Шесть дней [Сергей Николаевич Болдырев] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Шесть дней

БИБЛИОТЕКА РАБОЧЕГО РОМАНА
Не ищите на карте города, где живут и работают мои герои. Так же вымышлены и события — расследование аварии. Но герои подсмотрены в жизни на разных заводах и соединены вместе в драматических коллизиях романа.

ЧАСТЬ I

I

В ночной неурочный час Ковров шел по заводу к доменному цеху. Ураганный ветер грохотал в темноте на кровлях железом, вырывался из-за стен цехов и едва не валил с ног. Когда Ковров поднялся из тоннеля, пересекавшего мартеновский цех, ветер мягким ударом привалил его к выраставшей из-под земли могучей трубе. Стоило немалых усилий оторваться от кирпичной башни, где-то вверху терявшейся в ржавых, подсвеченных расплавленным чугуном космах туч. Вспыхивали зеленые молнии короткого замыкания — ветер рвал электропроводку. На стальном пешеходном мосту Ковров глянул в темень ночи, рассекаемую зелеными вспышками, и поразился грозности открывшейся сверху картины. Во мгле ураган гнал вниз с высоких труб мартена клубы дыма. Пламя мартеновских печей металось за решетчатыми окнами цеха, создавалось впечатление, что даже огонь ищет спасения от урагана. Около домен грохот железных листов сливался с воем ветра в исполинских конструкциях. Никогда еще не приходилось видеть Коврову такого разгула стихии над заводом. Кто в такую ночь помешает вести запретные эксперименты? Самое подходящее время.

Он вошел в здание опустевшей в поздний час цеховой столовой и просидел там за стаканом молока с булкой — лишь бы скоротать время — до закрытия. Надо было дождаться трех часов ночи, когда горновой Андронов ненадолго освободится после выпуска шлака и сможет помочь на испытании схемы.

Из столовой Ковров поднялся к шестой печи. Грохот урагана здесь несколько заглушался бетонными переборками и шумом воды, льющейся под напором в холодильниках. Он прошел в пирометрическую, откуда велось управление печью. Рычажки приборов-самописцев бесшумно чертили на широких лентах и кругах миллиметровки красные и фиолетовые чернильные линии. За щитами с легким треском срабатывали реле, гасли и вновь зажигались цветные глазки на схеме загрузки печи шихтой… Создавалось впечатление, что в безлюдной пирометрической управление ходом доменной печи ведут скрытые где-то здесь автоматы. На самом деле машины, механизмы и управляющие их работой реле автоматики были смонтированы в других залах. В одном из них и стояли давно отключенные автоматические устройства, ради которых Ковров пришел сюда и теперь ждал появления Виктора Андронова. С недавних пор Ковров был переведен из газовщиков на должность заместителя старшего мастера газового хозяйства, работал только в дневную смену, и лишь стремление не попадаться на глаза начальству со своими экспериментами привело его на завод ночью.

Кто-то вошел в пирометрическую. В открывшуюся дверь ворвался рев горячей струи газа, вдуваемого в каупер, погромыхивание крана, волокущего скрапины чугуна к стальному коробу… Все эти разнородные шумы, сливаясь, заполняли помещение ровным гулом всякий раз, когда открывалась дверь. И тут же, едва дверь захлопывалась, наступала тишина.

Ковров обернулся и увидел у порога сменного электрика Ларису Касьяник, невысокую, в комбинезоне и светлой пластмассовой каске, из-под которой выбивались прядки волос.

«Некстати…» — с досадой подумал Ковров. Он давно уже старался не впутывать в свою рискованную, категорически запрещенную мастером Черненко работу еще и Ларису. Достаточно одного Виктора Андронова, которому замыслы Коврова не грозили никакими осложнениями: что возьмешь с третьего горнового, не имеющего никакого отношения ни к автоматике, ни к электромеханизмам?

— Вы, Алексей Алексеевич? — удивилась Лариса. — Вы же теперь в дневную работаете.

Ковров пробормотал:

— Да тут, понимаете…

— Вам отдыхать давно пора. Спать.

— Задержался после смены, — сказал Ковров, опуская глаза.

— Опять с автоматикой кауперов? — догадалась Лариса. — Черненко вам запретил, так теперь ночью?

За бетонными переборками — окон в пирометрической не было — послышались заглушенные раскаты грома.

— А как сейчас домой уйдешь? — избегая прямого ответа, сказал Ковров. — Вымокнешь до нитки. Молнией пришибет. Железо кругом.

— Ужас что делается. Шла с восьмой печи, все ревет, грохочет.

Лариса присела за стол с телефонами напротив Коврова, посидела молча, о чем-то задумавшись, потом сказала с горечью в голосе:

— К утру ураган, наверное, стихнет… А мне и тогда хоть домой не ходи…

— Опять?.. — спросил Ковров.

Лариса не ответила. Уголки ее губ опустились, лицо стало невыразительным. Ковров смотрел на нее и думал о том, как легко и просто, не стесняясь, рассказывают они друг другу о своих семейных делах. Странные отношения! Когда-нибудь на свободе надо разобраться…

— На той неделе, когда вернулась с вечерней, — заговорила Лариса, — потребовал денег на водку. Не дала. Совсем может спиться. Хотел ударить… — Лариса помолчала. — Ушла на кухню. Выбил стекло в окне, сказал: «Подыхай здесь…» И заперся в комнате. Пришлось к подруге на ночь уйти.

— Почему не позвонили? — с укором сказал Ковров.

— Хотела позвонить. Потом подумала: приедете, Алексей Алексеевич, только скандал получится. Перед соседями совестно, я же виноватой и останусь… На другой день протрезвился, на коленях прощения просил… Простила.

Ковров молчал, его охватило неприятное чувство оттого, что она простила. «Что это со мной?» — спросил себя.

Лариса неожиданно сказала:

— История такая со мной приключилась… — и замолкла: говорить ли? — Парень один… не знаю уж, влюбился, что ли?.. Домой провожает, сойдет с автобуса последним, затеряется в толпе позади и доводит до самого дома. А встретится — молчит или ни с того ни с сего грубить начинает. Странный такой. Мне кажется, хочет поговорить и не решается. Конечно, знает, как у меня с мужем, ну вот… — Лариса вскинула глаза: — Что сказать, если решится и признается? Посоветуйте, Алексей Алексеевич.

— А вы к нему как относитесь? — спросил Ковров и отвел глаза, вырвалось как-то само собой. Никогда он не пускался в такие разговоры даже с Ларисой.

— Как я могу относиться? Для меня он мальчик совсем.

— В чем же тогда сложность?

— Но ведь… наверное, не зря за мной ходит. Ему-то каково?

Ковров вскинул на нее глаза. Лицо Ларисы было задумчивым, строгим, складочка легла между бровей.

— Но что же вы можете ему ответить?.. — удивился он.

— Ничего, — согласилась она. — Но по-разному можно сказать.

— Для меня это слишком тонкий вопрос… — сказал он. — Ко мне никто никогда не проявлял такого сострадания.

— А мне кажется вполне естественным думать о том, что будет чувствовать человек.

— А… кто он? — смутившись спросил Ковров.

Лариса медлила, легкий румянец окрасил ее бледные щеки.

— Нет, не стоит вам знать, — сказала она. — Ведь это не моя тайна.

— Какое я имею право спрашивать? — произнес Ковров, соглашаясь с Ларисой. — Так, случайно с языка сорвалось. Не очень-то я гожусь в советчики по этой части.

Ковров посмотрел на круглые электрические часы на стене, было без десяти минут три, скоро придет с литейного двора Андронов.

Резкий телефонный звонок прервал его размышления. Он поднял трубку. Мастер второй печи спрашивал, нет ли на шестой сменного электрика.

— Здесь, — ответил Ковров. — Здесь она. Сейчас пришлю. — Кладя трубку, сказал Ларисе, что ее вызывают на вторую печь.

И в это время вошел тот, кого ждал Ковров, — Виктор Андронов, в широкой шерстяной робе горнового и в затертой пластмассовой каске. Остановился у двери, оглядывая их обоих.

— Помешал я тут… — сдержанно сказал он.

— Витя, как ты можешь помешать? — сказала Лариса, поднимаясь из-за стола.

Андронов, видно, по-своему истолковал ее поспешное движение.

— Я помешал, могу и уйти… — резковато сказал он.

— Ты, Витя, никогда меры не знаешь, — оборвала его Лариса и торопливо пошла к двери.

Ковров глянул на часы: ровно три. Андронов пришел точно, как и договорились, значит, с интересом ждал испытаний.

— Обиделась! — воскликнул Виктор. — А что я такого сказал?

— Наверное, есть на что обижаться, — заметил Ковров и невольно подумал: «Уж не Виктор ли Андронов?.. От него можно ждать чего угодно, взбалмошный парень…»

— Вы что имеете в виду? — неприятным, режущим слух голосом спросил Андронов.

— Ну хорошо, оставим… — с досадой на самого себя за неуместное предположение сказал Ковров.

— Что оставим? — не уступал Андронов.

— Спор этот оставим.

II

Андронов устроился у стола с телефонами, откинулся на спинку металлического стула и широко развел острые колени. Каска и роба, да еще посеревшее от усталости с ввалившимися щеками лицо старили его, а на самом деле и по годам, и по своему поведению — мальчишка. Работал Виктор третьим горновым у шлаковой летки, где никакой механизации не существовало. Кстати и некстати Андронов требовал засадить за работу сто конструкторов для улучшения условий труда горновых. Весь доменный цех прослышал об «андроновской сотне», Виктор не упускал случая ругнуть и начальника цеха, и обер-мастера — Деда, как его называли, и инженеров по технике безопасности за то, что они не хотят внедрять новые механизмы, облегчающие труд рабочих, боятся, утверждал он, чтобы не нагорело от начальства: занялись, мол, изобретательством, вместо того чтобы чугун давать. Андронов перешел на второй курс вечернего металлургического института, читал бюллетени технической информации, спорить с ним было не так-то просто.

Первой его «жертвой» стал мастер Бочарников, доменщик опытный, но без технического образования. Бочарников, доброй души человек, вывел в люди многих парнишек, начинавших у доменной печи свой трудовой путь, но для споров с горновым-студентом эрудиции у него явно не хватало, и, может быть, поэтому он считал Андронова пустобрехом. До недавнего времени, пока Андронову не надоели постоянные стычки с мастером, работали они в одной смене. На производственных совещаниях от речей горнового Бочарникова пот прошибал. Он рассказывал друзьям, что «андроновская сотня» стала сниться ему по ночам и не дает как следует выспаться. Свою гипертонию он тоже приписывал кошмарной сотне прилипших к чертежным доскам инженеров, и ни видеть, ни слышать Андронова спокойно не мог, даром что тот был сыном его друга, с которым вместе во время войны кончал ремесленное. Но Андронов-отец второй год помогал индийским металлургам осваивать доменные печи, и управы на Виктора не было.

Лишь совсем недавно Виктор Андронов настоял на переводе в другую смену — мастера Ивана Чайки, своего дяди по матери. Чайка, всего-то лет на десять старше племянника, был единственным человеком в цехе, с которым Виктор не вступал в споры и которому не дерзил. Работа на заводе десятилетиями бок о бок не оставляла тайн друг о друге, и Ковров знал, что мать Виктора терпеть не может младшего своего брата, Ивана Чайку, — не сошлись семьями — и корит сына за дружбу с ним. Но, как часто бывает в семьях, где нет согласия, настойчивость матери приводила лишь к обратному результату: Виктор, как говорили родители, совсем отбился от рук.

Ковров, как и многие другие, до недавнего времени считал Виктора крикуном и задирой, пока однажды не понял: а ведь в чем-то он прав. И вот решил привлечь его к своей работе.

— Ну и ветрила! — воскликнул Андронов. — Воет хуже вентилятора. Работаю у шлаковой летки, слушаю — свистит во все дырки, железо грохочет. Вот, думаю, воздухонагреватели повалит, башни сорок пять метров высотой, в броне, придавит, и мокрого места не найдут. Здесь поспокойнее.

В пирометрическую, впуская шумы литейного двора, несмело вошел сорокалетний горновой Васька. Широкополая войлочная шляпа огромным грибом сидела на его голове, из-под робы нараспашку проглядывала, обтягивая худую грудь, некогда алая, а теперь темно-вишневая от пота и грязи майка.

— Входи, — ободрил Андронов.

Васька приблизился и уважительно поздоровался с Ковровым:

— Здрасьте, Алексей Алексеевич…

Ковров в знак приветствия молча поднял руку. Горновой расположился на стальном стульчике у стены и напряженным взглядом уставился на Коврова.

Каких только проступков не было за Васькой! Приверженность к водке и легкой жизни дорого ему обходилась: он перебывал, кажется, на всех заводах города. Не проходило двух-трех недель на новом месте, как его отчисляли за прогулы и пьянство. В доменном цехе на должности горнового самого низкого разряда Васька задержался только потому, что рабочих этой квалификации не хватало. Молодежь не желала работать в копоти и гари. Не прельщала даже сравнительно высокая зарплата. А Васька после очередного прогула радовался и такому месту, семью надо было кормить. Время от времени он дня два-три «гулял», то есть лежал дома без памяти от чрезмерного употребления спиртного. Первый горновой смены, крепкий, несдержанный на разные непотребные слова человек, клял Ваську, грозился выгнать с литейного двора, как только тот очнется и явится на работу. Но когда Васька являлся и похудевший и молчаливый, с поникшей головой безропотно выслушивал «мораль», первый горновой в конце концов кидал к его ногам лопату и кричал:

— Черти тебя принесли! Кто за тебя работать будет?!

Повеселевший Васька живо поднимал лопату и брался за дело с таким усердием, что обозленные на него горновые добрели и прощали ему привычку «гулять».

С тех пор как Андронов перешел в смену Ивана Чайки, они с Васькой стали друзьями, несмотря на разницу возрастов в двадцать с лишним лет. Андронов заступался за Ваську, когда тому грозила расправа товарищей, а Васька готов был услужить Андронову, чем мог: помочь в работе на литейном дворе, поддержать в критике начальства за равнодушие к механизации, сбегать за водкой, когда Андронов собирался в гости к дяде Ивану…

— Алексей Алексеевич, возьмем Ваську… — попросил Андронов. — Он автоматикой интересуется.

— Васька? — изумился Ковров.

А тот не замедлил подтвердить:

— Точно, Алексей Алексеевич! — Он почему-то стукнул кулаком по взмокшей на груди майке. — Мне бы малость подучиться, я бы от водки отвык. — И пустился в рассуждения: — Ну что я видал в жизни?.. С каких примеров брал науку?

— Василий, — одернул его Ковров, — ты должен сейчас канаву готовить к выпуску чугуна.

— А я все, что надо, сделал. Досрочно. Работал — вон майку можно выжимать, — Васька опять стукнул кулаком в грудь.

У двери взревело, и в помещение вошел первый горновой.

— Ты где, Василий, прохлаждаешься? — закричал он. — Где ты баланду травишь?

— Заправил я канаву, Николай Иванович, — Васька поднялся и переступал с ноги на ногу.

— Видал, что заправил, — сказал первый. — А все же место твое на литейном дворе. Ступай.

Васька безропотно отправился к двери, а первый горновой опустился на стул, шляпой стер с лица горошины пота и устало Сгорбился.

— Ночь сегодня что-то долго тянется… — проговорил он. — Гроза всю душу вымотала…

— Василий опять «гулял»? — спросил Ковров.

Он считал, что Васька вовсе не безнадежен. Придет время, остепенится, станет человеком. Чем-то Васька ему нравился. Другой сейчас пустился бы в перебранку с первым горновым, а этот встал и пошел на литейный двор.

— Да нет, держится третью неделю, — сказал первый горновой. — Глаз за ним нужен.

— Человек же он, — воскликнул до сих пор молчавший Андронов. — А с ним, как с дворнягой: «Васька, ступай…», «Васька, сюда…», «Васька, не мешайся под ногами»… Хочешь не хочешь запьешь.

— Сейчас пойдем, — сказал Ковров, предупреждая перепалку, и встал.

Андронов тоже поднялся. Первый горновой оглядел их и промолчал, решив видно, что Андронов идет с Ковровым по делу, не стал мешать.

Автоматическое переключение отработанного воздухонагревателя на горячий изобретено было давным-давно. Вся «заслуга» Коврова заключалась лишь в том, что он, нарушая распоряжение старшего мастера газового хозяйства и начальника цеха и тем совершая должностное преступление, тайком опробовал и отремонтировал реле автоматической схемы. Ничего не изобрел, а пришлось потруднее, чем тому, кто впервые создавал схему автоматической перекидки клапанов. Сегодня предстояла очередная проба.

Они поднялись и направились в зал автоматики. Навстречу им в пирометрическую прошел мастер печи Иван Чайка. В смену Бочарникова Ковров не стал бы своевольничать.

— И племяш с тобой?.. — только и спросил Чайка на ходу и подмигнул обоим.

Ковров любил молчуна и крепыша Ивана и считал его верным и надежным другом, потому и вел эксперименты в его смену, в тайне от всех, оберегая друга от неприятностей.

После встречи с Чайкой почему-то мелькнула мысль подождать, не включать схему, отложить до следующего раза, потом когда-нибудь…

У дверей зала автоматики Ковров спросил Виктора:

— Может, переждать ураган?

— Выходит, испугались? — Андронов насмешливо посмотрел на Коврова.

— Ладно! — решительно сказал Ковров, устыдившись своих сомнений. — Тебе, горновому-студенту, полезно посмотреть, как сработает «запрещенная» автоматика. Полгода восстанавливал. Пробовал уже, отлично действовала.

— А не боитесь вы, Алексей Алексеевич, вот так по ночам, наперекор Черненко?.. — подлил масла в огонь Андронов.

— Ну, выгонят на худой конец… — хмуро ответил Ковров. — Славы мне эта автоматика все равно не принесет, не мной выдумана. Но обидно… Испугались возни с приборами, взяли да выключили. Металл, металл любой ценой, печи на износ работают, все соки из них выжимают, куда уж тут до автоматики. А она, между прочим, хоть немного, да поднимет производительность печей. Ладно, пошли.

— А вы-то почему встреваете, если начальству до лампочки? — с обычной своей настырностью не отставал Андронов. — Вам-то что?

— Больше всего, если хочешь знать, — повернувшись к Андронову и в упор глядя на него, сказал Ковров, — не переношу испорченной техники. Ну вот… — Ковров потер кулаком топорщившуюся на груди спецовку, — не могу, понимаешь?

— Понимаю, — неожиданно согласился Андронов. Ковров посмотрел на него с недоверием: никогда не угадаешь, как себя поведет парень в следующую минуту. — Это я понимаю, Алексей Алексеевич, — еще раз уверил Андронов. — А все же, помимо того, должен быть у вас какой-то личный интерес, выгода своя должна быть. У нас на заводе, по-моему, каждый о своей выгоде печется, за себя наперед всего хлопочет. Понять не могу, какая у вас выгода?

Ковров вспомнил, с какою отчаянною злостью Андронов, член цехового комитета, добивался справедливости в решении бытовых вопросов, и, поддавшись неожиданному чувству, спросил:

— А если бы у меня и была своя выгода, пошел бы сегодня со мной посмотреть на автоматику?

Андронов, видно, принял шутку за чистую монету и насупившись сказал:

— Смотря какая выгода… Если как в цехкоме с распределением квартир, не пошел бы… А знаете, почему я к вам присоединился? — вдруг оживляясь, спросил Андронов. — Вы против Черненко, не посчитались с его распоряжением… — Глаза парня сузились и похолодели.

Андронов и старший мастер газового хозяйства председатель цехового комитета Черненко платили друг другу неприязнью. Андронов недавно тоже прошел в цехком голосами главным образом молодых рабочих, поддержавших его за безудержную критику, и обвинял председателя чуть ли не во всех мыслимых грехах: подхалимаже, зазнайстве, бюрократизме и вдобавок злоупотреблении своим положением. Вот же настоял Черненко на том, чтобы очередной ордер на квартиру был передан его свояку, газовщику, а не мастеру Чайке, ютившемуся с семьей в крохотной комнатенке. С того заседания Андронов каждый раз поминал эту историю и старался, чем мог, досадить Черненко.

Ковров только теперь осознал, почему парень так охотно согласился участвовать в экспериментах, и укорил себя: можно ли было приглашать?.. Мальчишка и есть мальчишка…

— Эх, Витя!.. — только и сказал Ковров.

Он вытащил из кармана запасной ключ, о существовании которого никто, кроме него, не знал — два ключа перед этим у него отобрал Черненко, — и отпер висячий амбарный замок, которым Черненко собственноручно замкнул двустворчатую стальную дверь. Шагнув в зал, включил свет.

Они прошли за щиты с реле и приборами. Ковров стал объяснять, в какой последовательности срабатывают восстановленные им после долгого бездействия реле. Виктор с интересом слушал.

Время от времени Ковров прекращал объяснения, прислушивался к шуму ветра за бетонными стенами зала без окон. Да, такого урагана еще не было! Ковров вспомнил только что сказанные Андроновым слова о том, будто могут упасть каупера. В душу на минуту закралось какое-то детское опасение: а что, если Андронов прав? Но тут же отбросил мысль, продолжал свои объяснения.

Схема была уже включена, надо было ждать установленного времени.

— Вот сейчас, — сказал Ковров, — еще несколько секунд… Вот!

Сработало первое реле: тр-р-р… Еще реле… И вдруг все замерло. Ковров еще медлил секунду, другую… Затем бросился в пирометрическую, крикнул на ходу: «Не сработало!..»

Андронов выскочил из зала вслед за ним. Они ворвались в пирометрическую. Чайка кричал в телефонную трубку, чтобы прекратили подавать воздух.

— Помпаж! — крикнул Чайка, берясь за другой телефон.

Значит, схема сработала наполовину: воздуходувка всей своей мощью гнала воздух в наглухо перекрытый трубопровод. Авария, но поправимая.

Ковров принялся помогать Чайке, взяв на себя часть телефонных распоряжений, ограничивающих потери чугуна, медлить нельзя ни минуты.

Когда все необходимое сделали и печь пошла нормально, Ковров прикинул потери: последствия аварии оперативными распоряжениями удалось нейтрализовать процентов на восемьдесят.

Он стоял рядом с Андроновым и Чайкой, и все трое утирали пот, выступивший на лицах. Только теперь они опять услышали стон, вой ветра и удары его порывов в наружные переборки.

Андронов отправился к шлаковой летке, и Ковров и Чайка остались одни.

— Потери не так уж велики, могло быть хуже, — заговорил Чайка, сведя угольно-черные брови. — Хорошо, что сразу приняли меры. А все равно будет плохо, Черненко тебе не простит, да и мне нагорит.

— Ни при чем ты, — глуховатым, севшим от пережитого голосом возразил Ковров. — Я затеял, мне и отвечать.

— Разрешил-то я, — сказал Чайка и вскинул на Коврова глаза. — Не отопрусь от своего слова. Как было, так и скажу.

Они посидели молча. Чайка не сводил с Коврова пристального взгляда. Ковров потер ладонями лицо.

— Нет! — решительно сказал он. — Вина на мне, нечего тебе встревать.

Опять замолчали, недовольные друг другом. Ковров встрепенулся, пристукнул кулаком по столу.

— Кто-то в схеме намудрил после меня. Не могли реле застопориться, и блокировка не сработала. Я же все привел в порядок и дважды опробовал, ты знаешь. Кто-то копался там и отключил вторую половину устройства или напутал в проводах.

— Может, Виктор? — соглашаясь с догадкой Коврова, предположил Чайка. — Без умысла, из любопытства. Странно только, что мне не сказал, племяш все свои планы и обиды мне выкладывает.

— Он бы не стал от нас таиться, — подтвердил Ковров. — Затыркали мы его, а парень он честный, хоть и озорник. Когда я предложил ему помогать, первое, что спросил, знаешь ли ты. Нет, не он, кто-то другой.

— Вон оно что! — Чайка присвистнул. — Тогда все иначе поворачивается! Надо сказать…

Ковров покачал головой:

— Нет, говорить никому нельзя, мне скажут, что я вину на другого хочу переложить. Проверить надо прежде самому и разобраться. Никого другого впутывать не стану.

— Неугомонный ты, Ковров, — Чайка усмехнулся и оглядел шкалы приборов: все ли в порядке?

Ковров невольно тоже посмотрел на приборы: печь шла ровно.

Порывы ветра за переборками усилились, точно снаружи бушевало море, обрушивая на заводские сооружения удары штормовых волн. В хаотические звуки порывов ветра, к которым они стали привыкать, вплелся все усиливающийся скрежет металла. Через мгновение на них обрушился грохот, твердь бетона под ногами заколебалась, как во время землетрясения.

Ковров выскочил на площадку кауперов и увидел, хотя в первый момент и не поверил глазам, как цилиндрическая стенка брони воздухонагревателя пошатнулась. И тотчас все потонуло в свистящем, ревущем мраке: порвало электропроводку. Грохот ломаемого металла возникал волнами, то затихая, то достигая неестественной силы.

III

К утру положение определилось: бушевавший ночью ураган пошатнул один из кауперов шестой печи, броня его лопнула, часть огнеупорной раскаленной кладки вывалилась на железнодорожные пути. Разрушило трубопроводы, по которым в печь подавался нагретый воздух. Печь была остановлена…

Ураган сгас. Хмурые облака вырывались из-за вороненых печей, заслонявших северную половину неприютного неба, и стлались над заводом. Могучие струи воды из пожарных шлангов разваливали груды пышущего жаром кирпича. С отчаянным шипением и свистом взлетали вверх клубы пара, шпалы были залиты водой. Рельсы железнодорожных путей наспех расчистили от битого кирпича и обломков стальных конструкций, чтобы продолжать подачу металла с действующих печей в мартеновские цехи. Медленно продвигались составы чугуновозных и шлаковозных ковшей, смонтированных на железнодорожных платформах. То и дело слышались свистки виснущих на подножках маневровых тепловозов железнодорожников, скрежет тормозов и сирены предупредительных сигналов.

Ковров сначала помогал в расчистке путей, а затем, не дожидаясь никаких указаний, превозмогая усталость, собрал вязанку подвернувшихся под руку обломков замазанных мазутом досок и полез на самый верх домны, на колошник: выжигать газ, как делалось всегда во время выдувки печи, чтобы избежать взрыва гремучей смеси. Ждать старшего мастера газового хозяйства Черненко нечего, да он и не полезет, старику трудно: шестьдесят пять метров высоты, по открытым стальным лесенкам, ступеньки которых сварены из прутков. Между ними под ногами видно на всю глубину.

Ковров поднимался, крепко схватывая стальные перила одной рукой и придерживая вязанку другой. Он чувствовал, что силы вернулись к нему. Крутые ступени без поворотов вели прямо вверх. На середине подъема посмотрел под ноги. В сизой глубине кто-то стоял, подняв освещенное пасмурным небом лицо, и следил за ним. Черненко!

— Отдохни! — прокричал Черненко.

— Горнового с дровами пошлите, — крикнул Ковров.

Мышцы бедер сжимались от напряжения, но Ковров не останавливался, ритмично переставлял ноги со ступеньки на ступеньку, взбираясь все выше. Прямо перед ним была вороненая стальная цилиндрическая стена печи, к которой постепенно приближалась наклонная лесенка.

Слева и справа все шире открывалась батарея коксовых печей с желтоватыми струйками газа, выбивавшимися из затворов, эстакада с протянувшимися нитями железнодорожных путей и стоявшими на них думпкарами, сизые башни соседних доменных печей. За домнами распластались корпуса мартеновских цехов с рядами высоких труб… Несмотря ни на какой ураган, завод жил неостановимой жизнью, и что бы ни случилось с ним, Ковровым, завод всегда будет жить, и всегда будут вздыхать с металлическим отзвуком доменные печи, и всегда с заводской территории будут уходить в далекие странствия тяжело громыхающие на стрелках составы с синими от окалины бухтами проволоки, грудами проката на платформах, прямыми, как стрелы, рельсами, свернутыми в муфты полосами стального листа… Всегда! И в том, что с каждым мгновением все шире открывалась панорама живущего завода, и в сознании бессмертия завода было что-то необходимое ему, Коврову, придававшее новые силы…

Он поднялся на последнюю ступеньку, ветер кинулся на него, заполняя грудь свежестью. На широкой стальной площадке Ковров присел перед грудой обломков досок, которые притащил снизу, и принялся отрывать тоненькие щепочки, чтобы разжечь костер. Он должен был отламывать совсем хилые лучинки, иначе они не загорятся. Такая пустяковая, неприметная работа по сравнению с тем, что происходило сейчас там, внизу, а как без нее обойдешься? Не разожжешь костер, задует ветер пламя, и взрывом накопившегося в печи газа может снести всю эту «корону» домны, на которой он разместился, весь колошник, или, чего доброго, разрушить шахту…

Лучинки, терпеливо нащипанные и сложенные шалашиком, дружно вспыхнули. Раздуваемые ветром, темно-бурые от мазута, в котором были испачканы доски, вспыхнули языки пламени. Все еще тяжело дыша после подъема, Ковров взглянул на близкие отсюда с высоты мятущиеся космы тяжелых облаков. Они неслись над заводом, над печью, и казалось, будто площадка, на которой он стоял, как мостик корабля, стремительно движется навстречу осеннему небу.

Не раз, забираясь на колошник печи, Ковров испытывал это странное ощущение полета. Больше ничто не заслоняло раскинувшейся во все стороны заводской панорамы с отблескивающими нитями железнодорожных путей, с трубами, возносящимися к самому небу, зданиями цехов, как будто небрежно разбросанными по земле. Но вытянутые коробки цехов на самом деле стояли в строжайшем порядке, определяемом не законами геометрии, а неизбежной взаимосвязанностью звеньев конвейера металлургического производства.

Ковров опять присел у костра и принялся пристраивать доски так, чтобы к пламени было больше доступа воздуха и огонь охватил их со всех сторон.

Костер, раздуваемый ветром, наконец, разгорелся. Надо было действовать! Действовать! Осторожно, чтобы не потушить пламя, Ковров вынул объятое огнем с одного конца полено, добрался до засыпанного устройства и бросил факел в пасть домны. Прошло несколько секунд. Из чрева печи с угрожающе нарастающим звуком «У-у-х» выметнуло клуб дыма. Растянутый во времени взрыв. Значит, первая опасность миновала. Надо сбрасывать в печь горящие поленья, поджигать газ, не давать ему скапливаться в больших количествах.

На площадку вылез, едва дыша после крутого подъема, присланный мастером для подмоги горновой Васька. Видимо, другого, работящего — считалось, что Васька забулдыга — во время аварии сыскать не удалось. Ковров показал своему помощнику, куда бросать горящие обломки досок и, уверенный, что Васька не подведет, не так уж он плох, стал спускаться на литейный двор к Черненко. Конечно, мастер уже знает, что Ковров ночью был в цехе, и догадывается о его возне с автоматикой. Двери-то в зал с реле остались открытыми. И хотя всем известно, что ночью буйствовал ураган, что, очевидно, ветер порвал броню каупера и оборвал воздуховод, но эксперименты Коврова не могут не возбудить подозрений…

Ковров нашил Черненко и попросил направить на колошник еще двух человек с дровами. Мастер — сутулый, в притертой к седеющей голове кепке, сказал: «Жди меня здесь…» Распорядившись о подмоге, вернулся. Он знал то, что еще не было известно Коврову: мастера печи Ивана Чайку ударило обломком кирпича, когда он выбежал наружу во время разрушения каупера. Скорая увезла Чайку в больницу.

Они стояли около железнодорожных путей. В пролом сорванных трубопроводов и перекрытий смотрелось небо, будто не стальные конструкции, а само оно — облачное, хмурое небо, свалилось наземь. Черненко раздумывал, говорить Коврову о несчастье с его другом или сейчас не тревожить? Пусть, пока идет аврал, спокойно делает свое дело. Все равно ничем нельзя помочь, тем более, что вместе с пострадавшим на скорой поехал Виктор Андронов.

Черненко молча вытащил пачку сигарет и протянул Коврову. Неверным движением пальцев тот добыл сигарету и, нагнувшись к мастеру, прикурил.

— Директор приезжал ночью, — затянувшись и выпустив загустевшую в сыром воздухе струю дыма, сказал Черненко. — Тебя разыскивал. Ему сказали, что ты во время аварии был на печи, знаешь, как все случилось…

— Кто сказал? Чайка? — встрепенулся Ковров.

Черненко помолчал. Не хотелось говорить, да придется, директор разыскивал Коврова именно потому, что Чайку увезли, не у кого было спросить.

— В больнице Чайка… — насупившись сказал Черненко.

— В больнице?!

— Ударило кирпичом, когда каупер разрушился, Чайка выбежал наружу и как раз… А ты в это время, говорят, выбежал пути расчищать. Кроме тебя, не с кем было директору говорить.

Ковров смотрел на Черненко остановившимися глазами.

— В каком состоянии Иван? — сипло спросил Ковров.

Черненко пожалел Коврова, сказал:

— Не знаю. С ним в скорой поехал Виктор Андронов. Силком влез, ты его знаешь. Присмотрит, сделает, что потребуется.

Они стояли друг перед другом и смотрели себе под ноги на ржавую землю. Черненко отбросил недокуренную сигарету и взглянул в усталое, без кровинки лицо Коврова.

— Летит из Москвы, из министерства, Григорьев с комиссией, — заговорил Черненко. — Вызван с Юга начальник цеха. Тебе это известно?

— Откуда мне знать? — мрачно ответил Ковров.

— Алеша, прежде чем с директором будешь говорить, расскажи мне, как случилось… — негромко, устало попросил Черненко.

Ковров только теперь заметил, как потемнели глазницы Черненко и более обычного горбились плечи. Почему-то на ум пришел недавно проведенный вечер на дне рождения мастера. Уходя тогда от него, а потом и на другой день, испытывал Ковров благостное умиротворение. И не лежала душа работать со схемой автоматических устройств наперекор Черненко, не хотелось осложнять жизнь хорошему человеку, до пенсии ему оставался ровно год… А теперь вот что получилось, смотреть на Валентина Ивановича страшно.

— Хорошо, расскажу, — покорно согласился Ковров.

— Всю правду, — попросил Черненко.

— Да, Валентин Иванович, — глуховато, но напористо подтвердил Ковров.

— Я слушаю, Алеша… — Черненко приготовился к тяжкому и неизбежному. Он догадывался, почему Ковров оказался в цехе ночью, хотя работал в дневную смену. — Перед тем как проломило каупер, автоматику включал?

Ковров, не разжимая бескровных губ, кивнул:

— Включал, Валентин Иванович… Незадолго до того, как ветер разрушил каупер. Включал! — Ковров энергично кивнул, подтверждая этим жестом, что говорит правду.

— Та-ак… — протянул Черненко. Плечи его еще более ссутулились. — Что дальше было? — потускневшим голосом спросил он. — Не сработала?

— Не сработала, — с трудом вытолкнул из себя Ковров. — Два раза — секунда в секунду… А на этот раз отказала. Половина схемы сработала, а вторая отказала. Почему — не знаю.

— Когда это — два раза? — поинтересовался Черненко и поднял на Коврова усталые глаза. — Я тебе запретил включать. Тайком, значит?..

— Тайком, Валентин Иванович, — подтвердил Ковров. Теперь ему нечего было терять, он понимал, что судьба его решена, на стихийное бедствие, скорее всего, не посмотрят, другим печам ураган не причинил беды. И скрывать Ковров ничего не хотел. Принялся обстоятельно объяснять Черненко, что первый раз включал довольно давно, ночью, второй раз совсем недавно, тоже в ночную смену. Работала автоматика безотказно.

— Себя не жалеешь, — сказал Черненко, — и меня тоже…

— Не мог я по-другому, Валентин Иванович. Ну, не мог! — Ковров вскинул на Черненко темные, упрямо смотревшие глаза.

— Чего тебе надо было? Ну, чего?.. — спросил Черненко так тихо, что голос его потонул в шумах маневрировавшего состава ковшей. Ковров понял его скорее по движению губ. Понял, но не ответил, угрюмо молчал. Будто старший мастер сам не знает.

Черненко повторил:

— Ну, чего тебе нужно было?

— Вы же знаете, Валентин Иванович… — сказал Ковров.

Черненко кивнул, понимая, что Ковров прав и объяснять тут нечего.

— Ты понимаешь, что происходит на заводе? — помолчав, сумрачно спросил Черненко.

Вопрос заставил Коврова призадуматься.

IV

Черненко поднял на Коврова усталые, казалось, за одни сутки выцветшие глаза.

— Ну, что ты молчишь? — спросил он.

— Вот именно… — сказал Ковров, наконец, догадавшись, что имеет в виду Черненко. — В том-то и дело. Мы же обязательство взяли дать лишний миллион тонн стали, должны мы его выполнить?

Черненко помедлил и неторопливо ответил:

— Должны…

— А как? Миллион тонн — не шутка…

— Мальчишка ты! Взрослым пора стать, — сказал Черненко. — На рожон не лезть, прежде думать, а потом делать. Вот допустил ты аварию, и потеряем мы чугуна столько, сколько вся эта твоя автоматика не даст. Что теперь? Не знаешь директора, нашего Логинова? Жмет на всех, не даешь металла — уходи. Вон главного инженера до инфаркта довел. Как еще начальник доменного цеха держится… Середин… Ходил к директору, что-то доказывал, убеждал, а убедить, видно, не смог, ремонта так и не разрешили, печь не дали останавливать, не хочет Логинов терять чугун. Прежде мы, что хотели, то и делали, «голосованием» решали, как плавить чугун, и довели завод до того, что себестоимость подскочила, план еле тянули. Можно было так дальше работать? Логинов дисциплину навел, никакой этой самой «демократии» в управлении производством, слава богу, не стало. А ты все свое… Ты где живешь? Ты что, ничего этого не знаешь?

— Да знаю… — отмахнулся Ковров. — А видели вы, где директор живет? — неожиданно спросил он.

Черненко крепко сомкнул челюсти и вперил в Коврова свой взгляд — чего еще ему надо?

— Я сам в том доме живу. Ну и что?

— А видели вы на логиновской площадке четыре двери и во всех тех квартирах логиновская родня?.. В тех квартирах люди жили. Дом хороший, улица тихая… — Ковров не отрывал своих потемневших глаз от Черненко. — Куда-то жильцов переселили. Одну квартиру из тех давно еще Ивану Чайке обещали. Как он живет, сами знаете. А вы, Валентин Иванович, на цеховом комитете настояли, чтобы квартиру, которая Чайке была предназначена, директорской родне отдать. Один только Андронов пошел против вас… Вот как получается. И второй ордер тоже Чайке не достался…

— Другой совсем разговор… — отвернувшись, Черненко опять вытащил цветастую пачку сигарет. — О чем ты речь завел, когда такое… — кивнул на домны.

— Тот самый разговор, Валентин Иванович. Для своей семьи директор целую площадку занял, а с рабочими как? И вы, Валентин Иванович, в цеховом комитете так же начали с рабочими, как директор, второй ордер на квартиру свояку без очереди настояли выдать. И опять Андронов голос поднял один против всех…

— Свояк мой — газовщик со стажем. Он в цеху нужен… — попытался оправдаться Черненко.

— Никто не спорит, нужен, но есть рабочие, похуже живут. Не зря Андронов с вами сцепился.

— Андронов всегда чуть что — в драку лезет. И в цехе что вытворяет! Никому не желает подчиняться, грубит, начальника цеха к такой эдакой послал…

— А может, это мы сами виноваты, что с Андроновым сладу нету? — спросил Ковров, вперив в Черненко жгучий взгляд. — Верить он нам перестал — так мне сегодня показалось.

— Хочешь верь, хочешь не верь, а дисциплину должен держать, — возразил Черненко. — Директору надо спасибо сказать, что дисциплину поднял. — Черненко ушел от неприятного для себя разговора. — А это… с квартирами или с каким другим личным интересом всегда было и всегда будет, что тут говорить.

— Вот мы и заставляем Андронова в это самое поверить. Он с добром к нам, со справедливостью, а мы ему…

— Доброта, она, знаешь, заводу боком выходит, — прервал Черненко. — Ты думаешь, когда Григорьев, который сейчас к нам из министерства летит, у нас директором был, он по головке гладил? У него рука была твердая. — Черненко сжал кулак. — С ним тоже, бывало, не поспоришь. Это вот после него директор Николай Фомич доброту развел.

— А с квартирами как Григорьев? С грубостью как?

Черненко затянулся, выпустил струю дыма, отбросил окурок и негромко, как бы про себя, произнес:

— Раз на раз не приходится…

— Кто-то проектировал автоматику, кто-то ее смонтировал, — после молчания возвратился Ковров к тому, с чего начался разговор. — Что же, все это так — побоку?

— Послушай, Алексей… — сказал Черненко и приостановился. — Ты меня слышишь? — спросил он, потому что Ковров смотрел куда-то в сторону. — Скажешь ты директору, что включал автоматику?

— Скажу!

— Объясни, что случайно включил. Слышишь меня?

— Слышу, Валентин Иванович, — машинально ответил Ковров.

— Ну вот… Скажи, что случайно…

Ковров стоял, не произнося ни слова. Вспомнилось, как убежден Андронов, что на заводе все гнут только в свою сторону. И ему он сказал, что возня с автоматикой, наверное, выгодна лишь самому Коврову. Ну и чего он, Ковров, добился?

— Но я не случайно… — сказал он, пожимая плечами. Ему было безразлично, что теперь будет с ним.

— Ты понимаешь, что тебя ждет? — спросил Черненко и повел глазами в сторону порванных трубопроводов. — Кто будет разбираться, ты виноват или ураган?.. Скажи, что случайно получилось. Я могу подтвердить.

На усталом лице Коврова появилось подобие усмешки.

— Как можно случайно, Валентин Иванович?.. Вы же знаете, надо повернуть восемнадцать ручек. Как это можно сделать случайно?

Мастер медленно вытащил из пачки вторую сигарету и долго чиркал спичками, гасшими на ветру. Наконец, раскурил ее.

— Скажи, что семнадцать ручек были включены, что проверял схему. Последнюю, восемнадцатую включил по ошибке… — Черненко замолчал, нахохлился и, повернувшись боком, прикрылся от ветра краем поднятого ворота пальто. Вдруг вырвал изо рта сигарету и с силой бросил ее наземь. — Ну что тебе надо было? Что? Мальчишка! Неслух окаянный. Сам ни о чем не думаешь и мне подумать не даешь!

— Какой я мальчишка? — некстати обиделся Ковров. — Четвертый десяток пошел.

— Да ты что?.. Что ты мне толкуешь?.. — возмутился Черненко. — Ты вокруг оглянись…

Губы у Черненко подрагивали, Ковров никогда не видел его в таком состоянии.

Немного успокоившись, Черненко негромко проговорил:

— Как ты можешь быть спокойным?..

— А мне ничего другого не остается, Валентин Иванович, — ответил Ковров безтени рисовки. Он все решил, сомнения не мучили его, он расскажет, как было. — Вам-то чего переживать, вы-то совсем ни при чем. Мне ответ держать, а не вам.

— Алеша, на пенсию мне скоро, хотел уйти по-человечески, а вон как получилось… Пойдем ко мне, подумаем, как быть, директору позвоним, узнаем, нужен ли ты ему, а может, без тебя разберутся.

Они зашагали к наружной стальной лестнице четырехэтажного запыленного здания, в котором находился кабинет Черненко и другие службы цеха. Около лестницы неожиданно столкнулись с женой Чайки, Майей, в наскоро наброшенном пальто и теплом платке, подоткнутом за воротник. Лицо ее было неподвижным, холодным, она даже не взглянула на них.

— Идемте, — сказал Черненко и уступил ей дорогу.

Ковров стал подниматься за ними по гулким стальным ступеням. В кабинетике с потускневшими от пыли стеклами единственного окна Черненко усадил Майю на стул в ряду других, стоявших вдоль стены, и сам сел не за стол, а в таком же ряду стульев у противоположной стены. Ковров остановился около двери. Майя не смотрела на него, она сидела совершенно неподвижно, с опущенными глазами.

— Где он? — спросила невыразительным глухим голосом.

— В больнице, — сказал Черненко. — Ничего, отлежится…

— Его… его уже нет?.. — спросила Майя совершенно таким же безжизненным голосом.

— Нет… Здесь нет, — поправился Черненко, поняв смысл ее вопроса.

— Утром он не пришел… я подождала… позвонила на печь… никто не ответил… — Майя вряд ли даже сознавала, что говорит. Она как бы вспоминала, без всякой мысли. — Позвонила на другую печь… мне ничего не сказали… я поняла, побежала к проходной…

Она замолкла и сидела, не поднимая глаз. Стянула платок с головы. Ковров увидел знакомые белые, как солома, пряди ее волос, вспомнил, какой бывала Майя, когда встречала его, не очень приветливо, если он приходил к Ивану с водкой, и внутренне содрогнулся. Майя ни разу не взглянула на него, точно не знала. Ей было все равно, кто рядом. Совершенно все равно.

Больно ударил по нервам телефонный звонок. Черненко взял трубку, сказал, что сейчас передаст и протянул трубку Коврову.

— Это я, Лариса, — услышал он.

— Да… — сказал Ковров.

— Вы поняли, это я, Лариса?

— Я слушаю…

— Знаю, что с Чайкой, — сказала она. — Звоню с шестой печи, занята здесь, разбираюсь в схеме. Послала за Майей свою подругу.

— Позвоните в диспетчерскую, — сказал он. — Сейчас же…

Он положил трубку и вышел. Дверь в дверь располагалась комната диспетчерской с пультом. Диспетчер протянул Коврову трубку, Лариса успела соединиться с диспетчерской.

— Майя здесь, — сказал Ковров, — мы задержим ее, пусть ваша подруга приезжает. У Майи с Иваном всего-то и родни, что Андронов. Отец и мать Виктора в Индии. Нам самим надо помочь.

— Женя сейчас придет к проходной, — сказала Лариса. — Запомните, моя подруга — Женя Лосева. Я еще раз позвоню Черненко, как только она выедет.

Ковров отдал трубку диспетчеру и только тогда понял, что надо было как-то закончить разговор, спросить, как она сама, ей тоже, наверное, досталось. И что она там делает со схемой?..

— Она еще не отключилась? — спросил Ковров.

— Все! — сказал диспетчер. — Бросила трубку.

Ковров вернулся в кабинетик Черненко. Майя сидела в той же позе. Черненко вопросительно посмотрел на него.

— Сейчас к проходной приедет подруга Ларисы Касьяник, — сказал он и повел глазами в сторону Майи.

— Подождите у нас, — сказал Черненко Майе. — Приедет за вами одна женщина. Она побудет у вас с детьми…

Майя встала, натянула на голову платок.

— Я пойду, — сказала она.

Наверное, она ничего не поняла из того, что говорил ей Черненко.

— Вам надо подождать, — без всяких объяснений сказал Черненко.

— Хорошо, — сказала Майя и опустилась на прежнее место.

V

Лариса позвонила через несколько минут. Ковров пошел провожать Майю до проходной. По пути они не сказали ни слова. Утешать он не умел, да ей и не нужны были сейчас никакие утешения. Подруга Ларисы, худющая, некрасивая, в сиреневом пальто и капроновой косынке, ждала за проходной на ступеньках. Женщина взяла Майю под руку, и они двинулись через продуваемую ветром площадь к деревьям сквера, к трамвайной остановке. «Она хорошая, — с облегчением подумал Ковров о Жене, провожая обоих взглядом, — некрасивая, но хорошая…»

Он подождал, пока Женя и Майя не уехали, и тоже пошел к трамвайной остановке. Надо съездить в больницу. Схлынули неотложные дела, надо съездить… Смотреть на Майю страшно, в таком состоянии ей в больницу нельзя, Женя не пустит. Скорей бы узнать, что с Иваном, принести, может, что надо. На Андронова трудно надеяться, говорят, силком в машину скорой влез, и с врачами может повздорить… Майю поскорей бы успокоить. Надо ехать немедля. «Через какой-нибудь час вернусь на завод, — рассуждал Ковров, — и тогда пусть Черненко звонит директору и узнает, нужен ли я».

Все ускоряя шаг, он миновал площадь и вскочил на подножку отходившего трамвая. У больницы так же торопливо перебежал улицу и в два прыжка поднялся по ступенькам лестницы к стеклянной двери. В вестибюле столкнулся с Андроновым.

— Не пускают, черти!.. — выругался Виктор.

— Что с ним? — спросил Ковров. — Да говори же ты! — не сдержал раздражения оттого, что Андронов молчал.

Виктор провел ладонью по глазам. То ли устал, то ли из упрямства молчал. «Прямо с завода, не умывался и в бане не был…» — безотчетно подумал Ковров, глядя на него. Хотя сейчас это не имело ни малейшего значения.

— Молчат, — наконец, сказал Андронов, — спросили только, кем я прихожусь дяде Ивану. И взяли и выгнали… Дал бы я им всем жизни… — Андронов грубо выругался.

— Да ты что! Зачем так? — возмутился Ковров.

— Зачем, зачем! — вскрикнул Андронов. — А вот затем: у всех, как бельмо на глазу, все, кому не лень, гонят, шпыняют, обзывают…

— Ты успел и здесь что-то натворить? — забеспокоился Ковров.

— Да ничего… Пойдите да спросите. В машине везли без памяти… А может, все от наших экспериментов, Алексей Алексеевич? — неожиданно спросил Андронов и почти вплотную подвинулся к Коврову, полоснул шальным взглядом.

Тот невольно отступил, ему показалось, что парень сейчас ударит.

— Да подожди ты! — с досадой на самого себя за невольное движение воскликнул Ковров. — Ну что за человек!

Отстукивая каблуками сапог по бетонному полу, он решительно направился в глубину широкого коридора. Разыскал дежурного врача.

— Рано еще что-либо говорить, — ответил на его вопрос широколицый со жгучими грузинскими глазами врач. Спросил, не родственник ли Ковров.

— Буду говорить с вами прямо, — сказал он, узнав, что Ковров из того же цеха, что и пострадавший, — положение серьезное.

Попросил позвонить завтра дежурной сестре, сказал, что никаких передач пока не нужно.

— Извините, если наш горновой вел себя нехорошо, — сказал Ковров.

— С кулаками пробился в машину скорой и здесь всем нагрубил. Да что с него взять? — врач усмехнулся. — Есть такие: распущены, грубы.

— Он и на заводе такой же, извините…

— Да, ладно, мы привыкли, одним шалопаем больше, одним меньше — какая разница?

Ковров вернулся к ожидавшему его Андронову.

— Пошли! — бросил он и зашагал к выходу. Глухое раздражение охватило его, в самом деле, что с Андронова взять? Вот захотелось пробудить у него интерес к автоматике, а он что? Даже в несчастье остался вздорным человеком. Отругать бы как следует его же словами — Ковров это тоже умел, жизнь и его не баловала — или набраться терпения, объяснить по-человечески, чего он, Виктор, стоит. Так ведь проймешь ли его хоть руганью, хоть другими, хорошими словами? Слова, они и есть слова…

Ковров и Андронов вышли на крыльцо.

— Алексей Алексеевич, — на ступеньках Виктор преградил Коврову дорогу, — что сказали врачи?

— Что тебе сказали, то и мне, — все еще не справившись с раздражением, буркнул Ковров. Взглянул на осунувшееся лицо Виктора и добавил: — Сказали, завтра у дежурной сестры узнать.

— Может, мы с вами виноваты? — спросил Андронов. — С этой автоматикой, так ее…

— Да будет тебе! — в сердцах остановил Ковров, — Ну при чем тут забарахлившая автоматика?

— Делать что теперь? — спросил Виктор, пропуская Коврова вперед. — Никого нет… Одна только бабушка… А что она сделает? У нее на руках двое внуков от тетки… Что мы сделаем, как поможем?..

Ковров подумал: в самом деле, не сладкая у Андронова жизнь, да еще несчастье свалилось. Ругать его расхотелось.

— Помогут Майе… — сказал Ковров. — Подруга Ларисы сейчас с ней. Помогут… Идем. Домой тебе надо, ты сегодня в ночную. Успеть надо помыться, поесть.

— Да ничего мне не надо! — отмахнулся Виктор.

— Перестань! — резко сказал Ковров.

— Вам хорошо говорить… — пробормотал Виктор и, не попрощавшись, зашагал прочь.

Ковров посмотрел ему вслед, хотел было догнать, но раздумал. Подошел трамвай.

За проходной Ковров быстро зашагал к доменному цеху. Все это время, пока он ехал в трамвае в больницу, разговаривал с врачом и с Андроновым, возвращался на завод, упорная мысль о том, как надо поступить с аварийной печью, не давала ему покоя. Он никогда не мог долго предаваться ни отчаянию, ни горю, им безраздельно овладевала жажда деятельности.

Чем ближе он подходил к доменному цеху, тем все более и более убеждался, что, кажется, нашел выход. Но прежде чем что-либо предпринимать, надо позвонить директору и узнать, нужен ли он, Ковров, сейчас или разбирательство будет проводиться когда-то позднее.

Черненко ждал его в своем кабинетике. Ковров объяснил, что был в больнице, что пока врачи ничего определенного сказать не могут, но считают состояние Чайки серьезным. Мастер молча выслушал его и набрал номер приемной директора. Спросил секретаря, когда прийти Коврову. Выслушав ответ и положив трубку, насупился:

— Приказом директора назначена комиссия, — объяснил Черненко. — Вызовут, когда будешь нужен. — Он помолчал, Ковров видел, что хочет еще что-то добавить. — Давай уговоримся, что сказать комиссии.

— Что сказать, Валентин Иванович, я уже вам объяснил… А сейчас мне некогда, надо провести теплотехнический расчет.

— Какой расчет? — Брови Черненко поползли вверх, он уставился на Коврова.

— В цеховую лабораторию мне надо, Валентин Иванович, — твердо сказал Ковров. — Некогда мне сейчас.

Он бесцеремонно повернулся и вышел из кабинета.

VI

В лаборатории доменного цеха работал дружок Коврова, вместе когда-то учились в техникуме. Ковров разыскал его и сказал, что необходимо сделать теплотехнический расчет работы доменной печи на холодном дутье, минуя поврежденные каупера — прямо из атмосферы. Прозоров, медлительный спокойный человек, выслушал Коврова, не задав ни одного вопроса, посоветовал:

— К Нелли Петровне иди, к заведующей лабораторией. Тут, брат, дело серьезное. Начнут сопротивляться твоей идее, забьют и в земле закопают. Уж очень смело. Никогда не слышал, чтобы на каком-нибудь заводе прибегали к дутью в печь прямо из атмосферы, и в литературе не встречал. Нелли Петровна у нас с головой, поможет. Да тут еще вот что: в случае осложнений для начальника цеха в связи с аварией твой вариант может оказаться спасительным, а она за Середина горой… — Прозоров оборвал себя.

Ковров знал, как, впрочем, и все в цехе — ничего здесь скрыть от людей нельзя было, — что у начальника цеха Середина какая-то семейная драма. Хотел было спросить у дружка, уж не их ли Нелли Петровна виной, но тот смотрел строго и холодно, и Ковров не стал спрашивать. Да и не до расспросов было, не до выяснения отношений начальника цеха и Нелли Петровны. Помогла бы с расчетами, оказала бы поддержку — чего еще надо! Главное — печь спасти.

Позвонил из комнаты, где сидел Прозоров, Нелли Петровне, спросил, можно ли прийти. Голос у заведующей лабораторией был молодым, решительным. Без всяких расспросов она предложила прийти.

Ковров не сразу пошел к Нелли Петровне, не хотел, чтобы она поняла, откуда он звонил, незачем было впутывать Прозорова в свои дела. Сначала отправился в столовую, а потом уже, к концу дневной смены, вновь появился в здании лаборатории и деликатно постучал в дверь заведующей. Навстречу ему вышла сама Нелли Петровна в белоснежном, схваченном у талии пояском халате. Он видел ее не раз на цеховых собраниях, в столовой, но никогда не приходилось так близко разглядывать строгое и, как ему теперь казалось, холодное лицо.

— Проходите, — деловито пригласила она, отступая в комнату.

— Это я звонил вам в лабораторию… — почему-то оробев, пробормотал Ковров.

— Да, понимаю. Жду, — отрывисто сказала она и, когда они сели — Нелли Петровна за своим столом, а Ковров перед ней у стола, — без всяких предисловий быстро спросила: — Отчего там у вас все это случилось?

Ковров, не отвечая, выпалил то, что давно приготовился сказать:

— Мне надо сделать теплотехнический расчет. Помогите, Нелли Петровна, я техник, я не инженер…

— Какой теплотехнический расчет? Для чего? — Нелли Петровна, сведя тонкие брови, в упор смотрела на него.

— Я сейчас все объясню, — заторопился Ковров, — помогите, пожалуйста.

— Хорошо, я помогу. — Нелли Петровна, как показалось Коврову, недоброжелательно разглядывала его. — Но прежде, — суховато продолжала она, — я хочу знать, отчего все это случилось? Заводские сооружения — не карточный домик, они просто так, от ветра, не падают.

Ковров молчал, он не готовился к тому, чтобы рассказывать заведующей лабораторией эпопею с автоматикой, и сейчас не знал, с чего начать.

Нелли Петровна иначе истолковала его нерешительность.

— Утром… еще до вашего звонка… — медленно, видимо, взвешивая каждое слово, заговорила она, — директор завода спросил меня, что я думаю об аварии… Пришел сюда, позвонил в заводоуправление, передал секретарю состав комиссии по расследованию причин аварии… Ну, а потом спросил… Что я могла ответить?.. Он объяснил, что имеет в виду не технические причины, а отношение к случившемуся людей… У меня создалось впечатление, что сам он растерян… даже удручен… Его состояние, наверное, объяснимо, авария крупная… — Нелли Петровна замолчала и опустила глаза. Ковров видел, что она хочет что-то сказать. — Вы понимаете, конечно, — продолжала Нелли Петровна, — начнется расследование, возможно, под определенным углом… Могут пострадать ни в чем не повинные люди… Вы, очевидно, собрались принимать какие-то меры, я хочу знать правду.

— Да, расследование будет, — Ковров едва приметно усмехнулся, острые жесткие складочки около уголков губ обозначились отчетливее. — Я знаю, что директор назначил комиссию… Но еще будет и другая, на высшем уровне, во главе с Григорьевым. Он вылетает к нам из Москвы. Завтра утром, говорят, будет здесь.

— Ну, вот… — как-то беспомощно вырвалось у Нелли Петровны. Она не закончила фразы, и Ковров понял, что на самом деле она не так уж независима и спокойна. Ему захотелось прийти ей на помощь, он сказал:

— Начальник доменного цеха, Середин, не должен пострадать… — И тут же понял, что попал в неловкое положение.

— Да? — произнесла Нелли Петровна. Глаза ее сузились, она холодно посмотрела на Коврова.

— Не мое дело, конечно, извините, — пробормотал Ковров. — Я просто хотел сказать, что обвинят не Середина…

— Оставим Середина в покое, — оборвала Нелли Петровна, — эта тема мне неприятна.

Ковров торопливо продолжал:

— Я хотел сказать, что обвинят вообще не кого-нибудь, а именно меня.

— Вас? — удивилась Нелли Петровна.

Ковров овладел собой и со свойственным ему напором подтвердил:

— Меня. Коврова. Газовщика, а не начальника цеха. Запрещенными экспериментами занимался.

— Как спокойно сказано! — усмехаясь, сказала Нелли Петровна. — Вывести из строя огромную доменную печь, сорвать годовой план завода! Вы понимаете, чем может кончиться для вас такое обвинение? Если, конечно, окажется, что оно справедливо.

Ковров с досадой воскликнул:

— Я не об этом пришел разговаривать…

— Ну-ка, рассказывайте подробно, что там у вас произошло, — потребовала Нелли Петровна таким категорическим тоном, что Коврову стало не по себе: ну и въедливая баба, с такой не поспоришь!

Переборов свою неприязнь, Ковров принялся сбивчиво рассказывать о том, как копался в схемах, полгода налаживал автоматические устройства, включал схему без ведома старшего мастера газового хозяйства. Нелли Петровна молча слушала. Ковров понимал по ее взгляду, что она оценивает его, хочет понять, что он за человек, а он нервничал, и рассказ его становился еще более сбивчивым и, как ему казалось, невразумительным.

— Все было хорошо… до этой ночи, — закончил он. — Автоматика не сработала, не знаю почему.

— Без ведома Черненко?.. — нахмурившись, переспросила Нелли Петровна… — Почему?

— Ну, вот что, — опять не выдержал Ковров ее тона. — Возился и возился — это уж мое дело.

Нелли Петровна не обратила внимание на его раздражение, заметила:

— Не понимаю одного: как включение автоматики могло вызвать разрушение воздухонагревателя?

Ковров живо воскликнул:

— Да никак! Ураган виноват, вы знаете, что творилось ночью. А обвинят меня. Я тайком от Черненко… Он амбарные замки навешивал на дверь машинного зала, а я подделывал ключи… Ну, вот…

— Ничего хорошего в этом нет, — глуховато сказала Нелли Петровна, не желая принимать его сторону. — На заводе существует строжайшая производственная и технологическая дисциплина. Вы могли пойти к начальнику цеха и получить разрешение.

Ковров искренне удивился:

— К Середину? Будто вы его не знаете.

Нелли Петровна спросила официальным тоном:

— Что же все-таки мешало вам поговорить с начальником цеха?

— Голова у него не тем занята.

— Что это значит? — строго спросила Нелли Петровна. Ковров понял, что и эти его слова она может истолковать по-своему.

— Извините… — пробормотал он.

— Объясните мне все-таки, что это значит? Чем это «не тем» у него занята голова?

Ковров обозлился: сама не понимает, что ли?

— А Середин что-нибудь решает? — подавшись в кресле к собеседнице и вперив жгучий взгляд в ее лицо, почти выкрикнул Ковров. — Он шагу сам ступить не может, как дите на поводу. В цехе это все знают. И вы должны знать. Что директор скажет, то он и делает — правильно ему говорят или неправильно. Директор же — не начальник цеха, не может он за всех работать. Чего же к Середину было ходить? Забили бы меня совсем, а то, чего доброго, уволили. Давай металл, давай!.. А как мы его даем, никому дела нет. Дожили: автоматики стали бояться, как бы чего не случилось. Конечно, она внимания требует, за ней смотреть надо, лишние хлопоты… — Ковров зло усмехнулся, махнул рукой. — А вы говорите — Середин!..

Он откинулся в кресле. Наступило тяжелое молчание.

Нелли Петровна глуховато, усталым голосом заговорила:

— Как вы легко судите о человеке!.. Ну, хорошо, не будем говорить о начальнике цеха. Но вы-то сами перед чем оказались, чего в одиночку добились?

Ковров угрюмо сказал:

— В первый раз сегодня схема отказала… Сработала только половина, будто кто вторую заранее отключил…

Нелли Петровна вскинула на Коврова глаза.

— Нарочно кто-то отключил? — удивилась она.

Ковров медленно произнес:

— Я… такого… не сказал.

— Чего-то не договариваете… — Нелли Петровна нахмурилась, помолчала. — Ну хорошо, вернемся к делу. Работать без автоматики нельзя. В этом вы правы. Чего же вы от меня хотите?

Грубоватое лицо Коврова утеряло замкнутость, засветилось.

— Ремонт воздухонагревателя займет теперь полгода, — спокойно заговорил он. — Полгода печь будет стоять. А мне пришла в голову мысль: пока ремонтируют, дуть в домну холодный воздух. Прямо из атмосферы. Как наши предки. Кокса больше сгорит, чугун дороже обойдется, а все-таки печь будет работать.

— Интересный вы человек! — Нелли Петровна усмехнулась. — Идеи так и прут из вас. Представляю, как вы замучили Черненко… — И, как бы прерывая себя, воскликнула: — А что, если и в самом деле холодное дутье?..

— Вот именно! — оживился Ковров. — Нужен теплотехнический расчет, тогда можно доказать… Директору не докажешь, он не доменщик, а Григорьев — другое дело, он был у нас начальником доменного цеха, потом директором, я тогда в школе учился…

— Когда вам нужен расчет теплового режима печи на холодном дутье? — деловито спросила Нелли Петровна.

— Да утром… Сразу доложить Григорьеву. Главное, сразу, чтобы время выиграть.

Нелли Петровна решительно сказала:

— Хорошо. За ночь я подсчитаю, справочники у меня дома, надо кое-что восстановить в памяти.

Она оперлась локтем о стол и о чем-то задумалась. Ковров смотрел на нее с беспокойством: встревожило ее что-нибудь?

— Сам Григорьев во главе комиссии… Уж не знаю, хорошо это или плохо, — проговорила Нелли Петровна. — Не в каждую комиссию назначат такого крупного работника из центра. Ну, ладно! — Прежняя энергия засветилась в ее взгляде. — Бой начнется завтра, а сейчас по домам.

VII

В наступивших сумерках они вдвоем вышли из лаборатории и зашагали между цехами к проходной. Оказалось, что Нелли Петровна живет на правом берегу реки, неподалеку от бульвара Металлургов — там же, где и Ковров. Они дождались автобуса, сели на свободное кресло. Народу было немного, вечерняя смена началась, а до ночной было еще не скоро. Автобус качало на мягких рессорах, мимо за окнами проносились уличные фонари, сиявшие молочным светом газовых трубок витрины магазинов. Ковров после напряжения, не оставлявшего и прошедшей ночью, и днем, стал подремывать. От толчка на повороте автобуса он привалился плечом к соседке и, очнувшись от дремы, извинился.

— Досталось вам, — посочувствовала Нелли Петровна, — как вы еще на ногах держитесь? Надо отдохнуть.

— А, какая теперь разница? — Ковров вяло приподнял и опустил руку. — Отдыхай не отдыхай — все одно. Завтра доложу наши расчеты и пойду домой, все равно выгонят. Вот тогда и отдохну.

— Как вам не стыдно! — рассердилась Нелли Петровна. — Как это домой уйдете? Уж если вам завод не дорог, подумали бы о родных, о жене. Им каково будет?

Ковров тяжко вздохнул, согнул спину колесом и безвольно опустил между колен сомкнутые руки. Уставился в затертый ногами ребристый пол автобуса.

— Ну можно ли так, Алексей Алексеевич! — с укором воскликнула Нелли Петровна. — В каком виде вы сейчас явитесь домой — на вас смотреть страшно.

— А кому смотреть?.. — поворачиваясь к соседке, спросил Ковров.

Они помолчали. Ковров выпрямился и сидел напрягшись, глядя перед собой, стараясь больше не засыпать и не тревожить соседку.

— Вы один живете? — спросила Нелли Петровна. Ковров кивнул.

— Один… Приду сейчас, слова не с кем сказать. Заснуть бы поскорее, забыть обо всем до утра…

— Знаете что? — оживилась вдруг Нелли Петровна и мягко тронула его за рукав. — Зайдемте ко мне, угощу вас ужином. — И решительно добавила: — Не могу я оставить вас в таком состоянии, вы, как мне кажется, сейчас единственный человек на заводе, от которого может многое зависеть. Пошли! Меня тоже дома никто не ждет.

— Смелая женщина. Вы и не знаете меня совсем.

— Слишком большие надежды у меня на вашу техническую идею, вы можете оградить от неприятностей ни в чем не повинных людей… Ну да, и Середина в том числе. Наверное, наслушались сплетен, большего я к ним не прибавлю… Ни вы, ни я не можем позволить себе раскиснуть. Вставайте, наша остановка. Ну, вставайте, вставайте!

Нелли Петровна жила в пятиэтажном блочном доме, фасадом на проспект, до квартиры Коврова отсюда пять минут ходу.

— Рядом со мной, — сказал он. — Раз уж пригласили, выпью у вас чаю и пойду отсыпаться.

В квартире было тихо, соседи, наверное, легли спать, рабочим людям вставать рано. И в крохотной передней, и в комнатке, где жила Нелли Петровна, не было ничего лишнего, и оттого казалось, что здесь уютно и просторно. Легко дышится, подумал Ковров, и ему стало спокойнее, проще себя почувствовал.

И что-то еще в этой комнатке было такое, чего не было у него. Хозяйка ушла на кухню, и он оглядывал все — что тут не так, как у него? Ну, чище — это само собой, порядка больше — это своим чередом. Но было еще что-то… В углу на низком столике цветной телевизор с большим экраном. У стены напротив окна кушетка с ковром над ней. Столик и три кресла вокруг. Несколько листов «Литературной газеты» лежат в кресле и на диване, точно читали их разные обитатели комнаты, выбирая то, что каждому по вкусу. Небольшой рабочий столик приткнут к стене у окна, на нем стопка книг. Ковров подошел, посмотрел: металлургия. И вдруг понял, что тут не так, как у него: и цветной телевизор, и три кресла, и рабочий столик, и газетные листы, и что-то еще создавало впечатление, будто в этой комнате живет не один человек, а семья. Собираются вместе для бесед в креслах, располагаются по вечерам у телевизора, кто-то работает за столиком с книгами… Семья! А у него дома в комнате оставаться тошно; неустроенность, беспорядок кричат о том, что он один; только бы выспаться и бежать из своего жилища…

Вошла Нелли Петровна, накрыла скатеркой столик у кресел, поставила тарелки с поджаренным мясом и салатом, попросила помочь принести чайную посуду и хлеб. Потом Ковров отправился в ванную комнату умыться и появился посвежевшим и совсем успокоенным.

— Такое впечатление, — сказал Ковров, — будто здесь несколько человек живет, отдыхают вместе, работают… — Он кивнул на столик с книгами.

— Садитесь, пожалуйста. Мне и дома нужен рабочий стол. Инженеру цеховой лаборатории приходится следить за технической периодикой. Вдобавок готовлюсь к лекциям в техникуме на вечернем отделении. Ешьте, пожалуйста.

Принимаясь за еду, Ковров еще раз окинул взглядом комнатку.

— Нет, дело не в книгах, — следуя за своей мыслью, заметил он. — По-семейному как-то здесь.

— Я бы не смогла иначе, привычка, наверное. У нас дома, в Ленинграде, в квартире все работали, учились. У каждого был свой рабочий стол… И телевизор такой же, цветной, стоял в столовой… Большая была семья, а теперь мы, дети, разъехались по стране. Я вот год назад приехала сюда, на Урал… Хотя могла бы остаться в Ленинграде…

— Романтика потянула?

— Какая уж романтика! Нет, совсем не романтика. Так сложилось… А у вас дома по-другому? — Меняя тему, спросила она.

— Берлога! — брякнул Ковров.

— У вас нет семьи? — напрямик спросила Нелли Петровна.

«Хочет отвлечь от заводских дел? — предположил Ковров. — И в гости пригласила, чтобы помочь взять себя в руки. Умная баба, ничего не скажешь…»

— Была… — хмуро сказал Ковров. — Не очень-то приятная тема для беседы.

— Извините…

— Живем в одной квартире, — ни с того ни с сего вдруг разоткровенничался Ковров, — детей ко мне не пускает. Сменить бы квартиру, а для того развестись надо официально: как-то все шиворот-навыворот… Вы Ларису Касьяник знаете? — ляпнул он уже совсем некстати. — Сменный электрик в цехе.

— Видела… Так, со стороны…

— Хоть с кем-то поговорить можно… — пробормотал Ковров. — Эх, отнимаю я время у вас своими разговорами. Вам считать надо, а я тут тары-бары…

— Вся ночь впереди, — сдержанно заметила Нелли Петровна. — Все равно сегодня не заснуть. Утром прилетит Григорьев… Не представляю, чего ждать? Я никогда не встречалась с ним, даже издали не видела, но многое слышала. Судя по рассказам, предвидеть его поступки трудно. Потом только люди начинают уверять себя, что можно было заранее разгадать ход его мыслей. Не знаю, смогла ли я выразить свое представление о нем? Говорят, странный человек. Но был справедлив. А как сейчас?

Нелли Петровна разговаривала точно сама с собой. Замолкла, задумалась.

Ковров собрался было подняться. Нелли Петровна встрепенулась.

— О чем мы говорили? Да, вот вы сказали, что живете, как в берлоге, так мрачно сказали. А я бы не смогла. Нет, не смогла бы. Перестать следить за тем, как живешь, как работаешь… А что потом? Нравственное запустение, безволие, плыви, как плывется… Вот вы с иронией отозвались о начальнике цеха, о Середине… Да, в чем-то вы правы. Но ведь, говорят, он был человеком деятельным, полным смелых замыслов. Давно, когда директором завода был этот самый Григорьев.

— Я ничего этого не знаю, — сказал Ковров и для убедительности добавил: — В то время пешком под стол ходил.

Нелли Петровна с чуть потеплевшими щеками — видно, то, о чем она говорила, разволновало ее — спросила:

— А вы не задавали себе вопроса, что случилось с Серединым потом, позднее, после того, как Григорьева перевели в Москву?

— Нет, никогда не интересовался.

— А мне обидно было вас слушать, — горячо заговорила Нелли Петровна, — показалось, а может быть оно так и есть, что вы не хотите видеть дальше вашей автоматики. Отключенная автоматика — это только частность. Во много раз страшнее, когда отключаются люди. Перестают думать, противостоять течению… Ах, впрочем, что же я опять вовлекаю вас в какие-то споры… Вы же еле сидите. Того гляди заснете в кресле. Знаете что? Устраивайтесь вон там, на кушетке, а я примусь за дело. Вы можете понадобиться во время расчетов.

Ковров, борясь с усталостью, пробормотал:

— А что о вас соседи скажут?

— Что могут сказать? Больше, чем говорят о моих отношениях с Серединым, не скажут. Да соседи и не станут сплетничать. А что могут сказать о вас, как я догадываюсь, вам совершенно безразлично.

— Наплевать! — подтвердил Ковров.

— Идите, прилягте, я разбужу, если нужно будет.

— Как бухнусь, так не добудитесь. Сутки не спал.

— Ложитесь, ложитесь и не обращайте на меня внимания, сейчас я примусь за дело.

Ковров без дальнейших разговоров поднялся, подошел к кушетке, стянул, упершись в пятку носком, туфли, завалился на бок и, едва коснувшись головой подушки, погрузился в глубокий сон.

Нелли Петровна зажгла лампу на рабочем столе, погасила верхний свет и подошла к шкафу с книгами. Среди плотных в твердых переплетах справочников отобрала нужные, положила их на край стола. Долго сидела, не приступая к работе, склонив голову и полузакрыв глаза.

Как началось то, что теперь стало ее второй жизнью? Когда?.. Когда в первый раз поняла, что Середин ей не безразличен?

Однажды она пошла к Середину с анализом пробы чугуна. Что-то было не в стандарте, что именно — сейчас трудно вспомнить. Вошла в пустую приемную, сняла белый халатик, как делала всегда, собираясь войти к начальнику цеха.

В приемную ворвался директор, Логинов, плотный, сильный человек, в распахнутом пальто, без шляпы, видимо, только что прикатил к цеху на своей «Волге». Ударом кулака распахнул дверь в кабинет Середина.

— Ты почему своевольничаешь? — крикнул с порога и шагнул в комнату. — Кто тебе разрешил останавливать печь на ремонт? — слышался из кабинета его голос. — Хочешь сорвать заводской план?

VIII

Что заставило ее тогда, не медля, войти в кабинет начальника цеха вслед за Логиновым? Пожалуй, в первый момент она даже не отдавала себе отчета в том, что делает. Ею овладел гнев и презрение к человеку, который мог позволить себе все, что угодно: обругать площадной бранью, выгнать из своего кабинета, унизить грубым окриком.

— Простите, пожалуйста… — внешне спокойно произнесла она, останавливаясь перед Логиновым.

Видно, он собирался еще что-то выкрикнуть Середину, но запнулся, уставился на нее расширенными глазами. Лицо его налилось бурым румянцем, он был вне себя.

— Что… что вам здесь надо? — скорее прохрипел, чем прокричал Логинов.

Она не испытывала ни испуга, ни растерянности; успела взять себя в руки. Женское чутье подсказывало ей, что она должна сохранять спокойствие и сдержанность.

— Мне по делу к начальнику цеха, — сказала она.

Каждое ее спокойно произнесенное слово звучало укором, и Логинов, видимо, понимая, что в гневе говорит не то и не так, но не в силах сдержать себя, буркнул:

— Ну и что?

— Вот… все, — помедлив, сказала она.

Середин встал, видимо, не зная, как себя держать. В руках у него оставался карандаш, которым он только что вел какие-то расчеты на листке бумаги. Машинально он сжимал карандаш и смотрел на нее и на Логинова.

Она знала, что Логинов постоянно унижал Середина, довел его до состояния растерянности, безразличия, тяжкой апатии. Все в ней восстало теперь против директорского деспотизма и грубости, тем более сдержанно она должна была себя вести.

— Я всего лишь по делу… — подтвердила она.

Логинов окинул взглядом пряменькую ее фигурку в безукоризненно сшитом платье, с досадой отмахнулся и шагнул к Середину.

— Сейчас же… немедленно прекратить выдувку печи, — срывающимся на фальцет голосом прокричал он. И, видимо, почувствовав ее взгляд, обернулся и рявкнул: — Вы здесь еще? Ну что… что вам нужно?

Не двинувшись, она отчеканила:

— Я должна напомнить вам, что с женщинами принято говорить в ином тоне… тем более директору завода.

— Ах, оставьте, — воскликнул он и тут же взорвался: — Вообще, кто вы такая? Секретарь? Машинистка? Уборщица?..

— Я заведую лабораторией доменного цеха, — с достоинством ответила она.

— Извините, — пробурчал Логинов. — Но что вам сейчас-то здесь нужно? — опомнившись после безотчетно произнесенного извинения, воскликнул он. — Вот… вот именно сейчас? Выйдите и подождите в приемной.

Как ни был оглушен Середин дикой сценой, разыгравшейся в его кабинете, ее мужественное поведение вернуло ему самообладание, он, видимо, понял, что она пришла ему на помощь.

— Выдувку печи я прекращу только после вашего распоряжения… — сказал он твердо. — Письменного распоряжения, — добавил он. — И после этого обжалую ваш приказ, доложу в Москву Григорьеву. Печи давно требуют профилактического ремонта, вы дважды заставляете нас нарушать сроки…

Логинов, с трудом сохраняя официальный тон, сказал:

— Я снимаю вас с должности начальника цеха. Мне нужен металл, а не ваши речи. Понимаете? Стране металл нужен!

— Кому сдать дела?.. — не теряя самообладания, спросил Середин.

Спокойствия взбешенного Логинова хватило лишь на одну фразу. В следующее мгновение он заорал:

— Убирайся вон!

Она подступила к Логинову и, сверля его взглядом, воскликнула:

— Как вы можете? Вы же мужчина.

— А вам-то что до меня? — в запале выкрикнул Логинов.

— Неприятно смотреть на человека, потерявшего контроль над собой, — принялась она объяснять, — Требование начальника цеха написать распоряжение вполне обосновано. Иначе, как он сможет обжаловать приказ, который считает неправильным?

Середин сжал карандаш в своих руках, чудом не сломав его, бросил на стол и собрался уходить.

— Подожди, — сказал Логинов и, невольно поворачиваясь к ней, словно оправдываясь, сказал: — Так ведь он своевольно поставил печь на выдувку.

— За это вы вправе наказать начальника цеха, но зачем же кричать?.. На вашем месте я бы этого не делала.

— Вы? На моем месте? — Логинов воззрился на нее. — Ну уж это, знаете, слишком.

Середин вмешался в их столь неожиданный разговор:

— Надо еще разобраться, почему я поставил печь на выдувку, что означает мое так называемое своевольничанье…

— Разберемся! — угрожающе сказал Логинов. — Ему нужна бумажка! Пожалуйста, сейчас получишь. Зови секретаря… Нет, вот пусть она пишет, — кипятился Логинов. — Берите бумагу и пишите. — И не дожидаясь, когда она возьмет лист бумаги, принялся диктовать: «Начальнику доменного цеха Середину»… Не надо! — оборвал Логинов сам себя. — Сейчас приеду в заводоуправление, составлю официальный приказ, курьер вам доставит… Ты бы сказал ей… — совсем иным, ворчливым тоном заговорил он, — сказал бы своему работнику, чтобы она не встревала в деловые разговоры.

— Я, конечно, могу сказать Нелли Петровне… — Середин пожал плечами. — Но она сама знает, когда вмешаться, а когда промолчать.

— Н-да-а, сильная у тебя защитница, ничего не скажешь! — с неожиданным после всего, что было, одобрением в голосе произнес Логинов и стремительно вышел.

Середин остановился около окна спиной к ней и, что-то разглядывая за стеклами, задумчиво произнес:

— Сколько раз он безнаказанно унижал меня… А вы покорили его, Нелли Петровна. Вот же может он быть человеком, а я думал, что он только грубиян и, простите меня, негодяй… Нет, что-то все-таки сделало его таким, может быть, даже сами мы — отступая перед ним, спуская ему его выходки. — Середин повернулся к ней и, как-то беспомощно усмехаясь, сказал: — Прежде я не мог найти в нем хоть какого-то светлого пятнышка, а теперь нашел. И знаете почему? Мне кажется, что я сам стал сейчас нравственно сильнее. Так, наверное… В этом причина, как вы думаете?

— Вы все-таки молодец, добились письменного распоряжения, — сказала она.

— Да, сегодня я, кажется, остался человеком.

— Другой на вашем месте давно бы ушел из цеха. Удивляюсь, что вас держит, несмотря на всю эту обстановку?

— Не знаю… — Он отошел от окна, прошелся по комнате, закрыл дверь. Все это он проделывал машинально, не глядя на нее, видимо, раздумывая над ее вопросом. — Привычка, наверное, — продолжал он, останавливаясь посреди комнаты. — И не на кого было оставить крупнейший в стране доменный цех. Не было замены, понимаете? И я все сносил. Все! Но сегодня я мог уйти с завода… — Он нахмурился и замолчал. — Если бы не вы… — добавил после раздумья.

А на следующий день они столкнулись на лестнице административного корпуса, остановились на площадке. Середин сказал, что Логинов так и не написал распоряжения о запрещении ставить печь на выдувку. Пришлось пойти к секретарю цехового партбюро Новикову. Она, конечно, знала его, невысокий крепыш с острым взглядом, человек дела. Он выслушал Середина, ни слова не говоря, снял телефонную трубку и набрал номер секретаря парткома. Спросил, когда можно прийти вместе с начальником цеха. «Пошли, — сказал он, кладя трубку, — Логинов сейчас там, жалуется на вас»…

Они пришли в партком — здание общественных организаций завода за проходной. Логинов сидел перед секретарем парткома Яковлевым.

— В ваши распоряжения я вмешиваться не буду, — сказал Логинову грузный волосатый Яковлев. До избрания в партком он работал начальником смены доменного цеха, хорошо знал обстановку в цехе, людей. — Но требование начальника цеха написать письменное распоряжение вполне нормально.

Здесь же в присутствии секретаря парткома Середин получил копию письменного распоряжения. О снятии его с работы в приказе директора не было ни слова. Середин не стал упрекать Логинова в забывчивости.

…Именно так началось. Другого начала не было. Их никогда до этого не связывали никакие особые интересы, кроме тех, какими жили почти все полторы тысячи других работников доменного цеха. Редко встречались, да и то по делам служебным. Что могло устремить их друг к другу?

Но было что-то еще, не поддающееся анализу. Потом уже, много спустя после объяснения с Логиновым в кабинете Середина она вспомнила, как неожиданно встречались их взгляды на собраниях, в столовой, где-нибудь у печей.

Однажды, недели через две после стычки с директором, Середин явился прямо к ней в лабораторию и попросил выйти с ним. Они зашагали вдоль железнодорожных путей под могучими стальными конструкциями. Она шла подле него, сунув руки глубоко в карманы пальто, касаясь его локтем.

— Хочу отплатить вам добром за добро, — сказал Середин. — Вчера меня пригласил секретарь партбюро Новиков, запер дверь и спросил, правда ли, что от меня жена ушла? Глаза опустил и ждал моего ответа. — По тону Середина, хоть и не видя его лица, она поняла, что спутник ее усмехается. — Видно, никакого удовольствия не доставлял ему этот вынужденный разговор. — Я ему говорю: «Ушла. Но кого, кроме меня, это может интересовать?» «А вот, оказывается, интересует, — говорит. — Есть тут у меня одна писулька. В чужую душу не влезешь, а предупредить по своей должности обязан. Еще, — говорит, — одна женщина упоминается, сплетня, должно быть…» — Середин помолчал и удрученно добавил: — Никогда еще так со мной в партбюро не разговаривали…

Они прошли молча несколько шагов.

— Что заставило вас рассказать мне… об этом? — спросила она.

— Хочу оградить вас от сплетен, — сумрачно ответил Середин.

— Каким образом?

— Теперь, после моего сообщения, вы не будете меня защищать, станете осмотрительнее.

— А зачем? — спросила она и впервые, пока они шли рядом, взглянула на него снизу вверх, он был выше ее. — Вы боитесь, что я скомпрометирую вас?

— Как вы можете меня скомпрометировать? — Она почувствовала, что ее спутник пожимает плечами. — Да мне и безразлично… Я думаю не о себе, а о вас.

— Но кого могут интересовать наши отношения? — удивилась она. — В них нет ничего порочащего ни вас, ни меня. Я давно наблюдаю за вами, давно понимаю, как вам тяжело, как трудно противостоять текучке, грубости, производственному бескультурью. Да, временами мне хотелось помочь вам. И кажется, недавно я достигла цели. Что же в этом плохого. И какая тут связь с тем, что от вас ушла жена?

Середин ссутулился, и опять она скорее почувствовала это движение, чем увидела.

— Какая-то связь все-таки, наверное, есть, — пробормотал он.

— Если так, объясните же, в чем эта связь. Я не понимаю, но хочу знать. Я имею право знать.

— Хорошо. Но не сейчас и не здесь.

— Вы правы, — сказала она. — Я удивилась, как вы смело явились ко мне, на глазах сотрудников. Но я рада, что вы пришли. Просто рада. Где мы продолжим этот, скажу вам откровенно, странный для меня разговор?

Они условились встретиться на другой день. Это была их первая встреча из немногих, в парке, отделявшем, по мысли архитекторов, завод от жилого массива «старого» города, заложенного еще в тридцатые годы.

IX

Ей не хотелось ехать домой на правую сторону водохранилища в новый город и затем, через какие-нибудь два часа, повторять обратный путь в тряском автобусе. Она пошла в парк.

Он начинался в трехстах метрах от проходной за площадью и трамвайной остановкой. С тридцатых годов деревья и кусты разрослись, дорожки в середине лета тонули в зелени. Нелли Петровна шла по аллее, с наслаждением вдыхая запахи парка. Солнце склонялось к горизонту, и его косые лучи легко прорывались в просветы между стволами деревьев и ветвями кустов. Никогда прежде онане была здесь. Совсем рядом с заводом такое приволье и так легко дышится. «Молодцы!» — мысленно поблагодарила она архитекторов, в те далекие годы создавших зеленый уголок города.

В сумерках она подошла по боковой аллее к воротам, где они условились встретиться. Одинокая фигура темнела прямо посреди аллеи. Середин нарочно не прятался от возможных чужих взглядов. Она бы так на виду не ждала, укрылась бы во мраке, царящем среди листвы.

В том, что он стоял открыто и ждал ее, было что-то подкупающее: он вел себя смело, не видел повода скрывать свои поступки. «Честный человек…» — подумала она, подошла и легко и просто взяла его под руку. Он хотел что-то сказать, но запнулся, промолчал, и они неторопливо пошли по аллее в глубину парка.

Ей не хотелось говорить, что она здесь давно, что наслаждалась зеленью и тишиной парка, что она готова выслушать его. Все эти слова невольно создавали бы впечатление обыденности их встречи. Звучали бы оправданием для них обоих — вот, мол, пришла просто погулять…

Они неторопливо шли по песчаной дорожке, нога в ногу, и молчали. Она подняла глаза и взглянула на спутника. В темноте трудно было разобрать выражение его лица, она лишь заметила, что он идет, опустив голову, и, видимо, о чем-то раздумывает, может быть, ищет слова, чтобы начать, наверное, непростой для него разговор. Она чуть-чуть оперлась на его руку и терпеливо ожидая, когда он начнет говорить, шла все так же молча.

— Как все это произошло?.. — негромко произнес Середин. Она хотела спросить, что именно произошло? Но он сам ответил: — Как случилось, что я потерял семью, потерял самого себя?.. Возвращался домой поздно после очередных авралов, шумных совещаний, грубостей Логинова. И дома не мог справиться с собой. Молча съедал приготовленный Наташей ужин. Стыдно было смотреть ей в глаза, рассказывать об унижениях, которым ежедневно подвергался. Невпопад отвечал на ее вопросы, что тревожит, где был, почему вернулся поздно. Банально все это, правда? Но я ничего не мог с собой поделать. Однажды упомянул вас, так как-то получилось, пришлось к слову. И потом сам удивлялся зачем. С тех пор она перестала меня расспрашивать. Мы оба замолчали. Через год Наташа уехала к двоюродной сестре в Кузнецк. Покинула дом, когда я был на заводе, не захотела объяснений. Оставила мне записку, что все понятно без слов и что жить так дальше не может. Я прочел ее поздно вечером, когда вернулся с завода, подумал, что Наташа уехала на время, пока у меня не ладится на заводе. Утром еще раз перечитал записку и понял, что уехала навсегда. В такое время… Я сказал себе, что сам виноват и должен теперь безропотно нести крест, который взвалила на меня жизнь.

Середин замолк. Она все так же молча шла об руку с ним. Он должен был еще что-то сказать, объяснить… И она молчала, не хотела ему мешать, пусть он скажет все, что хочет сказать.

— Лишь временами во мне просыпалось чувство укора, — заговорил он, видимо, и не ожидая, что она о чем-то спросит, что-то скажет, — как же так Наташа, с которой прожиты годы, могла не понять, не помочь освободиться от безразличия ко всему? Но можно ли было винить ее? — Он задал этот вопрос самому себе, и она ничего не ответила. — Я жил, как во сне, — продолжал он, — как во сне, когда успокаиваешь себя: вот сейчас проснусь и страшный сон кончится… А сон все не кончался… — Он долго молчал. — А сон все не кончался, — повторил он. — Потом, однажды, я подумал, что все время жду вашего появления с лабораторным анализом, с каким-нибудь делом… А вот недавно сон кончился… Кончился сон, — со значением сказал он.

Они дошли до конца аллеи, упиравшейся в шпалеру кустов перед оградой, и повернули назад.

— Да, может быть, вы и правы, — задумчиво произнесла она, — какая-то связь есть… Очень отдаленная и сложная связь…

И они опять надолго замолчали. Теперь Середин, видимо, ждал, что скажет она, и не хотел случайными, ничего не говорящими словами сводить разговор к болтовне.

— Не знаю, известно ли вам, что я была замужем? — спросила она.

— Нет, не известно… — совсем тихо сказал он. — Впрочем, какое это может иметь значение? — встрепенулся он, как бы возражая против того, что таилось в ее вопросе.

— С какою бездумностью и легкостью решаются подобные сложности жизни в некоторых романах и кинофильмах, — заговорила она. — Драмы благополучно кончаются примирением супругов, потому что разрушение семьи — это порок. А осмелившиеся на развод герои соединяют свои судьбы, несмотря ни на что, потому что любовь свята. Будто и нет реальной жизни с ее социальными и философскими проблемами. Смотришь на экран и думаешь: кто же они, творцы этой убогой лжи? Неужели они не живут той самой жизнью, какой живут все другие люди? Просто о себе я не стала бы рассказывать даже вам… Неинтересно и неприятно. А вот об этих реальных проблемах, от которых мне ой как досталось… Хотите послушать?

— Хочу. Я сам в плену этих проблем…

— Мы встретились в институте в Ленинграде, — стала она рассказывать. — После окончания я поняла, что нужна ему лишь для того, чтобы остаться в городе. Мой отец, профессор, мог помочь. Я сказала, что уеду. Он не верил. Так все и тянулось лет пять… В конце концов мы оба поняли, что совершенно чужие люди. Я уехала сюда, на завод… Если бы ему понадобилась настоящая помощь в какой-то неудаче, в горе, в защите от несправедливости, я бы осталась с ним. Я любила его… А все оказалось мелко и низко… Здесь, в цехе, я поняла, что могу вам помочь… Вот и вся моя вина. Заслуживаю ли я осуждения? Скорее, наверное, сожаления… Может быть, я не должна была всего этого вам говорить? В таком случае извините меня. — Она освободила свою руку и настойчиво проговорила: — Я должна идти…

Не оглядываясь, быстро пошла к выходу из парка. Он остался.

Потом, на заводе, она избегала встреч с ним, пока они случайно не столкнулись на стальном мостике перехода с печи на печь. Оба остановились. Она поняла, что не может пройти мимо, лишь обменявшись с ним обычным приветствием. Прислонилась спиной к перилам, точно хотела пропустить его. Он оперся рукой о противоположные.

— Я пойду… — сказала она. — Как я устала… — вырвалось у нее.

Он смотрел на нее.

— Я пойду… — повторила она.

Середин отступил, пропуская ее.

Короткая эта встреча, в которой, кажется, не было сказано ничего исключительного, отделила одну трудную полосу ее жизни от другой, тоже трудной, но трудной по-иному. Она понимала, что произошло нечто такое, что несравнимо усложнит ее жизнь. И все же обрела спокойствие. Разве уйдешь от самой себя?

