Неземля [Мария Семеновна Галина] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Мария Галина НЕЗЕМЛЯ

Сборник стихов

«Чем втискиваться в брюки и сонеты…»

Чем втискиваться в брюки и сонеты,
не лучше ль сразу дернуть в самоволку —
предатели, двурушники, поэты,
двуустки, двуутробки и двустволки.
Ну как тут возлюбить вот эти лица,
из непромятой слепленные глины!
Не лучше ль в одиночестве спуститься
в зеленый дол, где бродят андрогины.
Избыток плоти с недостатком плоти
не сопрягая наспех на кровати,
а закатиться в высь, куда едва ли
и ангелы бесполые летали.
Что океан, что суша — все едино,
кто их любил, уже дошел до точки.
Гуляй, Шекспир, по ветреным куртинам,
гуляй, душа, в обнимку с оболочкой!

САНАТОРИЙ

1.
Оттого и болит у него голова,
что ночами пылит за окошком трава,
оттого и немеет рука,
что ночами плывут облака.
Ибо в медные трубы набился песок,
и ночами плывут облака на восток,
и сползает покинутый дом
в тектонический темный разлом.
Вот и слушает он, как гоняет волну
аквилон по песчаному дну,
вот и топчется он у небесных дверей,
перебежчик ночных пустырей.
Он и рад бы уйти, да цикады поют
так, что спать не дают.
Он и рад бы остаться — да сердце болит
так, что жить не велит.
2.
Фонарь, сияющий сквозь плющ
или сквозь дикий виноград,
который выше райских кущ
в ночном прибежище цикад,
в ночном прибежище ночниц,
в своем китайском фонаре —
тот сорный свет из-под ресниц
в ушедшем под воду дворе.
Фонарь — который тень и свет
в дырявом вьющемся шатре
на одинокой из планет
в ушедшем под воду дворе,
где осыпается пыльца
на виноградное крыльцо
с надкрылий сумрачных пловцов,
не открывающих лица.
3.
Над обрывом стеклянного зноя и в тени виноградного плена
чуть повыше того перегноя, отдающего сыростью, тленом,
отдающего сладостью, гнилью, вырастают пилястры и вазы,
выползают улитки и слизни, хризантемы и дикие розы.
Там растянуты, как для просушки, облака на растительной сетке,
и мерцает фигурка пастушки в покосившейся темной беседке
санатория «Красные зори» или, может, какого другого,
на лиловых развалинах моря и других, о которых ни слова…
Так и тянется жизнь понемногу, приникая к дрожащему свету,
для ходящих под руку и в ногу на заброшенной части планеты,
раз в году, в самых лучших нарядах, на разбитых асфальтовых плитах,
во владеньях жуков и улиток, в двух шагах от чугунной ограды.

«Что толку таращиться, парень, во тьму…»

Что толку таращиться, парень, во тьму —
присядь-ка, да выпей вина.
Уж больно невесело мне одному,
покуда восходит луна.
Ныряет звезда в ледяную купель,
теряется сердце в снегах…
Я видел, как скачет по лунной тропе
человечек на тонких ногах.
Кругами расходится тень от ствола,
по веткам кричит воронье…
От бабы, приятель, не много тепла,
а все-таки жалко ее.
Гляди, как полощется ртутный поток,
как изморось липнет к окну.
Сегодня как раз перекинут мосток
на клятую эту луну.
Вот треснет по краю небесная твердь,
да хлынут лучи сквозь пролом…
На что нам, увидевши это, потом
захочется, парень, смотреть.
Пусть греется баба в холодной стране,
золой вычищая котлы…
Все лучше одной, чем со мной, на луне —
там, братец, по горло золы.

ЛОНДОН В ТЕМНОТЕ И ОГНЯХ

В двух кварталах от прославленного собора
Здесь березы, что характерно, деталь декора,
А не часть какой-то рощи там, или бора,
Или саморастущей флоры подле забора.
В белых кадках, подсвеченные неоном,
Точно белые свечи, горящие в небе оном.
Вот идет человек, озирая пустынный город,
Мокрый ветер с Атлантики лезет ему за ворот.
Здесь река в часы прилива воняет гнилью,
Парапет присыпан дождем, а не снежной пылью,
Если кто-то возьмется тебе объяснить дорогу,
Скажет он — пройдите на запад еще немного,
А потом через два квартала свернете к югу —
Словно бы читаешь какую старую книгу…
Как бы вы ни рыскали в этом чужом болоте,
Ни Солянки и ни Полянки вы не найдете.
Бог берет человека за самое слабое место
И его переносит в какое-то новое место.
Вот идет человек, запахнувши плотней пиджак свой,
Мокрый ветер с Атлантики лезет ему под жабры.
Я отсюда, говорит человек, погляди, зараза,
Это мне дальний бакен сияет в четыре глаза,
Потому что языки в школе мы изучали,
Я почти понимаю надписи на причале.
Я осяду здесь, средь кирпичных портовых складов,
Мокрый ветер с Атлантики будет мне щеки гладить,
Здесь на черных волнах от бакена свет играет,
Сердце рвется в клочья и больше не умирает.
Я куплю котелок на голову, то есть шляпу,
Также зонтик, и больше не буду плакать.
Я отсюда, говорит человек, погляди, паскуда,
Ибо я ненавижу снег и взыскую чуда…
Ты, ваще, отвечает Город, собирай манатки,
У тебя сапоги в заплатках, а сердце в пятках,
Ишь чего возжаждал — вечные выходные,
English breakfast и кровавые отбивные,
У тебя гниль в жабрах, солитер в кишках, сыпь в горле,
Ты, ваще и не человек, а какой-то Горлум…
Так ползи во тьму с дурной своей парасолькой,
Там твоя Солянка крепко тебя посолит,
Там твоя Полянка сходит с тобой на пьянку,
Так ступай, о волынщик, играющий на тальянке!
Не забудь, говорит Город, теплей одеться,
Там уже метет так, что и не надейся…

«Рыба в омуте плеснет…»

Рыба в омуте плеснет,
веткой дерево махнет,
скрипнет гравий под ногой —
не печалься, дорогой.
Стынет чайник на столе,
кто-то ходит по земле,
кто-то с веток воду льет,
спать ребенку не дает.
Расшумелись как на грех
абрикосы и орех,
а в ночных морях кефаль
тусклым взглядом смотрит вдаль.
Не печалься, милый мой, —
я сейчас приду домой,
чтобы тот, кто здесь ходил,
нас с тобой не разбудил.
Видишь, он бредет в траву,
где бурьян цветет во рву,
мимо дома, мимо сна,
мимо нашего окна.

«О чем ты плачешь, бедный гой…»

 О чем ты плачешь, бедный гой, — июльский зной что мед,
А ты, небритый и нагой, каких бежишь тенет?
Уходит вдаль бульвар, пропах густым сияньем лип,
И облака горячий пах к акации прилип.
Мерцает водяная пыль на городских часах,
И горлиц любострастный пыл вскипает в небесах…
Ужель в дегтярную жару тебе не по нутру,
Что город синий поутру и алый ввечеру,
Что парус роется, кренясь, в соленом неглиже,
И ты сидишь, как некий князь, весь в золотой парше?
О чем я плачу, не пойму, но ведаю кому —
Я плачу Господу в суму и городу всему,
Кому я плачу, бедный гой, мишигинер аскет,
О том, что жизни нет другой, и этой — тоже нет.
С небес течет густая мгла, стекает, как смола,
И молодость моя прошла, и жизнь моя прошла,
И ветр пылающий бежит из черноты степной —
О сжалься, Господи, скажи — что делаешь со мной!
Свалялся тополиный пух, вечерний свет потух,
И к ночи повелитель мух выводит трех старух.
Идут, бредут мешки костей, корявые тела,
А та, что тащится в хвосте, любовь моя была.

ПРО ЖУКА

Сиди себе в саду под сенью влажных кущ
За праздничной едою,
И не гляди туда, где копошится хрущ
Личинкой в перегное.
Ты помидоры ешь, и хлеб, и колбасу,
Ты зелень ешь и сало
И отгоняешь прочь ленивую осу
От краешка бокала.
Он корчился во тьме и корни грыз травы,
И не желал иную пищу,
Но вот он вбился в свод ударом головы
И вышиб это днище.
Он белый и слепой, его никто не ест,
А лишь глазастых тварей,
Но он встает, чуть тронет Божий перст
Запущенный гербарий.
Он будет майский жук, когда придет в себя,
Порвав свои оковы,
Он отрастит крыла (прощай, семья)
Из кожного покрова,
Он станет сам собой, и в дальние края,
Бежит он дикий и суровый…
* * *
Иоанн ступает по горячему песку,
Сидит на горячем холме,
Подтирается черт-те чем (скорее всего, плоским камнем),
Ест Бог знает что
(Скорее всего, саранчу, но не побрезговал бы и хрущом),
И вкусовые пристрастия здесь ни при чем —
Ему просто не до того.
Ему надо успеть все обдумать — какая уж тут еда?
У него болит голова,
Особенно в области третьего шейного позвонка.
Зной воздвигает свои зеркала,
Утюжит волны песка,
Иоанн замечает жука…
— Съешь меня, — говорит жук, — чем я хуже твоих акрид?
Я, — говорит, — точно ангел, чешуекрыл,
Жесткокрыл я, — говорит, — меднообут, рогат…
Я, мол, сюда летел над страшной водой,
Волны лизали мои надкрылья, ветер трепал,
Звездная соль, — говорит, — блестит на моих крылах…
— Вижу, — говорит Иоанн, — грозен ты и красив,
Смертен и слаб, фасеточен и умен…
Еще я вижу, как вдалеке встает
Чудный город, в который нам нет пути,
Белые камни, плющ ползет по стене,
Ветер шумит в оливах, лижет траву…
Третью ночь я вижу его во сне,
Третий день он мерещится наяву…
Извини, — говорит, — голова у меня болит,
Шея болит вот здесь, должно быть, ее отлежал
Вон на том жестком камне, не волнуйся, это пройдет,
Соль разъела глаза, — говорит, — язык мой распух…
Видишь, — говорит Иоанн, — солнце ушло в зенит,
В огненных спряталось облаках,
Страшно мне, — говорит Иоанн, — что-то в ушах звенит,
Точно браслеты на чьих-то тонких руках.
Что я теперь скажу, как я теперь смогу,
Как я теперь пойду с таким-то звоном в ушах?
Жук говорит, — Ничего, вот я перед тобой,
Ты подкрепи себя, а потом пойдешь,
Вон, говорит, твой посох подле камней,
Кто же, кроме тебя, не побрезгует мной…
— Да, — говорит Иоанн, — в общем, оно все так…
Только ты знаешь, лучше еще чуть-чуть
Здесь я побуду, попробую-ка вздремнуть,
Может, оно пройдет, знаешь, по вечерам
Тут не так уж и плохо, вот только этот хондроз…
Надо б не камень под голову, а песок.
Иоанн говорит, — Закроем этот вопрос.
Иоанн говорит жуку, — Лети отсюда, дружок.

