерство и вполне ему преданных.
Гладстон дал обещание успокоить Ирландию, и мудрой, и великодушной политикой примирить ее с Англией. Соста­вив министерство, он избрал своим лозунгом: „справедли­вость для Ирландии!* Совершив первую, действительно, крайне необходимую для Ирландии реформу отделения цер­кви от государства, он задумал наделить ирландских крестьян землею, подобно тому, как это сделано в Рос­сии знаменательным актом освобождения крестьян, 19 фев­раля 1861 года.
Положение земледельцев в Ирландии было самое пе­чальное. Ирландия, с самых первых дней завоевания, слу­жила ареной ожесточенной борьбы между расой завоевателей и расой побежденных. Эта борьба часто сопровождалась кровавыми возмущениями, за которыми следовали кровавые усмирения. Победители англичане разделили ирландскую зем­лю между предводителями английских войск, наводнив­ших Ирландию, и затем, узаконениями о маиорате и на­следственной передаче земли, отняли всякую возможность у туземцев приобретать землю в свою собственность. Целым рядом репрессивных мер, Англия совершенно разорила население. В Ирландии водворилась такая бедность, о ка­кой в других странах почти невозможно было составить себе понятия, так-как образцов её перед главами не су­ществовало. В большинстве случаев расы победителей и побежденных сливаются и живут общею жизнью, но в Ирландии о таком слиянии не было и помину; вражда и не­нависть оставались в той-же силе, как они были и в первые дни завоевания. В Ирландии по-прежнему победи­тели и побежденные стояли друг против друга, имея на­готове оружие; две различные нации по-прежнему вызывали одна другую на борьбу. С одной стороны, победитель англо­сакс, с другой, побежденный кельт; победитель протеПолятячеокие диятмж. 25
KjOOQ 1С
стаять, побежденный католик; победитель обладает гро­мадными средствами для защиты и нападения, а у побеж­денного нет ничего.
В Ирландии промышленная деятельность убита англий­ской монополией, и большинство ирландского населения суще­ствует только земледелием. Благосостояние страны нахо­дится в прямой зависимости от урожая и от устройства поземельных отношений. Поземельная реформа в Ирландии давно необходима, и без неё всякия другие реформы, какъбы они ни были благодетельны в принципе, не приведут к ожидаемым результатам, т. е. к успокоению бедной и экономически еще более, чем политически, угнетенной страны.
Несмотря на то, что Ирландия страна чисто-земледель­ческая и большая часть её обитателей живут землей, в ней чрезвычайно мало пахатной земли. Землевладельцы находят для себя более выгодным превращать свои земли в луга и пастбища для быков и овец. При всем том арендная плата за землю крайне высока, почему съемщики земель со­стоят в неоплатных долгах, что несомненно привело их к полнейшему разорению. В 1810 году из пяти с половиною миллионов гектаров ирландской земли, че­тыре миллиона были под лугами и только полтора под пашнею. Кроме того в Ирландии 1.800,000 гектаров со­всем не обработанной почвы, которую очень легко былобы утилизировать для пашни. С каждым годом количе­ство пахатных земель уменьшается, а луговъ—увеличивается. С каждым годом уменьшается народонаселение Ирландии и увеличивается эмиграция в другие страны, преимуще­ственно в Америку. Вот уже двадцать лет, как еже­годно около ста тысяч ирландцев оставляют отечество и бегут в другие страны для отыскания себе куска насущ­ного хлеба.
