В мире фантастики и приключений. Выпуск 7. Тайна всех тайн. 1971 г. (fb2)


Настройки текста:



В мире фантастики и приключений. Выпуск 7. Тайна всех тайн. 1971 г.

Лев Успенский. Эн-два-О плюс икс дважды
ЛЮДА БЕРГ И ПРОФЕССОР КОРОБОВ


Прежде, чем начать самостоятельною жизнь,

ты должен выдержать маленький экзамен.

А. Чехов

– Ну что ж, милая барышня, - проговорил профессор Коробов, с сомнением глядя на Люду Берг, - что ж будем делать? Опасаюсь, что ваш коллега, - он покосился на застывшего на стуле Игорька, - знает всё это основательней… Но на то он и горняк. Он всё это не бось Константину Федоровичу Белоглазову давным-давно сдал. А, что там: понимаю я вас! Год рождения? Ну вот! Оно и видно! Химиком быть не собираетесь? Ну вот… Нет у вас других дел, как растворы титровать… Сергей Игнатьевич! Разве я не прав? Люда Берг, студентка третьего курса Первого медицинского, сидела, как пушкинская муза - "под лавку ножки, ручки в рукава". Игорь Строгов, явившийся вместе с ней только для храбрости, понимал ее: хвост с первого года, и напросилась сдавать на дому! Ужас! От одного кабинета поджилки трясутся…

Профессорский кабинет был, как Игорек определил его внутренне, не от мира сего. Огромная комната, щедро освещенная майским солнцем. В открытое окно заглядывает ветка сирени: там - сад. На стене портрет дамы в очень открытом платье: масло… и подпись: "Кончаловский". С ума сойти!

Впервые в жизни горняк Строгов попал в такой кабинет, видел живьем профессора (да пуще того: членкора!) не на кафедре, не в лаборатории, а у себя дома…

– Так как же, Сережа? Зачтем, что ли? Полный, с не вполне обычным важным щегольством одетый, русобородый человек, лениво читавший английскую газету в дальнем углу, чуть пошелестел страницами.

– Я же не химик, Павлик… Я сопроматчик, - высоким капризным тенором проговорил. он. - Я в химии ничего не понимаю.

Чем-то он был недоволен, бесспорно, но, пожалуй, не ответами студентки Берг. Он опустил на миг газету, и у Игоря сердце екнуло: "Еще того не легче! Это же Сладкопевцев, из Техноложки… Из зверей зверь! Ну влипли!" Доктор технических наук Сладкопевцев поверх своей газеты взглянул на Люду. "Да махни ты на нее рукой, Павлик! - написалось на его лице. - Посмотри на ее нос. Разве он из тех носов, которыми фосфористые соединения отличают от мышьяковистых? Отпусти ее подо брупоздорову…"

У него были основания досадовать. Сговорились отправиться сегодня на машине на Пюхя-Ярви на рыбалку. Погода - прелесть! А старик не предупредил вчера. Он, оказывается, назначил зачет этому мимолетному веденью. Хвост у нее, видите ли: неорганика! Теперь ка кая же поездка!

– По-моему…, коллега знает вполне удовлетворительно! - неожиданно добавил он и спрятался за газету. Профессор Коробов через пенсне (пенсне!) подозрительно поглядел в его сторону: - Вполне, по-твоему? Ну что же быть по сему… Вообще-то говоря, на большинство вопросов мы как будто ответили… Вот только с закисью азота у вас почему-то нелады. С _веселящим газом_,.. Както он вас, по-видимому, не слишком _развеселил_… Проскочили мимо в пылу зубрежки?

Люда Берг умела краснеть, как опоссумы умеют притворяться мертвыми, необыкновенно, не так, как все. Даже враг номер один, Вадик, двоюродный, признавал: "Когда Людка краснеет, у нее, наверное, и пятки становятся розовыми, как у новорожденных!" А что? Очень возможно!

– Ой, Павел Николаевич, что вы! Я просто… как-то так… Я подумала - закись… Она же теперь почти не применяется… Медику с ней вообще никогда не придется встретиться…

Она сказала так потому, что вообразить себе не могла, какое действие произведут эти ее легкомысленные слова. Членкор Коробов за секунду перед этим уже взял в мягкие пальцы великолепную паркеровскую вечную ручку, уже развернул Людочкину зачетку, уже занес перо над страничкой, на которой было помечено: "Фармакология - уд., пат. анатомия - хор", и вдруг замер, точн о споткнулся. Хуже того: он положил ручку на стол. Он прикусил нижнюю губу и даже часть аккуратной седенькой эспаньолки и уставился на Люду так, точно тут только заметил, что она внезапно появилась и сидит против него.

– Ах вот как вы полагаете, коллега! - каким-то совершенно новым, зловещим голосом протянул он, рассматривая Людочкину прическу, Людочкину блузку, Людочкину сумочку на коленях. - Не придется встретиться, говорите? Это - с закисью азота? С эн-двао? Сергей Игнатьевич, ты, я полагаю, слышал? Ну а если, паче чаяния, всё же столкнетесь?

В случаях крайней опасности - "мрачной бездны на краю" - Людмила Берг применяла улыбку. Ту, которую тетя Соня именовала "сё сурир наиф" /Эта наивная улыбочка (франц.)/ (Вадька свирепо переводил это как "подсмешка юной идиотки"). На любого фрунзенца, даже старших курсов, такой "сурир" действовал как команда "Ат-ставить!". Но бело-розовый старичок в черной шелковой тюбетеечке видывал, должно быть, на своем веку всякие "суриры". Он взял ручку со стола и безнадежно навинтил на нее колпачок. И, навинтив, опус тил ее, колпачком вверх, в хрустальный стакан. И откинулся в кресле.

– А если всё-таки придется вам с ней встретиться, уважаемая коллега? - с непонятной настойчивостью повторил он. - Сереженька, ты слышал: _Она ее_ не встречала, а?! А ну-ка, если ты сам не позабыл, припомни, голубчик, где и как мы с тобой на нее впервые напо ролись, на закись-то эту самую? На ЭН-ДВА-0, да еще ПЛЮС ИКС ДВАЖДЫ? Сохранилось это событие в твоей памяти?


МИНА ЗАМЕДЛЕННОГО ДЕЙСТВИЯ


Человек в кресле преобразился. Он шумно швырнул па ковер толстую стопку газет. Лицо его оживилось, точно он вдруг очнулся от спячки.

– Было бы по меньшей мере странно, Павлик, - высоким бабьим голосом, но с чрезвычайной энергией заговорил он. - Было бы нелепо, если бы мы с тобой это запамятовали! Удивительно уже и то, что мы с тобой о нем так давно не вспоминали. Скажу сейчас! Мы шли н а Щукин рынок, за яблоками для Анны Георгиевны… Нет! Для Лизаветочки! Был ветер, конец августа, по Забалканскому несло пыль…

– Не нынешнюю, Сереженька, тогдашнюю, желтую… Измельченный конский навоз! - со странным энтузиазмом подхватил Коробов…

– Как охра желтую! И вот как раз, выйдя на Фонтанку…

– Ей-богу, всё верно! Всё точно, молодые люди! - Членкор Коробов развел в стороны недлинные свои ручки. - Фонтанка, угол Забалканского! Обухов, следовательно, мост! На крышах: "Пейте "Майский бальзам"!" На воде - тысячи барок. Десятый год нашего удивител ьного века! Третья, не тем будь помянута, Государственная дума! Блерио перелетает Ла-Манш. Граф Роникер убил миллионера Огинского. Никаких вам газовых войн, никаких атомных бомб… А! Какие там атомные! Вон эту штуку именовали не "свет", а "электричество". Машину называли "мотором". Машиной тогда простонародье звало поезд. Простонародье, Сереженька, а? Ведь было же такое?!

Вот в этот-то день она и наскочила на нас… Прямо по Фонтанке, со стороны электрической станции Бельгийского общества. Как - кто? Она! Он! Закись азота…

– Он бегом бежал…

– Ну, скорее, шел очень быстро. На нем был старый морской офицерский плащ, с львиными мордами на застежке…

– И узкие брючки. И чудовищные лакированные башмаки: каблуки набок, но лакированные. И - усы…

– Усы?! Ну какие же усы, Сергей Игнатьевич? Я его и не видел с усами: он уже носил бороду! Припомни: борода, как у царя Дария, и страшные глаза. Факирские глаза. Ужас, дорогая коллега! "Закись" тогда приняла обличье студента-технолога, каким были и мы оба. Ничего, это к ней шло, получилось нечто вроде писателя Гаршина перед кончиной - вид одухотворенный и не вполне здоровый…

Ну вот… Бородатый питерский студент шел нам навстречу по Фонтанке. Под мышкой у него были три толстенные тома: на переплетах тисненные золотом орлы, следовательно - из Академической библиотеки. В левой руке он держал ломоть ситного (тогдашнего, его прод авали караваями, величиной с прачечное корыто), в правой - фунта два чайной колбасы по восемь копеек фунт, на ней следовало бы ставить череп и кости для предупреждения… Зубы у него были белые, как у крокодила, он вгрызался ими поочередно то в растительную пищу, то в животную. Он был голоден.

– Павлик, а ты не перепутал? - улучил момент Сергей Сладкопевцев. Это не десятый год - одиннадцатый… Еще Тамара пела в "Летнем Буффе". Шляпы были аршина полтора в поперечнике…

– Да оставь, Сергей Игнатьевич, какая Тамара, какой одиннадцатый?! В августе одиннадцатого Петра Столыпина - уже тово, в Киеве. А тут - вспомни конец истории: "Подлинный скрепил Председатель Совета Министров…"

– "Петр Столыпин!" Ты прав, как всегда, Павлуша… Август десятого!

– Конечно. А ты не забыл его первые слова? Он увидел технологов, вынул колбасу изо рта и на ходу: "Слушали фан дёр Флита о коллоидах? Спорно? Споры - бессмысленны. Коллоиды - чушь. Есть вещи поважнее".

– Да. И ты еще спросил его не без яда: "А может быть, вы сообщите нам, какие вещи вы имеете в виду, милостивый государь?"

– А он, опять набив рот полуфунтом студенческой, уже разминувшись с нами, этак нечленораздельно, через плечо: "Жакишь! Жакись ажота! Эн-два-о… Не интересуетесь? Ничего, придется заинтересоваться!"

– И ведь что ты скажешь, Павлушенька: жаинтере-шовались! Еще как!

– Да-с, милая барышня: встретились мы с этой закисью, не станем скрывать - встретились! И в неблагоприятных условиях. Ну… Вы теперь нам, двум почтенным склеротикам, вправе и не поверить, но ведь сколько нам тогда лет было? Да не намного больше, чем сего дня вам. Ему двадцать, мне двадцать один. "Жакиши" этой самой, ему, и то было не больше двадцати трех… Хотя… За него никто и ни в чем не мог бы поручиться… Но так или иначе - молодо-зелено! Вроде вас, вроде вас…

Павел Коробов, доктор, членкор, лауреат, остановился па полуслове, как язык прикусил. Как-то понурясь, он облокотился, положил подбородок на руку и уставился вдаль, не то на сиреневую ветку, не то па портрет на стопе… Дама с портрета улыбалась странной, не очень доброй улыбкой…

Профессор Сладкопевцев, встав с кресла, подошел к двери на маленький балкон, взялся за притолоку и тоже молча задумался.

"Вот на кого он похож: на Стиву Облонского!" - обрадовался Игорь.

Было неловко прервать это малопонятное молчание старших. "Семьдесят лет? - вдруг подумала Людочка. - Ужас какой! А были студентами, за яблоками бегали…" Ей стало холодновато…

Деликатно прикрыв рот ладошкой, Люда осторожно зевнула. Фрунзенцы и дзержинцы любого курса содрогнулись бы от такого сдержанного зевка "Людочке скучно!" Но профессор Коробов безусловно привык считать девичьи зевки тысячами, он даже по заметил этого. Тем не менее он вдруг встрепенулся:

– Вот что, дорогие коллеги и, главное, ты, Сергей Ипполитыч! Что там ни говори, а молодые люди эти разрушили наши с тобой планы. Вдребезги. До основания!

Ты всю ночь лелеял каких-то там своих упарышей или занорышей, мормышки точил… Я тоже спал беспокойно. А вон - двенадцатый час, куда же ехать? Всё убито, как мой лаборант говорит…

Да нет, мои юные друзья, судите сами. Двое старцев собрались в кои-то веки на лоно. Он половить лососей или там омулей, не знаю кого. Я - с кукушкой поконсультироваться, сколько она мне лет накукует… И вот… Ну… "Мне отмщение, и аз воздам!" Сейчас мы им воздадим, Сереженька! Казнь я уже придумал - такую казнь, чтоб царь Иван Василич… Мы и сами никуда не поедем и их не пустим. Мы повелим, чтобы Марья Михайловна распаковывала твой "Мартель" и мои эти… как их? Ну, ну, не бутерброды, а… сэндвичи, а то ты меня убьешь, и еще хороший кофе. И заставим мы их разделить с нами трапезу. Но главная пытка не в этом. Мы усадим их п поведаем им все про закись азота. Всю историю, грустную, но поучительную, и в то же время правдивую от первого слова до последнег о. "Нет повести печальнее на свете", чем повесть о Венцеслао Шишкине, о Сереженька! Ведь я не преувеличиваю? Об одном из величайших химиков того мира, о человеке, достойном мемуаров и памятников, если бы… О судьбе поразительной и невнятной. О том, что б ыло и чего не стало…

Сергей Игнатьевич, ты только подумай! Та наука, к служению которой готовились мы с тобой когда-то, - разве она похожа па нынешнюю? Совершенно не похожа. Те проблемы, которые были для нее передовыми, - где они теперь, в каком далеком тылу мы их оставили?..

Те методы, которыми тогда работали ученью, - кто теперь применяет их? Так пусть же они заглянут в то наше "тогда". Пусть они увидят, каким оно было… Отказываться? Ничего не получится, милая барышня… Матрикул-то ваш… Прошу прощения, зачётка-то ваша - вот она! И он ее еще не подписал, этот вздорный старик Коробов. Так вот: с закисью азота вы еще как-нибудь разберетесь, а с Коробовым не советую конфликтовать…

Решено? Принято? Сережа, будь другом: сходи к Марье Михайловне на кухню…


БАККАЛАУРО В ГОДУ ОДИННАДЦАТОМ


То был еще не старый мужчина, готовый ко

всякие неожиданностям…

Дж. Хантер. "Охотник"

В те весьма далекие годы - молодые люди, не заставляйте себя угощать! - я, студент третьего курса Санкт-Петербургского имени императора Николая Первого Технологического института, снимал комнату на Можайской улице, неподалеку от своей альма-матер… Годы были глуховатые, жизнь спокойная, к лету на трех четвертях питерских окон появлялись белые билетики - сдавались квартиры, комнаты, углы.

Мне повезло: вот уже три года, как мне попадались чудесные хозяйки, менять местожительство - никаких оснований.

Глава семьи - сорокапятилетняя вдова полковника, убитого под Ляояном, моложавая еще дама, с чуть заметными усиками, с таким цветом лица, что хоть на обертку мыла "Молодость". При ней - дочка, Лизаветочка, прямая курсистка из чириковского романа. Рост - играй Любашу из "Царской невесты". Русая коса ниже пояса, глаза серые, строго-ласковые, сказал бы я. И туповатенький, несколько даже простонародный мягкий нос… В общем, на что хочешь, на то и поверни: можно Нестерову любую кержачку в "Великом постриге" писать, можно Ярошенке - народоволку-бомбистку. Кто их знает, каким образом появлялись тогда в русских интеллигентских семьях этакие удивительные девы, среднее пропорциональное между Марфой у Мусоргского в "Хованщине" и Софьей Перовской. Такие - то сдобные булочки с тмином пекли, вспыхивая при слове "жених", то вдруг уезжали по вырванному силой паспорту в Париж, становились Мариями Башкирцевыми или Софьями Ковалевскими, стреляли в губернаторов, провозили нелегальщину через границу… Знаете, у Серова - "Девушка, освещенная солнцем"? Вот это-Лизаветочкин тип…

Жил я у них с девятьсот восьмого, холерного года, стал давно полусвоим. Ну чего уж на старости лет кокетничать: да, нравилась мне она, Лизавета… Но время-то было, молодые люди, какое? Вам этого и не понять без комментариев. Нравилась, нравилась, а - ком у? Студен ту без положения… Э, нет, таланты, способности не котировались… Человек - золотом по мрамору в учебном заведении на доске вырезан, а тело его лежит в покойницкой, и на него бирка "в прозекторскую" повешена, потому что востребовать тело некому. Или, кашляя кровью, обивает со своим патентом министерские пороги: "Сколько раз приказывал - не пускать ко мне этих санкюлотных Невтонов!" Нет, студент - это не "партия".

Впрочем, и сама Лизаветочка тоже летала невысоко: бесприданница. Во "Всем Петербурге" - справочнике, толщиной с Остромирово евангелие, но куда более остром по содержанию, - значилось: "СВИДЕРСКАЯ, Анна Георгиевна, дворянка, вдова полковника. Можайская, 4, кв. 37".

Ox, как много таких дворянок, с дочерьми, тоже столбовыми дворянками, перекатывались из кулька в рогожку по Северной Пальмире. Заводили чулочно-вязальные мастерские. Мечтали выиграть двести тысяч по заветному билету. В великой тайне работали белошвейками или кружевницами на какую-нибудь "мадам Жюли". Поступали в лектрисы к выжившим из ума барыням, или - всего проще и всего вернее - сняв барскую квартиру, превращали ее в общежитие, сдавая от себя комнаты жильцам.

Так вот шла жизнь и на Можайской, 4, - с хлеба па воду, на какой-то таинственный "дяди Женин капитал", который не мог же быть вечным. А когда дядя Женя иссякнет, тогда что?

Лизаветочке нашей к одиннадцатому году стало - сколько, Сережа? - да, верно, уж двадцать, а то и двадцать один год: без пяти минут вековуша. Но в то жо время - какой у нас с ней мог быть выход? Соединить два "ничего"? И в учебнике латинского языка утвержд алось: "Экс нигило-нигиль фит!"-"Из ничего ничего и не получится"… Да, но жили-то мы рядом. Так - ни за что ни про что - сдаться? Этого молодость не терпит… И получилось из нас нечто вроде родственников, вроде как двоюродные брат и сестра. А была и такая французская на сей раз - пословица: "Кузинаж - данжерё вуазинаж!" / Двоюродный брат - опасный сосед! (франц,)/

"Ой, Анечка, милочка, смотрите… Теперь за молодыми людьми глаз да глаз нужен!".

Комнатушка моя, под стать хозяйкам, была типичным студенческим честным обиталищем. Студенческим, но, по правде говоря, из наилучших: о таких боялись даже мечтать наши матери где-нибудь там над Тезой или над Сюксюмом…

Пятый этаж. Дальше - крыша. Метров? Ну на метры тогда счета не было: полагаю, пятнадцать, что ли, на нынешний счет. А, Сережа? Узкое длинное пристанище. Чистота идеальная, не моя, хозяйская, - следили. Направо железная кровать, никелированную тогда студенту было как-то неприлично поставить: вроде намек какой-то. Насупротив - утлый диванчик с серенькой рипсовой обивкой. В углу за дверью рукомойник с педалью, с доской фальшивого мрамора…

Единственное окно выходило на юго-запад. По горячему от солнца железному подоконнику целый день, страстно воркуя, топотали жирные - на Сенной питались - питерские голуби. Направо виднелся брандмауэр бокового флигеля. На соседнем окне был укреплен зеленый ларь "для провизии", с круглыми дырками в стенках - вместо холодильника. Теперь такие лари редко увидишь, а слова "провизия" и вовсе не услышишь. А мы бы тогда вашего "продукты" не поняли. Вон у Даля как сказано: "Продукт - противоположно "эдукт" - извлечение!"

У окна, помнится, стояла хрупкая этажерочка. На ее верхней полке, над томиками "Шиповника", "Фьордов", да курсом химии Меншуткина-старшего, заботами Лизаветочки обыкновенно устраивалось этакое "томленье умирающих лилий" - два-три подснежника или ночная фи алка в простенькой вазочке. За окном - то пыльное марево душного петербургского полдня" то таинственная, непривычная для саратовца или полтавца" белая ночь. Купола Троицкого собора рисуются на белесом небе, как из темной бумаги вырезанные. Правее - не сли шком яркая на свету Венера. Простенькие обои странно серебрятся. И Лизаветочкино широкоскулое милое лицо начинает представляться лицом этакой гамсуновской Эдварды, а может быть, какой-нибудь Раутенделейн. До химии ли тут?

Сергей Игнатьевич, друг мой, скажи: ведь, наверное, вон они и сейчас _всё это_ видят? Такой же свет в мире?

Почему же он от нас ушел? Возраст, возраст! Несправедливо это!

Ко мне на это мое "пятое небо" охотно забредали товарищи: вот он, Сладкопевцев, совсем иного круга человек, сын фабриканта, коллега солидный, Петя Ефремов такой, Толя Траубенберг и он же почему-то Лапшин - оп теперь, кстати, крупный юрист в Киеве, Сереженька! - Сёлик Проектор - ныне, не поверите, говорят: мультимиллионер в бельгийском Конго, скотом торгует, гуртовщик… Всем нравились чистота, уют, обстановка, и семейная и студенческая. Ну и подруги Лизаветочки - стебутовки - курсистки сельскохозяйственны х курсов Стебута, художницы от Штиглица, консерваторки - тоже, конечно, занимали, надо думать, воображение… Вместе мерзли зимними ночами в уличных очередях на Шаляпина или на "Художников", вместе с шумом ходили в "Незабудку" - смертоубийственную "греческую кухмистерскую" на углу Клинского… Вот сейчас вспомнил про нее, и как-то странно под ложечкой сделалось - подходящее было название! Ну и говорили, говорили, говорили - без конца! К великому моему сожалению, не могу знать - о чем и как беседует теперь между собою ваше юное поколение. Думается, замечательные должны быть у вас разговоры, не нашим тогдашним чета… Но, грех отрицать, и мы дерзали высоко. Посягали, как говорится, на всю Вселенную, от зенита до надира. Помнишь, Сергей Игнатьич, как тебе Севка Знаменский, "поэта максимус", в письме написал:

…Давай беседовать об этом и о том:

О Ницше пламенном, о каменном Толстом,

А - хочешь? - о любви. А то - о Метерлинке?

Об аналитике, о глине и суглинке,

О Чарльзе Дарвине иль о "Поэм д'экстаз",

Но альма-матер пусть совсем оставит нас…

Так вот и ширяли от одного к другому. Начнем, бывало, со Сванте Аррениуса, пройдем, сравнительно мирно, через анаэробных бацилл, коснемся опытов Шмидта по анабиозу, и вдруг - как обрушимся на господа бога и всех святых! А то - на господина Бердяева и Зина иду Гиппиус (почему это все Гиппиусы всегда бывают рыжие?)… Или сцепятся декаденты и читатели "Вестника Европы"… И всё вызывало шум, перепалки, хрипоту в горле, восторг и негодование…

Сегодня собирают деньги на стачечников в Казани, а завтра терзают друг друга по поводу андреевской "Бездны". Нынче Анна Павлова, покорив Европу, воротилась в родную Мариинку, а там всё внимание отдано капитану Льву Макаровичу Мациевичу, первой трагической жертве воздушной стихии. Это мы собирали деньги на венок летчику Мациевичу - венок с краснымилентами. Это мы, в другой день, выпрягали лошадь у извозца и везли на себе в гостиницу Лидочку Липковскую, знаменитое колоратурное сопрано и прелестную женщину… Мы протестовали против Кассо, министра народного образования, сверхмракобеса… Мы декламировали крамольные стихи Саши Черного. Мы ломились на лекции Бальмонта, на концерты, Скрябина, на "Недели авиации"… До всего нам было дело, во всё студенчество с овало нос. И как-то странно, что многие из нас - и мы с тобой, друг Сереженька! - при таком шумстве самого главного, того, к чему всё это шло, и не разглядели. Не заметили. Уж чего там говорить: да!..

Казалось бы - буйная деятельность. Но в то же время, что это был за медленный, почти неподвижный первобытный мир вокруг нас! "Как посмотреть, да посравнить век нынешний и век минувший…" Сам себе не веришь!

Только за три года до этого в Питере пошел трамвай. Буквально вчера появились первые "синематографы", они же "иллюзионы", они же и "биоскопы": не сразу придумалось, как это чудо называть. Фонари на улицах были где газовые, а где и керосиновые, электричество горело на десятке улиц.

Читая Уэллса, все понимали: это - фантазия, всякие тепловые лучи да черные дымы. А реальный мир в чем? Вот он - в городках Окуровых, в их пыли, в одичавших вишневых садах с натеками клея на заскорузлых стволах. Реальный мир - никем не тревожимые версты то щей ржи, перемешанной с пышными васильками и куколем, прорезанной узкими межами. Вот это - реальность, это - навсегда. И так тяжко лежало на нас сознание незыблемости, неотвратимости, предвечностп дворянских околышей на станционных платформах, жандармских аксельбантов рядом с вокзальными колоколами, жалобных книг и унтеров пришибеевых всюду, от погоста Дуняни до Зимнего дворца в Петербурге, что волей-неволей все мы - интеллигенты! - душами тянулись ко всему необычному, новому, неожиданному, дерзкому, отку да бы оно ни приходило к нам: с неба или из преисподней…

Я думаю, именно в связи с этим нашим свойством, в своем неоспоримом качестве странного человека, оригинала, таинственной личности, овладел всеобщим вниманием и студент-технолог Вячеслав Шишкин. Вскоре после той памятной первой встречи с нами на Фонтанке о н неожиданно, без всякого уговора или приглашения, заявился на моем тихом пятом этаже.

Надо признать: он мог-таки произвести немалое впечатление. Он не укладывался ни в какие рамки, воспринимался как исключение и загадка: ни богу свечка, ни черту кочерга, капитан Копейкин какой-то…

0н носил _цыганскую фамилию_, потому что родился от материцыганки и никогда не был узаконен отцом. Отец был генерал в отставке, владел какими-то тысячами десятин в краю толстовского Мишуки Налымова, носил странную фамилию Болдырев-Шкафт и при огромном беспорядочном состоянии обладал огромным беспорядочным нравом. Сам Шишкин отзывался о нем неясно, больше вертел пальнем передо лбом: "Старик - ничего. Но _этого_ бог ему не дал!"

Юный Шишкин стал Вячеславом по прихоти отца. А вот в Венцеслао - так он всюду подписывался - он превратился по особым причинам и много позже.

Однажды Сёлик Проектор - теперь респектабельный конголезец, а тогда скромнейший и прилежнейший студент Техноложки, - копаясь в Публичной библиотеке в книгах по истории химии, наткнулся на изданную года три назад в Мантуе на сладчайшем италийском языке тощ енькую, но презанимательную брошюру: "Кймика, дэльи, тэмпи футури" - "Химия будущего" именовалась она. Под заголовком, на титульном листе, - это редкость на Западе - стояла дата: 1908 год, а наверху было скромно обозначено:

ВЕНЦЕСЛАО ШИШКИН

(баккалауро)

Селя Проектор оторопел. Едва встретив в институте нашего бородача, он кинулся к нему:

– Скажите, коллега… Это случайно не вы? Шишкин не сморгнул глазом. Взяв на секунду брошюрку в руку, он равнодушно положил ее на стол.

– Почему - случайно? Я! Старье! Не интересно. Всё будет иначе, ответил он.

Естественно, на него насели:

– Слушайте, Шишкин, но почему же? Почему Мантуя? Почему итальянский язык? Расспросы ему не понравились.

– А не всё ли равно какой? - пожал он плечами. - Ну, Мантуя… Это мне ГаврилаБлаговещенский устроил…

Мы так бы и остались в неведении - кого он так именовал, если бы некоторое время спустя в институт не пришло на имя Венцеслао Шишкина письмо из Фиуме. На конверте был обратный адрес: "Рома, такая-то гостиница. Габриэль д'Аннунцио, король поэтов". Аннунцио по-итальянски и есть "благовещенье", а Габриэль д'Аннунцио был в те дни "величайшим", "несравненным", "божественным" итальянским декадентом. Это позднее он стал фашистом и другом Муссолини.

Мы так никогда не узнали, как и почему "баккалауро" свел знакомство со столь шумной и пресловутой личностью, о чем тот писал ему в письме, почему прислал с полдюжины своих фотографий с напыщенными и трудно переводимыми надписями. Но имя Венцеслао, так же как и звучное звание баккалауро, закрепилось за технологом Шишкиным навсегда.

Венцеслао был юношей среднего роста. Предки-цыгане наградили его тонкой, как у восточного танцора, поясницей, при сравнительно широких и мускулистых плечах. Руки и ступни ног у него были малы, точно у непальского раджи, но тонкими пальцами своими он, если находился меценат, склонный оплатить дорогостоящий опыт, без особого труда сгибал пополам серебряные гривенники.

К смуглому красногубому лицу его - интересно, что бы сказали о нем вы, коллега Берг? - по-своему шла большая, угольно-черная, без блеска, ассирийская борода. Зубы - реклама пасты "Одоль", на белках глаз и лунках ногтей чуть заметный синеватый оттенок… В те периоды, когда генерал Болдырев вспоминал о сыне, сын, одетый с нерусским небрежным щегольством, начинал походить на индийского принца, обучающегося в Кембридже: изучает "Хабеас корпус", но, едва кончив курс, вернется к своим женам, своим гуркасам и к священному крокодилу в пруду под священным деревом с белыми священными цветами.

Если же папаша менял настроение (что случалось чаще), Венцеслао быстро приходил в захудание. Ободранный, всклокоченный, весь в пятнах от всяких реактивов, он в такие дни проходил сквозь строй студентов, как сквозь толпу призраков, ему незримых. Он шел и с мотрел вперед глазами маньяка, случайно ускользнувшего из дома умалишенных. При первой встрече он показался нам малопривлекательным ломакой. Но скоро выяснилось, что дело обстоит сложнее. В его матрикуле царил удивительный кавардак. Там были - как и у вас, коллега Берг! - "хвосты" за самые первые семестры, а в то же время профессор Курбатов, далеко не такой кротости ученый, как ваш покорный слуга, - зачел ему сложнейшие работы последних курсов… Я ни на что не намекаю, нет, нет…

Случалось, баккалауро являлся мрачным на простейший зачет, высиживал в грозном молчании час или два, вслушиваясь в ответы, внезапно вставал и уходил. "Не подготовлен… Не смею отнимать драгоценное время…" Бывало, он резался не на жизнь, а на смерть с самыми свирепыми экзаменаторами, забрасывая их парадоксами, дерзил, говорил резкости и уносил всё же с поля боя завоеванную в битве пятерку. И когда его кидались поздравлять, сердито цедил сквозь зубы: "А, это все - чепуха!" Его давно уже перестали спрашивать: "А что же - не чепуха?" Если кто-либо новенький задавал этот вопрос, Шишкин прожигал его насквозь огненным взглядом. "Закись азота!" - с маниакальным постоянством, сразу утрачивая чувство юмора, бросал он. Так к этому и о тносились: "Пунктик!"

Черты его личности открывались нам постепенно и не вдруг: так дети подбирают картинки из причудливо вырезанных деталей. Узнали, что живет он где-то у черта на куличках, на Малой Охте или за Невской лаврой, снимает угол у хозяина. Нельзя понять: то ли он за стол и квартиру консультирует этого хозяина - гальванопласта и никелировщика, то ли договорился и в его мастерской проводит какие-то собственные опыты… И - чем дальше, тем больше - всё, что нам удавалось узнать о нашем Шишкине, пропитывалось дымкой ка кой-то таинственности.

На моем личном горизонте он некоторое время маячил вдали, "в просторе моря голубом". И вдруг, в роковой день, крайне заинтригованная Анна Георгиевна прошептала мне в прихожей:

– Павлик, вас там кто-то дожидается… Кто это? Я заглянул в щелку:

– Это? Баккалауро… Шишкин!

Ее глаза недоуменно округлились, но ведь сверх сего я и сам ничего не знал.

Венцеслао сидел на утлом диване моем, пребывая в перигелии, в лучах отеческой любви. На столе стояла корзинка от Елисеевых с разными "гурмандизами". Рядом красовалась бутылка хорошего вина, а владелец всего этого изобилия, аккуратно сняв ботинки, оставшис ь в новеньких шелковых носках, уронив на пол газету Речь". дремал в задумчивой позе с таким видом, точно привык тут дремать уже много лет.

С этих пор его постоянно можно было встретить у меня: на Можайской, 4, он стал… Ну нет, это было бы неверное утверждение: своим он стать не мог нигде. Таким своим может оказаться разве лишь страус в стаде быстроногих антилоп: бежим вместе, но вы млекопитающие, а я - птица!

Среди нас он выглядел марсианином. Анна Георгиевна скоро пришла к мысли, что он пришелец из мира четвертого измерения: она почитывала романы Крыжановской-Рочестер, не к ночи будь таковая помянута… Мило общаясь с нами на некоем определенном уровне, он ни когда не позволял с собой никакой фамильярной близости.

Скоро с разных сторон до нас стали доходить самые странные и маловероятные россказни о нем, о Шишкине. Он не подтверждал и не отрицал даже самых неправдоподобных сплетен. Но странно, если недоверчивые скептики брались от случая к случаю проверять любую та кую околесицу, всякий раз оказывалось: да, так оно и было! По меньшей мере - вроде того…

В институтской канцелярии, как во всех институтах, и тогда работали дамы. Через них стало известно: Венцеслао Шишкину сам Дон-Жуан де Маранья в подметки не годится.

Вот, скажем, лишь год назад кто-то по оплошности порекомендовал его на лето репетитором в чопорную баронскую семью Клукки фон Клугенау. Против желания баронессы, заменив собою внезапно заболевшего учителя из Петер-шуле, он отправился куда-то под Пернау, в баронский майорат. Фрау баронин поначалу видеть не желала этого неаполитанского лаццарони: "Эр ист цу малериш фюр айн Лёрэр…" /Он чрезмерно живописен для репетитора (нем.)/

А месяца через два - взрыв. И фрау баронин, и восемнадцатилетняя баронэссерль - Мицци без памяти влюбились в этого страшного человека. Фрейлейн бегала на набережную с намерением утопиться. Матушка будто бы приняла яд, но баккалауро недаром был химиком: он спас ее каким-то подручным противоядием. Генерал Клукки рвал и метал, но не на "негодяя", а на своих дам: негодяй, по его словам, вел себя, как подобает дворянину, хотя в чем это выражалось, до нас не дошло.

Утка? Да как сказать? Не на сто процентов. Нам всем был знаком массивный и по-немецки аляповатый золотой портсигар Венцеслао, в виде этакого полена, в трудные дни он охотно предоставлял его нуждающимся для залога в ломбарде.

Так вот, внутри этой штуковины готическим шрифтом были под баронской коронкой награвированы два имени - "Катаринэ". и "Мицци"…

Уверяли, будто однажды, посреди чемпионата французской борьбы в цирке "Модерн", когда не то Лурих, не то финн Туомисто вызвали желающих испытать счастья, из рядов поднялся чернобородый студент-технолог и принял вызов. Матч Лурих - студент в маске будто бы состоялся и закончился вничью. Купчихи в ложах сходили с ума, Николай Брешко-Брешковский напечатал в "Биржевке" хлесткий фельетон "Стальной бородач", а скульптор Свирская долго умоляла Венцеслао позировать ей для вакхической группы "Нимфа и молодой сатир "… Баккалауро отказался.

Мы бы рады были не верить такой ерунде, но вот однажды…

Мы - я, Сережа (вот он!), еще двое-трое студиозов, баккалауро в том числе, - шли теплым весенним вечером по Милльонной к Летнему саду. Дурили, эпатировали буржуазию, смущали городовых.

Внезапно нас догоняет великолепный темно-синий посольский "фиат", с итальянским флажком на радиаторе. И маркиз Андреа Карлотти ди Рипарбелла, министр и чрезвычайный посол Италии в СанктПетербурге, улыбаясь прелестно, машет оттуда роскошной шляпой белого фетра.

Машет - нам?! Мы удивились, Шишкин - нет. Вонцеслао передал кому-то из нас фунта три ветчинных обрезков, которые в пергаментной бумажке нес в руке (мы имели в виду поехать на Елагин на финском пароходике), подошел к остановившемуся поодаль "мотору", обменялся нескольки ми негромкими словами с его владельцем, сел рядом с любезно приподнявшим в нашу сторону шляпу маркизом, крикнул: "Завтра на Можайской!" - и был таков… Куда, зачем, почему с Карлотти?

Мы даже не пытались у него спросить об этом. На подобные вопросы баккалауро никогда никому не отвечал… Да мы уже и привыкли: марсианин! Мы - вроде планет - ходим по эллипсам, а он движется по какой-то параболе. Откуда-то прибыл, куда-нибудь может уйти…

…Нет, отчего же? Он превесело танцевал с барышнями на наших вечеринках, принимал участие в наших спорах (а принимал ли? Больше ведь слушал!), мог даже подтянуть "Через тумбу-тумбураз!" или "Выпьем, мы за того, кто "Что делать?" писал…" Но ведь никогда он не соблазнялся распить по бутылочке черного пивка в "Европе" на Забалканском, 16, не орал до хрипоты "Грановская!" в "Невском фарсе", не был приписан ни к какому землячеству… И весной, когда мы все перелетными птицами после долгого стояния в ночных очередях у билетных касс на Конюшенной (помнишь, Сергей Игнатьевич? "Коллега из Витебска! Список 82 у коллеги из Нижнего в чулках со стрелкой") разлетались кто на Волгу, кто на Полтавщину, - он не волновался, не записывался у коллеги со стрелкой, не хлопотал.

Каждую весну он одинаково спокойно приобретал заново в магазине на Сенной обычное ножное точило, с каким "точить ножиножницы!" ходили тогда по Руси бесчисленные мужики-кустари. С ним он садился в поезд на Варшавском вокзале, доезжал до Вержболова (а в другие годы - до Волочиска) и оттуда, со своей немудрящей механикой за плечами, с заграничным паспортом в кармане, уходил пешком за царскую границу.

Там, в Европах, представьте себе, не было таких "точить ножиножницы!". Там по отличным шоссе ездили громоздкие точильные мастерские на колесах. Но им было не проникнусь в глухие углы Шварцвальда, не забраться в Пиренеях на склоны Канигу, не спуститься в камышовые поймы Роны или По… А баккалауро все пути были открыты. И к осени, обойдя весь старый материк с севера на юг или с востока на запад, он возвращался домой, провожаемый многоязычными благословениями, не только не "поиздержавшись в дороге", но, на против того, с некоторой прибылью в кармане… Как он до этого додумался? Кто ему ворожил? Как и почему он всегда получал паспорт? Не знаю и гадать не хочу. Фантазируйте как вам будет угодно.

Долго ли, коротко ли, через год-другой вся Техноложка знала: от Вячеслава Шишкина можно ждать чего угодно, даже не скажешь - чего. Мы отчасти гордились им: вон какой у нас особенный! Таких не знавали ни в Политехническом, ни в Путейском. А у нас - есть!

Так и относились к нему, как к причудливому, но безобидному человеку-анекдоту. К оригиналу. К Тартарену, но не из Тараскона, а из Химии. Относились до самого рокового дня, двадцать четвертого апреля девятьсот одиннадцатого - да, Сереженька, теперь уж - им енно одиннадцатого! года. В этот день, двадцать четвертого по Юлианскому, естественно, календарю, по святцам был день Лизаветочкиных именин.


ИМЕНИНЫ


Так позвольте ж вас

проздравить

Со днем ваших именин!!.

Куплеты

Теперь именины - пустяк, предрассудок. В те наши дни это был деньангела, не что-нибудь другое. А в тот раз, за некоторое время до "Елвсаветы-чудотворицы", мы стали примечать: с Венцеслао что-то не вполне благополучно.

Венцеслао начал периодически скрываться невесть куда. Он пропадал где-то неделями, появлялся как-то не в себе: то возбужденный, то, напротив того, как бы в меланхолии. Сидит, бывало, в углу, смотрит перед собой и напевает: "О, если правда, что в ночи…"

В великом посту он сгинул окончательно.

Пасха в том году оказалась не слишком ранней - десятого апреля. Венцеслао не явился разговляться, и Анна Георгиевна, сорокапятилетнее тайное пристрастие которой к баккалауро уже заставляло нас обмениваться понимающими взглядами, была этим немного огорчена и немного обеспокоена.

Прошла фомина неделя. Шишкин не объявлялся. Правда, Ольга Стаклэ, могучая стебутовка, видела его на углу Ломанского и Сампсониевского, но он ее не заметил, вскочил на паровичок и уехал в Лесной…

Лизаветочкин день ангела из года в год отмечался пиром, подобного которому студенчество не видывало.

Задолго до срока всё в квартире становилось вверх дном. Переставляли мебель. Полотеры неистовствовали. Кулинарные заготовки производились в лукулловских масштабах. На моей этажерочке теперь то и дело я находил то коробку с мускатным орехом, то пузырек, по лный рыжих, как борода перса, пряно и сладко пахнущих волокон: шафран! Можно было увидеть здесь и лиловато-коричневый стручок ванили, как бы тронутый инеем, в тоненькой стеклянной пробирочке.

Из неведомых далей - не с горы ли Броккен на помеле? - прибывала крючконосая Федосьюшка, "куфарка за повара", и получала самодержавную власть над кухней. Портнихи - рты, полные булавок, - часами ползали на коленях вокруг именинницы и ее матушки. На плите что-то неустанно и завлекательно урчало, кипело, пузырилось, благоухало. Уже на лестничной площадке чуялось. То припахивает словно миндальным тортом, а то вот теперь повеяло вроде как "Царским вереском" или "Четырьмя королями"… Ветер сквозь только что выставленные окна листал пропитанные всеми жирами и сахарами страницы "Подарка молодым хозяйкам" Елены Малаховец… Мелькали озабоченные тети Мани, тети Веры, шмыгали, шушукались, жемчужным смехом хохотали Лизаветочкины подруги, важно восседали в креслах, консультируя закройщиц и швей, полногрудые приятельницы Анны Георгиевны…

В этой кутерьме и для меня находилось дело. Конечно, от студента проку мало, но все же - только мужчина должен ехать к кондитеру Берэн за сливочными меренгами, в этих кондитерских можно встретить таких нахалов!

Или - боже мой! - а гиацинты-то?! Сколько Лизочке лет? Значит, двадцать гиацинтов должны стоять на столе, так всегда бывало!.. Ехалось на Морскую, 17, к Мари Лайлль ("Пармских фиалок не желаете-с?"). Вот так!

И я, и мои друзья целыми днями крутили мясорубки, меленки для миндаля, растирали желтки, взбивали белки, кололи простые и грецкие орехи, с важными минами пробовали вперемежку и сладкое, и кислое, и соленое.. Эх, чего не попробуешь, когда тебе двадцать с небольшим, а ложку к твоим губам подносят милые, выше локтя открытые девичьи руки, все в муке и сахарной пудре, и на тебя смотрят из-под наспех повязанной косынки большие, умные, вопросительные глаза… Впрочем, это уже лирика, простите старика: расчувствовался…

В том году я оказался в особом разгоне в самый канун торжества, в егорьев день. Ох, то был денек: все Юрочки и все Шурочки именинницы! На улицах - флаги: тезоименитство наибольшей "Шурочки" - императрицы… Тортов - не получить, извозцы дерут втридорога…

…Я сломя голову летел вниз по лестнице, и с разгона наскочил на Венцеслао. Господин Шишкин неторопливо поднимался к нам. Какие там дары: в одной руке он нес коричневую, обтянутую кожей тубу, в каких и тогда хранили чертежи, другую руку оттягивал предмет неожиданный: средних размеров химическая "бомба" - толстостенный чугунный сосуд для сжатых под давлением газов. Эта бомба была приспособлена для переноски, как у чемодана, у нее была наверху кожаная ручка, прикрепленная к рыжим ремням, на одном из концов цилиндра я заметил краник с маленьким манометром, другой был глухим.

Баккалауро небрежно нес свой вовсе не именинный груз, но на лице его лежало странное выражение не мотивированного ничем торжества, смешанного со снисходительным благодушием. Он поднимался по лестнице дома 4, как какой-нибудь ассирийский сатрап, как триумфатор! Это раздосадовало меня, тем более что я торопился.

– Свинья ты, баккалауро! - на бегу бросил я. - Хоть бы по телефону позвонил… Да в том дело, что Лизаветочка именинница завтра, а ты…

0н даже не снизошел до оправданий.

– А… Ну как-нибудь… - совсем уже беспардонно пробормотал он.

И я - помчался. И по-настоящему столкнулся я с ним только поздно вечером, ввалившись наконец в свою комнату.

Венцеслао был там. Лежа на диване, он курил, стряхивая пепел в поставленный на пол таз из-под рукомойника. Не будь окно распахнуто, он давно погиб бы от самоудушения. Та самая туба для чертежей валялась на моей кровати, а газовая бомба, раскорячив короткие, как у таксы, кривые ножки, стояла под столом у окна. На стуле у дивана виднелись тарелки, пустой стакан. Лежала развернутая книга. Приспособить баккалауро к делу, конечно, никому и в голову не пришло, а вот покормить его вкусненьким вдова полковника Св идерского, разумеется, не преминула.

Обычно Венцеслао, встречаясь, проявлял некоторую радость. На сей раз ничего подобного не последовало. Бородатый человек лежал недвижно и смотрел в потолок, и только красный кончик крученки (он не признавал папирос) описывал в темноте причудливые эволюты и эвольвенты.

– Баккалауро, ты что? Нездоров?

Он и тут не соблаговолил сразу встать. Он всё лежал, потом, спустив ноги с дивана, сел. Я щелкнул выключателем. Он смотрел на меня с тем самым выражением монаршего благоволения, которое бросилось мне в глаза на лестнице. Потом странная искра промелькнула в его угольно-черных глазах. Неестественный такой огонек, как у актера, играющего Поприщина…

– Павел, я всё кончил! - произнес он незнакомым мне голосом.

Было странно, что за этими словами не прозвучало торжественное "Аминь!". Таким тоном мог бы Гете сообщить о завершении второй части "Фауста". Наполеон мог так сказать Жозефине: "Я - Первый консул". Чернобородый лентяй Венцеслао, пускающий дым в потолок студенческой комнаты, права не имел на такой жреческий тон.

– Да неужели? - как можно ядовитее переспросил я, вешая пальтецо на скромный коровий рог у притолоки двери, заменявший на Можайской турьи рога родовых замков. - Ты всёкончил? А нельзя ли узнать что именно? И - как?

– Всё! - ответил он мне с античной простотой. - Теперь я могу… тоже - всё. Как бог…

Вы, может быть, удивитесь, но я запнулся, слегка озадаченный. Вдруг в самом тоне его голоса мне почудилось что-то такое… Я насторожился.

– А без загадок ты не способен? Что, собственно, ты можешь? Почему?

– Я тебе сказал - всё! - повторил он уже не без раздражения. Почему? Потому, что я нашел ее… Ну закись… Эн-два-о… плюс икс дважды… Вон она стоит, - он указал на бомбочку.

– А, закись… - махнул я рукой. - Да, тогда, разумеется…

И вот тут он очень спокойно улыбнулся мне в ответ улыбкой Зевса, решившего поразить чудом какого-нибудь погонщика ослов, не поверившего его олимпийству.

– Спать не хочешь? Тогда сядь и послушай… "Наткнулся на интересное?" - спрашиваешь (я не спрашивал: "Наткнулся на интересное?" - он возражал самому себе). Ни на что я не натыкался. Я искал и нашел… Колумб вон тоже… наткнулся на Америку… На, кури…

Я вдруг понял, что ничего не поделаешь, сел и закурил. Гипноз, что ли? Он милостиво разрешил мне сесть на мой собственный стул. И я сел. А он встал и, не зажигая света, заходил по комнате. И заговорил. И с первыми его словами остренький озноб прозмеился у меня между лопаток. Позвольте, позвольте, как же это? Что-то непредвиденное и очень большое обрисовалось в тумане передо мной…


ПУТЬ В ВЕСТ-ИНДИЮ


Истина часто добывается изучением

предметов, на взгляд малозначащих…

Д. И. Менделеев

Тут вам надо забыть о сегодняшней науке. Вам даже вообразить трудно, как мало, как случайно занимались мы в те годы вопросом о прямом воздействии химических веществ на человека… Ну кто же говорит, лечили себя медикаментами - химия! Пили-ели, опять-таки - химия, XIX век, Либих и прочие, не поспоришь! Наркозы стали применять с каждым годом шире. Еще Фохты и Молешотты шум подняли: в человеке всё - сложная вязь химизмов… Что же повторять банальности?

Но выводов из этого никто не делал. Никаких, Сереженька! Ни малейших, заслуживающих этого названия, милая барышня, и вы, молодой человек! Ведь если человек - совокупность химизмов, то… Вот об этом-то никто и не подумал. Кроме него! Кем он был в глубине своей - гением или злодеем, не скажу. Но прав Дмитрий Иванович Менделеев: всё началось с предметов малозначащих, с ерунды.

Нет ерунды для людей такой закваски! У Ньютона было яблоко, у Вячи Шишкина - пузырек с валерьянкой и кошка.

Еще мальчишкой, черномазым саратовским гимназистиком, он увидев кошку, которой подсунули скляночку от валерьяновых капель, только что опорожненную. Здоровенный свирепый котяга, гроза округи, ловивший зайцев на огородах, стал вдруг котофеемангелом, ластился к людям, похотливо валялся на полу. Он обнимал свой фиал блаженства, валерьяновый пузырек… "Мам, что это он?" "Что-что? Мяуну нанюхался, вот и ошалевает…"

Вот и все, конец. Для Вячки Шишкина это оказалось началом. Через пять лет отрок Шишкин уже кончал гимназию. Учитель физики - скептик, циник, но настоящий химик, не "свинячий", как у Чехова, - вздумал продемонстрировать классу действие веселящего газа. Да, да, закиси азота, коллега Берг!

Чудо созерцало человек тридцать семнадцатилетних приволжских Митрофанушек. Веселились все. Но потрясло оно одного только Шишкина. Что же это такое? Это-то уже не кот! Что же она с нами делает - химия? С людьми?

Вот Голов, тупица из тупиц, а смотрит с изумлением: "Тремзе! А Тремзе! В "Аквариум" бы такой газок…" И "поливановский" хулиган Тремзе, сын околоточного, который зверем смотрел на учительские приготовления, осклабясь, как Калибан, качает кабаньей головой своей и хохочет, и кричит: "Михал Ваныч! Коперник! Вы - победили!"

Застенчивый может превратиться в рубаху-парня, в удальца. Нежная княжна Мери - в буйную Клеопатру… И всё на тот срок, пока молекулы азота, соединившегося с кислородом, молекулы эндва-о, кружатся и пляшут в их жилах… Так где же тогда воспитание, характер, личность? Где я, человек? А черт его знает… Нет личности - азот и кислород!..

Тысячи проходили мимо этого "малозначащего предмета" с полным равнодушием, как слепые. А Вяча Шишкин, цыганенок-генеральчонок, вцепился в него мертвой хваткой. На всю жизнь. Он рассуждал так. Вон оно что! Закись азота выводит человека из равновесия, "веселит" его. Бромистые соединения "успокаивают". Какой-нибудь датурин вида цэ-16-аш-23-о-три-эн (опять, заметьте, о-эн) доводит до состояния смертельного исступления: "Белены объелся!"

Ну хорошо, пусть! Но, во-первых, почему "пусть"? А, вовторых, раз "пусть", так, очевидно, рядом с датуринами и бромидами должны существовать в мире тысячи неведомых и доныне не испытанных соединений, которые способны превратить хомо сапиенса во что угодно. В гориллу и в тигра. В кролика и соловья. В сатира и ангела. И кто сказал, что это превращение нельзя закрепить надолго, сделать стойким. Нужно - произвольным, надо насильственным? А если так, то не стоит ли всю свою жизнь, всего себя посвятить поиск ам подобного эликсира. Подобного зелья, черт возьми! Такой отравы!

"Мир исполнен возможностей, никогда не осуществленных!" - говорил Леонардо. Отыскать в грудах вещей и явлений хвосты этих возможностей и ухватиться за них может только гений. Я не могу разъяснить вам, как Шишкин нашел свой норд в мире химических явлений. По-видимому, он и был гением…

– Газ! - сказал он, стоя у стола, под которым присел на короткие лапки, как таинственная черепаха, обыкновенный лабораторный газгольдер, хозяйственно и наивно перевязанный желтыми чемоданными ремнями, точно толстый мопс сбруйкой. - Да, газ… Состав? Да вот: эн-два-о… Ну и… плюс икс дважды, скажем пока так. Плюс два атома еще одного элемента. Под воздействием света (и в присутствии воды) быстро разлагается на газообразные кислород и азот… Икс дает отчасти соединение с аш, отчасти улетучивается: Обнаружить его после реакции практически невозможно. Потому и икс. Вот такой газ, Коробов! В этой бомбочке он под приличным давлением его… порядочно. Представляешь себе?

– Это я представляю себе очень просто, - не желая показать своих чувств, сухо сказал я. - Но представления не имею - что это такое? Кому оно нужно и зачем… Газов много.

Бакалавр Шишкин, слушая, остановился перед моим стулом. Он был сегодня какой-то парадный: руки мыты с пемзой, борода подстрижена. Что такое?

– Скажи мне, Коробов, скажи, есть у тебя хоть столько воображения, как у профессора В. Тизенгольдта? Или ты - "всегда без этого"? Можешь ты представить себе… ну, хоть жидкость… Какую-нибудь там несмачивающую, пенящуюся, золотисто-желтую маслянистую дрянь… Пусть она слегка припахивает жасмином, туберозами, если ты их предпочитаешь. Пусть слегка фосфоресцирует в проходящем свете… Ты вводишь ее в вены самого тугоухого из твоих друзей, ну хоть Сергею Сладкопевцеву (ейбогу, Сергей Игнатьевич, не морщись, так и было сказано!), и - на то время, пока это вещество остается в его организме, он становится гениальным музыкантом. Играет, подбирает, напевает… Сочиняет сонаты. Бредит мелодиями. Не может без этого. Способен ты вообразить такое?

– Ты что, баккалауро, стал сотрудником "Мира приключений"? С Уэллсом хочешь соперничать?

– Я хочу соперничать не с Уэллсом, а с господом богом! - с внезапным раздражением и досадой рявкнул Венцеслао. - Если тебе угодно играть шута, играй: но, ей-богу, стоило бы стать посерьезней… Нет такой желтой жидкости. Есть газ! Мойгаз! Газ Шишкина! Голубоватый в малых концентрациях, изумруднозеленый в больших. Подожди - увидишь! Слегка кислит на вкус (как когда раздражаешь язык слабым током), в темноте фосфоресцирует… Странное такое лиловатое свечение… В замкнутом пространстве очень стоек. Соприкасаясь с аш-два-о, даже при слабом свете разлагается быстро, в темноте - медленно. Добыть его… Проще простого, потому что икс дважды - это идиотски вездесущее вещество. Отброс производства. Мусор.

– Слушай, Шишкин! - рассердился наконец и я. - Ты химик, но и я химик. Что ты меня вокруг да около водишь? Свойства, свойства… Меня интересует действие. Действие на человека, на металлы, на минералы, на что - в конце концов?

– Действие? А вот какое у него действие. - Вдруг, резко понизив голос, Шишкин сел рядом с моим стулом на кровать. - Действие - одно… Нет, прости, два. Первое: он энергично возбуждает центры Брока… Ну мозговые центры речи, говорения. Заметил? Вовторых, он одновременно (слышите? - одновременно!) нацело парализует центры фантазии… Если ты не… Должен же ты, наконец, понять, что это значит!..

В тот вечер я очень устал, еле на ногах держался. Я не был ни студентом, ни химиком. Я видел его возбуждение, чувствовал, что за ним что-то есть, но никак не мог начать резонировать на его колебания. Хорошо, любопытно, но - чем же тут так уж особенно восторгаться? Еще один наркотик, еще одно анестезирующее средство… Эх, Сереженька! Приходится признать: не умели мы с тобой проницать в будущее…

– Ну что ж, - сказал я ему тогда миролюбиво, - считай меня оболдуем: не пойму, что тебя выводит из себя…

– Что ты оболдуй - всем и так ясно, - сердито фыркнул он - но до какой же степени? Ладно, слушай! Вот ты вдохнул достаточный объем… этогогаза. Центры речи твои возбуждены. Ты начинаешь говорить.Тынеможешьнеговорить.Тыговоришьнепрерывно. Но ведь фантазия-то твоя в это время угнетена, воображение-то не работает! Ты полностью лишен способности выдумать что-либо. Полностью! Абсолютно. Значит, говорить ты можешь лишь то, что действительно видишь, думаешь, чувствуешь. А думаешь ты тоже лишь о реально существующем. Понял? Следовательно, ты говоришьправду. Только правду. И - всю правду, до конца…

Он вгляделся в меня, и ему показалось, что этого не достаточно.

– Если ты ненавидишь своего соседа по квартире, ты звонишь к нему и выкладываешь ему всё, от "а" до "зет". Если ты непочтительно мыслишь о ныне благополучно царствующем, ты не будешь молчать. Если ты - муж, а вчера побывал в веселом доме в Татарском переулке, ты, возвратившись домой, на вопрос супруги так и отчеканишь: "В Татарском переулке, милочка, и не в первый раз…"

– А, да ну тебя! - вскричал я, довольно искренне вознегодовав. Хорошо, что это хоть - твоя фантазия…

– Хочешь - открою? - внезапно проговорил баккалауро, наклоняясь и живо протягивав маленькую смуглую руку свою к бомбочке. Он коснулся крана. Послышался и тотчас же смолк тоненький острый свист. Я вздрогнул.

– Какая же это фантазия, - пожал он плечами, - зажги-ка электричество…

Я щелкнул выключателем. Маленький хлопок зеленоватого тумана, быстро редея и голубея, плыл над столом к окну. Венцеслао смотрел на него с непередаваемым выражением.

– Эн-два-о плюс икс дважды! - строго, по слогам, произнес он, когда облачко окончательно рассеялось. - Запомни, Коробов, навсегда и это название, и сегодняшнее число… И стол твой этот дурацкий… С этого начинается новая эра.

Простить себе не могу: мне и тут еще казалось - шуточки. Глуповата бывает порою молодость, не сердитесь, коллеги!

– Забавно! - спаясничал я. - Ты - пробовал? Ну, и? Режут правдуматку?..

Воображаю, каким ослом я показался в тот миг ему!

– Уморительно, не правда ли? - в тон мне ответил он. - Я-то пробовал, но… К сожалению, одиночки - не показательно. Мальчишки, девчонки заставские. Неинтересный матерьял. Мне нужна целая подопытная группа. Несколько вполне интеллигентных индивидов… Что бы каждый был способен отдать отчет в ощущениях, проанализировать, письменно изложить… Мечты, мечты! Где таких найдешь!

Одна смутная мыслишка в этот самый миг мелькнула передо мной… Когда между людьми почти всё сказано, не находится только решимости переступить какую-то черту… Тогда - такое вот эндва-о… Но нет, я даже не успел прислушаться тогда, к самому себе, мне кажется…

– Скажи-ка, а газ-то твой не ядовит? Могут же быть всякие косвенные последствия… И на какой срок действие? Навсегда?

Венцеслао встал с кровати и пересел на подоконник. Сел и уставился на меня своими глазами гипнотизера: в газетах тогда помещал объявления некто Шиллер-Школьник, чародей, у него из очей на рекламной картинке текли молнии. Вот такие были сейчас глаза и у баккалауро.

– Хотел бы я, - мечтательно заговорил он, - хотелось бы мне услышать, что мне сказал бы какой-нибудь Арсен Люпен, если бы я предложил ему, для пользы его допросов, установить в ящике письменного стола примерно такую вот бомбочку… Преступник запирается. Следователь нажал рычажок… Запахло духами… Этото ты понимаешь?.. Или ты - Морган, или Рокфеллер. Ты пригласил на обед с глазу на глаз Вандербильта или Дюпона, хочешь выяснить, как смотрят они на положение на бирже… В стене отдельного кабинета газгольдер с эн-два-о (плюс икс дважды, само собой)… Ведь, пожалуй, стоило бы Моргану заплатить неплохое вознаграждение тому, кто ему этакий газгольдер заполнит газом… Да что - Дюпоны?… Вон я возьму да и предложу в нашем Главном штабе… "А что ваши пр евосходительства? Вот ваши люди имеют порой конфиденциальные беседы с разными там австрийскими или прусскими штабистами… А не заинтересует ли вас этакий, мягко выражаясь, фимиам? Пахнет не то ландышами, не то черемухой, чемто весьма приятным,.. Что, если такой запах будет клубиться в каком-нибудь дамском будуаре, куда такой полковник Эстергази привык заглядывать? Ведь это только приятно… Запахло так в номере гостиницы, в кузове автомобиля… Так, на один момент…

Видишь ли, Павел, я уже сказал тебе: на свету… Я составил диаграмму его распада… Минутное дело, через полчаса - никаких следов…

И вот представь себе: ты в комнате, в которую я впустил некий объем газа… Удельный вес его равен весу воздуха. Диффундирует он мгновенно. Свет в помещении обычно слаб, минут десять газ будет жить. За десять минут ты вдохнешь восемьсот, тысячу литров воздуха… Вполне достаточно! Что же с тобой произойдет? Сначала приятное быстрое опьянение, этакий легкий хмель… Дамы будут в восторге: нежное головокруженье, этакое блаженство, зеленоватосиреневый туман в глазах, запах цветов… Потом - секунд на пять - семь, не более! - полная потеря сознания. Очень любопытно: выключается только одна какая-то часть мозга, координация движений полностью сохраняется. Ну да об этом потом: томы наворотят физиологи!

Затем - обморок мгновенно проходит… Очень легко дышится, чудесное ощущение… Никаких видимых следов опьянения. Но ведь тот газ, который в тебе, он-то - не на свету… Он не распадается так быстро… По-видимому, он остается в организме несколько часов, у разных лиц по-разному… От двух до десяти… И все эти часы всё это время, ты, мой друг Павлик, говоришьправду

Подумай над этим! Ты чувствуешь себя бодро приподнято… Ты никак не можешь ничего заподозрить - просто у тебя чудесное настроение. Тебя обуревают необыкновенно ясные чувства и мысли. Они значительны и неопровержимы. Нельзя же их утаивать от мира. Тебе хо чется сообщить о них людям. Молчать становится нестерпимо…

Тебе двадцать лет? Ты не можешь ни прибавить ни убавить их даже на год. Ты полюбил девушку?.. Ты немедленно расскажешь об этом и ей, и всем, кого встретишь. Если ты писатель, ты - погиб. Толстой, не смог бы изобразить Наташу: ведь она - ложь, ее не было. Беда, если ты дипломат или князь церкви: стоит тебе открыть рот, и ты наговоришь такого… Начинаешь понимать, что такое мой эн-два-о? Соображаешь, к чему ведет владение им?

Баккалауро, всегда лаконичный, превратился в Демосфена. Способность убеждать, у него всегда была, и мы даже поговаривала - нет ли у него свойств гипнотизера… Впрочем, кажется, я начинаю искать оправданий… Не хочу этого!..

…В окне брезжило утро, Венцеслао, бледный, усталый, говорил уже с трудом, куря кручёнку за кручёнкой. Я открыл фортку, за ней густо заворковали первые голуби… Я слушал их и думал: а что, если это так и есть? Если он и впрямь добился всего этого?

Не буду хвастать: всего значения этого открытия - ведь только теперь наука подошла к решению проблемы Шишкина - я еще не мог осознать. Но на меня как бы повеяло, пахнуло необычным. _Я начал верить_. И что ж говорить, в таком мире мы жили… Мне не пришло в голову видеть за этим открытием великие и светлые перспективы. Во мне возникло не желание овладеть _Новым_, чтобы это _новое_ отдать человечеству. А, что там еще: мне захотелось сделать из того, что я узнал, маленькое, не слишком честное, эгоистическое употре бление. Искусственно добиться откровенности, добыть признание человека, который… Плохо, отвратительно, не хочу продолжать: сегодня-то я не дышал его проклятым газом, выкладывать всё начистоту для меня не обязательно…

– Слушай-ка, баккалауро, - далеко не решительно проговорил я в тот рассветный час, движимый этими невнятными побуждениями, - а ведь в самом деле… Это необходимо проверить. Экспериментально!

Он махнул рукой с досадой:

– Необходимо!.. А где и как? Мне ведь нужна не группа энтузиастов, всё понимающих, но готовых ради науки на подвиг…

Предварительная осведомленность всё исказит, сам понимаешь… Мне нужно не везение. Нужны павловские собачки. Я должен без их ведома сделать кроликами людей, и притом - людей интеллигентных… Которым - потом можно всё объяснить, и которые поймут, как важно сохранить пока этот опыт в тайне. _Поймут меня_… А где я их возьму?

И вот тут-то - не он - я! - произнес решительные слова. Зачем? Мне захотелось услышать хоть один раз правду, всю правду из уст Лизаветочки… Плохо? Конечно, хуже нельзя, - мерзко! Все равно что вырвать признание гипнозом, напоить девушку пьяной… А вот…

– Ну, ерунда! - пожал я плечами. - Ты ручаешься, что это безопасно для "кроликов"? Так тогда… Забыл, какой завтра день? Соберется, как всегда, человек двадцать, как раз то, что тебе нужно. Либо благородные старцы, либо - студенчество… Никаких гробовых тайн, разоблачение которых было бы трагедией… Может быть, только эта ходячая кариатида Стаклэ замешана в какой-то там политике, так это и так всему миру известно… У Раички, конечно, кое-что за душой есть, говорят, она к поэту Агнивцеву на дачу одна е здила. Но Раичка и без твоего газа каждому все расскажет, только попроси. Да и вообще - газетных репортеров у нас не будет… Почему бы тебе не попробовать?..

Венцеслао не шевельнулся на стуле. Он колебался. Теперь-то я думаю: нечего он не колебался, - он очень ловко разгадал меня и сыграл со мной в прятки. Но вид был такой: размышляет в нерешительности.

– Не знаю, Коробов, - произнес он наконец в тяж ком сомнении. Конечно, с филистерской точки зрения превращать людей в подопытных морских свинок - ужасно. Но ты представь себе, что Пастер бы не рискнул привить свою сыворотку в первый раз человеку… Ты же первый осудил бы его…

Он произнес слово "филистер". Большего оскорбления молодому интеллигенту тех дней и придумать было нельзя. Да каждый из нас любую пытку бы принял, лишь бы снять с себя такое обвинение. Лучше "отца загубить, пару теток убить", лучше по Невскому, бичуя себя, нагишом бежать, чем прослыть филистером…

Мы все-таки решили, хоть для приличия, заснуть: я на кроватке своей, Шишкин - на коротком диване. Гений закрылся пледом, и ноги его в носках торчали по ту сторону валика. В окно уже тек свет Лизаветочкина "ангела", и прикармливаемые ею жирные голуби уже топотали по ржавому железу, стукаясь в стекло розовыми носами.

Когда я уже задремывал, мне пришел в голову еще один вопрос, может быть и существенный.

– Баккалауро! - окликнул я. - А противоядия от этой прелести ты не знаешь? Ты-то сам можешь избежать ее действия?

Венцеслао лежа курил, пуская дым в потолок.

– Пока нет! - ответил он после некоторой паузы и весьма лаконично.

Мне не пришло в тот миг в голову, что по крайней мере сегодня Шишкин не вдыхал еще газа правды. У меня не было оснований ни верить, ни не верить ему.


ПИР ВАЛТАСАРА


Вот приведены были ко мне мудрецы и обаятели,

чтобы прочитать написанное и объяснить его

мне. Но они не могли объяснить значение

этого…

Даниила, V, 15

Теперь, друзья, зовите на помощь воображение: я не Г.-Дж. Уэллс, а у вас не отнята способность фантазировать, вы-то ведь никогда не слыхали запаха злосчастного эн-два-о, смешанного с икс дважды.

Лизаветочкины именины, как я уже сказал, на Можайской, 4, расценивались как событие двунадесятое. Помнишь, Сергей Игнатьевич, какую корзину фруктов ты - Крез среди нас - притащил в тот день? В каком небывалом галстуке появился? Не морщись, ие морщись: ты не анкету заполняешь…

Открывать секреты и совлекать покровы так уж совлекать. Ему мало дела было до семьи Свидерских. Он - и фамилия-то Сладкопевцев - интересовался тогда только колоратурными сопрано… Новой Мравиной. Второй Липковской! Иначе говоря - Раичкой Бернштам, которую, кстати, тот же баккалауро непочтительно именовал "сто гусей"… Вот той самой, что к Агнивцеву ездила… Тем лучше!

Собирались на Можайской всегда не по-петербургски рано. Анна Георгиевна, всё еще не снимая снежного фартучка и кружевной наколки, этакая "белль шоколатьер" /"Прекрасная шоколадница" - известная картина Ж. Лиотара./ в опасном возрасте, - докруживалась на кухне. Кухня, фартучек, наколочка к ней очень шли. Вокруг все еще бегали, суетились, волновались… Один только Венцеслао, реализуя свои, неведомо как добытые в этом доме дворянские привилегии, лежа на моем диване, читал с отсутствующим видом по-итальянски чудовищный роман Матильды Серао. Он ничего не терял от этой неподвижности. Как пророка Илию, его кормили разными деликатесами вороны. На головах у них были кружевные наколки…

Часов в семь начали появляться нимфы и гурии, черненькая и вертлявая, как обезьянка-уистити, Раичка в том числе. Дом заполнился еще большей сутолокой, серебристым смехом, контральтовыми возгласами Ольги Стаклэ, запахом духов и бензина (лайковые перчатки чистились только им), фиоритурами Джильды и Розины.

Часом позже в стойке для зонтов и тростей водворилась шашка с орденским темлячком. Дядя Костя, генерал Тузов, долго, с некоторым усилием нагибаясь, лобызал ручку кузины Анечки, поздравляя с торжественным днем.

Потом начались непрерывные звонки. Палаша с топотом кидалась в переднюю.

Стою, и слышу за дверям

Как будто грома грохотанье

Тяжелозвонкое скаканье!..

Это про нее кто-то там сказал, Севочка Знаменский, должно быть… Палаша возвращалась, и по выражению ее лица можно было определить, кто пришел: иной раз на нем была написана удовлетворенная корысть, иной женская суетность. Приходили ведь в беспорядке, и тароватые старшие, и веселые студиозы, от которых проку мало, одно настроение…

Прибыли, как всегда, два Лизаветочкиных дальних родича, провинциалы-вологжане, студенты-лесники, Коля положительный и Коля отрицательный, фамилий их как-то никто никогда не употреблял.

– Гм… толково! - сильно напирая на "о", отреагировал на накрытый, уставленный бутылками и закусонами стол Коля положительный.

– Э… коряво! - с тем же северным акцентом отозвался Коля отрицательный, разглядев аккуратные записочки с именами гостей, разложенные у приборов. Такое ограничение свободной воли застольников никогда не устраивало его.

– Коля, подите сюда! - тотчас же взялась за него Раичка Бернштам. Сейчас же объясните, что означает это ваше вечное "коряво"? Что за нелепое выражение?