«Тополевой моли кисея…»

Тополевой моли кисея,
мокрецы, ночницы, комары
у тепла толкутся, у жилья,
залетают в сонные дворы.
Воздух — как тяжелая вода,
все лежат у сумерек на дне,
и горит на облачном холме
навигационная звезда.
Свет, проникший к нам сквозь толщу вод,
распылен, окрашен и далек,
тополиной твари перелет,
да один бесшумный огонек.

БАЙРОН В НЕБЕ НАД РОССИЕЙ

Барышни гуляют без перчаток,
Мерзнут их пальчики,
Слипается мгла,
Романтизм накладывает отпечаток на гибнущие тела,
Байрон ходит по небу, точно тень в крылатом плаще,
Голова у него в плюще, и все для него вотще.
Он снаряжает бронежилет,
Заряжает свой пистолет
И спешит к реввоенсовету, переплывши Па-де-Кале.
Он готов проплыть еще и еще,
Только стремно, когда в плаще.
Да к тому же будучи в курсе, что с последним лучом зари
На поля Вердена и Курска выползают из вод угри,
По краям великой державы, вдоль болот великой реки,
Подминая сырые травы, вьются черные их клубки,
Заползая в ладони павших,
Обтекая озера лиц,
Подгоняя своих отставших плетью августовских зарниц…
…У него на лацкане красный бант,
Он с утра переплыл Геллеспонт.
Если мир чешуей железной осыпается на ветру,
Мы уйдем в саргассову бездну золотую метать икру…
Чтоб сиять во тьме как Челюскин меж разбухших бледных планет,
Чтобы нас целовали моллюски, оставляя жемчужный след.
Он стоит у дверей Чека,
И пчела у его виска.
…Tell me again
Your mortal name
Go to the fields
Where the trace leads
There’s the only choice
To listen to your voice
Ходит Байрон по белу свету, там, затертый меж вечных льдов,
На последнем краю планеты ожидает его Седов,
Он сидит, обживает льдину, входит Байрон — он Джордж Гордон,
Кто давно не верит в пингвинов, но видал сирен и горгон…
Он три дня не ел, три ночи не спал,
Но сумел переплыть Урал.
На Канарах сидят киклопы, на Гебридах грайи кружат,
И пылает закат Европы на колеблемых рубежах,
Море Баренцево, море Берингово, море черное, как душа,
И выносит волна на берег его, и откатывает, шурша…
В этом краю зарниц,
Мертвецов, птиц,
Истаивая, жить
Проще, чем убежать.
…Кумачовый плещет плакат,
Он подхватывает автомат…
Он несется на броневике,
И гвоздика в его виске…
Он хромает один во главе колонн,
Он вчера переплыл Ахерон.
He quickly ties the scarlet band
Adieu adieu my native land…
Бездна бездне мигает, скалится,
Силится слово сказать,
И проросли меж пальцев
Щупальца и глаза.
Там, на самом дне
Тоже горят огни,
Рыбам смущая умы
В толще глиняной тьмы.
Not any pain
Will it be again
Not any fear
Will pass by near
Look into my eyes
When the world dies
Sleep in my hands
When the world ends

«Есть у каждого города по городскому саду…»

Есть у каждого города по городскому саду —
там живут психеи и львы зеленого цвета,
там гуляющие за чугунной литой оградой
дышат про запас, до следующего лета.
Оттого-то и ценится каждый хороший вечер,
огоньки в ветвях и облако над заливом…
Погулять бы по городскому саду, пока навстречу
не идет некто в черном, походкой неторопливой.
Потому что кончится все внезапно и безутешно,
как заведено со времен изгнанья четы из рая,
для потомков их, на пространствах пустых и снежных,
где никто ни с кем попрощаться не успевает.

«Совиные глаза глядят в такую тьму…»

Совиные глаза глядят в такую тьму,
что трудно распознать, что там и почему,
кто прав, кто виноват. И что за огоньки
горят на расстоянии руки.
Вот, крылья распластав, летит ночной комок
над путаницей трав, сцепившихся в замок
с потерянным ключом — пристанищем сверчка,
пульсируя, парят два огонька.
О, безымянный страх для жителей травы!
Случайный свет в ветвях, или глаза совы?
Все ночи проглядев, до сухости во рту —
кто там, черней дерев, летит сквозь темноту!

ВАРИАЦИИ

1.
Долины черны, как нутро сыроварни,
считая овец, повредишься в уме…
Господь, вышиванье твое, рисованье
пугает и дразнит бредущих во тьме.
Тот гладью, тот крестиком вышит, тот спорот,
тот хмель променял на темнеющий плющ,
раскроено небо, и сыплет за ворот
сырою пыльцой из адамовых кущ.
Там зреет головка зеленого сыра —
предмет вожделенья окрестных собак,
и Рона течет на окраине мира,
холодные волны роняя во мрак.
Что ближе к нам, немощным, что человечней,
чем лунного света немые нули,
чем этот бессмысленный ропот овечий
пред самою бойней, у края земли.
2.
Кто гладью на ткани, кто крестиком вышит,
кто зыбь наблюдает у края земли,
где свет на поверхности пляшет и пишет
нули и восьмерки — но больше нули.
Кто крестиком вышит, кто соткан, кто спорот,
кто хмель променял на темнеющий плющ.
И небо раскрыто, и сыплет за ворот
сырую пыльцу из адамовых кущ.
И бросив расшитые пестрые пяльцы,
которыми тешился век напролет,
создатель в свои узловатые пальцы
тяжелые ножницы молча берет.

ГАЗЕЛИ

1.
Кто соловей при свете дня, тот козодой в полночный час,
Он в алых зарослях огня прокладывает тайный лаз,
Он доит коз в чащобах роз, в уколах золотистых ос,
Вложив раздвоенный язык в озера слез, в ресницы глаз,
В глазницы глаз, поскольку синь в них выел купорос небес,
Он расплетает свой кушак, он греко-римский парафраз,
Он выбирает лучший мед из самых потаеных сот,
Он оплетает, как лоза, долины, скрытые для нас,
Где сонный сок роняет мак на берега медвяных рек,
Ты раздираешь влажный мох, зверообразный козопас.
К тебе, раскрыв цветущий пах, взывает каждый медонос,
Чью сердцевину выел страх, не оставляя про запас…
О, кто б ни бросился на зов, летучей доблестью крылат,
Из наших замкнутых миров, чей млечный свет давно угас,
К тебе, о нежный садовод, тяжелых пчел сестра и брат…
Ах, этот двуединый сон, в нем гибнут лучшие из нас!
2.
Я тюрчанку из Шираза своим кумиром изберу,
За родинку ее отдам и Самарканд, и Бухару…
Хафиз
Я за Тюрчанку из Шираза, сгорая в гибельном чаду,
Отдам и Юнга и Делеза, и Ясперса и Дерриду.
За лунный лик, и стан газелий, и кольца локонов тугих
Постмодернистскую заразу под самый корень изведу,
Ах, боле ничего не надо в саду неистовых услад —
Там плачет Мирча Элиаде, как ни в одной из Илиад,
Какой там Ясперс? Это яспис ее ланит, очей агат,
Ее шелков многоочитых в траву спадает водопад!
Ты не зазноба, ты — заноза, тебя и силой не извлечь,
К тебе из нашего колхоза ползет в снегу родная речь,
На лунные поля Востока, на минные его поля,
Где нежная ладонь Пророка возносит криворотый меч!