Однажды днем она позвонила Середину и совершенно спокойно, так, точно они разговаривали по телефону каждый день и в этом не было ничего необычного, спросила, не хочет ли он подышать свежим воздухом, пойти вечером в парк? Некоторое время он молчал, потом торопливо сказал, что каждый день ждал ее звонка. Сегодня совещание у директора, завтра назначена встреча с мастерами печей, но если бы можно через два дня?..

— Вы совсем заработались, — сказала она. — Так и быть, пойдем через два дня, но давайте сразу после работы, чтобы мне не заезжать домой и не ждать вас в одиночестве два часа.

— Хорошо! — воскликнул он с мальчишеской интонацией в голосе, которая разом искупила все ее волнения и сомнения — звонить ли? — Через два дня меня ничем нельзя будет удержать на заводе… — Он помедлил и добавил: — Даже Логинову.

— Вы помирились? — спросила она.

— Просто я не стал давать себя в обиду, он понял, что со мной нельзя позволять себе все что угодно. Кстати, справлялся о вашем самочувствии.

— Это мне не нравится, — сказала она. — Кто писал ту анонимку Новикову, вы не выяснили?

— Меня это не интересует. Но я могу твердо сказать, что не он. Это слишком низко и мелко. Но давайте не будем портить себе настроение.

— Давайте! — согласилась она. — Я заранее возьму билеты в кино, у вас на это не хватит времени.

…И опять парк. Но теперь дыхание осени местами выжелтило деревья, усыпало газоны сухой покоробленной листвой. Мокрые от недавнего дождя дорожки пахли сырым песком, тонкий аромат увядания настоялся под деревьями. Она видела, как Середин словно с недоверием, удивленно вглядывался в мокрый парк и всей грудью вдыхал бодрящие запахи осени.

— Что-то у вас опять произошло с Логиновым, судя по телефонному разговору, — сказала она. — Не хотела сегодня вечером говорить о заводе и вот не выдержала.

Середин объяснил: Логинов вновь оттянул ремонт печей, сославшись на отсутствие огнеупорного кирпича. В апреле был, а теперь, осенью, нет, по указанию министерства отправлен на какой-то другой завод. Поэтому ниши не пиши Григорьеву — все равно бесполезно. Середин сказал, что все-таки напишет, дальше тянуть нельзя. Логинов не сдержал своего гнева, намекнул, что невыполнение плана цехом да еще неблагополучие в семье может осложнить жизнь Середину. Но тут же замолчал, видимо, понял, что зашел слишком далеко. Прежде Середин, наверное, наговорил бы Логинову разных неприятных слов, но теперь просто рассмеялся. Логинов налился румянцем, не ждал от Середина такой вольности, но ничего не сказал. А когда Середин уходил, справился, как чувствует себя его защитница, не ругает ли директора на чем свет стоит.

— Я ответил ему, что вы поняли — человек просто погорячился. Он выслушал и говорит: «Умная баба! Ты ее зря против меня не настраивай». Ну что ты будешь с ним делать! — засмеялся Середин. — Логинов есть Логинов! Махнул я рукой и ушел… А хорошо, что вы меня вытащили сюда, — воскликнул он, — вся сера из легких улетучилась, словно чистейшего кислорода напился.

До кинотеатра они так и не дошли. Исходили весь парк и, когда стало ясно, что опоздали к началу сеанса, в темноте, пешком отправились вдоль заводской ограды на правый берег, где она жила. Он не стал подниматься к ней, они простились в темном дворе под тополями.

Потом были и другие встречи. Но никогда не заходили ни к нему в коттедж на окраине города, ни к ней. Оба страшились переступать запретную черту, точно ждали чего-то тревожного, что все равно должно было случиться и развести их.

Вскоре Середин уехал на Юг в составе комиссии, назначенной Григорьевым: принимать вновь отстроенную печь.

И вот теперь эта авария…

X

А сегодня рано утром, как она и рассказала Коврову, в лабораторию явился директор завода. Он без стука распахнул дверь, сказал, что ему нужен телефон и, когда она вышла из-за стола, по-хозяйски, сняв плащ, расположился в ее кресле.

— Там все провода оборвало, — объяснил он свое появление, — ваш кабинет с телефоном ближайший к аварийной печи.

Она спросила, выйти ли ей из комнаты на время его переговоров?

— Останьтесь, — бросил он и, соединившись со своим секретарем в заводоуправлении, продиктовал ей состав комиссии по расследованию причин аварии. Сказал, что еще некоторое время пробудет в доменном цехе. В случае, если кому-то понадобится, пусть звонят в цеховую лабораторию.

— Если Москва, немедленно соединить, — жестковато добавил он.

Логинов положил трубку и некоторое время сидел, прикрыв сильной широкой рукой лоб и опустив глаза.

— Ну, что вы скажете об этой аварии? — спросил он, откидываясь на спинку стула.

— Общепринято пригласить даму сесть, — совершенно бесстрастным тоном сказала она. — Я терпеливо жду.

Логинов неловко завозился в кресле, выпрямился и раздраженно пробубнил:

— Может быть, освободить ваше место?

— Совершенно не обязательно.

— Благодарю, — пробурчал Логинов. — Вы и так давно могли сесть. Но уж если вам хочется получить приглашение… Сядьте, пожалуйста.

Она опустилась в кресло перед столом.

— Что же вы скажете о случившемся? — напомнил он свой вопрос.

— Но разве я могу хоть что-нибудь сказать, не зная, отчего произошла авария? — удивилась она. — Вы назначили комиссию, видимо, не так просто сразу все объяснить.

— Да, не так просто… Но я о другом, — Логинов лениво поводил в воздухе ладонью, как бы отстраняя ее возражение. — Какое у вас впечатление… о реакции людей?.. — Подыскивая слова, видимо, затрудняясь точно выразить свою мысль, продолжал: — Я понимаю, может быть, еще рано спрашивать о реакции, ее пока трудно заметить и понять. Но вы человек наблюдательный, и, как я понял, прекрасно знаете обстановку в цехе… — Он вопросительно смотрел на нее. — Сумеют ли люди психологически оправиться от этого удара, быстро начать перестройку работы?..

— Я не понимаю, почему вы задаете эти вопросы мне? — холодно сказала она. — Наверное, не от меня надо ждать ответа…

— Да, да, не от вас, конечно, — с досадой воскликнул Логинов. — Во-первых, Середина сейчас нет…

— Но не только начальник цеха… — Нелли Петровна не закончила фразы. — Большая роль в прояснении обстановки принадлежит секретарю парткома, например…

— Все правильно, молодец, — сказал Логинов и чуть иронически усмехнулся. — Своим чередом спрошу и мастеров, и секретаря парткома. Пока еще рано, пусть сами поговорят с народом, оклемаются. А я вот решил у вас поинтересоваться, вы человек не из пугливых, не из паникеров… Ну?.. — Логинов взмахнул сильной рукой. — Да что перед вами крутить?! Я прямо вас спрошу: Середин устоит? — И заметив, что она при этом вопросе изменилась в лице, с грубоватой прямотой сказал: — Да вы не сердитесь, я не хочу вас ни обидеть, ни тем более оскорбить. Извините, какой уж есть: был мужиком, им и остался. Привык с корня дерево выворачивать… А вы каждый раз воспитывать меня беретесь… Понять не могу, отчего только вы мне нравитесь…

— Прошу вас!.. — строго сказала она и стремительно поднялась.

— Ну хорошо, хорошо, не буду… — сказал Логинов. — Ну, извините. Это вас устраивает?

— Устраивает, — сказала она.

— Сядьте, у меня серьезный разговор.

Она опять опустилась в кресло, строго нахмурилась, сидела напряженно, вся подобравшись.

— Я вас спросил, потому что вы знаете наши с Серединым отношения, помогли ему духом воспрянуть, — Логинов движением руки остановил ее, готовую было опять подняться. — Я без всяких нехороших мыслей говорю, склоняю голову перед вами, сильный вы человек. Но и ваших сил в этой обстановке может не хватить. Как он сейчас, оправился от своей семейной истории или все еще?..

— Я на такой вопрос ответить не могу. Вы с ним поговорите, человек он честный, прямо его спро́сите, прямо и ответит.

— Все хочу выяснить, к чему быть готовым, — проговорил Логинов. — Главный инженер, Ковалев, в больнице. Нужен он сейчас, Ковалев, вот так нужен… — Логинов полоснул себя по шее ребром ладони. — Он один может вытянуть план после этой аварии. — Знаете, корю себя за то, что разогнал людей, которые мне перечили. Ну да, неприятные люди, трудно с ними работать, нервы дергали, а правду в глаза говорили. Им тоже недешево эта правда доставалась. У старика сердце не выдержало… Жду не дождусь, когда выйдет из больницы… — Логинов с горечью усмехнулся. — Слушаете вы меня и, наверное, думаете, что я обман какой-то затеваю, поймать вас на чем-то хочу… А у меня, вы знаете, тоже душа есть… Захотелось почему-то с вами откровенно, а вы ощетинились… Ни одному слову моему не хотите верить.

— Нет, почему же… — растерянно пробормотала она.

— Са-ам виноват, — протянул Логинов. — Сам! Как получилось, не пойму. Был же человеком. В совхозе в бригаде на барахляном тракторе работал, возился с мотором сутками, сменщику помогал отремонтировать, в беде не оставлял. За то ребята меня и любили. Пришел на завод, как говорят, с понятием: знал, как с людьми ладить, в железках толк понимал. После вечернего института не стеснялся у рабочих-прокатчиков опыта набираться. Начальником цеха назначили. Из мастеров. Знаете, какой въедливый, цепкий начальник цеха из меня получился! Из мастеров такие и получаются: культуры мало, — берет хваткой, напором, с таким много не поспоришь. Сказано — сделай. И вверху, в заводоуправлении, таких ценят. Возни меньше, никаких этих идей и обид нет, плечо крепкое, начальству опереться можно… Потом, уже много спустя, в директорском кресле, чувствую, пошло как-то не так… На заводе людей в кулак зажал — не помогает. Дома — как получилось, и не пойму — тоже дрожать передо мной стали. Приезжаю с завода, жена передвигается по комнатам бесшумно, сыну, студенту, не велит громко разговаривать. А сын мне как-то и говорит: «Не современный ты, папа, человек…» Это при всех-то моих титулах. И знаете, понял я, что он мне этим хотел сказать, только выразить как следует не сумел. Не сразу, но понял. Другому не сказал бы, а вам скажу. Смеяться не станете, не такой у вас характер, не пустопорожний… Культуры мне не хватает — вот чего мне не хватает. Общей культуры. От нее, оказывается, многое зависит. По должности директором завода стал, а по уровню остался начальником цеха, вот таким, как говорил, — из мастеров какой получается. Дома шкафы книгами забил, всю серию «Замечательных людей» скупил у букинистов, а читать времени не хватает… И еще мне в жизни, знаете, в чем не повезло? — Логинов понурился и помолчал. — Была б у меня смолоду такая, как вы, жена… А-а-а… — прокряхтел он, прерывая себя, и стукнул кулаком по столу.

Она отрицательно качнула головой, точно не соглашаясь с ним.

— Не сердитесь, — мрачно сказал он, — и женою вы мне не станете, и в любовницы приглашать поздно… Долго ли мне осталось на белом свете, и не знаю… Не буду вас в свое положение посвящать, ни к чему это совсем… И еще напоследок вот эта авария… Послушайте, скажите, меня винят в ней?

— Не мне с вами об этом говорить.

— Боитесь, что мстить людям буду?

— Нет… Поверьте, нет, — вырвалось у нее. — Понимаю, что вы на это не способны.

— Вот спасибо! — сказал Логинов. — Дорого доброе слово услышать. Значит, не пожелали обличать меня за самодурство или за что-то в этом роде. — Логинов поднялся. — Мешаю вам работать. Если сейчас позвонят, скажите, что поехал в заводоуправление…

Все это было вот совсем недавно, только что, утром, перед тем как позвонил Ковров. Она не могла, конечно, передать Коврову весь разговор с Логиновым, да это и не нужно было, и сказала только о своем предположении, что расследование причин аварии может вестись под определенным углом зрения… И это предостережение было необходимо, потому что, даже помимо желания директора, те, кто им был назначен, в той обстановке, которую он создал вокруг себя и которой, наверное, теперь сам тяготился, могли в угоду ему повести дело необъективно.

…Освобождаясь от воспоминаний, Нелли Петровна оглядела свою комнатку. Она создала здесь свой, милый ее сердцу мирок и находила в нем успокоение от сложностей жизни. Но жизнь ворвалась и сюда…

Ковров лежал на кушетке в одной и той же позе — на боку, лицом к стене, совершенно неподвижно, будто человек, впавший в глубокое беспамятство. Нелли Петровну охватило беспокойство, она сняла туфли и бесшумно прокралась к нему. Ковров дышал ровно, спокойно. Нелли Петровна вернулась к рабочему столику, сняла со спинки стула вязаную кофточку, накинула на плечи, раскрыла справочник и углубилась в работу.

XI

Виктор Андронов не поехал домой, как ему около больницы советовал Ковров. Невмоготу было оставаться наедине со своими мыслями. Сел в автобус и отправился в старую часть города, где неподалеку от парка, в тихом, заросшем деревьями тупичке, в бараке, сохранившемся с тех еще времен, когда строили завод, жила бабушка. Барак почти весь был в кустах сирени. Подлатанный, подмазанный, украшенный побуревшей листвой, он выглядел уютно, знакомо. Облик неприхотливого жилья в сознании Андронова как-то странно вязался со строгим и в то же время добрым, морщинистым лицом бабушки.

Он помнил лицо ее с тех пор, как помнил самого себя. Все детство его прошло подле бабушки — матери отца. Жила она тогда с ними в новой квартире, отвели ей маленькую комнатку. Теперь он сам помещался в этой комнатке, а бабушка давно ушла в семью дочери, тетки Виктора, в этот самый барак в глухом зеленом тупичке.

Виктор подрос, стал ходить в школу. Он не знал, почему ушла от них бабушка, но детским сердцем своим чувствовал, что больно ей было покидать их дом. И ему было больно оставаться без бабушки в маленькой комнатке, куда поставили его кровать. Что бабушку выжили, он понял гораздо позднее. Тогда же он ничего не понимал, но и без бабушки не мог и пользовался всякой возможностью, чтобы поехать к ней на трамвае в старый город, в этот самый барак. Мать наказывала его за отлучку, не пускала гулять, однажды бабушка сказала, что и ей попало за него и что он не должен к ней ездить. А он продолжал убегать из дому, и чем больнее и обиднее его наказывали, чем с большей горечью уговаривала его бабушка, тем упорнее искал он случая сбежать со двора. Никогда бабушка не жаловалась на мать и отца. Правду он узнал от самой матери. Как-то, разговаривая с отцом в присутствии сына, решив, наверное, что он ничего не поймет, она сказала, что старуха стремится приворожить к себе внука, а он, несмышленыш, из озорства сбегает из дому.

— Надо было раньше ее проводить, — сказала мать, — чтобы Витя и в глаза ее не видел, и не слышал бы, и не знал бы…

— А я все равно буду ездить к бабушке, — выкрикнул Виктор и затопал в исступлении ногами. — Буду! Буду! Буду!

— Что ты, Витенька, что ты?.. — мать бросилась к нему.

— Злая, злая ты, — закричал Виктор, — а бабушка добрая. Злая ты…

Мать обняла его, опустилась на колени.

— Витенька… Витенька… — повторяла она, потрясенная его гневом.

Отец встал с побелевшим лицом и, ничего не говоря, ушел из дому. Весь тот воскресный вечер мать играла с сыном в лото, читала сказки и, когда вернулся отец, они, мирно обнявшись, сидели на кушетке и рассматривали картинки в «Докторе Айболите».

Виктор вскоре опять убежал к бабушке, и на этот раз никто ничего ему не сказал. Так он отвоевал себе право любить.

Повзрослев, он сохранил в душе верность детскому чувству, дом бабушки стал его вторым домом. Но и Виктору-юноше никогда не жаловалась бабушка на невестку, мать его, и словом не обмолвилась, почему пришлось ей уйти из дома сына. Детская любовь Виктора мужала вместе с ним, он и любил, и уважал, и считал непререкаемым авторитетом свою бабушку.

Тетя Аня умерла от тяжелой болезни, оставив на руках мужа, слесаря ремонтно-механических мастерских, дочь-восьмиклассницу и сына, к тому времени перешедшего в училище сталеваров. Одна надежда в семье была на бабушку, все заботы о детях легли на ее плечи. Виктор, приходя к ним, проверял, как племянники готовят уроки, носил им книжки для чтения, помогал бабушке по дому, слушал ее рассказы о том, как жили они давно, еще до начала строительства завода под Царицыном, на Волге, и как, приехав в степь за Уралом, поселились в избенке близлежащей деревеньки с громким названием Москва, как дружно жили с хозяевами, переселенцами из-под Курска.

В той деревеньке, названной первыми поселенцами в двадцатых годах именем столицы, Андроновы прожили три года, пока им не дали две комнатки в бараке подле заложенного в степи парка. Бабушка рассказывала, какой крепкой была их семья и как продолжали они дружить с крестьянской семьей, приютившей их в начале тридцатых годов, и как обе семьи распушила война…

Как бы живой связью этих рассказов и реальной жизни была часто приходившая в дом бабушки жизнерадостная, работящая девчушка из той семьи — Лариска, родившаяся вскоре после войны. Все реже и реже появлялась девчушка у бабушки, а потом и совсем перестала приходить. Когда Виктор нанялся на завод горновым, она уже работала в доменном цехе сменным электриком, техникум успела окончить. Не Лариской звали ее в цехе, а уважительно — Ларисой, и была у нее своя семья. Прежнее безразличие, с каким он когда-то в детстве относился к Лариске, лет на семь старше его и потому водившейся с такими же, как и она сама, девчонками-подростками, сменилось странным интересом к ней, замужней женщине…

Он рассказал бабушке, что Лариса встретилась с ним, как с чужим, но умолчал о том, как сам отнесся к ней.

— Своя у нее пошла жизнь, Витенька, — сказала бабушка. — Нелегко ей приходится… — бабушка замолчала, и Виктор напрасно ждал от нее объяснений, — Может быть, и вспомнит еще нас. Когда трудно бывает, люди тянутся друг к другу…

Виктор вознегодовал на Ларису за то, что она бросила бабушку, и сказал себе, что никогда так не поступит. Но интерес к Ларисе не угасал…

С тех пор чуть не каждую неделю стал он заглядывать в старый барак в тупичке, где бабушкина семья по-прежнему занимала две комнатки. Одна из них служила и кухонькой, и передней, и спальней для бабушки, где она пристраивалась на ночь на большом сундуке, а другая — «залой» с телевизором и круглым столом и спальней для детей и их отца.

Однажды, уже после отъезда в Индию отца и матери, Виктор застал в доме новую хозяйку, женщину лет сорока, в нарядном передничке, с красиво уложенными волосами. Слово «мачеха» и само понятие это никак не вязались с ее обликом и спокойным нравом. Виктор в душе одобрил выбор дяди и порадовался за него. Бабушка в тот день пошла проводить Виктора, они остановились за кустами сирени.

— Уходить мне надо, Витя, — сказала бабушка, глядя на него добрыми выцветшими глазами. Ни горечи, и я упрека, ни жалобы на судьбу не было ни в словах, ни во взгляде. — Хозяйка молодая пришла. Надо уходить.

— Кто же тебя гонит? — спросил Виктор. — Что ты говоришь?

— Много я прожила на свете, многому научила меня жизнь. Зачем ждать, когда меня второй раз погонят. Сама уйду…

— Детей как бросишь? Любят они тебя. Подумай как следует…

— Хуже им будет, когда меня погонят. Ни на кого я не в обиде, ни на кого не сержусь. Против жизни не пойдешь. Вася — человек еще молодой, не сможет он один прожить, да и не надо. Одинокому далеко ли до водки, до гулянок? Семья ему нужна, Витя. Ни в чем я его не виню.

Виктор предложил перебраться к нему, родителей все равно нет. Бабушка не согласилась. Уехала к родне под Волгоград. Там жили Андроновы второй семейной ветви, те, что строили Сталинградский тракторный.

А месяца через три пришел к Виктору дядя Василий, рассказал, что жена ушла от него, поняла, что не сможет быть матерью чужих, взрослых, детей, не приняли они ее.

— Что делать и не знаю, — говорил дядя, — самый переломный возраст у них, присмотреть надо, направить, а меня и дома-то весь день нет…

Сидел он перед Виктором сгорбившись, глаза полны слез, ни о чем не просил, пришел свое горе излить.

— Вот что, дядя Вась, бабушку надо обратно позвать, другого выхода нет, — решительно сказал Виктор.

— Не приедет она, гордая наша бабушка. Да и то сказать, как мы отпустить ее могли? Не по-людски это было, сам посуди.

— То другой разговор, — сказал Виктор. — Забирай детей и езжайте все втроем, поклонитесь ей, попросите вернуться. Не откажет она детям, уж я ее знаю. Вернется, я тебе истинно говорю.

— Да чтоб я еще раз привод бы кого!.. — клял себя дядя Василий, — Скорей удавлюсь. Детей надо в люди вывести, другой заботы у меня нет.

Послушался Василий совета племянника, взял отпуск и летом вместе с детьми поехал в Волгоград. Вернулись они с бабушкой.

Спустя много времени бабушка рассказала, как дядя Василий и дети уговаривали ее. Они все трое плакали, она упиралась. «Опять кого-нибудь приведешь и опять мне уходить…» — говорила бабушка. В конце концов не выдержала сурового тона и заплакала вместе с ними…

Такой у них получился хороший разговор в тот день, что Виктор, поддавшись чувству, рассказал о Ларисе совсем иначе, чем в первый раз, — правду о своем странном интересе к чужой жене, о том, что не знает, как вести себя с ней, и мучается ото дня ко дню все больше.

Не заметил сам, как повзрослел, а бабушка и не удивилась, и не вознегодовала, что не дает ему покоя чужая жена.

Виктор посмотрел в крупное морщинистое лицо бабушки со строго сжатыми губами и внимательно, добро смотревшими глазами, почему-то стало ему покойно и светло на душе.

XII

Бабушка была одна. Виктор застал ее на диване в «зале», смотрела, а вернее, слушала телевизор и вязала кофточку для подросшей внучки.

Детей не было, старшая, Шурка, убежала на станцию юннатов по соседству с тупичком в уголке парка, Володя отправился с товарищами в кино. Виктор выложил на стол кулечки с конфетами и печеньем.

— Зачем тратишься? — запротестовала бабушка. — У нас и своих хватает. Сашенька, отец твой, мне деньги переводит…

— Хватало, ты бы кофточек не вязала, — резковато ответил Виктор.

Бабушка отложила вязанье, заторопилась на кухню поставить чайник.

— Не могу я без дела, Витенька, — заговорила она, вернувшись из кухоньки и присаживаясь рядом с ним к столу. — Всю жизнь в работе. Привычка у меня и в отдыхе рукам покою не давать.

Виктор хмурился, молчал.

— Что у тебя? — спросила, мельком глянув на внука. — Да ты никак опять прямо с завода? — она всплеснула руками, клубок пряжи, лежавший у нее на коленях, покатился по полу. — Лица на тебе нет, Витенька, все в копоти. Сейчас кастрюлю воды согрею, отмоешься, а после и чаю попьем с твоими гостинцами.

Она опять торопливо поднялась и пошла было на кухню.

— Да ты обедал сегодня? — спросила, останавливаясь на полпути к двери. — Что же это я, старая, чаи распивать собралась… И отмоешься ты у меня сейчас от грязищи, и накормлю я тебя как следует быть, и гостинцев твоих отведаем… — Она скрылась на кухне и принялась там греметь кастрюлями.

Виктор ничего еще не успел сказать про дядю Ивана, но от одной только бабушкиной доброй заботливости сжимавшая душу тревога отступила, ему стало немного легче. Нужен человеку свой дом, простые ласковые слева, сочувствие и забота близких. Крепче тогда стоишь на земле. А бабушкин дом с детства был его домом, и здесь волнения, горести и радости сначала детские, а потом те, что тревожат или радуют взрослых людей, всегда находили отзвук в бабушкином сердце…

Виктор поднялся и пошел на кухню помочь бабушке. Отобрал у нее ведро, принес из колонки воды. А уж когда все было сделано и на плите над голубым пламенем стояла кастрюля с водой, оперся острым плечом о косяк двери. Наблюдая, как бабушка достает из холодильника миску с котлетами и кастрюлю с супом, сказал:

— Дядя Иван в больнице, бабушка… — Она остановилась на полпути к плите с миской и кастрюлей в руках и внимательно, с виду как будто совсем спокойно взглянула на него. Он шагнул, взял у нее посудины и поставил на плиту.

— Что ты, Витенька, — с укором сказала бабушка, — ничего у меня никогда из рук не валилось, а уж какие страхи были во время войны… Идем в залу, сядем, и ты мне все по порядку расскажешь. Идем, Витенька…

Не он бабушку, а она его успокаивала, поняла, что плохо ему. Вот за то, что понимает его, он и любил свою бабушку. Они сели у круглого стола, бабушка положила на край его большие морщинистые руки и кивнула:

— Давай…

— Авария на заводе, бабушка. Не видел я еще такого, каупер развалило… — Бабушка когда-то сама участвовала в строительстве доменного цеха, что такое каупер, ей не надо объяснять, какой он высоты и сколько заключено в его корпусе огнеупора. — На полном ходу… А дядя Иван выбежал с литейного двора на площадку, и его ударило… кирпичом в голову… Кто говорит, каупер ветром повалило, кто нас обвиняет…

— Ветром, ветром, Витенька, — поспешно заговорила бабушка, успокаивая внука. — Ночью что делалось! Крышу едва не унесло, в парке деревья вывернуло.

— Может быть, — угрюмо сказал Виктор. — Там дознаются…

— Дознаются, Витенька. Люди добром живут.

Бабушке хотелось спросить, что с Иваном, но она сдерживала себя, внук сам скажет, не надо терзать его зря тревожными расспросами. И так на себя не похож. Приготовится и сам скажет…

— Врачи меня к нему не пустили, говорят, завтра узнать у дежурной сестры. Плохо ему, бабушка.

— Жив Иван?.. — сорвалось у бабушки.

— В машине без памяти везли, я с ним ехал. Вытолкать хотели, да я не дался… — Виктор с горечью усмехнулся, уголки его губ опустились, лицо сделалось жестким, упрямо сверкнули глаза.

— С людьми нельзя так, — мягко сказала бабушка, поняв, что произошло.

— Разве ж они люди? Не понимают они, — помолчав и успокаиваясь, заговорил Виктор. — Как можно им понять? Дядя Иван у меня да ты, — больше и нет никого. Только вы двое…

— Зачем так, Витенька? — бабушка с укором покачала головой. — Отец с матерью у тебя есть. Любят они тебя.

— Они не меня любят, они выдумали себе, каким я должен быть, вот свою выдумку и любят…

— Они добра хотят.

— Добра?! А как она тебя выгнала из нашего дома, как к тебе не пускала, это что — добро? И к Ивану — брату своему родному, как она? Разве можно — брат ведь родной.

— Давно то было, Витенька. Вырос ты, можно ли злом платить родной матери? Ожесточился человек — и самого себя теряет. Не доводи до того… Что же мы теперь делать будем, как Майе с детишками помочь? И у меня на руках двое. Все ждала, когда подрастут — отдохну. Подросли, а хлопот еще больше прибавилось. С Шуркой построже приходится, кавалеры у нее да наряды в мыслях пошли, нельзя распускать, в кино раз в неделю — не боле. По магазинам не даю шастать, так норовит сбежать, то на косынку деньги клянчит, то на брошку. А вчера пристала: подавай ей гребенку с перламутром и заколку новой моды — сердечком. Вот на юннатскую станцию ходит — это хорошо, руководительницу их странно кличут — Выславной, и строга, и умна, и лицом красива… С Володькой пока легче, водкой баловаться — еще мал, курева, слава богу, не пробовал, хотя и соблазняют его товарищи. Книги ему сейчас читать, от всего плохого отвадят… — Бабушка пододвинулась к Виктору и заглянула в его лицо. — Есть ли у Ивана хорошие товарищи на заводе? Помогут ли? А нет — придется мне, старой, браться…

— Есть, бабушка. Ковров сегодня сказал мне, что Лариса подругу свою к Майе послала. А тебе и здесь хлопот хватит. Надо будет, и я Майе и дяде Ивану помогу. Не оставим их в беде.

— Лариса поможет, на Ларису твердая надежда, — сказала бабушка. — Самой приходится горе терпеть. Человек все может, если с ним по-людски, если слово ему хорошее сказать, руку протянуть.

— Какое горе у Ларисы?.. — несмело спросил Виктор. Никогда не рассказывала бабушка, что случилось с Ларисой, почему приходится ей мучиться с мужем-пьяницей.

Бабушка не сразу ответила, опустила глаза, долго разглядывала лоснящийся узор на скатерти.

— Вышла она замуж за человека, которого любила, — неторопливо начала. — Вместе они в деревне, здесь, на Урале, выросли. Попался он в воровстве в колхозе, потом приехал из заключения. Начал винить Ларису в измене, в том, что не любит она его, пить стал. Все она сносит, жалеет его. И не уходит от него, я как жить с ним — не знает. Была она у меня недавно, смотреть на нее жалко…

Виктор слушал бабушку, не произнося ни слова, а в душе у него кипело: прийти бы на помощь Ларисе, оберечь ее от обид и злобы…

Поспела вода в кастрюле для мытья. Виктор отнес таз с кипятком и ведро холодной воды в палисадник, разделся до пояса и заплескался под кустами. Распаренный, в чистой рубахе дяди Василия, которую достала ему бабушка, рьяно принялся за борщ, будто неделю не кормили.

Потом они пили чай, по-старинному, из блюдечка, вприкуску, как всегда, сколько помнил Виктор, чаевничала бабушка.

Любил он эти неторопливые чаепития и неторопливые их беседы о самых каких-нибудь распустяковых пустяках — о дешевеньком, как раз таком, как надо, платье, которое купили для внучки Шурки; о том, что у соседки гости были недавно; о лисенке в юннатском уголке, который дружит с одной только Шуркой… От этих пустяков почему-то на душе становилось спокойней и ласковей. А иной раз за такими разговорами сами собой приходили слова, которых Виктор и не ждал от себя. Удивлялся, как с бабушкой просто и легко.

Бабушка спросила, как ему жилось у моря, — Виктор летом, в отпуск, ездил в Крым — не соскучился ли в далеких краях? Виктор удивлялся: заговорила о том, что более всего волновало его тогда. Сидел, потупившись, позвякивая ложечкой о край пустого блюдца. Бабушка подвинула ему чашку, он наполнил блюдце горячим чаем.

— Места себе не находил, — сказал и тяжко вздохнул. — Увидеть ее хотел… — Он остановился и посмотрел на бабушку, понимает ли, о чем говорит. — Вернулся в родные места — и здесь нет покоя.

— Вырос ты, Витенька, взрослым стал… — произнесла бабушка. Ни о чем не спросила, а, кажется, все поняла.

— Что делать, не знаю… — сказал он. Оперся о край стола, поник головой. Что же таиться перед бабушкой?

— Не робей, Витенька. Не спеши, не торопи жизнь. Пусть оно идет, как идет, а там рассудишь, разберешься в себе самом. Самое наибольшее для человека — в себе разобраться.

— Часто так бывает, что муж моложе жены? — спросил он о том, что было всего тревожней.

— Бывает, что моложе муж, всяко бывает, — кажется, и не удивившись вопросу внука, заговорила она. — Не в летах дело. Полюбятся люди друг другу, ничего им тогда не страшно, никакая молва людская, никакие беды житейские. Через все перешагнут. А согласия нет, так и с молоденькой жизни не будет. Изо дня в день хуже каторги пойдет… — Бабушка отхлебнула чай из блюдца. — Но ты не торопи себя, в жизнь верь, жизнь промашки не сделает.

— Как понять? Нет ведь одинаковой для всех жизни: у меня по-одному идет, у нее — по-другому, у кого-то еще — по-третьему… Как понять тебя, бабусь?

— Жизнь, Витенька, это работа, труд наш изо дня в день, обязанности наши, долги наши перед людьми. Трудись, как трудился, обязанности свои сполняй исправно, не задалживайся перед совестью своей… А все остальное приложится, и любовь найдет своим чередом…

Говорила все это бабушка спокойно, неторопливо. Прикусывала крохотный кусочек сахара, отхлебывала из блюдечка чай, ставила блюдечко на стол, на скатерть гладкую, оправляла ее рукой в синем узоре вен. Не глядела на внука, занятая размышлениями вслух, словно в ответ на свои слова, одобрительно покачивала крупной головой в темном платке.

Слушал Виктор бабушку, поглядывал на нее из-за края блюдца, отхлебывал чай и молчал. Понимал справедливость того, что говорила бабушка: надо жить, как жил, трудиться, как трудился, не опускать рук. И ждать. Ждать! Никогда Виктор ничего не ждал. Он умел делать свое дело, ругаться с мастером или старшим горновым, сказать какую-нибудь дерзость даже самому начальнику цеха… Одного не умел — ждать.

— Накормила я тебя, Витенька, чайку попили, — совсем по-другому, деловито заговорила бабушка, — а теперь мне пора, к Майе надо съездить, посмотреть, как там у них. К ночи вернусь. Завтра с утречка ребят в школу провожать…

— Можно я тут на диване до вечерней прилягу, бабушка? — спросил Виктор.

— Ложись, Витенька, отдыхай, постелю я тебе.

— Стелить не надо, дай одежку какую, на себя накинуть.

Проснулся Виктор, когда дети были дома. Лежал и слушал, как они разговаривали вполголоса, чтобы не будить его. Шурка первая подскочила к нему, поняла, что он проснулся.

— Дядя Витя, дядя Витя, лисенок у меня мясо взял, — она всплеснула руками, темные кудри ее разлетелись, закрывая лицо. Ловким движением ладони она отбросила волосы назад.

— Ни у кого не берет, а у меня взял.

— Слышал уже, — сказал Виктор.

— От кого слышал? — Шурка замерла, подняв брови.

— Бабушка сказала.

Володя, веснушчатый, светлоглазый, степенный, подошел, пожал руку.

— Поесть садись, племяш, — сказал дядя Василий. — Ждем, когда проснешься. Уходить тебе скоро, бабушка сказала, в вечернюю. Что с Иваном, рассказывай…

Из дома Виктор вышел раньше, чем надо было, сказал, что ему еще за товарищем зайти. А поехал прямиком к дому, в котором жила Лариса. Давно выяснил, где она живет. Ей тоже в вечернюю, и, если удастся встретить, будет случай поговорить…

Лариса вышла из ворот вовремя. Андронов нагнал ее, предложил:

— Пойдемте через сквер?

Они перешли улицу, Андронов раздвинул кусты и продрался между их цепкими ветвями на дорожку сквера, увлекая за собой Ларису.

Они остановились на песчаной дорожке. Андронов раздумывал, как начать трудный разговор. Лариса в темноте приглядывалась к Виктору.

— Сядем, Витя, — сказала она.

Они опустились рядом на скамейку под кустами. Лариса не торопила, молчала. Андронов чувствовал, что вся она в напряжении, вытянулась стрункой.

— Проводи меня на завод, — попросила Лариса, поняв, что ему трудно говорить.

Они медленно шли сквером к водохранилищу, к трамвайной остановке. Впереди над далеким заводом свивались жемчужные дымы и стояли четко вырисованные на подсвеченном заводскими огнями небе силуэты доменных печей и частокол труб мартеновских цехов.

Лариса шла, нагнув голову, словно не хотела, чтобы он видел ее лицо. Он шагал подле, не смея взять ее под руку. На трамвайной остановке решительно подхватил ее локоть и помог взобраться на высокую вагонную ступеньку. Весь путь до завода они молчали, и никто не обращал на них внимания. «Все! — думал Андронов, направляясь к себе на печь принимать смену. — Кончено!»

XIII

На мрачном холодном литейном дворе Андронов остановился, оглядел черную, безжизненную печь. Глазки фурм, предназначенных для вдувания в печь раскаленного воздуха, потухли. Не было и в помине васильковых язычков сгорающего у летки газа. Мертвая печка! С досады он пробормотал хлесткое ругательство. Краем глаза заметил, что из-за кожуха печи показался тучный мастер Бочарников. В первый момент Андронов удивился, откуда он взялся в эту смену? Потом сообразил: Бочарников заменил находящегося в больнице Ивана Чайку.

Мастер тоже увидел Андронова, наверное, услышал витиеватое ругательство и, точно споткнулся, остановился.

— Засадить бы за работу сто инженеров, — как бы размышляя, весьма явственно пробормотал Андронов, — что же, они не навели бы порядка в нашем цехе?! Космические корабли летают, а мы все, как варвары… — И теперь уже во весь голос он снова ругнулся.

— С-с-сатана!.. — исступленно пробормотал Бочарников и скрылся за печью.

Виктор оглядел литейный двор. На ком бы еще сорвать овладевшее им раздражение? В дальнем конце литейного двора на куче песка, раскинув колени и уронив на них безвольные костлявые руки, сидел Васька. Андронов угадал его состояние: может быть, впервые за суматошную свою жизнь прикипело Васькино сердце к товарищам по бригаде, к нему, Андронову, а что теперь будет?.. Раздражение улеглось. Виктор присел рядом, разгреб каблуком песок, чтобы удобнее было ноге, тронул соседа плечом. Тот не пошевелился. Андронов качнул его. Васька искосапосмотрел на товарища.

— Что, Вась? — сочувственно спросил Андронов.

— Выпить охота, — вяло ответил тот, — гляди, печь, как покойник…

Они опустили головы и сидели друг подле друга, не произнося ни слова.

У печи появился могучий, в два обхвата, с оплывшими плечами и короткой, как у борца, шеей человек. Кепочка сидела на нем, как блинок на громадной пузатой бутыли. Как ни было сумрачно на литейном дворе, Андронов признал в нем Степана Петровича Гончарова, в недавнем прошлом мастера печи. Год назад, после возвращения из Индии, где был в командировке, он вышел на пенсию. Появлялся Гончаров на заводе, как все знали, лишь по какому-нибудь своему личному соображению: сыскать понадобившийся в хозяйстве болт, пруток, шайбочку завалящую либо гайку. Друзья, хорошо его знавшие, подшучивали над ним: «Дай тебе волю, ты и доменную печь к себе перетащишь…»

Степан Петрович неторопливо обошел печь и, покачивая головой, остановился перед холодной лёткой. Отправился было через литейный двор к соседней, «живой» печке, да заметил сидевших на песке горновых. Вглядывался в них, видимо, не узнавая в сумеречном освещении.

— Здорово, ребята! — вдруг воскликнул он, голос его гулко резонировал в широкой груди. — Совсем старика забыли, вот я сам пришел… Килограммов двадцать сбросил за лето, — не слушая ответного приветствия Андронова, орал Гончаров. — На свежем воздухе в совхозе дома рубили с братвой, — гремел Гончаров, как казалось Андронову, нарочно во всю глотку. — Баба-то моя, Авдотья, к вечеру спасается от меня, убегает спать к замужней дочке, вот оно как, понял? — Гость расставил ноги и вперил взгляд в чугунное покрытие литейного двора. Андронов и Васька невольно вытянули шеи и посмотрели туда же, но ничего не увидели. — Вот, бывало, гвоздь вижу, а поднять не могу, — продолжал Гончаров, — пузо не пускает. А сейчас глянь-кась… — Степан Петрович вобрал живот, широким махом нагнулся к воображаемому гвоздю и мазнул рукой по земле. — Вот, брат, омолодился! Я вам правду говорю: килограммов двадцать, не меньше, спустил… Слушай, ребята, мне вагонетка занадобилась в хозяйстве, воду греть, чтобы помидоры поливать. Помогите, будьте ласковы…

Андронов с недоверием смотрел на Степана Петровича: ну, болт, костыль какой-нибудь, а то вагонетку! Заплывшие глазки Гончарова смеялись, не поймешь, то ли шутит, то ли в самом деле явился за вагонеткой.

Васька, словно просыпаясь, потянулся и встал с песка.

— Какую вагонетку, Степан Петрович? — вяло поинтересовался он.

— Мне бы вагонетку, Васька, под эстакадой ржавеет, дырявая и помятая, даже в переплав не берут.

— Кран надо, — сказал Васька понимающе. — Без крана через забор не перекинуть.

— А мне не через забор, мне по закону, — гулко заорал Гончаров. — Я с обер-мастером, Василием Леонтьевичем, Дедом нашим, договорился, еще когда он на комсомольский фестиваль в Ленинград улетал, просил его официально выписать. Без закона, говорю, любую вещь с завода вынесу, хоть рельсу, и никто не узнает, как… А он и отвечает: «Вот и привези мне рельсу на квартиру, пока я в Ленинград слетаю. Тогда, говорит, похлопочу… Подмогните, ребята, рельсу… Василий Леонтьевич, говорят, сегодня, на день раньше срока, прилетает, подарочек бы ему свезти…

— А как он вас, Степан Петрович, с этим «подарочком» шуганет? — усомнился Васька. — С Дедом не пошутишь, я его характер знаю. Печка, видите, какая? Дед узнает, остервенится хуже нечистой силы, да еще мы с рельсой. Убить может!

— Печку не я и не вы уродовали. И не мне, и не вам ее отлаживать. Что же теперь, сидеть сложа руки и слезы лить? Выходит, вся жизнь должна остановиться? У меня дело не терпит, осень, того гляди холода нагрянут, все помидоры сгниют. Я, Васька, в долгу не останусь, сам знаешь, подрабатывал у меня…

— Мне, Степан Петрович, не до грошей ваших, меня, может, завтра попросят отседова, печь, кормилица наша, стоит. Куда деваться? Хочешь не хочешь — загорюешь.

— Мало ли заводов у нас в городе, рабочие везде нужны, — урезонивал Гончаров.

— Есть, есть заводы… — поддакнул Васька. — Только на всех тех заводах отделы кадров хорошо Ваську помнят. Не забывают! Ну, ладно, какой разговор, пока печка стоит, правду вы говорите, сидеть без дела — тоска. Что с этой рельсой делать?

— Деду на квартиру доставить, — нимало не смущаясь, объявил Гончаров.

Андронов только теперь удивился:

— Рельсу-то? Деду на квартиру? — Его тоже стало разбирать любопытство. С Василием Леонтьевичем у Виктора были свои счеты, и он не упускал случая позабавиться над строгим обер-мастером.

— Одно слово, что рельса! — воскликнул Гончаров. — Обрезок метра два, кому он нужен? Лежит у восточной проходной.

— Пошли! — вдохновился Васька. — Я научу, как вынести. Только уговор, не ржать. На полном серьезе… Забирайте каски, рукавицы и пошли…

Андронов с усмешкой смотрел на суетившегося Ваську, побежавшего к соседям за каской для Гончарова. С полгода назад, когда Васька впервые появился на литейном дворе, он был бы рад вынужденному безделью и не стал бы искать утехи в бесполезном озорстве. Отпросился бы с завода на время простоя печи и взялся бы подрабатывать по домам — кому перевезти вещи, вскопать садовый участок, потрудиться носильщиком на вокзале…

Его услугами пользовался и Гончаров. В тридцатые годы был дан Гончарову заводом коттедж и участок, на котором развел он сейчас помидорную плантацию. Здесь-то Васька и трудился в поте лица в свободное от работы на заводе время. Но с некоторых пор бросил «калымить». Только один Андронов и видел перемену, происходящую с Васькой. Сторонние наблюдатели по-прежнему считали его пустым человеком. Худая слава липнет, как репей, не скоро отстанет.

К восточной проходной они, все трое, в робах и касках, пришли уже в темноте. Проинструктированные Васькой стали отмерять шагами расстояние от обрезка рельса, лежавшего под забором, до проходной, орать друг на друга и опять отмерять. Потом дружно перекантовали рельсу за ворота, услужливо распахнутые охранником. Васька, раскрасневшийся, возбужденный удачей, побежал к дороге ловить машину.

— Ну и артист! — воскликнул Гончаров. — Вот тебе и Васька.

— Выгонит нас Василий Леонтьевич с этим «подарочком»… — сказал Виктор, поддаваясь сомнениям.

— А и вправду, зачем гневить старика? — согласился Гончаров. — Давай, Витька, съездим к Деду порожняком, доложим, что вынесли, и делу конец.

Васька пригнал грузовик, разместились на скамьях в кузове и «порожняком» отправились к Деду.

Дверь квартиры открыла плотная, статная супруга Деда Мария Андреевна. Гончаров объяснил, что приехали узнать у Василия Леонтьевича, куда класть рельсу, которую по его приказу должны доставить с завода. Оказалось, Деда еще нет, но, того гляди, появится, звонил из аэропорта.

— В коридор не вместится, — оглядывая прихожую, сказал Васька. — Архитекторы не предусмотрели, понастроили клетушек.

— Может, в спальню? — хитро прищурившись, спросил Гончаров. — Спальня у них, как зала…

Мария Андреевна, не поняв шутки, вдруг ударилась в слезы.

— Да что он творит, окаянный! Залу заставил соседа в лес переделать, стены деревьями разрисовать, а теперь еще и рельсу в спальню…

Андронов с любопытством заглянул в первую, парадную комнату. На стенах от пола до потолка были масляной краской изображены уральские березы с камнями у корней. Виктор знал, что это работа его отца. Андронов-старший с юности любил рисовать, в доме всегда было полно тюбиков с краской, цветастых кусков картона, на которых художник смешивал краски, холстов с пейзажами. Однажды Дед, знавший об увлечении отца рисованием, попросил разукрасить залу лесом. Свое желание он объяснил тем, что выезжать на природу часто не может за нехваткой времени, печи не отпускают. Хотя бы дома, отдыхая с газетой в руках, полюбоваться нарисованным лесом. Отец ценил и уважал Деда, своего учителя, и горячо взялся за дело. Съездил в горы, сделал несколько эскизов с натуры и показал Деду. «Валяй, Сашка, — одобрил Дед. — Малюй так, чтобы вымахали от плинтусов до карниза, за душу хватали бы своей натуральностью, чтоб, как в заправдашнем лесу, боязно было заблудиться…»

Отец рассказывал потом, что во избежание преждевременных осложнений с супругой Василий Леонтьевич ничего не сказал ей о березовой роще, лишь объяснил, что сосед хочет помочь отремонтировать квартиру. Когда Мария Андреевна увидела первую березу, выведенную отцом в углу, решила, что тот для своего удовольствия забавляется и сотрет дерево с глаз долой. Не подозревая плохого, похвалила за схожесть с натурой. Окрыленный успехом отец принялся за дело с таким усердием, что за два часа, пока она возилась в кухне с обедом, на всех четырех стенах вырос густой березняк. Хозяйка вошла в комнату пригласить соседа пообедать и тихо ахнула. Узнала, в чем дело, разгневалась и потребовала от супруга объяснений.

Василий Леонтьевич сказал в свое оправдание, что она пропадает на садовом участке, сколько ей хочется, а ему хоть в комнате среди березок душу отвести. «В квартире-то заблудиться можно…» — со слезами в голосе воскликнула Мария Андреевна. Жениных слез Василий Леонтьевич не выносил и сказал отцу, чтобы он «порубал» березы через одну, оставил бы невысокие пеньки и проложил бы дорожку. Тогда возмутился отец: «Я, Василий Леонтьевич, всю душу отдал этим березкам, а теперь рубай?.. С этюдником в лес сходил, эскизы набросал — и все коту под хвост? Не буду лес губить». Отец тогда подхватил ведерки с красками и ушел. Рассказывали, что после его ухода Василий Леонтьевич успокоил жену: «Сам порубаю, долго ли, кто умеет…» Но рука, видно, не поднималась «рубать», да и занят был тогда на ремонте печи, приходил усталый, до леса ли было? В конце концов Мария Андреевна привыкла к березам в парадной комнате. И лес на стенах так и остался, поражая гостей размахом исполнения. Особенно же нравились березы внучке, шестилетней Маринке. Детская радость, как рассказывали соседи, примирила Марию Андреевну с рощей в квартире. Да, видно, рассказы те были неправдой, лес на стенах до сих пор огорчал ее.

XIV

Васька принялся утешать Марию Андреевну, но она только качала головой и утирала слезы.

— Ладно, мать, — решительно сказал Васька, — слезами не поможешь. Приедет Василий Леонтьевич, все тебе разъяснит — и насчет березняка, и об рельсе, а мы подождем, послушаем, что он скажет. Водка у тебя есть?

— Какая водка?.. — всхлипывая, но постепенно успокаиваясь от Васькиного сочувствия, спросила Мария Андреевна.

— А что же мы — за здорово живешь?.. И время до его приезда надо скоротать.

— Да ладно, обойдемся… — смущенно сказал Андронов, предчувствуя, что события могут принять неприятный оборот. Позабавиться над Дедом расхотелось, тем более, что жил Виктор этажом выше. Сколько упреков наслушался, встречаясь с ним на лестнице, главным образом за отца, который, как Дед утверждал, сидит в Индии под пальмами и не желает возвращаться. Ему, Деду, на пенсию давно пора, а сменить, кроме Андронова-старшего, некому.

— В кухню пойдемте, — пригласила Мария Андреевна. — На себя посмотрите, все в ржавчине, как вас в зале сажать?

— В кухне сподручнее, — одобрил Васька.

Пирушка была в разгаре, когда из передней послышался легкий щелчок открываемого замка. Степан Петрович, восхвалявший Деда в длинном тосте, замер на полуслове; Андронов отъехал вместе с табуретом подальше от стола, а Васька, расхрабрившийся после речей во здравие Василия Леонтьевича и его супруги, воскликнул:

— Налить ему штрафную!

Василий Леонтьевич в пальто и кепке на лобастой голове, привлеченный голосами гостей, первым долгом подошел к порогу кухни, поставил у ног чемодан и внимательно, по очереди оглядел каждого.

— По ком поминки? — мрачно спросил он, обращаясь к жене.

— Об тебе соскучились, — сказала Мария Андреевна, кивая на гостей.

— Вынесли рельсу, — сказал Гончаров, — как было по уговору. У восточной проходной лежит…

— В спальню хотят класть, — взвилась Мария Андреевна. — Чего ты наделал своим характером!.. Сам с ней спи, а я на диване в зале устроюсь.

Дед еще раз оглядел непрошеную компанию и молча прошел к столу, как был в пальто и кепке. Васька тотчас встал, освобождая место, старательно, до краев, налил Деду «штрафную» и подал. Дед в тишине степенно выпил, закусил колбасой, сжевал яблоко и только тогда деловым тоном спросил у Гончарова:

— С завода?

— А как же! Вот свидетели, — что было мочи заорал Гончаров, указывая на Андронова и Ваську.

— Ш-шалман, а не охрана, — вознегодовал Дед, — Вертайте ее к чертовой матери… обратно на завод. — И обращаясь к Гончарову, добавил: — Свое обещание исполню, выпишу тебе старье это, вагонетку. Помидорщик проклятый! Последнюю твою просьбу сполняю. Пойду к директору об охране поговорю, так весь завод разворуют.

— Не надо, Василий Леонтьевич, директора впутывать, — резонно возразил Гончаров. — Сам ты знаешь, охрана у завода хорошая. Это мы цирк устроили. Кто против цирка устоит? А рельсу возвернем, никому она не нужна.

— Зачем ты приказал рельсу в квартиру волочь? — спросила Мария Андреевна. — Хорошо, они подождали тебя спросить еще раз. Что это ты вытворяешь на старости лет?

— Пошли, — сказал Василий Леонтьевич, не вступая в объяснения с супругой, — провожу.

На лестничной площадке, прикрыв дверь в квартиру, Дед насел на Гончарова:

— Забавляешься, как дите малое. Шумишь, суетишься, глаза навыкате, а ради чего? Мастером был! Гремел! Лучшим мастером, пока раджой в Индии не заделался. Барахла оттуда навез и занялся торговлей. Стыдно перед людьми за тебя.

На Гончарова напала грусть, он опустил руки, обмяк.

— Да разве кому понять?..

— А ты, сосед, тоже хорош, — пропуская мимо ушей сетования Степана Петровича, принялся Дед за Виктора. — Бросили родители, присмотреть некому. Начну я тебя сам выправлять. К бабке наведывайся, твоя бабка правильная, зачахнуть тебе не даст…

Так никто и не решился сказать разгневанному Деду, что на шестой печи авария…

Андронов и Васька возвращались на завод в темноте, около двенадцати ночи, под конец смены. Шагали торопливо, шумно обменивались впечатлениями о встрече с Дедом. Вступили на литейный двор, увидели мрачную холодную печь и примолкли.

Откуда ни возьмись налетел на них Бочарников.

— Вы где были, сучьи дети? — разъярился мастер. — Всю смену прогуляли. Тебе, Андронов, сто инженеров подавай, а ты сам своими руками вот здесь не хочешь поработать? Прибаутками отделываешься! Инженеров заместо себя призываешь! Я те покажу инженеров! Я те покажу сто конструкторов! Докладай, где были?

Андронов растерянно молчал. Гнев мастера был так яростен и справедлив, что обычная для Андронова в стычках с мастером заносчивость и даже наглость покинули его. Он стоял с крепко сжатыми в тонкую линию губами, опустив руки, и от обиды и сознания беспомощности и вины своей едва сдерживал упрямо пробивавшиеся едкие слезы.

Бочарников хотел еще что-то выкрикнуть — злое, беспощадное, уничтожающее и вдруг, взглянув в лицо Андронова, захлебнулся и замолчал. Он никогда еще не видел Андронова поверженным и раздавленным.

Васька воспользовался паузой и пробормотал:

— Деда мы встренули…

— Деда? — невольно переспросил Бочарников. — Василия Леонтьевича? Где вы его встренули?

— На квартире, — простодушно сказал Васька, — уважение оказали…

— Ты что, Василий? Что ты несешь? — воскликнул Бочарников, не веря ни единому слову. — А ну дыхни… — с подозрением вглядываясь в лицо Васьки, распорядился он.

Васька снял рукавицу и утер губы.

— А чего дыхать? И так ясно: угостила нас Дедова супруга. Как будешь отказываться? Выпили самую малость. На ногах держимся, лопатой владеем…

— И где — на работе успели! — вскричал Бочарников. — Да еще Василия Леонтьевича припутали, спьяну-то забыли, что он в отъезде.

Андронов сказал:

— Прилетел Дед, на день раньше срока вернулся. На квартире мы у него были… А что тут делать? — с горечью воскликнул он. — Ну что? Рады бы…

Бочарников некоторое время молча оглядывал обоих и веря и не веря Андронову. Решил, что больше допытываться не станет, а потом проверит, так ли все было.

— Как это делать нечего? — воскликнул он. — Вы, горновые, не знаете, что канаву надо заправить, подготовить к выпуску чугуна?..

— Печка-то стоит… — напомнил Андронов.

— А как, если пойдет? Ваше дело исправно сполнять свои обязанности, долг свой сполнять…

— С чего это она вдруг пойдет? — поинтересовался Андронов.

— Комиссия из Москвы летит, — объяснил Бочарников. — Люди не чета нам. Мало ли как рассудят, как сообразят…

— Заправим мы канаву, — сказал Васька. — Куда ей деться?

— Что вы теперь, под самый конец смены, сделаете?

— Сказали, что заправим, значит, заправим, — зло сверкнув глазами, воскликнул Андронов. — В ночную останемся.

— Подмогнем ночной смене, — подтвердил Васька. — Наше дело такое — канаву заправить… Ну и что? Заправим…

Бочарников, никак не ожидавший от них усердия, не нашелся что возразить. Постоял, поглядывая то на одного, то на другого, спросил:

— Василию Леонтьевичу про аварию говорили?

— Спужались, — сказал Васька. — Ни словом не заикнулись. Горячий Василий Леонтьевич, боязно стало, что осерчает.

— Может, и хорошо, что не сказали, сделать Дед тут ничего не сделает. Пусть отдохнет с дороги. Узнал бы, прибежал не медля. Не чета вам, горлопанам.

— Одно слово — Дед! — согласился Васька. — Я ему штрафную наливал, — похвалился он.

— Эх, Васька, Васька, весь век будешь жить с водкой, — посетовал Бочарников.

— Так я же ему, а не себе… — обиделся Васька. — Сам не знаю, как только от ей отвязаться…

Андронов молча отошел и взялся за лопату. Васька тотчас присоединился к нему. Бочарников не уходил, с недоверием следил за ними.

— Эх, сюда бы, Вася, сто конструкторов, — безмятежно проговорил Андронов и искоса глянул в сторону мастера.

Бочарников, пробормотав: «З-з-зараза!» — сорвался и припустился с литейного двора.

— А нас бы куда?.. — спросил Васька, по-своему поняв слова Андронова.

— В расход, — решительно сказал Андронов.

— Это как?.. — спросил Васька, оставляя работу и воззрившись на товарища.

— Вместо нас кнопки будут работать: нажал одну — канава готова; нажал другую — летка открылась, чугун пошел… Этими кнопками, так их растак, мне все мозги в школе забили. А пришел я на завод — и никаких кнопок; до конца смены еле дотягивал. Хорошо, перетерпел, а то ведь едва не бросил завод из-за этих школьных кнопок… Нам бы сто конструкторов, чтобы силикоза ни у кого не было, пока нет кнопок, чтобы кислороду давали не только для металла в мартен, а и для людей…

— А по мне ничего такого и не надо, — заметил Васька и опять принялся за дело. — Двужильный я, привычный. Печка бы кормила — вот те и все, что надо…

XV

Ровный гул двигателей за стеклами иллюминаторов, светившихся не по-земному чистой малиновой зарей, временами отступал куда-то в глубину сознания, и тогда Середин забывал, что висит между небом и землей, и мог размышлять. Почему разрушило каупер? Есть ли человеческие жертвы? — вопросы, на которые и в Москве до самого вылета никто не мог ответить.

Об аварии в своем цехе Середин узнал поздно вечером из телефонного разговора с Москвой, когда был далеко от завода, принимал только что отстроенную печь на Юге. Ему немедленно предложили вылететь в Москву, а затем на завод.

Сразу же после телефонного разговора с министерством, с самим Григорьевым, в голову пришла догадка, которую он постарался замять, не придавать ей значения. В конце концов ничего еще толком не было известно. Но эта же догадка упорно лезла в голову в Москве, куда он прилетел через три часа, ночью, по распоряжению Григорьева. Не давала покоя и сейчас, в самолете, когда они уже вместе с Григорьевым и его помощником, молодым, но тоже опытным инженером Сергеем Ивановичем Меркуловым, в недавнем прошлом директором крупного завода, летели на завод. Присутствие Меркулова еще более обеспокоило. С отцом его, Иваном Александровичем, конструктором металлургических машин, не ладил Григорьев. Но Меркулова-младшего Григорьев ценил и поручал ему разбираться в сложных и запутанных делах. «Ум — хорошо, а два лучше, — сказал Григорьев уже в самолете, когда Середин спросил, почему летит еще и Меркулов. — Через пару дней отправится на Юг и займется приемкой печи вместо тебя».

Желание Григорьева лететь не одному показывало, как считал Середин, что авария более чем серьезна, и от этого тревога возрастала. Догадка или, лучше сказать, предположение, если оно оправдается, может дорого обойтись ему, Середину, начальнику цеха…

Тревожные мысли на время притушили неуверенность и растерянность, порожденные семейными неурядицами, в плену которых он находился не один месяц. Но легче не стало: одни тревоги сменились другими. Время от времени он посматривал на Меркулова, прикидывая, о чем бы с ним поговорить, чтобы хоть немного отвлечься.

Меркулов сидел в соседнем кресле, без шляпы, которую забросил в сетку над головой. Сбоку был виден его грубовато очерченный профиль с крутым лбом и небрежно закинутыми наверх слегка спутавшимися волосами.

В крепких пальцах его широкой руки торчала сигарета с золотыми буквами, от которой вверх, к вытяжной струе вентилятора поднимались переплетающиеся синие волокна душистого дыма. Он полулежал в кресле и, наморщив лоб, смотрел перед собой. Середину бы сейчас его внутреннее спокойствие и силу. Молодец, непробиваемо спокоен! А ведь ни одно серьезное событие на заводах не обходит его. Недавно вернулся из Индии (ароматическая сигарета, наверное, оттуда), советские доменщики во главе с ним задули очередную мощную доменную печь, построенную при помощи Советского Союза. В другое время он рассказал бы подробно, как это было, но теперь на вопрос Середина лишь сухо ответил: «Задули, куда ей деться…» И принялся говорить о каких-то пустяках, надолго замолкая, словно забывая, о чем говорил: о вызывающе пестрых рубахах, которые приходится носить, о длинноволосых мальчиках — их прибавилось даже у доменных печей в смраде и гари, источаемых сливающимся в ковш чугуном, — и еще о чем-то подобном, что Середин невольно пропустил мимо ушей, обеспокоенный своими мыслями, и тогда разговор опять оборвался.

Что бы ни ждало на заводе, пока оставалось одно: не высказывать вслух досужих размышлений, не углубляться в них самому. Ждать выяснения точных фактов. Слишком серьезны последствия… Не потому ли Меркулов и заговорил о пустяках, предупреждая деловые вопросы, он-то, недавний директор завода, научился вести себя осторожно в подобных ситуациях…

Меркулов искоса посмотрел на Середина и, усмехнувшись, кивнул на передние сиденья. Там, через два кресла, у самого иллюминатора сидел плотный, даже несколько погрузневший с годами Григорьев. Он давно застыл в какой-то от всего отрешенной позе: подперев кулаком подбородок, уставился в иллюминатор. Одна эта неподвижность говорила о том, что он ничего не видел — ни проносившихся мимо подкрашенных ранней зарей вершин облаков, ни синевшей внизу у их подножий волнистой пустыни сплошной облачности, закрывавшей землю, ни темного, какого-то стерильной чистоты неба над самолетом. Мысль Григорьева была чем-то неотступно занята. Благо соседнее кресло пустовало и никто не отвлекал его. Да если бы и появился рядом с ним какой-нибудь словоохотливый пассажир, Григорьева, когда он не хотел вступать в разговор, ничем нельзя было пронять. Те, кто его давно знал, привыкли к его манере углубляться в себя и не тревожили. А люди незнакомые терялись, когда он, вместо того чтобы ответить на какой-нибудь пустяковый вопрос, смотрел в упор скучным-прескучным взглядом столько, сколько ему хотелось, и отвечал так односложно и по-своему аллегорично, что собеседник разом терял охоту продолжать разговор и долго потом гадал, какой смысл вкладывал в свой ответ Григорьев.

Да, уж таков Григорьев! Середин знал его давно, когда тот был начальником доменного цеха — как раз того, где произошла авария и где теперь был начальником он сам. До сих пор, хотя прошло уже почти двадцать лет, он помнил первый разговор с Григорьевым. Три молодых инженера, только что окончивших институт, в том числе Середин, явились к Григорьеву для назначения на работу. Тот спросил их, что они умеют. Выпускники бывали на заводе на практике, знали характер Григорьева и помалкивали. Григорьев оглядел каждого из них, помолчал и спросил: «А думать вы умеете?» Ребята заулыбались. «Думать умеем!» — решительно сказал за товарищей Середин. Григорьев отвернулся к окну, подпер подбородок кулаком совершенно так же, как сейчас, в самолете. Наступила томительная пауза. Ребята переглядывались и пожимали плечами. «Думать можно и в ресторане», — наконец, изрек Григорьев и уставился на ребят своим «скучным» взглядом. Потом спросил: «Куда вы сами хотите?» Все трое, понимая, к чему клонит Григорьев, не колеблясь сказали: «К горну…» — то есть на рабочие места. Успели уже узнать, что Григорьев не терпит, когда молодые инженеры, боясь замараться или попросту пугаясь печей, метят в начальники смен или на другую какую-либо административную должность. Григорьев направил их в распоряжение обер-мастера Василия Леонтьевича Шепилова, Деда, как его уже тогда звали, работавшего на заводе с самого начала, то есть с задувки первой печи и затем пускавшего одну за другой остальные по мере завершения их строительства. Григорьев знал, в чьи руки их отдает: от Деда не было ни малейшего снисхождения лентяям и белоручкам.

Когда все трое явились пред светлые очи своего нового начальства и расселись на продранном клеенчатом диване с высокой спинкой в замызганной комнатенке обер-мастера в здании диспетчерской, тот спросил почему-то именно Середина, знает ли он, что такое «естетика». В первый день в доменном цехе так много впечатлений свалилось на него, что он растерялся от странного вопроса обер-мастера и молчал. «Так я с какими же людями разговариваю? — удивился Василий Леонтьевич. — Вы же высших, можно сказать, кругов, с института…» Середин на всякий случай пожал плечами, чувствуя в этом вопросе какой-то подвох, и молчал. «А я вам скажу, что такое естетика, — напористо продолжал Дед, — набезобразничал, наделал — убери за собой. Вот что такое естетика!..» Изречение Деда можно было понять буквально: в то время канализация была только в здании заводоуправления. Но, как оказалось, Дед привык к иносказаниям и имел в виду чистоту и порядок на литейных дворах. «Вы, люди высших кругов, — продолжал он, — обязаны естетику соблюдать, как всякий елементарный горновой. Снисхождения к вам не будет…» Через несколько лет, когда Григорьев стал директором завода, а он, Середин, начальником доменного цеха, он также стал отправлять молодых инженеров под опеку постаревшего, но не менее напористого со своей «естетикой» Деда.

— Всегда такой, — сказал Сергей Иванович Меркулов, еще раз кивнув в сторону Григорьева. — Сначала, говорят, не понимали его в министерстве, особенно те, кто привык штаны протирать. — Меркулов повернулся к соседу и негромко засмеялся. — Молчит, думает, думает, да вдруг сказанет что-нибудь такое, григорьевское, в краску вгонит… Мне рассказывали — я-то недавно в министерстве, — на совещании к нему кое-какие начальники из нерадивых боялись ходить. Вот уж, действительно, не терпит бездельников и не скрывает, что не терпит. Сам заставил меня завод сдать и в министерство перейти, но и со мной бывает суров. Голову ломаешь — почему? С тоской завод вспоминаю, хоть сейчас бы ушел обратно… Трудно с Григорьевым.

— Что правда, то правда, — оживившись, заметил Середин, — не всегда его поймешь. — Разговор о Григорьеве отвлекал от неприятных мыслей. Середин хорошо знал, что на заводе не забывают своего прежнего директора, хотя в министерство он был переведен несколько лет назад. При случае всегда стремятся порасспросить, что делает он в Москве и как к нему относятся те, с кем он сейчас работает, испытывают чувство гордости за своего Григорьева, когда его в разговорах хвалят, и ревниво защищают, если кто-нибудь поругивает григорьевские причуды и неуживчивый нрав. — А как он у вас сейчас? — Середин завозился в кресле, устраиваясь поудобнее, чтобы лучше видеть соседа. — Притерся или все такой же?

Меркулов махнул рукой.

— Да все такой же! Просто привыкли к нему. Хотя… — Меркулов усмехнулся: — Знаете, какой у меня однажды с ним казус получился? — Меркулов смеющимися глазами посмотрел на соседа.

— Ну, ну, давайте… — ободрил Середин, радуясь в душе, что можно не думать об аварии.

— Пришлось однажды быть на вашем заводе. Начал я директору, Логинову вашему, про Григорьева рассказывать… Тогда, откровенно замечу, я смотрел на Григорьева, как на чудо какое-то, и при случае готов был посудачить о нем… Логинов не дослушал, порылся в столе, вытащил какую-то бумажку и говорит: «Вот, полюбуйтесь, что прислал нам ваш оригинал…» Прочел я и понял — самая разбюрократическая отписка, а главное, по какому поводу! Новую литейную машину, детище моего отца, решено было осваивать на вашем заводе… — Меркулов живо взглянул на Середина. — Да вы знаете, наверное, эту историю?

Середин кивнул. События на заводе, связанные с новой, только что разработанной в институте Ивана Александровича Меркулова машиной непрерывной разливки стали ему были хорошо известны. Из-за них главный инженер Ковалев, родственник Григорьева по жене — обстоятельство, сыгравшее в этой истории осложняющую роль, — слег в больницу с тяжелым инфарктом. Ковалев понимал, что машина-то была стоящая, принципиально отличная от действовавших на заводах громоздких установок с вертикальными шахтами, выдавала горизонтальный слиток. Он требовал от директора установить машину как можно скорее. А тот тянул, не встречался с проектировщиками, боялся неизбежных потерь металла во время освоения нового агрегата. И при этом ссылался на злополучное письмо Григорьева.

Однажды на совещании — Середин там присутствовал — директор, видимо, не сладив с собой, сказал во всеуслышание, что когда-то Ковалев был в семейной ссоре с Григорьевым и потому-де сейчас назло своему родственнику требует форсировать установку неопробованной машины, неизвестно еще, как она будет работать… Директор вытащил из стола письмо Григорьева и потряс им. Да, письмо о разливочной машине можно было истолковать и так и эдак, Середин сам тогда был поражен его содержанием. А Ковалева прямо из директорского кабинета увезла скорая.

Меркулов правильно передавал свой разговор с Логиновым: директор при случае за глаза срамил Григорьева, но и пользовался его отпиской для того, чтобы затянуть установку машины. Металл любой ценой — вот что нужно было Логинову. Металл, а не освоение новой техники!..

— Прочел я письмо, — продолжал Меркулов, — и до того мне обидно стало, поверить трудно. Сам удивился — почему обидно? Мы Григорьева тогда за глаза поругивали, кое-кто и посмеивался над ним. А тут вдруг откуда ни возьмись обида за него… Вот, думаю, чем же он берет, этот тип?.. Извините за такую вольность языка. — Меркулов приостановился и, коснувшись рукой локтя Середина, спросил: — Ну чем? Вот вы его давно знаете, скажите чем?

— А черт его знает, — сказал Середин. — Чем-то действительно берет, его у нас на заводе до сих пор помнят и никому в обиду не дают, хотя многим от него покоя не было.

— Вот и я так, — кивнув сказал Меркулов, — черт его знает почему, а обидно стало: неужели, думаю, Григорьев и в самом деле свихнулся, стал бюрократом? Какая же тогда цена всем его штучкам? Выходит, просто на свой манер пустопорожний оригинал? Машина отцовская — это же путь к модернизации завода… А тут еще, надо вам откровенно сказать, родственные чувства взыграли. Ну, нехорошо на душе стало! Понимаете, нехорошо!

— Понимаю, — подтвердил Середин.

— Попросил у директора копию той бумаги, вернулся в министерство и сразу отправился к Григорьеву. Человек он у нас доступный, каждого работника всегда примет, лишь бы предварительно записались. Правда, больше пятнадцати минут не разговаривает, требует, чтобы укладывались, как говорится, в регламент. «Как вы, говорю, Борис Борисович, могли подписать такое письмо на завод о литейной машине?» Он нахмурился, спрашивает: «Копия с вами?» Понял, что я с пустыми руками не приду. Протягиваю ему через стол ту бумажку. Прочел, нахмурился, положил ее перед собой и отвернулся к окну, подпер щеку кулаком, — да вон как сейчас сидит… — Меркулов повел глазами в сторону Григорьева, уставившегося в иллюминатор. — Какой-то буроватый румянец у него проступил. Ну, думаю, кончились наши отношения, знаться не захочет, а ведь я по работе с ним то и дело встречаюсь. Зачем полез на рожон? А он вдруг повернулся ко мне, рассмеялся, еще больше побурел и говорит: «Значит, я уже стал обкатываться…» И в этих его словах почувствовал я признание вины и зарок — отныне внимательней читать письма, которые ему подсовывают на подпись. А может быть, хитрил, по каким-то неизвестным причинам нарочно такое письмо сочинил — до сих пор не знаю. От него всякое можно ожидать. Взял я со стола бумажку, порвал, бросил в корзинку, пожал ему руку и вышел из кабинета. Не мог в тот момент собраться с мыслями и вести разговор по существу. — Меркулов затянулся сигаретой, выпустил вверх дым, тотчас подхваченный струей вентилятора, и откинулся на спинку кресла.

— Да, глыбина… — пробормотал он. — Спустя день пришел к нему с деловым разговором об освоении меркуловской машины. Выслушал меня, сидит и молчит. Потом спрашивает: «Вы, когда директором были, взялись бы осваивать новый агрегат, если план горит?» «Взялся бы, — говорю. — Освоение новой техники, конечно, времени требует, но из этого надо другой вывод делать: собрать людей, технические средства в кулак и в кратчайший срок освоить…» Молчит. Вот так сидим друг перед другом, я на него смотрю, он на меня, и молчим. «Чего же вы от меня хотите? — спрашивает. — Чтобы я другое письмо Логинову написал? Он все равно найдет способ задержать…» «Не письмо, так что-то другое надо придумать, — говорю ему. — И машину жалко, и вашу репутацию». Взгляд у него стал скучным-прескучным. «Как оберечь свою репутацию, я сам позабочусь, — говорит, — а что с Логиновым сделать — вам и карты в руки, не зря же вы деньги тратили, на завод ездили». Вот теперь вызвал, сказал, что вместе полетим. «Пока, — говорит, — в доменном цехе буду, вам придется разобраться с положением дела в целом на заводе, а потом на Юге принять доменную печь». — Меркулов повернулся к Середину. — Это вот ту, которую вы не успели… Помолчал и говорит. «Как это вы меня учили: собрать все в один кулак и в кратчайший срок освоить новую технику. Неплохая мысль, если ее на деле осуществлять. Вот и помогите на Юге во время приемки печи».

Середин взглянул на замолкнувшего, едва приметно, уголками губ, улыбавшегося своим мыслям соседа, и глаза его тоже потеплели.

— А все-таки любите вы его, — сказал Середин и кивнул на сидевшего впереди Григорьева. — Любите вы нашего Григорьева, вот что я вам скажу, хоть и стремитесь от него сбежать.

— Не все его у нас почитают, далеко не все… — сказал Меркулов и отвернулся.

Середин понял, что он не хочет больше продолжать разговор. Значит, все-таки что-то там, в министерстве, у Григорьева «не так»?

XVI

Григорьев смотрел в иллюминатор просто потому, что надо было куда-то смотреть. Ему приходилось вылетать на заводы, и он давно привык к жемчужно-белой пустыне внизу, к постоянно яркому солнцу и постоянно чистому, теряющему впечатление глубины на этой высоте небу. Но теперь не было солнца. Заря едва лишь занималась, а внизу, в разрыве облаков, в сизой темени пропасти таилась еще трудно различимая ночная земля.

Поводы для поездок на заводы были различны и возникали часто. Но практически уезжать из Москвы он мог лишь в самых крайних случаях. От министерской текучки избавляли лишь события чрезвычайные, связанные с угрозой срыва плана на том или ином предприятии. Некоторое время тому назад пришлось не один раз наведываться на карагандинский завод. Не ладилось в доменном цехе. Чаще всего хромает дело совсем не оттого, что плоха техника. Люди начинают искать зло не там, где оно коренится, мечутся, сбиваются с ног, жалуются, что на заводе нет волшебника-инженера, который бы одним махом наладил дело. Там, в Темиртау, оказался нужен не волшебник и даже не инженер, а толковый обер-мастер, рабочий человек, который добросовестно и со знанием дела занялся бы подготовкой глины для летки, наведением порядка на литейных дворах и знал бы печь, как скрипач скрипку.

На Ново-Липецком заводе строился сталеплавильный комплекс на несколько тысяч тонн стали в год. Создавался огромный конверторный цех, пришлось следить… На Юге заканчивался монтаж домны-гиганта, невиданной в мировой практике. Проектирование ее в свое время потребовало особого внимания. Но во много раз больше забот возникло во время монтажа. Доменщики, которым предстояло ее задувать и осваивать, должны были работать вместе со строителями…

Были другие неотложные дела на постоянно расширяющихся заводах. Все вместе это и означало — черная металлургия. Сотни тысяч людей, сотни миллионов, миллиарды рублей капиталовложений… Металл требовался во все возрастающих количествах. Темпы строительства одного Камского автозавода во многом определялись заменой железобетонных конструкций некоторых промышленных сооружений стальными: быстрее монтируются, легче поддаются модернизации. Американцы не успевали выдавать рабочие чертежи в предусмотренные соглашениями сроки. Хуже было бы, если бы неустойки пришлось платить нам. А откуда металл на конструкции для КамАЗа? Да один ли Камский гигант строится? Сколько стали в рельсах, в конструкциях мостов поглотит постройка Байкало-Амурской магистрали!..

Авария на шестой печи завода, где он когда-то был директором, — непредвиденное осложнение, правда, не столь уж крупное. Важно выяснить, что же за ним кроется. Почему разрушился воздухонагреватель? Причины могут оказаться много важнее того, что совершилось. Чем они грозят в будущем?

Григорьев отчетливо помнил все подробности совещания в Госплане, на котором этому заводу — его бывшему заводу — было придано особое значение. «Нужен еще один миллион тонн стали, — сказал председательствующий, — сверх плановых заданий. Кто может дать?»

Один за другим вставали директора заводов и говорили, что дать такое количество металла сверх плана они не могут, резервы появятся лишь в будущем, у кого при пуске второй очереди кислородной станции, у кого после сооружения дополнительных конверторов, увеличения мощности нагревательных колодцев обжимных и прокатных станов, освоения машин непрерывной разливки стали…

Поднялся директор Логинов, сказал: «Нужный миллион тонн даст мой завод». Вспоминая это, Григорьев усмехнулся: «Мой завод…» Завод, где директором раньше был он сам, Григорьев. Там же на совещании Григорьев прикинул: миллион тонн — десять процентов годовой программы завода. Да, такой завод может дать требуемый миллион. Десять процентов — это можно дать сверх программы. Нужно дать!

После слов Логинова наступило выжидательное молчание.

— Вот государственное отношение к делу, — сказал председательствующий и спокойно оглядел всех, кто находился в большой светлой комнате.

Он понимал сложное положение директоров и не хотел их упрекать. Перед ним были серьезные, привыкшие отвечать за свои слова люди. Но он обязан был сказать то, что сказал. Григорьев с одобрением отметил про себя его сдержанность, спокойствие и в то же время твердость. Правильный тон.

Через некоторое время после совещания с завода ушел главный инженер. Не сработался с директором, считал, что Логинов пренебрегает мнением специалистов, стучит кулаком по столу, вместо того чтобы вводить технические усовершенствования. Попросил перевести на другой завод, даже с понижением в должности. Сразу трудно было понять, кто прав, кто виноват. Его перевели на Магнитогорский комбинат. Другого главного подбирали долго, кандидатуры вызывали разные сомнения. То не соглашался Логинов, то он предлагал прокатчиков, а это нарушало давно установившуюся традицию: при директоре-прокатчике главный инженер назначался или из доменщиков, или из мартенщиков. Кандидатура же Середина, которую предложил Григорьев, отпала с самого начала, тот категорически отказался. Так получилось, что волей-неволей главным инженером стал все же главный прокатчик завода Афанасий Федорович Ковалев. Григорьев ни косвенно, ни прямо не вмешивался, считал неудобным участвовать в назначении на ответственную должность родственника; он был женат на его племяннице, Светлане. Но в душе назначение это одобрил, знал, что Ковалев — цепкий, везучий производственник, досконально изучивший завод. Был уверен, что он поведет дело правильно. Единственное, хотя и немаловажное обстоятельство, которое могло помешать ему по-настоящему «развернуться», — возраст. Ковалев лет семь как мог уйти на пенсию, но продолжал все это время работать. Так, наверное, и будет трудиться до самого конца дней своих, уж таков человек, сидеть дома без дела не в состоянии.

Однако возраст Ковалеву не помешал. По сведениям, доходившим до Григорьева от инженеров министерства, бывавших на заводе, да и от заводских работников, Ковалев «тянул» завод, пытался «давать план» за счет технически правильной эксплуатации агрегатов. Ему все время приходилось преодолевать сопротивление Логинова, которому за любым профилактическим ремонтом чудились потери металла. Пожалуй, только Ковалев, отличавшийся бесцеремонностью и столь же неприятным, как и директор, характером, мог ему противостоять.

Из рабочей колеи Ковалева выбила внезапная болезнь после особенно острой стычки с директором. Из-за машины непрерывной разливки стали… И, как позднее Григорьев выяснил из разговора с Меркуловым, из-за письма на завод, подписанного им.

Светлане Григорьев ничего не сказал о болезни ее дяди, она сама лежала с тяжелым гриппом, осложнившимся сердечной недостаточностью. Не хотел ее понапрасну волновать, считал, что Ковалев вскоре выйдет из больницы в возьмется за дела. Да и просто не представлял себе завода без Ковалева. Дома днем никого не оставалось, дочери, выйдя замуж, покинули родительский кров, одна уехала слейтенантом-пограничником на Сахалин, другая с инженером-горняком в Норильск. Так они с женой и жили вдвоем, оберегая друг друга во время недомогания или редких, но все же случавшихся неприятностей. Когда он лежал в больнице с инфарктом, Светлана не отходила от него, выхлопотала у врачей разрешение оставаться с ним в палате, помогала нянечке и сестрам в уходе за другими больными.

Нет, нельзя было, конечно, волновать Светлану, когда она месяца три назад сама слегла. Тем более, что в этот момент она получила письмо от своей подруги, жены Середина, Наташи, которая писала о назревшем конфликте с мужем и о том, что, наверное, разведется. Светлане и так хватало волнений. Середин никогда не говорил о своих семейных делах, потому и для Григорьева письмо Наташи было как гром средь ясного неба. Он невольно вспомнил, как Светлана собралась уходить от него самого, тогда дочери еще не были замужем, и как в конце концов не ушла. Наверное, она вспоминала о том же, потому что, рассказывая о письме Наташи, отводила глаза…

Так он и не сказал жене о болезни Ковалева. Позвонил по междугородному из министерства, вызвал квартиру Афанасия Федоровича. Жена его, которую оба они со Светланой звали тетей Катей (она была родной теткой Светланы), успокоила, сказала, что кризисное состояние миновало. Григорьев поздравил тетю Катю, порадовался, что завод вскоре опять обретет настоящего хозяина.

Он вспоминал о телефонном разговоре с тетей Катей, глядя в иллюминатор на сизую пустыню под самолетом и не видя ее, с невольной горечью перебирал в памяти минувшие тревоги и волнения, которые всем им принесла его женитьба на Светлане…

В то давнее время Ковалев был тоже главным инженером, а Григорьева только что перевели на завод начальником доменного цеха. Светлана приехала после окончания института, поселилась в семье дяди и стала работать в доменном цехе. Там они познакомились. Отношения с главным инженером у Григорьева осложнились по делам производственным. А тут еще близость с его племянницей. Светлана была значительно моложе Григорьева, он к тому времени и жениться, и развестись успел. Светлане пришлось уйти из дому и на какое-то время поселиться в общежитии.

Ковалев не мог терпеть Григорьева, и лишь счастливое замужество племянницы и согласие в ее доме, если не считать осложнений, которых не избегает ни одна семья, с годами заставили Афанасия Федоровича примириться с ним. Двадцать почти лет прошло с тех пор. Приезжая на завод из Москвы по делу, что случалось довольно редко, Григорьев неизменно заглядывал к Ковалевым. И хотя чувствовал он, что Афанасий Федорович не может совсем отрешиться от давней обиды, все же видел, что встречи эти приносили Ковалевым радость. Они не имели детей. Екатерина Ивановна любила Светлану материнской любовью и всегда была на их стороне. Каждый раз встречала Григорьева, как родного, искренне радовалась, упрашивала остановиться у них.

XVII

Много лет спустя, уже когда Григорьев работал в министерстве, он опять почувствовал скрываемую Афанасием Федоровичем неприязнь, причину которой по-прежнему объяснял давней размолвкой. Однажды, когда Ковалев приехал в Москву по делам завода и остановился у них, вечером после ужина как-то сам собой возник разговор об Иване Александровиче Меркулове. Афанасий Федорович окончил в свое время МВТУ, в котором тогда Меркулов вел курс горячей обработки металлов, хорошо знал его и всегда защищал в спорах, которые иной раз возникали вокруг меркуловских машин и механизмов, появлявшихся на многих металлургических заводах. В тот вечер они заговорили о новой машине непрерывной разливки стали, к которой и министерство, и директор завода Логинов, как утверждал Ковалев, относятся с прохладцей. Григорьев осторожно заметил, что внедрение каждой новой машины на первых порах оборачивается потерями металла и потому «зеленую улицу» разумно открывать лишь наиболее перспективным образцам, способным выдержать конкуренцию с давно отработанными и освоенными агрегатами, машинами и механизмами. Ковалев возразил: конструкторская мысль не сможет плодотворно развиваться, если новые машины не будут проходить стадию производственного освоения и при этом совершенствоваться. Недаром крупные зарубежные конструкторские фирмы сливаются с производственными. Так было с фирмой ФРГ «Демаг», американской «Стил Корпорейшн»…

Григорьев почувствовал в словах Афанасия Федоровича горячность, даже враждебность и понял тогда, в чем теперь крылась причина неприязни. Афанасий Федорович был на стороне Меркулова в тех конфликтах, которые иногда возникали между конструкторами машин и производственниками. А Григорьев был «производственником», иной раз от его решения зависела судьба новой машины, освоение ее на том или ином заводе. Несомненно поэтому и история с литейной машиной Меркулова так близко к сердцу была принята Ковалевым.

В тот вечер Григорьев не стал спорить, не захотел ссориться: Светлана всегда болезненно воспринимала конфликты мужа с дядей и не простила бы новых раздоров. С нее хватило и того, что пришлось пережить в первый период замужества. Григорьев односложно, скучным голосом отвечал на замечания Ковалева о неповоротливости министерских работников, а вскоре и совсем замолчал. Тоже не лучший способ избежать ненужных осложнений, но иначе он не умел. В конце концов он мягко заулыбался и сказал: «Спать пора, Афанасий Федорович», и первым поднялся с кресла. Афанасий Федорович понял, что Григорьев не согласен с ним и просто не хочет продолжать неприятный для них разговор.

Вот тогда-то Григорьев почувствовал, что оказался втянутым в сложные и противоречивые столкновения интересов завода, как представлял их Ковалев, забот строителя машин Меркулова и более широко понимаемых интересов дела, которые, как он был убежден, приходится отстаивать ему, Григорьеву.

С тех пор он стал внимательно присматриваться к Меркулову-старшему. Меркулов!.. Приходилось встречаться с ним на заседаниях коллегии министерства, в Госплане, в ЦК партии. Крайне вежливый, может быть, несколько старомодный, в личных отношениях деликатнейший человек, он был до упрямства неуступчив и резок, когда дело касалось внедрения в производство новых машин. Григорьеву искренне захотелось понять его, помочь в осуществлении его идей. Но иногда, считая, что машина еще как следует не отработана, не даст в условиях завода нужной производительности, он придерживал немедленное ее внедрение, требовал улучшения ее конструкции.

Идеи идеями, новшества новшествами, а усложнившееся хозяйство страны требует все больше металла. Нельзя же ради производственного совершенствования машины надолго терпеть потери. В тех случаях, когда Григорьев бывал не согласен, он прекращал споры, замолкал и даже Меркулову, по авторитету и деловому весу занимавшему в другом министерстве — тяжелого машиностроения — почти равное с ним положение, не удавалось сдвинуть его с «мертвой точки».

Очередной такой разговор с Меркуловым — и на этот раз совсем не о литейной машине — состоялся месяца два назад. Григорьев тогда тоже собирался лететь на один южный завод, надо было разобраться в причинах неровной работы доменного цеха. Меркулов позвонил буквально за несколько минут до его отъезда в аэропорт. В меркуловском институте проектировалось новое устройство для доменной печи увеличенного объема, которую должны были, строить на заводе Логинова. Меркулов принялся подробно объяснять: «Возник вопрос об оформлении авторства на идею конструкций устройства. Мы считаем необходимым включить в авторский коллектив и вас, разработка идеи принадлежит и вам». Надо было спускаться к машине, но Григорьев довольно долго молчал. Меркулов покашливал, давая тем понять, что он терпеливо ждет. «Как нам поступить, Борис Борисович?» — явно сдерживая себя, спросил Меркулов. «Я думаю», — сказал Григорьев. «Что это значит?» — не очень удачно спросил Меркулов, видимо, теряя терпение. «Я привык думать, прежде чем принимать какое-то решение…» — спокойно разъяснил Григорьев. «Мы все привыкли к мыслительному процессу, Борис Борисович, — как можно более мягким тоном сказал Меркулов. — О чем вы собираетесь думать?» Григорьев сказал, что еще не знает, следует ли включать его фамилию в список авторов. Меркулов помолчал, видимо, не ждал такого поворота. «Принцип конструкции разработан вами, — сказал он, — а мы оформляем авторство на разработку идеи… Не думаете же вы, что я предлагаю вам нечто противозаконное и аморальное?» — удивился Меркулов. Григорьев молчал. «Меня ждет машина, — сказал он, — самолет улетает через сорок минут». Меркулов удивился: «Какой самолет?» Григорьев ничего не ответил. Молчал и Меркулов. Первым не выдержал Григорьев, времени у него не оставалось. «Я вас слушаю…» — сказал он. «Но это я должен услышать от вас, сколько времени вам надо думать?» — взбунтовался Меркулов. «Три дня», — изрек Григорьев. «Но почему три? — теряя терпение, спросил Меркулов. — Почему именно три?» «Я как раз вернусь в Москву», — ответил Григорьев. Иван Александрович подчеркнуто извинился, что отрывает Григорьева от дел и положил трубку.

Тот телефонный разговор с Меркуловым заставил Григорьева тщательно взвесить причины, по которым следовало отказаться от включения его фамилии в авторский коллектив. Он тогда еще во время разговора подумал, что надо отказаться. Ему не хотелось сразу отвечать определенно, надо было еще подумать. Он избегал действий по интуиции и недостаточно продуманных решений.

Скромность, как мог кто-нибудь предположить, здесь была ни при чем. Григорьев действительно разработал принцип конструкции, рассчитал механические нагрузки и ход физико-химических процессов для печи увеличенного объема. Он выполнил первую половину дела, обеспечившую работу конструкторов Меркулова. И по моральному, и по юридическому праву его могли включить в авторский коллектив.

Не могло быть и боязни ответственности: воплощение его разработок в конструкцию — это механика, машиностроение, а Меркулов — прокатчик, то есть машиностроитель, шеф проектировщиков своего института, не мог допустить ошибки. Он настоящий ученый, не в пример некоторым другим.

Совсем иные соображения останавливали Григорьева. Он всегда стремился не попадать ни в малейшую зависимость, хотя бы моральную, от людей, с которыми приходилось иметь деловые отношения. Конечно, невозможно представить, чтобы Меркулов, человек порядочнейший, когда-нибудь напомнил о своем предложении и попросил взамен какой-либо услуги. Но есть принципы, от которых нельзя отступать ни при каких обстоятельствах.

Вернувшись тогда с южного завода, Григорьев наотрез отказался от предложения Меркулова и тем еще больше осложнил с ним отношения. Одни в меркуловском институте объясняли отказ упрямством, другие — боязнью ответственности, третьи — фарисейством или просто григорьевским чудачеством.

Отсутствие его имени среди группы конструкторов, которая вскоре получила авторское свидетельство на изобретение, было истолковано его недоброжелателями как провал в науке. Все знали, что печь новой конструкции для уральского завода — это григорьевское детище. Лишь еще больше укрепилось мнение, что Григорьев пренебрегает наукой просто потому, что не имеет соответствующей подготовки. Его постоянные иронические замечания и высказывания по поводу отставания металлургической науки от развития производства, беспощадные насмешки над некоторыми учеными мужами, по его мнению, лишь гнавшимися за учеными степенями, не проходили незамеченными. Эти люди платили ему такой же неприязнью и объясняли ее тем, что он — исключительно практик — не в состоянии оценить роли теории. Ни в одной из научных работ не называлось его имя, хотя, будь он сдержаннее и терпимее, он давно бы, как говорят, «вошел в науку».

Все реальные основания для этого существовали. Высокое давление под колошником, повышение температуры дутья, которые он ввел в практику, когда еще был начальником доменного цеха, потребовали расчетов, проникновения в суть процессов доменной плавки, длительных экспериментов. Необычность и, как потом оказалось, ценность всех этих исследований заключалась в том, что они велись не в лабораторных условиях, а на мощных печах в условиях промышленного производства чугуна. Григорьев отстоял себе право вести экспериментальную работу на первом этапе даже за счет некоторого снижения уровня выплавки. «Печи пойдут ровно, если год мне не будут мешать…» — сказал он тогда директору завода. Хорошенькое дело — год! Но как с ним ни бились, как ни пытались урезонить, какие только взыскания за временное снижение выплавки чугуна ни выносили, он продолжал свое. А потом напряженность в отношениях как-то сама собой исчезла: печи пошли ровно, и производительность их превысила американскую.

Все это происходило после окончания войны, в годы, когда металл был особенно нужен для восстановления промышленного потенциала страны. Некоторые ученые «не заметили» ничего этого, ему не простили насмешек над так называемой «чистой наукой». Но то, что он и его работники сделали, было подлинной наукой, проверенной практикой. Он и несколько мастеров печей получили тогда Государственную премию.