– Ну… Во всяком случае, нечтоотрицательное, - еще раз забыв про подвох, как всегда, ответил Коля и махнул рукой на общий смех…

Всё было, как заведено, как каждый год. Ничто не менялось…

Было у Лизаветочкиных именин одно негласное преимущество: в эти недели между пасхой и вознесеньем полагалось христосоваться, "приветствуя друг друга троекратным лобзанием". "Не понимаю, почему только троекратным?" удивлялась Раичка. Вот и христосовались, иные по забывчивости дважды и трижды.

Почтальоны несли телеграммы. Кому-то уже облили платье белками: "Химики, что нужно делать? Белки!"

Один мазурек сел, другой стал пригорать. И химики и чистые технологи рванулись было туда, но Федосья Марковна была на страже: "Ахти матушки, Георгиевна, не стольки оны помогать, скольки к миндалю-изюму соваться…"

Один только Венцеслао хранил величественное спокойствие. Конечно, и у него были свои заботы: перед зеркалом со страшным лицом он с полчаса вдевал запонку в крахмальный воротник, пока хозяйка дома, махнув рукой на приличия, не пришла к нему на помощь.

Часов в девять наконец все сели за стол…

Ну, с классиками соперничать не стану: всё и теперь происходит, как тогда. Бутылки веселили цветными бликами. Рюмки позванивали. Ольга Стаклэ, будущий агроном, пила водку, как хороший гусар, к восхищению генерала Тузова. Колоратурная Раичка умоляла соседей: "Не спаивайте меня, я за себя не ручаюсь…" Я же исподтишка поглядывал на баккалауро.

Он с достоинством восседал рядом с Анной Георгиевной. Черная борода его казалась еще чернее рядом с манишкой, рукавчиками, белоснежной скатертью… Он, безусловно, был достойным Валтасаром этого пира, и я сам себе удивлялся: как это мы до сих пор не уразу мели, что перед нами - не такой, как все, человек? Кто именно Не знаю: может быть, капитан Немо, он же принц Даккар, благородный индиец… А на худой конец тот полуиндус, мистер Формалин, который превратил в жирный аэростат мистера Пайкрофта в смешном рассказе Уэллса…

Мистер Формалин, однако, вел себя сегодня очень мило. Он посветски ухаживал за соседками, хвалил кушанья, перебрасывался свободными репликами со старшими, так же, как и со своими ровесниками… Да шут его знает: у него как-то не было точного возраста… Чей он был ровесник?

Он вызвал сенсацию, случайно вынув из кармана крошечную книжку "Фиоретти" - прославленные "Цветочки", сборник лирикорелигиозных излияний святого Франциска Ассизского. Книжку заметили. Он, не ломаясь, прочел несколько строк по-итальянски. "Я всегда ношу ее с собой…" А кто поручится: вполне возможно - и впрямь носил… Но в то же время он не терял из виду и ту цель, которую перед собой поставил.

Когда после первых здравиц наступил обычный и обязательный период общего молчанья, он нашел возможность заговорить негромко со своими дамами справа и слева, - слева, поглядывая в двери и распоряжаясь взорами, восседала Анна Георгиевна. Это было недалеко от меня, и я прислушался.

– Именины Лизаветы Илларионовны, - вкрадчиво ворковал баккалауро, останутся мне памятны и по личной причине. Дело в том, что сегодня я и сам как бы именинник… Да вот, работу одну закончил, и еще какую! А представьте себе - мне удалось сделать одно чрезвычайное открытие… Когда оно будет реализовано, оно вызовет чрезвычайные последствия и в наших понятиях, да, возможно, и в течение жизни человечества… Но, простите: сейчас неловко входить в подробности, вот потом Павлик…

Он действовал с тончайшим психологическим расчетом, Шишкин. Шли самые первые годы еще не определившегося нового этапа во взаимоотношениях между наукой и жизнью. Наука, как Илейко Муромец, просидев свои тридцать лет и три года на печи, начала покряхтывать и примериваться, как бы ей сойти в красный угол человеческой горницы… Людей со дня на день живее и острее начинало занимать всё, исходившее из лабораторий ученых и из мастерских техников… Общество начинало всё пристальней посматривать на ученого, с уд ивлением замечая, что чудес-то, наслаждений-то, восторгов приходится ждать скорее от него, чем от старых корифеев - писателей, поэтов, музыкантов…

Раньше черт знает какие приключения происходили со всякими международными авантюристами, с Казановами всякими, с искателями кладов, с масонами, волшебниками, гипнотизерами… А теперь вниманием овладевали совсем другие персонажи: Томас Эдисон, придумавший фонограф, молодой итальянский аристократ, теннисист и щеголь, Гульельмо Маркони, сумевший вырвать патент у бескорыстного, как все русские профессора, Попова, изобретателя "беспроволочного телеграфа". Люди, еще вчера казавшиеся скучными педантами, грубыми мастеровыми - чудаки с перхотью на плечах, с дурными манерами и пустыми кошельками, - вдруг начали выходить в герои дня. Дамы - они всегда первыми реагируют на сдвиги общественного сознания. Что больше всего привлекает женщин? Сила, мощь, власть… Не всё ли равно власть чего? Сила оружия или сила таинственных лучей?

А тут еще и особый раздражитель: "Павлик объяснит…" Как Павлик? Почему раньше Павлику? А почему не прямо мне?

Очень хитро пометал свои сети в воду этот баккалауро!

Анна Георгиевна и Раичка, хотели они того или не хотели, сделали всё от них зависящее, чтобы привлечь к сидевшему меж них Шишкину максимум внимания. Он же был не из смущающихся. Я на несколько минут отвлекся от него, чтобы шепнуть два-три слова Лизаветочке, и когда снова повернулся в сторону Анны Георгиевны, он уже как бы читал лекцию окружающим. Вдохновенную лекцию: "Я и эндвао…"

Но теперь получалось, что им изобретено что-то вроде алхимического эликсира жизни… Правда, он еще не овладел искусством закреплять на длительный срок действие своего снадобья, но одно ясно: тот, кто вкусил его, испытывает блаженство, трудно поддающееся описанию… Усталости, печали, любого недовольства и боли, физической и душевной, - как не бывало!.. Вы знаете, что называется эвфорией, сударыня? Эвфория - это чувство абсолютного довольства жизнью… Люди пожилые (дядя Костя Тузов приложил руку к уху) о щущают прилив молодой энергии, юноши становятся вдвое, втрое, может быть вдесятеро, крепче, выносливей, энергичней, деятельней… Сказка? Нет, это еще не сказка… Сказка началась бы в том случае, если бы удалось провести, так сказать, всечеловеческую ингаляцию моего газа… Ввести его как бы в постоянный дыхательный рацион жителей земли…

Я не пророк, но подумайте сами: ведь мир может стать иным - терпимым, оптимистичным, доброжелательным, правдивым, прогрессивно мыслящим…

В ахиллесову пяту общества он пустил вторую стрелу. "Прогресс!" - было лозунгом и успокоением тогдашнего либерализма. Его алкоголем и его хлороформом. Его опиумом! Прогресс, а не революция, улучшение мира не в крови и борьбе, а вот так, как он говорит: вдыханием газа, принятием таблеток гераклеофорбии,- "Пищи богов" Уэллса, - посредством таинственного облучения эманацией его чудодейственных комет… Что могло бы быть вожделеннее, о чем еще можно было мечтать? К этому звали Уэллсы, на это надеялись философы-интуитивисты…

На баккалауро обрушился перекрестный огонь: "Простите, молодой человек, но… ваше открытие - уже проверенный факт?", "Венцеслао, друг, как же это получилось, как ты до этого додумался?", "Коллега Шишкин, один вопрос: а нельзя ли какнибудь… ну, попробо вать, что ли… действие этого вашего вещества?", "Венцеслао, а Венцеслао?! - это уже Раичка, конечно: - А этот ваш… углекислый газ? Он что? Он - вкусный?"

Коллега Шишкин охотно отвечал всем и каждому, как самый опытный "кумир толпы"… Ну что же? Если угодно, можно назвать его и "вкусным", дорогая Раиса Борисовна! Вред? Он испытывал его многократно на себе, но, как видите, никаких признаков вредоносности… О, вот об этом пока говорить трудно… В лабораторных условиях вещество получается крайне дорогим… Ну, скажем так: пока что оно ценится навесзолота".. В дальнейшем?..

Нет, почему же! В настоящий момент он располагает несколькими десятками кубических метров газа… Ну у может быть, чуть больше… Где? Хранятся в специальном портативном газгольдере. Ну что вы-просто такой толстостенный сосуд… Совершенно точно, этот самый, Лизавета Илларионовна… Да просто, знаете, я не рискую оставлять его без присмотра…

Вы понимаете, чего он достиг? Он никому не предлагал ничего. Никого ни о чем не просил, ни лично, ни через мое содействие. Он, собственно, ровно никого даже и не обманул в тот вечер. Он допустил одну неточность, одну "фигуру умолчания", как учат в курсах словесности, он не назвал свой газ его настоящим именем. Не сказал, что это - газправды… Только и всего. Но ведь его никто об этом и не спрашивал…

И когда на него накинулись с уговорами, упреками, мольбами, ему осталось малое: слегка поломаться, поосторожничать, проявить нерешительность… "Ах, это невозможно!" Всё это он проделал на самом высшем уровне, как теперь стали говорить.

Ты помнишь, какой поднялся кавардак? "Какая прелесть! Человечество станет гуманнее!" "И мы испытаем это первыми!.." "Лизанька, ты подумай: я же буду во всей консерватории единственная!" "И этот человек - среди нас. Какая удивительная личность! Какой благородный профиль! А - борода? А глаза!.. Нэтти, почему ты его никогда раньше не показывала?!"

Убеждать? Не он убеждал, его убеждали! Даже Лизаветочка, с ее видом Лизы Калитиной, даже она трогала пальчиком рукав баккалауро через стол: "Вячеслав Петрович! Ну сделайте мне именинный подарок!.." Коля положительный сурово высказался насчет того, что видеть такой опыт было бы "толково". Сам генерал Тузов проворчал: "Прошу, прошу, господин технолог… Весьма любопытно…"

Технолог Шишкин не спешил. Спокойно, как 6ы всё еще ведя внутренний спор с самим собой, глядя в себя, он докурил папиросу, потом сделал неопределенный жест умывающего руки Пилата, резко встал и вышел из комнаты.

Думается, в этот миг некоторым застольникам вдруг стало не по себе. До того многие как-то не вполне себе представляли, что ведь штука-то эта где-то тут же, рядом… Что эксперимент может начаться не через год, а вот сейчас… И над ними! Но пойти вспять у же никто не решился…

Баккалауро вернулся мгновение спустя. Матово-черная мрачноватого вида бомбочка стала на своих кривых крокодильих лапках на нарочито придвинутый к обеденному столу самоварный столик с толстой, искусственного коричневатого мрамора, фигурной доской.

Я смотрел на это всё, но даже я не понимал, что нашей обыденной такой милой, такой мирной! - жизни отведены последние считанныеминуты. Место тамады на добродушном пиру Лизаветочкиных именин, в квартире на Можайской, нежданно, непрошеный и незваный, занял сын садовника и горничной из имения Ап-Парк в Кенте Герберт Джордж Уэллс. И если никто из нас не увидел на стене надписи "мэнэ тэкэл фарэс", то не потому, что ее там не было, а по слабости зрения. Она - была.


КОШМАРНЫЙ СЛУЧАЙ


"Борис Суворин разбил дорогое трюмо…"

"Десять гнусных предложении за одну ночь!"

"Кошмарный случай на Можайской улице…"

"Петербургский листок", 1911 г.

Помнишь, Сергей Игнатьевич, такие заголовки? Эх, знали бы репортеры "Листка", что произошло в ночь на двадцать пятое апреля одиннадцатого года на Можайской, дом 4, - все мы стали бы знаменитостями. Видите: у него и сегодня ужас на лице написался… у Сладкопевцева!

Ну-с, так вот-с… Был на Венцеслао в тот день серенький, очень приличный пиджачок, хотя рубашка всё же с приставными манжетами и манишкой… "Не имитация, не композиция, а настоящее бельелиноль!" - как было тогда написано на всех заборах. Вамто эти вдохновенные слова рекламы ничего не говорят, а для нас в них - наша молодость!

Как фокусник, он протянул смуглую ручку свою к вентилю бомбы. Из-под "не композиции" выглянуло волосатое узкое запястье, - всё помню!

Все кругом - кого не заинтересует фокус? - замерли. Стало слышно, как ворчит Федосьюшка на кухне…

– Двери плотно! - вдруг требовательно скомандовал Шишкин, и ктото торопливо захлопнул дверь. - Прошу не нервничать! - проговорил он. Внимание! Начинаю! Мы все - я в общем числе - дрогнули.

Тонкая, быстро расширяющаяся на свободе струйка зеленоватого пара или дыма тотчас вырвалась из маленького сопла. Она била под таким давлением, что, ударившись с легким свистом о потолок, мгновенно заволокла его зелеными полупрозрачными клубами. Свист перешел в пронзительное шипение… Стрелка на крошечном манометре дошла до упора…

В тот же миг золотисто-зеленое, непередаваемого оттенка облако окутало лампу, волнуясь и клубясь, оно поползло по комнате. Никем и никогда не слыханный запах - свежее, лесное, лужаечное, росистое благоухание достигло наших ноздрей еще раньше, чем туман окутал нас… Ландыш? Да нет, не ландыш… Может быть и ландыш, но в то же время - всё весеннее утро, со светом, со звуками, с ропотом вод… Пахнуло - не опишешь чем: молодостью, чистотой, счастьем…

Я взглянул вокруг… Все сидели, счастливо зажмурившись, вдыхая эту нечаянную радость… Боже мой, что это был за запах!

В следующий миг странные, иззелена-желтые лучи брызнули нимбом от лампы. В их свете лица приобрели не только новый колорит, казалось даже новые черты. Помню, как поразила меня в тот миг глубина и неземная чистота этого зеленого цвета: только в спектроскопе, да при работе с хлорофиллом, натыкаешься на такую золотистую зелень… А в то же время у стен комнаты, по ее углам забрезжило вовсе уж сказочное, непредставимое винноаметистовое сиянье… Оно точно бы глухо жужжало там…

Не знаю, долго ли росло зеленое облако, много ли газа выпустил Венцеслао: на манометр мы не глядели, куда там!

Едва первые глотки воздуха, насыщенные всем этим, влились в мои легкие, я перестал быть самим собой. Блаженное головокружение заставило меня закрыть глаза. Нежные, неяркие радуги поплыли перед ними, в ушах зазвенели хрустальные звоночки… В терцию, потом - в квинту. В квинту, Сережа, лучше не спорь! Они слились в простую и сладкую мелодию - флейтовую, скрипичную. Вроде прославленных скрипок под куполом храма Грааля в "Парсифале" у Вагнера.

Одна нота выделилась, протянулась, понеслась, как метеор, как ракета, крутой параболой, всё дальше, дальше, всё выше в зеленый туман… Захотелось как можно глубже, полнее вдохнуть, вобрать в себя всю ее радость, всё ее счастье, весь ее бег… Я вздохнул полной грудью… Звук лопнул ослепительной вспышкой, и - как будто именно в этот миг - я открыл глаза…

Он был прав, этот Венцеслао: я не лежал на полу, не сидел на стуле, даже не стоял. Жестикулируя и громко говоря, я шел в этот миг от стола к окну, - шел уверенно и прямо, не шатаясь, не хватаясь ни за что руками. Шел так, как люди с помраченным сознанием не ходят…

Примерно с четверть часа (не секунды! - кто-то из Коль умудрился всё же засечь время) нас держало в плену это новое, никому до того дня не известное состояние сознания. Все эти минуты мы двигались, говорили, жестикулировали - следовательно, не были "в беспамятстве"… Ничто в тесной, загроможденной большим столом комнате не было разбито, сломано: ни опрокинутой рюмки на скатерти, ни разлитого бокала… Значит, живя в своем удивительном отсутствии, мы всё время действовали разумно. Мы сознавали что-то. Спрашивается - что?

Потом мы - все разом! - очнулись. В комнате ничто не изменилось, разве только воздух… Воздух стал таким прозрачным и целебным, как если бы, пока мы отсутствовали, кто-то открыл окна навстречу упругому морскому ветру, не на крыши, между Можайской и Рузовской, а на океан, плещущий вокруг благоуханных тропических островов… Новым был, пожалуй, и свет лампы голубоватый, милый, ласкающий глаза… Или он нам таким показался?

В этом ясном свете, в этом чистом воздухе у конца стола на прежнем месте сидел Венцеслао Шишкин и смотрел на нас тоже так, словно ничего не случилось.

И если бы рядом с ним на мраморном самоварном столике не стояла, растопырив черепашьи ножки, та самая бомбочка, - каждый из нас поклялся бы, что ровно ничего и не произошло.

Тем не менее баккалауро-то знал, что это не так!

– Ну, господа, - что же? - произнес он несколько фатовским тоном, тоном модного профессора, показавшего публике эффектный опыт и теперь ожидающего аплодисментов. - Как вы себя чувствуете? Присаживайтесь. Обменяемся впечатлениями. Что каждый из нас ощущает?

"Позвольте! - мелькнуло у меня в голове. - Так а он-то что же? Или на него это не подействовало? Или и для него всё ограничилось лишь коротким выключением из жизни? Что каждый из нас ощущает? А что ощущаю я?"

Мне было простолегкодышать: удивительно легко, неправдоподобно! Даже дым от шишкинской папиросы казался дымом от лесного костра где-нибудь над вольной рекой, а не вонью от "Пажеских" фабрики "Лаферм"… Ясная незнакомая сила вливалась в мои легкие, пропитывала всё тело, трепетала в венах, звала, требовала… Чего?

Я бросил взгляд вокруг и встретился глазами с Лизаветочкой. Она сидела теперь на низенькой табуретке у окна, откинувшись спиной к стене, уронив руки свободным, спокойным жестом. "И взоры рыцарей к певцу, и взоры дам - в колени…" Живой незнакомый румянец играл на ее щеках, никогда не виданная мною улыбка - такую можно встретить только на лицах у художников Возрождения, - полнокровная, торжествующая улыбка женщины в расцвете нерастраченных сил волнами сходила на ее лицо, новое, невиданное мною, нынешнее…

"Господи, какой идиотизм! - вдруг с нежданной и непривычной самораскрытостью ужаснулся я сам в себе. - Чего же ты ждешь, тряпичная душа? Чего вы боитесь? Как можно хоть на час откладывать собственное счастье? Иди сейчас же… Скажи всё… И тете Ане, и ей, ей прежде всего!.. Ведь так же можно упустить жизнь, свет, будущее…"

Где-то далеко-далеко шмыгнула мысль: "Ты с ума сошел! Это же оно и есть - егогаз! Разве можно?..", но могучее чувство подхватило меня, повернуло лицом к окнам, к собравшимся, к миру… Я раскрыл рот. Я поднял руку. Я шагнул вперед… Но тут - совершенно неожиданно - меня опередил дядя Костя. Инженерных войск генерал Константин Флегонтович Тузов…

Генерал оказался, по-видимому, более энергичным "реципиентом" этого газа, нежели все мы. Я изумился, когда он вдруг крякнул на своем стуле. Я не узнал генерала. Фельдфебельский нос его шевелился от возбуждения, рыжие усы топорщились. В маленьких глазах под мощными бровями вспыхивали небывалые огни.

– Эх! - крякнул он вдруг и махнул рукой, "была не была", обращаясь к Анне Георгиевне. - Слушай-ка, что я тебе скажу, Нюта!.. Смотрю я вот сейчас, знаешь ты, на них… На именинницу нашу дорогую, да на Павла свет Николаевича вот этого… Смотрю, говорю те бе, и думаю: "А ведь - дураки! Ох, дуралеи!.." Ну чего они ждут? Что хотят выиграть, объясни мне это? Гляди: оба молоды. Гляди: оба - кровь с молоком, веселы, здоровы, жизнь кипит!.. Хороши собой оба. Так объясни ты мне - чего же им, болванам, не хватает? Молчи! Отвечай мне сама, Лизок! Прямо, не виляя, по-военному… По сердцу тебе сей вьюнош честной? По сердцу! Замуж - пора тебе? Скажу сам: давно пора! Так чего же вам прикидывать, чего скаредничать? Кому это нужно? Живете бок о бок, во цвете лет… Так чт о же вы?

По комнате пробежал как бы электрический разряд - испуг, трепет, возмущение, согласие… А Лизаветочка… Нет, Лизаветочка не опустила снова глаз в колени, как сделала бы вчера, как сделала бы час назад. Она не вспыхнула, не упала в обморок, не выбежала в прихожую… Она вдруг выпрямилась, подняла голову и большими, широко открытыми глазами уставилась на дядю.

– Да, дядя Костя, - негромко, но очень внятно проговорила она, чуть-чуть бледнея, и Раичка Бернштам заломила руки в уголку на диване, впившись в подругу с жадным восторгом. - Да… Ты - верно… Только… Павлик… Он - не нравится мне, дядя Костя… Я… Я… люблю его, дядя Костя…

…Бог весть, что вышло бы из этого, если бы мы могли в тот миг говорить, соблюдая очередь, последовательность, слушая друг друга… Страшно подумать, до чего мы договорились бы в ту ночь… Но сразу поднялся такой шум, такая неразбериха вопросов, признаний, восклицаний, торопливых ответов, смущенных взрывов смеха, всхлипов каких-то, что… Всё смешалось в доме Свидерских!..

– Браво-брависсимо, дядя Костя! - вскочил со своего стула который-то из двух Коль. - Пррравильниссимо, старый воин! Мы всегда хорошо думали о вас, хоть вы и арррмейский генерал… Только… Ну что тетя Анечка в этом понимает? Вы меня, конечно, извините, тетя Аня, дорогая… Я очень… Очень я у… уважаю вас, - глаза его выпучивались всё сильнее, пока он, сам себе не веря, выпаливал эту тираду, - но… тетушка! Да ведь вы же запутались, устраивая Лизкино счастье… Ну что вы ей готовите? Кого? Старика с денежным мешком? Этого косопузого грекоса? Папаникогло этого? Губки и рахат-лукум в Гостином дворе, в низку? "Ах, Фемистокл Асинкритович, мы вас ждем, ждем…" Кто ждет? Она? Лизка? Чего ждет? Рахат-лукума его, халвы его липкой? Да как же вы не видите!..

У Анны Георгиевны и без всякого эн-два-о глаза были на мокром месте… Губы ее сразу же задрожали, подбородок запрыгал, слезы полились по щекам… Она рванулась было к дочери. Но генерал Тузов, оказывается, еще не кончил.

– Что? - загремел он, вырастая над пустыми бутылками, над мазуреками и тортами, как древний оратор на рострах. - Деньги? Чепуха! Молчать! Лизавета! Я тебя люблю, как родную дочь… А, да какое - как родную! Ты - и моя Катька! Туфельки номер тридцать три, два фунта пудры в неделю, "хочу одежды с тебя сорвать…" Я тебя люблю, не Катьку! Слушай, что я говорю. Сам был глуп: женился по расчету… Стерпится-слюбится, с лица не воду пить, - мерзость такая!.. Подло упрекать? Весьма справедливо-с: достойнейшая дама, генеральша в полном смысле… Имеем деток: дети не виноваты!.. Но сам-то я, старый дурошлеп? Я-то чего ради душу заморил? Чем я теперь жизнь помяну, ась? Надечкиными "Выселками", семьдесят две десятины и сорок сотых, удобица и неудобица, рубленый лес и кочковатое болото, будь они прокляты: на генеральном плане так обозначено! Никого не слушай, Лизавета! Любишь - иди на всё! Не любишь? В старых девках оставайся, коли на то пошло, только…

Но тут пришел черед тети Мери…

Она никому не приходилась здесь тетей, эта сухая, высокая, всегда затянутая в старомодный корсет, всегда весьма приличная учительница музыки, с ее слегка подсиненными серебристыми сединами, с лорнетом на длинном шнурке, с гордо откинутой маленькой головой, несомненно когда-нибудь красивой, с фотографией пианиста Гофмана, им же надписанной, в ридикюле… Такой ее везде знали. Везде. И - всегда!

С малых Лизаветочкиных лет, она "ставила ей руку" (так и не поставила до этого дня)… "Тетя Мери - вся в музыке…" "Тетя Мери - сонатина Диабелли" и "Ль'армони дэз анж" Бургмиллера…"

Теперь эта тетя Мери, как сомнамбула, поднималась со своего стула: одна из всех она не переменила места, пока шишкинская зелень владела нами, одна, если не считать самого Шишкина…

Я обмер, увидев ее, думается, не я один… Худые длинные руки пианистки были прижаты к плоской груди. Лицо стало мертвеннобледным… Всем корпусом она рванулась через стол к генералу Тузову, и генерал Тузов в ужасе отшатнулся от нее…

– Константин Флегонтович! - зазвенел вдруг ее никем и никогда не слыханный, неожиданно молодой высокий голос - такой голос, что у нас у всех мороз пробежал по коже. - Нет, Константин Флегонтович… Этого я вам не позволю! Как - Лизаветочке тоже? Нет, нет, нет! А вы, если уж начали, договаривайте до конца. Мон дьё! /Боже мой (франц)/ Да, вы не любили Надин, не спорю. Ей не легко, вам - тоже не легко! Ну а той-то, которой вы клялись в вечной страсти? Той, которая отдала вам всё, что имела, господин поручик Тузов, Кокочка Тузов, Котик? Отдала даже то, что принадлежало другому… Та, которую вы - да, вы! - отвергли… Она-то что же? Ей-то чем помянуть свое страшное, свое бессмысленное существование? Точку замерзания свою? Ах, она поступила по вашему мудром у совету. Она осталась "барышней", да, да! Сначала - просто барышней. Потом - немолодой барышней. Наконец - старой барышней, старой девой… Вы знаете, что ей выпало на долю? Откуда вам это знать, это знаем мы… О, эти уроки в разных концах города, в сля коть, в пургу, под летними ливнями - в чужих, живых, счастливых семьях! О, эти детские головки - с бантами, с косами, стриженные ежом, кудрявые, касайся их, ласковая старая дева, - у тебя никогда не будет ребенка! Вдыхай хоть их теплый чистый младенческий аромат! Серый дождь, заплатанные калоши, пустая комната на пятом этаже. "Мария Владимировна, сыграйте нам "Аппассионату". "Душечка, вы с такой душой ее играете!" "Аппассионату!". Я!.. Мокрая юбка бьет по ногам, надо платить за прокат пианино… Беги, старая ведьма, кому ты нужна?! Разучивай фортепьянную партию "Крейцеровой! - ты же аккомпаньяторша, ты - умеешь! Играй "Мазурку" Венявского, играй танго, тапёрша! Не оборачивайся, тебе играть, извиваться будут другие… "Аппассионаты" не для тебя, - бренчи! "Странно, откуда у нее такой темперамент, у этой седой летучей мыши, пустоцвета, старой девы? Что она-то понимает в страстях?.."

Горло у нее перехватило. Судорожный жест: сухая рука ее рванула со стола первый попавшийся бокал, она выпила с жадностью привычного пьяницы, голос ее почти перешел в крик:

– Лиза, Лизанька… Милая! Только не это… нет, - не это! Умоляю тебя, что угодно, только… Лучше пусть всё летит к черту! Лучше - какой угодно травиатой, /Сбившаяся с пути, в переносном смысле - кокотка (итал.)/ только не такой смертельный холод, не такое про… про.. прозябание… Как червяк под землей… Как увяд… как увядший…

С силой оттолкнув от себя стол (вот тут бокалы и рюмки попадали на скатерть, по полотну побежали красные пятна), она кинулась прочь… Генерал Тузов, человек с именем, преподаватель Академии Генштаба, посерев лицом, схватил ее за руки:

– Мери… Мурочка… Ты права… Я знаю, я - негодяй, трус. идиот… Но… как же теперь, Мурочка?..

И - точно прорвало плотину. Все как один вскочили, кинулись кто куда. Все загалдели, перебивая друг друга, хватая друг друга за лацканы тужурок, за локти, за пуговицы пиджаков… Мейерхольду бы такую сцену ставить - и то… Не знаю, как… Взрыв парового котла!

Всё, что в душах людей десятки лет слеживалось под всё нараставшим давлением, что кипело, клокотало, пузырилось, распирало болью грудные клетки, вдруг, громыхнув, вырвалось наружу… Всё взорвалось! Ничего нет: условностей, приличий всяких… К дьяволу, к дьяволу, ко всем чертям мира!!!

Раичка Бернштам, с рюмкой в руке, этакое колибри в золотистом шелку, вскочила на стул, проливая вино на скатерть, на платье, на плечи соседей… Сергей Сладкопевцев - он вот, он! - с выражением ужаса ("Рая, Рая… Не сейчас, не здесь!") держал ее за талию, умоляя сойти, уйти, подождать.

Ольга Яновна Стаклэ - этой было легче всех! - Ольга Стаклэ, огромная, великолепная, как статуя прибалтийской Венеры, отбрасывая движением головы за спину удивительные, в руку толщиной, косы свои, с жаром, - и, видимо с полной откровенностью, - грозя ему п альцем, отчитывала, уговаривала, исповедовалась перед дядей Костей и тетей Мери… - но полатышски, по-латышски! Ей можно было что угодно говорить, и видно было, она себя не стесняла: глаза ее сверкали, зубы тоже… Ее ведь никто не понимал, умницу! Коля положительный продолжал громить несчастную Анну Георгиевну, зажав ее в дальний угол.

А - Лизаветочка? Лизаветочка-то что же?

Обернувшись, я снова увидел ее. Всё так же, руки на коленях, она сидела на табуреточке, обратив девичье свое лицо к еще не белой, но уже совсем светлой ночи. А, будь всё оно неладно! Чего бы я не дал, чтобы еще раз в жизни, хоть один-единственный раз увидеть такое лицо, встретить такой взгляд…

Я бросился к ней.

– Ни-че-го… - одними губами прошептала она. - Ничего не говори! Мне ничего больше не надо… если такое чудо… Иди, иди к себе… Я сейчас в окошко закричу, что люблю тебя… Иди скорее!..

Я метнулся к двери: задержаться на миг, значило бы заговорить, а заговорив - до чего бы каждый из нас договорился?

Последнее, что я запомнил в тот миг, было оливково-смуглое лицо этого страшного человека. Он пересел из-за стола в угол за финиковую пальму, выращенную Лизаветочкой из зерна, из косточки. Оттуда, из ее тени, он зорко, жадно, пытливо и с торжеством смотрел на нас. Нет, это был уже не индусский принц, не капитан Немо! Там, за пальмой, сидел какой-то темный дух из заброшенного храма, чернобородый и лукавый обольститель людей.

Было что-то нелюдское даже в движении его маленькой руки, скручивавшей папироску…

А бомбочка с эн-два-о спокойно стояла теперь у его ног, как черный пес у ног Мефистофеля, как страж хозяина, готовый по первому его указанию вцепиться в горло кому угодно…

Как говорилось в те времена: "Облетели цветы, догорели огни…" Гости стали разбегаться - впервые в жизни этого дома - преждевременно. Хозяйка (она же надышалась газа правды!) никого не удерживала. Все чувствовали, что произошло нечто из ряда вон выходящее, каждому неодолимо хотелось как можно скорее выложить кому-то всё, что у него рвалось из души. Каждый все-таки соображал на первых-то порах, что для этого надо найти подобающих слушателей. Как потом было выяснено: человек, испытавший действие эн-два-о, жаждет открыться непременно тому, кто не подвергся вместе с ним этому действию…

Вспомните: шишкинский газ парализовал только те мозговые центры, которые ведают воображением, весь же остальной мозг (не говоря о центрах речи, центрах Брока) лишь слегка стимулировал, как. бы освежал. Надышавшись этой пакости, человек не только не глупел - он умнел, и умнел чрезвычайно.

Да, верно, ни с чем не считаясь, не справляясь с собой, он начинал, так сказать, правду-матку резать, но делал-то это он с блеском, вдохновенно, с упоением, и в то же время отлично понимая, чем это грозит. Страшно, а говорю… Стыдно, а - говорю! Не могу молчать… Так что же делать? Бежать, только бежать, куда глаза глядят…

И гости бежали.

Швейцары в те времена великолепно знали все торжественные дни стоящих жильцов, вели им учет и в нужные даты являлись с "проздравлениями". Швейцар Степан и тут с утра уже "повестил" находившихся в ленной зависимости от него извозцев о возможной поживе. К полуночи с десяток ванек дежурило у нашего подъезда".

Ваньки, сидя на своих козлах, ожидали обычного - появления людей навеселе, под мухой, заложивших за галстук, жизнерадостных, пошатывающихся, но обыкновенных!

А из парадной на улицу выходили люди почти не хмельные, а в то же время явно не в своем уме. Они садились в пролетки и, еще не застегнув на коленях кожаных фартуков, начинали выкладывать ничего не соображающему вознице правду. Правду, подумайте над этим!

Каждый свою, все - разную, но зато уж - всю правду, до конца…

…Сначала в недоумении, потом в панике питерские автомедоны (так про них писали тогда в газетах), то в ужасе оборачивались на седоков, то принимались отчаянно гнать своих кляч, а во влажном воздухе весны в их уши врывались такие признания, такие исповеди, каких петербургские улицы не слышали со времен восторженного романтизма…

Генерал Тузов - нет-с, он не рискнул довериться извозчику! - пошел было к Техноложке пешком. Но на первом же углу он заметил городового и, среди пустых трамвайных рельсов взяв его за пуговицу шинели, понес в утреннем сереньком свете такое, что тот, выпучи в рачьи глаза, остановил первый, на великое счастье проехавший мимо таксомотор и приказал шоферу срочно отвезти их превосходительство в номера "Виктория", на Мал-Царскосельский…

– Домой - ни-ни! - зловещим шепотом, слышным от Забалканского до Владимирского, внушал он удивленному таксомоторщику. - Вовсе из ума вышедши господин генерал-лейтенант… Дома ее превосходительству такое натарабарят - до гроба потом не разберутся…

Тетя Мери тихо плакала за кухней, на скудной Палашиной кровати. Около нее была мудрая Ольга Стаклэ. Латышка наотрез отказалась покинуть квартиру Свидерскпх, "пока из меня этот болтливий чертик не вискочит!" Она то обнимала бедную старую учительницу, как ребенка, повторяя ей утешительно: "Пустяки, крустматэ, мила! Бодро!", то вдруг, быстро отойдя в угол за плитой, начинала громко, страстно, точно споря с кем-то, говорить полатышски… Ох, умна была!

Оба Коли исчезли, как воск от лица огня. Бесследно испарилась и черненькая, неистовая Раичка Бернштам вместе со своим рыцарем… Ну, она и без эн-два-о не держала свой язык за семью замками, - так что ей никаких особых опасностей не грозило…

А вообще-то несколько странно: каким образом роковая ночь эта не вызвала всё же в городе и даже в кругу наших знакомых какихлибо существенных бед, драм, трагедий… Впрочем, что же тут странного? Люди тогда были оченьхорошовоспитаны, воспитаны ничуть не хуже, чем черепахи в костяных панцирях. Испытав потрясение, они на следующий же день втянули под панцири лапы, хвосты, головы - всё, заперлись на все засовы спрятались как кроты в норах…

Во всяком случае - проштудируйте- тогдашние газеты, - нигде ни слова о том, чему мы были свидетелями, о необыкновенном случае на Можайской. А ведь любой репортер "Петербургской газеты" или "Биржевки" жизнь бы отдал за такое сенсационное сообщение… Значит - не знали!

Вот так-то, друзья… Тысячи раз в дальнейшей своей жизни я - он пусть сам за себя говорит! - жалел я, что действие эн-два-о было таким кратким, что оно никогда больше не возобновлялось, что… Всё бы, конечно, сложилось иначе в наших жизнях, если бы… Ну, да и за то, что он нам тогда дал, спасибо этому удивительному бородачу… Не так ли, Сладкопевцев?


ВОЙНУ ОБЪЯВЛЯТЬ НЕТ НАДОБНОСТИ


Я начинаю войну, а затем нахожу ученых

правоведов, которые доказывают, что я

сделал это по праву.

Фридрих II

Ну что же, пора закругляться (странное какое выражение, - вы не находите?..).

Когда наутро я вошел в свою комнату, Шишкин преспокойно пил чай с земляничным пирогом от Иванова. На минуту мне захотелось вытянуться перед ним и попросить разрешения сесть, - так мал и ничтожен показался я себе в сравнении с ним. Он не слишком усердствовал, чтобы восстановить меж нами равенство.

– Ну, видел? - снисходительно поинтересовался он. - Понимаешь, какая сила в моих руках? Бертольд Шварц или Альфред Нобель… да они щенки рядом со мной. Сообрази, голубчик, - до этого он никогда не звал меня голубчиком, - если некто, в секрете, наладит производство этой субстанции. Наладит в промышленных масштабах… Где тогда будут пределы его власти над миром?.. Не веришь?

Какое там - не верить! Теперь я верил каждому его слову: холод ходуном ходил у меня между лопаток. Ведь на самом деле - в его маленькие индусские руки попала чудовищно большая потенциальная власть. А кто он такой, чтобы ею распорядиться? Что мы знаем о нем? Что, кроме исключительной одаренности ученого, таится за его невысоким смугловатым лбом? Какие нравственные законы значимы для него, и к каким из них он ра внодушен? Что же хочет он извлечь из своего открытия? Стать новым Прометеем? Одарить человечество великой силой, силой правды?

Ничего подобного! Он, кривясь, мечтает о том, как бы унести свой клад в темное место, как собака тащит найденную кость в конуру. "Соблюдая тайну, наладить производство…" Тайна, патент, собственность, что в конце всего этого? Богатство! Великое богатство. Власть! Чья? Его!

Говорю вам это и думаю: кто это говорит? Это - членкор Коробов, убеленный сединами, не Павлик Коробов, не студенттехнолог одиннадцатого года… Членкор хорошо знает, что к чему: выучили за долгие годы. А Павлик?.. Да мне даже и не вообразить теперь, что он думал и чувствовал в то время…

Меня охватило смятение, пожалуй даже и страх… неприязнь к нему… Мы вот с ним тогда Маркса-Энгельса не читали, что говорить… Не в пример другим своим коллегам - не читали! Герберта Уэллса - почитывали. "Человека-невидимку" я считал гениальным памфлетом, ясно видел по судьбе несчастного Гриффина, что "гений и злодейство суть вещи великолепно совместимые"… Ну, а коли так, - чего это я из себя выхожу? Человек, добыв из собственного черепа самородок золота, хочет поступить с ним себе на утеху… Так в едь все кругом - Цеппелины и Райты, Маркони и Эдисоны разве они иначе поступают? Может быть, Шишкин этот потом тоже какой-нибудь там Шишкинианский университет на свои деньги, как Карнеги, откроет…

Не переоцениваю ли я благородство своих эмоций?

Говоря начистоту, я не только и не столько в этаком "мировом плане" оробел. Я испугался проще, лично.., Вот он нас всех свел с ума, а сам? Ведь похоже, что он-то остался "трезвым". Значит, у него было противоядие? Но тогда он обманул меня… Зачем?

Стоило ему теперь захотеть, насмотревшись и наслушавшись всякого за те четверть часа или полчаса, что мы не владели собою, он мог превратить наши существования в совершенный кошмар.

Да… Я не хотел попасть в лапы преуспевающего Гриффина, но мне - да и всем нам - претила бы и роль Уэллсова доктора Кемпа, мещанина, во имя своего мещанского покоя осудившего голого и беззащитного гения на смерть.

Да, Гриффины были угрозой, но Кемпы были вечными филистерами. А из этих двух репутаций для каждого из нас наиболее отвратительной была вторая… Доводись, случись чтолибо страшное, никто из нас не сможет встать, пойти куда-то, забить тревогу и в каком-то смысле выдать своего товарища. И проклятый Венцеслао отлично учитывал это.

Он возлежал на моем диванчике, курил черт его знает какие папиросы, укрепленные вместо мундштуков на соломинках, и говорил со мной топом доверительно-откровенным. Но что он говорил?!

– Я вот думаю (мне пришлось о многом подумать в последние дни) - мне, собственно, сам бог велел теперь стать этаким Мориарти… Королем преступников, страшным и неуловимым… Но - не стоит, верно? Лучше - всё по честности, ха-ха… Сам подумай: вот мы с т обой могли бы… Ты вообрази: маленький аптекарский магазинчик, тихая лавчонка, торгующая - так, всякой дрянью… Реактивами, химической посудой… Стеклянными трубками (он вдруг ни с того, ни с сего рассмеялся, и я со страхом посмотрел на его папиросу)… На Шестой линии, представляешь себе? Под сенью бульварчика, а? "Коробов и Шишкин"… Так, для начала… Теперь прикинь: двести кубометров эн-два-о это семь гривен затрат да сутки сидения над перегонным кубом… И "пожалуйста, заходите! Вам сколько угодно? Двести кубометров? Ради бога, двести по рубль двадцать три - это…" Морщишься? Кустарщина? Ну давай искать финансиста… С ушами и с головой, но - без языка! Ваши деньги, наша идея, начала паритетные… Завод - где-нибудь у черта на куличках, подальше от всяких глаз… И через три года. - его глаза вспыхнули, он вскочил на ноги, - к чертям собачьим всю эту говорильню, все эти сантименты, дурацкие споры!.. Шовинизм, пацифизм, идиотство: Вячеслав Шишкин не желает, чтобы в мире были войны! И - баста! И - точка! Всё! И - не будет!

Лицо мое выразило: "Ну, это уж ты, друг мой…"

– Ах, ты всё еще не веришь? Хочешь - картинку? Две армии - на позициях. На стороне одной - я, Шишкин… Мой газ. Противники готовы ринуться вперед… Вдруг - дальний гул… Странные снаряды. Взрыва почти нет, осколков нет, только клуб темнозеленого дыма… Солдат окутывает изумрудный туман… А дальше… дальше тебе всё известно. Прошло, скажем, четверть часа.. "Ваше благородие, дозвольте спросить… Чего это ради нам помирать надо? Не пойду я, господин ротный, в атаку, ну его!.. До поры в яму лезть никому не охота!" - "А что, Петров (или там Сидорчук), ты ведь прав!.. Идем на смерть ни за хвост собачий. Царь у нас юродивый, министры ракалии, всех пора долой, слово офицера!"

Повоюй в этих условиях! А ведь я, - он в одних носках забегал по комнате, - я пока создал только икс дважды! А кто тебе сказал, что через год не найдется игрека трижды, зета, кси или пси? Кто сказал, что, если вместо закиси азота я возьму какоенибудь йодистое, бромистое, натриевое соединение, я не получу вещества с совершенно иными свойствами? Таблетка, а в ней - все инстинкты Джека-Потрошителя?.. Флакончик - а там одаренность Скрябина или Бетховена? Порошок, и за ним - фанатическая одержимость всех Магометов, всех Савонарол… Ты уверен, что такие "снадобья" не были уже кустарно, конечно, вслепую! - открыты и изготовлены? А средневековые мании? А дикий фанатизм Торквемады? А семейка Борджиа?.. Гении рождались всегда: эти Борджиа мне весьма подозрительны. А коли так…

"Сам ты маньяк!" - промелькнуло у меня в голове.

– Слушай, баккалауро, ты же теряешь меру! Ну тебе повезло: ты наткнулся… Но теория вероятностей говорит…

Он остановился, точно уперся в песок, и уставился на меня острым, колючим взглядом. Потом не спеша вытащил из жилетного кармана что-то, напоминающее маленькую плиточку шоколада, тщательно завернутую в свинцовую бумажку.

– Вспомни историю химии, милый… Восемьдесят лет назад Вёлеру повезло: он наткнулся на синтез мочевины… А спустя два-три десятилетия - и понесло, и замелькали… Зинин и Натансон, Перкин и Грисс, Гребе и Либерман… Теория вероятностей? Нет, фуксин, ализарин, индапрены… Видимо, тебя не было припугнуть их этой самой вероятностью! Хочешь? - он протянул мне свою плитку. - Попробуй, не бойся, не помрешь… На вкус - терпимо, а результаты… Ага, побаиваешься всё-таки? И правильно делаешь: после Вячесла ва Шишкина народ начнет остерегаться химии. Еще как!

Ну а я? Что я мог сказать ему теперь путного, после того, что произошло накануне?

– Сергей Игнатьевич, помнишь, что было потом? Мы-то с тобой помним, а вот коллегам… Трудно им всё сие даже вообразить… А каково же нам было решать?

Ты пришел ко мне назавтра, весьма смущенный. Баккалауро не терял времени: он побывал у тебя и, несколько высокомерно информировал тебя о сути дела, предложив тебе переговорить на эту тему с твоим батюшкой, может быть, твой родитель пленится идеей и выложит деньги… Ты пришел посоветоваться со мной. Так ведь?

Мы весь вечер просидели в моей комнате: ты, Лизаветочка и я. Мы говорили почти что шепотом: мы хотели, чтобы Шишкин ничего не узнал о наших сомнениях, а в то же время нам начало казаться - не слишком ли сильное влияние с его стороны испытывает Анна Георгиевна?

Да, всем было понятно: судьба поставила нас, как говорится, у колыбели очень важного открытия… Неужто в этом положении брать на себя роль обскурантов, маловеров? Это нам никак не подходило. Мы помнили десятки примеров: французские академики за год до Монгольфье объявили полет немыслимым делом. Английские ученые ратовали за запрещение железных дорог: коровы от грохота потеряют молоко! Уподобляться этим мракобесам? Конечно, нет! Но в то же время…

Имели ли мы право запретить человеку реализовать его удивительное изобретение? Не имели. Но было ли у нас и право позволить ему в тайне и секрете реализовать открытие длясебя?

Помешать этому? Выдатьтоварища? Но ведь это - предательство самой чистой воды… Невыдаватьего? Но не окажется ли это чем-то куда более худшим, предательством человечества?", И у меня, и у него, Сергея, за то время, что баккалауро убеждал нас, открылисьнанегоглаза: человеком-то он, по-видимому, был далеко не на уровне своих ученых достоинств… Как же нам поступить?

Ах, какими маниловыми мы все тогда были, такие интеллигентики! Мы решили подождать, а что могло быть хуже?! Мы сделали великую ошибку: "Попробуем затянуть, отсрочить решение дела… Поговорим со Сладкопевцевым-отцом. То да се.., Авось…"

И баккалауро в свою очередь допустил не меньший промах, видимо, допустил!

В самонадеянном нетерпении своем он не нашел в себе силы ждать. Кому-то (были смутные основания думать, чго тем самым Клугенау, о которых уже шла речь) он открыл свою тайну. Возможно, над ними он проделал такой же опыт, как у нас на Можайской. У нас все "обошлось", если не считать, что дядя Костя Тузов внезапно разошелся с женой и уехал за границу с тетей Мери Бодибеловой. А вот у Клугенау разыгралась настоящая трагедия: в июне месяце восемнадцатилетняя Матильда отравилась, ее едва спасли…

А вскоре события понеслись таким галопом, что наша тактика кунктаторов оказалась вовсе не применимой, и всё пришло к печальному концу раньше, чем мы успели ее проверить.

После Лизаветочкиных именин Венцеслао сразу же исчез с наших глаз. Когда это случалось раньше, мы не тревожились: явится! Теперь начались волнения: где он, что делает, какие новые сюрпризы готовит там у себя, не то на Охте, не то за Невской заставой? Что ожидает ничего не подозревающий мир? Больше других тревожился вот он, Сладкопевцев.

– Так еще бы! - неожиданно проявил сильное чувство до сего времени помалкивавший сопроматчик. - Если только икс дважды - шут с ним! А если он и впрямь нащупал общий путь воздействия на человеческую психику (об условных рефлексах кто тогда знал?)? Изобрете т какой-нибудь там "антиволюнтарин" или "деморалин" и не то что сам его применять будет, а продаст на толчке любому сукину сыну с тугой мошной… Нет ничего на свете опасней сорвавшейся с цепи науки, если ею не управляет добрая воля!.. Я не прятал голову под крыло, как вы… Я. предлагал сразу же начать действовать…

– Верно, Сереженька, верно, - подмигнув Игорьку, благодушно согласился Коробов. - Мы были Рудины, а ты ориентировался более на Угрюм-Бурчеева… Положи мой ножик на стол: нет поблизости Шишкина!.. Он его тогда буквально возненавидел!

Да, по правде сказать, и все мы… помешались на Шишкине, бредить им стали. Сидим с Лизаветочкой в Павловске, в весенней благости, на скамейке у Солнечных часов, и - "Шишкин! Шишкин, Шишкин… Баккалауро! Венцеслао!" Тошно, ей-богу!

Но и понятно. Вообразите: пришел к вам приятель и на ухо шепчет, что вчера случайно заразился чумой… Как быть? Как уберечь от заразы людей, не повредив себе самому?.. Премучительное наступило для нас время..

Жизнь, однако, шла своим руслом… Венцеслао обретался в нетях, приближались весенние экзамены. И вот, мая пятого числа, в девять часов пополуночи, направились мы с тобой, Сереженька, можно сказать - тут же через улицу, в альма-матер. В Техноложку… Шли спокойно, но…


АЛЬМА-МАТЕР ВСКИПЕЛА!


Гаудеамус игитур,

Ювенес дум сумус…

Студенческая песня

Странный гул и возбуждение встретили нас уже в вестибюле. Не слышно было обычного шарканья профессорских калош, швейцар, прославленный Демьяныч, не возглашал, как заведено было: "Здравия желаю вашество", студенчество не мчалось опрометью по лестницам в аудитории… Подобно киплинговскому "Злому племени", потревоженному Маугли, оно по-пчелиному гудело и жужжало у всех летков.

Скинув шинели, мы ахнули. У гардероба на деревянном диванчике лежал студент-второкурсник, прикрытый каким-то пальтецом, с головой, забинтованной белым. Кто-то щупал ему пульс, кто-то требовал воды, кто-то уже ораторствовал: "Мы не можем пройти мимо случая возмутительного произвола…"

Что случилось, коллеги?

Случилось нечто из ряда вон выходящее.

В тогдашней восемнадцатой аудитории (помнишь, Сережа, в конце коридора, за кабинетом химической технологии?) должна была состояться очередная лекция адъюнкт-профессора Кулябки-Борецкого по этому самому предмету.

Кто ходил на Кулябку? Никто. Его терпеть не могли: талдычит от и до по собственному же учебнику. И личность сомнительная!.. Но где-то рядом сорвалась лекция Гезехуса. Образовалось окно, без дела скучно. Аудитория Кулябки заполнилась случайной публикой. Кулябко, как всегда, гнусил что-то себе под нос, скорее недовольный, нежели обрадованный неожиданным многолюдием.

Студенты - кто да что: читали романы, дремали, собеседовали. Всё было тихо и мирно.

Внезапно c вспоминали очевидцы - где-то под потолком небольшого амфитеатра раздался негромкий звук, хлопок, точно бы пробка вылетела из бутылки зельтерской… Почти тотчас же через небольшой душничок вентилятор, подававший воздух откуда-то с чердака, поме щение начало заполняться каким-то дымом или паром своеобразного, зеленоватого, похожего на флуоресцин, оттенка.

Окажись этот туман остропахучим, зловонным - началась бы паника. Но в воздухе вдруг запахло какими-то цветами, заблагоухало, так сказать… Ни у кого ни удушья, ни раздражения в горле…

Профессор, принюхавшись, приказал служителю подняться на чердак, узнать, что это еще за шалопайство? Кулябке было не впервой сталкиваться с тем, что тогда именовалось "устроить химическую обструкцию", странно только, что запах-то - приятный… Впредь до в ыяснения он прервал свою лекцию (и напрасно!).

Студенты, пользуясь тишиной, стали всё громче и громче обсуждать случившееся. Шепот возрос, перешел в довольно громкий шум. И вдруг кто-то из второкурсников, сидевший почти против кафедры, подняв руку, пожелал обратиться с вопросом к самому Кулябке. Без особой радости Кулябко процедил что-то вроде: "Чем могу служить?"

Студент встал и с какой-то странной ухмылкой оглянулся… Похоже, он сам не понимал, с чего это его дернуло заводить такой разговор. Потом, помявшись:

– Господин профессор… Вы меня уж извините, но я… Вам, верно, приятно, что собралось так много народа? А? Так вот - я хочу предупредить: не обольщайтесь, господин Кулябко! Ваша популярность не возросла… Я давно уже собираюсь вам всё сказать… Как на духу! Мы ведь вас терпеть не можем, а? Да вот, все мы… Химик вы… ну, средней руки, что ли… Сами знаете! А то, что вы покровительствуете этим франтикам в кургузых тужурочках (он досадливо махнул туда, где кучкой сидело несколько "белоподкладочников", черносотенцев), так это вызывает и окончательное пренебрежение к вам… А потом… Ведь про вас нехорошие слухи ходят, господин член "Союза русского народа"! Говорят, на Высших женских вы руководствуетесь при оценке успеваемости отнюдь не способностями к наукам… Это как же так господин истинно русский?

Аудитория остолбенела. Да, так все думали, но никто никогда ничего такого не говорил. Тем более этак… экс катэдра. /Буквально: с кафедры, во всеуслышание (лат.)/ Скандал, коллеги! Вот как он рявкнет…

Кулябко не рявкнул. Он было открыл рот, соображая, - не может быть! Ослышался?

Но внезапно выражение его лица изменилось. Он вдруг сел, поставил локти на кафедру, подпер щеки кулаками и желчным, острым, ненавидящим взглядом прошелся по рядам студентов.

– Выражаю вам глубокую признательность, молодой наглец! - произнес он затем, осклабясь в ухмылке старого сатира. - Ценю вашу редкую откровенность. Позвольте ответить тем же… Тоже - не первый год питаю такое желание… Меня - если вам угодно знать-с - отношение к моей особе со стороны быдла, именуемого российским студенчеством, не заботит ни в малой мере-с… И никогда не заботило-с! Выражаясь словами господ либеральных писателей, я - чинодрал, господин этюдьян! /Студент, студиоз (франц.)/ Да-с! Вам до химической технологии - никакого дела, и очень прелестно! Мне до вас, господа в пурпуровых дессу, /Кулябко обвиняет студентов в том, что они скрытые красные - носят под формой красное исподнее белье./ - как до прошлогоднего снега. Как свинье до апельсинов, если вас это более устраивает, юные померанцы! Я так: отбарабанил, что в программе записано, и - на травку! Однако на ближайших же испытаниях с превеликим удовольствием буду вам парочки водружать… С наслаждением-с! Садист Кулябко? А мне наплеватьс! Что же до тужурочек, как вы изволили изящно выразиться, то кому, знаете, поп-с до сердцу, а кому - попадья. Вам, к примеру, Сашки Жигулевы импонируют, а я - было б вам известно-с - в девятьсот шестом приснопамятном в своем дворянском гнездышке мужичков-погромщиков - порол-с! А очень просто как: через господина станового пристава: "чуки-чук, чуки-чук!". Оно, после вольностей предшествовавших лет, весьма сильное впечатление на оперируемых производило… Так что - де густибус /О вкусах (не спорят) (лат.)/ знаете…

Свирепое мычание прокатилось по рядам. "Долой! Позор!" - послышалось сверху.

– Эй, полупрофессор! - раздался вдруг злой, совсем мальчишеский голос. - А что ты скажешь про дело Веры Травиной, старый циник! Ну-ка вспомни!

И тут Кулябко совсем лег грудью на пюпитр. Мясистая нижняя губа его бесстыдно отвисла, серые глазки прищурились, как у борова, хрюкающего в луже.

– А я и без тебя ее вспоминаю, дурачок! И не без приятности!.. Хомо сум… /Человек есьмь! (лат.)/ Очень ничего была девица, а что глупа, то глупа-с! В петлю ее никто не гнал, предлагать же то, что ей было мною или там другим кем-то предложено, сводом действующих законов не возбраняется… А что до вашего мнения, так я на него с высоты Исаакиевского кафедрального плевать хотел, господа гаудеамус игитур…

– Подлец! - взревела теперь уже почти вся аудитория. - Гоните с кафедры негодяя… Так, значит, ты ей предлагал что-то, старый павиан? А что же ты суду чести плел?

Одни вскочили на скамьи во весь рост, другие кинулись по проходам к кафедре…

Неизвестно, что случилось бы в следующий миг, если бы точно в это мгновение у ступенек, ведущих на кафедру не появился седенький и благообразный старичок Алексеич, добродушный приятель студентов, тот самый служитель, которого Кулябко отправил в разведку на чердак.

Несколько секунд Алексеич сердито расталкивал студентов: "Айай-ай, непорядок какой!", но потом остановился и как-то странно шатнулся на ходу. Потом он провел рукой по розовому личику своему и с изумлением выпучил глаза. Взгляд его уперся в белокурого юношу, уже поднявшегося на нижнюю ступеньку кафедры. Лицо этого юноши пылало, это он первый завел перепалку с Кулябкой и теперь клокотал негодованием. Его видели, за ним следили все: общий любимец и приятель, вечный зачинщик всех споров на сходках, заводила смут - Виктор Гривцов. Алексеич уставился в него, точно приколдованный. И Гривцов, сердито сведя брови, наклонился к нему: "Ну, что тебе?" Вот тут-то и грянул гром.

– Га-спа-дин Грив-цов! - неожиданно для всех то- ненько протянул, как-то просияв личиком, Алексеич, - ай-ай-ай! Нехорошо, господин Гривцов! Что же это вы господину профессору лишей других "позор" кричать изволите? Дак какой же это, извиняюсь, позор? Тут - "позор", а как в охранном отделении по разным случаям наградные получать, так там первее вас никого и на свете нет? Уж кому-кому очки втирайте, не мне: вместе каждый месяц за получкой-то ходим…

Немыслимо описать страшную, смертную тишину, которая воцарилась за этими словами в той восемнадцатой аудитории. Можно было в те годы бросить человеку в лицо какое угодно обвинение, можно было назвать его обольстителем малолетних, шулером, взяточником, взл омщиком, иностранным шпионом, насильником - всё это было терпимо, от всех таких обвинений люди, каждый по умению своему, обелялись и оправдывались. Но тот, кого в лицо - да вот еще так, на людях, в студенческой среде, - назвали провокатором, агентом охран ки… Нет, в самом страшном сне не хотел бы я, чтобы мне приснилось такое…

Все глаза - добрая сотня пар молодых беспощадных глаз (даже глаза тех, белоподкладочников!), как сто пар копий, вонзились в обвиненного. Побледнев, как алебастровый, Виктор Гривцов, всё еще подавшись вперед, схватившись рукой за воротник форменной тужурки, широко открытыми глазами смотрел на старика, точно на вставший над разверстой могилой призрак…

Даже на мухортом личике адъюнкт-профессора Кулябки рядом с сожалением выразилось что-то вроде легкой брезгливости.

А Алексеич внезапно размашисто перекрестился. Святоотческая плешь его побагровела.

– Осьмой год, - кланяясь миру на все четыре стороны в пояс, заговорил он громко, истово, словно на общей исповеди, - семь лет, как один год, прослужено у меня в полиции, господа студенты! Но я-то что ж? Верой служу, правдой, как полагается… Истинный крест! Осьмой год куска недоедаю, ночей недосыпаю - боюсь! Узнаете, думаю, убьете, как муху, господа студенты… Ну - мое дело, как говорится, такое: оно до вас вроде как и совсем постороннее, вы - ясны соколы, а я кустовой лунь! Мне сам бог велел: кто такой есть Коршунов, Егор Алексеев? Новгородской губернии Валдайского уезда деревни Рыжоха самый закорявый мужичонка… А вот как я господина Гривцова теперь понимать должон? Он-то кто же? Богу свечка или - не хочу черным словом рот поганить - другому хозяину кочерга? Ну что, ваше благородие, скажи - нет?! Не на одной ли скамеечке с тобой у Коростелева, у Гаврилы Миныча, в приемный день сидим? Тольки что вы так меня, старого лешого, не признаете, а я-то вас - очень хорошо приметил… По полету признал, и в очках в черных…

Он замолчал, уставив в Гривцова палец, как Вий: "Вот он!" И тогда, к ужасу, гневу, омерзению и торжеству присутствовавших, Виктор Гривцов, блестящий студент, сын довольно крупного инженера, тоном не то медиума, не то лунатика, высоко подняв белокурую голову, заговорил, как по-затверженному:

– Ну что ж? Да. Я - охранник. Я выдал Горева и его группу. А удалось бы, выдал бы и других. Жаль, что срывается. Ненавижу вас всех. Делайте что хотите: я ни в чем не раскаиваюсь!.. Я…

Как-то вдруг взвизгнув, он бросился к двери. Его схватили. Началась свалка. И вот - теперь…

…Все наши попытки добиться толку относительно чердака, отверстия в стене или потолке, то есть, по сути вещей, относительно Венцеслао, не привели ровно ни к чему. О зеленом тумане уже никто не думал. Всё бурлило вокруг, люди кричали, тащили друг друга куда-то в дальние коридоры, в чем-то исповедовались друг другу, чем-то возмущались, чему-то радовались… Мы одни понимали, в чем тут дело: картина-то была знакомой!

Делать, однако, было нечего, и мы оба сбежали, нечестно бросив щиты. Весь этот кавардак, если верить составленному час спустя полицейскому протоколу, "перешел в побоище".

Гривцова еле удалось вырвать из рук разъяренных коллег, и то потому, что появился еще один студент, который, рыдая, обещал сейчас же, немедленно, открыть всем про себя чудовищную, непредставимую тайну… За ним побежали, а аудиторией овладел специально вызванный наряд городовых.

Впрочем, мы скоро перестали допытываться подробностей. Мы-то точно знали: солгать нам не мог никто, замолчать случившееся - тоже. Если все эти юнцы ничего больше не сообщали, значит - они и не знали ничего. Мы же не сомневались в главном: Венцеслао начал необъявленную войну с миром, ни словом не предупредив нас.

Были, правда, странности: в институте никто не видел его в тот день. Это означало, что трагикомедия могла разыграться и в его отсутствие. А если так, то он выпустил эн-два-о из рук, выдал кому-то свой секрет… Или его у него похитили? Какой ужас!..

Опять мы трое - Лизаветочка, вот он и я - сидели вечером в моей комнате. Мы были буквально убиты, да и было чем…

Вы живете в совершенно другом мире, молодые друзья, и всё же подумайте…

Что сказали бы вы, если бы я, мило улыбнувшись, сообщил вам, к примеру, что в тот кофе, которого вы, правда, почти что и не попробовали, что в эти рюмочки коньяка подмешано плюс икс дважды? Что через десять минут вы уже никому и ничего не сможете солгать? Даже скрыть что-либо от собеседника? Как бы вы почувствовали себя…

Люда Берг вдруг вся залилась краской. Она быстро взглянула на Игоря. Игорь выпрямился и кашлянул.

– Нет, как же тогда? - ахнула Люда. - У нас, например, вчера… как-то трюфельный торт… случайно съелся… Нет, я не хочу, чтоб так… Как же так - сразу?

– Ага? Ну вот то-то и есть! - вздохнув, поглядел на нее Коробов. Да нет, не бойтесь, нет в природе такого газа… Был, а - нет. Но подумайте сами: какое он мог иметь действие тогда? Мог, да - не имел? А не имелли? Несколько месяцев спустя мы с Сергеем Игнатьевичем попытались кое-что в этой связи порасследевать… И, знаете, остановились. Смелости не хватило: страшно ведь заходить слишком далеко…


В ТАВРИЧЕСКОМ ДВОРЦЕ


В истории немало стертых строк,

которые никогда уже не будут

восстановлены…

Альфонс Олар

Если у вас есть время, подите в Публичку, спросите комплект газет за май одиннадцатого года и внимательно, с бумажкой, проштудируйте их.

Во всех крупнейших газетах вы найдете подробные отчеты о заседаниях Государственной думы - думы третьего созыва, столыпинской. Весной в одиннадцатом году потихоху-помалёху плелась четвертая ее сессия. Почему я помню это так подробно? Других сессий не помню, эту - забыть не смогу никогда.

Так вот, тянулась эта сессия, с паяцем Пуришкевичем, с розовым ликом и седым бобриком Павла Милюкова, с кадетским трибуном Родичевым и октябристским Гучковым на рострах… Шли скучные прения по вопросу о земстве на Волыни. Как тогда стали выражаться: "думская вермишель"…

Переберите майские номера какой-нибудь "Речи" в том году. Вы без труда установите: заседания думы происходили последовательно и мирно в понедельник второго мая (под председательством его сиятельства князя Владимира Михайловича Волконского-второго), в четверг, пятого (закрытое заседание утром), в субботу седьмого числа (в прениях остро выступал Н. Н. Кутлер) и в понедельник, девятого. Запомнили?

В понедельник этот состоялось даже два заседания - утреннее и вечернее; на вечернем председательствовал сам Родзянко. Оно и понятно: выносили резолюцию соболезнования французской республике; в Ле-Бурже под Парижем произошла катастрофа на аэродроме: на группу членов правительства обрушился самолет, погиб цвет кабинета министров. Франция - союзник, а всё же - республика! Могла быть демонстрация. Могли "Марсельезу" запеть! Понадобился Родзянко.

В мирной скуке протекало заседание одиннадцатого числа. На двенадцатое были снова назначены два заседания, на тринадцатое - одно. Ничто не предвещало конца сессии; ни в одной газете не появилось ни единой, обычной в таких случаях, итоговой статьи.

А тринадцатого мая, в пятницу, без всяких предупреждений господам депутатам думы был зачитан высочайший указ:

"На основании статьи 99-й Основных законов ПОВЕЛЕВАЕМ:

Заседания Государственной думы прервать с 14 сего мая,

назначив сроком их возобновления 15 октября сего же 1911

года… Правительствующий Сенат не оставит учинить к сему

соответствующего распоряжения.

НИКОЛАЙ

12 мая 1911 года в Царском Селе

Подлинное скрепил Председатель совета министров

Петр Столыпин".

Изумленные газеты не нашли даже слов, чтобы хоть как-нибудь прокомментировать этот указ. Всегда в таких случаях они поднимали шум; на сей раз последовало недоуменное молчание. Сдержанное брюзжание послышалось лишь несколько дней спустя. "В Государственном совете, - писала кадетская "Речь", - недоумевают по поводу внезапного роспуска думы на каникулы. Странным кажется и то, что последнее заседание сессии но затянулось, как то обычно бывало, допоздна, но даже закончилось несколько раньше срока, законных шести часов вечера…"

В других газетах - я говорю, конечно, о газетах оппозиционных завершение работ Думы именовалось где "нежданным", где "преждевременным или даже "вызывающим всеобщее недоумение". Но любопытно, что дальше этого ни одна из них - ни "Речь", ни "Русское слово ", ни "Биржевые ведомости" - не пошла.

Примечательно, юные наши друзья, и вот еще что. Никто нигде никогда не задал вопроса по поводу одного весьма странного обстоятельства: почему не был опубликован отчет о заблаговременно назначенном и никем не отмененном дневном заседании думы в четверг 12 мая? Оно не состоялось? Но ведь о его отмене никто не был извещен. Оно произошло? Но тогда что же на нем могло случиться такого, что никаких не то что стенограмм, даже самых сжатых репортерских заметок о нем вы нигде по найдете?!

Может быть, оно было предуказано заранее по ошибке? Да полно: о такой ошибке вся печать трубила бы полгода! Были бы опубликованы сотни карикатур на забывчивого Родзянку, на депутатов, ожидающих у закрытых дверей Таврического, на стенографисток, на кого угодно… Ничего этого вы нигде не обнаружите. Этого и не было.

Не было потому, что то заседание всё-таки состоялось. Точнее: оно началось в обычное время; оно продолжалось примерно до половины пятого дня и закончилось совершенно внезапно.

Спустя какой-нибудь час по его окончании Петр Аркадьевич Столыпин (он не присутствовал в тот день во дворце) в неистовой ярости и полном смущении экстренным поездом выехал в Царское Село на всеподданнейший доклад.

К ночи редакторам всех газет, независимо от их направления, было внушено изустно и поодиночке специально направленными к ним чинами, что не только ни единого намека на случившееся не должно просочиться в повременную печать, но полиции отдано распоряжение наистрожайшими мерами пресекать любые слухи и устные сплетни, восходя даже до заключения виновных под стражу.

Возник единственный в истории случай: состоявшееся заседание русского парламента было, по-видимому, "высочайше повелено" полагатьнебывшим. Стенограммы его - об этом тоже, очевидно, запрещено было упоминать подверглись уничтожению в присутствии особо - уполномоченных чинов министерства внутренних дел. Всё было затерто как гуммиластиком.

В думе 12-го, совершенно случайно, только лишь в качестве кавалеров при знакомых дамах, присутствовали два представителя аккредитованного при Санкт-Петербургском дворе дипломатического корпуса - фигуры далеко не первого ранга - военный атташе Аргентины го сподин Энрико Флисс и морской атташе Великобритании Гарольд Гренфельд. На следующее утро обоих навестил вот уж сейчас не упомню, кто тогда был мининделом - уже Сазонов иди еще Извольский? - кто-то из самых высших лиц. Побеседовав с обоими, сановник и сам убедился, и их убедил без труда, что при создавшемся положении единственная возможная политика для всех - хранить гробовое молчание обо всем, что они видели, слышали, и - главное! - что сами говорили и делали вчера. Это было строго выполнено всеми участниками.

После этого фантастическое - состоявшееся, но никогда не бывшее заседание Государственной думы от 12 мая одиннадцатого года навеки ушло в небытие.

Сами сообразите: какие можно сделать заключения по этому поводу? Что могло произойти в думе? В повестке не значилось пунктов, требовавших "закрытых дверей", речи не шло ни о "государственных тайнах", ни о морских программах, ни о реорганизации армии. А те м не менее стряслось что-то такое, что лишило языка всех_решительно_депутатов_всех_до_единой_ партий и фракций думы. Значит, произошло нечто, в чем каждый ощущал себя если не виновником, то соучастником, и причин чего он никак не мог даже самому себе объяснить. Во всех других случаях, разумеется, Марков или Пуришкевич никак не упустили бы сообщить о том, что стряслось с Гегечкори или Чхеидзе; точно так же - любой кадет не утаил бы ничего скандального, если бы оно было сотворено "крайним правым". Но, видимо, в _этом_ случае даже самые длинные языки укоротились…

Это могло означать одно: сами участники заседания не в состоянии были найти причину случившемуся с ними со всеми. Оно и естественно: причину эту знали только мы. Имя ей было ВЕНЦЕСЛАО ШИШКИН, БАККАЛАУРО!

Вот как это всё у него получилось.

Восьмого или девятого мая по какому-то поводу у нас в квартире не осталось никого, кроме Палаши. Она-то вечером и передала мне записку от Шишкина: он приходил, никого не застал и ушел недовольный.

На сей раз Шишкин писал на какой-то дамской раздушенной бумаге с игривыми рисуночками вверху; писал он огрызком химического карандаша и, как всегда, по-русски, но латинскими литерами и с собственной орфографией:

"Дорогой Павлик, - писал он, - nastupajut rechitelnye dni! Ja bezumno zaniat, vibratca k vam nie smogu. V to ge vremia vy mnie neobhodimy. В четверг двенадцатого состоится очередное заседание думы. Предполагается резкое выступление Шингарева - неважно о ч ем. Отвечать должен, кажется, Марков-Валяй, опять-таки - наплевать. Важно, что там буду Я. Ты понимаешь, что это значит?!