«Автандил и Наталья по городу нежно идут…»

Автандил и Наталья по городу нежно идут
пляшет сон лимонадный платаны плывут над аллеей
Автандил говорит — разрушается старый редут —
что-то ей говорит на ушко и Наталья алеет
Плещет сон голубиный платанный поверхностный сон
чье там черное море чья рыба гребет плавниками
чей рыбак на рассвете парит над водой невесом
рядом в каменоломне ворочают розовый камень
Автандил покупает цветы и бутылку вина
а Наталью влекут ароматы хрустальных флаконов
пляшет пух тополиный над ними ничья не вина
птичьи крики старух увивают резные балконы
Если б мог — он сказал — я тростник свой озерами слез
напитал для тебя — но она понимает и прозу
в проходящем дворе наливается дерево лоз
соловей как маньяк обнимает дамасскую розу
Так Наталья бела так блаженны ее телеса
что парит Автандил увлекаемый чудом природы
что там грайи кричат как пронзительны их голоса
там где воды Лагидзе и просто летейские воды

ВСПЫШКА РАЗМНОЖЕНИЯ КОРАЛЛОВ НА БОЛЬШОМ БАРЬЕРНОМ РИФЕ В ПОЛНОЛУНИЕ

Когда стремит свой плавный бег полночная волна,
какой в морях гуляет снег, всплывающий со дна!
Дымясь, пылая и паря в чаду златой игры,
в тугие лунные моря возносятся миры.
Дрожит насыщенная плоть, летучая постель,
вливаясь в лунную купель, как ей велел Господь,
и в ночь коралловой любви ворочается риф,
неся сокровища свои в грохочущий прилив.
Там известковые грибы плетутся, сморщив лбы,
на зов невидимой трубы, на гульбища судьбы,
и в позолоченной пурге, желанием ведом,
моллюск на розовой ноге бредет в веселый дом.
Там сонмы барышень в цвету смущают бледных рыб —
их тел божественный изгиб, убийственная ртуть,
их перламутровый наряд в извивах рококо,
им злой полип вливает яд в жемчужное ушко,
и сладость лучшего вина им гибелью грозит,
и страсть печальная скользит по масляным волнам.
Чудны дела твои, Господь, прекрасны чудеса,
где плодородная роса кропит живую плоть!
Благословенна будь вовек, полночная заря,
да воссияет лунный свет, пронзающий моря,
и содрогание икры во тьме лихих путин,
и золотистые шары, и алые пути,
когда неспящая толпа во тьме бредет по дну,
когда зеленая тропа уводит на луну.

САУЛ И ДАВИД

Он стащил шелом, он сказал — шалом! — говорит, я, мол, бью челом!
На долины смертная пала тень,
Я сейчас пропою псалом!
Говорит Саул — типа я уснул — ты чего орешь, точно есаул,
Слушай-ка пацан, как тебя, Давид? Знал бы ты, Давид, как нутро болит,
Все долины в смертной лежат тени,
Ты не пой мне, повремени!
Все холмы в огне, города в огне, а долины лежат во тьме.
Там грядет Господь меж сухих камней — оттого и не спится мне!
Страшен лик его, и убоен взор, и зеницы его черны,
И когда не пришьет он меня в упор, то сожжет меня со спины…
Отвечал Давид, — мол, прости, слихa[1]! — я тебе еще не допел стиха,
Эти струны целительный льют бальзам — вот пожди, и услышишь сам,
Ну, а чтобы ты внял моим словам,
Я спою псалом nomber one…
Блажен муж, который не ходит на совет нечестивых и не сидит
в собрании развратителей. В законе Господа воля его.
И будет он как дерево, посаженное при потоках вод,
которое приносит плод
во время свое,
и лист которого не вянет,
и во всем, что он ни делает, — успеет.
Не так нечестивые; но они — как прах, возметаемый ветром…
Кто ничего не сеет,
Тот, следовательно, не жнет —
Ветер его рассеет,
Пламя его сожжет…
Говорит Саул — голова в огне, отвали, пацан, и не пой при мне,
Ты по жизни кто? Говоришь, пастух? Для меня, пастух, горний свет потух,
На долины смертная пала тень,
Говоришь, я кричал во сне?
Знал я пастухов, я и сам таков, так что я ложил на твоих стихов!
Я и сам с верблюжьего слез горба, так что, типа, тодарабa[2]
Я, блин, пастырь страны, я убийца войны —
Заслужил я момент тишины.
Говорит Давид — нечестивый прах ангелы взовьют на семи ветрах,
К пастырям овец Бог склоняет слух,
Говорят, он и сам — пастух.
Ну, а чтобы ты встретил лик зари,
Я спою псалом номер три!
Ложусь я, сплю и встаю, ибо Господь защищает меня.
Не убоюсь тем народа, которые со всех сторон ополчились на меня.
Восстань, Господи! Спаси меня, Боже мой!
Ибо ты поражаешь в ланиту врагов моих, сокрушаешь зубы нечестивых.
Полчища врагов
Прут со всех сторон.
Вижу блеск щитов,
Слышу копий звон…
Говорит Саул — слушай, ё-мое, затупил я меч, поломал копье,
Я, как тот Иов, изнемог от бед. Дай хотя б поспать, раз спасенья нет,
На долины смертная пала тень —
Вот я и гляжу на нее.
По долинам, по взгорьям текут ручьи, а над ними поет лоза,
А в земле застыли ворожеи, и открыты у них глаза.
Города в огне, небеса в огне, вертухай на каждом холме,
И бредет мой первенец по стерне, и дыра у него в спине.
Говорит Давид — видно, все цари как спасенья ждут утренней зари,
В предрассветной тьме пробудилась лань, великан в шатре простирает длань,
На семи холмах строятся войска —
Вот и гложет тебя тоска.
Чтобы ты стерпел гибельную весть,
Я спою псалом номер шесть!
Помилуй меня, Господи, ибо я немощен: исцели меня, Господи,
ибо кости мои потрясены.
И душа моя сильно потрясена, Ты же, Господи, доколе?
Обратись, Господи, избавь душу мою, спаси меня ради жалости
твоей!
Ибо в смерти нет памятования о Тебе — во гробе кто будет
славить Тебя?
Строятся войска,
Гложет тебя тоска,
Близится рассвет,
И спасенья нет.
Поступь твоя тяжка,
Дрогнет твоя рука…
Говорит Саул — так подай мне плащ, ибо в сей земле
всякий куст горящ,
Всякий, в сущности, говорящ…
Я иду, чтобы сгинуть в Его огне, ибо Он не откажет мне.
Я помечен, типа, его перстом,
Перехерен Его крестом!
Опален войной, я пройду страной — до упора, как заводной.
На долины смертная пала тень,
Ты стоишь за моей спиной…
Так не бей челом, и не пой псалом, мне давно кранты,
я пошел на слом,
Да и ты еще и не то споешь —
Вот он, сын твой Авессалом…

«Когда б не пасмурные дни…»

Когда б не пасмурные дни,
мы б тоже были не одни,
и обитатели небес
питали к нам бы интерес,
и те, кто светит вдалеке,
к нам подплывали налегке,
и мы б не отводили взгляд,
узнав летательный снаряд.
При многих звездах и луне,
поднявши воротник пальто,
там проплывает в тишине
на монгольфьере некто, кто.
Он пролетает города,
махнул рукой — и был таков.
Уж больно темная вода
вскипает в шахтах облаков,
но кто провел его сквозь тьму,
он не расскажет никому.
Он наблюдал морское дно,
и одинокую звезду,
он видел яблоко одно
в одном заброшенном саду.
Ночницы падали в траву,
колодец пел в скрипучем сне,
подъяв рогатую главу,
сидел сверчок на самом дне.
И он глядел ему в глаза,
из бездн, где падает звезда,
и кто кому о чем сказал,
он не расскажет никогда.

КОНЕЦ СВЕТА НА БОЛЬШОМ ФОНТАНЕ

…Оттого и плакал над бездною серных вод,
что твоя собака, беленький теплоход,
и в мгновенье ока в обгоревшую даль увлек
он Карину с Лекой, что с дачи наискосок.
Пляшет вихорь серный, призревавший еще Содом,
Над уездной скверной, провинциальным стыдом,
Что за дух веселый пространство спалил дотла
Над облезлой школой, трезвонящей в колокола…
Там на дне залива, завиваясь, горит вода,
Там горит крапива, белая лебеда,
В опустевшей гавани взрываются фонари,
Так закрой же ставни, зеленую дверь запри!
Выгорает море, но к трамваю — бочком, молчком
Чей-то мамин Боря со скрипочкой и смычком,
Он не ловит кайфу раскаленный футляр держать,
Он и рад бы в Хайфу и в Австралию убежать,
Но еще сыграет, золотую раскинув сеть,
Что душа сгорает, но не может никак сгореть,
Что блаженны руки, затворяющие окно,
Что уйти без муки даже Господу не дано…
Так не плачь, а смейся, в сияющий мир иной
Уносясь на рельсах в коробочке расписной.

«Что ты, говорит, что ты?»

Что ты, говорит, что ты?
Что тебе, говорит, не спится?
Вечер наступает, скрипят деревья,
Ветер разгулялся, скрипит калитка,
Ласточки летают, небо чертят…
Да так, отвечает, просто не спится.
Вечер разгулялся, скрипят деревья,
Ветер наступает, хлопает калитка,
Небо темнеет, а кто там — в небе,
Ласточки, чи летучие мыши…
Не гляди, говорит, в небо —
Господь с ними, нехай себе летают,
Погляди лучше в окошко — яблоня в него дышит,
Рукавами своими мокрыми машет,
Занавеска плещет, скрипит ставень,
Мошкара вокруг лампы вьется.
Отвечает — смутно мне, неприютно,
Занавеска вьется, хлопает ставень,
Словно кто-то к нам хочет, но не умеет,
Все просится в дом, все плачет,
Мошкара обгорает в лампе,
Уж так ее, бедную, жалко…
Ну и пусть, говорит, а мы не пустим.
Что с того, что он под окнами ходит,
Галькою скрипит, шуршит травою,
Что с того, что теребит занавеску,
Воет, плачет, ставнею полощет…
Отвечает — да ведь он уже в доме;
Видишь — кошка шипит и горбит спину,
Вот, сидит на рассохшемся стуле,
Смотрит, шепчет, головой кивает,
Головой кивает, на меня смотрит —
Попроси его отвернуться…
Говорит ей — ну и что, а ты не бойся,
Погляди, вот я стою с ним рядом,
Вот беру его руку в свою руку,
За руку уведу его отсюда,
Через сад, за скрипучую калитку,
По вечерней, по ночной дороге,
Мимо верб, что качают головами,
В золотые поля, голубые,
В те поля, откуда нет возврата…