Бедствия Ирландии составляют позор для Англии. Лучшие, гуманнейшие люди её давно требуют удовлетворения тех справедливых жалоб и протестов, которые так громко
раздаются не только в Ирландии, но и за пределами е'а. Но все их доводы, по большей части, вполне разумные и практические, разбивались об эгоизм английской нации. В последнее время английская агитация в пользу умиротво­рения Ирландии еще более усилилась. Профессор Ньюман и Томас Гюг рискнули торжественно заявить, что сое­динение Ирландии с Англией, поддерживаемое достойны­ми порицания средствами, непременно приведет к самым печальным последствиям, послужить причиной страшных бедствий для обеих стран. Ньюман видит только одно средство для успокоения: превращение Ирландии в четы­ре штата, а английского парламента в конгресс, по­добный вашингтонскому. Предложение Ньюмана не встре­тило серьезного опровержения, на него даже не обрати­ли внимания. Джон Брайт был счастливее Ньюмана. Его предложение было встречено рукоплесканиями много­численного собрания. Брайт находил справедливым, в виду общественной пользы, выкупить, подобно тому, как это сделано с имениями англиканского духовенства в Ирлан­дии, — у ирландских землевладельцев землю, капитали­зировав среднюю ренту за нее из 7 или 8 процен­тов. Выкуп должно совершить правительство и затем выданную ссуду получить с землевладельцев, сделав­шихся собственниками земли, конечно, рассрочив уплату на такой продолжительный срок, чтобы она не была для них обременительна; иначе, эта мера не достигнет своей цели, т. е. увеличения благосостояния сельского населения. Из всех предложенных в то время проектов — а их было не мало—проект Брайта,—вскоре после того получив­шего портфель министра торговли в министерстве Глад­стона,—был самый основательный уже потому, что с его осуществлением затруднительный вопрос решался скоро и, по возможности, безобидно для обеих сторон. Притом ан­глийское правительство этой мерой приобретало громадную популярность в Ирландии, что, конечно, для него было не безвыгодно.
Покойный Стюарт Миль предложил средство менее ре­шительное, чем Брайт, но все-таки такое, которое могло успокоит Ирландию. Указывая на то, что Perpetual Settlement (вечное пользование имуществом за определенную рен­ту) успокоило Бенгалию, Миль предлагал назначить комис­сию, которая-бы произвела действительную оценку каждой фермы, не стесняясь существующей рентой. Когда оценка будет окончена, комиссия определит среднюю ренту, а за­тем арендатор получает в вечное пользование ферму, которую он арендовал до сих пор, с обязанностию упла­чивать владельцу и его наследникам определенную комис­сией ренту.
Гладстон не рискнул принять ни один из этих про­ектов. Он предложил свой. Оставляя нетронутыми су­ществовавшие отношения между владельцем и съемщи­ком, Гладстон требовал, чтобы земледельцу дали возмож­ность выкупить часть обработываемой им земли, если он удобрит известное её количество и тем возвысит её це­ну; это возвышение ценности земли и пойдет в уплату владельцу за отошедшую в собственность нанимателя зем­лю. Конечно, такая система выкупа могла иметь место при долгосрочных арендах, против которых постоянно восставали ирландские землевладельцы, единственно в силу не­нависти своей к туземцам, потому что долгосрочная арен­да только выгодна для собственника земли. В Англии дол­госрочная аренда в большом ходу и земли там вели­колепно удобрены: фермеру чистый рассчет удобрять землю, так как выгодами от удобрения воспользуется он сам. В Ирландии, при краткосрочной аренде, а в большинстве случаев даже не определенной никаким договором, фер­мер не заботится об удобрении и правильной обработке земли и она там с каждым годом теряет свою цену.
В блистательной речи, произнесенной в палате общин, Гладстон развил свой проект реформы, настоятельно тре­буя её немедленного осуществления. Он заявил, что в по­следнее полстолетиф положение мелких фермеров в Ир­
ландии постоянно ухудшалось, а вместе с тем усиливалась эммирация. Что в то время, как в течении 90 лет цена поземельной собственности в Ирландии удвоилась, в Англии она утроилась, а в Шотландии, где закон в особенности ограждает фермеров, она ушестерилась. Гладстон про­сил палату издать закон, который-бы разрешил и облег­чил фермерам покупку земель у владельцев; дал-бы воз­можность им удобрять арендуемые земли, а владельцам расчищать под пашню заброшенные пустоши. Закон дол­жен был точно определить ценность произведенного удо­брения земли, которою и определяется размер выкупаемого за это улучшение фермером участка земли, находящагося в его пользования. Министерство публичных работ должно получить право делать ссуды (три четверти всей необходи­мой суммы) фермерам для выкупа илн-же для удобрения зем­ли; ссуда выдается за пять годовых процентов; обеспече­нием её служить, конечно, земля.