Мне надоело ждать: покажу когти, и они станут поворотливее. К черту положение просителя; у меня есть все основания диктовать свою волю. Дураки сорвали мне умно задуманный опыт в Техноложке; всё было должно идти не так; век живи, век учись, - сам виноват. Неважно: дума исправит дело. Кстати, я создал бесцветный и лишенный запаха вариант.

Не сомневаюсь в успехе. Тем не менее: ты наймешь на часы таксомотор и будешь держать его с часа до четырех у подъезда дома 37 по Таврической. Это - угловой дом, по Тверской он - 2. Мотор должен быть наготове. Сергеев мотор не пригоден: слишком заметен. Ты - рядом с шофером. Я прибегну к твоей помощи лишь в крайнем случае. Если всё кончится по плану, как только разъезд из дворца придет к концу, - поезжай домой не ожидая меня. Ja zajavlius priamo na Mogajskuju i my potorgestvujem cort voz'mi!"

Privet vsem! Tvoj Venceslao

Был там и постскриптум, тоже латиницей: "Не пытайтесь мешать мне, хорошего ничего не получится".

Вот видите как? Он ни о чем не просил - он приказывал. Он не сомневался в нашем повиновении и был прав. Мы долго спорили, шумели, возмущались, а ведь сделали, как он велел: мы были в безвыходном положении. Ну как же? Пойти, сообщить властям предержащим? Мы же как-никак русские студенты…

Четверг тот выдался тихим, теплым, безветренным и влажноватым. Бывают в Питере такие дни: весна идет-идет, да вдруг задумается: "А что же это, мол, я делаю? Не рано ли?" От мостовых и стен веяло душной сыростью, пахло "топью блат". На западе, над заливом, как будто собиралась гроза…

Точно в час дня я на таксомоторе занял предписанную позицию. Место оказалось приметное: в этом самом доме на верхнем этаже помещалась квартира поэта Вячеслава Иванова, знаменитая "Башня"; баккалауро все продумал: машина у такого подъезда не должна была привлечь внимания. Шофера же подобрал я сам - мрачного, ко всему, кроме чаевых, равнодушного субъекта. Уткнув нос в кашне, он немедленно заснул, я же занялся какой-то книгой, всё время поглядывая на часы.

Я не знал, когда начинаются, когда кончаются думские бдения, - кого из нас это интересовало? Время тянулось еле-еле… Наконец впереди на Шпалерной замелькали взад-вперед автомобили: дело идет к концу? Никогда не случалось мне выполнять подобные задания, я насторожился. Но… четверть часа, сорок минут, час… Движение стихло. Венцеслао не появился. А в то же время мне стало казаться, что там, внутри дворца, произошло что-то чрезвычайное…

С Тверской пришел на рысях полуэскадрон конных городовых. Они проскакали мимо меня и вдруг быстро окружили дворец: два всадника, спустя минуты, оказались даже в саду, за его решеткой… Один остановился саженях в двадцати впереди меня; буланая сытая кобыл ка его приплясывала, переступая красивыми ногами; седок хмуро поглядывал туда-сюда… Венцеслао не было.

Потом туда же, к дворцу, торопливо прокатилось несколько карет скорой помощи, - убогие, с красными крестами… Что такое?… Прошло еще некоторое время, и вот ручеек людей в штатском - пешком, извозчиков туда, что ли, не пропустили? - двинулся и по Шпалер ной и по Таврической… Да, это были, безусловно, депутаты думы - "чистая публика", в котелках, в мягких фетровых шляпах. Могли среди них быть и посетители "гостевых лож", и журналисты… Странно: никто из них не ехал ни на чем: все они торопливо шли - те порознь, эти - маленькими группками, в какомто странном возбуждении, то непривычно громко разговаривая, то хватая друг друга за пуговицы, то как бы со страхом шарахаясь друг от друга… Нет, это ничуть не было похоже ни на какой обычный думский политический скандал; это оченьпоходилона… Но его-то, Венцеслао-то, не было!

Выйти из автомобиля, остановить первого встречного, спросить, что произошло? Не знаю, что бы мне ответили, и ответили ли бы, - почем я знал, какое действие оказывает новая фракция шишкинского газа? Но не в этом дело, - я не рисковал ни на миг оставить сво е место: а что, если именно в это мгновение?.. Терзаясь и мучаясь, я сидел в "лимузине". Шофер проснулся, поглядел на часы, уперся глазами в газету "Копейка"… Стало смеркаться.

Наконец всё вокруг успокоилось. Скорая помощь уехала. Снялись со своих постов конные городовые, безмолвные, мрачные, в круглых меховых шапках с черными султанчиками. Улицы опустели… Где Венцеслао?

Дольше ждать не было смысла. Я приказал везти меня к Царскосельскому вокзалу, к поезду. Так - мне показалось - осторожнее. На Можайской меня ждали: вот он и Лизаветочка. О Венцеслао и тут никаких сведений.

Всё сильнее тревожась, мы перебирали тысячи возможностей. Но прежде всего следовало узнать, что же было сегодня действительно в Таврическом дворце… Как это сделать?

Решили начать с самого простого: почему бы не позвонить прямо в канцелярию - закончилось ли уже заседание думы?

Сердитый баритон крайне резко ответил нам, что сегодня никакого ни-ка-ко-го! - заседания не было… "Да, не было! А вот очень просто как не было! Оно… Оно отложено до понедельника… А? Чем еще могу служить?"

Мы переглянулись. Как же не было? Я-то знал, что оно было!

В шесть часов Анна Георгиевна покормила нас… Ведь как запоминаются в большие дни всякие малые мелочи, ерунда… Вот сказал - "покормила", и точно: запахло вокруг рассольником с почками…

В девять вечера мы пили чай, тоже вчетвером. Венцеслао не являлся, не звонил… В полночь Сергей вызвал из дома свой мотор и уехал. Мы легли спать в самом смутном состоянии духа; Анне Георгиевне так ничего и не сказали…

Утром тринадцатого Сладкопевцев примчался ни свет ни заря, и на нас обрушились новые непонятности.

Его отец, по его просьбе, позвонил своему доброму другу Александру Ивановичу Гучкову - так просто: спросить, что вчера любопытного было в думе? "Александр Иванович изволили отбыть на неопределенный срок в Москву-с!" Отбыл? Так-с… А если - к Капнистам? "

Их превосходительство не вполне здоровы… А ее превосходительство поехали на дачу… Не откажите позвонить на той неделе…"

Между тем по городу, несмотря ни на что, побежали всякие смутные шепотки. Шушукались, будто вчера в думе разыгралось чтото вовсе неслыханное и несообразное… Депутату Аджемову как будто бы сломали ребро… Которого-то из двух Крупенских отвезли в Евгеньевскую общину… Наталья Александровна Усова хотела узнать подробности по телефону у Анны Сергеевны Милюковой, но та вдруг ужасным голосом прошептала: "Душечка, ничего не могу вам сказать: свист и кнут! Правда, затем выяснилось: Анна Сергеевна сказал а не "свист и кнут", а "лё сюис экут" - "швейцар подслушивает", но это же еще ужаснее!..

Пронесся слух: кто-то из дипломатов, бывших в зале, внезапно сошел с ума, начал всех разоблачать, кричать с места такие ужасы, что об этом даже намекать запрещено. Болтали - правда, в редакции "Земщины", - что на заседание пробрался гипнотизеродессит Шиллер-Школьник, тот, который печатает объявления во всех газетах, кроме "Земщины" и "Русского знамени". Устремив еврейский взгляд на Маркова-второго, он принудил его признаться в двоеженстве… Да нет, при чем тут двоеженство: в том, что он - выкрест! Марков-второй?.. Какая подлость!

Всё это - кругами, кругами - сходилось для нас к одной точке: кнему!.. Но его-то и не было… И то, что донесли до нас эти смутные сплетни, эти бабьи разговоры, - единственно и осталось как известное о нем, с того временили до нынешнего дня…

Ну что? Ожидали другого конца, милые друзья? Рад бы закончись по-иному, но ведь я рассказал вам не сказку - правду. А правда наша кончилась именно так.

Вячеслав Шишкин, баккалауро, один из замечательнейших экспериментаторов века, так и не пришел ни к нам на Можайскую, ни в Технологический, ни куда-либо в том мире, из которого мы как-либо могли бы получить сведения о нем. Он исчез, растаял бесследно. Растаял так, как таял под действием света и в присутствии аш-два-о его удивительный зеленый газ. Так бесследно, что доказать даже самим себе, что он всё-таки был когда-то, что он существовал, приходил к нам, спорил с нами, пил, ел, изобретал, мы можем только при помощи своих воспоминаний. Только!

Ну нет, что вы! Как же не пытались? За кого вы нас принимаете?! Было сделано всё, что в наших силах; хотелось найти хоть какиелибо его следы. Недели через три, сочтя, что теперь-то уж можно, мы и в полицию обращались, и на более серьезные кнопки нажимали… Как раз у батюшки Сергея Игнатьевича возможности в этом смысле были… Но…

Шишкин? Шишкиных в Петербурге обнаружилось много: сорок два человека пола мужеска, сорок дам, среди оных четыре ШишкиныхЯвейн… Нашелся даже Вячеслав Шишкин, только, увы, Степанович… А вот нашего Венцеслао не оказалось в том числе… Да, вот такая странность: не проходил по полиции таковой, с таким паспортом. Зато в делах Технологического института он значился с отметкой: "По копии метрического свидетельства"… Почему, как, каким образом? Ничего не могу вам больше сказать… Ничего! И вижу - не нравится вам эта история…


УВЫ!


Кто в огонь положенный,

Им сожжен не будет?

Как же житель Павии

В чистоте пребудет?..

Средневековая школярская песенка

– Конечно, не нравится! - тотчас же взвилась Люда Берг. - А кому же такие вещи могут нравиться?! Ну, Игорь, ну ты скажи…

Точно отряхивая с себя наваждение, Игорь резко мотнул головой.

– Как мне это может нравиться или ненравиться? - сердито пробурчал он для начала. - Ты так спрашиваешь, точно прочитала повесть, выдумку… А если это - правда?..

– Несомненная, молодой человек. Так сказать - шишкинскичистая! Как если бы мы перед вашим прибытием нюхнули эн-два-о плюс… Только так о ней и есть смысл судить…

– А тогда я не понимаю… Как же тогда вы?.. Ну хорошо; ну пусть он был неправ; пусть он был - неполноценный, что ли… "Моральный урод", что ли. - Игорь вдруг сильно, не хуже Людочки покраснел. - Но изобретение-то было отличное!.. Мало ли, что мы теперь далеко ушли? Теперь - другое дело… Это всё равно как если бы прочесть мемуары екатерининских времен и узнать, что у кого-то в имении в те дни одна электрическая лампочка горела… На конюшне! Так ведь это же был бы - гений! Так почему же вы… вы-то был и хорошие?! Почему же вы не помогли ему? Не защитили его… от него же от самого?.. Я что-то путаю, но… Надо было - к правительству, к министрам, к царю… К президенту Академии! Кто-то должен же был выслушать!.. Почем я знаю, к кому тогда обращались? Надо было!.. Нет, это у меня не укладывается, это прямо в мозгу не помещается… Такая мысль тогда! - погибает, а вы - целый же институт кругом! - а вы всё видите… Как паралитики какие-нибудь. Да как же это так?

Он остановился и насупился, медленно отходя от краски: сначала лоб, потом уши… Подбородок никак не хотел бледнеть, всё еще сердился…

Членкор Коробов так и впился в него.

– Посмотри-ка, посмотри-ка, Сереженька! - проговорил он наконец с каким-то двойным значением, подмигивая Сладкопевцеву. - Вот тебе и ответ на ту дилемму! Видишь, как сегодня-то завтрато нынешнее, как оно осуждает нас, тогдашних… И ведь как ни крути - с праведливо! Беда одна: не представляют они себе, даже после таких моих стараний, этого самого нашего "тогда". Тогдашнегонашегосегодня… Ох, современный юноша, современный юноша! Вы бы, может быть, посоветовали бы нам в профком институтский обратиться з а поддержкой… К парторганизации воззвать, к комячейке… Да ведь не было профкома, и парторганизации не было. Куда нам было идти? В тогдашние землячества? На студенческую сходку? А кто бы прислушался к нашим голосам? Кто этого требует? Студенты? О ком они ходатайствуют? Ну, значит, человек подозрительный… Одно это уже обрекло бы баккалауро на всякие неприятности. Он же - оказалось - жил в столице без паспорта, без прописки… Вероятно, не без причин. И мы бы при этом в него пальцем ткнули: обратите, дескать, внимание: се муж!.. Да и было бы всё это без прока, без результата… Вячеслав Шишкин, - подумаешь! Дмитрий Менделеев за всю свою жизнь не добился начала опытов по подземной газификации. Попов не мог пробить дороги своему открытию - наши воротилы его же волны втридорога от Гульельмо Маркони выписывать предпочитали. Из-за границы! Охраны труда не было… Советов изобретателей не было… Что было-то, Сергей Игнатьевич, друг милый, скажи? К чему люди стремились? К чистогану, к барышу вот к этому, близкому, видному, который - синица в руках… Это теперь во всем мире наука хрустальный башмачок нашла, в принцессы вышла. А тогда… Попробовали бы вы хоть вон его батюшку, коммерции советника Сладкопевцева, убедить, что Венцеслао и на самом деле что-то путное открыл что изобретение его и впрямь существует…

– Ну а действительно, оно существовало, Павел Николаевич? - сорвалась Люда. - Я теперь уж совсем запуталась: был ли мальчикто? Брошюра та была? Вы ее видели, или и это только сказка?

Павел Коробов еще раз подмигнул Сергею Сладкопевцеву, теперь уже с другим значением, новым: умел подмигивать членкор!

– Оцени детектива, Сережа. Шерлок Холмс в девическом естестве! Хорошо, скажу… - Мы сразу же ринулись тогда в Публичку. Нет! Не нашлось там такой брошюры. Кто-то из старожилов - чуть ли не сам знаменитый Иван Афанасьевич Бычков - припоминал, что как будт о видел ее когда-то среди еще не разобранных поступлений. Но найти ее - нет, не удалось…

Очень выразительное лицо у этой Людочки Берг: можно было подумать, что она вот-вот разревется.

– Ну, так тогда, значит, и не было никакой брошюры. И - ничего не было тогда… И - лучше молчите…

Член-корреспондент АН СССР Коробов и впрямь некоторое время хранил молчание. Потом, как-то странно привздохнув - мол, что уж с вами поделаешь? - он повернулся на своем вращающемся креслице вправо. Там, около стола, стояла, совсем у него под рукой, - тоже вращающаяся, - этажерочка с книгами. Привычным движением руки профессор крутанул ее, и, не глядя, почти за спиной, без промаха извлек с полочки тоненькое серенькое изданьице.

– Нате, - протянул он ее Людмиле Берг. - Была она, ваша брошюра ненаглядная, была, как видите! Это в двадцать восьмом году один мой хороший друг, математик, ездил на съезд в Болонью… В кулуарах съезда его поймал за фалду маленький, дергающийся человечек, бывший наш однокурсник Сёлик Проектор. Поймал и попросил передать мне вот эту самую прелесть… Для него это был прямо "вопрос чести": мы же его задразнили в одиннадцатом "духовидцем"; он ведь один держал брошюру в руках…

Игорь Строгов без церемоний отобрал тетрадочку у Люды.

Венцеслао Шишкин

Кимика дэльи тэмпи футури МАНТУА

1908

значилось на ее порыжелой, замазанной какими-то странными потеками обложке.

Несколько минут прошло в полном молчании: удар был нанесен мастерски, ничего не скажешь. Потом Коробов, насладившись, медленно надел очки.

– Так вот, так-то! - неопределенно проговорил он. - Трудно рассказывать о том, что ты пережил полвека назад; оказывается - очень это трудно. Как-то искажаешь невольно картину: перспектива какая-то не та получается… Вот у вас теперь, видимо, какое впечатление: бедняги, да как же они жили там? Как в Собачьей пещере, без глотка кислорода?! Да, верно, время было тяжковатое; барометр падал, как перед бурей, дышалось - кто постарше - трудно…

Но мы-то ведь - молоды были, ах, как молоды! А молодость - она как порох: она не нуждается в кислороде для горения; она содержит свой кислород в себе и несет его с собой везде и всюду. Мне кажется, в пещерах палеолита, и там, наверное, росли юнцы, которым их закопченные жиром своды казались миром радости, счастья, надежд… Хотя от этого они чище и выше не становились, своды…

Ну, что ж? Вернемся к нашим барашкам, как говорится… Где же ваша зачетка, милая барышня? Вот теперь я ее вам с удовольствием подпишу… Видите: даже "отлично"! О чем о чем, но уж о закиси азота вы теперь знаете больше любого химика мира. И думаю, не ста нете спорить: есть-таки в ней кое-какой интерес!

Людмила Берг до зачета и после зачета - это две разные девицы. Агнец и козлище!

– Ах, так ведь это когда к ней еще икс-два присоединены! - осмелев, тявкнула она.

– Оптиме!.. /Отлично (лат.)/ Но вот что заметьте: в каждой частице мира, в каждом его явлении обязательно свой икс сидит. Нужно только суметь его обнаружить… Что ж, Сергей Игнатьевич, ничего не поделаешь, - пора отпустить наших гостей. Думаю, тебе это, как сопроматчику, ясно: как бы предел прочности не превзойти!

Все встали, мило попрощались. Двое стариков любезно вышли с молодыми в прихожую. И вот тут, уже у двери на лестницу, Людочка не выдержала вторично:

– А я… Нет, вы как хотите, Павел Николаевич, а я - спрошу!.. Потому что я не могу так… Лизаветочка-то как же? С Лизаветочкой-то что же теперь?

И тут член-корреспондент Коробов, автор множества замечательных трудов, лауреат нескольких Государственных премий, покорно склонил свою седую, очень академическую, очень благообразную, но повинную голову…

Он стаял как раз в проеме двери, открытой во вторую, соседнюю комнату. Там был виден большой черный рояль, накрытая аккуратным и красивым чехлом арфа за ним, и за арфой - второй большой портрет той же красивой женщины, что и там, в кабинете. Стоял, смотрел мимо всего этого и молчал.

– Ах, милая барышня, милая барышня! - проговорил он наконец как бы с усилием. - Понимаю вас. И стыжусь. Как человек стыжусь, как сын своего времени… В самом деле: где она, Лизаветочка? Что с ней теперь? Не знаю. Ничего не знаю. Не могу вам сдать этого зачета… Увы!


Георгий Мартынов. Невидимая схватка
1


Всю ночь густыми белыми хлопьями шел снег. Непроницаемой стеной он закрывал местность от внимательнык глаз пограничников. В трех шагах уже ничего нельзя было рассмотреть, и это создавало для нарушителей границы благоприятную обстановку. Наряды были усилены. Кроме обычных, ежедневно включенных фотоэлементов, работали резервные и аварийные. Тонкие невидимые лучи пронизывали толщу падающего снега, а на контрольном посту следили за приборами не один, а двое дежурных. Сделано все возможное, но начальник заставы - старший лейтенант Васильев - не был спокоен. Слишком плотно падал снег. Он знал, что хитрый и опытный враг всегда ищет лазейки, чтобы перейти границу, а особенно - в такую погоду. В эту тревожную ночь жизнь заставы внешне шла как всегда. Свободные от нарядов бойцы получили приказание ложиться спать, но многие лежали с открытыми глазами, готовые вскочить в любую минуту по первому сигналу тревоги. Тишина, царящая на заставе, нарушалась только шагами Васильева, проходившего из своего кабинета на контрольный пост и обратно. Начальник заставы не мог заснуть. Так прошла ночь. В восемь часов утра снегопад внезапно прекратился. Сразу посветлело. Под лучами только что поднявшегося солнца заискрилась и засверкала белоснежная даль. Тучи уходили на запад, а с востока надвигалась и ширилась чистая голубая полоса безоблачного неба. Помощник начальника заставы - лейтенант Ильин - вошел в дежурную. Всю ночь он, по приказанию Васильева, "спал", но бессонная ночь не отразилась на нем. Как всегда, румянец играл на молодом здоровом лице, а глаза весело блестели. - Замечательный будет день, - сказал Ильин, подходя к окну, у которого сидел Васильев. - Идите отдыхать, товарищ старший лейтенант. - Жалко в такую погоду. - Нельзя же без отдыха. - Ильин избегал взгляда начальника заставы. - Мы теперь сами управимся. Выспались. Васильев улыбнулся. Он хорошо знал, что лейтенант, как и он сам, не спал всю ночь. Но, не желая показать, что допускает даже мысль о возможности невыполнения своего приказания, устало сказал: - Пойду. Пришлите разбудить меня ровно в половине… И не договорил. Раздалась тревожная дробь звонка. Мигнули и вспыхнули красные сигнальные лампочки на пульте. Дежурный сержант обернулся к начальнику заставы: - Товарищ старший лейтенант! Линию границы перешел человек! Васильев встал и подошел к пульту: - На каком расстоянии от заставы? - Шестьсот пятьдесят метров, на север. Человек прошел во весь рост. - Вижу, - коротко ответил Васильев. Три лампочки от трех фотоэлементов, расположенных на разной высоте, указывали, что три невидимых луча одновременно пересекло какое-то тело не менее полутора метров высотой. Это мог быть только человек. Крупные животные в районе заставы не водились. - Включите квадрат номер семь, - приказал Васильев. Засветился матовый экран. На нем появилась снежная полоса, окаймленная с двух сторон темной линией леса. Она была пустынна. - Опустите шторы! Приказание было исполнено, и в дежурной комнате стало темно. Только экран освещал ее слабым светом. Васильев и Ильин не спускали с него глаз. Несколько минут на экране ничего не появлялось. Потом они увидели, как из леса вышел человек на лыжах. Он шел медленно, не скрываясь, и, по-видимому, совсем спокойно. Равномерно поднимались и опускались палки. Было похоже, что человек совершает обыкновенную лыжную прогулку, а не опасный переход чужой государственной границы. - Нахальный тип! - сказал Ильин. Васильев повернул одну из ручек на аппарате. Изображение нарушителя приблизилось и заняло весь экран. - Приготовьтесь! Сержант уже был рядом и держал в руках большую съемочную камеру с раструбом на объективе. Васильев еще больше повернул ручку. Теперь, во весь экран, они видели голову человека. Это был пожилой мужчина с худощавым лицом и тонкими губами. Его необычайно глубоко запавшие глаза настороженно и внимательно смотрели по сторонам. - Снимайте! Сержант приставил раструб камеры к экрану. Послышалось шуршание ленты. - Готово, товарищ старший лейтенант! - Отдайте проявить. Сержант вышел. Васильев отодвинул изображение на первоначальное расстояние. - Он идет прямо на пост номер семь, - заметил Ильин. Васильев пожал плечами. - Это или сумасшедший, или человек, сознательно идущий к нам в руки, - сказал он. - Его задержат через несколько минут. Они следили за нарушителем до тех пор, пока он не скрылся в лесу. - Сейчас получим донесение от сержанта Федотенко, - сказал Васильев, выключая экран. - Странный нарушитель. Почему он подождал конца снегопада? Полчаса назад переход границы был безопаснее. Васильев нахмурился и ничего не ответил. Он не любил загадок, а поведение нарушителя было загадочно и непонятно. Раздался телефонный звонок. - Пост номер семь, - сказал дежурный, передавая трубку начальнику заставы. - Я слушаю. Ильин видел, как брови старшего лейтенанта сдвинулись, а на лице мгновенно исчезли все следы усталости. Несколько минут он внимательно слушал. - Буду у вас через пять минут. Положив трубку, Васильев стал быстро одеваться. - Очень странно, - сказал он. - Сержант Федотенко сообщает, что Баян чувствует нарушителя, а вместе с тем никого нет. Баян был лучшей собакой на заставе. - Как никого нет? - удивился Ильин. - Но ведь мы… - Я проеду на пост номер семь, - перебил Васильев. - Займитесь очисткой заставы от снега. - Слушаюсь! Через минуту Васильев в сопровождении старшины Грачева и двух пограничников мчался на аэросанях к месту, где произошло странное событие. Баян почуял нарушителя. Он, Васильев, видел его собственными глазами, человек шел прямо на пост номер семь, а старший наряда, сержант Федотенко - опытный пограничник - сообщает, что никого нет. Было от чего прийти к недоумение. Аэросани быстро достигли места, которое Васильев недавно видел на экране. Он приказал замедлить ход, внимательно осматривая местность. - Стой! Сани остановились. Четкий лыжный след пересекал путь. Он шел двумя ровными линиями, направляясь к лесу, до которого отсюда было метров сто пятьдесят. Васильев вышел и рассмотрел след. Никаких сомнений, он был совсем свежий. Человек прошел не более десяти минут тому назад. И это не опытный лыжник. Он шел медленно и неумело. - Слишком странно, - прошептал Васильев. Он сел на свое место и скомандовал: - К лесу! Аэросани в несколько секунд достигли деревьев. Дальше ехать было нельзя. Васильев и старшина вышли из саней. Как из-под земли перед ними выросла фигура пограничника. - Товарищ старший лейтенант! - доложил он. - Пост номер семь. Происшествий никаких не случилось Все спокойно. Старший наряда сержант Федотенко. - Происшествий никаких не случилось, - повторил Васильев. - А это что? Сержант посмотрел по тому направлению, куда указывала рука командира, и его молодое лицо, еще хранившее следы летнего загара, побледнело. - Ничего не понимаю, товарищ старший лейтенант, - растерянно сказал он. - Никого не было. Этого следа мы не видели. Васильев нахмурился. - След идет рядом с вами. Лыжи! - приказал он. - Быстрее! Лесная полоса была неширока. Через пятнадцать минут быстрого хода пограничники вышли на опушку. Перед ними открылась широкая равнина, и все трое сразу увидели нарушителя. В этом месте был крутой спуск к руслу небольшой речки, скрытой сейчас под снежным покровом, а за ней, не дальше чем в полукилометре, возле длинной гряды кустарника, виднелась фигура человека на лыжах. - Мы догоним его через несколько минут, - сказал Васильев. - Вперед! Трое лыжников одновременно рванулись вниз. Несмотря на скорость их спуска, старший лейтенант успел заметить, что нарушитель проходил это место очень медленно, спускаясь шаг за шагом и упираясь палками перед собой. "Он совсем не умеет ходить на лыжах, - подумал Васильев. - Очень странный нарушитель. Но как могло случиться, что он прошел мимо седьмого поста и никто его не заметил? Баян почуял врага, а три человека, находившиеся тут же, его не видели. Что за чертовщина!" Расстояние быстро сокращалось. Старший лейтенант хорошо видел нарушителя, медленно идущего вперед и ни разу не обернувшегося. Кто он такой? Какова цель его нелепого перехода границы? Все должно было выясниться через несколько минут. Когда пограничники приблизились к гряде кустов, которые заслонили от них нарушителя, Васильев остановился. - Грачев направо, Иванов налево, - тихо скомандовал он. - На десять метров от меня. Приготовить оружие… Оба пограничника быстро заняли указанные места. - Вперед… Васильев вынул пистолет, держа его в руке, миновал кусты и… остановился как вкопанный. Нарушителя нигде не было видно. Гладкая снежная равнина была пустынна. Никакого движения, ни одного живого существа. Девственная белизна снега сверкала на солнце мириадами ярких точек. Васильев протер глаза и встряхнул головой. Нет, нарушителя все-таки не было. Он посмотрел вниз. Вот следы лыж. Они по-прежнему идут двумя ровными полосами. Старший лейтенант медленно пошел вперед. Пройдя метров десять, он остановился и знаком подозвал к себе обоих спутников. Лыжный след на этом месте обрывался. Дальше белела гладкая поверхность нетронутого снега. Васильев невольно поднял голову, словно надеясь там, наверху, увидеть поднявшегося в воздух нарушителя. Оба пограничника также посмотрели вверх. Потом они взглянули на своего командира, а он на них. Величайшее удивление отразилось на всех трех лицах. Что же это значит? Куда делся человек, которого они только что видели?


2


Дежурный радист окончил передачу шифрованного рапорта Васильева. Но рация молчала. Далеко, в штабе отряда, начальник штаба полковник Артемьев не отвечал. Прошли две томительные минуты, которые показались старшему лейтенанту часами. Наконец пришел короткий ответ: "Буду через полтора часа". Васильев облегченно вздохнул. Больше всего он боялся, что начальник штаба прикажет ему самому выяснить обстоятельства дела. С момента непонятного исчезновения нарушителя Васильев чувствовал себя выбитым из колеи. Ничего похожего на эту таинственную историю не случалось в его, сравнительно короткой, пограничной жизни, и он впервые сознавал свою беспомощность и отсутствие настоящего опыта. Полковник будет здесь через полтора часа. Значит, он решил бросить все дела и немедленно лично прибыть на заставу. Как и все люди отряда, старший лейтенант чувствовал безграничное доверие к начальнику штаба. Артемьев был старым, опытным пограничником, с огромным авторитетом. Как он поступит в таком из ряда вон выходящем случае? Что предпримет? Как найдет нарушителя?.. Кто же он такой, этот загадочный нарушитель? Как ему удалось пройти мимо трех бдительных людей и остаться незамеченным? И куда он исчез? Словно растаял в воздухе… Старший лейтенант ходил по кабинету, тщетно ломая голову над этим вопросом. Куда девался нарушитель?.. Сделался вдруг невидимым? Вместе с одеждой, лыжами, а заодно и со следами лыж на снегу?.. Явная нелепость! Зарылся в снег, не оставив ни малейших следов на поверхности? Невозможно! Спрятался? Негде! Перед глазами Васильева в сотый раз встала картина! снежного поля с отчетливыми следами лыж, так резко обрывающимися на совершенно ровном месте. И дальше ничего. Нетронутая целина снега. Но человек прошел… Он, Васильев, видел его своими глазами. Этот таинственный человек находится на территории Советского Союза, проникнув на нее через его участок. Зачем? С какой целью? Васильев поминутно смотрел на часы. Как медленно тянется время! Скорей бы пришла машина! Скорей бы был здесь старший и опытный командир!.. Может быть, он, Васильев, допустил какую-нибудь ошибку? Полковник укажет на нее, поможет исправить. Пусть он даже будет недоволен, пусть жестоко раскритикует, как умеет это делать Артемьев, но только бы снять с плеч гнетущую тяжесть сознания своей вины. Родина доверила ему свою охрану на этом участке, а он пропустил врага. Не оправдал доверия. Подвел отряд, подвел всю пограничную службу… Васильев мысленно представил себе необъятную протяженность границы, где его товарищи, пограничники, бдительно охраняют мирную жизнь своего народа. И вот эта неприступная железная стена дала трещину… прошел враг… Полтора часа тянулись бесконечно долго. Но, наконец, знакомый автомобиль показался на дороге. Старший лейтенант выбежал на двор заставы, тщательно очищенный от снега. Через минуту, отдав рапорт, он ввел полковника в свой кабинет. Артемьев, не раздеваясь, сел на стул, жестом разрешив старшему лейтенанту сделать то же. Начальник штаба был человек лет сорока - сорока пяти, невысокий, плотный, одетый с той неуловимой щеголеватостью, которая отличает кадровых офицеров, долго прослуживших в армии и свыкшихся с военной формой. - У нас мало времени, - сказал он. - Расскажите мне кратко, но возможно подробнее все, что случилось у вас. Выслушав, не прерывая ни одним словом, рассказ Васильева, полковник на минуту задумался. - Какие ваши предположения? - спросил он. - Никаких нет, товарищ полковник. Артемьев слегка приподнял левую бровь. Васильев хорошо знал, что это означало - полковник не удовлетворен ответом. - Прикажите приготовить лыжи, - тем же ровным и спокойным голосом сказал Артемьев. - Сами пойдете со мной. Старшине Грачеву и сержанту Федотенко ожидать на заставе нашего возвращения. - Слушаюсь! - Поскорее, товарищ старший лейтенант! Когда начальник заставы вышел из кабинета, лицо Артемьева изменилось. Нахмурив брови, он посмотрел на часы. "Нарушитель, перешел границу три часа тому назад, - подумал он. - Плохо!" - Готово! - доложил Васильев. Они вышли во двор. - Ведите меня прямо к месту, где следы нарушителя исчезли, - сказал Артемьев. - Кратчайшим путем. Он пошел вперед легко и свободно, тренированным шагом опытного лыжника. Васильев шел рядом и на полшага сзади. Полковник велел ему вести себя, а сам шел впереди, не спрашивая дороги, быстро и уверенно. Через полчаса они дошли до длинной гряды кустарника, идущей по берегу невидимой сейчас речки, и повернули вдоль нее. Вскоре Артемьев остановился на том месте, где два часа тому назад проходили Васильев и его люди, и внимательно осмотрел следы лыж. - Вот это, очевидно, следы нарушителя, - сказал он и, не ожидая ответа, повернул на восток. Васильев молча следовал за ним. Он видел, что Артемьев не нуждается в его указаниях, и решил молчать, пока тот сам не обратится к нему. Они приближались к месту, где так внезапно и таинственно исчез след. Теперь Артемьев шел медленно, внимательно вглядываясь в местность. Кругом все было спокойно. На широкой белой равнине не было видно ни одного живого существа. Васильев неожиданно почувствовал сильное волнение. Ему вдруг показалось, что он забыл что-то очень важное, имеющее огромное значение, но что именно?.. Он напряг память, но внезапная и сильная головная боль заставила его на мгновение остановиться. Что-то странное творилось с ним. В его мыслях, до этого ясных, возник какой-то сумбур. На мгновение ему показалось, что рядом с полковником появился еще один человек. Галлюцинация сразу исчезла, но головная боль резко усилилась. Он хотел сказать полковнику о своем состоянии, но тот сам обратился к нему. - Зачем вы останавливались на этом месте? - спросил Артемьев, но, взглянув на лицо старшего лейтенанта, воскликнул: - Что с вами? Почему вы так побледнели? Васильев рассказал о своем неожиданном недомогании. - Закройте глаза, - сказал полковник. - На вас подействовал блеск снежной равнины. - Нет, это не то, - Васильев послушно закрыл глаза рукой. - Я сам с севера и хорошо знаю признаки "северной слепоты". Это другое. И потом я никак не могу вспомнить… - И не надо, - перебил Артемьев. - Не вспоминайте. Забудьте об этом. Потрите лоб снегом! Васильев опустился на снег. Полковник стоял над ним. Его брови сдвинулись, но на лице появилось выражение какого-то удовлетворения. "Да, это так, - думал он. - Теперь уже нельзя сомневаться. И нельзя терять времени. Но как, какими средствами бороться с этим страшным врагом? Где искать его? - Он посмотрел вперед, куда уходил одинокий лыжный след, теряясь вдали в блеске снега. - Вот здесь Васильев и его люди перестали видеть этот след и того, кто оставил его. Отсюда они повернули обратно на заставу. А тот ушел дальше". Он наклонился и положил руку на плечо старшего лейтенанта: - Ну как? Легче? - Как будто лучше, - ответил Васильев. - Головная боль проходит. - Посидите еще немного и старайтесь думать о чем-либо не имеющем отношения к нашему делу. - Нам уже недалеко идти, товарищ полковник. След исчезает где-то здесь. - Там увидим, - ответил Артемьев. - Но вы лучше молчите. Так будет вернее. И не открывайте глаз без моего разрешения. Минут через пять Васильев поднялся: - Прошло, товарищ полковник. - Совсем прошло? - Совсем. Разрешите открыть глаза. - Нет, погодите немного. Я не хочу подвергать вас неожиданному удару. Вы уверены, что след нарушителя не шел дальше? - Вполне уверен, товарищ полковник. Вы сами увидите. - Не думайте, что я вам не верю, - Артемьев говорил мягким спокойным голосом. - Я верю каждому вашему слову, но все же след идет дальше. Постарайтесь не волноваться и относиться к фактам спокойно, какими бы странными и непонятными они ни были. След идет дальше. Он у меня перед глазами. Мы имеем дело с врагом, какого до сих пор не встречали. А теперь откройте глаза. Хотя слова Артемьева и подготовили Васильева, он не смог удержаться от восклицания, когда, открыв глаза, увидел теряющийся вдали след нарушителя. Вот здесь, на этом месте, они видели этот след точно обрезанный ножом, а теперь он тянется вдаль ровной линией как ни в чем не бывало. Вот следы их троих. Тут они стояли. Вот обратный след, когда они повернули к заставе. Сомнений нет - это то самое место. Что же случилось с ними? Где был нарушитель, когда они, тщетно оглядываясь вокруг, искали его? И почему он не заметил пять минут тому назад, что они уже дошли до места?.. - Где он был? Артемьев не ответил. - Товарищ полковник! Кажется, я допустил ошибку, уйдя так скоро с этого места и не оставив здесь никого из своих людей. - Это было бы ошибкой, - ответил Артемьев, - при других обстоятельствах. Но в данном случае это не ошибка. Иначе вы не могли поступить. Вернемся на заставу. Идти дальше бесполезно. Эти слова очень удивили Васильева. По-видимому, полковник отчетливо представляет себе все, что произошло здесь. Что он увидел, что понял во всей этой путанице? Они быстро шли обратно. Полковник впереди, Васильев за ним, теряясь в догадках, но не смея задавать вопросов своему командиру. Так, не обменявшись ни одним словом, дошли до заставы. Войдя в кабинет, Артемьев сразу направился к телефону. Против ожиданий Васильева, он позвонил не в штаб отряда и не в город, а на железнодорожную станцию, которая находилась в восьми километрах, и вызвал дежурного. - У телефона Артемьев… Когда через станцию прошел последний пассажирский поезд?.. Этот поезд на вашей станции не останавливался? Почему остановился?.. Кто закрыл семафор? Сейчас я приеду к вам… Полковник положил трубку и, взглянув на Васильева, первый раз за это утро улыбнулся. Разговор, очевидно, вполне удовлетворил его. - Ничего не понимаете? - спросил он. - Завтра объясню. Сейчас некогда. Надо действовать. Снимки проявлены?

– Проявлены и отпечатаны.

– Дайте мне их.


3


Высокий худой человек на лыжах медленно вошел на улицу станционного поселка. Он тяжело дышал. Длинный и, видимо, непривычный путь утомил его. Когда вблизи показалось здание небольшой станции, он остановился и огляделся вокруг. В этот час улица была пустынна. Убедившись, что его никто не видит, человек отстегнул лыжи, бросил их в придорожную канаву и засыпал снегом. Облегченно вздохнув, он бодро пошел к станции. На перроне был только дежурный, совсем еще молодой человек в форменной фуражке с красным верхом. Увидев незнакомого человека, он внимательно посмотрел на него, но тотчас же равнодушно отвернулся. Незнакомец подошел ближе. - Когда пойдет поезд на Москву? - спросил он на русском языке с едва уловимым иностранным акцентом. - Пройдет через пятнадцать минут, - ответил дежурный, не глядя на говорившего, - но он здесь не останавливается. Это экспресс. - Я пойду вперед, навстречу поезду, - незнакомец говорил медленно и тихо. - Когда экспресс будет подходить к станции, закройте семафор и после полной остановки опять откройте его. Не ожидая ответа, он быстро пошел по путям на север. Дежурный по станции, казалось, не слышал его слов. Он повернулся и ушел с перрона, забыв о встрече. Через пятнадцать минут московский экспресс неожиданно остановился перед закрытым семафором. Впоследствии машинист говорил, что видел высокую фигуру на насыпи. Когда семафор открылся, поезд, набирая скорость, помчался вперед. Никто не обратил внимания на нового пассажира. Проводник, открывший ему двери вагона, не помнил об этом. Высокий человек стоял у окна и молча смотрел на проносящийся мимо зимний пейзаж. Экспресс мчался в столицу.


4


Худощавый брюнет, с гладко причесанными волосами, высоким лбом и блестящими черными глазами вошел в кабинет начальника управления пограничной охраны генерал-полковника Свиридова. Генерал и раньше слышал о своем сегодняшнем посетителе, но ему не приходилось встречаться с ним. Имя профессора Леонидова, крупного ученого, было широко известно не только в Советском Союзе, но и за его пределами. - Нам очень жаль, - здороваясь сказал генерал, - что мы были вынуждены побеспокоить вас. Но на это есть серьезные причины. Садитесь, пожалуйста. Профессор опустился в кресло. - Я к вашим услугам, - сказал он. - Я не отниму у вас много времени. - Я к вашим услугам на любое время. Свиридов открыл ящик стола и вынул лист бумаги, фотографию и пестро раскрашенный журнал. - С сегодняшнего утра, - сказал он, - нас очень интересует один человек. - Он протянул профессору бумагу. - Здесь расшифрованное донесение из штаба одного из пограничных отрядов. Прочтите его. Оно подробно освещает все события. Автор радиограммы - один из лучших наших командиров. - Полковник Артемьев, - прочитал Леонидов. - Это человек, который, на моей памяти, ни разу не ошибся. Его сообщение выглядит необычайным, но раз он так пишет, то значит, так и есть на самом деле. - Разрешите я прочитаю. Свиридов, наблюдавший за профессором, заметил, что его губы дрогнули при чтении какого-то места радиограммы. Леонидов положил лист на стол. - Тут не может быть двух мнений, - сказал он. Свиридов протянул ему раскрытый журнал: - Он? - Не обязательно, но наиболее вероятно, - ответил Леонидов, взглянув на портрет, помещенный в журнале. - Вы знаете этого человека? - Знаю хорошо. Это Генри Джеффрис. - Именно он перешел границу, - сказал Свиридов. - Вот фотография нарушителя, сделанная на границе и переданная нам по бильдаппарату. Профессор внимательно рассмотрел снимок. - Да, это Джеффрис, - сказал он. - Нет никаких сомнений. - Мы тоже пришли к такому заключению, - сказал Свиридов. - Я очень рад, что вы подтверждаете наш вывод. Установить личность нарушителя границы - это половина дела. Но остается другая половина. Надо знать то оружие, которым пользуется противник. Вот почему я позволил себе побеспокоить вас. - Готов сделать все, что могу. - У меня к вам один вопрос. Каким образом Джеффрис заставляет людей не видеть его, выполнять свои приказания и забывать о нем? Профессор взял журнал и несколько секунд пристально смотрел на портрет. Во всю страницу был изображен человек в белом халате. Худой, с тонкими губами, он чуть насмешливо улыбался. Необычайно глубоко запавшие глаза производили неприятное впечатление. - Генри Джеффрис, - задумчиво сказал Леонидов. - Никогда не думал, что он может пасть так низко. Я хорошо его знаю, но лично не встречался с ним. Было время, когда он состоял со мной в регулярной переписке. Это было лет шесть тому назад. С тех пор мы не переписывались. Но месяц тому назад я получил от него письмо. Мне кажется, что именно это письмо и мой ответ на него и послужили причиной визита к нам Джеффриса. - Вот как! - удивился Свиридов. - Это приятно слышать. - Думаю, что не ошибаюсь, - продолжал Леонидов. - Целью его появления являюсь я, и не столько я лично, сколько мой аппарат. - Расскажите подробно, - попросил Свиридов. - Вам придется запастись терпением, - улыбнулся Леонидов. - Об этом не скажешь в двух словах. - Я готов слушать сколько угодно. - Из донесения полковника Артемьева я вижу, что он правильно понял, в чем сила Джеффриса, - начал профессор. - Но он неправильно определяет методы его действий. Мгновенное внушение такой силы невозможно для человеческого мозга… - Свиридов кивнул головой. - На помощь Джеффрису пришла техника. Чтобы вы лучше поняли, в чем дело, я должен коснуться вопроса о сущности гипноза. Я не буду утомлять вас научной лекцией. Скажу только то, что поможет вам ясно понять силу и слабость Джеффриса. Мысль человека с очень грубым приближением можно сравнить с радиоволнами. Я подчеркиваю, что говорю крайне упрощенно. На самом деле тут мало общего. Но такое сравнение удобно, как бывает удобно объяснять явления в электрической цепи путем аналогии с течением воды в трубах. Для экономии времени примем такой способ. Итак, каждый человек имеет в мозгу небольшую радиостанцию и приемник, очень малочувствительный при этом. Благодаря слабости передающих станций и низкой чувствительности приемников мы не слышим мыслей друг друга. Но из радиотехники известно, что и на малочувствительных приемниках можно с успехом принимать передачу особо мощных станций. То же происходит и здесь. Мысль, переданная мощным источником, воспринимается мозговым приемником и, что особенно важно, воспринимается как мысль собственная. Хорошо ли бы меня понимаете? - прибавил профессор. - Думаю, что понимаю, - ответил Свиридов. - Отдельные люди, - продолжал Леонидов, - иногда обладают от природы очень сильной передающей станцией, но все же недостаточной, чтобы передать мысль с такой силой, которая заставила бы другого человека подчиниться. В этом отношении наш мозг никогда не изменится. Но внушение, гипноз - мощное средство в борьбе с психическими расстройствами, и, естественно, мысль ученых пошла по пути поисков средств, которые могли бы усилить естественную передающую станцию, сделать ее более мощной. Вам ясно? - Вполне. Пожалуйста, продолжайте! - Мне осталось сказать немного. Генри Джеффрис по специальности врач-психиатр. Он широко известен не только на своей родине - Австралии, но и во всем научном мире. Он достигает выдающихся успехов в лечении психических болезней главным образом потому, что от природы обладает исключительно сильной "радиостанцией". Джеффрис - редкое явление в медицине. Но, как я уже говорил, его сила недостаточна, чтобы обеспечить успех во всех случаях. А успех ему необходим. Джеффрис стремится к славе "чудотворца" потому, что в мире капитализма слава - это деньги. Ему первому удалось напасть на верную идею "усилителя мысли". Но когда он построил аппарат, то убедился, что он не дает нужных результатов. И причина этого заключается в том, что Джеффрис исходит из неверной точки зрения на внушение. - А именно? - Джеффрис не понимает, что нельзя навязывать объекту внушения свою мысль. Внушаемая мысль должна восприниматься как мысль собственная. Это очень важно. Если бы это было не так, то теоретически было бы возможно методом внушения изменять, например, политические убеждения, что в действительности совершенно невозможно. Но Джеффрис считает это возможным. Мне известно, что он пытался это делать, но, как и следовало ожидать, у него ничего не получилось. Он винит в неудаче свой аппарат, но причина не в нем. - Не совсем ясно, - сказал Свиридов. - Это трудный вопрос, - согласился Леонидов. - Возьмем, такой пример. Человек пьет запоем, он хочет избавиться от этого порока с помощью гипноза. Это часто бывает. В чем задача гипнотизера? Джеффрис и другие подобные ему ученые считают, что надо заставить человека забыть о своей болезни. Мы же, советские врачи, стоим на другой точке зрения. Человек хочет вылечиться. У него есть мысль об этом, желание. Нужно не навязывать свою волю, а усилить волю объекта, усилить его собственную мысль. - Теперь понимаю, - сказал Свиридов. - Тут коренное различие. Но вернемся к интересующему нас вопросу. Мысль Джеффриса об "усилителе" была подхвачена во многих странах, в том числе и у нас. Советским ученым, и в частности мне, удалось найти удачное разрешение этой задачи. "Усилитель внушения" у нас сейчас есть и успешно применяется в лечебных целях. Благодаря тому, что мы стоим на правильной исходной позиции, наш аппарат действует безотказно. Но Джеффрис этого не понимает. Ему трудно отказаться от идеи "насилия". Он думает, что мне удалось построить более мощный аппарат, и только. Ему самому это не удается. И вот он обратился ко мне с письмом, в котором предлагал продать "секрет" аппарата и даже самому приехать в Австралию или Америку. Он сулил мне горы золота. Я ответил ему так, как следовало ответить на подобное предложение советскому человеку. - И он решил украсть у вас аппарат? - Не сам аппарат, его нельзя унести, а его схему. Он убежден, что я скрываю "настоящую" схему, и не верит опубликованной в свое время в наших медицинских журналах. - Почему аппарат нельзя унести? - Потому, что он не переносный и очень громоздкий. - Хорошо! - сказал Свиридов. - Это все ясно. Цель прихода Джеффриса нам теперь понятна. Ответьте, как он действовал на границе? - Безусловно с помощью маленького переносного "усилителя". Такие существуют. Заставить не видеть себя, забыть о себе, открыть семафор и тому подобное может не каждый, но Джеффрис, повторяю, исключительное явление. Вооруженный аппаратом, он страшно силен. Но его внушение не вечно. Легко вернуть память его жертвам. - Вы можете это сделать? - Конечно. И не я один. Генерал-полковник задумался. - Не совсем понятно одно, - сказал он. - Почему Джеффрис предпочел проникнуть к нам таким сложным и опасным способом. Любой ученый может легко получить разрешение на въезд в СССР. Зачем тайно переходить границу? - И это могу объяснить, - ответил Леонидов. - Получив мой отказ, Джеффрис, видимо в гневе, написал мне письмо, состоявшее из одной фразы: "Все равно ваша тайна будет моей". Посудите сами - мог ли он официально приехать к нам? Ведь я буду знать, что он здесь, и приму меры, - он должен думать так. Застать меня врасплох, заставить открыть "тайну" - вот план его действий. - Это вполне правдоподобно, и события подтверждают ваше мнение. Я согласен с рами. Но не исключено, что Джеффрис имеет поручение шпионского характера. Так сказать, заодно. - Возможно. Лучшего шпиона, чем он, отыскать трудно. - В этом вы ошибаетесь. Труднее всего обнаружить самого обычного, среднего шпиона. Вы видите, что стоило только Джеффрису перейти границу, как его личность тут же была выяснена. В сущности, он уже не опасен, но меры против него принять надо, и они уже приняты. - Какие? - Ну, это уж "тайны ремесла", - засмеялся Свиридов. - Одна из этих мер - наш разговор. Мне хочется спросить вас вот о чем. Что вы можете посоветовать, чтобы схватить Джеффриса живым? Уничтожить его будет не трудно, но он крупный ученый. Мы не хотим прибегать к крайним средствам, а обычные методы задержания против него бессильны. Он заставит задержавшего отпустить себя и забыть о себе - Только одно, - ответил Леонидов: - отнять у него усилитель. Без него он не опасен. - А, например, вы? Могли бы вы справиться с Джеффрисом даже тогда, когда он вооружен своим аппаратом? Леонидов посмотрел в глаза генералу и улыбнулся. - Я понимаю вас, - сказал он. - Вы опасаетесь, что Джеффриса не удастся обезоружить и он явится ко мне? - Да. - Утверждать трудно. Если мне удастся опередить его на одну секунду, то я справлюсь с ним, несмотря на его "усилитель". Наука достигла больших успехов в вопросе искусственного сна. Опытный гипнотизер может заставить человека заснуть почти мгновенно. - Хорошо! Картина ясна. Постараемся не подвергать вас риску. Последний вопрос: владеет ли Джеффрис русским языком? - Владеет свободно. Все его письма ко мне написаны по-русски.


5


Неутомимо отстукивали колеса километр за километром. Станция за станцией проносились мимо. Московский экспресс останавливался редко. Три пограничника ехали в трех разных вагонах. В одном из первых находился Васильев, в середине поезда - полковник Артемьев, в последнем вагоне - Грачев. Высокий худощавый человек с глубоко запавшими глазами не появлялся. Проходил час за часом. Сидя у окна купе, полковник Артемьев делал вид, что читает. На самом деле, его мысли были далеко, и он не смог бы ответить на вопрос, что именно он читает. Время от времени переворачивая непрочитанные страницы книги, он продолжал обдумывать все тот же вопрос: как поступил нарушитель? Приказ, полученный из Главного управления пограничной охраны, был краток и ясен - найти человека, перешедшего границу, и проследить за ним. В приказе указывалось, что выполнение возлагается на него, старшего лейтенанта Васильева и старшину Грачева. Обычно выбор помощников предоставляли ему самому. Точное указание исполнителей приказа можно было понять так, что в Главном управлении ими недовольны и дают возможность исправить допущенную ошибку. Артемьев именно так и понял. Он ничего не знал о разговоре Свиридова с профессором Леонидовым. Обдумав положение, полковник вызвал в штаб своих будущих помощников и ознакомил их с приказом. - Добиться успеха необходимо, - сказал он им. - Приказ должен быть выполнен. Противник обладает силой мгновенного гипноза. Отсюда вывод - мы должны быть крайне осторожны. В Главном управлении считают, что нарушитель направляется в Москву. Вчера он сел на московский экспресс, но сегодня его там уже нет. Вы удивлены? Слушайте! Вот мой план. Нарушитель знает, что переход границы не останется незамеченным. Следы лыж будут обнаружены. Факт остановки экспресса также нельзя скрыть. Сопоставить оба факта и сделать вывод, что нарушитель находится в поезде, нетрудно. Он это тоже знает, но делает все так, что оставляет за собой ясно различимый след. Для чего? Для того, чтобы направить погоню по ложному пути. Он не сомневается, что мы будем искать его в том поезде, на который он сел так явно. Не забудьте, что телевизионную технику на границе стали применять совсем недавно. Нарушитель не знает, что нам известна его внешность. Он думает, что нам приходится искать человека, о внешности которого мы не имеем представления. Он должен был покинуть поезд и сядет на следующий уже с билетом, как обычный пассажир. Я предлагаю… И вот переодетые в гражданскую одежду три пограничника сели в экспресс, проходивший ровно через сутки после того, который был остановлен Джеффрисом. Артемьев был уверен, что нарушитель не будет терять лишний день и сядет именно в этот поезд. Но время шло, а противник не появлялся. И постепенно стали закрадываться сомнения. Враг мог быть хитрее, чем он думал. Может быть, он остался во вчерашнем поезде, разгадав план преследователей? Но тогда он был бы замечен опытным агентом, который, по телеграмме Артемьева, сел ночью в поезд и после тщательного осмотра всех вагонов сообщил, что человека с указанными приметами в нем нет. Но если этот агент был недостаточно осторожен и нарушитель разгадал в нем врага? Тогда сообщение могло не соответствовать действительности. Грозную силу противника Артемьев уже хорошо знал. Что будет, если враг ускользнет? Артемьев представил себе, сколько зла может причинить этот человек, обладающий непонятной и страшной силой. Он вспомнил при этом о молодом дежурном по станции, который заболел от потрясения и отчаяния, не будучи в состоянии объяснить, зачем он остановил московский экспресс. Сколько может быть таких жертв, не подозревающих об опасности, нависшей над ними, если враг не будет как можно скорее обнаружен и изолирован! Артемьеву иногда казалось, что поезд не движется. А экспресс мчался вперед, с бешеной быстротой проносясь мимо покрытых снегом полустанков, почти не снижая скорости, оставлял позади станцию за станцией, с застывшими на запасных путях товарными, пассажирскими и скорыми поездами, уступавшими ему главный путь. Вперед, вперед! К сердцу страны! Артемьев бросил книгу на столик и вышел в коридор. Он был уже почти уверен, что ошибся. Нарушитель остался позади, он сядет на завтрашний поезд. Сойти? Переждать еще сутки? Сесть в экспресс, который пойдет завтра?.. Да, да! Именно так надо поступить. Но какое-то глубокое чувство, которое вырабатывается в пограничнике долголетней службой, говорило: "Нет!" "Сойди с поезда, - убеждал уставший мозг. - Ты ошибся. Не упусти врага!" "Все правильно, - успокаивало чувство. - Ты не ошибся. Враг впереди. Подожди еще. Вернуться ты всегда успеешь". Экспресс замедлил ход. Остановка. Зеркальные стекла окон были чисты и прозрачны, несмотря на сильный мороз снаружи. Артемьев внимательно рассматривал ярко освещенный перрон вокзала. Он знал, что его товарищи делают то же. Враг не мог остаться незамеченным тремя парами зорких глаз. Пять минут… Незаметно и плавно трогаются вагоны. Следующая остановка через два с половиной часа.


6


Старшина Грачев, сидя в последнем вагоне, с привычной аккуратностью выполнял все указания полковника. На каждой станции он внимательно высматривал высокого человека, фотография которого лежала у него в кармане. Мысль, что этот человек может сесть именно в его вагон, почему-то не приходила в голову. Его роль в этой экспедиции казалась молодому пограничнику самой незначительной. Поэтому, когда ожидаемый человек вошел в его вагон, старшина на мгновение растерялся. Все пассажиры давно спали, и одинокое пребывание в пустом коридоре могло показаться подозрительным. Стоит нарушителю подумать, что бодрствующий пассажир находится здесь ради него, и он мгновенно заставит Грачева забыть о нем. Старшина хорошо понимал, что именно этот человек стоял на границе в двух шагах от него, а он, Грачев, подчиняясь непонятной силе, не видел его. Глубоко запавшие глаза скользнули по Грачеву без всякого выражения. Очевидно, Джеффрису даже в голову не приходило, что преследователь может находиться в поезде, на который он только что сел, и притом в том же вагоне. Грачев понял это, - врач ничего не подозревает. Пока проводник приготовлял постель, Джеффрис вышел в коридор и встал у окна, в двух шагах от своего противника. Он был в костюме явно советского производства и в мягкой шапочке, какие часто носят ученые. Старшина заметил тонкий шнур, идущий из-под воротничка и пропадающий в волосах над ухом. "Вероятно, слуховой аппарат, - подумал он. - Этот человек плохо слышит". Он ничего не знал об "усилителе" и даже не подозревал о существовании подобного прибора. - Не спится? - услышал он голос нарушителя. Грачев не удивился, что вопрос задан на русском языке. Артемьев предупредил, что, судя по всему, нарушитель хорошо говорит по-русски. Старшина обернулся и встретил взгляд, устремленный прямо на него. В глубоких провалах глазниц оп увидел два темных, без блеска, почти невидимых под тенью бровей, внимательных глаза. На мгновение ему показалось, что у противника вообще нет глаз, а только черные провалы, как у черепа. - Спал весь день. Я еду из… - Грачев назвал станцию, бывшую конечным пунктом этой линии. - Путешествие в поезде - скучная вещь, - сказал Джеффрис. - Я предпочитаю самолет. - Завтра будем на месте. Я еду в Москву. А вы? - Я тоже в Москву. "Спросить его, откуда он едет? Нет, нельзя задавать скользких вопросов". - Постель готова, - сказал проводник, выходя из купе. Джеффрис кивнул головой. - Спокойной ночи! - сказал Грачев. Ему хотелось продолжать разговор, но он чувствовал, что это будет неосторожно. - Спокойной ночи. "Ну вот и знакомство завязалось, - думал Грачев, закрывая за собой дверь купе. - Кажется, он не узнал меня". Грачев напряженно прислушивался, чтобы не пропустить момент, когда нарушитель уйдет в купе и освободит ему дорогу к полковнику Артемьеву. Выйти при нем было опасно. Риск возбудить подозрение и сразу потерять все плоды счастливого случая был слишком велик. Но противник не уходил. Тонкий слух старшины улавливал звук его движений. Так прошел длинный, показавшийся Грачеву бесконечным, час. Враг упорно не уходил из коридора.


7


Полковник Артемьев хорошо понимал, с каким сильным противником свела его судьба. Стараясь учесть все возможные варианты, он учел и то затруднение, которое возникло перед старшиной Грачевым. Московский экспресс "Белая молния" на всем протяжении своего пути останавливался считанное количество раз, на самых крупных станциях. На каждой из них специально назначенные люди следили за всеми пассажирами. Через несколько минут после отхода от очередной станции Артемьев получал по радиотелеграфу приметы всех, кто сел в экспресс или сошел с него. У Джеффриса была не совсем обычная внешность. Узнать его было легко. Все агенты имели на руках фотографию нарушителя границы. Австралиец не подозревал, что его ставка на то, что никому не известна его внешность, бита. Если бы он знал об этом, то не действовал бы так уверенно. Через десять минут после того как Джеффрис вошел в вагон, полковник уже знал: враг в поезде и едет в последнем вагоне. Тот факт, что Грачев не явился доложить о появлении противника, показывал - нарушитель настороже и, очевидно, не ложится спать. Старшина не хочет выйти при нем, боясь возбудить подозрения. Прочитав радиограмму, Артемьев прилег на диван. Впереди больше двух часов спокойного пути. За это время нарушитель никуда не мог исчезнуть. За Грачева полковник не беспокоился. Несмотря на молодость, старшина неоднократно проявлял отличные качества пограничника - выдержку, находчивость, хладнокровие. Нарушитель находится под неусыпным надзором. Только сейчас, когда напряжение последних часов спало, Артемьев почувствовал, как сильно он устал. Мерное покачивание вагона действовало усыпляюще. Он с удовольствием подумал, что может позволить себе непродолжительный сон. Прошло полтора часа. Экспресс мчался среди густого леса. Вдруг режущий звук ворвался в равномерный перестук поезда. Вагон резко вздрогнул. Шипение сжатого воздуха, визг тормозов. Несколько секунд - и экспресс остановился. Мгновенно проснувшись, Артемьев выскочил в коридор. Мимо с фонарем в руках пробежал проводник вагона. - Что случилось? - крикнул полковник. - Кто-то остановил тормозом поезд, - на ходу ответил проводник. Артемьев накинул пальто и вышел на площадку. Чернота ночи казалась еще темнее из-за плотной стены леса, подступившего близко к полотну дороги. Кто-то пробежал мимо к хвосту поезда. - Гражданин, - сказал проводник, - пройдите в вагон. Поезд сейчас пойдет. - Несчастье? - Сейчас узнаем. Это в последнем вагоне. Человек, только что пробежавший мимо, вернулся назад. Это был старший кондуктор экспресса. - Что там? - спросил проводник. - Хулиганство. Все пассажиры вагона спят. Он пошел дальше, и Артемьев слышал, как он громко ругался по адресу неизвестного злоумышленника. - Редкий случай, - сказал проводник. Артемьеву стало ясно - экспресс остановлен нарушителем границы. Очевидно, он решил бежать. Что же могло побудить его на этот шаг? Что заставило его сойти с поезда, которого он ждал целые сутки, да еще среди леса? Поступок противника показывал - он внезапно потерял спокойствие. Это было хорошо, но что делать дальше? Преследовать врага? Это ни к чему, кроме поражения, не могло привести. Среди леса, покрытого толстым слоем снега, идти можно только по полотну дороги, и противник легко заметит погоню. "Нет, - решил Артемьев. - Преследовать его сейчас нельзя. Надо дождаться станции и только тогда начать действовать. До остановки сорок пять минут. За это время нарушитель не уйдет далеко". Положение усложнилось самым непредвиденным образом. Полковник прошел по вагонам к концу поезда. Надо было узнать, не случилось ли что-нибудь с Грачевым. В коридоре вагона, в котором ехал старшина, Артемьев увидел начальника поезда, разговаривавшего с проводником. Подойдя к нему, полковник назвал себя и предъявил свое служебное удостоверение. - Прошу рассказать, при каких обстоятельствах произошла остановка, - сказал он. - Непонятные обстоятельства, - ответил начальник поезда. - Неизвестный злоумышленник воспользовался ручкой экстренного торможения, которая расположена в конце вагона напротив двери служебного отделения. - Я сразу вышел, - сказал проводник. - Но в коридоре вагона никого не было. На площадке тамбура тоже. Немыслимо успеть повернуть ручку и скрыться даже в ближайшее купе с такой быстротой. - Все ли пассажиры находятся в вагоне? - спросил Артемьев. - Я не видел, чтобы кто-нибудь вышел. - Надо проверить. В купе номер пять не оказалось одного пассажира. - Это тот, который сел на последней станции, - сказал проводник. - Он был без багажа. - Может быть, он прошел в другой вагон? - заметил начальник поезда. - Нет, - ответил Артемьев. - Он остановил поезд и сошел с него. - Невозможно, - сказал проводник. - Двери заперты. Без меня никто не может выйти. - И все-таки это именно так. Проводник пожал плечами и недоуменно посмотрел на начальника поезда. Внушение Джеффриса действовало безотказно. Проводник ничего не помнил. В следующем, шестом купе ехал Грачев. Когда дверь открыли, Артемьев увидел, что старшина лежит в неестественной позе. Было похоже, что он заснул стоя и упал на диван. Артемьев с беспокойством нагнулся над ним. Ровное дыхание успокоило его. - Нет ли врача в поезде? - спросил полковник, стараясь говорить тише, чтобы не разбудить остальных пассажиров. - Не знаю, - так же тихо ответил начальник поезда. - Кто этот человек? - Мой помощник, - ответил Артемьев. Он осторожно потряс старшину за плечо. Грачев не просыпался. Полковник не стал повторять попытку. Он понимал, что этот сон вызван внушением, и не знал, как надо поступать в подобном случае. Он только положил спящего удобнее. - Пусть остается так. На остановке надо вызвать врача. - А что с ним? Артемьев не ответил и вышел из купе. Экспресс с огромной скоростью мчался уже не по лесу. За окном расстилалась освещенная лунным светом равнина. - Мне необходимо немедленно говорить с Москвой, - обратился Артемьев к начальнику поезда. - Пройдемте в первый вагон. - Прошу вас молчать обо всем, что вы видели. - Будет исполнено, - ответил начальник поезда. Он понял серьезность дела. - Никому не рассказывайте, товарищ Федоров. - Не маленький, - ответил проводник вагона. В управлении пограничной охраны всегда дежурил кто-нибудь из ответственных работников. Полковник Медведев, выслушав донесение Артемьева, немедленно связался по телефону с квартирой Свиридова, а генерал тут же позвонил Леонидову. Артемьев получил короткий приказ - продолжать путь в Москву, а к старшине Грачеву ни в коем случае не вызывать врача.


8


– Итак, вы вышли из купе и увидели Джеффриса, - сказал Артемьев. - Что было дальше? - Я вышел потому, - ответил старшина, - что он не уходил, и я считал, что больше оставлять вас в неведении нельзя. Я ведь не знал, что вам все уже известно. Он стоял у окна. Повернулся и пристально осмотрел меня с головы до ног. Потом спросил: "Куда вы идете?" Я ответил. "Зачем?" - спросил Джеффрис. Я сказал и это. Понимал, что говорить нельзя, и все-таки отвечал. "Сколько человек в поезде следят за мной?" Я сказал, что трое. Тогда он приказал мне вернуться в купе. Я вернулся и почувствовал, что падаю. Больше ничего не помню. - Вы вышли одетым? - Да, я не раздевался. - Вот тут-то вы и совершили ошибку. Джеффрису безусловно бросилось в глаза, что человек, полтора часа тому назад ушедший спать, полностью одет и явно не ложился. Остальное понятно. Артемьев, Васильев и Грачев находились в рабочем кабинете профессора Леонидова. Они были направлены сюда генерал-полковником Свиридовым сразу после приезда в Москву. - Прежде всего надо вернуть вам память, - сказал генеоал. Хотя Артемьев, по-видимому, ни разу не встречался с Джеффрисом, но и ему пришлось подвергнуться "очищению". "На всякий случай, - сказал Свиридов. - Может быть, вы видели его, но забыли об этом". И вот, пройдя через руки профессора, Васильев, Грачев и… Артемьев вспомнили все, что случилось с ними. Старший лейтенант мысленно увидел картину прошлого - снежную равнину, гряду кустарника и фигуру Джеффриса на лыжах, стоявшего рядом с ними. Грачев вспомнил то же. А Артемьев… Это было самое неожиданное и удивительное. С отчетливой ясностью полковник вспомнил свой разговор с проводником и начальником поезда. А тут же, в коридоре вагона… стоял Джеффрис. Австралиец не сошел с поезда. Остановка экспресса была тактическим маневром, рассчитанным на отвлечение внимания. Он остался и доехал на этом же поезде до Москвы. Ошеломленный полковник немедленно позвонил Свиридову. - Я это знаю, - ответил генерал. - Такой трюк с его стороны мы предугадывали. На московском вокзале Джеффриса встретили, и сейчас он находится под надзором. Надо выяснить, нет ли у него сообщников. - Чудовищная сила! - заметил Артемьев. Леонидов улыбнулся. - На всякую силу можно найти управу, - сказал он. Они долго оставались в кабинете профессора, слушая его увлекательный рассказ о гипнозе и "усилителе внушения". А когда собрались уходить, зазвонил телефон. Леонидов сиял трубку. Пограничники видели, что его брови сдвинулись, а на лице появилось выражение озабоченности. - Нет, - сказал он. - Достаточно одного. Еще минуты две он внимательно слушал. - Хорошо! Я думаю, что не придется. Передаю трубку. Артемьев услышал голос Свиридова. - Останьтесь с профессором Леонидовым, - сказал генерал. - Он вам все объяснит. В случае неудачи я приказываю вам ликвидировать Джеффриса. Васильева и Грачева направьте в управление. - Слушаюсь. - Как только все кончится, позвоните мне. Будьте осторожны. Желаю удачи! Генерал повесил трубку. Артемьев передал своим спутникам приказание Свиридова. - Вам не следует выходить через главный подъезд, - сказал Леонидов. - Я вас провожу. Он вернулся минут через пять. - У нашего института есть выход в переулок. Я думаю, что их не заметили. - Что случилось? - Джеффрис находится где-то здесь. По-видимому, он хочет, не теряя времени, взяться за меня. В наш институт нельзя пройти без пропуска, но он пройдет легко. - Что вы будете делать? - Ждать. Джеффрис появится очень скоро. Ему нет расчета терять время. - Но он может войти в любую минуту, - сказал Артемьев, невольно оглядываясь на дверь. - Мы узнаем об этом своевременно. Как только он войдет в институт, мне сообщат об этом люди, которые специально поставлены мною так, что он их не увидит. - Но ведь Джеффрис вооружен своим аппаратом. Не лучше ли вам так же вооружиться? - Этого никак нельзя сделать. Наш аппарат находится в клинике. Переносных у нас нет. Они нам совершенно не нужны. В дверь постучали. - Войдите, - сказал Леонидов. В его голосе не чувствовалось ни малейшего волнения. В кабинет вошел пожилой полный мужчина. - Познакомьтесь, - сказал профессор. - Мой ассистент и ближайший помощник - доцент Пушкарев Семен Игнатьевич. Полковник Артемьев. Пушкарев вопросительно посмотрел на Леонидова. - Противник приближается, - сказал профессор. - Будем действовать. Видите ли, - повернулся он к Артемьеву, - я допускаю, что Джеффрис выйдет победителем в нашем поединке. Тогда он может внушить мне все, что ему вздумается. На этот случай я и принял некоторые меры. Семен Игнатьевич будет находиться в соседней комнате, откуда все хорошо слышно. Если понадобится, он вернет меня в нормальное состояние. - Мы с вами останемся здесь? - Да, конечно. Вам надо спрятаться так, чтобы он вас не заметил. Я встану за дверью. Нападение должно быть неожиданно для него. В случае его победы вы знаете, как надо действовать. - Я хорошо стреляю, - просто ответил полковник. - Но, допустим, что вы промахнетесь? - спросил Пушкарев. - Тогда, - ответил Леонидов, - вам придется лечить нас обоих. Не предпринимайте ничего, пока Джеффрис не получит от меня все, что ему надо, и не выйдет из кабинета. Из института он все равно не уйдет. Генерал-полковник сказал мне, что здание окружено "невидимой стеной". - Подождем! - сказал Артемьев. Ассистент профессора ушел в комнату, расположенную рядом с кабинетом, и запер за собой дверь на ключ. Леонидов мерными шагами ходил от двери к столу и обратно. Он молчал, и Артемьев, понимая, что ему необходимо сосредоточиться, не беспокоил его вопросами. Профессор был чуть бледнее обычного, но спокоен. Артемьев не сомневался, что наступила решительная минута. Раз генерал предупреждает, значит Джеффрис именно сейчас намерен осуществить свой замысел. Поспешность его понятна. Он знает, что обнаружен и что его ищут. Вероятно, он хочет как можно скорее убраться из Москвы и Советского Союза. Джеффрис может появиться в любую минуту. Пройти через контрольный пост, узнать, где помещается кабинет профессора Леонидова, ему нетрудно. Но неужели этот человек не знает, с кем ему придется иметь дело? Неужели он уверен, что справится с всемирно известным профессором так же легко, как со всеми остальными? Очевидно, да. И у него есть основание для такой уверенности, раз сам Леонидов допускает возможность своего поражения в этой схватке. Джеффрис рассчитывает на свой аппарат и неожиданность нападения. Ему придется столкнуться с контрнеожиданностью… А если "радиостанция" профессора окажется бессильной справиться с ним, то пуля сделает это наверное. С пяти шагов трудно промахнуться, но если это даже и случится, на смену Артемьеву придут другие товарищи. Полковник мысленно представил себе ту "невидимую стену", которой окружен институт. Нет, Джеффрису не вырваться! Мысли Артемьева прервал телефонный звонок. Леонидов снял трубку и сразу положил ее обратно. - Джеффрис, - сказал он. Артемьев вынул пистолет и отвел предохранитель. Потом он подошел к окну и скрылся за портьерой. Сквозь узкую щель он видел, что профессор стал у стены с таким расчетом, чтобы открывшаяся дверь заслонила его. Как всегда, в решительный момент встречи с противником лицом к лицу, Артемьев почувствовал, что все следы какого бы то ни было волнения исчезли. Он пристально вглядывался в еще закрытую дверь, привычным глазом оценивая освещенность комнаты и расстояние. Только бы Джеффрис не оказался между ним и Леонидовым. Если это случится, выстрел будет невозможен. Придется перейти на другое место, но удастся ли это? Сумеет ли он опередить врага, действующего, как он хорошо знал, с молниеносной быстротой? Артемьев совершенно не представлял себе, в какую форму выльется предстоящая борьба между Леонидовым и австралийцем. По каким признакам определить, за кем осталась победа? Но раз профессор не сказал ему этого, то, очевидно, эти признаки будут достаточно ясны. В коридоре послышались приближающиеся шаги. Может быть, это не Джеффрис?.. Ручка повернулась - и дверь открылась. Благодаря Леонидову Артемьев так хорошо помнил лицо Джеффриса, что ему показалось - вошел знакомый человек. Стоя на пороге, Джеффрис оглядел комнату. На мгновение его глаза встретились с глазами Артемьева, и полковнику показалось, что противник не может не видеть его. Но длинная мягкая портьера хорошо скрывала фигуру пограничника, и Джеффрис ничего не заметил. Он сделал шаг вперед и закрыл за собой дверь. При этом он повернулся и оказался лицом к лицу с Леонидовым. Почти бессознательно Артемьев откинул портьеру и неслышно шагнул вперед, не спуская глаз с двух людей, которые, казалось, спокойно смотрели в глаза друг другу. Но в этом кажущемся спокойствии таилось чудовищное напряжение двух борющихся сил. Артемьеву показалось, что прошло не менее минуты, но в действительности все продолжалось несколько секунд. Его чувства обострились до предела, и он ясно видел, как побелели суставы на руке Джеффриса, со страшной силой сжавшей ручку двери. Несколько секунд - и невидимая схватка окончилась. Артемьев услышал звук повернутого ключа, и Пушкарев, стоя на пороге, сказал: - Ну, вот и всё! Артемьев почувствовал себя ошеломленным во второй раз. Как всё? Но ведь ничего и не было! - Помогите мне, - сказал Леонидов. Профессор поддерживал бессильно висевшее тело Джеффриса. Голова австралийца закинулась назад, а глаза были закрыты. Он заснул. Заснул сразу, сраженный неожиданным ударом, обрушившимся на него с быстротой и силой сокрушительной молнии. Пушкарев бросился вперед и подхватил Джеффриса с другой стороны. Артемьев очнулся от своей растерянности и помог им положить на диван поверженного противника. Всё! Как быстро это произошло! Что это за сила, которая с такой быстротой превратила опасного врага в беспомощно распростертое тело?.. Ассистент профессора осторожно снял с головы Джеффриса две прозрачные пластинки, сделанные как будто из синего стекла. Они были соединены металлической дужкой, от которой шел тонкий шнур, исчезавший за воротником рубашки. На груди оказался небольшой плоский ящичек. Внутри слышалось мерное гудение. Аппарат находился в действии. Пушкарев повернул крохотную ручку на крышке - и гудение смолкло. "Усилитель мысли" больше не работал. Он не оправдал надежд, которые Джеффрис возлагал на него Совершеннейший механизм оказался неповоротливым, встретившись с тренированной мыслью человека. На долю секунды Леонидов опередил Джеффриса, и скованный чужой волей мозг австралийца уже не смог сосредоточить мысль. - Позвоните генерал-полковнику, - устало сказал Леонидов


Аскольд Шейкин. Тайна всех тайн
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. У ПОРОГА ТАЙНЫ
Глава первая


Кирилл Петрович - академик, физик, математик, кибернетик, лауреат Государственных премий. Ему лет шестьдесят. Он приземист, лицо грубоватое, с коричневой обветренной кожей. На нем светло-серый костюм, белоснежная рубашка, черный капроновый галстук. Говорит он негромко. Задавая вопрос, делает короткий жест правой рукой, словно приглашая вступить в спор.