ПОДЛИННАЯ ИСТОРИЯ МАРУСИ ЧУРАЙ

Когда на землю тьма спустилась —
нехай щастит поганцу Грицю, —
сама, Маруся, отравилась,
и повезли ее в больницу.
Бог знает, что тогда ей снилось,
той нераскаянной чернице,
когда над ней, являя милость,
склонились ангельские лица.
«Покинь больницу, дочь эфира,
забудь про вретище земное,
пускай летит, как голубь мира,
твой дух под белой простынею.
Примерь вот звездное монисто;
пусть будет смерть неначе воля,
воскресни в перелетном поле
элементалем золотистым!
Нехай внизу с кровавым спысом
гуляет времечко лихое…
Мир дольний заржавел и высох,
сухой осыпался трухою.
Смотри, как в черном чернобылье
тугие трубы вострубили
и стонет, небто недотрога
в лихих объятьях хулигана,
та зализнычая дорога,
бредя на Пивнич бездоганно.
Открой глаза свои, Маруся,
дитя невиданное, с нами
всплесни, как плещут дики гуси
великолепными крылами!»
Маруся спит, ей снится ветер,
которому Маруся снится,
и всадник спрыгнет на рассвете
у обездоленной криницы,
и звезды соляного шляха
за ним летят, в прорехах мрака.
Алей греха, чернее ночи,
вернее смерти неминучей,
и конь подковками стрекочет
по скривленным днепровским кручам…
…Парит над Днипрельстаном туча,
Маруся открывает очи.

КОЗАЦКАЯ ПЕСНЯ

1.
Плавником бьет рыбка,
смеется молодка…
То ль на море зыбка,
то ль на небе лодка.
Черным-черно ночью,
все небо в заплатках,
коники стрекочут;
не плачь, немовлятко.
Кто в зыбкой в колыбели,
есть-пить не просит,
того ангелы белые
на небо уносят.
Сидят на подворье
за столами гости,
черный ветер с моря
белит им кости.
Роса их поит,
вьюнок выел очи,
на Шляху Чумацком
их псы воют.
Плывет в небе зыбка,
мовчит черный камень,
в черном море рыбка
гребет плавниками.
Дым над хатой вьется,
ангел смеется,
когда козак Гонта
идет домой с Понта.
2.
Ходит Господь полем,
ходит косогором…
Пластают волы в поле
плугом свет багряный,
присыпаны солью
Господние раны.
Гудит тугая туга
над высохшим лугом,
когда козак Гонта
идет домой с Понта.
Спят ноги в буераках,
руки кормят раков,
сердце в тумане,
башка на баштане.
Отворил облако,
да вышел на волю,
стоит Господь около,
на зоряном поле.
Скажу тебе — Боже,
исчисливший числа,
нехай тростник мыслит,
а я бильш не можу.
Не дай о землю дольню
кровавить долони;
свет меня сжигает,
ветер меня гонит.
Ходит Господь полем,
ходит косогором.
— День добрый, — каже, — братику,
день добрый, коханый.
Присыпаны солью
Господние раны.
— Не плачь, любый братику,
иди, гуляй раем,
у рукаве галактики,
левом, спиральном.
— Найдешь свои ноги
на звездном пороге,
руки — на тропинке,
люльку — у торбынке.
Бо, что бы ни казалы
оти богословы,
не выпыты, братику,
моеи любови.
…Плыву в море мовы,
свитка в изголовье.
Плыву, машу крылами,
гребу плавниками.

«Говорил я ему — не бросай меня в этот терновый куст…»

Делай что хочешь, только не бросай меня в этот терновый куст.

«Сказки дядюшки Римуса»
Говорил я ему — не бросай меня в этот терновый куст:
это дом мой родной, он цветет у меня за спиной.
Там, где каждый лист дрожит, раздается хруст,
отливают ягоды чернью и синевой.
Говорил я ему — лучше жги меня на костре,
сизый дым и так надо мной по ночам плывет,
а в терновом кусте, на рассветной его поре,
меж колючими ветками сорокопут поет.
Лучше в воду брось, потому что вода горчит,
как терновая ягода, и тот же отлив у дна.
А в терновом кусте звезда на игле торчит,
никому из ближних вот настолечко не нужна.
Ах ты, братец лис, ты сенатора похитрей,
не ходи у глупых выдумок на поводу.
Я каких угодно тебе отыщу зверей,
приведу их в лог и к терновнику отведу.
Сам-то я домой не могу — слишком шип остер,
что засел в груди, лапу левую теребя.
Лучше погляди, какой у тебя за спиной костер
и какой роскошный омут подле тебя.

КАТТИ САРК

. . . . . . . . . . . . . . . . .
неподалеку от пустой воды,
в объятьях окружающей среды
она — всего лишь тень былого света…
В том городке, где каждый знает всех,
где каждый грех скорей уж смех, чем грех,
и нет стыда в изношенном позоре,
и кто же не подаст тебе руки,
когда в воде мерцают огоньки
под влажным ветром Северного моря.
И клерк, поднявши воротник пальто,
бредет в ничто, поскольку сам — никто,
вдоль улицы, где, подпирая стену,
ты теплишься, как девка, на углу,
и лишь маяк, мигая на молу,
тебе дает действительную цену.
Он брат тебе, но ты, его сестра,
изъязвлена до самого нутра,
ты прячешься за собственною тенью,
исподтишка нащупывая дно,
как черное, бродячее пятно
в ретине ока, в солнечном сплетенье.
Там устрицы на вафельном песке
смыкают створки в сладостной тоске,
утопленника темного целуя,
там светятся бенгальские огни,
и некто, обозначившись в тени,
зовет тебя сквозь пляшущие струи.
Когда бы он имел былую власть!
А так — вольно же, скалясь и кривясь,
плясать во тьме — тебе-то что за дело,
как волчью пасть и заячью губу
он ухитрился выдать за судьбу,
как выдул душу из пустого тела.
Не так уж трудно вылететь в трубу,
когда лежишь в землянке, как в гробу,
и мать бранит, и худородный плод
из ярки лезет головой вперед,
и дом за три версты обходит сваха,
и режет груди тесная рубаха,
и на печи малец, синюшный ликом,
до рвоты изошел кошачьим криком,
и вся беда — в твоем дурном глазу,
и вдруг ты видишь — там, вдали, внизу,
в пологой тьме, которой нет предела,
раскинулось твое пустое тело,
ползет туман по берегам реки,
бродячие трепещут огоньки,
слепые твари ползают в овраге,
и тот, почти невидимый во мраке,
тебя трясет на земляном полу,
приподнимая, точно нить — иглу.
Да, помню, эта ведьмочка была
грозна, что Божий гнев, что день светла,
что лезвие меча, необорима…
Ах, ей когда-то было не впервой
носиться с непокрытой головой
куда как выше облака и дыма.
Обеих Индий малярийный бред —
она летит — и свет восстал на свет,
и следом мчатся орды жесткокрылых,
и дети плачут в люльках, и отцы
хрипят в объятьях жен, и мертвецы
скребутся в свежевырытых могилах.
И, выпучив глаза на стебельках,
русалка молодая на руках
баюкает разбухшего матроса,
и доктор Фрейд в кальсонах и пенсне
который век уж вертится во сне
в обнимку с козлоногим Леви-Строссом.
Ударница неправедных трудов,
садовница неведомых садов,
где вызревают яблоки глазные,
в чумном чаду она летит во мгле
на, говоря условно, помеле,
грозна, как войско! Не гляди, Мария!
О, милая! Как ни верти хвостом,
как ни кружись на Брокене пустом,
в пороке нету прошлого размаха.
Оставим нежность жителям земли;
они тебя забыли, как могли —
что им твоя короткая рубаха!
Кто б согласился, бросив все дела,
предстать пред Богом, выгорев дотла
в горячечном дыхании разврата,
когда кружат под зеркалом луны
не мертвецы и не больные сны,
а самолеты и аэростаты.
Ночное небо сплошь населено!
Как ни гляди — не для тебя оно,
любительницы салочек и пряток —
там, раскачав эфирные мосты,
соитие винта и пустоты
влечет в зенит железных коловраток.
По тем морям, где меркнет звезд толпа
(их миновала Божия стопа,
их бросили во тьму без покаянья),
лилась твоя пылающая плоть,
единый свет для тех, кого Господь
не осенил Божественною дланью.
Там серебрятся Ева и Лилит,
там на скамье вокзальной Авель спит,
держа ягненка на худых коленях,
и Каин, укротивший естество,
у изголовья бодрствует его,
примером для грядущих поколений.
И лещ, с крючком в разорванной губе,
и саламандра в огненном столбе,
архангел с целлулоидным мечом,
и Жанна д’Арк в обнимку с палачом,
железный Феликс сименным наганом,
и Каганович со своим каганом,
и Соломон, разбит параличом, —
все беженцы, все твари под луной,
гонимы аравийским ураганом,
срываются с поверхности земной.
Когда всему «аминь» споет труба,
откроются сырые погреба,
и пращуры поднимутся из праха,
и устыдятся звезды и луна,
тогда взойдет на небеса одна —
одна твоя короткая рубаха!