Для людей, хорошо знакомых с Ирландией, было очевид­но, что мера, предлагаемая Гладстоном, принадлежит к числу крайне умеренных. Однакожь, она вызвала сильное сопротивление и её автора обвинили в радикализме. Глад­стон, не желая, чтоЗы его проект решительно провалился, пошел на уступки. Урезали его раз, урезали другой и из проекта было вытянуто все существенное, так что, когда новый закон был принят палатой общин огромным боль­шинством, он оказался мерой, очень немного изменяющей то и очень мало улучшающей другое. Положение мелких фермеров почти нисколько не изменилось; выиграли не­сколько крупные фермеры, число которых очень ограничено в Ирландии. Что касается удобрения земли, увеличивающего шансы выкупа для мелких фермеров, то при краткосроч­ной аренде, оставшейся по-прежнему в Ирландии, они, т. е. мелкие фермеры, но большей части, люди невежественные, ни за что не воспользуются ссудой от правительства, из боязни, что их положение еще более ухудшится, так как владелец за удобренную землю потребует большую ренту.
Таким образом, из этой реформы, обещавшей вначале громадные результаты, ничего не вышло, лучше сказать, по­лучились весьма плачевные результаты: вражда еще более усилилась. Англичане, проживавшие в Ирландии, недоволь­ные как церковной, так и поземельной реформами Глад­стона, решились отомстить за них не Гладстону, а тузем­цам. В селах и городах начались побоища между про­тестантами и католиками; столкновения принимали иногда кровавый характер. В августе 1872 года, Бфльфаст раз­делился на два враждебные лагеря; восемь дней к ряду пылала междоусобная война; убивали друг друга камнями, черепицами и палками. В протестантских кантонах одер­живала верх английская партия, в католическихъ—ирланд­ская. Английская была сильнее в городах, ирландская в селах. С обеих сторон была совершена масса жестоко­стей: убийства и пожары не были исключительными случаями мести. В досаде, что его реформационная деятельность не встретила должного сочувствия в Ирландии, а самые ре<(юрмы вышли бесплодными, Гладстон позволил себе из­лишнюю суровость и строгость, что в свою очередь, вызва­ло ненависть к нему ирландцев. Последние выборы, сверг­нувшие Гладстона, показали, как сильна была эта ненависть. Почти везде ирландские избиратели массами высказывались за ториев, избранные в Ирландии депутаты в палате об­щин дали большинство министерству Дизраэли, сменившему министерство Гладстона. Гладстон понял, хотя несколько поздно, что колебания в политике не допускаются и непре­менно приводят к невыгодным результатам.
IV.
Перейдем теперь к другим, менее значительным, чем ирландские, но все-таки важным реформам, совершившимся по инициативе Гладстона, во время последнего министерского управления его страною.
Начнем с биля о народном образовании. Гладстон ис­кренно желал ввести обязательное, даровое и светское обу­чение, но в решительную минуту согласился на уступки, умалившие значение реформы. Новый закон страдает отсут­ствием всякой системы, государство совершенно устраняется от руководительства народным образованием: всю ответ­ственность оно взваливает на местные муниципалитеты, ко­торые решают, надо-ли допустить обязательное и даро­вое обучение или нет, какая религия должна преподаваться в школе и пр. Гладстоновский бил дает возможность каж­дой секте завладеть общинной школой и сделать ее допол­нением своей церкви. В одной школе будет учение бап­тистское, в другой методистское, в третьей англиканское и т. д.; ученики одной школы будут учиться даром, дру­гой—платить за учение; родители одной местности должны обязательно посылать своих детей в школы, в другой местности это предоставляется их усмотрению. Одним сло­вом, это, как заметил один из членов парламента,— поощрение сектаторских прений, вторжение в муниципаль­ные выборы сектаторской нетерпимости. Замечательно, что решительно все остались недовольны новым законом: одни обвиняли его за то, что он отдает предпочтение светско­му образованию, другие наоборот, утверждали, что он от­дает образование исключительно в руки духовенства. Тако­го-ли результата следовало ожидать от соединенных уси­лий таких замечательно-способных людей, как Форстер, . Лоу и Гладстон!