В министерстве, куда Григорьева перевели уже с поста директора завода, главной его заботой стало расширение производства, перспективные вопросы развития металлургии и выполнение плана заводами страны. И это в глазах недоброжелателей как бы подтверждало его «практицизм», нежелание заниматься наукой. А он не отступал от своего, не щадил самолюбия тех, от кого не видел прока для науки и производства. На широком совещании по обсуждению проектного задания доменной печи увеличенного объема на уральском, логиновском, заводе, которое он вел, он спокойно, не вмешиваясь в дискуссию, выслушал две спорящие стороны. После пылких речей, в которых доказывались совершенно противоположные точки зрения, Григорьев дождался тишины в зале и сказал: «Нам остается только одно: сложить то и другое и разделить пополам…» Речь шла о количестве фурм — приборов, через которые вдувается в печь раскаленный воздух. Возмущение, вспыхнувшее было в зале, скоро угасло, оказалось, что среднее арифметическое в точности совпадало с предложенным проектировщиками вариантом. Исход долгих и шумных споров был столь неожиданным, что никто не попытался возразить. А он оглядел зал и со слабой улыбкой сказал: «Ну что же, наука на этот раз, кажется, оказалась на высоте…» И совершенно непонятно было: ирония ли это или признание справедливости варианта проектировщиков. И этого замечания ему не простила ни та, ни другая из споривших сторон…

Но все это теперь позади. Строительство новой домны на логиновском заводе того гляди начнется, и это сейчас, в обстановке аварийной ситуации, особенно благотворно повлияет на людей.

Да, причины аварии могут оказаться значительно важнее самой аварии, вернулся он к мысли, возникшей у него в начало полета. Чем они, эти причины, грозят в будущем? Ответ на этот вопрос — главная цель его поездки на завод, хотя даже работающие с ним люди вряд ли догадываются о его планах. Надо ознакомиться с положением дел на заводе, где он давно не был, и потом выработать план действий, который может оказаться шире, чем монтаж одной, хотя и мощной печи…

Но ближайшая задача все же уточнить, сможет ли завод после выхода из строя шестой домны дать обещанный Логиновым миллион? Так или иначе надо и морально, и по существу помочь заводскому коллективу встать на ноги. Важно создать перспективу дальнейшего развития завода, и вот в этом-то особую роль должно сыграть начало строительства новой мощной печи.

А дальше решающая роль в нормализации положения на заводе, конечно, будет принадлежать Ковалеву. Один Логинов не справится. Только ковалевское знание производства, железная хватка — бывает он и груб, и нахрапист, что сделаешь, жизнь на заводе по головке не гладит, — могут вывести коллектив из того тяжелого положения, в какое его поставила авария. И еще: умеет Ковалев найти «главное направление», и это его качество решает. Но и ему надо помочь, подготовить реальные условия для дальнейшей его работы. Скорее бы старику выйти из больницы и браться за дело…

XVIII

Ощущение беспокойства и какой-то своей вины вернулось к Середину. Он запрокинул голову на высокую спинку и закрыл глаза, вслушиваясь в ровный гул двигателей. Ни о чем не хотелось думать, и все-таки мысли его, помимо желания, возвращались к аварии. Он понял, что все время, пока следил за Григорьевым и разговаривал с Меркуловым, каким-то чудом не прерывал своих размышлений и только сам для себя делал вид, что и Григорьев, и то, что говорил Сергей Иванович, — все это занимает его.

Лишний миллион тонн… Мог ли завод дать лишний миллион тонн стали? Десять процентов к плану, даже несколько меньше… Мог! Должен был дать. Такова обстановка в стране… Трудно, а должен был и мог дать вопреки какому-то брожению умов, которое все время подспудно ощущалось на заводе. На собраниях принимали обязательство, а в разговорах друг с другом сомневались. Вот ведь настроения! Но так ли надо было давать металл, как давали? Так ли надо было давать этот миллион?.. А если сказал бы, что «не так», был бы понят? Вряд ли. Осудили бы за неверие. Надо было молчать. До поры, до времени. В этом была вина его, но и сила его. Он достаточно опытен и успел узнать, что очевидное не всегда принимается как очевидное, если затрагиваются интересы людей… лучше сказать — мелких людей. Махание кулаками не помогает, лишь еще более осложняет обстановку. Мальчишки, которым хочется только одного — чтобы не было тишины, могут упрекать в том, что ты боишься. Но устроить шумную драку не хитро. Надо в драке устоять, иначе к чему шум? Теперь с этой аварией подошли к какому-то пределу. Теперь начнется…

Но не ко времени начнется! Не ко времени! Вполне достаточно ему душевных терзаний. Он исстрадался от укоров самому себе за то, что Наташа, с которой прожито почти двадцать лет, ушла от него. И еще неожиданнее своей новизной и силой сознание ответственности за судьбу другой, недавно чужой ему женщины… Противоречивые чувства не дают покоя ни днем, ни ночью. Будто какая-то лавина обрушилась на него, перекроила все представления о жизни, выбила из-под ног, казалось, такую прочную почву, скалу, на которой — давно ли? — он незыблемо стоял. Как легко, без каких-либо сомнений порицал он сам тех, кто гнулся и шатался под напором запоздалого и неожиданного чувства. Как искренне удивлялся человеческой слабости других, неумению оставаться самим собой или еще более неожиданной и еще более необъяснимой твердости перед общим осуждением. Добровольная ломка всей жизни, всего, чем много лет жил человек, казалась невероятной, не поддающейся никакому анализу. Он поражался, негодовал вместе со всеми, выносил или, по крайней мере, одобрял порицания и взыскания, разделял общественное презрение. А теперь… превратил в обломки собственную жизнь. Знает ли Григорьев? Жены были подругами, Наташа, наверное, давно написала Светлане о семейном разладе. Но Григорьев делает вид, что ему ничего не известно, не хочет вмешиваться в чужую жизнь. И хорошо, что не хочет, чем тут поможешь? А досужим любопытством он никогда не отличался. Как все не ко времени!..

Середин открыл глаза и выпрямился. Никто в самолете не спал, пассажиры заглядывали в иллюминатор, те, что сидели ближе к проходу, вытягивали шеи, наклонялись, пытаясь через плечо соседа посмотреть наружу. Самолет завершал рейс, всем хотелось увидеть город и завод сверху. На транспаранте впереди неярко проступали слова: «Не курить! Пристегнуть ремни!» Середин наклонился к иллюминатору. Внизу, близко, стоя как-то непрочно, косо, словно вот-вот готовы рухнуть, проплывали трубы мартенов и грязно-ржавые, оплетенные трубопроводами доменные печи — самолет делал вираж. Разрушений Середин не успел заметить.

Когда самолет коснулся колесами посадочной полосы и остановился, Середин увидел через иллюминатор неподалеку на бетонных плитах аэродрома новую приземистую черную «Волгу» и признал в ней директорскую, присланную за ними.

По трапу первым спустился Григорьев. Все они пошли к «Волге». Григорьев устроился рядом с водителем, Меркулов нырнул в машину, Середин сел последним. Машина помчалась по узкой ленте шоссе, стлавшейся с увала на увал мимо выцветших мокрых полей. Ни города, ни завода не было видно. Лишь где-то впереди из-за далеких, отдававших лиловой синевой горбин медленно вылезали белесые, почти сливавшиеся с неярким небом клубы дыма или пара. Там и стоял пока еще не видный завод…

Середина назначили начальником доменного цеха этого завода лет десять назад, когда Григорьев стал директором. Не так-то просто было возглавить цех после Григорьева с его странным характером. Людям нравились его молчаливость, за которой угадывалась постоянная работа мысли, его изречения, заставлявшие гадать, что он хочет сказать, а прежде всего, конечно, умение как бы проникать мыслью в забронированную, наглухо закрытую доменную печь и предсказывать ее «поведение». Во время войны Григорьев дважды был в США, знание мировой металлургии обогатило его опыт и теоретическую подготовленность. Сменить такого начальника цеха было нелегко, и потому Середин месяца три под разными предлогами затягивал ответ, не торопился давать согласие. Потом уехал в отпуск, надеялся, что махнут на него рукой, найдут другого.

Григорьев вызвал его сразу после отпуска.

— Ты почему отсиживаешься, ко мне не идешь? — спросил он, когда Середин минута в минуту в установленное время явился к нему.

— Работаю… — неопределенно сказал Середин.

Григорьев помолчал, не вступая в спор. Потом сказал:

— Надо, чтобы люди сразу почувствовали появление нового начальника цеха…

Этого разговора было достаточно, чтобы Середин взялся за дело. С Григорьевым-директором было нелегко работать, Середин был в постоянном напряжении: по разным побочным признакам все время ощущал, что Григорьев изо дня в день следит за работой печей. Только однажды Середин недосмотрел: Григорьев по диспетчерским сводкам не мог не заметить просчета на одной из домен. Но Середин тут же, ничего не говоря директору, принял меры. Он знал совершенно точно, что Григорьев догадался о его вмешательстве в технологический процесс и удовлетворен его действиями, хотя вслух на этот счет не высказывался.

Да, с ним нелегко было работать, но ведь завод тогда не разрушался, спокойно набирал темпы. А что теперь?..

«Волга» уже мчалась по улицам, густо заросшим деревьями, пересекала трамвайные пути, обгоняла машины. Впереди за синевшим рядом водохранилищем стал виден завод с раскосматившимися по ветру, подкрашенными рыжей окисью железа и белизной пара дымами.

— Н-да-а, — неопределенно протянул Григорьев и вдруг обернулся и заговорил, обращаясь к Середину: — Двадцать с лишним лет назад Светлана приехала и никаких домов здесь на правой стороне не было. А теперь город… Новое поколение выросло, когда успело? Второе поколение после нас на этом месте. Здесь же никого не было, степь дикая лежала…

Середин ничего не ответил, упоминание Светланы напомнило о Наташе, больно отозвалось в душе, лицо его сделалось усталым, как-то обмякло.

Водитель, когда-то возивший Григорьева-директора, до сих пор молчавший, спросил:

— Куда, Борис Борисович, поедем? К заводоуправлению?

— Давайте, Иван Павлович, к центральной проходной, — сказал Григорьев, — на завод, прямо на шестую печь. Помните дорогу?

— Как же, Борис Борисович, разве забудешь… — Он мельком взглянул на Григорьева, и Середину показалось, что водитель говорит не о пути к доменному цеху, а хочет сказать, что хорошо помнит Григорьева.

…Да, заговорил о Светлане. Может, неспроста? У Григорьева все неспроста. Наверное, написала-таки Наташа, подруги же…

Машина катила по заводским асфальтированным дорогам, пустынным в этот ранний час, объезжая громады мартеновских цехов. Вдали на чистом, по-утреннему сумеречном небе отчетливо проступали чуть подсиненные из-за расстояния короны доменных печей. Было еще так рано, что лишь редкие непоседы шагали по стальным пешеходным мостам. Главный же поток рабочих дневной смены заполнит все пути к цехам не раньше чем через час. Середин заметил, что у сидевшего впереди Григорьева плечи едва уловимо напряглись, он сел прямее и чуть пригнул голову, всматриваясь через ветровое стекло в проносившиеся мимо кирпичные, потускневшие от времени здания цехов. Меркулов с оживленным лицом поворачивался то к левым стеклам около себя, то к правым, наклоняясь, стремясь рассмотреть здания от цоколя до кровли.

Еще один поворот — и машина подкатила к зданию конторы доменного цеха. Здесь между высокой стеной многоэтажного дома конторы, примыкавшего к еще более высокому зданию воздуходувки, и выстроившимися в ряд грязновато-сизыми доменными печами, было совсем сумеречно, как в горном ущелье ранним утром, пока солнце не выкатится из-за хребтов. Вышли из машины, потоптались у дверей в здание, разминая ноги, и двинулись вслед за Григорьевым, решительно зашагавшим к домнам. Ему незачем было спрашивать, куда идти, он прекрасно помнил расположение печей и знал аварийную печь — шестую.

Григорьев шел молча, закинув руки за спину. У шестой печи остановился, поднял голову, разглядывая порванные трубопроводы. На обочинах железнодорожных путей кое-где еще лежали прибранные со шпал обломки конструкций и осколки огнеупорного кирпича. Середину бросилось в глаза, что и около других печей был свален в кучу и запорошен темной пылью железный лом — куски рельсов, обрезки углового железа, скрапины и другой металлический хлам, скопившийся здесь с прошлого года и давно примелькавшийся глазу.

— Прибрать все надо, — машинально сказал он, — горновых свободных от смены завтра попросим…

Григорьев оторвался от созерцания домны, мельком оглядел территорию доменного цеха вдоль далеко тянувшегося ряда печей и, не сказав ни слова, опять поднял голову, принялся разглядывать поврежденные конструкции. Середину стало неловко: зачем-то заговорил об уборке территории, будто его и не интересует состояние печи. Меркулов понимающе наклонил голову, как бы поддерживая Середина.

— Еще будет время заняться порядком на территории, — сказал он.

Середин с благодарностью посмотрел на него. Меркулов понимал его состояние — и на том спасибо.

— Поднимемся на печь, — предложил Григорьев и впервые с тех пор, как они вышли из машины, взглянул на своих спутников.

Середину показалось, что в глазах Григорьева светится какая-то искорка, которой прежде не было заметно.

На литейном дворе они обошли темную, безжизненную печь. К ним приблизился располневший, с приветливо светившимся лицом мастер Бочарников. Он работал еще в то время, когда Григорьев был начальником доменного цеха. Бочарников поздоровался со всеми, Григорьев, мягко улыбаясь, пожал ему руку.

— Как, Борис Борисович?.. — спросил Бочарников, видно, относя свой вопрос к состоянию печей. Он не отрывал вопрошающего взгляда от лица Григорьева, и Середин заметил боль в его глазах.

У другого Григорьев, наверное, спросил бы, что имеется в виду, не терпел неясно сформулированных, неизвестно что обозначавших вопросов, но Бочарникова пожалел, в краску вгонять не стал.

— Будем работать, Ксенофонт Иванович, — ответил Григорьев.

Говорил он суховато и смотрел на мастера по-григорьевски строго, а круглое полное лицо Бочарникова сияло таким ясным светом, что и Середин, и Меркулов — оба непроизвольно заулыбались. Неизвестно, что могли означать слова Григорьева, и разгром на печи был уж очень велик, но вот же мастер сразу уверовал в силу григорьевских слов. Да, Григорьев…

— Пришли мне плавильные журналы всех печей, — попросил он Середина. — В твой кабинет. А вы, — он повернулся к Меркулову, — выясните к концу дня, каково положение в сталеплавильных и прокатных цехах, а вечером или завтра утром отправитесь самолетом по своему маршруту на Юг. — Григорьев помолчал. Меркулов не уходил, видел, что Григорьев еще не кончил давать свои инструкции. — А заодно, — продолжал тот, — выясните, что с литейной машиной… — Помедлил и добавил: — Вы должны помнить, в связи с копией моего письма, которую вы мне демонстрировали, если не ошибаюсь, в феврале.

— В конце февраля, — деловито уточнил Меркулов.

Григорьев пристально глянул на него, наверное, вспомнил, как Меркулов пытался вывести его «на чистую воду». Но лицо у Меркулова было бесстрастным, знал, когда можно говорить Григорьеву неприятные вещи, а когда следует держать себя в узде.

Середин следил за ними обоими и усмехался про себя: придворные слуги королевы Черной Металлургии… Ох уж этот этикет! Он сам никогда не был силен в таких делах и не раз терпел из-за этого невзгоды. Помнится, когда-то давно, обиженный на Григорьева, тянувшего с назначением его на должность инженера в этом же доменном цехе, поддался чувствам и наговорил начальнику цеха неприятных слов. Сколько у него тогда было энергии, сколько планов изменить организацию труда в доменном цехе, конечно, если дадут волю… Многое из этих планов оказалось впоследствии фантазией, он просто недостаточно знал заводскую жизнь. С годами пришли и опыт, и знания, появились реальные планы, которые он начал осуществлять еще под началом Григорьева, а позднее, когда тот стал директором, — самостоятельно, на свой страх и риск…

Григорьев окинул Середина обычным своим, скучным взглядом. Середин прекрасно знал, что означает этот взгляд — хочет создать у собеседника впечатление, что ему безразлично происходящее рядом с ним, хотя на самом деле было совсем не безразлично.

— Я прошу тебя, — начал Григорьев, — как только уладишь текущие дела в цехе, пройди вместе с Сергеем Ивановичем, — Григорьев глазами указал на Меркулова, — по всем другим цехам, покажи завод. Ты всегда был в курсе заводских проблем.

Середин усмехнулся про себя. Как же хорошо знает он Григорьева! В свое время тот хотел назначить его главным инженером, будучи сам директором, считал, что Середин ориентирован в делах завода в целом. Середин воспротивился, у него хватало незавершенных замыслов и в доменном цехе. Только его упорство и спасло от должности главного. Спроста ли и сейчас Григорьев вспомнил о знании им заводских проблем?

Но сейчас на заводе главным инженером Ковалев, лучшего и не найти. Только он один и мог противостоять текучке и неграмотной эксплуатации завода. Пока Ковалев не слег, Середин не раз с его помощью доказывал директору необходимость проведения технических улучшений и профилактических ремонтов. Да, сейчас нечего опасаться назначения главным, Григорьев сам прекрасно знает достоинства Ковалева и, наверное, так же как все на заводе, в том числе теперь, после аварии, и сам директор, ждет выхода из больницы главного инженера.

Середин лишь молча кивнул, соглашаясь с просьбой Григорьева, и для начала пригласил Меркулова к себе в контору доменного цеха.

XIX

Глубокой ночью окончив расчеты, Нелли Петровна не упомнила, как сморило ее забытье у стола. Проснулась от неудобства позы. Двинула креслом и разбудила Коврова. Было около пяти утра. Ковров разом сел на кушетке, точно и не спал совсем. Поднялся, сунул ноги в туфли, не развязывая шнурков — раз, раз! Извинился, получил у нее листок с расчетами и, отказавшись от завтрака, ушел.

Ложиться спать было поздно. Она еще раз по черновикам проверила свои выкладки. Плавка чугуна на холодном дутье грозила увеличением расхода кокса и замедлением процесса, но печь должна была пойти. Молодец Ковров! Сон слетел с нее окончательно, она приготовила яичницу, сварила крепкий ароматный кофе, чтобы не заснуть на работе, и после завтрака долго, старательно причесывалась у зеркала, вглядываясь в свое лицо. Ночь, проведенная почти без сна, оставила лишь едва заметные полукружия под глазами. Туго затянутые прической волосы отблескивали ровной полоской. Белоснежный кружевной воротничок блузки прибавлял строгости. Сегодня надо быть особенно собранной, деятельной. Начинается бой…

На заводе она прежде всего направилась к аварийной печи — поискать для анализа обломок брони каупера. Ее не оставляла мысль, что так просто, от ветра, заводские сооружения не падают. Надо выяснить, из какой стали сварена броня разрушенного воздухонагревателя. Анализ металла — это по ее части…

Утро ярко разгоралось. Свежий ветер метался среди стальных конструкций, загромождавших пространство подле печей. На железнодорожных путях с накатанными, холодно отблескивающими рельсами, отражавшими чистое небо, против шестой печи стояли трое в шляпах. Разглядывали поврежденные сооружения. Она сразу поняла, что приехал Григорьев. Неприятный холодок коснулся сердца.

Она прошла мимо, склонив голову, глядя себе под ноги, и так и не поняла, был ли там Середин и, если был, заметил, ли ее? Наверное, именно сейчас ему нужна поддержка. Надо с ним как-то, не вызывая ничьего внимания, встретиться, поговорить…

Подходящего обломка не находилось. Нелли Петровна отправилась разыскивать Коврова, попросить отрезать автогеном для пробы кусок от поврежденной брони. В здании, где были расположены различные технические службы цеха, Нелли Петровна быстро поднялась по лестнице и, не переводя дыхания, стремительно растворила дверь в кабинетик Черненко. Оба — Черненко и Ковров — сидели за своими столиками друг против друга. В крохотном кабинетике ничего, кроме этих столов и нескольких стульев у стен, не помещалось.

Черненко, в помятом пиджаке и застиранной ковбойке, оперся обеими руками о стол, точно ему было тяжело вставать, поднялся и, надев пальто, вышел из комнатки.

В первый момент Нелли Петровне показалось, что Ковров не узнал ее. На ней было не осеннее пальто, как вчера, в пасмурный холодный день, а затянутый пояском шелковый плащик и капроновый платочек. Она простукала каблучками к столу и решительным движением подвинула от стены секцию сблокированных стульев так, чтобы, сев, оказаться перед Ковровым.

— Когда же вы свою комнату приведете в порядок? — спросила, отдышавшись. Она окинула Коврова быстрым взглядом, оценивая его состояние. Мрачен, сдержан, конечно, уже знает, что Григорьев на заводе. — Единственное окно — в копоти с незапамятных времен, — продолжала она. — Откуда-то притащили эти кресла… Из комнаты рапортов?

Ковров, не глядя на нее, безразличным тоном сказал:

— Там металлические поставили, а эти растащили по разным местам…

— Одно слово — мужчины. Эх! — она с шутливой сокрушенностью махнула рукой.

Ковров смотрел перед собой на исчерканный чернилами стол и молчал, не принимал ее тона.

— Что с вами, Алексей Алексеевич? — помолчав, спросила Нелли Петровна. — Случилось что-нибудь?

— Григорьев приехал… — мрачно сказал Ковров.

— Я знаю, видела приехавших у печи. — Она с тревогой нагнулась к Коврову. — Вы с ним разговаривали о холодном дутье?

— Нет еще…

Нелли Петровна откинулась на спинку стула.

— Ну, знаете, напугали меня, я подумала, что ваша идея провалилась. Ну, приехал, но мы же этого ждали, готовы были к его приезду. Я не понимаю, что с вами происходит?.. — Она окинула Коврова пристальным взглядом и спросила: — Вы звонили сегодня в больницу? Как состояние у Чайки?

— Звонил… — апатично сказал Ковров. — Все по-прежнему, не хуже и не лучше.

— Будем надеяться, что обойдется…

— Пришел я утром на завод, — вздохнув, заговорил Ковров, — увидел, что они уже здесь, и думаю: «Что тебе, больше всех надо? И без тебя разберутся. Кому ты нужен? Кто тебя просил возиться с автоматикой, вести расчеты холодного дутья вот с вашей помощью, вам мешать отдыхать?..»

Посеревшее, второй день не бритое лицо Коврова было усталым и словно огрубело. Он все никак не мог успокоиться после того, что произошло между ним и Черненко сегодня утром, когда они шли в доменный цех.

Покинув Нелли Петровну, он столкнулся с Черненко у заводских ворот. Они вместе, в потоке рабочих, зашагали по асфальтированным дорожкам заводской территории. Черненко шел молча, уткнув подбородок в поднятый воротник пальто, засунув руки глубоко в карманы. Ковров искоса поглядывал на него и тоже молчал. Когда двигавшиеся рядом с ними рабочие стали расходиться по своим цехам и они в конце концов зашагали одни, стали подходить к близким вороненым громадинам печей, Черненко пробормотал:

— Хотел уйти на пенсию по-человечески, а оно вон как получается…

Ковров сказал то, что уже говорил однажды:

— Мне в ответе быть, а не вам.

— Вон как получается, — словно не слыша его слов, повторил Черненко, — половина схемы не сработала… — Он говорил, не поворачиваясь к спутнику, все так же уткнувшись в воротник пальто и сунув руки в карманы, словно разговаривал с самим собой. — Правду тебе скажу, Алеша… Подожди, сказать я тебе хочу… — Черненко остановился и отошел к обочине дорожки, Коврову тоже пришлось остановиться. — В реле я клинышек подсунул, знал, что ты ни на какие запреты не посмотришь, свое будешь гнуть. Клинышек подсунул, да не туда, ошибся. Хотел в первую половину схемы, а получилось во вторую. Я ведь схему плохо знаю. Вот вторая половина и не сработала…

Ковров в первый момент не понял, о чем говорит Черненко, какой клинышек, в какую схему? Постепенно смысл его слов становился понятным. Ковров стоял и широко открытыми глазами смотрел на Валентина Ивановича. Так вот почему вторая половина не сработала! Так вот почему!.. Смотрел на Черненко во все глаза и не мог ничего сказать. Смотрел и все.

— Ну что?.. Что ты молчишь? — заговорил Черненко и вытащил пачку сигарет. — Ты слышал?

— Слышал… — машинально сказал Ковров.

— Так что ты молчишь? Я тебе правду сказал, всю правду. Себя не жалеешь, так хоть меня пожалей, скажи, что включил по ошибке, что никогда схему не включали, непорядки в ней были, а ты не знал. Последнюю ручку включил по ошибке.

— Как же вы, Валентин Иванович?

— Да вот так, — сказал Черненко, — решил тебя перехитрить. Автоматика была выключена приказом по цеху, это я настоял, чтобы приказ был написан. Вот я и решил тебя перехитрить, обеспечить выполнение приказа. Позавчера будто мне что ударило, пошел и подсунул деревянный клинышек под контакты, чтобы реле не сработало, если ты вздумаешь тайком включать схему… А теперь начнут проверять, найдут этот клинышек… Хотел пойти вытащить, а там Лариса копается, проверяет схему. Помогала она тебе? — спросил Черненко и пристально посмотрел Коврову в лицо.

— Сам разбирался… Несколько недель, — добавил он, чтобы Черненко понял, как трудно ему было, и поверил, что сменный электрик Лариса ни при чем. — Схемы у Ларисы брал, но она не знала. Ключ запасной у слесарей заказал, никто ничего не знал…

— Выручи… — попросил Черненко. — Ты меня слышишь? Не пойму, слушаешь ли? Скажи, что случайно, тогда и клинышек можно объяснить, мало ли: схемы давно были выключены, может, кто во время ремонта подсунул из озорства, а то, может, боялся, чтобы под ток не попасть?

— Выходит, Лариса окажется виноватой? — враждебно глядя на Черненко, без обиняков спросил Ковров.

— До Ларисы еще… Схемы давно выключены. Задолго до того, как она стала работать.

— Вот так мы завод и разваливаем… — жестко сказал Ковров. — Всего боимся, а на поверку выходит — печи на износ, чугун даем за счет сокращения ремонтов, боимся печи остановить, отремонтировать, боимся схему включить… Лишь бы выжать из завода все соки. И сами себя довели, на людей перестали быть похожи. Ну, хорошо, ну, скажу я, что случайно, а с Андроновым как быть?

— И этот с тобой?.. — воскликнул Черненко.

— Со мной, — угрюмо сказал Ковров. — Ладно, это мое дело, как с Андроновым. Договорились, Валентин Иванович. Скажу, что случайно. Только ради вас скажу…

Нелли Петровна сидела перед ним пряменькая, строгая, решительная. Ковров взглянул на нее, слабо усмехнулся.

— Не надо меня утешать… — хмуро сказал он. — Но стою я того… Да я вам просто скажу: надоело. Все надоело. Устал, понимаете? — зло бросил он. — Неужели непонятно?

— Да, Григорьев уже на заводе, — заговорила Нелли Петровна, словно и не слышала последних слов Коврова. — Как бы тяжко вам ни было, вы должны заставить его выслушать себя, показать теплотехнический расчет и добиться, чтобы ваше предложение было хотя бы обсуждено. Я уверена, его примут, оно того заслуживает. Вы действительно единственный человек на заводе, от которого зависит судьба многих людей.

Ковров сгорбился, землистое лицо его оставалось холодным и неподвижным.

— Со мной могут не согласиться, — сказал он после раздумья. — Нигде не было холодного дутья: я знаю, езжу в командировки по другим заводам. Скажут — фантазия, оправдаться хочешь. Спросят, почему ураган разрушил именно шестую печь, а с другими ничего не случилось… Не верю я теперь в холодное дутье.

— Да перестаньте же, Алексей Алексеевич! Не я к вам, а вы ко мне приходили, просили помочь… Вы! Вы! — гневно повторила она. — Где ваше мужество? Куда оно подевалось? Шли напролом, а теперь что? Не хватало еще за валидолом бегать…

— Ну ладно, хватит бесполезных разговоров, — оборвал ее Ковров. — Вы зачем пришли? У вас ко мне дело?

Нелли Петровна вскинула голову, хотела сказать что-нибудь обидное для Коврова, но не нашлась и сухо заметила:

— Да, у меня дело… К сожалению, должна обратиться к вам, больше не к кому.

— Пожалуйста, говорите, — официальным тоном сказал Ковров и, сложив руки на столе, сцепив пальцы, приготовился слушать.

— Вот какая просьба, — деловито сказала Нелли Петровна. — Необходимо выяснить, из какой стали листы брони поврежденного каупера, какой марки сталь. Нужна проба для анализа, а я не нашла подходящего обломка, все большие куски. Дайте, пожалуйста, команду автогенщику отрезать кусок с пол-ладони величиной. Мне не хочется действовать официально, через руководство цеха, могут сказать, что это не мое дело.

Ковров внимательно, наморщив лоб короткой вертикальной складкой, слушал ее. Когда она окончила, поджал губы, молчал, словно просьба Нелли Петровны ставила его в затруднительное положение.

— У вас нет автогенщика? — раздраженно постукивая пальцем по краю стола, спросила Нелли Петровна.

— Есть. Пробу отрежут и принесут вам в лабораторию. Вы решили, что броня из непрочной стали?

— Я ничего не решила. Надо проверить.

— Правильно, — согласился Ковров. —Что-то такое я слышал насчет этой брони. Не помню уж, кто говорил…

Они посидели молча, не глядя друг на друга. Ковров вдруг сказал:

— Хорошо! Я встречусь с Григорьевым и поговорю с ним о холодном дутье.

Нелли Петровна вернулась к себе. Уже сейчас, с утра, она испытывала усталость. Разговор с Ковровым дался ей нелегко. Она вызвала лаборантку и распорядилась провести анализ металла, как только принесут пробу.

Зазвонил телефон, Нелли Петровна, занятая своими мыслями, ответила не сразу. Услышала женский голос:

— Что с телефоном? Почему не отвечаете?

— Телефон в порядке, — сказала Нелли Петровна и упрекнула себя за невнимательность.

— С вами будет говорить директор, не отходите.

Нелли Петровна сразу стряхнула с себя рассеянность, никак не ждала такого звонка. Ей казалось, Логинов после всего того, что он вчера ей наговорил, должен раскаиваться в своей откровенности, вызванной, видимо, нахлынувшим на него безотчетным настроением. И вот…

— Я слушаю, — неторопливо и негромко, хрипловатым голосом произнес Логинов.

— Да, я у телефона, — сказала Нелли Петровна. Он же сам вызвал ее, а говорит так, будто добивалась разговора она, с невольным раздражением подумалось ей. Никак не могла привыкнуть к его манере держаться более чем самоуверенно.

— Нелли Петровна? — удостоверился Логинов. — Прошу вас послать кого-нибудь за Григорьевым, говорят, он где-то там рядом. Скажите, что я прошу позвонить мне. Он проехал прямо в доменный, впрочем, тогда меня на заводе еще не было… — Логинов замолчал, но она слышала его дыхание и не опускала трубки.

— Чем вы там заняты? — спросил он таким тоном, будто они век были знакомы.

— Текущими делами лаборатории, — холодноватым тоном сказала она.

— Ну-у? — удивился Логинов. — Не похоже на вас. Жду, когда вы со всей вашей энергией обрушитесь на меня.

— Я ни на кого не собираюсь обрушиваться, — сказала Нелли Петровна, удивляясь прозорливости Логинова. Нет, все-таки, несмотря на грубоватую бесцеремонную прямоту, чем-то он привлекателен. Но раскаяния за грубость ни на вот столечко…

XX

За Григорьевым пошла она сама, показалось неудобным посылать одну из своих девочек. На мрачном литейном дворе шестой печи в полном одиночестве стоял незнакомый ей крупный человек в шляпе, видавшей виды, и, закинув кулаки за спину и подняв голову, разглядывал холодную печь. Нелли Петровна замедлила шаг, неудобно было мешать ему. Но тут же решительно подошла и спросила:

— Простите, вы — Григорьев?

Он неторопливо оторвался от созерцания печи, обернулся и молча некоторое время разглядывал ее. У него было широкое лицо, взгляд спокоен и пристален. Он едва приметно нагнул голову и сказал:

— Да, Григорьев.

И опять принялся молча ее разглядывать.

Нелли Петровна невольно смешалась. Под пристальным взглядом этого человека ее лицо теплело, она почувствовала себя провинившейся девочкой, в то же время отчетливо сознавая, что никаких провинностей за собой не знает. Григорьев не желал приходить ей на помощь, и все так же молча смотрел на нее и ждал, что она еще скажет.

Нелли Петровна досадливо нахмурилась, стало раздражать это бесцеремонное разглядывание и молчание Григорьева.

— Сейчас из заводоуправления звонил директор, — заговорила она суховато, — просил вас позвонить. Я могу провести к телефону, здесь рядом.

— Спасибо, — поблагодарил Григорьев. — Телефон я найду сам.

Этого Нелли Петровна не ожидала и некоторое время растерянно смотрела на Григорьева.

— Вы можете идти, — сказал он, заметив ее смущение. — Я позвоню.

И больше не обращая на нее ни малейшего внимания и не торопясь выполнять просьбу директора, поднял голову и вновь принялся созерцать печь.

«Н-да-а, — думала Нелли Петровна, возвращаясь к себе. — С ним будет трудно. Очень не просто… — И вспомнив о Логинове, усмехнулась: один другого стоит, хотя совершенно не похожи. Как-то они будут общаться, кто кому уступит?

А кому-то из них уступать придется, слишком драматические события разыгрались на заводе, — думала Нелли Петровна, — и слишком полярные позиции в этих событиях у того и другого. Кому-то придется уступать…»

Занятая своими размышлениями, она не заметила, как подошла к двери административного шестиэтажного корпуса, в котором располагались отделы конторы и кабинет начальника цеха.

«Зачем, собственно, я сюда?.. — спросила себя Нелли Петровна. — Да-а… Середин…» — вспомнила она свое желание увидеть его. Остановилась перед дверью в нерешительности. «Нет, не сейчас». И повернула к себе в лабораторию.

Прошло около часа. Лаборантки приносили ей анализы проб чугуна текущих плавок, она просматривала их, все было в норме. Пробы для анализа металла брони никто не приносил. Звонить Коврову не хотелось, не любила никого упрашивать. Сделает, так сделает, не захочет выполнить просьбу, придется поговорить с заместителем начальника цеха. Середину, наверное, сейчас некогда. Таясь от самой себя, она все время ждала его телефонного звонка или того, что вот откроется дверь и войдет он сам…

Вместо Середина появился Логинов. Вошел с такой же стремительностью, как вчера, оглядел светлую комнату и, подойдя к столу, бесцеремонно протянул Нелли Петровне руку.

— Где Григорьев? — спросил требовательно.

— Я сама передала ему вашу просьбу, — тоном оправдания сказала Нелли Петровна и, не вставая из-за стола, пожала протянутую широкую сильную руку директора. — Разыскала на литейном дворе, предложила проводить к телефону. Он сказал, что сам найдет, откуда ему позвонить.

— Да где же он в конце концов? — воскликнул Логинов и всей тяжестью плюхнулся в кресло перед столом. — Черт его знает… На шестой печи нет, в конторе цеха тоже не видели… В прятки, что ли, играет со мной? — Логинов взглянул на Нелли Петровну и усмехнулся. — Грешным делом, решил, что вы его тут… обрабатываете.

— Это что значит? — непримиримо воскликнула Нелли Петровна. — Я прошу вас запомнить, что никогда никого не обрабатываю. Совершенно стало невозможно работать… — пробормотала она.

— Директор мешает?

Нелли Петровна покривила душой:

— Нет, с приездом Григорьева…

Логинов вдруг расхохотался.

— Вы положительно мне нравитесь, — сказал он.

— Я уже дважды удостоилась чести выслушать ваше признание…

Логинов не обратил внимания на ее замечание и, насупившись, помолчал.

— Середина видели? — деловито спросил он.

— Нет, еще не видела, — поняв, что Логинов говорит без всякого желания иронизировать, так же деловито ответила она.

— Куда-то ушел с Меркуловым, никого сыскать нельзя, — проворчал он. — Не цех, а сумасшедший дом… Так что же мы с вами будем делать? — помолчав, наверное, не отдавая себе отчета в том, что говорит, задумчиво произнес Логинов. — Да, с вами, — встрепенувшись подтвердит он. — К какому заключению придет Григорьев? Вас тоже должно это интересовать.

Нелли Петровна промолчала. Логинов сидел в кресло, откинувшись на спинку, вытянув и скрестив короткие ноги.

Кто-то робко постучал в дверь.

— Войдите, — с облегчением сказала Нелли Петровна, разговор с-директором тяготил ее.

Вошел горновой Андронов в шерстяной робе и каске. Он не раз приносил в лабораторию пробы чугуна. Лицо похудело, усталые глаза ввалились.

Логинов завозился в кресле и встал.

— Так где же этот Григорьев? — в сердцах пробормотал он.

Андронов, не робея перед рассерженным директором, сказал:

— У нас. Всю печь облазил, в ржавчине перемазался. Теперь полез на каупер. Во все щели заползает, как муравей… — Андронов скупо усмехнулся. Видно было, что Григорьев чем-то ему понравился.

Логинов хмуро выслушал горнового. Вступать в объяснения с ним не пожелал и, не попрощавшись, пошел к двери.

Андронов проводил его взглядом, покачал головой, но ничего не сказал. Подошел и протянул Нелли Петровне обернутый обрывком газеты кусок металла.

— Проба, какую вы просили. Алексей Алексеевич велел отрезать и вам отнести. Автогенный аппарат был занят, сразу нельзя было…

Нелли Петровна раскраснелась, уж очень ждала этой пробы. Осмотрела обрезок брони и, окинув Андронова благодарным взглядом, сказала:

— Как раз такой и надо.

Андронов не уходил, в упор смотрел на нее.

Нелли Петровна сказала:

— Вид у вас неважный, наверное, не спали с этой аварией. Отдохнуть вам надо, — добавила сочувственно.

— Третья смена пошла, как на ногах, — подтвердил Андронов неприятным резким голосом. — Да я не жалуюсь, не подумайте. — И неожиданно брякнул: — К Григорьеву хочу пойти…

— Это как так? — не поняла она.

— Поговорить хочу с ним. У нас только и слышишь: Григорьев, Григорьев, а поговорить с ним боятся. Как бы чего не вышло. А вы как считаете?

Нелли Петровна опустила глаза.

— Да вы садитесь, — встрепенулась она. — Садитесь…

— Роба грязная, кресло испорчу. — Андронов не двинулся с места. — Что вы скажете? Или тоже, как все?.. — непримиримо блеснув провалившимися от усталости глазами, пробурчал он.

— Не знаю, что вам посоветовать, — спокойно, не обращая внимания на задиристый тон Андронова, заговорила Нелли Петровна. — Думаю, что трудно будет с ним разговаривать, человек занятой, времени у него мало. — Она вскинула глаза. — А, собственно, о чем?.. О чем вы хотите с ним говорить?

— Летом, когда в отпуск ездил в Крым, по пути залез через ограду на один южный завод, в доменный цех, — подробно стал объяснять Андронов. — Смотрел, как доменщики работают, оборудование с нашим сравнивал, хотел понять, в чем разница, почему на тех заводах дела идут лучше, работают спокойнее… Я там с Григорьевым встретился, — неожиданно сообщил Андронов, — хотел поспорить с ним, да времени не оставалось, пришлось опять через забор на вокзал…

— Ну, знаете, лихо у вас получается, — улыбаясь, сказала Нелли Петровна. — Значит, вы с ним знакомы?

— Я же говорю, не успел. Даже не знал, что он Григорьев. Это я сегодня увидел его и признал…

Андронов хорошо помнил, что произошло тогда, на южном заводе, все подробности были как перед глазами. На тот завод он и в самом деле попал через ограду и пришел на литейный двор первой же попавшейся на его пути печи. Из темного угла понаблюдал за горновыми. Подошел и напустился на них: вяло работаете, не так, как у нас, на Урале. Те крикнули ему, чтобы он не совался не в свое дело.

За их спинами раздался басовитый голос: «Кто же это посреди смены митинг с горновыми устроил?»

Андронов оглянулся и увидел, что за ними наблюдают двое: один в спецовке и каске и рядом с ним плотный крепкий человек в шляпе, как Андронов решил, приезжий.

«С Урала явился, — сказал горновой, с которым спорил Андронов, и отступил, как бы давая начальству поглядеть на Андронова во весь рост. — Вот ходит тут, ругает нас, все не по нему, все не так. Вяло, говорит, ребята, работаете, в график не уложитесь, соревнование, говорит, у вас не так… Драться же с ним не будешь». «Это мы слышали, — усмехаясь сказал человек в спецовке. И оборачиваясь к своему соседу, спросил: — Как это вам нравится?» Не отвечая, густым ладным голосом тот спросил: «По графику когда у вас выпуск чугуна?» И отвернул рукав черного пиджака, посмотрел на часы. Человек в каске тоже взглянул на часы. «Да уж не до митингов», — пробормотал он. «Прав горновой с Урала, график — это закон», — сказал тот, что был в шляпе.

Горновые рассыпались и дружно принялись за дело, время от времени не без иронии поглядывая на Андронова.

Крупный спокойный человек сказал тому, что в каске: «Покажите ему печи, Вадим Павлович, все-таки с Урала, путь не близкий». Он глянул на Андронова внимательно и строго, на лице его не было и следа усмешки, придраться было не к чему.

— Подождите меня здесь, — сказал Вадим Павлович Андронову, — освобожусь и приду за вами, — он чуть скосил глаза на стоявшего подле человека, как бы давая понять, что сейчас будет занят с ним.

— А у меня времени нету ждать, — бесцеремонно сказал Андронов, — тороплюсь я, на крымский поезд, в дом отдыха.

Собеседники помолчали, переглянулись.

— А вы как на завод прошли? — спросил Вадим Павлович.

— Это вы у своих горновых спросите, как они ходят… — не растерялся Андронов.

— Все ясно, значит, через забор… Ну, экскурсант! Я вам пропуск выпишу, через проходную.

— Некогда, — сказал Андронов, — через забор короче.

Вадим Павлович развел руками.

— Сразил! Привет передавай своим доменщикам от начальника цеха. А ты часом на Юг не хочешь перебраться? Первым горновым поставим, — добавил он. — Может, у тебя здесь зазноба имеется?

— Нету! — резковато ответил Андронов. — Была бы — с собой увез. Свой завод — он всегда свой… Хоть и разваливаем мы сами доменные печи — не здесь об этом разговор. На обратном пути в Москву заеду, к Григорьеву. Вот там будет разговор настоящий, он же, Григорьев, — наш, уральский… Может, я что не так у вас?.. Извиняйте…

— Ничего, все хорошо было, — успокоил начальник цеха. — Не забудь своим привет передать от южан.

Андронов еще не успел скрыться в дверце, ведущей на площадку кауперов, как начальник цеха сказал стоявшему подле него человеку:

— А ведь, пожалуй, и в самом деле явится в Москву, и до вас, Борис Борисович, доберется.

— Идеи у него правильные, — проговорил собеседник.

— А идеи-то ведь не его, а ваши, — засмеялся начальник цеха. — И ужесточенный график, и правильная эксплуатация печей…

Тот, кого называли Борисом Борисовичем, помолчал, потер лоб широкой ладонью и, наконец, изрек:

— Идеи хороши не тем, что кому-то принадлежат, а тем, что живут сами по себе.

Уходя с литейного двора, Андронов подумал: уж не Григорьев ли? Хотел вернуться, но времени не оставалось. А в Москве, после дома отдыха, Григорьева не застал.

Вернулся на завод, полный сил, радостный: ждал встречи с Ларисой… И попал прямо на отчетно-выборное профсоюзное собрание. Взял слово и передал доменщикам привет от южан. Слушали его настороженно, с недоверием: не обычная ли это андроновская хохма? «Кто же тебя пустил на тот завод?» — спросил, поднявшись посреди зала, мастер Бочарников. Андронов в наступившей тишине чистосердечно рассказал, как перелез через ограду и нашумел на чужих горновых и как начальник цеха приглашал его на работу первым горновым.

— Не согласился я, — сказал Андронов. Разыскал глазами в зале Бочарникова и продолжал: — Соскучился, говорю, по дому… По мастеру своему соскучился.

Бочарников опять поднялся и громко, чтобы слышали все, сказал:

— Зря. Я бы тебя отпустил… В порядке взаимопомощи…

— Там еще и мастер требуется, — соврал Андронов. — С мастером я бы поехал…

Рассказал он тогда и о том, что на обратном пути заезжал в Москву, хотел увидеть Григорьева и сообщить ему о непорядках в цехе. Да не застал, а то бы, добавил он, Григорьев сейчас был здесь…

И это его выступление, и безудержная критика Черненко за то, что цеховой комитет не по справедливости распределяет ордера на квартиры, привели к тому, что молодые горновые назвали кандидатуру Андронова в новый состав цехового комитета. Так он и был избран…

Все это Андронов теперь вкратце пересказывал Нелли Петровне. Окончив, спросил, как говорить с Григорьевым.

— Вряд ли я могу быть вам полезной, — сказала Нелли Петровна, — я всего лишь работник цеховой лаборатории и не в состоянии осмыслить все стороны деятельности коллектива доменного цеха. — Она опустила глаза и замолчала. — Да, вряд ли, — продолжала Нелли Петровна. — Но теперь я понимаю: пойти вам к нему надо. Если Григорьев доступен и умен, он поймет вас. Во всяком случае, увидит, что заводские работники обеспокоены положением в цехе и на заводе вообще. Да, вообще на заводе! — повторила решительно. — У меня есть основание говорить так, хотя я, наверное, как и вы, не в состоянии понять всего.

XXI

Вскоре после того как ушел Андронов, раздался телефонный звонок. Говорил Середин. Нелли Петровна, все время ждавшая этого звонка, смешалась и не нашлась что хорошего, доброго ему сказать, чем ободрить. Она произносила какие-то обыденные, холодные слова, сказала, что поздравляет с приездом, что у него, наверное, много дел, что он теперь будет занят с утра до вечера, и она рада, что ему не придется скучать. Он отвечал ей такими же избитыми фразами, пожеланиями крепкого здоровья и хорошего настроения…

Положив трубку, она чуть не расплакалась: он разговаривал с ней, будто с какой-то пенсионеркой, у которой неважно с сердцем и никогда не бывает хорошего настроения. Но чего же она ждала от человека, у которого сейчас нет ни секунды свободной, чтобы думать о ней и заниматься — смешно сказать, для такого поглощенного делами работника — своими чувствами?

Она удержалась от слез, заставила себя подавить свои чувства, не думать о Середине.

И все-таки думала… Теперь он, наверное, не нуждается в ее помощи и сам найдет для себя опору — в работе, в спорах с Логиновым, восстановит семью и все будет у него хорошо. Чего же ей еще нужно? Она хотела только помочь ему встать на ноги и ни на что не рассчитывала для себя. И вот он, судя по его звонку, окреп, готов сам за себя постоять. Все, все… — повторяла она себе, — вот и все… Больше мне ничего не нужно. Я не имею права на что-то большее, чем его признательность и простое дружеское чувство, элементарную человеческую благодарность… Ее собственная жизнь не сложилась, ей не повезло. А теперь уже поздно начинать сначала, искать человека, который бы понял ее, которого она могла бы полюбить, которому могла бы поверить… Поверить в то, что он не предаст… А так — лишь бы с кем-то… Лишь бы был рядом какой-то второй, но чужой человек — это каторга на всю жизнь… Этого не будет никогда!

Нелли Петровна взяла со стола принесенный Андроновым небольшой, всего с пол-ладони величиной увесистый кусок металла. Сейчас некогда, идут анализы текущих плавок, но сегодня вечером, а может быть, завтра с утра, до начала рабочего дня, она сама сделает анализ. Нельзя забывать, что бой начался. Нельзя, что бы там ни было у нее на душе…

В дверях стоял Середин. Может быть, она не слышала, как он постучал? Или он и не стучал, а просто вошел?.. Он стоял на пороге в своем длиннополом, далеко не модном черном, как поповская ряса, осеннем пальто и в кепке с пуговкой, не очень ладно сидевшей на его крупной лобастой голове.

— Войдите… — сказала Нелли Петровна и не узнала своего, ставшего невыразительным, глуховато звучавшего голоса.

Она почему-то встала, положила пробу брони на то место, с которого только что взяла ее, и указала жестом руки на кресло перед своим столом.

— Вы… заняты сейчас?.. — как-то неуверенно спросил Середин. — Я… ненадолго, меня ждут там, в конторе…

— Нет, пожалуйста, — сказала Нелли Петровна тем холодным, бесчувственным тоном, какой принимала, когда занятость работой мешала ей долго разговаривать с посетителями. Она ничего не могла поделать со своим голосом. Понимала, что должна говорить иначе, и не могла себя заставить.

Середин продвинулся от двери и остановился перед ней, снял кепку.

— Садитесь, — все тем же официальным тоном предложила Нелли Петровна.

— Нет, я не сяду… Я понимаю, что помешал вам, у вас какая-то срочная работа, — он указал глазами на кусок металла на столе.

«Если бы он знал!» — подумала Нелли Петровна, но промолчала.

— Я не буду вас долго задерживать. Я только хотел сказать вам, как я рад… как я счастлив опять увидеть вас… Я не мог сказать ничего этого по телефону, я был не один в комнате…

Он приостановился и взглянул на нее таким тревожным, молящим взглядом, что все в душе у нее задрожало, в горле перехватило, она покачнулась, но слова, — те слова, которых он ждал от нее, не шли на ум. Она ничего не могла ему сказать.

— Вы встревожены, я вижу, — продолжал Середин, стоя перед ней в неловкой позе с кепкой в руках. — Я уйду… уйду сейчас, не буду отнимать у вас время всеми этими… простите меня, глупостями, не буду надоедать вам, раздражать вас… Я только хочу, чтобы вы поняли, как мне трудно… Я не могу без вас жить, поверьте мне…

— Я верю, — с такою холодностью сказала она, что эти ее слова прозвучали жестоким приговором.

— Нет, я не хочу, чтобы вы сейчас, в этой обстановке что-либо отвечали мне. Я не за этим пришел, — с тревогой в голосе заговорил он. — Я понял, что так, как я говорил по телефону, нельзя было… Все те слова были не мои, они были вызваны обстоятельствами…

— Я понимаю… — без всякого выражения, монотонно сказала Нелли Петровна.

Она сознавала, что ее слова, ее холодность — все это неправда, ложь, это не она говорит. Что-то там, в сердце ее, сломалось, и она не в силах перебороть этого надлома. Последние силы уходили от нее, она оперлась рукой о край стола, чтобы не упасть.

Середин по-своему истолковал ее движение.

— Я сейчас уйду, больше не буду вам мешать. Хочу только просить вас сегодня вечером… конечно, если вы свободны, — торопливо уточнил он, — я хочу просить встретиться со мной в парке, там, где мы были…

— Я должна сегодня вечером сделать одни анализ… — не очень-то и сознавая, что говорит, сказала Нелли Петровна. — Один анализ… — Она невольно взглянула на пробу, лежащую на столе.

— Хорошо, хорошо, — торопливо заговорил Середин и тоже скосил глаза на кусок металла. — Я понимаю и не стану вам мешать. Подожду, когда вы освободитесь. Это даже лучше; сегодня, в первый день приезда Григорьева, меня тоже могут задержать.

— Простите, я не договорила, вы перебили меня, — через силу сказала Нелли Петровна. — Лучше, если не сегодня, дня через два, тогда будет посвободнее, будет спокойнее…

— Хорошо, хорошо… — с готовностью согласился Середин, — подожду, сколько надо. Когда что-то светлое впереди, легче жить…

— Я скажу вам тогда… — голос ее слабел. — А теперь идите, прошу вас…

Середин склонил голову и с кепкой в руке торопливо вышел.

Нелли Петровна секунд пять еще стояла. Вдруг рухнула в кресло, уронила голову на край холодного стола и безудержно, как бывало когда-то давным-давно, в детстве, расплакалась.

Зазвонил телефон. Она подняла голову, вытерла платком лицо, обеими ладонями пригладила волосы. Телефон выключился. Через минуту опять раздались требовательные звонки. Звонил Ковров.

— Я его видел, — сказал он. — Издали.

— Какое у вас впечатление? — спросила Нелли Петровна, не желая рассказывать о своей встрече с Григорьевым, чтобы не поселять в душе Коврова сомнения.

— Крепкий мужик, — решительно произнес Ковров.

— Андронову он тоже почему-то нравится.

— Понятно, производственник, а не бумажная душа. Когда с ним поговорить?.. — не совсем уверенно спросил Ковров. — Просто подойти? Или подождать, когда он сам вызовет?

— По-моему, совершенно безразлично, — обычным своим деловым тоном ответила она. — Как выпадет случай, так и поговорите. Не усложняйте простого дела.

Положив трубку, Нелли Петровна почувствовала, что слабость покинула ее. Нужно ли встречаться с Серединым, как она обещала, через два дня? Сразу оборвать то, что возникло между ними, побрести прежнее спокойствие… Не в этом ли благо для них обоих?.. Иначе будет вот так же, как только что, — она перестанет быть сама собой. Каторга для них обоих и еще для третьего человека — женщины, которая так долго прожила с ним… Нет, нет!

Нелли Петровна решительно поднялась, еще раз пригладила волосы и пошла посмотреть, как работают лаборантки, успевают ли в срок выдать анализы мастерам печей.

Лаборантки были завалены работой. На всех печах плавки шли строго по графику, никто не отставал, то и дело в лабораторию поступали все новые и новые пробы чугуна. Авария на шестой печи подхлестнула бригады, чувство взаимной выручки владело всеми.

Нелли Петровна сама понесла на печи несколько готовых анализов. Когда она, обойдя мастеров, проходила мимо лопнувшего, с вывороченной огнеупорной начинкой каупера шестой печи, внимание ее привлекли открытые настежь двери зала с рядами приборных щитов вдоль стен. Тот самый зал автоматики, который, как она знала от Коврова, много месяцев не давал ему покоя. В глубине освещенного молочным светом газовых трубок помещения с глухими без окон стенами стояла невысокая женщина в комбинезоне и светлой каске, пригнувшись, вглядывалась в показания какого-то прибора. Нелли Петровна вошла и, сунув руки в карманы плащика, остановилась посредине помещения. Женщина в комбинезоне мельком взглянула на нее и продолжала заниматься своим делом.

Ковров вчера, у нее дома, говорил о какой-то женщине, кажется, электрике, с которой ему интересно… Нелли Петровна поняла тогда, что для Коврова она чем-то дорога. Но он оборвал разговор, и Нелли Петровна не решилась ни о чем спрашивать. Теперь, глядя на эту женщину в рабочем комбинезоне, который подчеркивал ее женственность и хрупкость, Нелли Петровна поддалась безотчетному чувству, подошла к ней и поздоровалась. Женщина ответила кивком головы, выключила прибор и распрямилась. Вопросительно взглянула на гостью.

— Мы видели друг друга не раз, — сказала Нелли Петровна, — но как-то не успели познакомиться. Я работаю в лаборатории…

— Да, я знаю, и все в цехе вас знают, такая у вас работа, — доброжелательно сказала женщина и как-то просто, по-домашнему представилась: — Лариса…

— Я теперь вспомнила, Ковров называл мне ваше имя, — Нелли Петровна улыбнулась. — Он хорошо о вас отзывался.

— С Алексеем Алексеевичем легко, он многое понимает… — Лариса отряхнула комбинезон от известки, поправила каску. — Знаете, когда у людей что-то в жизни не ладится, им легче понять друг друга.

— Да, наверное, — подтвердила Нелли Петровна. Ей правилась простота и открытость этой женщины.

— Не могу понять, в чем тут дело? — Лариса кинула взгляд на прибор. — Все как будто исправно, а вторая половина схемы не включается. — Она пожала острыми плечиками, обтянутыми, застиранной выцветшей спецовкой. — Просто необъяснимо.

— К сожалению, я не могу вам помочь, — сказала Нелли Петровна.

— Все-таки я докопаюсь, в чем тут дело! — с такою решительностью воскликнула Лариса, что Нелли Петровне захотелось пожать ей руку.

— Надо докопаться, — поддержала она.

— Вторые сутки сижу тут, все цепи прозвонила, каждая обмотка в отдельности без обрыва, а в целом схема не работает… Знаете что? Пойдемте пообедаем, как раз время, а потом я опять…

XXII

Они прошли через литейные дворы трех печей и спустились в цеховую столовую.

— Как все это случилось? — спросила Нелли Петровна, когда они, взяв обед, вдвоем устроились за столиком в дальнем углу небольшого зала.

Лариса сказала, что ее не было в тот момент: незадолго до аварии вызвали на вторую печь — привести в порядок неисправный контроллер.

— Почему-то обвиняют Коврова, — говорила Лариса. — Прежде чем обвинять, надо точно выяснить, по какой причине не сработала автоматика и вообще могла ли неисправность схемы вызвать аварию? Одни разговоры — и больше ничего.

— Вы хотите защитить Коврова? — осторожно спросила Нелли Петровна.

— А если Ковров не виноват, зачем же взваливать на него всю ответственность?

— Но ему запретили включать автоматику…

— Конечно, Ковров нарушил распоряжение по цеху, в этом его вина есть. Но если бы главный инженер Ковалев не заболел, то и запрета никакого не было бы. Директор приказал начальнику цеха отключить автоматику. Ковалев не допустил бы такого приказа, главный инженер в первую очередь отвечает за технику, да и не поспоришь с ним, умеет, как говорится, за горло взять. — Лариса уткнулась в тарелку с супом и стала торопливо есть, наверное, хотела поскорее вернуться к делу. Вдруг она опустила ложку и вскинула глаза. — Вы считаете, что он виноват? — спросила настороженно.

— Я ничего не могу считать, я не специалист, — холодно сказала Нелли Петровна. Ей не понравился ни вопрос Ларисы, ни мелькнувшая в ее взгляде враждебность. — Но я думаю, что Ковалев не простил бы ему партизанщины с автоматикой, тем более, что, как вы правильно заметили, у Ковалева и рука твердая, и умеет так прикрикнуть, что охоты нет ему возражать. Хотя, наверное, главный инженер не допустил бы приказа о ее выключении. Тут какой-то сложный клубок, в котором мы с вами не в состоянии до конца разобраться и не все можем понять. — Нелли Петровна помолчала и, как бы для себя самой, опять заговорила: — Мне кажется… в этой обстановке… надо не только защищать кого-то — будь то Ковров, начальник цеха, Черненко или еще кто-либо, а искать выход для цеха в целом… Понять, что теперь всем нам делать, как преодолеть тяжелое положение, в котором, по существу, после этой аварии оказался весь завод.

— Как же?.. Что, по-вашему, мы должны делать? — быстро спросила Лариса.

— Не знаю, не мне отвечать на такой вопрос и, наверное, не одному какому-то специалисту. Это задача, стоящая перед всем коллективом. Ковров, как мне кажется, нашел решение одной части этой задачи. Может быть, важной части…

— Он ничего не говорил мне, — сказала Лариса. — Ничего…

— А… должен был сказать?.. — смутившись спросила Нелли Петровна.

— Не знаю… — просто ответила Лариса. — Мы с ним часто разговариваем… так, обо всем… Он что-то рассказал вам? Может быть, это секрет?..

— Нет, никакого секрета, вчера он пришел в лабораторию и попросил помочь сделать теплотехнический расчет работы печи на холодном дутье, минуя разрушенный каупер…

— Алексей Алексеевич умеет думать, — радостно заметила Лариса. — Я это давно знаю. Он только внешне такой… незаметный… Сильный, самостоятельный человек, добивается своего…

— Да, но и у него бывают срывы. Вчера я чуть не силком привела его к себе домой, он страшно устал после этой аварии. Накормила, заставила выспаться, боялась, что он издергает себе нервы и не сможет отстаивать свою идею…

— Он ночевал у вас? — недоверчиво спросила Лариса.

— Не подумайте что-нибудь плохое, — заторопилась Нелли Петровна, — я ночь работала, сделала ему теплотехнический расчет, а он заснул, измотался…

— Вы не замужем?.. Какая вы смелая… Но он же сообщил домой, где ночует?

— Не знаю, наверное, сообщил, — покривила душой Нелли Петровна; знает ли Лариса о его семейных невзгодах? — Сегодня в пять утра ушел, даже завтракать не стал, а вот сейчас хотел все бросить, — что-то случилось… Никак от него не ждала. Вы не знаете, в чем дело?

— Я не видела его со вчерашнего дня, — забеспокоилось Лариса, — все время сижу в зале автоматики. Не представляю, что могло случиться. Я думаю, ему станет спокойнее, если выяснить причину отказа схемы. Не уйду, пока не узнаю, в чем дело. Хоть на ночь останусь.

— Разве больше некому?

— Электрики не станут возиться, такой они у нас народ. Там, где деньгу зашибить, хоть сутками будут «вкалывать», а вот так, без гро́шей, не заставишь. Тем более не могу этого сделать я, водки с ними не пью, в домино не играю, ругани не переношу… Они от меня, как от чумы.

— Трудно вам работать электриком на печах? — сочувственно спросила Нелли Петровна.

Лариса усмехнулась.

— Кое-кто решил попробовать, как они говорили, лаской со мной… Проучила. И знаете, что оказалось? Люди-то они, в общем, хорошие, правильные. От нас, женщин, зависит, как они, мужчины, себя поведут. Были бы мы, женщины, другими… Да что я вам рассказываю, вы это знаете. Женщине не легко бывает: молодость уходит, встретила не того, знаете как… Сломится, махнет на все рукой: живи, как живется…

Нелли Петровна слушала Ларису и думала о том, что она права, надо оставаться человеком, как бы трудно ни пришлось…

— А вы… вы сама… счастливы? — спросила Нелли Петровна.

Лариса пожала плечами, словно сомневалась, можно ли так спрашивать.

— Безоблачного постоянного счастья, о котором вы, наверное, спрашиваете, о котором каждая девчонка мечтает… — Она прервала себя и, подняв глаза на Нелли Петровну, в свою очередь, спросила: — А бывает ли оно — такое постоянное, не меняющееся счастье? Счастливые минуты — да. А потом начинается проза жизни: пришел муж… какой-то не такой, разве будешь упрекать его? Уложишь спать, сапоги стянешь, а утром он сам все поймет, прощения попросит…

— И это — счастье?

— Что?.. — не поняла Лариса.

— А вот, что он у вас прощения попросит?

— Если он трезвый, он делается таким, какого я любила… Да, эти минуты для меня — счастье.

— А потом опять проза жизни?

— Да, потом опять…

— Но разве так можно жить? Я бы не смогла. Нет, не смогла бы, — решительно повторила она.

— А что делать? Разводиться? Один он совсем сопьется.

— Он мучает не только себя, но и вас… — Едва приметный румянец оживил лицо Нелли Петровны, она вдруг сопоставила то, что рассказывала Лариса, с тем, что было у нее самой… С Серединым… Смогла бы она помогать Середину с таким же бескорыстием, как эта женщина помогает своему мужу? — Должен же быть какой-то предел подвижничеству, — продолжала она, — вы молодая женщина, вы должны быть матерью, воспитывать детей… Дети у вас есть?

— Нет, к счастью. Какой бы он был для них отец?.. Иногда сама себя кляну: бросить бы все, оставить ему квартиру, вещи и бежать без оглядки… Потом опомнюсь: ну, распродаст он все, останется среди голых стен, погибнет на глазах у людей или в больницу попадет… Кроме меня, нет у него ни одной родной души. — Лариса искоса взглянула на собеседницу. — А вы бы как на моем месте поступили? — спросила она.

Нелли Петровна как-то сжалась, посуровела.

— Не знаю, хватило бы у меня сил жить, как вы, — заговорила она. — Надо очень любить человека…

— Я любила его. А сейчас… — Лариса задумчиво покачала головой. — Он стал совсем другим, чужим, но оставить его я не могу… Он вернулся из заключения, считает, что я изменяла ему. Взять и бросить больного… Я бы мучилась всю жизнь.

— А Ковров… не смог бы помочь вам? — Нелли Петровна зарделась, так неожиданно для нее самой вырвался этот вопрос.

— В чем помочь? — спросила Лариса и недоуменно взглянула на нее.

— Наверное, он хорошо относится к вам…

— Он женат, у него дети, — сказала Лариса, поняв, о чем она говорит.

Нелли Петровна промолчала, не посмела сказать, что Ковров одинок. Это было бы вмешательством в чужую жизнь. Может быть, Лариса знала, но не хотела посвящать чужого человека в свою жизнь, а может быть, Ковров ничего не говорил ей. Скорее всего, так и было, мешала мужская гордость или опасение быть неправильно понятым. Нелли Петровна успела угадать угловатый характер Коврова.

После обеда Лариса торопливо побежала на печи, к себе, и зал автоматики. Нелли Петровна вернулась в лабораторию и принялась помогать своим лаборанткам с анализами. Ее не оставляла мысль, что она не так, как надо, как это сделала бы Лариса, разговаривала сегодня с Серединым. «Ты так же, как и он, хочешь встречи, вот в чем дело, — сказала она себе. — Лариса здесь ни при чем. Хватит ли у тебя силы просто помочь ему остаться человеком, ни на что не рассчитывая для себя? Хватит ли силы жить так, как Лариса? — Нелли Петровна одернула себя. — Опять Лариса!..» Ее охватила досада. Чем, собственно, эта простая, без претензий на какое-то подвижничество женщина могла привлекать к себе внимание? Самой жизнью она поставлена в условия исключительные, но даже и не сознает этого. Живет так, как привыкла жить. Просто привычка… Сложнее, когда никто, никакая привычка, никакие обстоятельства жизни не заставляют брать на себя заботы о человеке, а ты все-таки берешь… «Нет, — тут же опровергла себя Нелли Петровна, — и у меня есть обстоятельства жизни, заставляющие поступать так, а не иначе. Все дело в том, выдержу ли я, как выдерживает Лариса, или меня не хватит с первых шагов…» И вдруг, на минуту оставив работу, она сказала себе то, что владело ею все эти дни и чего она никак не могла выразить словами: «Я люблю его…»

XXIII

Ковров решил поговорить с Григорьевым сейчас же. Нелли Петровна права, как получится, так и получится. Разыскать его на печах, — а он, видимо, там, ни Середин, ни приехавший в доменный цех директор не могут его найти, оборвали все телефоны — и прямо на ходу рассказать о холодном дутье и отдать теплотехнический расчет. Это там, в Москве, в министерских кабинетах надо ждать приема в установленные часы, а на заводе Григорьев поговорит; сам же когда-то был производственником…

Ковров спустился вниз. Сыроватый воздух ясного свежего дня взбодрил его. Даже около домен среди железа, на путях, под могучими трубопроводами, где и деревянные-то шпалы были прихвачены потускневшей ржой, земля все-таки пахла влажной осенней землей. Он отбросил недокуренную папиросу и полной грудью вдохнул этот холодный, живительный, пропитанный ароматом сырой земли воздух.

Неподалеку, на путях, стоял ссутулившийся Черненко и, сунув руки в карманы, смотрел в сторону аварийной печи. Там приткнулась черная директорская «Волга». В лакированном ее корпусе, неестественно изламываясь на его перегибах, отражались трубопроводы. Рядом стояла вторая такая же «Волга», но так, что в ее кровле и боках ничего не отражалось.

— Приехали… — сказал Черненко подошедшему Коврову.

Поодаль от машин, на железнодорожных путях, у печи на самом ветру тесной группкой стояли люди, придерживая шляпы. Ветер заворачивал и трепал полы совсем не для завода пальто и плащей. Только начальник цеха Середин, худощавый, нескладный, был в своем длиннополом пальто, в каком он обычно появлялся на заводе. Ему было холодно: поглядывая вверх на оборванные трубопроводы — туда же, куда смотрели и все, — он поеживался и в конце концов поднял воротник пальто. Рядом с ним, сунув руки в карманы серого макинтоша, стоял крепкий коренастый Логинов.

— Вон и Григорьев, — проговорил Черненко. — Это его пальто, я сколько годов на заводе видел… А что тут сделает сам Григорьев!

— Такой же, как все… — пробормотал Ковров, разглядывая стоявших на путях, — ничем не отличается…

— Поработал бы с ним, тогда бы узнал… Очень даже отличается… — с неприязнью, в чем-то противореча только что им же самим высказанному сомнению, произнес Черненко.

Ковров молча повернулся и побрел к толпившейся на путях группе людей. Он шел нетвердой походкой, вяло перешагивая через рельсы и медленно обходя завалы, глядя в землю, словно в глубокой задумчивости, плохо сознавая, что происходит вокруг. Черненко следил за ним настороженным недоверчивым взглядом: зачем он туда идет?

Ковров подошел и остановился неподалеку от Григорьева, стараясь услышать, что он говорит. Никто не обращал внимания на Коврова, и он подошел еще ближе. Григорьев ничего не говорил, стоял, сунув руки глубоко в карманы потертого темно-синего пальто, и спокойно осматривал разрушенные трубопроводы. Директор завода сказал, что авария произошла вчера ночью, что он сразу же создал комиссию и что пока еще рано говорить, в чем причина аварии. Спросил Григорьева, каково его мнение по поводу происшедшего. Тот повел бровью, пожал плечами и ничего не ответил. Какой-то молодой инженер в щегольски заломленной шляпе — как помнилось Коврову, из отдела главного механика — принялся объяснять, в чем тут дело. Григорьев медленно повернулся к нему, посмотрел на него в упор, вздохнул и опять поднял взгляд на изуродованные трубопроводы.

— Вы не согласны со мной?.. — пробормотал молодой человек.

Григорьев опять посмотрел на него и опять отвернулся, Ковров представил себя на месте шустрого молодого инженера: не хотел бы он оказаться в таком положении. «Но он же глупости говорит, — подумал Ковров, — что же можно ему ответить? Здесь не экскурсия школьников…» От этой мысли, объясняющей молчание Григорьева, Ковров почувствовал некоторое облегчение, но все-таки подумал, что лучше бы совсем не встречаться с Григорьевым, чем вот так… Пожалуй, ему, Коврову, надо в другой время…

Инженеру не терпелось, и он принялся доказывать директору завода, что авария произошла из-за неумелых действий обслуживающего персонала.

— Да вы же глупости говорите… — неожиданно для себя взорвался Ковров.

Григорьев повернулся к нему, и Ковров прочел в его глазах живой интерес.

— Вы мастер или газовщик? — спросил Григорьев.

— Газовщик. С этой печи… — сказал Ковров и назвал свою фамилию.

Григорьев помолчал, разглядывая Коврова, и, наконец, изрек:

— Послезавтра в комнате рапортов будет совещание, вас пригласят.

— Есть! — отчего-то по-военному откликнулся Ковров и, поняв, что деловой разговор окончен и что сейчас о холодном дутье говорить неуместно и быть здесь больше незачем, пошел к Черненко. Уходя, он боковым зрением уловил взгляд Григорьева, брошенный ему вслед после этого «есть!». Ковров оглянулся, но Григорьев уже поднял глаза на печь. Такой как будто незначительный эпизод — один человек пригласил другого на совещание, а словно с плеч тяжесть свалилась. Только теперь Ковров осознал, в каком был напряжении минуту назад, и удивился тому, что оно вдруг рассеялось.

Вместе с Черненко он зашагал к зданию диспетчерской.

— Что там? — спросил Черненко. Ковров почувствовал, что старшим мастером владеет страх. Страх за себя.

— Послезавтра совещание у Григорьева в диспетчерской, — возбужденно сказал Ковров и взглянул на Черненко таким просветленным взглядом, будто это совещание ничем не грозило им обоим.

— А с печью как? Ничего не сказал?

Ковров пожал плечами.

— Не знаю, при мне — ничего…

— Чему ты обрадовался, не понимаю.

— Да я ничему не обрадовался. Просто тяжесть с плеч свалилась, отчего — сам не пойму.

Черненко стоял, устремив взгляд под ноги на ржавую, влажную землю.

— Алеша, я всю ночь не спал, — упавшим голосом заговорил он, — сердце сдает, домой пойду. Скажи, кто спросит, приболел Черненко.

— Идите, Валентин Иванович, идите, надо вам отдохнуть. А я скажу — заболел мастер…

Ковров поднялся в кабинетик Черненко и почти сейчас же вслед за ним вошла Нелли Петровна.

— Не утерпела я, хочу узнать, как вы увидели Григорьева, — живо заговорила Нелли Петровна, устремляя на Коврова прямой, открытый взгляд.

— Садитесь, — пригласил Ковров.

— Нет, нет, я сейчас побегу. Ну, хоть что-то он вам сказал?

— Всего два слова… Такой, знаете, странный разговор получился… — Он вдруг замолк.

Нелли Петровна внимательно и, как показалось Коврову, тревожно, едва приметно сведя точеные брови, смотрела на него.

— Да, да, я слушаю, — наконец, нетерпеливо сказала Нелли Петровна.

Ковров понял, что она стревогой ждет его суждении о Григорьеве, и неторопливо, приостанавливаясь в поисках точных слов, заговорил:

— Такое впечатление странное… Молчит… Может смотреть на вас и молчать, не по себе как-то становится. Будто он вот так спокойно, на виду у всех изучает вас… Молчит — и все…

— Да, но все-таки он что-то сказал, если у вас, ну пусть короткий, но какой-то разговор был.

— А сказал он… — Ковров пожал плечами, — обычную вещь сказал, распорядился, чтобы я был послезавтра на совещании. Да не в словах дело, — торопливо продолжал Ковров, — по нему видно, по тому, как он держится, по взгляду его видно, что он задумал что-то сделать с печью…

— Холодное дутье?.. — Нелли Петровна вопросительно подняла брови.

— Не знаю… Это же мы с вами, а что он — не знаю. И как отнесется к холодному дутью, тоже не знаю. — Ковров помолчал. — Странный какой-то человек.

Нелли Петровна едва приметно усмехнулась, собираясь уходить, сказала:

— Вы больше думаете о Григорьеве, а не о том, чем может грозить его приезд вам, Середину, Черненко…

Ковров обзвонил печи, поговорил со сменными газовщиками. Все было нормально, печи шли ровно, мастера печей, по словам газовщиков, особенно внимательно следили за режимом плавки. Ковров усмехнулся: вот так бы всегда…

Хлопнула дверь, на пороге, привалившись плечом к косяку, стоял Андронов.

Ковров, сидя за своим столом напротив пустующего, исчерченного стола мастера, положил на место телефонную трубку после очередного разговора и сочувственно спросил:

— Что, Витя?.. — Вгляделся в лицо Андронова и забеспокоился. — Да ты на себя не похож! Никак вторые сутки на заводе! Ни в чем меры не знаешь!

— Отдохнул я после ночной в закутке, выспался на ватниках, сколько мог… Лариса сказала вам, что деревяшку нашла?

— Какую деревяшку? — встрепенулся Ковров.

— Какую-то деревяшку в реле. Сейчас мне сказала. «Не виноват, говорит, Ковров. Схема наполовину сработала из-за той деревяшки»…

— Не видел я ее сегодня…

— Вот сказала, что клинышек какой-то сидел в реле…

Андронов сделал два шага и опустился в кресло напротив Коврова.

— Ничего я не знаю… — Ковров насупился, подобрался на своем стуле, поежился, словно простыл. Но ему не могло быть холодно, на нем была надета грубая, некогда оливкового цвета, затертая спецовка, рукава которой почти скрывали кисти рук.

XXIV

Вошла и рабочем комбинезоне и ярко-синей синтетической куртке Лариса, присела рядом с Андроновым.

— Вот, — сказала она и, приподняв полу куртки, порылась в кармане комбинезона, — полюбуйтесь, Алексей Алексеевич.

Она вытащила потемневший затертый кусочек дерева и как бы взвесила его на ладони. Ковров сидел, весь напрягшись, скосив глаза на ее ладонь.

— Витя вам говорил? — она вскинула свои чистые светлые глаза на Коврова, потом перевела взгляд на Андронова.

— Говорил, — подтвердил Андронов.

Лариса пожала худенькими плечами.

— Кому понадобилось? Ума не приложу!

— Да-а… — неопределенно протянул Ковров.

— Вы что-нибудь знали об этой щепке… до включения? — спросила Лариса.

— Если бы знал, не включал бы, — с пасмурным видом сказал Ковров.

— Да, конечно, — произнесла Лариса. — Зачем я спрашиваю? Ясно, что не включали бы.

— Вот так и живем! — сказал Андронов, кривя губы и царапая Коврова холодноватым колючим взглядом. — Разваливаем завод! Надо дознаться, кто подсунул…

— Зачем было половину схемы выключать? — удивилась Лариса. — Уж всю, а не половину…

«Баба, а логика железная, так ей недолго и до истины добраться», — с какою-то смешной гордостью за Ларису подумал Ковров.

— Черненко! — ни с того ни с сего брякнул Андронов, по наитию попадая в точку.

— Скажешь тоже! — пробормотал Ковров, опуская глаза, чтобы только не смотреть на Андронова и не выдать себя. Чем дальше шел этот неприятный для него разговор, тем все более запутывалось дело. Он обещал Черненко ничего никому не говорить, а ведь скоро станет всем ясно, что клинышек-то мог подсунуть или Черненко, или он, Ковров. Больше некому. И Лариса со временем поймет, и Андронов тоже… А какая теперь разница для него самого, — подумал он, — все равно несдобровать. Черненко надо спасти. Обещал…

Врать для Коврова было мучительным. Но иногда приходилось, обстоятельства заставляли. Потом же он места не находил и каждый раз клялся больше не попадать в двусмысленное положение. А жизнь словно подсмеивалась над ним, как-то получалось, что вдруг, хочешь не хочешь, приходилось сказать неправду, чтобы кого-то выручить. И опять он мучился, казнил себя, убеждал, что в последний раз.

— Ну, нет! — неприятным, режущим слух голосом воскликнул Андронов. — Надо выяснить, кто такими делами занимается… Кроме Черненко, некому.

— Будет тебе, Витя, — устало сказал Ковров. Нервное напряжение, в котором он находился вплоть до разговора с Григорьевым, давало себя знать.

— Как это «будет»? — не унимался Андронов. — Где этот деятель? — вдруг вскричал он, желваки заходили по его ввалившимся, посеревшим от усталости щекам. — Куда подевался? Я из него все соки выжму, а правду добьюсь. К Григорьеву пойду, расскажу об этих проделках.

— Ну, хватит! — прикрикнул на него Ковров и стукнул кулаком по столу. — Я тоже умею за горло брать, когда надо. Иди, проспись дома как следует, все мы тут с нервами. Еще не хватало Григорьева впутывать. Молокосос!

Андронов обиделся и ушел.

— Устал, — сказала Лариса, — извелся оттого, что печь стоит. Бочарников сегодня мне рассказывает: вышел к печи и видит Андронова в робе и рукавицах с пикой в руках, к выпуску шлака готовится, ходит у шлаковой летки, как лунатик, не соображает со сна, что печь стоит. Бочарников видел, как он перед тем тут же на литейном дворе спал. Постоял так с пикой перед леткой, потом опомнился, положил пику, снял рукавицы, сунул под мышку и побрел через литейный двор к соседней, горячей печи. Я там сейчас проходила, поняла Витю: над чугунной леткой газ горит, фурмы светятся… И то сказать: живет печка. — Лариса, должно быть, заметила, что Ковров не слушает ее, не до ее рассказов, и другим, деловым тоном спросила: — Алексей Алексеевич, что с клинышком делать, вам отдать?

— Черненко отдайте, — суховато, официальным тоном сказал Ковров. — Сегодня он приболел, завтра, наверное, выйдет, и отдадите… С этой щепкой мы еще горюшка хлебнем, — неожиданно заключил он, — лучше бы и не находилась.

Лариса молчала, ждала, что он еще скажет, хотела понять, чем вызвана его тревога.

— Ну, что с парнем будешь делать? — не глядя на Ларису, как бы сам с собой, заговорил Ковров. — Вытрясет он из Черненко все потроха, да еще, чего доброго, с этим делом к Григорьеву сунется. С Андронова станет, всего можно ждать! Малец бы был, взять ремень и отодрать. А с этим горлопаном ремнем не сладишь. Что к Григорьеву, он еще на цехкоме проработку устроит, забьет старика. Нет у Андронова ни уважения к старшим, ни пощады к виноватым. Да и себя не щадит, сколько разных бед на себя накликал этой своей «критикой».

— А может, так и надо, Алексей Алексеевич? — неожиданно сказала Лариса. — Несправедливости никому не простит, за то его молодежь и провела в цехком.

— Меры не знает — вот о чем разговор.

— А вы его научите, Алексей Алексеевич, объясните, как себя вести. Умный совет Виктор поймет.

— Пожалуй, и то правда, — остывая, сказал Ковров. — Вечером надо с ним поговорить. Дома, в спокойной обстановке… Завтра он уже никакие уговоры не будет слушать, и за Черненко возьмется, и к Григорьеву отправится, я его знаю.

— Конечно, так и сделайте, если дома у вас не будут беспокоиться, что поздно задержитесь.

Ковров промолчал, никогда он не рассказывал Ларисе, как у него дома. Когда-нибудь надо рассказать, отплатить откровенностью за откровенность. Тяжкая обязанность!

Позвонил из заводоуправления тот молодой инженер, которого Ковров оборвал при Григорьеве, сказал, что он в комиссии, созданной приказом директора по выяснению причин аварии. Вкрадчивым голосом спросил, когда Коврову будет удобно прийти в заводоуправление дать свои объяснения. Ковров сказал, что ему все равно когда. Договорились, что Ковров позвонит дня через четыре.

Лариса слышала разговор, поняла, о чем речь.

— Ничего они вам теперь не сделают, — сказала она, когда Ковров положил трубку. — Ни в чем вы не виноваты.

— Захотят, так сделают, — мрачно сказал Ковров. — Надо же виноватого найти.

— А я рада, что не напрасно потратила столько времени, — воскликнула Лариса, не обращая внимания на мрачность Коврова, — нашла, в чем причина…

Лариса улыбалась, все лицо ее светилось, она и гордилась собой, и рада была за Коврова — не он виноват.

Ковров понял охватившее ее чувство, переломил вызванное разговором с Андроновым раздражение и сказал:

— Спасибо. Скоро смена кончается, пойдемте до трамвая, а там я уж один к Андронову…

— Я буду ждать у моста через завод, — уходя сказала Лариса. — Знаете, там, где всегда?

Они не раз уходили с завода вместе, дожидаясь друг друга у стального моста для перехода, пересекавшего территорию мартеновских цехов и выводившего на асфальтированную дорожку к центральной проходной. У лестницы на мост около доменного цеха было малолюдно, доменщики пользовались другим переходом, выводившим к боковой, западной проходной у самого водохранилища. Оттуда короче было ехать на правую сторону, а почти все доменщики жили там, за водохранилищем, в «новой» части города. Собственно, им обоим тоже было короче идти к западной проходной, они тоже жили в «новом» городе. Но с некоторых пор, если уходили вместе, направлялись к центральной, не хотели вызывать лишние толки.

Впервые Ковров проводил Ларису с полгода назад, когда был еще сменным газовщиком на шестой печи. В тот день, пользуясь материалами, которые на время дала Лариса, он окончательно разобрался в схеме автоматических устройств. С завода ушел в первом часу ночи после вечерней смены.

Трамваи в ту ночь остановились, сгрудились по всей линии, выключилась электроэнергия. Он шагал в толпе рабочих, направлявшихся по домам в правобережную часть города. Поток людей под светом уличных фонарей запрудил тротуар, но так как двигались все в одном направлении и не мешкали, ни давки, ни ругани не было. Впереди Ковров разглядел мелькавший среди кепок, беретов, платочков светлый берет Ларисы. Ковров шагал, не упуская из виду беретик-светлячок. Ему захотелось нагнать Ларису, пойти с ней рядом, может быть, взять под руку. Уж очень хорошо было у него на душе из-за первой удачи со схемами. И как-никак Лариса помогла ему. Он все не решался поравняться с ней. Шагал и мучился: нагнать, подойти или не нагонять?..

Все же нагнал и, неожиданно осмелев, взял под руку. Лариса не протестовала, и они согласно зашагали в людском потоке. Ночью никто не обращал на них внимания, все спешили по домам. Уже на той стороне водохранилища Ковров предложил проводить ее до конца, до дома. Толпа на правой стороне, за дамбой, растеклась в разных направлениях, растворилась в ночном городе, и они шли одни. Она согласилась.

Ковров шагал подле Ларисы и в душе удивлялся самому себе. С другой, может быть, повел бы себя иначе, а ее провожал, чтобы ей было спокойнее идти по темным улицам. После того как порвал с женой, вел себя с некоторыми не очень разборчивыми женщинами слишком вольно, но с ней не позволял себе ни одного игривого слова, не бросал на нее ни одного нехорошего взгляда.

У них тогда было заведено не спрашивать друг друга о семейных делах. Но в темноте, на пустынной улице казалось естественным спросить, так ли все, как говорят люди, правда ли, что муж пьяница, что перескакивает с одной работы на другую, а затем его вновь увольняют за прогулы. Лариса всегда была спокойна, ничто в ее поведении не выдавало семейных невзгод, и на заводе он не решался заговорить с ней об этом.

Ковров набрался смелости и спросил. Она сказала, что правда. У дверей пожелала спокойной ночи и быстро скрылась в подъезде.

Неприятно стало на душе. Никакого просвета впереди не могло быть. Он отдавал себе отчет в том, что не отличается броской внешностью и тем более привлекательным характером, не может возбудить к себе особых симпатий. Жена издевалась над ним: «И что я в тебе нашла? Разве ты мужчина? Замухрышка какой-то». Он терпел. Терпел до тех пор, пока этим летом не изобличил в измене. С тех пор они фактически перестали быть мужем и женой. Ковров никому не говорил о причине разлада, считал унизительным для своего мужского достоинства. Она же не упускала случая в разговорах с кумушками позлословить на его счет. Они жили в одной квартире как чужие, в разных комнатах. Даже детям, сыну шести лет и двенадцатилетней дочери, запрещалось появляться у него. Из-за детей он и не возбуждал дела о разводе. Нет, никакого просвета не могло быть…

После тех первых проводов Ковров и Лариса иногда встречались у лестницы на мост и шли вместе к трамвайной остановке. Лариса со временем стала рассказывать о своих семейных невзгодах, а он о своих молчал. Не хотел ни жалоб, унизительных для него, ни ее сочувствия…

К лестнице на мост они подошли почти одновременно. Ковров, примеряясь к ее шагам, стал подниматься по ступенькам подле нее. На мосту в наступавших сумерках открывалась панорама мартеновских цехов с высокими трубами и мечущимися языками пламени за решетчатыми окнами.

— Бессмертен завод!.. — невольно поддавшись охватившему его настроению, проговорил Ковров и остановился около перил.

Лариса тоже подошла к перилам. Молча, понимая и разделяя состояние Коврова, оглядывала высокие кирпичные корпуса, медленно подходившие к зевам ворот, пышущие жаром составы ковшей с чугуном, платформы с обгоревшими, торчком стоявшими изложницами под сталь…

— Мой век сосчитан, — заговорил Ковров, — короткий мой век… А заводу жить и жить…

— Да что вы, Алексей Алексеевич! — не выдержала Лариса. — Что вы тоску нагоняете, при чем тут ваш век? Перестаньте!

— Я понимаю… — помолчав, некстати сказал Ковров.

— Ну и что вы понимаете? — с досадой спросила Лариса.

Совсем стемнело. В бархатистой синеве ночи возносились в самое небо трубы мартенов, — стояли торжественно, как обелиски, воздвигнутые здесь во славу человеческой власти над огнем. Космы дымов над ними мели первые звезды.

Не дождавшись ответа, стараясь разговорить Коврова и по-своему отвлечь от невеселых мыслей, Лариса произнесла:

— Вы так много делаете добра для меня, хоть есть с кем поговорить…

— Ну, это, знаете, не хитро, — сдержанно ответил он.

— Вы говорите — не хитро… Кажется, кроме вас, нет ни одного, кто бы отнесся ко мне по-отечески.

— Ничего-то вы обо мне не знаете, — сказал Ковров угрюмо.

— А что я должна знать?.. — с недоумением спросила она.

Медленно, иногда замолкая, с трудом подбирая слова, Ковров принялся рассказывать о себе. Как сошелся на несколько дней с девчонкой из мартеновского, о женщине из столовой, которая потянулась к нему, но и с ней расстался, не захотел обманывать… Он не торопился, тусклым каким-то голосом, которого и сам не узнавал, рассказывал все, как было, какую горечь и презрение к самому себе испытал. Не щадил, не выгораживал себя.

— Но чего же вы хотели?.. Почему?.. — растерянно спросила она. — У вас жена, дети…

И тогда ей первой Ковров рассказал, как получилось с женой, как изобличенная, издевалась, оскорбляла, унижала…

— Все! — сказал он и оттолкнулся от стальных перил. — Точка!

Он круто повернулся и, не оглядываясь, зашагал не к центральной, а к другой, западной, проходной. Лариса осталась на месте. Не слыша за собой ее шагов, проклиная свою откровенность, свой дурацкий характер, благодаря которому под влиянием минутного настроения готов был — не лучше Андронова! — натворить что угодно, он пошел быстрее, почти побежал.

Только выходя с завода, подумал: «Хорошо, что рассказал. Пусть все знает…» Терять ему было нечего, и приобретать он тоже ничего не хотел.

XXV

Андронов был в трусах, майке и шлепанцах на босу ногу. Видно, спозаранку приготовился ложиться спать, да ему и в пору было отдыхать.

— Заходите, Алексей Алексеевич, — незлобливо, словно позабыв о недавней стычке, пригласил парень Коврова. — У меня пересменка, завтра в дневную выхожу, всю ночь можно гулять.

— Ненадолго я, Витя, — сказал Ковров и решительно шагнул в переднюю, скинул куртку и определил ее на вешалку.

— А дяде Ивану лучше, я только сейчас из больницы, — сообщил Виктор.

— Отлежится Иван, жизнь свое возьмет, — с уверенностью сказал Ковров.

Он впервые был в квартире Андроновых, оглядывал ее не без любопытства. В передней, в проеме между стен едва помещался продранный, обитый потертым, некогда черным дерматином старомодный диван с высокой спинкой. Видно, хозяевам жаль было выбрасывать: в комнате старью места не нашлось, втиснули в переднюю, В зале, как называлась по-старинному, по-уральски, первая парадная комната, стояло пианино с замутившим лак толстым слоем пыли. На верхней крышке лежал здоровенный слесарный молоток, видно, Андронов что-то недавно мастерил. На столике у противоположной стены располагалось стадо вырезанных из пожелтевшего дерева, тонкой индийской работы, слонов. На стене как-то боком на одном гвоздике висел кусок ватмана, на котором яркими красками был изображен пейзаж с пальмами и индианкой в пестрых одеждах с поклажей на голове, несомненно, работа Андронова-отца. В углу у окна на тумбочке стоял телевизор давно устаревшей марки, прикрытый пожелтевшей газетой. Скромный книжный шкафчик был начинен подписными изданиями в дорогих разноцветных переплетах. Книги так плотно были вбиты в шкафчик, что вытащить с полки можно было не один какой-либо томик, а разом весь ряд.

— Мать накупила, — буркнул хозяин квартиры и, зевнув, добавил: — Для мебели… Интерьер!

В кухоньке, куда Андронов привел гостя, рядом с дорогим кухонным гарнитуром, отделанным белым пластиком, но без фирменного стола, ютился небольшой, покосившийся столик с почерневшими ножками, за которым Андронов и питался, и готовил на нем еду: на обрезке доски стояла сковорода, рядом лежали мясорубка и пакет с хлебом, стояли немытые тарелки и стаканы.

«Куда-то гарнитурный стол приспособили — здесь ничего даром не пропадает», — решил Ковров.

— Водки нету, — сказал Андронов, — для себя не держу, а гости сами приносят. Чаем угощу.

— Давай, — без церемоний согласился Ковров.

Андронов поставил на газовую плиту чайник и отправился одеваться. Явился в ярко-синем тренировочном костюме с белыми полосками на вороте и обшлагах и по-прежнему в шлепанцах на босу ногу.

— Эх, будем мы сейчас чаевничать из индийского сервиза! — воскликнул Андронов. — Чего ему пропадать без дела в шкафу.

Андронов присел, раздвинув колени и покачиваясь на носках, и в такой неустойчивой позе принялся доставать из дальнего угла шкафа яркие расписные из тонкого фарфора чашки, блюдца, какие-то замысловатые вазочки, располагая фарфоровое разноцветье у стоптанных шлепанцев.

— Принимайте, — сказал он, сгребая с пола и подавая Коврову дорогую посуду.

— Что мы со всем этим делать будем? — изумился Ковров. — Всего и не уместить…

— Поставили тут ветерана со старой квартиры, выбросить, видишь, жалко. А гарнитурный кухонный мне отдали для занятий… Ничего, как-нибудь потеснее расположим, все и уместится. Хоть раз по-человечески чаю попить. Одно к одному ставьте, Алексей Алексеевич, — и порядок!

— Красиво, конечно, а все же из поллитровых кружек спокойнее, — заметил Ковров.

— Ничего, совладаем, — говорил Андронов, подавая гостю все новые пригоршни посуды. — А разобьется, какая разница? Туда и дорога…

Вскоре столик начал походить на уголок антикварного магазина.

— А он не развалится под такой нагрузкой? — засомневался Ковров и осторожно потрогал столик.

— Сегодня профилактику ему делал, молоток видели на пианино? Гвоздищи в ножки засадил — будь здоров! — Андронов для пробы ткнул столик кулаком и тот вдруг угрожающе заходил ходуном под жалобный перезвон фарфора. — Гляди, Алексей Алексеевич, не поддается, я же говорил…

— Очень даже поддается, — возразил Ковров. — Втравишь ты меня в историю, Витя. Сам не рад будешь и меня подведешь. Сервиз-то не твой.