Но о каком споре может идти речь? Утром мне позвонили и пригласили в Институт энергетики. Поколебавшись мгновение стоит ли ломать сегодняшний день? - я согласился. Не так уж часто меня приглашают к себе академики!

И вот мы беседуем, сидя в его кабинете.

– Наш институт, - говорит Кирилл Петрович, - занимается проблемой передачи энергии без проводов. Исследования идут сразу в нескольких направлениях. Одно из них развивает лаборатория, где вы сейчас находитесь. Она не очень велика, создана четыре года назад - срок, в общем, вполне достаточный, чтобы более или менее узнать друг друга, сработаться…

Уже с первых фраз я все, мне кажется, понимаю: видимо, какие-то достижения этой лаборатории решено выдвинуть на соискание Государственной премии. Согласно правилам, с такой работой следует через газеты и радио ознакомить общественность. Сделать это и будет мне в конечном счете предложено. Однако я не пишу очерков! Я пишу об ученых, но повести, рассказы.

Слушая Кирилла Петровича, я понемногу осматриваюсь. Здание, которое занимает институт, очень старой постройки. В дореволюционные годы в нем помещалась торговая фирма. Кабинет Кирилла Петровича, безусловно, остался от той поры. Он поражает: дубовые панели, дубовый письменный стол и кресла на драконьих лапах (и такие же лапы и красные и зеленые морды из гипса на потолке!) - роскошь самая купеческая, столь колоритная и неповторимая в своей несуразности и размахе, что я вдруг начинаю сомневаться в реальности происходящего. Как может работать в таком кабинете современный ученый? Неужели это не мешает ему? Что он за человек?

– Давайте, - говорит Кирилл Петрович, - продолжим наш разговор уже после знакомства со всеми сотрудниками лаборатории.

У меня невольно вырывается:

– А нужно ли?

– Нужно, - отвечает Кирилл Петрович и добавляет, как бы уговаривая себя: - Очень нужно.

Первое помещение, куда мы попадаем, миновав узкий и извилистый, тоже явно оставшийся от старины коридор, - это обширный зал, блистающий стеклом и алюминием переплетов гигантских, от пола до потолка, окон. Пол его на десяток ступеней ниже порога. Мы останавливаемся у входа. У наших ног лилипутскими небоскребами высятся голубовато-серые параллелепипеды блоков счетной машины. Они окружают мерцающий сигнальными огоньками полукруглый барьер. Это пульт управления. Гудят вентиляторы, поет генератор звукового контроля: "уа, уа, уа…"

И от порога я вижу сотрудников. Их трое. Все в белых халатах. Высокий полный мужчина лет сорока сидит у пульта на винтовом голубом стуле. Еще один мужчина - худощавый и сутулый - склонился над большим столом в дальнем углу. Молодая женщина в неловкой позе, с рулоном бумажной ленты в руке, стоит возле блока печатающего устройства. Все - словно застывший кадр кинофильма.

"Взволнованы моим появлением? Что за чепуха!" - думаю я.

– Это наша основная группа, - говорит Кирилл Петрович. Высокий мужчина поднимается с винтового стула, подходит к нам, протягивает руку:

– Рад познакомиться… Острогорский.

По всему его облику, по решительности движений, по спокойному прищуру глаз видно, что человек этот преуспевает и в научной работе, и в личной жизни, и к тому же он наверняка любимейший сотрудник Кирилла Петровича.

– Кирилл Петрович, - продолжает Острогорский, - Гордич опять мудрит: вычисления за всю неделю - в корзину!

– Да, я знаю, знаю, - торопливо отвечает Кирилл Петрович.

– Так дальше нельзя. Мы только и занимаемся переналадками. - Острогорский вопрошающе смотрит на меня, безнадежно машет рукой и умолкает.

И уже вместе с ним мы подходим к женщине. Она кладет рулон на стол, глядит на свои руки - чисты ли? - здоровается. Ей едва ли больше двадцати четырех лет. Красива она удивительно.

Дело не только в правильности и изяществе черт лица и темно-каштановом цвете волос - моем любимом цвете. Просто я как-то мгновенно понял ее и восхитился ею, как человеком гордым и в то же время беззащитным изза доверчивости и мягкости характера. Она, конечно же, из тех людей, которых с детства задергали воспитанием. Выработали умение держаться, развили чувство самоконтроля и вдобавок привили устойчивую неуверенность в себе, которую на Западе называют комплексом неполноценности, а у нас - застенчивостью молодого специалиста. Я всегда сочувствовал таким людям.

– Галина Тебелева, - излишне громко говорит Острогорский. - Инженер-программист!

Женщина вздрагивает и распрямляется. Смущенная улыбка делает ее еще красивее. Я ловлю на себе испытующий взгляд Острогорского. Он словно проверяет, какое впечатление произвела на меня Тебелева.

Затем мы подходим к сотруднику, который склонился над столом. Поглядывая на бумажку со схемой, он вставляет шпильки в отверстия квадратных пластин, разложенных на столе. Я понимаю: он готовит для машины новую программу вычислений.

– Пуримов, - говорит Острогорский, - Новомир Алексеевич.

В его голосе снисходительность.

С минуту мы смотрим на Пуримова - на его исхудалое сосредоточенное лицо, на седоватые, будто пыльные волосы, на мятый халат в пятнах ржавчины.

"Лаборант, - думаю, - пожизненный старший лаборант, убежденный, что пройдет еще два-три месяца (или дня), он отложит все неважные дела, которые выполняет по приказанию, займется самой высокой теорией и перевернет мир. И потому сегодня он ни в коем случае не должен терять время, отрываться от своей лаборантской работы. Даже вот сейчас, когда к нему подошло начальство".

Я оглядываюсь на Тебелеву. Она по-прежнему стоит возле печатающего устройства и улыбается.

"Коллектив самый обычный", - решаю я, с трудом перебарывая желание еще раз посмотреть на Тебелеву.

Следующая комната, куда мы приходим, невелика, стены расписаны красными, желтыми и черными треугольниками; в углу, слева от входа, над батареей парового отопления, квадратная клетка с большим попугаем на жердочке; три письменных стола, заваленных книгами, научными журналами, кипами перетянутых резинками библиографических карточек.

В комнате двое.

Длинный большеротый вихрастый парень в сером костюме сидит на столе, положив ногу на ногу. Женщина в белом халате очень смуглая, черноволосая, лет тридцати - стоит, прильнув Щекой к оконному стеклу. Когда мы входим, никто из них не меняет позы. Я догадываюсь, что здесь меня тоже ждали и по-своему приготовились к встрече.

– Теоретики, - говорит Кирилл Петрович. - "Здравствуй" у них не дождешься. - Он кивает в сторону женщины. - Вера Мильтоновна Карцевадзе…

Женщина отрывается от окна, протягивает мне руку.

– Никита Аникеевич Вента, - продолжает Кирилл Петрович. Я оборачиваюсь к парню, поклоном здороваюсь с ним. В ответ он изгибается на своем столе. На лице его подчеркнутая серьезность.

– Они высказывают бредовые идеи, - говорит Кирилл Петрович, - группа Острогорского эти идеи обсчитывает. Ну а мы с Кастромовым потом хватаемся за головы.

– А мы не хватаемся? - певуче спрашивает Вера Карцевадзе.

– Хватаетесь, если у вас растрепалась прическа, - отвечает Кирилл Петрович добродушно-ворчливым тоном и вдруг озабоченно оглядывается. - Но где же Гордич? Мы договаривались: сегодня быть всем!

– Гордич нонче в архиве, - отвечает Вента, глядя на меня. - Они опьять (он так и сказал: не "опять", а "опьять") замахиваются на устои гидродинамики…

"Гидродинамика - наука наук", - скрипит попугай.

– Теоретики - странный народ, - говорит Кирилл Петрович уже в коридоре. - Только весьма молодые, житейски неопытные люди могут мыслить теоретически по-настоящему нескованно. И потому их всегда приходится принимать такими, какие они есть. Попытки воспитать, конечно, удаются. Работать становится легче, они дисциплинируются, но - увы! - частенько при этом теряют и счастливую способность мыслить не по шаблонам. Очень сложно администрировать! - заканчивает он с извиняющейся улыбкой.

Я отвечаю, что уже встречался с такими людьми, и вновь думаю о Галине Тебелевой: как хорошо, что она работает под началом этого Кирилла Петровича!

Тем временем мы входим в такой же обширный зал, как и тот, где были недавно. В нем тоже счетная машина. Возле пульта стоят три человека: сухощавый с резкими чертами лица мужчина лет пятидесяти и две молодые женщины: одна - рыженькая и веснушчатая, другая - высокая, темноглазая и темноволосая. Женщины переговариваются. Мужчина поочередно поглядывает на них. Из-за гула машины голосов нам не слышно.

Мы подходим. Разговор прерывается. Все трое улыбаются нам.

– Группа контроля, - говорит Кирилл Петрович. - Елена Константиновна Речкина…

Рыженькая женщина подает мне руку.

– Рада Григорьевна Саблина… Руководитель группы - Антар Моисеевич Кастромов… И вы не смотрите, что эти дамы улыбаются, - продолжает Кирилл Петрович. - На самом деле они народ очень въедливый. Так, впрочем, и должно быть: группа контроля!

– Покой нам только снится, - говорит Саблина.

И как подводит итог: в зале становится вдруг совершенно тихо. Лишь через мгновение я соображаю, что Саблина тут ни при чем. Просто вычисление закончилось, и машина остановилась.

Мы выходим в коридор.

– Осталось еще познакомить вас с Ириной Валентиновной Гордич, - говорит Кирилл Петрович.

– С Ириной Валентиновной?

Я почему-то думал, что Гордич - мужчина.

– Да, - отвечает Кирилл Петрович. - И между прочим, заметьте себе: Острогорский и Гордич - единственная родственная пара в нашей лаборатории. Они муж и жена.

Я пожимаю плечами: мало ли родственных пар работает в лабораториях?

Кирилл Петрович толкает дверь с табличкой "Архив" и пропускает меня вперед.

Длинную узкую комнату с пунктиром ламп дневного света вдоль всего потолка занимают стеллажи с папками и письменные столы. За, одним из этих столов (на нем лежит листок бумаги и ничего больше нет) с карандашом в руке сидит женщина лет сорока, невысокая, в ярко-красном платье.

Когда мы подходим, она встает и смотрит на нас, быстро мигая, словно только что вышла из темноты на яркий свет.

– Ирина Валентиновна Гордич, - произносит Кирилл Петрович торжественно, - или просто Ирина, как она просит себя называть. Наш главный теоретик и верховный неподкупный судья. И вообще чудеснейший человек. Не хмурьтесь, Ирина. Я знаю, вы не любите комплиментов. Но в моем возрасте их говорят с абсолютнейшим бескорыстием. Это единственное преимущество старости!

Он говорит, а я тем временем вглядываюсь в Гордич: тонкие губы, узкие кисти рук, вся фигура по-спортивному подобранная, осанка благороднонепринужденная… Ну а в целом… В целом, пожалуй, внешность работника архивов, допущенного к самым сокровенным государственным тайнам. Она с нами и в то же время она далеко-далеко.

"О таком человеке непременно надо бы написать, - думаю я. - Конечно, не документальный очерк, а написать о человеке такого типа в романе, в повести, чтобы можно было свободно домысливать, обобщать…"

Я вдруг чувствую ту взволнованность, которая всегда овладевает мной в предчувствии "настоящего материала".


Глава вторая


Когда мы возвращаемся в кабинет и усаживаемся в кресла, я спрашиваю:

– Это все, кого вы хотели мне показать?

– Сотрудники, с которыми я вас познакомил, - после некоторого молчания отвечает Кирилл Петрович, - готовят лишь самый первый, я бы сказал даже - прикидочный, вариант одного из проектов. На этой стадии большего числа исполнителей не требуется. Однако, думается, и в дальнейшем они могли бы играть основную исследовательскую роль. Среди тех, кого мы видели, два доктора наук и два кандидата. Не знаю, достаточно ли много это говорит вам…

– Ну хорошо. А зачем нужен вам я?

Кирилл Петрович отвечает не сразу. Я рад этой паузе. Ведь я буду должен огорчить его, прямо сказать, что увиденное, в общем, не увлекло меня. Да и что я увидел? Большой архив, две вычислительные машины, десять научных сотрудников разной квалификации. Одна из них, Гордич, заинтересовала меня как литератора. Пожалуй, об этом человеке я даже хотел бы узнать возможно больше, но писать очерк?.. Такая работа совсем не по мне. Во всяком случае я никогда прежде ею не занимался.

– Для чего нужны вы? - спрашивает Кирилл Петрович и смотрит на меня с какой-то полуулыбкой.

Он словно бы решает: сказать или не сказать прямо?

– Да. Чего бы вы хотели от меня?

– Мы намерены предложить вам стать сотрудником нашей лаборатории. Говоря проще - поступить на работу в наш институт.

Я удивленно гляжу на Кирилла Петровича, а вслед за тем чувствую огромное облегчение: от такого предложения очень легко отказаться.

– Говоря казенным языком, - продолжает Кирилл Петрович, не дав мне ответить, - мы хотим, чтобы вы написали нечто похожее, так сказать, на отчет о работе нашей лаборатории.

Я улыбаюсь. Кирилл Петрович встает и, заложив руки за спину, проходит по кабинету. Все это время я ловлю на себе его изучающий и в то же время, несомненно, иронический взгляд. Потом он останавливается возле меня.

– Проблема, над которой мы работаем, теоретически и практически весьма трудна. Не менее важно другое: успех или неуспех всего дела будет окончательно решаться в очень сложных, точнее, в чрезвычайно сложных условиях.

– О, понимаю… Космос… Каждый лишний грамм веса… - Я тоже стараюсь говорить с иронией.

– Да, - совершенно серьезно отвечает Кирилл Петрович. Для окончательной регулировки аппаратуры исследователям, безусловно, придется выходить даже в космос.

– И следовательно, - подхватываю я, - любой участник, который окажется не наилучшим, поставит под угрозу все предприятие.

– Да, - с прежней серьезностью повторяет Кирилл Петрович, - причем само понятие "наилучший", возможно, обретет какие-то особые оттенки.

Я вдруг все понимаю.

– Вы хотите, чтобы я помог вам разобраться в каждом из ваших сотрудников?

– В каждом? - спрашивает он живо. - Зачем же! В отдельности каждый мне ясен. Иначе никто из них не был бы принят в лабораторию.

– Вас интересует коллектив как единое целое?

– Да, - соглашается он. - Эффект взаимодействия. Если вы за это возьметесь, вам придется написать нечто вроде повести или романа, героями которого окажутся сотрудники лаборатории, а действие будет происходить там, где им довелось бы работать, уже завершая проект. Само собой разумеется, что ваш труд мы потом коллективно обсудим, чтобы извлечь из него максимальную пользу. Теоретическая разработка рано или поздно закончится. Придется решать: переходить к стадии воплощения проекта или его отложить. Как раз в таком случае результаты обсуждения очень помогут.

– Вообще отложить?

– Для меня - вообще. Я уже достаточно стар. Отложить проект совсем невозможно.

– Боже мой! - восклицаю я. - Но сознаете ли вы, что фактически предлагаете? Написать роман (всего лишь!), в котором каждый герой - реально существующий человек! И потом еще предъявить его для обсуждения тем самым людям, которые будут описаны! Ну а что, если некоторые из ваших товарищей отнесутся к этому чрезмерно болезненно? Ведь далеко не всегда то, что человек думает о себе, и есть истина. Одних я просто не смогу понять. Других, хотя и пойму, не сумею изобразить… Вас устроит, если опыт мы проведем, а коллектив распадется?

Пока я говорю, Кирилл Петрович, соглашаясь, кивает.

– Ваши сомнения понятны, - начинает он, едва я заканчиваю. Видимо, он заранее готов к таким возражениям. - И все же решиться на подобный опыт необходимо. Причин сразу несколько. Вот одна из них, пожалуй, наиболее убедительная. Он понижает голос, словно опасаясь, что нас могут подслушать. - В конце концов, ведь нельзя потребовать от страны грандиозных, многомиллиардных затрат, не имея полной уверенности в удачном исходе.

Я недоумеваю:

– Но о чем идет речь? Все же над чем вы работаете, я до конца так и не понимаю.

– О, пожалуйста! Это отнюдь не секрет. В принципе, мы, наша лаборатория, предлагаем очень простую вещь. Как известно. Земля улавливает всей своей поверхностью примерно одну двухмиллиардную излучения Солнца. Много это или мало? Много! Можно ли больше? Нельзя. Почему? Все остальное не попадает на нашу планету и рассеивается во Вселенной. И вот мы предлагаем охватить Солнце воронкообразными волноводами из электромагнитных полей особого рода и, как по трубам, подвести к полюсам Земли энергию еще по крайней мере в тысячу раз большей мощности. Как бы подарить человечеству тысячу Солнц.

– Та-ак, - только и выговариваю я.

– Не менее важно другое. На всей остальной поверхности Земли, если только человечество пожелает, останутся прежними и спектр солнечного света, и общая циркуляция атмосферы, и распределение температур, а посему не грозит нам и таяние ледников Антарктиды, Гренландии и в связи с этим подъем уровня Мирового океана. Наш проект очень реалистичен. Он осуществим даже в эпоху государств с различными социальноэкономическими системами, то есть и в наши дни. Что это даст? Ну хотя бы наконец в распоряжении человечества появится энергия (накопленная, скажем, в виде антивещества), достаточная для межзвездных полетов. Сейчас на Земле такой энергии нет. Пока ведь для достижения даже ближайшей туманности в ракетных двигателях космического корабля нужно было бы сжечь много самого энергоемкого горючего.

– Позвольте! Вот эти десять сотрудников… Галя Тебелева, Речкина, Саблина… Ваш коллектив рассчитывает такой грандиозный проект?

– Почему это вас удивляет? И можете не сомневаться: вы будете иметь дело лишь с добровольцами. Этот вопрос мы обсудили между собой. Искренность, самая исчерпывающая, вам гарантируется.

– Ну а я? Обо мне вы подумали? - говорю я почти с отчаянием, понимая, что вопрос уже решен и я непременно займусь этим удивительным делом. - Вы понимаете, что значит описать человека с наибольшей полнотой?..

– Человек эмоционально бедный и в науке всегда пустоцвет, - отвечает Кирилл Петрович. - Наша задача очень серьезна. Шутить с нею нельзя.

– Но что вы, собственно, хотите выяснить? Я, например, убежден, что коллектив вашей лаборатории состоит из людей замечательных…

– Многое. Приведу простейший пример. Может, для того, чтобы сотрудник А работал с наибольшей отдачей, его подчиненный Б должен быть не послушным и влюбленным в своего начальника, а, напротив, до дерзости несговорчивым? Правда, лишь в том случае, если у этого А есть данные, чтобы еще и еще расти. Если же данных нет? Тогда это А плюс Б разве не обернется трагедией зависти? Или трагедией неуемной наглости?.. В коллективе плюсы и минусы людей складываются по законам особой логики. Насколько могу судить, правда искусства к ней очень близка. Я не раз уже думал об этом. Любое произведение искусства - это знаковая система, предназначенная людям в качестве инструмента саморегулирования. Таков смысл искусства с точки зрения кибернетики. Я всю жизнь работаю в другой области и всю жизнь мечтаю совершить, так сказать, попытку инженерно-литературного свойства. Разве это не заманчиво?

О чем-то сходном и я думал не раз, хотя никогда еще не связывал это со своими литераторскими планами.

– Не увлекает? - Кирилл Петрович делает излюбленный жест. - Ну а если подумать более широко? Это окажется особой формой критики: не сверху, не снизу, а из вероятного будущего. Не мне объяснять вам: критика - обратная связь в отношениях между людьми. Одно из элементарнейших положений кибернетики: система без обратных связей работает плохо… Нам не нужны дифирамбы. Сократите, к примеру, состав нашей группы на одного человека, докажите, что коллектив вполне обойдется без него, - и вы сэкономите огромные средства!

– Но время действия? Неужели уровень современной техники уже дает такие возможности? Когда это произойдет? Через десять лет? Через сто?

– Пишите так, словно бы все вами предложенное завтра будет осуществлено. Ваш объект - человек. Он уже давно готов к выходу в космос. Техника - дело других.

– Но послушайте: получится обыкновенный научно-фантастический роман! Или, вернее, совсем не обыкновенный!

– И превосходно! Роман под названием: "По алгоритму печали и радости" или, лучше, "Тайна всех тайн", имея в виду, что тайна всех тайн - истинное будущее. Впрочем, называйте, как вам будет угодно.

Он умолкает. Молчу и я.

Физики еще много веков назад ввели в обиход понятие "физическое тело". Это сразу миллиарды миллиардов атомов. И по такой сумме атомов ученые судили о материи, о Вселенной. Они шли от общего к еще более общему. Однако было так лишь до той поры, пока не удалось исследовать отдельные атомы и частицы. Повысило ли это понимание нами свойств материи в целом? Безусловно.

Можем ли мы теперь, зная свойства отдельной частицы, более глубоко предсказывать не только ее поведение в "коллективе" других частиц - в "физическом теле", но и особенности самого "физического тела"? Конечно.

Однако для этого пришлось и создать новые приборы - циклотроны, пузырьковые камеры, электронные микроскопы, - и совершенно по-другому подойти к изучению частиц, разработать особый математический аппарат.

Ну, а в литературе? Разве теперь мы не можем настолько глубоко исследовать физическую и психическую природу отдельного человека, взаимовлияния в нем личного и общественного, случайного и закономер-. ного, чтобы и в художественной литературе решать вопросы на новом уровне?

Можем. В этом Кирилл Петрович прав. И все-таки решаема ли вообще задача, за которую он предлагает мне взяться?

Кирилл Петрович, видимо, понимает, что происходит в моей душе. Он сидит в кресле, положив на письменный стол руки, и ждет.

– Хорошо, - говорю я. - Но мне нужно уяснить еще один вопрос. Вы не боитесь, что выводы из этого романа, или, как, пожалуй, лучше называть его, отчета, окажутся неблагоприятны лично для вас? Если я приду к таким выводам.

Кирилл Петрович хохочет, откинувшись в кресле.

– Я обязан задать вам этот вопрос, - настаиваю я. Оживление оставляет Кирилла Петровича. Он устало и даже печально произносит:

– Ну а я обязан ответить. Нет. Не боюсь. Вы можете верить мне: я всегда все додумываю до конца. Это профессиональное.

Я встаю.

– Ну что же? Давайте попробуем.

Кирилл Петрович улыбается:

– Чудесно! Я уверен: никто из нас в конечном счете не будет раскаиваться. Единственное условие: обсуждение вашей рукописи в лаборатории состоится точно первого октября, и, значит, к этому числу она должна быть готова обязательно.

– Понятно, - отвечаю я. - Постараюсь ни в коем случае не подвести…

Да. Так вот и началась эта удивительная работа.

В течение нескольких месяцев я почти каждый день прихожу в Институт энергетики ровно в 9 утра.

Здороваюсь с сотрудниками лаборатории, просматриваю технические отчеты и статьи, заглядываю то в одно, то в другое помещение, сижу на семинарах и совещаниях, стараюсь быть полезен: печатаю на машинке, перебираю библиографические карточки.

Привыкаю я, постепенно привыкают ко мне. Я очень охотно рассказываю о себе: как приобрел профессию литератора, как сложилась моя семейная жизнь. Ответная откровенность возникает сама собой. Еще чаще, пожалуй, откровенность возникает как плата за умение слушать того, кто говорит о себе.

На виду у других я никогда ничего не записываю. Никого не поправляю, не ловлю на противоречиях.

Для меня было важно одинаково глубоко узнать характеры всех сотрудников лаборатории. Но достижение такого равенства требовало весьма разных усилий: одни раскрывались сразу, другие - нет.

Немало пришлось подумать над тем, в какой форме написать "отчет".

Можно было скупо изложить воображаемые факты и снабдить их комментариями.

Можно было ограничиться краткими и решительными рекомендациями на будущее: в таких-то и таких-то положениях такие-то и такие-то сочетания сотрудников наиболее желательны, такие-то - нет.

Можно было, наконец, создать повесть-предостережение в духе Уэллса или Азимова.

Постепенно, после многих проб я пришел к выводу, что "отчет" надо строить в виде нескольких глав, описав в них события, которые совершаются хотя и в разных местах, но в один и тот же момент. Сотрудники лаборатории окажутся тогда поставленными в одинаковые исходные положения, будут равными по своему жизненному опыту в этих новых для них, "смоделированных" мной, фантастических условиях.

И конечно, то, что я скажу о каждом из этих людей, к каким выводам приду, до самого конца работы будет тайной для всех.

Впрочем, и для меня самого: я ведь ищу!..

Наконец все же наступил тот день, когда была поставлена последняя точка.


ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ТАЙНА


"УТВЕРЖДАЮ" Руководитель предприятия: "… 19…. года

ОТЧЕТ

об исследовании психологической совместимости сотрудников лаборатории № 48 на завершающей стадии проекта "Энергия

Солнца" Шифр: "Тайна всех тайн"

Главный инженер: (подпись) Ответственный исполнитель: (подпись)


Глава первая


ВЕНТА ПРОХОДИТ СКВОЗЬ СТЕНЫ

– Послушай, Никита, я прошу тебя прекратить эти похождения.

– Какие похождения, Леночка? Выбежать тебе наперерез и раскланяться - похождения?

– Да, если из-за этого на целых десять минут машина переключается для расчета нестандартного прохода.

– Но ты же знаешь: я не могу ходить по стандартным! Я индивидуум. Я желаю перемещаться только своими путями. Я кошка, которая гуляет сама по себе.

– Ты вообще уникум, но прошу больше так не поступать.

– Хорошо, товарищ общий дежурный. Разрешите откланяться? Или, может, изложить прежде мотивы?

– Да, пожалуйста.

– Я хотел тогда поцеловать тебя, Леночка!

Лена Речкина резко повернула рукоятку на пульте. Звук пропал. Но изображение Венты на экране шевелило губами.

"Я наконец осмелился, Леночка!" - читалось по движениям губ.

Лена щелкнула переключателем. Экран видеотелефона погас. Она повернулась к Карцевадзе:

– Слышала?

– Слышала, - ответила Карцевадзе, не оборачиваясь и не отрывая глаз от цветных линий на экране согласователя потоков энергии. - Но ты напрасно принимаешь это всерьез. Ты же знаешь Никиту…

Зажужжал зуммер. Из щели на пульте выдвинулась бумажная лента. Карцевадзе оторвала ее, пробежала глазами ряды букв и цифр.

– Опять, - испуганно сказала Речкина. - И конечно! из-за него?

Карцевадзе не ответила.

– Торчим в десятках миллионов километров от Земли, держим четыре космических корабля на орбитах готовности, мучаемся с каналами связи, а он просто не может довести расчет до конца, - продолжала Лена. - Нет уж, я сейчас пойду к этому милому Никите…

Карцевадце протянула ей бумажную ленту.

– Что тебе Никита? - спросила она с улыбкой. - Кастромов просит независимо от них просчитать элементы орбиты Восемнадцатой станции. При чем здесь Никита?

Линии на экране согласовательно вдруг хаотически перемешались: на Солнце забушевала магнитная буря. Включение Сорок девятой автоматической станции откладывалось на много часов.

Карцевадзе встала с кресла, приблизилась к Лене.

Обе они были одеты в облегающие тело темно-синие комбинезоны из магнитной ткани, что позволяло по желанию то уменьшать, то увеличивать воздействие внутрикорабельного поля, создававшего иллюзию земной тяжести.

– Не слишком ли много ты думаешь о нем?

– И пусть, - ответила Лена.

– И он это знает.

– Пусть.

Карцевадзе пожала плечами. На ходу нажимая кнопку радиоключа на запястье левой руки, подошла к тому месту у стены отсека, где на шероховатом сером металле желтым овалом обозначался стандартный проход, обернулась к Лене. Та сидела в кресле, положив руки на колени, и пустыми глазами смотрела перед собой.

– Не будь дурочкой, - сказала Карцевадзе.

– Он это уже второй раз говорит.

– И оба раза по видеотелефону? Ну конечно! Он смеется над тобой!

Стена позади Карцевадзе стала прогибаться. На месте овала образовалась глубокая ниша. Карцевадзе вошла в нее. Серый металл замкнулся за ее спиной.

Космический корабль "Восток", так же как и корабли "Север", "Юг", "Запад", на которых группами по два-три человека работали остальные сотрудники лаборатории, и так же как еще десятки разбросанных в околосолнечном пространстве автоматических станций, где находились только "риборы, был создан (слово "построен" тут не подходит) из тончайших порошков феррилитов, с гигантской силой обжимаемых магнитными полями. Из феррилитов состояло и почти все, что находилось внутри кораблей и станций: переборки, приборы, механизмы. Изменяя поля, можно было не только соединять отсеки временными коридорами, но и очень легко, всего лишь набирая на пультах цифры каталога, переделать или создать заново любую машину, предмет. Конструкцию станций и кораблей это упрощало безмерно: никаких люков, дверей, герметичных запоров; в случае аварии, столкновения с метеоритом корпус автоматически восстанавливался, и, кроме того, можно было обходиться без каких-либо запасов инструментов или деталей.

На пульте внешней связи перед Леной вспыхнула лампочка вызова, и голос Кирилла Петровича произнес:

– "Восток"… "Восток". Вас вызывает "Юг"… Речкина, как меня слышите?.. С "Севера" к вам обратится Кастромов. Продублируйте для него вычисления по Восемнадцатой станции. Дополнительно подготовьте ответ на вопрос: сколько времени самостоятельно просуществуют волноводные зоны СИ-четырнадцать и К-девятнадцать, если Восемнадцатая вообще выйдет из строя?..

А Вента тем временем думал так: "Странный народ женщины. Скажи самой умной, сильной, смелой, находчивой слово "поцелуй" - она уже и растаяла. Выключилась! И это в эпоху, когда можно поштучно пересчитать все импульсы биотоков, поступающие при поцелуе в кору головного мозга, в подкорку, к кровеносным сосудам, железам внутренней секреции. Не анахронизм ли? Не убожество ли самое дикое?.."

Ажурное кресло, в котором полулежал Вента, было с трех сторон окружено пультами счетных машин. Экран видеотелефона, сплюснутый, похожий на лунный серп, занимал место чуть ли не под самым потолком. Овал стандартного прохода охватывал угол отсека и был высотой не более полутора метров. Симметрия не соблюдалась ни в чем: четвертую вычислительную машину Вента встраивал, уже находясь на орбите, и, чтобы освободить место для ее пульта, потеснил остальное оборудование.

Машины работали. Стены отсека искрились сигнальными огоньками. Поглядывая на них. Вента удовлетворенно кивал: все задачи проходили успешно.

На месте овала стандартного прохода открылся освещенный изнутри узкий и низкий коридор. Наклонив голову и с трудом протискиваясь боком, Карцевадзе вошла в отсек.

– А-а, здрасте, - проговорил Вента не оборачиваясь: он увидел ее в отражении от экрана видеотелефона.

– Здравствуй, - ответила Карцевадзе, протягивая ему бумажную ленту. - И вот тебе работенка.

Вента рывком поднялся с кресла, повернулся к ней.

– Опять Восемнадцатая? Суете станцию на первую попавшуюся орбиту, а мне потом считай и считай? - Он пнул усаженную приборами стенку. - А мне даже транслятор некуда было пристроить, все читаю с экрана. А я кто, по-вашему? Я теоретик! Я могу требовать, чтобы мне готовое подавали! А этой Речкиной что говори, что нет…

– Послушай, Никита. - Карцевадзе так надвинулась на Венту, что тот попятился и уперся спиной в стенку с приборами. - Чего тебе надо от Лены?

– Ну, знаешь, это мое дело!

– И мое.

– И вообще всех нас. Вот так-то!

– Нечего ухмыляться. Если ты просто морочишь ей голову…

Но Вента уже не слушал ее.

– Я морочу! Ха! Ха! И - ха! Да я презираю все ваши охи и ахи. Слишком дорого будет обходиться государству, если за семьдесят миллионов километров от Земли я начну томиться тоской. Мне все эти ваши эмоции - пыль, че-пу-ха!

Нажимая кнопку радиобраслета (в отличие от всех Вента носил его на правой руке), он грудью уперся в сигнальные лампочки и циферблаты приборов. При этом он нетерпеливо топал ногой и повторял:

– Ну! Ну! Ну!

– Обалдел, - сказала Карцевадзе. - Там же реакторы!

Вента резко повернулся к ней.

– Ну и что? Они что? Не из атомов? Через воздух - пожалуйста, а через урановые стержни нельзя?.. Атомы, видите ли, не те.

– Скоро обед, Никита. Займись, милый, делом.

Но Венту уже нельзя было остановить.

– Обедать? Каша, обжатая магнитным полем, бульонные тюбики… Ах, простите! Мы ведь сами тоже из электромагнитных, гравитационных и еще там каких-то полей!.. Разрешите доложить: сумма полей Никита Вента не желает следовать на обед!

– А мы с Леной пойдем, - спокойно ответила Карцевадзе. Нам надо. У нас структура протоплазмы, как видно, не та.

– И какая она, моя протоплазма? Бешеная? Буйная? Самая сложная?..

Карцевадзе ушла из отсека.

Через несколько часов Вента по видеотелефону обратился к Речкиной и Карцевадзе. Он заявил, что изобрел некий "зависимый магнитный формирователь" и, пользуясь каталогом запасных деталей, уже изготовил его. Теперь он просил разрешения подключить свой прибор к Автономному пульту, то есть к тому самому центру, который автоматически управлял кораблем, оставляя на долю ученых только работу по созданию волноводов.

– От чего же он будет зависеть? - спросила Карцевадзе.

– Он будет материализовать мои мысленные приказы.

– Только твои?

– Он будет мгновенно рассчитывать и формировать для меня проходы по кораблю в любых направлениях. Это пойдет на пользу и мне, и вам обеим, всем!

– Зачем же называть его так громко?

– Как хочу, так и называю.

– Но ты учитываешь, что потом он останется в отсеке Автономного пульта до самого возвращения на базу? В этом особенность конструкции пульта.

– А зачем его убирать?

– Ну а если он начнет дурить?

– Вот тебе на! Я же все просчитал! Формирователь будет экономить мне силы.

– А ты экономь их, ослабив воздействие на тебя общего внутрикорабельного поля!

– Здравствуйте! Да ты же пойми: каждый раз - особый расчет. И еще вечные ограничения: через реакторную зону нельзя, через карантинный отсек нельзя, через нижнюю дирекционную нельзя! А тогда вокруг меня будут свои поля безопасности.

– Надо запросить Кирилла Петровича, - сказала Лена.

– Зачем? Так он и станет нас слушать!

– Ну, знаешь, это ты брось, - возмутилась Лена.

– Он прав, - сказала Карцевадзе. - По всем инструкциям, экипаж сам распоряжается полями в пределах корабельного объема.

– Экипаж! А тут будет распоряжаться один человек.

Проговорив это, Лена вопросительно взглянула на Карцевадзе. Та кивнула, соглашаясь.

– Ладно, - сказала Лена. - Делай! Но ты подумал о граничных условиях?

– Какие еще граничные условия?

– Граничные условия будут, - отрезала Карцевадзе. - И ты над ними хорошенько подумаешь.

Вента схватился за голову:

– Но это же прямая функция Автономного пульта! Никакая команда не проходит без санкции автоматики безопасности!

– Ну а я, например, не желаю, чтобы ты циркулировал через мое жилье. Пульт разрешит, ему плевать: он железный, - а для меня это условие безопасности. И нечего. Делать так делать. А то отработаешь свои двенадцать часиков, в каюту придешь, а там гость…

Формирователь ввели в отсек Автономного пульта в самом начале общего дежурства Венты. На световой схеме было видно, как черный квадрат формирователя медленно вдвигается в ярко-красный круг Автономного пульта. Что будет дальше с творением Венты, где оно поместится, останется компактным или рассредоточится по всему объему отсека, какие возникнут прямые и обратные связи с различными системами корабля, - это решится уже без участия человека, когда прибор полностью примет температуру пульта. Предположительно это должно было занять около 3 часов.

Но прошло и 4, и 5, и 6 часов, а в красном круге на световой схеме еще просматривался темный квадрат.

Экипаж "Востока" все это время был занят работой. Магнитная буря на Солнце закончилась. Печатающие устройства вычислительных машин выдавали столбцы цифр, на экранах десятков приборов то прявлялись, то исчезали светящиеся точки и линии, вспыхивали и гасли на пультах сигнальные лампочки. Надо было всякий раз как можно быстрее понять, о чем это говорит, и тут же сформулировать для вычислительных машин новые задачи. Вращая верньеры, нажимая пусковые кнопки, отдать команды генераторам автоматических станций. Сложнейший процесс образования волноводов для передачи к Земле энергии Солнца вступал в завершающую стадию.

На свой формирователь, как, в общем-то, на совершенно незаконное, не предусмотренное никакими программами детище, Венте удавалось вырвать лишь считанные минуты, и тогда, сжав губы, он торопливо орудовал кнопками всех четырех счетных машин. Было очевидно, что запоздалое включение формирователя скажется на его работе. Для теории было важно, чем эта задержка вызвана. Для практики - чем она грозит. Оба вопроса следовало выяснить как можно скорей.

В начале седьмого часа Вента не выдержал. Он сорвался с кресла, бросился к ближайшей стенке и, пристально глядя на нее, скомандовал:

– Глубина шесть метров! Ну!

Это происходило в операторской. Все были в сборе. Лена Речкина и Карцевадзе ахнули: в стенке образовалась ниша!

– Что? - торжествующе крикнул Вента.

Но Карцевадзе и Лена уже смеялись: это всего лишь открылся стандартный проход! Размахивая руками, Вента случайно нажал кнопку радиоключа.

В конце восьмого часа темный квадрат на световой схеме исчез, но поля внутри корабля по-прежнему никаким мысленным приказам Венты не подчинялись.

В середине девятого часа по требованию системы ОЦУТа автоматов объективной оценки утомления - Карцевадзе и Речкина прервали работу и ушли отдыхать, хотя Вента клятвенно обещал всего через 10 минут доставить каждую из них в свою каюту по наиболее короткому и, следовательно, настаивал он, по самому легкому, разумному, выгодному пути. Получалось, что Речкина пройдет через склад продовольствия, Карцевадзе через карантинный отсек, блок автоврача и ванную комнату.

Ждать они не стали, молчаливо решив, что затея Венты не удалась.

Как и обычно, Лена Речкина проснулась, разбуженная автоматомсекретарем за час до начала дежурства. Некоторое время она лежала не. открывая глаз, потом вдруг вспомнила, как Вента сказал с экрана видеотелефона: "Я хотел тогда поцеловать тебя, Леночка!" Она улыбнулась, открыла глаза и вздрогнула: в каюте стоял Вента.

Чувствуя, как наливается жаром лицо, забыв, что на ней надет магнитный комбинезон для сна - в общем точно такой же, какой она носит днем, - Лена схватила первую подвернувшуюся под руки одежду и начала натягивать на себя. Это был спецкостюм для силовых гимнастических упражнений, сработанный из дерюги в сантиметр толщиной.

Вспыхнул сигнальный огонек. Кто-то вызывал ее. Продолжая лихорадочно одеваться и не глядя в сторону Венты, Лена нажала кнопку согласия на разговор (без такого ответа к находившимся в каютах мог обращаться только общий дежурный, причем видеосвязи с каютами вообще не было). И тотчас загремел голос Веры Карцевадзе:

– Послушай, Ленок! У меня - чертовщина из чертовщин! Самая настоящая!

– Что у тебя? О чем ты говоришь? Что у тебя там случилось? - прерывающимся голосом спросила Лена.

– Лежу в кольцевом коридоре, - продолжала Карцевадзе. Честное слово! Под вентиляционной трубой!.. Проснулась, подумала, что надо добираться до ванной… И глядь - лежу в коридоре. Под трубой. - Она помолчала. - Впрочем, стоп. Я разобралась. Надо мной балдахин из эластичного феррилита. Ну да! Штучки проклятого Венты! Его чертов формирователь! Всю ночь мне снилось, что я у себя в селе, еще девочкой, сплю в кроватке под балдахином, и пожалуйста! А как у тебя?

– У-у меня никак, - ответила Лена, осторожно поворачивая голову и краем глаза видя, что Вента все еще стоит посреди каюты.

– Негодяй! - говорила Карцевадзе. - Подумать только, какой негодяй! - Она вдруг вскрикнула: - Это что еще? О господи! Лишь этого мне не хватало!

Раздались аккорды сигнала общего оповещения. Послышался смеющийся голос Венты:

– Девушки! Как вам живется? Вы там у себя ничего особого не замечаете?

– Чтоб тебя черти побрали, - ответила Карцевадзе.

– Ничего не понимаю, - продолжал Вента. - Я же хотел только из отсека в отсек свободно ходить. А тут сижу, замечтался, футбольные ворота себе представил: хорошо бы сыграть! Глядь - стоят во всю стену ворота. И с сеткой!.. Вы скорей приходите, я теперь боюсь вообще думать. Надо как-то эту петрушку расхлебывать, - закончил он самым ликующим тоном.

– Понимаю, - отозвалась Лена.

Она глубоко вздохнула, грустно усмехнулась и начала стягивать с себя спецкостюм. Получалось, что всякая мысль, нашедшая в мозгу любого из них яркое образное выражение, неизбежно теперь окажется олицетворенной в этих феррилитовых фигурах и, следовательно, доведенной до всеобщего сведения.

– Идиот ты несчастный! - опять закричала Карцевадзе. Вот я приду сейчас…

Лена смело взглянула на Венту, стоявшего посреди комнаты: она теперь не боялась его. Копия была удивительно точной. На лице застыло вцражение озорства и растерянности, то самое, с каким он говорил: "Я хотел тогда поцеловать тебя, Леночка".

"Никто не видит, я могу любоваться", - подумала она и посмотрела на Венту уже не только смело и без смущения, но с радостным удивлением.

– "Я хотел тогда поцеловать тебя", - шепотом проговорила она, передразнивая его, и вдруг увидела, что рядом с Вентой, прильнув к нему, стоит она сама!

В растерянности Лена с минуту вообще ни о чем не могла думать. "Но как же? Как же? - мысленно повторяла она, и лишь постепенно к ней возвратилась обычная собранность. - Надо подумать о чем-то другом. Представить вместо всего этого книжный шкаф, стол… Скамейку!"

Плотно зажмурив глаза, она заставила себя ярко-ярко увидеть садовую скамейку на литых чугунных ножках и россыпь кленовых листьев на земле вокруг…

Она открыла глаза. Все так и было: скамейка, оранжево-желтый ковер опавших звездчатых листьев…

"Пока не разобрались с этим, самая строгая дисциплина, приказывала она себе. - Думать только о деле. И только логически! Никаких эмоций! Никакого образного мышления!"

Уходя из каюты, она оглянулась: садовая скамейка и не подумала исчезать. Магнитный формирователь знал свое дело. Вот только зависим он был совсем не так, как ожидалось.

В операторской Лена увидела Венту и Карцевадзе. Они стояли друг против друга в позах готовых к поединку боксеров, а между ними высилось что-то похожее на куст цветущей сирени.

Лена пригляделась. Это была вздыбившаяся прямо посреди пола морская волна. Возле нее лежало несколько больших бело-зеленых арбузов и здоровенное бревно. Его старая кора была в трещинах и наростах. Жаба сидела на одном из них.

– Ты смотри, - сказала Карцевадзе, - какие невинные штучки! Концы в воду прятал! - Она повернулась к Венте. - Признайся: что было? Вот это, вместо арбузов?

– Что было, то было, - сердито ответил Вента. - Про это я тебе не обязан докладывать.

– Я принимаю дежурство, - сказала Лена, подойдя к приборной панели и переключая несколько тумблеров.

С этого момента ее суждения пользовались наибольшим весом для логических машин Автономного пульта.

Лена продолжала:

– Прежде всего надо выяснить, как обходиться с этими… Она замялась. - С этими…

– Творениями, - подсказала Карцевадзе. - Вообразить только! Мне явилось такое… Никакими словами не передать! Оно и сейчас там, в каюте. Бр-р! И знаете… - Держась за сердце, Карцевадзе крутила головой. - Еще два-три таких сюрприза… Мне этот милый поклонник и на Земле достаточно крови попортил. Полетим сегодня на Сорок девятую, и с этой станции я не вернусь.

– Конечно, - подхватил Вента. - Гуляй там себе по главному коридору: семьсот пятьдесят метров в один конец, семьсот пятьдесят в другой. Райская жизнь!

– Товарищи! - вмешалась Лена. - О чем вы, товарищи?

– А все проще простого, - бодрым голосом сказал Вента. Я нашел выход. Хотите, чтобы исчезло? Представьте себе лишь, как это место выглядело раньше. Ключ в зрительной памяти. У кого она лучше, тот легче и справится. Даже полезно: будем ее развивать. Дополнительная тренировка!

Карцевадзе с ненавистью посмотрела сперва на него, потом на бревно. Бревно исчезло.

– Чуть не представила я себе очень образно, что двинуло это бревно тебя, милый друг, по башке, - сказала она, вновь глядя на Венту.

– Но-но-но! - Вента погрозил пальцем. - Ты эти штучки брось!

– Да уж, - сказала Карцевадзе, - теперь даже тебе придется быть вежливым…

– Ты виновата во всем, - сказал он, когда Вера Карцевадзе ушла и они остались одни.

– Я? В чем?

– В том, что я о тебе все время думаю. Ты не считай только, что я влюбился в тебя. - Он кивнул на "морскую волну". Это была ты. Футбольные ворота - потом. А первой - ты. И тогда я понял, что думаю все время о тебе.

Он положил руку ей на плечо. Лена отступила, но руку его с плеча не сняла.

– И зачем мне все эти переживания? К дьяволу!

Лена смотрела на него, напряженно сведя к переносице брови.

– Я ни работать, ни думать ни о чем не могу, - продолжал Вента. - Я как помешанный.

Она подняла на него глаза, улыбнулась - через силу и словно бы виновато.

– Ты… Ты… Наверно, бывает так: одни могут сказать, другие - нет.

Он резко снял руку с ее плеча.

– Ну, знаешь, мысли выражать я умею. И достаточно хорошо изучил процессы, происходящие в моем организме.

Он попытался снова положить руку ей на плечо. Лена оттолкнула руку.

– Не надо.

– Что не надо?

– Вообще не надо. И слова, которые ты сейчас говоришь…

– Начинай, - насмешливо перебил Вента. - Живописуй: любовь, соловей, свет луны… Да я просто не желаю на всю эту белиберду тратить силы, время.

Лена в свою очередь прервала его:

– Ну конечно! Как я не поняла сразу! Эта часть сознания в тебе не развилась. Изучение теории поля заняло все время. А постепенно и потребность в таком развитии пропала.

Она осеклась: из стенки выдвинулось плечо (ее плечо!). Вента положил на него руку и сжал его так, что феррилит податливо, как тесто, выдавился между пальцами.

– Пожалуйста, запомни, - сказал Вента. - То, что я о тебе все время думаю, для меня сейчас непреодолимый барьер.

Лена молчала.

Он снял руку с "плеча", оставив отпечаток пятерни, с брезгливым удивлением поднес ладонь к глазам, сказал звенящим от напряжения голосом:

– Барьер - то, что мои желания не исполняются.

– Да ты подумай, что говоришь!.. Со стороны послушать мы решаем логическую задачу… Тебя надо лечить. Сходи в карантинный отсек, сними витограмму, пусть автоврач назначит лекарства, режим, диету…

– Лечить? Ограничивать? За что? За то, что я не стал обманывать? Плести красивенькие слова: "Милая, любимая, давай повздыхаем на луну, и больше ничего-ничего мне на свете не надо…" И еще запомни, да, запомни: никакой любви вообще нет. Есть деловые отношения между мужчиной и женщиной, а все остальное - сентиментальный лепет, чушь, глупость, выдумка. Это мой принцип: полная ясность.

– Да какая же ясность? В чем ты ее увидел?

Вента возвысил голос:

– Сумей додумать: мы товарищи по общему делу, я обязан быть с тобой искренним. И желаю полностью управлять собой. И если что-то мешает мне работать…

Несколько мгновений Вента смотрел на Лену круглыми от бешенства глазами. Губы его тряслись от еле сдерживаемого желания еще что-то сказать. Потом он повернулся и шагнул прямо в стену, усаженную от потолка до пола цветными квадратами приборов.

И стена пропустила его.

Вера Карцевадзе слышала этот разговор: видеотелефон операторской был включен на общее оповещение.

Принимая дежурство, она сказала Лене:

– Он просто заурядная дрянь. Уж на что я сама во многом запрограммированная дура, но дойти до такого…

Лена, не соглашаясь, покрутила головой. Вера Карцевадзе иронически смотрела на Лену.

– Он думает, что он в одном лице и Фауст, и Мефистофель, - сказала Лена, - хочет - будет хорошим, хочет - будет плохим. Но он не Фауст. К самому себе у него нет вопросов. В себе он ни в чем не сомневается. И в этом его несчастье: внешне - скептик из скептиков, а на самом деле слепо верит в могущество вульгарно-рационалистической логики. А ведь сделать счастливым она одна не может.

– Да ты ослепла! Он просто пошляк. Посмотри, что рождает его фантазия: автоуборщик в фате и кружевах, люк утилизатора в виде рта… Заметь: у него пошлость особого рода. Он не готовит эрзацы. Иначе бы он тебя смоделировал из феррилита, любовался б и этим утешился. Он пошляк от эклектики: кибермашина с человеческими чертами - пошлое, а в фате и кружевах - вдвойне. Пошл сам принцип гибридизации частей человеческого тела и машины. А для него это норма. Его это не корежит, хотя, казалось, теперь-то он должен бы воочию убедиться в собственной эмоциональной убогости: факт налицо! А он же из фактопоклонников!

– Хорошо. Не корежит. Но разве он обречен таким быть всегда?

– Обречен, потому что вся его сила как ученого - я убеждена - именно в самом воинственно-диком смешении стилей, в упрямой вере, что он полностью и всегда собою командует, может все в себе подчинить логике. Наука для него - содержание жизни. Это бесспорно. Ну и он, естественно, переносит эстетику своего научного метода на все, с чем встречается, и таким путем постоянно тренируется, квалифицируется как исследователь. Почти парадокс, но потому-то он и среди нас, потому-то, скажу тебе, он и серьезный ученый. Но рассуждать с ним о любви, как говорят у нас в Грузии, все равно что толковать с рыбой о способах ездить верхом.

– Я обязана помочь ему, - тихо и упрямо проговорила Лена. - Ну почему он должен оставаться калекой?

– И убить в нем ученого, дурочка?..

В 21 час 49 минут по единому времени Антар Моисеевич Кастромов с корабля "Север", как и обычно, запросил ежедневные данные о стабильности внешнего поля в зоне корабля "Восток".

И пока вычислительные центры автоматически обменивались подлежащими согласованию данными, Кастромов воспользовался случаем побеседовать с кем-нибудь из экипажа "Востока". Передача шла без значительных искажений, Кастромов по голосу сразу узнал, что с ним говорит Карцевадзе.

– У нас все хорошо, Антар Моисеевич, - услышал он. - И поздравьте нас: отбываем на Сорок девятую станцию. Будем вводить ее в рабочий режим. В нашей зоне это последняя. И еще одна новость: часа через два вы получите от нас отчет о внеплановом опыте. Вента внес дополнение в способ переформирования внутрикорабельных полей. Если результат вам покажется стоящим, отправьте отчет прямо на "Юг", Кириллу Петровичу… И еще очень важно, Лена просила передать: по ее мнению, на Восемнадцатой станции вышли из строя дублирующие цепи и теперь, при усиленной нагрузке, сигналы коррекции недопустимо запаздывают. Потому-то зона К-девятнадцать и дробится на волновые пакеты. Ни я, ни Вента не согласны с этим, но она настаивает. Вы же знаете, какая она тихо настырная, как она умеет… - Несколько мгновений Вера Карцевадзе молчала и вдруг произнесла совсем другим тоном: - Это что еще! Боже! Опять какая-то дьявольщина! Убирайся к чертям!

Она говорила негромко, но очень отчетливо, с мольбой и ненавистью одновременно.

– С кем вы так строго, Вера Мильтоновна? - озадаченно спросил Кастромов: в первый момент он принял слова Карцевадзе на свой счет.

Между ними было 130 миллионов километров. Чтобы радиоволны достигли "Востока" и возвратились, требовалось почти 15 минут, и, конечно, Кастромов не ожидал ответа на свой вопрос немедленно.

А из репродуктора неслось:

– Неужели ж я тебя сама вызвала? Тебя-то с чего? И еще из-под пульта? Убирайся, убирайся назад! Не хочешь?.. Ах, так! И таким быть не хочешь?.. А таким?.. Тоже нет?.. На ж тебе тогда!

– Каждый раз гусар да гусар! - послышался затем вдруг почти плачущий голос Венты. - И каждый раз - шляпа с пером. А разве гусары носили шляпу с пером? Они кивера носили!.. Тьфу! Обмазала всего феррилитом! Даже в рот напихала!.. А я к тебе с делом шел: оказывается, Восемнадцатая потеряла стабилизацию в тот самый момент, когда мой формирователь заработал. Совпадение до наносекунд получилось!..

Кастромов не выдержал:

– Вера Мильтоновна! Что там у вас происходит, Вера Мильтоновна?

И он с нетерпением взглянул на часы. До ответа даже на первый его вопрос оставалось еще 8 минут…


Глава вторая


ДИАЛЕКТИКА ПОИСКА

Ирина Гордич любила работать, не включая верхнего света. Так лучше думалось. Вот и сейчас в операторской космического корабля "Запад" - полумрак. Перемигиваются розово-фиолетовые лампочки пульта счетной

' Наносекунда - миллиардная часть секунды.

машины. Змеятся на экранах линии. По ритму вспышек на пульте Гордич понимает: вычисление скоро закончится. Ну а что делать потом?

Как она полагает, расчет еще раз и уже окончательно подтвердит: с течением времени волновые пакеты неизбежно должны расплываться, а значит, должны расплываться и образованные из них волноводные зоны. На Земле, в лабораторных условиях, они были устойчивы. Тут же, у Солнца, не помогали никакие, казалось бы самые надежные, системы стабилизации.

Гордич нажала кнопку связи с первым вычислительным постом.

– Саша, - сказала она, - мне нужен коэффициент поглощения для волновода типа Х-пять К-СТИ.

Никто не отозвался.

"Ах да, - вспомнила она, - у него сейчас перерыв… Но тем более надо теперь же сказать ему: пока отдыхает, пусть запустит машину считать".

Она нажала кнопку личной связи.

– Саша, извини, что я тревожу тебя…

Острогорский не отозвался.

Гордич перевела взгляд на указатель местонахождения. На фоне бирюзового квадрата, отведенного Острогорскому, светилась надпись: "Свободен от контактов до 14 часов".

"Он освободил себя от контактов, - подумала Гордич. Правильно! Наконец-то он отдохнет!.. Ну что же! Пусть тогда этим займется Галина…"

Она взглянула на соседнее, золотисто-пурпуровое поле указателя. На нем светились слова: "Нижняя дирекционная". Гордич огорченно поджала губы. Видеотелефонной связи с этим отсеком не было. Входить в него разрешалось лишь в крайних случаях, категорически запрещалось шуметь.

По праву дежурной Ирина Гордич повернула ключ общего оповещения и, как только отзвучали аккорды внимания (в нижней дирекционной в такт им должны были розовым светом неслышно вспыхивать стены), сказала, зная, что ее слова появятся на световой панели дирекционной:

– Галя, не могла бы ты…

Она вдруг услышала такой счастливый смех Тебелевой, что у нее перехватило горло и она не смогла продолжать.

– Ой, Саша! - говорила Тебелева. - Я прекрасно их вижу!

Гордич удивленно вскинула брови. Это "Саша" резануло ее и потому, что она никогда прежде не замечала, чтобы Тебелева называла так Острогорского, и потому еще, что было в ее голосе какое-то кокетливое ликование.

Затем она услышала, как Тебелева хлопает в ладоши.

– Вместе эти две эвольвенты совсем-совсем похожи на бабочку! На махаона! Мы обязательно их покажем Ирине!

"Почему они так шумят? - подумала Гордич. - Забыли обо всем на свете?"

Послышался голос Острогорского:

– Что вы, Галя! Зачем Ирине про бабочек? Вот если бы вы преподнесли ей постоянную Больцмана, полученную с точностью плюс-минус одна миллионная!.. Ирина - женщина, совершенно лишенная сентиментальности…

Он говорил тоже с волнением и счастливым смехом.

"Да, но я подслушиваю!" - ужаснулась Гордич.

Она выключила видеотелефон. Ей стало душно.

"Ревную?"

Следующим ее желанием было вслух обозвать себя бабой.

Она так и сделала:

– Баба! Дрянная базарная баба! О чем ты думаешь?.. Хотел полней отдохнуть, выключил индикатор, случайно встретил Галину, пошел с нею в дирекционную… Чего же сходить с ума?

"Но почему в дирекционную? Не потому ли, что автоматы безопасности не разрешают собираться там сразу всему экипажу? И следовательно, пока они там, я не войду. И к тому же никто не подсмотрит".

– Постыдись! Глупо думать о такой ерунде до возвращения на Землю!

"А потом думать? Вот уж будет награда по случаю возвращения".

– Хватит об этом. Хватит. На чем я остановилась?..

"Да, конечно, в дирекционную они вместе попали внезапно. Случайно вышло, что я их подслушала. Однако почему они не заметили сигналов вызова? Смотрели друг другу в глаза? Предположим, один из них в это время не отрывался от окуляров экрана-накопителя, ну а другой?.. Или для влюбленных все моря по колено?.. И почему "Саша"?.. Хватит, я опять схожу с ума!.. Но как все меняется! Еще недавно разве он мог бы хоть с кем-нибудь другим, кроме меня, смеяться так?.."

Больше всего ее задело не то, что он вообще смеялся, а то, как он говорил и смеялся…

Ну хорошо, он очень устал и воспользовался своим правом на очередные полтора часа в сутки освободиться от всяких контактов, контроля. Побыть наедине и в молчании. Но ее-то, жену, он вполне мог бы известить о том, как намерен провести это время. Допустим, что совместить его и ее отдых оказалось нельзя, но ведь еще недавно быть всегда под ее контролем и составляло его главное желание, счастье.

– Перестань, - снова вслух сказала она себе. - Ну почему под твоим неусыпным оком он должен оставаться все время? От этого тоже можно устать.

"…Зачем Ирине про бабочек?.. Ирина - женщина, совершенно лишенная сентиментальности…". Это было то второе, что задело ее: ведь он всегда говорил, что любит в ней именно суровую собранность мышления, то, что она свободна от обычных женских слабостей: излишней чувствительности, слащавости, кокетства, тяги к косметике и нарядам. Она верила. А получалось, что, оставаясь такой, она обкрадывала его. На самом деле он мечтал о другом. Он не понимал себя. Сам зашел в тупик и ее завел туда же.

"Довольно. Надо все-таки заставить себя думать о деле… Но как все меняется. Как все меняется! Он всегда относился к Галине Тебелевой с большим вниманием. Это началось еще в ту пору, когда она студенткой проходила у них в лаборатории практику. И на втором, и на третьем курсе, и на четвертом… Правда, я думала, что это лишь чисто дружеское внимание. Оказывается, вовсе нет. Или просто он изменился за последнее время… Только сама я прежняя - девчонка, с детских лет влюбленная в строгость физических истин. Вот и награда: начинать все сначала… На чем я остановилась там? На чем же?.. Мы допускаем в целом для волноводов лишь бесконечный совмещенный процесс: деформация магнитного поля плюс эволюция волноводов, с тем чтобы сумма всех градиентов неизменно равнялась нулю, то есть чтобы за пределами системы ничто никогда не менялось. После настройки такую стабилизацию и будут осуществлять автоматические станции. Сама я и предложила это решение!.. Сама. Все сама и сама… Нельзя распускаться. Но где они сейчас? Все еще в нижней дирекционной? Посмотреть на указатель? Довольно дурить! Подумаешь! Два сотрудника несколько минут находились в одном отсеке!.. Но голос! Почему он смеялся так? То, что он говорил, было обычным. Но смех! Тон!.. Он захлебывался от радости! Какими нелепо несчастными казались мне женщины, которые ревновали мужей, выслеживали, устраивали сцены. Себя считала выше этого, а теперь потерялась, как дурочка… Конечно, мне уже за сорок. Но разве все дело в гибкости талии? Дело в способности относиться к любимому с таким преувеличенно искренним восхищением, какое выражалось только что в голосе Тебелевой. Уж такого я никогда не могла. Признавала лишь отношения на равных. И потому-то теперь нет этого утешения:

"Ну что ж? Будем друзьями". Остается одно: уйти без каких-либо драм, устраниться из жизни мужа… Грубое слово "устраниться"… Да и почему? Что же все-таки произошло?"

Она вдруг почувствовала ужасное отчаяние. Захотелось кричать, топать ногами, куда-то немедленно бежать, что-то сделать с собой.

Шагнуть бы сквозь внешнюю оболочку "Запада" - в 200-градусный космический холод, вечную черноту!

Автоматы безопасности не разрешат.

Выключить их!

Автоматы безопасности не выключаются. Они специально сконструированы без обратных связей, чтобы знать только одну-единственную функцию. Потому-то они предельно просты и надежны. Полный отказ от обратных связей, коррекций, регулировок в процессе работы их и сделал такими…

"Стоп. Но если допустить циклическое, периодами, существование волноводов? Полный распад и воссоздание всего за две-три наносекунды! Столько времени волновод продержится без всякой стабилизации. А как только она начнет делаться необходимой, волновод исчезнет, чтобы возникнуть затем опять во всей своей целостности. Фактически мы будем иметь каждый раз как бы заново созданный волновод. Конструкция автоматических станций упростится в сотни раз, отпадет нужда в хранении единого времени! Боже мой! Да какое же счастье, что я вдруг подумала об этой примитивной автоматике безопасности! Какое счастье!.."

Она стала набирать на пульте счетной машины буквы и цифры, математически формулируя эту мысль. И все: подозрение, ревность, отчаяние - забылось, перестало существовать для нее.

Сигнал срочного вызова оторвал ее от вычислений.

– Ирина, - сказал Острогорский. - Ты не можешь сейчас же прийти? Мы у меня, на первом посту. Я и Галина. Нам сложно добираться к тебе. Приди лучше ты. И ничему не удивляйся, пожалуйста.

– Хорошо, - ответила она, мгновенно покинув свой прекрасный математический мир.

Поспешно поднявшись, она провела руками у ворота, по груди, по бедрам, как бы одергивая платье. Из далекого детства, когда взрослые так часто отчитывали ее за растрепанный вид, к ней вдруг возвратился этот проверяющий жест - жест очень нелепый для человека в магнитном комбинезоне.

– Повторяю, мы в отсеке первого вычислительного поста, здесь, у меня.

– Хорошо, - повторила она замерзшими губами.

И когда она уже стояла у овала прохода, ожидая образования ниши, спокойный недремлющий ум ее отметил: "Чему я не должна удивляться? Тому, что ты бросаешь меня? Как честный и прямой человек - муж женщины, лишенной сентиментальности, ты считаешь своим долгом сказать ей это немедленно, чтобы никому из нас ни минуты не находиться в ложном положении. Что же? Спасибо и на том".

В отсеке первого вычислительного поста она увидела: Галина Тебелева сидит в кресле, Острогорский стоит перед ней, держит за руку и с улыбкой восхищения смотрит ей в изумленно раскрытые глаза. И Гордич с таким чувством, словно она преступник, которому сейчас должны объявить приговор, застыла у стенки отсека. Но Острогорский и Тебелева молчали.

– Ну так что? - спросила Гордич, усмехнувшись. - Надеюсь, ты объяснишь мне смысл этой сцены?

Ей не ответили.

– Итак?

Острогорский выпрямился и, не выпуская руки Тебелевой, повернул к Гордич смущенное лицо.

– Понимаешь, Ира, - начал он, ласково гладя ладонь Тебелевой. - Пожалуйста, не надо волноваться, Галя…

То, что он обратился не к ней, а к Тебелевой с этими словами, обидело Гордич. Она перебила мужа:

– Хорошо. И она, и я, обе мы совершенно спокойны.

Острогорский дробно закивал:

– Да, да, мы не волнуемся, и вы, Галя, тоже будьте совершенно спокойны.

– Мы все спокойны, - нетерпеливо заключила Гордич. - В чем дело?

Поглаживая Галю по руке. Острогорский сказал:

– Вышло так: я собирался на отдых, Галя вдруг вызвала меня в нижнюю дирекционную. И понимаешь, что оказалось?

Гордич нашла в себе силы улыбнуться: предисловие слишком затягивалось.

– Во время наблюдений за Восемнадцатой станцией Галя стала свидетелем какого-то непонятного явления. Ни счетчики, ни самописцы ничего не зафиксировали, но сама Галя ощутила его как очень яркую вспышку экрана-накопителя, что возможно вообще лишь при острейшем импульсе крайне жесткого рентгеновского излучения.

Гордич переводила взгляд то на Тебелеву, то на Острогорского.

– И вот теперь у нее что-то с глазами. Я прибежал… Она вызвала меня по аварийной связи…

"Дура, и ничего больше, - подумала Гордич о себе. - Мерзкая дура!"

– Я прибежал, еще некоторое время Галя кое-что видела на экране-накопителе: кривые, свечение марок, координатную сетку… Я думал уже, обойдется, хотя, кроме того, что было на экране, она с самого начала ничего не могла различать…

"Дура, беспросветная, ревнивая дура…"

– Потом она и на экране перестала видеть. Мы прошли в отсек автоврача. Диагноз: паралич зрительных нервов.

Тебелева вздрогнула при этих словах. Гордич подбежала к ней:

– Какое несчастье!