С давних пор уже общественное мнение Англии реши­тельно высказалось против органического порока английской армии: продажи патентов на чины. Министерство Гладстона решилось уничтожить этот вредный обычай. Предложенный им закон прошел в налате’общин, но встретил силь­ную оппозицию в палате лордов. Гладстон упросил ко­ролеву утвердить новый закон и затем объявил, что так как закон утвержден двумя факторами законодательной власти, то его следует считать вошедшим в силу. Па­
лата лордов, конечно, была недовольна и не простила Глад­стону; члены её употребили все усилия, чтобы на послед­них выборах дать торжество Дизраэли и свергнуть Глад­стона. Правильно или неправильно поступил Гладстон, мы разбирать не будем; мы знаем только, что предложенный им закон превосходный.
Министерство Гладстона получило в наследство неприят­ное дело об убытках, причиненных Соединенным Шта­там, английским крейсером пароходом „Алабамой6 и дру­гими нодобными-же крейсерами. Для решения возникшего спора Соединенные Штаты предложили созвать международ­ную третейскую комиссию в Женеве. Гладстон тотчас-же согласился на это предложение. Тории воспользовались этим случаем, чтобы обозвать Гладстона трусом, компрометирую­щим честь своей страны. Гладстон, конечно, не обратил внимания на такое жалкое нападение, он мог гордо отве­тить своим противникам, что за него стоит общественное мнение как Англии, так и всего мира.
Гладстон возлагал большие надежды на свой избиратель­ный биль, увеличивший число избирателей: до издания биля их было всего 1,500,000, после издания оказалось 2.500,000Гладстон рассчитывал, что выборы, состоявшиеся на осно­вании нового закона, дадут более либеральную палату. Не менее надежд возлагал он на введенную им систему „тайной подачи голосовъ6. И какой-же получился резуль­тат? Новые выборы дали большинство партии ториев и ока­зались неблагоприятными для гладстоновской партии либера­лов. Этого Гладстон, конечно, никак не ожидал.
Но для тех, кто внимательно изучал состояние англий­ского общества за последние два года, в этом факте не было ничего неожиданного. Гладстон потерял уже прежнее обаяние и управление его стало заметно отличаться колеба­ниями и нерешительностию. В прошлом году за него в па лате уже было меньшинство, так что он из-за неважного биля об ирландском университете сделал запрос о до­верии к министерству. Палата высказала ему недоверие и
он подал в отставку. Тории, призванные к власти, объ­явили, что они не в состоянии составить министерства. Ми­нистерство Гладстона взяло назад отставку. Оно, конечно, могло-бы управлять по-прежнему; за него могло-бы быть зна­чительное большинство в палате, 60 голосов, если-бы оно действовало решительнее, а не ограничивалось полуме­рами. Но Гладстон и его товарищи стали капризны и слишком требовательны. Они успели надоесть Англии, они утомили ее, что она и стала доказывать выборами ториев на случайно открывавшиеся вакансии в палате. Так не могло дальше продолжаться. Тем не менее все были край­не изумлены, когда Гладстон объявил королевское повеле­ние о распущения палаты общин и о назначении новых выборов.