ОВРАГ

Я детский сон найду среди иных времен —
я в старый сад войду, но расползется он.
Сквозь дыры в полотне полезут без стыда
взошедшие во сне полынь и лебеда.
Теперь там спит овраг к рассвету головой,
и дышит сорный злак, и жук ползет травой.
Он прозревает тьму, он излучает свет,
и кажется ему, что дома лучше нет.
Там в полости земной медведки и кроты,
туда полдневный зной слетает с высоты,
и всасываясь вниз, в воронку и во тьму,
встречает взгляды лиц, неведомых ему.
Прокладывает ход слепое существо,
и дергается свод над головой его,
по глине, по золе, по рыхлой темноте…
Ах, трещина в земле и дырка на холсте!
Лежи, овраг, лежи, не открывая глаз,
ты, поделивший жизнь до нас и после нас,
покуда так темно при звездах и луне,
не просыпаясь, но ворочаясь во сне.

БОТАНИЧЕСКИЙ САД

Как знать, какие мы птицы, или что мы
повторяем ежеминутно вполголоса?
Руми, «Приближение к Богу»

Китайский клен

Он полагает, что это — китайский клен,
но, вероятно, это — всего лишь сон,
то-то загустевшую пьют жару
алые кисти, трепещущие на ветру.
Он, наблюдая праздничный их наряд,
на облака переводит невольно взгляд
и замечает в ужасе и тоске,
что небеса кто-то правит на оселке.
Что за чудные птицы в листве поют,
что там такое пяденицы прядут?
То-то так нахваливают их голоса
веретено и прочие чудеса.
Он и не прочь бы испробовать, сколь крепка
нить, что придерживает невидимая рука,
если бы не стекала вниз со ствола
теплая и вяжущая смола.
Сон не кончается… в кроне горят огни.
Что его ждет-то, Господи, сохрани?

Птицы

Ветреницы и девственницы, пряхи,
пестрые вертопрахи и скоморохи,
кто там стоит в овраге по наши души,
ремезы и зимородки, кликуши?
Кто может знать о том, какие мы птицы —
пестрое племя, маленькие уродцы,
хлопотуньи, плакальщицы, черницы,
беженцы, иноверцы и инородцы.
Тысячи лет повторяем все ту же фразу,
изнемогая от холода и от зноя,
бросовый хлам, что природа сбывает разом,
вместе со всякой мелочью остальною.

Ограда

Погружаясь во тьму до ключиц
под рассеянным светом звезды,
насекомых и птиц
принимают земные сады.
Нам одним не дозволено впредь
растворяться в молчании пчел,
оттого нас не надо жалеть
и не надо просить ни о чем.
Ну и черт с ним — поставим дома
на пустырь под железной звездой,
чтоб дышала полнощная тьма
тамариском и резедой.
А потом, разобравши завал,
замуруем проломы в стене,
чтобы сад на той стороне
белым пламенем бушевал.

Лунник

Уже улитка высунула рожки,
весеннее справляя новоселье,
и в сумерках протоптаны дорожки
стараниями барышень кисейных.
Им страшно, что в траве кузнечик скачет,
и вот они сидят и прячут лица,
и восковые плечи в шали прячут,
и плачут, и мечтают объясниться.
Ах, как они болезненно стареют,
просвечивая в воздухе лиловом
на сумрачной земле гипербореев,
где не с кем обменяться даже словом!
О человек, в зеленых насажденьях
не шарь ночами любопытным взглядом:
там хвастают друг другу привиденья
полупрозрачным свадебным нарядом.

Осокорь

Терпенье — как чума; терпенье — точно ржа,
что гложет горизонт как лезвие ножа,
терпенье — как чулок, что сношен до кости,
терпенье — как песок у времени в горсти.
Терпеть, пока листву не выбила жара,
покуда на стволе не скрючилась кора.
Скрипит речной обрыв, туман ползет с реки,
на запад и на юг лежат солончаки.
Весь деревянный век свободы не видать,
а как присыплет снег — привычно умирать,
а как придет гроза — превозмогая страх,
глядеть в ее глаза на четырех ветрах.

Мальва

Ласточка летает,
небо кроит-мерит…
А где мои братья?
Все ушли вечерять.
А где моя мати?
Во дворе хлопочет,
копает картоплю,
розмовлять не хочет.
Холодает; солнце
клонится додолу,
заливает хаты
алою водою,
той, что не напиться,
той что не умыться…
Не плачь, мое сердце,
а то разорвешься.
Стану у колодца,
покличу немного,
никто не отзовется.
Видно моя доля —
холодная воля,
вот она, за тыном —
белая дорога,
а за небокраем
радуга играет.

Бурьян

С вами не был я накоротке,
не сидел за праздничным столом,
но когда ваш дом пошел на слом,
это я стоял невдалеке.
Я не подставлял свою ладонь,
но, пока я прятался в тени,
это вашу плоть разъял огонь,
чтоб меня досыта накормить.
Что там ваши ненависть и страх,
страсть, затверженная наизусть,
если на немеющих ногах
я за вашим племенем плетусь…
Я еще сыграю торжество,
проплясав у брошенных могил…
Как же я, должно быть, вас любил,
хоть вы и не стоили того!

Вереск

Джейн живет на вечерней звезде,
я брожу по долинам во тьме…
Что, скажите, я делаю здесь,
если там, на вечерней звезде,
Джейн моя улыбается мне?
Над обрывом один огонек
в вечереющем небе мигнул…
Если б не был я так одинок,
я бы в гости к тебе заглянул.
Все бы пил из родного ключа,
и с тобой не расстался бы впредь…
Только ты не давай по ночам
мне в зеленое небо смотреть.
Удержи меня в нежной узде,
а не то позабуду покой…
Видишь — там, на вечерней звезде,
Джейн смеется и машет рукой.
Я забуду и перетерплю,
и уже ни на шаг от крыльца…
Вот те крест — я ее не люблю,
что там — даже не помню лица!
Что за ветер гуляет в степи,
что за сполохи в небе растут!
Ты не дергайся, глупая, спи,
я всего лишь на пару минут…

«Когда плодоносящий сад…»

Когда плодоносящий сад
на ветви голые разъят,
и рыба с женской головой
лежит на черной мостовой,
и ветер, горестно трубя,
навис у левого плеча —
тогда я не боюсь тебя…

СЕСТРЫ

…В недалеком времени ту сестру,
Что стоит в Ниневии у ворот,
Дорогими тканями уберут,
Наведут кармином упрямый рот,
В дом введут, как старшую госпожу,
Что расставит все на свои места,
Кровь, стекающая по ножу,
Как дыханье девственницы чиста.
Низкий месяц выкашивает траву,
Плещет светом лунное озерцо,
То-то поднимает она главу,
К небу поворачивает лицо.
Лунная вода с облака стекла,
Вспыхивает пламенем узкий след…
У нее на платье павлиний глаз,
У нее на щиколотке браслет.
Та, что заплетает мужские сны,
Та, что мнет узорчатые ковры,
У нее сосцы молоком полны,
И обильны хлебом ее дворы…
Там форель блестит в голубом тазу,
У нее еще ни в одном глазу,
В предвкушенье лезвия палача,
Плещется она, дико хохоча…
На столах расстелено полотно,
Сонно дышат жаркие калачи,
В узкогорлых кувшинах гудит вино,
Белый сыр на сломе слезоточит.
На тугих полях крепкий колос всхож,
На зеленых пастбищах тучен скот,
Та, что раньше стоила медный грош,
Ныне высока, что столпы ворот…
Лунный серп как жертвенный нож остер,
Новой жатвы он возвещает срок…
Мы возьмем тишайшую из сестер,
Мы дадим ей лучшие из серег,
Мы ее погоним прочь со двора,
В суховеи, в гибельные места,
Ибо это праведная сестра,
Пусть она и платит по всем счетам.
Как горит костлявый ее хребет,
Как багрец стучится в глазное дно!
Скажешь, воздаяния в мире нет?
Что же это, ежели не оно!
Ибо каждый ведает, что почем —
Эта крепь и держит небесный свод.
Мы накормим нашу царицу пчел,
Пусть она вовек источает мед,
Поднесем ей первенцев и ягнят,
Поднесем алоэ ей и сандал,
Передавим розовый виноград,
Чтобы алый сок до небес вскипал.
Мы намажем ей кровью лоб и сосцы,
Возведем ей высокие алтари…
Ибо все мы радостные отцы,
Ибо все лежим перед ней в пыли.
Мы ее на руках отнесем в шатер,
Мы расстелем ей шелковые ковры.
До чего же нож у нее остер!
До чего же зубы ее остры!

EX FISICA

Он ее полюбил за наружную красоту,
неудачный брак, леденец во рту,
чистоту всех отверстий и духовную чистоту.
Вот она ступает с ним рядом, сама собой,
заводная кукла с припухшей нижней губой,
ей еще не знаком гормональный сбой,
ее ноги длинны, а изгиб спины (как он каждый раз убеждается в этом)
розовый и голубой.
Она не выщипывает усы, ее желудок работает как часы,
и ему даже нравится, что она не умеет готовить ничего, кроме
жареной колбасы.
Они идут вдоль берега моря, где соль истачивает чужие кости,
лежащие на дне,
где чайка, подпрыгивая на волне, отслеживает тень рыбы,
плывущую в глубине,
где рыбак сидит на молу, начинаясь на букву «м»,
поскольку ничего не ловит, но и пришел не за тем.
Погляди, говорит он, вот мы, а дальше — всё, что не мы,
мне приснился сон, что я один, я проснулся в слезах,
у тебя такие нежные гланды, говорит он, я схожу с ума.
Она молчит, поскольку знает сама —
у нее красивая печень, которой на пользу сухое вино
(впрочем, сама она предпочитает коньяк), и крепкие мышцы ног,
ее почки распускаются, как цветы,
ее мальпигиевы клубочки
чисты.
Он говорит, — погляди, какой вечер, какие облака над морем,
зеленая звезда, вода,
жаль, что портит окрестный пейзаж та женщина, бредущая
неизвестно куда,
она стара и страшна, она в песке оставляет след,
у нее от недостатка кальция хрупок скелет,
вот-вот переломится шейка бедра,
и печень ее черна.
Она говорит, — увы, это (в переносном, конечно, смысле)
моя сестра.
А сама думает — не хочу туда смотреть, не хочу,
схожу завтра на фитнес, схожу к врачу,
пускай подтвердит, что моя печень свежа и чиста,
что желудочный сок способен разъесть металл.
Пойдем лучше домой, говорит она,
ты устал.