– Не так уж и страшно, - продолжал Острогорский, гладя Тебелеву по руке. - И вполне излечимо: зрительный нерв легко протезируется! Здесь нам это не сделать, но вы, Галя, пожалуйста, не переживайте: сегодня же мы отправим вас на Землю в энергокапсуле, и все будет прекрасно. С букетом цветов встретите потом наши корабли на космодроме.

– Что дала витограмма? - спросила Гордич.

– Никаких срочных угроз, но тонус, в общем, пониженный, и это, конечно, понятно.

– Кто же ее пошлет в энергокапсуле?

– Тогда возвращать "Запад" к Земле? А что же еще?

– Я не хочу возвращаться, - сказала Тебелева. - Без нашего "Запада" остальные три группы тоже работать не смогут. А волноводы еще не держатся на автокоррекции. Я могу ждать. У меня ничего не болит.

– Ты-то подождешь, - говорила Гордич, чувствуя, что едва сдерживает слезы. - Но как мы оставим тебя в таком положении?

– А вы меня в анабиоз, Ирина Валентиновна. Я буду спать. Только вам всем и за меня работать тогда…

"Боже мой! Но какая ж я дремучая, непроходимая дура!" опять подумала Гордич.

– Нет, Галя, - сказала она, - это не выход.

– А меня нельзя с вами сдублировать, Ирина Валентиновна? - продолжала Тебелева.

– Сдублировать? - удивленно спросила Гордич и посмотрела на Острогорского.

Тот всплеснул руками:

– Конечно же! Как только я сам не додумался! Аппаратура наверняка есть в каталогах. Сделать ее - пять минут! - Он схватил Тебелеву сразу за обе руки и сжал их, радостно смеясь. - Молодчина, Галя! Превосходно придумано!

Гордич молчала, плотно сжав губы. Она знала, что такое дублирование. Влюбленные иногда объединяют свое видение, потому что видеть глазами любимого или любимой - одна из величайших радостей.

Она взглянула на мужа. Тот смотрел на нее с какой-то затаенной улыбкой. Она поняла: он разгадал все, что происходило в ее душе в эти ужасные минуты, и осуждал ее. И это взорвало Гордич.

– Что за глупость! С какой стати ей с утра до ночи смотреть в мои графики! Если дублировать, то ее и тебя! У вас общее дело. Вы поставите пульты обоих постов в одном отсеке и сможете полноценно работать.

Тебелева, слушая это, сидела с безучастным лицом. Нельзя было понять, радуется она или нет. Глаза ее по-прежнему оставались широко открытыми.

– Нет, - сказал Острогорский. - Нет! И нет!

– Почему же нет? - спросила Гордич, ловя себя на мысли, что этот категорический отказ мужа ей очень приятен, что она ждала его, ради него и сделала свое предложение.

И, осознав это, она вдруг обозлилась на себя:

– Единственный разумный выход. Не возвращать же действительно всех нас на Землю? И тем более теперь, когда остаются считанные дни до завершения. Или ты думаешь иначе?

– А я говорю - нет! - повторил Острогорский.

– Но почему же? Функции первого и второго вычислителей могут объединяться с наибольшей целесообразностью. Это азбучная истина.

Острогорский притронулся к руке Тебелевой.

– А? - как будто очнувшись, спросила она.

– Извините нас, пожалуйста, Галя, - сказал Острогорский. - Нам нужно поговорить без вас.

Тебелева сделала попытку встать.

– А-а… Ну, я пойду.

Острогорский усадил ее опять.

– Не беспокойтесь, Галя, пожалуйста. Мы выйдем. Это на несколько минут. Пойдем, Ирина!

Они вышли в соседний отсек. Подождали, пока проход за ними зароется.

Острогорский резко повернулся к Гордич.

– Это невозможно.

– Почему?

– Ты отнесись без предвзятости. Нам нельзя быть сдублированными. Подумай как следует.

– Хорошо, - сказала Гордич. - Я подумаю.

Они с мужем никогда не проходили через дублирование. В годы их молодости дублирования еще не существовало. Позже было некогда. Да как-то и утратилась жажда такого близкого общения. Они слишком уж разошлись, как узкие специалисты, слишком были заполнены своими обязанностями по службе. А ведь когда видишь глазами другого, все больше и больше очаровываешься внутренним миром друг друга; вживаешься в какую-то высшую незаменимость друг для друга, в сознание того, что несешь другому самую высокую радость; необычайно приближаешь к себе этого человека. Все вместе - наибольшая духовная близость! Об этой опасности он и говорит сейчас, пытаясь разбудить в ней ревность и не зная того, что лишь полчаса назад эта бабья темная ревность уже бушевала в ней. В ту самую пору, когда он делал все, что только мог, спасая Галину от слепоты, эта мерзкая ревность чуть не свела ее с ума. Темный омут! Болото!

– Я подумала, - сказала она, - и все-таки не понимаю, почему ты не можешь работать с ней в паре. В конце концов, разве вы не работали и прежде на одной машине и не находились вместе в одном помещении по многу часов подряд?

– И все равно невозможно. Хотя бы потому, что я мужчина. А есть многие вещи… Зрение нужно ей не только для работы…

– Ну извини, - прервала его Гордич, - решительно ничего не произойдет, если ты время от времени будешь выключать аппаратуру, то есть на какие-то минуты оставлять Галю как бы в темноте…

Говоря это, она все еще мстила себе за то, что низко подозревала мужа.

– Зачем ты так говоришь! - воскликнул Острогорский с отчаянием. - Зачем нам говорить, как чужим!

– Но как же я еще могу говорить? - Гордич дернула плечами. - Я говорю просто разумно.

Где-то в глубине своего сознания, вторым планом, она удивлялась тому, что быть жестокой по отношению к себе, оказывается, доставляет такое острое удовольствие.

– Боже мой! - продолжал Острогорский. - Неужели ты ничего не понимаешь? Ты должна помочь мне бороться с самим собой!

– В чем помочь, Саша? - спросила она и вдруг похолодела от предчувствия того ужасного, что, как наверняка знала теперь, сейчас услышит от мужа.

– Ты должна пойти мне навстречу. Помочь. Ты не замечаешь, а мне давно уже трудно. Я разрываюсь. Ты пойми меня.

– Между мною и ею? - почти без удивления сказала Гордич. Значит, все-таки правда. Она не ошиблась.

– Что ж, - сказала она. - Ситуация обыкновеннейшая. Но почему ты говоришь об этом сейчас? Ты боишься, что не удержишь себя в руках?

– Да разве я не держу себя в руках все время? И разве не понимаю, как это ужасно?.. Ты должна помочь мне, а не взваливать на меня еще одно испытание. Ты для меня значишь все. Но мне трудно. А тут придется еще сильнее сблизиться с ней. Зачем?

Обида и гордость заставили Гордич стремительно выпрямиться.

– Так. Что же ты предлагаешь мне? Удерживать тебя любой ценой? Тактическими приемами?

Впервые в жизни она увидела на лице мужа такое выражение, будто он собирался плакать. Она припала к его груди. Горькое ощущение, что это последний раз, владело ею. И, все еще прижимаясь к нему, она сказала:

– Ты же понимаешь: другого выхода нет. Я не могу. Я буду чувствовать себя потом всю жизнь дрянью, бабой, которая только и знает, что бесится от ревности. Я потеряю право на самоуважение. Ты тоже перестанешь уважать меня.

Она говорила это, и каким-то не вторым уже, а третьим или пятым планом в ее мозгу проходила мысль, что с самого начала она не хотела быть дублером Тебелевой именно потому, что ревнует к ней, подсознательно давно не любит ее. Это была бы пытка из пыток. Может, даже куда большая пытка, чем навсегда потерять мужа.

Они шли по осевому коридору жилого отсека, время от времени касаясь друг друга плечами. Это позволяло ей шагать свободно, не опасаясь на что-либо наткнуться.

У входа в ее каюту они остановились.

– Дальше не надо, - сказала Тебелева и взяла его за руку; виновато улыбнулась. - Страшно! Там темно… - Она передернула плечами.

Он смотрел на нее. И потому, что она видела только то, что видел он, то есть в данный момент как в зеркале видела самое себя, она подняла руку, чтобы подправить выбившуюся из-под шлема дубликатора прядь волос, и спросила:

– Я некрасивая?

Он не ответил.

– Ладно. Дальше я сама. Ну ладно же! Ладно!..

В своей каюте он долго сидел у стола, не снимая с головы шлем дубликатора. Не было сил.

Наконец снял. Положил шлем на стол. Взглянул в зеркало. И удивился. Оказалось, он улыбается! Улыбается, не замечая того. Он столько улыбался за этот день, что мышцы лица привыкли уже. Он перестал чувствовать, когда улыбается.

– Ты у себя, Саша? - спросила Гордич по видеотелефону. Можно зайти к тебе? Я отыскала совершенно удивительное решение.

– Да, конечно, - ответил он, вздрогнув.


Глава третья


ВОРОТА

– Антар Моисеевич! Только что закончился сеанс связи с Восемнадцатой автоматической станцией.

Саблина смотрела с экрана видеотелефона, как и всегда спокойная, почти бесстрастная, ожидая, пока Кастромов сам не обратится к ней за дальнейшими подробностями, - так было принято на "Севере".

– Ну что же там, Рада?

– На станции переизбыток мощности.

– А по нашим подсчетам?

– Восемь десятых.

– Спасибо. Что еще?

– С "Востока" поступил отчет об опытах по переформированию внутрикорабельных полей.

– Знаю, Рада, знаю. О нем говорила Вера Мильтоновна. Кажется, очень интересная штука. Перешлите, пожалуйста, его мне сюда.

– Еще одно сообщение, опять с Восемнадцатой. В окрестностях станции ее приборами обнаружен источник радиации. Излучение распространяется узким пучком вдоль плоскости нашей орбиты.

Кастромов некоторое время молча смотрел на Саблину.

– То есть орбиты "Севера"? - спросил он. Он перевел глаза на усеянный звездами экран кругового обзора, затем вопросительно посмотрел на Саблину. Та кивнула.

– Расшифровку вы делали сами?

– Я получила из транслятора готовый ответ. Если траектория корабля не изменится, мы окажемся на пути излучения через четыре часа.

– Конечно, окажемся. Это входит в наши прямые задачи. Вы хотите мне возразить?

– Нет, Антар Моисеевич. Но мощность потока очень велика. Пассивной защиты "Севера" не будет достаточно. Придется принять противодозы.

– Да, да, конечно, Рада! Сейчас же начните делать замеры и, как только будет готово… - Кастромов поднялся с кресла, чтобы поскорее перебраться к Саблиной в операторскую. - Но вы, Рада, вообще отдаете себе отчет, насколько удивительно это явление?..

Подсчеты показали: "Север" пересечет поток радиации за две с половиной минуты. Выполнить весь цикл наблюдений было возможно, лишь заранее запрограммировав даже мельчайшие этапы исследования.

– Случай редчайший, - с воодушевлением повторял Кастромов, занимаясь подготовкой приборов. - Мы с вами накануне открытия, Рада. И мы, по счастью, знаем об этом и, значит, встретим его во всеоружии, - удача невероятнейшая. О таком можно только мечтать…

Ровно за полтора часа до "момента икс" (встреча с потоком) Саблина включила аппаратуру противорадиационного облучения. Кастромов лежал в кресле, сама же она стояла у пульта автоматики безопасности, приглядываясь к показаниям приборов, неторопливыми легкими движениями касаясь кнопок, верньеров, переключателей. Кастромова мучало удушье: сердце не успевало перекачивать кровь. Он знал, что Саблина испытывает то же самое, но не показывает вида, и думал о ней с особой благодарностью.

Профилактическое облучение закончилось в 2 часа 30 минут. В 3 часа 4 минуты приборы доложили, что подготовка к наблюдениям завершена. Более получаса оставалось в резерве. Кастромов углубился в радиограммуотчет с "Востока", Саблина ушла на вычислительный пост.

Минут через десять она вдруг появилась на экране видеотелефона. Кастромов только начал проверку вывода главной формулы Венты. Она якобы позволяла поразительно быстро и просто получать исходные данные для любого преобразования внутрикорабельных полей. Это следовало проанализировать со всей обстоятельностью, и Кастромов далеко не сразу поднял глаза на экран. Все это время Саблина, и теперь подчиняясь общему правилу: докладывать лишь тогда, когда к ней обращались, молчала. Но то, что она сообщила потом, было, в сущности, трагедией: в "момент икс" никакого удара радиации не последует.

Саблина говорила совершенно спокойно:

– Для контроля был подсчитан баланс энергии сопутствующего поля. Но важно другое: за время, пока шли вычисления, вектор Пойнтинга уменьшился в семьсот тысяч раз. Сейчас он, вероятно, уже почти равен нулю…

– Насколько я понимаю, - сказал Кастромов, - опасность теперь именно в том, что мы с вами провели противорадиационное облучение?

Саблина скупо кивнула.

"Умница, - вдруг подумал Кастромов. - Другая уже билась бы в истерике. Да вообще лучше, чем с ней, я ни с кем никогда не работал. Но всетаки сколько в ней скованности! Ни о чем не спросит, ничему не удивится. Исполнительность, доведенная почти до полного забвения себя, почти до безумия! И какая ирония: именно потому-то мне так и легко работать с ней".

– Итак, вы полагаете, - сказал он, - что никакой встречи с потоком излучения не произойдет?

Саблина молча кивнула.

– Но почему? - После облучения и отдыха Кастромов чувствовал себя небывало сильным, ему хотелось смеяться, говорить громко, двигаться резко. - Куда он мог подеваться? Что за чудеса в решете!

Он говорил это бодро и каким-то звонким, отчетливым голосом, а сам думал уже: "Выхода нет. Ну, я старый дурак. Я пожил. Но она же девчонка. Ей бы еще жить и жить. И понимает ли она, что нам грозит?"

Саблина прервала его жестом.

– Что? - спросил Кастромов.

– При опытах на полигоне у нас даже комбинезоны взрывались, как порох. Один раз взорвалась оболочка реактора. Сейчас в нас с вами все сжато, как пружина, чтобы нейтрализовать лучевой удар…

– Та-ак, - выдавил из себя Кастромов.

Выход нашелся. Если в "момент икс" все реакторы "Севера" вывести в критический режим и затем мгновенно убрать переборки, отделяющие реакторный отсек от операторской, Кастромов и Саблина смогут получить дозу радиации, достаточную, чтобы свести почти к нулю изменения, вызванные в них обоих профилактическим облучением. Присланные с "Востока" формулы (если только они не содержали ошибок), позволяли выполнить это с достаточной быстротой. Строить по примеру Венты специальный прибор, чтобы мысленно отдавать приказы, Кастромов, конечно, не собирался. Хуже получалось с характером излучения. Потому что полного эффекта нейтрализации достигнуть было невозможно, и это грозило довольно серьезными последствиями.

Саблина получила результат на полторы минуты раньше Кастромова. Этого времени ей хватило, чтобы добежать из вычислительного поста в операторскую. Протянув Кастромову ленту с рядами цифр, она остановилась, тяжело дыша. На щеках ее блестели дорожки от слез, но лицо было спокойно.

– Я все уже знаю, - сказал он.

– У вас получился тоже такой результат? Это же замечательно!

"Да она просто не досмотрела ленту до конца", - подумал Кастромов.

– Мы с вами отделаемся только потерей памяти, - оживленно продолжала Саблина.

"Но это же отчаянно много! - чуть не закричал он. - Что еще отличает человека от дерева, от травы?"

Саблина несмело улыбалась:

– В институте психологии такие случаи специально исследовали. Получалось, в сознании образуются словно провалы. И никогда нельзя предугадать: кто все детство забудет, даже начальную грамоту, а кто одни только последние годы… Ужасно! Близкий тебе человек подойдет, а ты его и в самом деле просто не знаешь. Вычеркнуто из памяти…

Кастромов повернулся к приборам и резко, пулеметной дробью - так вслепую печатают на машинке, - начал набирать заключительные команды: на полностью, автоматическое управление "Севером", на автоматическую связь со всеми другими кораблями экспедиции, с Центром информации Звездного совета, с Энергоцентром. Последней была команда на преобразование ограждений реакторного отсека по присланным с "Востока" формулам Венты.

Наконец все было сделано. Кастромов откинулся в кресле. И тут в его сознание опять вошел голос Саблиной:

– Знаете, как он меня полюбил? Встретил на улице и влюбился. Я еще и слова ему сказать не успела. Он голоса моего до самой свадьбы, можно сказать, не услышал…

– О ком вы, Рада? - спросил он с досадой.

– Лешик мой… Он меня потом всему снова научит. Мы с ним хоть три часа можем молча ходить - нам скучно не будет. Он мою каждую привычку помнит, каждую черточку.

Кастромов поморщился:

– Ходить и молчать?

– А что они выражают, слова? Кто им верит? Я никогда не верю. Любовь не словами доказывают…

Кастромов молчал, нахмурясь. Итак, если они в чем-либо ошиблись, если формулы Венты недоработаны, - гибель. Если нет - утратится память о прошлом. Пусть не нацело. Но разве есть воспоминания, важные в большей и меньшей степени? То, что сегодня думаешь, делаешь, говоришь, ежечасно и ежеминутно питается всем опытом твоей предыдущей жизни. Всем! Хочешь ты этого или не хочешь. А опыт - это и есть не утраченные воспоминания. Фундамент личности. И значит, нельзя отдать и малой толики памяти о прошлом без того, чтобы не перемениться. И каким же ты станешь теперь, если хоть что-то утратится?

Детство на Дальнем Востоке, в семье строителя, кочевавшего со стройки на стройку. Жизнь в палатках, бараках, срубах изб из толстенных бревен. Первая школа - тоже в бараке, брезентовыми полотнищами разгороженном на классы; первая любовь, безответная и невысказанная, к девчонке по имени Кама; первая самостоятельная дальняя дорога - в большой город, учиться в институте.

Потом - война. Фронт - ранение - фронт - ранение - фронт. Запоздалое студенчество, трудное из-за неважного здоровья, из-за того, что лишь через 3 года после демобилизации он наконец понял, что его призвание - математика, одна только математика, и вернулся в тот институт, где учился до июня сорок первого года, но уже на специальность не прикладную, а теоретическую и, значит, снова начал с первого курса.

И что же из этого можно отбросить? С чем расстаться, ничего в себе не утратив?

Или, может, новое время - новые песни? Но ведь поиски истины смолоду - вечное. На них-то и уходит жизнь. За душевную ясность платишь ценою многих прозрений, ни одно из которых нельзя исключить.

Однако разве порой не хотелось избавиться от тех или иных воспоминаний? Мечта сбылась - получай! Твоя память станет что белый лист.

Но теперь-то ты знаешь, во цмя чего живешь. На что истратил полвека. Почему порою шел не более легким, а более трудным путем. И вот будешь ли знать это и в том, новом, своем состоянии?

Впрочем, что значит "более трудным путем"? То есть жил так, что тебя касался не только круг одних лишь физико-математических истин?

Но как раз это и есть та область сознания, которая всего больше зависит от каждой, даже самой малой частицы прошлого опыта жизни.

Если так, утрата чего же будет вдруг самой большой из потерь?

– Рада, - сказал он, - у нас еще двадцать минут. Вы, пожалуйста, подумайте, вспомните все самое важное для вас, зафиксируйте в Информаторе.

Он посмотрел на часы: до "момента икс" 19 минут. Что можно успеть? "Да, жить так, чтобы ничто, кроме физико-математических истин, тебя не касалось, - капитуляция. Ведь это возможно, лишь если перестать задумываться над судьбой открытий, над судьбой результатов твоего же собственного труда, если сделать для себя главным не то, что происходит вокруг, а то, что творится в твоем сознании. Если вообще отгородиться от людей. Все это в целом - отступничество от своего прямого человеческого долга. Извинить такое отступничество нельзя ничем и никак".

– Мы с Лешей меньше года женаты, - между тем продолжала Саблина, как будто не услышав его. - У нас столько еще впереди! Мы когда встретимся после работы, друг на друга насмотреться не можем. Спать жалко: жалко это время сну отдавать… Лешик никогда не бросит меня.

"Леша тебя не бросит, но ты останешься ли собою? И ясно ли тебе, что самое страшное - это потом оказаться таким, какого бы ты сейчас презирал?.."

Он вновь перевел глаза на электрические часы в центре Главного пульта: до "момента икс" оставалось 12 минут. В это время каждый думал о своем.

Саблина: "Лешик мой ни за что не бросит меня. Я ему напишу. Он потом меня всему снова научит. Важно только, чтобы у меня характер такой же остался: легкий, радостный. А слова мы друг другу и не говорили… Пускай только Лешик любит меня!.."

Кастромов: "Надо возвыситься над всем ничтожным, случайным. Выбрать единственно лучшее. Навеки определить в себе самое ценное. Сделать, чтобы мимо меня потом не прошло в жизни наиболее важное… Но что же это - наиболее важное?.."

Они обнаружили вдруг, что не отрывают глаз от диска часов. До "момента икс" оставалось 9 минут.

Саблина спросила шепотом:

– Что ж будет, Антар Моисеевич?

Кастромов сказал:

– Не бойтесь. Одно несомненно: мы с вами воскреснем еще.

– Воскреснем? Но значит, до этого мы умрем?

Саблина смотрела на него с вызовом и протестом. Кастромов продолжал:

– Я неправильно выразился. Мы не умрем и не будем воскресать. Мы продолжим жизнь. Но… Но только произойдет это лишь в одном случае: если то, к чему каждый из нас пришел за всю свою жизнь как к итогу ее, сами потом не станем оплевывать… В мире, Рада, пока еще нередки горе, печаль. А ведь на самом деле для каждого человека норма - счастье. Счастье с первого и до последнего дня своей жизни, и не в одиночку, а вместе со всеми людьми на свете. В этом смысл бытия. А что же еще?.. И каждое истинное дитя человеческое обязано помнить об этом и не щадить себя в малых и больших битвах с теми, кто жаждет счастья лишь для себя, для какой-то одной своей нации или расы, кто обкрадывает других - обогащается за их счет, грабит их души… И вот что важно поэтому: когда в нас опять пробудится сознание и наша память снова начнет насыщаться, какие слова и какие идеи мы узнаем в первую очередь, во многом будет зависеть от того, рядом с кем и против кого мы с вами. Рада, будем идти. - Кастромов взял световое перо - восьмигранный металлический стержень, соединенный гибким шнуром с пультом Информатора. - Путь только один, Рада…

Концом светового пера Кастромов начал писать по поверхности экрананакопителя Информатора, оставляя на ней светящиеся слова - копию записи, которая сохранится на магнитных лентах и, даже если "Север" огненным метеоритом врежется в Землю, не утратится, будет прочитана.

Он писал: "Мой приказ самому себе. Путь, каким ты должен идти, - щедро жить для людей, Антар, быть, как был, коммунистом. И запомни: предать это мое решение - предать себя. Не предай же себя, Антар!"

– Отчет об опыте Венты вы послали Кириллу Петровичу? спросила Саблина, из-за плеча Кастромова глядя на экран: надпись медленно уплывала под верхний обрез.

– Нет, - ответил Кастромов.

– А вдруг это срочное?

– Возможно. Но теперь уже некогда. Автоматы пошлют.

– А рецензия?

– Этого будет достаточно. Мы испробуем формулы Венты на самих себе.

Держась за спинку кресла, Саблина обошла его и, кивнув в сторону экрана, виновато посмотрела в глаза Кастромову.

– Мне тоже надо так? Но я ведь плохая. Я с вами честно: я только о Леше думаю. Мне надо веселой, красивой остаться…

Она не успела договорить. Словно пушечным залпом встряхнуло воздух. Это открылся путь в операторскую излучению реакторов "Севера".

Рывком смяв панели Главного пульта, распоролась феррилитовая стена. Операторская стала частью гигантского - пределы его терялись во мраке - отсека реакторов. Их серебристые коконы, окруженные холодным зеленоватым свечением, нависли над Саблиной и Кастромовым. Но Кастромов понимал все это лишь несколько первых мгновений.

И тогда же было мгновение, в которое он видел Саблину, торопливо водившую световым пером по экрану-накопителю Информатора. "Ей тоже ведь трудно", - подумал он и вдруг удивился бессмысленности этих слов: он уже не помнил, в чем, как и кому было трудно…


Глава четвертая


СТОЯТЬ ДО КОНЦА

Операторская на корабле "Юг" (так же, впрочем, как и на всех других кораблях) состояла из двух зон: зоны работы и зоны отдыха. В зоне работы верхнюю часть передней стены и почти весь потолок занимал экран кругового обзора. Он был как бы широко распахнутым окном в космос. На нем мерцали звезды, матово светился раскаленный шар Солнца, восходили и закатывались пепельно-голубые диски Земли, Марса, Венеры… Всю нижнюю поверхность передней и боковых стен устилали приборные панели. Десятки шкал, сигнальных огней, светящихся надписей, переключателей, кнопок, овальных, круглых и квадратных экранов выстроились здесь в несколько ярусов. Все это вместе (включая сюда еще и два массивных командирских кресла из голубовато-золотистого феррилита) и было Главным пультом корабля.

Там, где кончались приборные панели, начиналась зона отдыха. Сидя в командирском кресле, ее нельзя было видеть. Взор человека не мог проникнуть сквозь пелену сиреневого марева, а за нею-то и располагалось пространство, которое на каждом корабле оказывалось своим особенным миром. На "Юге" здесь стояли широкий письменный стол на драконьих дубовых лапах, два мягких кожаных кресла, здесь был еще застекленный шкаф, золотящийся корешками книг, настольная лампа с зеленым абажуром, на стенах висели картины: пейзажи Армении, море в штормовую погоду. Тут царили тишина и покой.

Чтобы перейти из зоны работы в зону отдыха, почти не требовалось усилий. Всего лишь обычный шаг - и человек переносился в совсем другую обстановку.

Иногда бывало, что зона отдыха состояла из двух или даже трех отдельных "пространств" - по числу членов экипажа, но здесь, на "Юге", вкусы Кирилла Петровича и Пуримова сошлись целиком. Вернее, Новомир Пуримов безоговорочно присоединился к тому, что попросил создать для себя перед отлетом в космос Кирилл Петрович.

И вот теперь Кирилл Петрович сидел у этого стола с драконьими лапами и, словно карты в пасьянсе, рядами раскладывал сообщения автоматических станций.

Третья станция: "Волноводная зона стабильна".

Восьмая: "Волноводная зона стабильна".

Восемнадцатая…

Нет, нет, это сообщение потом. Оно выпадает из общего ряда.

Двадцать четвертая: "Волноводная зона стабильна".

Семьдесят пятая: "Волноводная зона стабилизована".

Стабилизована? Скажите пожалуйста! "Стабилизована" и "стабильна" - одно и то же, в общем. Потому и поразительна эта инициатива автоинформатора станции: ведь он только машина.

Кирилл Петрович покосился на индикатор ОЦУТа. Чтобы всегда быть к услугам, он находился на браслете рядом с кнопкой радиоключа. Глазок индикатора тускло желтел. Это значило: с настоящим отдыхом можно еще подождать, но сделать небольшой перерыв обязательно. Где ж эти сообщения от рабочих групп? Вот они!

Группа "Север": "В районе Восемнадцатой автоматической станции волноводными зонами создано недопустимо плотное затеняющее поле. Образовалось пространство с особым космическим климатом. Со временем его влияние на атмосферу Земли примет такие размеры…"

Нет. Читать дальше не стоит. Знакомая песня Кастромова: "Природа консервативна. Подтачивать этот фундамент нельзя". Демагогическая чепуха! Истина конкретна. Ученый не имеет права мыслить такими расплывчатыми категориями.

Группа "Восток": "Все - норма. Ближайший этап - посещение Сорок девятой. Цель - рабочий режим. Осуществлен эксперимент - преобразование внутрикорабельного поля. Отчет направлен "Северу". Цель - рецензирование".

Это, конечно, Вента. Его стиль. Сжато, насыщено информацией, но, в общем-то, фразы нарублены, словно дрова: главное, чтобы ни в одной не оказалось больше пяти слов. Или это несовместимо - предельная краткость и нормальный стиль языка?

Группа "Запад": "Автоматической стабилизации волноводных зон, расположенных в непосредственной близости к Солнцу, достичь не удается. Частная причина: сбои в работе Восемнадцатой станции. Общая: безусловная необходимость цикличного существования волноводов. Расчеты ведутся. Гордич, Острогорский, Тебелева".

Кирилл Петрович снова покосился на глазок ОЦУТа: по-прежнему желт, тускл. Эти минуты совершенно ничего не дали, хотя, раскладывая карточки сообщений, он, в сущности, лишь развлекался и даже ушел с ними в зону отдыха.

Кирилл Петрович нахмурился. Прежде только к машинам присоединяли индикаторы. Дошла очередь и до людей.

Но конечно, пора отдыхать. Не стоит ссориться с автоматикой безопасности.

Кирилл Петрович встал с кресла, собрал в стопку пластиковые прямоугольники сообщений, которые только что раскладывал на столе, сунул их в нагрудный карман комбинезона и вышел в зону работы. Как и обычно в свободное время, Пуримов стоял там у пульта изготовителя приборного оборудования. В руках он вертел толстую гайку с ушками. Извлекать из люка изготовителя то одну, то другую деталь, обозначенную в каталоге, осматривать ее, затем отправлять в утилизатор было любимым занятием Пуримова. Он мог это делать часами. Обезьянье любопытство на уровне самой высокой техники.

– Послушайте, Новомир, - сказал Кирилл Петрович. - Я сейчас уйду к себе, а вы тем временем просмотрите документацию по Восемнадцатой станции. Пожалуйста, всю, начиная с самых азов. В вашем распоряжении полтора часа.

Продолжая ощупывать гайку, Пуримов повернул к нему голову:

– То есть?

– Какие-то несообразности.

– А именно?

– Судите сами! Автономным пультом станции вдруг почему-то изъяты все дублирующие системы. Это косвенный вывод. Сообщения самой станции - абракадабра.

Пуримов по-прежнему продолжал ощупывать гайку, и на лице его выражался интерес лишь к тому, что делали руки.

– Причем заметьте: системы изъяты, но поле, которое формирует их, осталось. Из данных, поступивших от станции, это следует со всей несомненностью. Однако почему ж тогда системы не восстанавливаются?

– Общее дежурство вы мне тоже передаете? - спросил Пуримов.

– Стоит ли? Это вас только свяжет. Сейчас все спокойно, автоматика справится.

– Хорошо, - сказал Пуримов.

Пуримов начал с заводской документации. На экране корабельного Информатора перед ним проплывали вереницы формул. Автоматические станции строились из металлических ферм и затем (уже в космосе) заполнялись феррилитом.

Уравнения магнитных полей олицетворяли собой детали их конструкции, системы приборов, отдельные механизмы и то, как все они между собой должны взаимодействовать.

С холодным сердцем смотрел Пуримов на эти цепочки математических индексов. В глубине души скука и неприязнь владели им.

Вообще, для Пуримова существовало лишь то, что было предметом, механизмом, очевидным физическим явлением. Все хоть сколько-нибудь отвлеченное казалось ему напрасно придуманным усложнением, а на самом деле просто находилось за пределами его восприятия. "Глухота" на абстрактные представления свойственна многим. В крайнем своем выражении это такая же яркая особенность мышления, как и абстрактное видение свойство видеть в окружающем мире как бы скелетные линии предметов и образов. Но человечески Пуримов был зауряден. Признаться, будто он отрицает такое, что все "здравомыслящие" люди находят нормой, он не мог ни Кириллу Петровичу, ни самому себе. Это значило бы, что он идет против сотрудников лаборатории, среди которых как раз умение мыслить отвлеченно было не только нормой, но и ценилось превыше всего. Вот почему и теперь работа шла точно так, как и много раз прежде, когда Пуримов получал подобные задания. Несмотря на всю неприязнь и скуку, владевшие им в глубине души, привычно подчинив себя приказу и создавая вполне убедительный образ активного действия, он с лихорадочной торопливостью заменял на экране Информатора одно уравнение другим, световым пером подчеркивал те или иные формулы, ставил возле них вопросительные и восклицательные знаки.

– Как дела, Новомир? - спросил вдруг Кирилл Петрович, появляясь на экране видеотелефона. - Что-нибудь привлекло ваше внимание?

– Да, - вздрогнув (хотя он и ожидал все время этого момента), ответил Пуримов и спохватился: - То есть нет! Я не закончил еще. Осталось проследить эволюцию орбиты станции за последние десять суток.

– Что-о? - Брови Кирилла Петровича взлетели вверх. - Зачем же? И почему тогда только за последние десять суток?

Пуримов молчал.

– Через пять минут я приду, мы во всем разберемся. А эти орбиты… - Кирилл Петрович махнул рукой. - Бог с ними, Новомир! Что в них копаться.

Экран погас.

"А я все равно прослежу", - подумал Пуримов.

Не дожидаясь Кирилла Петровича, он ушел в нижнюю дирекционную. Там, на экране гравимагнитного накопителя, вокруг желтого диска Солнца вилась кружевная вязь всех орбит станций, астероидов, траекторий полетов космических кораблей, метеоритных потоков. Космос навечно запечатлевал здесь свою историю.

Поворотом верньера Пуримов сделал орбиты Восемнадцатой станции самыми яркими, потом деформировал их, совмещая по наибольшему диаметру, вгляделся, многозначительно поджав губы, и вдруг отшатнулся от накопителя: получалось, что Восемнадцатая движется теперь не по эллипсу, а по спирали, неудержимо приближается к Солнцу, падает на него! Вот вам и не надо копаться.

Какая-то мысль заставила его застыть с озадаченным видом. Мысль была очень важная. Она касалась нсой его жизни. Но какая - он так и не смог понять.

Пуримов вернулся в операторскую. Кирилл Петрович, выслушав его, не проронил ни слова. Скорее всего он ничему не поверил. Но в нижнюю дирекционную пошел. Возвратясь же, схватил Пуримова за руку.

– Вы гений, Новомир. Кто бы еще, кроме вас, надумал сейчас заняться орбитами? Разве только через десятки лет для изучения фигуры Солнца!

Пуримов пожал плечами: "Гений так гений…"

– И как истинный гений, Новомир, вы сразу же задаете вопросы. Итак, главный вопрос: почему лишь одна Восемнадцатая повела себя так необычно? Законы всемирного тяготения не отменены. Наша планета на орбите миллиарды лет. - Кирилл Петрович умолк, вдруг подумав: "Но ведь это и есть кастромовский консерватизм!"

– Не знаю, - ответил Пуримов.

Кирилл Петрович внимательно посмотрел на него. За все годы их знакомства Пуримов впервые так непринужденно признавался, что чего-то не знает. Уличать других - это он мог. Но признаваться в незнании… О нет! Прежде ему это было вовсе не свойственно.

Основных загадок было три.

За счет какой энергии изменилась орбита Восемнадцатой? Каким способом осуществлялось это воздействие? Продолжается ли оно?

И прежде всего требовалось установить, нет ли в окрес+ностях Солнца пылевого, радиационного или магнитного пояса, еще не обнаруженного учеными. Самым естественным было предположить, что он-то и замедлил движение станции.

Занимаясь сопоставлением данных, собранных забортными датчиками Восемнадцатой за время ее существования, Кирилл Петрович настолько был захвачен работой, что до его сознания далеко не сразу дошел смысл очередного предложения Пуримова: срочно посетить эту станцию.

Кирилл Петрович указал рукой на одну из панелей Главного пульта:

– Зачем? Там перед нами будут эти же самые приборы - их абсолютная копия. Дубликат! И показывать они будут то же самое!

– Мы выйдем - посмотрим.

– Дорогой Новомир, - ответил Кирилл Петрович. - Эпоха, когда "исследовать" значило "осмотреть", давно в прошлом. Ее завершил еще Леверье, на кончике пера, как вам известно, открыв планету Нептун!

– Вы, может, боитесь вместе со станцией упасть на Солнце? Но мы успеем благополучно уйти.

– Все движется и, значит, куда-нибудь падает. Даже когда мы стоим на месте, то все равно падаем, - сказал Кирилл Петрович и взглянул на глазок ОЦУТа: цвет его был совсем уже темно-желтый.

"Да врут все эти ОЦУТы, - проговорил он про себя. - Я только что отдыхал. Я давно не чувствовал себя так хорошо".

– Конечно, иной прибор в сотни раз больше любого осмотра говорит, - сказал Пуримов. - Прибор прибору рознь…

"Волга впадает в Каспийское море… Лошади едят овес и сено, - думал Кирилл Петрович. - Вот оно где - рутина. И понятно, откуда она: от незнания, от бесконечного откладывания "на потом" всякого самовоспитания, требующего повседневных усилий: завтра начну как следует все изучать, с понедельника, с четверга, с пятницы перестану попусту терять время… Лишь бы не сегодня, а завтра!.. На Восемнадцатую мы полетим, но только для того, чтобы выдать Звездному совету формулировку: "Осмотром на месте установлено". А ответ держать там придется, и надо, чтобы разбор перипетий не затягивался, иначе я просто физически не успею довести проект до конца".

И он с раздражением покосился на глазок ОЦУТа.

Кирилл Петрович был прав.

Когда "Юг" достиг Восемнадцатой автоматической станции и вдвинулся в ангарное отверстие у ее северного полюса; когда сработали поля автоматики безопасности и корабль и станция намертво слились, так что Кирилл Петрович и Пуримов могли выйти в отсеки станции, не надевая скафандров, в показаниях приборов операторской ничто не изменилось.

Но они вышли из корабля. Выход открылся прямо в полуторакилометровый коридор приборного отсека станции. Стены, пол и потолок его были из феррилитовых управляющих блоков. Только белые разграничительные линии да цифры монтажной маркировки оживляли однообразные серо-стальные поверхности.

Пуримов принялся деловито шагать взад-вперед по коридору, останавливаясь у разграничительных линий и пристально вглядываясь в них.

Смотреть на это Кириллу Петровичу было в высшей степени тягостно.

Не сказав ни слова, он вернулся в операторскую "Юга", передал функции общего дежурного Автономному пульту и вновь занялся анализом данных о полях и скоплениях частиц, которые встречались на пути Восемнадцатой за весь ее длинный путь от места сборки в околоземном космосе.

К сожалению, он почти ничего не успел сделать. Пуримов вернулся.

Войдя, он с минуту молча постоял за спиной Кирилла Петровича, потом сказал:

– Теперь-то я все окончательно понял.

– Что вы поняли? - с неприязнью спросил Кирилл Петрович, ожидая от Пуримова нового потока общеизвестных сентенций.

– А то, что станция столкнулась с астероидом.

"Ах вот что он искал там, - подумал Кирилл Петрович. - Но это бессмыслица". Он сказал:

– Вы же знаете: каждое столкновение станции даже с метеоритом величиной с горошину отмечается, как событие чрезвычайной важности, не говоря уж о том, что оно немедленно фиксируется приборами станции, и весть об этом тотчас доводится до всех наших групп и до земного центра.

– А почему отсутствие сигналов не может явиться последствием столкновения?

Глазок ОЦУТа был уже розовым. И это отозвалось в душе Кирилла Петровича стоном: на что ушли силы! На толчение воды в ступе!

– Вам хочется осмотреть станцию? - сказал он, чтобы прекратить разговор. - Пожалуйста. На ближайшие часы вы свободны.

– Я и пойду, - ответил Пуримов. - Я все продумал. В том месте, куда пришелся удар, фермы станции хотя и восстановились, но уже будут не из спецсплава, а из феррилита. Их отличишь просто по внешнему виду. Они шершавее. Вы еще убедитесь, насколько я прав. Я даже знаю уже, в каком месте это могло произойти!

"Ну да, именно потому ты и стремился сюда: на ощупь искать повреждение. Это, конечно, полезнее, чем часами торчать у люка изготовителя… Но если бы удалось так просто найти объяснение!" - подумал Кирилл Петрович и вдруг почувствовал к Пуримову острую-острую жалость. Надо ж такую судьбу: позади целая жизнь и нет ни научных успехов, ни степеней, ни семьи, ни вообще хотя бы какой-нибудь одаренности, всегда способной скрасить даже самое глубокое одиночество.

Он вновь взялся за таблицы плотностей межзвездного газа и вдруг отложил их. Никчемный разговор с Пуримовым как-то повернул весь ход его мыслей. Он даже знал, в какой момент это случилось: когда Пуримов высказал в пылу спора сумасбродную идею, что отсутствие информации о столкновении может оказаться последствием самого столкновения. В этом допущении определенно таилось нечто значительное. Даже очень и очень значительное. И он вдруг понял, что и как он должен исследовать дальше.

Обычно корабли и станции находились в десятках миллионов километров друг от друга. Из-за немгновенности распространения радиоволн обмен информацией между ними изобиловал паузами. Но сейчас впервые за всю историю науки приборы космического корабля и автоматической станции работали как единое целое, и это позволяло не только обнаружить неполадки их взаимодействия, но и до конца выясните самое трудное: что было следствием и что причиной.

Три явления совершились строго одновременно: резкий скачок, который превратил Восемнадцатую в неудержимо падающее на Солнце небесное тело; начало переформирования внутрикорабельных полей "Востока" (деталей этого порожденного фантазией Венты феномена Кирилл Петрович еще не знал); возникновение в аппаратуре кораблей "Север" и "Запад", самопроизвольных местных эффектов, принятых экипажами за лучевые удары извне. Разве это могло быть простым совпадением?

Уже после первого часа расчетов Кирилл Петрович мог совершенно обоснованно утверждать, что причиной всех несчастий станции была слишком высокая надежность ее оборудования. Да, как ни поразительно! Из-за этого ее автоматика ни разу еще не сталкивалась с аварийными ситуациями. И в итоге в какой-то момент Автономный пульт станции счел дублирующие, запасные системы приборов и механизмов вообще не нужными и, действуя по принципу рационального расходования энергии, изъял их.

Логично?

С точки зрения автоматического устройства - вполне. Однако потому-то в дальнейшем эта самая автоматика и не смогла удерживать станцию на орбите и даже оказалась не в состоянии своевременно сигнализировать о таком положении дела.

Еще час пролетел как миг. Кирилл Петрович заметил это, когда в поле его зрения случайно попал глазок ОЦУТа. Он был вишнево-красен. Станет еще хоть немного темней - и автоматика безопасности потребует ухода Кирилла Петровича на новый отдых. Прикажет Главному пульту "Юга" прекратить вычисления.

И это было бы вопиющей несправедливостью, потому что никогда за все последние годы он еще не чувствовал такого удовольствия от процесса работы. А разве это не самый верный признак, что он не устал?

Он вновь погрузился в расчеты, решив, пока возможно, не обращать внимания на предостережения ОЦУТа, однако невольно все время помнил об этом и то и дело с раздражением поглядывал в сторону индикатора.

Дублирующие системы не использовались, и Автономный пульт станции ликвидировал их. Но она еще держалась на орбите, пока не проявил себя другой фактор: эффект неравномерности обмена информацией. Счетные машины действовали очень быстро. Чтобы, получив распоряжение с корабля, произвести вычисление и выдать аппаратуре станции исполнительную команду, им требовались всего лишь наносекунды. А потом - 5-10 минут ожидания, пока радиосигнал пробежит расстояние от станции до ближайшего корабля, - то есть в миллиарды раз большая пауза. Для машин эти минуты были вечностью. Машины как бы периодически ввергались в небытие. И поэтому даже одинаковые приказы, поступавшие с кораблей, воспринимались Автономным пультом станции различно; они приходили к счетной машине^оказывающейся в разном состоянии. Получалось нечто вроде того, как если бы один человек сказал: "Мне хочется есть", а другой бы ответил: "Возьмите в буфете хлеб", но только ответил бы с разрывом в десяток лет.

Законодателем тут выступало время как форма существования материи, по-особому воздействуя на всю сумму факторов: немгновенность распространения радиоволн; излишне высокая самостоятельность автоматов; мощные магнитные поля, сжимающие станцию; воздействие на нее излучения Солнца, - с неумолимой неизбежностью приведя Восемнадцатую к сходу с орбиты, в приборных системах кораблей "Север" и "Запад" вызвав всплески энергии, воспринятые как лучевые удары, хотя на самом деле никаких ударов не было и не должно было быть, а на корабле "Восток" вмешавшись в работу изобретенного Вентой формирователя.

Почему все другие станции не сошли по такой же причине с орбит?

Они с самого начала оказались в ином положении: корабли мало работали с ними. Автоматика станций "не пробудилась". Но неизбежно "пробудится", когда и с ними обмен информацией достигнет некоторой критической величины.

Но почему же Восемнадцатая потребовала большего внимания?

Она была самая близкая к Солнцу, сильнее других взаимодействовала с его излучением.

В какой-то мере они все это предвидели. Чтобы сократить разрывы между радиокомандами, разделились на четыре группы и вышли на космических кораблях к самому Солнцу, ближе к станциям. Однако надо было не ограничиваться полумерами: каждой станции, словно живому организму, следовало не оставаться застывшей конструкцией. Тогда б им открылась возможность активного приспособления к переменчивой действительности. Автономные пульты их стремились бы не к упрощению, а к дальнейшему совершенствованию конструкции станции. И не к этому ли сводилась в конечном счете идея, намеченная в сообщении Гордич, Острогорского и Тебелевой с "Запада": сделать волноводы существующими циклически, то есть тоже изменяющимися во времени? И не потому ли даже малейшее новое усложнение конструкции Автономного пульта - создание Вентой формирователя привело к неожиданностям: аппаратура начала выходить из-под контроля людей?

Все это он, Кирилл Петрович, понимал теперь с предельной ясностью. Больше того; он видел уже контуры той математической картины, которая должна была заложить основы совершенно новой науки: релятивистской теории информации, то есть действующей лишь при скоростях тел, сравнимых со скоростью света.

И все это - увы! - было самообманом, потому что приборы ОЦУТа давно уже категорически утверждали, что он больше не способен думать с необходимой логичностью, и могли в любую секунду отдать вычислительному центру корабля "Юг" приказ прекратить работу.

Несправедливость! Насилие! Духовный подъем гигантски умножает физические силы!

Автоматы отрицают это?

Тем хуже для них. Они - с конвейера. И дело не только в том, что природа создала человека, как систему с громадным запасом прочности. Они - все десятеро сотрудников лаборатории - вышли в космос, чтобы полнее проявить себя. Лишь это оправдывает необходимость посылать туда людей. И потому-то их подбирали не только как сумму специалистов разных профессий, но и как сплав индивидуальностей. Человеческий коллектив, сосредоточившийся на решении единой задачи,- самое жизнеспособное целое, что только может быть создано земной цивилизацией.

Нет. Подчиняться нельзя. Надо стоять до конца. Нужно поработать еще хотя бы час.

Он отключил от себя всю систему ОЦУТа. Его статут - начальник экспедиции и первый заместитель председателя Звездного совета - давал ему право принимать чрезвычайные решения. Это было одно из них.

"Мое решение, - сказал он себе, - не бунт против засилия автоматики. Оно - закономерное проявление того, что возвысило человека над живой и неживой природой. Это проявление воли".

Информатор замигал было красным протестующим глазом. По его суждению, Кирилл Петрович, видимо, и на такое решение уже не имел права.

Кирилл Петрович выключил и его. Он передал Автономному пульту "Юга" не только функции контроля (функции общего дежурного он передал ему раньше!), но и контроль за контролем, то есть поступил так, будто люди вообще покидали корабль.

И пришла тишина.


Глава пятая


СТОЯТЬ ДО КОНЦА (Продолжение)

Вернувшись через несколько часов в операторскую, Пуримов опустился в кресло и сидел, устало откинувшись на его спинку и закрыв глаза, до тех пор пока Кирилл Петрович не спросил:

– Ну что там у вас, Новомир?

Чувство удовлетворения переполняло Кирилла Петровича.

Пуримов, выпрямившись в кресле, открыл глаза.

– В одном месте усомнился было. Пришлось делать анализы. А так…

– А у меня, знаете, есть кое-что. И между прочим, первый толчок мне дала одна ваша мысль. Сказать вам какая?

Пуримов поднял глаза на Кирилла Петровича, улыбаясь ему устало и смущенно, и вдруг закрутил головой, оглядываясь. Затем он рывком поднялся с кресла, приблизился к Главному пульту и несколько секунд всматривался в запись на экране Информатора: "Системы ОЦУТа отключены. Автономный пульт - в режиме оптимальной стабилизации".

– Почему тишина? - спросил он у Кирилла Петровича.

Ответить тот не успел: Пуримов заметался у приборных панелей, нажимая кнопки автономных пускателей. И как будто рухнули стены: залились трелями звонки, сразу на десятках экранов заполыхали тревожные красные огни, вспыхнули табло:

РЕЗКОЕ УВЕЛИЧЕНИЕ УСКОРЕНИЯ!

ТЕМПЕРАТУРА СЛОЯ А - 1400 ГРАДУСОВ, СЛОЯ Б - 1200, СЛОЯ В - 1500 ГРАДУСОВ.

И, перекрывая все звуки, прерывисто завыла сирена общей тревоги, привлекая внимание к надписи из больших белых букв, перечеркнувшей экран кругового обзора:

АВТОНОМНЫЙ ПУЛЬТ НЕ СПРАВЛЯЕТСЯ С КОРРЕКЦИЕЙ ТРАЕКТОРИИ.

Но Кирилл Петрович смотрел не на экранм: вновь вспыхнувший на его браслете глазок ОЦУТа был не желт, и не изумрудно-зелен, и даже не темно-красен. Он был почти черен, словно рубин самой густой окраски.

– Новомир, - сказал Кирилл Петрович, - примите дежурство. Пуримов резко обернулся.

– Какое дежурство! - Несколько мгновений он с ненавистью смотрел на Кирилла Петровича, потом бросился к Аварийному пульту и, одну за другой нажимая кнопки, продолжал: - Страусиная политика! И вот финал: приборы ОЦУТа говорят неприятную правду? Выключить их! Отгородиться от беспокоящей информации!.. Да это же самая настоящая дряхлость! Смерть!..

Кирилл Петрович почти не слышал того, что говорил Пуримов. Рубиновый глаз ОЦУТа гипнотизировал его.

– Примите дежурство, - повторил он.

– Автоматы подчинились мне: я уже общий дежурный, - грубо ответил Пуримов. - Чего вам еще?

– Отдайте команду: "Семьдесят шестая станция немедленно переходит из резерва на бывшую орбиту Восемнадцатой".

– Семьдесят шестая тоже слетит на Солнце!

Кирилл Петрович посмотрел на глазок ОЦУТа: черен как ночь.

– Восемнадцатую столкнули мы сами, - сказал он. - Семьдесят шестая удержится.

В глазах Пуримова он увидел откровенную жалость. "Он тоже глядит на ОЦУТ", - подумал Кирилл Петрович.

Не ответив, Пуримов сделал несколько переключений.

Вокруг по-прежнему был ад полыхающих титров, экранов, сигнальных огней. Выдвигаясь из-под обреза экрана кругового обзора, медленно наплывал на черноту неба край зернисто-огненной поверхности Солнца.

– Через семь минут, - сказал Пуримов.

– Энергокапсула?

– Да.

В стене отсека слева и справа от Аварийного пульта открылись ниши. По форме они были словно оттиски фигуры человека, широко расставившего ноги и руки. Пуримов спиною вдвинулся в одну из ниш. Стена закрылась за ним и почти тотчас вытеснила из себя белоснежную куклу почти в два раза толще и на полметра выше Пуримова. Но это был он: сквозь открытое забрало шлема виднелось его посеревшее лицо.

Подойдя к Кириллу Петровичу, он сказал:

– Капсула выйдет к "Востоку". Ближе никого нет.

Кирилл Петрович тоже надел скафандр.

Стоя у Аварийного пульта, они некоторое время молча следили за тем, как перемещается по шкале стрелка концентратора энергии. Максимум должен был наступить через 5-6 минут.

– Все идет по принципу незаменимости, - сказал Пуримов. Мы с вами разно наполненные сосуды.

Понимая, о чем он говорит: о том, что из них двоих именно он, Пуримов, должен оставаться, чтобы корректировать полет энергокапсулы, - Кирилл Петрович ответил:

– Я командир. Уйти последним - мой долг.

– И ваш и мой долг сейчас - довершить дело, ради которого мы пришли сюда. Стоять до конца. Поняли?

Это было последнее, что Пуримов успел сказать. В стене операторской открылось круглое отверстие: проход к той точке корпуса, где начинался волновод. Пуримов рванул рычаг под шкалой концентратора энергии.

"Я не могу так"! - хотел крикнуть Кирилл Петрович. Магнитное поле оторвало его от пола, лишило веса, перевернуло и свет для него померк.

Они мчались теперь в разных направлениях. Феррилитовый челнок с Кириллом Петровичем, погруженным в состояние особого электрогипноза, позволявшего выдержать тысячекратные перегрузки, уносился в звездную черноту. Тянущая за собой хвост испаряющегося металла масса - Восемнадцатая автоматическая станция и космический корабль "Юг" - по спирали падала на Солнце.

Но в глубине этой массы еще был порядок. В отсеке Автономного пульта корабля "Юг" царила сверхнизкая температура, и в операторской на панели Главного пульта лежали руки одетого в скафандр человека. И глазок ОЦУТа, подключенного теперь к нему, был безмятежно солнечен.

И даже когда Восемнадцатая автоматическая станция и слившийся с нею корабль "Юг" провалились в хромосферу Солнца, и тогда капсулу с Кириллом Петровичем по-прежнему настигали корректирующие сигналы: те, которые вышли из операторской "Юга" еще до того, как все, что было станцией, кораблем, Пуримовым, распалось на атомы. И конечным сигналом, посланным в самый последний миг, когда уже сгорали оболочки скафандра Пуримова, был сигнал на остановку энергокапсулы, распыление феррилитового челнока и возвращение к бытию освобожденного из него человека.

Этот сигнал настиг челнок в 78 тысячах километров от корабля "Восток".

С помощью ракетного пояса, вмонтированного в скафандр, Кирилл Петрович преодолел эти 78 тысяч километров за 5 часов, - конечно, не быстро, но время уже не имело значения: тот факт, что остановка энергокапсулы совершилась в такой дали от "Востока", говорил о гибели Пуримова. Он сделал все что мог. Предпринимать что-либо для него самого было поздно.

"Восток" двигался с ускорением. Кирилл Петрович догнал его, но добраться до овала стандартного входа не сумел. Пришлось бы отклониться почти на 1000 километров в сторону, огибая испепеляющий веер фиолетового огня, бьющего из боковых дюз. Сделать это запас энергии ракетного пояса не позволял. Оставалось одно: приблизиться к кораблю в любой доступной точке. Единственным таким местом был район левого реакторного отсека - во время работы двигателей район очень, сильного излучения радиоволн. Собственно, Кириллу Петровичу это ничем не грозило, но, заглушаемые помехами, сигналы тревоги оттуда не могли быть услышаны.

Рывком выжав все, что могли дать ракеты пояса, он приблизился к "Востоку", прильнул грудью к корпусу корабля и включил магнитное сцепление. Через 10-15 часов запасы кислорода кончатся, но тело его найдут.

"Новомир погиб там, я - здесь", - подумал он. Эта мысль принесла облегчение. Она почти обрадовала его, вывела из состояния апатии. "Как все же обидно: ведь я всего в десятке метров от спирального коридора. О, если бы мы оба могли оказаться там!" Он представил себе этот коридор и то, что они сумели в него проникнуть, и вдруг почувствовал, что стремительно летит в черноту. Куда? Почему? Но даже это по-настоящему подумать он не успел: все свершилось за доли секунды. Внезапно он обнаружил, что уже стоит в коридоре "Востока" и рядом - Пуримов в одном только комбинезоне. "Но мой же скафандр радиоактивен!" - ужаснулся Кирилл Петрович.

Все корабли в общем были одинаковы по конструкции. Два поворота по коридору - и Кирилл Петрович вбежал в карантинный отсек.

"Какое счастье", - думал он, торопливо помогая автомату освободить себя от скафандра.

И все долгие пять минут, которые он находился в камерах дезактивации, он повторял про себя: "Какое счастье! Какое это невероятное счастье, что Новомир сейчас там, в коридоре".

Выйдя из карантинного отсека, Кирилл Петрович увидел: Пуримов ждет его в левом конце коридора. Кирилл Петрович рванулся было к нему, но справа в коридоре тоже стоял Пуримов!

– Новомир! - крикнул Кирилл Петрович, ничего уже не понимая в происходящем. - Новомир!

Он глядел то вправо, то влево. Обе мужские фигуры стояли не двигаясь.

"Мне все это кажется, - решил он тогда. - Новомир прошел в операторскую. Зачем бы он ждал меня здесь?"

И видимо, действительно это только казалось: обе фигуры исчезли.

В операторской никого не было.

"Обогнал? - подумал Кирилл Петрович. - Но где же он бродит? И как вообще я сумел проникнуть в "Восток"? Или я еще на своем "Юге" и все, что произошло с Восемнадцатой, сон?"

Он шагнул в зону отдыха. За сиреневой световой завесой было именно то, что он всеми силами души желал увидеть: дубовый стол, кресла, книжный шкаф, пейзажи Армении…

"Да, конечно, это "Юг". На "Востоке" у них там гимнастический зал, опушка березовой рощи… Значит, я и на самом деле никуда не улетел. Мы с Новомиром по-прежнему на своем корабле. Но тогда как же всетаки Восемнадцатая? Пригрезилось?.."

Он стал ощупывать себя. Нет, он не спал.

В изнеможении Кирилл Петрович орустился в кресло и закрыл глаза.

"Итак, мы оба все еще на корабле "Юг" и ничего не. было. Но как же не было? Споры с Новомиром были! И упрек в дряхлости тоже был!.."

Ему стало вдруг очень жаль себя.

"Главное неечастье старости в том, что не хочется никого убеждать, - подумал он. - И понятно: мыслишь зрело, позади опыт всей жизни. То, что для других еще только будет, для тебя уже было. Любые возражения ты слышал, знаешь, что впоследствии наверняка получится именно так, как ты предсказывал. Зачем же зря расходовать свои и чужие силы?..

И потому-то в старости ты признаешь только споры с самим собой. Внутреннюю борьбу. Недаром после пятидесяти лет уже почти не приобретаешь друзей: спор - это всегда сражение за единомышленников. А как их может завоевывать тот, кто спорит лишь с собой?

Чем моложе душой человек, тем настойчивей доказывает он свою правоту. И значит, работает с наибольшей отдачей, не отмалчивается, оберегая себя, свой покой.

Но почему же, так ясно понимая все это, я враждовал с Новомиром Пуримовым? Из зависти к его застоявшейся молодости? Или потому, что сам я действительно уже безнадежно дряхл? Все понимать - одно. Быть в состоянии самому делать что-либо - другое…"

Он открыл глаза и вздрогнул. Как! Он уже на Земле? Конечно. В кресле напротив - консультант-психолог, писатель. С его помощью проводят эксперимент "Тайна всех тайн" - исследование поведения сотрудников лаборатории в условиях воображаемых обстоятельств. И значит, вообще еще ничего не было: ни Восемнадцатой автоматической станции, ни всех этих групп на космических кораблях "Север", "Юг", "Восток", "Запад".

Да, он на Земле. Он находится в своем кабинете. Теперь он понимает: сказочная обстановка кабинета подспудно утешала его: из Иванушки-дурачка можно стать Иваном-царевичем! Из лягушки - Василисой Прекрасной! Из старика - юношей! Можно быть вечно юным!

Смешно и наивно?

Нет, если это помогало жить.

Но браслет! У него на руке радиобраслет! Он в космосе! Он на корабле "Юг". Они здесь вдвоем с Пуримовым!

Кирилл Петрович вскочил на ноги. Если он на корабле "Юг", то всего лишь в нескольких шагах отсюда Главный пульт корабля.

Кирилл Петрович рванулся сквозь тускло мерцающее марево световой перегородки. Да. Так и есть: стены, усеянные приборами, звезды и чернота неба на экране кругового обзора. Это корабль. Операторская. Она пуста. Но он знает: Пуримов сейчас войдет.

Стена перед Кириллом Петровичем расступилась.

– Новомир! - крикнул он.

В овале ниши стоял Пуримов. Теперь Кирилл Петрович ясно видел, что это он. Пуримов был в комбинезоне, слегка сутулился. На его лице застыло всегдашнее упрямо-хмурое выражение готовности к спору.

– Новомир, - сказал Кирилл Петрович, протягивая к нему руки. - Вы говорили: стоять до конца. Я теперь знаю: вы, как никто, понимаете - это значит спорить, пока тебя по-настоящему не убедили, щадить себя всегда меньше других, в любую минуту быть готовые к подвигу. Все это звенья неразрывной единой цепи, и вот что значит стоять и стоять до конца…

Возвратившись с Сорок девятой на корабль "Восток" вместе с Вентой и Карцевадзе, Лена Речкина вошла в операторскую первой и как раз в то время, когда Кирилл Петрович начал говорить. Думая, что он обращается именно к ней, она слушала его не перебивая, удивляясь тому лишь, что говорит он, не отрывая глаз от смоделированной из феррилита фигуры Пуримова.

Начальник отдела: Заведующий лабораторией № 48: Ответственный исполнитель: (подпись) (подпись) (подпись)


ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. СУДНЫЙ ДЕНЬ
Глава первая


День, когда я вышел из дому, чтобы отнести в институт рукопись, был хмурый. Улицы, площади, набережные застилал туман.

Осень только еще начиналась, деревья не потеряли листву, и была она не только зеленая, но и багряная, золотая. Однако в тумане и деревья, и дома казались призрачно однообразными, серыми.

Как отнесутся к моей работе Кирилл Петрович, Пуримов, Тебелева и вообще все эти замечательные люди, с которыми свела меня жизнь, - вот о чем думал я.

То, что мое вторжение в их коллектив свершилось по всеобщему добровольному согласию, ничем не облегчало моего положения. Каждый из этих людей ждал от меня нелицеприятной правды и каждый, конечно, надеялся, что предсказание будет благоприятно для него, укрепит духом. Иначе зачем было все затевать? А получалось, что я всех (исключая, пожалуй, Кастромова) обвинял в непонимании самих себя.

И предположим, я был целиком прав! Но как будут жить дальше все эти люди, заглянув с моей помощью в самих себя?

"Тайна всех тайн" не будущее, а мы сами, внутренний, духовный мир человека, его истинная мера в любви, дружбе, ненависти, следовании долгу.

"Тайна всех тайн" - творческий процесс, его противоречиво-последовательная и потому так трудно постижимая логика.

Так рассуждал я.

Но являлись ли мои рассуждения важными и для других?

Этого я не знал.

Положение мое было нелегким и еще по одной, глубоко личной причине.

С сотрудниками лаборатории меня уже связывала дружба. Что теперь станется с ней?

И если дружба утратится, что возместит мне потерю? Сознание того, что я "врезал правду-матку"?

Очень слабое утешение.

Впрочем, если бы я написал не то, что думаю, разве наша дружба не оборвалась бы?..

Я передал Кириллу Петровичу десять экземпляров "отчета", мы договорились, что ровно через 4 часа я вернусь и мы, все одиннадцать человек, встретимся для откровенного разговора.

К институту примыкал большой сад. Я принялся ходить по его аллеям, радуясь, что в тумане меня невозможно узнать из окон, и, пожалуй, впервые думая о том, какою же будет наша Земля, после того как проект "Энергия Солнца" станет явью.

…Ночь была холодна, и под утро на застывшей листве и на стеблях травы матово заблестела роса. Лес стоял темный и неподвижный. Но на востоке небо уже светлело, и там, где лес редел, слитная масса его начинала распадаться на клубящиеся кроны кленов и лип. Однако и в этих местах у земли, в кустах орешника и крушины, лежала густая глубокая темень.

Резко и требовательно свистнула малиновка: "фюист… фюист… чт-чт-чт… фюист…"

Умолкла. Опять разлилась, но уже нежней и тише, просительней:

"фьюит… фьюит…"

И снова умолкла.

А заря разгоралась сильнее. Восток все более розовел. Одна за другой начали гаснуть звезды. Лишь самые крупные из них еще некоторое время были видны, но и те пропали, едва высоко-высоко вверху зазолотились перистые облака. Их было мало - пять легких прозрачных крыльев на весь небосвод, - и они как-то мгновенно словно бы проявились в нем, едва на них упал свет.

И вдруг край солнечного диска показался над горизонтом. Красноватые лучи осветили деревья. Сразу оборвалась, рухнула тишина. Зяблики, лесные коньки, сорокопуты, пеночки, дрозды засвистали, застрекотали, зацвиркали. Где чья трель? Кто кого зовет? Кто кому откликается?

Приход тепла, света - вот радость!

Солнце - вот кому привет!

Только уханье удода да кукованье кукушки мрачно отделялись от всего этого гомона: "фот-фот-фот!.. фот-фот-фот!.. фот-фот-фот!.. Ку-ку… ку-ку… ку-ку…"

Лосиха вышла из леса. Постояла у опушки. Волосатой мягкой губой подобрала с земли гриб. Шагнула к дуплистой осине почесать бок и отшатнулась, вздрогнув: серая мухоловка - вся величиной с еловую шишку - вылетела из дупла нахохлившаяся, вздыбившая на голове перышки, вытаращившая черные глазенки-бусинки и, трепеща в воздухе, с писком бросилась на лосиху, защищая птенцов.

И та отступала.

И в этот миг луч солнца ворвался на поляну. Голубыми искрами вспыхнула роса на траве. Нежное тепло охватило голову и грудь лосихи, и она замерла, глядя в сторону солнца и жадно принюхиваясь: ветерок потянул от солнца, от берега моря, и нес тысячи волнующих запахов.

А солнце поднималось все выше и выше над реками и озерами, над лугами и лесом, над всем простором теплого Северного Ледовитого океана, у берега которого стояла лосиха, - жаркое солнце, одно из двух искусственных солнц, зажженных над полюсами Земли!

Но конечно, всем этим пеночкам и малиновкам, лосям и лосихам, деревьям и травам ничего не было известно о том, лучи какого солнца, старого или нового, несут им жизнь…

Я посмотрел на часы: 4 часа прошло. Осталось несколько минут до того момента, когда мне скажут: "Ты слушал нас. Мы ничего не скрывали. Теперь слушай ты.."


Глава вторая


Кирилл Петрович. Друзья мои! Некоторое время тому назад в стенах лаборатории был начат эксперимент под условным названием "Тайна всех тайн". Ныне эта работа завершена. Разрешите открыть наше небольшое совещание или, говоря точнее, первое обсуждение результатов. Два момента побуждают не откладывать разговор. Во-первых, нельзя держать автора работы в неведении, удалась она или нет. Во-вторых, надо устранить то напряжение, которое уже, как мне кажется, вызвано ею в нашем сознании. Прошу высказываться.

Вента. Разрешите мне! Насколько я понял, меня в "отчете" не только гладят по головке, но и ставят пятерку за поведение. Я объявлен самым умным, воспитанным и галантным. Лучше меня никого в мире вообще нет и не может быть. Ура автору "отчета"! Дать ему премию. Я кончил.

Кирилл Петрович. Что-о?

Вента. Впрочем, я могу и продолжить. Кто сделал великое открытие? Вента. Кто был обходителен с дамами? Вента. Кто циркулировал сквозь реакторы и туалеты? Вента.

Кирилл Петрович. Никита, будьте, пожалуйста, посерьезнее.

Вента. Хорошо. Буду… Итак, на чем мы остановились?

Кирилл Петрович. Будьте серьезны, Никита!

Вента. Мы остановились на том, что во второй половине двадцатого века бестактно и примитивно осуждать повышенный интерес к точным наукам и пониженный к так называемым романтическим переживаниям. За этими положениями "отчета" скрывается обывательское нежелание признать те изменения в психологии человека, которые принесло вторжение науки в нашу жизнь. Мышление средних веков было образным. Мышление двадцатого века - логическое. Это факт. Выступать против него элементарная серость, свойственная, впрочем, многим работникам литературы. На этом именно мы и остановились, не так ли?

Кирилл Петрович. М-м, да.

Речкина. Прости, пожалуйста, Никита, но Фрэнсис Бэкон жил в конце шестнадцатого века.

Вента. Благодарю за поправку… Люди теперь проще одеваются, бесстрашней в суждениях, все меньше страдают от расовых и национальных различий. Утверждать же, что занятия математикой с детства приводят к примитивизации духовного облика, - чушь. В математической школе, где я учился, было втрое больше умеющих играть на рояле и вчетверо больше спортсменов-разрядников, чем в школе с гуманитарным уклоном на другой стороне улицы. И в музеи мы ходили больше, и диспутов и вечеров устраивали не меньше. Ну а медалистов у нас было столько же, сколько сразу во всех остальных школах района. Я достаточно серьезен, Кирилл Петрович?

Кирилл Петрович. О да!

Вента. Далее. По материалам "отчета" получается, что я лично несчастен, не зная о том, что я несчастен. Меня даже предлагается опекать. Говорят, что я счастлив, видите ли, лишь субъективно! Что я нисколько не понимаю себя, свои чувства, эмоционально беден, убог, словно робот, которому этих качеств не запрограммировали. Доказательства - разговоры, которые я будто бы вел с Леной Речкиной. Лена Речкина! Я действительно вел с вами эти сакраментальные разговорчики?.. Не отвечаете? Ну что же, могу сообщить уважаемому автору "отчета": я за свои поступки никогда ответственность на других не перекладывал. И я тоже читал Пушкина и знаю, что гений и злодейство - вещи несовместные.

Карцевадзе. Ого. Вот это уже по-серьезному.

Пуримов. Ты, Никита, напрасно превращаешь обсуждение в балаган.

Речкина. Вернее, ты очень все упрощаешь. Вопрос стоит как? Хорошо или плохо, когда человек становится предельно узким специалистом? Музыкант, для которого вся действительность только мир звуков, - это ведь тоже антигуманно! И с этим ты, надеюсь, согласен?

Вента. Ну, такое я опять-таки читал. Козьма Прутков: "Специалист подобен флюсу: полнота его односторонняя".

Кастромов. Вы извините меня, Никита, но отношение к женщине, способность возвышенно любить - пробный камень духовной сущности мужчины. Простите, пожалуйста, что я вас перебил.

Вента. Контрвопросы: что же мне теперь, не заниматься больше теорией поля? А чем заниматься? Ходить в оперу и на конные состязания, или, как там их называют, ристалища?

Пуримов. Да ты задумайся хорошенько над тем, что про тебя написано!

Вента. А что про меня написано? Я уж говорил: обо мне превосходно написано! Даже каприз мой и то оборачивается открытием.

Карцевадзе. Естественно. Любой каприз - это звено в пока не познанной цепи поступков.

Кирилл Петрович. Товарищи! Обсуждается отчет об эксперименте "Тайна всех тайн"!

Вента. Вернемся к нашим баранам… Все вы читали роман Станислава Лема "Солярис". Там описывается планета, единственный гигантский житель которой облекает в материальную форму образы, возникающие в мыслях людей. В одной из глав "отчета" происходит такое же. Но если у Лема это допущение связано с этической стороной замысла (человек наедине со своей совестью), то в "отчете" мы встречаем лишь рабское повторение литературного приема без всякого смыслового подтекста. Разрешите, Кирилл Петрович, я повторю свой вопрос: достаточно ли я серьезен, товарищи?