Велел за распущением палаты Гладстон издал мани­фест к избирателям, в котором напоминал об услугах, оказанных стране его партиею, преимущественно в деле управления финансами. И он имел полное право ука­зывать на свои заслуги,—они не только были удивительны, но даже чудесны. И в самом деле:
1) Несмотря на отмену покупки патентов на чины, не­смотря на значительные чрезвычайные расходы на новое вооружение, Гладстон, в последний финансовый год своего управления, уменьшил расходы на армию и флот почти на 20 мил. руб. против бюджета, который он принял от своих предшественников.
2) В пять лет управления Гладстона государственный долг уменьшился на 125 мил. руб., хотя в вто-жф время на покупку телеграфических линий употреблено 55 мил. руб.
3) В этот-же период налоги уменьшились на 78 мил. руб.
В виду таких поразительных фактов нельзя не ска­зать, что Гладстон обладает гением экономии. Его финан­совая система за все время его управления, как первого министра и как министра финансов, дала английской на­ции экономию почти в 300 мил. руб.
И все-таки этот замечательный государственный чело­век и великий финансист был лишен власти. Нация прочла его манифест; она знала, что все цифры верны, что ре­зультаты нисколько не преувеличены, и все-такн, отвернулась от человека, которому обязана значительной долей своегоблагосостояния.
V.
Оставляя министерскую деятельность, Гладстон не те­рял своего авторитета ни во мнении страны, ни в глазах своей партии. Он оставался тем-же первым государствен­ным человеком своей страны, каким был и прежде, тем более, что из его рук принимал власть политический ха­мелеон, прошлое которого не внушало ни особенного дове­рия, ни особенных надежд. Но Англия, утомленная напря­женной деятельностию Гладстона, недававшего ей покоя сво­ими преобразовательными планами, желала опочить от дел и вверить свои судьбы министру, ничего неделающему, без­личному и всегда готовому идти вслед за течением обсто­ятельств. Дизраэли был именно таким человеком; его политическая бездарность, отсутствие всяких убеждений, его податливость на всевозможные компромиссы, самая алчность его, как биржевого игрока, делали его вполне солидарным с господствующим направлением Англии. Фосет был со­вершенно прав, говора, что „Англии нужен не мудрый и непреклонный кормчий, который-бы вел ее в открытом море, а простой и трусливый лодочник, который-бы дер­жал ее безвыходно в тихой гавани**. Либеральная партия это понимала, и когда Гладстон сошел с своего попри­ща, она желала сохранить его вождем своей оппозиции. Но Гладстон был утомлен и физически, и нравственно. В январе 1875 года, в письме к графу Гренвилю, он зая­вил, что стоять во главе либеральной партии не по его си­лам. „Я прожил 65 лет, и из них 42 года трудился
на политическом поприще; я имею право сойдти со сцены". Он искал уединения и хотел остаток своей жизни по­святить литературным трудам. Около двух лет прошли для него вне всякого участия в политической деятельно­сти. Но старик не выдержал, и когда по Англии раздался общий крик негодования против ужасных злодейств, со­вершенных в Болгарии, он стал во главе этого движе­ния и сорвал маску с неспособного и лицемерного прави­тельства. Он не остановился ни перед тем соображени­ем, что рискует своей популярностию, выступая защитни­ком славян перед страной, всегда защищавшей Турцию, ни перед той политической традицией, которая так глубо­ко укоренилась в Англии в её взгляде на восточный воп рос. Вызов, сделанный им министерству Дизраэли и всей, английской буржуазии, был вызовом решительным и откры­тым. Этот более, чем смелый шаг Гладстона совершил переворот не только во мнении Англии, но и всей Европы, и как-бы он ни был безуспешен в практическом от­ношении, благодаря министерскому двоедушию и подогрева­нию английской руссофобии, но он дал другое направление вос­точному вопросу, он осветил его новым светом в гла­зах Англии.