«А что? — говорю я. — Сиди где угодно…»

А что? — говорю я. — Сиди где угодно:
Хоть в Осло, хоть в Копенгагене. Думай
Над несказанными словами — пей свой капуччино
В небольшом кафе над заливом. Тенты
Здесь в полоску, дрожат фонари на реях,
Сумерки на севере запоздали.
Ты, сидящий на стуле, всего лишь тело,
Окруженное воздухом, — и не больше.
Человек — это груда друзей, знакомых,
Обязательств, долгов, старых открыток…
Ты не взял с собой ничего. А то, что
У тебя внутри, — лишь клубок сосудов,
Петли кишечника, язва желудка…
Так пиши стихи, обращаясь к прошлым
Достиженьям звукописи и смысла,
Занимая у мертвых в долг без отдачи,
Вновь и вновь припав к мировой культуре,
Ибо ты — никто, а всего лишь — голос.
Что бы мы здесь ни выдумали — все враки,
Так как правды вам никто не расскажет.
Что я вам, в самом деле, дурак, что ли?
Или дура (что, впрочем, еще хуже)…
Я — всего лишь объем, заполненный плотью,
Где внутри немножко болят суставы.
Так гляди, как они живут здесь, под этим небом,
Переливчатым, точно раковина моллюска,
Ходят друг к другу в гости, стирают джинсы,
Зажигают свечи, сидят в кафе, и плевать им,
Что фонари на мачтах в небе алые дуги чертят.
Ты, говоришь, сам по себе? Дудки,
Не сам и не по себе, пустое место,
Окруженное воздухом, зловонные газы
Мечтают вырваться на свободу…
Здесь на севере граждане незлобивы,
Но никто из них от тебя не зависит.

«Доктор Ватсон вернулся с афганской войны…»

Доктор Ватсон вернулся с афганской войны,
У него два раненья пониже спины,
Гиппократова клятва, ланцет и пинцет,
Он певец просвещенной страны.
Холмс уехал в Одессу по тайным делам,
Доктор Ватсон с утра посещает Бедлам,
Вечерами — Британский музей,
Он почти не имеет друзей.
Нынче вечером в опере Патти поет,
Доктор Ватсон у стойки имбирную пьет,
Доктор Ватсон вернулся с афганской войны,
У него ни детей, ни жены.
Холмс сидит у Оттона и ждет сыскаря,
Он, конечно, отыщет убийцу царя,
Два румына выводят скрипичную трель,
Поварята приносят макрель.
Холмс уехал, и некому выйти на бой
Против древнего мрака с козлиной губой.
Доктор Ватсон вернулся с афганской войны —
Он эксперт по делам сатаны.
Сквозь туман пробивается газовый свет,
Доктор Ватсон сжимает в кармане ланцет.
Возле лондонских доков гнилая вода,
Он не станет спускаться туда.
Там портовые девки хохочут во мрак,
Пострашнее любых баскервильских собак,
Там рассадник порока, обитель греха,
Человечья гнилая труха.
Для того ли в Афгане он кровь проливал
И ребятам глаза закрывал.
Сквозь туман пробивается утренний свет —
Миссис Хадсон вздыхает и чистит ланцет,
Нынче столько работы у этих врачей,
Даже вечером отдыха нет!

«За скользкой подводною глыбой…»

За скользкой подводною глыбой, за гранью поверхностных вод,
где плавает черная рыба, где белая рыба плывет,
в накатанных водных просторах, меж ребрами материков
стоит неразборчивый шорох от всех корабельных винтов.
Их жители вод различают, однако, всему вопреки,
туда, где их сети встречают, сбиваются косяки,
должно быть, их путает кто-то, живущий на материках,
сбивает их гул самолета, разряды в ночных облаках,
и вспышки ракеты сигнальной, и взрывы, и пульс маяков,
и грохот континентальных, бессонных ночных поездов…
Спешат за луною приливы, мерцает морская вода…
Куда же Вы — черная рыба, и белая рыба — куда?

ВЕРОЧКА ХАИТ, ЕЕ ПЕЧАЛЬНАЯ И СЛАДКАЯ УЧАСТЬ

Анне Сон

Валерию Юхимову

И мотыльки во льду,
И устрицы в саду
Едят свою еду,
Дудят в свою дуду.
Гляди же в небеса —
Куда еще смотреть,
Там вашего лица
Пылающая треть.
Ужасные дела
Творятся в небесах:
Там плавают тела
На бледных парусах,
Сквозь них метеорит
Несется напролом,
А Верочка Хаит
Подвинулась умом.
Пылая, точно мак,
Выходит на балкон,
И обступает мрак
Ее со всех сторон,
Гляди, гляди в глаза,
Не бойся высоты,
Там звездная коза
Сжевала все цветы.
Балкон плывет в ночи,
И Верочка Хаит
Пылает и молчит
И вся на том стоит,
Что в тучах грозовых,
В короне из огней
Космический жених
Слетит оттуда к ней.
Он много каши ел,
Он грозен, как заря…
Все в лунной чешуе
Подлунные моря.
Горит морская зыбь
Мильонами огней,
И миллионы рыб
Сплетаются под ней…
Скрежещут соловьи,
И Верочка Хаит
В объятиях любви
Летит, летит, летит!
Ей видно все вокруг,
И тот далекий луг,
Где, образуя круг,
Лежат, раскинув рук,
Тела ее подруг
В плену любовных мук,
В плену летальных слов
И золотых ослов…
Материки чисты,
Моря видны до дна.
Встает из темноты
Двузубая луна.
Стоят ногами в ряд
Угрюмые дома —
Бесспорно, говорят,
Она сошла с ума.
Она летит, летит,
Звезда ее горит…
Выкручивает страсть
Тела кариатид.
* * *
Сиди в своем пруду,
Люби свою среду,
Глотай свою еду,
Дуди в свою дуду!
А там, в подлунной мгле
Под зеркалом светил
Блуждает на земле
Пророк Изекиил.
Он смотрит в небеса,
Бледнеет и молчит —
Там обод колеса
Горит, многоочит.
Там блещет серафим
Орлиной головой —
Но кто там, рядом с ним,
Ошую от него?
И прозревает вмиг —
То Верочка Хаит!
Ее ужасен лик,
Ее прекрасен вид!
Лишь дрогнут рамена,
И отступает тьма,
Так славься, о, жена,
Сошедшая с ума!
Летит ее душа
По звездам напролом…
Соседи дверь крушат
Мясницким топором…
Соседки за стеной
Ползут под образа —
Им пламень неземной
Сквозь щели ест глаза.
Ужасны их черты,
Распялены их рты…
Но неприступно ты
Взираешь с высоты,
Среди комет, планет,
И парой ветхих крыл
Тебе все машет вслед
Пророк Изекиил…

«…сносит крохотную станцию…»

…сносит крохотную станцию торгующую жареными семечками что там не домик станционного смотрителя? — мигнешь и нет его да водокачка придорожная да за бугром глядишь уже Америка а дальше тьма и слово некому как веселились там на отдыхе как виноград горстями лопали в волне вниз головою прятались глядишь проехали Австралию такие персики шершавые ну совершенно абрикосовые жаль муравьи туда дежурили у касс и занимали очередь под розовой стеной облупленной кассирше торопиться некуда сначала на базар за синенькими потом в Большой потом на выставку нет-нет под жестяной магнолией и минералки но холодненькой еще не все пути завязаны куда б заночевать запамятовала нигде сортира не доищешься да я недалеко от берега нет Антарктида мне без надобности не плачь еще не все потеряно потом припомним горько выдохнувши что от медуз отбою не было и что вода была холодная

«Белый куст к земле пригибает сырую кисть…»

Белый куст к земле пригибает сырую кисть,
и лиловый сумрак обгрызает поля с боков,
и когда растворяется многоточие облаков —
нет таких городов, где бы можно было спастись.
Нет таких трудов, что держали бы над землей,
над второй зарей — лиловой и золотой,
а когда за обрывом станет виден конец пути,
нет такой тропинки, чтобы можно было сойти.
Можешь плакать, как хочешь, — никто тебя не упрекнет,
потому что воздух на закате похож на мед,
потому что сыростью пахнет в ночном саду,
говори что хочешь — я туда не пойду.
Там висит над бледной матиолой и табаком
неподвижный призрак с опущенным хоботком.
До того все пугает, до того за собой манит —
даже мрак распада притягивает, как магнит.
Эти мягкие тени, что движутся меж теней,
и в листве свеченье нерукотворных огней.
Говори что хочешь — я-то знаю, кто там сидит,
не отводит глаз, даже если и не глядит,
что там дышит ночью, что плещется на пруду,
что бесстыдно прикинулось яблонею в саду.
Ах, и в домах то же самое — чахлые огоньки,
словно на грядках, где празднуют матиола и табаки,
где, распластавши крылья, молча к стеклу приник
пестрой дневной психеи бледный мучной двойник.