— Материн, дышать на него боится. Пусть хоть раз людям послужит. Поосторожнее будем кулаками махать, вот и обойдется, — уверил Андронов. — А нет, так мне все равно…

— Тут, знаешь, не до махания; в самом деле, дышать опасно… На заводе нервничаешь и у тебя не знаешь, как сесть, как повернуться. Точно на ящике с динамитом, — ворчал Ковров.

— Обойдется, Алексей Алексеевич. А нервы от этой красоты сами собой должны успокаиваться. Где-то я читал… Вот и проверим.

Чаевничали молча, сосредоточенно поглядывая на красочный фарфор, боясь шевельнуться, чтобы не развалить хилое сооружение.

Сервиз родители привезли из Индии год назад, когда приезжали в отпуск. Сразу же он был запрятан в угол на нижней полке шкафа, до лучших времен. Из яркой дорогой посуды никогда не чаевничали, выставляли напоказ, когда приходили гости, а чай из серебряного индийского кувшина разливали в стаканы, вставленные в подстаканники той же работы, купленные вместе с кувшином. Сервиз и серебро — это были покупки матери. Отец привез из далекой страны папку с этюдами, не всегда удачными. Яркие краски природы, видно, никак ему не давались; то перед Виктором были аляповатые лубки, то этюды производили впечатление каких-то фантастических детских рисунков. Лишь две или три работы понравились Виктору, но он ничего не сказал отцу, не похвалил и не подверг критике. Просмотрел молча все работы, сложил их в папку и больше к ним не прикасался.

Зато другая папка, с вырезками статей, заметок и фотографий из газет и журналов, пришлась ему по душе. Это были материалы, рассказывающие об Индии. Видно было, что отец долго и старательно собирал вырезки, расклеивал их по разделам: промышленность, сельское хозяйство, культурная жизнь, искусство… Виктор спросил, зачем он это делал. Оказалось, отец использовал материалы своей коллекции для выступлений и бесед в советской колонии в Бхилаи, где при техническом участии Советского Союза был построен металлургический завод, и в Бокаро, где такой же завод из года в год расширялся, и у себя на родном заводе.

Когда они с отцом рассматривали вырезки, Виктор, может быть, впервые понял, как гордится отец своей работой в далекой стране, с каким интересом относится к чужим обычаям, к положению рождающегося на его глазах и при его участии рабочего класса.

И вот теперь, доставая сервиз, Виктор вспомнил и об этих вырезках. Отец увез папку с собой, чтобы пополнить ее новыми материалами, а посуда осталась в темном углу, и совсем не грех было ею воспользоваться. Но если бы мать — он никогда не называл ее мамой: ни в мыслях своих, ни в разговорах с кем-либо — узнала о том, что он угощает гостя из ее сервиза, ему бы несдобровать. Он знал, как раздражалась мать, когда покушались на ее вещи. Отец — совсем другое дело. Он жил заводом, знал «повадки» всех доменных печей, смело шел в огонь около чугунных леток, когда что не ладилось. За то и уважал, и любил его Дед — прочил в свои преемники. Командировка отца в Индию расстроила планы Деда и поселила в его душе обиду на ученика, от которой иной раз страдал и Андронов-младший: Дед никогда не упускал случая укорить его за родителей.

Вспомнив теперь об отце, о том, с какой придирчивостью относился он к работе горновых и мастеров и правильной эксплуатации печей, Виктор представил себе, как расстроился бы он, окажись в момент аварии дома. Родители должны были скоро приехать, уж отец-то не станет сидеть сложа руки.

— Людям рты зажимаем, правду боимся сказать, — не утерпел Андронов, — работаем на износ, — вернулся он к тому разговору с Ковровым на заводе. — Да сколько же можно?

— Поаккуратнее, — остерег Ковров, — сам же предупреждал: кулаками не махать…

— Да что вы, Алексей Алексеевич, все — сервиз, сервиз!.. Пропади он пропадом! Вы мне лучше объясните, как такое возможно? Ну как?

— Хорошо, отвечу. Все! Конец этому, Витя. Григорьев не допустит.

XXVI

Коврову хотелось так повернуть разговор, чтобы Андронов понял: уж если идти к министерскому начальству, не о клинышке в реле и не о Черненко надо говорить, а хотя бы о своих пресловутых «ста конструкторах», о механизации труда горновых, одним словом, о проблемах конкретных и близких Андронову.

— А дадут ему, Григорьеву, волю? — с сомнением спросил Андронов. — Да и где же он до сих пор был? Может, и не знает, а? Может, не знает, что делается у нас, а кто к нему ближе, боятся правду сказать: большой завод, про него плохо сказать нельзя, директор, вроде, авторитетом пользуется… Так мозги себе забьют, и живого слова никто произнести не осмелится.

— Вот бы об этом и доложить, — вдохновился Ковров. — А так, вообще, с ним поговоришь…

— Что — не примет? — сузив холодно блеснувшие глаза, спросил Андронов. Сделал было движение вскочить, но глянул на разукрашенный фарфором столик и разом остыл.

— Не в этом дело…

— Вроде нашего босса Черненко?

— Да нет, — с досадой воскликнул Ковров. — Просто умный человек.

— А я, выходит, дурак? — Андронов уставился на гостя испепеляющим взглядом.

Ковров устало заговорил:

— Ну при чем тут «дурак», Витя? С ним просто так не поговоришь. О второстепенных делах нельзя — о главном надо… — На языке Коврова все время вертелась фамилия Черненко, но он удерживал себя от нравоучений в лоб, знал, что с Андроновым так нельзя, — без фокусов твоих, думать, а потом отвечать, и прежде чем спрашивать — тоже думать.

— А я что… — начал было Андронов и сам себя оборвал: — Может, это и лучше, что надо думать?

— Понял ты меня, наконец, — сказал Ковров.

— Вы тоже… — обидчиво заговорил Виктор, — тоже иногда наперед скажете, а потом уже подумаете.

— Бывает, — согласился Ковров. — А вот у него не бывает. Не испугаешься?

— А чего мне пугаться? Уволить меня не уволят, пойди сыщи третьего горнового, днем с огнем не найдешь. Волосы поотращивали, в грязь не хотят лезть. Пьяным я к нему само собой не заявлюсь, в милицию не заберут. Ну, чего мне пугаться?

— Да-а… ты все по-своему… А я бы побоялся вот так, просто пойти. Кроме увольнения и милиции, есть еще, понимаешь, гордость человеческая, что ли. Достоинство не захотел бы терять, а то ведь так может промолчать, слова не скажет, отвернется — и будто тебя здесь и нет.

— Что это вы меня отговариваете? — спросил Андронов и придирчиво уставился на Коврова.

— Я не отговариваю, советую, Витя, обойдись без своих штучек, обложить не хитро, а вот разумом… понимаешь?

— Так о чем бы вы посоветовали поговорить? — помолчав, непривычно смиренно спросил Андронов.

«Пронял я его, наконец, — подумал Ковров, — а сколько нервов стоило». Он тяжело вздохнул, устало привалился было к краю стола, но чашки звякнули, и он отпрянул.

— Ну что я тебе могу сказать, Витя? — Ковров поднял на него обведенные мглой глаза. — Одно ясно, завод не может дальше так… Нет, не может… — отвечая на свои собственные сомнения, воскликнул Ковров. — Нас с тобой и не спросят, а сам-то завод?!. Живое существо, силищи в нем сколько. Не может он умереть. Не может! Но и жить так, как мы сейчас живем, — без резервов производства, с устаревшим оборудованием — дальше нельзя.

— Волю бы мне дали… — Андронов сжал руку в кулак.

— Не забывай, — остановил его Ковров и глазами указал на столик.

— Да что ему сделается! — отмахнулся Андронов. — Дали бы мне волю, подложил бы мины под устаревшие печи, рванул бы к чертовой матери и на их место новью построил.

— Все как-то у тебя рывками идет, Витя. То вдруг завод взрывать, то… — Ковров запнулся, хотел сказать о Черненко, но взглянул на сервиз и остерегся. — Тебе бы учиться, пока молод, пока семьи нет, заботы не одолели.

— Так это вы у нас один такой, Алексей Алексеевич. Знаете, что Васька мне вчера сказал? «Я, говорит, двужильный, привычный. Печка кормила бы — вот те и все».

— Васька! — с иронией воскликнул Ковров. — Что с него взять?

— Без таких, как Васька, печь и кормить не станет а чугуна от нее не возьмешь, — рассудительно сказал Андронов. — Старые кадры свой век доживают, грамотная молодежь от горна бежит. Приходят такие, как Васька, которым деваться некуда. А уйди завтра Васька — где горнового взять? Пропадем мы без таких…

— Сейчас — да, пропадем, — подтвердил Ковров. — А жить надо с прикидкой, не на «сейчас», а на будущее. Ваське надо учиться, иначе он в грязи пропадет, и опять же мы не то что хорошего горнового, человека лишимся.

— Что же получается, Алексей Алексеевич: мы, все горновые, должны за расчеты садиться? Так получается?

— Так! — решительно отрубил Ковров. — Все вы можете сесть за расчеты, не какие-то там выдуманные «сто конструкторов» со стороны, а вы сами! Подучитесь в институтах и техникумах и начнете перестраивать производство. Заводов в стране много, мастеров печей без образования надо заменять инженерами, газовщиков грамотных не хватает… Возьми меня, могу я Черненко заменить? Он опытом берет, а у меня и опыта — с ним не сравнять, и инженерного образования нет. Черненко на пенсию надо провожать, сам просится, а кого взамен?

— Черненко?! — вскипел Андронов. — Черненко давно пора проводить пинком под зад.

Ковров опомнился, в душе ругнул самого себя: «Ну, что тебе надо было?»

— Да не в нем дело! — попытался он успокоить Виктора. — Оставь ты Валентина Ивановича.

— Черненко оставить?! Ну, нет! Не дождетесь вы от меня успокоения. — Андронов в сердцах ухватился за угол хилого столика и с силой тряхнул его. — Он у меня…

Непрочное андроновское сооружение зашаталось и жалобно заскрипело. Ковров, спасая индийский фарфор, вцепился в ножку стола. Сгоряча вскочил, в тесноте споткнулся и, падая, увлек за собой и злополучный столик, и все, что на нем располагалось. С грохотом и звоном разлетелись по полу фарфоровые черепки и полуистлевшие доски.

Ковров поднялся на четвереньки и зачем-то принялся сгребать черепки в кучу. Потом оставил бесполезное занятие и встал. Крутой румянец проступил на его лице.

— Так я и знал! — с досадой крикнул Ковров. — Втравил-таки меня в историю…

— Вся эта красота не помогла, — заметил Андронов. — А пишут, что успокаивает… Ну и Черненко!..

Он взял веник и совок, согнувшись в три погибели, принялся старательно собирать с пола битую посуду. Одна чашка чудом уцелела, но он сгреб и ее в общую кучу и с грохотом свалил в ведро для мусора.

Ковров порылся в карманах, денег на сервиз явно не хватало.

— Я тебе потом отдам, — пообещал Ковров.

— Это еще зачем? — Андронов насупился. — Сам я виноват… Да еще Черненко, — упрямо добавил он. — При чем тут ваши деньги?

— Не могу… я… с-с-с тобой… — едва не заикаясь пробормотал Ковров. — Терпения не хватает… Вот уж хотел по-человечески тебе объяснить, так нет, сервиз мне подсунул…

— Не было бы этого Черненко и сервиз был бы цел, — не слушая гостя, гнул свое Андронов. — Я вот теперь точно вам говорю, Алексей Алексеевич, клинышек в реле — его рук дело… А чашки — кому они нужны! Одна похвальба для матери, пыль людям в глаза пустить — вот и все их назначение было. Может, без них честнее будет, зависти в людях меньше станет плодиться.

Когда Ковров ушел от Андронова, было еще не поздно, и он решил навестить Майю, а потом со спокойной душой отправиться отдыхать. Пусть уж сегодня будет вечер визитов, а завтра заводские дела опять поглотят без остатка. Эти три дня после аварии он был так занят, так уставал под конец дня, что лишь иногда вспоминал о Майе и каждый раз укорял себя в невнимании к семье друга.

Семья Чайки ютилась в крохотной комнатке в старой левобережной части города сразу за территорией парка. Открыла дверь Женя.

— Майя в больнице, — сказала она, не дожидаясь вопросов, — вместе с ним в палате. Ей поставили там раскладушку. А я здесь с детьми.

Ковров прошел в знакомую комнатку. На полу, не подозревая о постигшем семью горе, играли с кубиками двое ребятишек. Комнатка была заставлена тремя кроватями, шкафом, столом, приткнутым к окну, и еще какой-то нужной мебелью. Лишь крохотное пространство посредине, на котором дети едва умещались, оставалось им для игры. Коврова, давно здесь не бывавшего, поразила теснота жилья. Справедлив был гнев Виктора Андронова, когда выяснилось, что не дали Чайке ордер на квартиру. Трудно в такой тесноте Майе и Ивану, а живут они дружно и счастливо…

— Здорово, орлы! — нарочито весело воскликнул Ковров.

— Здравствуй, здравствуй, дядя Алешка!.. — обрадованные его появлением закричали ребятишки.

— Ладно, играйте! — сказал Ковров и прошел с Женей в кухню, где она готовила детям ужин.

XXVII

Ковров опустился на табуретку около газовой плиты, уткнул локти в колени, подпер кулаками подбородок и слушал, как Женя рассказывает о самочувствии Ивана. Сознание вернулось к нему, врачи считают, что у него сотрясение мозга, что ему нужен полный покой, и потому Майя с ним в палате и днем, и ночью. Конечно, ей трудно, спит она урывками, но то состояние апатии и безразличия ко всему, которое охватило при известии о несчастье с мужем, слава богу, покинуло ее. Она полна лихорадочной энергии, ею владеет одна мысль: спасти ему жизнь. Жертвует и своим покоем, и сном, и здоровьем, лишь бы поставить его на ноги.

В несчастье Майя и не смогла бы вести себя иначе, подумал Ковров, слушая Женю. Беленькая, светлолицая, немного рыхловатая и совсем, кажется, не строгая, она всегда оберегала спокойствие в семье. Нелегко ей было без бабушек растить сыновей и работать на заводе инженером цеха автоматизации. Майя терпеть не могла, когда Иван после получки выпивал с товарищами, сама она даже на вечеринках не пила спиртного, лишь чуть пригубит рюмку и опустит на стол…

Трудно было представить Ивана неподвижно лежащим на больничной койке. Память рисовала плотное, крепко сработанное лицо с вдавленной ложбинкой на широком упрямом подбородке и глубоко утопленными маленькими глазами. Всякое дело он выполнял с дотошностью. Если бы понадобилось воду в кулаке донести хоть за километр, так сжал бы пальцы — ни одной капле не просочиться.

Ковров часто заходил к Чайке посидеть вечерок, но и Коврову, стосковавшемуся по семейному уюту, иной раз становилось невтерпеж: копается Иван, копается в телевизоре, полчаса паяет один проводок, подергает, покажется, что непрочно, оторвет и заново пилит паяльником, не жалея ни канифоли, ни олова. «Дай я тебе на скорую руку прикручу, попробуем, будет ли работать… — не выдерживал Ковров, — может, и паяешь зря». Иван невозмутимо продолжал свое занятие. Майя как-то заметила: «Пусть уж лучше с телевизором…» — и не досказала. Иван глянул на нее, усмехнулся, но смолчал.

Ковров одобрял порядки, существовавшие в семье, и, если иной раз и приносил водку, перед тем, как сесть с другом за стол, уводил Майю на кухню и клялся ей, что меру будут знать и ничего плохого не произойдет. «Ох эти мне друзья…» — вздыхала Майя и покорно принималась накрывать на стол, понимая, что уж лучше дома, чем где-то на стороне.

Иван собирал рекомендации в партию. Спрашивал, почему Ковров все еще медлит. Даже своему другу Ковров не хотел говорить об истинной причине семейного разлада. А именно этот разлад и невозможность вернуться к семейному согласию останавливали его: ведь секретарь обязательно спросит, почему он не наладит семейной жизни, в чем причина? И не ответить или обмануть будет нельзя. Спросит обязательно, такие вещи в тени не оставляют. Для того чтобы как-то объяснить Ивану и Майе свою пассивность, не выдавая себя, приходилось кривить душой, ссылаться на то, что не так просто стать политически зрелым человеком.

Майя однажды вмешалась в разговор:

— Вот и пусть Ваня идет в партию, и не пугай его политикой, Алексей.

Невысокая, простоволосая, вся беленькая, похожая на девочку, она смотрела строго и удивленно.

И эти слова Майи, и ее наивный взгляд заставили Коврова, наконец, решиться и для начала попросить рекомендацию у Черненко. Тот обещал, но все почему-то тянул и вот дотянул до аварии. Видно, не давала ему покоя упорная возня Коврова с автоматикой, мешало опасение, как бы чего не случилось…

В передней раздался звонок. Женя попросила Коврова последить за молоком и отправилась в переднюю. Вошла раскрасневшаяся после быстрой ходьбы Лариса с сумкой, полной продуктов. Видимо, Женя сказала ей, кто у них, она спокойно встретила сумрачный, полный тревоги взгляд Коврова, будто между ними ничего и не произошло.

Женя взяла кастрюльку со вскипевшим и все-таки убежавшим молоком и ушла кормить малышей.

Они с Ларисой остались одни.

— Вы так внезапно скрылись, Алексей Алексеевич, — заговорила Лариса, останавливаясь посреди кухоньки перед Ковровым, — я не успела вас удержать, ничего не смогла вам сказать. Да и что я скажу? Разве я могу быть вам судьей? Сама не знаю, что делать, как жить…

Лариса стала рассказывать, как вышла замуж за друга детства, жить без него не могла. Пыталась удержать от легкой жизни, от пьянства. Узнала, что он ворует колхозное зерно и продает где-то, но и тогда не отступилась, уговаривала, молила оставить преступное занятие. Была верна ему, когда он находился после суда в заключении. И верна до сих пор…

Ковров слушал ее и все отчетливее понимал, что робкая надежда, в которой он и признаться себе боялся, рассеивается, и все те планы, о которых однажды, незадолго до аварии, они с Иваном говорили, оставшись одни в этой самой кухоньке, наивны и неосуществимы. Он рассказал тогда другу о странных отношениях с Ларисой. Ивана поразило, что Лариса, красивая и, как все знали, недоступная женщина, доверилась Коврову. Он даже решил, что Ковров скрывает правду, не дружба у них, а любовь. «Любит она тебя, — сказал Иван. — И ты ее тоже». Ковров долго сидел, упершись щеками в кулаки, с помертвевшим лицом. Тяжко вздохнув, сказал: «Кто такого полюбит? Невидный я, Ваня, совсем». «Ну… ну… ты что, Алеша?.. — Чайка ткнул его кулаком в бок. — Хватит».

«Давай подумаем, как ее вызволить, — сказал Ковров. — Жалко человека». Чайка вопрошающе посмотрел на друга и, наконец, сказал: «Вот уж никогда не думал, что с красивой и умной бабой можно так запросто… Какой разговор, давай разыщу его и набью морду… Майка попилит, попилит и успокоится». «Не пойдет», — кратко сказал Ковров. «Что тебе жалеть-то его?» «Не мне, ей жалко, понял?» После раздумья Чайка оживился: «Так давай ее умыкнем» «Это как?» — удивился Ковров. «А так: возьмем машину, приедем, заберем ее вещи, вроде как нанялись грузчиками, и отвезем ее к подруге. А то хочешь ко мне?.. Майка добрая, разрешит». На «умыкание» Ковров согласился, самое, пожалуй, простое. Одна она не решится, а если вдвоем с Иваном приехать, в самом деле прикинуться грузчиками, которым наплевать на семейные раздоры, то муж и скандалы устраивать не станет. Надо только выяснить, сама-то она согласится уйти к подруге?..

Вот теперь стало ясно: не согласится.

Лицо Ларисы поблекло, под глазами определились припухлости. Ковров вглядывался в нее и думал о том, что ей куда труднее живется, чем ему, а она полна энергии и какой-то необъяснимой веры в необходимость жить именно так, как она живет.

Лариса пошла провожать Коврова в переднюю.

— Не беспокойтесь, мы с Женей присмотрим за детьми и поможем Майе. Идите отдыхайте, — напутствовала она.

Ковров пришел к себе поздно. С такой силой крутнул в замке плоский ключ, что согнул его и с трудом вытащил из замочной скважины. Шагнул в темную, затихшую квартиру и опомнился, переборол охватившее его после разговора с Ларисой ожесточение. Придержал защелку замка, чтобы не было слышно, как закроется дверь, и на цыпочках прошел в свою комнату, — не хотел беспокоить детей и бывшую жену. Оглядел кушетку с небрежно застеленной постелью, не убранную со стола посуду, зачерствевшие куски хлеба… Вспомнил, как отчитывают его, когда, готовя себе еду, он оставляет неприбранным столик на кухне.

Не раздеваясь, опустился на угол кушетки и понуро уставился в пол.

Он устало поднялся, разделся, взял со спинки стула полотенце — оставлять в ванной комнате свои вещи ему не разрешалось — и, сняв туфли, в носках, отправился умываться и ставить на плиту в кухне чайник.

Умывшись, в одной майке, с растертыми до красна плечами и грудью, Ковров стоял в кухоньке у плиты, ждал, когда закипит вода в чайнике. Кухонька была точно такой же, как в той, старой, квартире, где начиналась их с Диной семейная жизнь. Они занимали одну комнату из трех. В двух других жили ее родные: отец, мать, старшая сестра с мужем. Татарская семья из тех, которые бог весть когда осели на Урале. Он сам вырос в здешних краях, недалеко, в деревне, в семье учителя. Отец с одинаковой добротой и уважением относился к своим ученикам — русским, башкирам, татарам, и приучил своих детей к тому же. Но брак с Диной оказался неудачен, она просто-напросто стала изменять супружеской верности. Как же он был смешон, уговаривая ее учиться! Учиться!.. Пошлость того, что произошло, потрясла его. Родителям Дины с самого начала казалось, что даже сравнительно высокая зарплата Коврова недостаточна для их дочери. После семейного разлада — они жили уже в отдельной квартире — Ковров понял, что поведение Дины было как бы естественным следствием воспитания в мещанской атмосфере, которая отравляет человеческую душу. И вот в тридцать с лишним лет остался без семьи. И без всякой надежды…

Из носика чайника повалила густая клубящаяся струя пара. Ковров выключил газ и с чайником в руке отправился по темному коридору обратно в свою комнату. Завтракать и ужинать в кухне ему тоже не полагалось.

ЧАСТЬ II

I

Александр Федорович Андронов возвращался после окончания срока контракта вместе с женой из Индии, из Бокаро. По пути на Урал они ненадолго остановились в Москве. Надо было получить по ордеру «Волгу». Ордера давали не всем, их получали наиболее достойные.

Издавна у Андронова был шестидесятисильный «Москвич», на котором он изъездил все окрестности родного города, и только автомобилист способен понять, что он испытал, получив возможность приобрести новую «Волгу» с мотором в сто двадцать сил.

Пока оноформлял документы, выбирал машину, прошло несколько дней. Лидия Кирилловна ходила по магазинам, к вечеру возвращалась в гостиницу в Останкине усталая, раздраженная и требовала скорее покинуть шумную столицу.

Андронову захотелось сходить к Григорьеву, но какое-то странное чувство неловкости мешало снять трубку и позвонить в его секретариат. Пошел в министерство к знакомым инженерам-доменщикам, приезжавшим в Индию. Они сказали, что Григорьев срочно улетает на завод в связи с аварией. Андронов встревожился, но никаких подробностей знакомые инженеры не знали, когда вернется Григорьев, тоже сказать не могли. Оставалось одно: позвонить Ивану Александровичу Меркулову.

Андронов познакомился с ним давно, когда тот приезжал посмотреть, как «ведут» себя механизмы новой конструкции, и потом не раз встречал его на других заводах, куда приходилось выезжать в командировки от министерства. Меркулов мог знать подробности аварии.

Иван Александрович сразу вспомнил Андронова и тут же пригласил на дачу, сказал, что в конце рабочего дня подъедет за ним на машине. Андронов несколько раз звонил в гостиницу предупредить жену, что они заедут за ней, но в номере ее не было, не вернулась из магазинов. Пришлось решиться ехать одному, нужная была встреча. Меркулов всегда был в курсе заводских событий, поговорить с ним казалось важным, тем более после двухлетнего отсутствия.

Едва машина остановилась у подъезда, Меркулов, длинный, худощавый, сложившись пополам, чтобы не удариться головой о проем дверцы, вылез на тротуар и, как всегда, чуть смущенно улыбаясь, точно не был уверен, как его встретят, пожал руку Андронову. Лицо у Меркулова было клином, с добрыми глазами.

Склонившись над машиной, он открыл заднюю дверцу и жестом пригласил Андронова сесть, будто не он, а Андронов был старше. Александр Федорович чувствовал себя неловко, замешкался, потом решительно сунулся в машину. Меркулов сел рядом и сразу заговорил о доменной печи, которую должны были строить на родном для Андронова заводе.

— Как работника завода и доменщика это должно вас интересовать, — улыбаясь своей стеснительной улыбкой, говорил он. — В Индии вы могли… не отстать, нет, просто оказаться не в курсе того, что сейчас делается… Два года — большой срок… в наше время ускоренного технического развития… В том числе и в металлургии, — добавил он.

Глядя на выражение сосредоточенности, появившееся на лице Меркулова, Андронов понял, что он мысленно как бы прикидывает, что сделано в металлургии в двухлетний срок. Меркулов нравился ему за эту особенность: искать точные слова для выражения мысли. Речь его не была гладкой, он заменял одни слова другими и не сразу завершал конструкцию фразы.

Андронов слушал собеседника и, странное дело, думал не о новой печи, которую будут строить на его заводе, а о том, что в прошлом, еще до отъезда в Индию, он упрекал себя в неспособности стать крупным специалистом, похожим на такого, как Меркулов или Григорьев. Теперь он подумал об этом уже без прежней горечи: да, мог стать и не стал, а место свое все же нашел. Многое изменилось в нем самом за последнее время. На металлургических заводах сначала в Бхилаи, потом в Бокаро он как-то иначе, как бы со стороны взглянул на самого себя и заново открыл в себе то, что прежде ускользало от собственного внимания. Его многолетняя практика, опыт его оказались совершенно неоценимыми в Индии. Он заслужил непререкаемое уважение индийских инженеров и особенно рабочих, вчерашних крестьян, едва освоивших доменную плавку на советских заводах, именно потому, что был близок им своей рабочей закалкой. Да, это было так! В Индии он отчетливо осознал, что давно уже нашел свое место, и перестал упрекать себя.

Но о сыне Викторе, повторявшем его рабочий путь, думал иначе, хотел, чтобы он окончил институт, перешагнул барьер, которого сам не смог преодолеть. Что помешало самому в молодости окончить институт? Постоянная занятость у печей еще в то время, когда начальником цеха был Григорьев. И болезнь: головные боли, вызванные, как сказали врачи, переутомлением. На дневном не мог учиться, на руках были и мать, и сын, а зарплаты Лиды не хватило бы. Да и она, окончив в то время техникум, не очень-то стремилась к тому, чтобы он опередил ее, получил высшее образование. Сказалась ее ревнивая натура. Так все соединилось, и он не стал доучиваться, ушел со второго курса вечернего отделения.

Перед отъездом за границу Андронов пришел к матери, рассказал о том, что мучило: сын остается вне семьи. Она и так знала и все понимала. Попросил помочь Виктору, если пошатнется, вдруг захочет бросить учение. Мать выслушала и ничего не сказала. Он и не стал больше повторять своей просьбы. Требовать от старого человека того, что она не в состоянии сделать, нельзя. А что сможет, сама сделает без всяких обещаний. «Когда же ты вернешься? — спросила мать. — Недолго мне осталось… Увидимся ли?» Он хмуро сказал: «Не бойся, задерживаться не стану…» Поцеловал ее и ушел с чувством еще более тяжелым, чем то, которое испытывал, направляясь к ней.

И в Индии, несмотря на занятость, интересную работу, временами на него нападало тяжкое настроение, в котором он не мог признаться даже жене. Шло время, Виктор писал, что продолжает учиться, ощущение какой-то вины перед сыном пропадало, и он становился самим собой, крепко держал в руках управление доменной плавкой, обретал и внутреннюю силу, и уверенность. Работать у горна и учиться Виктору было непросто, он-то это хорошо знал. Однажды пришло в голову, что как раз на втором курсе сам споткнулся, ушел из института. С тех пор беспокойство уже не оставляло его: сумеет ли сын преодолеть этот, видимо, трудный рубеж? Предложение оставаться в Индии на второй срок он отверг. Даже не посоветовался об этом с Лидией Кирилловной. Она рассердилась, считала, что можно было остаться, прикопить лишних деньжат. Плохое ее настроение здесь, в Москве, отчасти объяснялось и его отказом от выгодного предложения…

Машина между тем мчалась по загородному шоссе среди тронутых лимонной желтизной осени берез и серо-зеленых, еще не успевших раскраснеться осинников. Андронов отвлекся от тревожных мыслей и вновь стал следить за рассказом Меркулова о будущей доменной печи.

— Недавно узнал об одном прискорбном обстоятельстве, — говорил Меркулов. — Представьте, начало монтажных работ откладывается, хотя рабочее проектирование вашей печи давно завершено. Откровенно говоря, не могу понять Григорьева… — Меркулов взглянул в сторону водителя и оборвал себя, видимо, не захотел продолжать разговор в присутствии постороннего человека.

Андронову не терпелось услышать, почему откладывается строительство домны и в чем Меркулов не может понять Григорьева, но, тоже покосившись на спину водителя, не стал спрашивать, решил, что успеется, когда они останутся вдвоем.

Дача Меркулова располагалась в поселке Академии наук, на самом краю. Пока они проезжали по «академгородку», Андронов рассматривал дачи. Они были и каменными, и деревянными, то напоминали замок в миниатюре, с какими-то немыслимыми башенками и пристройками, то до предела упрощенный куб со щелями вместо окон, то смесь всех архитектурных стилей. Каждый строил так, как хотел, не сообразуясь ни с общим ансамблем поселка, ни с элементарными законами зодчества. Дом Меркулова представлял собой крашенный охрой высокий сруб из квадратного соснового бруса с простой покатой крытой и широкими окнами. У самого Андронова на густо заросшем яблонями садовом участке стоял сложенный его руками из крупного желтоватого бракованного огнеупорного кирпича домик, очертаниями напоминавший меркуловский, и, может, поэтому дача ему понравилась.

— Правильно! — решительно сказал он своим резковатым напористым голосом, когда Меркулов повел его по сырому с редкими березами участку. — Такой простой вам и нужен дом, Иван Александрович.

Меркулов слушал его с робкой извиняющейся улыбкой и радовался, как ребенок, похвалам. Оказалось, что он сам делал чертежи и помогал плотникам и столярам.

II

Они расположились в небольшой комнатке. Меркулов объяснил, что жена сегодня занята в городе. Он принес из холодильника заливную рыбу, колбасу, подогрел остатки супа и под конец появился с бутылкой «Экстры». Ставя ее посреди стола, сказал:

— Ну, что же, за встречу! Разрешите, я налью?

— Давайте, — сказал Андронов, подумав при этом, что достанется теперь от Лиды: жена не любила, когда он где-нибудь без нее выпивал.

Андронов понимал, что хозяин дома не зря заговорил о Григорьеве. Спрашивать Меркулова, что за авария случилась на заводе, сразу не стал.

— Вы, Иван Александрович, сказали в машине, что не можете понять Григорьева, — напомнил Андронов, когда они выпили и оба, крякнув, поставили рюмки на стол и закусили холодной рыбой. — А в чем?

— Сейчас вам отвечу… — с готовностью произнес Меркулов. — Только сначала скажу, в чем, пожалуй, он оказался прав: поддержал рекомендацию назначить директором вашего завода Логинова, прокатчика, хотя это и противоречило традиции. Вы знаете, конечно, что на должность директора привыкли выдвигать доменщика или сталевара. Вот здесь Григорьев оказался принципиальным, ничего не скажешь.

— Вы считаете, что Логинов хороший директор? — живо спросил Андронов. Слова Меркулова удивили его, никак он не ждал столь отчетливо выраженной симпатии к такому человеку, как Логинов. Из писем он знал, как знакомые относятся к директору. Многое рабочие не прощали ему и не стеснялись в своих оценках.

— Безусловно, хороший директор, — сказал Меркулов и с каким-то вызовом взглянул на собеседника. — Заводу нужен сильный, волевой руководитель, человек, способный сопротивляться мелочным наскокам и не проявлять ложной доброты там, где надо защищать интересы производства, в конечном счете, государственные интересы.

Андронов молчал. И как тут было не молчать, он хорошо помнил, что и сам счел назначение Логинова правильным именно потому, что новый директор сразу же принялся твердой рукой наводить порядок.

— Да я и сам считал, что нужен такой директор, — угрюмо сказал Андронов. — Так считал перед тем, как уехать… А вот авария на заводе…

— Какая авария? — седые тощие брови Меркулова поползли вверх, на лбу отчетливо определились давно въевшиеся в кожу ниточки морщинок.

— А вы разве не знаете, почему Григорьев вылетел к нам? — Андронов нахмурился и осуждающе посмотрел на Меркулова.

— Не знаю… Григорьев мне ничего не сказал, я звонил ему накануне. Случаются на заводах аварии: громадные сооружения, высокие давления, высокие температуры… Бывает иногда… Плохо это, конечно, но кто гарантирован от редкой все же случайности?.. Лет через десять, наверное, доменный процесс, а вместе с ним и сталеплавильные агрегаты начнут уходить в историю, будут строиться установки прямого восстановления железа.

Андронов, усмехаясь, спросил:

— Что же, совсем уйдет доменная печь, Иван Александрович?

Меркулов уловил оттенок горечи и в усмешке, и в вопросе доменщика, успокоительно сказал:

— На наш с вами век хватит, установки прямого восстановления будут действовать параллельно с доменными печами, переход, как можно думать, совершится плавно, без разрушения действующих печей. Процесс прямого восстановления существует, нужны дополнительные разработки, чтобы удешевить его. Пока что он экономически невыгоден.

— Так ведь на нашем заводе начинали, — сказал Андронов. — Григорьев начинал. Стояла у него маленькая установка за первой печью, и был там мастер Васильев. Спрашивает однажды у Григорьева: «Вам какую сталь, Борис Борисович?» Григорьев в шутку говорит: «Давайте, Николай Васильевич, сталь-три…» Тот вскоре приносит пробу: «Вот!» Глядит Григорьев и глазам на верит: похожа! Послал в лабораторию, приносят анализ: «Сталь-три спокойная…» Так если у нас процесс разработан, не пойму, зачем договор заключили с капиталистической фирмой на постройку экспериментального завода прямого восстановления? Я и в «Правде» читал, мы газеты в Индии регулярно получали.

— Живем мы на одном шарике, — сказал Меркулов, поглядывая на собеседника своими добрыми глазами, — по-соседски хотим жить. А по-соседски — значит и торговать… Григорьев настоял: надо, говорит, посмотреть, как в других странах делается. Правильно настоял, понимает, что научно-технический прогресс замкнуть в рамки одной страны невозможно, вот тут Григорьев, безусловно, прав.

— Но вы так и не сказали, в чем вы не можете его понять, — напомнил Андронов. — В чем же? Это очень мне интересно. Наверное, что-то связанное с задержкой строительства домны у нас на заводе?

— Мы с вами немного отвлеклись, — виновато улыбаясь, сказал Меркулов, поднял на гостя свои светлые глаза и спросил: — Вы знаете, что некоторые у нас здесь называют Григорьева черным котом?

Андронов рассмеялся и, пожимая плечами, сказал:

— Не похож…

— Черный кот, — сказал Меркулов с серьезностью, опять вызвавшей улыбку Андронова, — неизвестно, куда прыгнет…

— Что это значит? — Андронов никак не мог понять, шутит собеседник или в самом деле говорит серьезно. — Григорьева и у нас называли по-разному, но про черного кота в первый раз слышу. Что значит?

— А значит, что никто не может сказать заранее, какое решение примет Григорьев по тому или иному вопросу. Никто не может… Вот и говорят: как черный кот, неизвестно, куда прыгнет…

— Ну, а к примеру?.. — спросил Андронов, стараясь понять, в чем же дело. — Ну, по какому вопросу?

— А, к примеру, вот вам история, Александр Федорович. Мы проектировали одно устройство для этой новой домны на вашем заводе. Принципиально совершенно новое. Огромный диаметр печи, надо, чтобы шихта распределялась равномерно по всей поверхности материалов… Ну, вам нечего объяснять. Григорьев разработал принцип устройства и дал теоретическое обоснование. Когда мы решили сделать заявку, я позвонил ему, предложил включить в авторский коллектив. Он сказал, что надо подумать. Вот тогда наши товарищи и принялись обсуждать, о чем будет думать Григорьев: то ли боится, что на практике новый механизм может себя не оправдать, короче, ответственности боится, то ли из скромности. Большинство склонилось к тому, что боится. Как всегда, понять его не могли. И никто не осмелился предсказывать, что он нам ответит.

— Наверняка отказался! — с такою решительностью воскликнул Андронов, что собеседник воззрился на него, наморщив лоб. Не ожидал столь определенного ответа. — Но не потому, что боялся, — не менее решительно добавил Андронов.

— А почему же? — с интересом спросил Меркулов.

— А потому, что не захотел оказаться хоть в малейшей зависимости от вас. Очень просто! — Андронов откинулся на спинку стула и, чуть склонив голову на бок, без улыбки, прямо, глаза в глаза, смотрел на Меркулова.

— Любите вы его, — сказал Меркулов и мягко улыбнулся. — Вот мой сын с ним работает, в ФРГ вместе они ездили демаговскую литейную машину смотреть, так ему Григорьев тоже нравится, даже очень нравится… Да, любите вы вашего Григорьева и потому идеализируете.

— Я его просто хорошо знаю, — возразил Андронов.

— Но и я его знаю, а понять не могу, — неуступчиво заметил Меркулов. — Вот уж эта печь на вашем заводе, кажется, его же детище, его идея, за которую он должен «болеть». А знаете, к чему привел отказ Григорьева войти в авторский коллектив? Послушайте, что из этого получилось. Вот только сейчас узнал…

И Меркулов рассказал, как те, кому надлежало проштамповать рабочий проект печи увеличенного объема на заводе Андронова, восприняли отсутствие Григорьева в заявке по-своему: сочли, что он сомневается в доброкачественности проекта. Непререкаемый авторитет Григорьева-доменщика в данном случае сыграл отрицательную роль, «добро» на строительные и монтажные работы до сих пор не последовало.

— Ну, а он что же?.. — сведя брови к переносью, резковато спросил Андронов.

— Вот я и задаю себе этот вопрос, — сказал Меркулов. — Может быть, еще не знает? Я рассказал вам о самых последних событиях. Но в конце концов, уж если он такой умница, как следует из ваших слов, мог же он предвидеть последствия своего… иначе не назовешь, чудачества?

Меркулов, подняв брови, смотрел на Андронова.

— А что же ему на заводе скажут? — спросил Андронов. — Особенно после этой аварии?

— Да! Вы, производственник, сразу уловили главное. Действительно, каково ему сейчас будет на вашем заводе объяснять задержку строительства печи? И что, собственно, он сможет обещать коллективу? Директор завода Логинов сегодня звонил не в ваше Министерство черной металлургии, а в наше — тяжелого машиностроения, говорят, буквально рассвирепел, когда ему обо всем сообщили. Значит, там на заводе, уже знают. Не завидую я Григорьеву.

— Иван Александрович, ну а вы… вы же можете что-то сделать? Ведь это в вашем министерстве задержка произошла? Почему не делаете? — в упор спросил Андронов.

— Я ждал этого вопроса, Александр Федорович, — Меркулова, казалось, нисколько не смутил требовательный тон гостя. Он знал производственников, привык к их жестковатости и прямолинейности, когда дело касалось заводских нужд, и не обижался; сам был таким же неуступчивым и жестким в деловых отношениях с работниками, от которых зависела судьба его машин. — Есть подспудные течения, которых я пока не могу понять… — заговорил он, хмурясь и не глядя на Андронова. — Идет какое-то сопротивление, и я еще не могу установить, откуда. Конечно, со своей стороны я приму меры для ускорения строительства печи, как только станет ясно, от кого исходит сопротивление… Но уверяю вас, — он вскинул глаза на Андронова, — если бы стояла подпись Григорьева, никакие эти подспудные течения не помешали бы делу. Вот с нашей машиной непрерывной разливки стали тоже происходит волокита. Уж в этом-то вопросе роль Григорьева совершенно очевидна, и весьма неудачна… Но это вас, доменщика, не должно интересовать… Во всяком случае, не вам, доменщику, я должен жаловаться на Григорьева в этом вопросе.

Андронов усмехнулся, резковато сказал:

— Все мы о Григорьеве… О чем не заговорим, все к Григорьеву возвращаемся.

— Ничего удивительного, это работник, от которого многое зависит. — Меркулов добродушно заулыбался. — А вы, как я догадываюсь, на Григорьева молитесь? Неумные люди считают это культом Григорьева, но я же понимаю, что он воспитал плеяду доменщиков, многие ему благодарны и ничего общего с понятием культа личности это чувство не имеет. Крупные хозяйственники и производственники представляют собою яркие и необычные личности, интерес и уважение к ним всегда были и всегда будут.

Андронов отрицательно покачал головой.

— Раньше — да, молился, а теперь не все мне в нем по душе, — без околичностей сказал Андронов, вспомнив, как он недавно решал, пойти к Григорьеву или не ходить, и так и не пошел. — Да теперь еще эта история с новой печью. Надо мне самому как-то во всем разобраться…

III

После обеда Андронов решил уезжать домой. Меркулов отправился проводить его к остановке рейсового автобуса. Они пошли через лес, начинавшийся сразу за участком. Солнце опускалось в багрово-сизую тучу, потянуло грибной сыростью. Сырой лес, полный вечерней свежести, напомнил Андронову родные места, только здесь не было камней, торчащих из земли среди берез. Неторопливо шагали по кочкам с пожухлой травой, мимо ярко-зеленых бархатных пятен мха около редких в березовом лесу каких-то забитых елей.

Меркулов, человек широких интересов, заговорил вдруг о том, что индийский металл, выплавленный в печах, построенных совместно с Советским Союзом, пользуется спросом на мировом рынке, Япония забирает значительное количество, платит Индии валютой. Андронов и сам это знал, рассказал, как индийские администраторы привыкают торговать на мировом рынке, укреплять национальную экономику. Нужны кадры дельных хозяйственников в государственном секторе, кадры инженеров, рабочих.

— Кадры и еще раз кадры — вот что нужно сейчас Индии, — говорил Андронов с обычной для него энергичностью. — Рабочим, инженерам мы передаем свой опыт. Тем и отличаемся от западных немцев и англичан. Заводы не хитро построить, надо еще, чтобы доменные печи, конверторы, прокатные станы обслуживались своими, индийскими специалистами, — это для Индии главное.

— Вы мне нравитесь, — со свойственной ему искренностью и непосредственностью сказал Меркулов. — Убежден, что Индии нужны в помощь именно такие специалисты, как вы, умеющие понимать нужды страны. Раньше я как-то этого себе не представлял. Вы, наверное, не только хороший мастер, но и неплохой дипломат? — Меркулов пристальным, спокойным взглядом заглянул в лицо спутника.

— Вот дипломатом не умею… Понимал, что нужно быть дипломатом, вы правы, конечно, а не умею… Не получалась у меня дипломатия… Я одного раджу там… схватил за грудки и кричу в лицо: «Будешь ты работать, так твою растак, или ты на завод приезжаешь — господином тебе нравится быть над своими же бедняками рабочими?» Он как заорет: «Буду, буду работать, мистер Андронов… Буду работать…» «Иди, — говорю, — сейчас же в пирометрическую, осмотри все приборы и думай, что с печью происходит… Печь загубить, — говорю ему, — знаешь, это какой убыток для твоей страны?» — «Знаю, знаю, мистер Андронов, я все знаю, сейчас пойду в пирометрическую…»

— Кто же такой? — нахохотавшись, спросил Меркулов.

— Сынок богатея, поставили его мастером печи. Приезжал в шикарной американской машине с личным шофером. Сядет в пирометрической наряды подписывать, протянет руку через плечо — ему подадут листок наряда, еще раз протянет руку таким манером — ему ручку всунут… Смотрел я на него, смотрел, ничего делать не желает. Я в лепешку разбиваюсь, хожу, все ему объясняю, говорю, как с рабочими надо вести себя, что им сказать, как научить работать, а он мне однажды говорит: «Они низшей касты, так, как вы хотите, с ними не могу, мне мое положение в обществе не позволяет». Я ему говорю: «Мистер Бапчай, вы такой сильный, красивый, из вас прекрасный доменщик получился бы. Неужели вам, мистер Бапчай, не дороги интересы вашей родины?» Он помолчал-помолчал и говорит: «У моей родины интересы одни, а у меня, человека, совсем другие…» На следующий день его как ветром сдуло, больше и не появлялся на заводе… Так что, Иван Александрович, дипломат из меня плохой.

— И не пожаловался на вас? — Меркулов представил себе сцену на печи и улыбаясь смотрел на Андронова.

— Не знаю, может, и жаловался, но мне и нашему представителю никто ничего не сказал. Пришел другой дельный индийский инженер, с тем мы друзьями стали. Тот работать пришел, а не господином быть. А работа, знаете, когда во имя высокой цели, сближает людей…

Подошли к автобусной остановке на узком асфальтированном шоссе, плавным изгибом выбегающем из сумеречного леса.

— Не умею отдыхать, Александр Федорович, — сказал Меркулов, когда они остановились у края шоссе в ожидании автобуса. — Вот уж и дачу построил, и машина казенная есть, и приехать и уехать на ней могу, а толку что? Привез я вас воздухом подышать и покою вам не дал, все только одни дела…

— Это я вам помешал, — усмехаясь сказал Андронов, — я-то к вам ехал, признаюсь, не отдыхать, а поговорить о заводе, о Григорьеве. Хотя, в общем-то, вы правы, не умеем мы отдыхать, не приучены… Вот «Волгу» получу, буду почаще на природу выезжать, может, и привыкну к отдыху.

Из леса вывернул автобус, весь в огнях, и вдруг стало ясно, что уже наступила ночь, видны были лишь силуэты деревьев на едва светившемся небе.

В автобусе никого не было. Андронов вольготно расположился на двухместном мягком сиденье, привалился плечом к темному стеклу окна. Перебирал в памяти все, о чем говорили с Меркуловым, и невольно мысли его вернулись к стране, с которой он совсем недавно расстался.

Труднее всего там было не с печами, не с климатом, к которому, конечно, непросто было привыкать, а с людьми. И не с такими, как мистер Бапчай. С теми было все ясно, такие из другого, чужого мира, и не они решали будущее национальной индийской металлургии. Трудно было с теми, от кого зависела работа печей, кто должен был составить основу индийских кадров металлургов. Андронова, человека рабочего, прежде всего заботила эта кадровая проблема. Обучение мастеров из вчерашних крестьян, рабочих было для него не просто обязанностью, вытекающей из контракта, но необходимой для него самого потребностью. Так всегда поступали с ним самим: его учили Григорьев, Дед, другие мастера. Так и он, став опытным доменщиком, постоянно учил на своем заводе всех, с кем работал. Многое тут было: и собственная судьба, и та драма с учением, которую он пережил в молодости, и то, к чему пришел в поисках своего места. Он не мог иначе.

Там на индийском заводе, когда пускалась только еще первая домна, ему и другим советским доменщикам приходилось быть и отцом родным, и учителем. Но иначе и нельзя было…

Как это все началось? Индийские рабочие собрались на литейном дворе. Перед Андроновым толпились изжелта-смуглые люди в набедренных повязках, в тюрбанах, босые… Босые рядом с огромной современной доменной печью! Лишь несколько горновых и газовщиков проходило практику на заводах Советского Союза, но таких было явно недостаточно, они затерялись в живописной, пестрой толпе.

До пуска печи оставался месяц, и за это время надо было подготовить людей для работы на литейном дворе. Мама родная!..

В тот первый день встречи с рабочими обнаружилась и еще одна, казалось, непреодолимая сложность: они не только не знали русского языка, но и не все понимали друг друга, разговаривали на различных диалектах. Индийский мастер Сардар Синх был на практике в Днепропетровске, немного говорил по-русски, но и он не понимал рабочих, не знавших родной ему язык хинди. Приходилось объясняться жестами, брать в руки лопату, пику и показывать, как надо держать инструмент и что делать.

А история с рабочими ботинками! Расскажи кому-нибудь — и не поверят. Рабочие, приходя утром, несли ботинки в руках и выстраивали их рядком на литейном дворе. Лишь завидев Андронова, ловко всовывали в них ноги… А история со штанами! Однажды старик, рабочий Чандра в набедренной повязке, попросил мешок из-под соли, объяснил жестами, что хочет сделать себе штаны, как у Андронова. Соль предназначалась для засыпки в ковш с чугуном, чтобы не замерзала на поверхности жидкого металла корка; мешков скопилось порядком. Наутро старик явился в широченных грубо скроенных и наспех сшитых из мешковины штанах. Рабочие окружили «мистера Чандра», ощупывали обнову, смеялись. Андронов вспомнил тогда, что на складском дворе валяется брезент, на свой страх и риск послал за ним двух рабочих. Тут же на литейном дворе брезент разрезали и Андронов роздал по куску наиболее нуждавшимся в одежде…

Но вот настал час выпуска первого индийского чугуна. Как только из летки хлестнула струя искр и по канаве помчался огненный поток, рабочие побросали инструмент и с криком побежали прочь. Кто-то упал ниц, некоторые, воздев руки, молили небо… Андронов, видавший виды на литейных дворах, и тот в первый момент не знал, как быть. Вместе с индийским мастером сам взялся за дело. Глядя на них, приблизились наиболее смелые…

Да, вот так шиворот-навыворот шло сначала. А наладилось, когда в Андронове увидели не только доброго человека, но и учителя. Это открытие сделал для себя прежде всего мастер Сардар Синх, доброжелательный человек лег сорока. Он происходил из богатой семьи, отец его, служитель культа, занимал высокий пост в каком-то храме. Но сам Сардар Синх не был религиозен, хотел процветания новой Индии и не чуждался рабочих, что для Андронова значило многое.

«Приятель я вам или не приятель, но я одного-единственного вам желаю — чтобы вас народ полюбил, — говорил ему Андронов. — Если вас люди не будут слушать, мало будет толка. Один человек около доменной печи ничего не сделает». «Что надо?» — спрашивал Сардар Синх. «Хоть немножко учить рабочих. Когда вы будете хоть чуть-чуть передавать свой опыт — хоть чуть-чуть! — повторил Андронов с просительными интонациями в голосе, — рабочие почувствуют в вас своего. Будете молчать, чуждаться рабочего класса, они от вас отвернутся». «С чего начать?» — спрашивал индийский мастер. «Расскажите, как получается чугун, прямо вот процесс объясните. С этого и мы когда-то начинали».

Да, не раз он вспоминал в Индии Григорьева, его терпение, его идею учить…

Опять Григорьев!

Автобус качнуло на повороте. Андронов глянул в окно. Неяркие огни дачной станции освещали крохотную площадь среди деревянных давно закрытых киосков подле платформы. Приехали! Он разом освободился от воспоминаний и встал. Выходя из автобуса, покупая билет, садясь в подошедшую электричку, он испытывал какое-то беспокойное чувство, точно оборвал себя на полуслове, не додумал какую-то мысль, чего-то не завершил. «Да, Григорьев… — вспомнил он. — Почему не захотелось звонить в секретариат Григорьева?..»

И как теперь быть при встрече с ним на родном заводе? Нелегко оправдать «чудачество» с этой заявкой, повлекшее тяжелые для завода последствия. А может быть, не нужно оправдывать или осуждать, искусственно видеть в людях лишь одно «положительное» или одно «отрицательное»? Зрелость ждет иных, более глубоких и всесторонних оценок поведения и поступков людей. Узнать бы, понять, каким стал спустя много лет человек, на которого он, по выражению Меркулова, «молился» когда-то, будучи мальчишкой, и который теперь вызывает у него разноречивые чувства.

IV

В номер гостиницы Андронов входил с тем же сознанием чего-то незавершенного, недодуманного, мешавшего ему сосредоточиться на своих делах и заботах.

Лида не спала. Она сидела в кресле и смотрела на него внимательно, с ревнивым, недоверчивым вопросом в глазах.

— Где ты был? — жалобным тоном спросила она.

Андронов молча подошел к шкафу, снял плащ, расправил его на пластмассовой вешалке.

— Звонил, тебя не было, — ответил он, как можно более спокойно. — Пришлось поехать к Меркулову на дачу одному.

— Ты всегда без меня… — Слезы наполнили ее глаза. — Это мать тебя приучила…

— При чем здесь мать? — не удержавшись, спросил он.

Мать! Сколько попреков, произнесенных этим жалобным тоном, наслушался он из-за матери. Из-за денег, которые давал ей, всего-то тридцать рублей, из-за любви к ней, из-за Виктора, которого, как Лида ни старалась, отучить от бабушки не могла…

— Из Индии уехали, тоже без меня договаривался. Сам решил, и все! Водку пил? — неожиданно спросила она совсем другим, хлестнувшим по нервам тоном.

— Пил, — сказал он, — в гости пригласили: не будешь человека обижать, никогда он не поверит, что не шло.

Лида расплакалась.

— Тебе только покажи бутылку, — заговорила она сквозь слезы, — ты все забудешь…

Упрек был несправедлив, но он смолчал.

— Ну, что мы привезли? — горестно воскликнула она. — Ничего! Все на твою «Волгу» пошло. А зачем она — «Волга»-то? Для забавы тебе машина нужна, лишь бы покататься… А жить как, ты подумал? Да ты никогда ни о чем для семьи и не подумаешь…

— Как другие живут, так и мы будем… Дома же у себя, не в гостях… — сказал он.

Она нагнулась к чемодану у ее ног, распахнула его.

— Вот… вот… — всхлипывая, говорила она, выкидывая на пол свитера, платки, цветастые блузки, — вот что мы привезли, тряпки одни… Это что же такое? Как ты мог отказаться от контракта еще на один срок? Не говорил и не посоветовался!…

— Поздно теперь об этом, — сказал он. — О сыне бы подумала…

Из-за сына, из-за Виктора он и решил не оставаться. И еще боялся, что не застанет мать в живых.

Лучше смолчать, перетерпеть как-нибудь, иначе хоть беги из дому. А из дому не убежишь, что потом будешь делать один? Нет, не убежишь. Лучше стерпеть, переждать. Семью менять поздно, это он давно понял.

— Тебе не сын, тебе машина твоя нужна. Что тебе сын, что тебе жена! Все! Кончилось мое терпение, завтра еду домой. Сиди здесь со своей машиной.

— Да черт с ней, с машиной! — не своим голосом заорал Андронов. — Не хочешь — не надо. Не будет никакой машины!..

Лида, сразу замолкнув, перестав плакать, искоса, с недоверием посмотрела на мужа. Андронов схватил с кровати подушку, кинул на диван, стянул туфли, не развязывая шнурков, упершись носками в задники, сбросил с плеч на спинку кресла пиджак и, не раздеваясь, лег, отвернулся к диванной спинке.

Наступила неожиданная тишина. Лида — слышно было — собрала разбросанные вещи, сложила в чемодан, закрыла его, потом легла и потушила свет. И все без единого звука. Андронов научился понимать жену: испугалась, что без машины останется. Везде ей надо цапнуть, а тут может сорваться… Так нет же, не видать тебе машины!

Лежал Андронов на диване, уткнувшись в пыльную его спинку, и не мог заснуть. Какой тут сон! Давно уже и как-то незаметно возникло между ними странное отчуждение. Но едва Андронов оставался один, уезжая в командировки, как с каждым днем все сильнее им овладевала тоска, в которой он сначала не отдавал себе отчета. Наконец, понимал, что жить одному не под силу, и тогда считал дни и успокаивался, лишь опять увидев ее. Он пытался быть сдержанным, не отвечать на мелочные уколы, не вступать в бесплодные споры, грозившие окончиться ссорой. Ненадолго!..

Пожалуй, серьезные осложнения начались как раз из-за матери, начались давно, Виктор начал ходить в школу. Нелегко было матери. В первый год войны Пелагея Никандровна получила «похоронную» на мужа, он погиб под Москвой. Не вернулись и братья, Алексей, Константин и Василий. Сестра Аня жила с мужем и ребенком в крохотных комнатках в бараке, сохранившемся еще со времени строительства завода. Александр настоял, чтобы мать жила с ними, благо и квартиру получили в новом доме на правом берегу водохранилища. Александр уходил на завод на час раньше Лиды, работавшей в заводской лаборатории. Мать, встав с рассветом, готовила ему завтрак поплотнее, шла за ним к двери в передней, стараясь не шуметь, не будить невестку, шепотом прощалась и тянулась поцеловать в щеку, как делала в то давнее — да уж и не такое давнее! — время, когда провожала Александра в школу, а потом в ремесленное училище. И жили-то в то давнее-недавнее время в бараке, в маленькой комнатке, одной на шестерых, а согласие в семье помогало легче переносить и тесноту, и холод, и неустроенность жизни первых лет строительства завода…

Вспомнив мать, Андронов украдкой тяжело вздохнул. Теперь уж что же… теперь какой-нибудь день остался… Он давно заметил, что легче переждать год до встречи с родным человеком, чем самый последний, еще отделявший тот год день.

А сон все не шел, и та давняя-недавняя жизнь не давала покоя…

Проводив на завод сына, Пелагея Никандровна собирала в школу внука. Только для Лиды не смела ничего сделать, невестка готовила себе завтрак сама. Пелагея Никандровна ловила ее неприязненные взгляды, чувствовала себя лишней и уходила из кухни. Однажды, когда Лидии Кирилловны не было дома, мать сказала, что невестка запретила ей готовить завтрак для Александра и провожать его по утрам. «Ревнует, — сказала с горечью Пелагея Никандровна. — Мать к сыну ревнует…» «Ну и что? — сказал с беспечностью Александр. — Не хочет, чтобы ты рано вставала. Подумаешь, какая тут трагедия! Тебе же будет лучше»… Мать покачала головой и тяжко вздохнула. «Так и она не станет тебя провожать, — сказала Пелагея Никандровна. — А разве ты сам за собой присмотришь? Знаю я тебя, выпьешь чаю и побежишь на работу не евши…»

С тех пор Александр стал сам себе готовить с утра. Уставал на заводе, у печи, просыпался в обрез перед самым уходом, наскоро кипятил чай, наскоро выпивал его, закусывая бутербродом с маслом или колбасой, а то и куском хлеба без всего, и бежал к двери. Мать не спала, сидела в своей маленькой комнатке и вздыхала там, не смела выйти к сыну, не хотела ненужных разговоров с невесткой, боялась, как бы не попросили ее прочь. Внук Витя привязался к ней, рассказывала она ему сказки, гуляла с ним, играл он в ее комнате на коврике. Прогнали бы ее, как бы отозвалось это в его сердчишке?.. Мальчика жалела, а не себя.

Все это Александр узнал от матери, когда Лида добилась своего, выжила свекровь под благовидным предлогом: сказала, что надо ей перебраться к дочери, помогать ухаживать за ребенком, а они и сами проживут. «Приревновала к внуку… — сказала мать. — Ревность жить ей мешает, Сашенька, ревность ее одолела… Места у Ани мало, но уж я лучше на сундуке буду спать, чем попреки слушать за любовь мою к вам… Вот не думала никогда, что любовью попрекать можно». Александр решил было повернуть по-старому, оставить мать у себя, сказал, что не даст ее в обиду. Но мать отказалась остаться.

Да, вот так всегда и получалось, Лида умела добиваться своего, как будто и не она, а другие хотели того, к чему на самом деле стремилась сама. Будто уступала, смирялась перед чьим-то желанием насильно заставить ее поступать так, как ей будто и не хотелось…

Сколько Вите потом ни запрещалось навещать бабушку, ничего не помогало. В конце концов Андронову пришлось вмешаться, он встал на сторону сына, сказал, что право любить ничем не затопчешь, и сам потом был не рад: в доме наступил ад кромешный. Лида не давала ему покоя ни утром, ни вечером после работы. Он готов был на время уйти из дому, а куда пойдешь? Рассказал матери, как они живут. Слушала Пелагея Никандровна и покачивала головой, смотрела куда-то перед собой. «Любишь ты ее, Сашенька, — сказала мать. — Любишь и никуда не уйдешь, как бы она с тобой ни обходилась. И нельзя тебе уходить, самого себя сломаешь. О Вите надо подумать, с малолетства не отнимать у него любви к матери. А что делать, и сама не пойму. Запрещала ему приезжать, ругала, уговаривала… ничего не помогает. «Это, говорит, мать тебе велела».

Как-то вечером, когда Лида опять завела свои разговоры о дурном влиянии свекрови на сына, Александр стукнул кулаком по столу, расплескал чай на скатерть, не помня себя, крикнул: «Одумайся! Сына теряешь. Одумайся, пока не поздно…» Лида отпрянула, никогда муж не позволял себе такого. И слова его, и гнев ошеломили ее, несколько дней они жили молчком. Постепенно наладилось. И семейная жизнь пошла как будто прежним, давно установившимся порядком. Были и светлые минуты, были и ссоры. Но именно с тех пор и стало закрадываться в душу Андронова ощущение постоянного внутреннего протеста — то самое, которое не давало ему спать и сейчас. Но сон все же сморил его…

Встал Андронов по издавна укоренившейся привычке рано и ушел из номера в носках, прихватив туфли, пиджак и плащ, не хотел тревожить Лиду. Обулся уже в коридоре перед дверью. Наскоро выпил чашку кофе в какой-то стеклянной, по последней моде, забегаловке и заспешил в свое учреждение. Написал заявление, что по семейным обстоятельствам должен отказаться от покупки «Волги», и тогда только, выйдя на шумную залитую неярким осенним солнцем улицу, с облегчением вздохнул. Слишком много неприятностей пережил он с этой машиной и от многих в будущем разом избавился. Ни за какими фруктами на Юг ездить он не стал бы, а даром это бы ему дома не прошло.

Тут же отправился в кассу Аэрофлота и купил билеты на ночной рейс. Нечего рассиживаться в столице, достаточно было времени обшаривать магазины. Теперь много не накричишься, надо собираться в путь. Вернулся он в номер в середине дня. Лида, видимо, подозревая неладное, никуда не уходила. Андронов сказал с порога:

— Собирайся, ночным рейсом полетим…

Было ему не по себе, жалость к ней проснулась, и он стремился поскорее все выложить, не тянуть, не мучить ее.

— А… машина?.. — спросила она, заметно изменившись с лице. — Что ты сделал с машиной? — небольшие, полные губы ее дрогнули, она оперлась о спинку кресла.

— Отказался, заявление написал, сил больше не стало с этой машиной… — Андронов снял плащ и кепку и не дошел еще до кресла, куда хотел бросить одежду, как Лида присела к столу, склонилась головой на руки. Плечи ее вздрогнули в беззвучном рыдании. Он стоял перед столом с одеждой в руках. Хотелось ему подойти к ней, приласкать, утешить, сказать: «Шут с ней, с машиной, лишь бы нам с тобой по-хорошему, как прежде. Неужто забыла?!» Хотел сказать и не мог, голоса не хватало. Так и стоял перед ней и молчал.

Она, не поднимая головы, потянулась к нему, нашла его руку, сжала ее, заставляя приблизиться к ней. Он швырнул одежду на кушетку, сел возле, провел рукой по ее молодо отблескивающим волосам, погладил плечи, приговаривая осипшим голосом: «Ну, будет, будет… Позади наши раздоры. Жить начнем по-другому…»

Она подняла мокрое от слез лицо, проговорила:

— Извела я тебя совсем, Сашенька… Сама от себя сколько натерпелась и тебя извела… Как же ты без машины?..

— Обойдусь, — резковато сказал он. — Без машины обойдусь, а без тебя не могу.

Так и просидели они рядом остаток дня, вспоминали молодость, и было им обоим покойно и светло.

Собирая вещи, готовясь к самолету, она горестно сказала:

— С чем уехали, с тем и приехали…

— Нет, не с тем, — Андронов решительно покачал головой. — Не с тем, Лида!

— А я не о деньгах…

— Вот именно, не о деньгах, — сказал Андронов, — другим я вернулся, Лида, место свое нашел.

— А я о вещах…

Она тяжко вздохнула и ничего больше не сказала.

В самолете они сидели друг подле друга, успокоенные, умиротворенные. Голова ее склонилась к его плечу, она дышала ровно, как дышат люди, когда засыпают глубоким покойным слом.

Иллюминаторы едва поголубели занимавшимся рассвет том, Андронов глубоко вдохнул свежий кондиционированный воздух. И сознание примирения с женой, и рассветная сумеречная голубизна в иллюминаторах наполнили его грудь радостным, торжественным каким-то чувством.

V

Василий Леонтьевич вернулся с комсомольского фестиваля раньше срока и потому решил отдохнуть, проспал почти весь следующий день. Усталость после дальней дороги давала себя знать. Мария Андреевна ничего не сказала ему об аварии, опасалась, что Дед тотчас побежит на завод. А вид у него был нехороший, выделялись углубившиеся складки у рта, под глазами вздулись мешки. Лишь к вечеру Василий Леонтьевич встал ненадолго — поужинать — с намерением тут же опять залечь и уже утром, на второй день после досрочного приезда, идти на завод.

Насытившись и подобрев, Василий Леонтьевич отправился из кухоньки в «рощу», то есть в залу с лесом на стенах, и расположился на кушетке. Мария Андреевна вымыла посуду ипришла туда же с каким-то шитьем в руках.

На комсомольском фестивале, куда пригласили Василия Леонтьевича как комсомольца тридцатых годов, покою не давали слова старого друга Черненко, сказанные им перед самым отъездом Деда в Ленинград. Черненко тогда пришел к нему, заместителю секретаря цехового партийного бюро, посоветоваться — давать Коврову рекомендацию в партию или не давать, просит, мол. Дед ответил, что у Коврова какие-то нелады с женой, надо бы выяснить, в чем дело и кто там виноват. «Может, это промеж них оставим? — сказал тогда Черненко. — Больно мы бываем любопытные; их это дело, никого не касается». Василий Леонтьевич раскипятился: «Ишь ты, как рассуждаешь! Хорошенькое дело — никого не касается». Черненко возьми да и скажи: «А как Мария Андреевна от тебя собиралась уходить, ты много об том речи на собраниях толкал?» Дед разгневался, стукнул кулаком по столу, едва чернила не расплескал. «Когда это она хотела от меня уходить?» — «А как ты «лес» в квартире насажал — забыл? — взялся за него Черненко. — По парикмахерским бегал, где мастер женского полу, — тоже не помнишь? Говорят, одеколоном всю квартиру задушил…»

В тот же день с тяжелым чувством прямо с завода Василий Леонтьевич уехал на аэродром. Правду или неправду — может, под горячую руку — сказал ему Черненко? Потому Василий Леонтьевич и с фестиваля уехал раньше срока, не высидел, торопился поговорить с женой. Неужто и в самом деле нанес ей обиду?

Сидели они рядышком на кушетке, и Дед все никак не решался задать жене мучивший его вопрос. С тех пор как вчера вечером вошел в дом, порывался поговорить и все откладывал, не было подходящей обстановки.

— Маруся… — наконец, выжал он из себя, — а правду мне люди говорят, что уходить ты от меня собиралась? Может… ты чего такого сказала людям?

Мария Андреевна отложила шитье и недоверчиво посмотрела на мужа.

— Кто же тебе мог сказать такое? — спросила она, и ресницы ее, до сих пор как у молодой, пушистые и густые, заморгали часто и угрожающе.

Василий Леонтьевич опустил глаза, горько было ему видеть, как из-под этих давным-давно, в молодости еще, до женитьбы, примеченных ресниц выкатываются слезинки.

— Ну, хватит, будет, Маруся… — смешавшись, сказал он.

— За что ты… меня так?.. — едва сдерживая слезы, спросила Мария Андреевна. — Что я тебе сделала такого?..

— Укорили меня недавно, что я по женским парикмахерским мастерам слабинку имел, бегал к им дела обделывать, и будто ты — за то… И еще — за эту рощу… Слушать мне как, сама подумай? — угрюмо сказал Василий Леонтьевич. — Я же ни в чем тебя не виню. Так, промежду прочим, может, пришлось тебе с кем словом перемолвиться… А меня, видишь, как?.. Довел жену, говорят, а сам об чужих женах хлопочешь…

— Об каких таких женах? — всхлипывая, спросила Мария Андреевна. — Я уж и не мила, об чужих хлопочешь?..

— Говорят так… — горько покачивая крупной головой, сказал Василий Леонтьевич.

— Вась, да не слушай ты, — подвигаясь к мужу, решительно и мягко, как мать с обиженным сыном, заговорила Мария Андреевна, — мало ли что скажут. Может, я сболтнула кому об этой роще, ну так что с того? Мало ли у людей какие происшествия бывают, мало ли мы, бабы, слезы льем? Всяко у нас случается: и накричит иногда баба на мужика, а потом и сама не рада, самой покою от этого крика нет. Всякий раз, когда на заводе что случается, я слезы глотаю — не с тобой ли? Оставь, Вась, не томись понапрасну. Никогда я от тебя уходить не собиралась. У тебя свое в жизни, печь, работа трудная, молодых учишь, а у меня свое: детишек растила, яблоньки своими руками вы́ходила, за домом смотрю, чтобы тебе работалось. Наши две доли в согласии жили, и нам с тобой без согласия тоже нельзя. А иначе какая жизнь будет? У всех так: мужик к одному делу прикипел, баба — к другому. Что же будет на свете, если перегрызутся? Так жизнь устроена, и ломать ее ни ты, ни я не можем. Не по-людски тогда будет, а против людей. Нельзя против людей… Жизни иначе не будет, порушится все на свете, развал начнется… Потоп пойдет — не от бога, а от людей. Не быть тому, Вась, не быть!

Посидели они рядышком на диване, вспоминая давние времена, когда были молоды, и каждый день у них, как и сейчас, был в труде и заботах, а в придачу еще — барачная неустроенность на строительной площадке, задолго до того, как начался старый город на левом берегу. И еще дети, А во время войны — и голод, и работа сверх всяких сил. Василий стоял по две смены кряду у печи, а Маруся — на раздаче в столовой того же доменного цеха… Вот и грамотой некогда было овладеть, всю жизнь некогда было…

А потом, много спустя после войны, когда жизнь наладилась, и всего хватало, случилось еще одно испытание, самое тяжкое. Получил Василий Леонтьевич дом в рассрочку, стоимостью чуть не даром, и машину купил по государственной цене, а через несколько годов и то, и другое за большие деньги продал. Дочь с мужем устроили в кооперативную квартиру, мебель у себя сменили, дорогих отрезов накупили, до сих пор лежат на дне гардероба, завернутые в пленку и пересыпанные нафталином. Добро… В газете тогда написали про это добро, про даровые деньги Василия Леонтьевича. На собраниях обсуждали, да и так, в разговорах, люди вспоминали и косились на старика. Более, трудной тяготы никогда не было в их жизни. Как вынесли они с Марией Андреевной эту ношу — трудно сказать. С этим добром, нелегкая возьми, оказался он перед людьми, словно на просвет со всеми своими стыдными грехами. И оправдания не сыскать было от самого себя…

Сидели они на кушетке в зале и вспоминали свою жизнь, и уж поздно вечером понял Василий Леонтьевич, что Мария Андреевна отвела от его сердца томление.

На второй день проснулся он раным-рано. Марии Андреевны подле не было, гремела посудой на кухне, знала свое дело. Василий Леонтьевич оглядел через открытую дверь едва проступившую в сумеречном свете стену соседней комнаты с нарисованными от пола до потолка березами. Размеренные шаги над головой в комнате верхнего этажа, на которые он сначала не обращал внимания, отвлекли его. Кто-то шагал и шагал там в этот ранний час из угла в угол. На верхнем этаже была квартира для приезжих работников министерства. Прислушиваясь к шагам, Дед вспомнил Темиртау. Он был вызван туда на завод Григорьевым. В номере гостиницы рано утром услышал «задумчивые шаги» над головой и сразу признал в них григорьевские, что вскоре и подтвердилось.

Шаги были теми же — «задумчивыми». И раннее время было подходящим, как в Темиртау. Его это были шаги… Григорьев никогда не приезжал на заводы «просто так», значит, что-то случилось.

Василий Леонтьевич наспех натянул брюки, неудобно было идти в кухню в трусах, как ни долго живут они с Марией Андреевной, все ж таки надо уважать в ней женщину. Не успев заправить рубаху, широко шагая, чтобы не потерять на одну пуговицу застегнутые брюки, появился на пороге кухни.

Мария Андреевна подняла на него глаза:

— Да ты что, ни стыда, ни совести! Погляди, рубаха у тебя до колен спущена, лень заправить…

— Не вовремя на тебя стеснительность напала… — поворчал Василий Леонтьевич, все же заправляя рубаху. — Ты мне почему вчера не сказала, что на заводе нелады? Вон он, слышишь?..

Дед поднял глаза к потолку, и Мария Андреевна вслед за ним с недоумением посмотрела туда же.

— Чего там? — с искренним любопытством спросила она.

— Шаги… Или уж совсем глухая стала?

— Мало ли кому там какая нужда приключилась, — сказала она и снова принялась за свои кастрюли.

— Григорьев это. Шаги задумчивые, и встает, как и я, с зарей, никогда ему покою нету.

Мария Андреевна оставила свое дело и посмотрела на мужа.

— Верно, Григорьев приехал… Напасть какая: каупер порвало…

Василий Леонтьевич некоторое время стоял, не веря жене, вытянув морщинистую шею и молча уставясь на нее. Ждал, что она еще скажет. Она ничего не говорила, скорбными глазами смотрела на него.

— Ты что же вчера молчала? — негромко спросил Василий Леонтьевич и, прихрамывая на больную ногу, двинулся на Марию Андреевну. — Ты что же это творишь, окаянная?! Чего тебе хочется, то и творишь, — все более распаляясь, крикнул он. — К мужу в постель тебя потянуло, чертова ведьма, а об деле сказать забыла.

— Опомнись, Вася, опомнись, что ты говоришь? — тонко закричала Мария Андреевна, — Какой ты вчера был, страшно смотреть, пожалела я тебя, знала, что на завод побежишь.

— Пожалела!.. — вскричал Дед.

Мария Андреевна, как водой окатила рассвирепевшего супруга, сказав:

— Ты бы вместо всего того к Григорьеву пошел, — она сохраняла полное самообладание, знала, что муж не тронет ее и пальцем. — Он тебя ждет не дождется.

Дед остановился и вперил в нее испытующий взгляд.

— А етава еще не хватало! Почему ты мне и про Григорьева не говорила?

— Где же было говорить, когда ты едва лег и захрапел на все этажи, хоть бы слово ласковое сказал…

— О-о-ох!.. — пробормотал Василий Леонтьевич.

Мария Андреевна поняла, что первый запал у него прошел.

— Иди, своими делами занимайся, — сказала она строго, — не маячь передо мной. — Она оглядела его с ног до головы и, презрительно фыркнув, отвернулась.

— Я те другой раз всю квартиру лесом засажу!.. — не зная, как же приструнить жену, пообещал Василий Леонтьевич и заспешил в спальню одеваться. Надо было и в самом деле пойти к Григорьеву.

Дед надел свою парадную черную пару при колодках орденов и со знаком Государственной премии — наряд, в котором он появлялся на праздничных собраниях, в гостях, по случаю семейных торжеств, и поднялся на следующий, четвертый этаж. Позвонил раз в квартиру для приезжих, позвонил два: за дверьми стояла тишина. Ах ты, будь неладна! Пока объяснялся с Марией Андреевной и одевался, Григорьев ушел. Да и пора было, как сразу-то не сообразил, не поторопился.

VI

Неожиданно открылась дверь соседней, андроновской квартиры и на площадку вышел в широких затрапезных штанах и полосатой застиранной пижаме Александр Федорович. Заметно выдавалось под пижамой брюшко. Дед опешил: не ожидал, что Александр приехал.

— Наше вам, Василий Леонтьевич… — солидно, нажимая на свойственные его голосу басовитые ноты, сказал Александр и как-то сверху вниз протянул Деду крупную ладонь. — Сегодня утренним самолетом прилетел, — сообщил он. — А у вас вид хороший, — продолжал Александр. — Хорошо выглядите, Василий Леонтьевич.

Александр стоял крепко, расставив ноги, слегка откинувшись, чтобы сбалансировать брюшко. Лицо его, ладно сработанное, с резковатыми чертами, было невыспавшимся после ночного полета, но, с тех пор как в последний раз видел его Василий Леонтьевич, — с печатью силы и уверенности в себе.

Дед неторопливо, сознавая собственное достоинство, пожал протянутую руку и сказал:

— А отчего же мне плохо выглядеть? Живу на русских хлебах… — он еще раз повторил, подчеркивая тем значение сказанного: — На русских хлебах живу! Всем доволен, все у меня есть. Плохо мне выглядеть не след.

Александр понял скрытое в ответе недовольство старика, его предубежденность, но не захотел обострять разговор, сделал вид, что не заметил намека. Ему писали в Индию, что Дед недоволен им, да и без писем он знал, как обер-мастер ждет его, как хочет уйти на пенсию, а уйти не может, кроме Александра Андронова, некому его сменить.

Знал все это Александр и не мог согласиться с Дедом: не только от его желания зависела работа в Индии, направили помогать дружественной стране. Как тут откажешься? Вот от второго срока можно было отказаться — понаехало много мастеров и с Урала, и с Украины. Понимал Андронов — несправедлив к нему Дед, и все же любил своего учителя, ценил и не хотел ссориться с ним.

— Да, правильно! — решительно сказал Александр Федорович, — Лучше русского хлеба и нет ничего на свете, я это понял. Согласен с вами, Василий Леонтьевич… — И торопливо, опасаясь, что Дед скажет что-нибудь обидное, продолжал: — А Григорьев вот минут пять, как ушел… С этой аварией всем беспокойство.

— Был ты у него? — с внезапным интересом спросил Дед. — Каким стал? Да-авненько не виделись…

Василий Леонтьевич знал Григорьева с тех еще пор, когда того перевели к ним на завод начальником цеха, вскоре после его поездки в Америку. Уважал и по-своему любил его за молчаливость, за строгость, за то, что никогда ни с кем не заигрывал и не ставил себя выше других в личных отношениях, но был непререкаемым авторитетом и для рабочих, и для инженеров, и вообще, как считал Василий Леонтьевич, для всех…

— Хотел пойти… хотел, да расхотел, — с какой-то виноватой усмешкой сказал Александр. — Слышу за стенкой все ходит, ходит туда-сюда… Думает… Не стал его отвлекать.

Побоялся сказать Деду Александр Федорович, что остановило смутное ощущение какой-то настороженности, которая охватила его в Москве и еще более укрепилась после встречи с Меркуловым. Он вспомнил теперь, откуда она взялась в первый раз: еще года три назад, в Темиртау, куда вызывал его Григорьев для наведения порядка на печах.

— Да-а… — протянул Дед, добрая улыбка осветила его строгое стариковское лицо, сделала его почти ласковым. — Всегда он ходил у нас в задумчивости. Идет, идет по путям, остановится, посмотрит вверх на колошник, опустит голову и дальше пойдет, и опять в задумчивости… Ну, а ты, Саша, насовсем вернулся или как? — осторожно спросил Дед, хоть и зарекался перед самим собой первым не начинать расспросов.

— Насовсем! — Андронов решительно кивнул.

— Выходи в цех поскорее, не прохлаждайся, — оттаивая душой, торопливо заговорил Дед. — А то боюсь, как бы ко дню рождения опять не пришли начальники с подарками да с шампанским уговаривать еще на год остаться. Так и до могилы дотянут.

— Отпуск у меня, Василий Леонтьевич, — сказал Андронов и отвел глаза, побоялся Дедова взгляда. — Три месяца отпуска заработал я, хотим с Лидией Кирилловной на Юг, в санаторий… Да заходите ко мне, Василий Леонтьевич, что же мы перед дверью?..

Дед разом помрачнел, нагнал морщину меж широких бровей.

— Работать надо, а не по гостям расхаживать, — ворчливо сказал он и не попрощавшись стал спускаться на свою площадку.

Сзади выскочил из андроновской квартиры и, перепрыгивая через три ступеньки, помчался вниз Виктор, видно, торопился на завод. Чуть было не проскочил мимо Василия Леонтьевича.

— Вот ты где мне попался! — остановил его Дед.

Виктор с изумлением оглядел торжественный наряд старика и опустил глаза. Ждал разноса.

— Ты что же, и поздороваться с соседом не хочешь? — спросил Дед. — Об себе понятие высокое имеешь?

— Здравствуйте, Василий Леонтьевич, — заспешил Андронов-младший и в придачу еще поклонился. — Я так… просто… не успел… Не думал, что вас встречу…

— А чего же не успел? Живем мы с тобой по-соседски, всегда можно рассчитывать, что встретимся. Ты даже в гости ко мне, было дело, заглядывал, «подарочком» хотел наградить. А сейчас не успел? А то, может, не узнал?

— Что вы, Василий Леонтьевич, — осмелев, продолжал льстить Виктор, — опыт у вас…

— Эк, куда тебя потянуло! — с въедливой усмешкой сказал Дед. — А ты басню Михалкова помнишь?

— Какую? — насторожился Виктор.

— А вот тую самую, как лев зайца во хмелю середь леса сгреб. В когти мне попался и решил взять увертками заячьими? Ты лучше мне объясни, как это ума у тебя хватило чуть было рельсу мне в спальню не подсунуть? Это как — по-соседски? А если я завтра трехкубовый ковш с экскаватора сниму и к тебе подселю?.. Прикатили из Индии отец с матерью и снова тебя бросают, на курорт собираются… Опять некому за тобой присмотреть, некому тебя по-матерински по заднице настегать. Мать, знаешь, стегает-стегает, а не больно. Некому! Ты хоть меня-то послухай… Мастер на тебя жалуется.

— Что же, я плохо работаю? — обиделся Виктор. — Любой скажет, никакой лени за мной нету.

— Это я и сам знаю, незачем мне ни у кого спрашивать; я тебя по десять раз в день наблюдаю. Ты меня не видишь, а я все примечаю.

— Как же так? — спросил Виктор. — За колонной прячетесь или как? — Он невинными глазами смотрел на Деда. У того и в самом деле была привычка схорониться за стальной колонной и наблюдать, что делается на литейном дворе.

— Мое дело — как. Не об этом сейчас разговор. Одной работой человек жив не будет, политику еще нельзя забывать. Если бы в твои годы мы про политику забыли, завода нашего и в помине здесь в степи не было бы. Силы бы не хватило на пустом месте его построить. Ты, к примеру, газеты читаешь?

Андронов помолчал, переступая с ноги на ногу.

— Читаю…

— То-то и оно, что читаю… К бабке ходил, как я тебе сказал?

— Я всегда к ней хожу, уважаю свою бабушку, — помрачнев, обидевшись на Деда за то, что он бабушку назвал бабкой и что не верит ему, отчеканил Андронов.

— Расскажи ей, как ты перед людями позоришься. С бабкой заячьи подскоки не помогут, выдаст тебе, что заслужил. Она политику на своем горбу изучила, завод строила, сыновей на войну проводила, а назад не встренула. Она тебе наилучшую политику преподаст. Теперь, как я вернулся, будешь передо мною во всех делах отчитываться. Понял?

— Понял, — смиренно сказал Андронов.

— Беги, смотри, на работу не опоздай, — милостиво отпустил Дед.

На завод Василий Леонтьевич ехал трамваем в обычном своем затертом грубошерстном пальто, служившем ему рабочей одеждой без малого два десятка лет. Мария Андреевна стыдила его, заставляла купить, — пусть какое-нибудь дешевое, кто же на завод ходит в модном? — но приличное, знала, что если она сама купит, Василий Леонтьевич расшумится, скажет, что не то, и не станет носить. И в трамвае, и в бытовке, где был свой шкафик, облачаясь в робу, Дед с горечью думал о том, что, хотя и приехал Андронов, уйти на пенсию сейчас же, как он втайне мечтал, пока не удастся. На печах он появился сумрачным, неразговорчивым, молча кивал на приветствия, а иных в расстроенных чувствах и совсем не замечал. Шагал, как говорили, «с прищуром», прихрамывая на больную ногу — застарелое повреждение сухожилия сгустком выплюнутого лёткой чугуна, — в выцветшей робе, простиранной Марией Андреевной, и, как полагалось по технике безопасности, в пластмассовой каске, еле умещавшей крупную голову и потому сидевшей на ней высоким куполом, похожим на перевернутую кастрюлю.

Пришел на шестую печь и ужаснулся тому разгрому, который учинил ураган. Порванные трубопроводы глядели мертвыми темными дырами. Он сразу забыл о неприятном разговоре с Александром Андроновым. Некогда было ни сердиться на него, ни хандрить, ни горевать о себе.

VII

Очнулся Василий Леонтьевич от тяжелого забытья, когда кто-то коснулся его плеча. Рядом с ним стоял Степан Петрович Гончаров, непривычно строгий, без особых для него усмешливых искринок в глазах.

— Что, Степка? — с горечью спросил Дед. — Может, опять пришел выпрашивать какую вещь? — заметил едко.

— Посмотреть пришел, что, Вася, тут без нас с тобой наворочали… Первый раз приходил — некогда было осматриваться… — усмешка засветилась в его глазках. — Вот закончил свои дела, вагонетку пристроил на постамент и на свободе пришел. Что же тут сделать можно? — посерьезнев, спросил он.

— А я и сам не пойму, — откровенно признался Дед. — Такого разгрому отродясь не видал. Говорят, Григорьев прилетел. Вот Григорьев скажет… Он-то уж скажет, что делать. Может, хочешь помочь?

— Руки чешутся, Василий Леонтьевич, вот решил посмотреть. Тоже сердце болит.

— Какой разговор, Степан, на два месяца всегда приму. Мастер ты хоть куда…

Степан Петрович весь как-то оплыл, круглые бабьи плечи его обвалились, он стоял, расставив ноги, уронив пухлые руки, глядел в бетонный пол.

— Поздно, Василий Леонтьевич, — пробормотал он. — Поздно…

— Приболел? — сочувственно спросил Дед.

— От водки, что ли? — глазки Гончарова снова заискрились. — Нет, Василий Леонтьевич, и водка меня не берет, я ее сызмальства употребляю, и ни от чего другого не страдаю. Может, даже крепче стал. Хошь я тебя одной рукой?.. — Гончаров как бы взвесил на руке тяжесть. — Запросто!

— Не дури, Степка! — строго остановил Дед. — Я думал, ты сюда с делом, а выходит, только полюбопытствовать. Помидоры заели? — зло поблескивая глубоко утопленными глазами, спросил Дед.

— Знаешь, как меня Сашка Андронов зовет? — спросил Гончаров. — Умельцем народным. Дома рубить могу. Телевизор починить тоже умею.

— Ну да, мыло во время войны варил и на базаре втридорога торговал… — как бы поддакнул Дед. — Знаем мы все эти твои умения. Деньгу тебе надо побольше зашибить — вот тут ты ве-есь, в этом деле ты уме-е-лец, ничего не скажешь. Сколько годов Советской власти тебя ничему не научили. В Индию послали — и там барахло взялся выменивать…

— Да ихние инженеры на меня молились, сам знаешь, Василий Леонтьевич, — разволновавшись от обиды, гулко прогремел Степан Петрович.

— Правильно, ты и у нас мастером на всю страну славился. Все правильно. За то тебя Сашка Андронов умельцем и прозвал, — неожиданно для самого себя вступился за Андронова-старшего Дед и подивился себе. — За то, а не за страсть к деньге…

— Да я б и сейчас… — с неожиданной горечью сказал Гончаров. — Вот гляжу на покалеченную печку, вся душа переворачивается кверху карачками. Но как приду к себе на участок, взгляну на грядки, подыщу яблочным духом в дому — и больше мне ничего не надо. Хозяин во мне сидит, где-то там, в нутре, куда, как ты мне сказал, на столько годов Советской власти добраться никто не сумел. А если рассудить с другой стороны, мои помидоры в детских садах ой как идут…

— И у меня садовый участок есть, — Дед качнул своей каской-кастрюлей. — Есть. И яблоки те Мария Андреевна, бывало, в детский сад, где внучка Светланка росла, носила. А наперед всего у меня все ж таки печи. Где б я ни был, у меня в голове печи, домны наши… Жить я без них не могу, — Дед поскреб по спецовке на груди корявыми пальцами. — Вот они тута у меня… Помидоры, говоришь, Степка, детскому саду продаешь? Так то же для своей наживы, для хозяйчика, который, как ты говоришь, сидит в твоем нутре и выковырить его оттуда никто не в силах…

— Разве ж во мне одном? — подмигнув Деду развеселым глазом, спросил Гончаров. — Хозяйчик в каждом человеке сидит, в одном размером поболе, в другом помене, а все равно окопался. И у тебя он, этот хозяйчик, есть, Василий Леонтьевич. — Глазки Гончарова уж откровенно смеялись. — Забыл ты, как дом, который тебе от завода пожаловали, взял да продал, деньгу немалую зашиб. Забыл?

Упрек был справедлив.

— Будь он неладен, тот дом!.. — разъярился Дед и запустил витиеватую тираду.

— Да ты не серчай, Василий Леонтьевич, с каждым может случиться. Против естества человеческого не попрешь. Не-ет, не получается. Не выходит!

— Некогда мне с тобой разговоры вести! — сказал Дед. — Некогда, Степан… — и зашагал прочь, припадая на больную ногу, в обход по печам — наводить свою «естетику».

Нашагавшись по литейным дворам, проследив за уборкой скрапа — застывших в канавах остатков чугуна, за порядком на путях и мало ли еще за чем, что ведомо одному обер-мастеру, Дед пришел в свой кабинетик. Усталый, перемазанный, с потемневшим от пыли лицом. Опустился на стул и привалился боком к столику. Обычно в это время к нему заглядывал Черненко. Но сейчас старого друга не было. «Неладно что-то у Валентина…»

Дед оставил каску с рукавицами на полу у ножки стола и сам отправился в соседнюю комнатку. Черненко сидел на своем месте, подперев небритую щеку кулаком, и рисовал чернилами на столе. Василий Леонтьевич уселся напротив за пустовавший стол Коврова и некоторое время наблюдал, как Валентин занимается «рисованием».

— Расскажи, что произошло? — попросил он. — Кто говорит — ветром, кто предположение высказывает, что долго ремонта не было, начальник цеха не досмотрел… Нам с тобой тоже не в последнюю очередь следить за этой естетикой…

Черненко ничего не ответил. Дед глянул на него косым, цеплявшим, как пила с острыми зубьями, взглядом.

— Что у тебя? — не дождавшись ответа, спросил он.

Черненко, не переставая скрести пером по дереву, меланхолически сказал:

— Коврова комиссия вызывает… На завтра…

Дед молча закивал, выражая этим, что понимает состояние Черненко.

— И нас с тобой вызывают, — сказал Черненко и поднял глаза на Деда. — Тебя искали, звонили по печам, а ты все в бегах.

— А чего у тебя самого не так?.. — спросил Дед.

— Что не так? — Черненко перестал рисовать и поднял на Деда глаза.

— Я же вижу… Натворил что-нибудь Ковров? — осторожно спросил Дед. У него было такое впечатление, что натворил не Ковров, а сам Черненко.

— Там разберутся… — сказал Черненко и, макнув перо в чернила, опять принялся рисовать.

Дед, наморщив лоб, чуть искоса смотрел на друга. Тот оставил ручку и вытащил из кармана жеваную пачку сигарет, распотрошил ее. Сигарет не было. Почему-то сунул разорванную пачку обратно в карман.

— Надо в буфет сходить, — скучным голосом произнес Черненко, — курево кончилось.

— Идем, — сказал Дед, — поесть пора, набегался я по печам.

Но ни тот, ни другой не двинулись с места.

— Сейчас пойдем… — пробормотал Черненко.

— Ну что ты молчишь? — с укором сказал Дед. — Мы ж не чужие, с каких годов знаем друг дружку. Ну чего молчишь?

Слышно было, как кто-то быстро прошел по коридору, рванул ручку двери. На пороге остановилась Лариса.

— Можно к вам? — спросила с запозданием, поняв, что здесь происходит разговор не для чужих ушей, и, не дожидаясь, что ей ответят, подошла к столу и положила перед Черненко маленький деревянный клинышек, потемневший и затертый маслом.

Черненко взял клинышек, осмотрел его, положил обратно на стол, взглянул в раскрасневшееся с холода, помолодевшее от этого лицо Ларисы. Она, видно, ждала вопроса, но Черненко молчал. Дед нахмурился, потянулся к клинышку и тоже осмотрел его. И так же, как Черненко, положил на то место, где он был оставлен Ларисой.

— Откуда? — спросил Дед, так как Черненко хранил молчание.

— Нашла в контакторах реле, — сказала Лариса. — Хотела вам принести, а вас вчера не было. Ковров ни в чем не виноват, схема не сработала из-за этого. — Она кивнула на стол. — Кто-то подложил, не было контакта. Вот говорят: Ковров, Ковров!.. А Ковров ни в чем не виноват. Как он мог знать, что кто-то засунул деревяшку?

— Оставь, — сказал Черненко. — Разберемся… А хочешь — отнеси в комиссию, она там, на четвертом этаже, в комнате рапортов будет завтра заседать.