Речкина. Извини, Никита, но в "отчете" в роли созидателя подобных творений выступает человек, которому в результате открывается его собственный внутренний мир.

Карцевадзе. Причем выясняется, что в эмоциональном отношении он, увы, не как титан.

Кастромов. И обратите внимание, Никита Аникеевич, прометеев огонь уже не раз оказывался в руках людей своекорыстных, мистиков и фанатиков. Открыть человеку его собственную убогость - не значит ли это заставить его задуматься над собой и сделаться лучше?

Вента. Все реплики были серьезны, следовательно, был серьезен и я. Продолжим… Особенно удачны, на мой взгляд, те страницы "отчета", на которых расписано, как блестяще я не понимаю самого себя…

Пуримов. Чего ты там не понимаешь? Наоборот!

Вента. Наоборот? Чудесно! Но тогда разрешите задать автору "отчета" элементарнейший вопрос: прежде чем посылать людей на ответственное задание в космос, разве их не изучают? И коли я такой, разве я попал бы в космос в компании женщин? Неужто высокая комиссия не учла бы, что я могу там влюбиться и потому потеряю над собою контроль?

Карцевадзе. Но ведь именно потому, что ты оказался в этой самой женской компании и, не понимая себя, готов был, извини, в самом прямом смысле кидаться на стены, ты и сделал свой формирователь! Эмоции - величайший стимулятор научного творчества. Это и доказывается.

Вента. Здравствуйте! Но разве бывает человек вообще без эмоций? Человек - такая машина, которая если уж расцветает, то сразу во всех отношениях: и физически, и умственно, и эмоционально.

Речкина. Очень мило: машина с эмоциями…

Вента. Да, представь себе. И значит, тем более недопустимо так издевательски писать об ученых, то есть о лучших из этих машин.

Карцевадзе. Лично о тебе или вообще об ученых?

Вента. Изображать физиков примитивными циниками - штамп. Впрочем, все в "отчете" - сплошные штампы. Пульты и автопульты, несуразные "нижние дирекционные" и "особый электрогипноз, позволявший выдержать тысячекратные перегрузки"… Уж если придумывать, то пооригинальнее!

Кастромов. Но зачем же? Это символы. Их конкретное содержание в данном случае не имеет значения.

Вента. И конечно, я всегда поднимаюсь с кресла рывком, вы, Кирилл Петрович, чуть что, бросаетесь к Новомиру, а вы, Ирина, и вы, Рада, то и дело резко выпрямляетесь… Ну а эти навязшие в ушах экраны, на которых "змеятся линии"? А "жужжание зуммеров?" А "ад полыхающих титров, экранов, сигнальных огней"?.. Разве это не штампы? Если я подсовываю машине неправильно составленную задачу, мне заявляют: "Халтура! Работай, милый, как следует!" Такое же надо говорить писателю, когда набор банальнейших штампов выдается за художественное изображение… Все нужно было делать иначе. Изложить биографии, дать подробные описания. Это послужило б программой. Остальное вытекало бы из нее.

Речкина. Но ты призываешь тоже к штампам! В сотнях книг уже после первых десяти фраз абсолютно ясно, что будет происходить дальше.

Вента. Я заканчиваю. Сервантес когда-то писал пародию на рыцарей…

Карцевадзе. На рыцарские романы, Никита!

Вента. Сервантес когда-то писал пародию на рыцарский роман. Вышло - глубокий и тонкий роман вообще. Автор "отчета" писал глубокий и тонкий роман. Вышло - беспомощная пародия на научно-фантастическое произведение…

Да, вот так. Этот человек не принял меня. Никак и ни в чем. Он и не мог принять. Во всяком случае так сразу, "на людях"…

Но как будут говорить остальные? Тоже полусерьезно? Такой тон, видимо, только и возможен в подобном случае. Как бы, например, я сам говорил о себе, будь я "подопытным"?..

Кирилл Петрович. Итак, кто продолжит? Пожалуйста, Ирина!

Гордич. В отличие от вас, Никита, мне нужно еще подумать, прежде чем выступить с такою же категоричностью. Конечно, процесс научного поиска сложней, чем это показано. Но то, что научное творчество есть результат всей жизнедеятельности человека, - глубоко верно.

Вента. Азбука для первоклашек!

Гордич. Да, но вот что любопытно: это и объясняет, например, почему Эйнштейн говорил о значении романов Достоевского для создания теории относительности. Эмоциональный мир ученого во многом определяет направление его научного творчества. В "отчете" и сделан на это упор. И потому-то, Никита, не стоит говорить о барьерах между мышлением прошлых веков и нашего века. Различие, конечно, есть, но оно вызвано вообще изменением условий жизни. Вы говорите: "Вторжение науки!" Но ведь благодаря успехам полиграфии радио и кино литература, искусство, музыка тоже вторгаются в жизнь людей куда сильнее, чем прежде. Интересно, что и наука-то входит в сознание по меньшей мере девяти десятых всех людей лишь через посредство искусства. А опыт, результат которого мы обсуждаем, так и вообще есть прямое вторжение литературы в научный процесс. Наука и искусство - одна общая область проявления творческих сил человека. Оправдывать эмоциональную глухоту более глубоким знанием квантовой механики едва ли возможно, ну а сводить обсуждение к нападкам на отдельные малоудачные выражения - тем более… Разрешите на этом закончить. Повторяю: мне нужно еще очень и очень подумать. И возможно, кое в чем измениться. Я, например, вдруг особенно ясно поняла, что временных состояний в жизни человека нет. Все - постоянное, все - жизнь. Любая из промелькнувших минут что-нибудь да принесла: новое знание, ощущение. И любая минута может оказаться минутой подведения итогов… Я за то, чтобы одобрить "отчет". Я положительно оцениваю его. Чем дороже и ближе люди, тем труднее быть с ними до конца честным. Автор "отчета" за одно это уже заслужил благодарность. И повторяю: мне надо еще очень и очень подумать…

Говорила спокойно, негромко, естественно. Не говорила думала вслух. И ни слова о личном.

Села, глядя прямо перед собой.

Кирилл Петрович. Та-ак… Кто следующий? Вы хотите? Прошу вас, Новомир Алексеевич!

Пуримов. Начну с нескольких несуразиц. Самая главная почему в "отчете" не учитывается дистанция времени? Ни таких ракет, ни таких скоростей сейчас нет и не предвидится. Мы все знаем, что условия жизни в космосе трудные. А тут люди делают чудеса просто усилием мысли. Нужна база для этого. Значит, действие происходит в будущем, лет через сто или двести. Так? Но ведь через такой срок люди тоже изменятся. Например, Никита Вента, хотя он это и отрицает, вел себя крайне вульгарно…

Вента. Ка-ак? Подумаешь! Сказал несколько фраз! И могу повторить!

Кирилл Петрович. Вы опять несерьезны, Никита.

Пуримов. И к тому же Вента "теоретизирует". Высокая светлая любовь, по его мнению, - это белиберда, на которую, видите ли, жаль времени. Такие типы встречаются в жизни в наши дни.

Вента. Уж-жасный народ эти типы!

Кирилл Петрович. Спокойно, Никита. Речь идет вовсе не лично о вас.

Пуримов. Конечно, писатель-психолог заостряет отрицательные черты этого человека, ведущего себя в обычных условиях более сдержанно.

Вента. Так, значит, меня оболгали?

Пуримов. Но вопрос остается открытым: если действие происходит через сто или двести лет, то люди непременно должны быть другими. Социальный и научно-технический прогресс изменит людей. А так - чепуха: научно-техническая эпоха другая, а люди - нет. Я уж не говорю о том, что в "отчете" нигде не показано - в виде яркой и четкой картины, скажем, всенародного торжества, - что проект воплощен в жизнь. И потому возникает сомнение, что люди вообще в состоянии выполнить задуманное. Не готовы психологически, нравственно, практически и научно.

Карцевадзе. Да где ж ты там это вычитал?

Пуримов. Но предположим, никакого переноса в будущее нет и все происходит сегодня, благо космические корабли и автоматические станции свалились к нам неизвестно откуда, хотя уж тогда было б логичней перенести все действие на Землю, куда-нибудь на зимовку… Еще несуразица. Что значит: космический корабль "Юг" упал на Солнце? Нельзя было его спасти? Нельзя было написать: "Они покинули Восемнадцатую автоматическую станцию и оторвались от Солнца… Им было и трудно, и плохо. Но они выстояли"? Вот тогда было бы ясно, что речь идет о героях. Ведь что должно быть в хорошем научно-фантастическом произведении? Романтика, светлый образ будущего, смелые, красивые люди.

Кастромов. Позвольте, Новомир! Но и Никита, и Ирина Валентиновна, и Кирилл Петрович, и Рада, и сами вы изображены в этом "отчете" и смелыми, и сильными, и красивыми. И очень четко ощущается, что будущее, которому эти люди служат, стоит того, чтобы ради него не пожалеть своей жизни.

Пуримов. А я все-таки спрашиваю: почему космический корабль "Юг" не ушел от Солнца?

Автор "отчета". Простите, Новомир, но какое значение имеет, ушел он или не ушел? Важна правда психологических состояний.

Пуримов. Но ведь за этим фактом опять-таки скрывается неверие в могущество разума! Чем вы руководствовались в данном случае? Не знаете? Но как же так? Пускай в области физики вы безграмотны, но свое-то дело вы должны знать… Еще одна несуразность: вами "предугадано" открытие Венты.

Автор "отчета". И Ирины Валентиновны Гордич.

Пуримов. Да, и Ирины тоже. Но как же так? Вы лучше их знаете физику?

Автор "отчета". Это прием. На самом деле никаких открытий нет.

Пуримов. А чего же вы тогда об этом пишете как об открытиях?.. Еще вопрос: почему ОЦУТ играет роль только в последних двух главах "отчета"?

Автор "отчета". ОЦУТ и его роль - это тоже прием. Как мы знаем, он имеется и на других кораблях.

Пуримов. Имеется, а не играет… Да вы о многом не пишете! Непонятно, например, почему сказано, хотя и очень коротко, о прошлом только одного из нас - Антара Моисеевича - и нет биографий других. Или это тоже прием?

Карцевадзе. Ну уж это, я думаю, просто не нужно.

Автор "отчета". И к тому же действительно в главе "Ворота" это является приемом, работающим, так сказать, во имя более глубокого исследования проблемы: человек довольно сложной судьбы и идеалы активного участия в жизни. В других главах такой необходимости не было.

Пуримов. Ну а я опять же считаю не так… Что еще неправильно? Неправильны рассуждения Венты о природе любви.

Вента. Да в них каждое слово - святейшая истина! Высечь на мраморе! Сохранить на века!

Кирилл Петрович. Никита! Вы опять веселитесь!

Пуримов. Неправильно то, что говорится от твоего имени о природе любви. Неправда в чем? Любовь приходит тогда, когда весь организм физиологически перестраивается для любви…

Карцевадзе. Ну знаете, Новомир, это очень специальный вопрос.

Пуримов. Возможно. Однако если писать об этом, то со всей глубиной. Так, чтобы получалось реально. А то выходит: пришел - взглянул - понял. А на самом деле не понял ничего. Почему, например, подряд идут две личные истории? Автор не справился с композицией? Задумано серьезно: проблема психологической совместимости в коллективе, - и вдруг одна любовная история, другая… Так же не ясно, что таится под образом кабинета Кирилла Петровича. Зачем говорится о письменном столе с драконьими лапами?

Острогорский. Ну это-то как раз, я думаю, ясно.

Пуримов. Однако самое основное совершенно в другом.

Вента. В чем? В чем, Новомир-новомученик?

Кирилл Петрович. Продолжайте, пожалуйста, Новомир, все, что вы говорите, представляет большой интерес.

Пуримов. На одной из страниц обо мне сказано - я читаю: "…для Пуримова существовало лишь то, что было предметом, механизмом, очевидным физическим явлением. Все хоть сколько-нибудь отвлеченное казалось ему напрасно придуманным усложнением, а на самом деле просто находилось за пределами его восприятия. "Глухота" на абстрактные представления свойственна многим. В крайнем своем выражении это такая же яркая особенность мышления, как и абстрактное видение свойство видеть в окружающем мире как бы скелетные линии предметов и образов. Но человечески Пуримов был зауряден. Признаться, будто он отрицает такое, что все "здравомыслящие" люди находят нормой, он не мог ни Кириллу Петровичу, ни самому себе. Это значило бы, что он идет против сотрудников лаборатории, среди которых как раз умение мыслить отвлеченно было не только нормой, но и ценилось превыше всего". Вот такой отрывок. Но что ж получается? Что коллектив меня задавил? А я ничуть не задавлен! И еще получается, что существует какое-то абстрактное видение? Что всю эту бредятину - лиловых баб с носами из кубиков - такими абстракционисты и видят? Что для них они такие и есть?

Карцевадзе. Ну, Новомир, лиловые женщины - это, конечно, крайности.

Пуримов. Подумаем дальше. Выходит, что есть что-то такое в области мышления, что одним дано, а другим нет? Но как это увязать с тем, что по рождению все люди равны? И что же получается? Значит, если абстрактное искусство запретить, то все равно те люди, которые так поособому видят, останутся? Может, вы скажете даже, что если абстрактное искусство запретить, то от этого и абстрактное мышление остановится?

Карцевадзе. Во всяком случае сместится какой-то верхний предел, Новомир!

Пуримов. Но кто же мне объяснит тогда: хорошо, что я такой, какой есть, или плохо?

Автор "отчета". Вы, как я глубоко убежден, человек с очень и очень ярко выраженным, реалистическим, резко антиабстрактным мышлением. Это такое же редкое и такое же положительное качество, как и способность к отвлеченному мышлению.

Кастромов. И пожалуйста, Новомир, не смешивайте абстрактное мышление с так называемым абстрактным видением и, главное, с абстрактным искусством. Это там бывают лиловые женщины. Абстрактное мышление - это из другой и очень обширной категории. И конечно, для вас главный вывод из "отчета": будьте самим собой! Не подчиняйтесь слепо атмосфере, царящей внутри коллектива. В чем ваша беда? Вы всегда резали всем в глаза правду, но себе главной правды не говорили: того, что себя вы все время подчиняете шаблонам. Вы ведь тоже всегда думали, что непонимание отвлеченных рассуждений - ваша беда, неполноценность, недостаток, который надо устранить или хотя бы скрывать от окружающих. А просто ваше мышление иное. Все люди различны!

Кирилл Петрович. Должен признаться, Новомир, что этой вашей силы, как человека конкретного мышления, я в вас тоже не понимал. Раздражался. Требовал от вас того, на что вы не способны.

Вента. Мучали тебя, мучали, Новомир, а ты, оказывается, всего-то лишь гений!

Пуримов. Не знаю. Но только как же все получается? Вроде я очень нужен лаборатории - и вроде никогда теории не понимал и понимать не буду. Значит, и не замахиваться?.. Так и считать, что вся моя сила в этой простодушной конкретности?

Карцевадзе. А это великая сила, Новомир!

Вента. А так и есть, Новомир!

Пуримов. Как понял, так вам и говорю.

Попугай (голосом Пуримова). "Гидродинамика - наука наук!"

Пуримов. У меня все…

Итак, Пуримов тоже высказался. Говорил как и обычно: хмуро, глуховато. И все-таки какая-то одухотворенность была видна на его лице. И он меньше горбился. Когда читал цитату из "отчета", даже выгнул грудь колесом.

Кирилл Петрович. Кто желает продолжить? Вы, Александр Васильевич? Прошу!

Острогорский. Я, как и Ирина, в очень трудном положении. Спорить: похож - не похож, - глупо. Мы же не дети. Однако как судить в целом об успешности синтеза, если процесс анализа был скрыт от нас? В этом Никита совершенно прав. Если бы автор "отчета" предложил нашему вниманию все факты, которыми он располагал, то, сравнив их с тем, что написано, мы бы ясно увидели, что из написанного достоверно, а что возникло как вольная игра воображения. Мы бы стали соучастниками творческого процесса.

Автор "отчета". Если возможно, поясните, пожалуйста, подробнее вашу мысль.

Острогорский. Я говорю о том, что предложенный нашему вниманию материал отличает только серьезная постановка некоторых психологических проблем, например соотношения рационального и чувственного. Все остальное в "отчете" крайне условно. Образы пунктирны. Пять или шесть участников проекта еще как-то намечены. Остальные - лица почти без речей. Когда проходит возбуждение, вызванное тем, что ты сам являешься описываемым объектом, обнаруживаешь, что, конечно, перед тобой никакая не пародия - это было б еще хорошо! - но заурядная фантастическая повесть, в которой довольно безжалостно в одном случае это безусловно так - оскорбляются дружеские чувства. Я говорю о главе "Диалектика поиска", где описывается мое отношение к сотруднице лаборатории Галине Сергеевне Тебелевой.

Тебелева. Вы… Вы все… Вы…

Карцевадзе. Галюша, успокойся, это же все выдумано!

Острогорский. Галя! Куда вы? Галя!

Карцевадзе. Кирилл Петрович! Ее нельзя оставлять одну. Я тоже выйду!

Кирилл Петрович. Объявляю перерыв. Просьба, товарищи, не расходиться…


Глава третья


Острогорский, Карцевадзе, Речкина и, кажется, еще Вента поспешили вслед за Тебелевой. Все остальные также ушли. Я остался один.

До сегодняшнего дня, как ни странно, я очень мало думал о том общем, что, несомненно, присуще сразу всем этим людям. Пока я писал "отчет", главной опасностью было причесать всех под одну гребенку, снивелировать их, и я подсознательно сторонился этой проблемы.

Но ведь общее было. И оно-то в конечном счете определяло, как отнесутся сотрудники лаборатории к представленному мною "отчету".

КИРИЛЛ ПЕТРОВИЧ. Жизненный путь предельно простой и вместе с тем удивительный. Сын неграмотного крестьянина-бедняка Новгородской губернии. В 1922 году семнадцатилетним парнем уехал в Новгород. Работал на кирпичном заводе (возил в тачке глину), учился на рабфаке, потом в Ленинграде, в электротехническом институте. Стал доктором наук, академиком. Работал много всегда. В его личной судьбе Великая Отечественная война, как он полагал, ничего не изменила: еще 'и до начала ее он, в общем, отдавал оборонным проблемам все свои силы.

Он принадлежал к поколению, окончательно сформировавшемуся еще в конце 20-х - начале 30-х годов.

ПУРИМОВ. Судьба этого человека круто переменилась 22 июня 1941 года. Слесарь киномеханического комбината, он уже в 6 утра 23-го явился с повесткой в военкомат. Жена не могла проводить его. Ее, как врача, призвали еще накануне. Все это происходило в Одессе. Дорога к фронту не была долгой.

В 1943 году, перед одним из боев на Орловско-Курской дуге, подал заявление: "Прошу считать меня членом Всесоюзной Коммунистической партии (большевиков)".

После войны в Одессу не вернулся. Жена погибла в дни осады. Возвращаться было не к кому и незачем.

Закончил геологоразведочный институт. 3 года искал нефть. Рядом с их буровыми располагался испытательный полигон Института энергетики. Поселки экспедиции и института разделяло 5 километров - для степи не расстояние. Ходили в гости. Пуримов заинтересовался электрофизикой. Увлекла мечта: передавать энергию без проводов. Убрать с лика планеты столбы. Познакомился с Кириллом Петровичем. Перешел на работу в лабораторию.

Личную жизнь заново наладить не смог.

По сути дела, он и сейчас еще продолжал искать самого себя. Во всяком случае он так считал…

ИРИНА ГОРДИЧ ни дня не колебалась в выборе жизненного пути. Ее отец - профессор, крупный экономист, уже пожилой человек - безраздельно принадлежал только своей науке. И дочь его с самого раннего детства твердо знала, что станет ученым. Она, так сказать, впитала это с молоком матери, вобрала в себя вместе с воздухом, которым дышала.

Путь: школа - институт - аспирантура был для нее таким же естественным, как для иных научиться читать и писать.

Во имя чего?

Чтобы работать в физике.

Во имя чего работать в физике?

Ну а во имя чего дышать?..

ОСТРОГОРСКИЙ родился в Челябинске в 1927 году. В июне 1941 года отец ушел на фронт. Пропал без вести в октябре.

В январе 1942 года Острогорский бросил школу и поступил на завод учеником токаря. Мальчишка он был рослый. С делом освоился быстро. Точили корпуса снарядов. Работа была однообразная. Он стал в ней виртуозом.

Школу закончил вечернюю, но в 1947 году в институт пошел дневной, расставшись и с высокими заработками, и с положением человека, уже известного на заводе.

Окончил с отличием механико-технологический факультет политехнического института. Кандидатская диссертация выросла из дипломной работы.

В Коммунистическую партию вступил еще в годы войны, на заводе.

Кирилл Петрович, Кастромов, Пуримов, Гордич, Острогорский - все это представители поколений, сформировавшихся до или во время войны.

С ВЕНТОЙ было иначе. Война, если так можно выразиться, только слегка опалила его. Он родился в мае 1941 года в белорусском городе Калинковичи. Родители работали в мастерских при депо: отец - литейщиком, мать - кладовщицей.

Того, как отец ушел на фронт, как мать бежала из горящего города с ним, Никитой, на руках, он, конечно, не помнил. Он начал помнить себя в Ташкенте, где так ослепительно полуденное солнце и где ранними вечерами в небе высыпает так много звезд, что, еще не умея ни читать, ни писать, он уже пытался пересчитать их. То, что Солнце такая же звезда, как и все, было открытием. Оно.поразило, зачаровало, в конечном счете определило стремление стать астрофизиком. Ну а практически осуществить это оказалось даже не очень и сложно: математическая школа, университет, работа под руководством Кирилла Петровича.

Какой помнила войну ВЕРА КАРЦЕВАДЗЕ? Она была старше Никиты на четыре с половиной года.

До их Грузии фронт не дошел. Верины сестры, мать, тетки, старики, школьники, как и обычно, работали на чайных плантациях, дымными кострами отстаивали мандарины от заморозков. Лишь с каждым месяцем все больше женщин надевали черное платье. Траур да причитания по убитым были самыми яркими впечатлениями ее раннего детства.

Ну а потом - школа, Московский университет, аспирантура…

ЛЕНОЧКА РЕЧКИНА - одна из тех немногих детей, которые родились в 1942 году в блокадном Ленинграде… Леночка выросла человеком не только удивительно нежным, тонко чувствующим все оттенки взаимоотношений людей, но и человеком с необыкновенно ярко выраженным сознанием собственного достоинства.

Отец ее умер рано, мать-ткачиха зарабатывала немного. Жилось нелегко. Казалось бы, Речкиной должны быть свойственны приземленные идеалы, а она была существом поэтичным, бескорыстным, скромным и застенчивым до пугливости.

Но к цели своей - стать физиком - шла упрямо: через работу, вечернюю школу, заочный и вечерний институты.

Но ведь и РАДА САБЛИНА, которая во многом повторяла путь Речкиной: школа - вечерний техникум, но которая в отличие от нее уже в двадцать лет была замужем, тоже видела смысл своей жизни лишь в занятии физикой!

Быть бы ей, казалось, мужней женой, с заботами, что и где подешевле купить, что и как повкуснйй приготовить; с отношением к мужу, словно к большому ребенку, с которым нужно всегда немножко хитрить: говорить, по возможности, только то, что ему в данную минуту хотелось бы слышать; делать вид, что ты всегда в восторге от его слов и поступков; представать перед ним только в самом выгодном свете - мужчины любят веселых!.. Но нет же. И для нее быть физиком - лучшая профессия в мире.

Но может быть, все-таки дети, сами того не сознавая, шли путем, который был им заранее намечен взрослыми, даже если они и не всегда могли им активно помочь, как, например, отец Гордич?

ГАЛЯ ТЕБЕЛЕВА была одареннейшим программистом. По исходным данным она умела увидеть весь ход вычислений и предсказать приближенный ответ. Проявляя поистине редчайшую математическую интуицию, могла по виду сложнейшего уравнения с хочу начертить график функции. В институте все смотрели на нее как на чудо. Но дома…

Ее родители - инженеры, специалисты по обработке пластмасс, милые и гуманные люди - не заметили, что их дочь выросла. В ее двадцать четыре года они обращались с ней, как с восьмилетней: не сиди долго за ужином, не моргай так часто, не читай чепуху, не забудь носовой платок.

Все семейные отношения сводились к утомительнейшему контролю за каждым ее движением, взглядом и вздохом. И Галя Тебелева, в общем, ведь мирилась с этим, словно так и оставшись девочкой-школьницей. Однако и для нее было всегда ясно, и она знала - всегда будет ясно: физика, математика - вот чему надо посвятить жизнь…

Все эти не очень-то и связные мысли проносились в моей голове, пока я в одиночестве сидел в комнате теоретиков. Было тихо. Попугай искоса смотрел на меня круглым глазом.

Чем талантливей человек, тем обостренней он чувствует веления эпохи. Тем сильней эпоха ранит или радует человека.

Эпоха, в которую формировались герои "отчета", не всегда могла хорошо накормить и одеть их. Но одно она им обеспечила всем: возможность выразить себя именно в той области знания, куда их влекло.

А когда такая возможность предоставляется в полную меру, человек по самой природе своей тянется к творчеству.


Глава четвертая


Кирилл Петрович. Друзья мои! Галина Сергеевна уже вполне успокоилась. Она присоединится к нам минут через двадцать. Продолжим нашу беседу.

Автор "отчета". Может быть, Галину Сергеевну вообще освободить от участия в обсуждении?

Кирилл Петрович. Я говорил ей об этом. Она считает, что должна участвовать вместе со всеми, и во всяком случае обязательно скажет несколько слов. Я думаю, нет оснований отказывать… Других предложений не будет? Прошу вас, Александр Васильевич!

Острогорский. Я продолжаю. Слова Никиты, что, будь он на самом деле такой, каким изображен, его едва ли отправили бы в космос в компании женщин, имеют глубокий смысл. Неужели отборочная комиссия не видела этих его особенностей?

Карцевадзе. А если и видела? Ему за это, предположим, поставили маленький минусик, ну и сто огромных плюсов за быстроту реакции, умение ориентироваться, стабильность психики… В "отчете", как утверждается, расстановка сотрудников сделана наиболее выгодным для дела образом.

Острогорский. Но в этом и есть главный недостаток "отчета". Происходит противопоставление интересов производства и личных стремлений людей.

Кастромов. Извините, Александр Васильевич, но ведь и в ту минуту, когда вам хочется гулять по бульвару, а надо идти на работу, происходит подобное столкновение. И как вы предлагаете его разрешать?

Острогорский. Только не приведением к абсурду. Перед нами результат мысленного опыта. А такой опыт не может быть однозначным.

Автор "отчета". Вы так думаете? Но почему? Почему?

Острогорский. И следовательно, мы вправе требовать от автора "отчета" решения в виде серии сочетаний. Скажем: Тебелева - Гордич - Острогорский, но и Саблина - Гордич - Острогорский, Тебелева - Саблина - Гордич; Пуримов - Кирилл Петрович, но и Пуримов - Гордич, Пуримов - Саблина, Пуримов Вента и так далее. Возможно тогда, что десяти человек слишком много, либо следует продлить срок проведения опыта. Недостатком является и то, что в "отчете" единого коллектива фактически не существует: он распался на четыре изолированные группы. Но в таком случае задача - проследить психические особенности коллектива - не выполняется. Что можно на Это возразить?

Автор "отчета". Видите ли, насколько я понимаю, коллектив - это группа людей, объединенных общим делом. То, что они разделены расстоянием, по-моему не имеет значения, хотя и порождает известные трудности. Трудности, как мне казалось, и для теории управления волноводами, и для коллектива лаборатории: существовать как целое, разделившись на части. Ну и поэтому я…

Кирилл Петрович. Александр Васильевич! Не поясните ли вы еще свою мысль о неоднозначности выводов из нашего опыта?

Автор "отчета". Да, да, пожалуйста!

Острогорский. Я утверждаю, что в мысленных опытах, подобных этому, принципиально не может быть однозначного решения. И не только потому, что объект слишком сложен - люди, а метод - художественное творчество - неточен. Человек - это стохастическая система. Никогда, ни при каком уровне знания генетики, физиологии, психологии нельзя будет предсказать конкретный поступок того или иного человека. Всегда - только тенденцию, всегда - только веер равновероятных поступков.

Пуримов. Когда наука все узнает, искусство кончится.

Кирилл Петрович. Понятно. Вы утверждаете, что ни один из выводов - в том числе и тот, который касается лично вас, - в принципе, не может быть категорическим.

Острогорский. Все не так просто: произошло вторжение во внутренний мир каждого из нас. Прочитав "отчет", мы стали иными, чем были прежде. Разве такими, как раньше, будут теперь отношения между Никитой и Леной? Между ними произошло, в сущности, объяснение в любви. Что же им дальше - жениться?

Вента. Вы лучше бы о себе, Александр Васильевич!

Речкина. Это все обязательно говорить, Александр Васильевич?

Острогорский. Обязательно. Из песни нельзя выкидывать слова… Ну а разработка образа Венты? Это же не человек. Это откровенная схема. В реальной жизни даже очень аморальный человек, домогаясь влюбленной в него девчонки, будет вести себя гораздо сложней. Возможно, автор "отчета" хотел вызвать к Венте неприязнь. Вызывает же он недоумение.

Вента. Так, по-вашему, Александр Васильевич, там, в разговоре с Речкиной, надо было врать? Думать одно, а говорить другое?

Острогорский. Я продолжаю. Неудачен и образ Саблиной. Она показана слишком однообразной, убогой, прямолинейной в своей влюбленности. Рада, конечно, очень скованный в жизни человек, это верно, но в "отчете" она не просто скованна. Она тоже не человек, а схема. Рада и Вента…

Вента. Опять я?

Карцевадзе. Да, миленький.

Вента. Скажите пожалуйста!

Кирилл Петрович. Еще раз прошу, Никита, относитесь к нашей беседе серьезно.

Острогорский. Повторяю: из песни нельзя выкидывать слова. Категоричность "отчета" диктует и логику моих рассуждений. К сожалению, как аукнется, так и откликнется.

Автор "отчета". То есть вы вообще за нулевое воздействие искусства на жизнь? Другого ничего вы не видите?

Острогорский. Знаете, я сейчас вижу колоссальную душевную трагедию очень хорошего человека, глубоко вами обиженного.

Автор "отчета". Я исполнял свой долг.

Острогорский. Ну и утешьтесь сознанием исполненного долга…

Он говорил стоя, бледный и хмурый. Когда кончил, сел, как рухнул, и обхватил руками голову. Как я понимал его! Он думал не о себе и не себя защищал любой ценой… Но сам же он сказал: "Из песни нельзя выкидывать слова". Я этого тоже не мог.

Кирилл Петрович. Кто желает? Прошу вас, товарищи!

Вента. Разрешите по второму кругу. Я хочу ответить Ирине. И кроме того, определеннее высказаться на тему: все же понимаю я что-либо из области возвышенных чувств или не понимаю?

Кирилл Петрович. Этот наш разговор лишь прелюдия к дальнейшему осмыслению "отчета". Нецелесообразно уже сейчас выступать по второму разу. С Ириной вы объяснитесь наедине. Итак, кто продолжит? Пожалуйста, Леночка!

Речкина. Если говорить честно, роль, которая отведена мне, не так уж ответственна.

Карцевадзе. Роль идеального сменного инженера, Леночка! Без таких подвижников никакие проекты не воплощаются!

Речкина. Но ведь получается, что по моим чисто человеческим качествам я нужна лишь одному человеку из всей лаборатории.

Вента. Так уж ты мне и нужна!

Речкина. А это не важно - ты это или не ты.

Вента. Вот тебе раз!

Карцевадзе. Но это же немало, Леночка, родная ты моя. Чем еще цементируется коллектив? Отдельными сверхсильными тяготениями. Потому-то и переживают коллективы, как люди, пору зарождения, расцвета, падения!

Кастромов. Вы очень надежный и чуткий товарищ, Леночка.

Речкина. И потом, в общем, я все это знала.

Вента. Чего-о?

Речкина. Да. И знала, что наша лаборатория с заданием справится. Все очень правильно. Но вот когда я слушала Никиту и особенно Александра Васильевича, я вдруг решила, что напрасно все было начато. Но потом я подумала: а если бы мы это узнали о себе не так, сразу, а потом и постепенно, разве лучше было бы?.. Самое страшное, когда несчастье входит незаметно. Уж тогда-то оно наверняка неодолимо, потому что исподволь ослаблены связи, исчезла симпатия. А если случается вот так, как сегодня, когда все мы еще объединены искренним уважением, нам ничего не страшно. Ведь и задача, как я понимаю, была дать ответ на вопрос, сумеем ли мы стать выше наших больших и маленьких слабостей. И все мы вели себя достойно.

Вента.Даже я?

Речкина. Конечно. Ты ведь совсем не такой, каким стараешься казаться.

Вента. По-твоему, значит, я вру?

Речкина. Нет. Ты как раз совершенно не можешь врать. Ты очень правдивый. Это твоя основная черта. И отсюда все. Я тебя только сейчас поняла… по-настоящему… Жаль другого: вот если бы написать еще одну главу "отчета" - как сложится судьба нашего коллектива теперь, когда мы узнали это о себе. Как он стал еще… ну, что ли, крепче от этого… Если никто больше не хочет, то про меня одну написать, - хотя про одного человека как же напишешь?

Я смотрел на нее с восхищением. Какая умница! Только занимая такую позицию, можно хоть как-то поддержать Гордич, Острогорского, Тебелеву.

Вента даже остолбенел, слушая Речкину. Озадачен ее словами? Думает о том, каким он предстал бы в новых главах "отчета"? Хорошо! Пусть почаще глядит на себя с позиции будущего, - это прекрасное лекарство от самовлюбленности.

На губах Гордич чуть заметная презрительная усмешка.

Пуримов сидит как чугунная тумба, вкопанная у дороги.

Кирилл Петрович. Кто теперь?

Карцевадзе. Ну, я настроена вовсе не так миролюбиво, как Леночка, однако кое в чем я с ней согласна. Конечно, получилось, что я, например, только катализатор при Никите и Леночке; что Ирина Гордич мыслит на уровне студента первого курса, и притом еще троечника. Странно и то, скажем, что лишь ученые старшего поколения оказываются на пределе сил. Но это частности. Что же касается духовного облика нашего брата - молодых физиков-теоретиков… Это верно. В школьные да и в первые студенческие годы мы очень активны и многое успеваем: спорт, музыка… Но потом как-то все меньше времени остается на то, чтобы читать что-либо не по специальности. Сначала страдаешь, выкраиваешь часы, а потом и желание пропадает, как-то становится неинтересно. Еще Агату Кристи или Сименона перелистаешь в электричке и тут же забудешь. Отношение и к искусству, и к спорту становится таким же, как к шахматам: для игры - слишком серьезно, для серьезного дела - слишком игра. Ну и получается - сухие физики. Не всегда порочные (некогда!), но всегда самоуверенные, потому что знают кое-что такое, что неизвестно всем остальным. Ну и далеко не всегда гармонично развившиеся.

Вента. А вот Эйнштейн любил играть на скрипке, женат был три раза, и каждый раз счастливо. И дедушкой был замечательным!

Карцевадзе. Я говорю не о гениях… Словом, эта сторона дела меня не затронула. Более спорным мне кажется другое все, что произошло с Новомиром и с вами, Кирилл Петрович; с Радой и Антаром Моисеевичем; и, наконец, со мной.

Вента. Но с тобой как раз абсолютненько ничего не произошло!

Карцевадзе. Вот это и есть спорное. И печальное, в общем-то, для меня.

Кирилл Петрович. Прошу вас, продолжайте. Вера Мильтоновна.

Карцевадзе. Я кончила…

Умна. Собранна. Холодновата. И конечно, задета тем, что узнала. Еще бы! Среди всех остальных девяти сотрудников лаборатории не оказалось ни одного такого человека или группы людей, в соприкосновении с которыми ярко вспыхнули бы ее скрытая энергия, блестящий независимый ум. Она случайная здесь. Я высказался достаточно ясно. Она поняла. Что может служить утешением?

Когда-нибудь она все же еще окажется в своей "стране людей"!

Кирилл Петрович. Рада, прошу вас!

Саблина. Прежде всего мне хочется спросить. Кто бы мне ответил: нужно мне оставаться и дальше такой, какая я есть?

Гордич. Нужно.

О, оказывается, она слушает!..

Саблина. Почему я спросила? Получилось, что, кроме Лешки, я ничего в мире не вижу. А если подумать, то почему мне к нему относиться как-то не так? Он летом в командировке три месяца был, так и в город ни разу из гор не выезжал. Я спросила: "Почему?" Он ответил: "Тебя там все равно не было".

Карцевадзе. Вот это муж!

Саблина. Через пятьсот или тысячу лет люди будут, и красивее, и умней. Но с тем, что они будут и любить друг друга сильнее нашего, я не согласна. Куда же сильнее-то?.. Не каждый, конечно, и сейчас так. Но и тогда будут все разные… Что в "отчете" правильно? То, будто я стараюсь всегда только о таком говорить, что лично меня касается и лично от меня зависит. Как я с Лешей живу, от меня зависит. Об этом я говорю. О том, что в лаборатории меня касается, тоже говорю. А обо всем остальном какой смысл говорить?..

Кирилл Петрович. Вы больше ничего не хотите сказать. Рада? Нет? Хорошо, благодарю вас… Антар Моисеевич! Прошу!

Что же скажет Кастромов? Тоже станет уличать меня в творческой беспомощности?

Кастромов. Человечество будущего должно быть человечным, или вообще не надо будущего. В этом его долг перед нами, живущими сегодня. В античной Греции некоторые общественные группы считали, что на их долю выпал золотой век. Но золотого века не было в прошлом. Истинное знание, подлинное равенство и человечность связаны неразрывно. Нет одного - нет и другого. О каком же античном золотом веке можно говорить?.. Я не думаю, что будущее окажется безмятежным раем. Останутся и конфликты, и катастрофы, и муки нерааделенной любви. Чувства ненависти и злости не атрофируются. У каждого времени свои трудности. Антонио Грамши в одном из тюремных писем приводил слова Маркса: "Общество никогда не ставит себе задачи, для разрешения которых еще не созрели условия". Грамши видел в этих словах научную основу морали. Но ведь именно потому-то любые попытки литературы перенести в будущее наши нормы морали лишь средство привлечь авторитет будущего для решения сегодняшних злободневных проблем. Представленный нашему вниманию материал удачен прежде всего тем, что он, в сущности, ни на что большее и не претендует. Я полагаю, что автор "отчета" со своей задачей справился.

Вента. Но какое отношение ваши слова о человечности имеют к тому, что мы прочитали?

Кастромов. У меня это вызвало такие мысли.

Кирилл Петрович. О-о, Галя! Как вы себя чувствуете?

Тебелева. Спасибо, хорошо.

Кирилл Петрович. Может, вы тоже скажете хотя бы несколько слов?

Тебелева. Да. Я скажу… Я же сама согласилась участвовать. Понимаете?.. И в опыте, и в обсуждении. А когда сама решаешь… Это счастье - самой за себя решать. И что бы там ни было… Понимаете?.. Только теперь… Теперь…

Пуримов. Ты думаешь, Тебе одной трудно? А возьми автора "отчета"? Сколько он здесь всего выслушал?..

Что там я выслушал! Это моя профессия - писать, а потом выслушивать критику. Профессия, так же как их профессия ставить эксперименты и вести вычисления…

Кирилл Петрович. Ну что же? Несколько слов скажу я… Мы, математики, привыкли к очень равномерному изложению материала. Это понятно. В строке формулы каждый индекс имеет равное право на внимание и всеми постигается одинаково. Что может значить половина формулы? Ничего. Восприятие же произведений искусства ведется гораздо сложнее. Во-первых, даже фрагмент картины, отрывок из повести, часть музыкальной пьесы имеют право на самостоятельную ценность, могут быть подвергнуты практически бесконечному рассматриванию. Во-вторых, при знакомстве с произведением искусства разные детали его привлекают к себе различное внимание. Это зависит от жизненного опыта данного человека, его наклонностей, состояния здоровья, настроения. Двух людей, которые равно воспринимали бы одно и то же произведение искусства, нет… Результаты эксперимента "Тайна всех тайн" оформлены по законам произведения искусства. Я, как и вы, уже ознакомился с ними, но, конечно, далеко еще не охватил всей картины, не разглядел всех деталей. И поэтому пока я могу высказать лишь некоторые суждения. Для меня, естественно, самое важное - в какой степени я сам выдержал испытание. И я перестал бы уважать себя, если бы не сказал вам сейчас, что из предложенных нашему вниманию материалов, бесспорно, следует вывод: я, пожалуй, единственный из всех нас, кто этого испытания не выдержал. В чем это выразилось, разрешите не уточнять.

Саблина. Ну что вы, Кирилл Петрович!

Кирилл Петрович. Не скрою: возможно, дело все в старости. А возможно, в том образе мышления, который мне вообще свойствен. Тогда это еще менее утешительно. И то, что такой вывод, в общем, был мной ожидаем, ничего не меняет… И еще одно обстоятельство, косвенно связанное с этим же, представляется мне важным. Я давно уже администратор в науке. Так сложилось. И я часто думал: а что значит "хороший администратор"? Чем измерить его влияние на ход исследований? Количеством печатных работ, выпускаемых лабораторией? Финансовыми показателями? Числом авторских свидетельств, полученных сотрудниками? Сегодня я понял: администратор тогда выполнил свой долг, когда ему удалось создать коллектив, который может в дальнейшем вообще обходиться без администратора, - в пределах, конечно, поставленной перед коллективом задачи. Как сказано у одного из норвежских поэтов: "Тем прекрасен и велик человеческий род: пал знаменосец, а знамя несут вперед". И вот для администратора нет более высокой награды, чем довести коллектив до такой самостоятельности.

Вента. Да вам поставлено за это, Кирилл Петрович, десять с крестом!

Кирилл Петрович. Дорогие друзья! Разрешите подвести итог. Эксперимент "Тайна всех тайн" закончен, "отчет" представлен и так или иначе в первом приближении обсужден.

Ну вот и все. Конец, полный конец, как говорят радисты, завершая очередной сеанс связи.

И как всегда, когда я ставил последнюю точку в рукописи, ощущение опустошенности овладело мной. Добежал.

Кирилл Петрович. И теперь, уже совсем в заключение, будет справедливо обнародовать одну тайну. Как известно, коллектив нашего института ищет способы передачи энергии без проводов. Наша лаборатория решает эту проблему в наиболее обобщенном виде. Для удобства вычислений и физической наглядности мы придали ей форму задачи по транспортировке к Земле энергии Солнца. Такая задача фантастична сегодня, но вполне осуществима в будущем. Применительно к ней и строил свою работу автор "отчета". Однако - и вот это и было от него тайной - параллельно проводился еще один опыт. По предложению Института социальных исследований в разных районах нашей страны, сразу в нескольких коллективах - в лабораториях, на заводах, в колхозах, на рудниках, - осуществлялось экспериментальное изучение процесса художественного творчества. В каждый из этих коллективов включили литератора, поставив перед ним задачу: создать прогноз поведения членов коллектива. Как ожидают, в дальнейшем сравнение прогнозов с действительностью позволит сделать важные выводы для теории искусства - от анализа авторской индивидуальности и до выяснения самых общих закономерностей. Поскольку искусство - один из главнейших способов эстетического освоения мира, поскольку оно особая форма общественного сознания и человеческой деятельности, такие иссследования имеют большое значение. Проводились они и в нашем лаборатории. Уважаемый автор "отчета" не знал об этом, что было непременным условием успешного проведения опыта. Сообщить ему об этом - наша обязанность.

Автор "отчета". Как? Но позвольте! Позвольте! Я был подопытным? Это меня… меня… Меня исследовали - и только?

Кирилл Петрович. Судя по характеру обсуждения, нет. Результаты опыта достаточно плодотворны для всех его участников, хотя и крайне сложны по своим возможным последствиям. Критика от имени будущего, показ в полный рост того в отношениях людей и в их внутреннем мире, что находится пока еще лишь в зародыше, - очень сильное оружие. Такая критика вообще, пожалуй, самое могучее средство самовоспитания и, следовательно, совершенствования как отдельной личности, так и целого коллектива. Именно потому, как и Леночка Речкина, я, подводя итог, не могу не спросить: следует ли успокаиваться? Не должен ли эксперимент "Тайна всех тайн" продолжаться? И продолжаться всегда, пока мы с вами живем, то есть работаем, наблюдаем, думаем?..


Глава пятая и последняя


Я покинул Институт энергетики уже в сумерках. Туман рассеялся. Фонари еще не горели. Свет из окон отражался от влажного асфальта мостовых и тротуаров. Я шел ste торопясь и без цели. Перед моими глазами были цветные треугольники на стенах комнаты теоретиков, я все еще видел Речкину, Гордич, Пуримова, слышал их голоса. Словно разогнанная машина, я никак не мог остановиться, двигался по инерции.

Сказать, что мне было тяжело? Такое слово не передавало моего состояния. Мысль о том, что я сам был объектом исследования, словно бы придавила меня. Я казался себе чем-то вроде муравья у подножия гигантской бетонной стены, протянувшейся от горизонта до горизонта.

Я говорил себе: "Потом я все обдумаю. Сейчас важно другое: с этой работой покончено. Я обогатился новым материалом. Я могу взяться за повесть или роман, где главным героем будет человек вроде Гордич. А могу и вообще пока ничего не писать. Жить, думать".

Но эти рассуждения не успокаивали. Горестное недоумение владело мной: зачем все это было затеяно Кириллом Петровичем? Во имя чего он - серьезный ученый - ввязался в социологический опыт на таком чуждом ему материале, как психология художественного творчества? Ведь если бы он не захотел, никакой Институт социальных исследований ничего не смог бы поделать.

Остальных сотрудников можно было понять. Пошли за Кириллом Петровичем, да, вероятно, и их самих в предложении социологов привлекла парадоксальность задачи, захотелось получить ответ на вопрос: "А что представляет собой этот писатель Н.? Проверим-ка его на фактах, которые мы хорошо знаем…"

Я считал, что исследую их, они же исследовали меня. "Двойное колено хитрости", сеанс интеллектуальной гимнастики, глава в коллективном труде "Теория игр и проблемы направленного и случайного поиска". Каждая профессия связана с риском. Профессия писателя тоже.

Я еще мало чем рисковал. Оказывается, главной опасностью было не разочаровать. Старая истина: "Я приемлю тебя горячим, я приемлю тебя холодным. Но если ты будешь теплым, я тебя выплюну". Вот и все испытание. Простак в гостях у ученых. Простак этот, к сожалению, я. Правда, порой обсуждение сбивалось на пересуды: "похож - не похож", но не Венте и не Пуримову было дано судить, удался литературный эксперимент или нет. То, что они говорили, тоже входило в него важной составляющей частью.

Понимал я и сотрудников Института социальных исследований. Им был нужен объект. Я устроил их, подошел под какие-то средние цифры. По отношению к ним я не чувствовал зла. То, что они со мной "играли в темную"? Так что же? Это их строго научный метод. Он даже носит специальное название: внедренное наблюдение. Его применяют уже десятки лет.

Но как же Кирилл Петрович - самый мудрый и дальновидный? Самый опытный, зрелый? Зачем это было нужно ему? Что искал он, исследуя духовный мир малоизвестного литератора? Что его могло интересовать в этом мире?

И ведь он рисковал! Судьбой коллектива, своим авторитетом.

В какой-то степени так все и вышло. Останется ли в лаборатории Тебелева? Какие выводы сделает для себя Карцевадзе? Не будет ли теперь и сам он, Кирилл Петрович, менее решительным?

Но может, он ничем особенно не рисковал, потому что все главное знал заранее?..

Я обнаружил, что стою посреди мостовой и беспомощно оглядываюсь,- так поразила меня внезапно пришедшая в голову мысль: я вдруг все понял и до изумления восхитился Кириллом Петровичем.

Решая проблему волноводов в общем виде, он придал ей форму задачи по транспортировке к земле энергии Солнца вовсе не потому, что так было удобнее для вычислений.

Он был увлечен именно этой идеей - подарить людям еще тысячу Солнц. Ради нее он работал.

И конечно, он, как и все его сотрудники, знал, что проект "Энергия Солнца" не может быть воплощен в жизнь в ближайшие десятилетия. И следовательно, ни ему самому, ни Тебелевой и Саблиной - самым молодым из них! - не осуществлять его.

Кирилл Петрович понимал, что это дорога, которая не имеет конца. Они все: и Вента, и Гордич, и Саблина, и Кастромов служат грядущему. А за неосуществленные проекты редко венчают лаврами. И значит, практически единственной наградой, какую он, Кирилл Петрович, мог дать своим сподвижникам, было попытаться пронести их сквозь время силой художественного воображения, позволить им хотя бы мысленно побывать в том будущем, которому они служат сегодня.

Конечно, он скрывал это от всех.

Но сам-то он знал все с самого начала. Как знал и то, что не получит положительной оценки на этом экзамене. Он прямо сказал на обсуждении:

"То, что такой вывод, в общем, был мной ожидаем, ничего не меняет".

Сотрудники Института социальных исследований еще дискутировали:

"А является ли художественное творчество таким же объективным методом постижения истины, как и наука?" - но Кирилл Петрович знал это твердо. И знал, чего может ожидать для оебя.

И наверно, это и было его самой большой, самой главной тайной, его тайной всех тайн.

Тайной и подвигом.


ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. НАГРАДА


"…Воплощение в жизнь проекта "Энергия Солнца" было начато в 2063 году. К этому времени никого из сотрудников Проблемной лаборатории Института энергетики, где проект впервые возник, в том числе и автора отчета об эксперименте "Тайна всех тайн", в живых уже не было.

Строительство космолетов, сооружение пусковых полигонов, центров информации, станций для приема и накопления энергии, а также подготовка всей территории планеты к ожидаемым глобальным изменениям климата потребовали 20-летнего труда миллионов людей.

Однако в оперативную космическую группу вошло только девять ученых. Почти столько же было в уже упомянутой лаборатории. Формирование этого коллектива проходило при активном участии психологов. Извлеченные из архива Института социальных исследований отчет об эксперименте "Тайна всех тайн" и стенограмма его обсуждения представили для них немалый интерес, хотя, конечно, содержащиеся там научные предположения оправдались лишь в отдаленной степени.

Никакого эффекта "релятивистской теории информации" обнаружено не было.

Автоматическая станция, выведенная на почти круговую орбиту с перигелием 32 миллиона километров, испытывала сильный нагрев. Поскольку материалы типа магнитного масла (по отчету Проблемной лаборатории - феррилит) действительно получили применение в космических конструкциях, намагниченность же проявляется только при температурах ниже так называемой точки Кюри, станцию пришлось усиленно охлаждать, а потом и вообще перевести на более удаленную от Солнца орбиту. Никаких иных осложнений в ее работе не наблюдалось.

Было также признано целесообразным не уменьшать общего количества свободно уходящей от нашего дневного светила энергии более чем на девятнадцатитысячную процента и как можно менее плотно "затенять" околоземной космос. В противном случае изменение характера солнечного ветра могло бы привести к ухудшению химического состава атмосферного воздуха. Во.избежание этого пришлось запроектировать идущие к полюсам Земли волноводы много большего входного сечения, чем ранее было намечено, и к тому же сделать их периодически исчезающими, как, впрочем, но по совершенно иным соображениям, предполагалось и в одной из глав отчета Проблемной лаборатории.

Никакими драматическими происшествиями работы в космосе и на Земле не сопровождались.

Никто не погиб. Никому не довелось жертвовать собой ради других.

Глава отчета той же лаборатории "Вента проходит сквозь стены" послужила поводом для специального эксперимента. Он транслировался по всепланетному телевидению и получил широкую известность.

Поначалу все свершалось в соответствии с предположениями, однако, видимо из-за духа иронии, царившего на космолете, конечный результат получился несколько} неожиданным. Объем корабля оказался заполнен колоссами атлетического сложения, вознесенными на пьедесталы в виде колонн дорического стиля. Дальнейшей перестройке ни колоссы, ни колонны не поддавались.

Космолет потребовалось срочно возвратить на Землю.

Колоссов раздали крупнейшим городам мира. На их площадях они стоят памятниками.

Энергия Солнца, поступающая к нашей планете, увеличилась в 79 раз".

Из объяснительной записки к Итоговому отчету Государственного комитета по осуществлению проекта "Энергия Солнца".

Январь 2084 года


Илья Варшавский. Трава бессмертия


Моя работа требовала уединения, и я выбрал один из заповедников в Центральной Африке. В городе мне постоянно мешал фон спокойной радости миллионов людей. Он создавал непреодолимый контраст с той героической неистовой эпохой, о которой мне нужно было думать. Я занимался историей живописи 45-го столетия надеясь постичь через нее загадочный облик мира конца машинной эры. Мне казалось, что только живопись могла отразить ускользающие от наших современников характеры людей, заложивших основу биологической цивилизации. Это была эпоха дерзких догадок, парадоксальных выводов и революционного преобразования мышления.

Я взял с собой биосинтезатор и с его помощью вырастил очаровательную хижину, прохладную и пахнущую горькими травами. Он же обеспечивал меня и пищей.

Это было идеальным местом для работы. Я подолгу мысленно возвращался в музеи и часами простаивал перед старинными полотнами, вглядываясь в суровые одухотворенные лица. Чувственное восприятие рождало мысли, которые я пока вытеснял в подсознание, зная, что синтезирующие разделы мозга сами превратят их в стройную теорию и переведут в оперативную память, когда мой труд будет закончен.

Если приходила усталость, я переключался на Иллу. Нас разделяли семь тысяч километров, а на таком расстоянии мне был доступен только ее общий эмоциональный настрой. Как всегда, она излучала спокойствие и доброжелательность.

Вечерние часы, когда было не очень жарко, я проводил на берегу реки, там, где она образовывала излучину. Стена запрета в этом месте тоже изгибалась, создавая оптический эффект, подобно увеличивающей линзе. Там, на противоположном берегу, был водопой, который дикие животные делили между собой, соблюдая какой-то неписаный закон очередности. Я оставался для них невидимым и неслышным, тогда как в мою сторону Стена пропускала свет, звук и даже запахи. Было забавно глядеть, как какой-нибудь бегемот, доплыв до середины реки, натыкался на невидимую преграду и, сердито пофыркивая, поворачивал обратно.

Большей частью я лежал, закрыв глаза, наслаждаясь ни с чем не сравнимым чувством единства с природой. Мне быстро удалось, научиться ощущать нервную настороженность антилопы, спокойствие слона, блаженство купающегося носорога, торжество орла, скользящего в, воздушных струях, и многое другое, что составляет бесхитростную радость бытия всего сущего.

Не могу сказать, чтобы я очень обрадовался, когда в один из таких блаженных часов появился посторонний человек. Я ощутил исходящую от него печаль раньше, чем услышал шаги. Он дружелюбно кивнул мне и улегся поблизости. Я мало обращаю внимания на внешность людей. Меня больше интересует их душевное состояние. Его печаль вызвала во мне жалость, которую я старался погасить, чтобы он ее не почувствовал. Я знал, что это ему может быть неприятно. К сожалению, мы все еще плохо управляем своими чувствами. В таких случаях лучше всего переключить мысли на что-нибудь другое.

Я пошел к нему и сел рядом.

– Глядите! - сказал я, указывая на муравья, который тащил сухую веточку. Ноша в два раза больше, чем он сам, но попробуйте почувствовать восторг, который он испытывает от этой работы. Какое наслаждение дает все, что делается по велению инстинкта. Чувствуете?

Он поглядел на муравья, а потом поднял глаза на меня:

– Не знаю. Я таких вещей не чувствую. Это звучало неправдоподобно, но я знал, что он говорит правду.

– Простите! - сказал я. - Все вышло очень глупо. Поверьте, что у меня не было в мыслях…

– Верю! - усмехнулся он. - Можете себя не корить. Я… бесчувственный. В том понимании, которое вы все вкладываете в это определение. Однако ни утешать, ни развлекать меня не надо… Я… привык быть один. Даже на людях.

Может быть, мне лучше было уйти, но, почувствовав, что мое присутствие его не тяготит, я снова лег и попытался сосредоточиться на ощущениях животных.

Он тоже был занят своими мыслями, тягостными и однообразными, уйдя от действительности в призрачный мир воспоминаний. Вероятно, поэтому, когда я невольно крикнул, это подействовало на него, как удар.

– Что?! - спросил он, вскочив и озираясь по сторонам. - Что случилось?!

– Вот там… Поглядите! - Я показал на Стену. Мне самому глядеть туда было не нужно. Я все это уже пережил: боль, смертельный страх и отчаяние жертвы, и соленый вкус крови в пасти хищника, и сладость еще трепещущего мяса.

Он посмотрел туда, где только что разыгралась трагедия, равнодушно пожал плечами и сел, обхватив колени руками.

– Ну и что?

Я еще не мог оправиться от потрясения.

– Ужасно!

Он повернулся ко мне:

– А вы, оказывается, добренький. Вот когда-то из-за таких добрячков… Впрочем, что тут объяснять? Все равно не поймете.

– Вы хотите сказать?..

– Я хочу сказать, - перебил он меня, - что природа жестока, но это мудрая жестокость. В ее основе лежит опыт, который накапливался миллиарды лет. То, что сейчас произошло, столь же естественно, как и человеческая смерть.

– Ошибаетесь! - горячо возразил я. - Смерть - это то, с чем человек никогда не примирится. Он всегда будет мечтать о бессмертии, и рано или поздно…

– Бессмертие? А кому оно нужно?

– Всем!

Он вздохнул, и меня захлестнула волна его печали.

– Всем нельзя.

– Почему?

– Потому, что это начало конца человечества. Без смены поколений невозможны ни эволюции, ни прогресс.

Я хотел возразить, но он предостерегающим жестом остановил меня:

– Мне известны все ваши возражения. Вы хотите сказать, что одно дело животный мир, а другое - человеческое общество. Не правда ли?

– Пожалуй.

– Так вот, известно ли вам, что некогда люди, обладавшие даром предвидения, способностью воспринимать чужие эмоции, умевшие производить в уме сложные вычисления, владевшие кожным зрением, имевшие сверхпамять и многое другое, что сейчас является достоянием каждого, считались либо уникумами, либо, того хуже, шарлатанами. Даже ученые не понимали, что это просто неиспользованные резервы мозга. Для того чтобы поставить эти резервы на службу человеку, потребовалась огромная генетическая работа, более чем на десятке поколений. Теперь всем предоставлены равные возможности. Но кто сказал, что эти возможности исчерпаны? Поверьте, что гораздо важнее дальше совершенствовать род человеческий, чем прекращать это во имя личного бессмертия. Вполне достаточно того, что продолжительность жизни увеличилась за последние столетия в три раза.

В том, что он говорил, была доля здравого смысла, но все же его доводы не могли меня убедить.

– Одно другому не мешает, - сказал я.- Бессмертие не исключает продолжения рода.

– А избыток населения отправлять колонизировать иные миры? - насмешливо спросил он.

– Хотя бы.

Я чувствовал, как он постепенно приходит в раздражение и пытается это скрыть.

– Значит, обречь какую-то часть человечества на изгнание? Порвать все узы с родной планетой, узы, которыми человек неразрывно с ней связан? Вырвать из биологического комплекса, вне которого он вообще существовать не может? Или отправить весь комплекс вместе с ним? Все равно остается опасность вырождения от непредвиденных мутаций в новых условиях. А в результате что? Ведь они будут тоже бессмертны и тоже будут производить потомство. Выходит, что через какое-то время и там появятся свои изгнанники. Что ж, отличная перспектива мир, населенный несносными стариками, уверенными, что в дни их молодости все было лучше, слишком чванливыми, чтобы уступить свое место другим, и настолько полными веры в свою непогрешимость, чтобы переучиваться. А в это время, молодежь - надежда человечества - будет скитаться в поисках пристанища для того, чтобы все рано или поздно началось вновь. Или вы собираетесь выгонять в галактические просторы стариков? Нечего сказать, прекрасное решение проблемы бессмертия! Нет уж, избавьте людей от ваших бредней! Кроме несчастья, они им ничего не принесут. Всеобщее бессмертие - это чушь, а бессмертие для избранных - противоречит элементарным нормам морали. Кроме того, оно мучительно. Посох Агасфера тяжелее ноши Христа. Может быть, в этой легенде сконцентрирована вся мудрость людская. Страшна не столько собственная смерть, сколько потеря близких. Быть обреченным все терять, обретать вновь и снова терять проклятье, хуже которого не придумаешь?

– Можете мне верить, - добавил он, помолчав. - Ведь я - тот, с чьим именем связана трава бессмертия.

Мне стоило большого труда удержаться от улыбки. Представьте себе, что вы с кем-то разговариваете, и вдруг выясняется, что это - вернувшийся из странствий, Одиссей. Я кое-что слыхал о траве бессмертия. Каждая эпоха имеет свои легенды. Со временем они настолько обрастают вымыслом, что вряд ли представляется возможным извлечь из них хоть какую-то долю истины. Трава бессмертия. Я напряг долговременную память.

– Значит вы - Джонатан Рейдон?

Он отрицательно покачал головой:

– Нет. То, что вы вспомнили о Рейдоне, делает вам честь, ведь он всего лишь второстепенный персонаж в этой эпопее. Нет, мое имя Чой. Оно вам все равно не известно. Обо мне не было написано ни одной строчки, хотя…

Я внимательно поглядел на него. Действительно, во всем его облике было что-то странное. Узкие монгольские глаза, мудрые и усталые, маленькое сухощавое тело, подвижное, как у ящерицы, и удивительная кожа, гладкая, какой-то неестественно розовой окраски. Такой цвет обычно придают восковым фигурам в паноптикуме, пытаясь создать видимость живых покровов.

– …хотя я Чой, - повторил он, - тот самый Чой, который дал людям траву бессмертия, и не моя вина, что все так получилось. Если вас интересует?..

– Конечно! - сказал я. - Такое ведь не каждый день услышишь!

– Не каждый! - важно подтвердил он, проведя рукой по рыжеватому пуху на голове. - Считайте, что вам повезло. Впрочем, не знаю, располагаете ли вы временем.

Чего-чего, а времени у меня было хоть отбавляй.

– Итак, Джонатан Рейдон, - начал Чой. - Он был сыном своего времени. Попробуйте мысленно вернуться на двенадцать столетий назад. Эпоха торжества точных наук над силами природы. Ведь именно тогда была практически достигнута возможность превращать Время в Энергию. Это открывало неограниченные возможности освоения космоса. К сожалению, люди тогда еще не понимали всех пагубных последствий изменения скорости течения времени. Все это выяснилось потом. Пока же на Земле господствовало повальное стремление лететь все дальше и дальше. Большой космос стал доступен каждому. Тысячи старателей ринулись в звездные просторы. Многие из них не вернулись совсем. Остальные же появлялись на Земле спустя столетия, когда интерес к космической экспансии уже поутих. Они прилетели обросшие бородами, полные высокомерной гордости первопроходцев, обуреваемые безумными проектами. Каждый считал себя потенциальным благодетелем человечества.

Среди них был и Джонатан Рейдон, человек с несгибаемой волей авантюриста, удачливый и неразборчивый в средствах достижения цели. Ему повезло. Он был единственным, кто открыл на окраинах нашей галактики разумную форму жизни. Форму удивительную и на первый взгляд непостижимую. Это была колония атиков.

С тех пор про атиков выдумано множество небылиц. Их пытаются представить какими-то сверхъестественными созданиями. Все это чепуха. Я-то знаю лучше других. Это травоядные существа, внешне напоминающие кроликов, но с высокоразвитым интеллектом. Да, они бессмертны, но в их бессмертии ничего загадочного нет. Секрет - в пище. Это и есть пресловутая трава бессмертия, гнездилище вирусов, регенерирующих стареющие ткани. Вот и все. Кое-что было ясно даже Джонатану, не привыкшему вникать в тонкости. Естественно, что у него родился план облагодетельствовать людей бессмертием.

В те времена еще не было лингвистических анализаторов, и Рейдону, для того чтобы договориться с атиками, приходилось полагаться только на их способность усваивать чужую речь. Задача не из легких, хотя атики очень сообразительны. Единственное, что Рейдон твердо усвоил, - это категорический отказ атиков дать ему семена травы.

Я уже говорил, что Рейдон не такой человек, который останавливался бы перед трудностями. Он попросту украл семена и стартовал на Землю.

Все же у Рейдона было достаточно здравого смысла, чтобы не предавать огласке свои подвиги. Он решил вырастить на маленьком участке небольшое количество травы, и только после того как эффект будет проверен в земных условиях, объявить во всеуслышание о новой эре, ждущей человечество.

Однако все получилось, иначе. Трава отлично принялась, но овцы, которым Рейдон ее скармливал, бессмертия не приобретали. Вместо этого их поражало бесплодие. Рейдон выполол всю траву, но было уже поздно. Вирус бесплодия с угрожающей скоростью начал распространяться по всей планете. Первыми это заметили животноводы, но поскольку уже в то время мясо играло все меньшую и меньшую роль в пищевом балансе, особой тревоги это не вызвало. На растения же вирус никакого воздействия не оказывал, хотя, как потом выяснилось, гнездится он именно в растениях.

Вы знаете, как медленно добываются социологические данные. Поэтому прошло около десяти лет, прежде чем обнаружили, что среди людей рождаемость упала до угрожающих размеров. Это было страшное и тревожное время. Ведь никто не понимал, в чем дело. Тут уже Рейдон не мог больше молчать. Он рассказал все. Теперь уже ученые знали причину, но бороться с вирусом оказалось нелегко. Да и времени оставалось не так уж много. Было подсчитано, что даже если удастся уменьшить темп распространения эпидемии, создав социальные стерильные зоны обитания, то и в этом случае человечество просуществует не больше двух столетий. Нужно было во что бы то ни стало победить вирус, но все усилия пока оставались тщетными.

Рейдон судил себя судом чести и приговорил к вечному изгнанию. Это не была пустая фраза. Ведь он у атиков ел траву и был бессмертным. Значит, действительно вечное изгнание. Он поселился на маленьком островке в Тихом океане и занялся там вирусологией, надеясь хоть как-то загладить свою вину перед людьми. Постигший удар не сломил его обычной самоуверенности. Он был убежден, что ему удастся справиться с вирусом.

Тем временем принятые меры стабилизировали рождаемость, но все же она оставалась еще очень низкой.

Вот тогда на острове Рейдона появились Левшин и Тренг. Левшин был биологом, Тренг - астронавтом. Оба они имели чрезвычайные полномочия Совета, но Джонатан Рейдон предложил им убраться восвояси. Он заявил, что уже рассказал все, что знает, и больше об этой проклятой планете, населенной, по его выражению, ублюдками и обманщиками, разговаривать не хочет. И все же они его заставили говорить. Больше того, вспомнить такие подробности, о которых сам Рейдон и не подозревал.

Колония атиков состояла примерно из трехсот особей. Когда Левшин начал допытываться, были ли среди них существа разного возраста, Рейдон было пришел в бешенство и сказал, что не научился еще разбираться в возрасте кроликов, но вдруг вспомнил, будто видел двух или трех совсем маленьких атиков. Сами понимаете, что это меняло все дело. Если вирус бессмертия нес в себе биологически оправданное бесплодие, то как же могло появляться на свет потомство?

Тут Рейдон вспомнил, что атики все время твердили еще про какую-то траву, но он пропустил это мимо ушей, так как был целиком поглощен идеей бессмертия.

Выходило, что разгадку новой головоломки нужно искать у самих атиков.

Левшин связался с Советом, и его план был одобрен.

Теперь надо было выудить у Рейдона навигационные карты, чтобы выяснить, где находится эта планета.

О, вы не знаете Рейдона, если думаете, что он так просто взял и выложил на стол карты. Понадобилось два дня, чтобы сломить его сопротивление. Он проклинал космос и атиков, кричал, что, пока он жив, ни один человек не сделает такой глупости, что… Впрочем, можете сами догадываться, что он кричал. Важно, что в конце концов карты он отдал.

Вы, наверное, слышали про эти штучки с локальным временем. Все зависит от скорости. Так вот, на полет туда и обратно Левшину и Тренгу нужно было потратить около двух лет. За это время на Земле должно было пройти двести. В общем, они рисковали, вернувшись назад, застать только жалкие остатки человечества, и все же этим последним шансом пренебрегать было нельзя.

На этот раз все было тщательно продумано, Левшин считал, что если трава, выросшая из семян, которые привез Рейдон, обладала вирусами, вызывающими только бесплодие, а не бессмертие, то причина крылась в необычных для нее земных условиях. Поэтому в корабль погрузили сосуды с образцами земной почвы и установки искусственного климата. Все, начиная с радиоактивного фона и кончая химическим составом грунта, должно было соответствовать тому, что есть на нашей планете. Предварительные опыты предполагалось провести там, на месте.

К сожалению, нелепая случайность разбила все планы. Столкновение с микрометеоритом уже в самом конце полета туда. Вообще говоря, ничего страшного, если не считать выхода из строя синтезатора пищи. Теперь у них оставался только аварийный запас продуктов. На двоих для возвращения назад недостаточно, но они рассчитывали пополнить запасы у атиков, а может быть, с их помощью и устранить последствия аварии. Если бы они знали…

Итак, они сели на эту планету. Атики встретили их не очень дружелюбно. После визита Рейдона люди у них не вызывали особой симпатии. Все же они с достаточным сочувствием отнеслись к тому, что случилось на Земле, и были готовы помочь.

Да, действительно на этой планете существовало два сорта травы. Одна давала бессмертие и связанное с ним бесплодие, другая же способствовала размножению, но убивала вирус бессмертия. Ею атики пользовались в исключительных случаях, когда нужно было поддержать численность колонии. Ведь даже с бессмертными всякое бывает. В общем, они договорились.

Но тут выяснились три непредвиденных обстоятельства.

Во-первых, там в это время было что-то вроде нашей зимы, и семена травы, о которой шла речь, могли быть получены только через шесть месяцев, считая по земному времени. Если к этому прибавить время на опыты, которые собирался проводить Левшин, то им бы на этой планете пришлось бы пробыть месяцев семь.

Во-вторых, атики не знала техники, так что с надеждой починить синтезатор пришлось расстаться.

Наконец, что самое главное, кроме травы, на этой планете никакой еды не было. Человек - не кролик. Можно ради бессмертия сжевать несколько стеблей, но сыт от этого не будешь. Бессмертный ты или смертный, а без пищи жить нельзя.

Складывалось совершенно безвыходное положение. Даже при максимальной экономии в ожидании семян они бы съели половину аварийного запаса, которого и так было недостаточно для возвращения назад.

Связаться с Землей на таком расстоянии невозможно.

Вернуться ни с чем, если бы в полете и удалось выжить на голодном пайке, значит отложить еще на триста лет получение семян. За это время человечество просто вымрет.

Выход нашли атаки. Они… предложили себя в пищу землянам.

Ну как бы вы отнеслись к такому предложению?

– Никогда! - закричал я. - Никогда бы я не стал есть разумных существ, даже приносящих себя в жертву!

– Подождите! - недовольно поморщился Чой. - Поберегите на время, свои эмоции. Забудьте, что, вы представитель нового поколения, живущего больше чувствами, чем рассудком. Представьте себя обитателем той эпохи, когда люди еще верили в непогрешимость логики, когда количественные критерии были неотделимы от качественных, даже в области этики. Слишком сильно было еще влияние математических методов мышления. Итак, я снова излагаю постановку задачи в свете существовавших тогда критериев.