В Гриниче, представителем которого Гладстон был в парламенте, собрался первый огромный митинг 28 августа (9 сентября), для обсуждения восточного вопроса. На этом митин­ге присутствовало более 10,000 человек и он окончился ре­золюцией, в которой „выражалось негодование и отвращение к страшным зверствам, совершенным турками, повиди­мому, с разрешения своего правительства, над безоружным населением Болгарии"; а также „убеждение, что английское правительство не выказало достаточной поспешности в со­брании сведений о совершенных ужасах и достаточной энер­гии в принятии мер к их прекращению". На этом ми­тинге Гладстон сказал блистательную речь, постоянно прерываемую громом рукоплесканий. Начав ее заявлением, что рабочие в Англии первые подали свой голос в защиту
угнетенных турками славян, Гладстон перешел к реше­нию вопроса: доказана-ли действительность болгарских ужа­сов? Решив этот вопрос утвердительно, на основании тща­тельно и добросовестно собранных на месте фактов, Глад­стон обратился к собранию с вопросом: кто виновник со­вершенных неистовств? Главным виновником он счита­ет турецкое правительство: „Оно приняло все меры для со­крытия истины и подвергало наказанию тех, которые стара­лись открыть тайну... Оно наградило, повысило и удостоило почестей самых худших из злодеев, производивших воз­мутительные зверства". (Кстати заметить, что когда султан раздавал ордена и высшие посты убийцам в Болгарии, ко­ролева Виктория в то-же время украсила своего бездарного министра титулом лорда Биконсфильда.) В виду этой вины „Европа обязана принять меры, которые-бы отняли у Тур­ции возможность клеймить историю человечества подобными мрачными, кровавыми страницами". Единственной действи­тельной мерой Гладстон считает требование, чтобы „турец­кия власти вывели себя из Болгарии", т. е. чтобы Болгария была преобразована в вассальное государство.
В тоже время Гладстон издал брошюру „Болгарские ужасы и Восточный вопросъ", написанную с такою-же силою убеждения и аргументации, как и брошюра его в пользу несчастных жертв деспотизма неаполитанского правитель­ства. В этой брошюре он резко нападает на политику английского правительства, представляемого министерствам Дизраэли. „Недели за неделями, месяцы за месяцами, гово­рит Гладстон,—представлялись правительству требования о доставлении парламенту точных и достоверных сведений, а оно отвечало требованием отсрочек под различными предлогами". Не получив ответа от правительства, обще­ство с удивлением и ужасом узнало, что Англия вовлече­на в нравственное соучастие с самыми низкими и мрачны­ми зверствами, когда либо виданными в нынешнем столе­тии, если не во все века."
Заметив далее, что министерство намеренно тянуло дело
до распущения парламента, чтобы лишить нацию самого удоб­ного способа для протеста, Гладстон продолжает: „Но честь, долг, сострадание и, я прибавлю, стыдъ—такия чувства, ко­торые никогда в народе не остаются в летаргическом сне. Английские рабочие первые указали путь общественному мнению и засвидетельствовали, что великое английское серд­це еще не перестало биться. Большие города теперь один за другим повторяют, как эхо, благородный крик ужаса и негодования. Пусть всякий поймет, что важность митин­гов, по крайней мере по этому вопросу, не может быть достаточно высоко оценена. Как Инкерман был битвой английских солдат, так настоящая минута—критический мо­мент для всей английской нации. Вопрос заключается не в том, чтобы беспримерные злодейства были справедливо осуждены и наказаны, но чтоб была обеспечена и невозмож­ность их повторения. Для достижения этого обеспечения ан­глийская нация должна высказать свою волю устами прави­тельства, но мы ясно видим теперь, что прежде всего она должна научить правительство, точно малого ребенка, что ему сказать®.