— Зачем мне, сами вы… — сказала Лариса, пожимая узкими плечами. — Я все думала: что-то не так, половина схемы сработала, а другая отказала. Принялась проверять реле и вот нашла.

— Ладно, — вяло сказал Черненко, — разберемся, я Коврову скажу.

— Я ему уже сказала.

Черненко медленно поднял голову и снизу вверх посмотрел на Ларису.

— Ну и что?.. Что он, Ковров? Что сказал?

— Ничего, — Лариса опять пожала плечами. — Ничего такого… Сказал, чтобы я вам отнесла.

— И все?

— И все. А что он еще мог сказать? — Лариса во все глаза смотрела на мастера.

VIII

Черненко вновь взялся за ручку и, уйдя в себя, принялся за свое занятие. Дребезжаще скрипело перо. Лариса стояла перед столом и с удивлением смотрела на него, потом перевела вопрошающий взгляд на Деда.

Тот кивнул ей, сказал:

— Иди, разберемся.

Лариса еще раз посмотрела на Черненко и вышла, быстрые ее шаги послышались в коридоре, хлопнула дверь с пружиной на лестницу. Дед подождал некоторое время, склонив голову на бок, как петух, прислушиваясь, словно ожидая, что Лариса вот-вот вернется, налег широкой выпуклой грудью на стол и спросил:

— Валентин, ты подсунул?..

— Чего ты? — спросил Черненко, перестав надсадно скрести сухим пером по столу.

— Спрашиваю, ты подложил?..

— Зачем мне было подкладывать? — в свою очередь спросил Черненко.

— Так кто? Кто сообразил?..

— Может, с давних пор, с ремонта какого осталось, — Черненко кивнул на деревяшку, лежащую перед ним, — гляди, затертая, в масле, что ли… Может, так и сидела там с тех пор…

— С каких пор? — Дед, насупив широкие волосатые брови, смотрел на Черненко.

— Да почем я знаю с каких?!. — Черненко опять полез за сигаретами в карман, вытащил пустую пачку, оглядел ее и бросил в угол.

— В комиссию надо отнести, — сказал Дед, помолчав. — Надо Григорьеву показать.

— Отнеси, — безразлично сказал Черненко, — я схожу сигарет куплю.

Казалось, мысли его были заняты лишь тем, чтобы поскорее запастись куревом. Дед взял со стола клинышек, покачивая крупной головой, принялся его разглядывать.

— Пошли, что ли? — сказал Черненко, вставая и вытаскивая из кармана ключ. — Запру.

Дед положил клинышек в карман, и они вышли на лестницу. Спустились в столовую, пообедали.

— По печам надо сходить, — сказал неугомонный Дед. — Сигналов никаких не поступало, не ждет никто, как раз самое время присмотреть за ими, за горновыми: икру мечут, а может, прохлаждаются без хозяйского глаза…

Дед всегда несколько преувеличивал нерадивость горновых и появлялся на литейных дворах в то время, когда его там вовсе и не ждали, но именно поэтому, хоть и редкие, случаи плохой подготовки канав к выпуску чугуна неизменно обнаруживались. Эта способность Деда вдруг появляться неизвестно откуда в любой час суток приводила огрубевших от тяжелой работы, ни перед кем не отступавших и никого не боявшихся горновых в трепет. Они и побаивались Деда, и уважали его за отходчивость. Дед никогда ни на кого долго зла не держал.

— Мне тоже надо у газовщиков побывать, — сказал Черненко и зашагал рядом с Дедом.

Путь их лежал через литейный двор шестой и седьмой печей, горны которых располагались по обеим сторонам литейного двора друг против друга. Дед встал за стальной колонной, поддерживающей высокую крутую кровлю, и Черненко, чтобы не выдать его присутствия, тоже остановился рядом. Литейный двор был освещен спокойным дневным светом, льющимся в широкие, не закрытые рамами и стеклами проемы в стенах. На изжелта-светлом песке около обгоревшего густо-сизого горна отчетливо выделялись темные шерстяные робы горновых. Рабочие старательно улаживали канаву шестой безжизненной печи. Дед подивился: откуда только усердие берется, печка-то холодная… Среди работающих он приметил Андронова и Ваську. Вдруг Андронов, видно, краем глаза усмотрев высунувшуюся из-за колонны больше, чем надо, каску Деда, на весь двор крикнул Ваське, хотя тот был неподалеку:

— И где нашего кащея черти носят? Пришел бы, приглянул за нами…

Горновые седьмой печи с другого конца двора предостерегли:

— Он тебе «приглянет» за твоего кащея! Беды бы не накликал…

— А мне что! — так же громогласно объявил Андронов, оставляя работу и опираясь о черенок лопаты. — Мы вон с Васькой у Деда на квартире водку пили. Васька ему «штрафную» наливал…

Васька подтвердил:

— По самый край… Вспоминать страшно, расплескаться могла.

— И как его в цеховой комитет выбрали!.. — пробормотал Черненко у самого уха Деда.

А тот вышел из-за колонны и направился через литейный двор к седьмой печи, делая вид, что только сейчас появился и ничего не слышал. По обе стороны литейного двора воцарилась гробовая тишина, и горновые с удвоенной энергией принялись за работу.

Черненко оставалось только последовать за Дедом. Они неторопливо миновали литейный двор и по бетонным ступеням поднялись на площадку седьмой, дышащей жаром печи. Дед зашел было за печь, но тотчас повернул обратно и остановился около ступеней. Эту Дедову привычку неожиданно возвращаться тоже знали, и потому его глазам предстала картина общего дружного труда.

— Андронов, подь сюда, — позвал Дед.

Виктор с готовностью бросил лопату и, размашисто шагая, явился пред Дедовы колючие очи.

— Кто распорядился канаву заправлять? — строго спросил старик.

— Мастер Бочарников, — скучным голосом ответил Андронов. — Я ему говорю: печка стоит, зачем горячку пороть?.. А он…

— Постой, постой, — прервал Дед, — не на митинге. Бочарников правильно сказал. Сполняй… — Дед устремил на Андронова въедливый взгляд и пробурчал: — Языком любишь трепать. Я те другой раз в кабинет вызову. Поня́л?

— По́нял, — в пику Деду, отчетливо делая правильное ударение на первом слоге и бесстрашно глядя на Деда, сказал Андронов. — С Васькой или одного?

— Обоих! — вдруг рассвирепел Дед. — Обои явитесь, чертово племя! Я вам покажу «кащея»! Вы обои у меня газеты станете читать! Вместе, чтоб об водке облизываться…

Горновые седьмой и шестой печей, побросав работу и встав столбиками, безмолвно слушали Дедов разнос.

Нашумев на горновых, Дед отмяк. Окинул удовлетворенным взглядом, казалось, потерявшее дар речи, застывшее в неподвижности у обоих печей «чертово племя» и проворчал:

— А теперя за дело, сполняйте, что положено.

Он неторопливо пошел за печь и больше уже не возвращался.

— Управы нет на Андронова, — сказал Черненко. — Поставил бы ты вопрос на цехкоме…

— Долгий разговор, — помолчав сказал Дед. — Упустили мы Андронова, а возвернуть ему веру к людям не умеем. Проработкой его не возьмешь.

— А чем?

— Правдой, — сказал Дед и искоса взглянул на Черненко. — Окромя правды, он другого языка не поймет.

Черненко отчужденно уткнулся подбородком в ворот пальто, заменявшего ему спецовку, шагал подле Деда и молчал.

У горна восьмой печи, куда они оба пришли, не ладилось. Горновые орудовали длинной пикой, безуспешно стараясь пробить спекшуюся глину летки для выпуска чугуна. Из летки лениво выкручивался ядовитый сизый дымок, но глина не поддавалась. Вокруг работавших сгрудились зрители, вся смена. Дед отметил, что и сам мастер печи, молодой инженер, недавно назначенный на восьмую печь, стоит здесь же недвижимо, как истукан, опустив руки и не отрывая взгляда от летки. Может, и в самом деле мастеру печи не след браться за пику, его дело смотреть на приборы и вести плавку. Но бывает, когда мастера, зная, что график выпуска чугуна срывается, не выдерживают а кидаются в огонь вместе с горновыми. Особенно мастера из горновых. А Деду самый резон подмогнуть, не обойдется дело без Деда. Работают с оглядкой: куда деру давать, когда из летки хлестнет огонь, а вслед за тем покатится чугунный вал.

Припадая на больную ногу, Дед подошел к горновым, нагнулся, взялся за пику поближе к летке, как бы заслоняя собою их, тем самым прибавляя им уверенности в работе. Скомандовал, куда и как бить. Летка была уже рассверлена электрическим сверлом, оставалась последняя преграда. Сизый с желтизной сернистый дымок гуще потянулся из летки, горновые было оставили пику, но, увидев, что у летки один Дед, кинулись обратно ему на подмогу. Дед вместе с ними выдернул тяжелую пику и показал на баллоны с кислородом. Ему подали тонкую трубку с рвущимся из конца ее зеленоватым жалом пламени. Он сунул трубку в алевшее кровавым глазом отверстие летки. Тотчас оттуда повалили плотные клубы дыма и стало выбивать пламя. Горновые бросились наутек, а Дед, оставшись в одиночестве, все глубже и глубже пропихивал трубку, шаг за шагом шел в дым, в огонь, будто только он один и был заговорен от ожогов и удушья…

И уже когда огонь достиг яркого накала и клубы дыма заполнили пространство под высокой кровлей, Дед вырвал из летки и отбросил прочь полусгоревшую трубку.

Белый чугун, источая рой мелких быстрых искр — будто вились над ним поднятые ветром колючие снежинки — хлынул по канаве. Дед отошел от обжигающей жаром струи чугуна, снял каску и стер ладонью пот со лба. Горновые окружили его, встали подле и, будто в первый раз усидели, высматривали в стариковском, рассеченном глубокими морщинами потемневшем лице что-то им одним ведомое.

Дед пристроил каску на свое место и деловито, с «прищуром», зашагал по литейному двору к следующей печи. Его нагнал Черненко.

— Василий Леонтьевич, постой минуту, — сказал он. — Я здесь, с газовщиками останусь, проверить кое-что надо…

— Оставайсь, — согласился Дед, — а мне, Валентин, некогда, самое время печи обойти, мало ли как…

— Я что хочу спросить… — неуверенно начал Черненко, — что хочу спросить… Ты мне про Андронова сказал так, будто за мной вина, должок будто за мной…

Старик помрачнел, опустил глаза, скрипучим каким-то голосом, прорезавшимся у него всякий раз, когда он был чем-либо недоволен, сказал:

— Не знаю… Сам разберись.

И зашагал прочь, как показалось Черненко, особенно надсадно прихрамывая.

IX

Григорьев стоял на бетонной площадке около аварийного каупера и, закинув кулаки за спину и подняв голову, оглядывал лопнувшую обшивку — сорокамиллиметровую броню, порванные, мало сказать, в три обхвата, трубопроводы. К такой его позе у печей за эти два дня даже те, кто никогда прежде его не видел, успели привыкнуть и, проходя мимо, не тревожили приветствиями, понимали, что мысль его напряженно работает. А для тех, кто знал Григорьева еще начальником доменного цеха, а потом директором завода, эта поза глубокого раздумья была давно знакома.

Поодаль от Григорьева, склонив голову на бок, смиренно стоял Степан Петрович Гончаров и терпеливо ждал, когда можно будет подойти. Расставшись с Дедом, он решил подождать, не появится ли на литейных дворах Григорьев. По старой памяти хотел поговорить и пригласить к себе, так сказать, «отдариться», — когда-то сам навязался в гости к Григорьеву. Как раз подошло время, в какое обычно, много лет назад, Григорьев — начальник цеха совершал свой обход печей. И вот, пожалуйста, он тут как тут!..

Давным-давно, сразу после войны, когда Григорьев был переведен в доменный цех с Кузнецкого завода и взялся за изучение и наладку печи, Гончаров, молодой мастер из горновых, без образования, поспорил со своими дружками, что сходит в гости к самому начальнику цеха. Григорьев тогда допекал Степана Петровича на рапортах за нежелание думать над ходом плавки, требовал, чтобы тот заглядывал в физику и химию и объяснял причины неравного хода своей печи.

Вот тогда-то Степан Гончаров, которому, как говорится, море было по колено, поспорил с ребятами, решил доказать, что не боится Григорьева. Для храбрости выпил самую малость, явился вечером в садик коттеджа, где жил начальник цеха, но сунулся не к той двери, а к давно заколоченной. Удивился, что никто ему не открывает, решил, что не слышат, и принялся дубасить в филенки поленом. Там его и словил Григорьев, которого домочадцы вызвали по телефону из цеха, решили, что ломятся грабители.

Григорьев усадил его на лавочку в садике, объяснил, с какой стороны вход и что в гости к нему надо приходить трезвым. Пьют, мол, в гостях, а не до гостей. Гончарову понравилось, что Григорьев не побоялся бандитов, приехал один, не стал поднимать шума. С тех пор отношения с начальником цеха наладились. Гончарову надоело краснеть, как школьнику, не выучившему урока, стоя на рапортах перед Григорьевым в присутствии своих товарищей. Он в самом деле занялся и химией, и физикой, начал думать над ходом плавки, чему позднее сам был рад. Григорьевская наука помогла стать известным на всю страну мастером, в газетах о нем стали писать…

Наконец, Григорьев оторвался от созерцания разрушенных трубопроводов и зашагал было к литейному двору. Гончаров преградил ему дорогу.

— Может, забыли Гончарова Степана, Борис Борисович? — загремел он во всю силу своих легких. — Может, и знаться не захотите?

Глазки Гончарова весело смеялись.

Григорьев остановился и, не уступая Гончарову в силе, тряхнул его руку.

— Помню, Степан Петрович, — мягко улыбаясь, сказал Григорьев, — помню, как в гости ко мне ходили…

— Так вот и я помню, — обрадовался Гончаров, — теперь вас приглашаю, отдариться хочу. Сегодня после работы приглашаю. — Его глазки опять засмеялись. — А может, побрезгуете?

Григорьев охватил ладонью нижнюю часть лица, смотрел под ноги и молчал. Думал.

— Хорошо, — твердо сказал он. — На старом месте живете?

— На том самом, на правой стороне, — заторопился Гончаров, напускная бесшабашность слетела с него, он и удивлялся григорьевскому согласию — человек занятой, и рад был, и почему-то растревожился. — В угловом особнячке, какой мне тогда, после войны, дали по вашей рекомендации… — продолжал он. — Насчет машины не беспокойтесь, Сашка Андронов с Индии вернулся… Александр Федорович, — поправился он, помня, что фамильярность у Григорьева не в почете. — Он свой «Москвич» за вами к проходной подгонит. Лучше на «Москвиче», по-свойски; на директорскую глазеть будут, скажут, вот Гончаров уж успел и знакомство завести…

На том и расстались. Григорьев зашагал дальше по литейным дворам. Странное чувство овладело им. И не Гончаров был тому причиной — Андронов, с которым предстояло встретиться вечером у проходной.

Григорьев не видел Александра Андронова, своего давнего ученика, с тех пор, как однажды в Темиртау на отстающем тогда заводе поручил ему навести порядок на литейных дворах доменного цеха. Неторопливо шагал от печи к печи Григорьев и невольно представлял себе, как они с Андроновым встретились тогда, года три или четыре назад в Темиртау. Саша Андронов стал Александром Федоровичем, посолиднел, действовал строго, заставлял слушать себя, наводил порядки, начиная с подготовки к плавке сырых материалов, то есть умел ценить подлинную культуру производства и понимал, за что надо браться в первую голову. Но что-то было все-таки не так, не таким представлялся Григорьеву будущий Андронов, когда сразу после войны он наблюдал живой интерес, с каким стремился молодой газовщик, а потом мастер Саша Андронов понять ход процесса плавки в наглухо забронированной шахте доменной печи. Постоянная работа мысли — вот что отличало Сашу от тех мастеров без образования, которые вышли из опытных горновых, например, от молодого Гончарова.

Конечно, и в Темиртау Андронов производил впечатление думающего мастера, да это так и было. Но Григорьеву все казалось, что повзрослевший Андронов застыл в каком-то одном качестве, а он ждал от Саши постоянного движения, развития, чего-то особенного, андроновского, что угадывалось в нем. В этом Григорьев — он тогда почувствовал — противоречил самому себе. Он ценил в инженерах рабочую закалку, знание печи не со стороны, а так, как ее может узнать только человек, работающий около нее семь часов в день. Он так и говорил мастерам на рапортах: «Вы лучше знаете печь, чем я, инженер, вы семь часов следите за ее ходом…» И все же, увидев Андронова в Темиртау через многолет и сразу поняв, что перед ним опытный человек с этой самой рабочей закалкой, он испытал какое-то трудно объяснимое недовольство, скрытую какую-то досаду: Андронову не хватало важных, как раз инженерных качеств. Широты взгляда, инженерной оценки ситуаций в цехе, а не только на литейных дворах непосредственно у печей. Вот чего не увидел Григорьев у Андронова в Темиртау. Только потом, вернувшись из командировки, Григорьев подумал, что, может быть, просто не сумел понять и заново оценить повзрослевшего Андронова, Александра Федоровича, а не Сашу Андронова.

Как-то корреспондент «Литературной газеты» во время интервью поинтересовался, стал ли его ученик Александр Андронов, о котором теперь знают многие, доменщиком с широким кругозором? Григорьев про себя отметил, что вопрос интересен, но не захотел делиться с газетчиком своими сомнениями. Помолчал, спросил, знает ли корреспондент, что Андронов — обер-мастер крупного завода? «Быть обер-мастером такого завода — это много…» — добавил он. Оценка, которую он дал таким ответом Андронову, была справедлива. И все же… Тот же корреспондент спросил, что делает инженера специалистом широкого кругозора: институт или потом, на производстве, влияние эрудированных специалистов? Григорьев помнил свой ответ: «Спрос! Будет спрос на эрудированных специалистов, будут и инженеры широкого кругозора…» Андронов не стал таким. Нет. А спрос был! Эрудированными специалистами стали многие. Взять хотя бы Меркулова, недавнего директора завода… Или директора Ново-Липецкого завода… Многие, но не Андронов…

Обойдя печи, вдумавшись в показания приборов, как делал это, будучи начальником доменного цеха, Григорьев вернулся в кабинет Середина, в котором обосновался с согласия его хозяина — тот временно переселился в комнату рапортов, и принялся за изучение доставленных ему утром плавильных журналов всех печей месячной давности…

У проходной Григорьев появился точно в установленный час, окинув взглядом площадь, разыскал на дальнем ее конце у кустов сквера старенький «Москвич» и прямиком, через площадь, отправился к машине. Андронов вышел навстречу. Погрузневший, с брюшком уже — отметил Григорьев. Лицо Андронова залилось румянцем. Некоторое время стояли друг перед другом, Андронов шагнул вперед, и они обнялись, сбивая друг у друга на затылок шляпы. Григорьев прикоснулся губами к колючей щеке Андронова и сжал его крепкие плечи.

— По-человечески получилось, — смущенно смеясь, сказал Андронов, — боялся я, как встретимся… По-человечески… — повторил он.

X

Они катили по улицам рабочего города, подкрашенным мягким светом вечерней зари. Андронов притормаживал перед трамвайными остановками, заполненными рабочим людом, и у переходов на перекрестках, давая дорогу пешеходам со свежими, порозовевшими и от зари, и от осенней прохлады лицами. Иногда прохожие заглядывали в стекло машины, кивали, поднимая в знак приветствия руку, и непонятно было, с кем здороваются: с Андроновым или с его соседом. Но и тот, и другой неизменно отвечали на приветствия, и невольная улыбка блуждала на их лицах. Свой город!

Подкатили к гончаровскому дому. Оставили машину в стороне, на пустыре, который мог оказаться лишь в этой, первой застройки, одноэтажной части города. У ворот на Андронова налетела одетая в обвисшую вязаную кофту жена Гончарова, не обратила внимания на того, кто идет вслед за ним.

— Ты это, Сашка! Что же ты за человек? — в голос закричала она. — Говорят, от машины отказался, не стал покупать. Ты что же, не мог нам продать?! Хоть старую машину продал бы. Какая муха тебя укусила? Мы же тебе говорили, нужна нам машина, для дела нужна… — Она вдруг осеклась и цепко взглянула на Андронова. — А ты рубль мне отдал?..

— Какой рубль?.. — невольно удивился Андронов.

— А два года назад в Москве на выставке занимал. Забыл, что ли?

— Как гостя встречаешь, Евдокия Егоровна? — строго спросил Андронов.

Она глянула внимательнее на того, кто стоял позади, и обмерла.

— Ох, батюшки, а я-то думала свой… Извините…

И тон ее стал иным, и слова благообразными, как переродилась. Она узнала Григорьева, но делала вид, что не признает, собираясь с мыслями и не зная еще, как выйти из неловкого положения.

— Зови сюда хозяина, — сказал Андронов и пошел на участок прямиком к водруженной на закопченный кирпичный постамент вагонетке.

Евдокия Егоровна, подбирая лохмы густых спутавшихся, с проседью волос, кинулась в дом с таким проворством, будто было ей восемнадцать.

— Памятник соорудил себе Степан Петрович, — усмехаясь, оглядывая со всех сторон монументальное сооружение, сказал Андронов. — Ну и умелец, ну и творец!

А «творец» между тем шагал к ним по дорожке от крыльца в широких штанах, широкой не то рубахе, не то робе, громоздкий, как бы подталкивая перед собой живот.

Григорьев повернулся к нему, не уступал он Гончарову ни ростом, ни шириной плеч.

Андронов думал, что хозяин дома сейчас начнет орать во всю мощь своих легких и голосовых связок, которыми бог не обидел его, как делал это всегда при встречах, но тот совершенно обычным голосом сказал:

— Гора к Магомету… Спасибо, Борис Борисович, уважил… — Искринки засверкали в его заплывших глазках: — Усадьбу давайте покажу.

Григорьев не выразил готовности смотреть, но и не возразил. Спросил только:

— Откуда у тебя, Степан Петрович, вагонетка?

— Ох, какой ты, Борис Борисович! Сразу: откуда… Занадобилось воду греть для помидоров. Я, вон видишь, и топку под ней выложил. Работает!

Григорьев ничего больше не спрашивал, молча шагал подле Гончарова, закинув руки за спину и останавливаясь там, где останавливался хозяин дома, будто привычно шел по заводу в сопровождении директора. Так же молча выслушивал объяснения: мотор электрический — закачивать воду в вагонетку, мотор на бензине — резервный, точило в сарае с мотором от вентилятора, сокодавка, тоже электрифицированная, системы поливных труб по всем грядкам…

Наконец, направились к дому.

— Евдокия, как змей вьется, — сказал Гончаров. — Видно, сослепу не разобрала, кого бог послал, и сказанула что-нибудь, когда встречала. Ну и демон! Коли промахнется, как огонь бушует, грехи замаливает.

— Посмотрим, — усмехаясь, сказал Андронов. — Очень даже любопытно.

Хозяйка встретила их на пороге в опрятном переднике, пышные волосы подобраны под алую шелковую ленту, на широком, здоровом лице дрожит улыбка. Андронов пропустил вперед Григорьева и, проходя мимо хозяйки, скрипучим, натуженным голосом просипел:

— Прелестно!..

Евдокия Егоровна промолчала и, как тень, бесшумно последовала за гостями.

В первой комнате на стальном тросе, закрепленном у крюка в потолке, висели потроха телевизора без ящика.

— Чиню… для друга, — объяснил Гончаров. — На тросу крутить можно, как удобнее…

Во второй комнате посреди стола дымилась огромная сковорода с яичницей, на тарелке нарезанные толстыми ломтями возвышались груды колбасы и сыра, в банке светились маринованные помидоры, в другой — огурцы, в тазу грудились румяные уральские яблоки.

— Ишь ты, успела… — удивился Гончаров.

Евдокия Егоровна принесла бутылку, поджав губы, поставила ее перед Григорьевым.

— Не подумайте чего плохого… — сказала она, опасаясь опять сделать промашку по части этикета.

— Чего же тут плохого? — пробасил Гончаров. — Ты что это гостям-то говоришь?

— Может, культурные люди и не пьют… — неуверенно проговорила хозяйка, — я только в этом смысле…

— Не пьют, так и не будут пить, а выпьют, так пусть пьют, — сказал Степан Петрович. — Я-то в любой час суток…

Евдокия Егоровна не возразила, чувствовала себя виноватой.

Григорьев отставил бутылку в сторону, сказал:

— Мне вечером работать, Степан Петрович, не ко времени это, Александр Федорович за рулем…

Гончаров повторил:

— А мне все одно, в любой час…

— Что же ты говоришь? — осмелев, сказала Евдокия Егоровна. — У тебя же работа…

— Какая у меня работа — грядки полоть! — Степан Петрович шумно вздохнул, а глазки его смеялись.

Так никто к бутылке и не прикоснулся.

После яичницы и крепкого чая Григорьев и Гончаров принялись расспрашивать Андронова, как было в Индии. Григорьев в упор, как он умел делать, разглядывал увлекшегося рассказом о печах и индийских металлургах Андронова и думал о том, что в нем, в этом резковатом, крепко сбитом и уже немолодом человеке, появилось что-то такое, чего не было прежде, в Темиртау. Что же? Солидность, степенность мастера строгих правил? Это было, когда он там наводил порядок у печей. Нет, не во внешних признаках, не в привычках заключалось то новое, что невольно теперь, рядом с Гончаровым, бросалось в глаза. Сегодня, шагая по литейным дворам, в воспоминаниях своих Григорьев представлял себе Александра Андронова, каким видел несколько лет назад. Тем разительнее было отличие: возникшего в воображении и сидящего сейчас перед ним человека. Что появилось в нем, спрашивал себя Григорьев. Что же?

Андронов горячась, раскрасневшись говорил:

— Я вам честно скажу, здесь, у нас на заводе, делаешь, что от тебя требуется. А понимаешь, что можешь больше, чем требуется, и опасаешься: что, если не так, что, если случится что-нибудь? С тебя план требуют, а ты возьмешь на себя то, что другие могут сделать лучше, и вдруг сорвешься. Знаешь, что такого не может быть, и все-таки боишься. А в Индии были такие моменты, когда никто за тебя не сделает, просто некому сделать. Работа там стала пробой моих сил, понимаете?

Андронов смотрел на собеседников, ожидая, что они скажут. Но Григорьев по своей привычке молчал, никак не выражая своих чувств. Молчал и Гончаров.

— Я там всего себя отдавал, — снова заговорил Андронов, — попробовал и то, и другое. Век-то доменный свой прожил! Все уже отдал, тридцать пять лет скоро, как на домнах кручусь. Неужто не смогу вот то-то сделать? Смогу ли я такой-то чугун получить? Там я себя, если можно сказать, опробовал. И получилось. Получилось! — с силой повторил Андронов и горячим взглядом посмотрел на Григорьева.

И вдруг Григорьев понял, что Андронов сейчас видит в нем не того, перед кем когда-то преклонялся, а просто человека, способного понять его человеческие чувства. И вот в этом — в его сверлящем взгляде, в горячей речи, в мысли его, не стесненной никакими условностями и путами прежнего времени, в его способности увидеть в нем, Григорьеве, просто человека — и есть тот новый Андронов, который сидит перед ним. Но и теперь Григорьев все еще не мог освоиться с этим совсем другим, ушедшим далеко вперед Андроновым.

«Ну, а Гончаров? Что же с Гончаровым? — подумал он. — Вот плантация помидорная… Но мастер-то, мастер отличный…»

— По делу надо поговорить, Степан Петрович, — сказал Григорьев.

Гончаров встрепенулся. Евдокия Егоровна пристально глянула на мужа и безропотно покинула комнату.

— Домну будут задувать на Украине, — начал Григорьев, — хочу на первое время собрать опытных мастеров. Необычная печь, присмотреть надо…

Гончаров преобразился, подобрался, построжал, от усмешки в глазах не осталось и следа. Слышал он уже давно от друзей, будто Григорьев задумал создать невиданную доменную печь, и удивлялся и радовался, что «их» Григорьев затеял такое.

— «Та» домна, Борис Борисович? — спросил он, почему-то оробев и сам на себя от этого удивляясь.

Не любил Григорьев, когда кто-нибудь говорил о вновь сооружаемой гигантской доменной печи, как о «его» печи. Прошло то время, когда надо было доказывать целесообразность мощных агрегатов. Несколько институтов участвовало в проектировании домны, множество людей соорудило ее, и она давно уже перестала быть «его» детищем. Но перед Гончаровым не захотелось ему отказываться от дела, которому отдал много труда и забот, и он, помолчав, сказал:

— Та, Степан Петрович. Хочу тебя пригласить.

XI

Гончаров сунул руки между колен, ссутулился, замер. Оплывшее его лицо стало сумрачным, редкие, словно подбритые брови сдвинулись, но сойтись на широком мясистом переносье так и не смогли. Посидел он недвижно, поднял глаза и спросил:

— А почему меня, Борис Борисович?..

— Опыт большой. Там надо посмотреть, как будут обеспечивать домну плавильными материалами… Сейчас надо ехать, а кого взять? Василий Леонтьевич здесь нужен. Александр Федорович — тоже здесь… Кого, сам посуди?

— Это, оно, все так… — раздумчиво проговорил Гончаров. — И надолго?

— Пока печь устойчиво не пойдет. Сам знаешь, в месяц такие дела не делаются.

Гончаров помолчал, потом отрицательно покачал головой.

— Поздно! — сказал он. — И сила в руках есть, а поздно. Отошел я от завода. Вот, бывало, потянет к печам, аж хоть плачь… Пропади, думаю, все грядки с помидорами. И радость в душе, как у мальчишки. А теперь оторваться от этой своей жизни уже нет сил, Борис Борисович… Правду говорю. Один раз напился до потери сознания. Протрезвел, и опять за свои помидоры… И Евдокия не отпустит. Поздно, Борис Борисович, а за то, что уважили, спасибо вам.

Посидели они еще недолго, и Григорьев поднялся.

Когда вышли из дома в темноту вечера на дорожку, Андронов сказал:

— Ты бы Евдокию к порядку призвал…

Гончаров едко спросил:

— А у тебя-то дома неужто ты хозяин?

— Не об том разговор… — сказал Андронов.

Гончаров, всегда охочий уколоть человека, засмеялся, укорил:

— Тебе бы в пору только со своей справиться, а об чужих не хлопочи…

Он вышел с гостями за ворота, сжал руку Григорьева на прощание со всей силой, при этом поглядывая, не поморщится ли. Григорьев устоял, зашагал к «Москвичу» на пятачке пустыря.

— Личным водителем заделался, — насмешливо бросил Гончаров вслед Андронову, хотя идея доставить гостя на «Москвиче» принадлежала ему самому.

— Что же, нельзя мне покататься на своей машине? — в отместку за насмешку сказал обернувшись Андронов, знал, как хочется Гончарову иметь свою машину, да после той истории с торговлей барахлом не дают ему ордера, а в очереди в магазине ждать долго. — В отпуску я, что хочу, то и делаю.

Гончаров помрачнел.

— Иди, катайся, — разрешил он и скрылся в воротах.

На пути к заводу по ярко освещенным улицам Андронов вел машину молча. Григорьев тоже не произносил ни слова, уткнул подбородок в расстегнутый ворот пальто, откинулся на спинку сиденья и, так же как Андронов, смотрел прямо перед собой в ветровое стекло.

— Приходил ко мне утром Степан Петрович, — заговорил Андронов, не взглянув на соседа, как бы и не к нему обращаясь. — Я через стенку от вас живу. Звонил к вам, уже не застал. Пошел на завод отыскивать… Я давно знаю его, знаю, что и до войны его на рынке видели. Сам жил с ним не очень мирно, подсидеть он любит человека, понадсмехаться над промахом другого. Цапался с ним не раз. Все было! — Андронов глянул на Григорьева, слушает ли? Григорьев сидел все так же неподвижно, устремив взгляд прямо перед собой. — Ну, а в Индии без него в первый год, как мы в Бокаро приехали, нам бы, действительно, туго пришлось. Местные-то — что инженеры, что рабочие, тогда они еще в набедренных повязках на литейный двор приходили — слушались Степана Петровича, как бога своего, индийского. И по-человечески уважали за силу и рабочую сноровку…

Григорьев сидел, уткнувшись подбородком в расстегнутый ворот пальто и, казалось, совсем не слушал Андронова, не интересно ему было, наверное, узнать, как много сделал Гончаров для подготовки индийских металлургов и укрепления авторитета советских доменщиков. Плантация помидорная мешала Григорьеву видеть то хорошее, чего не отнять у Степана Петровича.

Андронов взглянул на соседа и насупился. Был когда-то Григорьев для них и авторитетом в технических делах, и совестью человеческой: «Григорьев сказал!.. Григорьев похвалил!.. Григорьев не разрешил!» И уже одно то, что не кто-нибудь, а именно Григорьев сказал, не разрешил, похвалил, было для них непререкаемым, бесспорным — окончательным приговором или высшей похвалой. А что же он, Григорьев, теперь сидит и молчит? Что же он, забыл, как Гончаров лез в огонь, выручая домну, как работал напролет ночами и днями, переборол себя и стал изучать химию и физику, перестал пить, ездил в творческие командировки на заводы в Грузию, в Кузнецк, привозил оттуда опыт других, оставлял там свой? Забыл все это Григорьев? Молчит, сердится, даже и не смотрит. Вот, оказывается, каким стал: нелюдимым, обидчивым, черствым. Да, может, он и всегда был черствым, и только воображение рисовало его таким, каким людям хотелось его видеть? Привыкли сотворить себе богов, и жить без богов не могут. А вот он каков на самом деле, полюбуйтесь!..

Григорьев засопел, тяжко вздохнул, лицо его потемнело от румянца.

— Я всегда ценил мастеров, — проговорил Григорьев. — И Василия Леонтьевича, и Бочарникова, и Гончарова… Хорошие, смелые мастера. А люди… разные. — Он замолчал, не закончив своей мысли.

— Я вам так отвечу, — проговорил Андронов, хотя как будто отвечать было не на что, Григорьев ни о чем не спрашивал. — У Василия Леонтьевича, Деда нашего, весь талант только на домну пошел, для него, кроме домны, ничего не существует. И это не ограниченность, не подумайте, я тридцать лет с ним около домен кручусь, узнал его. — Андронов опять мельком глянул на Григорьева. — Одержимость! — Он на мгновение оторвал руку от руля и вскинул ее, как бы подтверждая значимость сказанного. — А Гончаров — другое… Гончаров другой человек. Понимаете? Он все может, на все у него увлечение есть, за что им возьмется, все получается. Телевизор починить — сами видели, умеет. Дома летом рубил в совхозе, и дома получаются. За вино из яблок взялся, и вино вышло хоть куда, только вас угостить сегодня побоялся. Плантацию помидорную механизировал — вы видали… А вот эта жилка — личный интерес свой выше всего — губит. И вытравить ничем нельзя, как с ним мучились, как воспитывали… — Андронов надолго замолчал. — Да-а, самородок из народа!.. — отвечая каким-то своим мыслям, наконец, произнес он.

— Его ли одного губит эта «жилка»… — пробурчал Григорьев, тоже в ответ каким-то своим мыслям.

Ни тот, ни другой до самой заводской проходной не произнесли больше ни слова.

XII

Утром Григорьеву доложили, что его хочет видеть Андронов. Деловая встреча с Александром Федоровичем могла быть полезна, яснее станет, что происходило в доменном цехе еще прежде, задолго до аварии. Григорьев решил выслушать мастера в присутствии Меркулова и пригласил того к себе в кабинет…

Когда дверь с шумом распахнулась и на пороге появился совсем не Александр Федорович Андронов, а другой, незнакомый молодой человек, Григорьев безмолвно уставился на него. Посетитель подошел к столу, протянул крупную руку. Григорьев указал ему на кресло и, чуть прищурившись, ничем не выдавая своего удивления, принялся разглядывать незнакомца. Меркулов сидел в кресле напротив посетителя и тоже с любопытством смотрел на него.

Что-то почти неуловимо знакомое во внешнем облике посетителя и еще фамилия заставили Григорьева, уже когда посетитель сидел перед ним, спокойно, басовитым голосом спросить:

— Сын Александра Федоровича Андронова?

Вопрос посетителю не понравился, он резковато ответил:

— Я к вам по делу, а не в гости, не по-семейному… — И уточнил: — Отец сам по себе, я сам по себе…

Вчера весь день Виктору Андронову было плохо. Родители приехали с аэродрома раным-рано, и досыпать уже не пришлось. Когда одна полоса жизни сменяется другой, чувствуешь себя неуверенно, все валится из рук и никак не можешь приспособиться к иным делам и заботам. Перед самым уходом на завод он узнал, что родители собрались ехать на курорт. Наспех, в передней у двери, Виктор рассказал отцу об аварии в цехе. Узнать, как он поступит — останется приводить в порядок аварийную печь или и в самом деле уедет, — времени не было. К тревоге, вызванной сообщением родителей об отъезде в отпуск, прибавилась еще и досада на Деда: поймал на лестнице, как мальчишку… Выволочка, которую вчера же на литейном дворе устроил ему Дед за озорство, как ни странно, успокоила, все стало на свои места, и он получил способность подумать и о том, как теперь, с приездом родителей, переменится жизнь, и о том, что для него все же многое останется по-старому. То, что он делал на заводе, и то, как он жил, будет прежним, и тогда он подумал, что надо, наконец, пойти к Григорьеву. Может быть, встреча с этим человеком что-то изменит.

Секретарша в приемной перед кабинетом начальника цеха, в котором, как все знали, обосновался Григорьев, спросила фамилию, скрылась за дверью и почти сейчас же вернулась. Сказала, что Григорьев сейчас примет. Но тут появился незнакомый Андронову, уверенно державшийся человек, приезжий, как определил Андронов по его совсем не заводской одежде, и прошел в кабинет. Секретарша взглянула на Андронова и развела руками. «Меркулов», — сказала с такой интонацией, будто Андронов должен был знать, кто такой Меркулов, и понимать, что придется пожертвовать своей очередью. Андронов приготовился терпеливо ждать, — с начальниками не поспоришь, — но через минуту его пригласили в кабинет.

Он слишком энергично рванул дверь и остановился на пороге. В глубине комнаты за письменным столом сидел знакомый плотный человек в темном костюме и, подняв лицо, внимательно смотрел на Виктора. Короткие седые волосы, широкий лоб с залысинами, спокойный взгляд… Не сразу, а в какое-то второе или третье мгновение Андронов заметил на столе перед этим человеком развернутый, размером чуть ли не с газетную страницу, плавильный журнал. На краю стола грудились стопкой другие плавильные журналы, доставленные сюда, наверное, со всех печей. «Вот чем он занят…» — подумал Андронов, даже не сознавая того, что отметил это, и продолжая разглядывать человека за столом. То, что Григорьев, едва явившись на завод, потребовал плавильные журналы, то, что перед самым приходом Андронова изучал сделанные там мастерами записи о ходе печей, и, следовательно, хотел понять, что происходит не с одной какой-то, а со всеми, всем доменным цехом, заставило Андронова уважительно подумать: «Инженер!..»

Меркулов смеющимися глазами поглядывал то на Андронова-младшего, то на своего шефа.

Едва приметная усмешка коснулась губ Григорьева, он тут же прикрыл их ладонью. Андронов помнил и эту улыбку, и характерный жест.

— А мы с вами встречались, — сказал Виктор. — На Украине…

Совсем неожиданно для Андронова Григорьев рассмеялся, лицо его потеплело, легкий румянец пробился на нем, и он сказал:

— Еще бы, помню… Как отдохнули в Крыму?

— А я не уставал. Заводы хотел посмотреть.

— Были еще где-нибудь? — спросил Григорьев спокойно, уже без улыбки; с явным интересом смотрел на Андронова.

— Был в Липецке.

— Какое у вас впечатление от доменных печей? — так же серьезно и заинтересованно спросил Григорьев.

— Неважное, — сказал Андронов и посмотрел на Григорьева своим холодноватым цепким взглядом.

Григорьев, видно, не ждал столь решительного ответа и молчал.

— Что ж вам не понравилось в Липецке? — спросил он.

— Люди, — сказал Андронов. — А печи понравились…

— Липецкий завод крупнейший, там работают десятки тысяч людей, — так же спокойно сказал Григорьев. — Кто именно вам не понравился и почему?

— Не хотят по-настоящему работать, волосы до плеч распустили, одно на уме — как бы убежать от горна на чистую работу.

Григорьев кивнул, посмотрел в сторону Меркулова и еще раз кивнул. Свел брови, прикинул что-то в уме.

— Не буду с вами спорить, — сказал он, — кадры горновых — это проблема. Старая гвардия постепенно уходит, у молодых интересы другие, тянутся к образованию, а некоторые директора не знают, что с ними потом, после института, делать. — Григорьев опять искоса взглянул на Меркулова. Тот, хотя и не чувствовал вины лично за собой, но согласился, кивнул. — Тоже проблема, — Григорьев усмехнулся. — Может быть, и мы здесь виноваты, да и руководители заводов. Надо энергичнее вести модернизацию производства…

— Посадить бы сто конструкторов за кульманы, что же, они разве не придумают?! — воскликнул Андронов.

Григорьев налился крутым румянцем.

— Значит, это вы?.. — сказал он. — Слыхал про вашу сотню. Бочарников жалуется, что гипертонию от нее нажил, по ночам спать не дает… Но если говорить серьезно, вы правы. — Григорьев перестал смеяться, лицо его приобрело совсем иное выражение, проникнутое внутренней силой. Андронов почувствовал, что перед ним человек, способный концентрировать волю и не давать себе отвлекаться от цели. Вот таким он и представлял себе Григорьева по рассказам отца. — За кульманами сейчас не сотня конструкторов — целые институты заняты проектированием, — продолжал Григорьев. — Здесь, в Центре, на Украине… В вашем городе есть свой Гипромез. Тысячи людей. Новые заводы и агрегаты строятся с учетом будущего развития металлургии. Но необходимо модернизировать и старые заводы, подтягивать их до общего современного уровня. Сталь нужна в таких количествах и в таком качество, о котором недавно трудно было думать… — Он вдруг оборвал себя и опять мягко заулыбался. — Учитесь? Хотите стать проектировщиком?

— Нет, — решительно сказал Андронов. — Буду технологом.

Григорьев смотрел на собеседника внимательно и улыбка вновь стала сбегать с его лица. Сын решил идти по дороге отца. Уйдет ли дальше?.. Опять вспомнился Саша Андронов, его увлеченность, когда дело касалось технологии плавки, управления ходом печи. Получился ли из Андронова Александра такой технолог, каким он, Александр, когда-то, наверное, хотел стать?

Григорьев как-то нахохлился, лицо его стало вялым и невыразительным.

— Что привлекает вас в технологии? — он посмотрел на молодого Андронова поскучневшим взглядом.

— Сам не знаю… — угрюмо ответил Виктор. — Ну, вот получу образование, изучу язык, буду разбираться в мировой металлургии… А зачем все это? Зачем — не знаю! — с вызовом сказал он, наклоняясь к Григорьеву. — Зачем, когда надо весь завод к чертовой матери взорвать и на его месте новый построить, — выпалил Виктор на одном дыхании. — Я же посмотрел другие заводы, понял…

Григорьев невольно отодвинулся к спинке кресла, с недоумением смотрел на собеседника: что это, взрыв негодования, мелкая раздражительность, грубость?

— Извините… — пробормотал Андронов и потупился. — Разве это завод? — заговорил он сумрачно. — По сравнению с теми, на которых я был? В Липецке конверторы, а у нас — мартены, половина почти доменных печей построена в тридцатые годы. Был когда-то завод, слава про него шла, а теперь?!

— Вы не правы, — сказал Григорьев, — ваш завод дает не один миллион тонн стали, таким заводом бросаться нельзя. В десятом пятилетнем плане роль его значительна.

Григорьев сидел перед ним, весь собравшись, рука, лежащая на столе, непроизвольно сжалась в кулак. Он снова стал тем Григорьевым, о котором Виктор слышал от отца.

Хмурясь, провел широкой ладонью по лбу, заговорил:

— Завод отстал от современного уровня металлургии лет… — он подумал, — лет на пять. Вот в этом я бы с вами согласился. В ближайшее время цехам его нужна модернизация — и тут я с вами согласен. Но не взрывать…

— Почему он отстал? — спросил Андронов. — Почему же на нашем заводе раньше не думали о модернизации?

— Пожалуй, главная причина в том, — терпеливо принялся объяснять Григорьев, — что руководство завода недостаточно активно ставило вопрос о замене устаревших агрегатов. Мартены следовало заменить конверторами, давно пустить кислородную станцию. Не требовали от министерства…

Григорьев нагрузился в раздумья, а его собеседник, заметив, как он чуть сгорбился и опустил глаза, ждал, что он еще скажет.

Григорьеву пришло на ум, что теперь, пожалуй, кое-что изменилось: заводу нужна новая доменная печь, а его, ответственного работника министерства, обвиняют в том, что до сих пор не начато ее строительство. Вот уж тут ничего не скажешь, тут директор завода требует, и весьма решительно. Сегодня утром Логинов разыскал его по телефону в доменном цехе и сдержанно, но весьма напористо попросил объяснить, почему задерживаются подготовительные работы. Ему, Григорьеву, мол, должны быть известны причины. Логинов только что разговаривал с Москвой и там сослались на Григорьева.

За каждым словом директора завода угадывалось раздражение. Обычная молчаливость Григорьева не помогла, Логинов заявил, что должен встретиться с ним, обсудить создавшееся на заводе сложное положение после аварии и вообще выяснить эту историю с новой печью. Григорьев сказал, что они могут встретиться завтра с утра, но пока обсуждать положение, сложившееся на заводе, он не берется, впредь до уточнения причин аварии. «А с печью, пожалуйста, приезжайте завтра с утра в доменный цех и поговорим», — закончил он неприятный разговор.

Отвлекшись от вопросов Андронова, Григорьев рассеянно взглянул на парня, сидевшего напротив, повторил:

— До сих пор руководство завода не требовало от министерства…

— Это понятно, — сказал Андронов. — Ну, а вы?.. Вы сами, лично вы, требовали от завода?

И вцепился взглядом в человека, сидевшего по другую сторону стола.

XIII

Григорьев молчал. Что мог он ответить странному собеседнику? Незадолго до отъезда сюда его вызвали в одну высокую инстанцию и попросили объяснить, почему ввод в эксплуатацию стана широкого листа, нужного для труб газопроводов, до сих пор не завершен, ведь все сроки сорваны. Разговаривал он там в своем обычном стиле, то есть помолчал и спокойно, с точным знанием фактов стал сообщать, какой завод-поставщик и насколько задержал в свое время поставки такого-то и такого-то оборудования. Как он и предполагал, его мрачноватость не произвела впечатления. Ему сказали: вы не активно ставили вопрос о срыве сроков…

Да, у него были свои неотложные дела, а Логинов не желал слушать главного инженера Ковалева… Не будешь же объяснять этому парню сложности взаимоотношений министерства с руководителями заводов. Во время деловых встреч Григорьев привык разговаривать без околичностей и не опасаться обид. Дело на то и есть дело, чтобы ставить вопросы прямо и взаимоотношения людей были ясны. Тут не до этикета. И этого разговора с Андроновым он бы не стал вести, если бы перед ним был специалист. Просто прекратил бы беседу, как делал не раз, когда понимал, что спорщик несведущ или уходит в сторону от темы. Одному из инженеров министерства, не любившему выбираться на заводы, он как-то сказал: «На одной картошке долго не протянешь». Тот, растерявшись, спросил: «А что же еще нужно?..» — «Нужна еще капуста…» — сказал он и прекратил разговор. Эти его изречения, сбивавшие с толку тех, кто его плохо знал, обсуждались на заводах и в разных присутственных местах, вызывая разноречивые толки о нем. То же хозяйственники и специалисты, которые часто встречались с ним и знали его сосредоточенность и занятость, не позволяли себе переходить определяемых самим характером бесед границ.

Но в данном случае он разговаривал не по существу дела, и перед ним был горновой, а горновых он ценил — уважал их за тяжелую их работу и никогда не отказывал во внимании, терпеливо объясняя то, чего они не понимали.

Григорьев подобрел и опять заулыбался неожиданно мягкой улыбкой.

— Если лишить самостоятельности руководителей завода, мы не сможем потребовать увеличения продукции, — Григорьев все еще мягко улыбался. — Нам всякий раз будут говорить: вы приказали сделать так-то, мы так и сделали, поэтому за последствия несите ответственность сами. И будут правы.

Андронов хмыкнул:

— А когда вам директор завода говорит, что он даст лишний миллион тонн, и вы соглашаетесь, кто отвечает за последствия?

Григорьев перестал улыбаться и настороженно смотрел на Андронова.

— Какие последствия? — спросил он.

— А такие: завод разваливают, агрегаты вырабатывают на износ, лишь бы слава шла, может, еще и орден дадут… — Андронов скривил губы в злой усмешке. — Каждый в такой обстановке боится думать — как бы не нагорело за думанье. Если на износ — металл наверняка будет, а техническое предложение серьезное — оно времени требует на освоение. Рассчитывают не на то, чтобы завод выгоду получил, государство выиграло, а лишь бы свою шкуру не подрать, если вдруг что случится…

Григорьев долго молчал, сидел, опустив глаза. Андронов тоже молчал, не хотел мешать ему думать. И явился-то сюда затем, чтобы услышать мнение Григорьева.

— Да, это верно, — наконец, сказал Григорьев, вскидывая на Андронова странный какой-то, чуть-чуть виноватый взгляд, точно извинялся за краткость ответа.

Просто согласился с Андроновым, и все. Больше ни слова о том, что сам думает, какой выход видит из создавшегося на заводе положения. Но и в том, что Григорьев согласился, в этом одном была поддержка. Видно, не просто было согласиться, иначе бы не безмолвствовал так долго, не колебался бы, что сказать.

— Разобраться вам надо с тем, что делается на заводе, — сказал Андронов. — Как следует присмотреться… Вы же наш, уральский, вы поймете…

Григорьев молчал. Андронов смотрел на него и не мог понять, что происходит в душе этого как будто строгого, но и умеющего по-свойски улыбаться, просто разговаривать, хотя не очень-то простого, все время о чем-то раздумывающего человека. Андронов уже знал, что человек этот нравится ему и останется в душе надолго и что с ним нельзя вести себя, говорить просто так, как захотелось. Ковров прав. Разговор с ним требовал постоянного напряжения мысли и поиска слов, точно выражающих то, что хочешь сказать. Какая-то внутренняя требовательность, которую Андронов все время ощущал, была в этом человеке особенно привлекательна.

Григорьев не торопился отвечать. Он был согласен с Андроновым в оценке положения на заводе. Директор завода Логинов, кандидатуру которого в свое время Григорьев сам отстаивал, не смог удержаться на уровне требований времени. Первые шаги его были правильными: сократил бесполезные штатные единицы и тем добился резкого снижения себестоимости продукции, избавил завод от тяжкой болезни. Но потом начал пользоваться властью директора неразумно, стали накапливаться разные просчеты, Григорьев считал уход Логинова предрешенным. Не просто было преодолеть инерцию представлений о качествах Логинова-руководителя, сложившихся после первых смелых и решительных его шагов. Но постепенно неразумность последующих действий Логинова станет ясной без всяких дискуссий, сама по себе… Ничего этого сказать Андронову он не мог. Не должен был, не имел права.

— От одного наезда к вам дело не изменится, — сказал Григорьев. И это тоже была правда. — Ни один самый талантливый инженер с налету ничего не сделает. Здесь нужно совсем другое…

Андронов воспринял эти слова и молчание, последовавшее за ними, как завуалированный намек: Григорьев не хочет чего-то сказать. Чего-то важного. Виктор вспылил:

— Все! — сказал он. — Спасибо, что приняли меня. Я только горновой, со мной откровенно не поговоришь, я понимаю… — и не попрощавшись вскочил, почти выбежал из кабинета.

Григорьев сидел молча, насупившись и поглаживая подбородок широкой ладонью. Тяжелые веки скрывали его глаза. Некоторое время Меркулов не нарушал молчания, давал ему возможность подумать над тем, что сказал взбалмошный парень.

— А ведь он прав! — наконец, сказал Меркулов.

Григорьев поднял глаза, чуть затуманенные какой-то мыслью, от которой, видимо, не мог сразу освободиться.

— В чем именно? — спокойно спросил. — Он многое здесь говорил…

— Да, но во всем, что он вам наговорил, — Меркулов интонацией подчеркнул это «вам», — присутствовала одна главная мысль…

Меркулов энергично закинул ногу на ногу, отодвинулся к спинке кресла и, внутренне сопротивляясь спокойствию Григорьева, какой-то его непробиваемости, открыто посмотрел на него.

Во взгляде Григорьева появилась едва приметная усмешка. Он знал, что Меркулов воинственно топорщит перья, когда собирается в чем-то упрекнуть его. Умен, спокоен, полон внутренней силы и никогда не сдает своих позиций, за что Григорьев и ценил его, и настоял на переводе его в министерство. Иногда лишь странное чувство закрадывалось в душу: вот такие и сменят стариков. И его самого — тоже ведь старик — сменят. Но как бы хороши ни были те, кто их сменит, Григорьев никогда не похлопывал по плечу. В промышленности, на производстве никому не приносят пользы тепличные условия. Меркулов и не сопротивлялся григорьевской жесткости, но взял манеру время от времени — при этом весьма умело выбирая момент — укорять самого Григорьева за какие-нибудь упущения и, с точки зрения Меркулова, непростительные проступки. Вспомнить хотя бы ту историю с письмом… Григорьев стал замечать, что он сам, в порыве самокритики, корит себя словами и интонацией, присущими Меркулову.

— Ну, так какая же одна главная мысль присутствовала в том, что мне, — Григорьев интонацией голоса подчеркнул слово «мне», — наговорил Андронов-младший? — не дождавшись от Меркулова уточнений, спросил он.

— Андронов прав, мы слишком пассивно отнеслись к методам Логинова, — без малейшего желания смягчить упрек, сказал Меркулов.

— Чего же вы от меня хотели бы? — с запрятанной в глазах иронической усмешкой спросил Григорьев.

— Я хочу от вас постоянной ясности мысли, точной оценки собственных поступков, то есть того, что возбуждает желание с вами работать, а не того, что отталкивает от вас…

Григорьев смотрел на собеседника внимательно, спокойно, вглядывался в выражение его лица, в его позу, казалось, досконально и неторопливо изучая.

— А вам не кажется… — вдруг мягко и немного расслабленно улыбаясь, заговорил Григорьев, — вам не кажется, Сергей Иванович, что мы с вами переходим границы служебных отношений и что моя должность не разрешает этого делать ни вам, ни мне? — Он, как бы извиняясь, слегка развел руками и добавил: — Такая у меня должность…

— Да, наверное, вы правы, — сказал Меркулов без всяких уверток. — И тем не менее я намерен перейти границы…

На этот раз он не отступал, как бывало прежде, когда Григорьев хотел прекратить дальнейший разговор. Не имел права отступать.

Григорьев позабыл о своей снисходительной улыбке, и она как бы сама собой растворилась, отчего лицо его снова поскучнело и стало невыразительным. Меркулов давно привык к этим переменам и ни в малой степени не смешался. Он знал: пока Григорьев не видит никакой пользы от разговора, он будет вот так скучно смотреть на тебя и в душе, вероятно, поражаться бесцельности слов и пустой трате времени. Но стоит только ему понять, что перед ним человек дела, как мысль его начнет работать со взрывной силой, и он совершенно преобразится. Вот тогда с ним становится интересно, можно ждать самых неожиданных решений и стремительных действий. За то Меркулов и любил его, но и сопротивлялся его обаянию, пытаясь все время сохранять трезвость и контролировать свои собственные решения и поступки. Он-то сам, слава богу, не мальчик, директорство на крупном заводе приучило его к постоянному самоконтролю и трезвости мысли и действий. Да, с Григорьевым было трудно, и Меркулов не оставлял своей мысли вернуться на завод.

Григорьев поднял глаза, Меркулов уловил в них блеск оживления.

— Вы усмотрели что-то важное на заводе? — спросил Григорьев, лицо его потеплело, он понял, отчего идет напор Меркулова.

— Да! — отрывисто ответил Меркулов. Он откинулся на спинку кресла, свел густые брови и задумался.

XIV

Григорьев выжидательно смотрел на собеседника, не собираясь торопить его, понимал, что Меркулов сейчас ищет наиболее точных слов, чтобы изложить результаты совместных с Серединым наблюдений.

— Я был бы счастлив стать директором такого завода, — сказал Меркулов после молчаливых раздумий.

— Что вы имеете в виду? — как бы официально задал вопрос Григорьев, но в душе он порадовался, глядя на Меркулова: мысль в нем ни на секунду не засыпает.

— Дел здесь невпроворот, — сдержанно ответил Меркулов, не давая себе впасть в тон восторженного мальчика, хотя его и подмывало излить душу. — Отчетливо видны все прорехи, просчеты руководителей завода, все, что надо начинать делать сейчас, не медля ни дня, а что — позднее, какую вести для этого подготовку. Эх, Борис Борисович! — не выдержал он взятого сдержанного тона. — С каким бы удовольствием засучил я рукава и принялся бы за дело, как говорил мой дед, волжанин, на полную железку!.. — Меркулов опомнился, замолчал, поиграл пальцами по краю григорьевского стола.

— Надеюсь, вы понимаете, что назначение вас директором этого или какого-либо другого завода исключено? — спокойно спросил Григорьев.

— Сколько волка ни корми, он все в лес смотрит, — усмехнулся в ответ Меркулов. — Никак не могу отвыкнуть от завода, от этой никогда не утихающей жизни, от общения с множеством людей…

Не раз Меркулов в разговорах с Григорьевым вспоминал свою работу на заводе, сокрушался, что к ней нет возврата, говорил о том, как психологически трудно перестроиться на новый лад, жить вдали от производства, лишь эпизодически бывать на предприятиях. Григорьев понимал его. Сетования Меркулова пробуждали воспоминания о том, с каким трудом он сам уходил с завода. Не хотел сдавать дела, прислал министру телеграмму, в которой сообщал, что уйти не может, пока не будет проведена необходимая модернизация производства. Но что он хочет сделать и когда завершить модернизацию, в телеграмме не говорилось. А дело было в том, что месторождение руды вблизи завода истощалось, а возить руду издалека было дорого. В то время он провел необходимые технико-экономические расчеты, показавшие, что будет дешевле перенести левобережный старый город, под которым лежит богатая магнетитом руда, на правый берег.

Из министерства пришел запрос: когда он сможет сдать завод главному инженеру? (Главным был тогда Волобуев.) На запрос Григорьев совсем не ответил. И вот тогда его вызвали в ЦК партии. Там с ним поговорили вежливо, но столь решительно, что пришлось в неделю сдать завод Волобуеву.

Руда так и оставалась лежать под старым городом, Волобуеву не хватило смелости совершить радикальную «модернизацию».

На первых порах министерской деятельности Григорьева угнетало сознание незавершенного дела и отсутствие горячо дышавшего могучего заводского организма. Тоска по заводу — иначеон впоследствии и не мог охарактеризовать своего состояния — выражалась у него по-своему и многих ставила в тупик. В первый же день в его кабинет вошла буфетчица с подносом, уставленным яствами. Он спросил ее, что это значит, и, выслушав растерянный ответ: она принесла завтрак, — сурово сказал: «У меня есть собственные ноги, я спущусь в буфет и выберу то, что мне правится…» Больше буфетчица не появлялась, а история, приключившаяся с ней, разнеслась по министерским комнатам.

Одного из своих заместителей, страшно не любившего выбираться из Москвы на завод, он так напугал ироническими репликами по этому поводу, что тот боялся к нему ходить. На каком-то высоком совещании вне стен министерства брякнул во всеуслышание, что вопрос, над решением которого бились весь день, можно было уладить за полчаса, если не отвлекаться на бесконечные словопрения…

Позднее он примирился с тем, что работа в министерстве никак не может повторять того, что было на заводе, и сам стал упрекать себя за некоторые свои выходки. Постепенно он оказался каждодневно связанным не с одним, а со многими заводами, крупными заводскими работниками, постоянно был занят решением серьезных производственных проблем отрасли. Он стал работать спокойней, уверенней и обрел утерянную увлеченность, но теперь иным и, пожалуй, более интересным делом. Меркулов же был переведен в министерство не так давно, и период поисков своего места у него еще не завершился.

— Ну, положим, общения с людьми у вас хватает и в министерстве, — напыжившись, чтобы сдержать усмешку, но все же сохраняя серьезность, проговорил Григорьев. — Без совещаний и речей работать мы не привыкли. — Григорьев двинул креслом. — Займемся делом, — с обычной для своих служебных разговоров сдержанностью сказал он. — В каком положении завод? Вы с Серединым по всему циклу прошли?

Лицо Григорьева приобрело то выражение спокойной силы, которое так любил у него Меркулов.

— Да. Осмотрели сталеплавильные цехи, обжимные, прокатные и сортовые станы — весь передел, — Меркулов догадывался, что сейчас каждое его слово взвешивается Григорьевым, он ждет его выводов и готовится обдумать, насколько они будут точны. Вот он, Григорьев, в бою…

— Кстати, какое у вас впечатление об осведомленности Середина? — прервав готовившегося излагать суть своих выводов Меркулова, спросил Григорьев. — Он понимает, в каком положении завод?

— Середин хорошо ориентируется в состоянии дел, — кивнул Меркулов. — Откровенно говоря, я был удивлен, что начальнику доменного цеха известны сильные и слабые стороны других цехов и завода в целом. — Меркулов понимал, что Григорьев спрашивает не из простого любопытства. Этот человек вообще никогда ничего не спрашивал из простого любопытства.

Григорьев внимательно, вопрошающе, едва приметно щуря глаза, продолжал смотреть на собеседника, точно ждал еще сообщений, видно, ему важно было подробнее услышать, как повел себя Середин, показывая завод. Меркулов успел уже настолько узнать Григорьева, что понимал: у него какие-то особые виды на Середина. Может быть, на должность главного?.. Ведь главный инженер болен и ему немало лет. Но Меркулов не стал делиться своими догадками, понимал, что можно и чего нельзя в деловом разговоре с Григорьевым.

— У меня создалось впечатление, — продолжал Меркулов, не дожидаясь новых вопросов Григорьева, — что Середин не раз взвешивал сложившуюся на заводе ситуацию, искал подтверждения своим выводам не только в доменном, но и в других цехах.

Чуть выпятив крепко сжатые мясистые губы, он свел брови, отчего лицо построжало, он словно бы мысленно вглядывался в Середина, каким тот представился ему, когда они осматривали завод. Григорьев с открытым интересом следил за Меркуловым.

— Продолжайте, — сказал Григорьев, точно опасался, что Меркулов оборвет свои размышления вслух.

— Да, — сказал Меркулов, возвращаясь к действительности. — Безусловно, это думающий инженер, интересный человек. Чем-то угнетен, может быть, травмирован аварией, но это не главное…

— Согласен, — живо сказал Григорьев.

— Середин помог мне понять, что завод дальше так работать не может, — заговорил Меркулов, не только доменный цех, но завод в целом, — уточнил он. — Сталеплавильные цехи требуют модернизации. Повышенной программы они долго не потянут. Нужны более мощные агрегаты. На обжимных и прокатных станах не хватает нагревательных печей и колодцев. Завод на пределе своих возможностей…

Перечисляя узкие места, Меркулов ударял пальцем о край стола, как бы мысленно нумеровал излагаемые по пунктам выводы. Он не приводил примеров, не рассказывал о своих встречах и разговорах в цехах, это был язык, освобожденный от частностей, тот простой и ясный язык инженеров, способных охватить общим взглядом состояние сложнейшего заводского организма, которым они привыкли разговаривать друг с другом. Меркулов перечислял, что следует модернизировать, заново построить, какие технологические процессы изменить на более совершенные. Григорьев слушал, откинувшись на спинку кресла, опустив веки, создавалось впечатление, что он дремлет, но Меркулов знал, что он внимательно слушает и не простит ему неясно выраженной мысли или отвлечения от сути проблемы.

Григорьев усмехнулся и, поднимая глаза, сказал:

— Одним словом, надо остановить завод и начать его перестраивать, как тут говорил Андронов… — Григорьев помедлил и сказал: — А еще лучше все разом взорвать, как он и предлагал…

— Состояние, до которого довели завод, требует решительных и немедленных действий… — сказав это, Меркулов устремил на Григорьева холодный взгляд. Тот молчал, не ожидал столь категорического вывода.

— Мы не можем исключить из плана завод, который дает миллионы тонн в год, — проговорил Григорьев и, видимо, поняв, что такими репликами делу не поможешь, хмуро замолк.

— Не можем, — согласился Меркулов, — потому я и счастлив был бы стать директором такого завода. Каждый день — это бой. Вот что меня всегда привлекало. Да, остановить мы не можем, но мы можем и должны начать его перестройку… Теперь я хочу спросить: могли мы оставлять без нашего вмешательства такой завод? Нет! И вот в этом Андронов прав. Элементарно прав! И примером тому судьба литейной машины Ивана Александровича Меркулова…

XV

Григорьев завозился в своем кресле, ему, видно, показалось, что он сидит неудобно. Он оперся локтем о широкую ручку кресла и привалился к его краю.

— Я просил вас выяснить, — несмотря на явные признаки раздражения, внешне совершенно спокойно произнес Григорьев, — местный Гипромез приступил к проектированию здания цеха под машину?

— Нет! Начали и бросили. Во втором сталеплавильном, рядом с которым предполагали поставить машину, ссылаются… — Меркулов невольно помедлил, но не захотел неясностей в разговоре, который должен был иметь серьезные последствия, — ссылаются на ваше письмо. Одним словом, все по-старому, никакого движения.

— Я их не оправдываю, — сказал Григорьев, — но понять могу. Вы бы, случись вам быть директором этого завода, даже при вашем радикализме, не сразу бы сладили с исполнителями, с руководством цеха.

— Не сразу, — подтвердил Меркулов. — Я понимаю, легко рассуждать, глядя со стороны.

— Вот именно, — сказал Григорьев, окидывая собеседника скучным-прескучным взглядом.

— И все же… Я бы собрал в кулак все, что могло бы ускорить освоение машины, — людей, технику и в кратчайшие сроки…

Григорьев, усмехаясь, закивал.

— Это я уже слышал однажды… От вас. Сколько металла в брак?.. Не так просто было бы справиться с начальником цеха, на шею которого повесили такую обузу.

— Я бы взялся, — отрезал Меркулов.

— Хорошо было бы, если бы вас можно было назначить директором, если бы вы могли дать начальнику цеха дополнительных рабочих, если бы с него сняли часть планового металла, если бы… — Григорьев мягко заулыбался. — Но почему-то в реальной жизни ничего этого не происходит, вас нельзя назначить директором: надо кому-то работать в министерстве, начальника цеха, как видите, уговорить не удалось, плана никто не уменьшил…

— Назначить директором Середина, он и эту машину освоит, и вообще многое сделает на заводе, — неожиданно перебил Меркулов. Он, кажется, разгадал смысл интереса Григорьева к Середину. Кажется, разгадал…

— Откуда у вас такая уверенность? — спокойно осведомился Григорьев.

— Я наблюдал за ним, пока мы шли по заводу, видел, с каким интересом он осматривал то, что начали было делать, попросил взглянуть на чертежи. А ведь он доменщик — не сталеплавильщик и не прокатчик. Заело, значит. Да и в самом деле…

— А даст ли эта машина все, чего от нее ждут? — вдруг иным, деловитым тоном спросил Григорьев.

«Ах, вот оно что! — мысленно сказал себе Меркулов. — Вот откуда твоя пассивность, ты не уверен, нужны ли затраты труда, времени и металла на освоение меркуловской машины. А прямо говорить об этом не хочешь…»

— Одна машина, один агрегат ничего заводу не дадут, — решительно сказал Меркулов, — нужна радикальная перестройка всего завода, вы ведь правильно сказали Андронову, завод отстал от общего уровня развития металлургии на пять лет. И надо еще посмотреть внимательно, как у нас обстоит дело на некоторых других заводах, чтобы не повторилась эта же картина где-то в другом месте. Вот, мне кажется, в чем главная забота министерства.

— А план? — спросил Григорьев и сурово и пристально посмотрел в глаза Меркулову. — Вы в прошлом директор завода, вы знаете, что с выполнением плана связаны главные заботы.

— Да, знаю, — сказал Меркулов. — Борис Борисович, мы ищем выход из заколдованного круга, а выход, я чувствую, где-то совсем рядом…

— Единственно верный выход из заколдованного круга, как вы заметили, заключается в том, чтобы разделить задачи: модернизация завода — это одна задача; литейные машины — другая. Вы знаете, что фирма ФРГ «Демаг» предлагает нам свою литейную машину?

Меркулов кивнул. С вниманием слушал он, догадывался, что Григорьев собирается изложить какой-то свой план, не надо ему мешать.

— У свердловчан есть своя конструкция, — продолжал Григорьев, — недавно мне звонил заместитель министра тяжелого машиностроения, просил им помочь пройти стадию производственного освоения. Три конкурента… — Григорьев усмехнулся. — Ну что же, соревнование — вещь хорошая. Поставим рядом три машины и сравним, какая лучше по всем показателям. — Он окинул взглядом напряженно слушавшего Меркулова. — Мы с вами уже съездили к западным немцам, посмотрели демаговскую в работе, поняли ее достоинства.

Меркулов, кажется, привыкший к самым неожиданным поворотам григорьевской мысля, опешил. То, что предлагает Григорьев, означает сооружение огромных корпусов, по существу, нового завода. Согласится ли Логинов монтировать у себя три мощные машины, одну из них зарубежную? Сразу встанет вопрос о патентоспособности меркуловской.

— Надо будет перепроверить патентоспособность меркуловской… — произнес он.

— Надо! — решительно подтвердил Григорьев. — Надо точно. Всем придется шевелиться. — И замолчал, давая Меркулову освоиться с этой мыслью. — Ваше мнение? — спросил он со свойственным ему напором.

Меркулов в душе выругался: «Черт! Он же прав! Только так, при всеобщем внимании, в обстановке конкуренции с зарубежной фирмой дело и может пойти всерьез. Прав Григорьев! Ему самому такое решение легкой жизни не принесет, и он это понимает. Наши конструкторы не простят: вместо внедрения, которого они ждут и о котором говорят на всех совещаниях, даже в «Правде» выступили, заново придется уточнять патент, их интересы столкнутся: конкуренты среди своих… Ну и каша заварится!»

— Да разве можно уговорить Логинова? — вдруг спохватился Меркулов. — Отбрыкался от одной машины, уж, будьте уверены, поднимет такой шум, что нечего и думать… — Меркулов оборвал себя, в глазах Григорьева появилась откровенная усмешка, а он ждал тревоги или сомнения.

— Не будем отвлекаться от главного, — мягко сказал Григорьев, у него не было никакого желания спорить о Логинове. — Переговоры с представителем «Демаг» начнутся тотчас, как я вернусь в Москву, — продолжал он с деловитой суховатостью. — Вам предстоит курировать монтаж трех машин и найти общий язык с нашими конструкторами… Но главное — определить завод, на котором лучше всего начать сооружение трех, а то и четырех литейных машин, включая демаговскую…

Григорьев принялся излагать соображения, которыми следовало руководствоваться: литейным машинам понадобится три или четыре тысячи тонн стали в год, не ждать же модернизации этого завода. Надо в год решить проблему с литейными машинами. Нужен другой вновь строящийся завод. Довольно полумер!

Меркулов слушал с возраставшим изумлением: пружина развернулась с такой силой, что, пожалуй, конструкторам не удержаться на своей позиции — внедрить одну машину. Видимо, все уже согласовано во всех инстанциях и теперь Григорьева ничто не удержит.

Меркулов пытался обнаружить в лице Григорьева хоть что-то похожее на торжество. Нет! Григорьев смотрел на него своим «скучным» взглядом, не дававшим повода ни для выражения восторгов, ни для похвал дипломатическому таланту. Взгляд его, казалось, говорил: «Это, брат, дело, и его надо выполнять с трезвой головой и будничной энергией…»

И тотчас горькое чувство овладело Меркуловым: нет, ему никогда не удастся работать так, как Григорьев, охватывая мыслью сложнейшие проблемы. Дело Меркулова — это все-таки завод, производство. И чем скорее он уйдет на завод, тем лучше будет для всех.

— Борис Борисович, ответьте мне на один вопрос, — неожиданно раскрасневшись, сказал Меркулов, — вы знали, что происходит на этом заводе?

Григорьев опустил глаза, посидел молча и совершенно недвижимо.

— Знал, — наконец, произнес он.

— И не вмешивались?

— Цель вопроса? — холодно спросил Григорьев.

— Уж если мы перешли границы, как вы выразились, я хотел бы для самого себя уяснить ситуацию.

Григорьев помолчал, как бы вникая в смысл ответа.

— Я не мог рассчитывать на успех своего вмешательства, — заговорил Григорьев. — Крупнейший завод выполнял очень высокие и необходимые для хозяйства страны: обязательства, никто не дал бы в обиду директора, пошла бы бесконечная тяжба, у нас не хватило бы времени заниматься модернизацией других заводов. А советов Логинов слушать не хотел. Мог ли я все это кому-то объяснить? — Григорьев вопрошающе смотрел на Меркулова.

— Да… — неопределенно протянул Меркулов и подумал: «Но мне-то мог бы…»

— Вы не согласны со мной? — безжалостно спросил Григорьев.

— Я просто не знаю, что отвечать…

— И все же мне надо было действовать активнее, — неожиданно признался Григорьев, — в этом Андронов прав.

Меркулов ахнул в душе и на время потерял дар речи, такой самокритики от Григорьева он не ожидал.

Теперь, когда были обсуждены вопросы, интересовавшие Григорьева, можно было сообщить о содержании телефонного разговора с отцом, который состоялся сегодня утром. Весь день Меркулов не знал, как быть, говорить Григорьеву о том, что он узнал от отца, или не отвлекать его от важных заводских проблем: потом, в Москве, сам узнает… И все же под конец разговора Меркулов решился. Чем скорее Григорьев будет знать еще об одном осложнении для завода, тем лучше: в Москву он вернется, может быть, с готовым решением.

— Утром я звонил отцу… — начал Меркулов. При Григорьеве он никогда прежде не называл Ивана Александровича отцом, теперь же как бы подчеркнул этим неофициальность разговора. — Он сообщил мне некоторые вещи, я обязан сказать о них вам. Собственно, он даже просил меня сказать, считает, что вы, очевидно, примите какие-то меры… естественно, без ссылок на источник информации.

— Я слушаю, — густым басовитым голосом сказал Григорьев, поняв, что речь идет о чем-то серьезном.

— Вчера у вас состоялся неприятный телефонный разговор с Логиновым, вы мне об этом рассказали… Завтра с утра, как вы сообщили, он встречается с вами для подробного обсуждения причин задержки строительства новой доменной печи. Как я понимаю, это будет крайне неприятный и даже тяжелый разговор.

— Да, совершенно верно, — подтвердил Григорьев. — Тяжелых и неприятных разговоров у меня хватает… И с Иваном Александровичем тоже… — добавил он.

— Да, я знаю от отца всю историю с авторской заявкой и к чему эта история привела… Простите, Борис Борисович, дело, о котором я говорю, требует полной ясности. Могу ли я рассчитывать, что вы спокойно выслушаете меня?

— Я слушаю, — так же напористо произнес Григорьев.

— Иван Александрович выяснил истинные причины задержки строительства. — Григорьев в упор смотрел на Меркулова и не произносил ни слова. — Я хочу сообщить о них вам.

Григорьев молчал.

Меркулов опустил глаза и нахмурился. То, что он узнал от отца, растревожило и разозлило его. Теперь он собирался с духом, чтобы спокойно и без ненужных эмоций изложить содержание телефонного разговора.

— Иван Александрович выяснил, что на одном заводе, не будем его пока называть, это не проверено, группа конструкторов предложила свой вариант ряда устройств для новой доменной печи. Они решили использовать ваш отказ подписать заявку, чтобы утвердить свою. А для этого надо время. Вот в чем дело.

XVI

Меркулов поднялся. Ему хотелось движения — быстрее успокоишься. Он прошелся по комнате и посмотрел на Григорьева из дальнего угла кабинета. А тот, охватив лоб массивной ладонью, повернулся к широкому окну и смотрел на вороненые, заслонявшие полнеба доменные печи. «Что ты молчишь? — думал Меркулов. — Почему так спокоен? Что ты будешь отвечать завтра Логинову, которому новая печь нужна позарез? Что?..»

Григорьев тяжело повернулся в кресле и, усмехнувшись, сказал:

— Ну что ж, всем этим должна заинтересоваться прокуратура…

— Да, пожалуй… — неуверенно заметил Меркулов. — Говорят, там двое уже лежат с инфарктами…

— Вполне логично, — сказал Григорьев. — Но нам с вами надо заниматься не прокурорским надзором, а нашим делом.

— Что же вы завтра скажете Логинову, да и всем здесь на заводе, как вы объясните? Вчера он звонил в Москву, его уверили, что во всем виноваты вы…

Григорьев опустил веки, посидел неподвижно. Потом взглянул на Меркулова и спросил:

— Билет на самолет вам достали?

— На завтра, на ночной рейс, — с облегчением ответил Меркулов, понимая, что неприятный разговор окончен.

— Составьте подробную записку о положении на заводе, изложите меры, которые необходимо принять, — распорядился Григорьев и начал говорить о предстоящей Меркулову приемке вновь отстроенной на Юге печи. Советовал обратить особое внимание на подготовку плавильных материалов и на состояние внутризаводского транспорта, так сказать, тылы доменного цеха.

— Не буду дольше задерживать, вам надо пообедать, — сказал он на прощание, — наверное, весь день голодовали, судя по обилию впечатлений на заводе. Ну, что же, пожелаем друг другу счастливого пути.

Меркулов пожал руку Григорьеву и невольно всмотрелся в его лицо — есть ли в напутствии какой-то особый смысл, помимо обычной вежливости? Григорьев улыбался своей мягкой улыбкой.

У двери Меркулов оглянулся. Григорьев, откинувшись в кресле, подвинув к себе на самый край стола плавильный журнал, всматривался в сделанные там записи. «Ну и спокойствие! — подивился Меркулов. — Он еще здесь что-то преподнесет им всем…» Под словами «им всем» он подразумевал и Логинова, и Середина, и Андронова, и тех, кого он не мог знать, но кто, несомненно, следил за каждым словом и поступком Григорьева.

Некоторое время, оставшись один, Григорьев продолжал изучать плавильные журналы. Еще вчера утром, после осмотра поврежденной печи, он составил для себя план действий. Он не хотел торопить события и не высказывал безапелляционных суждений. Теперь спокойно листал журнал за журналом и, вдумываясь в смысл множества записанных там цифр, все более убеждался в том, сколько напряжения требовалось от обслуживающего персонала и какой нервозностью сопровождалась работа людей около печей. Опытный инженер-доменщик мог сделать такое заключение, ибо все записи показаний приборов — смена за смену, день за днем — с непреложностью говорили о неустойчивости хода печей. Григорьев всматривался в разграфленные, испещренные цифрами и пометками страницы и тяжко вздыхал. Причины могли быть различны, и каковы они — это-то и предстоит выяснить. Надо будет подробнее поговорить с Серединым. Он, несомненно, знает обстановку и в своем цехе, и на заводе. То, что сказал здесь Меркулов, лишь подтверждало справедливость оценки деловых качеств Середина. Может быть, личные неприятности или авария на время притушили его энергию. Но он справится, начнет действовать с прежним напором. Надо только подтолкнуть процесс морального обновления. Как этого достигнуть, будет видно дальше. Лучшей замены главному инженеру на время болезни Ковалева пока не сыскать.

Григорьев закрыл очередной плавильный журнал и положил его поверх стопки других. Надо было еще просмотреть журналы мартеновских печей, но и там — Григорьев не сомневался — ждет тот же вывод: погоня за «сегодняшним» металлом в ущерб всему остальному. Он потянулся, подвигал плечами и встал. В заключение дня предстояло выполнить важную обязанность: навестить тетю Катю и сходить в больницу к Афанасию Федоровичу.

Ковалевы жили в старой правобережной части города, в Березках, где когда-то и в самом деле росли березки и был построен еще в тридцатых годах городок коттеджей. Домик за палисадничком Ковалевы обжили давно и не захотели перебираться отсюда в новый город, отказались от предложенной им хорошей благоустроенной квартиры в многоэтажном доме на проспекте Металлургов. Хоть и заносило в Березки изредка ветром заводскую гарь, привыкли старики к жилью, к палисадничку, каждая скамеечка в котором, дорожка, ступенька дома были родными, напоминали о прожитой совместно жизни. Григорьев приехал в Березки на трамвае, не захотел воспользоваться директорской «Волгой», томить шофера ожиданием после конца рабочего дня. Да и сам сидел бы перед тетей Катей как на иголках.

Было уже темно, когда он позвонил у двери коттеджа. Тетя Катя долго не открывала. Еще раз Григорьев звонить не торопился, не хотел нервозными звонками беспокоить старушку. Он стоял на крыльце и оглядывал почти уже совсем безлистый крохотный садик. Как ни был мал клочок земли, усаженный кустами вездесущего шиповника и сирени, березками и рябинами с черневшими в темноте гроздями ягод, он был особым уголком, милым сердцу стариков. Да и для него, Григорьева, садик этот был дорог, как живое, реальное воплощение воспоминаний о том времени, когда они со Светланой вот таким же вечером, в час, когда лицо подруги скорее угадывается, чем видится, решили остаться вместе на всю жизнь…

Голос тети Кати, спросившей: «Кто там?» — вернул Григорьева к действительности. Он назвался, и тетя Катя с негромким радостным вскриком открыла дверь и прильнула седой головой к плечу Григорьева.

— Все такой же, — говорила она, не спуская увлажнившихся глаз с Григорьева, — могучий, спокойный… Светочка как? — не давая ему произнести и слова, торопливо говорила тетя Катя, стараясь за этой торопливостью скрыть свое волнение. — Проходите, проходите, Борис Борисович, к свету, я получше разгляжу, в темноте глаза мои отказывают…

Григорьев всегда был сдержан в проявлении чувств, но с тетей Катей не мог сохранить внешней безучастности, взял ее под руку и повел в комнаты. Усадил хозяйку в кресло и только тогда сам опустился на кушетку подле нее и принялся рассказывать о столичном житье любимой племянницы тети Кати.

Григорьев говорил правду: что жена тоскует по дочерям, разъехавшимся с мужьями, что без работы ей трудно — оставила школу в тот год, когда родился внучек и надо было ухаживать за ребенком и нести дежурство по дому, что до сих пор не может забыть свою хлопотную школьную жизнь, а вернуться к детям поздно, годы не те, работоспособность не та, проверка тетрадей по вечерам сколько сил отнимает… Одно утаил, не хотел тревожить тетю Катю: трудно Светлане в опустевшей квартире, корит его за то, что все свое время отдает работе, а оставшись дома в праздник, в выходные без дела, не знает, куда себя деть, и, бесцельно походив по комнатам, неизбежно утыкается в какую-нибудь книгу по металлургии, в зарубежный специальный журнал и опять вызывает нарекания Светланы, и опять между ними возникает отчуждение, которого он сам стал бояться. Не сказал и о том, что Светлана грозится уехать к дочери в Норильск, лишь бы не оставаться одной, да и облегчение там будет молодым родителям от ее хлопот по дому… Не стал он ничего этого говорить старой женщине, которой не до скуки, мысли у нее — о больном муже, все хлопоты о том, как бы поддержать его. Не осудит ли она Светлану, не растревожится ли в придачу к своим семейным волнениям?

Узнав, что Григорьев собирается в больницу, тетя Катя захотела было идти вместе с ним, но Григорьев отговорил ее на ночь глядя ехать в такую даль, на правый берег. Еще, чего доброго, испугает Афанасия Федоровича появлением в неурочный час. Хозяйка согласилась, тем более, что всего лишь часа два, как приехала от него, и с устатку вздремнула, потому и не сразу открыла дверь на звонок Григорьева. И засуетилась: надо что-нибудь вкусненькое приготовить больному и на дорогу Григорьеву.

— Пошли со мной в кухоньку, там и тепло, и светло, — говорила хозяйка дома, — и чаем напою, и сготовлю на скорую руку, а вы, Борис Борисович, расскажите мне подробнее, как живете.

Григорьев ждал, что тетя Катя примется рассказывать, как получилась болезнь Афанасия Федоровича, станет клясть директора, но она ничего об этом не сказала, вся ее жизнь с мужем прошла по заводам, знала она, как трудно винить кого-то в заводских конфликтах, и не стала сплетничать о мужниных делах. Таковы уж строгие порядки в этом доме. Поняв все это, Григорьев совсем просто почувствовал себя и рад был бы остаться здесь на ночь — тетя Катя, едва он вошел в дом, сказала, что не отпустит его, — но отменить визит к больному или перенести его на следующий день нельзя, завтра, может статься, не выкроишь и часа.

С сожалением покидал Григорьев гостеприимный домик. За какой-нибудь час, который он провел там, стало ему и спокойнее и теплее на душе. Вот же нужен человеку семейный угол, простые житейские разговоры, домашние дела. И с тягостным чувством вспомнил тот разговор со Светланой, когда она сказала, что невмоготу ей в пустой квартире, без дела, одной и что хочет она поехать к дочери на Север. «Тебе-то все равно, есть я или нет, — с укором сказала она тогда. — Приходишь едва не ночью, уходишь рано утром…» Как будет жить он без Светланы, без сознания, что его ждут дома?..

Григорьев давно не видел Афанасия Федоровича и с беспокойством ждал встречи с ним. Уж очень много надежд было связано у всех с выздоровлением Ковалева и возвращением его на завод. Не один десяток лет проработал он главным инженером, залезал во все щели, знал слабые и сильные стороны коллективов цехов, оснащенность техникой, характеристики агрегатов, в том числе и в доменном и мартеновских цехах, хотя сам был прокатчиком. Григорьев знал, что он может быть неуступчивым, бесцеремонным, даже грубым, не остановится перед крепким словцом, когда на производстве что-то не ладится или делается вопреки его распоряжениям. Да, нелегкий характер у старика, Григорьеву и самому в прошлом приходилось терпеть от него разное, и если бы не молчаливость и спокойствие Григорьева, бог весть, чем бы кончились их стычки. Однажды Ковалев был буквально взбешен нежеланием Григорьева, тогда начальника цеха, объяснять, почему печи идут неровно. Целую неделю главный инженер провел около домен, а под конец явился в кабинет Григорьева и устроил ему разнос в таких выражениях, в каких никто никогда с начальником цеха не посмел бы разговаривать.

Григорьев стерпел, сидел за своим столом, обложенный иностранной технической литературой, и молчал. Выведенный из себя, Ковалев выскочил из кабинета, с такой силой хлопнул дверью, что персонал цеховой конторы сбежался в крохотную приемную. Начальники отделов сунулись было в кабинет, но, увидев Григорьева, спокойно читавшего какой-то металлургический журнал, разошлись по своим местам.

Да, груб был Ковалев в гневе, но все нити управления производством крепко держал в руках и никому не позволял нарушать культуру эксплуатации заводских агрегатов. И даже Логинову не уступал, не давал из прихоти менять технологические режимы работы печей и прокатных станов, пока не слег в больницу, доведенный до исступления стычкой с директором. По характерам своим оба стоили друг друга…

Нужен был Ковалев заводу, сейчас особенно, и как бы старик ни встретил, нельзя было волновать его, пусть поскорее поправляется. Григорьев решил ничего не говорить ему ни об аварии, ни о том, что строительство домны задерживается, — не расстраивать больного. Ковалев, наверное, сам спросит, как идут подготовительные работы к монтажу печи. Придется уйти от ответа, заговорить о том, что на заводе ждут Афанасия Федоровича, что без его знаний, опыта и производственной хватки сейчас не обойтись…

Но врачи попросили Григорьева вообще не касаться деловых вопросов, малейшее волнение могло быть губительным для больного. Если же он полежит еще некоторое время в полном покое, говорили врачи, он поправится сравнительно скоро и опять сможет вернуться к трудовой деятельности. Хотя лучше уйти ему на заслуженный отдых. Григорьев сказал, что хорошо бы еще годок отдать заводу, конечно, если позволит здоровье, и просил сделать все возможное для улучшения состояния Афанасия Федоровича.

Ковалев помещался в отдельной палате. Когда Григорьев вошел к нему, он лежал с закрытыми глазами. Крупное лицо, казалось, по-прежнему хранило силу, седые спутавшиеся волосы вились над широким шишковатым лбом. Но в чертах этого сильного лица поселилась усталость или болезненность, трудно было определить, и Григорьев внутренне сжался, напрягся. Сел подле кровати, осторожно прикоснулся к руке больного, лежавшей поверх одеяла. Теплом засветились глаза старика, он попытался приподняться, но Григорьев не дал, уговорил лежать спокойно. Знал бы старик, как трудно живется Светлане, так ли встретил?

Григорьев сказал, что только сейчас от Екатерины Ивановны, принялся рассказывать о Светлане, о дочерях, живших далеко от родительского дома. Беседу вели они неторопливо, вполголоса, хотя никого не было. Ковалев подоткнул подушку под спину, чтобы быть повыше, Григорьев на краешке стула наклонился к больному.

— Жду не дождусь, когда выйду отсюда, — заговорил Ковалев о том, что занимало его больше всего, — знаю, что нужен, понимаю, что неспроста вы приехали…

— Главное сейчас — спокойствие, Афанасий Федорович, а там видно будет… — мягко проговорил Григорьев.

— Знаю, знаю… Сам себя в руках держу, заставляю не волноваться понапрасну, режим строго соблюдаю. Вот забрал себя в кулак, — Ковалев крепко сжал короткие пальцы, — и не даю волю вспоминать, что было на заводе… Иной раз о Светочке думаю, о вашей жизни… Чувствую, как с каждым днем силы прибавляются. Теперь дело на поправку пойдет. Не беспокойтесь, я себя знаю: о чем можно думать, а чего к сердцу подпускать до времени нельзя. Выйду из больницы, вот тогда разберемся с логиновскими делами. А сейчас — все, молчок! Как говорится: «Стоп!» Спасибо, что старика уважили, пришли. За то вам крепко руку пожму на прощание. И у вас времени мало, и сам режим должен соблюдать.

Они обменялись рукопожатием, Григорьев почувствовал силу в руке Афанасия Федоровича, собрался встать.

И в этот момент по взгляду Афанасия Федоровича, вдруг устремившемуся в сторону двери, Григорьев понял, что кто-то вошел. Оглянулся и глазам не поверил: на пороге стоял невысокий, грузноватый Логинов, без халата, в строгом, отлично сшитом костюме. Тяжелый взгляд Логинова, как утюгом, прошелся по Григорьеву, он, видимо, не узнал его в больничном халате. Логинов постоял без движения на пороге, не прикрывая за собой двери, вглядываясь в осунувшееся лицо больного.

— Проведать пришел тебя, Афанасий Федорович… — негромко, густым баском сказал он.

Ковалев весь напрягся, на открытой шее с морщинистой старческой кожей натянулись сухожилия. Логинов осекся и тревожным взглядом следил, как Ковалев обшаривает глазами свою тумбочку, ищет что-то. В следующее мгновение больной схватил стакан, приподнялся и, размахнувшись сильной крепкой рукой, запустил в непрошеного гостя. Стакан угодил рядом с Логиновым в притолоку и со звоном разлетелся на мелкие осколки.

Логинов изменился в лице, губы его посерели, он с запозданием отпрянул и быстро прикрыл за собой дверь.

— Сволочь!.. — пробормотал Ковалев.

Вбежала сестра, присев, стала подбирать с пола искры осколков, причудливо отражавших свет лампы. Григорьев коснулся рукой плеча старика, уложил его на подушку. Ковалев, тяжело дыша, прикрыл глаза. Ни тот, ни другой не сказали ни слова. Григорьев молча поднялся. Неловко остановился у кровати, тесный халатик стягивал ему грудь, он боялся его порвать и не распрямлял плеч.

— Выздоравливайте, Афанасий Федорович, — произнес он.

— Екатерине Ивановне не говори, — попросил старик.

— Зачем же…

Григорьев нагнулся, неловко поцеловал старика в колючую щеку и неторопливой походкой вышел из палаты.

XVII

Совещание у Григорьева началось ровно в восемь утра, как он и объявил всем, кого пригласил принять в нем участие. На Григорьеве был темный пиджак, в каком он появился на заводе, оттенявший серебрившиеся сединой над залысинами короткие волосы. Василий Леонтьевич, войдя в комнату и увидев Григорьева, мысленно посетовал: время никому не дает пощады. А сам-то ты, Дед, тоже седой, хоть и лысины нет. Григорьев, наверное, и твою седину отметил. Сидит молчком, вроде бы и не смотрит, а все замечает, как и прежде. Что же, посмотри, посмотри на седины Деда. Вот какой год уговаривают, не отпускают… Приехал Сашка Андронов и, пожалуйста, — три месяца отпуска, а он все на бессменном посту…

И тут же Дед устыдился: а сам-то Григорьев тоже не на отдыхе, тоже на посту, и его, наверное, уговаривают не уходить. Оба они привыкли трудиться всю жизнь, а уж как Григорьев работает, Дед отлично знал: с утра до позднего вечера…

Только сейчас Василий Леонтьевич обратил внимание на позу Григорьева. Он держался в кресле свободно, откинувшись на его спинку и опершись рукой на подлокотник. Спокойствие его после всего того разгрома, который Василий Леонтьевич увидел у кауперов и на литейном дворе, поразило. Будто ничего и не случилось, будто Григорьев проводит обычный рапорт, как он делал это много лет назад, правда, тогда в другом, невысоком двухэтажном закопченном здании у путей, в котором сейчас находится железнодорожная служба. Неподалеку от Григорьева за небольшим столом, приставленным торцом к письменному, как-то подобравшись и подперев щеку кулаком, в одиночестве пристроился Середин. Вдоль стен на сблокированных стульях-креслах застало несколько человек, среди которых Василий Леонтьевич отметил Коврова.

