Все полетело кверху ногами [Алексей Николаевич Толстой] (fb2) читать постранично


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Графъ Алексѣй Н. Толстой Все полетѣло кверху ногами

РАССКАЗ
Не спеша по деревенской улице, выбирая места потенистее, шел Илья Ильич, псаломщик.

Знойный день спадал, но все еще было больно смотреть на белые хаты, беленые по субботам, с подстриженными соломенными кровлями; высокие старые акации между ними, подсолнухи перед окнами стояли неподвижно.

Внизу, на болоте, видно было, как вертелось колесо водяной мельницы и две отпряженные лошади у телег мотали головами. Налево, перед лесами, на голых высоких буграх уже появились воза, полные пшеничных снопов.

Илья Ильич остановился и посмотрел на бугры, откуда медленно съезжал воз, кренясь и колыхаясь; лошадей вел мальчик; за телегой шли старуха, опираясь на вилы, и молодая женщина.

— Посмотрим, посмотрим, как ваша милость поговорите сегодня, — сказал про себя Илья Ильич, щуря глаза на ту, молоденькую, которая легко шла за возом, придерживая вилы, перекинутые через плечо; черная с красными цветами короткая юбка на ней, красная с черным безрукавка и совсем уже алый платок с длинными концами на затылке, как мак, заливались солнцем на спуске горы.

Но вот дорога повернула вниз, в лощину, мальчик повис на мордах лошадей, и лошади, снопы, старуха и девушка скрылись, заслоненные кровлями хат.

— Ах, Боже мой, какое наказанье, фу, — проговорил, очнувшись, громко Илья Ильич, сунул руку в карман люстринового пальто своего, ощупал только что полученный на почте сверток, покачал головой и прямо по солнцепеку повернул на пригорок, где стояла школа, в глубине палисадника.

В окошке школы сидел учитель; он был растрепан, в очках, с необыкновенно несуразным носом, из-за которого он, — по его же словам, — так и не выбился в люди, с одутловатым, очень бледным лицом.

Поглядев на псаломщика, учитель почесал бороду и спросил:

— Ну, что?

— Получил, — ответил Илья Ильич, сел на ступеньки крыльца, осторожно распечатал сверток и вынул из него пузырек с духами. — Заграничные, елянг-елянг, — продолжал он, — а уж пахнут — прямо смерть. Ах, Степа, Степа, до чего же я страдаю через любовь!

— Пустяками занимаешься, вот и страдаешь, — сказал на это учитель, подперев подбородок так, что из-за ладони веником вылезла рыжая его борода. — Мне противно смотреть на тебя сейчас. Идет, брат ты мой, у нас война под боком, что делается, — уму непостижимо. Да, кабы мне сейчас газету достать, вот о чем забота; а у тебя одна Проська в голове торчит и духи. Уж не за духи же она тебя полюбит в самом деле.

— Отчего же, может быть, за духи; кабы не это, их бы и не выдумали, — ответил Илья Ильич.

Его лицо, худое, с небольшими усиками, с коричневыми глазами, стало необыкновенно умильным от разных мыслей.

Учитель же продолжал глядеть через окошко на закат, багровыми, оранжевыми, зелеными реками разлившийся за лесом. Оттуда, из-за лесов, надвигалось непонятное, невиданное, неотразимое, как этот небесный пожар, то, что учитель не мог охватить представлением; оттуда медленно, обозначаясь зловещими признаками, двигалась война.

Точно перед грозой стояли все это время жаркие, тихие дни, и как перед грозой затихают скот и птицы, так оставшиеся в деревне, — бабы, дети и старики, — смирно и молча, без ссор и песен, без обычного веселья и суеты, кончали уборку хлеба; мужики, уходя в полки и обозы, просили оставшихся попахать за них, и никто не отказывал, никто не брал за это платы; уже три воскресенья, как церковь и костел полны набирались народом; но не было еще писем с войны, никто еще не страшился, потому что никто и не чаял, что́ станется с деревней, когда из лесов хлынут австрийские войска.

— Ты вот все говоришь — любовь, любовь, а без нее жить я ведь не могу, Степа, без Проськи, — проговорил Илья Ильич, надушив пальто, рубашку, волосы и спрятав пузырек в карман. — Мне сейчас хоть все пропадай. Если я Проськи не добьюсь, — значит, я человек решеный; в голове у меня, Степа, сущий кавардак, вот как любовь может изъесть человека, а ты говоришь — пустяки.

Он встал, оправился, потолкался по палисаднику, затем, махнув рукой решительно и как бы безнадежно, ушел по улице, вниз туда, где на обрыве стояла Проськина хата.

Учитель же медленно перевел глаза с тускнеющего заката на тощую, уходящую фигуру псаломщика, подумал, что у друга, у Ильи Ильича, неприятные, точно собачьи, голенастые ноги. После этого стал глядеть на то, как из болот в деревню, пыля и крича, поднялось стадо, и на то, как над хатами кое-где засинел в сумерках дымок, и на то, как прилетают с полей на покой грачи, как через улицу прошла баба с ведрами, и вдруг сообразил, что вся эта тишина, такая обычная и знакомая, необыкновенно страшна сейчас, неестественна, точно сон, точно все вдруг ослепли, не видят, не слышат, не чувствуют, что этот жуткий покой — перед концом, что, быть может, завтра, нынче ночью придут те.

Учитель взял картуз, спустился с крыльца, огляделся и пошел на холмы, к лесу, в места обычных прогулок по вечерам. Сейчас он