„Непрактично, даже если-б было благородно, скрывать истинный характер того, чего мы требуем от нашего пра­вительства, пишет далее Гладстон. — Мы желаем, чтоб оно совершенно изменило свою роль и политику. Мы жела­ем, чтоб оно уничтожило внушенное его действиями, спра­ведливое мнение всей Европы, что мы оказываем реши­тельную поддержку Турции, и, открыто заявляя необходимы­ми для английских интересов её неприкосновенность и не­зависимость, будем смотреть сквозь пальцы, как и делали до сих пор, на её зверства и неспособность к реформам. Мы хотим действовать за одно с общественным мнением всего образованного человечества и не быть, как мы до сих пор казались, злым гением, который преследует, портить и истребляет цивилизацию. Мы хотим втолковать туркам, что английское правительство, поддерживая их зверства словами и действиями, не поняло и ложно виставило перед всем светом благородную совесть английского народа. Но эта перемена в нашей политике зависит от энергичного выражения воли народа, который только-что воз­высил свой голос. Этот голос сначала заговорил шопо­том, потом все сильнее и сильнее, наконец он перей­дет в трубный гласъ".
Чрезвычайно любопытна характеристика турок, сделанная в его брошюре. „Турки—не кроткие магометане Индии, не рыцарские саладины Сирии, не образованные мавры Испании. Они всегда, с той роковой минуты, как впервыф появились в Европе, представляли грозный тип человечества, отри­цающего все человеческое... Куда они ни проникали, за ними -тянулся широкий кровавый след и везде, где утверждалось их владычество, цивилизация исчезала... Онп были грозным олицетворением военной силы, подвергавшей опасности всю Европу".
Разсказав известные события в Болгарии, Гладстон при­ходит к заклиочению, что против таких злодейств воз­можна только одна мера: полное удаление злодеев из той страны, где они неистовствовали. Он кончает свою бро­шюру следующими прекрасными, глубоко-прочувствованными словами: „Я умоляю моих соотечественников, которые в состоянии сделать, быть может, в этом деле больше всех других народов Европы, потребовать и настоять, чтоб на­ше правительство, действовавшее в одном направлении, решилось действовать в противоположном и с энергией помогло-бы другим государствам Европы добиться полного уничтожения турецкой администрации в Болгарии. Пусть тур­ки положат конец своим злоупотреблениям единственно практичным путем, то-есть уберут сами себя. Я надеюсь, что их заитии и мудиры, бимбаши и юзбаши, каймаками и паши со всем их скарбом уйдут на-всегда из разорен­ной и оскверненной ими провинции. Это совершенное очище­ние, это блаженное освобождение Болгарии может служить единственным вознаграждением за груды мертвых тел, устилающих землю, за бесчестие женщин, девиц и младонцев, за позор цивилизации, за попрание законов Бога, или, если хотите, Аллаха, за издевательство над нравствен­ным сознанием всего человечества. Нет ни одного пре­ступника в европейских тюрьмах, ни одного людоеда на островах Южного океана, который не вскипел-бы негодова­нием при рассказе о том, что совершено турками, что слиш­ком поздно узнано в Европе, и что до сих пор остается неотомщенным. Эти зверства оставили за собою в пол­ном разгаре возбудившие их низкие, дикия страсти и мо­гут снова появиться на свет второй смертоносной жатвой с утучненной кровью почвы, в воздухе, зараженном все­ми возможными видами преступления и позора. Что подоб­ная злодейства могли совершиться однажды, налагает клей­мо проклятия на ту часть человеческого рода, которая в них виновна; но если оставить дверь отворенной для воз­можного их повторения, то пятно позора падет на все че­ловечество. Лучше, скажем мы, перенести все трудности лишения и потери за Болгарию, чем видеть султана снова „в чертогах света проклятием и насмешкой над своим народом “. Сколько мы ни будем рыться в летописях истории, мы никогда не найдем такого ужасного примера адского злоупотребления властью, данной Богом „для кары не­честивых и поощрения добрыхъ". Никогда еще ни одно пра­вительство так страшно не грешило и так не упорство­вало в своих грехах или, что то-же самое, не выказы­вало такой неспособности к исправлению. Если турецкой ад­министрации будет дозволено Европой продолжать в эту критическую минуту свое прежнее существование в Болга­рии, то нет в истории благородного протеста человека про­тив невыносимого деспотизма или против позорной тира­нии, которым не следовало-бы заклеймить это, как преступле­ние... Но мы еще не упали так низко и можем утешить себя надеждой, что не пройдет и нескольких недель, как уже мудрые и энергичные меры всех снова соединенных дер­жав дозволят свободно вздохнуть устрашенному, дрожаще­му от негодования миру“.