Григорьев кивнул Деду, как если бы они только вчера виделись и каждый день встречались на рапортах. Дед устроился у стены напротив широких окон, на обычном своем жесте. Деловитость, обыденность того, что здесь происходило, невольно успокоили Деда. Он снял каску, положил ее на пол у ног донышком вниз и опустил в нее вытащенные из кармана, мешавшие удобно сидеть в узком металлическом кресле-стуле рабочие затертые рукавицы. Оперся локтем о подлокотник и, подавшись чуть вперед, чтобы удобнее видеть заслоненного плечом Середина Григорьева, стая ждать, когда очередь дойдет до него. Уж будьте покойны, дойдет! Обер-мастера не минует ни один острый угол.

— Сегодня у нас совещание не о положении на заводе, — начал Григорьев, — и даже не о положении в цехе. Такое обсуждение надо вести с директором завода и начальником цеха… — Он помолчал и добавил: — Все это еще впереди. Мы должны решить чисто технические вопросы. — Он взглянул на Середина. — Я просил вас сделать теплотехнический расчет. Что вы получили?

Середин, словно очнувшись, повернулся к Григорьеву, как-то подслеповато заморгал, потер ладонью лоб. Казалось, мысли его в этот момент далеко и вопрос Григорьева застал врасплох.

— Да, я сделал… — сказал он и, приостановившись, поднял глаза на Григорьева.

Тот молчал, пауза длилась довольно долго.

— Что же вы получили? — спросил Григорьев, окидывая медлительного Середина терпеливым взглядом. — Пойдет печь? На холодном дутье, минуя каупера, из атмосферы, печь пойдет?

Ковров испытал мгновенный удар, как от электрического тока. Григорьев хочет сделать то, о чем думал он сам, что уже рассчитано с помощью Нелли Петровны. Да, конечно, холодное дутье — единственная возможность избежать огромных потерь металла. Еще вчера он опасался, что Григорьев не согласится, запретит. Ковров почувствовал, что с ним что-то случилось, будто внутри оборвалось. Он с таким трепетом ждал встречи с Григорьевым, так долго гадал, какой он человек, чего от него надо ждать, что теперь, когда все страхи и сомнения исчезли, его охватила усталость. Он сидел, стиснутый своим креслицем, и только удивлялся, как Григорьев мог додуматься до холодного дутья. В печь всегда дули через каупера горячий воздух, многие годы была забота лишь о том, чтобы нагревать каупера сильнее и тем повышать температуру продуваемого через них воздуха. В свое время Григорьев довел ее до семисот градусов. Тогда, сразу после войны, это было настоящей революцией в доменной плавке, увеличилась производительность печей, уменьшился расход дорогого кокса, чугун стал дешевле. Черненко рассказывал, какая тогда шла борьба и как ее выиграл Григорьев вместе с большинством помогавших ему доменщиков. Затем Середин, его ученик, добился повышения температуры дутья почти вдвое — до тысячи трехсот градусов. Какой же надо было перескочить психологический барьер, чтобы теперь подумать о холодном дутье. Григорьев, тот самый Григорьев, который столько лет был занят идеей повышения температуры дутья, сумел проломить воздвигнутую им же самим в психологии людей и в своей собственной психологии стену. Ковров усмехнулся: ему-то самому было проще, он застал лишь последний этап гонки температур…

Середин все медлил с ответом, Ковров, досадуя на него, брякнул:

— Мы тоже провели теплотехнический расчет… Сегодня ночью…

— Что вы сказали? — спросил Григорьев. — Он устремил на Коврова, как и позавчера, живой заинтересованный взгляд.

Все, кто был в комнате, повернулись к Коврову и разглядывали его некрупную фигуру в помятой робе. Он завозился на своем неудобном месте, выбираясь из жестких объятий креслица, и встал.

— Я тоже провел теплотехнический расчет… — быстро выговорил он. — Еще вчера… вместе с Нелли Петровной… — он как бы споткнулся и добавил: — С заведующей лабораторией…

Середин вскинул голову, повернулся и долгим взглядом, сведя брови, посмотрел на Коврова.

— Не надо вставать, — сказал Григорьев, с интересом разглядывая Коврова.

Но тот продолжал стоять, невысокий, невзрачный в своей спецовочной темной куртке, с посеревшим от усталости и волнения лицом.

— С воздуходувки атмосферный воздух поступает нагретым от сжатия в машинах до ста градусов, — упрямо нагнув шишковатую голову, заговорил Ковров. — Расход кокса увеличится…

— Каков ваш конечный вывод? — прервал его Григорьев. — Печь на холодном дутье пойдет?

Василий Леонтьевич слушал, вытянув шею и слегка склонив голову на бок, еще больше подавшись вперед и переводя взгляд с Григорьева на Коврова, стоявшего неподалеку от него. Он начал понимать, что тут происходит: Григорьев задумал пустить печь без нагрева воздуха, дуть прямо с атмосферы. Понимал Дед, о чем идет речь, и не верил своим ушам. Никогда в жизни не слышал, чтобы печь работала на холодном дутье. И едва разобрав, в чем дело, тотчас понял, что это при создавшемся положении единственный способ избежать закозления печи, застывания находящегося в ней чугуна. Не останавливать ее, пока будут идти ремонтные работы, получать от нее чугун. В меньших количествах, но все-таки получать.

Ковров потупился, вскинул на Григорьева блестевшие нездоровым блеском глаза, сказал:

— Печь пойдет… — и заторопился, испугавшись, что его могут перебить, не дать досказать: — Удивляюсь, как вам, человеку, заставившему всех нас из года в год повышать температуру дутья, тоже пришла в голову мысль дуть холодный атмосферный воздух. Как наши предки…

Он оглянулся на свой стульчик, как бы не промазать, втиснулся в него и, опустив глаза, усмехаясь, терзал кепку, лежавшую у него на коленях. Неровные пятна заалели на его лице.

— Вот именно… — непроизвольно воскликнул Дед. — Правильно Алешка сказал: как наши предки…

Застеснявшись собственной несдержанности и того, что при Григорьеве назвал Коврова Алешкой, он вдвинулся поглубже в стальное креслице.

— А как пришла в голову эта мысль вам? — спросил Григорьев, продолжая разглядывать Коврова.

Вопрос был не техническим, в нем отчетливо чувствовалось простое человеческое любопытство, видимо, Григорьев вспомнил позавчерашнее вмешательство Коврова в разговор у печи. Ковров было завозился на своем месте, но, подчиняясь жесту Григорьева, остался сидеть.

— Я газовщик, — сказал он, — мне, как говорится, по должности положено… А вернее всего, потому, что я застал только последний этап повышения температуры дутья и смог легче освободиться от гипноза гонки температур.

Что-то в лице Григорьева дрогнуло, словно пробежал мимолетный отблеск.

— Ваше мнение? — резко спросил он у Середина.

— Пойдет… — улыбаясь робкой, смущенной улыбкой, сказал Середин. — Конечно, расход кокса… — он опять повернулся в сторону Коврова и закивал, соглашаясь с ним.

— Василий Леонтьевич! — сказал Григорьев, изменив свою безмятежную позу, выпрямившись в кресле и устремив на Деда взгляд чуть прищуренных глаз. Рядом лежали очки, но Григорьев не надел их. — Сейчас мы кончим заседать, ко мне приедет директор, а вы пока времени не теряйте, посмотрите, где лучше вварить трубопровод в магистраль и как подвести его на литейный двор к печи. Надо сразу приниматьсяза дело. Нельзя допускать, чтобы мощный агрегат стоял полгода, пока будут восстановлены каупера. Когда с директором закончу, продолжим наше совещание.

Дед без дальнейших разговоров нагнулся, поднял с пола каску, вытащил рукавицы, напялил каску-кастрюлю на голову и, прихрамывая, заторопился из комнаты. Уж как до него дело доходило, времени терять не любил. Черненко с некоторым опозданием последовал за ним.

Дед знал медлительность друга, его привычку спокойно подумать, покурить и уж тогда браться за дело и, выйдя на лестничную площадку, остановился подождать. Тот появился, и оба они спустились на этаж ниже. Черненко остановился в раздумье перед дверьми в коридор, где были их комнатки.

— Что ты, Валентин? — спросил Дед.

— Каску надо взять… — сказал Черненко, не двигаясь с места.

Дед окинул его пристальным, придирчивым взглядом и покачал головой.

— Тебе не каска в душу встряла, — сказал он. — Чего-то другое…

Черненко неторопливо вытащил пачку сигарет, спички, закурил, окинул въедливого Деда хмурым взглядом и молча отправился за каской. Дед не уходил, терпеливо ждал. И в кепке Черненко не выгнали бы с литейного двора, это раньше, когда только прицепились к этим каскам, инженеры по технике безопасности плюнуть не давали, не то что появиться у печей без каски. Как оглашенные! Кампания тогда шла. А окончилась она, и все сразу же встало на свои места, главным оказались не каски, а общий порядок на литейных дворах. Каски носим — правильно, конечно, носим, — а у горновых силикоз, там, где плохая вентиляция. Не в каске дело, чего-то у Черненко не так, не дает ему покоя…

Черненко появился в своей потрескавшейся каске. Дед взглянул в изможденное лицо друга, захотелось его успокоить, отвлечь.

— Холодное дутье… — сказал он. — Где-нибудь это было?

— Нигде, никогда, — сказал Черненко, и Дед почувствовал по тону его голоса, как что-то отпустило в его душе. — Ни на одном заводе, насколько я знаю за сорок лет. Печь, значит, простаивать не будет…

Дед вспомнил о клинышке в своем кармане, надо было отдать Григорьеву, да запамятовал.

— Подожди, — сказал он, — забыл я… Сейчас вернусь, подожди здесь.

Василий Леонтьевич поднялся на четвертый этаж. Постоял у двери, за которой заседала комиссия, прислушался. Доносился негромкий голос Григорьева, но слов разобрать было нельзя. Хотел приникнуть к двери ухом и ткнулся в филенку жестким краем каски. Хватился за голову — точно, каска! Так привык к этой кастрюле, что и не чувствовал на голове. В сердцах снял ее, опустил на пол у стены и ткнул ногой, поди ж ты, навязалась… Снова, теперь уже беспрепятственно, приблизил ухо к двери. Но пока он расправлялся с каской, совещание, видно, кончилось. Дверь растворилась, Дед успел вовремя отпрянуть. Стали выходить тег кто оставался в комнате. Василий Леонтьевич пробился между ними и увидел Григорьева, вольготно расположившегося в кресле и улыбающегося усталой мягкой улыбкой обступившим его людям. Позади всех стоял Виктор Андронов, наверное, влез сюда самочинно.

— На сегодня хватит, — говорил Григорьев. — Все, что можно было, уточнили, теперь за дело.

— Надо же решать и общие вопросы, — сказал Ковров из-за спин людей и, твердым плечом потеснив стоявших впереди, просунулся к Григорьеву. — Я вам все сказал, как было. Если я виноват, передайте дело в суд. Но сколько же будем завод разрушать?

Андронов крепко сжал губы, щеки стали еще более вдавленными и посеревшими, сверлил Григорьева яростным взглядом.

— Решим и общие вопросы, — заверил Григорьев все с той же усталой улыбкой и встал. Взглянул на Андронова и перестал улыбаться. — Обязательно! — сказал он. — Надо решать, двух мнений тут не может быть.

Дед пробрался к Коврову, отвел его в сторону, показал клинышек.

— Отдай, — сказал он негромко и повел головой в сторону Григорьева.

Лицо Коврова цвело грязноватыми пятнами болезненного румянца. Он окинул Деда отсутствующим взглядом, перевел глаза на клинышек в его руке и вдруг, раздраженно морща лоб, сказал:

— Оставьте, Василий Леонтьевич, незачем еще больше дело запутывать. Я только что все взял на себя.

Дед, вытянув шею, непонимающе посмотрел на Коврова, потом глянул на клинышек на своей морщинистой, затертой ладони и спросил:

— Так куда же его?..

— У кого взяли, тому и отдайте.

Занятые разговором, они не заметили, как остались наедине с Григорьевым и заспешили прочь.

XVIII

Логинов приехал минута в минуту в тот ранний час утра, в который они с Григорьевым условились встретиться. В приемной перед кабинетом начальника цеха, где обосновался Григорьев, находилось несколько человек. Логинов мельком оглядел их: обер-мастер Василий Леонтьевич, Черненко, Ковров и еще, как бы прячась в глубине комнаты, Нелли Петровна. Логинов поздоровался, выслушал нестройный хор приветствий и спросил, почему они тут собрались. Оказалось, всех вызвал Григорьев.

— Кролю меня, — сказала Нелли Петровна, — мне начальник цеха нужен, он сюда тоже должен прийти.

Логинов осведомился, на какой час им назначили. Решил, что Григорьев и его пригласил на то же самое время, уже заранее испытывал раздражение: никогда не поймешь, чего ждать от этого человека. Вот уж действительно черный кот: куда прыгнет — неизвестно. Но оказалось, участники совещания, не сговариваясь, после перерыва собрались пораньше: кто знал по опыту прошлого, что Григорьев не любит опозданий, кто слышал о его точности.

— И вы опять здесь… — сказал он, обращаясь к Нелли Петровне, и усмехнулся. — Опять забеспокоились, — напомнил ее вмешательство в его давний разговор с Серединым. — Ну, вот что, никого со мной по телефону не соединять, — продолжал он, почему-то обращаясь к Нелли Петровне, а не к секретарше, сидевшей за столом. — Вы понимаете, никого! Занят.

— Понимаю, — спокойно ответила Нелли Петровна.

Логинов кинул на нее одобрительный взгляд, понравилось ее спокойствие и деловитость, потом решительно, по-хозяйски распахнул дверь и вошел в кабинет.

Григорьев встал ему навстречу и крепко пожал руку. Логинов снял пальто, и они остановились посреди комнаты друг против друга. Плечистый, чуть грузноватый, невысокий, с лицом, будто высеченным из квадратного куска камня, Логинов, и крупный, сильный, с заметной проседью в волосах Григорьев. Вид у директора был усталый, то ли не выспался, то ли прихворнул. Григорьев вспомнил вчерашнюю сцену в больнице, и ему показалось, что он понимает, откуда эта пасмурность в лице Логинова.

— Я приехал в доменный цех ночью, сразу после аварии, — сказал Логинов. — Такого урагана в жизни не видел…

Нечто подобное он уже говорил Григорьеву в первый день, когда они стояли у шестой печи и разглядывали разрушения. Григорьев молчал, ждал, что еще скажет директор. Пауза затянулась, они все еще стояли посреди комнаты.

— Ну, а на ваш взгляд, каковы причины аварии? — спросил Логинов. — Я прокатчик, мне сложнее разобраться в доменных печах.

Григорьев указал на кресло перед письменным столом, они оба сели, их разделял небольшой столик. Григорьев сдержанно сказал:

— Рано еще об этом судить.

Логинов окинул Григорьева пристальным жестковатым взглядом и, видимо, для того, чтобы разговор не оборвался на кратких и ничего не объясняющих словах Григорьева, сказал:

— Говорят, еще этот мальчишка, газовщик Ковров, натворил бед с автоматикой, что-то не так включил. Я назначил комиссию, с ним будут разбираться. — Логинов помолчал, не отрывая от Григорьева своего требовательного взгляда. — Какое у вас хотя бы самое первое впечатление, каковы ваши предположения? — настойчиво спросил он.

— Я ответил на этот вопрос. — Григорьев расслабленно, устало улыбнулся. — Может быть, есть еще какие-нибудь вопросы? Пожалуйста.

Григорьев, откинувшись на спинку глубокого кресла, изучал порозовевшее крупное, носатое лицо Логинова с коротким, словно обрубленным, подбородком.

Логинов стал медленно темнеть от раздражения, с ним в его кабинете так не разговаривали. Он откинулся на спинку кресла, захватил в кулак свой нос и, скосив глаза, молчал: успокаивал себя.

— Вам, наверное, уже наговорили всякого на заводе, — произнес он, не оставляя своего носа, — наверное, сказали, что я разваливаю завод…

— У меня есть собственные глаза и своя голова, — прервал его Григорьев, улыбка сбежала с его лица.

Логинов раздраженно хмыкнул, он знал манеру Григорьева разговаривать; иногда совершенно невозможно было понять, какой смысл вкладывает этот человек в свои слова… Вообще… Логинов, забывшись, оторвал руку от носа и махнул ею, словно отбрасывая со своего пути какие-то препятствия. Люди, его знавшие, обычно при этом прекращали всякие попытки возражать. «Вообще, — хотел он сказать, — эти странности неуместны в серьезном разговоре…» Но тут же опомнился и лишь произнес:

— Да-а… я понимаю…

Некоторое время они сидели молча. Логинов обиженно забубнил:

— Отдаешь всего себя делу и вот, пожалуйста!.. — он помолчал, пытаясь успокоиться, понимая, что вести разговор с Григорьевым в раздраженном тоне нельзя, ничего не достигнешь: будет молчать, в конце концов поднимется, на том разговор и окончится. А разговор предстоял сложный и важный. — Врачи говорят, в больницу надо ложиться… На операцию… — сумрачно проговорил Логинов. — Вчера был у них на консультации…

Григорьев вскинул глаза.

— Что с вами? — спросил он.

— Сами толком не говорят, на исследование направляют… Но, Борис Борисович, об этом я позднее, сейчас о другом. — Логинов обрадовался вниманию Григорьева. Вот же и сердечность у этого человека может пробудиться, а бывает, ничем не проймешь. — Авария все карты спутала: нам же надо лишний миллион стали дать.

— Надо, — без малейшей попытки усомниться в том, что выполнение обязательства под угрозой, невозмутимо произнес Григорьев.

Логинов, видимо, ждавший иных слов и другой интонации, уставился на Григорьева и не сразу нашелся, что сказать.

— Я тоже так думаю… — произнес он.

— Странно было бы, если бы вы, инициатор этого обязательства, думали иначе, — проговорил Григорьев.

Столько было подчеркнутого бесстрастия в его голосе, что Логинов с подозрением подумал, не притворяется ли, не кроется ли ирония за его словами. Заметить ничего нельзя было.

— Как бы не помешала нам авария… — осторожно промолвил он и выждал некоторое время. Григорьев хранил гробовое молчание. — Мы же не могли предположить, что так случится, — продолжал Логинов. — Черт попутал…

— Когда вы брали на себя дополнительное к плану обязательство, вы имели представление, как будете его выполнять? — спросил Григорьев. Необыкновенно длинную для него фразу он произнес ровным, спокойным голосом, в тоне которого не было ни упрека, ни раздражения. Сидел откинувшись на спинку кресла и, кажется, не собирался ни в чем упрекать. Может, и в самом деле спрашивает без всякого подвоха, просто хочет узнать, как было дело. Да, впрочем, он же сам был на том совещании и знает, как все произошло. Оставалось ли время для того, чтобы обдумать? Всех опросили, никто не согласился, надо же было кому-то решиться.

Была и еще одна мысль, в которой даже самому себе он никогда не признавался: стать первым, единственным из тех директоров, которые были на совещании. Тогда эта мысль взяла верх. А может быть, лучше, чтобы не брала?.. Понял Григорьев, понял этот неприятный человек то, чего он сам потом себе не напоминал. Гнев на мгновение ослепил Логинова, и этого мгновения оказалось достаточно, чтобы сказать:

— Ну, а вы, будучи директором, такого обязательства, конечно, не взяли бы? — Он тут же пожалел, что не сдержался.

— Я бы попросил время, чтобы все обдумать, — сказал Григорьев.

— Вы считаете, что я не должен был тогда?.. — Логинов не окончил фразы.

— Тогда, в поспешности, не должны были, — без всяких уверток сказал Григорьев.

— Вы считаете, что завод не мог дать?.. — Логинов опять не закончил фразу, побоялся осложнений с Григорьевым, теперь после этой истории на шестой печи всего надо было беречься.

— Мог! Десять процентов к плану мог! — сказал Григорьев с таким нажимом, что Логинов воззрился на него и, сведя брови, молчал довольно долго.

А Григорьев не делал попыток продолжать разговор.

— И сейчас… еще может? — пытаясь подавить волнение, спросил Логинов.

— Надо просчитать, что завод может дать, — заговорил Григорьев, — реально может дать на том уровне, на котором он сейчас находится, и продумать, что надо сделать для увеличения объема производства. Миллион тонн стали сверх плана надо дать…

Логинов выбрался из-за столика, невысокий, почти квадратный, и заходил по комнате.

— Врачи говорят, что мне надо срочно ложиться на обследование. Успокаивают, но я понимаю, что операция неизбежна. — Он остановился перед Григорьевым. — Кому сдать завод на время моей болезни, кто смог бы вести работу, о которой вы говорите? Главный инженер у нас в больнице, вы знаете… — Логинов помолчал, видимо, соображал, стоит ли подробнее говорить сейчас о состоянии Ковалева. — Борис Борисович, я по-человечески говорю с вами, вы знаете людей, посоветуйте, кого? Все равно нам придется согласовывать с вами назначение нового руководителя. У меня есть соображение, но… но то, что вы сказали, важно. Слишком важно. Надо выяснить дополнительные возможности. С этого надо начинать сейчас же, вы правы. Потом, когда выздоровеет Афанасий Федорович, за дело возьмется он.

— И при этом надо сохранить завод для выполнения плана будущего года, — угрюмо подсказал Григорьев.

— Да, естественно, — сдерживая себя, проговорил Логинов.

В другое время он взорвался бы, в словах Григорьева был слишком прозрачный намек на неправильное хозяйствование, неудачное руководство заводом.

— Речь идет о временно исполняющем обязанности? — спросил Григорьев. — Так я понимаю? Никто освобождать вас от должности в связи с вашей болезнью не станет.

— Да, о временно исполняющем, точнее, заместителе на период моей болезни и болезни главного инженера. Если бы у нас был здоров главный… — он не договорил, но мысль и так была ясна, в отсутствие директора его обязанности исполняет обычно главный инженер.

Григорьев молчал. Логинов не торопил его, походил по комнате, опустился в свое кресло у столика. Григорьев сидел напротив, опершись рукой о подлокотник, закрыв широкой ладонью нижнюю часть лица и опустив глаза. Лицо его было усталым, неподвижным. Логинов украдкой следил за ним. А Григорьев не торопился, понимал состояние директора. Конечно, думает сейчас о том, кого ему предложат. И предложат ли вообще.

И уж если будет названа кандидатура, надо быть осторожнее, не рубить сплеча, сразу не соглашаться, мало ли…

XIX

Григорьев отнял руку от лица и взглянул на директора. Тот терял терпение, глаза его говорили: «Сколько же можно сидеть, как пень, и молчать…»

— Попробуйте назначить Середина, — без малейшего энтузиазма предложил Григорьев.

Логинов свел брови у переносья: Середина?! Того Середина, у которого происшествие с шестой печью и за которым еще вдобавок числится некрасивая история с женой?..

— Но… — начал Логинов и осекся.

— Вы просили назвать человека, который в состоянии думать, — сказал Григорьев и завозился в кресле, вставая.

Он поднялся и подошел к вешалке в углу, где оставлял пальто. Неторопливо оделся.

— Надо позавтракать в буфете, — сказал Григорьев, — сейчас у меня продолжение совещания.

Логинов, не сказав ни слова, ошеломленный предложением Григорьева, тоже подошел к вешалке и тоже оделся. Они остановились друг перед другом со шляпами в руках.

— Но ведь у него в цехе эта история… — как-то неуверенно проговорил Логинов.

— Какая история? — неумолимо спросил Григорьев, требуя от собеседника точного выражения мысли.

— Из-за которой вы на заводе, — обозлившись, сказал Логинов.

— Да, вы правы, — сказал Григорьев, — надо разобраться, в чем дело.

Логинов молчал и довольно долго.

— Ну так как же?! — проговорил, наконец.

Столь неопределенным и неуместным был этот полувопрос, что реагировать на него Григорьев не пожелал. Он мог только догадываться, что остановить печь для ремонта кауперов в сроки, предусмотренные инструкцией, не разрешил сам директор, боялся потерь металла. Так, наверное, было. Разговор с Серединым еще впереди, когда будут выяснены все обстоятельства, повлекшие аварию. Затевать сейчас с Логиновым преждевременную дискуссию не к чему, делу она не поможет. Завод должен работать с максимальным напряжением, словопрения недопустимы, нервозность только осложнит положение.

— Середин? — в раздумье произнес директор, не дождавшись от Григорьева ни звука. — Но ведь должен я быть уверен, что он потянет завод. Какова его роль в аварии? Я не доменщик, мне труднее, чем вам, понять, отчего у них там… — Он вопросительно посмотрел на собеседника.

Григорьев неторопливо заговорил:

— Я в самом деле ничего еще не могу сказать. Такой разговор был бы преждевременным. Каупер и трубопроводы не должны были разрушиться только от ветра. Это же заводские сооружения, а не карточный домик. Может быть, совсем другая причина… — Григорьев помолчал и сказал: — Я отправлю на анализ металл брони кауперов и трубопроводов и запрошу метеорологическую сводку.

Эта фраза была спасательным кругом для Логинова. Виновниками могли оказаться проектировщики Гипромеза, заложившие в проект не тот металл. Или ураган. А может быть, монтажное управление, изменившее марку стали при сооружении кауперов.

Но он, казалось, не понял того, что ему пришли на помощь. Наступило довольно долгое молчание. Логинов стоял со шляпой в руке и не двигался, смотрел себе под ноги. Григорьев тоже не уходил.

— Подождите, — сказал Логинов, — надо подумать. Давайте сядем.

Они вернулись к столику и, не снимая пальто, опустились в кресла. Логинов уткнулся подбородком в толстый ворот и затих. Можно ли верить Григорьеву, какую позицию он займет теперь? Тогда, давно, несколько лет назад, этот странный человек, то ли сознательно, то ли уж так вышло, помог Логинову… Тогда… А теперь? Зачем он тащит Середина? Не таится ли в этом какая-то опасность? Как все было тогда? Надо вспомнить, что сделало Григорьева его добрым гением?

В то время только и разговоров было о НОТ — научной организации труда. На всех собраниях ораторы считали своим долгом не обойти НОТ; на стенах цехов и заводских перекрестках лезли в глаза броские плакаты с этим НОТ. Само по себе важное дело требовало не безудержного повторения прописных истин, а будничной, кропотливой работы. И, как часто бывает, шумиха привела к тому, что НОТ превратилась в свою противоположность: начали создаваться разные комиссии, технологические заводские и цеховые бюро, группы научной организации труда. В штатном расписании все эти должности не были предусмотрены, новых работников зачисляли на высокооплачиваемые должности рабочих горячих цехов, недобирая персонал у домен, мартенов и прокатных станов. Заводские общественные организации тоже, как говорится, в долгу не остались, таким же образом стали принимать на работу различных, не положенных по штату секретарей, художников-плакатистов, футболистов, дополнительных тренеров, уборщиц, подсобных рабочих…

Директором в то время был Николай Фомич Волобуев, человек по-настоящему добрый и отзывчивый. Много лет, еще при Григорьеве-директоре, он был главным инженером, знал коллектив, и его знали, уважали и рабочие, и инженеры. К такому директору можно было прийти по любому личному делу, он помогал человеку выйти из затруднительного положения с квартирой, получить отпуск, чтобы съездить в деревню к родным на уборку овощей, устроить в больницу… За это его справедливо и любили, и уважали, и это было важным достоинством директора. Но Николай Фомич Волобуев не сумел увидеть за добротой человеческой, так сказать, «бытовой» добротой ту высшую форму добра, во имя интересов заводского коллектива и экономических интересов государства, которая включает в себя неизбежные поступки и решения, порой кажущиеся «злом».

Весной 1971 года на завод приехал Григорьев и выступил на партийно-хозяйственном активе в связи с решениями XXIV съезда партии. Его речь была краткой и беспощадной. Производительность труда, говорил он, у вас выросла незначительно, а фонд зарплаты перерасходован в таких размерах, что себестоимость металла резко повысилась по сравнению со всеми предыдущими годами. Вы расплодили, говорил Григорьев, столько бесполезных отделов и бюро за счет тех, кто реально дает металл, что создалось угрожающее для экономики завода положение. Неужели вы думаете — Григорьев повернулся к президиуму и говорил, обращаясь прямо к Волобуеву, с которым, как все знали, дружил, — неужели вы серьезно думаете, что в «размножении» нахлебников и заключается научно-техническая революция? Эти ваши разговоры, о которых мне передавали, никакого отношения ни к научно-технической революции, ни даже к элементарной организации труда не имеют. Все это попросту пустозвонство… Это та доброта — так называемая доброта! — с иронией сказал Григорьев, — которая дорого обходится государству и каждому из вас, потому что вы скоро совсем не сможете платить премий, лишитесь директорского фонда, не сможете совершенствовать технологические процессы и обновлять агрегаты… Руководство завода не понимает, — продолжал Григорьев, — что кажущееся зло железной производственной дисциплины в конечном счете и есть высшая форма добра — единственное, что может создать реальную основу для каждодневного сиюминутного проявления элементарной человеческой отзывчивости и любви к людям…

То, что говорил Григорьев, потрясло Логинова, это были мысли и его самого.

Совершенно необычная для Григорьева речь — всем было известно, что он не любитель выступать, — точно прорвала плотину… Один за другим на трибуну выходили рабочие, начальники цехов, рядовые инженеры, секретари партийных организаций и с горечью и гневом говорили о том, что не хватает горновых, ремонтных рабочих, сталеваров, а вместо них сидят в канцеляриях, протирают штаны и юбки мало что или ничего не делающие для развития производства люди, никому не нужные на заводе работники, из которых сама обстановка создает бездельников.

Выступил там и Логинов с критикой положения на заводе и назвал цифру почти в тысячу человек, которых можно было бы, как он считал, уволить без всякого ущерба для завода. «А чугуна и стали мы бы начали выдавать не меньше, а больше, — закончил он свое выступление. — Не бойтесь, безработных не будет, в городе есть и другие заводы, где рабочих и специалистов не хватает, просто стали бы по-хозяйски использовать кадры…»

Вскоре Николай Фомич Волобуев был переведен на работу в Москву, в министерство, опыт у него был большой, а Логинова назначили директором. В первый же месяц директорства он и в самом деле уволил около тысячи человек с переводом на другие заводы, и было удивительно, даже для него самого удивительно, что выдача основной продукции — металла не уменьшилась, а действительно, как он предвидел, возросла. Тогда-то и сам он поверил в себя, и многие поверили в нового директора…

Логинов оторвался от своих воспоминаний, покосился на собеседника. Григорьев сидел перед ним недвижимо и, видимо, ждал результатов его раздумий. Кого бы ни назначить своим заместителем на время болезни, положение, сложившееся на заводе, потребует мобилизации коллектива, это же ясно. Вот сейчас надо попросить у Григорьева объяснений, почему отложено строительство новой доменной печи? Началом работ можно бы поднять настроение людей. Конечно, печь даст чугун не в этом году и едва ли в будущем, но все же это реальная перспектива для завода, первый шаг на пути модернизации производства.

— Говорят, — осторожно начал Логинов — вы, Борис Борисович, знаете, чем вызвана задержка подготовительных работ. — Логинов нарочно не сказал, какие подготовительные работы он имеет в виду.

Григорьев вопросительно смотрел на Логинова. Ждал уточнений. А Логинов так же вопросительно смотрел на Григорьева.

«Хватит играть в прятки, — хотелось сказать Логинову, — давай начистоту. Ведь я тебя предупредил, что приеду спросить, как ты умудрился задержать строительство домны. Чего же ты тянешь? Ну, чего ты сидишь, как пень, и молчишь?.. Неужели испугался?»

— Но мне кажется, это я должен спросить у вас, почему задержаны подготовительные работы, — изрек, наконец, Григорьев.

XX

Логинова передернуло. Он все-таки сдержал себя. Сколько же терпения надо иметь, чтобы разговаривать с ним. Ну и тип!

— Но я-то, я-то здесь при чем? — вознегодовал Логинов. — Откуда я могу знать?

— Очевидно, от тех, с кем вы позавчера разговаривали по телефону. Я-то ведь с ними не разговаривал. — Григорьев, словно удивляясь непонятливости собеседника, недоуменно пожал плечами.

— Будем говорить откровенно, Борис Борисович, — решился на прямую атаку Логинов, — они ссылаются на вас, говорят, что вы дали повод, не подписали авторской заявки и тем самым поставили под сомнение разработки Ивана Александровича Меркулова для новой печи.

— Ну вот, видите, вы, оказывается, все знаете, — Григорьев мягко заулыбался. — А я ничего этого не знаю.

— Но, может быть, мне сказали неправду?

— Скорее всего… — Мягкости в лице Григорьева как не бывало. — Иначе, я сам должен бы знать, что поставил под сомнение разработки Меркулова. Однако я слышу это впервые.

— Но что же нам-то делать? — вырвалось у Логинова.

Григорьев оперся локтем о подлокотник кресла, охватил ладонью мясистый подбородок. Логинов негодующим взглядом уставился на него.

— Вам известны результаты совещания, которое только что состоялось у меня? — спросил Григорьев и поднял глаза.

— Но откуда же? — удивился Логинов.

— Вам могли сказать.

— Мне никто ничего не говорил.

— Шестая печь будет задута на холодном дутье, прямо из атмосферы, минуя каупер, — сухо излагая технические подробности, заговорил Григорьев. — Кокса и природного газа пойдет больше, чугун станет дороже, но печь вплоть до конца ремонта каупера будет давать металл. Ваш Ковров провел теплотехнический расчет и предложил этот вариант холодного дутья.

Логинов слушал, с недоверием скосив глаза на собеседника. Лицо его медленно заливала буроватая краска.

— А вы?.. — спросил он. — Какова ваша точка зрения? — поспешил он уточнить свой вопрос, вспомнив, что Григорьев не терпит неясно высказанных мыслей.

— Поддерживаю Коврова, — твердо сказал Григорьев.

— Когда вы… летели к нам, вы знали, что возможен… такой вариант? — спросил Логинов, все еще не веря в серьезность варианта Коврова.

— Знал.

— И ничего мне не сказали?

— Нужен был точный расчет, чтобы по-деловому говорить о такой возможности. Ковров его провел. Середин независимо от Коврова повторил этот расчет, оба получили одинаковые результаты.

— А я ничего не подозревал до последней минуты… — пробормотал Логинов. — Боже мой, какая тяжесть свалилась с моих плеч… — На ум ему пришло то, что он недавно под влиянием минутного настроения сказал Нелли Петровне: в должности директора остался на уровне начальника цеха. — Боже мой… — как бы про себя повторил Логинов.

— Ковров — газовщик с техническим образованием. Это много, — как бы в утешение Логинову заметил Григорьев.

— Но что же мы все-таки будем делать с новой печью? — после молчания спросил Логинов.

Григорьев выпрямился, уперся руками в край стола, разделявшего их.

— Вы хотели прямого разговора, — другим, деловым, доверительным тоном заговорил он. — Хорошо, слушайте. Одной домной заводу не поможешь. Надо перестроить весь завод, по всему переделу. Старые печи постройки тридцатых годов надо заменить современными, мартены уступят место конверторам. Прокатные цехи также должны отвечать уровню современного прокатного производства. Весь завод, понимаете, весь, должен быть практически построен заново. Колоссальный объем работ. Вы, конечно, понимаете, — негромко говорил Григорьев, устремив пристальный взгляд на Логинова, — программа будет рассчитана на одну, а может быть, две пятилетки. Естественно, что должно быть решение правительства. Вот что предстоит заводу… — Григорьев откинулся на спинку кресла и спокойно смотрел на собеседника. — Вот перспектива, которая всколыхнет коллектив. А иначе застой, бесконечное латание агрегатов, работа на нервах людей.

Логинов глубоко вздохнул.

— Да-а… — хрипловато протянул он. — С вами, как говорится, не соскучишься… — И тут же, поняв, что таких вольностей с Григорьевым допускать нельзя, поправился: — Не ожидал от вас столь радикальных решений…

— Это пока не решение, это вывод, к которому я лично пришел. Потребуется немало усилий, чтобы было вынесено соответствующее решение.

— Так вот что предстоит моему заместителю, о котором мы только что говорили… — в раздумье произнес Логинов.

— Скорее не ему, а Афанасию Федоровичу Ковалеву и вам после вашего выздоровления, — заметил Григорьев. — Врачи обещают, что, по крайней мере, год Афанасий Федорович по состоянию здоровья сможет оставаться на работе. У него огромный производственный опыт.

— А я уж и не верю, что мне выпадет счастье готовиться к полной перестройке завода. Не верю, Борис Борисович. Не зря же врачи так забеспокоились, — Логинов усмехнулся. — Человек я взрослый, научился реально смотреть на жизнь… — Логинов помолчал и, открыто взглянув на Григорьева, добавил: — И на смерть…

— Зачем вы?.. — хмуро сказал Григорьев.

— А вы послушайте меня, легче мне будет, — возразил Логинов. — Кому я еще скажу? Знает ли кто-нибудь, кроме, пожалуй, вас, что мне пришлось выдержать? — возвращаясь к своим воспоминаниям, заговорил Логинов. Он, уже не глядя на Григорьева, как бы говорил сам с собой. — С чего я начал? Из шестидесяти тысяч уволил почти тысячу человек. Конечно, с переводом на другие заводы. Вы понимаете, что это такое? — Логинов усмехнулся, покачал головой. — Никто не может понять, кроме меня. Вы-то меня хвалили, план стал выполнять по экономическим показателям — все так. А что здесь, на заводе, началось? Самодур! Человек без души, без сердца!.. Можно понять: ведь когда на работу нанимали, говорили, что нужны, что без них не обойтись. А я утверждал, что не нужны, что с ними труднее работать, чем без них.

— Вы правильно избавили завод от нахлебников, вас поддерживали, — глуховато сказал Григорьев. — Вы получили большие полномочия.

— Да, все правильно, полномочия большие, и уволил правильно, и не пострадал никто, в городе у нас не один завод, нужны люди везде, даже стаж им сохранили, пособия выплатили. А кто-нибудь спросил: а ты-то сам как, что в душе у тебя, какая у тебя там боль? Интересовало кого-нибудь, что у меня там?.. — Логинов сунул руку за борт пальто, и этот жест был и смешон, и трагичен. — Спросил меня кто-нибудь: а сам-то ты как?.. Что тебе помогает выдерживать этот напор? Никто не спросил, никто не поинтересовался. Зажал я эту боль, своими руками задушил, думал — легче будет. Волком стал смотреть на тех, кто перечит. Не то что личину на себя напускал, личину бы — еще ничего. В душе волком стал с людьми. Да что на заводе — дома все разбегаются, когда я возвращаюсь после работы. Вот только детишки малые, внуки, за человека считают. Поселил я их всех рядом с собой, в одном доме, стал к ним почаще заглядывать и вдруг ослаб. Много ли им надо: лошадку принесешь, волчок запустишь — и он уж к тебе тянется всей душонкой. Тут-то понял, что нельзя было ломать. А как иначе — не умею. Думал, легче будет прожить, а оказалось, совсем невмоготу. Вот они, детишки, что наделали! Хожу, как на каторгу приговоренный. — Логинов вздохнул и, посидев с опущенной головой, опять заговорил: — Вы, наверное, удивляетесь, зачем я вам все это рассказываю? Невмоготу стало. Вот операция… А если и конец на этом? — Он поднял глаза на Григорьева. — Какой итог жизни получается! Хотел как-то иначе с людьми, просто, человечно, и уже не могу. Привычка, что ли? Не могу иначе. Каждый день слышу: нужен ремонт прокатному стану, надо остановить домну, срок профилактики пришел, у мартеновской печи свод прогорел… Да, понимаю, все это надо сделать. Но если остановить стан, выдуть печь, еще что-то начать отлаживать — остановится половина завода. Мы и план не выполним, не то что обязательство. Вот и зверею: металл, металл, металл!.. И как иначе — не знаю. — Логинов с сомнением посмотрел на собеседника, говорить ли о Ковалеве? Решившись — так уж сложился разговор — продолжал: — Как у меня с Афанасием Федоровичем получилось, вы знаете? — Григорьев двинулся в кресле, нахмурился, опустил глаза, но ничего не сказал. — Теперь-то, когда отлегло, ругаю себя, а был момент, не сдержался. Афанасий Федорович, как с ножом к горлу: монтировать сталелитейную машину меркуловского института. Они с Меркуловым давние друзья, оба прокатчики. Ковалев за эту машину голову готов был сложить. А что значит пустить в ход неопробованный агрегат? Время на наладку затратить, сколько металла в переплав пойдет… Я Афанасию Федоровичу и так и эдак доказывал, ваше письмо прочел — никакого впечатления, вынь да положь… Сошлись мы с ним как-то оба в запале, характер у него тоже неуступчивый… Ну, я его при людях к такой… эдакой… Прямо с завода, из моего кабинета, скорая увезла. Простить себе не могу… — Логинов помолчал и другим, усталым, глуховатым голосом заговорил: — Попросил бы вас меня научить, так ведь поздно, не на исследование, как мне говорят, а на операцию, наверное, повезут, а я все думаю — на тот свет, современным способом, на самолете… И вы мне загадку поставили: Середина!.. А я ведь и с ним так же. Понял его слабинку, с семьей у него разлад, и поприжал… И эта история с Серединым мне теперь тоже каторгой обернулась. Ну, помочь вы мне не поможете, времени нету. Но сказать, как надо было, наверное, смогли бы. Объясните, если сами знаете то, чего я не узнал. Легче помирать будет.

Григорьев ссутулился, собрав складками пальто у ворота, сунул руки в колени, весь подобрался, точно продрог, сидя в теплой комнате. Они долго молчали, не глядя друг на друга.

— Вы нашли в себе мужество судить самого себя, — сказал Григорьев. — Никто не дал бы вам совета более мудрого…

— Вечером приезжайте ко мне, посидим, потолкуем, переночуете у меня, — неожиданно предложил Логинов. — Я после работы должен завернуть в больницу и сейчас же домой. А вы прямо ко мне, я жену предупрежу.

— Спасибо, не могу, — отказался он. — Ночью улетает Меркулов, нам надо еще обсудить положение на заводе.

— Небось с литейной машиной сейчас разбирается?

— Да, с литейной, — сказал Григорьев, и на лице его опять застыло бесстрастное выражение.

— Здание цеха еще не построили, — сказал Логинов. — Меркулова-старшего ждем, приедет, сам разберется, его машина. Вы правы были тогда, письмом своим нас остерегали… — второй раз напомнил Григорьеву о злополучном письме.

Григорьев насупился, но, как ни вглядывался в него Логинов, не мог понять, что обо всей этой истории с машиной он думает. «Черный кот, куда прыгнет?»

Дверь открылась, Нелли Петровна с порога официальным тоном, обращаясь к Логинову, сказала:

— Вас к телефону.

Логинов обернулся, налился румянцем раздражения, отрывисто бросил:

— Сказал же, никого не соединять.

Нелли Петровна не уходила.

— Из больницы… — сказала она.

Логинов страдальчески наморщил квадратный лоб.

— Я с ними уже говорил, приеду вечером. Объясните. — Через плечо предупредил: — Никого со мной не соединять, вы поняли?

Нелли Петровна скрылась.

Логинов потер налившуюся ржавой охрой крепкую шею, непроизвольно, в раздражении, пробурчал:

— Видит, что занят… Нет, надо влезть…

Григорьев делал вид, что ничего не слышит, сидел нахохлившись и смотрел себе в колени. Дверь опять приоткрылась — на пороге стояла Нелли Петровна. На этот раз даже Григорьев с интересом посмотрел на нее.

— Возьмите трубку, — сдержанно сказала Нелли Петровна.

Логинов встал, бормоча проклятия, и направился к маленькому столику, на котором стояли телефоны.

Нелли Петровна тотчас скрылась.

— Кто?.. — выкрикнул Логинов, сорвав телефонную трубку, и разом осекся, стал слушать… Григорьев видел, как меняется его лицо, и не мог подыскать нужных слов, чтобы выразить свое впечатление: растерянность, страх… Нет, все не то.

Логинов медленно опустил трубку на рычаг и остановился у стола. Губы его были крепко сжаты, лицо застыло в отрешенности и внутреннем напряжении. Не глядя на Григорьева, охваченный тем чувством, для определения которого Григорьев не мог подобрать слов, сказал:

— Скоропостижно скончался Афанасий Федорович… Полчаса назад.

ЧАСТЬ III

I

После похорон, прямо с кладбища, Григорьев поехал к тете Кате. Держалась она стойко, собрались к ней хорошие знакомые Ковалевых, с которыми Афанасий Федорович работал на заводе не один десяток лет. Логинова не было, он улетел в тот день в Москву. Из дома Ковалевых Григорьев позвонил к себе на квартиру, но телефон молчал, никто не подходил так же, как и вчера, когда он, сразу после известия о смерти Афанасия Федоровича, решил вызвать Светлану на похороны. И потом звонил еще раз, и тоже безрезультатно.

От тети Кати на завод Григорьев вернулся лишь под вечер. Посмотрел, как идут работы по переводу аварийной печи на холодное дутье, и распорядился начать задувку домны на следующий день.

Поздним вечером Григорьев и Середин вернулись с литейного двора шестой печи в кабинет начальника цеха. Григорьев подошел к темному окну, открыл форточку. Вместе со струей прохлады в прокуренную комнату ворвался могучий вздох с металлическим отзвуком: на какой-то печи сработали клапаны. Григорьев расстегнул пальто, сунул руки за спину, прошелся по комнате. Из дальнего угла посмотрел на Середина. Тот, все еще одетый, приткнулся к столику. Будто и не отдавал себе отчета в том, что на сегодня дела окончены. Свет от лампы падал сверху, отчетливо выделяя набухшие усталостью припухлости под глазами.

— Не могу опомниться… нет с нами Афанасия Федоровича, — пробормотал Середин.

— Смерть всегда трагична, а эта особенно… — проговорил Григорьев, вспомнив сцену в больнице, свидетелем которой позавчера был.

Он остановился перед темным окном, спиной к Середину.

— Пора отдыхать, — произнес он, не оборачиваясь, — завтра задувка печи… Вот еще что… — он повернулся к Середину, — распорядись сделать анализ металла брони кауперов, — нахмурился и, как бы оправдываясь в чем-то, добавил: — На всякий случай.

Середин вскинул голову, освобождаясь от охватившей его безучастности, и пристально посмотрел на Григорьева.

— Да, да… — тотчас торопливо заговорил он. — На сегодня пора кончать. Поедем. До меня на трамвае минут пятнадцать. — Он усмехнулся. — Хотя, что я тебе говорю, ты жил там… когда-то, — заметил он, словно вкладывая в это «когда-то» особый смысл.

— Не поздно ли? — спросил Григорьев.

Середин выдержал его взгляд.

— Я один… сейчас, — сказал он спокойно.

Ни тот, ни другой не отступали, не прятали взгляда.

— Где Наташа? — спросил Григорьев.

— В Кузнецке у родных, ты их знаешь.

Они сошли вниз по лестнице, отвечая на приветствия рабочих ночной смены, торопившихся в столовую и уходивших из столовой к печам. Здесь было суетно, как и днем. Вышли на стальной мост и невольно оба остановились. Черно-рыжие силуэты печей и башен кауперов отчетливо проступали на пламенеющих, низко стелющихся облаках. Где-то за печами сливался в ковш не видный отсюда, но по мерцающему отблеску на облаках можно было это представить, желтовато-слепящий шлак.

— Никогда жизнь не умирает, — сказал Середин. — Вот так посмотришь и словно заново родишься…

Григорьев поднял голову к макушкам печей и, закинув руки за спину, что-то там разглядывал. Оторвался от печей, начал медленно сходить по стальной лестнице.

Машина стояла рядом с железнодорожными путями, водитель, завидев их, завел едва пофыркивающий мотор.

— Пройдем по заводу, и на трамвае… — сказал Середин. — По старой памяти завод посмотришь и на трамвай поглядишь. В Москве забыл, наверное, про этот транспорт.

Григорьев кивнул, наверное, и не вникая в смысл сказанного. Середин подошел к машине, сказал водителю, что он свободен, и они с Григорьевым зашагали через рельсы путей.

Григорьев молчал, пока они не вышли за проходную. На сумеречной, плохо освещенной площади он остановился и посмотрел назад, на завод, на трубы мартенов, достававших, кажется, само облачное ночное небо. Ветер гнал с труб прямо на площадь темные космы, днем ярко-рыжие от рудной пудры, выдуваемой тягой из мартеновских печей. Временами мятущиеся гривы дыма закрывали площадь, как туманом, сквозь который едва проглядывали очертания безлистных уже кустов и деревьев сквера. За сквером угадывалось высокое здание ресторана, учрежденческие дома, а дальше километра на два тянулся разросшийся с тридцатых годов парк, отгораживающий завод от жилых кварталов старой левобережной части города.

Середин тоже остановился и, когда тронулись дальше, сказал:

— Пылеуловители так до сих пор и не поставили, живем, как просвещенные варвары.

Григорьев промолчал, только уже войдя в ярко освещенный трамвай, сказал:

— Будто в пустыне во время песчаной бури… — И неожиданно заключил: — А я себя дома почувствовал.

Середин усмехнулся:

— Так сказать, атавизм!

Вскоре сошли с трамвая. Середин открыл дверь двухэтажного коттеджа и пропустил Григорьева вперед. В этом доме когда-то жил и Григорьев. Хозяин квартиры отправился на кухню готовить ужин, сказав гостю, что он может пока отдохнуть или осмотреть комнаты. Григорьев остался в гостиной, вспомнилось, как здесь все было когда-то. Именно в этот дом с заднего, давно заколоченного входа ломился в гости на спор с горновыми подвыпивший для храбрости Гончаров… Ломился… Может быть, надо было как-то иначе с ним?..

Мысли, владевшие Григорьевым на заводе, незаметно отодвинули далекие воспоминания. Да, мастером Гончаров стал, наука у печей помогла. И дело, за какое ни возьмется, спорится. Талант, любознательность, живость ума! Все, что надо человеку, кажется, есть… Как же все-таки со всем этим уживаются имыловарение во время войны, и торгашество, и помидорная плантация? Нельзя упрощенно мыслить, закрывать глаза на свои болезни, а потом, вдруг сталкиваясь с каким-нибудь противоречием, объявлять его аномалией или, что еще хуже, злой выдумкой. Вот история с новой печью… Конечно, сложнее, чем у Гончарова с помидорами, но основа та же — выгода только для себя. Завод, целый завод стараниями Логинова был вовлечен в подобный же конфликт с жизнью, пока глаза не открылись у секретаря парткома Яковлева, Середина, Коврова, и, видимо, еще у многих. И не жертвой ли в этом споре с жизнью стал Афанасий Федорович, осмелившийся с самого начала не согласиться с теми, кто пошел против жизни? Не слишком ли поздно он, Григорьев, пришел на помощь? Андронов-младший, как говорят, крикун и грубиян, не побоялся, сказал… И вот Коврова не сломили, устоял. Молод и терять, наверное, нечего. Вот, поди ж ты, устоял! В таких Ковровых сила жизни. А ты, брат, сдавать начал. Опасно!..

Григорьев, наконец, отвлекся от своих мыслей и неторопливо пошел по комнатам, стал вспоминать, что еще тут было. На нижнем этаже прежде располагалась столовая и кабинет; на втором — спальня. Так же и сейчас у Середина, даже мебель сохранилась, переезжая в Москву, они многое оставили здесь. Только женские руки, украсившие комнаты ковриками на стенах, платочками и скатерками на лампе и столиках под телефон были другими, по-иному убрали комнаты, сделали, пожалуй, их более уютными. А ведь их, этих женских рук, украшавших дом, следивших за порядком, теперь здесь нет. Смята салфеточка под телефоном и некому ее разгладить, провис коврик на стене над кушеткой, вместо трех петелек его держат лишь две; проступают белесые разводы пыли на пианино, которое они тоже оставили Серединым. И никто не замечает, и некому привести в порядок комнаты… Ворвался шторм в этот домик и прогнал ту, что любовно ухаживала за ним. Еще одно противоречие, не объявишь его выдумкой, вот оно во всей своей неприглядности…

Середин тем временем занимался на кухне ужином. Бутылка «Гурджаани» лежала в холодильнике, и все остальное было припасено. Он пригласил Григорьева к себе еще в первый день.

В кухоньку пришел после своего обхода Григорьев, молча уселся на табуретке в углу. Казалось, хочет о чем-то спросить, но Середин нарочно отворачивался, делал вид, что погружен в хозяйственные хлопоты, и гость ни о чем не спросил.

За ужином они вспоминали Афанасия Федоровича, его работу на заводе, встречи с ним. Григорьеву все время хотелось узнать, что же случилось у Середина и Наташи, но спрашивать, едва вступив в дом, было не ко времени, и Григорьев откладывал трудный разговор, миновать который вовсе было нельзя. Середин, конечно, понимает, что Григорьев спросит о Наташе, и ждет этого.

Хозяин дома разлил в стаканы крепкий чай, был мастером его готовить. Помешивая чай ложечкой, разглядывая кружившие в янтарной жидкости чаинки, медленно произнес:

— Марку стали брони кауперов и трубопроводов я наперед могу сказать, — оставил ложку, поднял на Григорьева глаза. — Наперед, — подтвердил он. — Анализ в лаборатории уже сделан. Еще до твоего сегодняшнего распоряжения. Нет, не мной… — добавил он, как бы отвечая на вопрошающий взгляд Григорьева. — Нашлись люди помимо нас с тобой.

Слова эти внешне не вызвали у Григорьева никакой реакции. Он отпил глоток чаю, поставил стакан на блюдце и, взглядывая на сидевшего напротив, по другую сторону стола, Середина, спросил:

— Так что за марка?

— Сталь-три кипящая. — Середин, близоруко прищурившись, посмотрел на гостя.

Григорьев помолчал, опять взялся за горячий золотистый стакан с отблескивающим полукружьем его края, неторопливо отпил горячего чая и так же неторопливо поставил стакан на свое место. Он не ждал, что Середин заговорит сейчас, в домашней обстановке, о заводских делах. Деловой разговор еще предстоял — на заводе, в рабочем кабинете начальника цеха, после того как будет обнародован приказ директора о своем заместителе. Уезжая вчера утром из доменного цеха после известия о смерти Афанасия Федоровича, Логинов согласился с рекомендацией о назначении Середина.

— Броню кауперов и трубопроводов сооружают из стали-три спокойная, — заметил Григорьев. — Она менее подвержена разрушению от температурных колебаний и механических напряжений.

— Вот именно, — подтвердил Середин.

— Почему же монтажники заменили марку стали? — спросил Григорьев.

У него вовсе не было намерения выяснять все это сейчас у Середина. На то были официальные беседы, объективные данные лабораторного анализа, документы, приказы по заводу. Но уж если Середин почему-то начал эти объяснения, если почему-то ему нужен такой разговор, пусть тогда не остается никаких неясностей.

Взгляд Середина стал каким-то далеким, затуманенным.

— Ну что же, будем говорить откровенно, — сказал он. — Да, откровенно, — повторил, словно в раздумье. — Хотя и не в мою пользу этот разговор. На заводе в то время не было листа из стали-три спокойная, а ждать или получать с другого завода не захотели, Логинов торопил монтажников. Нужен был металл, «горел» план. Главного инженера он слушать не захотел, уже тогда Ковалев сцепился с директором.

— Ты знал, какой марки сталь пустили на броню?

Середин отрицательно покачал головой:

— Нет, тогда не знал. Монтажники уверили Логинова, что ничего больше не остается. Каупера продержатся, а за срыв плана головы поснимают.

— Да, — сказал Григорьев, — свой срок каупера честно отслужили. Я давно хотел тебя спросить: почему каупера своевременно не остановили на ремонт? По всем инструкциям ты обязан был провести ремонт шесть месяцев назад. Тогда бы всего этого не случилось, даже при броне из стали-три кипящая.

— Почему? — Середин усмехнулся. — Логинов оказался прав, каупера без ремонта простояли дольше, чем им положено. В том-то и беда, что он оказался прав, и это меня успокоило. Ну, и к тому же Логинов не разрешал останавливать. Это своим чередом. Как раз тогда он обещал в Госплане дать лишний миллион. Ты же знаешь. Вот в этом истинная причина.

— Завод мог дать этот миллион без перенапряжения, — сказал Григорьев и откинулся на спинку стула. Рука его, лежавшая на светлой скатерти, сжалась в кулак. — Десять процентов к плану. Такой завод мог дать. Это не тема для дискуссии.

— Мог, — живо сказал Середин, вся его апатия, отрешенность, скованность какая-то, владевшие им сегодня весь день, исчезли. — Мог и обязан был дать. Но давать надо было по-другому, не так, как мы… В первый раз, когда я полгода назад пришел к Логинову согласовать остановку печи на ремонт, он сказал, что на заводе нет огнеупора, печь будет стоять зря, все равно ремонтных работ вести нельзя. Партийное бюро цеха и секретарь парткома Яковлев решили проверить. На заводе огнеупора действительно в то время не было. Через месяц на товарной станции мы обнаружили состав с огнеупором, его надо было срочно разгрузить на заводском складе. Мы дали людей, разгрузили всем цехом в фонд ленинского субботника. — Середин поежился, точно ему стало холодно. — Неприятно вспоминать, что потом было, — сказал он. — Я во второй раз пришел к директору, он сказал, что мы, то есть я и общественность, лезем не в свое дело. Я ему ответил, что ленинский субботник — это наше кровное дело. Он был в ярости, ты его немного знаешь. Огнеупор, конечно, нужен был заводу, но его взбесило, что именно мы разгрузили. В то время он почувствовал вкус к власти, да в его руках и в самом деле оказались все рычаги, большие полномочия…

— Иначе нельзя, — сказал Григорьев, — он должен был получить поддержку. В таком большом деле уговоры и полумеры не помогают. Нужна твердая рука. Другой вопрос, как он использовал свое положение…

Григорьев замолчал и нахмурился. Все никак не мог справиться с собой из-за смерти Ковалева.

II

Середин склонился над столом, положив локти на скатерть и отодвинув наполовину пустой стакан. Свет падал почти отвесно сверху, как и там, на заводе, и глазницы его затопила тень. Лишь отсвет от скатерти едва выделял опущенные глаза и подрагивающие время от времени ресницы. Он вздохнул, тягостно ему и горько было вспоминать. Но Григорьев видел, что он хочет выговориться, и не мешал, не прекращал разговор.

— В тот второй раз он обращался со мной, как с мальчишкой, — заговорил Середин, — потребовал, чтобы мы еще потянули с остановкой печи на ремонт. А было ясно, что время не на нашей стороне: чем больше мы тянем с ремонтом, тем труднее будет останавливать печь, мы получали металл на пределе, малейшее осложнение, и мы могли не вытянуть план. Так оно и случилось: мы попали во власть текучки и уже ничего не могли поделать. Профилактические ремонты, попытки модернизации печей, сооружение дополнительных лёток, как делали на других заводах, — все полетело в пропасть стихии. Призрак риска, который мерещится при малейшем нововведении, пугал нас, мы начали работать на износ. Я все-таки набрался смелости и вопреки Логинову приказал остановить печь для ремонта кауперов. Приказом по цеху. Он приехал в цех, выгнал меня из моего кабинета. Я пошел в партбюро, но что мог сделать секретарь цехового партбюро? Все мы трое — Логинов, я и секретарь партбюро — собрались в парткоме у Яковлева. Там директору сказали, что он неправ. Прямо там же, в парткоме, он написал приказ, запрещающий мне останавливать печь. Только тогда я подчинился. Хотел написать тебе докладную записку и… не написал. Ругал себя, но так и пустил все на самотек. Уходить с завода нельзя было: если бы была кандидатура начальника цеха, Логинов сам бы меня уволил. Это мне популярно объяснили в парткоме. А потом… потом ураган довершил дело, разрушил совершенно выработавшийся каупер. Ковров ни при чем…

Они сидели друг против друга. Григорьев помнил, каким свободным, независимым в своих поступках пришел много лет назад в доменный цех этот тогда совсем молодой человек. Был прост, открыт, неподатлив на обман и пассивность. Не отступал там, где нельзя было отступать, не жертвуя своей прямотой. Формально он не был виноват, он обязан был выполнить приказ директора. Но он мог обжаловать приказ. Что заставило его нравственно смириться перед обстоятельствами?

Года два назад Наташа написала Светлане, что муж стал неровен, издерган, она перестала его узнавать. Светлана прочла ее письмо, Григорьев слушал с тяжелым чувством. Наташа писала, что каждый из них живет сам по себе. Даже в письмах называла мужа по фамилии, как чужого. Молчит целыми днями, приходит с завода каким-то странным, углубившимся в себя, будто вокруг него нет близких людей. Особенно невыносимо стало Наташе, когда сыновья через год покинули дом — один уехал в Челябинск, поступил в институт, другой — в армию, и они остались вдвоем.

А потом, примерно еще через год, Наташа написала, что разводится, что у Середина есть другая женщина, и все теперь стало ясно: и его молчаливость, и потерянность, когда он приходил домой, и отчужденность. Григорьев же не верил, не похоже было, что у Середина есть кто-то на стороне. Так он и сказал Светлане, выслушав письмо Наташи, и, следовательно, потерянность его, отчужденность, замкнутость от другой причины.

Да, теперь-то ясно, от какой: потерял веру в себя, в завод, в Логинова, в то, что может еще перебороть течение, выплыть. А женщина, если она действительно есть, появилась позднее. Совсем, значит, недавно…

Середин медленно заговорил:

— Произошла сдвижка понятий, выжимали из завода все, что могли, повторяли за Логиновым, что сталь необходима стране именно в данный момент, и как бы забыли или заглушили в себе ту простую мысль, что ставим под угрозу план следующего года. Как мы потеряли контроль над самими собой? Не знаю, не могу объяснить… Может быть, ты спас меня от катастрофы, предложив запустить печь на холодном дутье. До конца еще не уверен, но может быть…

Григорьев как-то погрузнел, застыл в неподвижности.

— Я спасаю не тебя, — сказал он сумрачно. — Я могу повторить то, что говорил Логинов: сталь нужна сейчас, а не когда-нибудь потом.

Середин усмехнулся, слабая улыбка сделала его лицо успокоеннее и теплее.

— Ты не понял. Когда ты сумел найти выход, кажется, из безвыходного положения, я вдруг осознал, что все это время сам жил в застое, в нравственном запустении. У меня дух захватило от того, какой скачок в сознании надо было сделать, чтобы додуматься до простого, простейшего решения. Ковров прав: барьер какой-то психологический перескочить… И мне показалось тогда, что и я тоже преодолел какую-то стену, закрывавшую от меня обычную, нормальную жизнь, которой живет каждый день человек, понимаешь — живет, а не прозябает. Я всегда тебе завидовал, твоей силе духа… Я не комплименты тебе делаю, слишком много пришлось пережить, не до комплиментов. А на этот раз никакой зависти во мне нет, просто хочу сказать тебе спасибо…

Григорьев встал.

— Надо восстанавливать репутацию завода, — деловито сказал он, отодвигая стулья и выходя из-за стола, как бы останавливая признания Середина и начиная другой, свой, разговор. — Завод отстал от общего уровня мировой металлургии. Но прежде надо подумать, как выполнить обязательство. Никто за нас этого не может не сделать. Обещанный миллион надо дать.

Середин тоже встал. Он весь как-то вытянулся и теперь заметнее стали худощавость, сухость его шеи и лица, и Григорьев подумал, что этот человек просто устал и потому сегодня весь день был таким равнодушным, безучастным, сонным. Сдает нервная система — вот в чем дело.

Середин медленно, подыскивая слова, заговорил:

— На заводе надо принимать только те меры, которые одновременно дадут увеличение металла и в будущем. Если так поставить вопрос, поднимется весь коллектив.

Григорьев охватил широкой ладонью подбородок, насупился, стоял против Середина и молчал.

— Ты знаешь, что Логинов улетел в Москву? — внешне как будто без всякой связи с тем, о чем они только что говорили, спросил он. — Врачи настояли на срочном выезде.

Середин молча кивнул. Григорьев с подозрением посмотрел на него: знает ли уже о том, что было с Логиновым позавчера в больнице?

Судя по равнодушию, с которым Середин принял сообщение об отъезде директора, Григорьев понял, что эпизод в палате Ковалева не стал достоянием гласности, сам рассказывать не стал.

Середин в раздумье заговорил:

— Сегодня днем, когда тебя не было, позвонил мне Логинов и сказал, что срочно уезжает, просил зайти к нему домой. Поехал я и уже не застал. Жена сказала, чтобы я зашел в заводоуправление, есть какой-то приказ на мой счет. В заводоуправление не пошел, чего раньше времени расстраиваться? Сегодня весь день думал: что за приказ? Ты не знаешь?

— Не видал, — нахмурившись сказал Григорьев. — Завтра пойдем вместе посмотрим. У жены его ты не выяснил, что с ним?

— Рассказала, что не захотел оперироваться в местной больнице, не доверяет врачам. Когда его осмотрели, отпустил врачей: «Можете быть свободны»… — Середин усмехнулся: — Как на совещании у себя в кабинете. Рассказывала мне об этой сцене с врачами с какой-то даже гордостью за мужа, а потом говорит: «О великих людях читать любит». Повела в его комнату, показала библиотеку, все шкафы забиты классикой и книгами из серии «Жизнь замечательных людей». Тихая, неслышная женщина, ходит странно, бесшумно. Разговаривает не то что шепотом, а как-то так… — Середин пожал плечами, — будто в доме покойник. Не будешь сразу уходить, сели в кресла, спросил ее, давно ли здесь. Оказалось, с тридцатых годов, портнихой работала, обшивала всю семью, на эти ее деньги он вечерний институт окончил. Возвращается с завода усталый, раздраженный, в доме все затихает. Она следит, чтобы никто поперек не сказал… А детей он любит, внукам игрушки дарит, сидит с ребятишками подолгу. Семьянин! — Середин холодно усмехнулся и покачал головой. — Переселил жильцов из трех квартир на своей площадке в другие дома, рядом с ним теперь вся родня собрана… Не просил ее, сама принялась рассказывать, соскучилась, наверное, по собеседникам. Из головы не выходит эта тихая женщина, она и без него-то по квартире, как тень, двигалась. Семьянин! — Середин замолк, опустившись на стул, царапая ногтем скатерть. — Мне однажды пригрозил: как бы, говорит, партийного билета тебе не стоили осложнения с женой. — Середин посмотрел на гостя и пояснил: — Это вот после того, как я печь остановил… А, впрочем, зря я тебе все это рассказываю.

Середин обмяк, снова ушел в себя, лицо сразу стало холодным и невыразительным. Некоторое время Григорьев смотрел на него. Устал, устал человек…

— У меня ведь тоже времени не было читать книги, — как-то неожиданно, возвращаясь к тому, о чем они только что говорили, заметил Середин. — Совсем не тем голова занята, странная какая-то жизнь была, точно в полусне… А у тебя? — Середин поднял глаза и почему-то с интересом смотрел на Григорьева. И так как гость молчал, настойчиво спросил: — У тебя хватает времени читать повести и романы, ходить в театры, смотреть кино? — В тоне, каким он все это произносил, явно сквозила уверенность: ответ будет отрицательным.

— Хватает, — совершенно безапелляционно произнес Григорьев.

— И ты мог бы посоветовать, что следует посмотреть или прочесть из новинок? — недоверчиво спросил Середин.

— Мог бы, — с таким же напором ответил Григорьев. — И мог бы сказать, чего не стоит смотреть. Экраны заполнены фильмами о производстве, — вдруг необычно многословно заговорил Григорьев. — Часто совершенно нереальные конфликты, будто авторы забыли или просто не знают, что на производстве существует железная дисциплина. И знаешь, что еще поражает? Инженеры и рабочие в некоторых этих фильмах тоже ничего не читают, не ходят в театры и кино, их не интересует философия и редко интересует политика. Нежизненно это все… — Григорьев жестом руки как бы устранил какое-то препятствие.

Середин долго, внимательно смотрел на него.

— Вот как… — протянул он, — значит, мы с Логиновым в этом отношении — некая нереальность?

Григорьев не пожелал ответить.

— Что у тебя… с Наташей? — не очень уверенно спросил он.

Середин с неестественной для него живостью сказал!

— Прошу тебя, не задавай таких вопросов.

— Меня спросит Светлана… — помолчав, сказал Григорьев.

— Наташа ни в чем не виновата. То, что произошло, касается только меня и… одной женщины. — Он помедлил и сказал: — Я не нуждаюсь ни в сожалении, ни в советах.

— Это по-мужски, — сказал Григорьев и одобрительно кивнул.

— Кончим об этом.

— Извини.

— Пора спать, завтра встанем пораньше. Я постелю тебе в кабинете.

Он ушел наверх и долго не возвращался. Появился с простынями, подушкой и одеялом. Григорьев невольно взглянул в его лицо. Оно было спокойным, ничто не выдавало его чувств. Научился владеть собой. Не от хорошей жизни.

— Телефон у тебя на старом месте? — спросил Григорьев. — Хочу позвонить в Москву, в больницу, узнать, что с Логиновым. Он уже там, наверное. И жену надо вызвать к тетке…

Середин поднял глаза и внимательно посмотрел на Григорьева.

— Только сейчас до меня дошло, что завод надолго остается без директора…

Он стоял, прижимая к груди белье и подушку, и, сведя брови, склонив голову несколько на бок, смотрел на Григорьева.

— Я сам постелю, — сказал Григорьев и забрал у него белье. — Иди спать, тебе надо отдохнуть. Завтра предстоит трудный день.

Было поздно, и Москву дали быстро. Дежурный врач больницы сказал, что Логинов положен на исследование, самочувствие нормальное. Григорьев попросил междугородную переключить на квартиру. К телефону по-прежнему никто не подходил. «Уехала в Норильск! — вдруг осенило его. Надо вызвать телеграммой. В душе еще не улеглось после их недавней размолвки. Не забыла она… И вот уехала, как и говорила»…

Он сидел на кушетке, застеленной простыней, без всяких мыслей, просто так сидел, а когда лег, долго не мог заснуть. Возрастное — пытался он успокоить себя, но успокоение до поздней ночи не приходило.

Проснулся Григорьев рано, еще затемно, странно, но отдохнувшим. Середин возился на кухне с завтраком. Оба они привыкли по утрам не задерживаться и вскоре шагали рядом в сумраке холодного утра к трамвайной остановке.

III

Временный пункт управления плавкой был сработан в закутке, где горновые обычно кипятили чай на электроплитке и прежде стоял стол и деревянный замызганный диванчик. Мебель эту вынесли, у стен на стояках смонтировали самые необходимые приборы. Со всех сторон сюда к ящикам полевых телефонов и к приборам сходились провода. Ни дать, ни взять — командный пункт полка. Григорьев осмотрел «пирометрическую», не сделал ни одного замечания. Увидел Бочарникова, не спавшего ночь, с почерневшим, лоснящимся от пота и грязи лицом, пошутил:

— Что тихий такой, Ксенофонт Иванович?

Бочарников, довольный тем, что Григорьев не забыл его имени и отчества, отшутился:

— Шуму у нас и так бывает много, Борис Борисович, голова пухнет…

Андронов, вертевшийся здесь же и тоже работавший всю ночь, зыркнул глазами на Бочарникова, принял на свой счет и ушел из будки к горну. Григорьев заметил немую сцену, прикрыл улыбку рукой.

— Лучше без шуму, это верно, — сказал он и уставился на Бочарникова таким взглядом, что тому сразу стало не по себе.

Григорьев отправился осматривать приваренный кусок трубопровода, через который должны были начать подачу в печь холодного воздуха прямо от магистрального воздуховода. Никто ему не мешал, знали его привычку вот так смотреть на печь, ни с кем не вступая в разговоры.

На литейный двор вбежала женщина в стеганке, в пуховом, совсем здесь не к месту, платке, кинулась к Григорьеву, стоявшему на самом виду.

— Мой-то где? — в голос закричала она. — Куда подевали? — налетела она, как ястреб. — Не видели моего-то?..

— Не видал, — спокойно ответил Григорьев.

— Да здесь я… — смущенно проговорил Васька и выступил из-за спин столпившихся поодаль горновых. — Чего ты в голос при всем народе? — принялся он увещевать женщину. — Людей баламутишь, вырядилась, как пугало. Кто тебя пустил к домнам в оренбургском платке? То взяла манеру встречать меня в день получки, — обращаясь к горновым, принялся объяснять Васька, — а теперь к печам повадилась, будто я уж и до проходной не донесу…

Женщина бросилась к Ваське, обхватила его плечи руками и молча припала к нему, не обращая внимания на ядовитую ржавчину и гарь, въевшиеся в шерстяную робу.

— Чего ты? — спросил изумленный Васька. — Да спутала ты, — вдруг закричал он. — Спутала, сегодня получку не дают. Не дают получку-то, слышь? Нечего меня стеречь.

— Да не стеречь я тебя пришла, — всхлипывая и утирая концом платка слезы, заговорила женщина, — Всю ночь глаз не сомкнула, места себе не находила… Почему не сказал, что три смены подряд тебе приказали? Ирод ты окаянный! Ирод! — Слезы текли по ее щекам, глаза гневно сверкали.

— Да никто мне не приказывал, — оправдывался Васька. — Мы печь спасли, пойми ты…

— Откуда я могла знать? — не уступала женщина. — Когда-нибудь было, чтобы ты в три смены… Вспомни-ка, душегуб!..

— Ну, будя, будя… — заговорил Васька и неожиданно ловким движением поправил раскосматившиеся волосы жены, оставляя на щеках ее и на белоснежном платке бурые полосы.

Григорьев окинул их добрым взглядом, сунул руки за спину и неторопливо пошел вокруг печи, приглядываясь к швам сварки.

— Задувать будем, Борис Борисович? — спросил Дед.

— Пора, — сказал Григорьев.

Дед пошел по литейному двору, приказывая:

— Задувка будет… Всех прошу освободить литейный двор… Вас тоже касается, Борис Борисович, — сказал он, возвращаясь к Григорьеву. — Мало ли что… вы, как говорится, с высоких кругов, мы за вас в ответе.

— Обер-мастер свое дело знает, — отметил Григорьев без тени неудовольствия и первым пошел с литейного двора.

Дед спровадил рабочих аварийной бригады, у горновых спросил, есть ли в карманах спички, отобрал коробки, как бы не чиркнули, если вдруг газ… Вошел в будку управления вместе с Бочарниковым, позвонил на воздуходувку: «Давай, полегоньку».

Печь пошла без осложнений. Григорьев вернулся на литейный двор, окруженный свитой подоспевших из заводоуправления инженеров и инженеров цеховых во главе с Серединым. Некоторое время Григорьев изучал показания приборов в тесной временной пирометрической — молча, как делал и прежде, будучи начальником цеха. Потом вышел и медленно зашагал вокруг печи, заглядывая через темное очко в глазки фурм. Пошел к кауперам, сунул кулаки за спину, долго стоял, подняв голову, оглядывая разрушенные трубопроводы. Все это время никто не тревожил его ни вопросами, ни своим присутствием, молча стояли и наблюдали за ним.

Дед оглядел толпившихся подле горновых и негромко воскликнул:

— Пошла! Пошла, матушка. Кормилица наша! Пошла-а!..

— Сюда бы сотню конструкторов, чтобы не было больше такого безобразия, — неприязненно взглядывая на Деда, сказал Андронов. — Тогда будет кормилицей, а то заездили ее, какая же это кормилица? Кляча! — Он хмыкнули не ожидая, что ответит Дед, пошел на середину литейного двора, где были навалены кучи свежего, не просохшего еще, морковного цвета песка, схватил лопату, тут же с ожесточением бросил в песок, схватил другую.

— С-с-сатана! — процедил Бочарников.

— Весь в отца, — сказал Дед. — Да еще с перехлестом…

Из-за печи показался приземистый крепкий человек в темной синтетической куртке, в шляпе с короткими полями, лихо сидевшей на голове. Дед присмотрелся: кто таков? Мало ли приезжих слоняется по печам, да тут еще задувка… Хотел строго отчитать и прогнать и вдруг признал: Сашка! Александр Федорович Андронов! Ишь ты, в шляпе пожаловал к домнам. Дед резко повернулся и зашагал к соседней печи, не пожелал встречаться. Все здесь в работе, а этот, видишь, в шляпе…

Андронов остановился, оглядел литейный двор, приметил сына, но не подошел. Крепко сжав губы — аж желваки прокатились по скулам, — не отрывал сверлящего взгляда от летки, от васильковых лепестков горевшего над ней, где-то пробивавшегося газа. Ожила печка! И по этому его взгляду, и по тому, как он спокойно и прочно стоит у самой летки — не каждый туда сунется! — горновые признали в нем своего и не прогоняли, как прогнали бы любого другого праздношатающегося.

Вернулся от кауперов Григорьев, обошел находившихся на литейном дворе, пожимая руки. К Андронову не подошел, наверное, не признал. И Андронов не захотел подойти, стоял и упрямо смотрел на печь.

Через час Григорьев и Середин катили в машине дирекции к заводоуправлению за приказом директора. Мысли Григорьева все время возвращались к смерти Афанасия Федоровича, все он никак не мог освободиться от ощущения вины за все то, что произошло на заводе. Он сидел неподвижно и молча. Но все, кто знал его, давно привыкли к его молчаливости, и ни Середин, ни водитель, который тоже давно его знал, не замечали его состояния.

Вдруг Григорьев пригнулся и посмотрел в переднее стекло. По чистому холодному небу плыли паруса облаков, ветер мел по дороге ржавую пыль, надутую из труб мартенов. Все вокруг было ясным, свежим, дымы из заводских труб относило повернувшим ветром от города в степь, и красно-рыжие от рудной пыли их ленты красили небо третьим ярким цветом. Григорьев оглянулся и по лицу Середина понял, что и он тоже только сейчас увидел, каким прозрачно-белым стал так хмуро начавшийся день.

Подкатили к заводоуправлению на площади за проходной.

— Иди, я здесь подожду, — сказал Григорьев.

Середин появился довольно быстро, молча уселся рядом с Григорьевым и, пока они ехали обратно в доменный цех по заводской территории, не проронил ни слова и на соседа не смотрел. Григорьев ожидал другого, думал, что Середин разбушуется, чего доброго, бросит все и скроется дома, как уже было однажды, после назначения его начальником доменного цеха. Потому и отправился вместе с ним за приказом.

В своем кабинете, окна которого выходили на выстроенные в ряд доменные печи, Середин привалился спиной к подоконнику и спросил:

— Твоя работа?

Протянул сложенный вчетверо листок приказа. Григорьев расправил листок, прочел, положил на стол и постным взглядом посмотрел на Середина.

— Ну, что ты молчишь? — спросил Середин.

Григорьев заходил из угла в угол большой квадратной комнаты, глядя себе под ноги и закинув руки за спину. Середин следил за ним.

Продолжая мерить комнату из угла в угол, Григорьев заговорил:

— Мой тебе совет, пригласи опытных специалистов из всех цехов — не забудь и по должности, и по уму, — секретаря парткома Яковлева, хорошо бы из горкома, из промышленного отдела толкового человека и обсуди положение на заводе. В доменном цехе температуру дутья повышайте, процент природного газа надо увеличить. — Григорьев остановился неподалеку от окна, у которого стоял Середин, выражение лица Середина против света трудно было разобрать. — Обязательство надо выполнить за счет улучшения технологии процессов, другого пути не может быть. Ты это мне вчера сам объяснял. Кислородную станцию по пусковому графику достраивайте. Чем сумеем, поможем.

— А на мое место, сюда, в доменный цех кого же? — негромко спросил Середин. — Уж раз ты все так подробно обдумал…

— Вмешиваться в твои функции не хочется… — Григорьев как бы нехотя сказал: — Вместо тебя я бы пока заместителя твоего по цеху оставил. И по должности так полагается. Александр Федорович Андронов из Индии вернулся, присмотрись. У меня такое впечатление, что с ним можно работать. Приглядись, — задумчиво повторил Григорьев, — может, заместителем начальника цеха, а может, обер-мастером поставишь. Василий Леонтьевич давно на пенсию просится, да и в самом деле, сколько можно старику у печей маяться. Ну, а главный инженер… — Григорьев вновь заходил по комнате. Может быть, с Магнитки переведем, там есть молодые грамотные инженеры.

Свет прозрачного дня, несмотря на близкую грязновато-сизую стену доменных печей, загораживающую полнеба, бил в окно, в глаза и мешал разглядеть лицо Середина. Григорьев все присматривался и не мог уловить его выражения.

— Сюда бы сейчас Афанасия Федоровича… — с горечью сказал Середин.

— Да уж что говорить… — Григорьев помолчал. — К главному с Магнитки приставь помощников с божьей искрой в голове, из молодежи возьми, кто поталантливее. Коврова и молодого Андронова в обиду не давай… Да что я тебе говорю, сам знаешь прекрасно. Корреспонденты на пятки будут наступать, сдержи пока. Еще начнут учить, как работать…

Вошла женщина в глухом платье, отблеск света играл на ее строго уложенных волосах. Григорьев видел ее в приемной Середина, но если бы прежде его спросили, какая она, не смог бы ответить, не разглядывал. А сейчас почему-то остановил внимание ее взгляд. Что-то было в нем тревожное, внимательное, словно выспрашивающее.

— Анализ металла брони… — сказала она и протянула Середину развернутый мягко просвечивающий лист бумаги.

Середин, не взглянув в лист, повел глазами в сторону стола.

— Оставьте, — сказал он.

— Одну минуту, — проговорил Григорьев и, подойдя к ней, взял лист. Данные анализа показывали, что броня, как и сказал вчера Середин, из стали-три кипящая. Он непроизвольно взглянул на секретаршу. Женщина смотрела на него напряженным, беспокойным взглядом. Ему показалось, что она понимает значение анализа, понимает, что может означать содержание анализа для судьбы Середина. На мгновение поддавшись странному желанию удостовериться, так ли это, он спросил:

— Вы понимаете значение этих цифр?

— Понимаю, — сказала она и, не дожидаясь других вопросов или разрешения удалиться, вышла. Григорьев положил лист на уголок стола.

Середин отошел от окна и принялся старательно изучать бумагу. Зачем, подумал Григорьев, ему и так была наперед известна марка стали. И вдруг пришло в голову, что это — «та» женщина. Середин, наверное, пытается от него, Григорьева, скрыть растерянность.

— Да, она понимает значение анализа, — сказал Середин и, уже овладев собой, спокойно посмотрел в глаза Григорьеву. — Заведующая цеховой лабораторией. Сделала анализ прежде, чем ты распорядился.

— А я подумал — секретарша, видел ее в твоей приемной… — Григорьев сейчас же пожалел об этих своих словах. Не хочет Середин, чтобы заглядывали ему в душу, зачем лезть с неуклюжими замечаниями.

Григорьев помолчал и, сразу отвлекаясь от неприятного эпизода, сказал:

— Пройдем по цехам завода, посмотрим, какое у тебя наследство. По всему циклу…

— Идем! — обрадовался вдруг Середин, и лицо его стало доверчивым, просветленным. — С Меркуловым прошли по всему циклу, будет теперь с чем сравнить твое впечатление.

Григорьев не двигался, стоял посреди комнаты и хмуро смотрел в пол.

— Ты все-таки поставь пылеуловители, — проговорил он, — мартены у тебя дымят, как на картине художника-урбаниста, дешевая, в общем, патетика…

Середин усмехнулся.

— Вчера ты пустился в лирические излияния, — сказал он, — удивил меня, а сегодня в другую крайность ударился. Легко сказать — поставь! Оборудование целый состав занимает, можно сказать — еще один завод, а называем легким словом «пылеуловители».

— Придется тебе заняться этим, как ты говоришь, «заводом», — жестковато сказал Григорьев, не расположенный на этот раз шутить или пускаться в отступления. — Впишем тебе в титул на следующий год, выкручивайся, как знаешь, а пылеуловители должны стоять. Мне секретарь горкома звонил, спрашивал, какова позиция министерства. Ты не обратил внимания, когда мы ехали по городу, рыжая пыль на улицах? Руду можно совком собирать… Ну, не будем время терять на пустые разговоры…

С завода они вернулись в доменный цех совсем вечером, в темноте уже. Середин остался у себя; пока они смотрели завод, накопились разные дела. Григорьев отправился в ресторан напротив проходной — поесть: и за обед, а за ужин.

IV

Из ресторана Григорьев поехал к себе. Мерил комнату ровными неторопливыми шагами от окна к двери и обратно. Многое из того, что он узнал в эти дни, до поры, до времени оседало где-то на дне памяти и, только когда он оставался один, всплывало в сознании.

Вот эта история с Логиновым. Нет ли в ней укора ему самому? В других обстоятельствах, в иных формах, не скатывается ли постепенно к тому, чтобы жить лишь одним: «Металл любой ценой, металл только сегодня, а там хоть трава не расти?..» Это, если говорить обнаженно и преувеличенно. В действительности сложнее, речь идет о тенденциях, которые, может быть, проявятся лишь завтра…

Неприятны, тягостны эти неожиданные мысли Григорьеву. Но никак он не мог обойти их, проплыть по течению, минуя выступающие в пороге углы скал. Нельзя обходить. Давай-ка, брат, додумаем до конца. Пока не поздно. А Логинову поздно. Уже поздно. Никто не будет снимать его с работы, тяжело больного человека. Но он сам себя осудил. Вот в чем трагедия… Надо додумать до конца, пока не поздно…

Собственный просчет при желании можно оправдать общими причинами. Усложнение руководства промышленностью стало очевидным фактом. Хозяйство страны приобрело такие масштабы, когда привычные формы управления дают осечку. Металлургия не осталась исключением. Пожалуй, именно в черной металлургии заметнее болезни организации и управления. Достигли многого, первое место в мире по выплавке стали. Это так. Но в США есть бездействующие мощности. А Япония? Страна, в которой нет ни угля, ни железа, наступает нам на пятки по объему производства. Мы не сидим сложа руки, строятся мощные новейшие доменные печи, конверторы, огромной производительности прокатные станы. На Череповецком, Ново-Липецком, Криворожском, Ждановском заводах… Модернизируются старые заводы… Все это так…

Григорьев остановился и, сунув руки в карманы, уставился на потускневший, затертый узор ковра. Износился ковер, износился. Не вытряхивают пыль, не чистят… Постоял, покачал головой и опять, не отдавая себе в том отчета, заходил по комнате туда-сюда.

Вот история с Логиновым… Сколько было силы, уверенности в неожиданном заявлении директора: «Мой завод даст этот миллион…» Григорьев тогда прикинул и сказал себе: «Такой завод может дать…» Но ведь прикидывая, он как само собой разумеющееся имел в виду модернизацию производства, ну, самую элементарную, не требующую много времени и больших затрат. А думал ли об этом Логинов? На всех собраниях учитывали требование партии о двух точках опоры: научно обоснованное руководство и мобилизация активности трудящихся. Второе без первого в наше время существовать не может. Первого — научно-технической обоснованности на заводе не было… И вот результат: Логинов в больнице, печь на холодном дутье, понадобятся героические усилия людей, напряжение всего заводского организма, чтобы обязательство было выполнено. И сам Григорьев в эти дни оторван от решения текущих дел по другим заводам, по общим проблемам металлургии.

А заставить бы Логинова подумать, как давать этот миллион. Более молодой, полный сил, иначе мыслящий человек, Меркулов, например, сумел бы с того момента, когда Логинов сказал: «Мой завод даст недостающий миллион…», потребовать от него точного расчета. Что помешало так действовать ему, Григорьеву? Текущие дела, необходимость принимать оперативные решения по множеству вопросов… А завод? Вот этот конкретный завод?..

Но объективные причины были и двадцать лет назад, когда он работал тут начальником доменного цеха. Директор: «Почему домна недодала вчера чугуна?» Он: «Не знаю…» Директор: «Как не знаете? Что же за начальник цеха, который не знает?» — «В печь не влезешь. Знал бы, сказал…» Он зная, почему печь недодала чугун, он сам установил спокойный режим, чтобы понять природу срывов и потом уже строго научно — да, именно строго научно, и тогда существовало это требование! — форсировать ход печи. Его проклинали за невозможный характер, наказывали по всем линиям, грозили снять с должности начальника цеха, вообще выгнать с завода… А он гнул свою линию и выиграл: печи стали самыми производительными в мире и давали самый дешевый в мире по сравнимым трудовым затратам чугун. Выиграл!

Тогда ему помог выстоять характер. Бесхарактерный руководитель — смерть делу. Любому. Бесхарактерные электронно-вычислительные машины могут быть лишь придатком человека. Характер нужен везде. Может быть, он сам стал бесхарактерным? Постарел, растратил нравственные силы. Но всего решить характер не может…

Он опять вспомнил свой ответ корреспонденту: «Будет спрос, будут и инженеры широкого кругозора…» Где-то сейчас мучается, сопротивляется текучке, бьется за свои идеи молодой, полный сил человек. Да вот тот же Меркулов! Тот же Ковров! И не они одни. Таких много, можно даже назвать фамилии, он их видел, знает. Надо помогать им, открывать им дорогу…

Григорьев остановился и посмотрел на дверь аляповато обставленной комнаты. Дверь была открыта, войдя, он не закрыл ее. Не отдавая себе отчета, что делает, подошел и пнул дверь ногой, раскрывая еще шире. Смешно, разве так надо, разве так просто?.. — сказал он себе, поняв несуразность того, что делает. И тут же позабыл про эту несуразность.

Нужно ли было именно ему ехать на завод? Конечно, случай исключительный, но здесь нужен опыт инженера, а не руководителя такого масштаба. К тебе сходятся нити от многих заводов, от тебя ждут решения важных в целом для отрасли проблем. Вот же нашелся такой Ковров, один, на свой страх и риск, принял решение и подготовил необходимые расчеты. Нашелся! Значит, могли обойтись и без столичного гостя. И должны были…

Григорьев остановил сам себя: он, пожалуй, слишком прямолинеен. Потери металла грозили оказаться невосполнимыми, надо было ехать. К тому же завод оставался без главного инженера, а затем еще и без директора, пришлось принимать меры. Иначе на другой же день он улетел бы обратно в Москву. И опять поправил себя: но важны не только затраты времени, важен сам принцип самостоятельности первичного звена, среднего звена, и в то же время контроль…

Он вышел в переднюю, с иронией еще раз пнул ногой дверь, которая отвлекла его от серьезных мыслей, отправился в спальню. Давно пора ложиться спать, завтра последний, шестой, после того как он узнал об аварии, день на заводе; к вечеру на аэродром, а дел много…

В семь часов затрезвонил будильник. Григорьев еще час назад встал, вскипятил в электрическом чайнике, составлявшем принадлежность квартиры, воду, заварил чай. Он привык в командировках есть между делом, а утром никогда не задерживаться из-за еды.

Машина ждала на улице. Через десять минут подъехали к заводоуправлению.

Осенний холодный день сиял над заводом. Григорьев со ступенек подъезда оглядел чистое, глубокое небо и поднялся на третий этаж в кабинет директора. Середин был уже там, принимал дела, знакомился с документами, письмами, на которые надо было отвечать без задержки. Он попросил еще раз поехать на завод, посмотреть, что и где можно было сделать для увеличения выдачи металла. Вернулись в середине дня.

Секретарь сказала, что звонил из парткома Яковлев, просил предупредить, когда появится Григорьев.

— Соедините, — коротко сказал Григорьев и вместе с Серединым прошел в директорский кабинет.

Почти тотчас же раздался телефонный звонок, Яковлев спрашивал, есть ли у Григорьева время для встречи. Григорьев назвал час, когда должен был ехать на аэродром к московскому самолету. Яковлев сказал: «Успеем».

Середин и Григорьев в ожидании секретаря парткома сели друг против друга за длинный полированный стол для совещаний. Середин искоса взглянул на Григорьева: понимает ли он, чем вызван визит секретаря? Григорьев сидел совершенно спокойно и, видимо, судя по отсутствующему взгляду, о чем-то раздумывал.

— Вчера состоялось заседание бюро городского комитета партии, — сказал Середин. — Меня и тебя не стали тревожить в связи с похоронами… Там был Яковлев. Сегодня с утра он мне звонил. Обсуждали вопрос о затяжке строительства новой печи. По его докладу принято решение просить обком вмешаться в это дело и поставить вопрос перед министерством и в ЦК партии.

Все время, пока Середин говорил, Григорьев, вскинув голову, внимательно следил за ним.

— Твоя позиция?.. — спросил он.

— Перед бюро Яковлев советовался со мной. Я поддержал… — Середин опустил глаза. — Думаю, что Афанасий Федорович, останься он жив, первым долгом потребовал бы ускорения строительства этой печи.

— Возможно…

— Это точно, —твердо сказал Середин и устремил на Григорьева упрямый взгляд. — Чтобы уж все было начистоту, хочу сказать: на бюро тебя поминали. За недостаточную активность.

— Н-да… — неопределенно произнес Григорьев.