ПРОТОКОЛЫ МУДРЕЦОВ

Говорил рабби Зеев, — Я радуюсь оттого,
Что не в силах я разглядеть и постичь Его,
Ибо кто бы вынес этот слепящий свет,
Эти бездны бездн,
Пламень Его и лед,
Ибо самый праведный цадик сойдет с ума,
Увидав серафимов пылающие дома!
— Оттого-то столько меж нами и Б-гом сфер, —
Так продолжил из Бердичева рабби Бер, —
Чтобы мы, отринув эту дольнюю тьму,
Постепенно, не сразу приближаться могли к Нему,
Возносились, отрешившись от плотских оков,
За покровом покров
Проницая границы миров…
— Что гадать впустую, — заметил абид Муса, —
Все давно записано на небесах…
Где для верных — свет, для неверных — мрак
И огонь Геенны; да будет так!
Мир таков, каким он Аллахом дан,
И на что нам Тора, ежели есть Коран!
— Тьфу ты! — сказал цадик Зуся. — Где твоя голова?
Или дома забыл, что такие сказал слова?
Или для вас невежество и не грех?
Тора, я извиняюсь, одна на всех,
Что ты, Муса, смущаешь людям умы,
Все пошли от Адама, что вы, что мы:
Измаил, сынок Авраама, ушел в бега,
Со своей мамашей — отсюда и вся пурга.
— Да уж, — вздохнул Муса, — он по всем мирам
Наплодил потомство, пращур наш Авраам…
И молвил абид ибн-Батта, — Знающему смешно
Слушать ваш спор, все религии суть — одно!
Суть лишь покровы меж смертными и Творцом,
Ибо никто не в силах обернуться к Нему лицом!
— Цадики, — молвил Зуся, — таки он прав.
У иноверцев нет, извиняюсь, прав…
Господин полицмейстер вам скажет, что на Руси
Все едино — вы суфий или хасид…
И сказал мухтиб Ибн-Хатбал, —
Говорил мне отец, что ему отец рассказал,
А ему сказал Абдаллах,
Что румяные розы вьются во всех мирах,
И поют соловьи в садах,
И восходит в небе луна,
И возлюбленная, совершенной красой полна,
Ждет меня в беседке и чашу держит вина,
И сама она как вино…
— Да, — сказал рабби Шломо, — поэта поэт
Даже без перевода поймет.
Вот буквально вчера, наблюдая сквозь мрак
Резеду и душистый табак,
Я мадам Козибродскую встретил в саду
И с тех пор пребываю в бреду.
Этих дивных сфирот ослепляющий пыл!
Эта грация серны младой!
Говорят, Козибродский на речку ходил
Обливаться холодной водой…
Опаляет, сжигает такая краса…
Козибродский зачах и ослаб…
— Даже слушать противно, — воскликнул Муса, —
Тьфу на ваших распущенных баб!
Это ж надо, таращиться людям в глаза,
Завернулась хотя бы в изар!
— Ша! — говорит рабби Зеев. — Я все же сказать хотел;
В сердце вселенной пылает огонь светил,
И чтоб человек в это сердце проникнуть смог,
Пламень его пригасил милосердно Б-г,
В дольних мирах отраженным огнем горит,
Ибо любовь не губит, а животворит…
— Да, — согласился ибн-Батта, — слепящий свет
Любящий прозревает на склоне лет,
Он недоступен словам хвалы и хулы,
Взор его проникает во все углы,
Нет для него расстояний и нет времен,
Избранный он из всех и достойный он,
Точно соль в морях, в Господе растворен…
Что в небеса глядеть? — не зря ведь Руми изрек,
Неразличим, неразлучен с тобою Бог —
Меж предсердьем и сердцем струится он,
Льется слезой из-под опущенных век,
Если ж твои ресницы смежает сон,
Между глазом и веком скрывается он…
— И все ж, — сказал рабби Бер, — Б-жий мир есть полный сосуд,
А сосуд разбивается, если его трясут,
И тогда разливается свет по всем мирам,
По всем углам…
В сопредельный сосуд проливается беглый свет,
А от излишнего света бывает вред…
И сказал рабби Нахман из Прушкова, —
Я вижу врата огня,
От которых, Б-г, и Ты не спасешь меня,
Не покров покровов — раскаленную вижу печь,
Чье нутро багрово — не иначе, сосуд дал течь,
Оплывает плоть,
Лед трескается на реке,
Там бредет по дну моя Ривка в одном чулке,
Так глаза слезятся, что я уже не пойму —
Отзовись! Ты ли это стоишь в дыму?
Хорошо посидели, практически до утра…
Господа, извиняюсь, но мне пора…

«Вплавлен жавронок в высь…»

Вплавлен жавронок в высь, точно моль в ископаемый мед,
засыхает июнь, точно сено на вилах у лета,
и когда за Вапнярку голодное солнце падет
в полосатые степи, то больше не будет рассвета.
Зреют вишни в посадах, по вечеру гонят коров,
и волхвы, все никак не найдя адресата даров,
горизонтом бредут, коробами их скрючены спины,
и когда соберутся косцы посидеть вечерком,
пахнет больше полынью, а то и ночным молоком,
и от дальнего дома
колыбелька плывет, предвечерним потоком влекома.
Погляди, кто в багряном бредет полусне, с узелком на спине,
в пентаграмме, что ласточка режет из жести заката
в кучерявых небесных заплатах.
До Одессы в морях, до Сычавки в прогретой степи
прячут лица цикады и звезды ныряют в криницы.
Коростель пробегает с заведомым криком «не спи»,
ибо редкая птица идущего не убоится.
Мы и сами бесследно пройдем тот мосток над рекой,
потерявшись в закате, войдем в тот вечерний покой,
где уже ничего не случится.
Розовеет над хатою облачко дыма,
журавель у криницы не так-то кричит и скрипит,
спит дитя в колыбели, за деревом облако спит,
и корова в хлеву предчувствием страшным томима.
И в кринице вода уловила шальную звезду,
и мгновение это у вечности на поводу
будет длиться и длится,
и все-таки не повторится.

Из У.Блейка

кто может спать когда
рожденные в глухие
борзые поезда
несутся выгнув выи
на черный переезд
слетаясь отовсюду
о Роза вот те крест
тебя я не забуду
недаром ничего
на сквозняке вселенной
пылает торжество
красы твоей растленной
какой маньяк ласкал
и плакал исступленно
твой пурпурный оскал
сияющего лона
улыбчивый урод
любитель долгих гласных
он пролагает ход
во тьме червеобразной
а вдаль летит фонарь
уже задетый мраком
и черный календарь
цветет багровым маком
навылет через брест
простреливая спину
о Роза вот те крест
тебя я не покину
о том что поутру
не ляжет на бумагу
ни савлу ни петру
ни греку, ни варягу
о Роза ты жива
клянуся бывшей честью
пока трава слова
дымятся в перекрестье
пока грозит закат
над угольною пылью
никто не виноват
как сказка стала былью

СТАНСЫ

1.
Он позабыл семью и школу,
забыл о славе и мундире,
когда, потупив очи долу,
она бесчинствует в надире.
Когда бы сжалилась кретинка,
когда б она не устояла,
какая б дивная тропинка
меж сфер небесных просияла!
2.
Покуда куролесит пекарь,
покуда стрелочник гуляет,
в пузатой баночке аптекарь
навеску соли растворяет.
Какие грустные науки
написаны о человеке,
и ясень за окном аптеки
стоит, протягивая руки.
3.
Поэзия всегда убога —
лежит себе, изнемогает…
И даже не выходит боком
тому, кто ей пренебрегает…
Но нет! Она парит в просторе,
равно своим дыханьем грея
тех, кто поет в церковном хоре,
и кто болтается на рее.
4.
И стая ангелов печальных
летит сквозь понт континентальный,
предпочитая горним сводам
пространство, пахнущее йодом.
Один барак, один забег,
на всех одна и та же мука,
и некий грек, придя на брег,
сидит, протягивая руку.
5.
И, уведя глаза в затылок,
лежат во тьме зеленоватой
меж водорослей и бутылок
бычки, тугие, как маслята.
Кто нас пустил в сыром просторе
искать собрата в каждой глыбе?
Так нелюдимо наше море,
что мы залетной рады рыбе.
6.
Но на заре проснулись дети,
и увидали — мир прекрасен,
рыбак свои поставил сети
и удалился восвояси.
И полоса литого зноя
дрожит меж севером и югом…
Не уходи, побудь со мною,
нам больше не с кем, как друг с другом.
7.
Там старый дом не существует,
но вне кладбищенской ограды
в тугой ночи скрипят цикады
про жизнь, пока еще живую.
Там во дворе плывет квартира,
и лишь замрут дневные звуки,
там тетя Лиза с тетей Фирой
встают, протягивая руки.
8.
И в железнодорожном мраке
ломая черные суставы,
порожняком летя в овраги,
сады грохочут, как составы.
Гудит железо листовое,
на пир привольный созывая,
и свет последнего трамвая
бредет чертой береговою…
9.
В ночи дегтярной, безвоздушной,
барахтаясь в морях полночных,
еще не выбрался на сушу
печальный предок позвоночный —
туда, где в блеске ртутной славы
сидят под сенью винограда
и хлещут пиво эмигранты
несуществующей державы.
10.
Плывут во мраке пятна света,
их летний ветер всюду носит…
Но некто на исходе лета
пощады более не просит.
Он променял свою свободу
и каждодневную личину
на госпитальный запах йода
и безымянную пучину.
11.
Но, оказавшись вне закона,
где звездный мед течет сквозь соты,
он видел рыбу-скорпиона
и встретил рыбу-звездочета.
Пока не съели греку раки
во дни торжеств и бед народных,
так сладко плыть в кромешном мраке
в объятьях вод околоплодных.
12.
Чей плач блуждает в чистом поле,
в суглинках нищенской отчизны?
А все ж нам выпало на долю
фосфоресцировать при жизни,
под этим небом безымянным,
что мечет огненные стрелы,
что рыб тоскливых караваны
уводит прочь за Дарданеллы.
13.
И там, в пространствах беспилотных
клин серафимов перелетных
летит, тяжелый строй ломая,
туда, где ты, душа немая,
над этим безымянным брегом,
утоптанным безвестным греком,
в преддверье муки и разлуки,
стоишь, заламывая руки.