Что собой представляли атики? Я бы сказал, что это была пассивная, созерцательная цивилизация. Физиологически они не были приспособлены к труду и развивались совсем по другим законам, чем человечество. Не знаю, когда и как создались условия, обеспечивающие им бессмертие. Важно, что это бессмертие приводило к накоплению скорее личного опыта, чем коллективного! Прибавьте еще буколическую жизнь на всем готовом, что им давала природа. Разум? Это понятие очень расплывчатое. Возможно, что они были даже философами, если можно назвать философией систему взглядов, основанную не на научном познании мира. Ну, в общем, что-то вроде взглядов Платона.

Атики впервые столкнулись с цивилизацией иного рода, цивилизацией активной, стремящейся преобразовать мир, потом и кровью добывающей свои знания, действующей, может быть, и не всегда безукоризненно, но действующей. Из разговоров с Левшиным и Тренгом они многое поняли. Может быть, поэтому они решили пожертвовать собой для спасения более перспективной цивилизации.

Теперь поставьте себя на место Левшина и Тренга. Это были не авантюристы типа Рейдона. Они выполняли задание человечества и понимали, какая ответственность на них лежит. В такой ситуации легко пожертвовать собой, но ведь с этим была связана судьба всех людей.

Наконец, еще одна крохотная, но существенная деталь. Сейчас мы с отвращением думаем об убийстве животных. Но ведь в то время тех же кроликов без зазрения совести отправляли на бойню. То, что эти кролики были не похожи на нас, служило достаточным основанием. Я не хочу сказать, что здесь существует какая-то аналогия, но полностью сбрасывать со счета этого тоже нельзя.

Вот теперь снова попробуйте найти решение.

– Не могу! - сказал я. - Благодарю судьбу за то, что такого решения мне принимать не пришлось.

– А им пришлось. У них не было выхода. Нужно было выбирать что-то одно.

Чой потер виски пальцами, встал и неожиданно направился вдоль берега. Я знал, что сегодня он не вернется. Ему нужно было привести свои чувства в порядок.

Всю ночь меня мучили кошмары. Мне снились покрытые прозрачными колпаками города, дряхлые старики и старухи, бредущие по опустевшим улицам, лаборатории, где потерявшие уже веру в себя ученые тщетно пытались совладать с бедствием, обрушившимся на Землю. У всех у них оставалась только одна последняя надежда экспедиция Левшина и Тренга.

Потом эти видения сменялись. Два истощенных человека в чуждом им мире, на которых легла непосильная ответственность. А где-то рядом, в маленьких норках, пушистые зверьки с задумчивыми глазами мыслителей, готовые к жертвенному подвигу.

Я много раз просыпался и задавал себе один и тот же вопрос: может ли человечество, даже ради собственного спасения, пожертвовать тем, что составляет сущность человеческой морали? Во что оно превратится после этого? Но тут же меня начинали одолевать другие сомнения. Кто дал мне право определять судьбу рода людского? Быть ему или не быть? Я вспоминал слова Чоя о том, что цивилизация атиков вообще не сопоставима с нашей. Ее в нашем понимании нельзя было даже назвать цивилизацией. Они ведь сами это понимали. И все же… ведь речь шла о разумных существах. Может быть, в том, что они не колеблясь приняли решение пожертвовать собой, было что-то, что ставило их выше тех, кого они спасали. С другой стороны, ведь они распоряжались только своей судьбой, тогда как Левшину и Тренгу приходилось думать о других.

Я закрывал глаза, и снова возникали картины старческой агонии Земли.

Измученный бессонной ночью, с рассветом я отправился на реку, чувствуя, что Чой уже там.

Действительно, он меня поджидал.

– Ну что? Решили задачу?

– Нет. Я не знаю, как бы поступил на их месте. Ведь принятие такого решения зависит не только от обстоятельств, но и от самого человека.

Он одобрительно кивнул:

– Правильно! Есть ситуации, в которых нельзя руководствоваться подсказкой. Каждый решает по-своему. Они тоже так поступили. Первый - Левшин. Он ушел и не вернулся. Позже его труп нашла в озере. В оставленной им записке были только подробные инструкции по выращиванию семян. Больше ничего. Вероятно, он понимал, что Тренг нужнее, чем он. Ведь только Тренг мог привести корабль на землю, а вопрос о пище проще решался для одного, чем для двоих. Возможно, им руководило еще одно соображение. Оставить Тренга наедине со своей совестью. Ведь если бы Тренг… Ну, словом, свидетелей не было бы. Очевидно, Левшин думал, что так легче…

– А Тренг?

– Тренг принял другое решение. Банка консервов на двадцать дней. Он рассчитывал, что ему удастся приучить себя к такой диете. Он почти дождался созревания семян, но… Если бы помощь пришла немного раньше…

– Какая помощь?

– Совершенно случайная. Один из старателей космоса принял их сигналы бедствия, но прибыл слишком поздно. Он похоронил Тренга и взял на борт груз семян.

– Вот, значит, чем все закончилось? Я не знал…

– Не торопитесь, - нахмурился Чой, - дослушайте до конца. Этому человеку было суждено всегда опаздывать. Он прибыл на Землю, когда семена были уже ни к чему. Джонатану Рейдону удалось справиться с вирусом, и о всей этой истории начали уже забывать. Вот теперь можно поставить точку. Вы разочарованы?

– Да нет, - сказал я. - Мне просто жаль Левшина и Тренга. Значит, все их муки были зря?

– А вы как думали? В самой формулировке задачи было внутреннее противоречие. Такие задачи не имеют решения. Нельзя было думать о спасении человечества, уповая только на помощь извне, сбрасывая со счета его собственные возможности помочь самому себе. Такие ситуации всегда оборачиваются либо трагедией, либо фарсом. Иногда и тем и другим. Трагедию пережили Тренг с Левшиным, а на мою долю досталось…

– Понятно! - перебил его я. - Вы и были тем человеком, который привез семена, и вы ели траву бессмертия. Ведь так?

Чой недоуменно поднял брови. Несколько секунд он молча глядел на меня, а потом что-то сообразил, повалился на песок в судорожном припадке смеха.

– Как вы сказали?! - спросил он, немного отдышавшись. - Ел траву бессмертия?! Ох, святая простота!

– Не понимаю, что тут такого смешного?

Он опять засмеялся похожим на кашель смехом.

– Смешно то, что я, Чой, автор романа "Трава бессмертия". Когда-то он пользовался огромным успехом, а сейчас уже никто не помнит моего имени. Согласитесь, что это не очень приятно! Я даже от огорчения потерял способность к эмоциональным контактам. Ведь не всегда удается найти внимательного слушателя.

Чой опустил голову на колени и прикрыл ее руками. Плечи его вздрагивали.

Я поднялся и, стараясь ступать как можно тише, направился в свою хижину.

Через час я навсегда покинул заповедник. Мне казалось, что в городе моя работа пойдет успешнее.


Илья Варшавский. Проделки Амура


Как часто приходится слышать фразу: "О, если бы мне было дано прожить жизнь заново!" Попробуем откинуть ее эмоциональную составляющую (для чего, как известно, нужно только убрать восклицательный знак) и разобраться во всем этом с позиций чистого разума. О какой жизни, собственно говоря, идет речь? Природа значительно милостивей, чем кажется с первого взгляда. Она дает нам возможность прожить, по крайней мере, четыре жизни. Беспомощное детство, безрассудная юность, осторожная пора возмужания и, наконец, чванливая старость. До чего же мало эти периоды походят друг на друга! Поскольку внутренний мир человека с его надеждами, сомнениями и разочарованиями по давно установленным правилам игры подлежит юрисдикции художественной литературы, очевидно, в ней и нужно искать разгадку поставленного вопроса. Для этого достаточно обратиться к таким капитальным трудам, как "Фауст" Иоганна Вольфганга Гете и "Возвращенная молодость" Михаила Зощенко. В них можно проследить неуклонное стремление человека сочетать в себе сомнительный опыт старца с тем возрастом, который характеризуется наиболее интенсивной гормональной деятельностью организма. Говоря об опыте стариков, я не зря употребил эпитет "сомнительный". По существу, всякий опыт носит отрицательный характер. Он сводится к тому, что "в одна тысяча девятьсот таком-то году что-то похожее пробовали, и ничего не получилось". Вообще, если человеческий опыт имел бы действительно позитивный характер, то наверняка бы род людской больше отличался от наших сородичей-приматов. Что же касается опыта, свойственного именно старости, то разве размышления ослепшего Фауста не сводятся к той же формуле: "Любовь? Не знаю. В одна тысяча таком-то году заново пробовал. Ничего хорошего не получилось". Теперь, внеся ясность в некоторые исходные положения, можно приступить непосредственно к повествованию. Казалось, ничто не предвещало полосу осенних любовных штормов в душе Филимона Орестовича Полосухина. Жил он тихой, размеренной жизнью пенсионера, отдавая избыток энергии благородному делу постановки голосов у канареек. На семейную жизнь не жаловался, хотя и было одно обстоятельство, несколько омрачавшее супружеское согласие. Дело в том, что жена его, Варвара Степановна, не любила птиц в доме. Впрочем, к открытым конфликтам это не приводило. Существовало молчаливое соглашение, по которому Филимон Орестович проводил уроки со своими питомцами, когда она уходила за покупками. Кроме того, всеми санитарно-гигиеническими мероприятиями по поддержанию порядка в клетках и закупкой кормов занимался он сам. Так они и жили, пока однажды Варвара Степановна не покинула на три дня семейный очаг, чтобы погостить у подруги, жившей за городом. На эти три дня Филимону Орестовичу было заготовлено пропитание и даны подробнейшие инструкции по ведению хозяйства. В числе всевозможных поручений была и уплата за квартиру. В первый день своего соломенного вдовства Филимон Орестович проснулся позже обычного. Он сварил кофе, прибрал в клетках и начал думать, как же лучше использовать неожиданно свалившуюся свободу. Стояла прекрасная осенняя погода, и он решил пойти в сберкассу - выполнить оставленное ему поручение, а затем отправиться погулять в парк. Как водится в таких случаях, Лукавый подстерегал его уже в нескольких шагах от дома. На этот раз он принял облик обольстительной красотки в дезабилье, призывно взглянувшей с рекламного плаката кинотеатра. Очарованный этим взглядом, Филимон Орестович решил отложить поход в сберкассу и купил билет на ближайший сеанс. Тонкий знаток человеческой натуры, вероятно, отметил бы странное состояние душевного томления, с каким наш герой покинул зрительный зал. Это состояние походило на инкубационный период тяжелой и опасной болезни. Коварный вирус вспыхнувших неудовлетворенных желаний уже делал свое дело, грозя в будущем вызвать настоящий любовный жар. Внешне же это пока проявлялось лишь в повышенной рассеянности, с какой Филимон Орестович взирал на окружающий мир. Может быть, иммунно-биологические силы организма и победили бы в борьбе с этим вирусом, если бы прочие обстоятельства не сплелись в единый дьявольский клубок. Во-первых, сберкасса оказалась закрытой на обед, во-вторых, Филимон Орестович решил переждать в кафе, пока она откроется, а в-третьих… Впрочем, давайте уж все по порядку, без излишней торопливости. Заказывая у стойки мороженое, Филимон Орестович обратил внимание на бутылку с надписью на этикетке, исполненной готическим шрифтом. - Либ.. фрау… мильх, - с трудом прочел он надпись. - Что это такое? - Немецкое полусладкое. Молоко любимой женщины, - улыбнулась продавщица. - Налить? - Налейте стаканчик, - сказал заинтригованный Филимон Орестович. Вино оказалось на редкость приятным. Филимон Орестович решил повторить. Выйдя из кафе, он почувствовал удивительный прилив сил. Тротуары были полны прогуливающейся молодежи, сплошь симпатичной и благожелательно настроенной. Солнце грело совсем по-летнему, под ногами приятно шуршали опавшие листья, откуда-то из распахнутого окна неслась сладчайшая мелодия. Словом, только тупой, мрачный меланхолик мог в такой день торчать в очереди у окошка инкассаторского пункта. Филимон Орестович сдвинул набок шляпу и, подкрутив усы, направился походкой фланера куда глаза глядят. На перекрестке молоденькая продавщица протянула ему букетик: - Купите вашей девушке. Филимон Орестович усмехнулся. "Вашей девушке". Заметьте, она не сказала "вашей жене". "Вашей девушке"! Растроганный, он сунул продавщице три рубля и небрежно махнул рукой: мол, сдачи не надо, что за пустяки! Правда, букет несколько стеснял свободу движений, и Филимон Орестович бросил его в урну перед тем, как купить пачку сигарет. Он с наслаждением закурил. Почувствовав при этом легкое головокружение, он подумал, что все врачи шарлатаны и обманщики. Сами небось курят, а другим не велят. Вот десять лет не курил, а теперь от первой затяжки закружилась голова. Нет, дудки! Больше его на эту удочку не поймают. Отныне он опять будет курить, потому что это полезно. Излечивает от ожирения. А то вон какой живот стал. Вообще, нужно больше обращать внимания на свою внешность. Утренняя зарядка и десяток сигарет в день - любой станет стройным, как тополь. Рассуждая все в таком духе, Филимон Орестович незаметно дошел до зоологического магазина. Он хотел было прицениться к канарейкам, но тут его осенила новая идея. На витрине в проволочной клетке сидели два восхитительных попугайчика. Филимон Орестович подумал, как здорово было бы научить их разговаривать по-немецки. "Либфраумильх" и еще что-нибудь вроде "гутен морген". Вот Варвара Степановна удивится! Будет хвастать всем знакомым: мол, у нас даже птицы по-немецки говорят. "Либфраумильх", молоко любимой женщины. Даже в цирке можно показывать. Сказано - сделано! Через пять минут Филимон Орестович вышел из магазина, бережно неся проволочную клетку. Тут, подведя итог расходам, он убедился, что сегодня идти в сберкассу уже совсем нет смысла, благо послезавтра пенсия, можно возместить растрату, а начавшийся так великолепно день следует достойно завершить. Закупив в "Гастрономе" всякой снеди, главным образом того, в чем он себе долгое время был вынужден отказывать по причине больной печени, и решив, что вечерний чай с успехом заменяется напитком более калорийным, Филимон Орестович отправился домой в твердом намерении сегодня же добиться решающих успехов в обучении попугаев иностранным языкам. Однако то ли вследствие перемены местожительства, то ли по другой причине попугаи не проявили в этот день никаких талантов. Они сидели нахохлившись на своих жердочках, демонстративно отказываясь не только говорить, но даже принимать пищу. Вскоре Филимон Орестович махнул на них рукой и решил подкрепиться. Он аппетитнейшим образом разложил на тарелках свои припасы и, отхлебывая живительную влагу из фамильного хрустального бокала - гордости Варвары Степановны, - погрузился в чтение "Литературной газеты". В ту пору велась оживленная дискуссия о допустимости в нашем обществе привлечения электронных машин в качестве свахи. Высказывались социологи, экономисты, врачи-сексологи, разведенные супруги, девушки, мечтающие об идеальном муже, восторженные старцы и юные скептики. Оказалось, что эта проблема интересует всех. Филимон Орестович, всегда придерживавшийся взглядов передовых и радикальных, был ярым сторонником организации Центрального бюро браков. Он даже написал пространное и тщательно аргументированное письмо в редакцию, но напечатано оно не было. Каково же было его удивление, когда, развернув газету, он увидел, что проблема вышла уже из области споров и вычислительный центр в опытном порядке предлагает всем желающим воспользоваться его машинами для подыскания пары в браке. Филимон Орестович закурил и задумался. В самом деле. Ведь все в браке случайно. Взять хотя бы его с Варварой Степановной. Познакомились они в госпитале. Он лежал там раненый, а она работала медсестрой. Потом его демобилизовали по инвалидности, и они стали жить вместе. Даже в загс не пошли, настолько это казалось естественным и обыденным. А ведь в тот день, под Гатчиной, могло ранить осколком не его, а кого-нибудь другого, и этот другой лежал бы в госпитале и, может, женился бы на Варваре, а тем временем и у него самого появилась бы другая подруга жизни. Возможно, она бы даже больше соответствовала его жизненным идеалам. Он закрыл глаза и попытался представить себе этот идеал. Получилось совсем неплохо. Длинноногая голубоглазая блондинка, очень смахивающая на ту киноартистку в соблазнительном дезабилье. С внешними данными все обстояло благополучно. Ну, а характер? Тут тоже особых сомнений не возникало. Добрая, заботливая, покладистая, нежная. Черт возьми! Вот так где-нибудь ходит этот идеал, и никогда не придется с ним встретиться. Может быть, она даже сидела сегодня рядом с ним в кино? У Филимона Орестовича мелькнула озорная мысль. Просто так, для интереса, обратиться в Вычислительный центр, сказавшись холостяком. Они подберут кандидатку, а он просто посмотрит на свою суженую. Можно даже выпросить фотографию, чтобы подшучивать над Варварой Степановной. Вот, мол, какой козырь из-за тебя упустил! Однако тут его размышления были прерваны неожиданным появлением самой Варвары Степановны. Она примчалась в город раньше срока, так как забыла оставить Филимону Орестовичу желчегонные таблетки и очень боялась, чтобы у него не случился приступ печени. Ее взгляд мигом охватил всю ситуацию. И сигарету во рту, и наполовину опорожненную бутылку, и строжайше запрещенные консервы в томате, и твердокопченую колбасу, и двух попугаев. Со сноровкой опытного следопыта она начала допрос. Не прошло и нескольких минут, как все художества Филимона Орестовича были вскрыты и квалифицированы. Обычно безгласный в семейных передрягах Филимон Орестович, видимо, под влиянием волшебного зелья проявил на этот раз удивительную строптивость, решительно отказавшись признать себя виновным, что еще больше разгневало его половину. Семейные ссоры подобны спонтанно протекающей химической реакции. Они длятся, пока концентрация реагентов в виде давних затаенных обид не уменьшится до естественной остановки реакций. Чем выше их начальное содержание, тем больше конечного продукта - упреков, сожалений о загубленной жизни и внезапно открывшихся горьких истин. Может быть, прояви Филимон Орестович больше смирения, все кончилось бы как обычно. Но в этот день он, видимо, и впрямь всосал безумие с "молоком любимой женщины". Обозвав Варвару Степановну мымрой и присовокупив к сему эпитет такого рода, что в произведении изящной словесности его и привести-то совестно, он хлопнул дверью и выбежал на улицу охладить воспаленную голову. Как в тумане бродил он по городу, полному соблазнов, проклиная себя за то, что так неразумно связал свою жизнь со сварливой старой женщиной. Все же, поостыв немного, он решил пойти домой, надеясь, что все недоразумения этого дня уладятся сами собой. Увы! Надеждам его не суждено было сбыться. Вернувшись в свою квартиру, он обнаружил, что семейные отношения прерваны весьма основательно при помощи двух платяных шкафов и ситцевой занавески. В шкафу, дверцы которого открывались непосредственно в новую экологическую нишу Филимона Орестовича, лежали его личные вещи и аккуратная стопка постельного белья, выделенная при разделе имущества. Холостяцким ложем отныне должен был ему служить узкий диванчик, использовавшийся раньше для приема гостей. У окна стояли клетки с птицами. Филимон Орестович заглянул на кухню. Его бывшая жена мыла там окно - верный признак бушующего в ней негодования, хорошо известный по прежним ссорам. Поразмыслив, Филимон Орестович решил вести себя так, словно ничего не случилось. - Слушай, Варенька, - сказал он примирительным тоном. - Я тут оставил "Литературку". Ты ее куда прибрала? - Вытерла стекло. - Гм… Ну, допустим, - на этот раз Филимон Орестович был воплощением кротости и всепрощения. - А поесть у нас не найдется? Я, знаешь ли, как-то проголодался. Варвара Степановна молча указала на холодильник. У Филимона Орестовича было мелькнула надежда, что все уже обошлось. Не тут-то было! Он открыл дверцы и сразу убедился, что принцип "твое - мое" восторжествовал и здесь. В отведенной ему половине красовалась початая бутылка вина и остатки сегодняшнего пиршества, тогда как вожделенный сейчас кефир находился на вражеской территории. - Забирай свою жратву и выметайся, - сказала Варвара Степановна. - Мне еще нужно тут полы мыть. Оскорбленный в самых лучших чувствах, Филимон Орестович отправился к себе, не поужинав. Спал он из рук вон плохо. От гастрономических излишеств у него и в самом деле приключился приступ печени. Диван был жесткий и неудобный, простыня все время сползала. Но больше всего терзало уязвленное самолюбие. Как это его, отдавшего лучшие годы жизни этой женщине, вышвырнули, как паршивого пса. Подумаешь, цаца, медицинская сестра на пенсии. Не такие еще бегают в поисках мужей. Красавицы и молодые. Не зря пишут, что женщин больше, чем мужчин. Так, постепенно распаляясь от собственных мыслей, к утру Филимон Орестович принял решение. К черту Варвару Степановну. Сегодня же он отправится в Вычислительный центр искать новую подругу жизни. Вот таким образом в результате коварного хитросплетения случайных обстоятельств тщательно выбритый Филимон Орестович, в блеске нейлоновой рубашки, украшенной лучшим из галстуков, оказался на пороге Бюро консультаций Электронно-вычислительного центра. Вопреки его предположениям это учреждение мало походило на Дворец бракосочетаний. Там не было ни мраморных колонн, ни лепных карнизов, ни оксидированных под золото светильников, ни синтетического ковра, на который разрешается ступать только новобрачным, ни буфета с шампанским и реликтовыми шоколадными конфетами. Помещалось оно в первом этаже точечного дома, рядом с пунктом приема белья в стирку. Филимон Орестович с волнением распахнул дверь и сразу оказался перед столом, за которым юная красавица в вельветовой брючной паре изучала толстый потрепанный фолиант. На появление Филимона Орестовича она никак не реагировала. Он кашлянул, но и это не произвело на служительницу Гименея никакого впечатления. Тут он подошел ближе. Девушка перевернула страницу. При этом Филимон Орестович, скосив глаза, смог прочитать: ФИЗИОЛОГИЯ БРАКА. Видимо, работа Бюро была построена действительно на солидной научной базе. - Простите… - сказал он. Девушка с неудовольствием оторвалась от цветного рисунка на вкладном листе и подняла на Филимона Орестовича глаза цвета полированного агата. Пораженный ее красотой, он было подумал, что при наличии таких служащих вряд ли есть необходимость загружать электронные машины. Однако здравый смысл подсказал ему тут же, что едва ли брак со столь солидной разницей в возрасте может быть действительно счастливым. - Слушаю, - сказала она. Филимон Орестович смутился. - Вот я… - пробормотал он, запинаясь, - пришел… в общем… ищу жену. - Кому? - спросила девушка. - Как кому? - опешил он. - Себе, конечно! Или вы считаете меня слишком старым? - добавил он, осмелев. Она оглядела его с головы до ног. - Отчего же? Бывает. - В ее голосе сквозило обидное равнодушие, неприятно кольнувшее Филимона Орестовича. Нет, безусловно, такая девчонка в жены не годится. Женщина должна созреть для брака. Девушка вынула из ящика квитанционную книжку. - Стоимость консультации с одной рекомендацией - двадцать пять рублей. За каждую последующую рекомендацию - пять рублей. Платить будете? - выпалила она профессиональной скороговоркой. Подобный расход никак не предусматривался Филимоном Орестовичем. Однако в тоне, каким задан был вопрос, чувствовалось столько пренебрежительного сомнения в серьезности намерений клиента, что Филимон Орестович вздохнул и вынул бумажник. После вчерашних похождений в нем оказалось всего десять рублей. - Вот, - сказал он, краснея, как юноша. - Остальные, если можно, я занесу завтра. - Нельзя, - она подтолкнула перламутровым ногтем десятирублевку обратно. - Завтра и заплатите. А пока возьмите анкету. - Спасибо! - Филимон Орестович взял пачку листков и, не зная, куда девать глаза, повернулся к двери. - Всего хорошего! - До свиданья! - насмешливо ответила девушка, вновь погружаясь в изучение таинств брака. Заполнение анкеты оказалось делом кропотливым и неприятным. Ушло три дня на то, чтобы ответить на все 100 вопросов. Многие из них казались Филимону Орестовичу просто бестактными. Они извлекали на всеобщее рассмотрение подробности насчет потаенных желаний, склонностей и привычек, которые обычно составляют интимную сферу каждого человека. Ставили в тупик и такие вопросы: "Как вы оцениваете свою привлекательность для лиц противоположного пола: сильная, средняя, слабая? Нужное подчеркнуть". Поначалу Филимон Орестович невольно преувеличивал свои достоинства, но потом решил, что это ни к чему. Пусть принимают его таким, как есть. Больше всего смущало отсутствие вопросов, на основании которых машина могла бы судить о его идеале. Все они почему-то относились к нему самому. Только последний пункт вопрошал: "Что вы больше всего цените в партнере по браку: красоту, ум, талант, доброту, темперамент? Нужное подчеркнуть". Пропотев над ответом больше часа, Филимон Орестович дипломатично написал: "Женщину в полном смысле этого слова". Да, пожалуй, именно такой была героиня в том фильме, с которого все и началось. Прообраз современной Евы. Наконец труд был закончен, и Филимон Орестович вновь отправился в Бюро консультаций. Сдав анкету и получив квитанцию в том, что все хлопоты Купидона оплачены авансом, он поинтересовался, долго ли придется ждать. Девушка пожала плечами. - Трудно сказать. Это зависит от количества заказов. У нас все наоборот, - она улыбнулась, - чем больше заказов, тем скорее. Ждите, вас известят. Ждите! Ждать всегда неприятно, а в таком деле особенно, если к тому же принять во внимание, что дома у тебя все вверх дном. Варвара Степановна устроилась работать, и Филимон Орестович целые дни без толку слонялся один в своем закуте. Питался он в столовой, отчего все чаще побаливала печень. Кроме того, почему-то стало не хватать денег. Раньше такая проблема не возникала. Они вполне сносно жили на пенсии, даже что-то удавалось отложить на летний отдых. Теперь же, когда в его руках была большая часть их прежнего бюджета, он постоянно испытывал нужду в деньгах. Единственное, что его подбадривало, - это надежда, что все уладится с женитьбой. Он переедет к жене, и заживут они в покое, согласии и достатке. Между тем время шло, а обещанного извещения не было. Филимон Орестович несколько раз ходил справляться по этому поводу, но безрезультатно. Теперь вместо былой красавицы, устроившей, видимо, свою судьбу без вмешательства электронной техники, там сидел грубоватый юноша в очках. В довольно резкой форме он попросил Филимона Орестовича не шляться сюда каждую неделю, не мешать людям работать, а спокойно ожидать дома, поскольку тщательный подбор супруги в интересах самого же Филимона Орестовича. Раз нет извещения, значит не появилась достойная кандидатка. Все дело в том, что еще мало народа обращается за помощью. С горя Филимон Орестович стал захаживать в то самое кафе, отчего его бюджет стал еще более напряженным, а характер и вовсе утратил былое добродушие. По ночам мучили кошмары. То он в образе Фавна оказывался в хороводе прелестных нимф, насмехающихся над пунктом девятым его анкеты ("Считаете ли вы себя способным составить пару женщине, мужчине с нормальными задатками, да, нет? Нужное подчеркнуть"), то безрезультатно преодолевал множество препятствий, пытаясь настигнуть белокурую прелестницу, то электронное чудовище, подмигивая красным глазом, предлагало ему в жены корову. Птиц он совсем забросил. Попугаи сдохли, а канареек пришлось срочно продать на рынке, так как они заразились от своих тропических собратьев черной меланхолией и петь больше не хотели. Нужно сказать, что не раз, просыпаясь по ночам, Филимон Орестович обдумывал планы капитуляции. Порою ему нестерпимо хотелось броситься на колени и вымолить прощение у Варвары Степановны. Однако он самым решительным образом гнал эти малодушные мысли. Пойти на мировую значило навсегда распрощаться со своим идеалом и разменять ожидавшее его счастье на серые будни. И вот однажды, когда, казалось, уже всякая надежда была потеряна, он обнаружил в почтовом ящике адресованный ему конверт со штампом Вычислительного центра. По краям конверт был окаймлен гирляндами красных роз, а в левом углу, над электронной схемой, парил Амур, изготовившийся к стрельбе по живым целям. Сомнений быть не могло. Наконец-то Филимон Орестович держал в своих руках судьбу! С пылом юноши, срывающего маску прекрасной незнакомки, он единым махом вскрыл конверт и прочел заветное имя: Варвара Степановна Орешкова Далее следовали адрес и телефон, столь известные Филимону Орестовичу. Говорят, что в момент сильных потрясений перед человеком проносится вся его жизнь. Ну, если и не вся, то хотя бы важнейшие ее этапы. Так и сейчас, закрыв глаза, Филимон Орестович за короткое время вспомнил прошедшие тридцать лет. По сравнению с его нынешним состоянием они казались годами настоящего счастья, которое он так неразумно упустил, предавшись несбыточным иллюзиям. Он радостно улыбнулся и направился в кухню, откуда доносились сладостные его уху звуки переставляемой посуды… Если бы автор задался целью написать новогодний рассказ, то лучшего конца и придумать нельзя. Вновь соединенные супруги под звон курантов поднимают бокалы в честь электронного Деда Мороза. Однако, как утверждают философы, жизнь - очень сложная штука. Пусть они даже немного преувеличивают, но, во всяком случае, она сложнее примитивных сюжетных схем. Что же касается гибрида Амура с компьютером, то даже воображение фантаста не всегда может предугадать, на какие пакости этот ублюдок способен. Итак, терпение, читатель! …С радостной улыбкой вошел Филимон Орестович в кухню. Он тут же заметил на столе точно такой же конверт. - Ну, чего тебе? - спросила Варвара Степановна. - Значит, ты тоже?.. - Филимон Орестович указал на конверт. - А ты как думал?! Что ж я, по-твоему, одна и помирать буду? - Эх, старуха, старуха! - вздохнул Филимон Орестович. - Много мы с тобой глупостей понаделали. Ну, теперь все! Завтра идем в загс. - Ишь, какой прыткий! - усмехнулась она. - Я своего еще и не видела. - Так посмотри! - Филимон Орестович петухом прошелся по кухне. - Ты что, обалдел?! - Обалдеешь тут! - Он засмеялся и, взяв со стола конверт, извлек оттуда извещение. Тут же смех комом застрял у него в горле. На плотной бумаге с водяными знаками заказчица торжественно извещалась, что лучшего мужа, чем некий Аврелий Маркович Октовианов, проживающий в поселке Ручьи, улица такая-то, собственный дом, ей не сыскать. Удивительное создание человек! В этой новой ситуации Филимона Орестовича почему-то больше всего возмутили именно Ручьи. - Ручьи! - захохотал он. - Нет, вы только подумайте, Ручьи! Собственный дом! Усы у него брезгливо топорщились, как у кота, нюхнувшего нашатырного спирта, глаза сверкали дьявольским пламенем, нос заострился и выгнулся дугой. - Ручьи! Ха-ха-ха! Ручьи!!! Что ж, не смею препятствовать! Отвесив насмешливый поклон, он с достоинством Каменного гостя направился к себе за шкафы. Я не мастак описывать сложные душевные переживания. Сопутствующие им мысли настолько сумбурны, что изложить их хоть в какой-то логической последовательности очень трудно. Да и ни к чему это. Важно, что теперь Филимон Орестович готов был один на один биться за свою поруганную честь со всеми электронными своднями на свете. Что же касается гнусного соблазнителя из поселка Ручьи, то хороший удар шпагой: Впрочем, чушь, какие теперь шпаги? Правда, есть еще кулачная расправа, но и эта мысль тоже была откинута. Возраст не тот, да и сердце пошаливает. Оставалось одно: протестовать, протестовать! Протест - одна из самых хилых форм борьбы. Ниже его в табели о рангах стоит только кукиш в кармане. Кроме того, попробуй протестовать, когда перед тобой - равнодушный очкарик, впившийся молодыми зубами в яблоко. - Вот, полюбуйтесь! - Филимон Орестович швырнул на стол извещение. - И зачем вас только тут держат?! - Что, не подходит? - спросил очкарик, чавкая при этом самым омерзительным образом. - Подходит! - дрожащим от негодования голосом произнес Филимон Орестович. - Очень подходит, только я ей не подхожу. По вашему мнению не подхожу. Это вы ей какого-то Аврелия подсунули! - Что ж, бывает, - усмехнулся тот. - Тут уж, как говорится, ничего не попишешь. Вам она подходит, а вы ей нет, ситуация вполне жизненная. Платить будете? - Он вытащил из стола квитанционную книжку. - За повторную рекомендацию пять рублей. - Как?! - выпучил глаза Филимон Орестович. - И вы еще имеете наглость мне предлагать?! Вы!.. вы!.. - Тут он изрек нечто столь нецензурное, что даже видавший всякое очкарик поперхнулся яблоком и долго еще после того, как за посетителем захлопнулась дверь, сокрушенно качал головой. Тут наша легенда об электронном Фаусте подходит к концу. Тривиальному и грустному. Можно было бы написать еще много страниц о том, как Филимон Орестович боролся за свое счастье с домовладельцем из поселка Ручьи и как был счастлив, когда наконец насладился победой. Все произошло именно так. Однако пыл страстей, вовсе несвойственный его возрасту, окончательно подорвал здоровье престарелого молодожена, и результатом всей этой истории явилась скромная гипсовая раковина на одном из кладбищ - неопровержимое свидетельство того, что извечное противоречие между стремлениями человека и отпущенными ему возможностями окончательно улажено природой. Возможно, что автором где-то был допущен просчет, когда он брался за эту тему.

Может быть, человечество еще не готово передать свои сердечные дела полупроводниковым схемам и запоминающим устройствам, или, наоборот, алгоритмы решения задач, связанных с удовлетворением высоких порывов души, еще недостаточно отработаны. А может, и впрямь браки заключаются в небесах?

Право, не знаю.


Станислав Лем. Суд


– Шеннэн Куин!

– Я, командор.

– Вы являетесь свидетелем по делу, которое слушается в Космическом трибунале под моим председательством. При обращении ко мне следует употреблять слово «председатель», а членов трибунала полагается именовать «судьями». На вопросы членов трибунала вы должны отвечать незамедлительно, а на вопросы обвинения и защиты - только с разрешения трибунала. В своих показаниях вы можете основываться лишь на том, что сами видели и знаете по собственному опыту, а не на том, что слышали от третьих лиц. Вам понятны эти разъяснения?

– Да, председатель.

– Вас зовут Шеннэн Куин?

– Да.

– Однако в команду «Голиафа» вы были включены под другой фамилией?

– Да, председатель; это было одним из условии договора, который заключали со мной арматоры.

– Вы знали причины, по которым вам дали псевдоним?

– Я знал эти причины, председатель.

– Вы принимали участие в эллиптическом полете «Голиафа» в период с восемнадцатого по тридцатое октября текущего года?

– Да, председатель.

– Какие функции выполняли вы на борту?

– Я был вторым пилотом.

– Расскажите трибуналу, что произошло на борту «Голиафа» во время вышеупомянутого полета, а именно двадцать первого октября. Начните с данных, касающихся местонахождения корабля и поставленных перед вами задач.

– В восемь тридцать по бортовому времени мы пересекли внешний периметр спутников Сатурна на гиперболической скорости и начали торможение, которое продолжалось до одиннадцати. За это время мы сбросили гиперболическую и на удвоенной орбитальной нулевой начали маневр перехода на круговую орбиту, чтобы, находясь на ней, вывести искусственные спутники в плоскость кольца.

– Говоря об удвоенной нулевой, вы имеете в виду скорость пятьдесят два километра в секунду?

– Да, председатель. В одиннадцать кончилась моя вахта, но, поскольку при маневрировании приходилось непрерывно корректировать курс, я только поменялся местами с первым пилотом, который с этого момента вел корабль, тогда как я исполнял обязанности штурмана.

– Кто приказал вам так поступить?

– Командир, судья. Вообще-то это обычный порядок в таких условиях. Нашей целью было подойти как можно ближе на безопасное расстояние к границе Роша в плоскости кольца и оттуда, с почти круговой орбиты, поочередно запустить три зонда-автомата, которые потом надлежало дистанционным способом, управляя по радио, ввести в пределы сферы Роша. Один из зондов следовало вывести на орбиту внутри щели Кассини, то есть в пространство, отделяющее внутреннее кольцо Сатурна от внешнего, а остальные два предназначались для контроля за его движением. Может быть, нужно объяснить подробней?

– Объясните.

– Слушаюсь, председатель. Оба кольца Сатурна состоят из мелких частиц и разделены щелью шириной около четырех тысяч километров. Искусственный спутник, движущийся в этой щели вокруг планеты, должен был доставить информацию о возмущениях гравитационного поля, а также об относительных внутренних движениях частиц, из которых состоят кольца. Но возмущения орбиты очень скоро вытолкнули бы такой спутник из этого свободного пространства - либо в зону внутреннего кольца, либо в зону внешнего, где его, конечно, стерло бы в порошок. Чтобы этого не произошло, мы должны были запустить два специальных спутника, имеющих собственную тягу на ионных двигателях - сравнительно маломощных, порядка одной четвертой - одной пятой тонны, и этим двум спутникам - «сторожам» предстояло с помощью радаров следить, чтобы тот, который движется по орбите внутри щели, не выходил из нее. Бортовые калькуляторы этих «сторожей» должны были рассчитывать необходимые поправки для орбитального спутника и соответствующим образом включать его двигатели. Это позволяло надеяться, что спутник будет работать, пока у него хватит горючего, то есть около двух месяцев.

– С какой целью предполагалось вывести на орбиту два контролирующих спутника? Не считаете ли вы, что хватило бы одного?

– Наверняка хватило бы, судья. Второй «сторож» был, попросту говоря, про запас; на случай, если первый подведет или будет уничтожен при столкновении с метеоритами. При астрономических наблюдениях с Земли пространство вокруг Сатурна - вне кольца и лун - кажется пустым, но в действительности оно порядком засорено. В таких условиях, разумеется, невозможно избежать столкновений с мелкими метеоритами. Именно поэтому нам надлежало поддерживать круговую орбитальную скорость - ведь практически все обломки вращаются в экваториальной плоскости Сатурна с его первой космической скоростью. Это уменьшало вероятность столкновения до приемлемого минимума. Кроме того, у нас на борту была противометеоритная защита в виде выстреливаемых экранов: ими можно выстрелить с пульта первого пилота или же это мог сделать соответствующий автомат, сопряженный с корабельным радаром.

– Считали ли вы это задание трудным или опасным?

– Оно не было ни слишком трудным, ни особенно опасным при условии, что все маневры будут проделаны четко и без помех. У нас считается, что окрестности Сатурна - это мусорная свалка, похуже чем возле Юпитера, но зато ускорения, которые требуются для маневра, там куда меньше, чем на юпитерской орбите, а это дает значительное преимущество.

– Кого вы имели в виду, говоря «у нас»?

– Пилотов…ну, и навигаторов.

– Одним словом, космонавтов?

– Да. Примерно в двадцать часов по бортовому времени мы подошли практически к внешней границе кольца.

– В его плоскости?

– Да. На расстояние около тысячи километров. Датчики уже там констатировали значительное запыление пространства. Корабль получал около четырехсот пылевых микроударов в секунду. В соответствии с программой мы вошли в сферу Роша над кольцом и с круговой орбиты, практически параллельной щели Кассини, начали выбрасывать зонды. Первый зонд мы выбросили в пятнадцать часов по бортовому времени и с помощью радарного пульсатора ввели его в щель. Это было как раз моей обязанностью. Первый пилот помогал мне, поддерживая минимальную тягу. Благодаря этому мы обращались практически с той же скоростью, что и кольца. Кальдер маневрировал очень умело. Он держал тягу именно на таком уровне, который позволял правильно ориентировать корабль - носом вперед. Без тяги сразу же начинается кувырканье.

– Кто, кроме вас и первого пилота, находился в рулевой рубке?

– Все. Вся команда. Командир сидел между мной и Кальдером, ближе к нему, потому что он так расположил свое кресло. За мной находились инженер и электронщик. Доктор Барнс сидел, кажется, за командиром.

– Вы в этом не уверены?

– Я не обратил на это внимания. Я был все время занят, да и вообще с кресла трудно оглядываться назад. Спинка слишком высока.

– Зонд был введен в щель визуально?

– Не только визуально. Я поддерживал с ним непрерывную телевизионную связь. Кроме того, я использовал радарный дальномер. Вычислив данные орбиты зонда, я удостоверился, что он посажен хорошо - примерно посередине между кольцами, - и сказал Кальдеру, что я готов.

– Сказали, что вы готовы?

– Да, к запуску следующего зонда. Кальдер включил лапу, люк открылся, но зонд не вышел.

– Что вы называете «лапой»?

– Гидравлический поршень, который выталкивает зонд из наружной катапульты после открытия люка. У нас на корме было три такие катапульты, и этот маневр следовало повторить трижды.

– Значит, второй по счету спутник не покинул корабля?

– Нет, он застрял в катапульте.

– Опишите подробно, что к этому привело.

– Очередность операций была такой: сначала открывается внешний люк, потом включается гидравлика, а когда индикаторы показывают, что спутник выходит, включается его стартовый автомат. Автомат дает зажигание с задержкой в сто секунд, чтобы при аварийной ситуации успеть его выключить. Автомат запускает малый бустер на твердом топливе, и спутник отходит от корабля на собственной тяге - порядка одной тонны в течение пятнадцати секунд. Нужно, чтобы он отошел от корабля-матки как можно быстрее. Когда бустер выгорает, автоматически включается ионный двигатель, находящийся под дистанционным управлением штурмана. В данном случае Кальдер уже включил автомат запуска, потому что спутник начал выдвигаться, а когда спутник вдруг застрял, он пытался выключить автомат, но это ему не удалось.

– Вы уверены в том, что первый пилот пытался выключить стартовый автомат зонда?

– Да, он возился с рукояткой, ее заклинило. Не знаю почему, но заряд все-таки сработал. Кальдер крикнул: «Блок!» - это я сам слышал.

– Он крикнул «блок!»?

– Да, что-то там заблокировалось. Оставалось еще полуминуты до запуска бустера, так что Кальдер снова попытался вытолкнуть зонд, увеличив давление. Манометры показывали максимум, но зонд все равно сидел как приклеенный. Тогда Кальдер отвел поршень назад и толкнул его снова; мы все почувствовали, как он ударил в зонд - прямо будто молотом.

– Он старался таким путем вытолкнуть зонд?

– Да; возможно даже, что зонд при этом был бы уничтожен, поскольку Кальдер не наращивал нажим постепенно, а сразу дал полное давление в систему. Впрочем, он поступил вполне разумно - ведь запасной зонд у нас был, а запасного корабля не было.

– Это следует понимать как остроту? Будьте любезны воздержаться от таких словесных упражнений.

– Значит, поршень ударил, но зонд не выскочил, а время шло, поэтому я крикнул: «Ремни!» - и пристегнулся на всю тягу. Кроме меня, то же самое крикнули по меньшей мере еще двое - один из них был командир, я узнал его по голосу.

– Объясните трибуналу, почему вы так поступили.

– Мы находились на круговой орбите над кольцом А и, значит, шли практически без тяги. Я знал, что, когда бустер сработает - а это было неизбежно, потому что стартер уже включился, - мы получим боковой удар струи и корабль начнет кувыркаться. Заклинился зонд на правом борту, обращенном к Сатурну. Значит, он должен был действовать как боковой отражатель. Я ждал кувырканий и центробежных эффектов, которые пилоту придется гасить собственной тягой корабля. В такой ситуации нельзя было заранее предвидеть, к каким маневрам придется прибегнуть. На всякий случай следовало хорошенько пристегнуться.

– Значит, во время вахты вы исполняли обязанности штурмана, отстегнув ремни?

– Нет, ремни не были отстегнуты совсем, просто ослаблены. Их можно в известной степени регулировать. Если пряжку затянуть полностью - у нас это называется «на всю тягу», - тогда свобода движений ограничивается.

– Вам известно, что устав не предусматривает никаких ослаблений и никакой регулировки ремней?

– Так точно, я знал, что в инструкции говорится другое, но так всегда делают.

– Что вы имеете в виду?

– Практически на всех кораблях, где я летал, регулировали застежки на поясах, потому что это облегчает работу.

– Распространенность нарушения не оправдывает его. Продолжайте.

– Как я и ожидал, бустер зонда сработал. Корабль стал вращаться вдоль поперечной оси, и одновременно нас начало сносить с прежней орбиты - правда, очень медленно. Пилот уравновесил это двойное движение собственной боковой тягой корабля, но не полностью, то есть не до нуля.

– Почему?

– Я сам не был у штурвала, но думаю, что это было невозможно. Зонд заклинило в катапульте с открытым люком, через люк выходила часть газов двигателя зонда, эта струя, видимо, имела завихрения и поэтому била неравномерно. В результате боковые толчки то ослабевали, то усиливались, а из-за этого коррекция собственной тягой вызвала боковые маятниковые качания всего корпуса. А когда бустер отработал, началось гораздо более сильное кувырканье, с обратным знаком, и пилот не смог его погасить сразу - пока не понял, что хоть бустер и сдох, но зато включился ионный двигатель.

– «Бустер сдох»?

– Я хотел сказать, что пилот не был полностью уверен, сработает ли ионный двигатель - он ведь очень сильно ударил по зонду поршнем и мог повредить двигатель; да он, наверное, этого и добивался, я бы тоже так поступил. Но когда бустер погас, оказалось, что ионная тяга все же действует и мы снова получаем опрокидывающий боковой момент порядка четверти тонны. Не очень-то много, но на такой орбите хватит для кувырканья. Ведь у нас была круговая орбитная скорость, а при ней малейшие перепады ускорения колоссально влияют на траекторию и устойчивость полета.

– Как вели себя при этом члены команды?

– Совершенно спокойно. Конечно, все сознавали, как опасен момент зажигания бустера, - ведь там пороховой заряд весом в сто килограммов, и в таком полузамкнутом пространстве, которое образовалось в катапульте с заклинившимся зондом, он мог попросту детонировать, как бомба. Нам разворотило бы штирборт, как консервную банку. На наше счастье, до взрыва не дошло. А ионный двигатель такой опасности уже не представлял. Правда, тут возникло добавочное осложнение из-за того, что автомат включил сигнал пожарной тревоги и начал заливать пеной катапульту номер два. Ничего хорошего из этого выйти не могло - ионный двигатель пеной не погасишь, так что эту пену выбрасывало в открытый люк и, наверное, какая-то ее часть всасывалась в выходную дюзу и гасила тягу. Пока пилот не включил систему пеногасителей, мы несколько минут испытывали боковые толчки - не очень сильные, но, во всяком случае, затруднявшие стабилизацию.

– Кто включил систему гасителей?

– Автомат, когда датчики показали повышение температуры в обшивке штирборта сверх семисот градусов: это бустер нас так подогрел.

– Какие распоряжения или приказы давал командир за это время?

– Он не давал никаких распоряжений или приказов. Мне казалось, что он хочет посмотреть, как поступит пилот. В принципе у нас были две возможности: либо попросту отойти от планеты на возрастающей тяге и начать возвращение на гиперболу, отказавшись от выполнения задачи, либо же попробовать вывести на контрольную орбиту последний, третий спутник. Отход означал бы провал всей программы, потому что зонд, который уже находился в щели, наверняка разбился бы в результате дрейфа через несколько часов, не позже. Корректировать его траекторию снаружи зондом-«сторожем» было необходимо.

– Эту альтернативу, естественно, обязан был решить командир корабля?

– Председатель, я должен отвечать на этот вопрос?

– Ответьте на вопрос обвинения.

– Так вот, командир, конечно, мог отдавать распоряжения, но не обязан был это делать. В принципе пилот в определенных ситуациях уполномочен выполнять обязанности командира корабля согласно параграфу шестнадцатому бортовой инструкции, поскольку часто случается, что командиру уже нет времени объясняться с людьми у руля.

– Однако в данных обстоятельствах командир мог отдавать приказы - ведь не было ни ускорения, препятствующего отдаче приказов вслух, ни прямой угрозы уничтожения корабля.

– В пятнадцать с минутами по бортовому времени пилот включил умеренную выравнивающую тягу…

– Почему свидетель игнорирует то, что я сказал? Прошу трибунал сделать свидетелю замечание и предложить ему отвечать на мои вопросы.

– Уважаемый трибунал, я должен отвечать на вопросы, а ведь прокурор не задал мне никакого вопроса. Прокурор только прокомментировал со своей точки зрения ситуацию, сложившуюся на корабле. Должен ли я в свою очередь комментировать эти комментарии?

– Прокурору следует сформулировать вопрос, адресованный свидетелю, а свидетель должен проявлять максимум доброй воли при даче показаний.

– Не считает ли свидетель, что в сложившейся ситуации командир обязан был принять конкретное решение и сообщить его пилоту в форме приказа?

– Прокурор, инструкция не предусматривает…

– Свидетель обязан обращаться только к трибуналу.

– Слушаюсь. Уважаемый трибунал, инструкция не предусматривает детально всех ситуаций, которые могут возникнуть на борту. Да это и невозможно. Если бы это было возможно, каждый член команды мог бы выучить инструкцию наизусть, и тогда командование вообще оказалось бы ненужным.

– Обвинение заявляет протест против подобного рода иронических замечаний свидетеля.

– Свидетель, ответьте кратко и прямо на вопрос прокурора.

– Слушаюсь. Так вот, я не считаю, что командир должен был в данной ситуации отдавать какие-то особые приказы. Он присутствовал, он видел и понимал, что происходит; если он молчал, это означало, что согласно двадцать второму параграфу бортовой инструкции он разрешает пилоту действовать по его собственному разумению.

– Уважаемый трибунал, свидетель извращенно трактует смысл двадцать второго параграфа бортовой инструкции, поскольку в данном случае применим параграф двадцать шестой, где речь идет об опасных ситуациях.

– Уважаемый трибунал, ситуация, которая сложилась на «Голиафе», не представляла опасности ни для корабля, ни для здоровья и жизни команды.

– Уважаемый трибунал, свидетель откровенно проявляет отсутствие доброй воли! Вместо того чтобы стремиться к установлению объективной истины, он пытается в своих показаниях любой ценой оправдать поведение обвиняемого Пиркса, который был командиром корабля! Ситуация, в которой оказался корабль, несомненно, относится к числу тех, на которые распространяется двадцать шестой параграф!

– Уважаемый трибунал, прокурор не может одновременно выступать в роли эксперта, который устанавливает фактическое положение вещей!

– Лишаю свидетеля слова. Трибунал откладывает решение вопроса о применимости параграфа двадцать второго или двадцать шестого бортовой инструкции до особого рассмотрения. Свидетель, сообщите, что происходило на корабле в дальнейшем.

– Кальдер, правда, не обращался к командиру ни с какими вопросами, но я видел, что он несколько раз посмотрел в его сторону. Тем временем тяга заклинившегося зонда выровнялась, и стабилизировать корабль было уже нетрудно. Добившись прочной стабилизации, Кальдер начал отдаляться от кольца, но не требовал от меня прокладки курса к Земле, из чего я заключил, что он все же попытается выполнить нашу задачу. Когда мы вышли из сферы Роша - примерно в шестнадцать часов, - Кальдер сигнализировал максимальную перегрузку и тут же попытался вытолкнуть зонд.

– То есть?

– Ну, он включил сигнал максимума перегрузок и сразу же вслед за тем дал сигнал «Полный назад!», а потом «Полный вперед!». Зонд весит три тонны; на полном ускорении он должен весить раз в двадцать больше. Он должен был вылететь из катапульты как пуля. Отойдя примерно на десять тысяч миль, Кальдер поочередно дал два таких удара тягой, но без всякого результата. Он добился только того, что боковой момент еще более увеличился. Видимо, в результате внезапных ускорений зонд, который еще крепче заклинился в катапульте, изменил положение, и теперь вся его газовая струя била в поднятую крышку наружного люка, отражалась от нее и уходила в пространство. Удары тягой были неприятны для команды и довольно опасны для корабля: ведь было ясно, что если зонд вообще выйдет, то прихватит с собой кусок наружной обшивки. Походило на то, что нам придется либо посылать людей в скафандрах и с инструментами на обшивку, либо возвращаться, таща с собой этот черт… прошу прощения, этот заклинившийся зонд.

– Пробовал ли Кальдер выключить двигатель зонда?

– Он не мог этого сделать, потому что кабель управления, соединяющий зонд с кораблем, был уже порван - следовательно, оставалось только радиоуправление, но ведь зонд торчал в самом зеве катапульты и экранировался ее металлической оболочкой. Мы шли примерно около минуты, удаляясь от планеты, и я уже был уверен, что Кальдер все-таки решил возвращаться; он выполнил несколько маневров, совершая так называемый «выход на звезду» - при этом нос корабля нацеливают на какую-либо звезду и дают переменную тягу. Если управление в порядке, звезда должна стоять в экране совершенно неподвижно. У нас, понятно, так не получилось, динамическая характеристика полета была изменена, и Кальдер пытался выяснить ее количественные параметры. После нескольких попыток ему все же удалось подобрать тягу, которая уравновешивала боковой момент, и тогда он повернул обратно.

– Вы поняли в этот момент, каковы истинные намерения Кальдера?

– Да. Точнее говоря, я предполагал, что он все же захочет вывести на орбиту оставшийся на борту третий зонд. Мы снова спустились над плоскостью эклиптики со стороны Солнца, причем Кальдер работал прямо-таки блестяще; если б я не видел сам, то никогда бы не предположил, что можно с такой свободой управлять кораблем, в который как бы встроен не предусмотренный конструкцией боковой двигатель. Кальдер велел мне вычислить поправки курса и всю траекторию вместе с исправляющими импульсами для нашего третьего зонда. После этого у меня уже не оставалось никаких сомнений.

– Выполнили вы эти приказы?

– Нет. То есть я сказал ему, что не могу рассчитывать курс в соответствии с программой, коль скоро нам предстоит действовать иначе - мы ведь уже не могли строго придерживаться программы. Я затребовал у него дополнительные данные, потому что не знал, с какой высоты он намерен выводить на орбиту третий зонд, но он мне ничего не ответил. Возможно, он обратился ко мне только для того, чтобы таким путем информировать командира о своем намерении.

– Вы так полагаете? Но ведь Кальдер мог обратиться непосредственно к командиру.

– Возможно, он не хотел этого делать. А может, он как раз и был заинтересован в том, чтобы никто не подумал, будто он не знает, как следует действовать. Но не менее вероятно и то, что Кальдер хотел показать, какой он отличный пилот, коль скоро берется за выполнение таких задач, в которых навигатор, то есть я, не сможет ему помочь. Но командир никак на это не отреагировал, а Кальдер уже шел на сближение с кольцами. Тут мне это перестало нравится.

– Попрошу вас говорить более конкретно.

– Слушаюсь. Я подумал, что попахивает рискованным маневром.

– Позволю себе обратить внимание уважаемого трибунала, что свидетель невольно подтвердил сейчас то, чего не хотел признать ранее: долгом командира было активно вмешаться в возникшую ситуацию. Следовательно, командир сознательно, с обдуманным намерением пренебрег своим долгом, подвергая тем самым корабль и команду трудно предсказываемым опасностям.

– Уважаемый трибунал, дело обстояло не так, как утверждает прокурор.

– Вам следует не полемизировать с обвинением, а давать показания, ограничиваясь описанием событий. Почему в тот момент, когда Кальдер начал возвращение на орбиту кольца - и только тогда, - вы сочли маневр рискованным?

– Возможно, я неточно выразился. Дело вот в чем: в подобных обстоятельствах пилот должен обратиться к командиру. Я-то на его месте наверняка бы так и сделал. Первоначальную программу мы уже не могли осуществить во всех деталях. Я думал, что Кальдер - раз уж командир предоставил ему инициативу - попробует запустить третий зонд на большой дистанции, то есть не очень приближаясь к кольцу. Правда, при этом уменьшались шансы на успех, но это было возможно, а вместе с тем безопасно. И действительно, на малой скорости Кальдер приказал мне повторно рассчитать курс для спутника, наводимого импульсами с расстояния порядка тысячи - тысячи двухсот километров. Желая ему помочь, я начал рассчитывать этот курс; оказывалось, что величина получается примерно такого же порядка, как вся ширина щели Кассини. Следовательно, было пятьдесят шансов из ста за то, что зонд, вместо того чтобы выйти на орбиту контроля, пойдет либо к планете, либо наружу и разобьется о кольцо. Я сообщил Кальдеру эти результаты за неимением лучших.

– Ознакомился ли командир с результатами ваших вычислений?

– Он должен был их видеть, потому что цифры появлялись на индикаторе, который находился как раз над нашими пультами. Мы шли на малой тяге, и мне показалось, что Кальдер не может решить, что же делать. Он действительно зашел в тупик. Если б он теперь отступил, это означало бы, что он ошибся в расчетах, что интуиция его подвела. Пока он не повернул к планете, ему еще можно было делать вид, что он считает риск слишком большим и неоправданным. Но Кальдер уже продемонстрировал, что корабль управляем, несмотря на изменившуюся динамическую характеристику тяги, а кроме того, хоть он этого и не сказал, из последующих его маневров ясно было, что он все же попробует вывести зонд на орбиту. Мы шли на сближение, и я полагал, что он пытается несколько улучшить наши шансы - ведь они увеличивались с уменьшением расстояния. Но если б он этого добивался, то ему следовало уже начинать торможение, а он, наоборот, увеличил тягу. Только когда Кальдер это сделал, только в этот момент я подумал, что он собирается сделать нечто совсем иное, - а раньше мне это и в голову не приходило. Впрочем, это моментально поняли все.

– Вы утверждаете, что все члены команды осознали серьезность положения?

– Да. Сзади меня кто-то, сидевший у бакборта, в момент ускорения произнес: «Жизнь была прекрасна».

– Кто это сказал?

– Этого я не знаю. Может, инженер, а может, электронщик. Я не обратил внимания. Все это происходило в какие-то доли секунды. Кальдер включил сигнал максимума и дал сильную тягу, держа курс на пересечение с кольцом. Ясно было, что он хочет провести «Голиаф» через самый центр щели Кассини и по дороге «потерять» третий зонд, используя прием «вспугнутой птицы».

– Что это за прием?

– Так его иногда называют: корабль «теряет» зонд, вроде как вспугнутая птица теряет яйцо… Но командир запретил ему это.

– Командир запретил? Он отдал такой приказ?

– Так точно.

– Обвинение протестует. Свидетель искажает факты. Командир не отдавал такого приказа.

– Но командир действительно пытался отдать такой приказ, только не успел его полностью произнести. Кальдер, правда, дал предостережение о максимуме тяги, но всего за миг до начала маневра. Когда вспыхнул красный сигнал, командир ему крикнул, а он в тот же миг пошел на полную мощность. Под таким прессом, свыше четырнадцати g, уже невозможно произнести ни звука. Похоже, что Кальдер сознательно хотел зажать ему рот. Я не утверждаю, что он действительно этого хотел, но так оно выглядело. Нас сразу придавило так, что я совершенно ослеп, поэтому командир только успел крикнуть…

– Обвинение заявляет протест против формулировок, применяемых свидетелем. Вопреки собственной оговорке свидетель старается нам внушить, будто пилот Кальдер с заранее обдуманным намерением и злым умыслом пытался воспрепятствовать командиру корабля в отдаче приказа.

– Ничего подобного я не говорил.

– Лишаю свидетеля слова. Трибунал принимает протест обвинения. Вычеркните из протокола слова свидетеля, начиная с фразы: «Похоже, что Кальдер сознательно хотел зажать ему рот». Свидетель, будьте любезны воздержаться от комментариев и точно повторить то, что в действительности сказал командир.

– Ну, как я уже говорил, командир, собственно, не успел полностью сформулировать свой приказ, но смысл его был очевиден. Он запретил Кальдеру входить в щель Кассини.

– Обвинение протестует. Для фактической стороны дела имеет значение не то, что хотел сказать обвиняемый Пиркс, а лишь то, что он в действительности сказал.

– Трибунал принимает протест. Прошу свидетеля ограничиться тем, что было сказано в рулевой рубке.

– Было сказано достаточно, чтобы любой человек, являющийся профессиональным космонавтом, понял, что командир запрещает пилоту входить в щель Кассини.

– Свидетель, повторите эти слова. Трибунал сам решит, каков был их подлинный смысл.

– Я не помню самих слов, помню только их смысл. Командир крикнул что-то вроде: «Не иди сквозь кольцо!» - или, может быть: «Не насквозь!» - и дальше он уже говорить не мог.

– Однако ранее вы утверждали, что командир не произнес законченной фразы, а процитированные сейчас слова: «Не иди сквозь кольцо!» - составляют законченную фразу.

– Если бы в этом зале возник пожар и я бы крикнул: «Горит!» - это не была бы законченная фраза, поскольку в ней не сказано, что горит и где горит, но это было бы вполне понятным предостережением.

– Обвинение протестует! Прошу трибунал призвать свидетеля к порядку!

– Трибунал делает свидетелю замечание. В обязанности свидетеля не входит забавлять трибунал притчами и анекдотами. Прошу ограничиться фактической информацией о том, что происходило на борту.

– Слушаюсь. На борту происходило то, что командир возгласом запретил пилоту вводить корабль в щель…

– Обвинение протестует! Показания свидетеля тенденциозно искажают факты!

– Трибунал стремится быть снисходительным. Свидетель, вы должны понять, что целью судебного разбирательства является установление реальных фактов. Можете ли вы процитировать обрывок фразы, который произнес командир?

– Мы находились уже под большим ускорением. У меня наступил блэк-аут, я ничего не видел, но слышал возглас командира. Слова не были различимы, однако я понял, о чем шла речь. Тем более это предупреждение должен был слышать пилот - ведь он находился еще ближе к командиру, чем я.

– Защита просит повторно заслушать регистрирующие ленты из рулевой рубки - ту часть, которая относится к возгласу командира.

– Трибунал отклоняет просьбу защиты. Ленты уже были прослушаны, и было установлено, что степень искажения голоса дает возможность идентифицировать личность говорившего, но не позволяет установить содержание возгласа. По этому спорному вопросу трибунал примет особое решение. Прошу свидетеля рассказать, что произошло после возгласа командира.

– Когда ко мне вернулось зрение, мы шли наперерез кольцу. Датчики ускорения показывали два g. Скорость была гиперболической. Командир закричал: «Кальдер! Ты не выполнил приказа! Я запретил тебе входить в Кассини!», а Кальдер тотчас ответил: «Я этого не слыхал, командир!»

– Однако же командир не приказал ему немедленно затормозить или повернуть?

– Это было невозможно. Мы шли на гиперболической порядка восьмидесяти километров в секунду. Не могло быть и речи о том, чтобы погасить такой разгон, не переходя гравитационного барьера.

– Что вы называете гравитационным барьером?

– Постоянное положительное или отрицательное ускорение порядка двадцати - двадцати двух гравитационных единиц. С каждой секундой полета сквозь кольцо требовалась все большая обратная тяга, чтобы затормозить. Сначала, видимо, около пятидесяти g, а потом, может, и сто. При таком торможении мы все погибли бы. Точнее, все люди на борту погибли бы.

– Технически корабль может развивать ускорение такого порядка?

– Да, может, но только если сорвать предохранители. «Голиаф» располагает атомным двигателем, который в максимуме рассчитан на тягу порядка десяти тысяч тонн.

– Прошу продолжать показания.

– «Ты хочешь уничтожить корабль?» - спросил командир вполне спокойным тоном. «Мы пройдем сквозь Кассини, и я заторможу на той стороне», - ответил Кальдер так же спокойно. Не успел еще окончиться этот разговор, как мы вошли в боковое вращение. Видимо, в результате внезапного скачка ускорения, с которого Кальдер начал прохождение щели, положение зонда в катапульте изменилось каким-то образом, и хотя боковой момент уменьшился, но поток газов шел теперь по касательной к корпусу, так что весь корабль вертелся как волчок по продольной оси. Сначала вращение было довольно медленное, но с каждой секундой ускорялось. Это было началом катастрофы. Кальдер невольно вызвал ее тем, что очень резко увеличил ускорение.

– Объясните трибуналу, почему, по вашему мнению, Кальдер увеличил ускорение?

– Обвинение заявляет протест. Свидетель пристрастен и, несомненно, ответит, как он уже заявлял, что Кальдер пытался принудить командира к молчанию.

– Я вовсе не это хотел сказать. Кальдеру не обязательно было увеличивать ускорение скачком, он мог сделать это постепенно, но большая тяга была все равно необходима, если он собирался войти в Кассини. В околосатурновом пространстве крайне трудно маневрировать, тут на каждом шагу сталкиваешься с математически не разрешимыми задачами о движении многих тел. Воздействие-самого Сатурна, массы его колец и ближайших спутников - все это, вместе взятое, создает поле тяготения, в котором невозможно одновременно учесть всю сумму возмущений. Вдобавок у нас был еще боковой момент со стороны зонда. При этих обстоятельствах мы двигались по траектории, которая была результатом воздействия множества сил: и собственной тяги корабля, и притяжения распределенных в пространстве масс. Так вот, чем большую тягу мы имели, тем меньше становилось влияние возмущающих факторов, потому что их величина была постоянной, а величина нашей скорости росла. Увеличивая быстроту движения. Кальдер делал нашу траекторию менее чувствительной к внешним возмущающим факторам. Я убежден, что проход ему удался бы, если б не это внезапно возникшее боковое вращение.

– Вы считаете, что для полностью исправного корабля прохождение через щель было возможно?

– Ну, конечно. Это вполне возможный маневр, хоть его и запрещают все учебники космолоции. Щель Кассини имеет ширину три с половиной тысячи километров; на обочинах ее полным-полно крупной ледяной и метеоритной пыли, которую визуально заметить, правда, нельзя, но в которой корабль, идущий на гиперболической, сгорит наверняка. Более или менее чистое пространство, через которое можно пройти, имеет километров пятьсот-шестьсот в ширину. На малых скоростях войти в такой коридор нетрудно, но при больших появляется гравитационный дрейф; поэтому Кальдер сначала тщательно нацелился носом в щель, а уж потом дал большую тягу. Если бы зонд не повернулся, все сошло бы гладко. По крайней мере, я так думаю. Конечно, был определенный риск - примерно один шанс из тридцати, - что мы врежемся в какой-нибудь одиночный обломок. Но тут начались эти продольные обороты. Кальдер пытался их погасить, но это ему не удалось. Он очень упорно боролся. Это я должен признать.

– Кальдер не мог ликвидировать вращение корабля? Вы можете объяснить почему?

– Уже раньше, наблюдая за Кальдером во время вахт, я убедился, что он феноменальный вычислитель. Он очень полагался на свои способности делать молниеносные расчеты без помощи калькулятора. На гиперболической при этих наших обстоятельствах нам предстояло протиснуться сквозь игольное ушко. Индикаторы тяги были бесполезны - они ведь показывали только тягу «Голиафа» и не могли дать величину тяги зонда. Кальдер смотрел только на гравиметры и вел корабль исключительно по их показаниям. Это были прямо-таки математические состязания - между мозгом Кальдера и стремительно изменявшимися условиями полета. О способностях Кальдера можно судить по тому, что я едва успевал прочесть показания индикаторов, а он в то же время производил в уме вычисления, составляя дифференциальные уравнения четвертого порядка. Хоть я и считал предшествующее поведение Кальдера возмутительным, так как был уверен, что он услышал приказ командира и умышленно им пренебрег, но все же я им восхищался.

– Вы не ответили на вопрос трибунала.

– Я как раз приступал к ответу. Расчеты Кальдера, хоть он и делал их за доли секунды, могли быть только приближенными. Они не были идеально точными и не могли такими быть, даже если б на месте Кальдера была лучшая в мире вычислительная машина. Размер ошибки, которую он не мог учесть, возрастал - и мы продолжали вращаться. Некоторое время мне казалось, что Кальдер все-таки справится; но он раньше меня понял, что проиграл, и выключил всю тягу. Мы вошли в полную невесомость.

– Зачем он выключил тягу?

– Он хотел пройти сквозь щель почти по прямой, но не мог погасить продольных оборотов корабля. «Голиаф» кружился как волчок и вел себя как волчок: сопротивлялся тяговой силе, которая стремилась установить его вдоль оси. Мы попали в прецессию: чем больше возрастала наша скорость, тем сильнее раскачивалась корма. В результате мы шли по сильно вытянутой винтовой, корабль раскачивало с боку на бок, а каждый из таких витков имел добрую сотню километров в диаметре. С такой траекторией мы могли запросто угодить в край кольца, а не в центр щели. Кальдер уже не мог ничего поделать. Он сел в воронку.

– Что это значит?

– Мы обычно так называем необратимые ситуации, в которые легко попасть, но из которых нет выхода. Дальнейший наш полет был уже совершенно непредсказуемым. Когда Кальдер выключил двигатели, я думал, что он просто отдается на волю случая. Цифры так и мигали в окошках индикаторов, но вычислять было уже нечего. Кольца сверкали так, что больно было смотреть, - они ведь состоят из ледяных глыб. Они кружились перед нами, как карусель, вместе со щелью, которая походила на черную трещину. В таких случаях время замедляется неимоверно. Сколько я ни взглядывал на стрелки секундомера, мне все казалось, что они стоят на месте. Кальдер начал стремительно отстегивать ремни. Я стал делать то же самое, так как догадался, что он хочет сорвать главный предохранитель перегрузок, расположенный на пульте, а в ремнях не может до него дотянуться. Имея в своем распоряжении полную мощность, он еще мог бы затормозить и уйти в пространство, только бы ему набрать эти самые сто g. Мы-то лопнули бы, как воздушные шарики, но он бы спас корабль - ну, и себя. Вообще-то я должен был уже раньше догадаться, что он не человек - ведь ни один человек не мог вычислять так, как он… но я лишь в тот момент это осознал. Я хотел его задержать, пока он не подошел к пульту, но он действовал быстрее меня. Он и должен был действовать быстрее. «Не отстегивайся!» - крикнул мне командир. А Кальдеру он крикнул: «Не трогай предохранитель!» Кальдер на это не обратил внимания, он уже встал. «Полный вперед!» - крикнул командир, и я выполнил приказ: ведь у меня был второй штурвал. Я не сразу ударил всей мощностью, а пошел на пять g, потому что не хотел убивать Кальдера - я только хотел рывком отбросить его от предохранителей, но он устоял на ногах. Это выглядело жутко: ведь ни один человек не устоит при пяти g». Он устоял, только схватился за пульт, кожу с ладоней у него сорвало, а он все держался, потому что под этой кожей была сталь. Тогда я дал сразу максимум. На четырнадцати g он оторвался, полетел назад с чудовищным грохотом, будто цельная глыба металла, промчался между нашими креслами, трахнулся о переборку так, что она затряслась и секурит вдребезги раскололся, а Кальдер издал совершенно ни на что не похожий крик, и я слышал за спиной, как он сзади катается, сокрушает переборки, как разрушает все, за что ни ухватится, но уже не обращал на это внимания, потому что щель раскрывалась перед нами; мы перли в нее напролом, с вращающейся кормой, и я снизил тягу до четырех g. Все решал теперь случай. Командир крикнул, чтобы я стрелял; тогда я начал выстреливать один за другим противометеоритные экраны, чтобы убрать перед носом обломки поменьше, если они появятся; экраны эти мало чего стоили, но все же лучше такая защита, чем никакая. Кассини был как огромная черная пасть, я видел огонь по носу, далеко, защитные экраны развертывались и тут же сгорали, сталкиваясь с обломками ледяной пыли; возникали и мгновенно лопались громадные серебристые тучи невероятной красоты, корабль слегка тряхнуло, датчики по правому борту все вместе прыгнули; это был термический удар, мы задели за что-то, не знаю за что, - и оказались уже по ту сторону…

– Командор Пиркс?