— Не понимаю, почему ты не подписал тогда авторской заявки? Из-за этого, говорят, весь сыр-бор загорелся… Конечно, вопрос к делу не относится, спрашиваю из простого человеческого любопытства.

Григорьев насупился, тяжко вздохнул, и, опершись о стол локтем, охватил лоб рукой. Середин понял, что ответа от него ждать бесполезно.

Сакраментальная поза! Вот будет сидеть так до самого появления Яковлева, и слова из него не вытянешь. Середин усмехнулся: что поделаешь, приходится на тебя жать, кардинальная перестройка завода — это главное, но и текущие задачи надо успевать решать. Время не остановишь! Придется тебе, друг, быть поактивнее. Сергей Иванович перед отъездом рассказал, какую ты позицию невмешательства занял, пока там идут, мягко сказать, споры, чьи устройства для печи лучше: меркуловские или тех шустрых конструкторов с завода…

V

Середин сидел перед замолкнувшим Григорьевым и вспоминал последнюю беседу с Меркуловым накануне его отлета на южный завод. Тогда пригласил Сергея Ивановича к себе. За обедом Меркулов поведал, какой разговор был у него только что с Григорьевым о литейных машинах. Потом глубоко задумался.

— О Григорьеве думаете? — улыбаясь, спросил Середин. — Вижу — о нем. Да, одним словом этого человека нельзя определить. Есть у него и свои чудачества, что ли… И недостатки есть. Прежде, когда я мальчишкой после института пришел на завод, не обращал внимания, а теперь их вижу. Если его не понимают, не будет объяснять. Замолчит или, того хуже, перестанет замечать, придумает какой-нибудь ход и все-таки на своем настоит. Так что деваться потом некуда.

— Это вы верно говорите, — заметил Меркулов. — Он вот так измором отца моего берет. Да вы Ивана Александровича знаете, он мне о вас как-то рассказывал. Возмущается григорьевской манерой отмалчиваться. Однажды мне говорит: «Помнишь, ты спросил у меня про Григорьева, а я тогда тебе ничего не ответил? А теперь могу сказать точно, что он за человек…» Я думал, смягчился, знает, что я с Григорьевым начал работать, не захочет при мне ругать его. Ничего подобного! «Теперь, говорит, я окончательно убедился: Григорьев — это консерватор…» Меркулов рассмеялся, вспоминая, с какой непримиримостью высказал отец свой приговор. «Это, говорит, консерватор!» — смеясь повторил Меркулов. Вот так, без малейшего сомнения!

— Да-а! Он у вас независимо держится, — поддакнул Середин. — Потому интересно с ним… А он вам про черного кота рассказывал?

— Ну, эта байка не ему принадлежит, в ней, пожалуй. Правда есть. Григорьев не любит однозначных решений, сложный и трезвый у него мыслительный аппарат…

— Но почему — консерватор? — спросил Середин. — Сколько я ни слышал отзывов о Григорьеве — все разные.

— Да, откровенно говоря, и я иной раз сам думаю, что есть в нем какая-то неповоротливость, что ли. Да вот эта самая идея поставить рядом три разливочные машины, в том числе и демаговскую. Я-то сначала порадовался, потом представил себе, как отец отнесется к доводам Григорьева, и подумал, что разобьет он их одним ударом. У немцев ведь технология другая, будем говорить прямо — поотстали мы кое в чем. К примеру, у них термопары мерят температуру чугуна точнее. Есть и некоторые другие расхождения. Отец, как мне думается, начнет возмущаться: можно ли сравнивать, ставить рядом несоотносимые агрегаты?

— И все-таки прав Григорьев! — вдруг воскликнул Середин.

— А вы-то как можете об этом судить? — изумился Меркулов. — Вы же доменщик — не сталеплавильщик.

— Тут и не надо быть сталеплавильщиком, — рассмеялся Середин. — Просто надо знать григорьевский характер. Вы с ним недавно работаете?

— Да, и года нет…

— В том все и дело, — убежденно сказал Середин. — А то бы вы Ивану Александровичу объяснили. Как Григорьев рассуждает? Хочешь не хочешь — придется нашим конструкторам и технологам поднажать и работать по современной технологии. По-серьезному возьмутся, глядишь, еще и обгонят немцев. Верит Григорьев в вашего Ивана Александровича. Верит, понимаете? Потому и ставит его машины рядом с демаговскими. И все закрутятся тогда волчками, в лепешку разобьются, а выйдут на новую технологию. Все! И производственники тоже. Голову свою на отсечение даю. Через год-два опередим немцев. Это точно!

— Пожалуй, и так! — согласился Меркулов.

— Так! Не сомневайтесь, так и будет. Технология немецкая стоящая? — спросил Середин.

— Машина наша не уступит, по скоростям литья еще, может, и обгонит, а технология у них совершеннее. Я же видел их машину в ФРГ в работе.

— Вот, значит, того-то Григорьев и добивается, — Середин утвердительно кивнул.

— Вернусь с Юга в Москву, постараюсь вашими глазами на Григорьева смотреть, — сказал Меркулов. — Постараюсь и ошибки его видеть, и противостоять им, да и в самого себя загляну поглубже. Я ведь собрался было обратно на завод тикать, трудно показалось с Григорьевым. Но научусь же рано или поздно?

— Нау́читесь! — с убежденностью сказал Середин.

Вот теперь сидит молчком этот самый Григорьев, и не поймешь, что у него в голове. Но как бы ни было с ним трудно, а придется его тряхнуть как следует. Дело, брат, как ты сам говоришь, есть дело, и выполнять его надо без всяких фокусов…

Яковлев появился через несколько минут. Едва ли не с порога заговорил:

— Логинов спросил моего мнения о назначении Середина, возражений у меня не было. А теперь тем более…

Грузный, с заросшими густой бородой щеками, Яковлев крепко встряхнул руку Григорьева, так же энергично поздоровался с Серединым. Уселся рядом с ним напротив Григорьева.

— Времени у нас мало, — заговорил Яковлев, — поэтому я прямо к делу. На заводе идут отчетно-выборные собрания цеховых парторганизаций, готовимся и к перевыборам парткома. В своем докладе уходить от ответственности за положение на заводе не собираюсь, как решат коммунисты, так и будет…

Григорьев завозился на своем месте, изменил позу, повернулся к Яковлеву.

— Я не могу вмешиваться в ваши партийные дела, — сказал он. — Меня больше всего интересует не то, что было, а то, что предстоит сделать коллективу завода…

— Да, я знаю от Логинова и Середина о предстоящей перестройке завода…

— Пока это всего лишь предварительные соображения, — заметил Григорьев, подчеркивая этими словами, что он имеет в виду личную точку зрения, но в то же время и не отделяет своих соображений от позиции министерства.

— Я хочу быть с вами откровенным, — заговорил Яковлев, — партийный комитет считает невозможным дальнейшую проволочку с началом строительства новой печи. В этом мы целиком поддерживаем Середина…

Григорьев перевел взгляд на сидевшего против него Середина.

— Да, это моя инициатива, — подтвердил Середин, — я уже объяснял.

Яковлев спросил, известно ли Григорьеву решение городского комитета партии по этому вопросу, и, выслушав утвердительный ответ, поднялся, прошелся ко комнате.

— Я понимаю, что моя судьба как секретаря парткома решена… — произнес Яковлев.

— Ну уж об этом не со мной… — мягко сказал Григорьев. И тоже поднялся.

— Я говорю как коммунист с коммунистом, а не как секретарь парткома с руководящим работником министерства, — возразил Яковлев.

Середин встал, они, все трое, стояли как бы в кругу, друг перед другом.

«Вот мы и пришли к черте, — подумал Середин, поглядывая на Яковлева и Григорьева, — вот и конец той полосы жизни, какой мы жили все эти месяцы… По крайней мере, Яковлев был честен, хотя и не сумел угадать истинный смысл событий на заводе. И честен сейчас перед самим собой, и в этом его нравственная сила. Он делал, что мог… Будет ли легче тому, кто его сменит? Может быть, может быть… Но навряд ли. Нет ничего сложнее и труднее партийного руководства. Нужен особый талант, об этом у нас часто забывают. И опыт, и такт, и принципиальность… Чего только тут не нужно! А прежде всего — очищающая души людей атмосфера. Сумеем ли мы все вместе ее создать? Да, вот это главное: суметь… Именно в этом смысл новой, начинающейся полосы жизни…

Что же думает сейчас Григорьев — этот молчаливый и, кажется, непробиваемый человек? Ведь эта новая, наступающая полоса жизни будет другой и для него. Он не оставался здесь наблюдателем — это и его жизнь… Но лучше бы ты спросил самого себя: что сам должен сделать, как сам должен теперь жить?.. Ответить на этот вопрос, пожалуй, сложнее всего. Это только кажется, что ты сам все решаешь. Так могут думать только те, для кого нет никаких неясностей и никаких сложностей. Гамлет не знал, чем кончится его бой за правду и справедливость, он все время искал и действовал… Андрей Болконский был непреклонен, но и он не знал, что будет там, впереди, и каково его истинное предназначение… Мы знаем только одно: нам нужна очищающая души атмосфера. Знание этого — и много, и мало: каждый должен найти свое собственное предназначение».

Яковлев с решимостью заговорил:

— До перевыборов партком будет поддерживать любые шаги министерства и дирекция по модернизации завода. Несомненно, что и новый состав парткома начнет действовать в том же направлении.

Григорьев молча выслушал заверение секретаря, взглянул на часы: «Пора…» — а, пожав руки собеседникам, пошел одеваться.

…На аэродром он ехал с тем же водителем, какой шесть дней назад привез их троих прямо к домнам. Григорьев сидел, привалившись к дверце, и молча вглядывался в увалистую, совсем уже побуревшую, как бы веером уходившую назад — вблизи быстро, а дальше, у ограниченного холмами горизонта, медленно, степь. Водитель знал характер соседа и не мешал ему созерцать проносившиеся мимо взгорки.

Григорьев как будто целиком отдавался ритму движения, ускорению на прямых участках, замедлению на поворотах, взлету машины на подъемах, когда дорога впереди обрывается в никуда. На самом же деле он был поглощен неотступными размышлениями и почти не обращал внимания на то, что происходило за стеклами машины.

…Да, как он и предполагал тогда в самолете, направляясь на завод, за непосредственными событиями стояло нечто более важное. Рано или поздно перестройка устаревающего завода неизбежна. К этому выводу он пришел еще раньше, находясь на заводе. Но теперь, в мчащейся по увалистой степи машине, все более и более отдаляясь от завода — отдаляясь, так сказать, и пространственно, и психологически, — он одним взглядом охватил те события, которыми жил эти шесть дней, вглядывался в них, искал какой-то важный для него и почему-то сразу не дававшийся, ускользавший смысл.

Давным-давно, в ранней молодости, волею судеб вместе со многими другими он начинал жизнь — вот эту самую, тогда находившуюся как бы в зародыше, а теперь возмужавшую и расширившуюся. Она вобрала его сейчас как свою естественную частицу, точно он никогда и не покидал завода, города, предгорной степи, по которой мчится машина. Но это же не так, — остановил он себя, — много лет назад он должен был бросить ее и вернулся всего на несколько дней. Что же — так ничего и не произошло за эти годы и с этой жизнью, и с ним самим? А может быть, разгадка в том, что начало, в котором он тоже участвовал, было правильным и все шло своим чередом? Но с невольной гордостью подумав так, он тут же сказал себе, что все же не в этой мысли заключался внешне скрытый, сразу не дававшийся смысл того, что он увидел и пережил за эти шесть дней.

Было нечто более важное. Жизнь, которая здесь шла своим чередом — в будничных мелочах, в семейных и заводских делах людей, обладала способностью самоочищаться, самовосстанавливаться после бурь и тяжких потерь. Жизнь не в отвлеченном понятии, а в том, что составляло ее конкретное содержание: суть человеческих личностей и характеров, устремления людей, их симпатии и их враждебность к тому, что для них чуждо… В этом самоочищении и заключена неистребимая сила жизни — той, какою он живет далеко отсюда, и той, какою он жил здесь эти шесть дней. В способности самоочищения — и зрелость, и мудрость ее. Вот главное, что увиделось ему теперь и что он не сразу осмыслил. Может быть, впервые с такой ясностью он открыто признался самому себе, что и ему есть, от чего отказываться и к чему идти, есть что не уступать и за что бороться… И в этом ощущении движения собственной личности была и его свобода, и его сила, и сознание правоты и силы жизни…

В аэропорт Григорьев прикатил к самому отлету, опустился в свое кресло около иллюминатора и просидел почти без движения все время полета.

В Москве увидел над аэродромом яркие звезды в глубокой бархатной темноте неба и удивился: ночь наступила.

Он не сообщил в министерство час прибытия самолета и с аэродрома домой ехал на такси. Поднялся на свою площадку, открыл дверь и невольно забеспокоился: в квартире темно. Не раздеваясь, пошел в комнаты, включил во всех верхний свет. Светланы нет, да, впрочем, он был готов к этому: на телефонные звонки никто не отвечал. В кухне нашел на столе записку, прочел, опустился на табурет, как был в пальто и шляпе, и долго сидел, глядя в пространство и ничего не замечая вокруг себя. Светлана писала, что не могла больше оставаться одна в пустой квартире, улетела к дочери в Норильск, там получила его телеграмму, вернулась и теперь улетает к тете Кате. В самом конце была еще приписка: «Хочу понять, что случилось у Наташи, у Серединых».

Григорьев взял со стола записку и еще раз прочел, посмотрел на дату. Светлана писала ее сегодня, уезжая в аэропорт. Они все равно не встретились бы, даже если бы знать, что она прилетит туда. Только теперь он вспомнил, что сегодня весь день вплоть до отлета не звонил оттуда домой.

VI

Коврова вызвали в заводскую комиссию по расследованию причин аварии на другой день после отъезда Григорьева. Председатель комиссии, молодой, полный энергии человек, инженер из отдела главного механика, пригласил стенографистку, и все они втроем уединились в пустующем кабинете главного инженера. Председатель комиссии ставил заранее заготовленные им на листе бумаги вопросы, Ковров отвечал, а стенографистка старательно записывала, скорее, не беседу, а допрос. Молодой человек был вежлив и, казалось, доброжелателен. Но вопросы были составлены с расчетом сбить Коврова и уличить во лжи: об одном и том же спрашивалось по-разному и в разных частях разговора.

В конце концов Ковров не выдержал.

— Что вы со мной как с уголовником, — взорвался он. — Я же начистоту рассказываю…

Председатель комиссии было растерялся, помолчал, но затем, усмехаясь, сказал:

— Алексей Алексеевич, поверьте, я на вашей стороне, но служебный долг… — он развел руками.

— Ну, если у вас такая работа, продолжайте… — Ковров стиснул зубы и свел редкие, никак не украшавшие его лица брови. — Давайте, какой там у вас следующий вопрос…

Молодой человек следующего вопроса не задал, снял трубку, набрал номер и сказал значительно:

— Передайте директору, что опрос Коврова закончен, он хотел ознакомиться с результатами, — и, выслушав ответ, положил трубку, сказал, окидывая Коврова недобрым взглядом: — Если вы не хотите отвечать…

— Правильно, не хочу, — буркнул Ковров.

— Как бы вам потом не пожалеть.

Затрезвонил телефон.

— Есть! — сказал молодой человек, взяв трубку, и поднялся.

Они направились в директорский кабинет со стенографисткой.

Середин оторвался от чтения какой-то бумаги, непонимающе оглядел их.

— Стенографистка, — представил девушку председатель комиссии.

— Зачем?

Молодой человек пожал плечами.

— Я полагал…

— Вы и опрос вели под стенограмму? — поинтересовался Середин.

— Так точно.

— Стенограмма у вас? — Середин взглянул на девушку и протянул через стол руку за листками стенограммы. Она подала их. — Вы свободны, — сказал он стенографистке.

Когда она вышла, порвал листки, сложил их, еще раз порвал и выбросил в корзину для бумаг. Пригласил садиться, поинтересовался, закончила ли комиссия работу, и попросил завтра утром передать ему для утверждения выводы.

— Не теряйте времени, — прибавил он.

Молодой человек вышел.

— Ну, а теперь с вами… — сказал Середин, вглядываясь в осунувшееся, потемневшее за эти дни лицо Коврова. — Надеюсь, что вы поняли всю недопустимость подпольной работы с автоматикой. Завод — не место для детективных историй. Вы вполне заслужили строжайшего взыскания… Но поскольку… — Середин улыбнулся: — Как там с печкой, теплотехнический расчет оправдался?

— Нормально идет… ну, конечно, расход кокса…

— Да, да… что поделаешь…

Ковров пришел в доменный цех помолодевшим, как ему казалось, лет на десять. Уселся против Черненко, набрал в легкие воздуха и выпалил:

— Все! Прикончил Середин эту комиссию.

— Да ну? — удивился Черненко и ладонью крепко потер глаза и лоб, точно не веря.

— Валентин Иванович, когда-то вы мне рекомендацию обещали… — ни с того ни с сего напомнил Ковров и тотчас пожалел, не так надо было, не с пылу, с жару. Дать Черненко успокоиться, а потом уже о рекомендации… И опять ругнул свой характер: ну, что тебя черт дернул…

Черненко долго молчал, покуривая сигаретку.

— Как я тебе, Алеша, буду рекомендацию давать? Сам посуди, как на людей смотреть?

Черненко поднял глаза, и такая была му́ка в его потускневшем взгляде, что Коврову стало не по себе.

— Все позади, — сказал он. — На себя я взял. Да разве дело в том, что схема не сработала? Ушло это теперь в историю. Бросьте вы мучиться.

Черненко отрицательно покачал головой.

— Для тебя ушло, а я всю жизнь буду этот клинышек помнить. И рекомендацию не мне давать, позорить тебя не хочу своей рекомендацией. С Василием Леонтьевичем поговори, он даст. Дед тебя уважает. Никогда я ему плохого про тебя не говорил. Даст он, не сомневайся.

Ковров молчал. Что он мог возразить?

Вспомнил, как однажды Черненко словил его в зале автоматики в третий или четвертый раз и повел к себе. Ковров шагал впереди. Так они и прошли — Ковров впереди, а Черненко сзади — мимо кауперов, по стальному мостику вокруг здания диспетчерской к дверям на второй этаж, где был кабинетик старшего мастера газового хозяйства. Навстречу им на мостике попался Дед, приземистый, квадратный, в широкой робе и каске, делавшей и без того крупную его голову похожей на котел. Оба они — Дед и Черненко — два друга, остановились на мостике. Ковров тоже вынужден был встать у перил, несколько впереди.

— Куда ведешь? — спросил Дед, сразу поняв ситуацию. Хитер старик, от его маленьких глаз ничего не укрывается.

— Курить попросил, — обманул Черненко, — а мои остались… — Черненко кивнул на здание диспетчерской.

Значит, не захотел выдать Коврова даже своему другу. Тот друг — делу надо будет — ни с какой дружбой не посчитается. Ковров уж как-нибудь знал Деда.

— Так он вроде бы не курил? — удивился Василий Леонтьевич.

— Тут любой закурит! — сказал Ковров. — Как бы еще не спиться.

Дед окинул его пристальным взглядом, так же внимательно посмотрел на Черненко и сказал:

— Ладно, веди его дальше, — и своей качающейся походкой, прихрамывая на больную ногу, зашагал по мостику дальше…

Отступаться от своего решения — подать заявление в партию — Ковров не захотел. После окончания смены, когда Дед должен был вернуться с обхода печей, направился к нему в кабинетик.

Дед сидел тяжело, боком привалившись к столику. Каска донышком вниз со сложенными в нее рабочими рукавицами, как всегда, стояла у ног. Взгляд был устремлен куда-то в пространство, Дед покряхтывал и вздыхал. Увидев Коврова, очнулся от раздумий, спросил:

— Тебе чего?

— Поговорить хотел… — неуверенно начал Ковров, не входя в комнату.

— Проходи, — сказал Дед, величественным жестом указывая на продранный клеенчатый диванчик и важно откидываясь на спинку до невозможности замызганного стула. Любил он начальственные позы и церемонию милостивой аудиенции.

Ковров продвинулся в комнатку, но садиться на диван не стал.

— Я к вам, Василий Леонтьевич… — пробормотал он.

— Вижу, — сказал Дед и, подперев кулаком крепкую щеку, копируя Григорьева, посмотрел в окно. Ковров молчал, дожидаясь, когда Дед соблаговолит оторваться от созерцания металлических конструкций за окном и обратить на него внимание. А тот из-за любопытства не выдержал паузы, какая по его представлениям должна была быть, повернулся к неожиданному посетителю: — Ну, давай, чего у тебя.

— Я по партийному делу, Василий Леонтьевич… — несмело сказал Ковров.

— По партийному? — удивился Дед и тотчас утерял всякое подобие величия, уселся попрямее, положил локти на стол и, помаргивая, уставился на посетителя. — Сядь по-человечески, — попросил он.

Ковров присел на краешек дивана.

— Заявление подаю о приеме в партию, — сказал робко. — С Иваном Чайкой мы когда-то говорили, все он упрекал: почему не подаю…

— Молодец, — одобрил Дед. И спохватившись, спросил: — А в комиссии у тебя хвост не завяз?

— Ту комиссию Середин прикончил.

— Вот это другой разговор, — сказал Дед. — Середин зазря ничего не делает. Поздравляю! Иди, работай, — милостиво отпустил он.

— Так я же к вам… — сказал Ковров.

— С заявлением? — вспомнил Дед. — То не ко мне, то к секретарю партбюро, там, в конторе цеха, — он кивнул на окно, — а я заместитель только.

— Рекомендацию хочу у вас попросить… Как раз одной не хватает. Бочарников дал. Заместитель начальника цеха дал. И вот вас хотел попросить, если, конечно, не возражаете.

— Тебе всегда дам, — сказал Дед. — А Черненко как же? — вдруг вспомнил он. — Не дал?

— Не то что не дал, а посоветовал с вами поговорить.

— Это как же так? — раскипятился Дед. — Вельможей Валентин заделался! Ишь ты, посоветовал со мной поговорить…

— Не дадите, так бы сразу и сказали, — пробормотал Ковров, опасаясь, чего доброго, подвести Черненко. Судя по всему, тот ничего не сказал Деду о клинышке, видно, не хотел испытания Дедовым въедливым характером.

— Да постой ты, — с раздражением сказал Дед, — чего под руку говоришь? — Склонив крупную голову на бок и прищурившись, он посмотрел на Коврова. — Поругались? — спросил Василий Леонтьевич. — Наговорил ему каких-нибудь дерзостев? С тебя станет, петушишься похуже, чем этот… «сто конструкторов», Андронов твой.

Ковров молчал, и не рад был, что затеял с Дедом разговор. Черненко прав, надо наперед думать, а потом делать.

— Чего сидишь истуканом похуже Григорьева? — совсем разошелся Дед. — Должен я понимать происшествие, как по-твоему? Перед людями мне за тебя ответ держать, так ты и расскажи, черт упрямый. Э-э нет, ты у меня теперь не выпрыгнешь…

Василий Леонтьевич встал, подошел к двери, повернул ключ и, вытащив его из замочной скважины и сунув в карман, вернулся на свое место.

— Докладай!

VII

Ковров молча потянулся к столу, снял трубку с телефонного аппарата, набрал номер.

— Валентин Иванович, — сказал он, — Ковров это говорит. Обер-мастер запер меня в своей комнате и не выпускает, а мне на шестую печь идти смотреть… Да, здесь.

Ковров показал трубку Деду — будет ли говорить? Тот, кажется, потеряв дар речи, вытянув жилистую короткую шею, смотрел на Коврова и к трубке не прикасался. Ковров собрался было сказать Черненко еще что-то, но Дед, придя в себя от нахальства мальчишки — Ковров, которому пошел четвертый десяток, был для него мальчишкой, — выхватил у него трубку, растягивая слова, заговорил:

— Э-э-э… слушает Василий Леонтьевич… э-э… да… э-э…

Выслушав Черненко, бросил трубку на рычаг, с ожесточением порылся в кармане и выкинул на стол ключ. Вместе с ним вылетел злополучный затертый березовый клинышек.

Ковров взял ключ, потянулся и за клинышком, отлетевшим на дальний угол стола, говоря:

— Выброшу-ка я его к чертовой матери, покою людям от него нету…

— Постой! — живо воскликнул Дед и перехватил деревяшку. — Он мне еще пригодится. Надо, смотрю я, разобраться с вами… Что это тебя вдруг повело? «Выброшу»! Ишь ты, нашелся выбрасыватель… За рекомендацией придешь завтра, — сумрачно добавил он.

Ковров отпер дверь и, сказав: «Обойдусь», покинул Деда.

Василий Леонтьевич посидел, навалившись в изнеможении грудью на стол, медленно нагнулся, поднял каску, вытащил из нее рукавицы, надел их, напялил на голову каску и в полном облачении вышел из своей комнатки, направляясь к Черненко. Только уже входя в его комнатку, расположенную по соседству, осознал, что на нем и каска, и рукавицы, но было уже поздно, Черненко и находившийся здесь же Ковров уставились на него. Каска-то еще куда ни шло, но рукавицы зачем? — говорили их взгляды.

Дед стянул рукавицы и с ожесточением влепил их в пол.

— С вами совсем тронулся!

Черненко молча наблюдал за ним, не делая ни малейшей попытки хотя бы сочувствием прийти ему на помощь. Дед окинул Черненко своим въедливым, цепляющим за душу взглядом. Черненко оперся обеими ладонями о стол и поднялся.

— На шестую печь надо сходить, — сказал он.

— Подожди, Валентин, подожди. Сядь обратно. — Скрюченным желтоватым от ржавчины пальцем Дед указал на стул. — Сядь. Шестая печь не убежит. Что это и Коврову на шестую печь приспичило, и зараз тебе?

Черненко постоял в раздумье и опустился на свое место. Вытащил из кармана пачку сигарет, вытянул сигаретину и закурил. Все это он проделывал совершенно молча, медленно, обстоятельно и на Деда не смотрел, не хотел встречаться с его неприятным царапающим взглядом. И Ковров сидел против Черненко, не поднимая глаз.

— Ну-ка, скажи мне: натворил что-нибудь Ковров? — начал Дед. — В чем дело-то, почему ты в рекомендации отказал?

— Ничего он не натворил, — сказал Черненко.

— Пойду я… — сказал Ковров и встал.

— Сядь! — бросил ему Дед.

Ковров опустился на свое место.

Дед покрутил головой, на которой все еще красовалась каска, почувствовал, что на нем какой-то посторонний предмет, стянул каску и поставил на стол, как всегда, донышком вниз.

Черненко, глянув на сигарету с наросшим на ней синим пеплом, машинально стряхнул его в каску Деда, как в пепельницу.

— Ты чего делаешь-то?! — рассвирепел Дед. — Заведи себе пепельницу и носи на голове, а мой головной убор не погань. — Он перевернул каску и свирепо стукнул по ней кулаком.

— Извини, — пробурчал Черненко.

Дед встал, порылся в кармане и выкинул на стол клинышек.

— Забирай к чертовой бабушке! — воскликнул он и, сунув каску под мышку и подхватив с пола рукавицы, бросив их в каску, как в корзинку, припустился было к двери.

— Постой, Василий Леонтьевич… — глухо, но все же достаточно отчетливо попросил Черненко.

Дед остановился. Уж очень необычно позвал его Черненко.

— Что тебе? — спросил Дед.

— Не обижай Коврова, — попросил Черненко.

Ковров опять поднялся, порываясь уйти. Черненко движением руки остановил его.

— Да скажешь ты, наконец, что с тобой делается? — воскликнул Дед. — Дам я ему рекомендацию. Дам, понял? И без твоей просьбы дам, я Алешку давно знаю. Так разве затем ты меня сейчас остановил?

— Затем, — сказал Черненко. — Побоялся, что ты разобидишься на меня и упрешься. А Ковров ни при чем.

— Нет, не затем, — упрямо сказал Дед. — Не затем ты меня остановил. Я тебя, Валентин, хорошо знаю. Чего-то ты хочешь сказать и боишься. Про клинышек, что ли?

— Про клинышек, — неожиданно согласился Черненко. — Это я его сам вставил в реле…

Дед рассмеялся своим едким смехом, который так не любил Черненко.

— Будто я не понял, что это ты, — сказал Василий Леонтьевич. — Давно догадался, когда еще, помнишь, Лариска его принесла. Поглядел на тебя и догадался.

— Какая от меня может быть рекомендация? — глуховато сказал Черненко. — Меня самого надо обсуждать за эту… историю.

— Да-а… учудил, — покачивая головой, сказал Василий Леонтьевич.

— А что мне было делать?! — вдруг взорвался Черненко. — Запретил Алешке механику ту включать, а вижу, что все одно — не отстает. Слова, приказы не действуют… Да что ты, не понимаешь, что ли? — оборвал он себя. — Хотел я скрыть… — Черненко тяжело вздохнул. — Хотел скрыть, Вася, но не могу я так… Ну, не могу! Пусть вот Алексей послушает. Пойду в партбюро, напишу заявление секретарю. Любое взыскание давайте, только чтобы без обману…

— Правильно, — сказал Василий Леонтьевич, — правильно, Валентин, рассудил. Ну, конечно, мы тебе влепим, это уж будь спокоен. Строгача еще мало за такие дела. — Он глянул на Коврова, с силой сцепившего руки на столе, милостиво сказал: — Приходи завтра после смены… Да времени зря не теряй, — добавил строго.

…Странное состояние с тех пор овладело Ковровым. В том, что Черненко признался, было что-то важное и для самого Коврова. Он избегал говорить правду о своих семейных делах, только Лариса недавно узнала. Но чего же бояться правды? Семейная жизнь не удалась, повернуть вспять отношения с Диной невозможно. Детей бы сохранить, остаться бы для них отцом… Пусть люди судят по людским законам. Чего же уходить от этого суда, чего же прятаться от людей? Для него, так же как и для Черненко, будет этот людской суд испытанием за неумение жить. И первое его испытание начнется завтра у Деда. Не минует въедливый Дед, да еще по общественной должности своей заместитель секретаря партийной организации, его семейных неурядиц, придется все начистоту рассказать. Все до капли…

Прямо с завода Ковров пошел в больницу к Чайке. Сказал Виктор, что с сегодняшнего дня разрешили пускать к нему посетителей, предупреждали только, что не больше чем на пять минут, волновать больного нельзя. И долг свой исполнить перед другом шел Ковров, и тянуло увидеть Ивана, с которым всегда было хорошо и спокойней, который сумел понять его отношения с Ларисой и готов был ей помочь.

Иван лежал пластом. Бинтов на голове не было, их, как сказал Иван, всего лишь вчера заменила наклейка среди выстриженных волос. В глазах все та же упрямая искорка. И лицо, крепко сработанное, с твердыми линиями губ и подбородка, хоть и похудело, а все же отражает внутреннюю нравственную силу.

— Майе я сказал, чтобы забрала к нам Ларису, — заметил Иван под самый конец, когда Коврову пора было уходить. — Бабы, они, знаешь, лучше друг друга поймут, чем мы, мужики, их разберем.

— У вас с Майей и повернуться негде, — сказал Ковров, а у самого все лицо заполыхало.

Иван делал вид, что не замечает смущения друга, слабо двинул рукой, сказал:

— Проживем… Знаешь, как говорят: в тесноте да не в обиде. Она и так ведь у нас живет, за детишками смотрит, пока Майя здесь со мной. Попросил я Майю помочь ей вещички кое-какие к нам перевезти. Лучше, когда женщина поможет… Заглядывал бы ты к нам почаще.

Ничего особенного, кажется, и не сказал Иван, известно было Коврову, где Лариса. Но какой-то другой, важный смысл таился в словах друга, и Ковров уходил из больницы в глубоком раздумье. Идти ли туда? Поймет Лариса, зачем приходил Ковров, или болью отзовется в ее душе назойливость? Не может она оставить в несчастье того человека…

Вскоре личные дела и заботы пришлось отодвинуть до лучших времен. Новый директор издал приказ о восстановлении автоматики в газовом хозяйстве доменного цеха на всех печах. Ковров не знал покоя с утра до позднего вечера. И газовщики, и электрики, восстанавливающие схемы, не считались с окончанием рабочего дня, людьми овладело какое-то лихорадочное состояние. Будто они замаливали перед кем-то свою вину, торопились привести в порядок хозяйство, которое годами оставалось в бездействии. А кроме восстановления схем, была еще текущая работа, которую Черненко взвалил на плечи Коврова, сказав при этом, чтобы привыкал: сам он скоро уйдет на пенсию. Некогда было даже подумать о Ларисе… Домой он приезжал в полусне, валился на кровать, иной раз не имея сил раздеться, утром вскакивал и бежал на завод. Догоняя трамвай, припоминал то, что помимо воли обдумал ночью, прибегал в цех и сразу брался за дело. Но, несмотря на усталость и недосыпание, эти суматошные дни он не променял бы ни на какие покойные, бесхлопотные годы…

VIII

С тех пор как Середин вступил в исполнение обязанностей директора, жизнь его странно переменилась. Он как бы заново узнавал завод: то, что всегда было для него близким и привычным, отдалилось, а то, что прежде лежало за границами непосредственных представлений, приобрело особую осязаемость и близость. Доменные печи, с которыми прежде была связана вся его заводская жизнь, даже физически стали восприниматься как далекие, синеющие в дымке сооружения. Мартеновские и прокатные цехи как бы приблизились: именно здесь обнаружилось узкое место… Шесть дней аврала, шесть дней напряжения и обновления человеческих душ остались позади. Люди давно исстрадались по ровному биению заводского пульса, напоминающему работу здорового человеческого сердца, и теперь ждали немедленных перемен. Середин, в руках которого оказались нити управления, лучше, чем кто-либо другой, ощущал состояние людей и лучше, чем кто-либо другой, понимал, что по своему хотению, произвольно, изменить положение на заводе невозможно. Как сердце не может биться только собственным усилием, без помощи организма, так и завод не в состоянии работать ровно и спокойно до тех пор, пока хотя бы один из его органов неподвластен общему ритму. И как бы ни жаждали люди иной жизни, им не удастся осуществить свое желание, если весь завод не перестроится на новый гармоничный лад. Лишь кропотливая, исподволь подготовка к замене устаревшей технологии и морально отживших свой век агрегатов способна постепенно оздоровить заводской коллектив.

Середин теперь появлялся задолго до начала работы заводоуправления и обходил сталеплавильные и прокатные цехи. С утра в своем кабинете он уже знал, что надо сделать, чтобы в предстоящие сутки выдать плановый металл — на большее сейчас трудно было рассчитывать. Сделав оперативные распоряжения, принимался вместе с заводскими специалистами за разработку наметок, которые должны были обеспечить нормальную работу цехов. Он отчетливо ощущал, что устремленностью к будущему — будущему недалекому и будущему отдаленному, но реальному — вскоре начнет жить весь коллектив…

Вечерами, прорываясь через множество забот, Середина охватывало тревожное чувство: не звонит Нелли Петровна, а должна позвонить, сама тогда обещала… По директорскому телефону, через секретаря, неудобно, он и не ждал, что Нелли позвонит в кабинет. Но она же знает, что дома у него никого нет. Звонить самому в лабораторию доменного цеха, где сотрудники прекрасно знали его голос, совсем не резон. А дома у нее телефона нет. Как просто было, когда он с утра до вечера находился в доменном цехе и ее появление с каким-нибудь анализом ни у кого, как ему казалось, не могло вызвать подозрения. И как все усложнялось теперь… Что-то заставляет Нелли Петровну не звонить. Да, с тех пор как он приступил к исполнению своих новых обязанностей, жизнь для него странно переменилась во всем. Но отступать и для него, и для нее поздно…

К концу недели пребывания в директорском кабинете у Середина возникло подозрение, что Нелли не хочет больше встреч и потому не звонит. Не хочет осложнять ему жизнь. Вдуматься в эту мысль было некогда, он опять заставил себя отодвинуть на вечер невеселые размышления.

Позвонил из Запорожья Григорьев, спросил, нормально ли идет шестая печь. Услышав, что неустойчиво, но расчетное количество чугуна дает, ругнул за отставание от плановых заданий по обязательству.

— Есть же такая упрямая вещь, как технология, — с жестковатыми нотками в голосе сказал Середин.

Григорьев молчал. По каким-то оттенкам его дыхания, слышного в телефонную трубку, Середину показалось, что он усмехается. Начал понимать, что он, Середин, становится увереннее, не дает себя сбить, не уступает. И все-таки решил, что можно нажать на нового директора, закаменевшим голосом сказал:

— Обязательство надо выполнять каждый день — это закон.

— Прописные истины я знаю.

— Мало знать, надо еще давать металл…

— Что бы ты мне посоветовал? — ровным, нудным голосом, сдерживая раздражение, спросил Середин.

— Если бы я был директором, я бы тебе сказал, — ответил Григорьев. — Но на заводе должен быть один директор, — подчеркнул голосом слово «один».

— Вот именно, — подтвердил Середин. — Если директор не справляется, его снимают, но управлять заводом за директора нельзя. Завод дает столько, сколько может дать после всех потрясений.

Григорьев опять молчал. Середину показалось, что он бросил трубку.

— Алло?.. — негромко сказал Середин. — Ты слушаешь?

— Как там у вас Светлана?.. — вместо ответа, несколько необычно для него, туманно формулируя мысль, спросил Григорьев. — Ты не видел ее?

Середин не ждал такого вопроса и замешкался с ответом. Вот уж с кем, с кем, а с подругой Наташи сейчас встречаться не хотелось. Неужели она приехала?

— Не видел… нет, не видел ее, — поспешно заговорил он, стремясь скрыть замешательство. — Не была у меня и не звонила. Где она остановилась?

— У Ковалевых, — после некоторого молчания, видно, не ожидая, что Середин с ней не встречался, ответил Григорьев. — Зайди, спроси, как ей там живется, позвони мне.

— А почему… зачем она приехала? — запинаясь, спросил Середин.

Григорьев молчал, слышно было, как он сопит у самого микрофона.

— Это ты у нее спроси, — наконец, сказал он. — Завтра вернусь в Москву. Будь здоров. — И положил трубку.

Вечером дома Середин опять ждал звонка Нелли Петровны, но и в этот вечер телефон молчал. Взялся за приготовление ужина на двоих, почему-то подумал, что Нелли вместо звонка может зайти. Надежда была слабой, он знал это, знал, что напрасно взвинчивает себя.

И вдруг раздался телефонный звонок. Он кинулся из кухни в кабинет к телефону, точно от того, успеет ли, зависит его жизнь.

Звонила Наташа. Она приехала сегодня, остановилась у Ковалевых, спрашивала, можно ли зайти сейчас за вещами, один ли он. Середин сам почувствовал, как изменился его голос, когда он понял, что звонит не та, которую ждет, — стал глухим, невыразительным. Сказал, что Наташа может прийти в любое время.

— Ты ждал другого звонка, — помолчав, сказала Наташа, — это ясно по тому, как изменился твои голос. Может быть, все-таки сегодня не приходить?

— Как хочешь, — сказал он.

Наташа положила трубку. Он опустился в кресло у письменного стола, на котором стоял телефон, уткнувшись в ладони, забыв и об ужине, и о том, что ждал звонка Нелли, думал о том, как странно все изменилось. Прежде возвращение Наташи из Кузнецка вселило бы в него радость, а теперь он не в силах заставить себя просто по-человечески поговорить с ней. Черствый, черствый человек… Сам во всем и виноват. «Нет, — сказал он себе, поднимаясь, — старому нет возврата. Нет!» Он стал вспоминать, как Нелли пришла ему на помощь, ничего не требуя взамен, и как она пытается уйти от него теперь, когда ему уже не нужна ее помощь. Он окончательно понял, почему Нелли не звонит второй день. То, что вчера еще было догадкой, сейчас показалось очевидным. Она не позвонит ни сегодня, ни завтра, никогда потом…

А Наташе необходимо объяснить, что к старому возврата нет. Как бы ни было трудно и тяжело им обоим, надо сказать правду. И чем скорее, тем лучше, пока ей кто-нибудь не доложит сплетен, в которых будет больше грязи, мерзости, чем правды.

Он присел к столу и набрал номер квартиры Ковалевых. Подошла Наташа. Он оказал, что надо, наконец, поговорить, объясниться.

— Когда ты оставила записку, ничего не было… — торопливо, сам не понимая, зачем это говорит, сказал он, — Я хочу объяснить, что теперь…

— Поздно объяснять, — сказала Наташа. — Мне от тебя ничего не надо, я просто хотела забрать свои вещи. Как-нибудь на этих днях придет Светлана и возьмет, тебе не обязательно быть дома, я дам ей свой ключ от квартиры… — Телефон выключился.

Некоторое время он слушал частые короткие гудки, потом, опомнившись, тоже положил трубку.

IX

Рано утром Середин проснулся от настойчивого звонка и стука в дверь. Какой-то посетитель, наверное, отчаявшись дозвониться, принялся настойчиво барабанить в филенку. Середин наскоро оделся и вышел в прихожую. Перед ним на крыльце стояла Светлана в модном серовато-белом плаще из японской синтетической ткани и темной косынке из болоньи. Мелкий осенний дождь осыпал плащ искристыми бисеринками.

— Простите за раннее вторжение, — сказала она, входя в переднюю. — Вас предупредили, что я должна зайти за вещами. Позднее я не могу, уходит самолет в Москву, надо успеть на аэродром…

— Что же мы стоим?.. — растерянно проговорил Середин. — Проходите в комнаты, позавтракаем, сейчас я приготовлю…

— Я разденусь, но завтракать не стану, у меня нет времени, — говорила Светлана, снимая косынку и расстегивая плащ. — Я только соберу то, что просила Наташа, и побегу…

— Пожалуйста, я проведу вас… — сказал Середин, — там на втором этаже… Вещи Наташи в полном порядке, — зачем-то добавил он, точно кто-то мог привести их в беспорядок. — Ах, я не то говорю. Их тут некому было трогать, я живу один.

— Я знаю… — сказала Светлана. Она стояла в сереньком костюмчике из джерси, немного располневшая с тех пор, как он последний раз, несколько лет назад, видел ее. Светлые прядки гладких волос скрадывали пробивающуюся кое-где седину и потому, наверное, она выглядела молодо. Середин вспомнил, что она гораздо моложе Григорьева. Лицо ее до сих пор сохраняло тот оттенок спелой ржи, который придавал ему легкий загар, всегда появлявшийся у нее в конце лета и еще больше молодивший ее.

Середин стоял перед Светланой в прихожей и не находил что сказать, как вести себя.

— Идемте, присядем на минутку, — сказала Светлана, поняв его состояние.

Они прошли в комнату. Гостья мельком оглядела комнату, наверное, сравнивала с тем, какой она была, когда сама жила здесь. Светлана присела на краешек кушетки. Середин стоял перед ней и думал о том, что, пожалуй, не стоит садиться, все то, что Светлана скажет ему, лучше выслушать стоя.

— Садитесь же, — предложила Светлана, точно не он, а она была хозяйкой. — Так нам обоим будет легче. Я должна вам сказать… — Помолчав, она сказала то, чего Середин никак не ждал: — Вчера я была у Нелли Петровны. Поздно вечером…

Середин опустился на стул перед ней. Онсидел прямо, напряженно вытянувшись и упершись руками в колени.

— Слушаю вас, — сказал он холодным, официальным тоном. Любые упреки, любые обвинения, обращенные к нему самому, он примет безропотно. Но не к Нелли… Ее трогать он не позволит, кто бы на это не покусился.

— Я пошла к Нелли Петровне не для того, чтобы упрекнуть ее, — заговорила Светлана, — вы должны меня понять… Я ничего не сказала Наташе… Мне хотелось увидеть женщину, которая… которая…

— Нелли Петровна ни в чем не виновата, — сказал Середин, почувствовав внезапную сухость в горле. Дыхание перехватило, он поперхнулся и замолчал.

— Я хочу, чтобы вы правильно меня поняли, — проговорила Светлана, — я не имею права вмешиваться в чужую жизнь, не имею права и не буду этого делать… как бы мне ни было больно за подругу, за Наташу, — уточнила она. — Я хотела узнать правду и только потому пошла к Нелли Петровне… — Она опять замолчала.

Середин видел, что ей трудно говорить. Но откуда же она узнала о Нелли, как узнала? Они с Нелли давно уже не встречались, даже не говорили по телефону. Она, наверное, не хочет больше встречаться, а все уже знают… Он вспомнил, как секретарь партбюро однажды пригласил его и предупредил о какой-то анонимке. Да, действительно, он, Середин, большой ребенок, как однажды сказала Нелли. Началось то, о чем она предупреждала. Началось!

— Если вы хотите знать правду, я скажу: я люблю Нелли Петровну, — произнес он с каменным лицом. — Люблю! — Никогда не говорил он этого слова даже Нелли, даже самому себе. — Но мои отношения с ней касаются лишь меня и ее. Зачем вам понадобилось?..

— Я уже сказала, что не имею права вмешиваться в чужую жизнь и не хочу этого… Я должна объяснить, что заставило меня пойти к ней. — Светлана сцепила пальцы и крепко сжала их. — Дело в том, что вчера в конце дня к Ковалевой, у которой я живу, пришла жена Александра Федоровича Андронова. Я давно знаю Лиду, знаю, что в семье временами нет согласия. Она сказала, что и у вас тоже что-то произошло… упомянула Нелли Петровну…

— Зачем вы все это мне говорите? — сухо спросил он.

Светлана, не обращая внимания на его слова, продолжала:

— Наверное, Лида хотела найти сочувствие, выговориться, облегчить душу. Может быть… наверное, это так. Она просто не отдавала себе отчета, сколько горя доставляет всем нам, слушающим ее. Наташа ушла из комнаты и проплакала весь вечер. Тогда я решилась пойти к Нелли Петровне, хотя бы просто понять. Она вернулась поздно, мне пришлось долго ждать ее около дома. Увидела торопливо идущую женщину и догадалась, что это она. Нелли Петровна сказала, что не хочет встреч с вами и потому возвращается поздно, боится, что вы будете ждать ее у дома. Защищала вас… Все мне рассказала. Ну, все, понимаете? Как хотела помочь и как… не рассчитала своих сил. Я поняла, что эта женщина… достойна уважения. Если бы я не знала Наташи, не знала, какое невыносимое горе обрушилось на нее, я бы, наверное, после этого разговора винила Наташу, а не вас. Нелли Петровна мне объяснила, и я поняла, что она говорит правду: Наташа сделала непростительную ошибку, не сумела понять вашего состояния, не помогла вам морально тогда, когда можно было еще помочь. А Нелли Петровна, как я догадываюсь, помогала, ни на что не надеясь и… действительно, не рассчитала своих сил… Да, эта женщина достойна уважения. Она оставляет вам возможность вернуться в семью. Говорила и плакала… Не знаю, сможете ли вы вернуться к Наташе, сможет ли Наташа простить… Если сможете — вернитесь. Вот что я хотела вам сказать, выполняя просьбу Нелли Петровны.

Середин непроизвольно отрицательно покачал головой.

— Нет… — сказал он. — Нет, не смогу.

— Может быть, вам надо позднее отвечать на такой вопрос?

— Вы видели ее, разговаривали с ней, как вы можете еще спрашивать меня и ждать от меня какого-то другого ответа?

— Да, я могу понять вас… Боже мой, я, кажется, помимо желания, становлюсь вашим союзником… — с горечью воскликнула Светлана.

Она опустила глаза, слезы сорвались с ее ресниц, она не стала стирать их, и они падали ей на колени.

— Ужасно… — сказала она и покачала головой. — Ужасно!

Она вытащила из кармашка платок и прикрыла покрасневшее и сразу припухшее лицо.

Середин сидел перед ней, как истукан, не в силах сказать ни слова. Светлана уткнулась в ладони, платком провела по лицу и встала. Покрасневшими глазами посмотрела на Середина и, видимо, поняв его состояние, сказала:

— Извините… Извините… — Еще раз приложила платок к глазам. — Мне надо бежать, иначе я опоздаю на самолет. Вчера звонила домой, Борис не ответил. Вы, наверное, говорили с ним по телефону, где он может быть?

— Вчера был в Запорожье, сегодня должен вернуться в Москву.

— Еще вчера я не думала уезжать… — сказала Светлана и приостановилась. — Ах, все равно, что же мне таиться от вас… Я выслушала Нелли Петровну и подумала, что, может быть, сама поступаю неразумно. Я уехала от Бориса… это было почти бегство… Оставила записку, что не могу одна сидеть в пустой квартире, что истосковалась по людям, по делу… Дочери разъехались, сразу оборвалась жизнь, полная забот, а он все время в командировках, стало трудно справляться с возросшими масштабами дела… Вчера, вернее, уже сегодня, поздно ночью, позвонила, не застала его дома, поняла, что он уехал, и так стало тоскливо на душе… Да, надо ехать. Но тетю Катю мы не оставим одну, она будет жить с нами… Впрочем, что же я отнимаю у вас время своими жалобами, вам на завод, и мне надо бежать…

— Идемте наверх, — сказал Середин, — когда-то это была ваша комната, вы, конечно, помните, — говорил он, пытаясь за этими словами скрыть собственную растерянность. Нашелся человек, который понял… Не все люди бесчувственны. Не все! — Там еще и чемоданы возьмите, надо же во что-то складывать. — Он поднимался по ступенькам внутренней лестницы вслед за Светланой.

— Хорошо, хорошо… — с такою же растерянностью повторяла она.

Светлана ушла с двумя чемоданами Наташиных вещей, наотрез отказавшись от его помощи. Он подумал, что где-то рядом ее ждет Наташа. Закрыл дверь и остановился в передней, охватил голову руками. Только сейчас до него дошел смысл свершившегося: окончательно рушилась прежняя жизнь. Невыносимо раздвоенное чувство охватило его, он представил себе, что испытывает сейчас Наташа.

X

На завод Середин приехал внешне спокойным и собранным. Заставил себя отодвинуть все, что мешало делу. Мысль работала стремительно и безошибочно. Сводки выполнения суточного плана цехами и заводом в целом… Слабые места вчерашнего дня и ночи… Фамилии и должности работников, которых следовало сегодня вызвать… Между делом он справился, улетела ли жена Григорьева утренним самолетом в Москву. Вышколенный Логиновым помощник через пять минут лаконично доложил: «Улетела». Мысли о Светлане не вызвали боли и растерянности, он сумел подавить их, по крайней мере, до ночи.

Заводские дела закрутили, как водоворот пловца. И все же каждый раз, когда от секретаря раздавался звонок — взять телефонную трубку, стремительно поворачивался к аппарату и лишь усилием воли заставлял себя спокойно говорить: «Слушаю». Вот, поди ж ты, знал, что Нелли не позвонит в директорский кабинет а все-таки ждал ее звонка!

К вечеру отделы один за другим стали докладывать, что подготовка наметок и расчетов первоочередной модернизации в цехах идет нормально. Середин созвал совещание руководящих работников отделов и местного Гипромеза, еще раз просмотрели итоговые цифры, сроки, уточнили, что просить у Москвы, что можно получить на месте.

День так плотно был забит неотложными, оперативными делами, что Середин и оглянуться не успел — рабочее время кончилось. Только было собрался окончательно просмотреть и подписать документы, позвонил Григорьев, сказал, что он еще в Запорожье, спросил, как идет подготовка планов частичной реконструкции цехов. Середин доложил. После окончания делового разговора сказал:

— Полетишь в Москву, пошли жене телеграмму, пусть встречает, — он прилагал немалые усилия, чтобы голос не выдал улыбки.

Григорьев помолчал. Замолчал и Середин, в конце концов не ему же, Середину, надо знать, что Светлана в Москве.

— Где Светлана?

— В Москве, тебя ищет, — сказал Середин. — Улетела сегодня.

Григорьев ничего не говорил, но и не положил трубки, телефон не выключался, слышно было, как Григорьев там сопит. Середин пожал плечами и тоже не опускал трубку.

— Почему она уехала?.. — явно неуверенно спросил Григорьев.

— Соскучилась, — ответил Середин, чуть не подпрыгнув на месте, таким удачным был ответ. Поди разбери, знает он что-нибудь или нет.

Григорьев опять молчал, но трубку не положил.

— Ты что хихикаешь? — спросил он, разом приведя Середина в чувство.

— Я тебе говорю серьезно, — озлобился Середин. — Она соскучилась и помчалась в Москву, тебя разыскивать. А ты сидишь в Запорожье. Послушай… — он хотел сказать, что не может вести бесконечные разговоры на личные темы по государственному тарифу, но вовремя спохватился.

Григорьев тоже не произносил ни слова.

— Будь здоров, — сказал, наконец. — Жду твои материалы.

— Они у меня на столе. До свидания.

Утром на следующий день Середину позвонил помощник Григорьева и сообщил, что мастеру Андронову предлагается немедленно вылететь в Болгарию. Получено указание из Совмина. Предстоит какая-то срочная работа в доменном цехе. Болгары вызывают именно Андронова, болгарские специалисты знают его работу в Индии и просят помочь. Командировка на десять дней, оплачивает министерство, деньги выдать на заводе. Все формальности в Москве будут быстро улажены.

Середин тотчас распорядился разыскать Андронова. Пока выслушивал начальника производственно-технического отдела о наметках проектного задания, затем инженеров из местного Гипромеза о планах реконструкция первого мартеновского цеха, секретарь доложила, что Андронов скоро прибудет. Непрерывный поток дел, необходимость все время быть «в форме», не мешкая принимать решения по множеству вопросов, от текущих мер по обеспечению сегодняшнего, завтрашнего, месячного планов до форсированной подготовки к модернизации завода, возбуждали остроту мысли, создавали особое состояние, когда, казалось бы, самые будничные дела воспринимаются как праздник…

Из доменного цеха позвонил новый начальник, так же, как и сам Середин, временно исполняющий. Напомнил, что послезавтра день рождения Деда. Так уж издавна повелось, что «треугольник» — представители администрации, партийной организации и цехкома — в день рождения Деда являлся к нему на квартиру с шампанским, фруктами и именным подарком. Вслед за поздравлениями обычно уговаривали повременить с пенсией и поработать еще.

— Поедем к нему, — говорил начальник цеха. — Как вы? Будете у Деда? Андронов, говорят, опять уезжает?

— Отправляют Андронова в Болгарию по срочному распоряжению министерства, — подробно, чтобы не было кривотолков и не валили на мастера напраслины, объяснил Середин. — Поеду. Надо Деда на пенсию отпускать, Андронов скоро вернется. Порадуем старика.

Середин спросил, кто будет от партийной и профсоюзной организаций. Оказалось, Новиков и Черненко, последний, тем более, друг Деда.

— Тоже на пенсию просится, — сказал начальник цеха.

— Черненко на пенсию?.. — изумился Середин. — Заболел, что ли?

— Говорит, заболел. Стажа у него хватает, пенсию дадут.

Середин помолчал, не ждал такого сообщения.

— Заместителя он себе подготовил хорошего, — принялся рассуждать вслух. — Ковров может его заменить, ну да там видно будет, слово за врачами, хотя жаль, конечно, отпускать раньше времени такого работника.

— А я бы отпустил… — неожиданно сказал начальник цеха. — Зачем ему тянуть, если в самом деле болен? Пусть молодой поработает. Тем более, что Ковров взялся подтягивать дисциплину среди газовщиков, кое у кого косточки затрещали. Полезно!

— Не телефонный разговор, — сказал Середин. — Зайдешь ко-мне, обсудим. Надеюсь, все для Деда подготовили? Сам проверь, чтобы не пришлось краснеть. А я буду обязательно.

Кончая разговор, поинтересовался, где сегодня Дед: дома, готовится к юбилею, или в цехе?

— На печах. Говорят, воюет злее обычного, — смеясь сказал начальник цеха. — Собирает на каждой печи горновых между выпусками чугуна и «песочит». С утра пришел ко мне, просил Андронова-сына в первые горновые перевести, парень, говорит, без отца заскучал, дело ему надо по характеру. Я, говорит, завтра буду его выдвигать. Александра Федоровича последними словами… а сына взял под контроль. Я не стал возражать. Как бы Дед в цехе послезавтра допоздна не застрял.

— А ты его сам проводи пораньше, если явится на работу, приказ напиши, поздравь — все такое, и прикажи покинуть цех в двенадцать дня, пусть идет. А то гости придут, а новорожденного не окажется. Позвони мне послезавтра в конце дня, как бы меня самого не «затерло».

XI

Виктор только что вернулся с завода, когда пришла бабушка. Она еще не виделась с сыном и невесткой после их возвращения и, не успев раздеться в передней, спросила, где Саша, сын; поняла, что его нет дома, иначе бы вышел встретить. Мать сказала, что вызвали в заводоуправление, к директору. По тревожной искорке в ее взгляде »Виктор понял, что мать ждет от этого вызова неприятностей.

— Ну, ничего, посижу, времени уже немало, сейчас кончают работать в конторе, — успокоительно заговорила бабушка, — придет он скоро…

Визит бабушки был принят Лидией Кирилловной как выражение традиционной семейной уважительности. Мать засуетилась, принесла в парадную комнату, где стояло пианино, серебряный индийской работы кувшин с крепким, только что заваренным чаем и поставила на обеденный стол, приткнутый к стене, спросила у Виктора, куда запропастился индийский фарфор, надо уважить бабушку, украсить стол.

Виктор пробормотал что-то нечленораздельное и ушел и другую комнату, не хотел портить бабушке вечер: узнав правду, мать раскричалась бы невзирая на гостью. Через дверь он слышал, как бабушка уговаривает мать оставить в покое дорогой сервиз, как бы не побить тонкой работы фарфор. Наверное, поняла, что неспроста скрылся Виктор. Слушая бабушкины уговоры, усмехнулся: все она понимает, хочет, чтобы обошлось без скандала. И легче стало на душе. Может быть, и мать почувствовала что-то неладное. И не захотела семейных раздоров в первый же день встречи со свекровью, принесла разномастные чашки и блюдца.

Когда уселись за стол, вышел из своего укрытия и Виктор, устроился рядом с бабушкой, подложил ей варенья в блюдечко, спросил, не остыл ли чай. Мать искоса, незаметно наблюдала за ними и, не совладав с собой, суховато сказала:

— Уж внучек без бабушки своей любимой и обойтись никак не может.

— Спасибо, Витенька, — сказала бабушка, будто и не слышала, каким тоном произнесла свое замечание невестка.

Вернулся отец. Вошел в комнату, увидел бабушку и невольный румянец волнения окрасил его как бы задубевшее лицо. Бабушка тяжело поднялась и без слов уткнулась в плечо сына своим широким, морщинистым лбом, припала к его груди.

— Что ты, мама, ну, что?.. — резковатым своим голосом заговорил отец. — Видишь, приехал живой, здоровый, не убыло, а то, пожалуй, и прибавил, с брюшком можно поздравить, хотя ничего в том хорошего нету.

— Ты для меня всякий хорош, Сашенька, — заговорила бабушка, отрываясь от сына. — Всякий ты для меня хорош всегда был, лишь бы здоровье тебя не подвело, лишь бы тебе жилось без волнений, без смуты душевной…

— А какие у него могут быть волнения? — притворно улыбаясь, сказала Лидия Кирилловна. — Ему-то все нипочем, ничем его не проймешь.

— Ну и не нужны волнения, и живите в согласии да мире… — говорила бабушка, краешком темного платка, который она так и не сняла с головы, утирая выкатившиеся и пристывшие на щеках слезинки. — О путевках я слышала, отдохнуть вам обоим надо, это правильно. А потом и за работу на родном заводе, все мы вместе с заводом выросли… Приехали, услышала, и не идешь, подумала, что приболел, вот сама явилась…

— Дел сразу много навалилось, Григорьева возил на «усадьбу» Гончарова, аварийную печь смотрел, к мастерам, старым дружкам, сходил…

— А сегодня тебя зачем вызывали? — нетерпеливо спросила Лидия Кирилловна и вцепилась взглядом в непроницаемое лицо мужа.

— По делу… — суховато сказал Александр Федорович. — Не сейчас об этом, успеется. Чаечку бы…

— Садись, садись, Сашенька, к столу, — заторопилась бабушка, — с улицы чайку-то самый раз, свежий чай, горячий. Лида только что заварила…

Полчаса назад, направляясь к директору, Андронов без колебаний написал заявление о зачислении в доменный цех, решил в отпуск не ездить. Войдя в директорский кабинет, первым долгом вытащил из кармана листок и протянул через стол Середину.

— За такое решение спасибо, — сказал Середин, прочтя заявление, — но вызвал я вас по другому делу. Опять в отъезд собирайтесь, Александр Федорович…

Андронов как-то осел, опал в кресле. Кровь отхлынула от лица, он глубоко вздохнул и откинулся на спинку кресла. Середин, видимо, не ждал такой реакции.

— Откладывать нельзя, — сказал он, наблюдая за Андроновым. — Может быть, надо в чем-то помочь? Все будет сделано для вас и семьи, можете не беспокоиться. — Он подробно объяснил, в чем дело.

Андронов встряхнулся, крепко сжал грубо вырубленные челюсти, сунул листок заявления в карман.

— Раз надо — поеду! — с каким-то даже ожесточением сказал он.

— Машину ждите у дома, завтра в семь утра, — напутствовал Середин…

Устроившись за столом с чашкой чая, рядом с матерью, Андронов стал рассказывать о том, как трудно было работать без опытных помощников в чужой стране, с людьми, не знавшими русского, и как приятно было сознавать, что индийские рабочие и мастера постепенно осваивали премудрости доменной плавки, какое братское чувство зарождалось между ними, когда приходилось помогать беднякам-рабочим одеждой, а иной раз и завтрак свой делить с голодным человеком. Лидия Кирилловна время от времени вставляла свое слово, говорила, что не берег он своего здоровья, иной раз и дневал и ночевал на заводе, обедать приезжал не вовремя, будто с пожара.

Когда все было рассказано, не удержалась, словно оправдываясь, пожаловалась:

— Ничего мы и не привезли с собой, так, тряпки нестоящие, и подарить нечего…

— А я не за подарком пришла, — обиделась бабушка, — не надо мне ничего, лишь бы вы оба были здоровы да веселы — лучшего мне и не желать.

Виктор напружинился, сжал ладонями край стола, даже больно стало, но сдержался, ничего не сказал матери. Немного погодя толкнул стол, откатываясь на ножках стула по полу, чашки заходили ходуном, расплескивая из блюдец чай.

— Как ты всегда с маху, — нахмурившись сказал отец.

— А ему и горюшка мало, — зыркнув на него глазами, сказала мать. — Что хочет, то и делает, будто один в квартире живет.

Виктор стремительно встал и вышел в соседнюю комнату. Появился лишь, когда бабушка собралась уходить и в передней натягивала вязаную кофту, которую надевала под жидковатое, поношенное пальто.

— Приеду я к тебе завтра… — улучив момент, пробормотал Виктор.

— Приходи, приходи, Витенька, я всегда тебе рада, ты знаешь, — придавливая подбородком теплый шарф и натягивая поданное ей Виктором пальтишко, также негромко сказала бабушка.

— О чем вы там шепчетесь? — все же учуяла мать их переговоры.

— Говорю, что завтра к бабушке в гости приду, спрашиваю, примет ли, — с вызовом сказал Виктор.

— Да уж, известное дело, бабушка без своего внучка жить не может, — едко заметила Лидия Кирилловна. — Ему бы в институт идти, а он — нет, к бабушке.

— А что, Витенька, может, и в самом деле в институт тебе? — забеспокоилась бабушка. — К нам-то в любое время придешь, примем, не осерчаем, — с достоинством сказала она.

Виктор быстро взглянул на мать.

— Ты же знаешь, что не хожу в институт, — сказал он с прорвавшимся раздражением. — Зачем бабушку обижаешь?

— О, господи!.. — воскликнула мать и, не договорив чего-то, вышла из передней.

— Провожу до автобуса, — сказал отец и принялся натягивать пальто.

Отец и бабушка ушли. В квартире затихло, мать не показывалась из своей комнаты, Виктор скрылся у себя, притворил дверь и улегся на постели поверх одеяла. Странное состояние охватило его: вот всего-то какой-нибудь час пробыла бабушка, и, кажется, ничего особенного не сказала, и никаких утешительных слов не произносила, а стало легче, будто отпустило что-то. И причина успокоения вовсе не в словах ее. Жизнь она видит с доброй стороны, и, когда слушаешь ее, невольно начинаешь видеть ту же, добрую сторону. Виктору не хотелось додумывать мысль, она неумолимо вела к осуждению матери. А теперь, оставшись один, он не хотел ее ни в чем винить. Пробуждалась жалость к ней, не умеющей видеть доброту, и потому как бы отгороженную от людей невидимой, но глухой стеной. Она, наверное, и сама не заметила, сколько раз сегодня вечером обидела бабушку…

Возвратился Александр Федорович. Почему-то долго топтался в передней, несмело приоткрыл дверь в комнату сына. Виктор сделал вид, что не заметил, как открылась дверь. Он понимал, как тяжело переживает отец его отчужденность, но никак не мог с собой сладить. Нелюдимым сделало Виктора что-то такое, чего он и понять не мог…

В первый же день возвращения родителей Виктор попытался уговорить отца остаться на заводе. «Дед все уши прогудел, — объяснял он, — только и слышу от него, что отец завод бросил, сменить его, старика, не хочет, на пенсию потому не отпускают… Мне-то каково слушать?! Понимаете вы оба это или нет? А в письмах только все об одном: не бросай институт, в люди иначе не выйдешь, человеком не станешь… Да зачем мне такая жизнь? Брошу институт, горновым останусь, ни хлопот, ни забот, никаких там «высоких» дипломов, которые, кажется некоторым, обещают одно: там цапнуть, тут урвать, квартиру родственнику отдать. А я без обмана, без лицемерия, как хочется, так и буду жить… «Ты как с родителями говоришь! — воскликнула Лидия Кирилловна. — Растили тебя, воспитывали, учили — и вот какая благодарность». — «Перестань, — сказал отец, — не до того сейчас, неужели не понимаешь?» Глаза матери набухли слезами, она отвернулась и растерла слезы по лицу. «Вот чего я дождалась, — заговорила она, — вот тебе и сыновняя благодарность, вот тебе и жалость! Жестокий человек!..» Она выбежала из комнаты.

Отец закрыл дверь. «Какая бы ни была — она тебе мать», — сказал он тогда. «А как ты можешь мириться, что твою мать из дому выжили? — спросил Виктор. — В чем она перед тобой виновата? За любовь к нам выжили». Виктор хотел еще что-то обидное и злое сказать, лицо его — он почувствовал это — стало жестоким, запавшие щеки провалились еще больше, во он взглянул на сгорбленные плечи отца и промолчал. «Выходит, любовь — это зло?» — неожиданно робко спросил он. Ожесточение, владевшее им, погасло, ему не хотелось больше укорять отца, винить его в чем-то, чего и сам как следует не понимал. «Какая смотря любовь!.. — в раздумье сказал отец. — Иная, может, и зло». «Нет! — загорелся Виктор. — Любовь — всегда добро!»

После этого разговора Виктор чувствовал, что отец порывается поговорить, что-то объяснить, но удерживает себя, наверное, боится, что оба они сорвутся и будет еще хуже. Отец… Как было просто прежде. Стоило только приласкаться, уткнуть голову ему в колени, почувствовать прикосновение к волосам шершавой, сильной руки, и приходило успокоение. Эта простота отношений ушла и больше никогда не вернется…

Отец вошел в комнату, и Виктору уже нельзя было притворяться, не замечать его. Александр Федорович присел на край кровати.

— Решил я не уезжать в дом отдыха, Витя, — негромко заговорил отец, — перед Дедом не срамиться, за совет тебе спасибо хочу сказать. Но уезжать все же приходится… В Болгарию меня посылают, в командировку. Сегодня вызывали… Не посмел я, Витя, отказаться. Сам понимаешь, не могу… А Василий Леонтьевич опять будет клясть…

— Матери сказал? — живо спросил Виктор, приподнимаясь на локте.

Отец отрицательно помотал головой.

— Бабушку пожалел. Ну, а сейчас придется… Что же нам с тобой делать, Витя?

— Я уйду, отец, — сказал Виктор, — лучше так будет. Не сердись на меня, я решил…

— Куда?

— К бабушке уйду.

Александр Федорович вскинул взгляд на сына, спросил:

— Договорились вы с ней?

— Нет, еще не знает. Пустит к себе, я часто у нее бываю. Все она понимает.

XII

Они помолчали, раздумывая каждый о своем. Виктор сел на кровати рядом с отцом, тронул его за плечо.

— Может, не прав Василий Леонтьевич, зря к тебе вяжется? — спросил Виктор и, вытянув тонкую шею, уставился на отца. — Может, по злобе? Скажи, тогда я и ответить могу. Не побоюсь Деда.

— Нет, Василий Леонтьевич по злобе никогда не поступит, — без колебаний сказал отец. — В доменном деле по злобе друг на друга нельзя, печь работать не будет. Так мы все приучены, Витя. Я его давно знаю, и он меня знает, учитель мой, первый после Григорьева…

Андронов замолчал, вспомнил, как начинал работать обер-мастером блока печей под присмотром Деда. Василий Леонтьевич договаривался с ним, называя его по имени и отчеству, хотя обычно звал Сашкой: «Ты, Александр Федорович, завтра с утра иди через пятую проходную по всем четырем печам, а я зайду с другого конца, начну с десятой. Встренемся посередке, расскажем друг дружке…» Сходились в комнатке обер-мастера. Потом Андронов ходил по печам вместе с Дедом. Ни на шаг не отставал, лез вместе с ним, если требовалось, в самое пекло, высматривал его приемы, учился каждой мелочи. И за трудолюбие, за настойчивость и смелость стал доверять ему Дед, посылал разбираться в конфликтах между горновыми, прислушивался к его совету, кого в какую бригаду перевести, как сладить бригады. И ответил Андронов сейчас сыну словами Деда: «В доменном деле по злобе друг на друга нельзя, печь работать не будет…» Так говорил Василий Леонтьевич горновым, когда они не ладили друг с другом или с мастерами. И наводил порядок твердой рукой.

— Нет, Витя, по злобе Василий Леонтьевич не будет… — повторил отец. — Дед наш все время в народе, а там, где народ, есть все время зацепки-прицепки. Где-то у него на сердце появится горечь, а вдруг — какая-то радость. Сердце все время в ритме колотится. Ритм этот годами выработался. А когда он по злобе начнет жить — ему самому жизни не будет. Он одно свое доменное производство полюбил, свое только это дело. Однолюб. Судьба такая. Для него не существует больше ничего на свете. Он может и пять, и десять суток работать напролет, отдохнуть — и опять за работу…

— А это хорошо или… плохо?.. — спросил Виктор. — Что однолюб?

— Очень хорошо… — убежденно сказал отец, — но плохо, что он другого не видит: красоту природы, красоту других дел человеческих, ничего, кроме чугуна. А понять его можно. Времени на другое не было. Не хватало времени в те его годы, в тридцатые. А потом война. Разве тогда другие интересы могли быть, кроме победы? А победа для нас была — это домна. Чугун! Случалось, умирали в цехе от истощения, от голода. Жизнь его приучила к однолюбству, Витя, и судить его за то нельзя. Грешно судить Василия Леонтьевича, что всю душу свою отдал домне. Нельзя его за то судить! — решительно сказал отец. — Человеческого права на то нету. И я тебе вот еще что скажу: Василий Леонтьевич руководителем себя почувствовал. Некоторые техники и инженеры прячутся в какую-нибудь щель, лишь бы поспокойнее, лишь бы ни за кого не отвечать. А Василий Леонтьевич, рабочий человек, по-государственному стал рассуждать, у горновых воспитывать такое же государственное отношение к делу. Вот такой руководитель-рабочий — это самый ценный руководитель. А может ли такой — по злобе?.. Нет, никогда! Злобствование и государственное отношение к делу несовместимы. К таким людям, к мастерам из горновых, к горновым нашим надо самую широкую душу иметь и самое красивое сердце…

— А пойди сыщи сейчас горнового! — сказал Виктор. — Я же знаю, сторонятся этой работы, какая ни есть высокая зарплата.

— Вот, вот, вот… — как бы поддакнул отец. — Потому таких, как Василий Леонтьевич, на руках носить надо. Лет пять пройдет еще, и если мы будем развивать в таком же темпе производственные задания, — а мы обязательно будем развивать, даже в еще большем темпе, — и не создадим новых условий труда, не будем облегчать труд и новую технологию искать, люди не захотят у домен работать. Некому будет работать. Послушай, что говорят старые рабочие: уйдут наши горновые на пенсию, пятьдесят человек и еще пятьдесят в один-два года, — кто будет работать? Есть им замена? Незаменимых нет, — как бы противореча самому себе, сказал отец, — но с таким рвением, с такой отдачей сил и всего, что есть в человеке, найдем ли других? Трудно будет найти и таких, как Василий Леонтьевич. Трудно!

— А я-то что говорю! — воскликнул Виктор. — Сто конструкторов надо посадить… А надо мной смеются, характером моим попрекают.

— Прав ты, Витя, прав. Только не говорить надо, а делать, учиться, потому и смеются. Я же знаю, какое о тебе мнение, рассказывал мне Бочарников: языком работать умеешь, а как до дела — то по настроению. В этом, Виктор, твоя слабинка. Присмотрись еще лучше к Василию Леонтьевичу, он тебе правильный путь показывает. А что нужно другие условия создавать около доменной печи, — в том ты прав. При Григорьеве в пятидесятых годах началась техническая революция доменного производства именно на нашем заводе. Он тогда всех нас заставил думать, подняться над собственной малограмотностью, интересы у нас другие появились. А теперь приходит новая волна, и на эту волну надо нам всем подняться. А иначе вот уйдут наши сто человек, и у горна некому будет работать. Не-ко-му! — растягивая слова, с напором произнес отец. — На волну подняться — в том и есть твое призвание.

— А твое? — спросил Виктор.

— И мое тоже. Каждый человек поднимается на свою волну.

— А я уж и верить перестал в свою волну, — задумчиво произнес Виктор.

Рано утром отец поехал на аэродром. В машину вместе с ним — проводить до самолета — села заплаканная, расстроенная мать. Виктор подождал, когда машина тронется, увидел, что отец смотрит на него через стекло, и помахал рукой. Отец ответил.

После смены, прямо с завода, Виктор пошел к бабушке.

У телевизора полукругом расположились бабушкины внуки и сама бабушка. Шурка тряхнула распущенными волосами, вскочила и бросилась к Виктору, пригладила лацканы его пиджака, словно бы невзначай дотронулась до плеча.

— А у нас лисенок на юннатской станции, — затараторила она, — охотники принесли, подарили…

— А я знаю, ты же мне говорила, — смеясь сказал Виктор.

Бабушка, мягко улыбаясь, смотрела на внуков.

— Пойдем сходим на юннатскую станцию — прямо сейчас, — торопливо попросила Шурка и потянула Виктора за рукав. — Это же рядом, тут, за оградой. Пойдем!

— Ну, куда ты на ночь глядя, в сырую погоду, — запротестовала бабушка. — Устал Витенька.

— Нет, нет, пойдем, посмотришь лисенка, — вскричала своенравная Шурка. — Сейчас пойдем.

— Ладно, — согласился Виктор, — уж раз тебе такая охота, пойдем. А бабушка пока чайник поставит. И Володя с нами.

Володя молча кивнул.

XIII

Втроем они прошли через калитку в ограду юннатской станции, Шурка открыла своим ключом дверь низенького дощатого домика, в котором размещались клетки с птицами, животными и змеями. Включила свет. Крупный, худой, с клочковатой шерстью лисенок в большой клетке вскочил на свои короткие лапы, глаза его в свете электрической лампочки загорелись зеленым фосфоресцирующим блеском.

— Мой маленький, — жалостливо сказала Шурка, раскрыла клетку и бесстрашно протянула лисенку кусочек вареного мяса, который прихватила из дому.

Лисенок взял мясо, отбежал в угол и жадно, давясь, проглотил.

— Он только у меня одной берет, — говорила Шурка. — Других боится или кусается, а у меня берет.

Виктор оглядывал исхудавшего, жалкого зверька, забившегося подальше от них в угол клетки, смотрел на Шурку, которая все уговаривала его не бояться, не горевать по лесу, на Володю, изумленно следившего за бесстрашной Шуркой, и почему-то испытывал странное волнение. Ему вдруг показалось, что он сам напоминает забитого, ожесточившегося лисенка. Так же дичится людей, не может найти своего места, мечется туда-сюда и так же, как лисенок, хочет жить! Но что-то мешает, какая-то «своя» клетка не дает простора, он никак не может из нее вырваться и вот так же забивается в угол, чтобы не дать себя в обиду… Странное сравнение! — мелькнуло в уме. Странное!.. Но именно оно, это сравнение, помогло понять, что с ним: он отгородился от людей, его просто боятся. Отец не может с ним заговорить, опасается скандала или резкостей, мать ждет случая, чтобы к нему можно было подступиться и выместить на нем все, что у нее накопилось на душе. Бочарников стал его избегать, Черненко ходит совсем убитый, Дед и тот последнее время норовит пройти стороной. Лисенку протянула свою добрую руку Шурка, а кто протянет ему?..

Нет! — продолжал раздумывать Виктор, стоя у клетки со зверьком. — Никакой доброй руки не надо. Он же не лисенок. Но как же иначе? — перебил себя в мыслях. — Мириться с тем, что делается на заводе, молчать ради жалости к самому себе, к старику Бочарникову, к Черненко? Жить тихой жизнью, ворочать ломом в летке от начала смены и до конца, ничего не замечая, ни с кем не сцепляясь, чтобы только оберечь свой покой?.. Пришел на смену, ушел со смены, выспался дома, заглянул в «забегаловку» или посидел в ресторане… И так всю жизнь, без мысли, без желания понять, что вокруг тебя происходит? Пришел — ушел, пришел — ушел… Нет! Не смиряйся, не забивайся в угол, как лисенок, не бери из рук то, что тебе из сострадания дают. Жить — так жить, не оглядываясь на свой покой, на чужие ухмылки. Жизнь дана один раз и прожить ее… Да, эту фразу знает каждый, только не каждый вникает в ее смысл. Он тоже не вникал. Наконец-то понял… Нельзя смириться с обстоятельствами. Все виноваты в том, что случилось на заводе. И он, Виктор, виноват так же, как и Черненко, и Бочарников, ничуть не меньше. Никому нет пощады, потому что жизнь дается один раз… Теперь надо жить иначе — не так, как лисенок, ожесточаясь на всех, и не так, как жил он, Виктор, как бы выгораживая себя.

— Выпустили бы вы его на волю, — сумрачно сказал Виктор. — Выпустили бы, и делу конец…

— Что ты?! — воскликнула Шурка. — Как можно, на зиму глядя.

— Да это же взрослый лис, — сказал Виктор. — Какой он лисенок. Вон как за лето вымахал. Кто это сказал, что он лисенок?

— Охотник сказал, — гневно сверкая глазами, возмутилась Шурка. — Охотник сказал, что из весеннего выводка… А ты говоришь! Нет, я его не позволю выпускать, мы его приютим до весны…

— Подохнет он у вас тут в неволе, — сказал Виктор. И странно: все слова, которые он обращал к лисенку, могли быть обращены и к нему самому.

Они возвращались к бабушке молчаливыми и расстроенными. Бабушка сразу заметила перемену в настроении, но сделала вид, что ничего не произошло, и спокойно сказала:

— Вот и вы, милые, вот и внучата мои! А чайник уже поспел. Быстро накрывайте на стол.

Шурка оживилась, повеселел Володя, они принялись ставить на стол посуду. А у Виктора не выходила из головы история с лисенком и то, что она пробудила в душе.

— А скатерть?! — воскликнула Шурка. — Сегодня накроем скатерть!

Она стремительно кинулась к шкафу, застелила стол лоснящейся льняной скатертью, разгладила слежавшиеся складки. И в комнате сразу стало светлее, праздничнее. Следил Виктор за Шуркой и постепенно успокаивался. Подумал: почему дома не волнует, как накрыт стол, что на нем, а здесь все иначе, от новой скатерти празднично становится, спокойнее на душе. Бабушка добрыми глазами поглядывала на него, и он вдруг усадил ее на старенький диван с высокой спинкой, на котором Шурка укладывалась на ночь, сел подле и выпалил:

— Прикончил я материн сервиз…

— Я так и поняла, — сказала бабушка и строго спросила: — Нарочно, Витенька? Чьи-то рабочие руки его выделывали, а ты…

Виктор невольно взглянул на ее морщинистые с синими бугристо выпиравшими венами руки, лежавшие на коленях, и с обидой сказал:

— Что ты, бабушка, как можно нарочно…

— Прости, Витенька, зря на тебя подумала. Не поняла, что ты не мог нарочно, ты тоже рабочий человек… Плохо подумала, извини старую.

От того, что бабушка извинения просила у него, а не ругала, как ругали и укоряли за несдержанность многие, ему стало не по себе. Стало неловко перед бабушкой, перед самим собой…

— Я матери правду скажу, — как-то по-детски, неумело-покаянно произнес он.

— Не побоишься? — бабушка заглянула ему в глаза и спокойно заулыбалась. — Есть у меня, Витенька, скопленные деньги, от тех, что отец твой, Сашенька, дает. Может, поискать да купить такой же, поставить в буфет… И забыть об этом.

— Никогда бы я у тебя денег не взял, — сказал Виктор. Глаза его похолодели, губы сжались. — И смешно искать индийский сервиз. Не продаются у нас такие. Уникальный! — Виктор усмехнулся. — Нечаянно стол толкнули. Да и не я толкнул, а приятель мой один. — Виктор откинулся на высокую диванную спинку и потянулся. — Устал я, бабушка… Одичал, как все равно лисенок у них там в клетке… — вырвалось у него.

Бабушка внимательно глянула на Виктора, проговорила:

— Знаю. Вижу, Витенька…

Стол был накрыт, как в праздник. Шурка выставила самые цветастые чашки. Среди ложек из нержавейки — две серебряные, сохранившиеся еще со свадьбы бабушки, лежали на блюдцах перед ней и Виктором. Посреди стола возвышалась на тонкой ножке вазочка с яблочным вареньем. Любил Виктор чаепития у бабушки не за цветастые чашки, не за варенье и празднично украшенный стол. Он отдыхал здесь душой. Доброжелательством дышало каждое слово, каждый взгляд бабушки. Понимала она, что на сердце, и всегда умела утешить.

Бабушка пила чай вприкуску, из блюдечка, неторопливо — по-старинному. Виктор однажды тоже попытался из блюдечка, но только разлил чай на скатерть, и с тех пор, чтобы не опережать бабушку, черпал из чашки ложечкой. Оба они согласно попивали чай и слушали шумные рассказы Шурки о юннатской станции и о Выславне и менее шумные, но по блеску глаз и раскрасневшимся щекам было ясно, тоже по-своему увлеченные, рассказы Володи об этой же самой Выславне.

— Что за Выславна, какая такая Выславна? — спросил Виктор, перебивая свои мысли. — Почему имя такое странное?

— Пусть вон Шурка скажет, — сказала бабушка.

Шурка принялась как всегда многословно и бестолково объяснять: зовут ее Валентиной Вячеславовной, а они прозвали ее для краткости Выславной, и она им нравится, потому что все свое время отдает юннатам, и что она поэтому не выходит замуж и все ее жалеют и любят. Летом она попросила их папу сходить с ними в поход, потому что была занята. Папа пошел, а потом Выславна его благодарила и сказала, что он молодец…

Бабушка слушала Шурку, опустив глаза, подперев щеку рукой и о чем-то задумавшись. Шурка не замечала бабушкиной сдержанности и все время спрашивала: «Да, бабушка?» — хотела, чтобы та подтвердила справедливость ее слов, что Выславна замечательная, и ее нельзя не любить… Бабушка молча кивала, а думала о чем-то своем.

Виктор, не поддавшись Шуркиным восторгам, спросил:

— Почему же Выславна держит в неволе лисенка, если она такая добрая, как ты говоришь?

— Это я ее упросила, — затараторила Шурка, — упросила, и она в конце концов согласилась. Она хотела отвезти его в лес и там выпустить, а я упросила. — Шурка на секунду замолкла и, сверкнув темными глазами, с каким-то одной ей понятным значением добавила: — И папа ее попросил. Я сказала ему, и он попросил. И тогда Выславна согласилась.

— А лисенка все равно нечего держать в неволе, — сказала бабушка твердо и посмотрела на Шурку. — Давно бы его выпустить надо было. Не знаю, что Выславна ваша думает…

За весь вечер бабушка не спросила о Ларисе, и он ни слова не обмолвился о ней. Он видел, что сама бабушка обеспокоена чем-то. Да и что, собственно, мог бы он оказать сейчас о Ларисе? Все, как было, так и осталось. Сегодня, перед тем как идти к бабушке, он едва не столкнулся с Ларисой. Она быстро, деловито шла по стальному мостику, обегающему литейный двор. На ней был комбинезон, замазанный пятнами белил или известки, волосы прикрывала каска. По ее походке, по блеску глаз Виктор почувствовал, что вся она поглощена своими заботами. Он отвернулся, оперся локтем на стальные перила и смотрел на стоявший внизу на рельсах ковш, в который сливался чугун. Лариса не узнала его, не обратила внимания и прошла мимо. С утра до вечера трудилась она в зале автоматики, куда теперь двери были распахнуты настежь и где днем и ночью работали сменные бригады монтеров, восстанавливали схемы…

Когда он уходил, бабушка, провожая его, тяжко вздохнула, но так ничего и не сказала. Дети вертелись тут же, собрались провожать до автобуса, и бабушке, видно, нельзя было при них. И он не решился беспокоить ее своими расспросами. Сама не говорит, а ему, что же, вмешиваться? Но показалось, что растревожил ее разговор о Выславне. Может, опять надвигается на нее новое испытание: не придет ли в дом другая хозяйка и каким окажется человеком в семье?

Скрытая тревога, овладевшая бабушкой, так и не позволила попросить ее пустить к себе.

Дома никого не было. Наверное, матери не хотелось оставаться одной после отъезда отца, и она часто уходила к знакомым. Виктор потушил верхний свет, подошел к окну, уперся руками в боковые стенки оконного проема, вглядываясь в темноту ночи. С тоской вспоминал встречу с Ларисой. Ему захотелось сейчас же одеться и бежать в цех, Лариса, наверное, там, она задерживается на заводе допоздна. Но он сдержал себя, нельзя поддаваться минутным настроениям, отец прав, пора стать взрослым человеком.

За стеклом ветер раскачивал близко подступившие к окнам оголенные ветви разросшихся деревьев. Нарядный серебристый свет уличных ламп как бы перебирал отблескивающие мокрые от дождя ветви, создавалось впечатление, что деревья безмолвно, жестами, разговаривают друг с другом. Жизнь! Жизнь шла там за окном — в свете фонарей, в движении ветвей, в дрожащих от капель дождя лужах на мостовой, в мятущихся, подсвеченных городскими огнями облаках, едва не цепляющих крыши домов… Жизнь!

XIV

Литейный двор до самой кровли разом занялся тлеющим рыжим светом. С каждым мгновением зарево разгоралось, приобретая материальную ощутимость, наполняя весь объем литейного двора как бы тяжелой и тягучей жидкостью. Чугун хлынул по канаве золотистой, слепящей струей. Стало светло, точно взошло солнце. По стрежню потока, увитому белыми прожилками, проносились ошметки шлака. Они были легки для чугуна и плыли по его поверхности, не погружаясь в металл. Чугун шел горячим — бездымным, с редко взлетавшими над его золотистой поверхностью мелкими звездами искр. Они тут же гасли и потом оседали на одежде металлически отблескивающими чешуйками графита. С носка разливочного желоба чугун срывался широкой дугой прямо в толстостенный ковш, стоявший внизу на железнодорожных путях. Где-то в его чреве тяжело отдавалось громкое чавканье, а из пасти вырывались клубы дыма и мчались вверх под самую кровлю.

Виктор Андронов отошел в сторону от источавшей жары канавы и тыльной стороной руки вытер с лица крупные капли пота. Давно он приметил, что за колонной прячется Дед, следит, не будет ли каких промашек. Андронов прикрыл рукавицей усмешку, сделал вид, что не замечает вылезающего из-за колонны светлого края каски. Ну и Дед! Сегодня его юбилей, а он все такой же придирчивый, и своей привычки наблюдать за подопечными не оставил.

Дед простоял в укрытии все время, пока Андронов вместе с первым горновым возился у летки. Ни разу не вмешался, значит, был доволен работой обоих. По старой памяти захотелось подшутить над Дедом.

— Васька, погляди, не видать ли где кащея? — крикнул Андронов. — Запропастился, старый черт! — продолжал он, заметив, что край каски скрылся за колонной. — Как запарка выходит — и оглянуться не успеешь, ведьмы его несут, а как работаем на совесть, так гоняет, не поймешь где. Хоть не работай! — Андронов с притворным озлоблением запустил лопату в кучу песка посреди литейного двора.

Ваське недавно досталось от Деда. Едва печь пошла на холодном дутье, обер-мастер собрал их всех, горновых, а принялся «читать мораль» впрок, авансом. Кого-то упрекал в лености, срамил Ваську за приверженность «калыму», то есть приработку на стороне, что было неправдой, Васька давно уже не «калымил», корил его за нежелание «сроду» читать газеты, вспомнил злополучную рельсу и довел беднягу едва ли не до слез. Васька стоял навытяжку, шмыгая носом, сопел, кряхтел и от волнения не смог выговорить ни одного тут же придуманного оправдания. Дед был единственным человеком, которого Васька боялся.

В простоте душевной приняв возглас Андронова за чистую монету и не подозревая, что Дед схоронился за колонной, Василий разразился лихой бранью.

— Жизни не стало, — закончил он длинную и виртуозную тираду, — встаю до света, бегу в киоск за газетами, пока они еще есть… — Он опять принялся за проклятия. — Веришь, по пять раз ночью в холодном поту просыпаюсь, как с перепою, проспать боюсь. Будто рехнулся! Будильник купил! Сроду у меня будильников не было, а тут купил, и все одно, спать спокойно не могу. Каждый день до смены принимается гонять меня по внутренним, а потом — по международным… Сегодня, старый черт, говорит: «Я сам с тобой замучился!..» Ну и человек!

Нежданно-негаданно за их спинами раздался гневный окрик:

— Вы что тут бабьи посиделки середь рабочего дня развели?! — Дед совсем рассвирепел и заорал: — Кто вы?!. Где вы?!. Да совесть у вас есть ли? Чугун идет, а вы газетами занялись. Я вам дам «внутреннюю» и «международную»!.. Вы у меня будете знать, когда газеты читать, а когда об чугуне заботу иметь. Ш-шпана! — Дед пошел было от них, прихрамывая сильнее обычного, но тут же вернулся и сказал, поедая Андронова взглядом. — Посля смены — ко мне в кабинет… Обои! — и, круто повернувшись, зашагал прочь.

Горновые стояли истуканами и безмолвно смотрели ему вслед. Вот уж на что не любил Дед тех, кто на заводе протирает штаны в кабинетах, уж как не терпел белоручек и не подсмеивался над любителями зарываться в бумажки, а свою крохотную комнатушку с единственным запыленным окном, замызганным столом и продранным дерматиновым диваном важно именовал кабинетом и был горд тем, что может собрать туда горновых и вести с ними «рапорт», как делалось на заводе всеми начальниками снизу доверху.

Василий судорожно вздохнул.

— Маленько бы еще — заикой стал…

— Подкрался, а я углядеть не успел… — смущенно произнес Андронов.

— Сживает меня со свету, — убежденно сказал Василий. — Уж теперь на мне поездит!.. — Он вдруг сорвал с головы войлочную шляпу и что есть силы влепил ее в песок. — Да сроду я в такой кабале не был. Будильник… будильник купил! Брошу к чертовой матери, что я тут не видал? Ну, что? Чего мне здесь надо?

— Хватит! — сказал Андронов. — Иди, берись за лопату, пока я не проводил отсель. Дед прав. Ты что, не заметил — чугуном у нас все проверяется?

После смены пришлось идти к Деду. Андронов зашагал впереди, Васька поплелся за ним, с каждым шагом отставая все более.

— Проходи вперед, — сказал Андронов, останавливаясь и с подозрением косясь на Ваську. — Как бы не заблудился.

Василий нагнал и, вышагивая мимо распахнутых дверей в ярко освещенный зал автоматики, подмигнул ему и сказал:

— Глянь-кась…

Виктор невольно обернулся и посмотрел в зал. Там около щита с приборами стояла Лариса, в каске, невысокая, похожая в комбинезоне на мальчишку.

— Иди, догоню… — строго сказал он Василию и шагнул в зал.

И только тогда опомнился, не ждал от себя такой прыти. Давно ли, проходя мимо раскрытых дверей зала, не мог заставить себя искать здесь встречи с Ларисой и вдруг в присутствии Василия кинулся к ней.

Лариса подняла голову и взглянула на Виктора. В руках у нее был электрический паяльник, от его разогретого медного жала тянулась спутавшаяся ниточка душистого канифольного дыма. И, наверное, такая была мука в лицо Виктора, такой тоской пахнуло на нее от его безмолвия, от всей его неподвижной фигуры, что она, повесив на крюк паяльник, которым только что перепаивала контакты реле, опустила руки и стояла перед ним, не произнося ни слова.

Только сейчас она поняла, чего стоило ему ожидание ее ответа на его несостоявшееся объяснение в сквере. Она не стала тогда ничего говорить, хотя и поняла, зачем остановил ее Виктор, решила, что со временем он сам поймет странность своего чувства и постепенно смирится и успокоится. Нет, он не смирился и не успокоился. Он мучится неопределенностью, боится ее ответа. Что же она наделала своей непростительной жалостью?!