«Хорошо иметь способность к языкам…»

Хорошо иметь способность к языкам,
хорошо лежать в заливе на спине,
и беседовать себе по вечерам
с человеком, что расселся на луне.
В очень южной или северной стране,
вдалеке от недорода и войны,
хорошо лежать в заливе на спине,
мерить время от волны и до волны.
Пляшут звезды над больною головой,
мерно дышат отдаленные моря…
Спи покуда, ничего не говоря,
порастает сердце дикою травой.
Ты и сам с луны, поскольку без вины
обнимаешь полунощный шар земной.
Засыпай, пока способен видеть сны
бедный разум, омываемый волной.

ОСЕНЬ НА БОЛЬШОМ ФОНТАНЕ

Перемещение волн, планет,
Тектонических плит
С каждым днем ускоряется.
Из сектора Леонид
Брызжет красно-зеленый свет.
Цикады, сидя лицом к лицу,
Грызут под кустом мацу.
* * *
В старом пансионате лечебный душ,
Золотой пляж,
По вечерам кино
Про корабль, который унес на дно
Пятнадцать сотен душ,
Но трепещет экранное полотно,
Потому что не так давно
Тетя Лиза тоже ушла на дно
И тетя Фира ушла на дно,
С Ивановыми заодно,
Оттого в соседнем доме темно,
И в старом саду темно,
И блуждает во тьме одинокий луч,
Задевая глазное дно,
И бледная роза Gloria Dei
Утратила веру в людей.
* * *
Улыбнись пошире, садовый клоп,
Подними свой могучий лоб,
Ты похож на трамвай, что бежит домой
Со своей прицепной женой,
Мимо трав и вер и прочих приправ
На любой прихотливый вкус,
На тебя наваливается свод небес,
У тебя обломился ус,
Тяжело бежать, наступает мрак,
Стало очень много больших собак,
Тополь дышит, словно огромный слон,
Поднимаясь на склон.
* * *
А трамвай несется, разинув рот, —
Он разбойник и соловей,
И когда приближается поворот,
Пассажиры кричат «Ой-вэй!»,
Софа с внуком, Варя совсем одна,
Рабинович, его жена…
Им бы всем сойти тыщу лет назад,
А они все сидят.
Проросли их яблоки и айва,
Башмаки оплела трава.
* * *
Оползающий пласт слоистых пород,
Топология птичьих трасс,
Рыбы, заглатывающие кислород,
Не знают иных таласс,
Жирный ил, копошащаяся слюда,
Пузыри у темного рта,
Лебеда, лепечущая вода,
Куриная слепота.
* * *
Провожая в последний путь
Красные облака,
Приняв на грудь
Пару литров пивка,
Наблюдать водоем,
Заполняющий окоем
Несравненно лучше,
Если глядишь вдвоем.
* * *
А все же оно доводит до слез,
Особенно солнечным днем,
Когда воздух горит с четырех сторон
Синим, что твой купорос,
И пасмурным днем, и вечерним днем,
И ночным медлительным днем,
Когда планеты кружат над ним,
Как рой золотистых ос,
Поэтому лучше теперь и впредь
Туда вообще не смотреть.
* * *
Две недели есть у меня,
У меня есть четыре дня,
У меня есть пара часов,
А потом уже нет ничего…
* * *
Вырой мне норку, жук,
Лапками шевеля,
Я еще полежу,
Теплая, как земля…
Что она говорит,
Выплыв из темноты,
Бабка со связкой рыб,
Разевающих рты?

«Товарищи, готовьте тару…»

Товарищи, готовьте тару —
плывет ставрида по бульвару,
и осыпают листья клены
над головой ее склоненной.
Вдоль мокрой каменной ограды,
вдоль Ланжерона и Отрады
идет последняя ставрида,
ей больше ничего не надо.
Гудели вслед автомобили,
трамваи красные визжали…
Ах, как мы все ее любили,
и как глазами провожали,
поскольку понимали сами,
что не бывает защищенных
ни от чего, под небесами,
на этих улицах мощеных,
где, позабывши все обиды,
за опустевшими садами,
предутренними берегами
идет осенняя ставрида.

«В сырую страну да в лихую весну…»

В сырую страну да в лихую весну,
где тополь ночной задевает луну
и над золотыми жилищами рощ
вдоль облака мчится трепещущий дождь,
где зелень и чернь на парчовом пруду
прозрачными пальцами ловят звезду,
где вздохи и всхлипы, и рваная речь
в холодной траве, достающей до плеч, —
гляди, как сплавляется вниз по реке
незримая тварь с огоньком в кулаке,
над бледными створками сомкнутых тел,
как некто, что небом полночным летел,
сквозь шепот плотвы, да речное гнилье,
до моря, где сотни собратьев ее,
до самого дна, что не ведает дня,
до темного моря, чья бездна в огнях,
где ветер пустыни, такой молодой,
как раненый ангел скользит над водой.

КОЛЫБЕЛЬНАЯ

Снег идет наискосок,
от жилья на волосок,
скоро он покроет землю,
подожди еще часок,
а за ним — туман и тьма,
надвигается зима,
засыпают все деревья,
заметает все дома.
Там, за окнами у нас,
свет горел, потом погас,
потому что невозможно
свет припрятать про запас.
Ах, навстречу холодам,
их голодным голосам,
я изношенное тело
просто так земле отдам,
а потом я улечу
по зеленому лучу
в те далекие пространства,
налегке, куда хочу.
Там, у сонного жилья,
у прогретого ручья,
возле самого заката,
ждет меня любовь моя.

 ЭКС-МОНУМЕНТУМ

Я — памятник себе. Другого мне не светит.
Почти в свой полный рост.
Он ниже сорных трав, он наблюдает ветер
Наземных птичьих гнезд.
Кому споет хвалу бестрепетная дева,
Воздев на карандаш?
Мы — памятники всех, ушедшие налево,
Дешевых распродаж.
И долго буду тем, кем уж не буду боле,
Перетекая в тьму.
Экс-монументу плешь проевши в школе,
Мы — памятник ему.
Что в мой жестокий век, что в век немой жестокий
У всех — одна тропа.
Я — памятник себе, в отпущенные сроки
Кифозного столпа.
И назовет меня всяк рыбой или жабой,
И Бог ему судья —
Стянувшему края моей державы
На свалку бытия.
Нет, вся я не умру — душа и все такое…
Вспорхнет,белым-бела…
И Бродский с Ковальджи в божественном покое
Сомкнут над ней крыла.
…И я взойду в метели зыбкой, при маскхалате и венце,
и с туповатою улыбкой на еще живом лице.

Примечания

1

Извини (ивр.).

(обратно)

2

Большое спасибо (ивр.).

(обратно)

Оглавление

  • «Чем втискиваться в брюки и сонеты…»
  • САНАТОРИЙ
  • «Что толку таращиться, парень, во тьму…»
  • ЛОНДОН В ТЕМНОТЕ И ОГНЯХ
  • «Рыба в омуте плеснет…»
  • «О чем ты плачешь, бедный гой…»
  • ПРО ЖУКА
  • «Тополевой моли кисея…»
  • БАЙРОН В НЕБЕ НАД РОССИЕЙ
  • «Есть у каждого города по городскому саду…»
  • «Совиные глаза глядят в такую тьму…»
  • ВАРИАЦИИ
  • ГАЗЕЛИ
  • «Автандил и Наталья по городу нежно идут…»
  • ВСПЫШКА РАЗМНОЖЕНИЯ КОРАЛЛОВ НА БОЛЬШОМ БАРЬЕРНОМ РИФЕ В ПОЛНОЛУНИЕ
  • САУЛ И ДАВИД
  • «Когда б не пасмурные дни…»
  • КОНЕЦ СВЕТА НА БОЛЬШОМ ФОНТАНЕ
  • «Что ты, говорит, что ты?»
  • ПОДЛИННАЯ ИСТОРИЯ МАРУСИ ЧУРАЙ
  • КОЗАЦКАЯ ПЕСНЯ
  • «Говорил я ему — не бросай меня в этот терновый куст…»
  • КАТТИ САРК
  • ОВРАГ
  • БОТАНИЧЕСКИЙ САД
  •   Китайский клен
  •   Птицы
  •   Ограда
  •   Лунник
  •   Осокорь
  •   Мальва
  •   Бурьян
  •   Вереск
  • «Когда плодоносящий сад…»
  • СЕСТРЫ
  • EX FISICA
  • «А что? — говорю я. — Сиди где угодно…»
  • «Доктор Ватсон вернулся с афганской войны…»
  • «За скользкой подводною глыбой…»
  • ВЕРОЧКА ХАИТ, ЕЕ ПЕЧАЛЬНАЯ И СЛАДКАЯ УЧАСТЬ
  • «…сносит крохотную станцию…»
  • «Белый куст к земле пригибает сырую кисть…»
  • ПРОТОКОЛЫ МУДРЕЦОВ
  • «Вплавлен жавронок в высь…»
  • Из У.Блейка
  • СТАНСЫ
  • «Хорошо иметь способность к языкам…»
  • ОСЕНЬ НА БОЛЬШОМ ФОНТАНЕ
  • «Товарищи, готовьте тару…»
  • «В сырую страну да в лихую весну…»
  • КОЛЫБЕЛЬНАЯ
  •  ЭКС-МОНУМЕНТУМ
  • *** Примечания ***