– Да, это я. Вы хотели меня видеть?

– Безусловно. Спасибо, что пришли. Садитесь, пожалуйста…

Человек за столом нажал кнопку черного ящичка и сказал:

– Ближайшие двадцать минут я буду занят. Меня ни для кого нет.

Он выключил аппарат и пристально посмотрел на Пиркса.

– Командор, у меня есть для вас одно оригинальное предложение. Некий… - он поискал подходящее слово -…эксперимент. Однако предварительно я должен просить вас сохранить в тайне все, что я скажу. Также и в том случае, если вы отклоните мое предложение. Вы согласны?

Молчание длилось несколько секунд.

– Нет, - ответил Пиркс. И добавил: - Разве что вы расскажете мне об этом побольше.

– Вы не из тех, кто соглашается на что-либо вслепую? Собственно, я мог этого ожидать после всего, что я о вас слышал. Сигарету?

– Нет, спасибо.

– Речь идет об экспериментальном полете.

– Новый тип корабля?

– Нет. Новый тип команды.

– Команды? Какова же моя роль?

– Всесторонняя оценка ее пригодности. Это все, что я могу сказать. Теперь ваша очередь решать.

– Я буду молчать, если сочту это возможным.

– Возможным?

– Желательным.

– На основании каких критериев?

– Так называемой совести, с вашего разрешения.

Снова прошло несколько секунд. В большой комнате с окном во всю стену было тихо, словно она не находилась среди двух тысяч других комнат громадного небоскреба с тремя вертолетными посадочными площадками на крыше. Пиркс почти не различал собеседника: он видел его на фоне светящегося тумана, в котором тонули шестнадцать верхних этажей здания. Временами молочные клубы тумана сгущались за прозрачной стеной, и тогда казалось, что вся комната плывет куда-то, несомая неощутимой силой.

– Хорошо. Как видите, я согласен на все. Речь идет о рейсе Земля - Земля.

– Петля?

– Да. С облетом Сатурна и выводом там на стационарную орбиту новых автоматических спутников.

– Это ведь проект «Юпитер»?

– Да, один из элементов этого проекта, поскольку речь идет о спутниках. Корабль тоже принадлежит КОМСЕКу, так что все мероприятие проходит под опекой ЮНЕСКО. Как вам известно, я и представляю именно эту организацию. У нас есть, конечно, свои пилоты и навигаторы, однако мы выбрали вас, поскольку тут большую роль играет дополнительный фактор - та команда, о которой я уже упомянул.

Директор ЮНЕСКО вновь замолчал. Пиркс ждал, невольно прислушиваясь, но тишина была такая, будто ни малейший звук не раздавался в радиусе многих километров - а ведь вокруг был многомиллионный город.

– Как вам, наверное, известно, уже несколько лет существует возможность создавать устройства, все более широко заменяющие человека. Те из них, которые могут сравниться с человеком во многих областях сразу, были до сих пор - из-за своих размеров и веса - стационарными. Однако успехи физики твердого тела позволили осуществить, почти одновременно в СССР и Соединенных Штатах, следующий этап микроминиатюризации уже на молекулярном уровне. Созданы экспериментальные прототипы кристаллических систем, эквивалентных мозгу. Они все еще в полтора раза больше человеческого мозга, но это не имеет значения. Ряд американских фирм уже запатентовал такие конструкции, и в настоящее время собираются приступить к серийному выпуску человекоподобных автоматов, так называемых конечных нелинейников, прежде всего для обслуживания внеземных кораблей.

– Я слышал об этом. Но профсоюзы будто бы воспротивились? И потом, это потребовало бы, кажется, значительных изменений в существующем законодательстве?

– Вы об этом слышали? В прессе не было ни слова…

– Да. Но шли какие-то закулисные разговоры, переговоры, и слухи о них просочились в нашу среду. Это, я думаю, естественно.

– Конечно. Разумеется. Ну что ж, тем лучше, хотя… Каково же ваше мнение?

– По этому вопросу? Скорее отрицательное. Да, пожалуй, даже резко отрицательное. Боюсь, однако, что ничьи мнения тут не имеют существенного значения. Последствия открытий неумолимы - самое большее, можно на какое-то время затормозить их реализацию…

– Одним словом, вы считаете это неизбежным злом?

– Я бы это не так сформулировал. Я считаю, что человечество не готово к нашествию искусственных человекоподобных существ. Разумеется, наиболее важно - действительно ли они равны человеку? Я лично с такими никогда не встречался. Я не специалист, но те специалисты, которых я знаю, считают, что о настоящем равенстве, о полноценности не может быть и речи.

– Не предубеждены ли вы? Действительно, таково мнение многих специалистов; точнее, оно было таковым. Но, видите ли… фирмы руководствуются экономическими факторами. Рентабельностью производства.

– Иными словами - надеждой на прибыли?

– Да. То есть в данном случае федеральное правительство (я имею в виду Америку), равно как и правительства Великобритании и Франции, пока что не открыло частным фирмам доступа к этой документации, которая разработана институтами, финансируемыми государством. Но частные фирмы вполне могут восполнить пробелы в документации собственными силами - у них ведь есть свои исследовательские лаборатории.

– «Кибертроникс»?

– Не только. «Машинтреко», «Интельтрон» и другие. Так что в правительственных кругах этих государств многие опасаются последствий всего этого. Ведь частным фирмам безразлично, что у государства не хватит средств для массового переобучения людей, которые останутся без работы из-за наплыва нелинейников.

– Нелинейники? Странно. Я не встречал такого термина.

– Это просто жаргонное словечко, которым мы пользуемся. Все-таки лучше, чем «гомункулус» или «искусственный человек». Ведь это вообще-то не люди - ни искусственные, ни натуральные.

– В смысле неполноценности?

– Знаете ли, командор, я тоже не специалист в этой области, так что при всем желании не смогу вам ответить. Мои собственные предположения ничего ведь не стоят. Дело в том, что одним из первых потребителей новой продукции стал бы КОСНАВ.

– Но ведь это частное англо-американское предприятие?

– Именно поэтому. «Космикл навигэйшн» уже несколько лет переживает финансовые затруднения, потому что космонавтика социалистических стран, которую не ограничивают требования немедленной прибыли, представляет для этой компании сильнейшего конкурента - она берет на себя все большую часть грузооборота. Особенно на главных внеземных трассах. Вы, наверно, знаете об этом?

– Конечно. Я вовсе не огорчился бы, если б КОСНАВ обанкротился. Раз уж удалось интернационализировать космические исследования на базе ООН, так и с космонавтикой можно сделать то же самое. Мне, по крайней мере, так кажется.

– Мне тоже. Заверяю вас, что и я бы этого желал - хотя бы из должностных соображений. Но это дела грядущих дней. А пока, с вашего разрешения, ситуация такова, что КОСНАВ готов принять любое количество нелинейников для обслуживания своих рейсов - сначала только грузовых, - на пассажирских они боятся бойкота со стороны широкой общественности. Предварительные переговоры уже ведутся.

– И печать об этом молчит?

– Переговоры неофициальные. Вообще-то в некоторых газетах были упоминания, но КОСНАВ их опроверг. Формально они вроде и правы. В конце концов, командор, это же настоящие юридические джунгли. По существу, они действуют в сфере, на которую не распространяются ни законы их стран, ни международные соглашения. Опять же и президент, приняв во внимание приближающиеся выборы, не будет пытаться провести через конгресс законы, которых домогается крупный интеллектронный капитал, - он испугается бурной реакции профсоюзов. Так вот, перехожу наконец к делу: некоторые фирмы, предвидя возможные возражения печати, рабочего и профсоюзного движения и так далее, решили предоставить в наше распоряжение группу полупрототипов, чтобы мы исследовали их пригодность для обслуживания внеземных кораблей.

– Простите, кому же это «нам»? ООН? Это как-то странно выглядит.

– Ну, не прямо ООН, конечно. Нам - это значит ЮНЕСКО. Поскольку это организация, занимающаяся вопросами науки, культуры, просвещения…

– Простите меня, но я по-прежнему ничего не понимаю. Что общего имеют эти автоматы с просвещением или наукой?

– Но ведь нашествие - как вы сами выразились? - этих… псевдолюдей, фабрикующихся на конвейере, наверно, наиболее заметно во всех отношениях скажется именно в сфере общечеловеческой культуры. Дело не только в последствиях чисто экономических, в опасности безработицы и так далее, но и в воздействии психологическом, социальном, культурном. Впрочем, для полной ясности признаюсь, что мы приняли это предложение без особого энтузиазма. Дирекция сначала собиралась даже вообще его отвергнуть. Тогда эти фирмы выдвинули дополнительный довод: в качестве экипажа корабля нелинейники обеспечивают несравненно большую гарантию безопасности, чем команда, состоящая из людей. У них более быстрые реакции, практически отсутствует усталость и потребность в сне, они не подвержены болезням, обладают колоссальной избыточностью, которая позволяет им функционировать даже в случае серьезного повреждения, и вдобавок они не нуждаются ни в пище, ни в воздухе и могут выполнять задания даже в условиях разгерметизации или перегрева корабля и так далее. Ну, это, вы сами понимаете, очень серьезные аргументы - ведь на первый план выступают не прибыли каких-то там частных фирм, а безопасность кораблей и грузов. Тут уж, кто знает, возможно, даже ООН решилась бы на своих исследовательских кораблях…

– Понимаю. Но это очень опасный прецедент. Вы, наверно, отдаете себе в этом отчет?

– Почему опасный?

– Потому что примерно то же самое можно сказать и о других профессиях и функциях. В один прекрасный день могут уволить и вас, а в это кресло усядется робот.

Директор засмеялся не очень уверенно. Впрочем, он тут же стал серьезным.

– Видите ли… дорогой мой командор, мы, собственно, отошли от темы нашего разговора. Но что, по-вашему, можно сделать в создавшейся ситуации? ЮНЕСКО могла бы отвергнуть предложение этих господ, но это не изменит сути дела. Если их автоматы действительно так хороши, то раньше или позже за них ухватится КОСНАВ, а за ним пойдут другие.

– А что изменится, если ЮНЕСКО возьмет на себя роль технического контролера продукции этих фирм?

– Но позвольте… речь идет не о техническом контроле. Мы хотели… теперь уж я скажу все до конца… мы хотели предложить вам рейс с таким экипажем. Вы были бы командиром. За эти две-три недели вы смогли бы разобраться, чего они стоят. Тем более, подчеркиваю, что это разные модели, отличающиеся друг от друга. Мы просили бы вас по возвращении представить нам квалифицированное заключение по большому количеству пунктов (поскольку речь идет как о профессиональных аспектах, так и об иных - психологических): в какой мере эти автоматы приспосабливаются к человеку, насколько соответствуют его представлениям, возникает ли ощущение их превосходства или, наоборот, их психической неполноценности… Соответствующие отделы нашей организации снабдили бы вас и материалами, и анкетами, подготовленными видными учеными, психологами…

– И в этом состояло бы мое задание?

– Да. Вы не обязаны давать мне ответ сейчас же. Насколько мне известно, в данный момент вы не летаете?

– У меня шестинедельный отпуск.

– Тогда, скажем… может быть, вы обдумаете это за два дня?

– Еще два вопроса. Какие последствия будет иметь мое заключение?

– Оно будет решающим!

– Для кого?

– Для нас, разумеется. Для ЮНЕСКО. Я убежден, что, если дело дойдет до интернационализации космонавтики, ваше заключение представит собой важное подспорье для законодательных комиссий ООН, которые…

– Прошу прощения. Это дела грядущих дней, как вы сказали. Значит, для ЮНЕСКО, говорите? Но ведь ЮНЕСКО - это не фирма, не предприятие и не собирается, я надеюсь, сделаться рекламным бюро для каких-то фирм?

– Ну что вы! Конечно же, нет. Мы опубликуем ваше заключение в мировой прессе. Результаты, если они будут отрицательными, наверняка приостановят ход переговоров КОСНАВа с этими фирмами. И таким образом мы окажем влияние…

– Еще раз прошу прощения. А если результаты будут положительными, то мы не приостановим и не окажем влияния?

Директор хмыкнул, кашлянул и наконец усмехнулся.

– Говоря с вами, командор, я чувствую себя почти виновным. Словно у меня совесть нечиста… Ну разве ЮНЕСКО изобрела этих нелинейных роботов? Разве вся эта ситуация - результат наших трудов? Мы стараемся действовать объективно, в интересах всех…

– Мне это не нравится.

– Командор, вы можете отказаться. Но согласитесь, что, если б мы все так поступили, это был бы жест Понтия Пилата. Легче всего умыть руки. Мы ведь не всемирное правительство и не можем никому запретить производство каких-либо машин. Это компетенция отдельных правительств - кстати, скажу я вам, они и пробовали запретить, были такие попытки, проекты, но ничего из этого не вышло! И церковь тоже ничего не добилась, а вы ведь знаете ее абсолютно негативную позицию в этом вопросе.

– Да. Короче, никому это не нравится, и все молча смотрят, как это происходит.

– Потому что нет юридических оснований для противодействия.

– А последствия? Да у этих фирм, у них самих, земля задрожит под ногами, когда они создадут такую безработицу, что…

– Тут я вынужден вас перебить. Конечно, то, что вы говорите, справедливо. Все мы этого опасаемся. Тем не менее, мы бессильны. Но все же не вполне бессильны. Мы можем провести хотя бы этот эксперимент. Вы предубеждены? Очень хорошо! Именно поэтому вы нам особенно подошли бы! Если вообще существуют какие-то контраргументы, вы изложите их наиболее убедительно!

– Я подумаю, - сказал Пиркс, вставая.

– Вы говорили еще о каком-то вопросе…

– Вы на него уже ответили. Я хотел знать, почему выбор пал на меня.

– Значит, вы дадите нам ответ? Прошу вас позвонить в течение двух дней. Идет?

– Идет, - сказал Пиркс, кивнул и вышел.

Платиновая блондинка-секретарша поднялась из-за стола, когда вошел Пиркс.

– Здравствуйте, я…

– Здравствуйте. Я в курсе дела, с вашего разрешения. Я сама вас провожу.

– Они уже здесь?

– Да, они ждут вас.

Она повела его по длинному пустому коридору; ее туфельки постукивали, как металлические костыльки. Холодный, каменный звук раздавался в огромном коридоре, выложенном искусственным гранитом. Мелькали темные прямоугольники дверей с алюминиевыми цифрами и табличками. Секретарша нервничала. Несколько раз она искоса поглядывала на Пиркса - это был не кокетливый, а испуганный взгляд. Когда Пиркс его заметил, он даже слегка пожалел девушку, но тут же ощутил, что все это - абсолютно сумасшедшая затея, и почти неожиданно для самого себя спросил:

– Вы их видели?

– Да. Очень недолго. Мельком.

– И какие же они?

– А вы их не видели?

Она почти обрадовалась. Как будто те, кто их хорошо знал, уже вступили в какую-то тайную, может быть и враждебную, организацию, которой ни в коем случае нельзя доверять.

– Их шестеро. Один со мной говорил. Совершенно не похож, знаете! Совершенно! Если б я его на улице встретила, никогда бы даже не подумала. Но когда я поближе присмотрелась, что-то у него такое в глазах… и здесь… - она притронулась к губам.

– А остальные?

– Они даже не вошли в комнату, стояли в коридоре.

Лифт помчал их вверх; золотистые зернышки огоньков, отсчитывающих этажи, усердно пересыпались в стене. Девушка стояла напротив Пиркса, и он мог по достоинству оценить те усилия, которые ей понадобились, чтобы при помощи губной помады, туши и грима лишить себя последних следов индивидуальности и временно превратиться в двойника Инды Ле или как еще там называли эту на новый манер взлохмаченную звезду нынешнего сезона. Когда ее веки затрепетали, Пиркс испугался за сохранность искусственных ресниц.

– Роботы… - сказала она грудным шепотом и вздрогнула, словно от прикосновения змеи.

В комнате на десятом этаже сидели шестеро мужчин.

Когда Пиркс вошел, один из них, заслонившийся огромным полотнищем «Геральд трибюн», сложил газету, встал и двинулся ему навстречу, широко улыбаясь. За ним встали и остальные.

Они были примерно одинакового роста и походили на летчиков-испытателей, переодетых в гражданское: плечистые, все в одинаковых, песочного цвета костюмах, в белых рубашках с цветными галстуками бабочкой. Два светлых блондина, один рыжий как огонь, остальные темноволосые, но у всех светлые глаза. Только это и успел заметить Пиркс, когда подошедший к нему человек, крепко встряхнув его руку, сказал:

– Меня зовут Мак-Гирр, рад вас видеть! Я имел удовольствие путешествовать однажды на корабле, которым вы командовали, на «Поллуксе»! Но вы, наверное, меня не помните…

– Нет, - сказал Пиркс.

Мак-Гирр повернулся к остальным, неподвижно стоящим вокруг газетного столика.

– Ребята, вот ваш начальник, командор Пиркс. А это ваш экипаж, командор: первый пилот Джон Кальдер, второй пилот Гарри Броун, инженер-ядерщик Энди Томсон, радист-электронщик Джон Бартон, а также нейролог, кибернетик и врач в одном лице - Томас Барис.

Пиркс поочередно пожал им руки, потом все уселись, придвинув к столу металлические стулья, прогибающиеся под тяжестью тела. Несколько секунд царила тишина, потом Мак-Гирр нарушил ее своим крикливым баритоном:

– Прежде всего я хотел поблагодарить вас, командор, от имени дирекции фирмы «Кибертроникс», «Интельтрон» и «Нортроникс» за то, что вы проявили такое доверие к нашим замыслам, приняв предложение ЮНЕСКО. Чтобы исключить возможность каких-либо недоразумений, я должен сразу пояснить, что некоторые из присутствующих появились на свет от папы с мамой, а некоторые - нет. Каждый из них знает о своем происхождении, но ничего не знает о происхождении других. Я обращаюсь к вам с просьбой не спрашивать их об этом. Во всем остальном вам предоставляется абсолютная свобода действий. Они наверняка будут добросовестно выполнять ваши приказы и проявят искренность и инициативу как в служебных, так и во внеслужебных отношениях. Однако их проинструктировали так, чтобы на вопрос «кто вы?» каждый отвечал одинаково: «Вполне обыкновенный человек». Я сообщаю об этом сразу, поскольку это будет не ложь, а необходимость, продиктованная общими нашими интересами…

– Значит, я не могу их об этом спрашивать?

– Можете. Конечно, можете. Но тогда у вас останется неприятное сознание, что некоторые из них говорят неправду, так не лучше ли от этого отказаться? Они всегда скажут одно и то же - что они обычные парни; но не во всех случаях это будет правда.

– А в вашем случае? - спросил Пиркс.

После мгновенной паузы все расхохотались. Громче всех смеялся сам Мак-Гирр.

– О! Ну и шутник вы! Я, что ж, я - всего лишь маленькая шестеренка в машине «Нортроникс»…

Пиркс, который даже не улыбнулся, ожидал, когда наступит тишина.

– Вам не кажется, что вы пытаетесь меня надуть? - спросил он наконец.

– Простите! Что вы имеете в виду? Ничего подобного! Условия предусматривали «новый тип команды». Там ни слова не говорилось о том, будет ли эта команда однородной, ведь верно? Мы, знаете ли, попросту хотели исключить возможность некой… гм… чисто психологической, иррациональной предубежденности. Это же ясно! Ведь правда? Во время рейса и по его окончании, основываясь на полученных результатах, вы составите себе мнение обо всех членах команды. Дадите им всестороннюю оценку, в которой мы весьма и весьма нуждаемся. Мы только постарались создать условия, в которых вы сможете действовать с наибольшей, беспристрастной объективностью!

– Сердечно вам благодарен! - сказал Пиркс. - И все-таки я полагаю, что вы меня надули. Однако отказываться я не намерен.

– Браво!

– Я хотел бы еще прямо сейчас немножко побеседовать с моими… - он на мгновение заколебался, -… людьми…

– Может, вы хотите определить их квалификацию? Впрочем, я вас не ограничиваю! Первый выстрел за вами! Пожалуйста.

Мак-Гирр достал из верхнего кармана пиджака сигару и, обрезав конец, начал ее раскуривать, а тем временем пять пар спокойных глаз внимательно смотрели на Пиркса. Блондины - они оказались пилотами - были слегка похожи друг на друга. Кальдер, однако, больше походил на скандинава, а его курчавые волосы казались сильно выгоревшими на солнце. Броун же был прямо-таки златокудрым, он слегка смахивал на херувимчика из журнала мод, но этот избыток красоты компенсировался твердым подбородком и бесцветными тонкими губами, постоянно кривящимися, будто в насмешливой гримасе. От левого их угла наискось через всю щеку шел белый шрам. На нем-то и остановился взгляд Пиркса.

– Отлично, - сказал он, будто с изрядным опозданием отвечая Мак-Гирру, и тем же тоном, словно бы нехотя, спросил мужчину со шрамом:

– Вы верите в бога?

Губы Броуна дрогнули, будто удерживая улыбку или гримасу. Он не сразу ответил. Вид у него был, как после недавнего и к тому же поспешного бритья: возле уха осталось несколько волосков, на щеках виднелись следы плохо стертой пудры.

– Это… не входит в мои обязанности, - ответил он низким, приятным голосом.

Мак-Гирр, который как раз затянулся сигарой, застыл, неприятно удивленный вопросом Пиркса, и, моргнув, бурно выдохнул дым, словно хотел сказать: «Ну, видал? Нашла коса на камень!»

– Броун, - тем же флегматичным тоном проговорил Пиркс, - вы не ответили на мой вопрос.

– Простите, командор. Я ответил, что это не входит в мои обязанности.

– Как ваш начальник я сам решаю, что входит в ваши обязанности, - отпарировал Пиркс.

На лице Мак-Гирра изображалось изумление. Остальные сидели неподвижно, с видимым вниманием прислушиваясь к этому разговору, - ну прямо как образцовые ученики.

– Если это приказ, - мягким, отчетливо модулированным баритоном ответил Броун, - то я могу лишь пояснить, что не занимался специально этой проблемой.

– В таком случае прошу продумать ее до завтрашнего дня. От этого будет зависеть решение вопроса о вашем пребывании на борту.

– Слушаюсь, командор.

Пиркс повернулся к первому пилоту Кальдеру, их взгляды встретились. Глаза Кальдера были почти бесцветными, - огромные окна комнаты отражались в них.

– Вы пилот?

– Да.

– Ваш стаж?

– Полный курс двойного пилотажа и двести девяносто одиночных часов в пространстве на малом тоннаже, десять самостоятельных посадок, в том числе четыре на Луне, две на Марсе и Венере.

Пиркс, казалось, пропустил этот ответ мимо ушей.

– Бартон, - обратился он к следующему, - вы электронщик?

– Да.

– Сколько рентген вы можете вынести в течение часа?

Губы Бартона дрогнули. Это нельзя было даже назвать улыбкой. Она тотчас исчезла.

– Думаю, что примерно четыреста, - сказал он. - Самое большее. Но потом пришлось бы лечиться.

– Не больше чем четыреста?

– Не знаю, но, пожалуй, что нет.

– Откуда вы родом?

– Из Аризоны.

– Болели?

– Нет. Во всяком случае, ничего серьезного.

– Зрение хорошее?

– Хорошее!

Пиркс, собственно, не слушал того, что они говорили. Он скорее интересовался звуком голоса, его модуляциями, тембром, движением губ, выражением лица и временами питал бессмысленную надежду, что все происходящее - лишь идиотская шутка, блеф, что над ним хотят позабавиться, поиздеваться над его наивной верой во всемогущество техники. Или, может, наказать его за эту веру? Ведь это же были самые обычные люди, правильно говорила секретарша - вот что значит предубеждение! Она и Мак-Гирра приняла за одного из них…

Разговор был пока что пустой, если б не эта не слишком-то умная придумка насчет господа бога. Наверняка не слишком умная, скорее даже примитивная и безвкусная. Пиркс это отлично чувствовал, он считал себя ограниченной тупицей, только из-за своей тупости он и согласился…

Все смотрели на него, как и прежде, но ему почудилось, что рыжий Томсон и оба пилота сделали слишком уж равнодушные мины, словно не хотели показать, что насквозь видят его примитивную душу рутинера, совершенно выбитого сейчас из привычного равновесия. Он хотел спрашивать дальше - тем более что молчание, уже начинавшее затягиваться, оборачивалось против него, становилось доказательством его беспомощности, - он попросту не мог ничего придумать. Уже не благоразумие, а отчаяние подсказывало ему, что надо сделать нечто диковинное, полубезумное, но Пиркс отлично знал, что ничего такого не сделает. Он чувствовал, что осрамился, - надо было отказаться от этой встречи. Он посмотрел на Мак-Гирра.

– Когда я могу подняться на корабль?

– О, в любое время, хоть сегодня.

– Как обстоит с санитарным контролем?

– Об этом, пожалуйста, не беспокойтесь. Все уже улажено.

Инженер отвечал почти снисходительно - так, по крайней мере, показалось Пирксу.

«Не умею я с достоинством проигрывать», - подумал он. А вслух сказал:

– Тогда все. Кроме Броуна, все могут считать себя членами команды. Броуна прошу ответить мне завтра на вопрос, который я ему задал. Марк-Гирр, бумаги, которые я должен подписать, у вас?

– Да, но не здесь. В директорате. Пройдемте туда?

– Хорошо.

Пиркс встал. Все встали вслед за ним.

– До свиданья, - он кивнул им и вышел первым.

Инженер догнал его около лифта.

– Вы недооценили нас, командор…

К нему уже вернулось хорошее настроение.

– Как это надо понимать?

Лифт пошел вниз. Инженер осторожно поднес сигару к губам, стараясь не стряхнуть серый столбик пепла.

– Наших парней не так-то легко отличить от… обычных.

Пиркс пожал плечами.

– Если они сделаны из того же материала, что и я, - сказал он, - то это люди, а появились они с помощью какого-то искусственного оплодотворения в пробирке или более обычным путем, это меня совершенно не касается.

– О нет, они не из того же материала!

– Из какого же?

– Прошу прощения, но это производственный секрет.

– Кто вы, собственно, такой?

Лифт остановился. Инженер открыл дверь, но Пиркс не пошевельнулся. Он ждал ответа.

– Вас интересует, не конструктор ли я? Нет. Я работаю в отделе коммерческих связей.

– И вы достаточно компетентны, чтобы ответить мне на несколько вопросов?

– Разумеется, но, надеюсь, не здесь?

Та же секретарша проводила их в конференц-зал. У длинного стола в идеальном порядке стояли два ряда кресел. Они уселись с краю, там, где лежала папка с договором.

– Слушаю вас, - сказал Мак-Гирр. Пепел свалился ему на брюки, он сдул его. Пиркс заметил, что глаза у Мак-Гирра налиты кровью, а зубы чрезмерно ровные. «Искусственные, - подумал он. - Старается выглядеть помоложе».

– Скажите, эти, которые… не люди, ведут себя как люди? Они едят? Пьют?

– Да.

– Зачем?

– Чтобы иллюзия была полной. Для окружающих, разумеется.

– Но тогда они должны потом от этого… избавляться?

– Ну конечно.

– А кровь?

– Простите, не понял.

– У них есть кровь? Сердце? Если они поранятся, пойдет кровь?

– У них есть… имитация крови и сердца, - осторожно подбирая слова, ответил Мак-Гирр.

– Как это понимать?

– Ну, только хороший врач-специалист после всестороннего обследования смог бы понять…

– А я - нет?

– Нет. Конечно, если не применять каких-нибудь специальных методов.

– Рентген?

– Вы сообразительны! Но у вас на борту не будет такой аппаратуры.

– Чувствуется непрофессиональный подход, - сказал Пиркс. - Я могу получить из реактора сколько угодно изотопов, ну и, кроме того, на борту должны быть аппараты для дефектоскопии; значит, рентген мне вовсе не понадобится.

– Мы не возражаем против этой аппаратуры, если только вы обяжетесь не употреблять ее ни для каких других целей.

– А если я не соглашусь?

Мак-Гирр вздохнул и, раздавив сигару в пепельнице, словно он почувствовал к ней внезапное отвращение, сказал:

– Командор… вы изо всех сил стараетесь затруднить нашу задачу.

– Это верно! - признался Пиркс. - Значит, у них может идти кровь?

– Да.

– И это действительно кровь? Даже под микроскопом?

– Да, это кровь.

– Как же вы это сделали?

– Впечатляюще, верно? - Мак-Гирр широко ухмыльнулся. - Могу сказать вам только в самых общих чертах: принцип губки. Специальной подкожной губки.

– Это человеческая кровь?

– Да.

– Зачем?

– Уж, конечно, не затем, чтобы провести вас. Поймите, ведь не для вас запустили производство стоимостью в миллиарды долларов. Они должны так выглядеть, должны быть такими, чтобы ни при каких обстоятельствах никому из пассажиров или других людей и в голову не пришло бы заподозрить…

– Речь идет о том, чтобы избежать бойкотирования вашей «продукции»?

– И об этом тоже. Ну, и об удобствах, разумеется, о психологическом комфорте…

– А вы сами их различаете?

– Только потому, что я их знаю. Ну… есть способы… грубые… но ведь не станете же вы пользоваться топором!

– Скажите, а чем они отличаются от людей в физиологическом смысле? Дыхание, кашель, румянец…

– О, это все удалось сделать. Конечно, есть различия, но я уже говорил вам: разобраться в этом мог бы только врач.

– А что касается психики?

– Мозг у них в голове! Это наше величайшее достижение! - сказал Мак-Гирр с откровенной гордостью. - «Интельтрон» до сих пор помещал его в корпусе, из-за размеров. Мы первые перенесли его в голову!

– Скажем, вторые; первой была природа…

– Ха-ха! Ну, значит, вторые. Но детали - это секрет. Мозг представляет собой монокристаллический мультистат с шестнадцатью миллиардами двоичных элементов.

– А на что способны нелинейники - это тоже секрет?

– Что вы имеете в виду?

– Например, то, что они умеют лгать. В каких пределах они могут лгать?.. Могут ли они потерять контроль над собой и, следовательно, над обстановкой?..

– Да. Все это возможно.

– Почему?

– Потому что это неизбежно. Все, образно говоря, тормоза, вводимые в нейтронную или кристаллическую систему, - все они относительны, их можно снять или ослабить. Я говорю это потому, что вы должны знать правду. Впрочем, если вы хоть немного знакомы с литературой по этому вопросу, то вам известно, что робот, который был бы в умственном отношении равен человеку и в то же время не мог бы лгать и обманывать, - чистейшая фикция! Либо полноценная копия человека, либо марионетка - ничего другого создать нельзя. Третьего не дано.

– Существо, способное на поступки определенного уровня сложности, уже тем самым способно и на другие поступки того же уровня, так?

– Да. Конечно, это нерентабельно. По крайней мере - пока. Психическая полноценность, не говоря даже о внешнем человекоподобии, стоит чудовищно дорого. Модели, которые вы получили, изготовлены в очень малом количестве экземпляров потому, что они нерентабельны. Стоимость любой из них больше стоимости сверхзвукового бомбардировщика!

– Вот оно как!

– Включая, разумеется, стоимость всех предварительных исследований. Для рынка мы, может быть, сумеем изготавливать эти автоматы на конвейере и даже попытаемся усовершенствовать их, хотя это, пожалуй, уже невозможно. Вам мы даем лучшее из того, что имеем. Поэтому потеря самообладания, какой-нибудь нервный срыв хотя и не исключен в принципе, но менее вероятен у них, чем у человека в аналогичной ситуации.

– Такие опыты проводились?

– Конечно!

– И люди служили контрольными образцами?

– Бывало и так.

– Катастрофические ситуации? Угроза уничтожения?

– Именно это.

– А результаты?

– Люди менее надежны.

– А как у них с агрессивностью?

– Вас интересует их отношение к человеку?

– Не только.

– Можете быть спокойны. У них имеются специально встроенные ингибиторы, так называемые устройства обратного разряда, как бы амортизирующие агрессивные потенциалы.

– Всегда?

– Нет, это невозможно. Мозг - система вероятностная, наш с вами - тоже; можно увеличить вероятность определенных состояний, но никогда нельзя быть вполне уверенным. И все же - они и в этом превосходят человека!

– А что произойдет, если я попытаюсь проломить кому-нибудь из них голову?

– Он будет защищаться.

– И будет стараться убить меня?

– Нет, он ограничится самообороной.

– А если единственно возможной обороной будет нападение?

– Тогда он нападет на вас.

– Давайте ваш договор, - сказал Пиркс.

Перо заскрипело в тишине. Инженер сложил бланки и спрятал в папку.

– Вы возвращаетесь в Штаты?

– Да, завтра.

– Можете сообщить своему начальству, что я постараюсь выжать из них самое худшее, - сказал Пиркс.

– Разумеется! Именно на это мы и рассчитываем! Потому что даже в этом худшем они все же лучше, чем человек! Только вот…

– Вы хотели что-то сказать?

– Вы смелый человек, командор. Но… в ваших собственных интересах… советую вам быть осторожным.

– Чтобы они за меня не взялись? Пиркс невольно усмехнулся.

– Нет. Чтобы вам же не пришлось расплачиваться. Потому что прежде всего первыми сдадут люди. Обыкновенные, хорошие, честные парни. Понимаете?

– Понимаю, - ответил Пиркс. - Мне пора. Я должен еще сегодня принять корабль.

– У меня здесь на крыше вертолет, - сказал Мак-Гирр, поднимаясь. - Вас подбросить?

– Нет, спасибо. Поеду в метро. Не люблю рисковать, знаете… 3начит, вы сообщите своему начальству, какие у меня коварные намерения?

– Если вам угодно.

Мак-Гирр искал в кармане очередную сигару.

– Должен сказать, что вы ведете себя довольно странно. Чего вы, собственно, от них хотите? Это не люди, никто этого не утверждает. Это отличные специалисты и притом действительно порядочные парни. Уверяю вас! Они для вас все сделают!

– Я постараюсь, чтобы они сделали еще больше, - ответил Пиркс.

Пиркс в самом деле не спустил Броуну истории с господом богом и нарочно позвонил ему на следующий день; в ЮНЕСКО ему сообщили номер телефона, по которому он мог найти своего пилота. Пиркс даже узнал его голос, когда набрал этот номер.

– Я ждал вас, - сказал Броун.

– Ну, и как вы решили? - спросил Пиркс. У него при этом была странная тяжесть на сердце. Куда легче было подписывать бумаги Мак-Гирра. Тогда ему казалось, что он справится. Теперь он уже не был так уверен в этом.

– У меня было мало времени, - сказал Броун своим ровным, приятным голосом. - Поэтому я могу сказать одно: меня учили вероятностному подходу. Я вычисляю шансы и на этом основании действую. В данном случае - девяносто девять процентов за то, что «нет»… может быть, даже девяносто девять и девять десятых… но одна сотая шанса за то, что «да».

– Что бог есть?

– Да.

– Хорошо. Можете явиться вместе с остальными. До встречи.

– До свиданья, - ответил мягкий баритон, и телефон звякнул, разъединяясь.

Неизвестно почему. Пиркс припомнил этот разговор, когда ехал на ракетодром. Кто-то уже уладил все формальности в капитанате - может, ЮНЕСКО, а может, фирмы, которые «изготовили» для него команду. Во всяком случае, не было обычного санитарного контроля и никто не проверял документы его «людей», а старт был назначен на два сорок пять, то есть на такой час, когда движение наименьшее. Три больших ракетных спутника для Сатурна уже находились в люках. «Голиаф» был кораблем среднего тоннажа - каких-нибудь шесть тысяч тонн массы покоя, - но сошел он со стапелей всего два года назад и имел высокоавтоматизированное хозяйство. Его реактор на быстрых нейтронах занимал десять кубических метров, то есть всего ничего, но был совершенно лишен всяких тепловых колебаний, а номинальная мощность у него была сорок пять миллионов лошадиных сил. И семьдесят миллионов в максимуме - для кратковременных ускорений.

По существу, Пиркс ничего не знал о том, что делали его «люди» в Париже, - жили они в гостинице или какая-нибудь фирма сняла им комнаты (у него даже мелькнула гротескная, жутковатая мысль, что, может, инженер Мак-Гирр как-то «повыключал» их и на эти два дня уложил в ящики). Он не знал даже, как они добрались до ракетодрома.

Они ждали его в отдельной комнате в капитанате, и у всех были с собой чемоданы, какие-то свертки и маленькие несессеры с болтающимися на ручках именными табличками. Пирксу, когда он взглянул на эти несессеры, невольно полезли в голову всякие дурацкие шуточки вроде того, что у них там, наверно, французские гаечные ключи, и туалетные масленки, и тому подобное. Но ему было вовсе не до смеха, когда, поздоровавшись с ними, он предъявил в капитанате полномочия и бумаги, необходимые для подтверждения стартовой готовности, а потом, за два часа до назначенного времени, они вышли на плиты, освещенные единственным прожектором, и гуськом двинулись к белому как снег «Голиафу». Он слегка напоминал огромную, свежераспакованную сахарную голову.

Старт не представлял трудностей. «Голиаф» можно было поднять почти без всякой помощи - стоило лишь ввести программы во все автоматические и полуавтоматические устройства. Не прошло и получаса, а они уже оставили за собой ночное полушарие Земли с фосфорической россыпью городов; тогда Пиркс глянул на экраны. Великолепное это зрелище - когда Солнце на рассвете насквозь прочесывает лучами атмосферу и она пылает, словно исполинский радужный серп, - Пиркс наблюдал из космоса уже не раз, но оно ему еще ничуть не приелось. Несколько минут спустя, пройдя мимо последнего навигационного спутника, пробравшись сквозь сплошной писк и щебет сигналов, которыми были битком набиты работающие информационные машины (Пиркс называл их «электронной бюрократией космоса»), они поднялись над плоскостью эклиптики. Тогда Пиркс велел первому пилоту оставаться у штурвала, а сам отправился в свою каюту. Не прошло и десяти минут, как он услышал стук в дверь.

– Войдите!

Вошел Броун. Он старательно закрыл дверь, подошел к Пирксу, сидевшему на койке, и негромко сказал:

– Я хотел бы с вами поговорить.

– Пожалуйста. Садитесь.

Броун опустился на стул, но, видимо, расстояние, их разделявшее, показалось ему слишком большим, он придвинулся поближе, некоторое время молчал, опустив голову, потом вдруг посмотрел прямо в глаза Пирксу и сказал:

– Я хочу вам кое-что сообщить. Но я вынужден просить вас сохранить это втайне. Дайте мне слово, что никому этого не расскажете.

Пиркс поднял брови.

– Тайна?

Он подумал несколько секунд.

– Хорошо, даю вам слово, что я не расскажу никому, ни единой живой душе, - ответил он наконец. - Слушаю вас.

– Я человек, - сказал Броун и остановился, глядя Пирксу в глаза, словно хотел проверить, какой эффект произведут эти слова.

Но Пиркс, полуприкрыв веки и опершись затылком о стену, выложенную белым пенопластом, не пошевельнулся.

– Я говорю это потому, что хочу вам помочь, - снова заговорил Броун, будто произнося заранее обдуманную речь. - Когда я предлагал свои услуги, я не знал, о чем идет речь. Таких, как я, было, наверно, много, но нас принимали по отдельности, чтобы мы не могли познакомиться и даже увидеть друг друга. О том, что мне, собственно, предстоит, я узнал, лишь когда был окончательно выбран, после всех полетов, проб и тестов. Мне пришлось тогда обещать, что я абсолютно ничего не расскажу. У меня есть девушка, мы хотим пожениться, но были финансовые трудности, а эта работа меня просто необыкновенно устраивала, потому что мне дали сразу восемь тысяч, а другие восемь я должен получить по возвращении из рейса, независимо от его результатов. Я вам все рассказываю, как было, чтобы вы знали, что я в этом деле чист. Правду говоря, я сначала не осознал, какая ставка будет в этой игре. Диковинный эксперимент, только и всего - так я вначале думал. А потом мне это начало все меньше нравиться. В конце концов, должна же быть какая-то элементарная общечеловеческая солидарность. Что же мне, молчать вопреки интересам людей? Я решил, что не имею права. Разве вы не так думаете?

Пиркс продолжал молчать, поэтому Броун вновь заговорил, но менее уверенно:

– Из этой четверки я не знаю никого. Нас все время держали порознь. У каждого была отдельная комната, отдельная ванная, свой гимнастический зал, мы не встречались даже во время еды, только последние три дня перед выездом в Европу нам разрешили есть вместе. Поэтому я не могу вам сказать, который из них человек, а который нет. Ничего определенного я не знаю. Однако подозреваю…

– Минуточку, - прервал его Пиркс. - Почему на мой вопрос насчет бога вы ответили, что размышления на эту тему не входят в ваши обязанности?

Броун поерзал на стуле, шевельнул ногой и, глядя на носок ботинка, которым чертил по полу, тихо ответил:

– Потому что я уже тогда решил вам все рассказать и… знаете, как это бывает: на воре шапка горит. Я боялся, как бы Мак-Гирр не догадался ненароком о моем решении. Поэтому, когда вы меня спросили, я ответил так, чтобы ему показалось, будто я намерен торжественно хранить тайну и наверняка не помогу вам разгадать, кем я в действительности являюсь.

– Значит, вы нарочно так отвечали, из-за присутствия Мак-Гирра?

– Да.

– А вы верите в бога?

– Верю.

– И думали, что робот не должен верить?

– Ну да.

– И что, если б вы сказали «верю», было бы легче догадаться, кто вы на самом деле?

– Да. Именно так и было.

– Но ведь и робот может верить в бога, - помолчав, сказал Пиркс небрежно, словно мимоходом, так что Броун даже глаза вытаращил.

– Как вы сказали?

– А вы считаете, что это невозможно?

– Никогда мне это в голову не пришло бы.

– Ладно, пока хватит. Это - сейчас, по крайней мере, - не имеет значения. Вы говорили о каких-то своих подозрениях…

– Да. Мне кажется, что этот темный… Барнс - не человек.

– Почему вам так кажется?

– Это все мелочи, почти неуловимые, но в сумме они что-то дают… Прежде всего - когда он сидит или стоит, он совсем не шевелится. Как статуя. А вы же знаете, ни один человек не может долго находиться в совершенно неизменной позе. Когда ему становится неудобно, нога затечет, он невольно пошевелится, переступит с ноги на ногу, проведет рукой по лицу, а Барнс прямо застывает.

– Всегда?

– Нет. Вот именно - не всегда. Это мне и показалось особенно подозрительным.

– Почему?

– Я вот думаю, что он делает эти незаметные, словно бы невольные движения, когда специально о них думает, а как забудет - так застывает. А у нас-то как раз наоборот: мы именно должны сосредоточиться, чтобы какое-то время сохранять неподвижность.

– В этом что-то есть. Что еще?

– Он все ест.

– Как это «все»?

– Все что дают. Ему абсолютно все равно. Я это уже много раз подмечал: и во время путешествия, когда мы летели через Атлантику, и еще в Штатах, и в ресторане на аэродроме - он совершенно равнодушно ест все что подадут, а ведь у каждого человека обычно есть какие-то вкусы, чего-то он не любит.

– Это не доказательство.

– О нет, безусловно, нет. Но вместе с первым, знаете ли… И потом еще одно.

– Ну?

– Он не пишет писем. В этом я уже не на все сто процентов уверен, но я, например, сам видел, как Бартон опускал письмо в почтовый ящик.

– А вам разрешается писать письма?

– Нет.

– Я вижу, вы тщательно соблюдаете условия договора, - проворчал Пиркс. Он выпрямился на койке и, придвинув лицо к лицу Броуна, неторопливо спросил: - Почему вы нарушили данное вами слово?

– Как? Что вы сказали?! Командор!

– Вы же дали слово, что сохраните свою подлинную сущность в тайне.

– А! Да. Я дал слово. Однако я полагаю, что существуют такие ситуации, когда человек не только имеет право, но даже обязан так поступить.

– Например?

– Именно сейчас такая ситуация. Они взяли металлических кукол, оклеили их пластиком, подрумянили, перетасовали с людьми, как крапленые карты, и хотят заработать на этом большие денежки. Я считаю, что каждый порядочный человек поступил бы так же, как я, - а разве больше никто не обращался к вам?

– Нет. Вы первый. Но мы ведь только что стартовали… - сказал Пиркс. Произнес он это совершенно равнодушно, однако замечание его не лишено было иронии, но Броун, даже если и заметил это, ничем себя не выдал.

– Я постараюсь и в дальнейшем помогать вам в течение всего рейса… И я сделаю со своей стороны все, что вы сочтете нужным.

– Зачем?

Броун удивленно заморгал кукольными ресницами.

– Как это - зачем? Чтобы вам легче было отличить людей от нелюдей.

– Броун, вы же взяли эти восемь тысяч.

– Да. Ну и что? Меня наняли как пилота. Я и есть пилот. И вдобавок неплохой.

– По возвращении вы возьмете остальные восемь за две недели полета? За такой рейс никому не дают шестнадцать тысяч - ни командиру, ни пилоту первого космического класса, ни навигатору. Никому. Значит, эти деньги вы получили за молчание. По отношению ко мне, по отношению ко всем другим - хотя бы к конкурирующим фирмам Вас хотели уберечь от любых искушений.

На красивом лице Броуна выразилось полное смятение.

– Так вы меня еще и попрекаете тем, что я сам пришел и рассказал?!

– Нет. Ничем я вас не попрекаю. Вы поступили так, как сочли правильным. Какой у вас КИ?

– Коэффициент интеллектуальности? Сто двадцать.

– Этого достаточно, чтобы разбираться в некоторых элементарных вещах. Ну, скажите, какая мне, собственно, будет польза от того, что вы поделились со мной своими подозрениями насчет Барнса?

Молодой пилот встал.

– Командор, прошу прощения. Если так - произошло недоразумение. Я хотел как лучше. Но раз вы считаете, что я… словом, прошу вас об этом забыть… Только помните…

Он замолчал, увидев усмешку Пиркса.

– Садитесь. Да садитесь вы! Ну!

Броун сел.

– Что ж вы не договариваете? О чем я должен помнить? Что обещал никому не сообщать о нашем разговоре? Верно? Ну а если я в свою очередь решу, что имею право о нем сообщить? Спокойно! Командира нельзя перебивать. Вот видите, все это не так просто. Вы пришли ко мне с доверием, и я ценю это доверие. Но… одно дело - доверие, а другое - здравый смысл… Допустим, я теперь наверняка знаю, кто вы и кто - Бартон. Что мне это даст?

– Ну… это уж ваше дело. Вы должны после этого рейса оценить пригодность…

– О, вот именно! Пригодность каждого. Но ведь вы же не думаете, Броун, что я буду писать неправду? Что я поставлю минусы не тем, которые хуже, а тем, которые не являются людьми

– Это не мое дело, - натянуто проговорил пилот, ерзавший на стуле во время этого разговора.

Пиркс смерил его таким взглядом, что тот замолчал.

– Вы только не стройте из себя этакого усердного ефрейтора, который, кроме своей бляхи, ничего не видит. Если вы человек и чувствуете солидарность с людьми, то вы должны попытаться оценить всю эту историю и осознать свою ответственность.

– Как это «если»? - Броун вздрогнул. - Вы мне не верите? Так вы… так вы думаете…

– Да нет, что вы! Просто слово подвернулось, - торопливо прервал его Пиркс. - Я вам верю. Конечно же, я вам верю. И поскольку вы уже выдали мне свою тайну, а я не собираюсь оценивать ваш поступок с моральной точки зрения, то прошу вас и впредь поддерживать со мной внеслужебный контакт и сообщать обо всем, что вы заметили.

– Ну, я совсем уж ничего не понимаю, - сказал Броун и невольно вздохнул. - Сначала вы меня отчитали, а теперь…

– Это разные вещи, Броун. Раз уж вы мне сказали то, чего не должны были говорить, так отступать теперь бессмысленно. Другое дело, разумеется, с этими деньгами. Может, сказать действительно следовало. Но денег этих я бы на вашем месте не брал.

– Что? Но… но, командор… - Броун в отчаянии искал возражений и наконец нашел: - Они бы сразу догадались, что я нарушил договор! Еще бы в суд на меня подали…

– Это ваше дело. Я не говорю, что вы должны отдать им эти деньги. Я обещал вам молчать и не собираюсь в это дело вмешиваться. Я только сказал - совершенно частным и неофициальным образом, - что я сделал бы на вашем месте. Но вы - не я, а я - не вы, и все тут. Вы хотели еще что-то сказать?

Броун покачал головой, открыл было рот, закрыл, пожал плечами; видно было, что он до крайности разочарован результатами разговора. Так ничего и не сказав, он машинально вытянулся в струнку и вышел из каюты.

Пиркс глубоко вздохнул. «Зря это я сболтнул: "Если вы человек…" - огорченно подумал он. - Что за дьявольская игра! Черт его знает, этого Броуна. Либо он человек, либо все это - хитрая уловка, чтобы запутать меня, да и проверить заодно, не собираюсь ли я применить какие-либо противоречащие договору приемы, чтобы распознать этих… Ну, во всяком случае, эту часть состязания я, кажется, провел неплохо! Если Броун сказал правду, то он должен чувствовать себя не в своей тарелке - после всего, что я ему наговорил. А если нет… так опять же я ему ничего особенного не сказал. Ну и дела! Вот это влип я в историю!»

Пирксу не сиделось на месте, он принялся шагать по каюте из угла в угол. Зажужжал зуммер - это был Кальдер из рулевой рубки; они согласовали поправки к курсу и ускорение для ночной вахты, потом Пиркс снова сел и уставился в пространство, свирепо насупив брови и невесть о чем размышляя. И тут кто-то постучался. «Это еще что?» - подумал он.

– Войдите! - сказал он громко.

В каюту вошел Барнс - нейролог, он же врач и кибернетик.

– Можно?

– Пожалуйста. Садитесь.

Барнс усмехнулся.

– Я пришел сказать вам, что я не человек.

Пиркс стремительно повернулся к нему вместе со стулом.

– Что, простите? Что вы не…

– Что я не человек. И что в этом эксперименте я на вашей стороне.

Пиркс перевел дыхание.

– То, что вы говорите, должно, разумеется, остаться между нами? - спросил он.

– Это я предоставляю на ваше усмотрение. Мне это безразлично.

– Это как же? Барнс снова усмехнулся.

– Очень просто. Я действую из эгоистических соображений. Если ваше мнение о нелинейниках будет положительным, оно вызовет цепную реакцию производства. Это более чем правдоподобно. Такие, как я, начнут появляться в массовом масштабе - и не только на космических кораблях. Это повлечет за собой пагубные последствия для людей - возникнет новая разновидность дискриминации, взаимной ненависти… Я это предвижу, но, повторяю, руководствуюсь прежде всего личными мотивами. Если существую я один, если таких, как я, двое или десять, это не имеет ни малейшего общественного значения - мы попросту затеряемся в массе, незамеченные и незаметные. Передо мной… перед нами будут такие же перспективы, как перед любым человеком, с весьма существенной поправкой на интеллект и ряд специфических способностей, которых у человека нет. Мы сможем достичь многого, но лишь при условии, что не будет массового производства.

– Да… в этом что-то есть… - медленно проговорил Пиркс. В голове у него был легкий сумбур. - Но почему вам безразлично, расскажу я или нет? Разве вы не боитесь, что фирма…

– Нет. Совершенно не боюсь. Ничего, - тем же спокойным лекторским тоном сказал Барнс. - Я ужасно дорого стою, командор. Вот сюда, - он коснулся рукой груди, - вложены миллиарды долларов. Не думаете же вы, что разъяренный фабрикант прикажет разобрать меня на винтики? Я говорю, конечно, в переносном смысле, потому что никаких винтиков во мне нет… Разумеется, они придут в ярость… но мое положение от этого ничуть не изменится. Вероятно, мне придется работать в этой фирме - ну и что за беда?! Я даже предпочел бы работать там, чем в другом месте, - там обо мне лучше позаботятся в случае… болезни. И не думаю, что они попытаются меня изолировать. Зачем, собственно? Применение силы могло бы кончиться очень печально для них самих. Вы ведь знаете, как могущественна печать…

«Он подумывает о шантаже», - мелькнуло в голове у Пиркса. Ему казалось, что это сон. Но он продолжал слушать с величайшим вниманием.

– Итак, теперь вы понимаете, почему я хочу, чтобы ваше мнение о нелинейниках оказалось отрицательным?

– Да. Понимаю. А вы… могли бы сказать, кто еще из команды…

– Нет. То есть у меня нет уверенности, а догадками я могу вам больше навредить, чем помочь. Лучше иметь нуль информации, чем быть дезинформированным, поскольку это означает отрицательную информацию.

– Да… гм… Ну, во всяком случае, почему бы вы это ни сделали, благодарю вас. Да. Благодарю. А… не можете ли вы в связи с этим рассказать кое-что о себе? Я имею в виду определенные аспекты, которые могли бы мне помочь…

– Я догадываюсь, что вас интересует. Но я ничего не знаю о своей конструкции, точно так же как вы не знали ничего об анатомии или физиологии своего тела… до тех пор, по крайней мере, пока не прочли какого-нибудь учебника биологии. Впрочем, конструкторская сторона вас, по-видимому, мало интересует - речь идет в основном о психике? О наших… слабых местах?

– О слабых местах тоже. Но, видите ли, в конце концов каждый кое-что знает о своем организме… это, понятно, не научные сведения, а результат опыта, самонаблюдения…

– Ну, разумеется, ведь организмом пользуются… это открывает возможности для самонаблюдения.

Барнс снова, как и прежде, усмехнулся, показав ровные, но не чересчур ровные зубы.

– Значит, я могу вас спрашивать?

– Пожалуйста.

Пиркс силился собраться с мыслями.

– Можно мне задавать вопросы… нескромные? Прямо-таки интимные?

– Мне нечего скрывать, - просто ответил Барнс.

– Вы уже сталкивались с такими реакциями, как ошеломление, страх и отвращение, вызванные тем, что вы нечеловек?

– Да, однажды, во время операции, при которой я ассистировал. Вторым ассистентом была женщина. Я уже знал тогда, что это означает.

– Я вас не понял…

– Я уже знал тогда, что такое женщина, - пояснил Барнс. - Сначала мне ничего не было известно о существовании пола…

– А!

Пиркс разозлился на себя за то, что не смог удержаться от этого возгласа.

– Значит, там была женщина. И что же произошло?

– Хирург случайно поранил мне палец скальпелем, резиновая перчатка разошлась, и стало видно, что рана не кровоточит.

– Как же так? А Мак-Гирр говорил мне…

– Сейчас кровь пошла бы. Тогда я был еще «сухой», как говорят на профессиональном жаргоне наших «родителей»… - сказал Барнс. - Ведь эта наша кровь - чистейший маскарад: внутренняя поверхность кожи сделана губчатой и пропитана кровью, причем эту пропитку приходится возобновлять довольно часто.

– Понятно. И женщина это заметила. А хирург?

– О, хирург знал, кто я, а она нет. Она не сразу поняла, только в самом конце операции, да и то в основном потому, что хирург смутился…

Барнс усмехнулся.

– Она схватила мою руку, поднесла ее к глазам и, когда увидела, что там… внутри, бросила ее и пустилась бежать. Она забыла, в какую сторону открывается дверь операционной, дергала ее, но дверь не открывалась, и у нее началась истерика.

– Та-ак… - сказал Пиркс. Он откашлялся. - Что вы тогда почувствовали?

– В общем-то я малочувствителен… но это не было приятно, - помедлив, сказал Барнс и снова усмехнулся. - Я об этом не говорил ни с кем, - добавил он немного спустя, - но у меня создалось впечатление, что мужчинам, даже необразованным, легче общаться с нами. Мужчины мирятся с фактами. Женщины с некоторыми фактами не хотят мириться. Продолжают говорить «нет», даже если ничего уже, кроме «да», сказать невозможно.

Пиркс все время смотрел на своего собеседника - особенно пристально вглядывался в него, когда Барнс отводил глаза, - потому что старался обнаружить в нем некое отличие, которое бы его успокоило, доказав, что воплощение машины в человека все-таки не может быть идеальным. Раньше, когда он подозревал всех сразу, ситуация была иной. Теперь, с каждым мгновением все более убеждаясь, что Барнс говорит правду, и доискиваясь следов подделки - то в его бледности, которая поразила Пиркса уже при первой встрече, то в его движениях, таких сдержанных, то в неподвижном блеске светлых глаз, - он вынужден был признать, что в конце концов и люди бывают такие же бледные или малоподвижные; тогда вновь возвращались сомнения - и всем этим наблюдениям и мыслям Пиркса сопутствовала усмешка Барнса, которая вроде и не всегда относилась к тому, что Пиркс говорил, а скорее выражала понимание того, что именно он чувствовал. Эта усмешка была Пирксу неприятна, она смущала его, и ему тем труднее было продолжать этот допрос, что в ответах Барнса звучала безграничная искренность.

– Вы обобщаете на основании одного случая, - пробормотал Пиркс.

– О, потом я много раз сталкивался с женщинами. Со мной работали, то есть учили меня, несколько женщин. Они были преподавательницами и тому подобное. Но они заранее знали, кто я. Поэтому старались скрывать свои чувства. Это им давалось нелегко, потому что временами мне доставляло удовольствие раздражать их.

Улыбка, с которой он смотрел Пирксу в глаза, была почти дерзкой.

– Они искали, знаете, каких-нибудь особенностей, отличий со знаком минус, а раз это их так интересовало, я иногда развлекался, демонстрируя такие особенности.

– Не понимаю.

– О, наверняка понимаете! Я изображал марионетку: и физически - скованностью движений, и психически - пассивным послушанием… а как только они начинали наслаждаться своими открытиями, я внезапно обрывал игру. Я полагаю, что они считали меня порождением дьявола.

– Послушайте, вы не предубеждены? Это ведь только домыслы, тем более что они были преподавательницами, значит, имели соответствующее образование.

– Человек - существо абсолютно несобранное, - флегматично сказал Барнс. - Это неизбежно, если возникаешь так, как вы; сознание - это часть мозговых процессов, выделившаяся из них настолько, что субъективно кажется неким единством, но это единство - обманчивый результат самонаблюдения. Другие мозговые процессы, которые вздымают сознание, как океан вздымает айсберг, нельзя ощутить непосредственно, но они дают о себе знать, порой так отчетливо, что сознание начинает их искать. Именно из таких поисков и возникло представление о дьяволе как проекция на внешний мир того, что существует внутри человека, в его мозгу, но не поддается локализации - ни наподобие мысли, ни наподобие руки.

Он еще шире улыбнулся.

– Я излагаю вам кибернетические основы теории личности, которые вам, наверное, известны! Логическая машина отличается от мозга тем, что не может иметь сразу несколько взаимоисключающих программ деятельности. Мозг может их иметь, он всегда их имеет, поэтому-то он и представляет собой поле битвы у людей святых или же пепелище противоречий у людей более обычных… Нейронная система у женщины несколько иная, чем у мужчины, - речь идет не об интеллекте, и вообще различие здесь только статистическое. Женщины легче переносят сосуществование противоречий - в большинстве случаев это так. Кстати говоря, именно потому науку и создают в основном мужчины, что она представляет собой поиск единого, а значит, непротиворечивого порядка. Противоречия мешают мужчинам сильнее, поэтому они стремятся их устранить, сводя многообразие к однородности.

– Возможно, - сказал Пиркс. - И поэтому вы считаете, что женщины видели в вас дьявола?

– Это, пожалуй, слишком сильно сказано, - ответил Барнс. Он положил руки на колени. - Я казался им в высшей степени отталкивающим и благодаря этому привлекал. Я был воплощением невозможного, чем-то запретным, чем-то, что противоречит миру, понимаемому как естественный порядок вещей, и ужас их выражался не только в желании бежать, но и в жажде самоуничтожения. Если даже никто из них не признался себе в этом открыто, я могу сделать это за них: в их глазах я представлял собой бунт против покорности биологическим законам. Ибо я был воплощением бунта против Природы, я был существом, в котором биологически рациональная, а значит, корыстная связь эмоций с функцией продолжения рода была разорвана. Уничтожена.

Он быстро взглянул на Пиркса.

– Вы думаете, что это философия кастрата? Нет - поскольку я не был искалечен; таким образом, я не являюсь существом низшего порядка, я только существо, отличающееся от вас. Существо, любовь которого всегда будет - во всяком случае может быть - такой же бескорыстной, такой же ни на что не пригодной, как смерть; и потому эта любовь вместо ценного оружия становится ценностью в себе. Ценностью, разумеется, с отрицательным знаком - как дьявол. Почему так случилось? Меня создали мужчины, и им легче было сконструировать потенциального соперника, чем потенциальный объект страсти. А как вы думаете?.. Я прав?

– Не знаю, - сказал Пиркс. Он не смотрел на Барнса; он не мог на него смотреть. - Не знаю. Конструкцию определяли различные факторы - пожалуй, экономические прежде всего.

– Наверное, - согласился Барнс. - Но и те, о которых я говорил, тоже сыграли свою роль. Только все это, командор, - одна великая ошибка. Я говорил о том, что люди чувствуют по отношению ко мне, но ведь они лишь создают еще одну мифологию, мифологию нелинейника, потому что я никакой не дьявол - надеюсь, это понятно - и не являюсь также потенциальным эротическим соперником, что, может быть, несколько менее понятно. Я выгляжу, как мужчина, и говорю, как мужчина. И психически я, наверное, в какой-то степени мужчина, но именно в какой-то степени… Впрочем, это уже не имеет почти никакого отношения к делу, по которому я пришел.

– Ну, неизвестно, неизвестно, - бросил Пиркс. Он смотрел на свои переплетенные пальцы. - Говорите дальше…

– Если вы желаете… Но я буду говорить только от собственного имени. Я ничего не знаю о других. Я как личность возникал в два этапа: в ходе предварительного программирования и в ходе обучения. Человек ведь тоже так возникает, но первый из этих факторов играет для него меньшую роль, потому что он появляется на свет едва оформившимся, я же физически сразу был таким, как сейчас, и мне не пришлось учиться так долго, как ребенку. Но из-за того, что я не знал ни детства, ни юности, а был мультистатом, которого сначала загрузили массой предпрограмм, а потом до бесконечности тренировали и пичкали множеством информации, - из-за этого я стал более однородным, чем любой из вас. Ведь каждый человек - это ходячая геологическая формация, прошедшая через тысячу раскаленных эпох и еще через тысячу - ледниковых, когда слои оседали на слои… Сначала тот, конечный, ибо первый и потому ни с чем несравнимый мир ребенка до знакомства с языком - мир, который позже гибнет, поглощенный стихией речи, но все же таится где-то на дне. Это вторжение красок, форм и запахов в мозг, вторжение через органы чувств, открывшихся сразу после рождения… и лишь потом начинается разделение на мир и не-мир, то есть на «не-я» и «я». Ну а потом - это половодье гормонов, эти противоречивые, на разных уровнях программы влечений и убеждений… История формирования человека - это история сражений мозга с самим собой. Я не знал всех этих безумств и разочарований, я не проходил этих этапов, и потому во мне нет ни малейшего следа детства. Я способен растрогаться и, наверное, мог бы даже убить - но не из любви. Слова в моих устах звучат так же, как в ваших, но для меня они означают нечто иное.

– Это значит, что вы не способны любить? - спросил Пиркс. Он продолжал смотреть на свои руки. - Но откуда у вас такая уверенность? Этого никто не знает до поры до времени…

– Этого я не хотел сказать. Может быть, я и способен. Но эта любовь была бы совершенно не такой, как у вас. В сущности, ваш мир вызывает у меня только удивление и насмешку. Происходит это, я думаю, потому, что главная черта вашего мира, которая всюду бросается мне в глаза, - это его условность. Это относится, не только к форме машин или к вашим обычаям, но и к вашему телесному облику, который послужил моделью для моего. Я вижу, что все могло бы выглядеть иначе, могло быть построено иначе и иначе действовать - и не было бы от этого ни лучше, ни хуже, чем то, что есть. Для вас мир прежде всего просто существует, и существует как единственная возможность, а для меня, с тех пор как я вообще начал мыслить, мир был смешон. Ваш мир - мир городов, театров, улиц, семейной жизни, биржи, любовных трагедий и кинозвезд. Хотите услышать мое излюбленное определение человека? Это существо, которое охотнее всего рассуждает о том, в чем меньше всего разбирается. Древность, считаете вы, характеризуется вездесущностью мифологии, а современная цивилизация - ее отсутствием? А откуда же берутся ваши самые фундаментальные понятия? Ваши философские и религиозные взгляды - следствие вашей биологической конструкции; ведь люди смертны, а они хотят в каждом поколении узнать все, понять все, объединить все, и из этого противоречия возникает метафизика - как мост, соединяющий возможное с невозможным. А наука? Это прежде всего капитуляция. Обычно подчеркивают ее успехи, но они приходят не сразу и все равно не покрывают громадных потерь. Ведь наука - это согласие на бренность и ничтожество индивидуума, который и возникает-то в результате статистической игры сперматозоидов, борющихся за первенство в оплодотворении яйца. Это согласие на бренность, на необратимость, на отсутствие возмездия и высшей справедливости и предельного познания, предельного понимания всего сущего, - и такое согласие могло бы быть даже героическим, когда б не то, что сами творцы науки так часто не отдают отчета в том, что они действительно творят! Выбирая между страхом и насмешкой, я выбрал насмешку, потому что на это меня хватало.

– Вы ненавидите тех, кто вас создал, правда? - тихо спросил Пиркс.

– Вы ошибаетесь. Я считаю, что любое бытие, даже самое ограниченное, лучше небытия. Они, эти, мои создатели, конечно, многого не могли предвидеть, но я им благодарен - даже больше, чем за интеллект, - за то, что они не наделили меня центром удовольствия. У вас в мозгу есть такой центр, вы знаете?

– Я где-то читал об этом.

– У меня его, видимо, нет, поэтому я не уподоблюсь безногому, который хочет только одного - ходить… Только ходить, потому что это невозможно.

– Все остальные смешны, так, что ли? - подсказал Пиркс. - А вы сами?

– О, я тоже. Только на другой манер. Каждый из вас, раз уж он существует, имеет тело, которое имеет, и все, а я мог бы, например, выглядеть, как холодильник.

– Я не нахожу в этом ничего смешного, - буркнул Пирс. Этот разговор становился для него все мучительнее.

– Я говорю об условности, о случайности, - повторил Барнс. - Наука - это отречение от различных абсолютов: от абсолютного пространства, абсолютного времени, абсолютной, то есть вечной, души, от абсолютного - богом созданного - тела. Таких условностей, которые вы принимаете за реальные, ни от чего не зависящие сущности, можно назвать немало.

– Что же еще условно? Этические нормы? Любовь? Дружба?

– Чувства никогда не бывают условными, хотя могут возникать на основе условных, традиционных предпосылок. Но вообще-то я говорю о вас только потому, что при таком сопоставлении мне легче сказать, каков я сам. Этика, несомненно, условна, во всяком случае для меня. Я не обязан поступать этично, однако же поступаю так.

– Интересно. Почему?

– У меня нет этакого «инстинкта доброты». Я не способен к жалости, так сказать, «по природе». Но я знаю, когда полагается проявлять жалость, и могу к этому приучиться. Я пришел к заключению, что так нужно. Таким образом, я как бы заполнил эту пустоту в себе при помощи логических рассуждений. Можно сказать, что у меня имеется «протез этики», который я сконструировал так тщательно, что он «совсем как настоящий».

– Я толком не понимаю. Так в чем же тут разница?

– В том, что я действую в соответствии с логикой принятых мною аксиом, а не в соответствии с инстинктом. У меня нет таких инстинктов. Одним из ваших несчастий является то, что, кроме инстинктов, вы почти ничего не имеете. Как проявляется на практике так называемая «любовь к ближнему»? Вы сжалитесь над жертвой случая и поможете ей. Но если перед вами будет десять тысяч таких жертв, вы не сможете пожалеть их всех. Сочувствие - штука не очень емкая и не очень растяжимая. Оно хорошо, пока речь идет о единицах, и оно беспомощно, когда дело коснется массы. И как раз технический прогресс все более эффективно разрушает вашу мораль. Атмосфера этической ответственности едва охватывает первые звенья цепи причин и следствий - очень немногие звенья. Тот, кто запускает процесс, совершенно не чувствует себя ответственным за его далекие последствия.

– Атомная бомба?

– О, это лишь один из тысячи примеров. В сфере морали вы, пожалуй, смешнее всего.

– Почему?

– Мужчинам и женщинам, о которых известно, что их потомство будет недоразвитым, можно иметь детей. Это разрешено вашей моралью.

– Барнс, это никогда не известно наверняка. Речь идет, самое большее, о высокой степени вероятности.

– Командор, мы можем так рассуждать целую вечность.

Что еще вы хотите знать обо мне?

– Вы состязались с людьми в различных экспериментальных ситуациях. Вы всегда побеждали?

– Нет. Я проявляю себя тем лучше, чем больше точности, алгоритмизации, математики требует задание. Интуиция - мое самое слабое место. Мое происхождение от цифровых машин мстит за себя.

– Как это выглядит на практике?

– Если ситуация чрезмерно усложняется, если количество новых факторов слишком возрастает, я теряюсь. Человек, насколько мне известно, старается опираться на догадку, то есть на приближенное решение, и ему это иногда удается, а я этого не умею. Я должен все учесть точно и ясно, а если это невозможно, я проигрываю.

– То, что вы мне сказали, очень важно, Барнс. Значит, в опасной ситуации, допустим, при какой-нибудь катастрофе…

– Это не так просто, командор. Ведь я не ощущаю страха - во всяком случае, ощущаю его не так, как человек, - и хоть угроза гибели мне, конечно, небезразлична, я не теряю, как говорится, головы. В таких условиях самообладание может компенсировать нехватку интуиции.

– Вы пытаетесь овладеть ситуацией до последнего мгновения?

– Да. Даже тогда, когда вижу, что проиграл.

– Почему? Это же иррационально?

– Это всего лишь логично, ибо я так решил.

– Благодарю вас. Может быть, вы действительно помогли мне, - произнес Пиркс. - Скажите только еще: что вы собираетесь делать после нашего возвращения?

– Я по специальности кибернетик-нейролог, и к тому же неплохой. Творческих способностей у меня мало, ибо они неотделимы от интуиции, но для меня и без этого найдется много интересной работы.

– Благодарю вас, - повторил Пиркс.

Барнс встал, сдержанно кивнул и вышел. Пиркс вскочил с койки, как только за Барнсом закрылась дверь, и начал шагать из угла в угол.

«Господи, на черта мне это было нужно?! Вот теперь уж я совсем ничего не знаю. Либо это робот, либо… Пожалуй, он все же говорил правду.