Гладстон, как известно, находился в оппозиции в це­мент издания своей брошюры. Понятно, что министерство и его партия поспешили обвинить Гладстона в честолюбивых побуждениях, в желании, пользуясь настроением общества, свергнуть торийскоф министерство и самому сесть ва стул Дизраэли. Этим обвинением противники Гладстона хотели сказать, что его негодование по поводу болгарских ужасов поддельно; что его гуманитарные воззвания, что его пылкия благородные речи, что вся его агитация только ловкий ма­невр, имеющий целию свержение соперника, только мелкая интрига честолюбца, жаждущего власти.
Гладстон, конечно, не оставил без возражения недо­стойных инсинуаций, направленных против него. На ми­тинге в Стендропе в южном Дургаме, где ему приш­лось говорить, он в своей речи коснулся нападок на него и его партию. Он заявил, что не видел-бы ничего по­стыдного, если-б его партия действительно добивалась'влас­ти. И он был совершенно прав. Конституционная госу­дарственная система, действующая правильно, в том и за­ключается, что партия, по своим-ли убеждениям или по неумелости её представителей в министерстве, неспособных удовлетворить требованиям общественного мнения в дан­ный момент, сходит со сцены, уступая место тем, кто лучше понимает эти требования. Гладстон был совершен­но прав, не находя ничего дурного в том, если-б его друзья пожелали отставки жалкого торийского министерства. Но, по его словам,—а зная его искренность, нет основа­ния ему не верить—ни он, ни его партия вовсе не думали о власти. Они, как английские граждане, сочли своей обя­занностью указать министерству на те ошибки, которые опо сделало—вольно или невольно, это все равно—и на средства к их исправлению. Но Гладстон и его партия искренно желают, чтобы министерство одумалось и сделало все, чего от него требует долг и совесть. Если-же министерство не захочет исполнить требований общественного мнения, они не откажутся занять его место.
Мы верим Гладстону, что им не руководили никакие честолюбивые замыслы уже и потому, что, рассуждая чисто с практической точки зрения, он должен сознавать, что чрезвычайно рискованно брать власть в свои руки в на­стоящую тяжелую минуту. Англия имеет свои обязательные традиции, которым должно следовать министерство, к какой-бы партии оно ни принадлежало. К таким традициям принадлежит боязнь честолюбия России, именно на Востоке,— боязнь, что Россия рано или поздно завладеет Константино­полем, и что Англия, поэтому, должна употреблять все уси­лия, чтобы помешать осуществлению её замыслов. Находясь в оппозиции, еще можно слегка игнорировать это больное место Англии, но министр, как-бы он ни был незави­сим в своих убеждениях, не может этого сделать.
Мог-ли-бы Гладстон исполнить на деле свою политиче­скую' программу в восточном вопросе, когда-бы он был во главе правительства,—не знаем, но вся его жизнь, вся его прошлая деятельность ручаются за то, что он не сложил-бы своего знамени в борьбе и был-бы также честен и искренен в своем поражении, как и в победе. Мы убеждены, что не нынешнее, но будущее поколение отдаст полную справедливость его настоящему подвигу. На пьедес­тале его памятника не забудут ни Неаполя, ни Болгарии.

Google
ОГЛАВЛЕНИЕ.
СТГАВ.
I. Маршал Мак-Магонъ 1— 41
II. Адольф Тьер . 42—104
III. Герцог де-Брольи . . 105—132
IV. Люи-Жозеф Бюффе 133—188
V. Ганри-Александр Валлонъ 189—232
VI. Франсуа Гизо 233—271
VII. Эдгар Кине 272—300
ѴШ. Белэ 301-320
IX. Маршал Серрано 321—371
X. Уильям Гладстонъ 372 401