— Мог бы ты, Витя, встретиться сегодня со мной? — спросила она, вглядываясь в него.

— Хорошо… — сказал он и вдруг, резко повернувшись, пошел от нее, взмахивая руками и не оглядываясь.

Она догнала его около поврежденного каупера, где уже шли работы по его разборке, все было переплетено проводами электроосвещения, загромождено предохранительными щитами и лесами.

— Я не сказала, где мы встретимся… — торопливо пробормотала за его спиной.

— А надо нам встречаться? — спросил Виктор. — Что ты можешь мне сказать?

— Я должна… — Она не договорила фразы. — Нам необходимо встретиться… что бы ты ни думал обо мне.

— Что должна?.. — спросил Виктор, он не спускал с нее глаз. — Ничего мне от тебя не надо!

Он стремительно пошел прочь. Через несколько шагов остановился, боролся с самим собой, у него еще теплилась надежда. Лариса стояла, уткнувшись лбом в железобетонную колонну. Он вернулся.

— Извини… — тихо сказал он.

— Ну, что я могу сделать?.. — проговорила Лариса сквозь слезы. — Ах, если бы ты знал, как мне самой трудно… — вдруг вырвалось у нее.

— Не надо… — сказал Виктор. — Перестань…

Он сжал ее плечи, оторвал от колонны и прошел подле до дверей зала автоматики. Почти побежал обратно, догонять Василия. Около каупера, где шли ремонтные работы, неосторожно сбил какую-то доску, налетел на ремонтника, запутался в электропроводке. Ремонтник проводил его крепким словцом. В другое время Виктор не остался бы в долгу, но теперь смолчал и кинулся дальше.

XV

Васька никуда не сбежал, стоял у перил стального мостика — у входа в здание диспетчерской, ждал. Они отправились дальше в прежнем порядке: Васька впереди, Андронов, насильно сдерживая свой шаг, за ним. У дверей Дедова «кабинета» опять поменялись местами, входить первым Василий категорически отказался.

— А ты газеты сегодня читал? — хрипловатым шепотом осведомился он.

— Какие еще газеты? — возвращаясь к действительности, раздраженно спросил Виктор.

— Как какие? Да не вчерашние же, конечно.

— Когда же мне было читать? — возмущенно воскликнул Андронов, не понимая, шутит Василий или говорит всерьез.

Дверь неожиданно распахнулась, и Дед с порога оглядел отпрянувших горновых.

— Чего шушукаетесь? Опять меня материть вздумали? Нашли место, черти адовы! Хотя бы помылись после смены.

— Я, Василий Леонтьевич, всей душой к вам… — заговорил Василий и выдвинулся вперед. — Особо сегодня, в день вашего юбилея… Газетку вы у меня утром взяли для проверочки. Дома почитать будет нечего. Как же это получается?

Андронов посмотрел на умильную Васькину физиономию и не выдержал.

— Трепло ты! — сказал он с презрением.

— Давайте заходите, — оттаивая, пригласил Дед. Понимал, что Васька пытается замаливать грехи, но к почтительности никогда не оставался равнодушным.

Горновые уселись на диване, выпрямив спины и замерев во внимании.

— Газеты сегодня читал? — спросил Дед и уставился на Виктора пристальным, изобличающим взглядом.

Андронов глотнул слюну и молча отрицательно покачал головой.

— А ты? — Дед перевел столь же беспощадный взгляд на Василия.

— Тепленький, — сказал Василий и попытался улыбнуться, получилась жалкая гримаса.

Дед помолчал, вглядываясь в Васькину физиономию. Никакого подвоха не заметил и спросил:

— Как понять?

— Читал, значит…

— А ты часом?.. Ну-ка, дыхни!

Василий «дыхнул», Дед удовлетворенно кивнул.

— «Тепленький!»… — он презрительно хмыкнул. — Других-то слов у тебя нет? Позабыл, что ли?

— Перестраиваюсь… — смиренно сказал Василий.

— Больно долго буксуешь.

— С чего начнем? С международных или внутренних?.. — бодро спросил Василий.

— С международных. Ну, так!.. Какие в мире происшествия?

— С ихним президентом встречаемся, — бойко сообщил Василий.

— О чем будет разговор? — дотошно выяснял Дед Васькины познания в международных делах.

— Не докладывали, — сказал Василий и вопросительно посмотрел на Деда: попал ли в точку.

— Изворачиваться ты мастак, Василий, — сказал Дед, — ухватить тебя не за что.

— Политика! — сказал Василий многозначительно.

Дед опять с подозрением оглядел бледную и худощавую Васькину физиономию.

— Все! — сказал Василий. — И этого хватит… С лихвой… — подумав, добавил он: — Все ж таки президент!

Дед порылся у себя в столике и вытащил измятую, сложенную вчетверо газету.

— Твоя? — спросил он и повертел газету перед Василием.

— Сразу видать, моя… Зачитанная, чуть что не до дыр.

— А это ты видал? — Дед развернул и расправил на столике газетный лист и, подслеповато порыскав по нему глазами, ткнул заскорузлым пальцем в какую-то заметку.

Васька вытянул шею, подался вперед, стараясь прочесть перевернутый вверх ногами заголовок, не разобрал, но по месту заметки на газетном листе понял, что просмотрел.

— Эту не читал, — произнес он, — интересно, о чем там пишут?

— Вот именно, что интересно, — поддакнул Дед. — Вот именно… Слухайте… — Дед достал из кармана очки, старательно приладил их на мясистый, не очень ладный нос и торжественно прочел: «Индийская сталь на мировом рынке». — Дед нагнул голову, собрав толстые морщины на лбу, взглянул поверх очков на застывшего на своем месте Андронова и сказал: — Как бы до отца твоего тянет, слышь?.. До Сашки… До Александра Федоровича Андронова, — поправился Дед.

Виктор насупился, согнулся и неприязненно уставился на Деда. С некоторых пор всякое упоминание об Индии он воспринимал как личный упрек, ему казалось, что с этим словом связывают продолжительное отсутствие на заводе отца. Деду вон давно на пенсию пора, глаза не видят, очки завел, постарел, и сменить некому. Понять можно. А отец опять уехал.

— Вы на литейном дворе озоруете, а тут вон какая материя получается, послухайте… — Дед принялся читать заметку, приостанавливаясь и поднимая палец после особенно важных, с его точки зрения, фраз.

В корреспонденции из Дели сообщалось, что только за последние два года значительно вырос экспорт чугуна и стали индийских заводов, построенных при содействии Советского Союза в Бокаро и Бхилаи. О высоком качестве продукции говорит тот факт, сообщалось в заметке, что покупают индийский металл такие развитые страны, как Франция, Англия, Япония, Австралия. Завод в Бокаро принес стране прибыль в 110 миллионов рупий…

Виктор постепенно оттаивал, ждал от Деда новых упреков за отца, а получалось, что заметка как бы оправдывала долгое его отсутствие на родном заводе.

Дед окончил чтение, сложил газету вчетверо и собрался сунуть обратно в ящик.

— Василий Леонтьевич, газетка-то моя, — осторожно напомнил Василий.

Дед отдал газету и, важно развалившись на затертом спецовочной робой стуле, произнес:

— Давно Индия на мировой рынок вышла со своей сталью, а Сашка все там сидел. — Неожиданно повернул Дед заметку в свою пользу. — Под пальмами, — продолжал он, — на солнышке грелся.

Андронов растерянно молчал. Никак не ждал от Деда такого крючкотворства.

— Едва вернулся со своей солнечной ванны, — продолжал Дед, — и опять на пляж, в Болгарию. Получается, сменить меня некому. Сегодня в день рождения начальство жди. С шампанским… Придут уговаривать еще годок поработать. Это уж точно, в обед меня собрались с завода отпустить. Не соглашусь! До могилы недалеко. Вернется Сашка из Болгарии, пусть заступает, а до того, как хотят… Ты молодой, тебе разве понять? Тебе бы только поднасмехаться над старшими да в ресторан сбегать… Вот и вся твоя забота. Ты у бабки-то бываешь?

— Бываю, — угрюмо сказал Виктор.

— То-то, бываю… Тебе бы по твоему образованию за Василием присмотреть, хотя он и старше чуть не вдвое. А ты его подуськиваешь над стариком надсмехаться. Совесть есть у тебя? Скольких я таких выучил. Работают в Индии и в других местах, к примеру, во Франции. Советскую марку держат. А ты все, как волк, в лес смотришь… Будто дите несмышленое.

— Кончилось мое детство, Василий Леонтьевич, — твердо сказал Андронов. — Кончилось!

Он без озорства, строго сведя брови, смотрел на старика. Дед недоверчиво покосился на него, потом посмотрел внимательней. Что-то в голосе, в выражении лица Виктора задело его, он склонил голову на бок да так и вперил свой взгляд в парня.

— Эх, Витька! — вдруг расчувствовался старик, и губы его дрогнули, — я же к тебе, как отец родной, а ты измываешься, жалости не знаешь…

— Что было, то прошло, — сказал Андронов и неприязненно покосился на Деда. — Нечего слезы об том лить. Сегодня я по привычке созоровал, забылся. Не будет больше такого, Василий Леонтьевич.

— Сердца в тебе нет… — негромко сказал старик.

— А без сердца лучше, — угрюмо сказал Виктор. — Спокойнее. На заводе зачем сердце? Ни к чему оно тут.

Дед неожиданно рассвирепел, стукнул кулаком по продранной черной клеенке стола.

— Нет у тебя дела настоящего, как я погляжу. Поставлю тебя к горну, на чугунную сторону, в жесткий график по-григорьевски, только поворачиваться успевай — вся дурь выйдет. Так я и Сашку выправлял, отца твоего, когда он мальцом у меня чудить начал. Выправил! Знаю я вашу породу андроновскую! Изучил на своем горбу. Одного в люди вывел, думаешь, ты у меня отвертишься? — Дед свел топорщившиеся седые брови, оглядел широкую, кое-где в рыжих подпалинах, запорошенную блестками графита шерстяную робу Андронова, войлочную шляпу, опавшим грибом свисавшую на плечи. — Почему без каски? — строго, с запозданием спросил он. — Шляпа, когда у горна, а посля — каска. Забыл?

— Забыл, — смиренно сказал Андронов, не зная, чего еще ждать от Деда в день его юбилея.

— Выдвинуть я тебя задумал, — сообщил Дед.

— Как это… выдвинуть? — спросил Виктор, поняв слово в неприятном смысле.

— Решил перевести главным горновым, первым, значит… — Дед замолчал, наблюдая, какой эффект произведет его сообщение на строптивого парня. Андронов никак не ожидал столь серьезного повышения, уставился на Деда, крепко сжав и вытончив и без того тонкие губы. — Как ты есть студент… — продолжал Дед. — Первые горновые — это наш золотой фонд, — он поднял корявый палец. — Кадры наши гвардейские, — добавил значительно. — Годами у горна люди работают, опыта набираются, чтобы заслужить такую честь. — Дед важно развалился на стуле. — Годами! Григорьев, помню, ко мне присылал ставить к горну студентов, а то, бывало, и только окончивших инженеров, вот и Середина присылал. Месяца через три я переводил их в первые. Не всех! У кого в голове посветлее. Понял?

— Понял… — машинально ответил Андронов, все еще никак не приходя в себя.

— Ты у нас тоже студент. Можно сказать, свой человек теперь есть у нас в институте, можно сказать, с нашего коллектива представитель… Э-э-э… — затянул Дед, как всегда в те моменты, когда требовалось какое-то уточнение. — Я хочу сказать, неофициальный представитель…

— Я в институт не хожу, бросить решил, — честно признался Андронов.

— Институт бросить? — удивился Дед, хотя знал, что Андронов не ходит на занятия.

— Забыли вы, говорил я вам, — напомнил Андронов.

— Разве упомнишь всякую ерунду, какую ты говорил? — Дед насупился, почему-то пнул ногой каску со сложенными в нее рукавицами, стоявшую подле, и тяжело, будто сочувствуя Андронову, вздохнул. — Придется возвернуться… — проговорил он. — Возвернуться придется! — повторил и уставился на Андронова озабоченным взглядом глубоко утопленных глаз. — Я уже начальству доложил о твоем выдвижении. Приказ готовится. Понял?

Виктор вынужден был кивнуть, но ничего не сказал.

— Вечером подхватывайся в институт. И чтоб я тебя по ресторанам не видал. Профессору Зубову позвоню, обратно он тебя зачислит, будь спокоен.

Профессор Зубов, бывший директор завода, а в прошлом начальник доменного цеха, всем было известно, хорошо знал и уважал Деда. Однако до официального исключения еще не дошло, иметь же дело с ректором по поводу прогулов Андронову никак не улыбалось, и он сказал:

— Не надо, Василий Леонтьевич, профессору звонить, я сам с головой.

— Тоже правильно, — согласился Дед. — Идите, опосля еще поговорим.

Андронов и Василий согласно поднялись. У двери Василий обернулся, спросил, сохраняя строгость на лице:

— Завтра с чего начнем: с внутренних или с международных?

Дед окинул его хмурым взглядом, привалился грудью к столу, отвернулся.

— Как вас понять, Василий Леонтьевич? — спросил озадаченный Васька. — Ждать решения или можно удаляться?

— Удаляйся… — буркнул Дед.

После Дедовой науки, когда направлялись в душевую, Василий с опаской оглянулся, не следует ли за ним вездесущий Дед, и сказал:

— Слеза меня прошибла, до того душевно он говорил…

— Тебя?.. — удивился Виктор.

— Что же, я не человек, что ли? — обиделся Василий.

XVI

Вечером открыл высоким гостям дверь сам именинник в иссиня-черной, цвета воронова крыла паре, с колодками орденов и знаком лауреата Государственной премии, при галстуке, но почему-то в выпущенной поверх брюк, вылезавшей из-под пиджака и достигавшей колен белоснежной сорочке. Гости толпились в прихожей, покряхтывали, приглаживали волосы. Вошла в квартиру с кошелкой в руках супруга Деда Мария Андреевна.

— Что с тобой, Вась? — поздоровавшись с гостями и увидев спущенную по колена сорочку, ахнула она. — Успел уже приложиться…

— В своей же квартире, — попытался защитить друга Черненко, — как удобнее… Тем более, можно сказать, свой день.

— Ты что меня срамишь перед людями? — рассердился Василий Леонтьевич. — Ну и что, если бы я и приложился? Какой тут грех? Валентин правильно говорит: мой день.

— Да ты на себя взгляни! — возмутилась Мария Андреевна. — Можно сказать, весь цвет к тебе пожаловал, а ты… Взгляни!

Дед нагнул голову, осмотрел себя, увидел у колен рубаху и спокойно сказал:

— Ну и что? Корреспондент приезжал фотографировать…

— В таком-то виде? — чуть не плача, воскликнула Мария Андреевна.

— А в каком еще? До грудей, до грудей надо было представиться, пойми ты. Ну вот, по сих пор, — Василий Леонтьевич для наглядности обеими ладонями резанул себя по животу. — Дальше-то хоть в кальсонах стой, хоть напрочь без порток, фотоаппарату не видать… Забыл я с ей справиться…

— Лень тебе было рубаху заправить! Ты посмотри на гостей, кто тут собрался.

— Ну и что? Все мужики, — упрямился Дед, заново оглядывая гостей. — Мужского полу все, они еще не такое видали. Проходите, товарищи, — сказал Дед. — Я сейчас, моментом это обмундирование скину…

— Как это — скинешь? Ты что, гостей встречаешь или в баню собрался? — воскликнула Мария Андреевна.

— Опять нехорошо! — с досадой сказал Дед. — Как юбилей, так деваться некуда… Идите, идите в залу, а я тут на свободе с етой рубахой разберусь, шьют, как на сумасшедших, будто для смирения, того гляди в ей запутаешься…

Гости, тесня друг друга, весело переговариваясь, прошли в комнату с березовым лесом по стенам и принялись складывать кульки и свертки на стол, устланный дорогой ковровой скатертью. Появился Дед во всем блеске своего парадного костюма, на этот раз с заправленной в брюки, топорщившейся на груди сорочкой, сел во главе стола. Глубоко посаженные глаза, мохнатые брови, крупная посеребренная сединой голова, пиджак, цветом похожий на фрак, лауреатский значок Государственной премии — ни дать ни взять дирижер какого-нибудь знаменитого симфонического оркестра. Разговоры в комнате стихли, живописная внешность Деда произвела впечатление.

— Э-э-э… — начал Дед, оглядывая гостей, — будто не узнаете… Взгляд какой-то осторожный, будто на покойника… А мне еще пожить охота… — Дед помолчал и со значением произнес: — На пенсии заслуженной пожить охота…

Он опять оглядел всех по очереди. «Треугольник», разместившийся рядком против Деда, поскучнел. Взгляды опустились долу и лица обрели постное выражение. «Хитер, старик, — думал Середин, смиренно сидя с правого фланга «треугольника», — делает вид, что ничего не понимает. Вот так весь вечер будем в прятки играть…» Уговоры Деда подождать с пенсией всегда начинались после речей и тостов, но и сообщить о проводе на пенсию тоже следовало под конец торжества. Нарушать годами сложившийся порядок было нельзя.

— Э-э-э… — опять едко затянул Дед. — Как там в Болгарии? Кто сегодня газеты читал? Э-э-э… Наш дипломат, говорят, туда отбыл… Э-э-э…

— Нашел когда политикой гостей занимать, — сказала вошедшая с белоснежной скатертью в руках Мария Андреевна. — Не можешь без газет и дня прожить, привязался к им, как репей… Отдохнуть дай газетам!

— Он, Мария Андреевна, не о газетах, — сказал Черненко. — От другого совсем Василий Леонтьевич покоя не знает…

Дед важно развалился на стуле, подобрал больную ногу, вытянул по полу здоровую и сказал:

— Ты, Валентин, правильно понимаешь… — И принялся внимательно оглядывать «треугольник» и почему-то с укоризной покачивать головой. — Да-а… — протянул он, — воспитал Сашку на свою голову… Вот какой «благодарностью» платит; молчал до последней минуты, ничего мне не говорил, что опять уезжает. Вчера, поздно вечером говорит: «Уезжаю». А я ему отвечаю: «Как же так, новость мне в последнюю очередь сообщаешь?» «Надо бы, — говорит, — Василий Леонтьевич, посидеть на прощание. Водки у меня нет, у тебя, может, найдется?» «Свою водку, — говорю ему, — сам могу выпить»… На том у нас и кончилось.

Середин принялся объяснять, что Александр Федорович не виноват, пришлось отпустить, из Болгарии просьба такая пришла, срочная работа. Надо помогать. Василий Леонтьевич сам должен знать нашу политику…

Дед кряхтел, тянул свое «Э-э-э…» и, наконец, согласился, что помогать надо. Но тут же сказал: «Я б его настегал по заднице собственными руками…»

Наступило неловкое молчание. Гости покашливали, отворачивались, делали вид, что не слышали слов разгневанного Деда.

— Э-э… это я так… э-э-э… — начал тянуть Василий Леонтьевич, поняв, что перехватил лишку, — в инородном смысле, а не по существу…

Черненко, стремясь разрядить неловкость, сказал:

— Ну, ладно, уехал и уехал, чего же теперь косточки перемывать? Давайте приятную должность исполнять, поздравим дорогого юбиляра. Все у тебя готово, Мария Андреевна?

— Пироги сейчас выйму с духовки. Некуда свечки втыкать, шестьдесят три штуки, куда их пристроишь, кроме как на пироге…

Середину стало неловко от Дедовой обиды, представил себя на месте старика. С тридцатых годов у печей, сам и задувал их одну за другой. Ни одно происшествие на литейных дворах за эти сорок шесть лет стороной не обошло, от чугунного плевка до самой смерти хромать будет. Скольких в люди вывел, научил, оберег… До каких же пор можно на старике ездить? Правильно решили, пора отпускать Деда. К случаю и шампанское есть, и подарок богатый — золоченый кубок с юбилейной гравированной подписью.

Пиршество длилось долго, хлопали пробки из бутылок с шампанским, Мария Андреевна все несла и несла из кухни заранее приготовленные блюда, знала, что обязательно придут поздравлять мужа в этот традиционный не только для семьи, но и для доменного цеха, для завода юбилей.

Уже перед самым концом торжества Середин от имени «треугольника» поздравил Деда с уходом на пенсию. Дед ждал совсем иного финала. За вечер расчувствовался от общего внимания и, видно, сжился с мыслью поработать еще годок. Сообщение о пенсии оглушило его. Он молча уставился в пол, свел густые седые брови. Середин понял, что совершили они промашку, надо бы как-то подготовить Деда к их решению. Получилось, как обухом по голове.

Он тут же нашелся.

— Просим мы вас, Василий Леонтьевич, — сказал он, — все же нас не оставлять. Не обойдемся мы без вас. Хочу получить ваше согласие зачислить вас внештатным заместителем начальника доменного цеха по воспитательной работе с молодыми рабочими. Если согласитесь, завтра подпишем приказ по заводу.

Дед словно бы пробудился от тяжкого сна, оглядел «треугольник», спрашивая взглядом, все ли согласны. И Новиков, и Черненко обрадованно кивали: «Да, мол, все мы просим…» И Дед окончательно подобрел, расцвел.

— А я подумал, непригодным стал, — простодушно признался он. — То каждый год упрашивали и вдруг — иди, отдыхай… Непривычно как-то стало, прямо сказать — обидно… Но раз такое дело, даю согласие, пишите приказ, товарищ директор. Вот вам мое добро. — И он первый протянул руку Середину, а затем поочередно Черненко и Новикову.

XVII

С тех пор как Иван Чайка приглашал Коврова почаще заглядывать к ним, прошло несколько дней. Иван выписался из больницы, но был на бюллетене. Ковров знал, что Лариса живет в семье Ивана и Майи — как только они ютятся в крохотной комнатке! — и потому все еще не заходил к ним, продолжал опасаться, что его появление будет неприятно Ларисе. На заводе она была сдержанна, теперь они не встречались даже в столовой, оба старались приходить на обед в разные часы. И у него самого появилось какое-то странное равнодушие, заставлявшее как бы против воли промолчать, когда можно было сказать ей доброе, дружеское слово. Он удивлялся своей холодности и страдал от нее, но переломить себя был не в состоянии. Может быть, это и к лучшему, он видел, с каким внутренним напряжением отдается Лариса делу, ждет не дождется того времени, когда выключенные приборы оживут. Не надо ей мешать. Автоматические устройства постепенно и неотвратимо обретали свою былую силу, похоже, так же, как выздоравливает после тяжелой и продолжительной болезни человек.

Сам Ковров тоже без устали копался в автоматических устройствах. Не так просто было выполнить распоряжение директора завода о ремонте автоматики на всех печах. Схемы, долго бездействовали, мало того, что пропылились, некоторые реле оказались неисправны, вышли из строя измерительные приборы. Электрики, разучившиеся обслуживать, автоматы, то и дело просили Коврова помочь.

Но главной заботой его стал неусыпный контроль за газовым хозяйством цеха на всех печах. В должности заместителя Черненко он со свойственной ему деловой хваткой стал требовать от газовщиков строжайшего соблюдения технологической дисциплины. Одно лишь своевременное — секунда в секунду по графику — переключение дутья с отработанных на нагретые каупера сулило увеличение нагрева печи на лишние восемь — десять градусов. Может быть, и небольшая прибавка, но с тех пор, как были введены григорьевские, а затем серединские методы плавки, использованы резервы, повышение температуры дутья на каждый градус давалось с боя.

Ковров знал, что некоторые старые газовщики из тех, кто привык к спокойной жизни под началом Валентина Ивановича, с затаенной настороженностью следят за ним. Стоит ему на чем-то сорваться, за чем-то недосмотреть, и эта скрытая до поры, до времени предубежденность превратится в непримиримую вражду. Недавно он не выдержал, накричал на пожилого человека. Газовщик Петр Иванович Углов, свояк Черненко, тот самый, которому без очереди дали ордер на квартиру, был одним из тех поживших на свете и видавших виды рабочих, которые, привыкнув к своим приемам, не дают себя сбить, не позволяют собой командовать по прихоти какому-нибудь начальнику. Превыше всего ценят такие люди устоявшийся свой быт, годами завоеванный заработок, никому не дадут ломать себе жизнь. Крепко сбитый, с острым взглядом, немногословный человек. Было ему за пятьдесят. Ходил он на заводе уж сколько лет в одной и той же стираной и перестиранной, давно линялой и потому неопределенного светловатого цвета спецовке. И лицо Углова чем-то напоминало его одежду — плотное, с въевшимися в сероватую кожу морщинками, потерявшее свежесть, какое-то вылинявшее. Он ни одним словом не возразил Коврову, когда тот говорил о необходимости выполнять операции переключения кауперов по новому, установленному Ковровым графику. А работать продолжал так, как привык, по собственному усмотрению.

Ковров предупредил его раз, два и, не выдержав полнейшего безразличия Углова, взъярился и сказал, что снимет его с работы. Сказал грубо, ожесточенный бессмысленным упрямством этого человека, не подумал, что заменить его некем, да и снять с работы своей волей не имеет права.

Ушел прочь в ярости от собственного бессилия. Предстояли еще неприятности с Черненко: оскорбленный газовщик, конечно, будет ему жаловаться.

На литейном дворе Коврова остановил Андронов. Подошел почти вплотную, чтобы не мешал шум льющейся в холодильник под напором воды, сказал:

— К бабушке переезжаю, помогите, Алексей Алексеевич, вещи перевезти, одним разом все забрать. Еще и Василий придет.

— Как это переезжаешь?.. — спросил Ковров, еще возбужденный своими объяснениями с газовщиком и не сразу понимая, что говорит Виктор.

— От матери ухожу…

Ковров постоял, глядя себе под ноги. Так и не ужился с матерью Виктор, и не поймешь, хорошо это или плохо. Может быть, у бабушки перестанет метаться, обретет покой, возьмется за учение.

Андронов молча следил за Ковровым, понимал, о чем он думает, и не отходил от него. Ковров глянул в оттененное полумраком лицо Андронова.

— Окончательно решил? — спросил он.

— Окончательно, — Виктор непроизвольно наклонился к Коврову, чтобы тот лучше его расслышал за шумом льющейся воды. — Долго ли: взял вещички, да поехал. Вот и все!

— Вот и все! — с усмешкой повторил Ковров. — Так просто родную мать оставить…

— Это меня мать давно оставила.

— Предупреди ее заранее, — сказал Ковров, — иначе, что же это такое?

— Там видно будет, — упрямо сказал Андронов. Он помолчал и вдруг иным совсем голосом, неуверенно и глуховато, заговорил:

— Самое тяжелое для меня — эти объяснения… Главное, что бабушка принимает.

— Ну, как знаешь, — сказал Ковров. — А помочь — помогу. Когда надо?

— Сегодня после смены. Не люблю тянуть, кончим одним разом…

Переезд Андронова обещал пройти без осложнений. К вечеру, когда приехали к нему на грузовике, Лидии Кирилловны не оказалось дома.

Но только присели передохнуть, как она появилась, приоткрыла дверь, заглянула в комнату, увидела чемоданы, связки книг.

— Что… что… — Лидия Кирилловна хотела сказать: «Что вы здесь делаете?» — но, решив не замечать посторонних, с запинкой проговорила: — Что ты делаешь, Виктор?

— Уезжаю я… — сказал он, не глядя на мать.

— Что это значит? — спросила Лидия Кирилловна, не обращая внимания ни на Василия, ни на Коврова.

— К бабушке я… — пробормотал Виктор. — Жить у бабушки буду.

— Почему же ты раньше… почему ты не сказал мне, не предупредил? — бессвязно заговорила Лидия Кирилловна. — А здесь, перед этими людьми, на посмешище меня… мать свою. Как ты можешь?

— Я думал, тебя дома не будет, — заговорил Виктор глухим деревянным голосом. — Ну, что ты, мама…

Виктор подошел к матери, обнял ее вздрагивающие от рыданий плечи, подвел к кушетке. Лидия Кирилловна опустилась на нее и уткнулась лицом в руки. Меж ее чуть отечных пальцев сочились слезы. Виктор смотрел на прожилки вен на ее руках, на пальцы, кожа которых потеряла гладкость, и горькое, удручающее чувство охватывало его. Ему стало невыносимо жаль мать, которую он, наверное, плохо знал и мало любил, был с ней несправедлив и жесток.

— Мама… — тихо сказал он. Так сказал, призывно, жалобно, как, бывало, говорил давным-давно, в детстве, когда жалел ее, уставшую после работы или грустно сидевшую у стола и о чем-то печалившуюся.

— Витенька мой, — простонала мать, порывисто отнимая руки от лица, притягивая его, заставляя сесть рядом. Она прижалась мокрой горячей щекой к его лицу. — Сыночек мой…

Виктор ощутил едкие слезы в глазах, боялся, что мать увидит их или почувствует, как они коснутся ее лица, и отстранился от нее, отвернулся, украдкой провел тыльной стороной ладони по глазам.

— Зачем тебе к ней, к этой злой старухе, — заговорила мать. — Она ненавидит нас… Она и тебя ненавидит, — говорила Лидия Кирилловна, и голос ее терял слабость, беззащитность, становился требовательным. — Она только делает вид, что любит тебя, всю жизнь она ссорила нас с тобой, старалась ожесточить тебя, умертвить твою любовь ко мне. — Лидия Кирилловна повернула к себе лицо сына и гневно сказала: — Ты не должен уходить туда. Не должен!

— Не надо, мама, — сказал он и мягко отвел от лица руки матери.

— Ты не должен уходить от матери, слышишь? — с силой воскликнула Лидия Кирилловна.

Он понурился и слушал мать, не произнося ни слова.

— Что скажут люди? Старуха выставит меня на посмешище перед всеми, — продолжала мать. — Ты бы прежде со мной посоветовался. Она только и мечтает вогнать меня в гроб.

— Ты говоришь неправду… — тихо сказал Виктор. — Перестань.

— Как ты смеешь со мной, как с девчонкой? Жесткий, бессердечный человек.

— Я люблю тебя, — тихо сказал Виктор.

— Перед этими людьми меня позоришь…

— Это товарищи мои, мама…

XVIII

Ковров встал и, взяв связки книг, пошел к двери, вслед за ним заторопился Василий с чемоданом. Они спустились к машине. Василий забросил чемодан в кузов, отправил туда и связки книг, потоптавшись подле грузовика, молча полез через высокий борт вслед за вещами. Ковров забрался к нему.

— Все! — ожесточенно сказал Василий. — Кончаю с этой работой по домам. Чего тут только не увидишь! Последний раз везу, а там нанимайте кого другого. Жить захотел по-человечески, не желаю я смотреть на все такое…

— Кто тебя нанимал? Помочь попросили, — пробормотал Ковров.

— А разница какая?.. Мать — ее всегда жалко, а как он с ней?..

— Ты ведь не знаешь, какая она.

— Какая бы ни была — мать. Явились мы с тобой, влезли в чужую душу. Можно ли так?

— Может, ты и прав, — задумчиво покачивая головой, сказал Ковров.

Вышел Виктор с почерневшим лицом, с маху влез в кабину рядом с водителем, хлопнул за собой дверцей. Надсадно завыл стартер, машина дрогнула.

Вскоре въезжали в тупичок у ограды парка. Мокрые ветви безлистых кустов и деревьев отблескивали в свете фонарей чеканным серебром. Машина остановилась около аккуратно подлатанного барака.

Андронов соскочил с подножки и уверенной, твердой походкой зашагал к крыльцу. Ковров и Василий вылезли из кузова машины и пошли с вещами вслед за ним. Виктор с силой распахнул дверь в коридор, потом — в тесные комнатки бабушки. Сзади него в проеме двери остановились товарищи.

— Ну, здравствуйте! — с порога сказал он.

Бабушка встала со своего сундучка в первой комнате и внимательно, сразу и строго, и добро, посмотрела на внука.

— Здравствуй, Витенька, — заговорила она. — Как ты меня просил, местечко мы тебе нашли.

Из второй комнаты выскочила Шурка, вся в кудряшках черных цыганских волос, и затараторила о том, что лисенок совсем было привык к ней, а сегодня пришли — и нет его, убежал… И как он теперь будет, и дойдет ли сам до леса?

— Дойдет! — уверенно сказал Андронов. — Жить захочет, дойдет!

— Конечно, захочет, обязательно захочет, — воскликнула Шурка.

Бабушка смотрела на них, и ласковая, понимающая улыбка теплилась в ее глазах.

С тяжелым чувством уходил Ковров от Виктора. Василий побежал к автобусной остановке, а он зашагал мимо парка под моросившим дождем. И у него самого было неладно с семьей, и ему предстояло испытание, в последние дни не дававшее покоя. Может, оттого и холодное отношение к Ларисе? Готовился он, как всегда, поздравить сына с днем рождения. Вот бы выбрать, когда Дины не будет дома, избавиться от несправедливых упреков, злых слез, обвинений в том, что бросил семью, от унижения… И ведь не возразишь, не опровергнешь при детях… Шагал Ковров, не разбирая дороги, хлюпали ботинки по грязи. Раздумывал о том, что теряет детей, и о том, как быть ему, чтобы остаться их отцом…

Утром рассказал Черненко о своих семейных делах и попросил разрешения уйти на час с работы. Черненко, в личных отношениях душа-человек, разрешил. Так и не понял Ковров, жаловался ему газовщик или нет.

Прежде пошел Ковров в магазин, купил яркую пожарную машину с раздвижной лестницей. Исполнилось Алику шесть лет, такой подарок как раз по возрасту. Жил Ковров теперь не на старом месте, выхлопотал комнату в общежитии в левобережной части города, не мог оставаться в доме, где ежедневно подвергался унижениям.

Встретила его двенадцатилетняя дочь Аня — в школьной форме, только что с занятий, ясноглазая, с гладко зачесанными волосами и пышными бантами на косичках. Посмотрел он на девочку и в душе защемило. Его дочь! Почему-то в смятении вспомнил Ларису и в первый раз в мыслях изменил ей: вот же какая у меня дочь, могу ли думать о женщине, которая рано или поздно воздвигнет между мною и детьми неодолимую преграду. Понял: вот откуда холодность в отношениях с Ларисой.

Едва увидев отца, Аня замкнулась, опустила глаза, молча выслушала его просьбу позвать Алика. Оказалось, он гуляет. Аня смотрела на отца холодно, как на чужого человека. Ковров не мог вынести этого ее взгляда, поспешно сказал, что придет в другой раз, а подарок оставляет.

— Не надо нам твоего подарка, — сказала девочка глухим мертвым голосом, каким бывшая жена обычно разговаривала с ним после разрыва. — Ты нас бросил, если не хочешь с нами жить, больше к нам не приходи… — Она помолчала и без всякого сожаления или волнения в голосе добавила: — Не нужно больше к нам приходить. И подарок унеси, мы уже подарили Алику… Так мама велела сказать.

Ковров не посмел объяснить дочери истинную причину своего ухода из семьи, не имел, права лишать девочку опоры в жизни, развенчивать в ее глазах мать. Взял коробку с машиной, глухо выдавил из себя: «До свидания, дочка…» — и ушел. И такая лютая злоба на людей, не умеющих жить, на самого себя закипела в нем, что он зашагал, не сознавая, куда и зачем идет. Опомнился лишь на заводе, входя в кабинетик Черненко. Сунул коробку с машиной на подоконник и тяжело опустился на свое место.

— Купил? — спросил Черненко, кивнув на коробку. Он и не подозревал, что подарок теперь никому не нужен, а в душе Коврова — пусто и неприютно.

— Купил, — сказал Ковров, просто, чтобы что-нибудь сказать в ответ и не обижать Валентина Ивановича безразличием к его словам.

— Когда тебе нужно, Алеша, тогда и пойди, сын ведь, — проговорил Черненко, не замечая, какие страдания причиняет Коврову своим сочувствием.

Оба они помолчали, Коврову казалось, мастер хочет о чем-то поговорить и не решается, потому и о подарке спросил, и сына помянул.

— Сказать тебе хотел, Алеша, — негромко начал Валентин Иванович, — жалуются на тебя за грубость, житья, говорят, от тебя не стало. Старые, заслуженные наши рабочие жалуются, испытанные кадры. Можно ли так с людьми?

— Разные есть рабочие, — угрюмо сказал Ковров. — Одни о производстве думают в первую очередь, а есть, которые о своих привычках пекутся, а уж потом о нашем общем деле. Вы бы, Валентин Иванович, наперед разобрались в жалобах, а потом мне замечания делали. Одним только тем, что я потребовал от газовщиков дисциплины, удалось поднять температуру дутья на некоторых печах на шесть-семь, на других — на восемь градусов. Автоматику еще включить не успели, а результаты налицо. Углову, вашему свояку, между прочим, на это наплевать, вот он и затеял тяжбу. Не выдержал я, сорвался, хорошего, конечно, в этом нет.

Черненко молчал. «Зря я ему про свояка, — подумал Ковров, да поздно. — Очерствел со своими семейными неудачами и корю людей ни за что ни про что…»

— Ухожу я, Алеша, — вымолвил Черненко, не поднимая глаз, — на пенсию… Тебе тут работать. Остеречь тебя хочу: не руби с плеча, работать с людьми трудно, кадры разгонишь.

— Извините, Валентин Иванович, погорячился я, зря сказал, что Углов вам свояк, — торопливо заговорил Ковров. — Не подумал наперед… Вы мне правильно говорите, надо подумать, а потом говорить. Мешаю я вам тут, — с горечью сказал Ковров. — Всем я мешаю. Так лучше не вам, а мне уйти. Опять газовщиком на печь…

— Несержусь и на тебя, Алеша, никакой злобы или обиды на тебя не держу, — сказал Черненко. — Нельзя мне здесь оставаться, потерял я в себя веру, человеком перестал быть. Все у меня как-то боком выходит. Не могу я ни приказывать людям, ни одобрить, ни отругать. Кажется мне: не то делаю, не так поступаю… Не было бы тебя, может, и оправился бы, а с тобой не смогу. Бояться тебя стал, все думаю: придет Ковров, перевернет по-своему, — то ли прав, то ли нет, кто его знает. Так это же му́ка! Можно ли так работать в нашем деле? Печи загубить легче легкого…

Ковров с замешательством слушал сбивчивую речь Черненко. Всего мог ждать: перевода обратно на печь, укоров, ссоры, но только не этой исповеди.

— Уйду я, Валентин Иванович, — угрюмо повторил Ковров. — Я уже обещал вам, обратно на печь уйду. Не буду мешать. Живите, работайте, как знаете.

Черненко тяжко вздохнул и сидел, едва приметно покачиваясь, не глядя на Коврова, будто не слышал его.

— Никуда ты не уйдешь, — пробормотал он.

— Обещал, так уйду, слушать никого не стану. В другой цех уйду. Место всегда найдется, не газовщиком, так электриком.

— Пустые это слова, — сказал Черненко невыразительным, без обычных для него живых, молодых интонаций голосом. — Никто тебя не отпустит отсюда… — Он помолчал и устало сказал: — Да и не в том суть…

— А в чем? — пытаясь понять, чего хочет Черненко, спросил Ковров. — В чем, Валентин Иванович?

— А в том, что ты можешь десять раз, уйти из этой комнаты, со своей должности, на ночь можешь уйти, в другой цех… на другой завод — будем так говорить, а вот отсюда, — Черненко кулаком потер свой темный от застарелого загара, в поперечных, крепко въевшихся в кожу нитевидных морщинах лоб, — вот отсюда, — повторил он, — ты не уйдешь. Не могу я, — Черненко в беспомощности затряс руками, — не могу отсюда проводить тебя, хоть ты что… хоть с глаз скрывайся, хоть уходи совсем. Как больной, ничего не могу с собой поделать. Ковров, Ковров, Ковров… Как Ковров скажет, что Ковров подумает, что Ковров сделает. Не могу! Все! Хватит с меня этой каторги. Я уже с начальником цеха договорился, отпускает на пенсию, стажа хватает… Грядки буду копать на садовом участке…

— Век себе не простите, что с завода досрочно ушли, места не найдете, — с напором сказал Ковров. — Садовый участок, Валентин Иванович, завода не заменит. Василию Леонтьевичу, говорят, расхотелось на пенсию уходить, когда предложили. Только тем и уговорили, что будет общественным заместителем начальника цеха по воспитанию. По школам ездит, беседы проводит. Вчера утром иду, гляжу по литейным дворам шагает в каске и спецовке. Вот тебе и ушел на пенсию! А вы с ним друзья, одного складу люди, комсомольцы тридцатых годов.

— Выходит, что не одного… — Черненко с горечью покачал головой. — Не одного, выходит… Не прощает он мне обмана моего — не на словах, а сердцем своим. Я хорошо его знаю, понимаю, что у него в душе творится. Не прощает и никогда не простит. На партийном собрании я строгача заработал, и на том остановились. А у Деда, если хочешь знать, Алеша, я высшую меру заработал — исключение. На партийном собрании он строгача предложил мне дать, а из своего уважения исключил. И правильно сделал.

XIX

Сидели они друг против друга и молчали. Что можно было возразить Черненко, как успокоить? В том и было единственное его спасение, что остался он честен перед самим собой. Будет казниться, покою не будет знать, но одно есть утешение: сам себя не пощадил. И неловко стало как-то Коврову оттого, что все его поведение было как бы судом над Черненко — что не смирялся перед его запретами, без оглядки вину его взял на себя, что Углову не уступил. И горько было сознавать, что Черненко в своем собственном суде над собой прав и другого для него не остается. Привыкли мы к затверженной мысли, что стоит человеку протянуть руку помощи — и можно из любой беды вызволить. Ан нет! Не из любой. Сколько тут не тщись помогать — не получается. Обречен человек на вечную каторгу. Может, когда и притупится боль, а рана знать себя будет давать до самой смерти. Вот как оно в жизни бывает, думал Ковров, обращая и к себе самому те мысли: сколько еще придется самому казниться за потерянных для него дочь, сына, за неудавшуюся семейную жизнь…

— Откуда ты родом, Алеша? — услышал он, как сквозь сон, пробившиеся через невеселые мысли слова Черненко. — Из какой семья? Кто вырастил тебя такого? Рядом сидели, вместе работали, а я и не знаю ничего, как на свет человек народился. Ты же мальчик совсем против меня.

— Какой я мальчик? — Ковров невесело усмехнулся. — Тридцать пять скоро стукнет. Сорок первый год мой. Военный. Детства, можно сказать, и не видал.

— А мать, отец кто такие? Из каких семей?

— Ничего интересного, Валентин Иванович. Дед из здешних, уральских, из-под Карталов. Справлял на селе дела ветеринарные, а за одно — фельдшерские. Отец — учитель сельский. Мать выдали было за кулака, а она убежала к тому, кого любила, к отцу моему. Уехали они за сто верст от родных мест, в Георгиевку. Сейчас сто километров — пустяк, а тогда сто верст — далеко было. Там и поженились. Нарожала мать отцу с двадцатого по сорок первый одиннадцать человек детей, восемь нас выжило. Вот и вся история. Да зачем вам? — удивился Ковров.

— Рассказывай дальше, — потребовал Черненко.

— Кто подрос, на войну пошел, мне-то не удалось. В мирные послевоенные дни в колхозах работали, на стройках, кто механизатором, кто рабочим, кто инженером. Старший брат, инженер, на космодроме в Байконуре трудился, сейчас уже на пенсии…

— Вот то, наверное, важно, что отец учителем сельским был, а мать не побоялась родительского гнева, людского осуждения. Вот, значит, с какой семьи ты и взялся, такой, как есть, — заключил Черненко. — Легче мне стало, понял я, что не с мальчишкой сражался, что все так и должно быть… Можно сказать, закон нашей жизни на твоей стороне оказался. — Черненко насупился и строго сказал: — Что-то мы с тобой заболтались, у тебя дела, наверное, да и мне пора…

Ковров уже не раз поглядывал на часы во время затянувшегося объяснения, надо бы пойти проверить, как газовщики исполняют график. Одним махом поднялся Ковров, будто и не было тягостной встречи с дочерью и дотошного допроса Черненко, и, крепко ударяя каблуками сапог в половицы, пошел на печи. Дело есть дело.

Переходя с печи на печь, заглянул в вентиляционный проем наружу. Внизу, прямо по шпалам железнодорожных путей шагал Валентин Иванович Черненко. В темной куртке, в притертой к голове кепочке, которую видел на нем Ковров с незапамятных времен. Остановился, поднял голову, посмотрел на колошник печи. Потом оглянулся вокруг на могучие трубопроводы и двинулся дальше.

Ковров высунулся в проем, проследил: и у следующей печи остановился Валентин Иванович, осмотрел ее с подножия до свечей предохранительных клапанов, венчающих стальную громадину, как четырехзубой короной. И опять неторопливо зашагал по путям. Прощается Черненко с доменным цехом…

Ковров резко отпрянул от проема, и, сдерживая непрошеные слезы, — откуда только могло появиться в очерствелой душе непроизвольное желание зареветь — торопливо пошел дальше, на следующую печь.

Потом отправился в столовую. Шагал и непроизвольно вспоминал, как они с Ларисой уславливались приходить в столовую вместе, когда там было меньше народу. Давно это было. Сейчас, наверное, набился полный зал. Ну и что! — беззаботно сказал себе Ковров. — Пусть там будет сколько угодно обедающих, какая разница? Никто не может помешать поговорить с Ларисой, если она там…

Она стояла в очереди, хотела взять у него деньги и заказать обед, такой же, как и себе, как они делали прежде.

— Не надо, — сказал Ковров, — будет шум. Только займите мне место… — Ковров оглянулся на «их» столик в углу.

Лариса кивнула.

За обедом они разговаривали о своих делах, как было и прежде, когда приходили сюда вместе. Лариса сказала, что не могла смотреть, как погибает муж («Какой уж он мне муж!» — добавила она), и устроила его в больницу.

— Зачем ты моталась?.. — сказал Ковров, впервые сказав ей «ты», — я бы сам мог это сделать.

— Нет, — решительно возразила Лариса, — это я должна была. — Плечи ее поникли.

— Дочь моя меня прогнала… — сказал Ковров. Открыл свою боль и оттого впервые за этот тяжелый день чуть просветлело на душе.

— И объяснить ей ничего нельзя, — сказала Лариса.

— Каторга на всю жизнь… — пробормотал Ковров.

Лариса не стала успокаивать, поняла, что Ковров прав.

— Иван и Майя тебя приглашают, — сказала Лариса, тоже впервые называя его на «ты», — приходи, Алеша, всем нам будет с тобой хорошо. И тебе тоже будет хорошо, — уверенно сказала она. — Иван сказал, чтобы я тебя привела.

— Ладно, — сказал Ковров. — Только не сегодня. Я себя знаю: молчком буду сидеть, всем вам настроение испорчу. Я сам к вам приду…

Они поднялись из-за столика и разошлись по своим рабочим местам, будто ничего и не произошло в этот обеденный перерыв…

После смены Ковров один возвращался с завода. Остановился на стальном мосту перед доменными печами. На этом же месте они когда-то стояли с Ларисой, и Ковров рассказал ей, как не удалась его семейная жизнь и как не смог он найти утешения в беспорядочных своих увлечениях. Странно было вспоминать и ту его жизнь, и тот разговор с Ларисой, в котором он признался ей во всех своих грехах. Может быть, последнее время она потому и была холодна с ним, что никак не могла забыть его признаний? «Нет! — сказал он себе. — Совсем не в том дело». Лариса поняла, что, признаваясь ей, он кончал с прежней жизнью. Не могла не понять. Просто дело в том, что последние дни он сам не обращал на нее внимания. Где-то глубоко в сознании боялся, что она окажется виновницей его разрыва с детьми. Какая же она виновница?.. Свои у нее заботы. И у него свои: дети, с которыми надо как-то разобраться. Что сделаешь, жизнь есть жизнь… Но им обоим, ему и Ларисе, как бы сложна ни была эта жизнь, друг без друга не обойтись. «Нет, не обойтись!» — сказал он себе.

Он стоял, опершись локтем на стальные перила, а мимо него спешили женщины и мужчины, у каждого были свои дела и свои заботы, и лишь некоторые с удивлением оглядывались на человека у перил, смотрящего на выстроившиеся в ряд, оплетенные трубопроводами громадины печей. Ковров вдруг осознал несуразность своей праздной позы на пешеходном мосту, где никто не задерживается, потому что одни идут заступать на смену, а другие торопятся по домам к своим семьям, к своим горестям и радостям. Ковров как-то по-молодому повернулся и зашагал в потоке людей, устремившихся к заводской проходной.

XX

Глубокой осенью Середин вылетел в Москву в сопровождении начальников отделов заводоуправления. Перед отъездом у него не было ни минуты свободной. Дома он сидел допоздна с документами, которые скоро должны были выйти за пределы завода. Вспоминал Нелли в редкие просветы между совещаниями, утверждением разных смет и расчетов, выслушиванием рапортов цехов о выполнении плана. Знал, что Нелли понимает, как он сейчас занят. И от нее тоже требуют соображений о будущем лаборатории. «Ничего, — говорил он себе в такие минуты, — надо потерпеть, а потом я доберусь до нее».

Направлялись к Григорьеву с планами частичной реконструкции цехов по оптимальному, как они считали, варианту. Не латание дыр, а смелое изменение технологии выплавки стали в мощных, так называемых двухванных мартеновских печах, сооружаемых в габаритах старых коробок цеховых зданий. Решить непростую задачу помогла консультация приглашенного на завод Ивана Александровича Меркулова. На первое время после сооружения двухванных печей чугуна с грехом пополам хватит. Шестая домна продолжала выдавать значительное количество металла на холодном дутье. Да и каупер начали ремонтировать форсированными темпами. А позднее подоспеет новая доменная печь.

Меркулов рассказал, с каким трудом ему приходилось «пробивать затор», как он выразился, с ускорением строительства новой печи. Даже меркуловский авторитет и присущая ему железная логика ученого не помогли против обывательского, но тем не менее трудно преодолимого тщеславия тех, кому не давали покоя чужие «лавры». Ведь приходилось преодолевать сопротивление не отдельных людей, а целой организации, которая принялась защищать уже не конструкцию своих инженеров с позиции технических расчетов и доводов науки, а «честь мундира», где не бывает места ни логике, ни научному подходу. Такое сражение выиграть всегда неимоверно трудно. Но как раз к этому времени, говорил Меркулов, в ЦК партии пришло письмо из обкома, о котором Середин уже знал. Споры о том, почему Григорьев не подписал авторской заявки, были прекращены, и спроектированные устройства получили в министерстве Меркулова твердое и окончательное «добро».

Все эти события предшествовали поездке Середина в Москву и избавляли его от необходимости принимать меры для ускоренного строительства печи. Но и без того хлопот должно было хватать. Середин далеко не был уверен, одобрят ли в министерстве предлагаемый путь частичной реконструкции, тем более, что сложность личных отношений между тем, кто консультировал проект — Меркуловым, и тем, кто должен был утвердить его — Григорьевым, была хорошо известна.

С Внуковского аэродрома, не заезжая обедать, начальники отделов отправились по министерским управлениям отстаивать наметки завода, а Середин поднялся к Григорьеву. Помощник, едва увидев входящего в приемную Середина, проводил его до дверей григорьевского кабинета. Наверное, так же встречали работников завода в управлениях, все здесь было наготове для решения деловых вопросов. Ничего не скажешь, четко организована деятельность аппарата.

Григорьев сидел за столом, погруженный в какую-то бумагу, вскинул на Середина взгляд занятого человека, кивнул, указал на кресло перед столом и опять углубился в бумагу. К такому приему Середин не был готов, ему невольно казалось, что все только и должны заниматься делами «его» завода.

В первый момент его охватило беспокойство. Но он тут же сказал себе: что же удивляться, от этого человека всего можно ждать. Разглядывая нахмуренное лицо Григорьева, он постепенно успокаивался. В конце концов хорошо, что деловой, как он предполагал, не очень-то приятный разговор начнется не сразу, можно немного прийти в себя. Интересно, знает ли Григорьев, с какими планами явился к нему Середин?

Григорьев окончил изучение документа, вызвал помощника и молча протянул ему бумагу.

— Я слушаю, — сказал он, поднимая глаза. Взгляд его потеплел и он, видимо, поняв, что Середин ждал другого приема, попытался исправить неловкость, сказал: — Как твое здоровье?

Легкий румянец окрасил его лицо, он смущенно заулыбался.

— Я ничем не болен, — ответил Середин, не желая поддерживать этот «светский» разговор и прощать Григорьеву неласковую встречу. — Ты мне лучше скажи, как здоровье Логинова?

Смущенная улыбка сошла с лица Григорьева, на щеках стали проступать буроватые пятна, он оперся локтем о стол, мрачновато сказал:

— Плохо… — И замолчал.

— Можешь ты еще что-нибудь сказать?

Григорьев отрицательно покачал головой.

— И это все?

— Все, — сказал Григорьев и опять молча уставился на Середина.

— Но хотя бы диагноз?..

Григорьев пожал плечами и опять ничего не сказал. Они смотрели друг на друга.

— Значит, очень плохо?

Григорьев с неподвижным лицом медленно наклонил голову.

Они помолчали.

— Ты знаешь, с чем я к тебе приехал? — спросил Середин.

— Судя по тому разговору, который у нас был, догадываюсь, — произнес Григорьев, не проявляя никаких эмоций. — Если, конечно, ты остался при своем мнении.

— Остался! — отчетливо сказал Середин.

— Я слушаю…

— Прошу тебя позвонить директору Гжельского завода об отгрузке фасонного трубного кирпича, — сказал Середин. — Это раз. Кроме того, передам тебе список заводов, которые готовы отгрузить нам металлоконструкции под наш металл. Я договорился с директорами, они ждут распоряжения министерства.

— Вот как! — хмыкнул Григорьев. — А ты задавал себе вопрос, как все это сочетается с централизованным управлением промышленностью?

— Задавал! — воинственно сказал Середин. — Завод начал работать на износ, отстал от современного уровня металлургии на пять лет, сам знаешь. Если мы будем ждать новой пятилетки, мы к тому времени отстанем еще на пять. Ты об этом думал?

Григорьев осел в кресле, приподнял голову и, кажется, с любопытством смотрел на Середина.

— Ты считаешь, что тебя все поймут? — после долгого молчания спросил он.

— Разве это так трудно? — удивился Середин.

— Смотря кому… — произнес Григорьев и, не кончив фразу, замолк.

— Но ты-то меня понимаешь? — живо, подавшись к нему, спросил Середин.

Григорьев насупился, раздумывая над чем-то.

— Понимаю, — сказал он, наконец, взглянув на собеседника.

— Тогда в чем же дело?

Григорьев пожал плечами.

— Не я один решаю такие вопросы.

— Но, по крайней мере, помоги убедить тех, кто решает.

Середин начал терять терпение. Столько препятствий осталось позади, столько сил потрачено на дискуссии, пришлось убеждать, доказывать у себя на заводе. Чего стоило сломить косность производственников, договориться с директорами заводов других ведомств и, вот тебе, пожалуйста, у своих же нельзя найти сочувствия. Середин, едва сдерживаясь, сверлил Григорьева взглядом. А тот привалился к спинке кресла, опустил глаза и с бесчувственным лицом не произносил ни слова.

Вот он шевельнулся, Середин напрягся в ожидании, но Григорьев опять ничего не сказал. Он изменил позу, оперся локтем о ручку кресла и совсем ссутулился, погрузился в глубокую задумчивость. Забыл, что ли, кто перед ним сидит? — с возмущением подумал Середин. — Уж как трудно было с ним на заводе из-за этой его молчаливости, из-за разных его словечек, которые сразу и не поймешь, что означали, но здесь-то, здесь каково с ним? Середин тяжко и шумно вздохнул. Григорьев, словно очнувшись, заворочался в кресле, взглянул на собеседника и сказал, продолжая разговор, будто и не было длинной паузы:

— Но у нас есть и другие заводы, которым тоже нужны металлоконструкции… Ждут своей очереди и не приходят в этот кабинет с просьбами…

— Наш завод в исключительном положении… — возразил Середин.

— Есть заводы, которым металлоконструкции нужны позарез. Что сделаешь, мы не можем дать сразу всем, размах строительства в стране колоссален, мы привлекаем и капиталистические фирмы, но ты же знаешь, какое сопротивление оказывают некоторые западные партнеры.

— Что ты мне все это рассказываешь? — возмутился Середин. — Что я, газет не читаю?

Григорьев опять погрузился в размышления. Середин не мешал ему, он сам понимал, что дело, с которым он сюда явился, не простое.

— От того, что я один буду на твоей стороне, завод не выиграет, — сказал Григорьев. — Еще найдутся умники и скажут, что ты выбил у меня металлоконструкции потому, что мы когда-то работали вместе. Мне наплевать, но делу это помешать может, разные есть люди… — Григорьев потупился, помолчал и заметил: — Вопрос настолько сложен, затрагивает интересы стольких заводов, что в его решении нужно участие ряда специалистов…

— Ты-то сам уверен, что нам надо дать «зеленую улицу»?

Григорьев спокойно, открыто взглянул на Середина.

— Я могу ошибаться, — сказал он.

— Не узнаю тебя, — Середин энергично мотнул головой. — Прежде, сколько я тебя знал, на заводе ты никогда не сомневался в своих решениях.

Григорьев все так же открыто, прямо смотрел на собеседника.

— Одно дело — завод… Я и там не всегда вел себя подобающим образом… — Усмешка мелькнула в его глазах. — Ты или позабыл, или не хочешь сейчас вспомнить. А здесь… сотни тысяч людей вовлечены в общий процесс производства. Ошибка кого-то одного может слишком дорого обойтись всем. Давай вот как сделаем… — Григорьев выпрямился, крепко уперся кулаком в край стола и свел брови. Теперь перед Серединым сидел прежний Григорьев — полный сил, волевой, уверенный в себе человек. — Тебе надо сходить… — он назвал фамилию руководящего лица. — Скажи ему… Впрочем, что я тебя учу, ты лучше меня знаешь, что там сказать. С твоим настырным характером не пропадешь… А потом соберем специалистов и посоветуемся. Так, пожалуй, будет правильнее.

— Что ты говоришь, какой у меня настырный характер? — с деланным недовольством заговорил Середин, а сам прикидывал в уме, насколько справедлив совет Григорьева, не хочет ли он просто «отфутболить». Понял, что совет, пожалуй, дельный, но продолжал стыдить Григорьева: — У меня характер?.. А ты когда-нибудь за собой следишь? — Середину всерьез захотелось выместить на Григорьеве все свое сегодняшнее раздражение.

Григорьев усмехнулся, не верил в серьезность упреков.

— Все, с чем ты ко мне приехал, — заговорил он, не обращая внимания на слова Середина, — требует не просто звонков из министерства, а приказа, в котором были бы обозначены необходимые мероприятия по модернизации завода еще в текущей пятилетке.

Середин разом замолк и внимательно слушал Григорьева. Да, он прав — только так. Именно так!

— Я пойду туда сейчас, — Середин встал и мотнул головой в сторону, имея в виду упомянутое руководящее лицо.

— Подожди, — сказал Григорьев, заставляя собеседника снова опуститься на свое место. — Все-таки расскажи мне, что вы там задумали в окончательном варианте. — Он откинулся на спинку кресла и внимательно и заинтересованно смотрел на Середина. — Почему нужно столько трубного кирпича? Двухванный процесс?

— Да. Это единственное, что может обеспечить нам большое количество стали в сравнительно короткие сроки, еще до полной реконструкции завода, о которой ты говорил. Кстати, вопрос в правительстве еще не решен?

— Нет еще, ты спешишь.

— Это верно. Не терпится…

— Ну что же, согласен, — как всегда в подобных случаях, после паузы и раздумья сказал Григорьев. — Полагаю, что двухванные мартеновские печи — это разумно.

Середин тут же воспользовался благоприятной реакцией, которой, как он предполагал, дальше могло и не быть, и просительным тоном сказал:

— Вот с трубным кирпичом может выйти задержка… Пожалуйста, не дожидаясь общего приказа по нашим нуждам, позвони директору Гжельского завода, скажи ему пару слов…

— Там у тебя уже кто-то сидит? — хмурясь, спросил Григорьев.

— Пришлось послать человека. Шутка сказать, три трубы высотой по девяносто метров…

— Что тебе доносят? На складах есть кирпич?

— Да в том-то и дело, что есть, и потребителей пока не находится. Если ты позвонишь…

Григорьев прервал его:

— Это правда?

Середин обиделся:

— Ты мог бы не задавать такого вопроса.

Григорьев встал, вышел из-за стола и принялся мерить шагами комнату из угла в угол, что случалось с ним крайне редко.

— Как бы нам с тобой в трубу не вылететь, — скаламбурил он, останавливаясь перед Серединым. — Хорошо, на Гжельский завод я позвоню… если на складах есть неотгруженный кирпич, — добавил он. — Может, выговор заработаю, но понимаю, что без кирпича тебе хана, трубы класть полгода, ждать нельзя, иначе какой смысл…

— Н-да, действительно, — озабоченно подтвердил Середин ни словом не обмолвившись, что перед отъездом в Москву собрал у себя трубокладов и попросил их вывести трубы до проектной девяностометровой отметки за месяц вместо шести, пообещав при этом полное содействие в технической оснащенности и организации работ и двухнедельное пребывание в заводском доме отдыха на всем готовом, — платить деньгами выше установленного законом он не имел права. Те, посовещавшись, уверили, что через месяц после начала работ на трубах, как и положено при окончании строительства, будут развеваться по ветру красные флажки. — Пожалуйста, позвони еще в Министерство путей сообщения о выделении в Гжельск товарных вагонов, уж делать дело, так до конца.

— Придется, — усмехнувшись, сказал Григорьев и отправился за свой стол.

Посидев в кресле с устремленным куда-то в пространство взглядом, Григорьев, наконец, снова обратил внимание на своего посетителя, спросил:

— Какая садка в печь? Шестьсот тонн, как я тебе предлагал? Разливать можно в два ковша по триста тонн, не надо менять конструкций подкрановых балок, они рассчитаны на триста тонн. Не надо перестраивать здание цеха.

Григорьев прищурился, от его недавней кажущейся сонливости и равнодушия не осталось и следа. Все-таки в душе он производственник, завод волнует его по-настоящему.

— Нет, не шестьсот. Мало! Садка девятьсот тонн! — выпалил Середин и пристально посмотрел на Григорьева. — Одна такая печь сможет за год дать миллион тонн стали. Одна печь! — Середин поднял палец, то ли подчеркивая значительность сказанного, то ли показывая, что действительно всего одна. Если из всех мартеновских печей мы переоборудуем хотя бы шесть на три двухванных, мы зальемся сталью… Процесс управляемый, качество стали может быть выше конверторной. Хочется думать, что сможем выйти на первое место в мире по качеству автомобильного листа… Но это в будущем, — остановил он себя.

Григорьев укоризненно покачал головой.

— Значит, так и не согласился со мной… Садка девятьсот тонн потребует для разливки двух ковшей по четыреста пятьдесят тонн каждый. Надо менять подкрановые балки, в старые габариты они не впишутся. Придется разрушить громадное здание и построить его заново. Сколько времени это займет, сколько будет стоить радикальная реконструкция? Вы сами осложняете свое положение. Кто согласится с такой ломкой на первом этапе модернизации производства? В дальнейшем радикальная реконструкция завода неизбежна, надо строить вторую кислородную станцию, создавать конверторный цех, вводить непрерывную разливку стали. Это уже в десятой или одиннадцатой пятилетке. На первом этапе необходимы решения, которые дадут быстрый прирост стали. Ведь таковы и твои планы…

Середин давно ждал этой минуты, он не прерывал Григорьева, пусть выговорится. В представлении хорошо знавших Григорьева людей он был непререкаемым авторитетом, и это было понятно, он никогда не шел на решения, обрекавшие на морально устаревшие методы. И вот этот самый Григорьев сейчас отстаивает полумеры, не видит пути к смелому решению проблемы увеличения выплавки стали устаревающим заводом. Наверное, свыкся с тем, что на какое-то время завод обречен прозябать. Они уж тут, конечно, прикинули, за счет каких заводов скорректировать им план. Взаимопомощь — дело хорошее, но есть опасность привыкнуть к спокойной жизни: как бы ты ни работал, добрые дяди погладят тебя по головке. А привычка, как известно, вторая натура. Эх, Григорьев, Григорьев…

Середин продлевал свое торжество этими мысленными рассуждениями.

— Коробку цеха мы не тронем ни на вот столечко, — сказал он, указывая на ноготь мизинца. — Реконструкции подвергнутся только сами подкрановые балки, на которые ляжет вся тяжесть увеличенного ковша.

— Но это как раз и приведет к ломке цеха… — неуверенно начал Григорьев. — Более мощные балки потребуют иных габаритов здания.

Середин медленно покачал головой. Григорьев внимательно следил за ним. Середину даже показалось, что в глазах его пробежал мгновенный огонек, что он уже догадался.

— Подкрановые балки из легированной стали, — сказал Середин. — Конструкции в тех же габаритах, а прочность возрастет до нужной величины. Здесь у вас это предложение с трудом находило признание, теперь придется заняться выпуском легированного проката.

Он откинулся на спинку кресла и внимательно посмотрел на Григорьева. Вот! Кажется, победа! Еще с тех давних времен, еще с пятидесятых годов, когда Середин почувствовал, что окреп и готов потягаться со своим учителем, он ждал своей победы. Наконец-то она пришла.

— Да-а… — протянул Григорьев. Все-таки, видно, до самого последнего момента он не догадывался, какой вариант реконструкции завода Середин привез на утверждение. — Кто там у тебя нашелся такой смелый — связался с Меркуловым? — спросил без тени недовольства.

— Проектировщики, конечно, — сказал Середин. — Производственники — те всегда против ломки… А Меркулов все-таки молодец, приехал к нам, сам на месте разобрался.

— Меркулов — человек дела, — спокойно сказал Григорьев, подумал и добавил: — И настоящий ученый… Я знаю, он… — Григорьев не кончил фразы и потер ладонью лоб, — да, разные бывают отношения между людьми… — запнулся и совсем замолчал.

— В горкоме мне сказали, что вмешался Центральный Комитет…

— Вмешался, — подтвердил Григорьев. — Вызвали меня. Меркулов и люди с того завода тоже были приглашены… Иначе споры затянулись бы надолго. И мне, и Меркулову записали… как положено в таких случаях… За недостаточную активность. А тем конструкторам было предложено заниматься делом, а не гнаться за надуманными авторскими свидетельствами с премиями.

…Из Москвы Середин вернулся, занятый теперь не заботами об утверждении планов, а их осуществлением. Огромный сложнейший механизм промышленности и транспорта пришел в движение, помогая заводу оправиться от недавнего потрясения. Фасонный кирпич для труб, отгруженный Гжельским заводом, находился в пути. Огнеупор для переоборудования обычных мартеновских печей в двухванные выгружался на заводские склады. Машиностроительные заводы заканчивали изготовление необходимых металлоконструкций, и Середин принимал меры, чтобы для их перевозки были своевременно поданы железнодорожные вагоны и платформы… Он жил во всех этих делах особой полной жизнью.

И все же почему-то его не оставляли беспокойные мысли о том разговоре вечером в коттедже, когда Григорьев сказал, что у него хватает времени ходить в театры и читать книги. А у самого Середина не было ни времени, ни желания волноваться за судьбы выдуманных авторами героев. Григорьев тогда с такой определенностью сказал: «Хватает…», а Середин все еще не мог ни читать книг, ни ходить в театр, ни смотреть кинофильмов — не потому, что он не ощущал в том потребности, и даже не потому, что у него не хватало времени. Он не мог оторваться от той «книги жизни», которую сотворила сама жизнь.

Случалось прежде, когда он, погружаясь в одну книгу, в один особенно захвативший его роман и читая урывками из-за того, что в самом деле времени было мало, не мог прикоснуться ни к чему другому, тянулся к полонившим его душу героям, думал о них и с нетерпением ждал новой встречи. Так и теперь он не в состоянии был заставить себя психологически отвлечься от событий, пусть медленного, пусть частичного возрождения завода. Он знал, что, взяв в руки книгу или придя в театр, он все равно не сможет следить за развитием сюжета и переживаниями героев и будет испытывать одну лишь досаду на себя, Однажды они с Нелли решили сходить в кино, но так и не добрались до него, охваченные чувством, которое оказалось сильное их самих. Нет, нельзя просто так — по обязанности или от нечего делать отдаваться искусству. Однако где-то в глубине души он уже предвкушал то время спокойной уверенной работы, когда вновь, как было когда-то, сможет радоваться и страдать вместе с героями книг и пьес, которые чем-то ему созвучны.

В самый разгар подготовительных работ позвонил Ковров, попросил принять. Середин знал, что Ковров по пустякам беспокоить не станет. Сказал, что ждет сейчас же.

Ковров появился через пятнадцать минут. Ровно столько надо было, чтобы дойти из доменного цеха до заводоуправления. В грубой спецовке, сапогах, зажав в руке смятую кепку, остановился он у двери. Не очень видный, невысокий. От приглашения сесть отказался, стоял в какой-то упрямой позе, расставив ноги, сунув кепку в карман и опустив руки.

И тут Середин вспомнил, что председатель цехового комитета доменного цеха Черненко просит предоставить Коврову однокомнатную квартиру или комнату в новом доме, который строители вскоре сдают заводу. Мыкается, мол, Ковров по общежитиям, а работник ценный и с большим стажем.

— Да, да, как же… — заторопился Середин, — удовлетворим просьбу Черненко, где-то тут у меня есть его докладная записка. — Середин принялся перекладывать бумаги, лежавшие на углу стола. — Да вот… — он вытащил из пачки тетрадную страничку в клеточку.

— Не знаю, что там Черненко хочет, — глуховатым, простуженным голосом заговорил Ковров, — а я об электронике пришел…

Середин опустил тетрадную страничку на стол и уставился на Коврова, начал вспоминать, о какой электронике он говорит. Автоматика на перекидке клапанов, которую теперь восстанавливали, совсем не электроника.

— Не понимаю, о чем вы говорите, — признался Середин.

— Счетно-решающее устройство на седьмой печи давно смонтировано… — заговорил Ковров. — Прогнали мы инженеров Свердловского института, не до того нам было. Взяли и бросили…

Опыты по управлению плавкой с помощью электронно-решающего устройства в самом деле велись и были оставлены, никто в цехе ими не интересовался. Сотрудники института поняли, что их работа никому на заводе не нужна, и, сославшись на то, что им не хотят помогать, уехали. Середин и позабыл давно об этой истории. А вот Ковров, поди ж ты, помнил. Ну и Ковров!

— Электроника не может заменить мастера, — осторожно сказал Середин, — человек все равно нужен…

— Понятно, — сказал Ковров, — но помочь мастеру грамотно вести плавку электроника в состоянии. На некоторых заводах работает, я у Григорьева спрашивал. А у нас взяли и бросили. Он говорил, что там, где начальник цеха человек прогрессивный… — Ковров не окончил мысли, но Середин и так уловил укор в свой адрес. Стоял и прямо смотрел без малейшего желания уступать.

Середин молча раздумывал. Вот, пожалуйста, еще одна страница «книги жизни»… Тут без романов не соскучишься!

— Да сядьте вы, Алексей Алексеевич, — с раздражением сказал Середин.

— Ничего, постою, — упрямо ответил Ковров и с места не двинулся.

Середин вдруг рассмеялся.

— Хорошо, займемся и электроникой, вы правы, наверное. Спасибо, что напомнили, позвоню в Свердловск. — Середин что-то записал на страничке настольного календаря.

— Не переношу, когда техника не работает, — как бы извиняясь за свою настырность, сказал Ковров и собрался уходить.

— А с квартирой как же? — вспомнил Середин. — Черненко пишет, вы по общежитиям мыкаетесь.

— Это мое дело, — суховато сказал Ковров. — Квартиры мне сейчас не нужно. Когда понадобится, напишу заявление в цеховой комитет. Андронов всех нас приучил к порядку, — усмехаясь добавил он, — не простит мне, что через директора… — Он направился было к двери, но остановился и с упрямыми нотками в голосе сказал: — Ордер надо выдать Чайке. Вчетвером живут в крохотной комнатке. Вот, действительно, у кого не терпит…

— Сам все рассудил, — Середин усмехнулся. — А Чайке нужно, это верно, обидели его. Не беспокойтесь, на этот раз Чайку не обойдем.

XXI

Вечером, когда Середин готовил себе ужин, зазвонил телефон. «Не вовремя…» — с досадой подумал он, спасая закипавшее молоко. Отставил кастрюлю с огня и, так как звонки продолжались, отправился к телефону. В первый момент никто не ответил. Он хотел положить трубку, решив, что опоздал, что телефон выключился.

— Я обещала позвонить… — раздался женский голос.

Он не понял.

— Вы какой номер набрали? — спросил Середин недовольным голосом.

— Это я, Нелли… — послышалось в трубке, и только тогда он узнал искаженные мембраной знакомые интонации ее голоса.

— Слушаю, слушаю… — торопливо заговорил Середин, — никак не мог подумать…

— Я обещала позвонить, когда смогу встретиться, — сказала Нелли. — Помните?

— Приезжайте… Сейчас же… Выйду к трамвайной остановке… — Нелли молчала. — Вы слышите?

— Нет, — сказала, наконец, она, — не у вас. Я приеду к парку, если вы сейчас свободны.

— Да, — решительно ответил Середин. — Я одеваюсь.

— Не торопитесь, вы, наверное, чем-то были заняты.

Ужинать он не мог, тут же оделся и вышел на улицу. Вечер был свежим, безветренным, в разрывах белесых, подсвеченных городскими огнями облаков слабо поблескивали звезды. Мимо со стеклянным звоном проносились ярко светившиеся полупустые трамваи. Он зашагал в сторону парка, закинув руки за спину и подняв воротник пальто.

У ограды парка в темноте под густым переплетением ветвей кто-то стоял. Середин сделал несколько шагов туда, в темноту, и, скорее угадав, чем увидев очертания знакомой женской фигуры, остановился в нерешительности. Женщина пошла навстречу, и с каждым ее шагом он все более уверялся, что не ошибся.

Нелли подошла и близко заглянула ему в лицо, словно стараясь удостовериться, он ли это. Уткнулась головой в его грудь, опустила руки и замерла. Он распахнул полы пальто, закрыл ее всю с головой, и, согревая, крепко охватил руками. Ни слова не сказали они друг другу в первые минуты встречи, да и какие слова могли выразить их чувства?..

— Я не должна была с тобой встречаться, — сказала Нелли, высвободив лицо. — И все-таки пришла…

— Как ты можешь это говорить?.. — осипшим голосом спросил Середин.

— Ты сам все прекрасно понимаешь… Я хочу сказать тебе, что передумала за эти дни.

— Да, я понял, почему ты не звонила. Ты заставила меня понять. Тебя пугает мое новое положение. Ты боишься моей новой должности. Вот чего ты боишься.

— Нет! — воскликнула Нелли. — Я боюсь за тебя. Боюсь, что ты не сможешь сделать то, чего от тебя ждем все мы, не выдержишь и сорвешься. Ты — не только ты: сейчас ты — это и завод. И я тоже — не только я. И так каждый из нас в жизни. Каждый должен нести какое-то бремя… Я многое передумала за те шесть дней, когда к нам приезжал Григорьев. Шесть дней!

Они пошли по дорожке парка плечом к плечу. Середин поднял воротник пальто, его знобило, он попытался плотнее запахнуть пальтишко Нелли.

— Мне не холодно, — сказала она, — уже прошло… — Она остановилась и, взяв обеими руками борт его пальто, приблизилась к нему и вгляделась в его лицо. Середин сделал движение, чтобы привлечь ее к себе, она, сопротивляясь, уперлась руками в его грудь. — Подожди, я хочу договорить. Не боги, не техника — только души людей способны творить. Так было в те далекие времена, когда изобретали колесо, и так — сейчас. Так было и так будет всегда. Мы должны оставаться людьми, иначе эгоизм, облеченный в модные одежды, задавит нас… Я хочу остаться человеком.

— Ты говоришь так длинно, будто хочешь уверить меня в чем-то, чего прямо сказать боишься, — настороженно сказал Середин.

— Подожди, не сбивай меня, я должна досказать… — Нелли повлекла его по темной дорожке парка, и они неторопливо зашагали дальше. — Я не знала, что так со мной случится, — заговорила она. — Только хотела помочь тебе выстоять, хотела, чтобы ты осознал себя человеком и понял, что ты не имеешь права жить, как живется. А потом оказалось, что я просто баба, которой не хватает тепла, участия и… любви. Не рассчитала своих сил. Но сейчас это не имеет значения. Без меня ты будешь страдать, но останешься самим собой. Да и ты сам понимаешь, что я права. Мы, люди, не можем жить среди людей, как нам хочется…

Середин молчал. Они повернули обратно.

— Как ты все рассудила, не оставила никакой лазейки… — сказал Середин и усмехнулся. — Я разыщу тебя далее под землей, если ты сбежишь от меня.

— Хоть ты исполняющий обязанности директора, но ты ребенок, — сказала Нелли. — Большой ребенок. Ты плохо знаешь жизнь и плохо знаешь людей.

— Да, вот это… Вот об этом: неужели никто не сможет понять? Никто? Все будут презирать нас? Все? Ты уверена?

— А ты вспомни себя, — голос Нелли огрубел и лишился живых интонаций. — Вспомни, как ты сам осуждал, наказывал вместе со всеми, презирал… Где была твоя жалость, справедливость?

Середин остановился перед ней, поникнув, опустив глаза, и молчал.

— Но там было не то, не так, как у нас… — найдя лишь единственное оправдание, пробормотал он.

— Может быть, там надо было презирать, наказывать, не доверять… А кто знает, как у нас, — кто, кроме нас одних? Тебе не приходила в голову эта простая мысль? А что пережила твоя жена — сравнится ли что-нибудь с ее страданиями? Ничто не может их оправдать! Ничто! Люди это поймут, и в этом их правота. — Они прошли несколько шагов в тяжелом молчании. — Ты хочешь счастья со мной, — заговорила Нелли, — но его не может быть, нас ждут одни только страдания — вот что я хотела тебе сказать. Нельзя быть счастливыми ценой несчастья других…

— Ты думаешь, что там, — он повел рукой куда-то в сторону, — там будет счастье, если мы откажемся друг от друга? — заговорил Середин. — Нет, счастья не будет и там, с Наташей, ни для меня, ни для нее. Вернуть ничего нельзя. Вот в чем правда. Мы будем мучиться во сто крат больше, если начнем увиливать от правды, какой бы страшной она ни была для всех нас. Счастье недостижимо, в этом ты, наверное, права. Но мне не нужно счастья. Пусть у нас будут одни страдания, уйти от тебя я все равно не в силах…

— Ужасно… — произнесла она через силу. Он видел, как ей трудно говорить, она с усилием вытолкнула это слово.

Голос ее был слабым, необычным для нее, он понял, как она исстрадалась. Вдруг она зарылась головой под его пальто, и безуспешно сдерживаемые рыдания заставили вздрогнуть ее плечи. Он сжал ее, пытаясь успокоить, плотнее запахнул пальто. Ничего не помогало. Нелли плакала долго, безутешно, больше не пытаясь сдерживаться. Он лишь плотнее обнимал ее вздрагивающие плечи и щекой прислонился к ее голове. Постепенно она затихла. Он почувствовал у своей груди, что дыхание ее стало ровнее, высвободил ее лицо, заглядывая в него, гладил ее лоб, щеки, стирал с них слезы.

— Я испортила весь твой костюм… — пробормотала она, наверное, не сознавая, что говорит.

— Какое это может иметь значение…

— Любимый… — негромко проговорила она.

В первый раз она назвала его так. Почему-то при встречах они оба избегали нежных слов, интимных интонаций. Наверное, подсознательно боялись, что их встречи ненадолго, что им не быть вместе.

Они расстались там, где и встретились, у границы парка, под деревьями. Нелли не захотела, чтобы он провожал. Шагая один вдоль трамвайного полотна, он ощущал ее присутствие и не испытывал горечи расставания. Только вернувшись домой, вдруг вспомнил, что они так и не условились, где и когда увидятся. Он не мог представить себе, что эта встреча — последняя. Да она и не могла быть последней,теперь Середин это твердо знал.


1971—1976 гг.

НА ПУЛЬСЕ ВРЕМЕНИ

Древние говорили, что книги имеют свою судьбу. И судьба писателя, его жизнь, литературная биография тоже в его книгах. Все, что его окружает, чему он лично сопричастен, чему очевидец, питает его творчество и отражается в нем.

Зерно, кинутое в жаркий, безводный песок, не пустит животворные корни, не выкинет стебель. Самый высокий талант, помещенный в вакуум, не сможет раскрыться.

Сергею Николаевичу Болдыреву завидно повезло на жизненные впечатления, на ближние и дальние дороги, на встречи с людьми. Родился он в 1910 году в городе Ялте, в семье юриста, мальчиком вместе с родителями переехал в Москву, учился в школе, кончил радиотехникум и начал работать по редкой в те времена специальности на широковещательной станции. Все сложилось, все было определено и надо просто двигаться по избранному направлению.

Но жизнь оказалась много интересное радиотехники. С. Болдырев в составе рабочей бригады едет на строительство Кузнецкого металлургического комбината. То, что смутно и неясно еще таилось в молодом воображении, здесь, на крупнейшей стройке тех лет, распахивается во всю ширь. Открывается глубина и неизведанность жизни, многоликость окружающего нас мира, частицей которого является и сам человек, заключающий в себе целый мир. Неотделимый от окружающего и свой собственный в то же время.

Радиотехника, которой в те годы увлекалась молодежь, потускнела и спасовала перед новым влечением. После службы в армии Сергей Болдырев поступает в Литературный институт им. Горького, работает одновременно журналистом.

Тогда было еще одно увлечение у молодых — таинственная, неодолимо зовущая к себе Арктика. Были времена челюскинцев, папанинцев, зимовок, дрейфов и перелетов через ледяные безмолвные пустыни.

Именно сюда едет в поисках прототипов своих будущих литературных героев молодой журналист. Индигирка, Магадан, Колыма. Не теперешние, с благоустроенными пятиэтажными домами, центральным отоплением в квартирах, аэропортами, электричеством и столовыми диетического питания.

Мне в тридцатые годы довелось провести детство в Заполярье, и я очень хорошо знаю, какое оно было в те годы. Бревенчатые домишки, заметаемые в пургу по крыши, железные камельки и снежная куржава в углях, рейсовый пароход раз в месяц, железные ложки, которые при входе в столовую получали, а при выходе обязаны были сдать, сухари по карточкам, цинга и один букварь на десятерых. И полярная ночь, такая же, как и теперь.

«Шли теперь на большую пустынную реку заново складывать по бревнышку жизнь», — удивительно точно напишет потом С. Болдырев про те времена в своем первом романе «Дорога к большой реке», который был выпущен в свет издательством «Молодая гвардия» в 1948 году и за который автор был принят в члены Союза писателей СССР, минуя существовавший тогда для приема кандидатский стаж.

Сейчас мы осваиваем великую, богатую и не очень покорную Сибирь. Говорим и пишем о БАМе, о Лабытнанге и Сургуте, о Ямале и Билибино.

Магадан, Норильск и Воркуту поминают теперь привычно и без малейшей романтики, как обжитую издревле Рязань, как Томск или, по крайней мере, Читу.

А ведь были первопроходцы, без которых, может быть, и сейчас еще не возникло бы то, о чем привычно говорим, что включаем деловито в контрольные и отчетные цифры перспективных и годовых планов.

«…Луконин посмотрел на белесую, посохшую от мороза землю. Не родила хлеба, неприютная земля, лом ударялся в нее, как в камень, отбивая острые осколки».

Бульдозер, экскаватор сменили сейчас лом. Но прочее осталось для бамовцев, для нефтяников Сургута, для проходчиков Талнаха таким, каким оно было тысячи лет назад.

Люди стали другими. Один из героев романа «Дорога к большой реке» в инвентарной описи имущества именует теодолит как «научную трубку с подставкой для осматривания». Сейчас это вызывает улыбку. Но так было, и мы должны сейчас вместе с автором поклониться тем первопроходцам.

Строгий закон военного времени, закрепивший работников оборонных предприятий на рабочих местах, оставил С. Болдырева на Севере, в далеком поселке, на Индигирке. Была работа специального корреспондента областной газеты, собственного корреспондента на приисках горных управлений. Были трудные дороги Севера, необжитые места, встречи и очерки. Кроме работы корреспондента, был труд. В тех местах на чины и титулы не смотрят. Представитель политотдела речного пароходства наравне со всеми становился на погрузку и выгрузку. Таскал по хлипким сходням мешки и ящики, катал бочки с горючим и надрывался под железной тяжестью горнорудных машин. Не понаслышке, собственными плечами, негнущимися на лютом морозе пальцами, изъеденным гнусом лицом познал он жизнь и работу людей на краю земли.

Эти годы заложили в его литературной судьбе фундамент главной темы — люди труда, их характеры, их внутренний, такой удивительный и неповторимый мир.

В 1953 году в журнале «Октябрь» был опубликован новый роман С. Болдырева «Решающие годы». Тоже о людях труда, находящихся на переднем крае. О доменщиках, работниках огненной профессии, творцах металла.

В те годы с точки зрения литературных позиций далеко еще не все определилось в теме труда и критериях оценки произведений о рабочем классе. Недостатками «производственных романов» было излишнее увлечение описанием технологических процессов, прямолинейность характеров героев и некоторое упрощение сложных проблем при однозначности литературных и сюжетных решений. В известной степени этих недостатков не избежал и автор романа «Решающие годы». Но и литературная критика не нашла еще тогда правильных критериев в оценке произведений на тему труда.

Сказывалась и присущая манере его письма очерковость. Стиль С. Болдырева при первом впечатлении действительно кажется суховатым и несколько очерковым. Но стоит вчитаться в книгу, это ощущение исчезает и начинает подкупать другое — предельная, до мелочей, правдивость изложения. Пусть она иной раз, особенно в диалогах, многословна, грешит смешением главного и второстепенного. Но за этим стоит предельная искренность автора и его отчетливая писательская позиция, его глубокое знание материала, начиная от технологии доменного производства и кончая мельчайшими, специфическими деталями работы и быта металлургов.

Это убедительно подтверждается, например, тем, что собранные для романа «Решающие годы» материалы по металлургическому производству позволили ему, не имеющему профессионального образования в этой отрасли и опыта работы, написать в 1956 году научно-популярную «Книгу о металле». Добротную и технически точную, с компетентными экскурсами в историю доменного, мартеновского, сталелитейного и прокатного производства, со схемами, рисунками и добротным анализом научных, экономических и производственных проблем в этих отраслях.

За героями книг Сергея Болдырева всегда ощущаешь прототипов — живых, виденных автором людей, а в сюжетных коллизиях угадываешь фактически происходившие события. С точки зрения литературных канонов и законов беллетристики к этому можно относиться по-разному. Представляется, что главное здесь заключается в авторском умении отбора, в убедительности индивидуальной оценки им фактов, в его общественной позиции.

Любовь к дальним и трудным дорогам и до сих пор не оставила автора. И сейчас в Центральном Доме литераторов случается встретить мастера спорта С. Болдырева то с объемистым рюкзаком, то с мотком нейлонового троса на плече. Либо он идет на занятия группы горнолыжников, либо возвращается после тренировки и с увлечением рассказывает о маршрутах по Кольскому полуострову, Тянь-Шаню, Кавказу или Уралу, где пойдет под его руководством очередная партия любителей горного спорта. Согласитесь, чтобы в его годы водить по нехоженым местам группы спортсменов, надо иметь крепкую физическую закалку, недюжинную волю и завидную самодисциплину.

Многие такие походы опять не понаслышке, а из собственного, прожитого и пережитого, дали материал для повести «В горах», где описана подлинная история спасательных работ в Кавказском заповеднике. Главное же в повести — не события, действительно происходившие, а люди, их характеры, порой жестковатые и непримиримые даже в мелочах. Таких в обыденной жизни называют «тяжелыми людьми». Иной раз они одним присутствием вызывают неприязнь у благодушных и мягкотелых. Но в критические моменты они, как сжатая до предела пружина, освобождают спасительный заряд энергии, человечности и самопожертвования во имя других. Таким оказывается художник Ковалев, который в искусстве ищет, как и в жизни, только правду, который в горах пишет и красочные пейзажи с ошеломляющей игрой закатного солнца на ледяных шапках поднебесных вершин, и рисует людей, делает наброски для своих будущих картин.

«Рисовать можно только тогда, когда чувствуешь себя человеком».

Верны и глубоки по мысли эти авторские слова. Они раскрывают нравственную позицию С. Болдырева, ибо с еще большой достоверностью относятся к литературному труду.

В романе «Пламя снегов» автор снова обращается к хорошо знакомым ему людям Севера. Ощутимо глубже и пристальнее стало теперь авторское видение, опытнее, мастеровитее его перо, не поступается он, однако, достоверностью изображаемого. Читатель книги увлечен не только колоритом природы и бытия Севера, который автор всегда умело и точно описывает на страницах своих книг. На первый план выходят люди с их сложностями характеров и судеб, с их поисками, разочарованиями, радостями и свершениями. Авторская позиция в книге одолевает заданную прямолинейность, насыщается психологизмом, развитие сюжета обретает внутреннюю динамику. Увереннее становится литературное письмо, и точнее — отбор деталей. Книга читается с интересом.

Большого труда и времени на предварительное изучение материала потребовала документальная повесть о выдающемся деятеле международного и коммунистического движения Георгии Димитрове — «Трижды приговоренный» (Политиздат, 1968 год). В повести раскрывается обаятельный образ выдающегося борца за счастье народа. Сюжетную канву книги составляют самые насыщенные годы жизни и борьбы героя, кульминационный момент его биографии — известный поединок с Герингом в зале фашистского судилища по делу о «поджоге» рейхстага, в котором Георгий Димитров стал победителем, из подсудимого превратился в судью фашизма.

Повесть «Трижды приговоренный» была хорошо принята широкими кругами читателей. Литературная критика и партийная печать дали книге положительную оценку, отметили ее идеологическую и художественную зрелость. Болгарская общественность также высоко оценила повесть. Свидетельством тому явилось награждение автора орденом «Кирилл и Мефодий» первой степени.

С. Болдырев наряду с крупноформатными литературными произведениями не теряет интереса и к очерку, к активной, быстро откликающейся на происходящие события публицистике. И здесь он верен своему главному творческому курсу — люди труда, их свершения, их работа на благо народа и страны. Герой Социалистического Труда мастер завода «Динамо» В. Телегин, бригадир обмотчиц Л. Камолкина, прядильщица «Трехгорки» В. Папугина, известная ткачиха М. Иванникова, горняки Хибин, металлурги — вот живые герои очерков С. Болдырева, опубликованных в последние годы.

В 1975 году вышла в свет повесть «Путь на Индигирку». В ней автор снова возвращается к памяти давних лет, рассказывая о людях Севера, которые в годы войны напряженным трудом участвовала в разгроме фашистской Германии.

Роман «Шесть дней», предлагаемый Профиздатом читателям, интересен уже по авторской задумке. Спустя два десятка лет автор вернулся к том героям, о которых он писал в книге «Решающие годы», объехал прежние места, побывал на тех заводах, на которых бывал ранее, разыскал прототипов своего давнего романа.

Истина познается в сравнениях. Особенно когда такое сравнение делает писательский глаз, остро подмечающий перемены. Новое время, новые люди и наша жизнь, шагающая столь стремительно, что автор в заглавиях книг сменил слово «годы» на слово «дни» и событийно спрессовал сюжет в тесные рамки шести суток, когда на заводе происходят события, связанные с расследованием аварии, когда герои вынуждены заново переосмысливать многое из прожитого и к ним приходит чувство ответственности за то большое, что делают все вместе и каждый из них в отдельности.

«Шесть дней» — художественное произведение. Может быть, многое из того, о чем пишет Сергей Болдырев, действительно где-то когда-то случалось. Но дело ведь не в том, чтобы угадывать место и прототипов героев. Гораздо важнее актуальность поставленных автором непростых проблем нас окружающей жизни, к которой всегда сопричастно перо С. Болдырева. Что же касается подлинной основы литературного произведения, то вспомним, что вера Шлимана в достоверность классической «Илиады» много веков спустя подарила людям сокровища царя Приама и бесспорно установила, где находилась легендарная Троя.

Я не буду предварять оценками роман С. Болдырева «Шесть дней». Для каждой новой книги, для каждого нового, воплощенного в типографские строки авторского свершения есть всегда самый главный судья — наш взыскательный и заинтересованный читатель.


Михаил Барышев


Оглавление

  • ЧАСТЬ I
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   IX
  •   X
  •   XI
  •   XII
  •   XIII
  •   XIV
  •   XV
  •   XVI
  •   XVII
  •   XVIII
  •   XIX
  •   XX
  •   XXI
  •   XXII
  •   XXIII
  •   XXIV
  •   XXV
  •   XXVI
  •   XXVII
  • ЧАСТЬ II
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   IX
  •   X
  •   XI
  •   XII
  •   XIII
  •   XIV
  •   XV
  •   XVI
  •   XVII
  •   XVIII
  •   XIX
  •   XX
  • ЧАСТЬ III
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   IX
  •   X
  •   XI
  •   XII
  •   XIII
  •   XIV
  •   XV
  •   XVI
  •   XVII
  •   XVIII
  •   XIX
  •   XX
  •   XXI
  • НА ПУЛЬСЕ ВРЕМЕНИ